Горелов Анатолий Ефимович

(урожд. Перельман Анатолий Ефимович)

О Елене Львовне Владимировой «Двое – об одной…»

О Елене Львовне Владимировой «Двое – об одной…»

Горелов, А. Е., Люба, Ю. Б. О Елене Львовне Владимировой «Двое – об одной…» / Горелов Анатолий Ефимович, Люба Юрий Борисович;  – Текст : непосредственный.

Анатолий Горелов

ЛЕНА – СОЛДАТ РЕВОЛЮЦИИ

На моем столе лежит папка со стихами, помеченными: «Челябинская внутренняя тюрьма, подвал». «Владивосток, пересылка», «Магадан», «Колыма». Годы: с 1937 по 1957.

Стихи принадлежат умершей в шестидесятые годы Елене Львовне Владимировой.
Много раз перебирал я ее стихи, и вновь и вновь запоздалое раскаяние тревожило мою совесть. Мимо прошел человек героического характера, трагической судьбы. А я  этого не приметил. Свыше пятидесяти лет тому назад мы были с нею в аспирантуре института искусствознания – я ее почти не замечал.
Лет тридцать тому назад, уже после освобождения, она приходила ко мне в редакцию, приносила стихотворные переводы. Я познакомил ее с товарищами, ведавшими поэзией, а сам ограничился кратким, незначительным разговором. Я и не подозревал, что Лена пишет стихи.
Она была такая же сдержанная, строгая, как тогда, в дни нашей молодости.
Еще со времен комсомольской работы я привык легко сходиться с людьми, долгая тюремная школа еще развила эту способность, но вокруг Лены и в 1957 году, как некогда и в 1930, я ощущал какое-то ледяное дыхание, зябко ежился и отходил.
В те 30-е годы в специальном искусствоведческом учреждении коммунистов было вовсе не густо, и когда маленькая партгруппа рассаживалась полукругом, глаза мои неизменно упирались в чуть склоненную голову Лены, в ровный пробор, рассекавший угольную массу волос. И глаза у нее были такие черные, точно состояли из одних широко разлившихся зрачков.
Отличнейшие отношения были у меня с ее мужем, Леней Сыркиным, редактором «Красной газеты». И частенько бес искушал меня спросить Леню, простого, веселого и красивого парня, из комсомольцев первого призыва, как это его угораздило полюбить такую льдинку.
Нет уже в жизни ни Лени, ни Лены. Остались одни лишь стихи, конечно, не все.
На моем столе лежит ее «Черновая поэма», созданная в заключении, в Магадане. Гонорар Лена получила по высшей ставке: рецензентами выступили члены военного суда, они учли высокое значение поэзии и приговорили автора к расстрелу.
Вряд ли черная совесть напомнила им в тот час позора строки, созданные за сто лет до этого гениальным юношей: «И вы не смоете всей вашей черной кровью поэта праведную кровь». Обычно у палачей короткая память.

…Пишу о мертвом поколенье,
о людях, смолкших навсегда,
пишу во имя тех, кто живы,
чтоб не стоять им в своей черед
толпою скорбно-молчаливой
у темных лагерных ворот.

…Команду помню: сесть, ложиться -
среди дороги, в снег и грязь.
Собак, оберегавших нас,
и те начальственные лица,
чья тупость сытая страшна,
как и тюремная стена.
…Но вам,
сидевшим по своим домам,
голосовавшим в светлых залах,
не позволяю я судить
меня, искавшую дороги,
рискуя многим… очень многим…

Елена Львовна Владимирова девяносто суток дожидалась в камере смертников своего последнего часа. Дожидалась расплаты за стих, облитый горечью и злостью.
В порядке снисхождения смертную казнь за стихи заменили пятнадцатью годами каторжных работ. Но и на Колыме коммунистка Елена Владимирова продолжала ковать свое оружие протеста – упрямые стихотворные строки.

Мои стихи шагали по этапам.
Не спали ночь над нарами тюрьмы.
Их трудный путь страданьями впечатан
В нагую, злую почву Колымы.
…Такой простор, что мыслью не охватишь,
Такая даль, что слово не дойдет.
Зачем ты здесь?! Какого бреда ради
Несешь, склонясь, безликий этот гнет?
Идешь в метель, в отрепьях и в опорках,
От голода почти не человек,
И брезжит чуть осадок боли горькой
Из-под твоих отекших век.
Идешь, согнув ослабшие колени,
Как труп, как тень, из года в год подряд,
И сквозь тебя в спокойствии отменном
Твои друзья и родичи глядят.
Так нет же, нет! Тебя должны увидеть
Таким, как есть, в упряжке коробов,
У вахты стынущим, бредущим без укрытья,
На трассе поднятым под реплику «готов».
Кем сломан ты? Кто выдумал такое?
Как смеют там принять твои труды?!
Взрывай, мой стих, условный мир покоя,
Стеною поднятые льды.
Своей стране, родной стране Советов,
Скажи все то, что видено, что есть,
Скажи с бесстрашием поэта,
Родных знамен, хранящих честь.
Сломав запрет, усталость пересилив,
Пройду страну отсюда до Москвы,
Чтоб нас с тобой однажды не спросили:
«А почему молчали вы?»

Ни смертный приговор, ни каторга не смогли принудить Лену к молчанию.
Стихи были ее протестом, ее борьбой, ее народным служением. Нет, она не дожидалась в каменном оцепенении ХХ съезда, все эти годы она оставалась в строю, бунтующая, негодующая, задумавшаяся – не дожидаясь верховных разъяснений – над тем, как это могло произойти.
Увы, я могу лишь чуть-чуть приоткрыть железную решетку, чтоб выпустить из-за ее прутьев эту необычную, бушлатную музу.

Я всего лишь тюремный поэт,
я пишу о неволе.
О черте, разделяющей свет
на неравные доли.
Ограничена тема моя
обстановкой и местом.
Только тюрьмы, этап, лагеря,
мне сегодня известны.
И в двойном оцепленье штыков
и тюремных затворов,
вижу только сословье рабов
и сословье надзора.

В мой язык включены навсегда
те слова и названья,
что в тюрьме за года и года
восприняло сознанье.

Вышка. Вахта. Параша. Конвой.
Номера на бушлатах.
Пайка хлеба. Бачок с баландой.
Бирка с смертною датой.

Это вижу и этим дышу
за чертою запрета.
Это знаю одно и пишу
лишь об этом.

Ограничена тема моя,
но за этой границей –
лагеря, лагеря, лагеря
от тайги до столицы.

Не ищи никаких картотек,
не трудись над учетом:
три доски и на них человек –
мера нашего счета.

Искалечен, но все-таки жив.
Человек, как и раньше,
он живет, ничего не забыв
в своей жизни вчерашней.

И хотя запрещают о нем
говорить, или слышать –
грудь его под тюремным тряпьем
и страдает, и дышит.

Он по-прежнему чувствует боль,
униженье и голод.
Пусть звучит его страшный, живой
человеческий голос.

И хотя моя тема мала,
и тюрьма – ее имя,
люди, люди за ней без числа
с их страстями живыми.

У неволи взыскательный глаз:
видит вещи нагими.
Знает цену словам и не даст
обмануть себя ими.

Сопоставит слова и дела,
вывод сделает точный,
и какая бы ложь ни была –
ее выверит тотчас.

Да, непросто быть честным на дне
страшной лагерной ямы,
хоть знаком моей теме и мне
этот честный упрямец.

Моя тема! Дай место ему.
Встань с товарищем рядом.
Слава тем, кто осилил тюрьму,
Кто в ней прожил, как надо!

Ничего, моя тема! С тобой
мы других не беднее.
Лишь бы не было взято тюрьмой,
что сегодня имеем,
лишь бы встретить в дороге друзей,
чтобы нам пособили,
кое-как донести до людей
то, что мы накопили.
Может быть и найдем. А теперь
за работу, за дело…

Мы идем с моей темой сквозь строй
слишком грозных явлений,
мы идем с ней по жизни самой,
по местам заключенья.

Мы с ней мучимся вместе с людьми.
Под угрозой расстрела,
мы с ней вместе слагаем стихи,
как нам совесть велела.

И хотя моя тема мала,
я горжусь этой темой,
раз поднять она голос могла
за стеною тюремной.

Да, на своем крестном пути Лена нашла друзей, не только предателей, и они помогли донести до нас накопленные ею рифмованные страдания. И об этом также следует рассказать.
Вряд ли кто-нибудь подумает, что подвал челябинской тюрьмы или пересылка Магадана предоставляли желающим излить свои чувства – письменный стол, лампу под абажуром и письменные принадлежности.
В духоте, вони, голоде, среди стонов и проклятий Лена слагала стихи. Слагала с таким же упрямым неистовством, с каким некогда девчонкой, в красноармейском шлеме и с тяжкой для нее винтовкой в руках, дралась в степях Туркестана с бандами басмачей.
Стихи были ее прицельным огнем по врагу. Память ее изнемогала от немыслимой нагрузки. На помощь пришли товарищи по неволе. Она нашептывала им строки, и клятвой звучали обещания запомнить, а в день свободы – вернуть поэту его стихи, как возвращают спрятанные от врага воинские знамена, истрепанные, простреленные, залитые кровью.
В 1944 году, в лагерной больнице Магадана Елена узнала о смерти своей единственной дочери, вывезенной из блокадного Ленинграда. Лена не сомневалась, что предательская рука, расстрелявшая ее мужа, заодно придушила голодом и ее дочь.
В примолкшей больничной палате она читала свои яростные стихи, а узницы запоминали, а кто мог – записывал.
Больных возили затем на суд подтверждать, что Лена открыто проводила им «антисоветскую агитацию». Но было известно, что Лена сама восстановила по памяти даже свою крамольную поэму и предъявила ее судьям, чтобы не мытарили напрасно измученных, больных людей.
Суд происходил в мрачном закуте Магаданской тюрьмы. Шла расправа втихую. Вещественные доказательства – стихи – лежали тут же, прожигая судейскую скатерть.
Обращаясь к суду, Лена говорила:
— Наконец вы получили возможность судить меня не по инсинуациям провокаторов, а за стихи, действительно мне принадлежащие. Я предупреждена, что вы меня приговорите к расстрелу: это высокое признание моих стихов.
Лену прервал грубый окрик председательствующего, — не повышая голоса, она закончила:
— Как коммунистка, признаю, однако, что хочу жить. Хочу жить, хотя бы для того, чтоб когда-нибудь рассказать советским людям о ваших преступлениях.
Так Лена шла на костер.
Одиннадцать лет спустя, в осенний день 1955 года, московского литератора навестила женщина, некогда в лагерной больнице Магадана записавшая в самодельную тетрадочку стихи Лены Владимировой. Листки чудом уцелели, пройдя тюрьмы, этапы, неутомимые шмоны-обыски выдрессированных охранников. Литератор был давним другом трагически исчезнувшей Лены, поэтому попросил разрешения оставить у себя пожелтевшую, залоснившуюся сшивочку.
В апреле 1956 года, освободившись из тюрьмы, Лена Владимирова, проездом в Ленинград, задержалась в Москве. Зашла к давнему другу… и застала запись своих стихов, сделанную в Магаданской лагерной больнице ее соседкой по палате и землячкой Руфью Иосифовной Козинцевой.
Эту сшивочку Лена отнесла в ЦК партии, она прочла комиссии стихи, записанные дружеской рукой, она читала строки поэмы, удостоенной некогда высшей меры, и комиссия воздала должное – восстановила ее в партии,
Так начался сбор Леной Владимировой своих стихов, рассеянных за двадцать лет мыканья по тюрьмам и лагерям.
Одно стихотворение вернулось к ней даже через Польшу. Это одна из товарок Лены, полька, не надеясь на память, ослабленную недоеданием, она расшила цветными нитками наволочку и закодировала стихи в хитроумном орнаменте.
Каким нужно было обладать мужеством, какой верой в будущее, чтобы хранить и сберечь такие строки:

Мы шли этапом. И не раз,
Колонне крикнув: «Стой!»,
садиться наземь, в снег и грязь,
приказывал конвой.
И равнодушны, и немы,
как бессловесный скот,
на корточках сидели мы
до окрика: «Вперед!»
Сто пересылок нам пройти
пришлось за этот срок,
и люди новые в пути
вливались в наш поток.
И раз случился среди нас,
пригнувшихся опять,
один, кто выслушал приказ
и продолжал стоять.
И хоть он тоже знал устав,
в пути зачтенный нам,
стоял он, будто не слыхав,
все так же прост и прям.
Спокоен, прям и очень прост
среди склоненных всех
стоял мужчина в полный рост,
над нами глядя вверх.
Минуя нижние ряды,
Конвойный взял прицел.
«Садись!» — он крикнул. – «Слышишь, ты?»
«Садись!» Но тот не сел.
Так было тихо, что слыхать
могли мы сердца ход.
И вдруг конвойный крикнул: «Встать!»
Колонна! Марш! Вперед!»
И мы опять месили грязь,
не ведая, куда.
Кто с облегчением смеясь
кто – бледный от стыда.
По лагерям – куда кого –
нас растолкали врозь,
и даже имени его
узнать мне не пришлось.
Но мне, высокий и прямой,
запомнился навек
над нашей согнутой толпой
стоявший человек.

Такие стихи взывали к мужеству. Они закаляли души. А разве сегодня они мертвы? Разве и сегодня не обращены они к нашей совести, как штык, приставленный к сердцу?
Кто же выдал поэта? Кто толкнул его навстречу смертному приговору?
В Магадане, в лагерной больнице, Елена Владимирова попыталась записать «Черновую поэму». До этого она хранилась в ее памяти и в памяти пяти молодых парней, с которыми Лена встретилась в лагерной колонне. Анна П., вольнонаемный врач, приметила, что Лена что-то записывает. Она пожурила Лену за неосторожность, напомнила, что и в больнице бывают обыски, стихи могут попасть в руки охранников. Заботливость женщины-врача тронула Лену и она с признательностью приняла предложение отдать записи ей на хранение.
Отдала. А через несколько дней прибыл «Черный ворон» и перевез Лену в тюрьму.
О суде над Леной, о приговоре, о камере смертников я уже говорил.
Наступил день освобождения. Лена ждала его двадцать лет. Она вернулась в опустевший для нее город. Что-то пустынное оставалось в ее душе, обездоленной бесчисленными утратами. Бронзовая Екатерина вздымала скипетр над Невским проспектом, царь-усмиритель вздыбливал чугунного коня на площади перед Исаакием. Памятники оставались на привычных местах, а те, с кем прошла ее революционная молодость, сгинули в безмогилье.
Лена продолжала писать. Они ничего не забыла. Обернувшись лицом к погибшим, она напомнила живым: это не должно повториться!
Что можно сказать о стихах, посвященных «Л.С.» — другу, мужу, погибшему

Леониду Сыркину:
Сегодня разрыто все,
и кровь по камням течет.
Я вижу твое лицо
и кляпом забитый рот.
До самой минуты той
ты верил: — Не может быть!
Не может Советской строй
позволить тебя убить.
Я вижу тебя в тюрьме
и тех, кто с тобой убит.
И рана твоя во мне
и ночью и днем горит.
Для этого нету слов.
И жизнь мала, чтоб забыть
рисунок тех мертвых ртов,
кричащих: «Не может быть!»

Опубликовать стихи Елены Владимировой не удалось. В одном месте ей ответили: «Это старомодно, так теперь не пишут». В другом – сотрудник порылся в ящике стола, не найдя рукописи, ответил: «Ну, раз я потерял ваши стихи, значит, они ничего и не стоят».
Лену не печатали.
Трудно было поднять голову и взглянуть в ее неулыбчивое лицо, встретить взгляд ее неприветливых черных глаз, требующих правды, одной лишь правды.
Кощунственное соседство еще тревожило вечный покой Ленина, но Лена чуяла зов времени, чуяла дыхание истории. Задолго до XXII партийного съезда она создала прекрасное стихотворение «В Мавзолее»:

Лежат они оба,
открыты для взгляда,
как будто бы обок,
как будто бы рядом.
Спокойны, как совесть,
у Ленина брови.
Лежит он, обласкан
всеобщей любовью.
Он знает, и знает
любой, кто проходит –
он жив и живым
остается в народе.
А рядом, замкнувшись
брезгливо и злобно,
насупился Сталин
в бессилье загробном.
Две складки у рта
отложились глубоко:
презренье народа
карает жестоко.
… В одном мавзолее
лежат они рядом,
чтоб все различали их
с первого взгляда.

Остается привести несколько дополнительных анкетных штрихов. Залпы 1917 года настигли Лену Владимирову в Институте благородных девиц – ныне «Смольный». Ей было пятнадцать лет. Отец ее был морским офицером. Со стороны матери она принадлежала к династии адмиралов, ведших свою родословную с XVIII века, от флотоводца Екатерины II Ивана Бутакова.1
Сердце подростка, девушки, воспитанной в традициях дворянского старинного рода, всем пылом молодости раскрылось революции.
В белокаменном зале Смольного Ленин провозгласил советскую власть, семья Владимировых стремительно ретировалась в Париж, а сбежавшая от родных, строптивая девчонка рыскала по бурлящим улицам революционного Петрограда, разыскивая штаб возникшей молодежной пролетарской организации. Революция стала ее стихией, ее клятвой на верность.
В Ленинградской университет она пришла после фронта, в горластой толпе вчерашних красноармейцев, не успевших еще сменить бойцовское обмундирование гражданской войны. Там она встретила свое веселое счастье в красноармейском шлеме, Леню Сыркина, недавнего двадцатилетнего начдива. Революцию совершали молодые…
Почти сорок лет спустя, Елена Владимирова отнесла в музей революции, чудом уцелевший, комсомольский билет Леонида Сыркина.

И это маленькое пламя –
язык и жар далеких дней –
растущей юности на память
я в люди отдала, в музей.

А в музее чья-то равнодушная рука ремесленника его выутюжила, и он стал «обложкой ровной и немой».

Своей бунтующей строкой Лена протестовала против тех, кто приглаживает жизнь, приутюживает ее шрамы, ее суровую правду.
Герои живут рядом. Рядом с нами жила героическая женщина. Поклонимся ее памяти, склоним голову перед ее мужеством, перед ее верностью.
Вспоминая Кронштадт в февральские дни 1917 года, расстрел восставшими матросами адмирала Вирена, Федор Раскольников заметил: «Более мужественно, чем Вирен, умер адмирал Бутаков. Этот не унижался, цепляясь за жизнь».2
В дни, когда и к внучке боевого адмирала подступила смерть, Лена помянула в стихах сурового деда и померилась с ним мужеством:

У меня был родич –
русский адмирал.
Говорят, красиво
старый умирал.
— Дайте, — приказал он, —
адмиралу путь!
А теперь стреляйте
адмиралу – в грудь.
Разошлись, столкнулись
судьбы и пути.
Я свою дорогу
Выбрала – идти.
Но когда ударит
мой девятый вал,
пусть умру, как умер
старый адмирал.
Врозь разбежались дороги царского служаки и коммунистки, некогда сменившей крахмальную пелеринку на бурую шинель красноармейца. Но мужество, но способность быть верной клятве, умение стоять насмерть, Лена никому не желала уступать. Она стояла насмерть, на юру, и стихи остались памятником ее посмертной славы.
… Елена Владимирова похоронена в городе Пушкине, бывшем Царском Селе, под Ленинградом. На Казанском кладбище. На граните ее памятника друзья выгравировали стихотворную строку Лены:
Живущих рядом – береги!
Слова звучат как призыв, как нравственный вывод ее трудной, героической жизни.

1 Любопытно, что 9 февраля 1965 года, на встрече личного состава гвардейского крейсера «Варяг» с ветеранами русского флота и героями Великой Отечественной войны, присутствовал 122-й моряк династии Бутаковых – капитан 1-го ранга Г.А. Бутаков. (см. «Правда» от 11 февраля 1965 года).

2  Раскольников Ф.Ф. На боевых постах. М., Воениздат, 1964, с. 36.

Юрий Люба
Поэт был репрессирован в 1937 г.

ИМЯ  ТВОЕ – СВЯТО…

О яркой и трагической судьбе Елены Львовны Владимировой лучше всего говорят ее стихи, создававшиеся в нечеловеческих тяжелых условиях лагерной жизни периода сталинских репрессий.

Родилась Е.Л. Владимирова в 1902 году в Петербурге, в семье потомственных моряков. Отец морской офицер, мать – из семьи известного флотоводца адмирала Бутакова.
Обучаясь в институте благородный девиц, она уже в 1916 году зачитывалась нелегальной революционной литературой. С приходом Великой Октябрьской революции решительно порывает с отцом и уходит из дома.
Вот что пишет о ней в предоктябрьском номере газеты «Известия» за 1967 год в статье «Верность» писательница Елизавета Драбкина: — «В 1919 году шестнадцатилетняя девушка вступила в комсомол. Была бойцом отряда, подавлявшего басмачей в Туркестане, участвовала в организации помощи голодающим Поволжья. Была она и смелая, и застенчивая, и насмешливая, похожая то на мальчишку, то на тургеневскую девушку. И очень красивая…»
В 1921 году по путевке комсомола Владимирова поступает в Петроградский университет. По окончании – в 1925 году начинается ее журналистская деятельность. Она сотрудничает в «Красной газете», в «Ленинградской правде», в журнале «Работница». Ее очерки и корреспонденции всегда точны, действенны, с ярко выраженной индивидуальностью и остротой тем.
В 1927 году она вступила в ряды ВКП(б). А в 1937 году ее мужа, тоже журналиста, Л.Н. Сыркина переводят в Челябинск редактором областной газеты. Она уезжает с ним и здесь их постигает участь многих и многих. Сыркин был арестован и расстрелян, а жена «врага народа» попадает в лагерь на Колыму.
С детства писала Владимирова стихи, не считая это своим призванием, а в тюрьмах и лагерях родился настоящий талантливый поэт. Она создает огромное количество мужественных, сильных произведений. В лагерной зоне возникает группа коммунистов и комсомольцев. Они собираются, читают стихи и тайно работают над программным документом: — сталинский «социализм» в свете ленинизма. Осенью 1944 года по доносу провокатора участники группы были схвачены, и Военный трибунал Магадана приговорил их к расстрелу. После трехмесячного нахождения в камере смертников – замена на 15 лет каторжных работ…
К этому времени здоровье Е.Л. Владимировой оказалось подорванным, открылся туберкулез, и ее, как балласт, «съактировали» и этапировали в Караганду. Она продолжает писать. Создает пять больших поэм.
Более 18 лет провела Владимирова в лагерях и осталась совершенно одинокой. Во время войны погибла в эвакуации под Сталинградом единственная дочь – семнадцатилетняя Женя Сыркина.
В 1956 году после полной реабилитации Е.Л. Владимирова возвращается в родной Ленинград и начинает сложную и кропотливую работу по приведению в порядок всего, что было написано и сохранилось за период скитания по этапам. Друзья присылают из разных концов Советского Союза ее стихи, вынесенные из-за колючей проволоки в разные годы и сохраненные с опасностью для жизни.
К сожалению, работа с архивом осталась незавершенной. Сердце поэта не выдержало. Елена Львовна Владимирова скончалась от спазма коронарных сосудов и нервного истощения 9 июня 1962 года в городе Пушкине, среди цветущей сирени, с книгой в руках.
Стойким солдатом Революции оставалась она до самой смерти. Настоящий поэт-гражданин, чье творчество должно стать достоянием народа.