Очередной арест — В штрафном изоляторе — Как организовали актировку — Допрос — Борьба с крысами — Суд
В стационаре всех взволновал арест Николая Павловича и, мне показалось, больше всего Зайнап Абдрахмановну. Правда, и она не знала его причину.
— У вас сейчас будет нагрузка побольше, пока замены Николаю Павловичу нет,— сказала она,— но вскоре к нам должны прислать нового врача, и вам будет легче.
— Вольнонаемного? — поинтересовался я.
— Нет. Недавно был суд над заслуженным врачом ТАССР Золотухиной, и ее направляют сюда.
— И за что ее судили?
— За наложение искусственного пневмоторакса здоровым людям. Золотухина была известным врачом фтизиатром и пользовалась большим авторитетом в республике. Чтобы освободить влиятельных лиц от военной службы, она ставила их на учет как туберкулезных больных и накладывала им искусственный пневмоторакс. Конечно, за приличную сумму денег. На вопрос, зачем она эта делала, Золотухина ответила на суде:
— Только ради своей дочери. Не хотела, чтобы она голодала. Да, голод — страшное испытание, и в борьбе с ним даже стойкий, волевой и сознательный человек может оступиться. Особенно, когда стоит вопрос о жизни и смерти. Мы с Николаем Павловичем тоже иногда нарушали законы, хотя уже не голодали. Если в первое время нас вполне устраивали дополнительные пайки хлеба, которые оставались после умерших, то несколько позже мы уже мечтали о мясе, масле и меде. Отказываться от таких лакомств было трудно.
Два года я практически знал только сырой ржаной хлеб, болтушку, гнилую капусту и изредка картошку. Только испытав подобную «диету», можно понять наше состояние. К тому же приходилось помогать и девчатам: Николаю Павловичу — Нине, а мне,— Верочке, а позже Белке и Тамаре.
По-прежнему приходилось очень много работать, особенно после ареста Ванденко, и свободного времени практически не было. Особенно напряженным был амбулаторный прием в бараке рецидивистов. Я чувствовал себя там как канатоходец, который балансирует над пропастью. Малейшая оплошность могла мне стоить жизни. Уркаганам нечего было терять, и если бы я соблюдал букву закона — никогда бы не увидел свободу. В каком-нибудь темном тамбуре всадили бы нож в бок или стукнули бы топором по голове. Вот и приходилось налаживать дипломатические отношения с уголовным миром и идти им навстречу.
Опасности угрожали и с другой стороны — и здесь, в лагере, приходилось держать язык за зубами. Можно было легко получить еще одну статью, но на этот раз уже лагерную.
Работал с нами очень скромный и добрый врач из Украины — Котля-ревский, правда, несколько неопрятный с вида, но хороший специалист. Он был осужден за религиозную пропаганду и ни перед кем не скрывал свои взгляды. Для него вера была дороже жизни.
И вот кто-то донес на него. Он был арестован и несколькими месяцами позже расстрелян.
К сожалению, всегда есть люди, готовые за пайку хлеба продать своего ближнего.
Жизнь в лагере шла своим чередом. В зоне штамповали алюминиевые ложки и миски, шили телогрейки и брюки, клепали обувь на деревянном ходу, пекли хлеб, готовили баланду и кашу из могара, выдавали настой из хвои.
По-прежнему ходили доходяги с котелком в руках по зоне в поисках съестного, умирали дистрофики в моем бараке.
Не проходило дня без происшествий. В одном бараке сделали подкоп, в другом отказались пойти в этап, а еще в одном ночью убили «стукача». Как всегда обворовали вновь прибывший этап, а два смельчака зашли в баню и облюбовали себе двух крепких девиц, которые как раз мыли голову и ничего не видели. Сопротивляться они не собирались — для них это было приятным сюрпризом. Правда, несколько необычным.
В один из январских дней Белка зашла ко мне в комнату и оставалась здесь дольше обычного. Я ее угощал, как всегда, чаем и конфетами, а после этого, сидя на койке, мы мирно беседовали. Отношения между нами были странные. Вечером мы могли целоваться, а утром казаться чужими людьми. Во всяком случае, по лицу девушки, которая могла смотреть на меня холодным и равнодушным взглядом. И на этот раз я не понял ее чувства. То она прижимала меня к себе и целовала, то отворачивалась и отталкивала.
Все это напоминало игру кошки с мышкой. Мышка уже подумала, что она отпущена и свободна, но секундами позже ее придавили лапой.
Сколько раз мне казалось, что Белочка уже моя, но всегда я ошибался.
Когда в стационаре отключали свет, что случалось довольно часто, и мы оставались в темноте, девушка меня уже не отталкивала и была на удивление ласковой... видимо, она уже окончательно забыла своего бригадира.
Днем позже, когда в прекрасном настроении вернулся после амбулаторного приема в стационар, меня задержал в темном тамбуре знакомый, пожилой татарин, которому я однажды сделал услугу.
— Доктор, вас, наверно, тоже уже вызывали? — спросил он тихим голосом, стараясь держаться в темноте.
— Куда? — удивился я.
— Вы же по одному делу с Ванденко. Я был поражен.
— По какому делу?
В коротких словах он объяснил мне следующее: подставным лицом, точнее провокатором, Николай Павлович был замешан в одно дело, связанное с актацией, и провалился. На допросе он раскаялся и рассказал о своих проделках, как госпитализировал «больных» для актации и сколько получил от них денег. Попутно Ванденко напомнил и о том случае, когда направил своих «больных» ко мне.
— Ожидайте сегодня или завтра ареста. Только, пожалуйста, никому не говорите о нашей беседе. Меня только что тоже допрашивал следователь,— оглядываясь по сторонам, шепнул мне татарин.
Я был убит. Неужели снова будут тюрьма и допросы, жесткие нары, голод и параша? Все то кошмарное, что, казалось, было уже позади? И из-за чего? Из-за человека, который, как и я, прошел круги ада, но оказался трусом и предателем.
Ночью я положил маленькую записку на стол: «Белочка, может быть, утром меня не будет. Прощаюсь с Тобой, родная. Как мне бесконечно тяжело. Вспоминай иногда меня, который Тебя искренне любил. Крепко целую Тебя. Твой Генри».
Я ожидал ареста, но ночь прошла спокойно. Вечером следующего дня Белочка дежурила, и мы беседовали с ней долго в моем кабинете. У меня было плохое предчувствие, и очень хотелось, чтобы меня искренне пожалели. В коротких словах я объяснил девушке, что может быть, скоро буду там, где сейчас находится Ванденко.
Она немного удивилась, но, кажется, это сообщение ее не очень тронуло.
Я попытался ее поцеловать, но она отталкивала меня.
— Белка, зачем? — спросил я.— Может быть, это последний раз.
— А я не хочу,— ответила она равнодушным голосом. Предчувствие говорило мне, что это наша последняя встреча, и хотелось ласкать ее, встретить сочувствие. Но Белочка была холодна, как лед, и недоступна.
Вдруг послышались тяжелые шаги в коридоре, и сердце мое тревожно забилось.
— Белочка, дай поцелую тебя в последний раз на прощание,— шепнул я и обнял ее.
Она резко оттолкнула меня. В это время открылась дверь, и вошли трое военных.
— Это вы врач здесь? — обратился один из них ко мне.
— Бабами занимаетесь? Пойдемте! — приказал он резким голосом. Я подошел к Белке, надеясь увидеть на ее лице сострадание, жалость, грусть... но ничего этого не было.
— До свидания, Белочка,— сказал я тихо.
— Пока,— ответила она, смеясь.
Мы встретились с ней через полгода, когда я случайно был направлен в Казлаг по работе. Белочка изменилась, была очень ласковая и жалела, что так грубо и нетактично относилась ко мне. Она целовала и обнимала меня, как никогда. Наша встреча длилась лишь несколько часов...
Белка писала мне изредка очень нежные и хорошие письма и раскаивалась в своем поведении. К сожалению, слишком поздно.
В памяти, однако, осталась не она, а маленькая и доверчивая Верочка. Начался обыск, который, по-моему, не принес удовлетворения моим церберам. Они ничего существенного не нашли, не считая пяти рублей.
— Это все ваши деньги? — удивился один из них.
—Да.
— Странно.
После обыска меня привели к следователю. Пока он освободился, я просидел с полчаса в коридоре, где, кроме меня, ожидал вызова мне незнакомый татарин с редкой «козлиной» бородкой.
Как и многие казанские татары он носил на голове черную бархатную тюбетейку.
Мой конвоир устроился подальше от нас, и я мог побеседовать с ним.
— А вы зачем здесь? — поинтересовался я.
— Ай, не хороший дела,— ответил он жалобно.— Тебе могу сказать.— Татарин наклонился ко мне и продолжал шепотом: — Я тебя знаю. Ты доктор. Хороший человек. И Зайнап Абдрахмановма хороший человек. Она мне помогать хочет, но здесь очень плохой человек. Фамилия не знаю. Зовут «Мойша». Он все сказал следователь, он «стукач».
От этого старого человека, не очень хорошо владевшего русским языком, я узнал всю грязную историю — как было организовано дело об актации. Кое-что еще узнал от одного человека, с которым «Мойша» откровенничал.
В каждом лагере есть оперативный уполномоченный «опер» — страж порядка, который в глазах заключенных является исчадием ада, т. к., по их мнению, только мечтает о том, чтобы всем «пришить» новое дело.
Опер, который должен был заняться мною, мечтал так же, как и все представители его профессии, о раскрытии крупных заговоров, ликвида-
ции воровских шаек и т. д. и благодаря им о продвижении по службе и новых звездочках на погонах.
Заключенные лагеря, однако, почему-то не думали о грандиозных заговорах, побегах и массовых грабежах, а также об антисоветских выступлениях и вели себя относительно спокойно.
Тогда у следователя появилась гениальная идея. Если нет стоящих дел — тогда надо их организовать. И, недолго думая, опер начал действовать. Наметив стройный план, ом вызвал своего внештатного сотрудника, или, проще говоря, доносчика, которого в лагере звали «Мойша». Он работал закройщиком в пошивочном цехе.
Это был мужчина среднего роста, склонный к полноте, с тонкими губами и крючковатым носом.
Он доносил на своих же товарищей не из чувства долга, а из-за животного страха. Он боялся лагерного начальства, боялся за свое теплое местечко в пошивочном цехе и ради этого был готов продать родного брата.
— Ты знаешь, что такое актация? — спросил его следователь.
— Приблизительно.
— И как ты думаешь, многие хотят актироваться?
— Конечно.
— Наверно, будут готовы и заплатить за возможность увидеть свободу?
— Пожалуй, да.
— Но для этого надо иметь деньги. Не так ли?
— Безусловно.
— А у кого они есть в лагере, по-твоему?
— Вероятнее всего у местных жителей-татар.
— Я тоже так думаю. Но перед тем, как говорить с тобой о деле, у меня вопрос.
— Да, слушаю вас, гражданин начальник.
— Тебе нравится работать в пошивочном цехе? Ты хорошо устроен, или есть жалобы?
— Мне там хорошо.
— Значит, в дальний этап тебе не хочется?
— Ой, что вы, гражданин начальник. Здесь в городе моя семья, дети. Они мне помогают. Я регулярно получаю передачи, — испуганно залепетал «Мойша».
— Тогда слушай внимательно. У тебя наверняка знакомые среди местных жителей-татар. Я имею в виду людей уже преклонного возраста и не очень здоровых.
— Да, есть такие.
— Вот и хорошо. Слушай дальше. Надо вступить с ними в более близкий контакт и предложить им актироваться.
— Актироваться? Каким путем?
— В пятнадцатом бараке работает заведующей врач Зиганшина. Татары ее очень уважают и часто к ней обращаются. Вот тебе здесь ее
домашний адрес. Скажи своим знакомым, чтобы они направили к ней на квартиру своих родственников. Конечно, не с пустыми руками. Тогда, я думаю, Зиганшина пойдет им навстречу и поможет в актации их родственников.
— Я вас понял.
— И еще одно: врача Ванденко знаешь?
— Да, он работает вместе с Зиганшиной.
— Направь и к нему людей для актации.
— Хорошо.
— Я говорю с тобой откровенно, так как доверяю. Думаю, что ты на правильном пути и готов стать вновь честным советским человеком.
— Да, конечно.
— Надо бороться с врагами нашего общества, многие из которых научились маскироваться. Вот наша задача с тобой, выяснить, кто они на самом деле... Я имею в виду Зиганшину и Ванденко. Последний, как ты знаешь, осужден по ст. 58 как враг народа. Я совсем не хочу кого-нибудь из них посадить на скамью подсудимых — нет, то, что мы делаем, проверка их совести, их взглядов на нашу советскую жизнь, когда идет кровопролитная война с нашим злейшим врагом — фашизмом. Ты понял меня?
— Да, гражданин начальник.
Дальнейшее уже было делом техники. «Мойша» «под секретом» раздавал адрес Зиганшиной знакомым пожилым татарам, а те в свою очередь направляли своих родственников к ней.
Вскоре после этих переговоров «больные» начали поступать в наш стационар, и мне по указанию Зайнап Абдрахмановны приходилось заполнять на них соответствующую документацию.
Одновременно кипучую деятельность проявил и Николай Павлович, в палаты которого также поступило подозрительно много пожилых местных бабаев.
Вполне естественно, что сведения о каждом «больном» тотчас же поступали и к оперу.
И вот когда накопилось достаточное количество актированных благодаря «помощи» «Мойши» — мышеловка захлопнулась.
Я же оказался здесь совершенно случайно, из-за трусости и болтливости доктора Ванденко.
Наш опер в отличие от своих предшественников, разговаривал со мной на «вы».
Он произвел на меня впечатление человека, который совершил великое дело на благо всему народу и был в восторге от самого себя. Он даже позволял себе смотреть на меня чуть ли не с симпатией.
Тем более, что он совершенно не ожидал, что в искусно поставленные сети попаду и я. Он был мне благодарен за это.
— Вы наверно знаете, зачем вас вызвали сюда на допрос? — темно-коричневые глаза под лохматыми бровями испытующе смотрели на меня.
— Нет, не знаю.
— Странно. Очень странно. Придется вам немного помочь. С врачом Ванденко вы были знакомы?
— Конечно. Мы с ним работали вместе.
— Он направлял к вам своих больных?
— Иногда, когда его койки были заняты.
— И что вы с ними делали?
— Лечил.
— Лечили? А может быть, наоборот? — на узковатом его лице с острым носом играла ехидная улыбка.
— И что вы за это получили?
— А что я должен был получать? Сказали спасибо.
— И это все?
—Да.
— Подумайте.
— А мне нечего думать.
Следователь поднял телефонную трубку и набрал номер.
— Это я. Вызовите этих двух, да, вы знаете, кого я имею в виду.
Минут через десять в комнату вошли с опущенными головами, словно нашкодившие школьники, два пожилых татарина, которых Ванденко когда-то положил ко мне, чтобы освободить их от этапа.
— Вы их знаете? — обратился ко мне опер.
— Конечно. Их направил Ванденко ко мне, когда все его койки были заняты. Я ими не занимался.
— Вам они ничего не дали за услугу?
— Не припоминаю.
— Видимо, у вас плохая память.
— Вы ему дали деньги? — обратился он к одному из татар.
— Нет, не я. Он.— Татарин показал рукой на своего соседа.
— Вы ему дали денег? — спросил его опер
— Да.
— Сколько?
— Двести рублей.
— А вы говорите, что ничего не получили,— обратился он ко мне — Кому я должен верить?
— Разрешите мне задать вопрос этому человеку.
— Спросите.
— Я просил вас давать мне деньги?
— Нет,— смущенно ответил татарин, стараясь не смотреть мне в глаза.
— Вы мне дали деньги лично?
—Нет.
— А кому вы тогда передавали деньги?
— Доктор Ванденко. Он сказал, тебя дает.
Следователь с недоумением смотрел на свидетелей.
— Ванденко вам отдал деньги?
— Что-то не припоминаю.
Следователь недовольным голосом вызвал конвоира.
— Отведите этого,— он показал рукой на меня,— в следственный изолятор.
— А вы идите обратно в свой барак,— злым голосом приказал он свидетелям. Следственный изолятор, он же и карцер, не вызвал во мне большого восторга. Невзрачное, серое одноэтажное здание больше походило на морг или, в лучшем случае, на прачечную.
В узком коридоре, освещенном тусклой лампочкой, пахло хлорной известью и испражнениями. Здесь у меня отобрали вещи, в т. ч. и меховую кожанку. Оставили только то, что было на мне.
Было уже за полночь, и очень хотелось спать. Меня поместили в самую крайнюю камеру. Это был по существу карцер — маленькое помещение без нар, цементный пол, параша в углу и крохотное оконце с решеткой. Стекло в одном месте было разбито, и оттуда меня пронизывал холодный воздух.
Настоящий морозильник. Он мне очень напоминал Чистопольский карцер.
Я стоял в нерешительности и не знал, что делать. Потом подумал и взялся за осмотр камеры. Стена около окна была сырая и очень холодная. Для сна наиболее подходящей оказалась противоположная стена, т. е. место около нее.
Я снял сапоги, свернул их и положил под голову. Затем лег на цементный пол. Хорошо, что на мне был норвежский свитер, иначе я бы замерз. Пришлось, однако, свернуться калачиком, чтобы как-то согреться.
На цементе долго не поспишь. К утру стало невыносимо холодно. Зубы начали стучать, и я дрожал, как осиновый лист. Пришлось сделать гимнастические упражнения и заняться бегом на месте, чтобы согреться.
В голове появились мрачные мысли — в таких условиях долго не проживешь. Еще несколько подобных ночей, и воспаление легких обеспечено. В условиях лагеря это было равнозначно смерти. Сколько погибло на моих глазах дистрофиков, которые «схватили» пневмонию.
Одновременно тревожили предстоящие допросы. История с теми двумя «больными», которых спас Ванденко от этапа, положив их в мою палату, меня не беспокоила. Деньги вручили Николаю Павловичу, а не мне... Волновал случай с теми двумя татарами, которых пришлось актировать по просьбе Ванденко.
Конечно, можно было отрицать факт получения денег, но их было двое. Вера будет им.
Пока я знал лишь то, что Ванденко проболтался и, конечно, мог отрицать факт получения денег. Он при этом не присутствовал. Хуже, если Мифтахутдинов и его напарник подтвердили показания Николая Павловича.
День тянулся бесконечно долго, и лишь когда приносили еду, становилось немного веселее. Правда, пища была весьма скудная. Утром пайка и кипяток, в обед жидкая баланда и ложка могара, вечером снова баланда. Но еда это все-таки занятие, и при желании процесс можно было и растянуть.
Главное, что угнетало в камере — скука и безделие. Не с кем поговорить и нечего делать. Да и не было ничего подходящего под рукой — ни иголки для шитья, ни карандаша и ни ножа. В Чистополе как-то добыл огрызок карандаша, предмет, за который полагался карцер, и убивал время тем, что писал стихи. Здесь и этого не было.
Оставалось лишь думать о своей судьбе. Перед тем, как меня забрали в изолятор, я еще успел написать Миле письмо, в котором были такие строки: «Обстановка осложнилась, и поэтому не могу Тебе сказать, когда освобожусь. Поэтому, если на Твоем пути встретится порядочный человек, не задумывайся и устраивай свою судьбу так, как считаешь нужным. Я в обиде не буду...»
Прошли первые три дня в изоляторе, и пока меня больше не вызывали на допрос.
Измотался основательно и, главное, из-за холода, который не давал заснуть. Когда лежал на одном боку, замерзал другой, когда устраивался на спине — зябли грудь и живот. К тому же и бетонный пол не грел. В Чистопольском карцере я чувствовал себя значительно лучше. Было за что прийти в отчаяние.
Днем ходил взад и вперед по камере или отбивал чечетку, чтобы согреться. В лагере были цыгане, и один из них показал мне несколько «па». У него я купил как-то за несколько паек хлеба нарядную шелковую рубашку. Мои все уже пришли в полную негодность. Сразу после покупки надел рубашку, но вскоре пришлось ее снять. Кожа сильно чесалась. Когда обследовал рубашку, то обнаружил под мышками несколько десятков откормленных вшей.
Вертухай как-то обратил внимание на мою пляску и спросил:
— Тебе что весело, что танцуешь?
— В этом морозильнике поневоле запляшешь,— ответил я,— но, во всяком случае, не от радости.
— В следующий раз будешь умнее. Тебя никто не приглашал сюда,— ответил он.
И вот однажды кто-то очень тихо отворил кормушку, бросил сверток в камеру и шепотом сказал: «От Вейсмана».
Сверток состоял из телогрейки, в которую была завернута солидная пайка хлеба. В тот момент мне показалось, что в камере засветило солнце.
Меня радовало не только то, что сейчас буду защищен от холода, но и тот факт, что есть люди на свете, которые помнят добро и не оставляют в беде.
И меньше всего я думал, что одним из них окажется тот самый Вейс-ман с воловьими глазами, лысиной и крючковатым носом, которому я однажды достал сульфидин.
Сейчас я мог использовать телогрейку в качестве подстилки или завернуться в нее. С этого момента я уже почти не страдал от холода и век мне не забыть толстенького Абрама Моисеевича, который, вполне возможно, спас мне жизнь.
Я нашел своеобразный способ убить время. Я ложился на телогрейку, закрывал глаза и начинал вспоминать с мельчайшими подробностями наиболее интересные события в своей жизни — поездки на Кавказ, в Сванетию, знакомство с Милой и другими девушками.
Как на экране кино прошли перед глазами эти эпизоды, и вновь я словно пережил все заново.
На четвертый день пребывания в изоляторе меня вызвали снова на допрос.
— Ну, как вам живется на новом месте? — поинтересовался опер с ехидной улыбкой.
— Во всяком случае, не как в санатории.
— А мы и не собирались создать вам санаторные условия.— Следователь вынул коробку папирос из письменного стола и закурил. Выпуская облако дыма, он раскрыл папку, и положил на стол исписанный лист бумаги.
— Вам знакомы фамилии Мифтахутдинов и Салахов?
— Кажется, это больные, которые лежали у меня в стационаре. То, чего я опасался — случилось. Мифтахутдинова и Салахова я прекрасно помнил. Именно их направил ко мне Ванденко для актации. Выходит, следователь был в курсе дела.
— Расскажите подробно, при каких обстоятельствах вы с ними познакомились?
— Ванденко, с которым я работал вместе, попросил меня актировать этих больных, так как все его койки были заняты.
— Это были тяжелые больные?
— Тяжелые? Они были хрониками. В условиях колонии их состояние здоровья могло только ухудшаться.
— Комиссия была другого мнения.
— Вполне возможно. Не всегда легко дать заключение о том, подлежит ли данный больной актации, или нет. Для этого и существует комиссия, чтобы сделать окончательные выводы.
— У нас другие сведения. Мифтахутдинов и Салахов обратились к Ванденко и вам, чтобы вы их актировали, и обещали взятку.
— Это не так. Я никогда и ни у кого не спрашивал денег.
— Меня это не интересует. Вы получили от них деньги? Что мне ответить? Если скажу нет, а они сознались, тогда окажусь лжецом. А вдруг они не сознались? Надо было обойти этот вопрос, дать уклончивый ответ.
— Не помню, чтобы они мне дали деньги в руки,— сказал я.
— Тогда слушайте показания Мифтахутдинова.
Не спеша и, видимо, с наслаждением опер прочитал показания татарина. Тот подробно рассказывал, как сначала обратился к Ванденко, а затем был им направлен ко мне. Даже описывал, как положил деньги на стол. Единственное, о чем умалчивал следователь, это то, что Мифтахутдинов обратился к Ванденко по совету «Мойши», а тот в свою очередь получил указание от него — опера.
— Это было так? — колючие глаза следователя фиксировали меня.
—Да.
— А почему вы сначала отрицали факт получения денег?
— Я не отрицал. Я только говорил о том, что деньги мне не передали в руки.
Глаза опера даже округлились, услышав такой схоластический ответ. Но важнее, чем этот схоластический прием, было для него мое признание.
— Значит, деньги получили?
— Да, но я об этом не просил. Деньги бросили мне на стол. Не драться же мне с этими людьми.
— Меня это не интересует.
Следователь с довольным видом подал мне ручку и лист бумаги с протоколом допроса.
— Подпишите,— сказал он торжествующим тоном.
В изолятор я вернулся в подавленном настроении. Мне было непонятно — как можно так поступать. Сначала чуть ли не на коленях просили помощь, а потом подло продали. И Ванденко тоже хорош.
Я никогда не был сребреником — корыстолюбцем и не ради денег актировал людей, которые, быть может, не по всем статьям подходили под актирование.
Мне всегда было трудно отказывать людям в помощи, особенно тогда, когда они об этом очень просили.
Ночь после допроса прошла беспокойно. Но совершенно по другой причине. Спать не давали полчища мышей, а также крыс, которые бегали по камере и через меня. Видимо, в поисках пищи, но вполне естественно безуспешно. Меня держали на голодном пайке.
Надо было с ними бороться. Но как? Я долго думал над этим вопросом. Потом появилась идея. Я положил брезентовый сапог на середину камеры и с расстояния метра от него, по направлению к нему положил кусочки хлеба на бетонный пол.
Если грызуны голодны, то обязательно займутся хлебом и заглянут внутрь сапога. Тогда надо быстро зажать голенище. Откровенно говоря, я мало верил в успех, но результат оказался сверх ожидания удачным.
Конечно, приходилось лежать не шевелясь. Грызуны, однако, были на редкость нахальными, и не боялись меня, что облегчало задачу.
Вот появилась первая крыса. Она высунула голову из небольшой дыры в углу камеры, понюхала воздух, а затем быстро побежала к хлебным крошкам. Съела одну, вторую, третью, а затем остановилась у голенища сапога. Подумала немного и заглянула внутрь. А там лежали самые большие куски. Крыса была грязновато-бурого цвета с плешинками и, видимо, очень голодная. Секундами позже она исчезла в сапоге. Пора было действовать. Я мгновенно схватил голенище и зажал его. Открыл крышку параши и бросил туда крысу. К моему удивлению она там очень быстро околела.
С хлебом у меня было туго и поэтому в качестве приманки использо-
вал лишь сверхминиатюрные крошки. Это, однако, не смущало грызунов, они были голоднее меня.
Делать было нечего, и я с увлечением занялся этой охотой. В первые дни поймал четырех крыс и мышей, позже не больше двух-трех.
Особенно тягостно было в камере в воскресные дни. Где-то недалеко от лагеря находился парк, и вечером нередко играл духовой оркестр. Часто транслировали по радио музыку и почти всегда русские песни в исполнении Лидии Руслановой: «Валенки, валенки», «Живет моя отрада»... Нередко передавали и полонез Огинского, который, видимо, стал особенно популярным.
Где-то люди еще танцевали, обнимались, радовались... а мне приходилось лежать на жестком и холодном бетоне.
Правда, на воле далеко не все радовались — шла война, а война — это голод, лишения и смерть.
В изоляторе обычно царила гробовая тишина, и лишь изредка слышались голоса дежурных или раздатчиц пищи.
Но однажды я обратил внимание на странный шум, ругань и возню в коридоре.
— Гады, сволочи,— орал кто-то, а затем захрипел.
— Чего с ним церемониться. Свяжи его покрепче, мерзавца,— слышался другой голос,— еще немножко! Тяни! Вот, хорошо.
— А не слишком?
— Ничего с этим подонком не будет. Ему не впервые...
Голос этот мне показался знакомым и принадлежал одному из вольнонаемных врачей.
Человек, которого связали, больше не сказал ни слова, только тихо стонал и тяжело и прерывисто дышал.
Все это происходило совсем рядом с моей камерой. Утром следующего дня в изоляторе был переполох. Приходили и уходили какие-то люди, слышались встревоженные голоса, открывались и закрывались двери камер, гремели ключи и засовы.
— Врача сюда! — скомандовал, видимо, представитель лагерного начальства.
На несколько минут наступила тишина, а потом я вновь услышал голоса.
— Принесите носилки!
— Выносите!
Лишь позже я узнал, что человек, которого связывали — уголовник-рецидивист с большим сроком. Он спрятался в зоне, когда его назначили в дальний этап. Нашли его только дня через три, и, видимо, обращались с ним не очень ласково. Обозлившись, он оказал сопротивление. В карцере за строптивость ему надели смирительную рубашку.
При этом тело человека скрючивают в дугу. Затылок почти касается пяток. Положение, опасное для жизни, дыхание становится затрудненным, нарушается нормальное кровообращение.
Заключенные, которые подвергаются таким истязаниям, должны на-
ходиться под наблюдением врача. В данном случае врач дал «добро» без тщательного медицинского осмотра. В итоге, заключенный погиб.
Несколько позже одного из главных виновников этой трагедии «проиграли» в карты и вскоре убили.
Тоскливо и однообразно, один за другим, протекали дни в изоляторе. И, главное, неизвестно было, сколько еще придется сидеть. Пока я ждал окончания следствия.
Опер, видимо, не очень спешил, или, возможно, занимался допросом других свидетелей и обвиняемых. Обо мне он вспомнил лишь дней через десять. На этот раз он заинтересовался моими связями с Зайнап Абдрахмановной.
— Она поручала вам актировать своих больных?
— Да, иногда.
— Что это были за больные?
— Разные. Чаще всего страдающие сердечно-сосудистыми заболеваниями и дистрофики.
— Они все подлежали актации?
— По-моему, да.
Следователь прощупывал меня и так и сяк, и допрос напоминал шахматную игру, где опер пытался устроить мне ловушку. Он ждал опрометчиво сказанного слова, за которое можно зацепиться, надеялся, что я скажу что-нибудь против Зиганшиной.
И вдруг он задал мне совершенно иной вопрос, как говорится «из другой оперы».
— А вы что-нибудь рекомендовали тем лицам?
— Кому?
— Ну тем больным.
— А что я должен был рекомендовать?
— Ну, например, чтобы они больше пили воды и больше употребляли соли.
— Зачем? Все заключенные и без меня прекрасно знают, что соль и вода вызывают отеки.
На этом вопросе кончилось следствие, и следователь заставил меня в последний раз подписаться.
— Вот и все,— сказал он удовлетворенно, затем снял телефонную Трубку и вызвал конвоира.
Я потерял счет дням, которые провел в следственном изоляторе. Заметно стал терять в весе. В больнице я отъелся неплохо и имел определенное «соцнакопление», которое сейчас выручало. Пока, однако, несмотря на очень скудное питание, не стал еще доходягой.
В камере по-прежнему царила «холодина», но уже чувствовалось приближение весны. На «наморднике» появились длинные сосульки, и за окном чирикали воробьи.
За это время отлежал себе все бока, и сон стал беспокойным. Мысли были целиком заняты предстоящим судом. Что он принесет? Сколько прибавят?
Снова и снова начинал анализировать всю историю с актацией и, конечно, задал себе вопрос: зачем я впутался в нее? И главное, зачем я связался с Николаем Павловичем и татарами? Да еще и принял от них деньги?
Ответ был простой — не хватило принципиальности. Меня не очень привлекали деньги. Эти двести-триста рублей не делали погоды, и я мог их заработать гораздо легче и безопаснее, продавая лишнюю пайку хлеба, сульфидин, или еще что-то в этом духе.
Я хотел быть «хорошеньким», «добреньким», спасителем на грешной земле, помогать всем, и не хватало смелости, чтобы сказать слово «мет».
И еще один вывод я сделал из этой истории: хороших людей много, но всегда существуют мерзавцы — они и есть капля дегтя в бочке меда.
В деле об актации чувствовалась рука опытного провокатора, умелого организатора, для которого мы были марионетками. Вряд ли Мифта-хутдинов и Салахов сами докладывали оперу, что их положили по знакомству в стационар, да еще за деньги.
Механизм был иной. «Мойша» направил их к Ванденко и, возможно, сам рекомендовал, сколько рублей класть на стол или вложить в карман халата лечащего врача. Остальное было вопросом техники, т. е. техники ведения допроса. Вероятнее всего струсил сначала Ванденко, а тем двоим не оставалось ничего, как тоже сознаться, тем более что «чистосердечное признание» может смягчать наказание...
Еще недавно я мог сказать: половина срока позади — сейчас долгожданная свобода отодвинулась далеко от меня. И Мила тоже. Трезвый разум подсказывал, что нечего надеяться на продолжение совместной жизни. Годы идут неумолимо. Ей нужна семья, а не смутная надежда, что я когда-нибудь вновь появлюсь на ее горизонте.
Мила послала мне однажды стихотворение К. Симонова «Жди меня», которое было в то время чрезвычайно популярным на фронте. Мы находились здесь в глубоком тылу, не воевали с фашистами и не закрывали грудью вражеские амбразуры. Однако, потери наши были не меньше, чем там на передовой. Только смерть не именовали здесь героической...
По моим подсчетам прошло уже около ста дней, когда неожиданно открылась дверь камеры, и грубый голос скомандовал: «Выходи!»
Мне вернули вещи, и в сопровождении конвоира я зашагал через зону по направлению к вахте.
Впервые, после трех месяцев пребывания в следственном изоляторе, мне дали возможность подышать свежим воздухом. Даже голова закружилась — я, словно опьянел.
Меня «сдали» на вахте, и уже в сопровождении другого сторожа я покинул негостеприимное заведение. На этот раз не заставили идти пешком, а «погрузили» в «черный ворон».
В одной из кабин я заметил Ванденко, который мне криво улыбнулся. Надо было отплевываться, но я тоже улыбнулся. Вновь убедился, что слишком часто бываю мягкотелым.
Машина остановилась перед Казанским кремлем, где находился Пересыльный пункт УИТЛ и К ТАССР.
Заскрежетал замок, открылась дверь, и послышались знакомые команды:
— Выходи! Руки назад! Не разговаривать! Быстрее!
На вахте отобрали вещи.
— Потом получите! — буркнул дежурный и обратился к молодой надзирательнице с круглым лицом, челкой и большими удивленными глазами.
— Отведите его в камеру! — Он показывал на меня.
— Идите! — сказала девушка. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, а затем пошли по длинному коридору. Надзирательница остановилась у одной из дверей и открыла ее большим ключом.
В небольшой камере было темно. Я увидел смутные очертания нар, занятых спящими людьми, и устроился в углу. На меня никто не обращал внимания. Очень хотелось спать. Я снял сапоги, положил их под голову, накрылся телогрейкой и лег на правый бок.
— Эй, новенький, пора вставать! Сейчас принесут кипяток,— разбудил меня кто-то ближе к утру.
В камере уже было светло, и около параши стояла очередь, чтобы помыться. Я тоже пристроился. Мне было не до разговоров, и я лишь односложно отвечал на вопросы, которые мне задавали. Я думал о предстоящем суде.
Вскоре принесли хлеб и кипяток. Я едва успел позавтракать, как вызвали на вахту. Кроме меня там был еще один заключенный — парень лет двадцати с плутоватой физиономией. По всем признакам мелкий воришка.
— Руки назад! — приказал дежурный по тюрьме и вытащил из стола блестящие стальные наручники.
Холодный металл плотно охватил мою правую кисть. Другую половину надели на левую руку молодого вора.
Так, связанные вместе, провожаемые любопытными взглядами прохожих, мы шли по улице Чернышевского в центре Казани. Люди, вероятно, подумали, что ведут убийц из-за угла, у которых не одна жизнь на совести. Тем более что три месяца я не брился и оброс.
В зале суда уже сидели Ванденко и несколько подальше Зайнап Аб-драхмановна. Меня посадили рядом с Николаем Павловичем. Я поздоровался с обоими. У Ванденко было виноватое выражение лица, и он криво улыбнулся. Зиганшина похудела и побледнела, но сидела прямо, с поднятой головой.
— Ну и подложил ты мне свинью,— шепнул я своему соседу.
— Я не виноват, поверь мне,— ответил он.
— Разговорчики! — предупредил кто-то из охраны, стоящей сзади нас. В зале появились зрители, заняли свои места судья, заседатели, защитники и прокурор.
Я стал изучать их лица. Вот судья, по лицу — русский, прокурор —
еврей, а защитники, кажется, татары. Целый интернационал. Конечно, все они придерживаются законов, определенных статьями, но любая статья «от и до»...
Сейчас, во время войны, вряд ли кто-нибудь из тех, которые должны были решить мою судьбу, симпатизировали немцам. И меньше всего, и не без основания — евреи. Поэтому я не ждал ничего хорошего, особенно от прокурора.
И вот начался суд. Как обычно, обвиняемым задавали стандартные вопросы: доверяют ли они суду, фамилию, имя, отчество, год рождения, был ли судим...
Главной фигурой в этом процессе оказалась Зиганшина, которая действовала самостоятельно и не была связана ни с Ванденко, ни со мной.
По сценарию, автором которого был наш опер, шло действие спектакля, а «Мойша», как главный режиссер, руководил «актерами». В данном случае «больными», которые по его же совету направили своих родственников к Зиганшиной за помощью. В знак благодарности они рассчитывались деньгами и подарками.
На суде не упоминали имя «Мойши», и никому не пришла в голову мысль задать вопрос — кто же подсказал идею обратиться к Зиганшиной.
Все было заранее известно оперу — кто посещал квартиру Зайнап Абдрахмановны, когда, сколько она получила за «услуги», и кого она госпитализировала.
Так же ловко на крючок попался и Ванденко. Что касается меня, то это была целиком вина Николая Павловича, которого никто не тянул за язык. Он от страха проболтался.
Никто из нас не отрицал факт взятки, лишь я, в свое оправдание сказал, что получил ее против своей воли.
Мне показалось тогда, что моя вина в этом деле не очень большая, пока не выступил прокурор.
Он начал издалека. Говорил о том, что идет жесточайшая война, которую не знала история, что люди, не щадя жизни, сражаются на фронте или же выполняют свой долг в тылу, отдавая все силы, чтобы приблизить день полного разгрома врага.
После такого предисловия прокурор обрушился на нас, обвиняя во всех смертных грехах. Он говорил о том, что мы злонамеренно пытались освободить от заслуженного наказания закоренелых преступников, что следует рассматривать сейчас, в военное время, как вредительство. Прокурор напоминал о том, что Ванденко осужден по статье 58, а я как социально вредный элемент и видел в этом причину наших преступных действий.
О Зиганшиной он говорил меньше всего и акцентировал свое внимание на Ванденко и на мне. В своей пространной речи он цитировал показания Николая Павловича, который во время допроса рассказывал, что я якобы советовал «больным» употреблять побольше соли и воды, чтобы вызвать искусственные отеки и этим подтвердить диагноз сердечно-сосудистого или почечного заболевания.
— Такого врача, который вместо лечения рекомендует наносить своему здоровью вред, следует лишить звания врача,— закончил он.
Для меня он предложил довести срок наказания до десяти лет, так же как и Ванденко, а Зиганшину осудить сроком на пять лет.
Мне показалось, что я ослышался. Оказывается, Ванденко был не только трусом, но и подлецом, готовым продать кого угодно, ради своей выгоды.
— Не ожидал от тебя такого гнусного поступка,— шепнул я Ванденко.
— Понимаешь, я не хотел,— оправдывался он.— Меня заставили.
— Тогда вот что: в последнем слове ты должен отрицать это выдуманное обвинение, что я рекомендовал больным пить солевой раствор. Говори, что тебя заставили писать эту ложь во время допроса. Мне нечего терять, если прибавят пять-семь лет. Тогда рассчитаюсь с тобой. Если я тебя не найду, найдут другие. Будет тебе крышка.
— Хорошо, сделаю,— ответил он испуганно.
С нетерпением ждал выступления защитника, хотя мало надеялся, что это принесет мне пользу.
Защитник — молодой мужчина с типичным татарским лицом, говорил спокойным и очень уверенным голосом.
Он обращал главное внимание на тот факт, что Ванденко и я вообще не имели юридического права писать документы для актации и, по существу, ничего сами не могли решить по этому вопросу. Они выполняли лишь техническую сторону, т. е. заполняли формуляры. Подписывались не они, а вольнонаемные врачи.
Аргумент более чем убедительный. Касаясь меня, защитник говорил о моей молодости, а также о том, что мною руководили не корыстные побуждения, а сочувствие к пожилым, может быть, и не очень больным людям. Об этом говорит и та весьма незначительная сумма денег, которую я получил за эту «услугу».
Хуже обстояли дела у Ванденко и особенно у Зиганшиной. Они получили довольно солидные взятки более чем от десяти человек, но существовала между ними разница: Николай Павлович был заключенный, а Зайнап Абдрахмановна вольнонаемная.
Когда предоставили Зиганшиной последнее слово, то она мотивировала свой поступок тем, что думала не о себе, а, как мать, о благополучии дочери, которую очень любит.
— Я хотела, чтобы она росла здоровой, чтобы питалась получше и могла бы одеваться прилично.
Она точь-в-точь повторяла слова врача-фтизиатра Золотухиной, которую недавно судили также за взятки.
Ванденко сдержал слово и сознался, что под давлением был вынужден сказать неправду обо мне.
Когда я услышал эти слова, камень свалился с души. Главное, и опаснейшее обвинение было снято.
Мое выступление было очень короткое. Я повторил мысли, сказанные защитником, и сожалел о своем поступке.
Суд ненадолго удалился на совещание. Зиганшину осудили на пять лет, Ванденко прибавили три года, мне два.
Особых причин для радости не было, но могло быть значительно хуже. Большую роль сыграл защитник, который умело нейтрализовал прокурора.