Мои друзья — Меня обвиняют
Вечером после отбоя меня снова вызывали к следователю. Расчет у него был довольно простой — доконать меня ежедневными допросами. Он оказался противником применения методов физического воздействия. К чему бить и пытать подследственного? Это не эстетично и может вызвать лишь нежелательные эмоции. Нервы надо беречь. В том числе и нервы следователя.
У него другой, очень простой, но эффективный метод — он заключается в том, чтобы лишить заключенного сна. Руки при этом остаются всегда чистыми. Да и совесть чиста.
А вот когда человеку не дадут спать три, четыре, пять дней, он вскоре станет совершенно иным и, главное, податливым. Ему хочется лишь одного — поскорее заснуть, и ради этого он готов на все.
Американские ученые установили экспериментальным путем, что лишение сна в течение ста двадцати часов полностью разрушает сопротивляемость внушению. Сопротивляемость внушению в таких случаях равняется нулю.
— Надеюсь,— сказал следователь,— что сегодня ты будешь разговорчивее. О школьных годах ты, видимо, не любишь вспоминать, а может быть, уже забыл о них. Оставим их пока и перейдем к другой теме. Расскажи-ка мне сначала подробно о своих друзьях по институту. Наверное, они были у тебя?
—Да.
— С кем дружил?
— С Гельмутом Лурье и Аскольдом Ляпуновым.
— Кто они, и что было у тебя общего с ними?
— Мы учились вместе в одном институте и на одном курсе. Оба они сейчас студенты пятого курса 1-го Московского медицинского института.
— А почему ты дружил именно с ними, а не с другими?
— У нас были общие увлечения. Лурье неплохо владеет немецким языком, и ему было интересно побеседовать со мной и усовершенствовать свои познания в этой области. Что касается Ляпунова, то мы оба увлекались физиологией и мечтали о совместной работе. Мы и практику проходили вместе, летом этого года в Загорске.
Оба — Гельмут и Аскольд были моими большими друзьями. Они отличались друг от друга не только внешним видом, но и внутренним содержанием. Гельмут обладал хрупким телосложением и одевался всегда весьма изысканно. Любил черный костюм, белую манишку и бабочку. Лицо было характерное — очень узкое, с тонким изогнутым семитским носом и довольно толстыми губами.
Мать его была еврейкой, но это не помешало Гельмуту высказывать антисемитские взгляды. Самым большим оскорблением для него был намек на то, что он вылитый еврей. Десятки раз он спрашивал меня, «Не правда ли, я не похож на еврея?» — и радовался как ребенок, когда я ему отвечал: нет».
Гельмут был Дон Жуаном высшей марки, но мне всегда казалось, что он больше гнался за количеством, чем за качеством. Ом спешил жить, словно знал, что осталось немного побыть на этом свете. Ко мне он относился с большой нежностью, и взгляды наши во многом совпадали.
Аскольд был скроен плотнее. Симпатичное, славное, интеллигентное лицо, добрые карие глаза, коротко стриженные, черные кучерявые волосы. Он был всегда одет несколько неряшливо и не следил за своим внешним видом. Девушки его не волновали, и он всегда держался несколько в стороне от них. Создавалось впечатление, что мысли его постоянно заняты чем-то очень важным и серьезным. В его родословной было много известных деятелей русской культуры: во второй части книги «Словарь достопамятных людей русской земли» рассказывается о Прокопии Петровиче Ляпунове, потомке меньшего брата Александра Невского. Жил он в Рязани, а выдвинулся вместе с братом Захаром на поприще отечественной истории в начале XVII века, когда страшная беда — нашествие врагов с запада и севера — нависла над Родиной. Смутное время... Как повествует Н. Карамзин, увидев Отечество в опасности, Прокопии «одушевился любовью к нему и передал это чувство в сердца сограждан, двинул всю Россию на освобождение Москвы». Рать собралась около ста тысяч. «Какого труда стоило Ляпунову собрать и двинуть к Москве (в марте 1611 г.) эту громаду, неустроенную и чуждую взаимной доверенности»! После его гибели ополчение распалось, и лишь, год спустя, второе ополчение во главе с Пожарским и Мининым победило окончательно врагов русской земли.
В реляциях Отечественной войны 1812 г. не раз отмечено имя подполковника Александра Александровича Ляпунова, а Дмитрий Петрович Ляпунов, командовавший Псковским полком в армии Барклая-де-Толли, произведен в генерал-майоры «за храбрые действия над Малоярославцем». В военной галерее 1812 года в Эрмитаже висит его портрет.
Среди Ляпуновых были композиторы, писатели, академики...
Я был частым гостем дома у Аскольда, и приходил сюда не только ради него. Не меньше, чем он, меня притягивали сюда его очень миловидные сестры Рагнедда и Маша, за которыми я ухаживал. Не раз и не два я целовался то с Неддой, а то и с Машей.
Мои размышления прервал следователь.
— Давай, начинай с Ляпунова. Что знаешь о нем, о его родных и знакомых?
— Не очень много. Отец его умер, и он живет у своего родственника — известного ученого-академика, химика Сергея Семеновича Наметкина.
— Интересно. А чем занимается этот академик?
— Если не ошибаюсь, то в основном вопросами химии нефти.
— Что еще знаешь о нем?
— То, что это исключительно порядочный человек.
— Почему так думаешь?
— Человек, который взял в свою семью семерых детей умершего брата жены, может быть только порядочным.
— Возможно, но меня это меньше всего интересует. Какой у него круг знакомых?
— Я его редко видел и не могу ответить на этот вопрос. Знаю лишь, что семья Ляпуновых очень дружила с семьей академика Капицы. Нередко приходили в гости известные музыканты и чаще всего молодой, очень талантливый пианист Святослав Рихтер.
— Больше ничего не знаешь?
— Нет.
— А быть может, все-таки вспомнишь?
Следователь поднял трубку телефона и стал набирать номер.
— Это ты, Валюша? Чем занимаешься? Читаешь? У меня предложение. Какое? Пригласить тебя завтра в кино...
Вот начался длинный разговор, который явно был рассчитан на меня. В камере жизнь на воле уже казалась мне чем-то очень далеким, почти нереальным. Не верилось, что где-то еще существуют кино и театры, что можно свободно ходить по улице без конвоя, даже с девушкой под руку, можно танцевать и любить. А вот сейчас, когда следователь вел бесконечный разговор по телефону, я понял отчетливо, что совсем рядом, за этими стенами люди живут совсем другой жизнью. Им, конечно, сейчас нелегко, идет война, которая уже принесла много горя, но каждый из них чувствует себя человеком, патриотом своей страны и вносит весомый вклад в борьбу с фашизмом.
Аскольд и Гельмут, вероятно, уже работают в госпиталях и оказывают раненым помощь, а я вот нахожусь здесь за решеткой. Тяжко и совестно мужчине отсиживаться в тылу, когда идет война... Мучительно трудно.
Следователь, наконец, закончил разговор и повесил трубку.
— Ну как? Вспомнил? — обратился он ко мне.
—Нет.
— Плохая у тебя память. Придется помогать. Кто такой Архангельский?
— Мой тесть.
— Твой тесть меня не интересует. Он уже отсидел положенный срок на Вайгаче.
— Вас, может быть, тогда интересует авиаконструктор Архангельский?
— Да, именно он.
— Могу только сказать, что он один из близких друзей семьи Ляпуновых.
— А почему раньше о нем не вспомнил?
— А что вспоминать, если я его никогда не видел?
— Это ничего не значит. А может быть, ты хотел его увидеть?
— Зачем? Что может быть между нами общего?
— Все-таки интересно побеседовать с человеком, который проектирует самолеты, тем более военные.
— Я техникой не интересуюсь.
— Тогда объясни: кто был тебе ближе — Ляпунов или Лурье?
— Пожалуй, Лурье.
— Странно. У него ты очень редко гостил, зато постоянно пропадал у Ляпуновых. Чем это объясняется?
Я задумался. Сказать ему, что меня привлекали Недда и Маша? Не хотелось впутывать в это дело милых девушек.
— Лурье редко бывал дома. Он любил посещать театры и кино, увлекался девушками. А вот Ляпунов, наоборот, не признавал развлечений. Он собирался посвятить свою жизнь целиком науке.
— И ты с ним беседовал о науке?
— Когда как.
— Все, что ты сейчас наговорил, неубедительно. Откровенно говоря, я рассчитывал на твою откровенность, но, видно, ошибся. Пойми, каждому ребенку ясно, что ты посещал семью Наметкина или Ляпунова не ради спортивного интереса. У тебя были далеко идущие планы.
— Я вас не понимаю,— прервал я его,— о каких планах вы говорите?
— Не будь наивным.— Следователь сделал короткую паузу, немного задумался, а затем продолжал: — Ты прекрасно понимаешь, что попал сюда не без оснований. Можешь, конечно, не отвечать на мои вопросы, это твое дело, но рано или поздно ты все равно сознаешься в своей преступной деятельности. В твоих интересах не задерживать следствие.
— А если мне нечего сказать?
Следователь неожиданно вскочил со стула и с перекошенным от злобы лицом стукнул кулаком по письменному столу.
— Хватит морочить мне голову. И моему терпению приходит конец. Забыл, что сейчас военное время? Думаешь, что нам здесь делать нечего?
Он вынул из бокового кармана пиджака пачку папирос, сел на край письменного стола, не спеша закурил, а потом уже заговорил более спокойным голосом.
— Значит, у тебя не было никаких планов? Даже Архангельским не интересовался? Все это ложь. У тебя было задание. Хочешь знать, какое?
— Конечно.
— Устанавливать контакты с определенными лицами для получения секретных сведений.
— Секретных сведений? Зачем они мне нужны? — удивился я.
— Для того, чтобы передать их вражеской агентуре.
— Откуда вы это взяли?
— Запомни,— следователь вновь вспылил,— вопросы задаю здесь я, а не ты. Отвечай, для кого собирал информацию?
— Я никакой информации не собирал.
И вот начался утомительный допрос. Следователь требовал, чтобы я сознался в преступлениях, которые я не совершал, а я отказывался. Он не располагал никакими уликами для доказательства выдвинутых им необоснованных обвинений, которые были более чем абсурдными, но его
это не смущало. По его словам, я посещал дом Ляпуновых для того, чтобы войти в контакт с Архангельским и получить от него секретную информацию. Конечно, такую, которая связана с боевыми самолетами. Следователь требовал также указать лица, для которых были предназначены сведения.
Меня вызывали каждую ночь и держали до наступления утра. Я сидел в комнате следователя с карандашом в руках перед пустым листом бумаги, который отказывался заполнять. Следователь в это время занимался своими делами, разговаривал по телефону, читал газеты.
Иногда приходили в комнату другие сотрудники тюрьмы, и следователь представлял меня в насмешливой форме.
Несколько раз я допрашивался двумя следователями, каждый из которых придерживался своей тактики. Один действовал угрозами, другой обещаниями смягчить приговор, если сознаюсь в своих преступлениях.
Они напоминали мне плохих провинциальных актеров, играющих давно надоевшую пьесу.
Иногда следователь ставил меня часа на три-четыре лицом к стенке как провинившегося школьника, видимо, надеясь, что я буду сговорчивее. Когда приходится спать в день не больше двух-трех часов, да еще при плохом питании, подобное наказание мучительно.
Иногда мне казалось, что сейчас я потеряю сознание и упаду, но этого не случилось. Я стал безразличным, и даже угрозы следователя уже не действовали на меня.
Все то, что происходило в этих стенах, и не только со мной, все эти допросы и обвинения были мне совершенно непонятны. Неужели, подумал я, следователь верит в те обвинения, которые он мне предъявил? Другое дело, если бы меня обвинили в критике существующих порядков, но в связи с иностранной разведкой? Нет, об этом я даже во сне не подумал бы.
Создавалось впечатление, что кто-то «сверху» спустил план: ловить ежемесячно, еженедельно, ежедневно столько-то шпионов, диверсантов, изменников родины, антисоветчиков, болтунов и т. п.
А может быть, все делалось лишь ради «профилактики», а когда лес рубят, щепки летят? Но все больше смахивало на иную тактику, которую очень кратко и выразительно сформулировали иезуиты: «Цель оправдывает средства».
Весь этот беспредел — заслуга «великого кормчего», о котором акын Джамбул слагал восторженные оды: «Сталин — глубже океана, выше Гималаев, ярче солнца, он — учитель Вселенной».
Сталин на пленуме перед XVII съездом говорил: «Чем больше мы будем продвигаться вперед, чем больше будем иметь успехов, тем больше будут озлобляться остатки разбитых эксплуататорских классов, тем скорее они будут пакостить Советскому государству, тем больше они будут хвататься за самые отчаянные средства борьбы, как последнее средство обреченных».
Говорят, что Сталин во время ссылки в Туруханске познакомился с
книгами об истории Великой французской революции и речью Робеспьера в конвенте 22 прериаля (10 июня) 1794 г., где тот говорил: «Когда свобода добивается, по-видимому, блестящего триумфа, враги отечества составляют еще более дерзкие заговоры...» Как видно — полная аналогия, но она должна была подкрепляться фактами.
Вот и шли директивы во все области и республики с призывом, или, точнее, приказом найти врагов народа. Установились даже планы, и развернулось негласное соревнование за увеличение числа репрессированных. Дело доходило до выдачи премий отличившимся.
Для облегчения поисков «врагов» использовали списки избирателей, чтобы найти лиц с иностранными фамилиями, которые затем арестовывались, так же как и бывшие священники, офицеры, кулаки...
При этом, однако, забыли слова Маркса, который сказал: «Цель, для которой требуются неправые средства, не есть правая цель».
В один из холодных осенних дней меня вызвали в коридор с вещами. Я сначала подумал, что переведут в другую камеру, но вместо этого меня вывели из тюрьмы и посадили в «черный ворон».
В середине этого микроавтобуса был узкий проход, слева и справа от которого небольшие камеры с решетками. Окна отсутствовали. Ехали около получаса и остановились где-то в центре. Когда двери открыли, конвоир приказал закрыть глаза и взял меня под руки. Краем глаза, однако, я заметил большое здание продовольственного магазина «Динамо» и понял, что нахожусь рядом со знаменитой «Лубянкой», в Фуркасовском переулке.
Мы пошли по стороне магазина в направлении улицы Кирова, а затем свернули влево. Еще несколько шагов, и конвоир остановился.
— Открой глаза! — приказал он.
Я оказался на небольшом дворике, окруженном низкими, старыми домами. Один из них напоминал дворянский особняк, с колоннами у входа. Мы вошли в один из домов и поднялись на второй этаж. Ничего здесь не напоминало тюрьму: обычный коридор, справа и слева от которого расположились комнаты.
Нас встретил надзиратель со связкой ключей. Он открыл одну из комнат и коротко сказал: «Иди!»
Комната была просторная и, что меня крайне удивило в ней,— это наличие железных коек с матрацами и паркетный пол. В середине комнаты стоял квадратный стол, а вокруг него сидели четверо заключенных и играли в домино.
Я поздоровался.
— Откуда? — спросил меня среднего роста черноволосый мужчина лет тридцати в очках.
— С Таганки.
— Немец?
— Да.
— Сразу видно. По пятьдесят восьмой?
— Да.
— И мы тоже. Значит, можете себя чувствовать как дома.
Я положил свои вещи на одну из свободных коек, а затем сел к столу.
— Вас когда забрали?— поинтересовался я.
— Всех, как одного, в середине сентября,— ответил «очкастый», которого звали Иван Михайлович.
— А что сейчас слышно на фронте? В «Таганке» мы ничего не могли узнать.
— Кажется, положение тяжелое,— вмешался плотный, лысоватый мужчина, откладывая в сторону домино.— Идут разговоры, что в Москве осадное положение. Даже следователи заметно встревожены, а здесь уже три дня жгут какие-то бумаги.
— Плохо, что фронт приближается,— с тревогой в голосе вздохнул Иван Михайлович.
— Почему? — спросил я.
— Если нас не успеют эвакуировать, то поставят к стенке. (Маршал Жуков рассказывал: ... когда под Москвой немцы наступали, 200— 300 человек высшего комсостава сидели с 1937 года в подвалах Лубянки. Их не на чем было вывозить — всех расстреляли.— «Огонек» № 16—1988 г. С. 13).
Режим в этой странной тюрьме был не очень строгий, и я даже ухитрился днем подремать.
На второй день меня вызвали на допрос в один из рядом расположенных высоких домов, поблизости от продовольственного магазина. Мой следователь, который обычно разговаривал развязным тоном, был на этот раз более сдержан. Он встретил меня хмурым взглядом.
— Как ты относишься к нашей партии и к нашему правительству? — задал он вопрос, который показался мне весьма странным.
— Весьма благожелательно,— ответил я.
— Тоже нашел себе слово «благожелательно»,— усмехнулся он.— А с кем ты говорил 20 февраля этого года?
— Понятия не имею. Чтобы отвечать на такой вопрос, необходимо обладать феноменальной памятью. У меня ее нет.
— Допустим. Могу поставить вопрос по-другому. О чем беседовал у станции метро «Дворец Советов»?
«Ах, вот в чем дело», — подумал я и сразу вспомнил разговор, который имел со студентом из своей группы Ульянченко. Он был значительно старше меня, лет 35—37, ниже среднего роста и далеко не спортивного телосложения. Этим он выделялся из мужчин нашей группы, которые в институте славились своими физическими данными. Ульянченко знал языки, был занимательным собеседником. Он относился ко мне по-дружески, и нередко мы отправлялись с ним после занятий пешком в центр.
Однажды около станции метро «Дворец Советов» у нас зашел разговор о строительстве этого крупнейшего здания мира, высота которого должна была составить 420 метров.
Я сомневался в целесообразности постройки такой «махины», кото-
рая будет стоить огромной суммы денег, в такое время, когда так остро стоит жилищный вопрос. На эти средства можно было, по моему мнению, построить не один квартал жилых домов для москвичей.
И, кроме того, чтобы увековечить «величие сталинской эпохи», совсем не обязательно сооружать небоскреб. Парфенон, например, далеко не высотное здание, но это не помешало ему быть выдающимся памятником своей эпохи и всего человечества.
— Ну, как, вспомнил? — напомнил следователь.
Конечно, можно было ответить отрицательно, но я подумал: зачем? Если Ульянченко осведомитель — ему вера, а если нет — тем более. Вот поэтому я и ответил утвердительно.
— И о чем вы там говорили?
— О Дворце Советов.
— А что именно?
— Я считал целесообразнее в наше время строить не огромный Дворец Советов, а жилые дома.
— Почему?
— По той причине, что жилищный вопрос в Москве не решен. Это всем известно.
— Но ты же знал, что было решение партии и правительства о постройке Дворца. Выходит, ты против партии и правительства?
— Почему? Я только выразил свое личное мнение.
— Вот за это твое личное мнение ты и попал сюда.
— Значит, нельзя иметь своего личного мнения?
На этот вопрос следователь не ответил. Мне кажется — он был доволен. Наконец-то я сделал признание.
Он отпустил меня еще до наступления ночи, обещая вызвать в ближайшие дни.
— Подумай о нашем последнем разговоре,— напутствовал он меня.— Тебе есть что сказать.
Прошло два дня. За это время я хорошо выспался, тем более, что на допрос меня не вызывали. Снова и снова вспоминал «историю» с Ульянченко. Итак, один из моих коллег уже оказался доносчиком. Вопрос лишь — каким? Добровольным или вынужденным? Вероятнее всего, Ульянченко заставили говорить. Хотя кто знает... о Дворце он мог и не говорить. Кроме нас никто не знал об этом разговоре.
Сейчас меня, однако, тревожило другое: с ним я мало говорил о политике и поэтому мог его не опасаться, совсем иначе, если заговорит мой лучший друг Гельмут Лурье. Странно, но пока следователь им не интересовался. С Гельмутом я говорил откровенно обо всем, в т.ч. и о политике. Ни он, ни я не могли понять и одобрить массовые аресты, судебные процессы, культ личности и т. п., и было что критиковать. Кроме того, арестовали и родного отца Гельмута...
Конечно, можно было бы все отрицать в случае допроса, но вряд ли это изменило бы мое положение. В такое горячее время не до судебных процессов, и все решает лишь знаменитая «тройка». А ей совсем не
требуется второй свидетель. «На нет и суда нет, но есть Особое Совещание», — говорили тогда.
Поэтому лучшая тактика — сознаться в маленьких ошибках и грехах и отрицать тяжкие обвинения. Последние три дня в камере постоянно ощущался запах дыма. Лысый оказался прав: все время жгли бумагу, и, по-видимому, какие-то документы. Во время прогулки мы видели в воздухе летящие клочки горелой бумаги.