Из книги «Выжить!»
Из книги «Выжить!»
Ольшевский В. Б. Из книги «Выжить!» // Печальная пристань / сост. Кузнецов И. Л. - Сыктывкар : Коми кн. изд-во, 1991. - С.257 - 268.
Ольшевский Виталий Борисович родился в г. Звениго-родке Киевской губернии в 1913 году в семье педагогов — отец был директором местной гимназии, мать — преподавателем иностранных языков.
В 1933 году окончил в Киеве строительный техникум, проработав два года до автодорожной специальности, поступил в строительный техникум, однако услад закончить только два курса.
В 1937 году был арестован. Заочно осужден Киевской областной стройкой» на десять лет по абсурдному обвинению в связях с врагами народа и отправлен по этапу в БАМлаг.
В 1940 году после завершения строительства железной дороги на участке «стройки № 202» был переведен в Печорлаг Коми АССР, где продолжал отбывать наказание в колониях Печоры, Сыни, Остъеля, Джигитуя, Воркуты, Чума, Хановея.
В 1947 году, за полгода до окончания срока, подучил дополнительно пять лет по лагерной судимости ва вынужденные приписки выполняемых заключенными работ, дорабатывал этот новый срок на лесозаготовках Севпечлага.
Освободился в 1952 году.
Реабилитирован в 1955 году.
Живет в Киеве.
(Воспоминания маленького статиста большой трагедии)
Тридцать сребреников
Бесконечно длинен Великий Сибирский Путь! На тысячи километров он протянулся через весь Азиатский континент, соединяя Европу с Тихим океаном. Беспрерывно, днем и ночью мчатся по нему поезда, перевозя миллионы тонн грузов, десятки и сотни тысяч пассажиров!
Лес и нефть, уголь и хлеб, обувь и одежду, золото и алмазы — все это перевозит Великий Сибирский путь!
Люди, живущие вблизи от тех мест, где проходит этот путь, привыкли к тому, что мимо них каждые пять-десять минут проносятся грохочущие составы. Они безошибочно различают, когда мчится хлебный эшелон, когда нефтяной, когда угольный...
Но вот появились какие-то новые составы. Двухосные «краснухи» с зарешеченными окнами. На крышах прожектора и пулеметы, на тормозных площадках конвойные с винтовками.
Везут врагов народа!
Когда через три недели в Красноярске нас высадили из вагона и повели в баню, я увидел, что наш вагон был последним в составе, и на его дверях большими цифрами было написано мелом: «69». Наш вагон был шестьдесят девятым, а в каждом из них везли по СОРОК человек. Подсчитай, товарищ, сам.
Прильнув к окну, я с жадностью всматривался в пролетавшие мимо сибирские пейзажи. Я думал о горькой иронии судьбы. С раннего детства, начитавшись Джека Лондона, я мечтал побывать в Сибири и на Дальнем Востоке.
А теперь меня туда везли. И даже бесплатно.
По мере удаления от Киева мы все сильнее начали ощущать холод. Шел уже ноябрь. Урал встречал нас снегом. Челябинск и Златоуст выглядели уже совершенно по-зимнему.
А на мне был все тот же пиджачок, в котором ушел я из дому. За это время он успел стать таким, что ни вида, ни тепла от него уже требовать было нельзя. Я стал замерзать.
Не выдержав холода, я соскочил с нар и попытался пробиться к печурке, которую плотным кольцом окружили промерзшие, как и я, плохо одетые люди. Вдруг ко мне подошел молодой парень, года на два старше меня, высокого роста, широкоплечий, с круглым, открытым, удивительно симпатичным лицом. Волосы его были медно-красного цвета, а все лицо густо-густо покрыто веснушками. Благодаря этим веснушкам, он казался еще симпатичнее.
— Что, дружище, замерз? Возьми пока мою фуфайку. Я уже согрелся.
— А где ты ее взял?
— Это мне Егоров при отправке выдал. Я в одной рубахе арестован.
Потом мы с ним разговорились. Звали его Алексей Путря. Родом из Николаева. Отец его — участник гражданской войны, погиб в бою под Перекопом. Сам Алеша уже в сем-
надцать лет принимал активное участие в коллективизации, в составе комсомольского отряда участвовал в ликвидации кулацкого восстания в степях Херсонщины. Военную службу отслужил на флоте, а после демобилизации поступил в Николаевский судостроительный институт. В одну из жарких августовских ночей его, как и меня, пригласили в НКВД. Разговор был, как и у меня, короткий: восхвалял Радека, Зиновьева, еще кого-то... Такое обвинение можно было предъявить тогда кому угодно. Иди вспомни — где, когда, кого хвалил, тем более — это же были люди не глупые...
Затем его привезли этапом в Киев, а теперь вот везли дальше. Куда и на сколько лет — он не знал, так же как и я.
А в вагоне становилось все холоднее.
— Знаешь, что я тебе предложу?— сказал на другой день Путря.— Меняйся местами с моим соседом. У него теплое пальто. Он с удовольствием пойдет наверх, к окну. А мы с тобой укроемся вдвоем одной фуфайкой. Она у меня большая! Хватит нам на двоих!
Я согласился, хотя и жаль было уходить от окна. Но холод заставил.
Так мы с ним пересекли всю Сибирь, согревая друг друга своим дыханием. Этот чудесный рыжий парень с огромным неуклюжим телом обладал душой ребенка. Он безгранично верил в человека, в добро! Верил, что с нами случилась какая-то трагическая ошибка, что все еще исправимо. Он убеждал меня, что Сталин ничего не знает о том, что творится в стране и, как только он узнает, все будет исправлено, а виновные будут наказаны. Он свято верил в гений и гуманизм Сталина.
Наш путь продолжался 39 суток. Раз в день открывалась дверь вагона, и нам выдавали по четыреста граммов хлеба (этапная пайка), по куску соленой трески или камбалы, пару ведер каменного угля и ведро воды.
Однажды, уже за Уралом, нам не дали воды. А рыбы-то мы уже успели поесть! Хотя бы предупредили, чтобы воздержались пока от рыбы. Постепенно все начали роптать. Потом, на одной из станций, мы услышали крики из соседнего вагона:
— Воды! Пить! Умираем!— Скоро весь эшелон ревел тысячеголосным ревом:
— Воды-ы-ы!
В ответ конвоиры начали стрелять в воздух. Надо отдать им должное, по людям не стреляли...
На тридцать девятый день мы прибыли на станцию Улан-Удэ. Тут наш состав загнали на какой-то запасной путь, и мы впервые увидели через окно вагона проволочные заграждения, вышки с «попками» на них и лагерные бараки. Это был пересыльный пункт Заудинск.
На пересыльном пункте нас с Алешей разлучили. Не знаю, какими соображениями тут руководствовалось начальство пересылки, но хотя ехали мы в одном вагоне, да и фамилии наши стояли почти что рядом, мы попали в разные колонны и долго ничего не знали друг о друге...
Прошло почти два года. Однажды летом мне пришлось по службе побывать на одной из соседних колонн. В то время я уже работал техником-топографом, пользовался правом бесконвойного хождения в полосе строящейся дороги на участке около десяти километров, где располагалось четыре колонны.
Вечерело. Я стоял во дворе колонны и наблюдал издали, как через проходную пропускали в «зону» работяг, пришедших с работы. За воротами скопилась большая черная безликая масса людей, ожидавших очереди. Все были друг на дружку похожи, все худые, изможденные, грязные, с головы до пят в глине. Даже лица были в глине, и трудно было кого-либо узнать. Администрация лагеря смотрела на «контриков», как на рабочую скотину, которая прислана сюда, чтобы здесь погибнуть, а пока эта скотина способна двигаться, ее надо использовать без остатка.
Людей в ворота пропускали по двое. В воротах стояли два надзирателя и обыскивали каждого входящего с головы до пят.
Вдруг один из входящих бросился ко мне и заключил меня в объятия. От неожиданности я оторопел. Кто это? Да это же Алеша Путря! Он был страшно худ, какой-то почерневший, и даже веснушки его стали менее заметны. Он забросал меня вопросами.
— Какими судьбами на нашу колонну? Надолго ли? Откуда? Пошли ко мне в землянку, там поговорим.
Землянка, где жил Алеша, была такая же, как и на других колоннах. Помещалось в ней человек восемьдесят. Они располагались на двухэтажных сплошных нарах из не строганных досок, застеленных каким-то тряпьем. Пола не было. Под нарами стояла вода, а чтобы по воде не ходить, в лужи были брошены сосновые жерди. Словом, картина была мне знакома.
Путря бросился с котелками на кухню и, пока он ходил, а потом ужинал, я рассматривал людей и всю обста-
новку. Тяжелое было зрелище. Потом мы уселись на нарах, и он рассказал мне свою грустную историю.
С пересылки он сразу попал на эту колонну. Почти полгода гонял тачку и медленно, но верно начал доходить. Ноги начали пухнуть, тело покрылось мелкими цинготными пятнышками. Силы таяли.
И вот однажды на колонну приехал оперуполномоченный, или «кум». После работы, едва Путря успел съесть ужин, прибежал нарядчик:
— Путря! Опер вызывает!
Такой вызов ничего хорошего не сулил, но идти надо. Никуда от него не денешься. Старые лагерники знали, что часто после такого вызова жертва куда-то исчезала. Можно было попасть в следственный изолятор, а затем получить еще дополнительный срок, можно угодить на штрафную колонну особого строгого режима. Ведь этот лагерь считался легким, с ослабленным режимом и пользовался такими льготами, как переписка с родными. Некоторые даже получали из дому посылки. Правда, Путря ни от кого ничего не получал. У него не было родных.
В кабинете начальника колонны его уже ждал лейтенант госбезопасности. Он сидел, развалясь, за столом начальника и перебирал какие-то бумажки. Усадив Алексея на скамью в противоположном углу, «кум» начал беседу. После стереотипных вопросов о сроке наказания, о происхождении, о составе его преступления, о котором Путря ничего путного не мог ему объяснить, «кум» вдруг заявил:
— Вот что, Путря! Я тебе верю. Ты, очевидно, попал сюда ошибочно. Но все окружающие тебя — это же враги! Докажи на деле, что ты предан партии. Ты должен прислушиваться к разговорам окружающих тебя людей. Я даю тебе задание записывать все, что ты услышишь. Все разговоры антисоветского характера. Ты парень политически грамотный, тебя учить нечего. А тех, кто занимается антисоветской агитацией и пропагандой, мы будем судить!
— Гражданин начальник! — воскликнул Путря.—Да ведь они все такие же, как я! Они все ни в чем не виноваты!
— Это ты врешь!— закричал на него опер.— Если ты их защищаешь, значит, ты сам — враг народа! А я хотел уже хлопотать за тебя, об облегчении твоей участи.
Этот разговор продолжался еще долго. Кум перешел на мирный тон, обещал помочь добиться пересмотра дела, обещал устроить на легкую работу, угрожал отправить на колонну строгого режима иди даже в тюрьму.
В конце концов, Алеша обессилел. Истощенный систематическим недоеданием, непосильным трудом, уставший от этой беседы после двенадцатичасового рабочего дня, он, наконец, капитулировал.
«Я соглашусь,— думал он,— лишь бы отвязаться. А потом как-нибудь выкручусь».
Кум остался очень доволен.
— Ну вот! Так бы сразу сказал, и не терял бы я с тобой времени. Сам не видишь своей пользы. На вот, подпиши эту бумагу.
Когда Путря подписал, не глядя, какой-то лист, «кум» встал, собрал со стола документы и, пожимая на прощание руку, сунул ему какую-то бумажку.
Уже в бараке при свете коптилки Путря разглядел, что это была тридцатка! Да, да! Тридцать рублей! Тогда были такие купюры. Путря пришел в ужас: он Иуда! Он продался за тридцать сребреников! Алеша бросился искать кума, чтобы вернуть ему деньги. Но была уже ночь, никого нигде не было, все спали. А на вахте вахтер ему сказал, что кум уехал.
На другой же день Алексей Путря был назначен десятником. Ему выдали новое чистое обмундирование, перевели в лучший барак, где жили мелкие лагерные чиновники, или «придурки». Тут не было нар, люди спали на досчатых топчанах, под ногами не хлюпала вода. На кухне стали давать ему каши «от пуза».
За два месяца Алеша поправился, поздоровел, и даже румянец на лице появился. Молодость брала свое. Только на душе было неспокойно. «Чем это все кончится,— задавал он себе вопрос,— как выпутаться из этой петли?». Конечно, ни за кем он наблюдений не вел и никаких разговоров не записывал.
Но вот опять появился «кум». Снова вызвали в тот же кабинет.
— Ну, Путря! Какой материал ты мне приготовил?— спросил он.
— Простите, гражданин уполномоченный,— ответил Путря,— но я ничего плохого не слыхал. Никто Советскую власть не ругает. Все пишут письма Сталину и Калинину. Все живут надеждой на пересмотр дел!
— Ах ты мерзавец!— вскричал опер.— Так ты еще хочешь меня за нос водить?! Да я тебя сгною в карцере! На штрафную загоню! Да ты знаешь, что я могу тебя на месте расстрелять?!
И выхватив из кармана пистолет, закричал:
— Становясь к стенке, троцкист проклятый! Он еще долго орал на Путрю, а потом, утомившись, выгнал его из кабинета. Алеша хотел вернуть ему тридцатку, но она была далеко запрятана.
На другой же день Алешу сняли с должности десятника, перевели в общий барак, а на кухне стали опять давать обычный черпак каши, как и всем остальным рядовым «контрикам». Только робу оставили ему на память о «светлых днях», но и она уже поизносилась. Снова стал он голодать. Но тридцатку ту не истратил. Себе на питание расходовать ее он не хотел.
— Я не могу ее истратить,— закончил свой рассказ Алеша.— Жжет она меня. Все думаю: приедет опер — отдам ему. А он, может, и приезжал, но на глаза мне не попадался. Хоть и голодно бывает, а истратить ее не могу.
Я пошел к прорабу колонны Сковородину, с которым был хорошо знаком. Стал просить:
— Василий Ильич, помоги ты как-нибудь Путре. Он очень хороший парень. Меня в этапе очень выручил. Прошу тебя — сделай это для меня.
— Мне и самому его жаль,— ответил Сковородин.— Но ничего сделать нельзя. Есть строжайший приказ оперчекотдела: держать на самых тяжелых общих работах. Даже начальник колонны никогда не решится нарушить этот приказ, а я же сам зек. Что я могу сделать? Единственно, что я могу тебе пообещать, это подкармливать из своей пайки. Я уже и сам об этом думал и велел своему дневальному отдавать Путре все, что у меня остается. А больше я ничего сделать не могу.
— Ну, и на том спасибо,— ответил я,— только постарайся не забывать о нем.
Так я расстался с Алешей, и больше мне его видеть не пришлось. На той колонне мне удалось побывать через несколько месяцев, но там никого из старых не оказалось, весь состав полностью сменился.
Прошло два года. Глубокой осенью, по дикой, нехоженой тайге в Коми крае, по едва заметной тропе, под моросящим гнилым дождем двигался небольшой этап: 47 человек специалистов из Бурятии; со стройки № 202, перебрасывали на Печору, на строительство Северо-Печорской железной дороги.
Когда стало темнеть, мы остановились у какой-то колонны. Конвой объявил, что здесь нам назначен ночлег.
Нас поместили в недостроенном бараке прямо на полу. Но и этому мы были страшно рады, так как очень устали,
промокли до нитки. Нам выдали по пайке хлеба — 500 граммов, по черпаку баланды, и на этом вся забота о нас закончилась.
Но тут вдруг зашел к нам лейтенант, начальник нашего конвоя. Он вообще отличался от прочих вохровцев удивительной добротой — конечно, в пределах, дозволенных уставом лагеря.
— Ребята, у кого есть деньги?— спросил он.— Тут, на колонне, есть ларек. Можно купить табаку и хлеба. Это последний ларек. Дальше, куда мы пойдем, глухая тайга и никаких ларьков нет.
Надо сказать, что за время этапа, который длился больше месяца, мы поистратили все свои скудные сбережения. Поэтому ответом ему было глубокое молчание. Но тут вдруг раздался голос одного из моих товарищей, геолога из Минска Круковского, работавшего в качестве десятника на той же колонне, где был Путря.
— Гражданин начальник! У меня есть тридцатка. Пусть кто-нибудь помоложе сходит с вами и купит на всех, что там можно достать.
Когда делегация ушла за покупками, я подошел к Кру-ковскому.
— Александр Иосифович, откуда у вас эта волшебная тридцатка?
— А это мне подарил на дорогу один наш работяга. Сказал: возьмите на всякий случай, а то ведь в этапе бывает очень трудно.
— Не Алексеем ли его звали?— спросил я.
— Да, Алексей Путря. А вы откуда его знаете?
— Знаю! Очень хорошо знаю!
И я рассказал ему историю этой тридцатки. Где ты сейчас, Алеша? Жив ли? Или лежишь с биркой на ноге где-нибудь в вечной мерзлоте?
Был я недавно в Николаеве. Искал его. Тщетно.
Пир во время чумы
Однажды, в последней декаде декабря, Середа пригласил нас с Петей Рябоевым к себе в кабинет и заявил следующее:
— Послушайте меня внимательно и не спешите с ответом, — начал он.— Коллектив вольнонаемных сотрудников Печорлага, нашего управления, организует встречу Нового
года. Вечер будет происходить в этом здании. Мы пригласили на эту встречу весь руководящий состав управления с женами, включая генерала Мальцева. Заключенных, как вы сами понимаете, на это время всех законвоируют и закроют в лагере. Мне нужны два надежных человека, чтобы обслуживать гардероб. Этим людям будут доверены большие ценности — шубы, меха. Вы сами понимаете, что если пропадет что-либо, будет колоссальный скандал, ни вам, ни" мне — несдобровать. Доверить это дело кому попало я не могу. Я понимаю, что вы можете посчитать это поручение унизительным, поэтому не приказываю, а прошу. Вы можете отказаться, я настаивать не буду. Но мне кажется, что отказываться не стоит. Будет прекрасный концерт, который вы сможете послушать, будет хороший ужин, и я обеспечу» чтобы вас снабдили всем самым лучшим. Можете даже выпить понемногу, только не увлекайтесь.
Вышли мы от него и задумались. Что делать? Оно вроде бы и заманчиво, а с другой стороны и унизительно. Стать холуями... Только представить себе надо, сколько этих всяких «кумовьев» явится сюда! Сам Мальцев! А с другой стороны... Середа не приказывает, а просит. Он понимает. Сам в этой шкуре был! Мы, хоть и не голодные сейчас, но там же будет настоящий стол, какого мы, может, и на воле не видали! А концерт! Мальцев был большим любителем музыки и уже давно организовал у себя в Воркуте" театр из заключенных артистов. Строили каменное здание оперного. Особенно интересно было послушать знаменитого в то время Ленинградского певца Дейнеку. Он отбывал срок с 1937 года. Говорили, что он первый напел на пластинку знаменитую песню «Широка страна моя родная». Эта песня в то время была популярна наравне с Гимном Советского» Союза.
Обсудив все это, мы с Петром дали согласие.
И вот после всех переживаний мы попали в обстановку праздника, какого мы и во сне никогда не видели, а наяву — разве только на сцене. В жизни я ни до заключения,. ни до нынешнего дня такой роскоши не видел. Столько разодетых мужчин, сверкавших золотом погон, столько шикарных дам в бархатах и шелках, в золоте браслетов, колец, кулонов, брошей, что в глазах рябило.
Честно говоря, не очень приятно было смотреть на эти сытые, самодовольные лица полковников, майоров, капитанов, воображающих, что они являются солью земли и что не будь их здесь, то, пожалуй, и жизнь бы на земле прекратилась...
В ту пору все эти начальники были облечены громадной властью и соответственно материально обеспечены. Они получали громадные оклады. Я сам однажды слышал, как по лагерному радио передавали сводку о ходе подписки на государственный заем. Так вот в той сводке перечисляли поименно тех, кто побил рекорд. Наше высшее начальство — Барабанов, Боровицкий, Артамонов подписались на суммы от десяти до четырнадцати тысяч рублей. Видимо, и оклады у них были соответствующие. А мы в то время получали 40—50 рублей в месяц...
И вот пришел вечер 31 декабря 1944 года. Уже с обеда все вольные сотрудники, особенно женщины, разбежались по домам — готовиться к торжеству. Часть заключенных убрали в зону, а оставшихся заставили готовить пиршественные столы, расставлять стулья и вести прочие подготовительные работы. Потом и остальных удалили. Остались только мы с Петей, да Кузьменко в своем кабинете, где он должен был дежурить всю ночь. Часам к девяти откуда-то появились повара, официанты и стали накрывать на столы. Мимо нас проносили массу каких-то блюд, ваз, тарелок, судков.
После десяти часов стали собираться гости. Что за роскошь, что за блеск! Какие наряды! Какие украшения, сколько золота, сколько драгоценных камней засияло вокруг! Я когда-то в Киеве часто бывал в театрах, видел расфранченную киевскую публику. Видел и шикарные убранства дам, и драгоценности на их руках и шеях. Но такого богатства мне и во сне не мерещилось. А сколько величия и надменности в осанке, в лицах, в презрительно прищуренных глазах! И только по разговору можно было отличить вологодскую Дуньку от полтавской Параньки...
И весь этот блеск, все это богатство зиждилось на нашем каторжном труде, на костях дошедших и доходивших работяг. Мы с Петей только переглядывались. Боже спаси, подать вид, что обращаешь внимание или осуждаешь их! Мы — лица бессловесные, должны молчать п делать свое дело.
В самом большом зале была устроена примитивная эстрада, и вскоре зазвучали первые аккорды концерта. Все двери внутри дома были открыты, и нам в нашем гардеробе все было хорошо слышно. Столы ломились от изысканнейших яств. Попозже, когда гости подняли не по одному тосту и трезвые лица вообще исчезли, я поднялся на несколько минут наверх и видел эти столы. Чего там только не было! Куропатки, осетрина, икра паюсная, икра зернистая, кето-
вая и осетровая, индейки, поросята молочные, виноград, фрукты! О винах и коньяках и разговора нет. Полное изобилие. Как будто не было войны, не было блокады Ленинграда...
Смотрел я на всю эту картину и думал о том, как в это же время где-то на Одере миллионы наших людей умирают в боях с фашистами, как в нескольких километрах отсюда за колючей проволокой, в зонах сидят тысячи голодных» обездоленных людей, как в сожженных селах Украины и Белоруссии бабы запрягаются вместо лошадей в плуги и пашут землю, питаясь лебедой и древесной корой. И эти люди в почете, они получают ордена и медали, они — истинные патриоты, а те — враги народа. Этим — почет и слава, а нас зароют в землю даже без гробов...
Когда праздник разгулялся вовсю, когда за столами захмелели, тогда и нам буфетчик принес хорошей закуски и по доброй чарке водки. Он даже предложил по второй, но мы с Петром побоялись, что с непривычки быстро захмелеем, и категорически отказались. Мы только попросили буфетчика, чтобы он нам дал чего-нибудь с собой в зону, чтобы угостить товарищей по нарам.
Во время банкета мы с Петей по очереди оставляли свое рабочее место и ходили в зал послушать концерт. Я же упоминал, что генерал Мальцев был меценатом и покровителем театрального искусства. Поэтому артистов в зале оказалось много. Был приличный оркестр, небольшой хор, несколько балетных номеров, а также номеров народного танца. По особенно большое впечатление на меня произвели выступления Дейнеки и Волошиной. Про Волошину рассказывали, что она была опереточной певицей в Ростове-на-Дону. Была она очень красива и с большим успехом исполняла арии Сильвы, Марицы, Роз-Мари, Баядеры и других. Но особенно понравился мне Дейнека. Был это уже немолодой седеющий мужчина высокого роста и благородной наружности. Он обладал очень приятным баритоном. Пел од много, в основном фронтовые песни, которые тогда все очень любили и пели везде. Потом публика стала просить его исполнить песню «Широка страна моя родная». Считалось, что это его коронный номер. Однако он категорически отказался и сказал с грустной улыбкой:
— Находясь сегодня на положении лишенного прав гражданства, петь эту песню я не имею права. Когда освобожусь, тогда спою.
О Волошиной хочу сказать несколько слов. За достоверность не ручаюсь, но слышал от зеков. Во время непродолжительной оккупации Ростова фашистами она продолжала петь в театре. Благодаря красоте и великолепному голосу, ее приметили и стали приглашать в рестораны, где она пела перед немецкими офицерами. После освобождения Ростова она никуда не пряталась. Ее арестовали и припаяли десять лет за сотрудничество с врагом. В Воркуте она сперва была на общих работах, но скоро ее заметили и по указанию Мальцева забрали в театр. Уже значительно позже описанного мною праздника в Воркуту приехал из Москвы какой-то очень большой начальник. Мальцев повел его похвастаться своим театром. Начальнику очень понравилось выступление Волошиной, и он поинтересовался — кто она такая? За что сидит и нельзя ли ее досрочно освободить? Услышав рассказ о том, в чем ее обвиняли, приказал: -
— Немедленно на общие работы! В шахту до конца срока! И никаких театров!
Дальнейшей ее судьбы не знаю.