- 108 -

4. АРХАНГЕЛЬСК - УСТЬ-ЦИЛЬМА. 1925-1927 гг.

 

Село, где отцу надлежало провести три года, расположено на реке Печора, несколько севернее и существенно восточнее Архангельска. В то время добраться до него из Архангельска можно было только двумя путями: летом и осенью — "по морю, по океану" до устья Печоры и потом вверх по ней на юг, пересекая Полярный круг, до того места, где река едва ли не под прямым углом поворачивает на восток, и зимой — на санях через Пинегу, Мезень — всего километров восемьсот.

Б. О. появился в Архангельске в начале 1925 г. Плыть в Усть-Цильму было уже поздно, да и стоит ли торопиться лезть в такую дыру! В ожидании открытия навигации он остался в Архангельске. Местное гепеушное начальство не возражало, у Москвы не спросили. А пока надо жить, то есть найти работу, снять квартиру, пригласить жену с дочкой. Все это было исполнено в хорошем темпе, и я думаю, в конце января — начале февраля мы с мамой уже были на месте. Б. О. поступил на работу в Архангельский Губисполком экономистом. Мама, обустроив наше новое пристанище — комнату с кухонькой в одноэтажном доме на окраине города (напротив дома — мшистое болото, осенью я лакомилась на нем клюквой), — вернулась в Москву. Теперь-то я знаю — почему, а тогда недоумевала. Дело в том, что еще в конце 1924 г. была арестована Тамара, сидела в Бутырках, и мамино присутствие в Москве было необходимо в связи с хлопотами о свидании, передачах и пр. Тамару арестовали на улице, домой с обыском не приходили. Посадили ее из-за видного меньшевика, товарища отца по партии, по ВЦИКу первого созыва, по движению уполномоченных от фабрик и заводов — Георгия Дмитриевича Кучина-Оранского. После Октября он не прекращал активной деятельности, из-за которой арестовывался, ссылался, был в бегах, скрывался (несколько раз ночевал в нашей квартире на 1-й Мещанской), съездил даже нелегально за границу, а когда вернулся в Москву, был выслежен и арестован. Арестовали также его жену Иду Блиндерман и ее подругу Тамару, они работали вместе, а потом сидели в одной камере — сначала в Бутырках, а позднее в Ташкентской тюрьме.

Оставаясь при отъездах мамы моим единственным наставником, меня воспитывал и. главное, учил: за всеми разъез-

 

- 109 -

дами-переездами, отсутствием отца, занятостью мамы, я к своим восьми с половиной годам оказалась довольно отсталым ребенком — читала не бегло, не писала, плохо считала. Еще с вечера отец готовил для меня задания, которые я должна была выполнять на следующий день. Поднималась я утром вместе с отцом, завтракали, он уходил на службу, а я оставалась одна — убирала со стола, подметала пол (этому тоже учил отец) и садилась за бесконечные столбики цифр. За окном гудит поземка, в комнате жарко натоплена печь (топили хозяева), цифры пляшут перед слипающимися глазами...

Позднее, в теплые дни, я отправлялась к назначенному часу в столовую — не ближний путь! — встречалась там с отцом, обедали вместе (рыбный суп, треска жареная, треска по-польски, словом, кругом треска! В нашем доме пахнет ею же, и в соседних домах, и на улице!). Потом шли домой. Дома опять занимаемся, но мне уже не так скучно, как утром, когда одна. И, главное, есть стимул поторопиться — после занятий папа часто читает вслух "толстые" книги, которые я сама еще осилить не могу. Более всех запомнилась "Хижина дяди Тома" Б. Стоу. Пожалуй, эта книга была первой, пробудившей во мне горячее чувство сострадания к обездоленным, гонимым, оскорбленным. В этом же ряду "Приключения Тома Сойера и Гекльберри Финна" Марка Твена, короленковский "Слепой музыкант", а "Без семьи" Гектора Мало я уже читала сама.

Иногда мы ходили в гости — к Лиде Коган, к Трапезниковым. После Соловков Лида в Архангельске отбывала ссылку. Мне нравилась эта высокая молодая женщина с задумчивыми глазами, обладательница множества интереснейших безделушек — игрушек, булавок, брошек, которыми я занималась во время "взрослых" разговоров ее посетителей. Как-то летом мы сфотографировались в компании Лиды и двух ссыльных — В. А. Оссовского и М. Ф. Назарьева. Эта фотография висит на стене в кабинете Б. М. Сапира до сих пор, хотя его самого уже три года как нет на свете. Она воспроизведена в статье-некрологе, посвященной памяти отца и опубликованной Сапиром в "Соцвестнике" № 2-3 за 1960 г. У меня же есть только фрагмент со мной и папой, остальных мама на всякий случай (!) отрезала. Назарьева я совершенно не помню, а с Оссовским и его семьей познакомилась поближе в Усть-Цильме. Лида вместе со многими студентами факультета общественных наук МГУ привлекалась по делу Московской группы меньшевистской молодежной организации, членом которой была. Она — дочь крупного московского адвоката. Позже, во время своих наездов в Москву, я бывала у нее дома и познакомилась с ее величественной матерью, явно не одобрявшей увлечения дочери. Наверное, я видела Лиду в последний раз в

 

- 110 -

1932 г., потом потеряла из виду. О ее смерти в 70-х годах я узнала из письма Сапира, а из книги Тиля — о том, что она испила всю чашу арестов и лагерей и в 1937 г., и в 1949-м.

У Трапезниковых было всегда уютно, приятно, вкусно, по-домашнему. И от Виктора Николаевича, и от его жены исходило какое-то умиротворяющее спокойствие. Лиц их не запомнила, помню, что оба были пожилые, что Виктор Николаевич — адвокат. Их сравнительно хорошо устроенный быт навел меня на мысль, что В. Н. Трапезников — местный интеллигент, покровительствующий ссыльным, как бывало в старые добрые времена. Но я ошиблась. Из примечаний к книге Тиля выясняю: "В. Н. Трапезников 1873 г. рождения, член РСДРП, основатель Пермской социал-демократической организации в 1898 г. Арестован в 1923 г. и сослан на 3 года в Архангельск. В 30-х годах в Перми." Господи, может быть потом обошла его всекарающая десница?1

Помню, как перед обедом в хлебосольном доме Трапезниковых около длинного стола, покрытого белоснежной скатертью, с дымящейся кулебякой посередине, отец горячо спорит с кем-то, скорее всего с Оссовским, наступая и загоняя в угол позади стола, так что тому, бедному, пятиться дальше некуда. Это был не спор даже, а горячая речь отца. По-видимому, я впервые оказалась свидетельницей какого-то принципиального разговора, при котором "сработал" отцовский темперамент.

Как-то ночью просыпаюсь оттого, что зажегся свет. Обыск. По моим расчетам, согласованным с датами на фотографиях того периода, произошло это в конце марта — начале апреля. Какое-то время "гости" рылись в нашем немудреном скарбе и затем предложили следовать за ними. Отец категорически отказался идти с больным ребенком куда бы то ни было. (Я действительно болела ветрянкой, но много раньше.) "Они" ушли. Для того чтобы проверить, ушли ли совсем, отец одел шапку, взял ведро и отправился во двор "за снегом для больного ребенка". Я плакала и кричала: "Не ходи, папочка, тебя там убьют!", но он вышел, оставив открытой дверь в сени. Я с ужасом, не отрывая глаз, смотрела на этот черный проем, пережив немало за те несколько минут, что его не было. Отец принес снег и известие: "они" оставили часовых. Несколько дней мы находились под домашним арестом, но мне было спокойно — отец все время рядом. Когда я "выздоровела", нас под кон-

 


1 Нет, не обошла. Как доложил Ю. В. Дойков (краевед из Архангельска) на третьих Смышляевских чтениях (Пермь, 1993 г.), В. Н. Трапезников был расстрелян 9 декабря 1937 г. в Свердловске.

- 111 -

воем увели на вокзал, посадили в поезд и отправили в Москву. В полумраке купе, где мы на нижних полках, а на верхних наши конвоиры, папа рассказывал о Великой французской революции. Я слушала с интересом и затаенной тревогой.

По прибытии в Москву отправились всем "коллективом" на 1-ю Мещанскую, где нас встретила совершенно невозмутимая и деловитая мама (вероятно, была предупреждена), угостила всех, в том числе и наших конвоиров, завтраком, напоила чаем, после чего мы распрощались с папой, и он проследовал к конечному пункту своего вояжа — на Лубянку. Был бодр и даже весел.

Арестантом в Москве он пробыл месяц-полтора, после чего был отправлен обратно в Архангельск. Мама хорошо запомнила тот сумашедший день, когда она с двумя тяжеленными тюками много раз пересекала площадь трех вокзалов, провожая с Казанского вокзала Тамару, ехавшую этапом в Ташкент, а с Ярославского — отца в Архангельск.

Я знала и от отца, и от мамы, что "вызывался" он в Москву для объяснений по поводу своего невыезда в Усть-Цильму. В действительности, как я потом вычитала в деле № 16974, причина была более драматична. На основании каких-то сведений на Лубянке решили, что Б. О. готовился к побегу. 21 января 1925 г. испугавшаяся Андреева рассылает депеши в Архангельск и Ленинград: "Побег Богданова несомненно связан с партийной работой. Поэтому примите срочные меры к предупреждению побега... арестовывайте в пути, ведите следствие". Андреева, вероятно, знала, что Б. О. не находится в Усть-Цильме, хотя из ее депеши этого не следует. Во всяком случае в ОГПУ Ленинградского военного округа посчитали, что бежать Б. О. будет из Усть-Цильмы, и что "арестовать Богданова можно лишь в пути, т. е. после выезда из Усть-Цильмы".

Архангельское ОГПУ разъясняет и успокаивает: Богданов проживает в Архангельске и дважды в неделю является в ОГПУ на регистрацию, "за ним установлено постоянное наблюдение, результаты коего будут сообщаться вам по мере накопления материалов". Однако в марте вновь тревога, потому что в ОГПУ получены новые сведения из "независимого источника", а именно из ОГПУ Украины о наличии у них агентурной информации о том, что Одесская группа РСДРП "наметила ряд мер к бегству... активного меньшевика Богданова".

Тут уж нервы не выдерживают. Сначала посылается депеша с повторным предупреждением о том, что "побег нельзя допустить", а вслед летит телеграмма: "Немедленно арестуйте ссыльного мека Богданова. После предварительного допроса всеми материалами доставьте в Москву. 30 марта 1925. Нач. СООГПУ Дерибас". Вот тогда-то и пришли к

 

- 112 -

нам с обыском и домашним арестом. Изъяли, согласно протоколу обыска, "Записки социал-демократа" Мартова (ту самую книгу, которую подарили Б. О. соловчане перед его отъездом) и больше ничего. "Не чего не было" — так стоит в трех графах протокола обыска.

8 апреля Б. О. "поселился" на Лубянке, тогда же ему было предъявлено постановление о привлечении к ответственности в качестве обвиняемого по ст. 62 УК, а на следующий день — первый и единственный допрос. Ни одного вопроса по поводу будто бы замышлявшегося побега за все время "следствия". Ни звука. Заведено дело и следствие ведет Иванов (с этим ли Ивановым отец еще встретится через три года, не скажу, поскольку следователи во всех документах не имеют ни имен, ни инициалов). По поводу своей деятельности в Архангельске Б. О. заявил, что партийной работой не занимался, а на вопрос о знакомых— что называть их не будет.

Через полтора месяца отсиживания, взбешенный Б. О. пишет два заявления: одно на имя начальника секретного отдела ОГПУ с просьбой о вызове к председателю Коллегии ОГПУ и второе — председателю Коллегии ОГПУ о том, что фактически обвинение ему не предъявлено, что "по 62-й ст. за одно и то же дело, за мои с.-дем. убеждения, уже получаю четвертое наказание", что дело об архангельской нелегальной организации является "потусторонним", потому что о нем никто, в том числе и ОГПУ, ничего не знает, что дело ОГПУ — предъявить ему обвинение в преступных действиях, а не вести с ним "принципиальные разговоры". И в конце: "Ввиду всего изложенного и ввиду полного отсутствия "дела" — я настоятельно требую немедленного освобождения из-под ареста". 21 мая 1925 г., по-видимому в ответ на эти заявления, появляется заключение следователя Иванова о том, что "агентурной разработкой было выявлено, что Богданов полагает из ссылки бежать, получив на это уже явки из Одессы", но что "факт подготовки побега из ссылки установлен не был", поэтому предлагает дело прекратить, а Богданова отправить в ссылку в Усть-Цильму. Коллегия ОГПУ своим решением от 2 июня 1925 г. соглашается с этим предложением, и отец со спецконвоем едет обратно в Архангельск. Думаю, он так никогда и не узнал об истинных причинах своей не слишком увеселительной поездки по маршруту Архангельск — Лубянка — Архангельск, потому что не видел всех тех бумаг, которые прочла я.

Отец не торопится и уезжает из Архангельска последним пароходом, скостив себе с помощью этой волокиты целый год ссылки в Усть-Цильме. Летом я снова живу у него, а осенью — в Москве, где развертывается деятельная подготовка к отъезду из нее навсегда. Перспективный план был таким: после окончания папиной ссылки устраиваться в Баку

 

- 113 -

(в Москве все равно не разрешат), где проживают уехавшие из Одессы мамины родные — старенькая мама, две сестры и брат с семьями. А пока что ехать к отцу. Поэтому часть вещей продается, часть упаковывается для путешествия с нами, часть отправляется в Баку. В Баку уехали мамин рояль, книги, Тамарины вещи — предполагалось, что Тамара после ссылки поселится там же. Жизнь внесла в эти планы существенные коррективы, поэтому в дальнейшем мама очень не любила "загадывать вперед". Бабушка и тетя Аня остаются, как и прежде, в своей комнате на 1-й Мещанской.

Мы приезжаем в Архангельск в марте 1926 г. и ждем отправления обоза, прибывшего из Усть-Цильмы, обратно. С одним из возчиков отец договорился, что он нас повезет, и с ним же прислал все необходимое для длительного санного пути. Облачившись в малицы (меховые рубахи с капюшоном, мехом внутрь), 26 марта ясным солнечным утром садимся в кибитку. Нас провожают и даже фотографируют. Наше средство передвижения мало похоже на тот "на диво сложенный возок", в котором путешествовала княгиня Трубецкая, — обыкновенные крестьянские розвальни с крытым верхом. Но мама безусловно чувствовала себя декабристкой. Тем более, что накануне в квартире у Лиды Коган, у которой мы остановились, был учинен обыск с явной целью проверить, не везет ли она чего-нибудь недозволенного. К слову, при этом обыске я показала свои зубки. Когда закончивший копание в чемоданах и ящиках человек сказал, обводя глазами комнату: "Ну, кажется, все", он и все присутствующие услышали из угла, где диван: "Нет, не все!" Глаза всех обратились ко мне, некоторые, наверное, с тревогой, и я, указав пальцем вверх, торжественно заявила: "Там вы еще не смотрели". Человек машинально задрал голову, а там была светящаяся электрическая лампочка без абажура.

Наше путешествие оставило множество ярких впечатлений. Бесконечная дорога, снег и солнце, зеленый лес по сторонам, безлюдье, тишина, равномерный скрип полозьев и ржанье лошадей, покрикивание возчиков; однажды в сумерках — длинный ряд сверкающих волчьих глаз на опушке леса. Постоялые дворы, где мы, сидя вместе со всеми за большим столом, пили горячий чай из огромного самовара и спали на лавках, не раздеваясь.

Обоз состоял из тридцати-сорока саней, возчиков было меньше, так как у каждого не одна, а две-три подводы. У нашего две: на передней ехал он сам, а за ним наша кибитка. Он оказался самым медлительным. Вначале его поставили последним и мы заявились на постоялый двор На два-три часа позже всех остальных, когда все уже собирались запрягать лошадей, чтобы ехать дальше. Тогда его поставили первым — он

 

- 114 -

затормозил весь обоз, пришлось ехать ночью. Поставили в середину — разделил обоз пополам. По большей части все же мы ехали позади обоза, днем еще ничего, а когда стемнеет — жутко. Для храбрости я, сидя на облучке, распевала во все горло (врезалось в память "У сороконожки народились крошки" на мотив сонатины Клименти). Один раз, уже перед самой Усть-Цильмой мы вывалились вместе с чемоданами из саней и должны были неминуемо лететь дальше под крутой берег Цильмы, но тут наш возница отреагировал мгновенно и предупредил падение. Пропутешествовали одиннадцать суток. Приехали со свирепым фурункулезом, особенно долго мучалась мама.

И тогда, и после Усть-Цильма казалась мне краем света. Она и была им не столько географически, сколько по сути. Наверное, к счастью для ее жителей, общественные потрясения России доходили до нее с запозданием и ослабленными. Когда мы там были, то есть вплоть до конца 1927 г., Усть-Цильма еще жила своей полноценной жизнью по давно заведенному порядку. Это было большое село, вытянувшееся вдоль правого берега Печоры не менее, чем на два километра, с числом дворов под тысячу. Населяли его русские староверы, обосновавшиеся здесь еще с середины XVI в. (выходцы из Новгорода). Едва ли не все жители имели одну фамилию — Чупровы, возможно, еще от первых переселенцев. Мужики были зажиточными, хозяйства имели крепкие, дома рубленые, двухэтажные, основательные. Сеяли рожь, овес (были ли картофель и огородные культуры, не помню). Держали скот — овец, коров, лошадей. У нашего хозяина — восемь коров и десять лошадей, примерно столько же у большинства. Летом перевозили скот на пойменные луга левого берега реки, там же заготовляли сено. Мужчины охотились на пушного зверя (песец, выдра, росомаха), ловили семгу. Зимой занимались извозом: свозили эти и другие свои богатства в Архангельск, там продавали и закупали самое необходимое — ткани, обувь, калоши дочерям, снасти, сбрую, инструмент. Калоши, одеваемые на самовязаные яркие шерстяные носки — голубая мечта каждой девушки.

Пляшите, мои новые калоши,

Вам недолго уж плясать,

После Пасхи выйду замуж —

Вам на полочке лежать, —

пели на посиделках.

За исключением привоза из Архангельска раз или два в году и какой-то мелочи, покупаемой в местной лавке, деревня жила натуральным хозяйством: пекли хлеб, пряли, вязали, ткали. Оленьи шкуры доставали у оленеводов и шили из них малицы. Было всего вдоволь, всего, кроме денег. Сын нашего богатого хозяина, отправляясь на посиделки,

 

- 115 -

брал у мамы одну копейку на свечки. А хозяйка напоминала папе: "А помнишь, Борисушко, на прошлой неделе ты брал ложку сметаны, так уж дай три копейки". (Мама сердилась, так как всегда угощала хозяев своими кулинарными изделиями или сластями.) Самый видный парень на деревне во время гуляний на масленицу высадил из саней свою девушку и прокатил меня за полтинник. Мне было очень стыдно, только не за парня, а за маму, которая это организовала.

Я довольно свободно бегала по селу, заходила во многие избы, общалась с девочками-сверстницами. Из всех знакомых крестьян могу вспомнить только одного бедняка и одного батрака Пашу, он был пришлым, придурковатым, женился на старухе, она держала его в ежовых рукавицах, вот он и подрабатывал. Иногда заходил к нам "в гости": снимет шапку, поздоровается, сядет на порог и сидит. И час, и два. Ни за что от порога не отойдет, угощения принимает, но на пороге. Наблюдает, улыбается, вздыхает и изредка изрекает: "С таким кушаньем можно жить".

Весной, когда уже пригревало солнце, все село дружно вытряхивало сундуки и развешивало свое добро во дворах на веревках и заборах. По дворам в это время не пройдешь — запутаешься в сарафанах, рубахах, малицах. А женихи, напротив, ходили и деловито оценивали, какая девка богаче.

Деревня была трезвой, работящей, нравы — строгими. Ни разу не была свидетельницей драк, скандалов, возможно, они и бывали, но на улицу не выносились. И вообще на людях вели себя чинно, одевались опрятно, а девушки — предмет моего наибольшего внимания — даже нарядно: цветастая блуза с "латами" на плечах, сарафан до пят из тяжелой материи (тафта?), подвязанный выше груди пестрым вязаным пояском, передник с бейками, плат на голове, на ногах носки с калошами; шубой служила малица, покрытая сверху красивой рубахой. Девочки, даже совсем маленькие, одевались по форме так же, но качеством проще, большей частью в самотканую пестрядину. Мне, помнится, хотелось быть одетой, как все, не смотреться белой вороной в своем коротком, выше колен платье или пальтишке и не давать повода деревенским мальчишкам задавать свой дурацкий вопрос: "Парень или девка?.." с каким-то явно неприличным продолжением. Мама разгадала мое тайное желание и ко дню моего десятилетия подарила полный комплект девичьей одежды для... моей куклы. Дети вели достаточно свободный образ жизни, но родителей и старших слушались беспрекословно. Хуже всех приходилось моим сверстницам в многодетных семьях, они нянчили младших. За провинность — сиди дома. Моей подружке Оле в виде наказания назначалась

 

- 116 -

молитва перед черной доской-иконой с отбиванием поклонов по четкам сто, сто пятьдесят, двести раз. Иногда я наблюдала, как она это проделывает. Очень серьезно, не отвлекаясь, крестясь, конечно, как и все, двумя перстами. И не нарушит наказа, хотя дома никого нет и я ее жду. Оля молилась также перед сном, как и другая моя подружка Настя, и дочь нашего хозяина. Зимой, когда страшно, потому что завывает ветер или дом трещит от мороза, я тоже молилась на ночь, конечно, тайно, спрятав голову под одеяло. В эту зиму мама очень тревожилась за Тамару, от которой не было никаких вестей, и я молилась за Тамару.

С грамотой было похуже, чем с молитвами, редкая девочка посещала школу. Могу предположить, что женская часть населения была неграмотной, а мужская — малограмотной. Хотя, конечно, не исключено, что были грамотеи, в таком большом селе не без них.

Довелось мне наблюдать два крупных сельских события — свадьбу и масленицу.

Замуж выходила, как говорили, "самая красивая девка на селе". Мероприятие растянулось на неделю. Вместе с деревенскими девчонками и мальчишками я старалась быть повсюду впереди и иногда едва ли не дышала невесте в затылок. Поначалу невеста долго-долго и безутешно плакала, сидя в своем доме на лавке, в затрапезе, простоволосая, накрывшись платком с головой. Потом ее утешали подружки, шедшие с пением бесконечным потоком, наверное, со всего села; каждая несла подарок и клала его в короб, стоявший рядом с невестой. Всякий раз при приближении очередной подружки невеста взвывала еще громче, но не забывала, отогнув край платка, быстро взглянуть на подарок. С этого момента я перестала ее жалеть, а то готова была расплакаться вместе с ней. Мой интерес к невесте был столь велик, что в первое утро после ночи, проведенной ею в доме жениха, я не поленилась вскочить с постели в пять или шесть часов утра и вместе со всей ватагой ребятишек наблюдать, как вчерашняя красавица, повязавши по-бабьи платок, выйдет из избы с ведрами, наберет в колодце воду и пойдет задавать корм скоту. Праздник кончился, все. "Пляшите, мои новые калоши"...

На масленицу вся деревня, насидевшись зимой по своим домам, высыпала на единственную улицу, очень длинную и довольно широкую. Центр — в середине этой улицы, где магазин, церковь и атрибуты нового времени — сельсовет и клуб. Поблизости чертово колесо, которое в масляницу скрипит с утра до ночи. Тут же пляшет и водит хоровод молодежь. Бесконечной вереницей из одного конца деревни в другой и обратно тянутся разного рода сани: франтоватые двухместные, в каждых — парень с девушкой, розвальни с молодежью, мужиками, бабами, детьми и — гвоздь программы! — установленные на санях длинные лодки с

 

- 117 -

плитой посередине, на которой женщины жарят блины. В каждой лодке сидит солидный бородатый мужик и несколько человек домочадцев или гостей и едят с пылу горячие блины, подносимые хозяйкой. Едят солидно, благообразно, не орут песни, не кричат. (Неужели без водки? Это сейчас меня заинтриговало!) В лодках — самые уважаемые и богатые "отцы села". Года через три-четыре они, наверное, возглавят обоз семей, высылаемых из этого "края света" в какой-нибудь другой, потому что кампания раскулачивания докатилась и до Усть-Цильмы... А ведь выслать надлежало бы почти все село — все кулаки! Может быть "догадались", как в "Котловане" А. Платонова, посадить всех на плоты, и — счастливого пути в Северный Ледовитый океан!? И не исключено, что единственный батрак, придурок Паша, или кто-то в таком же роде вышел в большие начальники и именем советской власти наводил "порядок".

Как жили мы в Усть-Цильме? В бытовом отношении вполне сносно. ("С таким кушаньем можно жить!"). Отец зарабатывал по тем временам большие деньги — сто пятьдесят рублей в месяц. Муку, крупы покупали в магазине; сливочное масло (шестьдесят копеек фунт) — на небольшом заводе на окраине села; молоко, мясо — у крестьян; доставали ли овощи — не помню. Временами получали посылки из Баку, в основном со сладостями. Жили в одном доме с хозяевами, занимая совершенно изолированную половину. Она состояла из кухни, расположенной на первом этаже и соединенной люком с двумя комнатами второго этажа. Вода — в колодце во дворе, удобства — под поветью. Топили дровами, освещались керосиновыми лампами.

В "Известиях" как-то была помещена фотография: "Мы живем в Усть-Цильме на Печоре". Меня как обожгло, потому что на заднем плане стоял в точности такой же дом, как тот, в котором мы жили, большой, двухэтажный, бревенчатый, добротный. Слева вход в сени, внизу окна кухни, наверху окна комнат, вторая, правая половина хозяйская. Двускатная крыша, простирающаяся сзади далеко за жилую часть дома — там поветь, где хранится сено. И большая черно-белая собака-лайка на переднем плане, непременный обитатель каждого двора. Когда я выходила на улицу, то попадала сразу же в окружение этих сильных и умных животных, потому что выносила им что-нибудь на зубок, и получила прозвище "Собачья маты". Фотография эта меня утешила — те же собаки, те же дома. Может быть дети и внуки людей, которые в них жили тогда, продолжают жить в них же и теперь?

Усть-Цилемская оторванность от всего на свете не могла не тяготить родителей. Отец страдал без газет, мама — без писем. Все зимние Месяцы она не имела известий от Тамары, нервничала, не спала ночами, считала ее погибшей в среднеазиатской ссылке. Телефонной связи

 

- 118 -

не было, почта работала, но нерегулярно и редко, особенно зимой. Изоляция, пожалуй, не меньшая, чем на Соловках, но, конечно, семья рядом. Была я в клубе на первом сеансе радиосвязи с Москвой, передавали какую-то оперу из Большого театра. Слышимость скверная, связь часто прерывалась, но совершенно неотразимое впечатление создавалось благодаря покашливанию зрителей, шуму во время антракта, куда большее, чем от самой музыки, — впечатление присутствия.

Отец трудился в сельсовете или в какой-то конторе при нем. Понятия не имею, что он там делал, никогда, оказывается, не интересовалась. По здравому размышлению — скорее всего разрабатывал перспективу экономического развития района. Я слышала, как он порой нахваливал его необыкновенные богатства. Со мной занимался регулярно, никаких послаблений не допускал, разве что по болезни. Грамматика, арифметика с трудными задачами, география, чтение и изложение; Крылов, Некрасов — его я особенно полюбила и многое запомнила наизусть. Мама выполняла роль помощника "господина учителя" — следила за выполнением уроков и "наговаривала" диктанты. На елку зимой 1926-27 г. родители устроили грандиозный детский праздник. Несколько дней подряд мы с мамой клеили колпаки, шили костюмы. На елке под папиной режиссурой разыграли спектакль с участием деревенских детей и со мной в заглавной роли дядюшки Якова в усах и бороде. Папа был в ударе и поспевал повсюду. Так и вижу его в неизменной толстовке, с взъерошенными волосами, с капельками пота на лбу, припрыгивающего во главе парада-алле вокруг елки. Дети сперва смущались, норовили стать у стенки, а потом разыгрались. Все закончилось раздачей подарков и угощением за столом.

В одно время с нами отбывали ссылку несколько недавних соловчан: Михаил Соломонович Цейтлин с женой Еленой Константиновной Полетика, оба эсеры, Михаил Соломонович — бывший член ЦК, в Соловках был старостой на Анзере; Владислав Адамович Оссовский с женой Марией Алексеевной Тюниной, оба социал-демократы. Тюнина, впрочем, была не в ссылке, после Соловков ее освободили, вероятно, потому что пришла пора ей рожать, она приехала к мужу в Усть-Цильму с крошкой Леночкой. И, кажется, Михаил Иванович Голодков, эсер. "Кажется" — потому что помню его (его ли?) слабо и только однажды во время рыбалки на Цильме.

С Михаилом Соломоновичем встречались часто либо у нас, либо на прогулках. Он был необыкновенно обаятельным человеком, с доброй улыбкой из-под усов, внимательным взглядом, располагавшим к себе сразу и навсегда. Я потом общалась с ним в Томске. Его исчезновение в 1937-м восприняла как личное горе. В Соловках была убита его первая

 

- 119 -

жена, Наташа Бауэр. Жившая в Усть-Цильме вторая его жена, Е. К. Полетика, отличалась замкнутым характером, ни с кем не общалась, так что мама даже не помнила, была ли она одновременно с нами. Но я помню, так как изредка забегала к Михаилу Соломоновичу и видела ее обычно лежащей на койке, неразговорчивую и неулыбчивую. В это время ее первый сын Миша, родившийся в 1922 г. в пересыльной тюрьме в Нижнем Новгороде, находился в Москве. Перед отправкой Лены на Соловки его, одномесячного, забрала ее мать. А в конце 1927 г. в Усть-Цильме у Лены родился второй сын Боря. Оба "мальчика" живут сейчас в Сибири, Миша — в Томске, Боря — в Братске, и во время своих наездов в Москву бывают у меня. Одному из них скоро стукнет семьдесят, другому перевалило за шестьдесят. Они прояснили мне некоторые страницы жизни своей матери и Михаила Соломоновича. Но об этом потом.

Оссовские жили не в самой Усть-Цильме, а в семи километрах от нее вверх по течению Печоры и тоже на правом берегу. Там располагалась сельскохозяйственная опытная станция, где работал Владек (мы его так звали). Жили они в доме для сотрудников при станции, одноэтажном, но не деревенского типа. Встречались с ними, как правило, один раз в неделю, по воскресеньям, когда они всей семьей приезжали или приходили в "столицу". Иногда мы отправлялись к ним. Особенно хороши были наезды зимой, на санях.

Владек всегда подолгу беседовал с отцом. Впрочем, говорил больше отец, Владек не отличался многословием и вообще был очень сдержанным человеком. Он происходил из польской семьи и прошел у своего отца суровую школу закалки тела и духа. Мне запомнился его рассказ о том, как его, шести-семилетнего, и сестру, на год моложе его, отец опускал в бадье в колодец и час-полтора там выдерживал, причем даже не в порядке наказания, а в воспитательных целях. У меня до сих пор пробегает мороз по коже от одной мысли о таком воспитании, что там Рахметов с гвоздями! Во всяком случае для себя я сделала вывод: отец Владека был извергом. Сам Владек отнюдь не казался извергом, но свою двухлетнюю дочку Леночку воспитывал тоже сурово. Как-то летом Владек пришел один, и мама его встретила вопросом: "Вы сегодня в единственном числе?" — "Нет, с Леночкой, она отстала, сейчас явится". Оказывается, все семь километров девчушка топала на своих двоих позади папочки. Но кульминация была зимой. Владек купался, уж не знаю как часто, в проруби и окунал дочку. Она громко кричала. Мужики, рубившие лес неподалеку, заприметили их и при очередном крике выскочили на лед с топорами, отобрали девочку, велели сейчас же ее одеть и в другой раз не показываться, не то зарубят. Пришлось ему смириться и

 

- 120 -

принимать свои ледяные ванны в одиночестве. Жена его, Маруся, была мягким, добрым и милым человеком, очень переживала и не одобряла его воспитательную методу. Я слышала, как она жаловалась маме, что не в состоянии его переубедить. Вместе с тем она ему полностью доверяла: уехав летом 1926 г. из Усть-Цильмы перед вторыми родами, она оставила Леночку с ним. Мама переписывалась с Марусей в течение нескольких лет после Усть-Цильмы. Маруся писала, когда Леночке уже было лет шесть, о том, что Владек уделяет детям много времени, готов вложить в них душу, а они его сторонятся и между собой называют не иначе как "Он". Больше никогда наши дороги не пересекались. Как стало мне известно недавно, после Усть-Цильмы в 1928—1931 гг. Маруся проживала в Нижнем Новгороде (и Владек, по-видимому, там же, как раз в эти годы Маруся писала маме) и умерла в 1972 г. О судьбе Владека не знаю ничего, но думаю, что она стереотипна.

С открытием навигации 1927 г. мы с мамой сели на пароход, отправляющийся в Нарьян-Мар, и распрощались с Усть-Цильмой. Я покидала ее с почти недетской грустью. Уж кому-кому, а мне там было совсем неплохо. Мне полюбилась и сама деревня, и необычный уклад ее жизни, и мои сверстники. Помнится, у меня даже мелькала мысль о том, чтобы выйти замуж за Аркашу, брата той невесты(!), и остаться там навсегда. В дальнейшем Усть-Цильма нередко занимала мое воображение: она мне снилась, я о ней вспоминала. И когда во сне, в полудреме или наяву я "попадала" туда, главным ощущением была ее заброшенность — дальше некуда. Это и есть самый край земли. Я всегда полагала, что это ее крайнее положение гарантировало от обысков, засад, арестов и обеспечивало спокойствие родителей на этот счет. Оказывается, ничего подобного: все в том же списке соловецких политзаключенных я обнаружила, что два меньшевика (А. К. Колмаков и Д. М. Бацер, он же Тиль, автор многократно цитируемой книги) попали на Соловки из Усть-Цилемской ссылки. Стало быть, еще не край.

Теперь Усть-Цильма представляется мне ярким подтверждением (конечно, одним из многих) порочности нашей системы, потому что жизнь в неграмотной, заброшенной деревне с самым примитивным хозяйственным укладом, была богаче, нравственнее, счастливее той, которая последовала после реформ с насаждением грамотности, агротехнических, экономических и иных достижений. Никакого вывода о преимуществах старой деревни я не делаю, я не против грамотности и прогресса, я против системы с "железной рукой" и уничтожением людей, их уклада и культуры. Возможно, не все было так хорошо в Усть-Цильме, как мне казалось, ведь я смотрела на нее своими десятилетними глазами, многого не зная и не понимая. Но это не меняет сути дела,

 

- 121 -

потому что главное я увидела — традиционно трудовую, богатую и трезвую жизнь исполненных собственного достоинства людей.

Отец оставался в Усть-Цильме до ноября 1927 г. и уехал последним пароходом в Архангельск, где в конце декабря дождался постановления Особого Совещания при Коллегии ОГПУ: "По отбытии срока наказания Богданова Б. О. лишить права проживания в Москве, Ленинграде, Харькове, Киеве, Одессе" — всего десять городов и соответствующих губерний — "с прикреплением к определенному месту жительства сроком на три года". Слава Богу, Баку в этом списке отсутствовал, и Б. О. уехал в Баку. Постановление вынесено на основании заключения уполномоченного СО (секретного отдела) ОГПУ, а оно в свою очередь — на основании заключения уполномоченного 1-го отдела Архангельского Губотдела ОГПУ, в которых уже предугадываются черты традиционных бумаг недалекого будущего со всеми атрибутами бездоказательности, выдумок и вранья:

"В с. Усть-Цильме, замыкаясь в тесный круг с другими ссыльными и антисоветскими лицами, Богданов критиковал деятельность Сов. власти и говорил, ...что стоящие в данное время у власти лжемарксисты будут сменены истинными социалистами... Имел письменную связь с антисоветскими элементами в СССР и за границей... Из наблюдений видно, что не изменил себя в своих политубеждениях, критически относится к советской власти и вообще является опасным в политическом отношении элементом".