Сильнее судьбы

Сильнее судьбы

АВТОБИОГРАФИЯ В. С. Железняк-Белецкий

10

В. С. Железняк-Белецкий

 

АВТОБИОГРАФИЯ

Родился я в семье чиновника, в г. Ковно (Каунас, Литва) 4 января 1904 г., но все свое детство и раннюю юность провел в С.-Петербурге (с 1914 года, с начала мировой войны, город именовался уже Петроградом). Он запомнился на всю жизнь — и стройные улицы, и Литейный проспект, и фешенебельный Невский, и чудесная, неповторимая гранитная набережная, Летний Сад с «дедушкой Крыловым», пароходики на Неве, мрачная грандиозная Петропавловка...

Разве его забыть, город юных дней! В нем начал я учиться на Гагаринской улице в Третьей мужской классической гимназии. Мама в дни войны служила сестрой милосердия в Красноармейском госпитале, а я, уже будучи учеником 41-й Единой трудовой школы второй ступени, пережил наступление генерала Юденича, голодал, и многое прошло перед моими тогда мальчишечьими глазами. Впоследствии эти впечатления вошли в повести и рассказы.

Никогда не забывал я северную столицу, и она до сих пор для меня самый любимый и дорогой город, который вместе с провинциальной Вологдой стал постоянной темой моих писаний.

Один штрих из той поры: бабушка Ольга Ивановна по материнской линии принадлежала к фамилии Давыдовых и очень гордилась тем, что знаменитый поэт и партизан — Денис Васильевич Давыдов — был ее ближайшим предком. А я еще восьмилетним мальчуганом получил в 1912 году медаль в память Отечественной войны. Однажды надел ее на гимназический мундирчик и прошелся по Невскому. Смотрите и завидуйте! И вдруг какой-то студент насмешливо остановил:

— Почему у тебя, мальчик, медаль? За какую доблесть?

11

И я в ответ:

— Мой предок Денис Давыдов — герой 1812 года!

Студент засмеялся, он смеялся обидно, и я покраснел.

— Понятно! — сказал.— Понятно! У вас, молодой человек, предки Рим спасли!..

С той поры я уже не надевал медали.

Позже переехал к дяде в Москву, где поступил на Высшие государственные литературные курсы (бывший Литинститут им. В. Я. Брюсова), и учился с 1925 по 1930 годы, а когда ВГЛК ликвидировали, студентов распределили по редакциям газет и издательств. Работал в газете «За пищевую индустрию», а затем зам. редактора газеты «За здоровый трамвай» Краснопресненского парка.

Состоял в студенческом кружке «Молодая кузница» (входившем в старую «Кузницу») — был ее председателем. Принят в члены МАППа (Московская ассоциация пролетарских писателей) и Литфонда (с 1928 года). Печатался в различных журналах, но наибольшее количество очерков и статей поместил в «Рабочей газете» (Ф. Кона) и журнале «Экран».

В 1930—1931 годах в писательских сборниках издательства «Недра» — благодаря В. В. Вересаеву — опубликована повесть «Она с Востока» (№ 18), а после поездки на Украину, в Полесье,— повесть «Пассажиры разных поездов» (№ 20). Рассказ «Преступление вагоновожатого Ильюшина» напечатан в журнале «Молодая гвардия» (№ 11, 1933). Рассказ, вернее, небольшая повесть «Оловянные солдатики» («Знамя», № 11, 1934) перевели на французский язык в журнале «Интернациональная литература» в 1933 году, и он заслужил хороший отзыв парижского журнала «Коммюн».

«Человек предполагает — а жизнь располагает». В 1936 году я должен был уехать в Вологду. Небольшой северный городок, его узорчатые домики, колонки и резьба по фасадам, величавый Софийский собор, набережные, такой поистине обаятельный запах сирени — все это заставило приникнуть по-сыновьи к этому городку.

Я поступил в ж.-д. газету «На стройке», на вторые пути (по линии Данилов-Архангельск) и несколько месяцев там работал. Затем стал старшим научным сотрудником

12

по охране памятников истории и. культуры Вологодского областного краеведческого музея. С женою Ниной Витальевной Железняк, художницей,' с этнографическими экспедициями объехал почти всю область. Со своим помощником — знатоком старины А. А. Мировым — построил в музее (по архивным данным) отдел истории. В свободное от занятий время изучал историю, архитектуру и народное творчество северного края.

В Великую Отечественную войну был на оборонных работах (ст. Дикая), устраивал передвижные выставки в госпиталях, читал лекции по истории, все это вместе с художниками Н. М. Ширякиным и знаменитым реставратором А. И. Брягиным.

Жили мы с женой в башне Цифирной школы, и перед глазами стояли величавый Софийский собор и колокольня, а чуть поодаль — Соборная горка над рекой Вологдой. Как живую, эту картину видишь и сейчас — и стрижей над собором, и пушистый снег зимой. Ах, Боже ты мой, летом как радовали сердце стрижи, их косой неуловимый полет и нежное горловое клокотание голубей.

В Вологде в то время существовал только творческий Союз художников, и в 1943 году я был принят членом СХ СССР и одно время состоял секретарем отделения, а председателем был художник Николай Михайлович Ширякин — ученик Архипова и Коровина. Как искусствовед, я интересовался народными промыслами (особенно кружевным) и старинными храмами и особняками.

За оборонную работу я был награжден медалью «За доблестный труд в Великую Отечественную войну 1941— 45 гг.» После войны вошел в Литературное объединение (одно время председателем его был С. В. Викулов) и благодаря редакторам «Красного Севера» — К. Н. Гуляеву и «Сталинской молодежи» — Л. Д. Курылеву, много печатался в газетах.

Из книг вышли — «Вологда» (к 800-летию города, 1947, и повторное издание в 1963 году), в 1956 году — «Повесть о творчестве» (спасибо М. А. Шолохову!). Отдельно вышли две книжечки — «Художник Верещагин» и очерк в журнале «Север» о нем же. В Ленинграде в 1964 году вместе с искусствоведом Л. Ф. Дьяконицыным мы выпустили альбом «Вологодские художники».

13

Когда в середине 50-х годов стали издаваться выпуски альманаха «Литературная Вологда», там я поместил ряд новелл: «Изограф», «Парадиз», «Воевода Плещеев» и др. В «Ленинградском альманахе» (№ 15) дал первую публикацию о поэте Василии Сиротине, авторе песни «Улица, улица, ты, брат, пьяна...» («Загубленный талант»).

Очень много, радостно и уверенно работалось над рассказами из биографии любимого мною великого писателя Ф. М. Достоевского. И в феврале 1957 года в Москве под началом директора Г. В. Когана был устроен специальный вечер моего чтения глав из рукописи о Ф. М. Достоевском. Были достоеведы, сотрудники музеев, просто любители творчества великого художника. Я читал, дрожа от скрытой радости, читал за столом, за которым сиживал Федор Михайлович...

Не скрываю, горжусь и словами лауреата, профессора Г. М. Фридлендера о книге «Последние годы Ф. М. Достоевского»: «Книга Ваша дышит целомудрием (я бы сказал!), любовью к Достоевскому и подкупает этой чистотой» (22 окт. 1983 г.).

Еще с юных лет меня интересовали темы из истории русского Севера — темы крутых поворотов тогдашней жизни. Я входил не только в покои царей и цариц, интересуясь их деяньями — и плохими и хорошими, не могу быть равнодушным и к судьбе наших изографов, писателей и самых обыкновенных людей. Таковы персонажи из книг «Отзвеневшие шаги», «Голоса времени», «Лихолетье», «Осенний мотив», «Зарницы над Русью»...

Я люблю Вологду, меня притягивает, как магнит, творчество В. И. Белова, нравятся некоторые другие писатели, люблю Вологодскую землю и, полагаю, имею право назвать себя вологжанином...

Публикация Н. В. Железняк. 1984.

ГЛУХИЕ ГОДЫ Н.В.Железняк

61

Н. В. Железняк

 

ГЛУХИЕ ГОДЫ

(из воспоминаний)

От составителя. Миновала великая замятия, охватившая Великую Россию в 1917 году. В кровавом разладе рухнул тысячелетний мир. Разворошенный людской муравейник слепо искал упорядоченности и спокойствия — сила жизни неистребима.

И жила-была девочка в Москве, что родилась в 1915 году (первым ребенком) в семье, имевшей глубокие родовые корни. Мы ее знаем в Вологде как художницу и жену писателя Нину Витальевну Железняк. Знаем теперь, а прошлое...

...Свое первое опубликованное произведение «Полонез Г-молль» юный Фридерик Шопен посвятил графине Виктории Скарбек. Отец будущего знаменитого композитора ученый Миколай Шопен был гувернером и воспитателем у графа Фридерика Скарбека в имении Желязова Воля, где ныне в одном из сохранившихся флигелей создан музей (см. ж. «Ванда», польск., 1979, № 3). Граф Ф. Скарбек, автор «Истории Варшавского княжества», занимает нас потому, что был он прапрадедом Нины Витальевны. Дочь Скарбеков Виктория вышла замуж за Маврикия Боруцкого; их сын Иван женат на украинке Александре Матвеевне Воробьевской; род их продолжили четверо дочерей и трое сыновей, младший из которых Виталий— отец Нины.

...В галерее С.-Петербурга среди героев Отечественной войны 1812 года есть портрет генерала Властова Егора Ивановича (1769—1837), а в альбоме портретов — статья о нем. Это предок Нины Витальевны по матери. Бабушка ее — уже Карцева,— владевшая имением в Ярославской губернии, была замужем за полковником Ходневым Михаилом Дмитриевичем, он преподавал в корпусе. Их средняя дочь Вера — мать Нины.

62

Несмотря на лихолетье, семья традиционно сохраняла широкие родственные связи. «Мама очень боялась,— припоминает Нина Витальевна,— что нас запишут в «лишенцы», в документах родители писали, что они из «служащих», и «лишенство» обошло нас стороной». Впрочем, они и были из служащих — поместья, чины остались в далеком прошлом, а в «новом мире» пристраивались кто как мог, да и лишения обошли немногих.

Старший брат отца Владимир — земский деятель, позже — создатель Кустарного музея в Москве (упоминается в повести о Ворноскове «Птицы на ветках», ж. «Наш современник»). Его сын Евгений — ихтиолог, профессор Московского университета, лауреат Сталинской премии. Сестра Антонина была, замужем за начальником одной из железнодорожных станций близ Москвы, а их дочь Ольга Дмитриева — известнейший диктор Московского радио. Сестра Софья — жена главного инженера завода АМО, руководителя крупных строек, в т. ч. нефтепровода в Иране; она скончалась в 1976 году, а их дочь Инна вела на радио в Москве передачи на Париж. Сохранилась родня и с материнской стороны, и среди нее — двоюродная сестра Наталья Гергардовна Воропаева, бывший фронтовой врач, живет в Москве и часто бывает в Вологде и в д. Ивановское.

Какая связь времен, какая глубина истории!..

Отец Нины, Виталий Иванович, по недостатку средств образования не получил. Обаятельный человек, душа общества, со способностями режиссера и отличным драматическим тенором, он был и художником-любителем. Семью содержал он, занимаясь портретной ретушью для фотоартели. А впрочем, семья жила в квартире из пяти комнат в Денежском переулке (ул. Веснина), и у Нины была своя комнатка и пианино; гулять девочку водили в сквер у храма Христа Спасителя, еще величаво и, казалось, нерушимо стоявшего в первопрестольной. Мало-помалу жилье «уплотняли»: в квартиру подселялись и родственники, и чужие, пока комнат не осталось всего две.

А летами в двадцатые годы Нина со старшей сестрой жила на даче, на станции Ашукинка, в сторону Загорска, у родственников, а недалеко — знаменитое Мураново. Здесь собиралось множество молодой родни хозяйки. И в Москве

63

всегда был многочисленным родственный и дружеский молодой круг — сквозняков суровой поры они почти что не замечали.

Нина училась в девятилетке в Старо-Конюшенном переулке, после семи классов по вечерам — в изостудии, в том самом доме, где когда-то был ВХУТЕМАС (а еще ранее — Училище живописи и ваяния), потом на курсах повышения квалификации художников книги и графики занималась под руководством Алякринского при музее ИЗО искусств им. Пушкина. Через дна года, в 1937, принята на подготовительное отделение графики ИЗО-института к Павлинову. Днями она занималась, как и отец, ретушью, чтобы заработать на краски и концерты, а вечерами закончила рабфак, кроме того, еще и занималась английским языком. Каждую неделю бывала она в театре или на концертах: слушала она оперы в Большом театре, пианистов Софроницкого и Гилельса, Флиэра и Нейгауза; довелось видеть ей И. Ильинского и М. Царева в театре Мейерхольда, Зинаиду Райх в спектакле «Адриенна Лекуврер», видела «Дни Турбиных» во МХАТе; конечно, бывала и на художественных выставках, запомнила персональную Петрова-Водкина, уже тогда разруганного в печати...

И вокруг всегда множество молодежи, сверстников. Многие — некогда из состоятельных семейств теряли в «уплотнениях» жилье, старые дачи, из-за знакомств нередко разом ломались складывающиеся карьеры. В это время — все к одному! — отец развелся с матерью (1935). И все-таки молодость брала свое — полная, насыщенная жизнь не давала задуматься и сознавалась как счастье, пока...

...Пока гром не грянул совсем с неожиданной стороны. В 1924 году сводная сестра, девятнадцатилетняя Татьяна (се мать, первая жена отца, умерла молодой) вышла замуж на итальянца, начальника канцелярии посольства, здание которого было рядом, там же они и поселились. Деятельный и общительный человек, Гвидо охотно принимал московских родственников. Бывала у них лет с десяти и Нина с отцом, потом — в Тифлисе, куда Гвидо перевели и. о. консула, и на их даче в Коджорах. Правда, с восемнадцати лет мать запретила ей бывать у итальянской родни, но «связь с иностранцами» вскоре сурово припомнили...

64

Изгои: в Бутырской и на Лубянке.— Ссылка без лишения прав.— Мотыри. Шуйск. Вологда.— Война.— В. С. Железняк.— На улице Герцена, у Палиловых.— О Фадееве.— Николо-Пенье. 9 мая 1945.— Воспоминания В. С. Железняка: детство, юность, московские друзья.— В башне.— Чтение в музее Ф. М. Достоевского.— Друзья дяди Гиляя.— Командировки от «Красного Севера».— О Шолохове.— Фроловское. Кружевницы.— Путешествия в Москву и Ленинград.— Железняку В. С.— 60 лет.

I.

...Пришли в ночь со второго на третье декабря 1937 года, кажется, трое, обыскали обе комнаты и увезли папу и меня на улицу Дзержинского. Как пережила мамочка эту страшную ночь!..

На Лубянке меня обыскали, сняли отпечатки пальцев, сфотографировали (я старалась улыбаться) и отправили в камеру с нарами, где содержалось более сотни женщин (потом я узнала: от 110 до 130). Каждый день из этой подследственной камеры переводили после вынесения «приговора в другие и в Бутырскую тюрьмы.

Здесь я просидела более месяца; три раза вызывали на допросы по поводу итальянцев. Первый следователь был груб, покрикивал, а второй — «культурный». Придраться, однако, было совершенно не к чему, и «тройкой» вынесли приговор: пять лет ссылки как СОЭ (социально-опасный элемент).

Некоторым узникам подследственной камеры дважды в месяц разрешали переводить деньги «на лавочку», мне почему-то один только раз. Я покупала сахар и сушки: супы были из очень кислой капусты, и я клала в них два-три куска сахара.

Сначала, как всех вновь прибывших, меня отправили под нары, потом — когда освободились места — перевели наверх. Я убивалась и плакала сутки, затем стала наблюдать окружающих. Вдоль трех стен и посередине камеры на нарах лежали или сидели женщины. Сидели и раскачивались: вперед, назад.

Немного знакомая мне по Кустарному музею в Леонтьевском переулке была продавщица лаковых изделий

65

(там же зав. отделом кружев работала моя мама). Эту женщину посадили за связь с иностранцами, которые с ней знакомились, покупая изделия; ей дали пять лет ссылки, и Казахстан.

Вообще, из всего громадного числа женщин ссылку получили всего три человека, остальные — лагерь. Конечно, получившим ссылку все завидовали.

В камере было несколько групп женщин: женам расстрелянных мужей давали по восемь лет лагеря; группе беженцев — в основном из Польши — по десять лет, к ним примыкали также артистки Еврейского театра.

Нарочито особняком, ни с кем, кроме старосты, не входя в контакты, держалась группа латышек. Перед одной из своих женщин они преклонялись, она как бы возглавляла их. Мне сказали, что это — крупная профессиональная революционерка, прошедшая многие тюрьмы в Латвии. Когда нас приводили в большую общую уборную, где было, вероятно, штук пятнадцать унитазов и несколько умывальников, эта женщина раздевалась и обтиралась ледяной водой, делала гимнастику.

Еще одну знакомую лет сорока пяти увидела я в камере. Она была научным сотрудником музея ИЗО искусств им. Пушкина, где я занималась и рисовала греческие скульптуры. Сразу заметила ее зеленую шерстяную кофту, в которой она постоянно ходила по залам музея. Взгляд у нее рассеянный, как бы в себя, ее мне было особенно жаль. Она буквально с ума сходила, так как дома остался (по ее словам, «как ребенок») старый ученый — муж. «Он пропадет без меня, у него никого нет!» — горевала она. У нее оказались родственники в Европе, и она была уверена, что получит десять лет. После перевода в Бутырскую тюрьму я больше ее не видела.

Запомнились мне навсегда некоторые из жен репрессированных. Одна из них прошла вместе с мужем, командиром Красной Армии, всю гражданскую войну. Гибкая, смуглая, зеленоглазая казачка, она была единственной из заключенных, которую бил следователь. Лицо оказывалось в синяках. Ей предъявляли сообщность с врагом народа — мужем и говорили, мол, «не может быть, что она лишь постельная принадлежность мужа». Женщина

66

боевая и малокультурная, казачка в ответ ругалась видимо, отвечала следователю как надо. Другая — была замужем за зам. наркома финансов Оболиным; полная, наполовину седая, наполовину рыжая женщина, она не о чем не распространялась.

Нравилась мне сестра знаменитого военного деятеля Яна Гамарника: сероглазая, хрупкая, белокурая, белолицая полячка лет двадцати с небольшим достойно держалась, была спокойна. Сразу вспомнилась песенка Вертинского — «Пани Ирена».

Очень старалась быть веселой очаровательная евреечка, жена какого-то крупного деятеля, похожая на цыганочку. С точеной фигуркой, с большими карими глазами правильными чертами лица, она лихо пела цыганский песни и романсы, конечно, вполголоса, так как громко не разрешали.

В центре камеры артистка театра читала на еврейской языке монолог дочери короля Лира, роль которой недавно играла. Перебежчица из Польши с рыжей косо и голубыми с поволокой глазами, она напоминала героин! Лиона Фейхтвангера; читала с пафосом, драматично.

Староста камеры — большая некрасивая решительная женщина, не смущаясь, вступала в пререкания с дежурившей за дверью стражницей, предъявляла различные требования. Стражницы были разные. Молодая — из уголовниц, с черными хмурыми глазами — была злой, другая — пожилая полная — наоборот, разговаривала по человечески.

Назначались дежурные по камере — для выноса «параши», хождения в «лавочку» и библиотеку. Меня выбрали в «отделенные»: под моим началом находились двадцать с лишним женщин, лежащих (или сидящих) вдоль одной из стен. Я должна была раздавать всем деревянные ложки и металлические миски, запомнив каждую в отдельности, затем следить за очередью иголки (их было только две) и нитки, решать споры своей «стенки». Сейчас мне кажется странным, каким спросом пользовались в тюрьме горбушки. Из двадцати «паек» черного хлеба, которые я получала для своего

67

отделения, с горбушками было шесть-семь, так что на них я устанавливала очередь.

На Лубянке было два случая, потрясшие всех.

У нас в камере находилась девочка лет четырнадцати-пятнадцати, как говорили, дочка бывшего друга Сталина — Енукидзе; как самую младшую арестованную ее опекали. Как полагали опытные арестантки, ее сестричка, скорее всего, содержалась в этой же тюрьме. Стали под окном по батарее перестукиваться азбукой Морзе. А чтобы непорядка не углядела в глазок смотрительница, женщины по очереди все время сновали между окном и дверью. Сначала узнали по беспроволочному «телеграфу», что арестована Наталия Сац и балерина Марина Семенова. Оказалось, что и другая девочка Енукидзе содержится здесь же, на Лубянке, и даже в камере рядом. Подозвали ее, начали разговор, но женщины вокруг заплакали, смотрительница ворвалась в камеру, схватила Енукидзе и уволокла ее. Больше мы ее не видели, но взрыв плача чуть ли не до истерик продолжался.

Второй случай произошел, когда женщины шли по широкому коридору к выходу на прогулку. В тюремном дворе все ходили по кругу, как у Ван Гога, только без цепей; впрочем, руки заставляли держать сзади. Перед самой дверью наша группа встретилась с толпой заключенных мужчин, входящих с прогулки (женщины и мужчины размещались на разных этажах здания). Одна из женщин увидела среди них своего мужа; они бросились друг к другу — стража растащила их в разные стороны. Плач подхватили женщины, в коридоре стоял просто отчаянный рев. Как электричество прошло... Нас загнали обратно в камеру, лишили прогулок; долго никто не мог успокоиться, как и при плачущем голоске Девочки Енукидзе.

Наконец я узнала Приговор: пять лет ссылки в Вологодскую область без лишения прав. Вскоре меня отправили в башню Бутырок.

Что-то изменилось в моем настроении, напала хандра, и отказалась от обязанностей «отделенной». К счастью, моей соседкой оказалась незнакомая ранее, очень умная и культурная женщина лет тридцати пяти по имени Амалия. Мы с ней нередко беседовали. Она высказала мысль, что в ЦК происходит какое-то вредительство

68

(модное тогда слово). «Не может быть столько врагов народа!» — была убеждена она, сама давнишняя партийка.

Амалия (была она, кажется, латышка) получила восемь лет лагеря и просила меня, когда я выйду на свободу, (то есть на место ссылки), написать в Москву на адресу матери, с которой она жила, что она жива и здорова и, как только приедет на место назначения, напишет ей. Московский адрес просила не записывать, а запомнить. В первый же день прибытия в Шуйское (о чем пишу позднее) мы пошли на почту, купили конверты, и я отправила эту записку, подписавшись другим именем (уже не помню — каким, как договорились с Амалией). И вскоре забыла этот адрес и фамилию.

В Бутырской башне было очень тесно. Лежали в ряд, плотно на спине на нарах (как и на Лубянке), но электролампочки, очень яркие, спускались низко, и было плохо спать. До сих пор не могу, засыпать при электрическом свете и не люблю узких переходов во двора если не видно выхода... Кроме того, в Бутырке негде было ходить, так как нары, упиравшиеся в ниши, другой стороны доходили почти до самой стенки.

Там я много читала. Прочла «Метаморфозы» Овидия, два тома «Дон Кихота», рассказы Лавренева и кое-что из русской классики. Не терпелось скорее выйти на волю тем более, что у меня стало плохо с желудком. Водили к врачу, он прописал пшеничный хлеб вместо черного, который я. получала последние десять дней. В общем, отсидела я ровно два месяца, когда меня вызвали «с вещами».

Помню, как везли нас в тюремной машине до вокзала. Я с интересом смотрела через решетку на афиши новых кинофильмов и концертов. В поезде посадили в купе с Проституткой, убившей своего младенца. Солдат из охраны ей улыбался, разговаривал с нею. А на меня он смотрел как на страшную преступницу; сунул копченую рыбину, кусок хлеба и кружку воды через окошечко — и все молча.

В Вологду приехали ночью. Всех по выходе на платформу заставили присесть на корточки. Так и сидели, пока не подошли грузовики. Увидела здесь и отца. Повезли в тюрьму. Сначала нас запихали в комнатку

69

какого-то деревянного дома, где продержали до утра. Народу — уголовниц — было много, и я впервые в жизни заснула, стоя на ногах.

В камеру пересыльной тюрьмы отправили, когда стало светло. Там были нары и деревянный пол, чему я удивилась. Из-под нар вылезли две молодые женщины и позвали меня. Единственные здесь «политические», они очень хорошо меня приняли, налили кипятку с апельсиновой коркой, уже сильно выжатой (другой, увы, не было). Одна из репрессированных вологжанок оказалась женой руководителя джаз-оркестра, другая — из служащих. Не знаю, что с ними стало потом.

Потребовав у дежурной бумагу с карандашом, я написала, чтобы меня немедленно освободили, так как имею свободную ссылку. Оказывается, папа писал тоже. Через день меня и отца вывели из тюрьмы к реке. Стоял сильный мороз, и ждали нас три лошади, Запряженные в сани. Кроме отца, вывели еще шесть-семь мужчин, я оказалась единственной женщиной. Мы поехали по реке, вернее — пошли пешком, а узелки, у кого были, лежали в санях; у папы в тюрьме все украли.

Обута я была в резиновые боты, уже на другой лень заболела и доехала до Шуйского, почти не вставая с саней. По дороге дважды ночевали в больших селах.

По приезде в Шуйское отвели нас в тюремную комнату при милиции, но отец, ссылаясь на мою болезнь, выхлопотал ночлег тут же, в одной из комнат без решеток, сам сидел рядом. Но до этого, как я уже писала, мы отправились на почту, где я послала письмо матери Амалии и телеграмму с письмом маме в Москву.

Возвращаясь в милицию, мы увидели, как по набережной проезжало несколько санок, нагруженных женщинами г детьми. Это были семьи репрессированных или расстрелянных украинцев, которые направлялись на жительство в дальние леса, где они должны были строить себе бараки и работать. Смотреть на эту вереницу несчастных было тяжело. Жители носили им пироги.

Надо сказать, что сопровождавшие милиционеры очень нам сочувствовали, со мной обращались даже ласково.

70

Позднее приходилось ходить в милицию «на отметку» каждые десять дней. А было мне тогда двадцать два года.

После ночевки в Шуйском снова на лошадях нас с отцом направили по реке за двадцать верст, в деревню Мотыри.

Поместились мы в большой избе. Меня поразило, что окна так высоко, а на «поветь» (я впервые услышала это слово) можно заезжать по «мосту» с улицы. В избе жили двое стариков — муж с женой Сопегины. У них была дочка, которая после школы поступила в педучилище. Потом она приезжала в Мотыри на каникулы.

Нам отвели комнатку с крашеным полом: две кровати, стол, стулья, комод. Ночью проснулись от шуршания, зажгли лампу и увидели, что стены покрыты черныш тараканами. Зашла хозяйка, кое-как перебила их, кажется, что-то сыпала, и на следующие ночи они не появлялись.

Утром нам показали на берегу штабеля дров. Ил надо было разделывать, дали двуручную пилу и топор. Я пилила с папой, потом он колол, а я складывала дрова

У нас не было денег, и старуха кормила в долг. Через месяц нам пришла посылка из Москвы от мамы с продуктами, карандашами и красками, с кистями. Получили мы и денежный перевод. Рядом с селом был маслозаводик, и его директор продавал сливочное масле жителям. Мы тоже изредка покупали, и он учил как надо масло солить (папа очень любил соленое ). Впрочем, к лету этого деятеля посадили за воровство.

В Мотыри мы попали около середины февраля 1938 да. Позднее мне мама говорила, что, получив известие о Мотырях, родные не могли ни на одной советской карт найти это селение, и кто-то достал английскую карту; где были отмечены все деревни по Сухоне.

Акварелью нарисовала я избу, где мы жили, и баньки вдоль реки, а черным карандашом — весенний деревенский пейзаж. Потрясло меня зрелище ледохода, и хорошо помню раннюю весну, ручейки по деревне, а рядом тайгу, куда я стала ходить, не углубляясь. Написала довольно большую картину «Леший», на проклеенном мешке, фон, конечно,— с натуры.

В Мотырях были только две фамилии у жителей — Сопегины и Москвины. Старик Сопегин был вздорным;

71

а его жена — молчаливой и послушной, очень доброй. Портрет старика Сопегина до сих пор у меня хранится. Он выполнен масляными красками на наждачной бумаге размером с машинописный лист. Краски в нее не впитывались, как на хорошем клеевом грунте.

Папа сразу начал писать в Шуйское с просьбой о переводе нас на жительство туда, и весной нам разрешили. Мы наняли лошадь с телегой и поехали, по дороге — в Шиченьге — едва не утонули. Не знаю, как и удалось доехать.

На Малой стороне Шуйского (на той же, где и Мотыри) сняли мы хорошую комнату в крайнем большом доме. Хозяйка, суровая и неразговорчивая женщина, грубо сколоченная, как мужик, была одинока. Отмечаться в милицию на набережной приходилось, переезжая Сухону; у перевозчика была большая лодка, человек на двадцать.

Папа договорился организовать в шуйской фотографии изготовление портретов, увеличенных с небольших снимков, и мы решили искать избу на главной стороне. Через

72

несколько месяцев освободилась целая избушка напротив пекарни.

Хозяин избы уехал с женой куда-то, сдав нам ее целиком со всем «содержимым». Там были две комнатки, русская печь с кухней. Воду папе приходилось брать из речки Шуи, спускаясь за пекарней по лесенке. За избушкой шел густой еловый лесок, где я потом собирала опят. С другой стороны — хорошая дорога, которая заворачивала в сторону от Шуйского, в другие деревни. И самой интересной для меня была речка Шуя. По этому берегу ее стояли красивые деревянные дома, по другому — их было немного, и дальше шли леса.

В местной библиотеке оказалось много старых приложений к журналу «Нива». Прочитала я пьесы Л. Андреева и другие вещи. Библиотекарь оказалась очень культурной женщиной и не побоялась общаться с нами.

Вскоре стали поступать в фотографию карточки для увеличения. Молодой фотограф, допризывник, был совсем неопытен: изображения получались расплывчатыми, неконтрастными, и мне приходилось фактически рисовать портрет 24 X 30 соусом, глядя в лупу, с маленького снимка. А папа считался заведующим фотографией и находился днем там.

Я написала два пейзажа на экране из бязи, в качестве фона для фотосъемки: один — на местную тему — зимний с елкой и с плетнем; другой — какой-то вычурный — с вазой, вроде крымского. Так мы стали понемногу зарабатывать.

Папа всегда сам ходил на рынок покупать свинину, от которой отрезал и солил шпиг. А я топила печку, варила обед (летом на таганке) и садилась за ретушь. Полдня работала, а затем бродила по окрестностям.

Летом 39-го года навещала цыганский табор, написала, опять же пользуясь наждачной бумагой, два этюда таборной жизни: Потом домой ко мне приходила молодая цыганка, и я, заплатив за позирование, написала ее портрет — по пояс раздетой (жаль, что он пропал).

Больше всего я любила ходить в леса вдоль Шуи. По берегам росла черная смородина, а по опушкам — грибы. Впрочем, хороших грибов было мало, и мы купили лодку, чтобы переезжать на ту сторону Сухоны.

73

Я познакомилась с двумя ссыльными семьями. Семейство Дэге — это мать с двумя взрослыми дочерьми. Их выслали бессрочно, поскольку репрессированный отец был немецкого происхождения. Потом мать умерла, а девушек — Иру и Аллу — в начале войны угнали на Северный Сахалин.

С другой семьей я дружила больше. Мать потеряла мужа-лезгина, партийца и осталась с тремя дочерьми. Все три — несовершеннолетние, поэтому смогли позже получить в Вологде паспорта. Со средней из сестер, Рогнедой, мы ходили на Малую сторону, далеко в тайгу, катались на лодке, а вечера она часто проводила у нас, играли на гитаре, слушали радио. Теперь она живет в Москве, замужем, имеет двух дочерей, внука. Забегая вперед, скажу, что в послевоенные тяжелые годы она посылала нам из Москвы сахарный песок и рис, чему мы были очень благодарны.

Однажды, пойдя в лес одна на Малой стороне, я зашла очень далеко и заблудилась — тот страх я не забыла до сих пор. Наступил закат, куда идти — не знаю; залезла на дерево, но ничего не увидела; вышла на какую-то лесную дорогу, которая привела на луг со стогом сена. К счастью, услышала гудок парохода. Он меня спас, пошла на него, прямо через лес. Километра

74

через три вышла к реке, далеко от Шуйского. Расплакалась от радости, а на красные грибы, из-за которых заблудилась, и смотреть не хотела. Больше в лес одна на ту сторону я уже не ходила.

Жили на Сухонской набережной в семье, давно высланной в Шуйское, двое мальчишек: Вася лет десяти и Миша лет тринадцати-четырнадцати (старшего призвали в армию в последний год войны и сразу убили). Вот с ними я тоже ездила на лодке, ходила в лес за грибами на Малую сторону. Поразило, что подберезовики и белые с желтой подкладкой росли в лесу на моховых кочках, у болота, в чаще, а не как в Подмосковье.

Зашли мы как-то в волшебное место. Вокруг, между деревьями и у оврага, росли мхи разных расцветок. Такого я никогда не видела: от светло-розовых, бордовых, желтых, оранжевых до голубых и зеленых оттенков. Вот бы такая красота всегда рядом! — но это разноцветье таилось глубоко в лесу, и туда мы больше ни разу не попали...

Папа был художником-любителем: его «Московский натюрморт», сделанный пастелью, и этюд с беседки маслом я храню до сих пор. Как-то директор школы попросил отца сделать для райисполкома к выборам большие портреты Ленина и Сталина. Натянули нам на подрамники бязь, размером в высоту метра три, и я с фотографий стала писать портреты сухой кистью. Очень удивились директор и райисполкомовцы, что рисовала я, а не отец. Но у меня был навык по Москве: к праздникам я там подрабатывала рисованием, еще занимаясь в студии у Алякринского.

Потом отец договорился с директором школы (тогда там работал А. В. Смирнов, позднее перешедший в облоно в Вологду) поставить спектакль, привлекая самодеятельность. Отец уговорил зав. библиотекой на главную роль Лиды в пьесе Корнейчука «Платон Кречет». Не помню остальных артистов, но она играла очень прилично. Я была суфлером, сидела в будке. Папа как режиссер всем руководил, он умел вдохновлять людей, его слушались. Для спектакля я написала маслом большой задник на сцену, какой-то пейзаж, где на переднем плане были березы. Спектакль прошёл хорошо, повторился, но других пьес не ставили.

75

Я была в этой школе как-то на вечере с Рогнедой: ее любила учительница литературы. Много позже я узнала, что эта учительница — мать жены Василия Белова, Мария Васильевна. Рогнеда до сих пор держит с ней связь, пишет в Грязовец; держит она связь и еще с кем-то из шуйских жителей.

В Шуйское я выписала газету «Советское искусство». Читая о выставках, о конкурсе дирижеров, когда первую премию получил Мравинский, я очень тосковала по Москве. Столько интересного, а меня там нет! Помню шарж в газете на Д. Шостаковича, несущего 5-ю симфонию. Слушала все время музыку по радиорепродуктору. Читала Библию, которая осталась в избе от хозяев.

Летом 39-го приехала ко мне в Шуйское мамочка. Она плохо выглядела, совершенно поседела, а ей ведь и всего-то пятьдесят лет. Глаза были несчастные, никогда не улыбалась. Прожила месяц, потом снова побывала у нас через год. В 1940 году мы жили в Шуйском последнее лето. Тогда приехала навестить отца молодая его жена Людмила. Он снял для нее на шуйской набережной комнату, а мы с мамой остались в нашей избушке.

Мамочка сказала, как трудно было продавать мебель, комиссионки в те страшные годы были переполнены. С продажи пианино мама послала нам первые деньги и сама на них жила. Кушетку с пуфами и ковер взяла по дешевке знакомая. В маленькую (мою) комнату, которую ей оставили, мама запихнула книжный шкаф красного дерева (книги продала) на место пианино, трельяж отдала на сохранение хорошей соседке (впрочем, я, конечно, так и не зашла к ней за ним после войны).

Снова с мамочкой встретились мы уже в Вологде, когда перебрались туда.

Отец стал хлопотать о переводе на жительство в Вологду в 1940 г. Разрешили в начале 1941 года, ведь в следующем кончался срок ссылки. А полугодом раньше приехал хозяин избушки и попросил немедленно освободить ее, нам пришлось переехать снова на Малую сторону. Дом был большой, и мы заняли весь второй этаж —

76

две комнаты, хозяева жили на первом. Договорились, что готовить нам будет хозяйка. А зимой, получив разрешение, мы наняли лошадь с санями, погрузили сундук с одеждой, ящик со шпигом и покатили...

В Вологде я устроилась ретушером-портретистом. Сколько улиц мы обошли вечерами, прежде чем поселились у вдовы Волосковой Александры Александровны, на улице Клары Цеткин в одноэтажном домике. Комната была холодная, дверь в нее вела из кухни, а вместо окна — другая дверь прямо в огород (видимо, раньше там была веранда).

Весной приехала мама, а вскоре и Людмила с маленьким сыном Валерием. Отец нашел для них комнату на Пионерской улице, где они и поселились.

В воскресенье, 21 июня, я сажала. рассаду цветов на круглую клумбу перед дверью в нашу комнату. Вдруг приезжает на велосипеде приятель Коли Волоскова, ребята только.что закончили десятилетку.

— Слушайте радио! Война!

Потемнело у меня в глазах. Прослушали выступление Молотова. Сразу пришла мысль — мы с отцом погибнем, нас посадят снова, срок еще не кончился... И через три дня они пришли ночью на улицу Клары Цеткин вместе с отцом, которого забрали на Пионерской,—- за его вещами.

Я отдала его зимнюю одежду.

Он удивился — зачем?

— Не сразу ведь отпустят,— сказала я.

Его загнали неизвестно куда, без права переписки. Реабилитировали посмертно... Несчастный отец, с его крепким физическим здоровьем и неуемным жизнелюбием, он мог бы прожить долго!

Страшные дни и ночи войны... К осени ничего из продуктов уже нельзя было достать. Ввели карточки разных категорий: 300 гр. хлеба — детям и пенсионерам, 400 — служащим, 600 и 800 — рабочим. Людмила с сыном Лериком переехала без спросу сразу к нам, хотя с мамой почти не разговаривала. Она устроилась экспедитором на железную дорогу, получала высшую категорию по карточкам, Лерика устроила в детсадик, где его все же кормили. Чтобы отоварить хлебные карточки, я стояла ночами в очереди в магазине горта. Иногда меня там сменяла

77

Милка. Хлеб мы делили аккуратно на четыре части поровну.

Вскоре меня послали на торфоразработки от артели фотопарикмахеров, там давали обед в столовой. А затем, уже в конце ноября,— на оборонные работы на станцию Дикая.

Зима наступила суровая, траншеи пришлось не копать, а бить кувалдой по лому, чтобы вырыть землю. Спали в больших бараках. По радио слышали, что немцы уже подошли к Москве. Однажды мимо Дикой проходил товарный поезд, остановился, везли арестованных из Ленинграда. Они имели страшный вид, умоляли поделиться хлебом. Я выходила из столовой, у меня была под мышкой сэкономленная буханка. Думая об отце, сунула ее одному из несчастных, он мне кинул кирзовые сапоги, поезд двинулся...

Так как я работала по-ударному, меня отпустили на один день в Вологду. Доехала в паровозе товарного состава, пустил машинист,

К тому времени маме от дистрофии стало совсем плохо; пошли нарывы по телу, одна нога стала распухать.

Обратно, чтобы доехать до Дикой, забралась на площадку товарняка, но поезд на станции не остановился, только замедлил ход. Пришлось прыгать в сугроб. Ночь была лунная. От сильного толчка при приземлении у меня из ноздри вылетел большой комок гноя (я страдала всю жизнь гайморитом). Ездила из Дикой в Вологду и второй раз, после того, как меня премировали 300 граммами сахарного песка. С какой жадностью мамочка сразу его скушала!

Немцы от Москвы отступили. В Вологде всех художников (а я поступила 2 февраля 1942 года в мастерские товарищества «Художник») прикрепили отоваривать продукты в буфет драмтеатра. Таким образом, стали получать по карточкам в небольшой очереди и другие продукты — крупу (обычно пшено), сливочное масло. Но мамочка не поправлялась. На рынке килограмм картошки стоил 130 рублей, так же и буханка черного хлеба. Белого давно и в помине не было, о нем тогда и не мечтали.

78

В мастерских «Художника» мы работали в подвале на улице Пушкина, рядом еще не было здания Дома связи. Туда я устроилась по рекомендации художника Ширякина, к которому ходила рисовать в студию на ул. Пушкина, в помещение школы, где преподавал С. Смирнов. (На том месте построено здание обкома партии.)

Познакомилась я с четой Смоленцевых, и Александра Ивановна свела меня в производственные мастерские, которые возглавлял эвакуированный художник Иоффе. Он учился в молодости в Париже и был чистым формалистом. Года через полтора Иоффе уехал, и директором мастерских стал Ф. П. Куропатников.

Мне дали писать на железках правила пользования походными кухнями, которые стал выпускать один из вологодских заводов. Приходилось сперва покрывать железки масляной краской кремового цвета, сушить, а затем уже писать десять или двенадцать правил. Там были слова «открыть задрайки», и поэтому мы называли эту работу «задрайками». Кроме меня, писали их еще, кажется, три допризывника. Никто из них в художники потом не вышел.

А в студии, которой руководил Ширякин, кроме Смоленцевой, работали еще более пожилые, чем я, художники — А. А. Никитина, Е. Васильева, преподаватель рисования в школе, замечательный человек и художник Иван Тарабукин — отец будущего поэта-сатирика. Жаль, что в конце войны он умер от болезни сердца. Ширякин нанимал натурщиков, и мы писали и рисовали их портреты, делали наброски фигур. Позднее в эту студию вошли пришедшие с фронта Киркиж из Ленинграда, Кулаков, Шварков, затем Воробьев, иногда посещала студию Е. Перова с отцом В. Перовым. В. Корбаков в 1941 году был столяром, затем ушел на фронт, в 1943 году вернулся раненным, а после войны поступил учиться в Художественное училище 1905-го года в Москве.

Дома было плохо, мама лежала, очень голодали, у меня весной от голода стала распухать кисть руки.

23 июля 1942 года умерла мамочка. Перед этим я вызывала врача, и она устроила ее в эвакогоспиталь на улице Лассаля (ныне ул. Калинина). Мне не сказали, что она безнадежна. Утром я пришла в госпиталь, а в

79

окне санитарка-нянечка разводит руками. Я вся похолодела, ворвалась в госпиталь, кровать мамы была пуста.

Нянечка сказала, что умерла мама около шести утра, мед. персонала не было. Она очень просила кусочек белого хлеба, но санитарка сказала, что надо ждать часа завтрака... Потом мама начала кричать от боли, кричала сорок минут, никто не помог, потом скончалась. Я нашла ее совсем раздетой во дворе сарая на досках. Сказала, что пошла за одеждой, буду хоронить. (Умерших эвакуированных обычно свозили в общую могилу.)

Мы пришли с хозяйкой одеть мамочку в единственное сносное платье — темно-синее с мелким белым горошком. Помню только, что удалось купить гроб, оклеенный голубыми обоями, и мы с Александрой Александровной и Людмилой шли за гробом. Хозяйка добилась могилы около своих родных, почти напротив церкви на Горбачевском кладбище.

Позже я поставила белый крест, а через несколько лет художник Анатолий Наместников на серой мраморной плите выбил даты, но еще года через три рядом кого-то хоронили и разбили эту плиту на три части.

После смерти мамы тетя Аля остатки вещей продала и раздала в Москве; в Вологду она послала малой скоростью кресло, резной шкафчик резчика Ворноскова, Венеру, статуэтку Льва Толстого и бюст Вольтера (который мы, к сожалению, продали собирателю Ларионову). А на квартире в Москве, когда мы навестили тетю Алю с Владимиром Степановичем, она передала мне много старинных открыток (фотографии Парижа, Дрездена, художественные) и главное — альбомы предков, начиная с середины XIX века.

Я до сих пор не могу проходить мимо дома, где умерла мамочка, хотя он имеет другой вид, там какое-то учреждение; стараюсь обходить подальше этот угол.

Вскоре Людмила Вячеславовна помешалась, и ее отправили в Кувшиново. Я осталась с Лериком, в садике его подкармливали. Навещала Людмилу в Кувшинове. Иногда она меня узнавала, иногда — нет. Но к осени ее под-

80

лечили и выписали. Она сразу через своего начальника на железной дороге устроилась ездить в Москву и однажды, захватив сына, попрощавшись со мной, уехала совсем. Там ее ждал, видимо, по рекомендации начальника, пожилой человек из торговой сети, который ее приютил, а позднее, кажется, оформил брак. Связи с ней в Москве не имею, даже Валерий не пожелал узнать меня, когда вырос.

А сын хозяйки Коля, потеряв в 1941 году два пальца на руке, в то время как его одноклассник погиб, вернулся. Коля поехал в Москву учиться в Институт кино по технике. Там он и остался, а потом его мать перебралась к нему. Сестра А. А. Волосковой живет в Вологде и, побывав в Москве у Александры Александровны, узнала, что Валерий поступил в Архитектурный институт, но бросил его и работает электриком. Сейчас уже нет в живых Александры Александровны.

...Осенью 1942 года я поняла, что в таком положении мне не выжить. В одну из бессонных ночей пришла мысль рисовать портреты с фотокарточек соусом. Почему не додумалась до этого раньше? Может быть, спасла бы маму?.. Пошла по улицам Вологды, в деревянные дома, подальше от центра. Стала понемногу вечерами и в воскресенье делать портреты, оформляла их в паспарту.

Однажды-таки постигла меня неудача: хозяйка не приняла портрет сына, карточка была маленькая, плохая. Поработав еще, снова отнесла, и снова она сказала, что не похож. Я брала за портрет два кило хлеба, муки или ржи. Вся горка у нее в доме была заполнена буханками, и я предложила отдать ей портрет за один килограмм. Она не согласилась, и я ушла ни с чем.

В эти тяжелые дни меня и молодую художницу Е. Перову вызвали в ПВО, чтобы направить на дежурство на крышах Вологды (немцы были недалеко, Тихвин обстреливали). Сначала повели нас к врачу. Женя благополучно прошла осмотр, а меня отклонили ввиду сильной дистрофии. Тогда Женя, посмотрев на меня раздетую, сказала: «Ну, Нинка, недолго ты протянешь».

Наступила весна 1943 года. Я решила больше по Вологде за карточками не ходить, а дождавшись лета, попытать счастья в деревнях. Кажется, дня на четыре

81

мне дали отпуск. Поехала поездом в Грязовец, а оттуда пешком по грунтовой дороге в сторону Плоского. Километров через десять свернула налево, заходя попутно в больших селах за карточками и отдыхая по дороге.

На возвышении за ручьем увидела я красивую деревню с действующей церковью и десятком домов. Села с этюдником против самого богатого дома, стала писать красками. Вышла дородная хозяйка, пригласила к себе; я пообещала отдать ей картинку. Она выставила мне чугун картошки, творог, молоко, затем самовар и мед, дала даже кусочка два хлеба. Для меня это был волшебный пир.

Взяла я у женщины карточку сына-фронтовика, чтобы сделать даром ей портрет через неделю. Собрала в этой деревне, которая называлась Николо-Пенье (от слова пень) еще три карточки,— так что через неделю обратно тащила целое богатство; кто-то просил заменить хлеб частично молоком, взяла и молока, а изо ржи дома приготовила кашу в русской печке...

82

Одно время у Александры Александровны на ул. К. Цеткин был на постое конник. Он приносил хозяйке овес, из которого она варила кисель. Очень издевался надо мной за мою худобу.

— Какая же ты женщина? Кожа да кости! Смотреть не на что! Умирать пора!

Его жестокость поражала меня. А я тогда была настолько голодна, что как-то сгрызла павшую ворону, предварительно сварив ее в чугунке... Но мяса в ней не было, одни жилы...

А теперь у меня были уже и хлеб, и молоко.

Месяца через два отеки на руке пропали.

Когда наступила зима, я уже не ездила в Грязовец, а садилась на поезд до станций Волоцкой или Бурдуково и шла куда глаза глядят, до деревень. Собирала снимки, ночевала и в воскресенье вечером — обратно.

В одной из деревень я не смогла унести кило четыре гороха и оставила в избе бедной женщины, заплатив ей за ночлег. Как же было мне обидно, что она съела весь мой горох за неделю. Я вернулась за ним, а там ничего уже не было. А ведь как трудно мне было добираться до деревень через сугробы снега, в морозы!

Помню такой случай. Получив аванс, я пошла на рынок. Он теперь не существует — там сквер, а через площадь ходят автобусы. А в войну стояли ряды столов, над ними навесы. Рядом толпился народ — в основном старушки, старики, подростки, иногда солдаты из госпиталей. Меняли на продукты, что у кого было, продавали продовольственные карточки,

Я увидела за прилавком мужчину, продававшего маленькую фарфоровую чашечку, полную растопленного свиного сала. Просил 300 рублей. Я отдала весь аванс и ела это сало ежедневно по чайной ложечке. Зарабатывала я тогда 600 рублей в месяц.

В другой раз купила рабочую карточку на масло, так как часовщик, что работал на углу улицы Клары Цеткин, согласился починить мне ручные часы за карточку. Они были красивые, с перламутровым ободком, подаренные сестрой, но почти не ходили.

Часовщик сказал: «Механизм плохой, исправлю его ненадолго, больше месяца не прослужат, продавайте

83

скорей эти часы». А их увидела одна женщина, в дом которой я заходила собирать фотокарточки, и просила продать. Почему-то я не помню, что за них получила, а врезалась деталь, как хозяйка чистила лук, выбрасывая верхний слой луковицы. Хотела я попросить у нее очистки, но постеснялась: тогда в Вологде лука и за деньги нельзя было достать. «Какая богатая женщина»,— невольно подумалось мне.

Вечерами я иногда ходила в кино и драмтеатр. Почти рядом, на улице Клары Цеткин, располагался в здании бывшей, кажется, лютеранской церкви клуб. Называли его «коробочкой». Зал всегда был полон подростков и стариков.

Бывала и в кинотеатре им. Горького, расположенном и бывшей церкви. А в театре (где сейчас ТЮЗ) репертуар был большой и разнообразный, пожилые артисты хорошие, вспомнить хотя бы Казарина. Ставили от классических иностранных и русских пьес до современных. Назову особо запомнившиеся — «Лукреция Борджиа», «Обрыв» (по роману Гончарова), К. Симонова «Парень из нашего города» с молодым Сафоновым. Ходила всегда одна, ни подруг, ни друзей у меня не было. Художники жили замкнуто или группами, бывала изредка лишь и семье А. И. Смоленцевой.

Со Смоленцевой мы ходили на пивзавод рисовать этикетки для витамина. Этот витамин — густая, сладкая паста темно-коричневого цвета — не продавался, но нам как-то дали по пол-литровой баночке. Он был сытным, но от него расстраивался желудок, если съешь много. Вместе и порознь мы с ней ходили также по госпиталям развлекать раненых. Я рисовала их портреты и дарила им.

Однажды, идя в госпиталь к зданию бывшей гимназии, где ныне политехнический институт, увидела такую сцену. Пленные немцы мостили площадь, вдруг из госпиталя выскочили несколько раненых на костылях и начали бить ими пленных. Немцы завопили, подняли руки, но сопротивляться побоялись. Через несколько минут санитары увели упиравшихся раненых, и все затихло.

В другом госпитале (где сейчас железнодорожная больница) мне предложили нарисовать большой, до потолка, портрет Сталина. Это было перед праздником

84

7 Ноября. За портрет вручили потом буханку хлеба незабываемый момент! Ширякин давал мне задания писать гуашью плакаты ТАСС с опубликованных в газета сатирических рисунков на темы войны, Гитлера в идиотском виде и другие. Рисовала на больших листах бумаги, придумывая цвета, делала обводку тушью, а внизу короткую надпись, которая была в газете. Висели «Окна ТАСС» на площади, где сейчас памятник Ленину.

В те страшные голодные годы после гибели родителей я была совершенно сломлена духовно. Отдушиной являлись поездки в деревни, общение с природой, которая давала силы и успокоение, хотя бы на недолгое время. Но в дальнейшем судьба оказалась ко мне милостивой: я встретила свое спасение в лице замечательного человека — писателя Владимира Железняка.

В 1943 году мы работали еще в подвале на Пушкинской улице. Приемщица — вдова художника Сысоева Анна Александровна, пожилая, но очень веселая, вечно что-то напевала, так как в молодости даже училась пению Италии. (Умерла она, прожив около ста лет, в Минске, где жил ее сын—архитектор, лауреат Госпремии.)

Бывал у нас в подвальчике миниатюрист А. И. Брягин работавший в музее. Как-то зашел он вместе с человеком лет за тридцать, в галифе, с прямой выправкой, похожий на военного,— лицо у него было очень интересным. К нему подбежал Корбаков, говорил, что зайдет вечером... Это человек, оказывается, недавно стал членом СХ как искусствовед. Заходил он к нам не однажды, и всякий раз всматривалась, чувствовала, что это человек чем-то заме нательный, и захотела с ним познакомиться. Осенью как-то сказала Володе Корбакову: — Сведи меня к Владимиру Степановичу Железняку... Корбаков взял меня с собой, когда пошел навещать Владимира Степановича на улицу Герцена, 76. Домик был одноэтажный, принадлежал двум хозяйкам. В передней части жила бывшая высланная по религиозным делам Бекова с хромой дочкой, в задней квартире № 2, что выходила во двор огородом,— Прасковья Ивановна Палилова, которая раньше была рабочей на железной дороге. С ней жила дочь с сынишкой, ее муж был на фронте. Владимир Степанович жил у нее

85

с 1938 года, после ссылки в Вологду в 1936 году. Сослан он был на три года.

Народу у Палиловой обитало много. В большой комнате жила и своя семья и снимали койку медсестра и рабочая льнозавода, а рядом, в маленькой комнате, у кухни жила еще одна квартирантка. Так что Владимир Степанович имел только угол в крошечной кухне сбоку от русской печки. Рядом у окна стояли столик и табуретка. Мимо ходила квартирантка к себе в комнату.

Днем в большой комнате, кроме хозяйки, никого не было, и можно было сидеть на диванчике.

Но когда мы пришли с Володей Корбаковым, пришлось устроиться в кухне. Володя выспрашивал у Владимира Степановича что-то о философах конца XIX века, потом говорили о Леониде Андрееве. Владимир Степанович был очень интересным собеседником и, как я поняла, эрудитом по многим вопросам гуманитарных наук.

После этого вечера я старалась одна приходить на улицу Герцена, так как меня раздражали сумбурные и бездоказательные споры Корбакова и гораздо интереснее было просто слушать Владимира Степановича.

В одно из первых посещений мне запомнилось, Как Владимир Степанович чистил крохотные, с ноготь, картофелины, которые лучше было бы сварить в кожуре. Он делал это так старательно и изящно, что я вдруг почувствовала нежность к этому человеку. А что, если... Я была еще дистрофиком, неполноценным человеком в 1943 году.

Два месяца, с декабря 1943 года, я приходила к нему слушать его рассказы о жизни в Москве и Киеве, об истории и, главным образом, стихи. Он тогда писал стихи и некоторые читал мне. Сидели на диванчике...

И вдруг он мне говорит, что хотел бы кое-что мне сказать, но не знает, как я это восприму, и поэтому не скажет.

Я сказала: пусть говорит, не сомневается. Он сделал мне предложение быть его женой.

Решили праздновать свадьбу 23 февраля 1944 года в день Красной Армии. Дело в том, что к квартиранткам ходили офицеры из близлежащего госпиталя, которые шли на поправку, а также их друзья, служившие в Вологде.

87

Они обещали принести на свадьбу спиртное. Я продала все свои продуктовые карточки и купила на рынке половину маленького барашка.

Пригласили на свадьбу друзей Владимира Степановича — художников А. Брягина, Н. Ширякина, из музея — А. И. Федорова и Е. Н. Федышину. Были офицеры. Пили за окончание войны.

Со старой квартиры я перед этим привезла шуйский сундук, который поставили в угол вместо его раскладушки, вещей никаких не было у обоих. Я ходила в какой-то рухляди, на ногах — мужские бурки, сзади в щели из подошвы вылезала подложенная солома, на голове шапка-кубанка. Видик был — ой-ой! И Володе из всех родных только двоюродная сестра Таня Дуроп послала в Вологду синее байковое одеяло (которое я до сих пор храню) и кое-что из одежды.

Узнала потом, что свататься ко мне советовал Железняку и Александр Иванович Брягин. Расписались мы 18 марта 1944 года. У Володи не было официальной бумаги о разводе, хотя бывшая жена была уже замужем за другим, и мы со страхом шли в загс...

Буквально через несколько дней после свадьбы Владимир Степанович сказал мне, что хочет диктовать мне цикл русских новелл, которые задумал. Села в кухне на табуретку за столик напротив окошка, а он полулежал на сундуке.

Первой продиктованной новеллой был «Изуграф» (изограф), которую он сперва назвал «Одиночество». Я была в восторге. Через три-четыре дня появилась «Царевна Ксения», затем новеллы о Гермогене, Кутузове, Алексее Орлове, Иване Третьем. На удивление было, как человек с тяжелыми головными болями мог писать прекрасные вещи!

А голова у Володи так болела, что он туго затягивал ее узким шарфом. Избавиться от головных болей помог ему известный в Вологде невропатолог-психиатр Листов. Направление к врачу устроил Брягин, поскольку тоже у него лечился. Листов прописал лекарство, предупредив, что этот яд можно достать только в госпитале.

88

Медсестра достала лекарство по рецепту с несколькими печатями (большую часть в нем составлял стрихнин)! Спасибо Листову — головные боли у Владимира Степановича стали редки.

«Диктоваться», как он говорил, было для меня счастье» Его сосредоточенный, углубленный в себя взгляд все время я никогда не забуду. Я поняла, что он не только интересный человек, но и серьезный писатель. Он создал новый стиль для русских новелл, так еще никто не писал. Я восхищалась его трудолюбием, работоспособностью.

Кажется, в конце 1944 года знакомый по музею научный сотрудник Венедикт Павлович Горбунов как-то зашел за нами, чтобы свести к своей знакомой, высланной старушке Дарье Михайловне Мусиной-Пушкиной, чтобы почитать ей какую-нибудь новеллу. Она жили на Советском проспекте с сестрой Ольгой Михайловной, она была поражена, прослушав «Царевну Ксению». Сказала:

— В молодости я знала Антона Павловича Чехова, и я счастлива, что в конце жизни познакомилась с Вами... Новелла написана белым цветом, это удивительно произведение...

Конечно, мы были растроганы такой оценкой, тем более что в то время в Вологде никто, кроме А. И. Федоров и А. А. Резухина, не знал его как писателя.

Александр Иванович был много старше Владимира Степановича. До революции он закончил Духовную академию, был философом, эрудитом по церковным делам и, заходя к нам на кухню, много беседовал с Владимиром Степановичем. Для «русских новелл» советы по специфическим деталям церковной обрядности были неоценимы. Изредка заходил и А. И. Брягин, но чаще они встречались в областном музее, где одно время Владимир Степанович занимался охраной и учетом мятников архитектуры и живописи. Еще до меня в Устюжне он брал на учет старинные деревянные домики.

Другим человеком, который в те сороковые годы сразу оценил В. Железняка, как писателя, был ревизор облисполкома Алексей Алексеевич Резухин. Познакомились они где-то в районе, в командировке. Резухин был неподкупным, честным человеком, и ревизованные очень опасались его.

89

Мать Резухина была первой женщиной-фармацевтом в Вологде. Прожила за 90 лет. Она была религиозна (ее отец был протоиереем) и настоятельно советовала сыну идти в священники.

У Алексея Алексеевича был прекрасный баритон, и он считал, что у него два выбора: идти учиться на артиста или же — в священники. «Боюсь, что в артистической среде сопьюсь,— говорил он — лучше буду пастырем».

А. Резухин закончил духовную семинарию и стал настоящим пастырем, честным, умным, убежденным в своем призвании. Служил в Туле, потом — в Богородицке. В Вологду приезжает редко.

Благодаря Владимиру Степановичу Резухин познакомился с молоденькой сотрудницей областного музея Лидой, которая стала женой Алексея Алексеевича на всю жизнь, родив ему пять детей.

Летом 1945 года к нам на кухню явилась командированная из Москвы (не знаю, по каким делам) писательница Анна Гарф. Владимир Степанович читал ей новеллы.

90

— Вы сидите на мешке с золотом! — воскликнул она.— Вы замечательный писатель.

Через несколько дней она уехала.

Поначалу в Вологде Владимира Степановича никуда не принимали на работу, с трудом удавалось изредка поместить в местной газете какой-либо очерк или статью,; Опубликовал он очерк и о дочери хозяйки Груне Палиловой. Печатали еще под псевдонимами. Пришлось искать защиты у А. А. Фадеева, и в 1940 году Владимир Степанович написал ему письмо: жить не на что, никуда не принимают на работу. Александр Александрович ответил ему в Вологду и вызвал в Москву, сообщив об этом по телефону секретарю обкома партии по идеологии Клишину.

Встретился Владимир Степанович с Фадеевым на его даче. Рядом была дача В. М. Молотова. Конечно, эти дачи охранялись, и когда В. С. шел по шоссе от остановки поезда, не раз из кустов выныривали люди в зеленой форме, проверявшие у него документы. Это тем более неудивительно, что одет был Железняк в лыжный костюм: другой одежды он попросту не имел.

Фадеев угостил В. С. пивом (привезенным только что В. М. Молотовым из Европы) и хорошо с ним поговорил. Предложил перевести его в другой город, где существует Союз писателей, и даже сделать ответственным секретарем Союза.

— Можно в Воронеж,— сказал он. Владимир Степанович не согласился:

— Пусть лучше останусь в Вологде.

— Ну, тогда я позвоню туда, чтобы Вам подыскали работу.

В Москве Фадеев устроил В. С. бесплатные талончики на обед в Дом литераторов, но когда Железняк зашел туда, многие старые знакомые делали вид, что не узнают, отворачивались.

Вдруг он услышал голос Всеволода Вишневского:

— Кажется, Володя Железняк? Идите к нам за столик, мы тут с Юрием Олещей.

Обоих Владимир Степанович знал. Они предложили

91

ему свои талоны, но В. С. сказал, что Фадеев их ему устроил. Поговорили. Кое-кто после этого в столовой стал с ним здороваться.

А позднее, заехав в Вологду, Вишневский говорил одной из дам, имевших отношение к культуре (не то из театра, не то из управления культуры), что он знает Железняка, который живет сейчас в Вологде как хорошего писателя.

После встречи летом 1940 года А. Фадеев позвонил в Вологду т. Клишину. Владимира Степановича приняли литсотрудником путейской газеты «На стройке» — Вологда-Архангельск.

Там, на вторых путях, На станции Плесецкая Владимир Степанович видел работающих репрессированных людей, основной контингент строителей. Писал о них очерки. В. С. было тяжело на все это смотреть, и вскоре он ушел оттуда, поступив в музей по охране памятников.

Позднее Железняк обращался к Фадееву в 1954 г., когда написал пьесу «Олечка», и в 1956 г. Фадеев обещал попытаться устроить постановку пьесы в Малом театре. А «Новеллы о Достоевском», часть которых была написана до 1956 года, Александр Александрович хотел предложить в «Новый мир», но, увы, буквально вскоре после этого письма1 он ушел из жизни.

На улице Герцена, 76, в домике Прасковьи Ивановны Палиловой В. С. жил с 1938 года. При нем потеряла мужа хозяйка, ушел на фронт, а затем, вернувшись, умер зять. В. С. много занимался с сыном Груни Палиловой Гошей. Став инженером после института, Игорь ни разу не навестил Владимира Степановича.

А Груня вышла замуж за вдовца с тремя детьми, поставила их на ноги, они любили ее как мать.

Когда я водворилась на улице Герцена, Владимир Степанович мне сказал, что ему необходим для работы, крепкий чай:

— Ничего мне не надо, только бы был чай!

Легко сказать — пачка чая на рынке стоила буханку хлеба!


1 Письма А. А. Фадеева сданы в областной архив Вологды, где у Железняка имеется личный фонд.

92

После свадьбы я продолжала ездить на поезде в деревни за фотокарточками фронтовиков, с которых рисовала портреты 24 X 30, вставляя их в паспарту, вероятно, доставала чай, меняя на хлеб. Помню, варила кашу изо ржи в русской печке; кашу ели с молоком а иногда с льняным маслом, что приносила с льнозавода одна из квартиранток. Но кончилось это трагично.

Как-то с ночной смены, вылезая из-под ограды завода, она попала на оголенный провод, и утром нашли ее обугленный труп.

Владимир Степанович до меня не платил за угол хозяйке, отдавая ей продуктовую карточку ИТР как член СХ, и, вероятно, она подкармливала его. При мне мы столовались уже отдельно. Карточку ИТР в конце 1944 года ему заменили на «литерную Б», так как Америка и Канада стали посылать нам продукты. Незабываемые мгновения, когда вскрывались банки с тушонкой (американская тушонка была в литровых круглых жестяных банках и более жирной, чем канадская,— в двухлитровый кубических); когда можно было съесть сразу нескольку кусков сахару, и мы даже меняли сахар у хозяйки на картошку.

Я перестала ездить в деревни и делать портреты.

В конце июля 1944 года я взяла отпуск с добавочными днями за свой счет (на месяц) и повезла Владимира Степановича за Грязовец, в Николо-Пенье.

От Грязовца мы пошли пешком по шоссе, около двадцати километров. Я шла босиком. На полдороге увидели, как пленные немцы мостят шоссе. Делали они это аккуратно, подгоняя камни. Увидя нас, некоторые бросили работу. Запомнила из них двоих. Пожилой, седой, с благородным лицом мужчина посмотрел на нас с интересом, внимательно. Другого я мысленно охарактеризовала эсэсовцем — столько злости было у него во взгляде: молодой, высокий, здоровый, смотрел он на нас с ненавистью.

Красивые гористые места.

Деревня Николо-Пенье стояла на высоком берегу Куломы. Навестив там моих знакомых, мы пошли по их

93

совету на другой берег через мостик, в деревеньку, где осталось всего три дома. Два из них были заколочены, в третьем жила Евстолия с сыном-школьником, она-то и сдала нам большую комнату. Печку она не топила, и я готовила пищу на костерке, ставя кирпичи. Брала за рисование портретов — картошку и молоко, яйца и хлеб. Потом пошли грибы, в основном подосиновики. Неподалеку, на Ростиловском маслозаводе, нам продали с полкило чудесного сливочного масла, какого мы раньше и не пробовали.

Достопримечательностью этих мест был Павло-Обнорский монастырь, километрах в двух-трех. Мы провели там почти целый день. Посередине монастырского двора — высокая насыпная горка, на ней росли высоченные ели. Замечательная выдумка монахов! Ах, через десяток лет все эти ели вырубили, остался голый холм странного вида. Там, в монастырских зданиях, поначалу обитали несовершеннолетние правонарушители, а позднее — пионеры. Стало называться это селение Юношеским.

(В 1985 году мне очень захотелось побывать там, вспомнить молодость. Я уговорила соседку по Ивановскому В. А. Дмитриеву, и мы отправились на автобусе от Маркова в сторону Плоского. От шоссе до Юношеского пришлось идти по новой дороге через лес четыре километра. С нами был и внук Дмитриевой Алеша. Сфотографировала я старую березу, где мы отдыхали с Железняком в 1944 году, постройки монастыря, холм, на котором кое-где по бокам выросли молодые ели.)

Возвратившись из Николо-Пенья в августе 1944 года в Вологду, я стала брать из мастерских товарищества «Художник» работу на дом. Надо сказать, что с 1944 года отпала необходимость в «задрайках», мне разрешили делать маслом на больших холстах картины с репродукций. Это были, главным образом, натюрморты.

Больше всего я написала «Сиреней» Кончаловского, затем — натюрморты Хруцкого, сама предлагала увеличить со старинных открыток пейзажи художников начала XX века, например, Горбатова, работавшего в стиле Жуковского. Так что я была счастлива находиться дома и писать маслом в большой комнате Палиловых.

Железняк продолжал диктовать мне русские новеллы

94

и в 1944, и в 1945 годах: «Кабинет-министр» (о Волынском), «Как хороши, как свежи были розы» (о Тургеневе), «Композитор» (о Мусоргском), о Куприне Льве Толстом. Начаты были в 1945 году и новеллы о Достоевском, которые писались на протяжении почти сорока лет.

Рано утром 9 мая 1945 года нас разбудил громко звонивший и стучавший лейтенант Анатолий — друг квартирантки Нины, жившей рядом с кухней. Явился с бутылкой спиртного, с немецкой палочкой, подобранной еще в войну на одном из вокзалов Германии, и черны цилиндром.

— Война кончилась! Ура!

Конечно, весь дом вскочил, начали целоваться, распечатали бутылку. Посидели с Анатолием на кухне, он любил поболтать с Володей, и соседка даже ревновала его.

Заходили к Володе на улицу Герцена кое-кто из молодежи. Особенно любил его студент пединститута Николай Паутов, который впоследствии стал учителем истории на родине, в Корбанге, и создал там народный музей. Он был лучшим другом поэта А. А. Романова и его земляком. Погиб в начале 80-х годов, уже после 75-летнего юбилея Железняка (он тогда был у нас на улице Кирова), погиб трагически — при пожаре.

В те первые годы нашей жизни Володя много рассказывал мне из своего прошлого, о том, что бабушка его по фамилии Давыдова — внучка знаменитого Дениса, а дедушка — генерал Дуроп. В детстве и юности Володя перечитал всю библиотеку деда, военную историю, историю геральдики и т. д. Он знал досконально все знаки отличия, знал, какие русские полки и в какие годы носили определенную форму, знал историю русских чинов, названий служащих. В общем, был в прошлых веках, как у себя дома.

Отец — большой деятель последнего царствования — Степан Петрович Белецкий намеревался сделать сына военным историком, видя этот его интерес.

Об отце он тоже рассказывал. Говорил, что это был

95

обаятельный человек, умевший расположить к себе даже противников. Например, был такой случай: к Степану Петровичу пришел студент высказать ему нелицеприятные вещи, но через некоторое время покинул его кабинет, переменив мнение о сенаторе. Белецкий был умным дипломатом: присутствовал, например, при открытии синагоги в Самаре, и его речь покорила евреев. Он познакомился с будущей женой Ольгой Константиновной в Ковно, где служил у губернатора. Там он изучал фольклор и написал книгу «Сказки Привисленского края». Быстро шел по служебной лестнице.. В Ковно его приметил П. А. Столыпин, перевел вице-губернатором в Самару, с 1909 года С. П. уже в Петербурге — вице-директор департамента полиции, затем, после гибели Столыпина — директор. А перед самой войной 1914 года, ввиду дворцовых интриг, переменил службу, стал возглавлять Красный Крест.

На квартиру в Петербурге к Белецкому иногда заходил кое-кто из крупных деятелей в служебном порядке и останавливался всегда перед бюллетенем на стене, который выпускал тринадцатилетний сын сенатора Белецкого Володя. В газете сообщалось — куда выехал сенатор, кто у него был и т. д.

Наконец Степан Петрович увидел это произведение сына, устроил ему выговор вплоть до наказания, и выход бюллетеней прекратился. У Володи были брат и сестры. Брат умер в 1915 году, старшая сестра Наташа покончила с собой в Киеве, а младшая жила там до 1983 года и переписывалась с ним.

Мать у Володи была красивой женщиной, и муж ее обожал, как и всю свою семью. Когда Белецкому предложили занять пост директора Госбанка с громадным содержанием, Ольга Константиновна уговаривала его: ей хотелось, чтобы он ушел с прежней должности. Жили они скромно, на сравнительно среднее жалование, муж не воровал, хотя у него были в несгораемом шкафу неподотчетные средства. Как рассказывал Владимир Степанович, отец любил власть и говаривал, что когда-нибудь будет премьер-министром.

Мать, как и бабушка Ольга Ивановна, любила вкусные, сладкие вещи, они ходили в кофейни Петербурга

96

кушать пирожные, а если к ним привязывался Володя, то О. И. всегда предупреждала — «не зови меня бабушкой» (она выглядела очень молодо).

Услышала я от Володи и о том, как после ареста отца он увидел в газете, идя по улице, сообщение а расстреле царских чиновников, в том числе Белецкого.

Дело Белецкого вел старый большевик Н. В. Крыленко. Он сообщил перед этим Ольге Константиновне, что Белецкого ждет недолгое тюремное заключение, так как он не замешан ни в каких сделках, воровстве и т. д. Но — увы! — покушение на Ленина в 1918 году перемешало все карты. Царских чиновников перевели в

97

ведение военного трибунала, так как был объявлен красный террор.

Мать в то время работала сестрой милосердия в госпитале. А что делал Володя в это время — описано у Владимира Степановича в рассказах «Оловянные солдатики» и «Бобрик».

Мать пошла вскоре на прием к А. М. Горькому с просьбой, чтобы семье дали пропуска уехать на юг, где в Пятигорске на ее имя Белецким была куплена, дача. Двинулись все туда, распродав по дешевке вещи в Петрограде. Мать уступила дачу в пользование детскому учреждению, а сама потом занимала небольшую часть комнат. Позднее дача так и досталась безвозмездно государству.

Надо сказать, что уже в Пятигорске в 1920 году Володя много печатался в газетах «Красный Пятигорск», «Красный Терек». Работал он тогда экскурсоводом, а печатать его стал Борис Горбатов, с которым он там познакомился.

Вскоре семья переехала в Киев, где Володя изучал живопись, фрески в соборах — затем это отразилось в повести «Пассажиры разных поездов», написанной в 1931 году.

Занимаясь в Киевской библиотеке, юноша собрал большой материал о декабристах и написал целый труд. Он поехал в Москву, рассчитывая на Институт красной профессуры. Посмотрели там это сочинение — и приняли автора сразу без экзаменов. Но, идя по московским улицам, Володя увидел объявление о приеме на ВГЛК им. Брюсова. Показав там бумажку о приеме в Красную профессуру, Железняк получил добро, только был обязан сдать экзамен по истории. По билету он получил вопрос — «Концы Великого Новгорода» и рассказал много по этой теме. Его приняли.

В Москве он стал жить на Малой Бронной у семьи Дуроп (Иван Дуроп был родным братом его матери), где и познакомился с двоюродной сестрой по тетке — Ксенией, на которой женился.

Иван Дуроп, дядя Владимира Степановича, был выдающимся человеком: закончил с золотой медалью лицей, знал многие языки, в советское время стал одним из

98

организаторов Уголовного розыска — как юрист, затем занимал видный пост в «Экспортхлебе». Исключительный был собеседник. К нему на Малую Бронную заходил в гости потолковать Павел Антокольский.

Володя тогда еще жил у дяди. У Антокольского, научился он по линиям рук определять характер человека и его будущую жизнь (затем — и по картам). Тот относился к предсказаниям серьезно, как к науке. Володя очень уважал его как поэта и человека. Любил он в те годы и стихи Бориса Пастернака. Знаком был с ним мало, только встречался в столовой Союза писателей на улице Герцена. Пастернака печатали редко, и Владимир Степанович записывал его стихи в маленькую записную книжку. В Вологде потом — тоже. Просил это делать и меня, если в газетах появлялось что-либо Бориса Леонидовича. Помню стихи «Все нынешней весной особое...». В подражание Пастернаку молодой Железняк начал носить на лбу закругленную прядь, которая осталась у него с тех пор на всю жизнь. Молодой Владимир Белецкий решил взять псевдоним «Железняк», услышав от младшего брата отца — Александра, что в роду у них был знаменитый руководитель (вместе с И. Гонтой) Крестьянской войны на правобережной Украине в 176S году против панского гнета Максим Железняк. Называлось восстание «Колиивщина». После подавления восстания был сослан в Сибирь.

Писательские дела в Москве у Железняка пошли хорошо. Написав в 1930 году повесть «Она с Востока», он понес ее в альманах «Недра». В этом издании публиковались только крупные писатели — Алексей Толстой, В. Вересаев, Андрей Платонов, Б. Пильняк. А тут вошел в редакцию альманаха молодой человек в подвязанных, веревочкой ботинках, так как подметки отставали, спортивном костюме. Ему сухо объяснили, что ему лучше бы обратиться в другой журнал, не столь серьезный.

Он увидел развалившегося в кресле Алексея Толстого, ковры и, робея, все же просил прочесть повесть.

— Зайдите через месяц.

Через месяц повесть еще не прочитали, но вскоре ему сказали, что она будет печататься в книге 18 альманаха за 1930 год. Оказывается, повесть очень понрави-

99

лась В. В. Вересаеву, и старый писатель после этого стал как бы курировать молодого. Приглашал его на квартиру, чтобы поговорить с ним и покормить (он получал академический паек). Потом, заметив, что Железняку не дается описание обстановки жилья, стал запирать его на ключ в своем кабинете, давая задания: «Опишите эту комнату». Вересаев командировал Володю в Ленинград, где тот должен был собрать кое-какой материал для его книги о Пушкине. Там он работал в Пушкинском доме и в библиотеке им. Щедрина, где познакомился с М. Зощенко. В свободное время Железняк зашел к вдове писателя В. Гаршина Надежде Михайловне.

Дело в том, что Владимир Степанович первым в советское время написал и опубликовал в газете большой очерк о Всеволоде Михайловиче, поэтому Надежда Михайловна с большой радостью приняла Железняка. Она много рассказала тогда ему о муже и о последнем дне его жизни, когда тот выбросился в пролет лестницы. С ним были часы, и Гаршина подарила их (треснувшие и остановившиеся в момент падения) Володе. Эти часы Владимир Степанович снес потом в Пушкинский дом. Позднее, в Вологде, написал он о Гаршине пронзительную новеллу...

От альманаха Владимир Степанович взял командировку на Украину, чтобы увидеть ход коллективизации, и стал писать роман о художниках, где были и главы о периоде 29-го года на Украине. Роман назывался «Пассажиры разных поездов», его опубликовали в «Недрах» (№ 20, 1931).

Роман «Пассажиры разных поездов» Вересаеву понравился не очень, но когда в 1934 году в «Знамени» появился рассказ «Оловянные солдатики», Вересаев, встретив своего подшефного, сказал:

— Этот маленький рассказ — большая литература...

Позднее, когда Железняк уже сидел в тюрьме, в 1935 году, следователь уведомил его, что за него хлопочут рабочие трампарка и писатель Вересаев. У девушек трампарка Володя вел литературный кружок, выпускал газету «За здоровый трамвай».

Тяжело было Владимиру Степановичу прочесть некролог Вересаева в начале войны. Он долго плакал.

100

В годы учебы на ВГЛК В. С. Железняк познакомился с известным литературоведом Иваном Никаноровичем Розановым. Володя приходил к нему на квартиру побеседовать, посмотреть редкие издания книг, иногда оставался у них на обед и чаепитие. А библиотека Ивана Никаноровича была грандиозная, он советовал Володе написать художественно-документальную повесть о своем предке Денисе Давыдове.

— Пользуйтесь моей библиотекой, вы найдете много нужных для книги материалов.

Сидя на диванчике у Палиловых, рассказывал В. С. о своей дружбе с писателем Юрием Домбровским, который учился на младшем курсе ВГЛК. Он был талантлив и оригинальничал: на столе у Домбровского стоял череп, и висело изречение: «Оставь надежду — всяк сюда входящий». Юрий любил собирать вокруг себя шумную компанию, был остер на язык. В тридцатых годах его отправили в лагерь, он оттуда сбежал и снова арестованный отхватил еще десять лет. А между тем, его мать, доктор биологии, была лауреатом Сталинской премии. В лагере Домбровский потерял все зубы; второй раз бежал из лагеря — срок прибавили, а потом его отправили на проживание в Казахстан.

Там и написал он роман «Обезьяна приходит за своим черепом». В одном из журналов, куда он послал его, роман разругали (не опубликовав), вернее, автора — как политически подозрительного человека. После этого его выгнали из университета Алма-Аты, где он преподавал литературу, и знакомые перестали с ним здороваться.

Домбровский послал роман В. Каверину — тот прочел и совместно с М. Шагинян написал ему о нем восторженный отзыв, одновременно настаивал в СП, чтобы опубликовать «Обезьяну...». «Обезьяна» выходит в 1959 году в издательстве «Советский писатель», позднее — повесть «Хранитель древностей» («Новый мир», 1964), а затем «Смуглая леди» — новеллы о Шекспире (1969 г.). Автора вызывают в Москву Жданов и Александров (министр культуры). Домбровскому выплачивают аванс за «Обезьяну», который он тут же и спускает с при-

101

хлебателями, сумев купить только велюровую зеленую шляпу.

Мы с Железняком приехали в Москву и встретились с Домбровским (он получил комнату) как раз в это время. Домбровского можно было заслушаться, настолько блестяще, остроумно он рассказывал о своем пребывании в Москве, читал стихи.

Рассказывал Володя и о своем друге по ВГЛК Сергее Морозове. Тот еще в юности держался очень солидно, человек эрудированный, выдающийся, он ставил в тупик преподавателей. Морозов интересовался русскими философами, написал труд об Аполлоне Григорьеве, однако в то время никакое издательство не взялось бы опубликовать его, на что он и не рассчитывал.

Когда в 60-х годах мы были у Морозова дома, в Москве, он как-то сказал:

— Ты пишешь, Володя, для заработка о кружевах, а мои «кружева» — это статьи о фотографии.

Даже в Китае в шикарном издании вышел альбом статей С. М. о фотографии как искусстве. Сам он не брал в руки фотоаппарата, но считался знатоком-теоретиком и входил в редколлегию журнала «Советское фото», куда потом рекомендовал и снимки вологодского фотографа П. Мошкова. Основное в литературном наследии Сергея Морозова — это его труды о С. Прокофьеве и И. Бахе, изданные в серии ЖЗЛ, а заказанную ему книгу о Шостаковиче написать не успел — он скончался в 1983 году.

Во времена юности дружил Железняк еще с двумя литераторами. Вместе ходили пить пиво, до которого Володя в ту пору был большой охотник, удостоился даже эпиграммы:

Железняк не от слова железный,

Железняк никогда не плавится.

Но скажи ему — хочешь выпить?

И он тотчас в пивную отправится.

Эти двое были поэты — Ярослав Смеляков и Сергей Васильев.

О «Ярке» Смелякове Володя говорил много хорошего, а Васильев сыграл в его судьбе неблаговидную роль. Смеляков, как и В. С., был сослан, но после лагеря на

102

Севере вернулся в Москву, прославился и стал даже лауреатом.

А Сергей Васильев женился на бывшей жене Владимира Степановича Ксении, которая после ареста Железняка от него отказалась. Впрочем, Владимир Степанович говорил, что последние месяцы у него с женой были уже нелады, и назрел разрыв. Прижив от Васильева дочку, Ксения разошлась с ним. А у Железняка еще раньше появилась от Ксении (в 1931 году) дочка Ванда, которой было около пяти лет, когда его выслали из Москвы. Какие-то гроши он на нее посылал из Вологды через сестру Таню Дуроп, он ведь очень мало зарабатывал, пока снова не стали выходить книги.

После развода с С. Васильевым Ксения послала Ванду в Вологду (девочка заканчивала десятилетку) летом 1948 года. Музей организовал тогда экспедицию в Устье-Кубенское для собирания предметов старины. В ней участвовали работник отдела истории А. А. Миров, реставратор Н. И. Федышин и нас трое (вместе с Вандой). В Устье-Кубенском мы прожили более недели. Собирали этнографические вещи, смотрели места раскопок, я делала зарисовки, а Владимир Степанович много времени проводил в мастерской кружевоплетения, где изучал устьянские, особых узоров кружева.

Потом мы поехали за несколько километров втроем по речушке, наняв лодку, в деревню Фелисово на фабрику рогового промысла. В цехе было, как в аду, воняло распаренными коровьими рогами, стоял пар, духота. Но жители предпочитали работать там, а не в колхозе, где они получали по 100—200 граммов на трудодень. В Фелисове я нарисовала с натуры несколько рабочих за продукты, главным образом яйца. В лес мы в Фелисове не углублялись, так как там водились гадюки.

Вернувшись в Устье, на пароходе уже добирались в Вологду.

Только через тридцать пять лет после этого я узнала, что Ванда приезжала тогда с предложением к отцу сойтись снова с матерью. Видимо, чтобы не травмировать меня, Владимир Степанович мне никогда не говорил об этом. Он и в Москву не вернулся с предоставлением площади, когда это стало возможным после 1956 года. К этому

103

времени Вологда стала для Владимира Степановича родным городом. А Ванда приехала сюда после этого лишь на похороны отца.,

Материальное положение после войны было у нас тяжкое. Построив для областного музея на голом месте два отдела — исторический и художественный, Железняк был уволен под предлогом перевода художественного отдела в картинную галерею.

Но о музее — по порядку.

Когда военные, временно занимавшие помещения музея, выехали из него осенью 1945 года, дирекция предложила В. Железняку создать в освободившихся залах отдел истории, при этом обеспечив нас жильем в башне Кремля. Он, понятно, согласился.

104

Комната на третьем этаже (первый этаж был полуподвальным), большая (28 метров) и светлая, располагалась в башне старинной Цифирной школы. Голландская печка с плитой в углу у двери, но никаких других удобств там, конечно, не было. Сначала с дровами приходилось плохо, я возила их с базара, покупая саночками, потом уже — возами. Приходилось носить дрова наверх по темной лесенке. Колонка с водой находилась далеко, напротив здания пединститута, за Госбанком. (В самом музее проведен водопровод и сделано отопление гораздо позднее.) Приходилось нанимать музейную уборщицу, чтобы носила наверх дрова и по два ведра воды через день. Жилье, таким образом, обходилось нам недешево. Но комната была теплая, особенно когда мы поставили добавочно у окна, выходившего на парк ВПВРЗ, еще кирпичную печку, также с плиткой.

А вид из окон был удивителен: одно выходило на Софийский собор и колокольню, два других — на Соборную горку и реку Вологду. Прожили мы там 19 лет — с 1945 по 1964 год.

Своей мебели, кроме сундука, у нас не было, и музей дал в пользование маленький столик, который стал письменным, этажерку, табуретку, развалюху-гардероб и широкую, длинную старинную лавку со спинкой из выточенных балясин. Ее мы поставили к стене за обеденным столом, который купили у знакомых за шесть рублей. Купили и старую железную кровать с матрасом. А года через два-три обзавелись с газетных гонораров на базаре самодельной горкой за 23 рубля. Стулья купили на «Царевну Ксению», опубликованную в «Вологодском комсомольце», называвшемся тогда «Сталинская молодежь». Я несла их из хозяйственного магазина на рынке, и музейщики говорили: «Железняки купили стулья!». Это было событие.

...В первые годы я работала дома, делая всякие диаграммы с картинками гуашью. Тогда начиналось увлечение в стране всякими выставками: сельскохозяйственными, промышленными и т. д. Область старалась похвастать своими достижениями. Продолжалось это лет пятнадцать, но в пятидесятых годах меня посадили за работу над портретами сухой кистью. Делала портреты Ленина, Сталина, членов Политбюро, позднее стали поступать

105

заказы из школ на портреты писателей-классиков и ученых.

Приходилось самой натягивать на подрамник бязь для 25-30 портретов в месяц (80X60), затем грунтовать клеем с белой гуашью, накладывать трафарет портрета, проколотый точками, и рисовать в растирку масляными красками.

Иногда попадали ко мне заказы и масляной живописи на холсте портретов Ленина. Эти оплачивались втрое, дороже, то есть пятнадцать рублей вместо пяти. Два-три раза в месяц портреты принимал худсовет, а затем в конце месяца — цензор. Только через несколько лет я научилась писать портреты быстрее. И у меня после сдачи их в конце месяца оставалось свободных дня два-три, которые я использовала для творческой работы.

Всецело занятый музейной службой, Владимир Степанович поначалу не мог плотно сесть за письменный стол. Тогда мы решили, что терять времени нельзя и надо хотя бы попытаться пристроить «Русские новеллы». Мы послали их в Ленинград, в журнал «Звезда», и какова же была наша радость, когда получили замечательный отзыв о них профессора В. В. Мавродина и литературного редактора журнала О. Спектора (24 ноября

106

1945 г.). Но вскоре — страшное разочарование: выступил Жданов с критикой (мягко выражаясь) Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, обрушился на ленинградские журналы «Звезда» и «Ленинград», в портфелях которых лежат «ненужные» советским людям произведения.

«Ленинград» закрыли, «Звезду», прижали, и остались не опубликованными в течение десятилетий «Русские новеллы» В. Железняка... Правда, в местных газетах они постепенно по одной печатались. «Изограф» появился в альманахе «Литературная Вологда» (1956), в нем же в 1959 году — новеллы «Кабинет-министр» и «Парадиз». Новелла «Как хороши, как свежи были розы» увидела свет в 1958 году в Архангельском альманахе благодаря Евгению Коковину. Он приезжал для связи с писателями Вологды, познакомился и с Железняком, провел у нас, кажется, два вечера. Новеллы о Ф. М. Достоевском также понемножку появлялись в вологодских газетах.

Опубликованные в газетах новеллы о Федорое Михайловиче В. Железняк послал в московский музей писателя. Тогда директором там была Галина Владимировна Коган. Она и пригласила его в музей-квартиру Достоевского, чтобы устроить литературный вечер — чтение автором новелл о Федоре Достоевском. Надо сказать, что несколько раньше нас посетил в Вологде ученый Владимир Лобанов. Он заверил, что если Железняк согласится на вечер, он приведет туда кое-кого из специалистов по Достоевскому. 15 февраля 1957 года вечер состоялся. Владимир Степанович читал свои новеллы, сидя за столом писателя Федора Достоевского. Народу было немного, комната небольшая. Кроме Владимира Лобанова, помню знаменитого профессора-психолога Журавского, знатока Достоевского. Они и некоторые другие держали записные книжки с авторучками, но по мере чтения ручки откладывались. Присутствующие были захвачены новеллами. Раскрыли дверь в другую комнату, там тоже появились слушатели, стояли, не двигаясь...

Счастливейший день нашей жизни: такого успеха мы не ожидали! Директор и слушатели решили написать протокол выступления и послать письмо в Вологодское

107

книжное издательство, которым руководил тогда В. М. Малков, с предложением издать эти новеллы. Увы, книга «Последние годы Федора Достоевского» увидела свет только четверть века спустя, к 80-летию автора (но и тогда Г. В. Коган поддержала заявку письмом). За год до смерти Владимир Степанович держал вN руках - самую дорогую для него книжечку — дело всей его жизни.

Первым опубликованным в Вологде произведением Железняка стал изданный в 1947 году областным музеем путеводитель по городу — «Вологда». Это была и первая книга о городе в советское время, в расширенном виде переизданная в 1963 году. А в первые вологодские годы было написано, помимо стихов, несколько прозаических произведений. Историческое повествование «Под двуглавым орлом» было в основном готово уже тогда и принято к изданию с положительной рецензией Е. Коковина, но «застряло» в издательстве, так что автору даже пришлось возвращать аванс. В 1942 году была написана пьеса «Мечи и кресты» из эпохи Александра Невского. Она была одобрена в Москве, но так и не была поставлена.

В пятидесятых годах и позже в Москве ученым секретарем Союза художников СССР работал Виктор Михайлович Лобанов. Он был женат на дочери Гиляровского и жил в квартире писателя в Столешниковом переулке. Вокруг Виктора Михайловича образовалась группа творческой интеллигенции, поклонников дяди Гиляя. В нее входили писатели Владимир Лидин и Александр Зуев, искусствовед и литературный критик Н. И. Замошкин, артист художественного театра Юрий Ларионов. Все они приезжали в Вологду и заходили к нам в башню. В дальнейшем В. Железняк постоянно переписывался с этими людьми, но, к сожалению, Н. И. Замошкин вскоре умер. Лидин писал Владимиру Степановичу до самой смерти и не однажды навещал нас в Вологде. Ларионов не раз приезжал с артистами МХАТа, которые выступали с концертами. Посещал нас в башне приезжавший из Москвы искусствовед- Николай Николаевич Третьяков (племянник знаменитого П. Третьякова), с которым В. С. в дальнейшем многие годы переписывался.

С середины пятидесятых годов появляется множество статей В. Железняка в местных газетах. А. В. Круглова

108

он вытащил из забвения в связи с работой над Достоевским. Открыл для широкого круга читателей Феодосия Савинова — автора песни «Слышу пенье жаворонка», и поэта Василия Сиротина, который написал стихи «Улица, улица...», тоже ставшие песней. Писал он о Лескове и Гаршине, о других писателях — известных и забытых, об ученых-краеведах и художниках...

Редактором газеты «Красный Север» в то время был замечательный человек Константин Николаевич Гуляев. Он очень хорошо относился к Железняку, не боялся печатать его, ссыльного, несмотря на «предупреждения» из Союза художников председателя С. В. Кулакова. Гуляев не только печатал то, что предлагал В. С., но и давал ему командировки по области в разные районы.

Запомнилась командировка в вожегодские леса, к лесорубам. Тогда не было электропил, и лес рубили топором, пилили. Работали там в основном высланные украинцы. Я даже нарисовала портреты двоих из них. Из Вожеги мы ехали на санях в мороз. На обратном пути с нами были самодеятельные юные артисты. Они рассказали, что когда добирались в леспромхоз, с ними ехала собачонка. Она иногда бежала за санями. И ее

109

догнал волк и растерзал. Очень ребята переживали за этот случай.

Ездили в мае мы на Рыбинское водохранилище, в Мяксу. Как-то провели день на искусственном песчаном острове у рыбаков. Ловились громадные щуки, но, увы, когда катер запаздывал их забрать, рыбакам приходилось сотни килограммов закапывать в песок: погода тогда стояла неимоверно жаркая. По другую сторону острова — громадный сухой сосново-еловый бор в воде. Как скелеты руками, перестукивались деревья ветками без хвои. Страшная картина! Не пожалели затопить прекрасные боры и луга! За сеном жители, еще державшие скот, ездили на другой берег рукотворного Рыбинского моря.

В Череповце, который в то время был еще славным, небольшим городком с красивым парком, мы познакомились с директором местного музея К. К. Морозовым и в дальнейшем держали с ним связь. Как-то летом поехали мы в Харовск и познакомились с журналистом и коллекционером марок и медалей Степаном Морозовым, удивительным по увлеченности человеком.

В результате таких поездок публиковались газетные очерки, накапливались впечатления. Особенно содержа-

110

тельной для В. Железняка оказалась поездка в знаменитый колхоз «Аврора» Грязовецкого района. Она дала ему материал для будущей «Повести о творчестве», над которой писатель активно работал в 1955 году, и тогда же отдал ее в книжную редакцию. Редактор С. В. Викулов устроил обсуждение, а вернее — осуждение. Резко выступил В. В. Гура, а редактора К. Гуляева, который одобрял повесть, как нарочно (?) не оказалось (был в командировке), и еще кто-то громил повесть. Ужасный был разнос! Конечно, издавать отказались.

В отчаянии пришла мысль написать в Вешенскую М. Шолохову. Но это письмо написала Михаилу Александровичу я, не показав его Владимиру Степановичу, я не скрывала его происхождения.

Очень скоро пришла телеграмма: «Высылайте рукопись». Мы послали, и, не задержавшись, она вернулась обратно с осторожными карандашными пометками писателя на полях. В письме было написано, что он считает возможным издать книгу .с некоторыми редакторскими правками рукописи.

Жаль, что Владимир Степанович стер замечания Михаила Шолохова после исправления рукописи, так как у нас не было денег на новую машинопись. Помню только восклицания М. Шолохова против некоторых слов главного героя-художника. Он писал: «Ф. Д!». С тех пор до своей смерти Шолохов постоянно присылал Железняку письма и телеграммы к праздникам (находятся в Госархиве и областном Музее). В облисполкоме, ознакомившись с письмом Шолохова, видимо, очень удивились и посоветовали Малкову печатать повесть, которая и появилась отдельным изданием в конце 1956 года. Но ее многострадальный путь не закончился. В «Литературной газете» какой-то вития И. Окунев издевательски обрушивается на повесть. Железняк пишет протест в газету. Ему в ответ сообщают, что после инцидента этот критический боец отстранен от занимаемой должности. Надо сказать, что в защиту «Повести о творчестве» выступил известный московский искусствовед, сотрудник Академии художеств СССР Михаил Сокольников. Он назвал фельетон «заушательским» и «пасквилем» и высоко оценил книгу, послав в правление Вологодского отделения

111

Союза советских художников поздравление В. С. Железняку с книгой (2.VIII—57 г.).

В пятидесятых годах Владимир Степанович работает, помимо новелл и статей, над очерковой книгой о художнике Верещагине. В издательстве В. Малков ему сказал, что Верещагин — величина всесоюзного и даже международного масштаба, и поэтому, чтобы напечатать о нем книгу, нужно разрешение Министерства культуры СССР. Недолго думая, Владимир Степанович пишет письмо министру культуры Александрову о том, что Верещагин — уроженец Вологодской области, и просит разрешение издать о нем книгу в Вологде. Министр довольно быстро ответил, и Малкову пришлось издавать книгу. Она вышла в 1959 году.

...Ах, какая это была мука унизительная, как только речь заходила о необходимости что-либо издать! Но без гласа начальства вчерашнему политическому ссыльному было и шагу не сделать в печать. Ведь перед самостоятельным решением в страхе цепенел едва ли не каждый издатель, а на подхвате у них хватало и добровольных блюстителей советской идейности.

В летние месяцы — в мой отпуск — мы уезжали из Вологды.

Смотрительницей и уборщицей в художественном отделе музея работала Антонина Антонова. Ее мать жила в деревне Фроловское Вологодского района, в своей избе. К ней-то и предложила свезти нас Тоня. В начале пятидесятых годов еще не было шоссе на Грязовец, поэтому мы шли в деревню пешком через леса километров шесть-семь от поезда, со станции Волоцкое.

Деревня оказалась очень красивой. Местность холмистая, но Фроловское стояло почти в низине, ближе к речке Комеле. Всего одна улица, около пятнадцати домов. Электричества не было. Тогда там было еще два колодца, но воду на самовар чаще брали из речки, казалась вкуснее. Отвели нам комнатку.

С матерью Тони жили две другие дочери-колхозницы. Одна из них — бригадир. Работали целыми днями, а получали по 150—200 граммов хлеба на трудодень. Кормил

112

огород, и у кого был — скот. Два лета подряд мы там жили. Я любила ходить за грибами, водились в основном подосиновики. Владимир Степанович предпочитал беседы со стариками, а старики были интересные, читали они книги, газеты и обо всем — свое дельное суждение. За километр от Фроловского — бывшая усадьба, с парком и аллеей, Неверовское. Туда мы ходили через день за хлебом в маленький магазинчик, имея на руках соответствующую справку на снабжение. Ходили вдоль речки и не могли на нее налюбоваться...

Следующие два лета мы жили в Ферапонтове. Сначала у бывшей послушницы Любови Кирилловны Легатовой (она работала там с 1929 года), в монастырской келье той церкви, где фрески Дионисия. Тихая и светлая была

113

старушка, а когда она умерла в 1948 году, вместо нее смотрителем монастыря стал вернувшийся с войны инвалид Валентин Иванович Вьюшин. Вставлял он стекла в побитые оконца и во всем старался, как мог, наводить там порядок. Больших ставок тогда не было, и он оплачивался как сторож.

В Ферапонтово в первый раз мы шли от Кириллова пешком девятнадцать километров, а на следующее лето наняли телегу с лошадью. Кириллов и Ферапонтово, тогда еще совершенно запущенные, поразили нас монументальностью и каким-то особым лиризмом, очарованием вечности. Несколько позже Владимир Степанович написал для «Красного Севера» большой очерк о фресках Дионисия, до моды на которого было еще так далеко...

Соседями через стенку в первые годы проживания в башне - были у нас эвакуированные из Ленинграда О. И. Георгиевская и О. П. Феодосьева, мать и дочь.

Обе работали в облисполкоме. Мы подружились с ними. Они были благодарными слушателями произведений В. С. Через несколько лет мать с дочерью возвратились в Ленинград, и в их комнате поселилась директор областной библиотеки Анна Георгиевна Серебренникова с сыном Колей. Вместе с другими ребятами из башни: Игорем Расторгуевым, Толей Наместниковым, сыном художника, и Витей Тихоновым, сыном музейного фотографа,— они приходили смотреть к нам телевизор. Мы купили «Рекорд — I» с гонорара за книгу «Художник Верещагин» в 1959 году. Тогда это было целым событием.

В башне нас посещали хорошие люди: друг В. С., известный фоторепортер, участник войны Ю. Чернышев, уже упоминавшиеся А. И. Федоров, А. А. Миров, который бывал чаще других, старый врач Николай Александрович Ренатов. Заходили пожилые художники Н. Ширякин и В. Тимофеев, который жил в Соколе.

Ширякин с самого начала, еще до моего замужества, относился ко мне ласково (я посещала его студию с 1942 года), он верил, что из меня выйдет художник, считал, что в моих тогдашних слабых этюдах есть «душа и чувство цвета». Сам Ширякин создал ряд хороших портретов и пейзажей в Кириллове, а Тимофеев писал лирические пейзажи.

114

Художник-миниатюрист из Мстеры А. Брягин также заходил в башню, рассказывал о том, как он реставрировал «Троицу» Рублева, живя в Ленинграде. Позднее В. Железняк написал о Брягине очерк «Мастер тонкой кисти».

Брягин однажды рассказал любопытный эпизод из музейной жизни. Он сделал макетик дома Сталина, где тот жил в ссылке в Вологде до революции. Подошел директор музея, который организовывал в те годы разные антирелигиозные выставки — Философ Павлович Куропатников:

— Нужно у дома поставить шпиона из полиции.

— Не выдумывайте...

На следующий день Брягин увидел приклеенную фигурку из пластилина у дома Сталина. Художник разозлился, убрал ее. Завтра она снова появляется. Брягин схватил и шмякнул ее об пол, но Куропатников не успокоился и в третий раз слепил шпиона за Сталиным. Брягин опять убрал фигурку, и на этом инцидент закончился.

Ф. Куропатников иногда заходил к нам в башню. До революции он был великолепным гвардейским портным в Петербурге, а после стал управлять культурой в разных городах, даже в Ясной Поляне, бывал и чекистом. Он говорил, что якобы спас вологодские колокола, когда их хотели снимать, чему я не очень верю. Куропатников был большим фантазером и часто приписывал себе то, чего не было. С Каждым годом он прибавлял несуществующие подробности о встречах с Луначарским и о том,; как он видел Ленина. Как-то Куропатников рассказывал; как он раскулачивал попа. Зайдя в дом священника в Кадниковском уезде, велел поставить самовар.

— Вот попьете последний раз чаек из самовара, так как я его реквизирую.

За чаем он объяснял священнику с семьей его мракобесие и пагубную роль для народа. Потом их забрали и увезли.

Между тем, Куропатников никогда не думал о собственном благополучии, и главное для него была «деятельность» на революцию. В Софийском соборе он поста вил маятник Фуко, мечтал устроить в Вологде обсервато-

115

рию в бывшей церкви. В то же время начал уничтожать у Софийского собора могилы архиереев, и только благодаря телеграмме Брягина в Москву это безобразие прекратилось. Куропатников заказывал мне для музейной экспозиции акварели (например, переход наших войск через Днепр — по газетному фото). Попросил написать его портрет маслом, что я и сделала. Потом портрет стоял у его гроба, а теперь находится в фондах музея. Вот и такие «типы времени» открыла нам Вологда.

Навещала нас в башне Капитолина Васильевна Исакова — самая, знаменитая художница по кружеву, директор кружевной школы и автор первого в стране учебника по кружевоплетению. Она иногда приводила с собой девушек-кружевниц, и они становились нашими друзьями.

116

Многие из них потом бросили кружевоплетение как профессию и разъехались по области, выходя замуж. Двое из них — Галя и Валя — до сих пор пишут мне из районов открытки, Рита — из Вологды.

Я рисовала некоторых девушек для молодежной газеты к статье В. С. о них, потом делала их портреты маслом. Есть у меня с Гали и портрет в технике монотипии, так же, как портрет молодой художницы по кружеву Эльзы Хумала. Исакову я писала маслом.

Разговоры с кружевницами, с К. В. Исаковой, которую легко можно узнать в образе Басовой, послужили Владимиру Степановичу материалом для работы над повестью «Кружевное панно». Он написал ее к 1960 году. На рецензию В. М. Малков отдал повесть И. Д. Полуянову, который вскоре пришел в башню и сказал, что хоть девушки в повести хороши, но «Кружевное панно» в общем не годится для печати.

«Кружевное панно», над которым Владимир Степанович работал еще и в 1969 году, вышло в свет в сборнике 1979 года, который включал и повести о художниках — уже упоминавшихся «Пассажиров...» и «Осенний мотив» (над ним писатель работал в 1970—1979 годах), эта последняя вещь и дала название сборнику.

Здесь же, в башне, сразу после переезда, в 1946 году, Владимир Степанович написал две первые римские новеллы — «Цезарь и Петроний» и «Лик Венеры». К доработке их он вернулся спустя почти десять лет, а опубликованы они только после смерти писателя в сборнике «Одержимые» (1986). Как-то раз я спросила Владимира Степановича:

— Отчего же вдруг ты надумал римские новеллы писать?

— Вовсе не вдруг,— возразил он.— Еще в юности я многое прочел по истории Рима, серьезно изучал древность. А писать, действительно, «вдруг» натолкнула фраза Пушкина: «Цезарь путешествовал...» Чего бы, кажется, в ней, а вот уже завязка...

Тогда я поняла, что и во многих своих повестях В. Железняк следует лаконизму Пушкина, ищет динамики

117

и характерности, погружаясь в былое, все равно — римское или российское.

Последним годом пребывания в башне рождена «Повесть о жизни Василия Сиротина». Тогда же создавались русские новеллы о Петре I, о Софье Андреевне, Белинском и Чернышевском, о Фете и другие.

В те пятидесятые годы, живя в башне, в свободные от работы в мастерской дни летом и осенью я часто отправлялась по городу с этюдником. Писала небольшие этюды в Кремле, на Соборной горке, писала реку Вологду и старинные домики по обеим набережным, а в плохую погоду ставила натюрморты, делала портреты. Работала пастелью и маслом. Но в 1963 году со мной случилось несчастье: идя в мастерскую, я упала (это было в конце мая) и сломала левую руку.

Пользоваться этюдником с забинтованной рукой я уже не могла, а свободного времени было много, так как я

118

бюллетенила сорок дней. Тогда Владимир Степанович посоветовал мне рисовать городские пейзажи карандашом, а затем переводить в тушь, чтобы можно было их опубликовать в газете. Я сходила в «Красный Север» к ответственному секретарю, которому ранее часто приносила статьи Железняка. Николай Осипович Бриш сказал мне, что для газеты рисунки должны иметь только два цвета — черный и белый, никаких полутонов.

Первым опубликованным рисунком был уголок Вологды для лирического репортажа В. Железняка «Белые ночи»: карандашный рисунок я перевела в тушь пером, без пятен. Так и пошло. Стали давать заказы, иногда сразу по нескольку «городских» рисунков под шапкой «Из альбома художника». Но большинство рисунков я делала как иллюстрации к статьям, очеркам и новеллам Владимира Степановича.

Позднее, в 1972—74 годах, В. Железняк дал в «Красный Север» очерковую серию «Пешком по Вологде», которую я иллюстрировала. Там были такие названия: «Здесь начинался город», «Прилуки», «Вот он, наш Кремль», «Заречье» и т. п.

В 1979 году в Вологодском отделении СЗКИ работал редактором Н. Коньков, бывавший у нас еще в башне. В сборнике «Дорогие сердцу места» он опубликовал как названные очерки Железняка, так и «Историю особняка», «Литературные места Вологодской области».

С нами Коньков познакомился, еще будучи студентом пединститута (с него я потом рисовала портрет Сиротина для повести в сборнике «Отзвеневшие шаги»). Земляк поэта Александра Романова, из Сокольского района, историк Коньков держал связь с В. Железняком до последних лет его жизни, всегда навещал нас даже при Кратких наездах из Архангельска, а потом и из Тобольска.

В Москву за годы нашей жизни мы ездили с Владимиром Степановичем шесть или семь раз. Выезжали по командировке Союза художников на юбилей Сурикова, затем с сотрудниками областного музея, среди которых была Надежда Ивановна Расторгуева,— по местам Рублева

119

в дни празднования его 600-летия. В один из приездов были в музее им. Пушкина на просмотре Дрезденской галереи, которую привезли из павшей Германии, перед тем, как отправить ее туда обратно после реставрации картин.

В один из первых приездов мы целый день проторчали в Министерстве культуры, ожидая утверждения планов перестройки интерьера Воскресенского собора для художественного отдела, который Владимир Степанович открыл. Кроме того, в Вологду тогда направляли ряд картин из запасников для отдела, среди них чудесный Поленов. И еще раз мы были в Москве по поручению областного музея — посетили внучку Можайского, чтобы взять у нее кое-какие вещи и документы, принадлежавшие изобретателю.

В Москве мы останавливались на квартире двоюродной сестры Владимира Степановича — Татьяны Дуроп. В первый приезд, когда они жили еще на Малой Бронной, я познакомилась с родными Володи — Ольгой, сестрой Татьяны, и семьей брата Славы. Когда-то Слава, возвращаясь с фронта в Москву через Вологду, навестил нас на улице Герцена. Два раза в наши наезды в Москву мы останавливались у моей тетки Галины Михайловны — тети Али. Мы навещали в Москве еще трех моих теток и дочку Владимира Степановича Ванду. Она жила с матерью и своей сводной сестрой, дочерью С. Васильева — Галей.

Ночевали мы в конце сороковых годов и у художника Василия Николаевича Сигорского, давнего приятеля Владимира Степановича. Они познакомились еще во время войны в Вологде. Здесь Сигорский провел свою юность, тут же одно время отбывал службу в армии. Они с Н. М. Ширякиным и рекомендовали В. Железняка в Союз художников как искусствоведа. Тогда был еще институт кандидатов в СХ, но Владимира Степановича приняли в 1943 году, минуя кандидатство. Вероятно, повлияло и то, что подписывал прием в Москве известный художник Георгий Георгиевич Ряжский, автор «Делегатки». Он. вел семинар на ВГЛК по искусству, который посещали всего несколько студентов; ими он весьма дорожил, а ,среди них самым аккуратным посетителем лекций был В. С. Железняк.

120

Будучи продолжателем традиций Дейнеки в графике, В. Сигорский делал литографии и станковые листы как гуашью, так и в другой технике. Излюбленны им были московские городские пейзажи с обязательным введением фигур москвичек. Пока Сигорский не купил большую двухкомнатную кооперативную квартиру на улице. Беговой, они с женой ютились в деревянном домишке без всяких удобств на окраине Москвы. Там мы и ночевали в первый приезд, а позднее — ив новой квартире. Как я уже писала, в Москве мы посещали Юрия Домбровского и дважды в разных квартирах — Сергея Морозова.

Удивительно умный человек, Морозов был истинный философ, Владимир Степанович уставал иногда вникать в связь его рассуждений и потом говаривал мне:

— Он слишком умен для меня, хоть я его и люблю.

Письма Морозова в Вологду всегда по нескольку раз перечитывались, настолько были они интересны. Морозов был идеалист, как во многом и Железняк, и это сближало их. Жизнь не была благосклонна и к Сергею, он нередко утешал Володю словами:

— Скажи спасибо, что мы живы и можем работать в такую-то эпоху...

Бывали мы в гостях у приятеля по ВГЛК Николая Матвеевича Халафянца, женатого на враче Виктории Ивановне. Они жили на улице генерала Ермолова. Хлебосольный армянин, он во время войны работал прокурором и познакомился с «делом» Железняка 1935 года, рассказал кое-что. Халафянц написал труд-воспоминание о ВГЛК, старался издать его, но рано умер.

Посетил В. С. на Арбате журнал «Москву». Предложил редактору Е. Е. Поповкину «Кружевное панно». Тот передал рукопись Б. С. Евгеньеву. Евгеньев как член редколлегии пытался опубликовать повесть, но безуспешно. В дальнейшем с Евгеньевым возникла постоянная переписка.

Приезжали в Вологду трое художников из Палеха. С ними В. С. много разговаривал, рассказал о Вологде, о ее достопримечательностях, и художники были в восторге. Была неожиданностью для нас присланная ими к следующему Новому году лаковая дощечка. Там были на-

121

писаны золотыми буквами благодарственные слова и в виньетке — рисунки села Палеха с церковью.

Последнее наше посещение Москвы было, кажется, в 1973 году. Остановившись у Дуропов, Владимир Степанович созвонился по телефону с писателем Виктором Авдеевым, и мы приехали к нему на улицу Красноармейскую. Они дружили в молодости. Еще начинающим писателем, после беспризорничества, Виктор зашел в газету, где Володя работал, показать свои опусы. Будучи ответственным секретарем, он его напечатал. Затем Авдеев пробился к Горькому, и тот помог ему. Стали выходить книги, написанные о детских годах, почти ежегодно; он получил Сталинскую премию за «Гурты на дорогах».

У Авдеева была прекрасная большая трехкомнатная квартира, хорошо обставленная, кабинет ломился от книг. Встретил он нас с женой Лидой великолепно. Стол был изысканный: какие-то заливные, что-то в тесте, салаты, икра и прочее, домашние пироги, торты, вина.

Не предупредив Володю, Авдеев пригласил на этот пир Сергея Васильева. Тот явился, когда мы сидели за столом, с каким-то необыкновенным вином из Европы. Несмотря на деланное веселье и все старания Виктора, разговор не налаживался. Васильев сводил к тому, что «не стоит вспоминать прошлые размолвки из-за женщины». Тогда Володя напомнил, как, будучи в отчаянном положении, он писал ему из Вологды с просьбой помочь хоть что-нибудь напечатать; Васильев заявил, что он этого письма не помнит. Вскоре Васильев ушёл, сославшись на какие-то дела. Впрочем, до этого я еще успела показать там в маленький аппаратик цветные слайды с нашего ивановского домика.

— Да это же простая деревенская изба! — небрежно обронил Васильев, а Виктору снимки понравились.

— А какие вокруг пейзажи, какая тишина и красота! — говорила я.— И в избе жить очень хорошо и удобно.

Поскольку было уже поздно, нас уговорили ночевать.

Кроме Москвы, мы с Владимиром Степановичем ездили два раза в Ленинград. Там нас «курировал» Константин Иванович Коничев.

О нем надо рассказать. Уроженец Вологодской области, Коничев начал как журналист, в Архангельске

122

возглавлял одно время издательство, затем перебрался в Ленинград, там и умер в 1974. В Вологду он ездил часто, заходил к нам еще в башню. Это был очень широкий человек, любил делать подарки, в том числе и мне, был исключительным рассказчиком. А как литератор? Впрочем, В. Железняк считал удачной лишь первую книгу его — «Деревенскую повесть».

Любили Коничева Викулов и Малков, который постоянно издавал его. Надо сказать, что после разрешения министра опубликовать очерк Железняка о Верещагине Малков уговорил Коничева быть редактором книги (для «подстраховки»). Позже Коничев опубликовал объемистую повесть о Верещагине, в которой Железняк обнаружил множество ошибок, ляпов, и потешался над «гостинодворским» языком аристократов. В свою очередь, К. Коничев отрицательно относился к историческим новеллам В. С. и в «Красном Севере» советовал их не публиковать.

А в Ленинграде Константин Иванович устроил нам номер гостиницы и познакомил нас с двумя литераторами; были это литературовед Александр Дымшиц и его младший друг Дмитрий Молдавский. Дымшиц свел Железняка по телефону со своим приятелем из «Ленинградского альманаха», и в № 15 в 1959 году там опубликовали очерк о поэте Сиротине «Загубленный талант». До самой смерти Дымшиц вел переписку с Железняком, и, вероятно, сначала благодаря его влиянию в журнале

123

«Звезда» публиковались рецензии на все выходящие книги Железняка. А Молдавский сам посылал рецензии на его книги в вологодские газеты. В Ленинграде мы были приглашены на обед к Молдавским (без Коничева). Писала я эти строки, а в Ленинграде тогда умер Дмитрий Миронович (сентябрь 1987 г.) — узнала об утрате, приехав в Вологду из деревни. Очень жаль этого умного и доброго человека.

Когда мы приехали в Ленинград вторично, нам пришлось для ночевок снять угол у уборщицы гостиницы. Заходили мы один раз к Коничеву на квартиру, после того как он нас поймал на Невском проспекте, и мы вместе пошли в блинную.

В Ленинграде Владимир Степанович показывал мне места Достоевского, ходили мы в Русский музей и Эрмитаж. Я ведь не была там с юности — ездила сразу же после окончания школы на пятидневную экскурсию в Ленинград из Москвы.

Своеобразно складывались отношения Владимира Степановича с издателем В. М. Малковым. Считая себя другом Железняка, Владимир Михайлович навещал нас нередко.

Я всегда удивлялась, что смелый ротный командир, прошедший ужасы войны, стал чиновником и боялся печатать Железняка. Может быть, потому что ссыльный да еще с таким (!) родителем, может быть, не знал цены его прозе? За многие годы своей издательской деятельности Малков издал пять-шесть небольших книжек В. Железняка. Как-то на литературном вечере В. В. Гура сказал об «Отзвеневших шагах»: «Опять брошюра, а не книга...» А он тоже тогда в издательстве был влиятелен. Художников Малков любил. Мои работы Малков смотрел с удовольствием и кое-что понимал в графике. Он согласился выпустить мои рисунки по Вологде буклетом-альбомчиком. Много раз приходил, делал замечания, думал: годятся ли предложенные мной сюжеты по архитектурным памятникам города? Наконец, сказал, что опубликует их, если я получу одобрение у архитектора В. Баниге. Я сходила к тому в реставрационную мастерскую, и Баниге одобрил рисунки.

Небольшой вступительный текст написал В. Железняк

124

(Малков доверял ему в этом как искусствоведу и краеведу). Альбомчик вышел в два цвета. Позднее, в 1971 году, таким же форматом был опубликован и буклет о литературных местах Вологды (12 рисунков и один на обложке). Я благодарна Малкову за это, так как он провел все, не обращаясь в Союз художников, где рисунки «зарезали» бы. О литераторах Вологды дал текст, конечно, тоже Владимир Степанович. Рисунок из альбома «На Бобришном Угоре» (А. Яшин) был помещен в «Литературной России» со статьей Д. Молдавского.

Приближалось 60-летие Железняка, которое решили отмечать в музее пораньше: осенью 1963 года — к 40-летию творческой деятельности (а не 4 января 1964 г.).

До этого знакомые и друзья решили хлопотать для нас о благоустроенной квартире. Организовал коллективное письмо начинающий историк и искусствовед Лев Дьяконицын. После моих настойчивых упрашиваний, наконец-то, подписал это письмо и Г. И. Соколов — директор музея. Там было уже с десяток подписей.

В это время начали строить пятиэтажки, которые называли «хрущевками». Жители мечтали получить квартиры хотя бы в этих кирпичных домах, жилой фонд в Вологде пришел в упадок. Для нас хлопотали о двухкомнатной отдельной квартире, но пообещали лишь однокомнатную.

Юбилей прошел очень тепло. Пришло много поздравлений. Я сидела за круглым столиком рядом с В. С. На столе большой букет цветов. Выступали председатель СХ Корбаков, Дьяконицын, Викулов, Г. И. Соколов, артист Дворца культуры железнодорожников Бадаев. П. Мошков — фотограф и самодеятельный артист — сделал ряд снимков этого события, выступлений ораторов. Он замечательно прочел с некоторым сокращением рассказ «Изограф», а артистка драмтеатра — новеллу «Как хороши, как свежи были розы» из Архангельского альманаха.

От составителя. Из кремлевской башни Владимир Степанович и Нина Витальевна перебрались в однокомнатную квартиру за

125

рекой в ноябре 1964 года. Вот уже и прожили москвичи в Вологде более четверти века, и родным стал им этот северный город. Позже, в 1977 г., переехали они ближе к центру — в двухкомнатную квартиру на улице Кирова. Быт сложился устойчиво и определенно, с обязательными выездами на все лето в д. Ивановское, в тесном кругу друзей.

Самыми продуктивными стали для них эти годы. Серия повестей из русской истории, опубликованных в книгах «Голоса времени» (1976) и «Лихолетье» (1979), «Осенний мотив» (1982), повести о художниках и свод новелл о последних годах Федора Достоевского — итог работы писателя В. С. Белецкого-Железняка. С «Отзвеневших шагов» (1968 г.) Нина Витальевна стала оформлять для Северо-Западного издательства книги Владимира Степановича (обложки, заставки, иллюстрации). Всего оформила пять книг. Множество натюрмортов, пейзажей вологодских и ивановских, портретов писателей, широко выставлявшихся на выставках,— плоды труда художницы Н. В. Железняк. Впрочем, все это делалось уже на наших

126

глазах, хорошо знакомо почитателям русского слова и родной истории, любителям живописи и графики.

Вряд ли молодые люди Владимир Железняк и Нина Боруцкая в Москве первой половины тридцатых годов могли представить себе такой вариант своего будущего. А встреча была возможна и тогда — мир тесен.

...В начале пятидесятых годов Владимир Степанович привел . жену в дом на Малой Бронной, где жили его двоюродные сестры Таня и Оля Так ведь здесь же, поразилась Нина Витальевна, двадцать лет назад жила, выйдя замуж в семью профессора Горностаева, ее двоюродная сестра Маргарита (племянница отца, дочь его сестры)! Там и по сию пору обитает ее сын Герман. Оба нередко бывали в этом доме и вполне могли бы встретиться в юности! Но не а эти счастливые для них времена, а гораздо позже — волею драматических обстоятельств — нашли они друг друга и свою судьбу.

Востину, неисповедимы пути Господни...

1986-1987 гг.

СИЛЬНЕЕ СУДЬБЫ Юрий Домбровский

164

Юрий Домбровский

 

СИЛЬНЕЕ СУДЬБЫ

 

В провинциальную Вологду: письма другу

Безжалостная колесница времени по-разному прошлась по судьбам двух людей, связанных многолетней преданной дружбой,— Владимира Степановича Железняка-Белецкого и Юрия Осиповича Домбровского (1909—1978). Оба они поражают верностью традициям русской интеллигенции, преданностью творчеству, силой своего духа.

Более полувека прожил Владимир Железняк в нашем северном городе, чаще всего отдаваясь заботам отнюдь не литературным. Вряд ли он представлял таким свое будущее, пускаясь в путь, когда опубликовал первые повести в престижном альманахе «Недра». Тогда, в начале тридцатых, ему не было еще и тридцати лет, а уже написаны и новые повести. Исчезли они в архивах НКВД. А какая неуемная энергия была и какая перспективная открывалась литературная «карьера»!

На долгие годы был отрешен от литературной работы и Юрий Домбровский. Его первый роман «Крушение империи» вышел еще в 1938 году, а следующий - «Обезьяна приходит за своим черепом» — только в 1959., Роман «Хранитель древностей» опубликован в «Новом мире» (1964) и отдельным изданием, но значительно урезанным. Теперь нам представилась возможность познакомиться с главным романом Юрия Домбровского,) «Факультет ненужных вещей» («Новый мир», 1988, № 8—11). Вслед за журнальной публикацией появилось и несколько книжных изданий. А вот уже открылось первой книгой и собрание сочинений в шести томах.

В. Железняк и Ю. Домбровский учились на ВГЛК (Высшие гослиткурсы) в 1926—1929 годах, потом для каждого началась литературная работа и... годы неоправ-

165

данных преследований. Владимир Железняк «по социальному признаку» — как сын сенатора — был сослан в Вологду. В лагерь попал остроумный весельчак Домбровский, дважды бежал, срок добавляли, а закончились скитания в Алма-Ате, где он пережил тоже немало мытарств. Лишь после смерти Сталина писатель получил вызов в Москву и комнату в столице.

Как раз в эту самую пору В. С. и Н. В. Железняки побывали у Домбровского и с тех пор переписывались. Несколько из этих писем сегодня и публикуется, открывая возможность читателям хотя бы немного понять интересы писателя, ход его работы над романами. Полагаю, что «Факультет ненужных вещей», так запоздало пришедший к читателям, станет одной из лучших книг наших дней. Непринужденная живость сюжета, трагизм и юмор, глубина философских обобщений делают этот роман о 1937 годе явлением исключительным в нашей литературе.

По-разному сложились судьбы В. С. Железняка и Ю. О. Домбровского, но по-разному только в бытовых частностях. Жертвы сталинского тоталитаризма, они оказались сильнее навязанной им судьбы. Такое подвижничество по праву вызывает не только удивление и признание, но и поклонение.

Живой отсвет судьбы дышит и в каждой строчке писем Юрия Домбровского. Наплывает в них прошлое, припоминаются самые разные лица (удалось установить далеко не каждое из имен), сыгравшие и различную роль в жизни писателя. И не затухает ни на миг деятельная мечта о главном и непременном рождении будущей книги,— что ж, в ней отложился и весь смысл трудно прожитой жизни.

В них все интересно, в этих письмах: мимолетно брошенные замечания о поэзии или прозе; суждения об искусстве, всегда конкретные и точные. Нам дано почувствовать тусклую обыденность нищего существования старого писателя и высокий полет мысли, остро пережитой и чеканной. И в каждой строке безыскусно и искренне открывается перед другом-адресатом личность глубокая и неповторимая.

166

1.

1956

Дорогой друг!

Только что приехал и застал твои письма, вырезки и недоумения — полный стол вопросов и недоумений от всех моих друзей, но я был в Алма-Ате три месяца и, конечно, совершенно выбыл из пределов досягаемости! Сегодня первый день в Москве и спешу тебе ответить! был у Свет. Вли.1 — говорил: твоя рукопись2 пойдет на рецензию к Задорнову — второй рецензией они посчитают отзыв Вл. Герм.3 Таков железный порядок — меня тоже рецензировали двое, хотя, как ты знаешь, вещь уже была напечатана. Устраивает тебя Задорнов?4 Напиши. Я задержал посылку. Я его совершенно не знаю. Моя вещь все еще не ушла в типографию — жду последней подписи глав. ред. Оформление столь ужасное, что я потребовал переделки. Делал его какой-то Снегур — газетный художник, иллюстратор шпионских романов Воениздата. Даже не захотел со мной повидаться, просукин сын! Вот так-то дела дорогой.

Вчерне кончил второй роман этого цикла «Факультет ненужных вещей». Теперь сяду за его переписку, т.е. напишу второй и третий раз.

Обнимаю, дорогой. Пиши.

2.

1959

Надпись на книге Ю. Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом» («Советский писатель», Москва, 1959 г.):


1 Фамилия неизвестна, скорее всего — редактор в издательстве «Советский писатель».

2 Будущая повесть «Кружевное панно».

3 В. Г. Лидин (1894—1979) —автор многих романов.

4 Н. П. Задорнов (р. 1909) — писатель, автор исторических романов «Амур-батюшка», «Капитан Невельский» и др.

167

Дорогому Вл. Железняку от его старого-старого, забытого-перезабытого товарища, однокашника и почитателя с истинной любовью и уважением подносится эта — воистину многострадальная книга.

Домбровский.

3.

1962

Дорогой Володя,

извини меня, пожалуйста, за назойливость, но у меня опять был такой противный период, когда я душевно зашивался и не мог отвечать на письма. Это у меня бывает. Не что-нибудь такое, а просто руки ни на что не поднимаются. Прошедший год был для меня здорово тяжелым, посмотрим, что даст этот. Статью1 твою прочел и очень тебя благодарю за нее. Хорошая статья — последние работы Фаворского2 — такие, как «Маленькие трагедии», «Борис Годунов» — мне тоже очень нравятся. Ни у кого так дерево не пело в руках, как у него.

Привожу тебе неизданное и не известное никому стихотворение О. Мандельштама3 (в подлинности не сомневайся — получил из наидостовернейшего источника).

Как дерево и медь — Фаворского полет.

В дощатом воздухе мы с временем соседи.

И вместе нас везет слоистый флот

Распиленных дубов и яворовой меди.

И в кольцах сердится еще смола, сочась.

Но разве сердце — лишь испуганное мясо?

Я сердцем виноват, я сердцевины часть

До бесконечности расширенного часа.

Час, насыщающий бесчисленных друзей,

Час грозной площади с счастливыми глазами.

Я обведу еще глазами площадь всей

Этой площади с ее знамен лесами.

11/11—37, г. Воронеж


1 Статья В. С. Железняка о Фаворском.

2 В. А. Фаворский (1886—1964)—русский советский график и живописец, народный художник СССР.

3 О. Э. Мандельштам (1891 —1938) — русский советский поэт.

168

Немного заумно, как и многое из того, что писал он в последние годы (хотя среди этих неизданных и неизвестных есть такие шедевры ясности и выразительности, как «Импрессионность»), но зато стиль Фаворского тех лет передан хорошо и точно. Я не особенно люблю это назойливое обыгрывание однозвучных, но разных по сути понятий (площадь площади), но ведь и Пушкин ими пользовался («но что же делает супруга одна в отсутствии супруга?»). Так вот, о Фаворском. Гравюра на дереве, конечно, таит большую опасность — она может быть попросту деревянной, и первое время Ф. и делал ее такой — монументально-неподвижной, с фигурами, похожими на тесаных святых (у вас, наверно, их много и в галерее, и в музее) — т. е. он их не резал по дереву, а высекал из дерева — как Коненков1 своих баб — вот таким он мне мало нравился. Хотя у него и тогда самое главное — его почерк, стиль, художественная личность. Теперь он мне нравится очень. Эта сцена дуэли из «Каменного, гостя» с тенью сабли и руки на стене — просто гениальна, хотя такие шутки больше любят режиссеры кино, чем художники.

Я таскаю твою статью все время в кармане, хочу показать ее такому любителю художеств и действительному знатоку, как С. Антонов. Ответил ли тебе Арбат?2 Я его спрашивал несколько раз, и он всегда мне говорил с энтузиазмом и скороговоркой: «Обязательно, обязательно — вот узнал адрес и...». Слушай, какие здесь иконы есть у ребят!!! Вот, например, «Уверение Фомы» в холодно-синих грековских тонах. Впрочем, это и сюжет тоже грековский — церковь не пропагандировала ни опыт, ни образ этого первого скептика, наверно, икона подносная, именинная. Ездят, собаки, на Север — ходят, меняют, приторговывают — мне никогда ничего подобного не достать.

Очень-очень рад, что у тебя (очевидно, наконец-то!) телевизор. Сам я не могу заводить у себя этот театр


1 С. Т. Коненков (1874—1971) — русский советский скульптор, народный художник СССР.

2 Юрий Арбат — писатель, автор книг по народному искусству, не раз бывал в Вологде. В библиотеке В. Железняка есть несколько книг с его автографами.

169

на дому — когда же тогда работать? Но когда попадаю в чужую квартиру, то смотрю с удовольствием. Строгаю роман — кончил первую часть — что будет, не знаю, и даже сколько стоит все написанное, тоже не знаю. Так отдельные главы как будто более или менее благополучны, но ведь смысл имеет только целое, и оно ведь не только, состоит из частей, но и из ничего не состоит (поймешь меня),— оно—целое! Ладно, записался. Обнимаю тебя. Привет и поклон твоей милой супруге — дай ей Бог всего хорошего!!!

4.

1963

Володя, дорогой!

Прости, милый, опять задержал ответ, но тут вот какое дело — сегодня 7-е, а только пятого я сдал рукопись1 машинистке. Пусть стукает. Сейчас лежу в своей голицынской берлоге и сосу лапу. Завтра начну опять портить чистые ученические тетради своими лукавыми мудрствованиями, ибо, уже сдав, понял, что не все дописал, а кое-что и не так написал. Надо бы поработать еще хоть с пятидневку, ну да пес с ним!

Торопят меня со сдачей рукописи на читку. Да я и сам в первый раз прочитаю все, что я понатворил в полном и связном виде, а то и писал и читал кусками. Когда прочту все, что есть, напишу тебе о своем впечатлении, а пока не знаю, что вышло. Вся рукопись (т. е. первая книга) немного больше 15 п. л. (печатных листов, т. е. около 350 стр. машинописи.— В. О.).

Очень боюсь за лирические отступления, которых порядком (и сделаю для этой книги еще два — Ежов и Сталин). Впрочем, они у меня будут ввязаны в сюжет.

Очень боюсь и за композицию. Ввиду того, что моя цель показать, как на каждом человеке нашего времени скрещиваются все линии мировой истории и, скажем,


1 Речь идет о рукописи романа «Хранитель древностей», опубликованного год спустя в «Новом мире».

170

события в Абиссинии толкают итальянца на немца, немца на поляка, поляка на русского,— то мне и приходится довольно обширно, наряду с раскопками, показывать Запад: Геринга, Геббельса, Гитлера, человека с судьбой Карла Осецкого (помнишь, лауреата Нобелевской премии, засаженного немцами в лагерь).

Связующее звено — удав, сбежавший из алма-атинского зоо и перезимовавший в горах. Он стал мировой сенсацией (такое действительно было) и вызвал много самых неожиданных откликов, явлений, аналогий и т. д. Этим я и пользуюсь. В общем, посмотрим!

Ты просишь рассказать о Карагалинской диадеме. Добавить я могу очень немного. Я к этой теме еще не приступил детально (она будет во 2-й книге)1. Нашел эту диадему лично я, т. е. не нашел, а задержал тех, кто принес к нам в музей золотые бляшки. Это было в 1939 году. С тех пор писали о Ней довольно много, но научно она еще не издана.

Более или менее твердо решен только вопрос о народности зусуни (т. е. казахи). Насчет колец (их размера) вопрос решался просто — оказывается, эти кольца со сжимающимся устройством. Так что грациальная женщина — не воровка. Есть еще версия — эта китайская невеста-царевна, которую везли в брачном уборе, и которую похитил ибрис — горный барс. Видишь, без барса не обойдешься, но я думаю, что клевета. Барс такими дешевыми номерами (похищение красавиц) не занимается.

В общем, пока ничего умного не придумано. Археологически и искусствоведчески эта находка достойна всяческого внимания. Диадема, бляшки, кольца — очень совершенные образцы ювелирного искусства. И это безусловно местное изделие: джейраны, туры, верблюды, s тигр, барс — это все фауна этих мест.

Меня очень интересует внешность женщины — череп был послан в свое время Герасимову, нужно будет установить, сохранился ли он и не сделана ли им хоть карандашная реконструкция лица. В музее никто ничего не


1 И действительно, все детали, о которых ведется речь ниже, нашли место в романе «Факультет ненужных вещей».

171

знает и не помнит. Придется все это восстанавливать самому.

Вот, кажется, все самое существенное об этой находке. Повторяю, когда займусь ею вплотную, узнаю и, если захочешь, напишу тебе больше.

Живу в Голицыне1 — скучаю, ибо никого стоящего внимания и разговора нет — порхают тихие бесплотные ангелы, какие-то тени прошлого. Заходит иногда Я. Шведов2, и мы с ним выговариваемся о курсах. Видал ли ты, кстати, карикатуру Кукрыниксов, где есть некоторые наши соученики?

Ну пиши, дорогой, привет. Юрий:

5.

26 декабря 1963

Дорогой Володя!

Спасибо тебе за доброе, хорошее письмо. Оно поистине меня утешило. Да, и это пройдет, и мы пройдем, и, вероятно, так и следует, хотя в биологическую неизбежность смерти я не верю — она, конечно, как писал Баратынский — «принужденье — Условье смутных наших дней»3. Культ ее мне активно враждебен и противен, всякое приукрашиванье ее ужасно. И человек никогда не выдумывал ничего более гнусного и противоестественного, чем цветы на трупе. В последние дни похорон я нажрался этим досыта. Нет, я просто «Плачу и рыдаю всегда помышлю смерть и вижду во гробе лежащую красоту


1 Голицыно — Дом творчества писателей под Москвой.

2 Яков Захарович Шведов (1905—1991)—русский поэт, автор многих сборников стихов и прозы, популярных песен («Орленок», «Смуглянка» и др.); бывал в Вологде.

3 Баратынский Евгений (1800—1844) — русский поэт. Цитата из стихотворения «Смерть» (1828), последняя строфа которого полностью звучит так:

Недоуменье, принужденье —

Условье смутных наших дней,

Ты всех загадок разрешенье;

Ты разрешенье всех цепей.

172

нашу, безобразну, безславну, не имящу вида» (писал а по памяти, потом сверился)1. Проще, яснее, а главное — искреннее (а мы ведь все истерики) не скажешь! Молодец Иоанн Дамаскин.

Ответил ли тебе Ю. Арбат? Я живу в Голицыне (пробуду там числа до 17/1, поэтому, если скоро,— пиши туда). Он в Малеевке2, и мы не видимся. Передавал я письмо через одни руки, и поэтому не могу вспомнить, дал ли твой адрес. Если он не отвечает-— напиши, я поеду к нему. Это его мозоль.

Вышло бухарестское издание «Обезьяны...» Очень (подчеркнуто автором.— В. О.) хорошая красочная, хотя и формалистическая обложка, но я не против умного формализма. Строгаю понемногу роман «Хранитель древности» (так у автора — «древности».— В. О.). В первой части там много об искусстве, ибо действие происходит в музее.

Из, может быть, известных тебе понаслышке людей, с которыми я живу в Голицыне,— Юрий Казаков3, с которым мы очень здорово сошлись на базе полного равноправия. Он хороший парень, но в конец зацелованный и обслюнявленный генералами от литературы и, конечно, «Единственная надежда советской прозы». Но это больше для внешнего употребления и витрины, хотя травма, конечно, есть. Вот так-то, брат.

Извини, что письмо выходит невеселым — ничего что-то хорошего у меня не стало происходить в жизни. Нет вот чудес, и ничего не попишешь, а мы ведь всегда живем в надежде на чудо. Только у русских и есть I икона «Нечаянные радости» — радость, которая тебе не положена ни по штату, ни по заслугам. Радость так, ни за что, только снисходя к твоим нуждам. Вот ее-то у меня и нет, все радости плановые и грошевые, добытые с превеликим потом.


1 Дамаскин Иоанн (1737—1795) — русский ученый, археограф, библиограф, филолог, создатель «Библиотеки российской» — выдающегося книговедческого труда; епископ, известный своими проповедями.

2 Малеевка — Дом творчества писателей в Подмосковье, близ г. Рузы.

3 Казаков Юрий (1927—1982) — русский писатель, автор многих книг, рассказов, знал как шумный успех, так и гоненья, бывал в Вологде.

173

Ну, прости, вижу, что письмо выходит каким-то не таким, как надо. Обнимаю тебя и целую руку твоей жинки. Юрий.

6.

1964, январь

Дорогой старик!

Случилась совершенно невероятная вещь — одна из тех, которые могут случиться только со мной: я написал тебе письмо, записал даже в своей памятной книжке, что оно отправлено, но не отправил, а опустил каким-то непонятным для меня образом в ящик стола — просто-напросто смешал с бумагами и забыл. Такие вещи раз в десять лет у меня обязательно бывают — поверь и не сердись на своего безголового друга.

Я пока в Голицыне, но 18 уже кончается мой срок, и я перееду в Москву, так что пиши туда. Ответил ли тебе Арбат? К сожалению, я его еще не видел: он в Малеевке. Коли он ничего не ответил, я на него насяду.

За эти пять лет я пережил две смерти. В 59 году весной умерла близкая мне женщина Галя Андреева, которой я много обязан (она работала редактором). Ее у нас знали многие: это была красавица (в самом строгом смысле этого слова), умница и человек редкого благородства. Когда она меня полюбила, я только что вышел из лагеря и был нищ и звероподобен. Часто болел. Она меня отхаживала. Когда она умерла, мы с ней были в ссоре, и я ее не видел. Она переносила это очень тяжело. Мы до сих пор не знаем и никогда не узнаем, не кончила ли она самоубийством. У нее была астма, и она приняла тройную, как она знала — смертельную, дозу сосудорасширяющего, сосуды в мозгу не выдержали. Теперь вот умерла мать. Хорошо, что больше уже и умирать некому — я один.

Кончаю вчистовую первую часть повести «Хранитель древности» — отдельные куски как будто ничего, но как это будет в целом, не знаю совершенно — много лирических отступлений и экскурсов. Когда перепечатаю набело, м. б., пришлю тебе кое-что. Такие-то вот дела!

174

Сегодня старый Н. Г., мы его, три Юрия — я, Казаков и Коринец1,— будем встречать вокруг крошечной елочки. «В лесу родилась елочка, в лесу она росла».

Ну вот, кажется, все пока, обнимаю, Юрий.

7.

18 августа 1966

Дорогой друг, ты, наверно, уже совершенно потерял меня из вида — прости, пожалуйста, правда, события повернулись так, что я просто-напросто выбыл из строя. Сначала болезнь, больница, потом процесс оклеманья, затем запущенные дела (т. е. писанья, писанья без конца) — в общем, на довольно продолжительное время я просто выбыл из строя. Не сердись, пожалуйста! Сейчас впервые после ровно тридцатилетнего перерыва увидел море. Подумать только, в первый раз я в 1914 был на Азовском море, около Мариуполя, затем в 1936— возле Анапы и наконец сейчас, в 1966 — в Феодосии. Море чудное — пустынное, огромное, тихое — бухта! — но окрестности, к сожалению, премерзкие — каменистая пустыня и солончаки. И в отношении фруктов неказисто — кислый виноград да каменная слива — человека убить можно. Но главное, конечно,— море, море — только больше оно безжизненное — когда ребята поймают медузу или краба, то смотреть сбирается весь пляж. Таю мечту хоть однажды издалека увидеть дельфина — но, конечно, где там! Тем не менее, товарищи, приехавшие ко мне из Коктебеля, завидовали моему счастью — живу я в минуте ходьбы от моря и не вижу каждую минуту своих окаянных коллег! За эти восемь лет я так обожрался ими — что, действительно, попасть в такой густой раствор их, как в Доме творчества,— для меня было бы смерти подобно!

Что писать о себе? За день до отъезда получил из лукавых рук своей редактрисы первый экземпляр. «Хр.


1 Коринец Юрий (р. 1923) — русский советский писатель, автор многих повестей для детей: «Там вдали, за рекой...», «Володины братья», «Где живет комсомол» и др.

175

Д.»1 — бумага № 2, т. е. «она, быть может, и чиста, да как-то страшно без перчаток», стр. 254, тир. 100000, цена 53 коп. Есть литография, хороший портрет автора (Б. Могилевский). Остальное оформление пребезобразное: слепые линогравированные заставки — по сто пудов в каждой, обложка верх безвкусицы — верхние венцы дома на курьих ножках. В общем, пришлю, увидишь. Все (за исключением портрета) сделано помимо моей воли — но уж хорошо, что книга вышла хоть так. Приеду, встречусь с коллективом — буду их поить — и обязательно наведу полную ясность насчет твоей рукописи2. Беда, что наш с тобой редактор — человек настолько обтекаемый, что его (ее) не схватишь. Протечет сквозь пальцы, но я сделаю все, что могу,— так что подожди еще дней 20—25!

Пиши о себе — как и что творишь? Вышла ли уже в свет книга Ю. Арбата о народном искусстве? Издание — чудо, а в содержании далеко не уверен. Эх, брат, брат! Тебе бы издавать такие книги. С твоим чутьем, эрудицией! Как твоя Милая супруга? Кланяйся ей от меня и целуй ручку.

Буду здесь до 7, так что если письмо дойдет быстро и ты быстро соберешься ответить — то пиши (следует адрес.— В. О.).

Обнимаю тебя, дорогой. Твой Юрий.

8.

1970

Дорогой Володя,

прости аз, многогрешного и нерадивого, за столь долгое молчание. Только что возвратился из дальних странствий (Ср. Азия) и тут нашел все: и письмо твое,


1 Роман Ю. Домбровского «Хранитель древностей» опубликован издательством «Советский писатель».

2 Речь идет о рукописи повести Железняка «Кружевное панно», одобрительный отзыв на которую писал В. Г. Лидин, но тогда она света не увидела.

176

и книжку1. За то и другое спасибо, родной! Книгу прочел залпом, несмотря на то, что я ее почти всю уже знаю по прежним твоим присылкам. Впечатление четкое, стройное. Может быть, только слишком драматизирован и, следовательно, притянут за волосы конец «Изографа». (В самом деле — с чего он в полынью-то полез и как это следует понимать в плане реальности?) Но вообще хорошо! Стильно и сильно! Насчет «фонариков»2 даже растрогался. Так это интересно.

Ох, этот пьющий батюшка — русский аббат Мелье3: он и верит и не верит, и водку пьет и пост держит, и матерится и благословляет, и обедню служит и черта тешит — я вот .тоже про такого написал страниц сто, ибо видел его однажды воочию. А как обстоит у тебя с дальнейшими лит. планами?

Я, очевидно, буду в длительном простое, ибо работаю над большой вещью, и нет даже тени надежды толкнуть ее куда-нибудь, настолько она ничему не соответствует. Но пока ее не кончу, не примусь ни за что другое — это единственный способ что-нибудь сделать, иначе пойдет кусочничество. Вот мой дядюшка пишет с 1915 года и так ничего и не написал, а неконченного — корзины и сундуки.

Что писать про себя? Пенсионер. Получаю 120. Пока не болею. Живу скучновато. Гибну за металл, т. е. зарабатываю не на том, на чем нужно (переводы, рецензии, командировки и т. д.).

Старых ВГЛКовских отношений ни с кем, кроме как с тобой, не сохранил. Вижу иногда похожего на утопленника Фина — раздутого, пузыристого, приземистого, словом — «чудище обло», иногда мелькает Бендик. Такой же липучий и противный гадик, как и полвека назад. О. Моисеев умер, но, говорят, что это не М. Альтшулер,


1 Речь идет о книге В. Железняка «Отзвеневшие шаги» (1968), которая открывается рассказом «Изограф».

2 Окончание слова неразборчиво, но, видимо, имеется в виду строчка «а фонари так неясно горят» из песни Василия Сиротина «Улица, улица, ты, брат, пьяна...», поскольку далее резко, контрастно, диалектично характеризуется тип, обрисованный в повести В. Железняка.

3 Мелье Жан (1664—1729)—французский философ, утопический коммунист, сельский священник.

177

т. е. Альтшулер, но другой. Может быть, Дм. Борисов — шизофреник, человек тяжко больной. Тоже как-то (уже очень давно) попался мне на пути, но лет уж 8 не имею о нем никаких сведений. Тогда же видел и Крашевского, протезированного, наглого, маститого (носится с переизданием «По ступенькам», больше ничего не смог выдумать). Где-то есть П. Панченко, Шприт, Ю. Нейман, П. Железнов (этого вижу), Асанов1 — вот и все, что от нас осталось,— не густо, не густо, брат! Ну да что там! Мы хоть живы остались, а ведь добрая четверть наших современников пошла на размол то по тем, то по этим основаниям, случайностям и необычностям века.

Так напиши же мне про свои планы? Как? Над чем? Для чего (кого)? Страшно буду рад и теперь отвечу скоро, ибо никуда уезжать не собираюсь. Твои новые выдержки меня здорово порадовали. Очень профессионально и точно! А прозе нашей не хватает, по-моему, именно этих качеств! Спасибо!

Ну, крепко жму твою руку, целую ручку у твоей супруги и прошу особенно меня не ругать. Сегодня первый раз сел за стол после двух, месяцев маразма и тебе пишу первому (а надо написать 20 писем).

Будь здоров, дорогой. Юрий.

9.

1972

Дорогой Володя,

запаздываю с ответом безбожно, но, поверь, только недавно получил твое письмо, а то был в Голицыне, работал. Итак, нам снова не удалось повидаться. Это горестно, о многом бы было что поговорить и рассказать. Я все долбаю и долбаю свой роман. Седьмой год! Ужаснись и посочувствуй! Осталась половина четвертой


1 Здесь Ю. Домбровский перебирает имена тех, с кем они вместе учились на ВГЛК (Высшие гослиткурсы): Юлия Нейман — поэт и переводчик, Павел Железнов — поэт, прозаик Николай Асанов; другие имена мне ничего не говорят (и в справочниках не обнаружены).

178

части, но в ней-то и все дело. Или, может быть, мне кажется, что в ней все дело? И это тоже бывает.

Недавно получил открытку Дм. Борисова — он ко мне тоже собирается вот уже пятнадцатый год. Это с одной улицы на другую — и пишет, пишет. Что делать? Шизо! Вот уж не знаешь, где и как кого достанет судьба. Ведь, как ты помнишь, я был первый кандидат на это. Вот устоял как-то. Лагерь, что ли, помог.

В этом отрывке частного письма, который приведен в книге Сандлера о ВГЛК, ровно ничего нет. Вот эти строки: «В 1930 году, после угарного закрытия тех курсов, где я учился (Высшие государственные литературные курсы — сокращенно ВГЛК), нас, оставшихся за бортом, послали в профсоюз печатников. А профсоюзные деятели в свою очередь послали в издательства на предмет не то стажировки, не то производственной экспертизы: если, мол, не выгонят — значит, годен». Вот и все, и дальше — о моей встрече с Грином.

А о ВГЛК написать, конечно, стоило бы — в своей вещи я касаюсь их, но только одного эпизода и то под известным углом: как начинал приносить жертвы Молоху — карать не за что, а во имя чего-то и для чего-то. Эпизод был (Исламова-Альтшулер) в общем-то пустяшным, но для меня и тогда в высшей степени многозначительным.

Впрочем, и мы все это понимали более сердцем, чем разумом, но понимали. Я помню, ты тогда сказал некому прохвосту Краснову (помнишь? непробудный и явный алкаш, сын попа, не сдавший ни одного зачета, честивший нас за пьянство, происхождение и неуспеваемость): «Если ты будешь проситься в общественные прокуроры — я буду проситься в общественные защитники»? Вот этого эпизода я касаюсь, но отнюдь не мемуарно, и не в его полной жизненной реальности. А ведь стоило бы и просто воспоминания написать, а? Интересно было бы. Очень рад, что ты принялся за повесть. О дрессированной ящерице, кажется, еще никто не писал. Очень будет интересно почитать. Пиши, старик, пиши! И дай Бог всего-всего!.. Ну, обнимаю, дорогой, и целую ручку твоей очаровательной супруге. Твой Юрий.

179

10.

Декабрь, 1973

Дорогой старый друг, поздравляю тебя с новым Anno Domini MCM XXIV. Дай же Бог всего, всего и здоровья тоже! И веселого юбилея, и лет до ста расти нашей старости! Мне ведь тоже — страшно сказать! 65! А? Это нам-то! Голубым гусарам с Кудринской! Сплошная фантастика. Обнимаю, дорогой. Целую ручку твоей милой жене. Юрий.

(Продолжение на другой стороне открытки.— В. О.). А это прочти на Новый год за минуту до курантов и чокнись со мной.

До Нового года минута одна,

За что же мне выпить сегодня вина?

За счастье, что будет в грядущем году?

Не верю я в радость — я с ней не в ладу!

Быть может, мне выпить стакан за любовь?

Любил я когда-то — не хочется вновь!

За горе? К чертям! Ведь за горе не пьют!

За что же мне выпить? .Часы уже бьют!

Эх, так ли, не так ли, не все ли равно!

Я выпью за то, что в стакане вино!

Ура, дорогой! С Новым годом!

11.

1974

Дорогие Железняки — простите, что несколько запоздал: лежал в травмат. отд. с переломом руки чуть ниже плеча — он у меня эпифасный винтообразный. Так что сейчас я похож грудью и рукой на каменного командора и так прохожу 4 месяца, а там, может, и «ризать» придется. Вот такие-то подарки посылает судьба на 68 году жизни.

Что писать о себе? Буду (по договору... С кем? — неразборчиво.— В. О.) работать над исторической повестью, и добро бы мой герой был Шекспир, а то Добролюбов! Тут «на пятак не разгуляешься», как пишет Бунин. Работать придется свирепо — к 14 августа. Посуди сам. Да еще с моей кропотностью в отделке. А уровень

180

снижать не хочется. Считаю, рановато нам еще на такую пензию (подчеркнуто автором.— В. О.). Мы еще кони.

Ты интересуешься царями: простирается ли этот интерес и на Н. II?1 Я пришлю тебе мой перевод с английского о судьбе (его) жены и дочек. Выходит, что они были перевезены в Псков, жили там под охраной (много Свидетелей) и потом были вывезены в Москву. Это почерпнуто из дела, хранящегося в одной из библиотек. Или тебе это ни к чему? Я-то не думаю — раз «как ни болела, а умерла», особого резона тут не найдешь. Но любопытно.

Что у тебя за дача? Земельный надел? Постройка? В Доме творчества мне работать способнее, чем в Москве (звонки, надобности, встречи), но по роду этой моей работы (нужны материалы) он на первое время хотя бы исключается.

Уж второй год (встань!) пробую сдать в печать (сначала в «СП», потом «Совр.») книгу рассказов 18 л. Все согласны, все заверяют, и ничего не делается. Нет, лучше иметь дело с (слово неразборчиво — В. О.), чем с братьями-писателями, у которых в судьбе что-то роковое. Рок не для них, а для пепешника (?.— В. О.) Белова. Знаю и почитаю — он из «мужиковствующей стаи», пожалуй, самый-самый.

Горько пережил смерть Шукшина, для нас — меня и жены — это был Гений Чехов. Умер от закупорки (а не миокарды). А твой исследователь Красова2 — дает интервью. Ладно, кончаю, обнимаю, Юрий. Твоей очаровательной жене целую ручку. Ю.

И сверху оборотной страницы, перевернув ее «вниз головой», автор дополнил: «Очень, очень благодарю за «Завтрак». Жаль, что цвета приходится угадывать3. Прекрасно».


1 Судя по всему, имеется в виду семья последнего государя Николая Александровича.

2 Творчеством В. Красова занимался В. В. Гура (и, пожалуй, только он один в последние десятилетия). В этом письме больше, чем в других, проявлен интерес к литераторам-землякам адресата, о чем свидетельствует и беглое высказывание по поводу В. И. Белова.

3 Странноватое дополнение к письму объясняется просто: Железняки с письмом послали Ю. Домбровскому черно-белую фоторепродукцию живописной работы Нины Витальевны «Полдник в лесу». Только и всего.

181

12.

Октябрь 1976

Дорогой Володя, во первых строках моего письма благодарю тебя за книгу1 и восхищаюсь ею — хорошо, просто и очень, очень ново. В частности, для меня — четыре последних рассказа я знал, но все остальное прочел впервые и порадовался за тебя! Здорово! Молодец! Во вторых строках прошу прощения за столь долгое, но, надеюсь, извинительное молчанье. Был не в Москве — и все, что вынималось из ящиков, громоздилось у меня на столе. Вот вчера приехал, увидел и сел читать твою книгу. Порадовала меня и Н. В.— отличная работа. В последнем (десятом) номере я прочел в общем-то очень в неплохой статье о Бенедиктове (по-моему, поэте замечательном) следующую цитату из Ж. Ренара: «Совершенное всегда в какой-то степени посредственно... Вкус — это м. б. боязнь жизни и красоты». Ну, с вершины Толстого и Пикассо — это м. б. и так, но нам, простым смертным, нравится именно вкус, а не безвкусица. Так вот, книга оформлена с великолепным чувством вкуса, такта и стиля. Что писать о себе? Кончил наконец-то роман, над которым работал с 1962 года, т. е. вторую часть «Хр.»2, в общем — вместе с «Хр.» это около 1500 стр. на машинке. Сейчас работаю над очень противной, но заказной и авансированной (т. е. обязательной) работой. Наверно, получатся сапоги всмятку. Жив, здоров, живу с женой и двумя кошками. Очень хотелось бы повидаться. Вот, кажется, и все. Обнимаю тебя, дорогой, и целую ручку Н. В. Твой Юрий.

* * *

И снова перебираю я пожелтевшие, выцветшие конверты, держу в руках листки, запечатлевшие дружбу двух старых писателей, так или иначе одолевших горе-злосчастье растрепанного и трагического нашего века.


1 В 1976 году вышла книга В. С. Железняка «Голоса времени», посланная автором своему старому другу.

2 Закончен роман «Факультет ненужных вещей», о первом варианте которого Ю. Домбровский упоминает уже в письме за 1956 год.

182

На разной бумаге написаны эти письма: есть и специальная почтовая, но чаще — линованные листки, небрежно вырванные из школьных тетрадок, на каких и сочинялась Главная книга Юрия Домбровского. Диву даваться какому-нибудь графоману, как созидается классика!

Чаще всего, листки густо заполнены, много зачеркиваний и поправок, полное безразличие к знакам препинания. Строчки набегают друг на друга, тесно лепятся сбоку — снизу вверх, никаких абзацев, конечно, нет,— их я ввел ради удобства при чтении, придерживаясь реального смысла. Но зато какая наполненность писем, их густота и характерность...

Некоторые из писем датированы автором, в других случаях время их написания определялось по почтовым штемпелям на конвертах или отметками адресата на них о времени получения. Так или иначе, живое и текучее время горячо пульсирует на этих пожелтевших страницах.

И открывают они нам, эти страницы, волю самоутверждения и сопротивления злу, волю творить жизнь в художественных формах — не взирая ни на какие обстоятельства! — ради того, чтобы наша реальная жизнь становилась человечнее.

Публикация, подготовка текста,

предисловие и примечания В. А. Оботурова.

ДРАМА НЕСКАЗАННОГО СЛОВА Василий Оботуров

264

ДРАМА НЕСКАЗАННОГО СЛОВА

 

От составителя –

о судьбе рукописного наследия

Вл. Железняка-Белецкого

...Недавно он отметил свое семидесятилетие, но стариком вовсе не выглядел. Это слово «старик» как-то не шло к нему, человеку с чуть сутулой суховатой фигурой, узким породистым лицом с прямым носом и выпуклыми голубыми глазами под тяжелыми веками... Близко узнать Владимира Степановича Железняка мне довелось в его последнее десятилетие, а началом сближения была подготовка к печати рукописи его будущей книги «Голоса 'времени» осенью 1974 года.

Не внешняя сановитость, которую не скрывали более чем скромные костюмы, поражала в нем, а ровное благожелательное спокойствие в жестах и слове, иногда чуть подсвеченное юмором. Нет, Железняк не из тех всепрощающих, что не помнят и не знают обид и возмущения, только никогда не опускался он до жалоб, претензий, разборок. И чувство собственного достоинства, врожденное у этого много пострадавшего человека, изумляло.

Лишений и обид сыну сенатора довелось пережить немало, в чем читатели уже имели возможность убедиться. Союз с Ниной Витальевной, думалось бы, удвоил ношу горя, но на двоих она оказалась легче. Они не плакались и несли бытовые трудности как неизбежность, всегда надеясь друг на друга, находя утешение в творчестве.

Правда, утешение это было тоже довольно горькое — ведь творчество нуждается в общественной оценке. Но публиковать ссыльного? — это вам Россия не царская, а советская,— как бы чего не вышло... С рисунками вроде бы и проще, но и тут доброхоты не торопились...

Писал Владимир Степанович новеллы, повести, даже пьесы, предпринимал робкие попытки «устроить» их в печать. Получил он, например, отменный отзыв отличного историка профессора Мавродина о «Русских новеллах», выйдя на связь с ленинградским журналом «Звезда»... Вот уже начали в театре готовить спектакль по его пьесе об Александре Невском — казалось бы, ко времени: идет война... Но мало ли на пути препон, а пробивными способностями В. Железняк никогда не обладал, и рукописи благополучно оказывались в столе — на долгие годы.

Путь рукописи не в свет, на люди — в молчаливую тьму безвестности — путь противоестественный, но что

265

делать? Еще глубже затонули когда-то раньше повести 1933—1935 годов: «Трамвайщики», «Пространство в тысячу шагов» — о беспризорниках, незаконченные «Голубые озера» — о русских императорах. Осели они в архивах НКВД, и никогда не пытался Владимир Степанович отыскать их, чтоб не ворошить эту нежить. А что новые вещи — они хоть в своем столе лежат, под рукой, может быть, когда-нибудь и для них придет время.

И время, действительно, пришло, хотя и поздно: в последнее десятилетие жизни В. С. Железняка-Белецкого вышло пять книг его прозы, в том числе и многие вещи из-под спуда. Тем самым сын сенатора получил реабилитацию реальную, и подтверждение тому — Почетная грамота Президиума Верховного Совета России к 75-летию. Но жизнь — что ей реабилитации? Ведь не вернешь годов сомнений в себе и сознания своей ненужности, когда руки опускались и годами не писалось, он мог создать гораздо больше.

Жить в единстве с обществом и работать для него хотел молодой Владимир Железняк, как и его старшие современники, коих в литературных и общественных кругах называли «попутчики». Очень хотел понравиться советизму Юрий Олеша в романе «Зависть», стремились найти свое место в новом строе даже Андрей Платонов и Михаил Пришвин, пока твердо не убедились в его сатанинской природе. Не вставал в оппозицию и В. Железняк.

Попытка понять дух «новых отношений» предпринята уже в повести «Она с Востока» (1930). И позже пытался Владимир Железняк освоить советские представления об истории — в романе «Под двуглавым орлом», над которым он работал в 1961 — 1974 годах. Рукопись одобрил писатель из Архангельска Евгений Коковин, но Железняк оставил роман незаконченным, видимо, не умея да и не желая примирить непримиримое — трагический личный жизненный опыт и историко-партийную догму. А кто бы посмел за такую попытку осудить даже теперь: о последних годах империи и «Великом Октябре» написаны тысячи произведений с нормативных позиций. Что уж говорить, в главном от них не ушел и В. Пикуль в нашумевшем романе «У последней черты», даже та-

266

лантливый режиссер Э. Климов в фильме «Агония» полностью находится в плену навязшей догмы.

Свободу мысли и слова нашел В. .Железняк на материале времен более отдаленных, XVI— XVIII веков, широко пользуясь краеведческими источниками и документами. Но ведь и этот путь тернист: были и есть силы, которым славные страницы русской истории ненавистны. Припомним, к слову, пресловутую статью А. Яковлева «Против антиисторизма» (1972) — она предписывала гнусные антипатриотические каноны писателям-историкам, а перед неугодными опускала шлагбаум. Тут не исключение и В. Железняк: ни одной повести из прошлого Вологды (даже тех, что теперь вышли в книгах) не удалось опубликовать ему даже в нашем журнале «Север», так что уж там...

Некоторые из исторических повестей Владимира Железняка впервые появились в посмертном сборнике «Одержимые» (1986), в первоначальном виде составленном самим автором. Среди них — одноименная повесть (о расколе в православии), а также повесть «Евдокия-лапотница» — о судьбе первой жены царя Петра Г, насильственно постриженой в монастырь, две римские новеллы («Цезарь и Петроний», «Лик Венеры») и ряд новелл о русских писателях.

Между тем в архиве Железняка остались неопубликованными повести «Вольноопределяющийся Курбатов» (1941 —1942), «Три императора» (Александр I, Николай I, Константин) — над нею он работал в 1966—1968 годах, «Конец Семирамиды» (около 1980 года) — о Екатерине Великой, несколько римских новелл. Интересно, что первый опыт в драматургии В. Железняк осваивал тоже на историческом материале. Пьесу о русском святом, князе Александре Невском «Мечи и кресты» (1942) он написал в годину фашистского нашествия и возвращался к работе над нею в 1966 и 1977 годах.

Другая попытка работать в драматургии относится к концу пятидесятых годов — это пьеса «И был день субботний» на современную тему, о кружевницах. Свою литературную работу Владимир Железняк начинал в юности на материале современности. В старых журналах осталось немало его рассказов, никогда позже не появляв-

267

шихся в книгах, например «Цветы жизни» (ж. «Друг детей», 1926), «Убийство» (ж. «Крестьянка», 1927). И 6 домашнем архиве писателя остались такие рассказы, как «Свидание» (1947), «Незнакомка», повести, написанные на разном материале. Это и «Музейщики» (1942) — название, которое говорит само за себя, опыт детектива — «Пятница — день несчастливый», «История одной жизни» (1956—1960). Воспоминанием о кадетском корпусе в годы первой мировой войны стала маленькая повесть «Перламутровый ножичек» (1958), рассчитанная на детей.

Накануне своего восьмидесятилетия Владимир Железняк держал в руках самую для него долгожданную книгу «Последние годы Федора Достоевского». Но за ее пределами остались-таки многие его новеллы о любимом писателе и повесть «Аня» — об Ане Сниткиной, жене Федора Михайловича Анне Григорьевне Достоевской. Наряду с этим, сохранились в архиве новеллы и о других русских писателях, например, «Софья Андреевна» и «Не могу молчать», посвященные памяти Л. Н. Толстого.

Как видим, тематика неопубликованных произведений В. Железняка-Белецкого неожиданностями не удивляет, да иначе и было бы странно: старость постоянна в интересах и пристрастиях. Работал Владимир Степанович до последних дней своих, сохраняя душевное здоровье, ясность мысли. Конечно, он очень хотел, чтоб его рукописи стали книгами, нашли своего читателя, но и в этом не терял здравомыслия и достоинства. Как-то однажды зашла у нас с ним речь о переиздании многострадальной «Повести о творчестве» — с некоторыми сокращениями, доработкой отдельных сцен и углубленной редактурой.

— Нет, не стоит. Повесть несет слишком отчетливые черты своего времени, пусть там и останется,— возразил Владимир Степанович.

А ведь старый писатель понимал, что эти его слова — окончательный, без обжалования приговор собственной повести, которая теперь уже никогда не может быть переиздана.

Не отличавшийся железным здоровьем, Владимир Степанович как-то незаметно для окружающих одолевал свои хвори. И спокойно пошел он в больницу в октябре 1984 года, когда «забарахлила» почка. Операция прошла

268

успешно, однако наряду с почкой пришлось удалить и желчный пузырь. Двойная резекция в таком возрасте оказалась непосильной. Был он в памяти и ясном рассудке, и в это свое последнее утро, даже сам побрился, что в такой ситуации вовсе не так уж просто.

Нина Витальевна и здесь, в больнице, постоянно находилась рядом, как и все сорок лет их совместной жизни. Конечно, тут было не до сокровенных разговоров, и о чем были последние мысли старого писателя, то останется нам неведомо как последняя тайна. Конечно, надеялся он, что его повести и рассказы найдут дорогу к широкому читателю — ведь уже при жизни, хотя и поздно, пошли. И скорее всего пошли бы шире, активнее: исповедание веры в Отчизну — главное в творчестве Владимира Степановича Железняка-Белецкого,— оно для переломных эпох привлекательно. Но и базарное время не тешит надежды писателей, ну а все-таки — может быть?..

Василий ОБОТУРОВ.

АВТОБИОГРАФИЯ В. С. Железняк-Белецкий

10

В. С. Железняк-Белецкий

 

АВТОБИОГРАФИЯ

Родился я в семье чиновника, в г. Ковно (Каунас, Литва) 4 января 1904 г., но все свое детство и раннюю юность провел в С.-Петербурге (с 1914 года, с начала мировой войны, город именовался уже Петроградом). Он запомнился на всю жизнь — и стройные улицы, и Литейный проспект, и фешенебельный Невский, и чудесная, неповторимая гранитная набережная, Летний Сад с «дедушкой Крыловым», пароходики на Неве, мрачная грандиозная Петропавловка...

Разве его забыть, город юных дней! В нем начал я учиться на Гагаринской улице в Третьей мужской классической гимназии. Мама в дни войны служила сестрой милосердия в Красноармейском госпитале, а я, уже будучи учеником 41-й Единой трудовой школы второй ступени, пережил наступление генерала Юденича, голодал, и многое прошло перед моими тогда мальчишечьими глазами. Впоследствии эти впечатления вошли в повести и рассказы.

Никогда не забывал я северную столицу, и она до сих пор для меня самый любимый и дорогой город, который вместе с провинциальной Вологдой стал постоянной темой моих писаний.

Один штрих из той поры: бабушка Ольга Ивановна по материнской линии принадлежала к фамилии Давыдовых и очень гордилась тем, что знаменитый поэт и партизан — Денис Васильевич Давыдов — был ее ближайшим предком. А я еще восьмилетним мальчуганом получил в 1912 году медаль в память Отечественной войны. Однажды надел ее на гимназический мундирчик и прошелся по Невскому. Смотрите и завидуйте! И вдруг какой-то студент насмешливо остановил:

— Почему у тебя, мальчик, медаль? За какую доблесть?

11

И я в ответ:

— Мой предок Денис Давыдов — герой 1812 года!

Студент засмеялся, он смеялся обидно, и я покраснел.

— Понятно! — сказал.— Понятно! У вас, молодой человек, предки Рим спасли!..

С той поры я уже не надевал медали.

Позже переехал к дяде в Москву, где поступил на Высшие государственные литературные курсы (бывший Литинститут им. В. Я. Брюсова), и учился с 1925 по 1930 годы, а когда ВГЛК ликвидировали, студентов распределили по редакциям газет и издательств. Работал в газете «За пищевую индустрию», а затем зам. редактора газеты «За здоровый трамвай» Краснопресненского парка.

Состоял в студенческом кружке «Молодая кузница» (входившем в старую «Кузницу») — был ее председателем. Принят в члены МАППа (Московская ассоциация пролетарских писателей) и Литфонда (с 1928 года). Печатался в различных журналах, но наибольшее количество очерков и статей поместил в «Рабочей газете» (Ф. Кона) и журнале «Экран».

В 1930—1931 годах в писательских сборниках издательства «Недра» — благодаря В. В. Вересаеву — опубликована повесть «Она с Востока» (№ 18), а после поездки на Украину, в Полесье,— повесть «Пассажиры разных поездов» (№ 20). Рассказ «Преступление вагоновожатого Ильюшина» напечатан в журнале «Молодая гвардия» (№ 11, 1933). Рассказ, вернее, небольшая повесть «Оловянные солдатики» («Знамя», № 11, 1934) перевели на французский язык в журнале «Интернациональная литература» в 1933 году, и он заслужил хороший отзыв парижского журнала «Коммюн».

«Человек предполагает — а жизнь располагает». В 1936 году я должен был уехать в Вологду. Небольшой северный городок, его узорчатые домики, колонки и резьба по фасадам, величавый Софийский собор, набережные, такой поистине обаятельный запах сирени — все это заставило приникнуть по-сыновьи к этому городку.

Я поступил в ж.-д. газету «На стройке», на вторые пути (по линии Данилов-Архангельск) и несколько месяцев там работал. Затем стал старшим научным сотрудником

12

по охране памятников истории и. культуры Вологодского областного краеведческого музея. С женою Ниной Витальевной Железняк, художницей,' с этнографическими экспедициями объехал почти всю область. Со своим помощником — знатоком старины А. А. Мировым — построил в музее (по архивным данным) отдел истории. В свободное от занятий время изучал историю, архитектуру и народное творчество северного края.

В Великую Отечественную войну был на оборонных работах (ст. Дикая), устраивал передвижные выставки в госпиталях, читал лекции по истории, все это вместе с художниками Н. М. Ширякиным и знаменитым реставратором А. И. Брягиным.

Жили мы с женой в башне Цифирной школы, и перед глазами стояли величавый Софийский собор и колокольня, а чуть поодаль — Соборная горка над рекой Вологдой. Как живую, эту картину видишь и сейчас — и стрижей над собором, и пушистый снег зимой. Ах, Боже ты мой, летом как радовали сердце стрижи, их косой неуловимый полет и нежное горловое клокотание голубей.

В Вологде в то время существовал только творческий Союз художников, и в 1943 году я был принят членом СХ СССР и одно время состоял секретарем отделения, а председателем был художник Николай Михайлович Ширякин — ученик Архипова и Коровина. Как искусствовед, я интересовался народными промыслами (особенно кружевным) и старинными храмами и особняками.

За оборонную работу я был награжден медалью «За доблестный труд в Великую Отечественную войну 1941— 45 гг.» После войны вошел в Литературное объединение (одно время председателем его был С. В. Викулов) и благодаря редакторам «Красного Севера» — К. Н. Гуляеву и «Сталинской молодежи» — Л. Д. Курылеву, много печатался в газетах.

Из книг вышли — «Вологда» (к 800-летию города, 1947, и повторное издание в 1963 году), в 1956 году — «Повесть о творчестве» (спасибо М. А. Шолохову!). Отдельно вышли две книжечки — «Художник Верещагин» и очерк в журнале «Север» о нем же. В Ленинграде в 1964 году вместе с искусствоведом Л. Ф. Дьяконицыным мы выпустили альбом «Вологодские художники».

13

Когда в середине 50-х годов стали издаваться выпуски альманаха «Литературная Вологда», там я поместил ряд новелл: «Изограф», «Парадиз», «Воевода Плещеев» и др. В «Ленинградском альманахе» (№ 15) дал первую публикацию о поэте Василии Сиротине, авторе песни «Улица, улица, ты, брат, пьяна...» («Загубленный талант»).

Очень много, радостно и уверенно работалось над рассказами из биографии любимого мною великого писателя Ф. М. Достоевского. И в феврале 1957 года в Москве под началом директора Г. В. Когана был устроен специальный вечер моего чтения глав из рукописи о Ф. М. Достоевском. Были достоеведы, сотрудники музеев, просто любители творчества великого художника. Я читал, дрожа от скрытой радости, читал за столом, за которым сиживал Федор Михайлович...

Не скрываю, горжусь и словами лауреата, профессора Г. М. Фридлендера о книге «Последние годы Ф. М. Достоевского»: «Книга Ваша дышит целомудрием (я бы сказал!), любовью к Достоевскому и подкупает этой чистотой» (22 окт. 1983 г.).

Еще с юных лет меня интересовали темы из истории русского Севера — темы крутых поворотов тогдашней жизни. Я входил не только в покои царей и цариц, интересуясь их деяньями — и плохими и хорошими, не могу быть равнодушным и к судьбе наших изографов, писателей и самых обыкновенных людей. Таковы персонажи из книг «Отзвеневшие шаги», «Голоса времени», «Лихолетье», «Осенний мотив», «Зарницы над Русью»...

Я люблю Вологду, меня притягивает, как магнит, творчество В. И. Белова, нравятся некоторые другие писатели, люблю Вологодскую землю и, полагаю, имею право назвать себя вологжанином...

Публикация Н. В. Железняк. 1984.

ГЛУХИЕ ГОДЫ Н.В.Железняк

61

Н. В. Железняк

 

ГЛУХИЕ ГОДЫ

(из воспоминаний)

От составителя. Миновала великая замятия, охватившая Великую Россию в 1917 году. В кровавом разладе рухнул тысячелетний мир. Разворошенный людской муравейник слепо искал упорядоченности и спокойствия — сила жизни неистребима.

И жила-была девочка в Москве, что родилась в 1915 году (первым ребенком) в семье, имевшей глубокие родовые корни. Мы ее знаем в Вологде как художницу и жену писателя Нину Витальевну Железняк. Знаем теперь, а прошлое...

...Свое первое опубликованное произведение «Полонез Г-молль» юный Фридерик Шопен посвятил графине Виктории Скарбек. Отец будущего знаменитого композитора ученый Миколай Шопен был гувернером и воспитателем у графа Фридерика Скарбека в имении Желязова Воля, где ныне в одном из сохранившихся флигелей создан музей (см. ж. «Ванда», польск., 1979, № 3). Граф Ф. Скарбек, автор «Истории Варшавского княжества», занимает нас потому, что был он прапрадедом Нины Витальевны. Дочь Скарбеков Виктория вышла замуж за Маврикия Боруцкого; их сын Иван женат на украинке Александре Матвеевне Воробьевской; род их продолжили четверо дочерей и трое сыновей, младший из которых Виталий— отец Нины.

...В галерее С.-Петербурга среди героев Отечественной войны 1812 года есть портрет генерала Властова Егора Ивановича (1769—1837), а в альбоме портретов — статья о нем. Это предок Нины Витальевны по матери. Бабушка ее — уже Карцева,— владевшая имением в Ярославской губернии, была замужем за полковником Ходневым Михаилом Дмитриевичем, он преподавал в корпусе. Их средняя дочь Вера — мать Нины.

62

Несмотря на лихолетье, семья традиционно сохраняла широкие родственные связи. «Мама очень боялась,— припоминает Нина Витальевна,— что нас запишут в «лишенцы», в документах родители писали, что они из «служащих», и «лишенство» обошло нас стороной». Впрочем, они и были из служащих — поместья, чины остались в далеком прошлом, а в «новом мире» пристраивались кто как мог, да и лишения обошли немногих.

Старший брат отца Владимир — земский деятель, позже — создатель Кустарного музея в Москве (упоминается в повести о Ворноскове «Птицы на ветках», ж. «Наш современник»). Его сын Евгений — ихтиолог, профессор Московского университета, лауреат Сталинской премии. Сестра Антонина была, замужем за начальником одной из железнодорожных станций близ Москвы, а их дочь Ольга Дмитриева — известнейший диктор Московского радио. Сестра Софья — жена главного инженера завода АМО, руководителя крупных строек, в т. ч. нефтепровода в Иране; она скончалась в 1976 году, а их дочь Инна вела на радио в Москве передачи на Париж. Сохранилась родня и с материнской стороны, и среди нее — двоюродная сестра Наталья Гергардовна Воропаева, бывший фронтовой врач, живет в Москве и часто бывает в Вологде и в д. Ивановское.

Какая связь времен, какая глубина истории!..

Отец Нины, Виталий Иванович, по недостатку средств образования не получил. Обаятельный человек, душа общества, со способностями режиссера и отличным драматическим тенором, он был и художником-любителем. Семью содержал он, занимаясь портретной ретушью для фотоартели. А впрочем, семья жила в квартире из пяти комнат в Денежском переулке (ул. Веснина), и у Нины была своя комнатка и пианино; гулять девочку водили в сквер у храма Христа Спасителя, еще величаво и, казалось, нерушимо стоявшего в первопрестольной. Мало-помалу жилье «уплотняли»: в квартиру подселялись и родственники, и чужие, пока комнат не осталось всего две.

А летами в двадцатые годы Нина со старшей сестрой жила на даче, на станции Ашукинка, в сторону Загорска, у родственников, а недалеко — знаменитое Мураново. Здесь собиралось множество молодой родни хозяйки. И в Москве

63

всегда был многочисленным родственный и дружеский молодой круг — сквозняков суровой поры они почти что не замечали.

Нина училась в девятилетке в Старо-Конюшенном переулке, после семи классов по вечерам — в изостудии, в том самом доме, где когда-то был ВХУТЕМАС (а еще ранее — Училище живописи и ваяния), потом на курсах повышения квалификации художников книги и графики занималась под руководством Алякринского при музее ИЗО искусств им. Пушкина. Через дна года, в 1937, принята на подготовительное отделение графики ИЗО-института к Павлинову. Днями она занималась, как и отец, ретушью, чтобы заработать на краски и концерты, а вечерами закончила рабфак, кроме того, еще и занималась английским языком. Каждую неделю бывала она в театре или на концертах: слушала она оперы в Большом театре, пианистов Софроницкого и Гилельса, Флиэра и Нейгауза; довелось видеть ей И. Ильинского и М. Царева в театре Мейерхольда, Зинаиду Райх в спектакле «Адриенна Лекуврер», видела «Дни Турбиных» во МХАТе; конечно, бывала и на художественных выставках, запомнила персональную Петрова-Водкина, уже тогда разруганного в печати...

И вокруг всегда множество молодежи, сверстников. Многие — некогда из состоятельных семейств теряли в «уплотнениях» жилье, старые дачи, из-за знакомств нередко разом ломались складывающиеся карьеры. В это время — все к одному! — отец развелся с матерью (1935). И все-таки молодость брала свое — полная, насыщенная жизнь не давала задуматься и сознавалась как счастье, пока...

...Пока гром не грянул совсем с неожиданной стороны. В 1924 году сводная сестра, девятнадцатилетняя Татьяна (се мать, первая жена отца, умерла молодой) вышла замуж на итальянца, начальника канцелярии посольства, здание которого было рядом, там же они и поселились. Деятельный и общительный человек, Гвидо охотно принимал московских родственников. Бывала у них лет с десяти и Нина с отцом, потом — в Тифлисе, куда Гвидо перевели и. о. консула, и на их даче в Коджорах. Правда, с восемнадцати лет мать запретила ей бывать у итальянской родни, но «связь с иностранцами» вскоре сурово припомнили...

64

Изгои: в Бутырской и на Лубянке.— Ссылка без лишения прав.— Мотыри. Шуйск. Вологда.— Война.— В. С. Железняк.— На улице Герцена, у Палиловых.— О Фадееве.— Николо-Пенье. 9 мая 1945.— Воспоминания В. С. Железняка: детство, юность, московские друзья.— В башне.— Чтение в музее Ф. М. Достоевского.— Друзья дяди Гиляя.— Командировки от «Красного Севера».— О Шолохове.— Фроловское. Кружевницы.— Путешествия в Москву и Ленинград.— Железняку В. С.— 60 лет.

I.

...Пришли в ночь со второго на третье декабря 1937 года, кажется, трое, обыскали обе комнаты и увезли папу и меня на улицу Дзержинского. Как пережила мамочка эту страшную ночь!..

На Лубянке меня обыскали, сняли отпечатки пальцев, сфотографировали (я старалась улыбаться) и отправили в камеру с нарами, где содержалось более сотни женщин (потом я узнала: от 110 до 130). Каждый день из этой подследственной камеры переводили после вынесения «приговора в другие и в Бутырскую тюрьмы.

Здесь я просидела более месяца; три раза вызывали на допросы по поводу итальянцев. Первый следователь был груб, покрикивал, а второй — «культурный». Придраться, однако, было совершенно не к чему, и «тройкой» вынесли приговор: пять лет ссылки как СОЭ (социально-опасный элемент).

Некоторым узникам подследственной камеры дважды в месяц разрешали переводить деньги «на лавочку», мне почему-то один только раз. Я покупала сахар и сушки: супы были из очень кислой капусты, и я клала в них два-три куска сахара.

Сначала, как всех вновь прибывших, меня отправили под нары, потом — когда освободились места — перевели наверх. Я убивалась и плакала сутки, затем стала наблюдать окружающих. Вдоль трех стен и посередине камеры на нарах лежали или сидели женщины. Сидели и раскачивались: вперед, назад.

Немного знакомая мне по Кустарному музею в Леонтьевском переулке была продавщица лаковых изделий

65

(там же зав. отделом кружев работала моя мама). Эту женщину посадили за связь с иностранцами, которые с ней знакомились, покупая изделия; ей дали пять лет ссылки, и Казахстан.

Вообще, из всего громадного числа женщин ссылку получили всего три человека, остальные — лагерь. Конечно, получившим ссылку все завидовали.

В камере было несколько групп женщин: женам расстрелянных мужей давали по восемь лет лагеря; группе беженцев — в основном из Польши — по десять лет, к ним примыкали также артистки Еврейского театра.

Нарочито особняком, ни с кем, кроме старосты, не входя в контакты, держалась группа латышек. Перед одной из своих женщин они преклонялись, она как бы возглавляла их. Мне сказали, что это — крупная профессиональная революционерка, прошедшая многие тюрьмы в Латвии. Когда нас приводили в большую общую уборную, где было, вероятно, штук пятнадцать унитазов и несколько умывальников, эта женщина раздевалась и обтиралась ледяной водой, делала гимнастику.

Еще одну знакомую лет сорока пяти увидела я в камере. Она была научным сотрудником музея ИЗО искусств им. Пушкина, где я занималась и рисовала греческие скульптуры. Сразу заметила ее зеленую шерстяную кофту, в которой она постоянно ходила по залам музея. Взгляд у нее рассеянный, как бы в себя, ее мне было особенно жаль. Она буквально с ума сходила, так как дома остался (по ее словам, «как ребенок») старый ученый — муж. «Он пропадет без меня, у него никого нет!» — горевала она. У нее оказались родственники в Европе, и она была уверена, что получит десять лет. После перевода в Бутырскую тюрьму я больше ее не видела.

Запомнились мне навсегда некоторые из жен репрессированных. Одна из них прошла вместе с мужем, командиром Красной Армии, всю гражданскую войну. Гибкая, смуглая, зеленоглазая казачка, она была единственной из заключенных, которую бил следователь. Лицо оказывалось в синяках. Ей предъявляли сообщность с врагом народа — мужем и говорили, мол, «не может быть, что она лишь постельная принадлежность мужа». Женщина

66

боевая и малокультурная, казачка в ответ ругалась видимо, отвечала следователю как надо. Другая — была замужем за зам. наркома финансов Оболиным; полная, наполовину седая, наполовину рыжая женщина, она не о чем не распространялась.

Нравилась мне сестра знаменитого военного деятеля Яна Гамарника: сероглазая, хрупкая, белокурая, белолицая полячка лет двадцати с небольшим достойно держалась, была спокойна. Сразу вспомнилась песенка Вертинского — «Пани Ирена».

Очень старалась быть веселой очаровательная евреечка, жена какого-то крупного деятеля, похожая на цыганочку. С точеной фигуркой, с большими карими глазами правильными чертами лица, она лихо пела цыганский песни и романсы, конечно, вполголоса, так как громко не разрешали.

В центре камеры артистка театра читала на еврейской языке монолог дочери короля Лира, роль которой недавно играла. Перебежчица из Польши с рыжей косо и голубыми с поволокой глазами, она напоминала героин! Лиона Фейхтвангера; читала с пафосом, драматично.

Староста камеры — большая некрасивая решительная женщина, не смущаясь, вступала в пререкания с дежурившей за дверью стражницей, предъявляла различные требования. Стражницы были разные. Молодая — из уголовниц, с черными хмурыми глазами — была злой, другая — пожилая полная — наоборот, разговаривала по человечески.

Назначались дежурные по камере — для выноса «параши», хождения в «лавочку» и библиотеку. Меня выбрали в «отделенные»: под моим началом находились двадцать с лишним женщин, лежащих (или сидящих) вдоль одной из стен. Я должна была раздавать всем деревянные ложки и металлические миски, запомнив каждую в отдельности, затем следить за очередью иголки (их было только две) и нитки, решать споры своей «стенки». Сейчас мне кажется странным, каким спросом пользовались в тюрьме горбушки. Из двадцати «паек» черного хлеба, которые я получала для своего

67

отделения, с горбушками было шесть-семь, так что на них я устанавливала очередь.

На Лубянке было два случая, потрясшие всех.

У нас в камере находилась девочка лет четырнадцати-пятнадцати, как говорили, дочка бывшего друга Сталина — Енукидзе; как самую младшую арестованную ее опекали. Как полагали опытные арестантки, ее сестричка, скорее всего, содержалась в этой же тюрьме. Стали под окном по батарее перестукиваться азбукой Морзе. А чтобы непорядка не углядела в глазок смотрительница, женщины по очереди все время сновали между окном и дверью. Сначала узнали по беспроволочному «телеграфу», что арестована Наталия Сац и балерина Марина Семенова. Оказалось, что и другая девочка Енукидзе содержится здесь же, на Лубянке, и даже в камере рядом. Подозвали ее, начали разговор, но женщины вокруг заплакали, смотрительница ворвалась в камеру, схватила Енукидзе и уволокла ее. Больше мы ее не видели, но взрыв плача чуть ли не до истерик продолжался.

Второй случай произошел, когда женщины шли по широкому коридору к выходу на прогулку. В тюремном дворе все ходили по кругу, как у Ван Гога, только без цепей; впрочем, руки заставляли держать сзади. Перед самой дверью наша группа встретилась с толпой заключенных мужчин, входящих с прогулки (женщины и мужчины размещались на разных этажах здания). Одна из женщин увидела среди них своего мужа; они бросились друг к другу — стража растащила их в разные стороны. Плач подхватили женщины, в коридоре стоял просто отчаянный рев. Как электричество прошло... Нас загнали обратно в камеру, лишили прогулок; долго никто не мог успокоиться, как и при плачущем голоске Девочки Енукидзе.

Наконец я узнала Приговор: пять лет ссылки в Вологодскую область без лишения прав. Вскоре меня отправили в башню Бутырок.

Что-то изменилось в моем настроении, напала хандра, и отказалась от обязанностей «отделенной». К счастью, моей соседкой оказалась незнакомая ранее, очень умная и культурная женщина лет тридцати пяти по имени Амалия. Мы с ней нередко беседовали. Она высказала мысль, что в ЦК происходит какое-то вредительство

68

(модное тогда слово). «Не может быть столько врагов народа!» — была убеждена она, сама давнишняя партийка.

Амалия (была она, кажется, латышка) получила восемь лет лагеря и просила меня, когда я выйду на свободу, (то есть на место ссылки), написать в Москву на адресу матери, с которой она жила, что она жива и здорова и, как только приедет на место назначения, напишет ей. Московский адрес просила не записывать, а запомнить. В первый же день прибытия в Шуйское (о чем пишу позднее) мы пошли на почту, купили конверты, и я отправила эту записку, подписавшись другим именем (уже не помню — каким, как договорились с Амалией). И вскоре забыла этот адрес и фамилию.

В Бутырской башне было очень тесно. Лежали в ряд, плотно на спине на нарах (как и на Лубянке), но электролампочки, очень яркие, спускались низко, и было плохо спать. До сих пор не могу, засыпать при электрическом свете и не люблю узких переходов во двора если не видно выхода... Кроме того, в Бутырке негде было ходить, так как нары, упиравшиеся в ниши, другой стороны доходили почти до самой стенки.

Там я много читала. Прочла «Метаморфозы» Овидия, два тома «Дон Кихота», рассказы Лавренева и кое-что из русской классики. Не терпелось скорее выйти на волю тем более, что у меня стало плохо с желудком. Водили к врачу, он прописал пшеничный хлеб вместо черного, который я. получала последние десять дней. В общем, отсидела я ровно два месяца, когда меня вызвали «с вещами».

Помню, как везли нас в тюремной машине до вокзала. Я с интересом смотрела через решетку на афиши новых кинофильмов и концертов. В поезде посадили в купе с Проституткой, убившей своего младенца. Солдат из охраны ей улыбался, разговаривал с нею. А на меня он смотрел как на страшную преступницу; сунул копченую рыбину, кусок хлеба и кружку воды через окошечко — и все молча.

В Вологду приехали ночью. Всех по выходе на платформу заставили присесть на корточки. Так и сидели, пока не подошли грузовики. Увидела здесь и отца. Повезли в тюрьму. Сначала нас запихали в комнатку

69

какого-то деревянного дома, где продержали до утра. Народу — уголовниц — было много, и я впервые в жизни заснула, стоя на ногах.

В камеру пересыльной тюрьмы отправили, когда стало светло. Там были нары и деревянный пол, чему я удивилась. Из-под нар вылезли две молодые женщины и позвали меня. Единственные здесь «политические», они очень хорошо меня приняли, налили кипятку с апельсиновой коркой, уже сильно выжатой (другой, увы, не было). Одна из репрессированных вологжанок оказалась женой руководителя джаз-оркестра, другая — из служащих. Не знаю, что с ними стало потом.

Потребовав у дежурной бумагу с карандашом, я написала, чтобы меня немедленно освободили, так как имею свободную ссылку. Оказывается, папа писал тоже. Через день меня и отца вывели из тюрьмы к реке. Стоял сильный мороз, и ждали нас три лошади, Запряженные в сани. Кроме отца, вывели еще шесть-семь мужчин, я оказалась единственной женщиной. Мы поехали по реке, вернее — пошли пешком, а узелки, у кого были, лежали в санях; у папы в тюрьме все украли.

Обута я была в резиновые боты, уже на другой лень заболела и доехала до Шуйского, почти не вставая с саней. По дороге дважды ночевали в больших селах.

По приезде в Шуйское отвели нас в тюремную комнату при милиции, но отец, ссылаясь на мою болезнь, выхлопотал ночлег тут же, в одной из комнат без решеток, сам сидел рядом. Но до этого, как я уже писала, мы отправились на почту, где я послала письмо матери Амалии и телеграмму с письмом маме в Москву.

Возвращаясь в милицию, мы увидели, как по набережной проезжало несколько санок, нагруженных женщинами г детьми. Это были семьи репрессированных или расстрелянных украинцев, которые направлялись на жительство в дальние леса, где они должны были строить себе бараки и работать. Смотреть на эту вереницу несчастных было тяжело. Жители носили им пироги.

Надо сказать, что сопровождавшие милиционеры очень нам сочувствовали, со мной обращались даже ласково.

70

Позднее приходилось ходить в милицию «на отметку» каждые десять дней. А было мне тогда двадцать два года.

После ночевки в Шуйском снова на лошадях нас с отцом направили по реке за двадцать верст, в деревню Мотыри.

Поместились мы в большой избе. Меня поразило, что окна так высоко, а на «поветь» (я впервые услышала это слово) можно заезжать по «мосту» с улицы. В избе жили двое стариков — муж с женой Сопегины. У них была дочка, которая после школы поступила в педучилище. Потом она приезжала в Мотыри на каникулы.

Нам отвели комнатку с крашеным полом: две кровати, стол, стулья, комод. Ночью проснулись от шуршания, зажгли лампу и увидели, что стены покрыты черныш тараканами. Зашла хозяйка, кое-как перебила их, кажется, что-то сыпала, и на следующие ночи они не появлялись.

Утром нам показали на берегу штабеля дров. Ил надо было разделывать, дали двуручную пилу и топор. Я пилила с папой, потом он колол, а я складывала дрова

У нас не было денег, и старуха кормила в долг. Через месяц нам пришла посылка из Москвы от мамы с продуктами, карандашами и красками, с кистями. Получили мы и денежный перевод. Рядом с селом был маслозаводик, и его директор продавал сливочное масле жителям. Мы тоже изредка покупали, и он учил как надо масло солить (папа очень любил соленое ). Впрочем, к лету этого деятеля посадили за воровство.

В Мотыри мы попали около середины февраля 1938 да. Позднее мне мама говорила, что, получив известие о Мотырях, родные не могли ни на одной советской карт найти это селение, и кто-то достал английскую карту; где были отмечены все деревни по Сухоне.

Акварелью нарисовала я избу, где мы жили, и баньки вдоль реки, а черным карандашом — весенний деревенский пейзаж. Потрясло меня зрелище ледохода, и хорошо помню раннюю весну, ручейки по деревне, а рядом тайгу, куда я стала ходить, не углубляясь. Написала довольно большую картину «Леший», на проклеенном мешке, фон, конечно,— с натуры.

В Мотырях были только две фамилии у жителей — Сопегины и Москвины. Старик Сопегин был вздорным;

71

а его жена — молчаливой и послушной, очень доброй. Портрет старика Сопегина до сих пор у меня хранится. Он выполнен масляными красками на наждачной бумаге размером с машинописный лист. Краски в нее не впитывались, как на хорошем клеевом грунте.

Папа сразу начал писать в Шуйское с просьбой о переводе нас на жительство туда, и весной нам разрешили. Мы наняли лошадь с телегой и поехали, по дороге — в Шиченьге — едва не утонули. Не знаю, как и удалось доехать.

На Малой стороне Шуйского (на той же, где и Мотыри) сняли мы хорошую комнату в крайнем большом доме. Хозяйка, суровая и неразговорчивая женщина, грубо сколоченная, как мужик, была одинока. Отмечаться в милицию на набережной приходилось, переезжая Сухону; у перевозчика была большая лодка, человек на двадцать.

Папа договорился организовать в шуйской фотографии изготовление портретов, увеличенных с небольших снимков, и мы решили искать избу на главной стороне. Через

72

несколько месяцев освободилась целая избушка напротив пекарни.

Хозяин избы уехал с женой куда-то, сдав нам ее целиком со всем «содержимым». Там были две комнатки, русская печь с кухней. Воду папе приходилось брать из речки Шуи, спускаясь за пекарней по лесенке. За избушкой шел густой еловый лесок, где я потом собирала опят. С другой стороны — хорошая дорога, которая заворачивала в сторону от Шуйского, в другие деревни. И самой интересной для меня была речка Шуя. По этому берегу ее стояли красивые деревянные дома, по другому — их было немного, и дальше шли леса.

В местной библиотеке оказалось много старых приложений к журналу «Нива». Прочитала я пьесы Л. Андреева и другие вещи. Библиотекарь оказалась очень культурной женщиной и не побоялась общаться с нами.

Вскоре стали поступать в фотографию карточки для увеличения. Молодой фотограф, допризывник, был совсем неопытен: изображения получались расплывчатыми, неконтрастными, и мне приходилось фактически рисовать портрет 24 X 30 соусом, глядя в лупу, с маленького снимка. А папа считался заведующим фотографией и находился днем там.

Я написала два пейзажа на экране из бязи, в качестве фона для фотосъемки: один — на местную тему — зимний с елкой и с плетнем; другой — какой-то вычурный — с вазой, вроде крымского. Так мы стали понемногу зарабатывать.

Папа всегда сам ходил на рынок покупать свинину, от которой отрезал и солил шпиг. А я топила печку, варила обед (летом на таганке) и садилась за ретушь. Полдня работала, а затем бродила по окрестностям.

Летом 39-го года навещала цыганский табор, написала, опять же пользуясь наждачной бумагой, два этюда таборной жизни: Потом домой ко мне приходила молодая цыганка, и я, заплатив за позирование, написала ее портрет — по пояс раздетой (жаль, что он пропал).

Больше всего я любила ходить в леса вдоль Шуи. По берегам росла черная смородина, а по опушкам — грибы. Впрочем, хороших грибов было мало, и мы купили лодку, чтобы переезжать на ту сторону Сухоны.

73

Я познакомилась с двумя ссыльными семьями. Семейство Дэге — это мать с двумя взрослыми дочерьми. Их выслали бессрочно, поскольку репрессированный отец был немецкого происхождения. Потом мать умерла, а девушек — Иру и Аллу — в начале войны угнали на Северный Сахалин.

С другой семьей я дружила больше. Мать потеряла мужа-лезгина, партийца и осталась с тремя дочерьми. Все три — несовершеннолетние, поэтому смогли позже получить в Вологде паспорта. Со средней из сестер, Рогнедой, мы ходили на Малую сторону, далеко в тайгу, катались на лодке, а вечера она часто проводила у нас, играли на гитаре, слушали радио. Теперь она живет в Москве, замужем, имеет двух дочерей, внука. Забегая вперед, скажу, что в послевоенные тяжелые годы она посылала нам из Москвы сахарный песок и рис, чему мы были очень благодарны.

Однажды, пойдя в лес одна на Малой стороне, я зашла очень далеко и заблудилась — тот страх я не забыла до сих пор. Наступил закат, куда идти — не знаю; залезла на дерево, но ничего не увидела; вышла на какую-то лесную дорогу, которая привела на луг со стогом сена. К счастью, услышала гудок парохода. Он меня спас, пошла на него, прямо через лес. Километра

74

через три вышла к реке, далеко от Шуйского. Расплакалась от радости, а на красные грибы, из-за которых заблудилась, и смотреть не хотела. Больше в лес одна на ту сторону я уже не ходила.

Жили на Сухонской набережной в семье, давно высланной в Шуйское, двое мальчишек: Вася лет десяти и Миша лет тринадцати-четырнадцати (старшего призвали в армию в последний год войны и сразу убили). Вот с ними я тоже ездила на лодке, ходила в лес за грибами на Малую сторону. Поразило, что подберезовики и белые с желтой подкладкой росли в лесу на моховых кочках, у болота, в чаще, а не как в Подмосковье.

Зашли мы как-то в волшебное место. Вокруг, между деревьями и у оврага, росли мхи разных расцветок. Такого я никогда не видела: от светло-розовых, бордовых, желтых, оранжевых до голубых и зеленых оттенков. Вот бы такая красота всегда рядом! — но это разноцветье таилось глубоко в лесу, и туда мы больше ни разу не попали...

Папа был художником-любителем: его «Московский натюрморт», сделанный пастелью, и этюд с беседки маслом я храню до сих пор. Как-то директор школы попросил отца сделать для райисполкома к выборам большие портреты Ленина и Сталина. Натянули нам на подрамники бязь, размером в высоту метра три, и я с фотографий стала писать портреты сухой кистью. Очень удивились директор и райисполкомовцы, что рисовала я, а не отец. Но у меня был навык по Москве: к праздникам я там подрабатывала рисованием, еще занимаясь в студии у Алякринского.

Потом отец договорился с директором школы (тогда там работал А. В. Смирнов, позднее перешедший в облоно в Вологду) поставить спектакль, привлекая самодеятельность. Отец уговорил зав. библиотекой на главную роль Лиды в пьесе Корнейчука «Платон Кречет». Не помню остальных артистов, но она играла очень прилично. Я была суфлером, сидела в будке. Папа как режиссер всем руководил, он умел вдохновлять людей, его слушались. Для спектакля я написала маслом большой задник на сцену, какой-то пейзаж, где на переднем плане были березы. Спектакль прошёл хорошо, повторился, но других пьес не ставили.

75

Я была в этой школе как-то на вечере с Рогнедой: ее любила учительница литературы. Много позже я узнала, что эта учительница — мать жены Василия Белова, Мария Васильевна. Рогнеда до сих пор держит с ней связь, пишет в Грязовец; держит она связь и еще с кем-то из шуйских жителей.

В Шуйское я выписала газету «Советское искусство». Читая о выставках, о конкурсе дирижеров, когда первую премию получил Мравинский, я очень тосковала по Москве. Столько интересного, а меня там нет! Помню шарж в газете на Д. Шостаковича, несущего 5-ю симфонию. Слушала все время музыку по радиорепродуктору. Читала Библию, которая осталась в избе от хозяев.

Летом 39-го приехала ко мне в Шуйское мамочка. Она плохо выглядела, совершенно поседела, а ей ведь и всего-то пятьдесят лет. Глаза были несчастные, никогда не улыбалась. Прожила месяц, потом снова побывала у нас через год. В 1940 году мы жили в Шуйском последнее лето. Тогда приехала навестить отца молодая его жена Людмила. Он снял для нее на шуйской набережной комнату, а мы с мамой остались в нашей избушке.

Мамочка сказала, как трудно было продавать мебель, комиссионки в те страшные годы были переполнены. С продажи пианино мама послала нам первые деньги и сама на них жила. Кушетку с пуфами и ковер взяла по дешевке знакомая. В маленькую (мою) комнату, которую ей оставили, мама запихнула книжный шкаф красного дерева (книги продала) на место пианино, трельяж отдала на сохранение хорошей соседке (впрочем, я, конечно, так и не зашла к ней за ним после войны).

Снова с мамочкой встретились мы уже в Вологде, когда перебрались туда.

Отец стал хлопотать о переводе на жительство в Вологду в 1940 г. Разрешили в начале 1941 года, ведь в следующем кончался срок ссылки. А полугодом раньше приехал хозяин избушки и попросил немедленно освободить ее, нам пришлось переехать снова на Малую сторону. Дом был большой, и мы заняли весь второй этаж —

76

две комнаты, хозяева жили на первом. Договорились, что готовить нам будет хозяйка. А зимой, получив разрешение, мы наняли лошадь с санями, погрузили сундук с одеждой, ящик со шпигом и покатили...

В Вологде я устроилась ретушером-портретистом. Сколько улиц мы обошли вечерами, прежде чем поселились у вдовы Волосковой Александры Александровны, на улице Клары Цеткин в одноэтажном домике. Комната была холодная, дверь в нее вела из кухни, а вместо окна — другая дверь прямо в огород (видимо, раньше там была веранда).

Весной приехала мама, а вскоре и Людмила с маленьким сыном Валерием. Отец нашел для них комнату на Пионерской улице, где они и поселились.

В воскресенье, 21 июня, я сажала. рассаду цветов на круглую клумбу перед дверью в нашу комнату. Вдруг приезжает на велосипеде приятель Коли Волоскова, ребята только.что закончили десятилетку.

— Слушайте радио! Война!

Потемнело у меня в глазах. Прослушали выступление Молотова. Сразу пришла мысль — мы с отцом погибнем, нас посадят снова, срок еще не кончился... И через три дня они пришли ночью на улицу Клары Цеткин вместе с отцом, которого забрали на Пионерской,—- за его вещами.

Я отдала его зимнюю одежду.

Он удивился — зачем?

— Не сразу ведь отпустят,— сказала я.

Его загнали неизвестно куда, без права переписки. Реабилитировали посмертно... Несчастный отец, с его крепким физическим здоровьем и неуемным жизнелюбием, он мог бы прожить долго!

Страшные дни и ночи войны... К осени ничего из продуктов уже нельзя было достать. Ввели карточки разных категорий: 300 гр. хлеба — детям и пенсионерам, 400 — служащим, 600 и 800 — рабочим. Людмила с сыном Лериком переехала без спросу сразу к нам, хотя с мамой почти не разговаривала. Она устроилась экспедитором на железную дорогу, получала высшую категорию по карточкам, Лерика устроила в детсадик, где его все же кормили. Чтобы отоварить хлебные карточки, я стояла ночами в очереди в магазине горта. Иногда меня там сменяла

77

Милка. Хлеб мы делили аккуратно на четыре части поровну.

Вскоре меня послали на торфоразработки от артели фотопарикмахеров, там давали обед в столовой. А затем, уже в конце ноября,— на оборонные работы на станцию Дикая.

Зима наступила суровая, траншеи пришлось не копать, а бить кувалдой по лому, чтобы вырыть землю. Спали в больших бараках. По радио слышали, что немцы уже подошли к Москве. Однажды мимо Дикой проходил товарный поезд, остановился, везли арестованных из Ленинграда. Они имели страшный вид, умоляли поделиться хлебом. Я выходила из столовой, у меня была под мышкой сэкономленная буханка. Думая об отце, сунула ее одному из несчастных, он мне кинул кирзовые сапоги, поезд двинулся...

Так как я работала по-ударному, меня отпустили на один день в Вологду. Доехала в паровозе товарного состава, пустил машинист,

К тому времени маме от дистрофии стало совсем плохо; пошли нарывы по телу, одна нога стала распухать.

Обратно, чтобы доехать до Дикой, забралась на площадку товарняка, но поезд на станции не остановился, только замедлил ход. Пришлось прыгать в сугроб. Ночь была лунная. От сильного толчка при приземлении у меня из ноздри вылетел большой комок гноя (я страдала всю жизнь гайморитом). Ездила из Дикой в Вологду и второй раз, после того, как меня премировали 300 граммами сахарного песка. С какой жадностью мамочка сразу его скушала!

Немцы от Москвы отступили. В Вологде всех художников (а я поступила 2 февраля 1942 года в мастерские товарищества «Художник») прикрепили отоваривать продукты в буфет драмтеатра. Таким образом, стали получать по карточкам в небольшой очереди и другие продукты — крупу (обычно пшено), сливочное масло. Но мамочка не поправлялась. На рынке килограмм картошки стоил 130 рублей, так же и буханка черного хлеба. Белого давно и в помине не было, о нем тогда и не мечтали.

78

В мастерских «Художника» мы работали в подвале на улице Пушкина, рядом еще не было здания Дома связи. Туда я устроилась по рекомендации художника Ширякина, к которому ходила рисовать в студию на ул. Пушкина, в помещение школы, где преподавал С. Смирнов. (На том месте построено здание обкома партии.)

Познакомилась я с четой Смоленцевых, и Александра Ивановна свела меня в производственные мастерские, которые возглавлял эвакуированный художник Иоффе. Он учился в молодости в Париже и был чистым формалистом. Года через полтора Иоффе уехал, и директором мастерских стал Ф. П. Куропатников.

Мне дали писать на железках правила пользования походными кухнями, которые стал выпускать один из вологодских заводов. Приходилось сперва покрывать железки масляной краской кремового цвета, сушить, а затем уже писать десять или двенадцать правил. Там были слова «открыть задрайки», и поэтому мы называли эту работу «задрайками». Кроме меня, писали их еще, кажется, три допризывника. Никто из них в художники потом не вышел.

А в студии, которой руководил Ширякин, кроме Смоленцевой, работали еще более пожилые, чем я, художники — А. А. Никитина, Е. Васильева, преподаватель рисования в школе, замечательный человек и художник Иван Тарабукин — отец будущего поэта-сатирика. Жаль, что в конце войны он умер от болезни сердца. Ширякин нанимал натурщиков, и мы писали и рисовали их портреты, делали наброски фигур. Позднее в эту студию вошли пришедшие с фронта Киркиж из Ленинграда, Кулаков, Шварков, затем Воробьев, иногда посещала студию Е. Перова с отцом В. Перовым. В. Корбаков в 1941 году был столяром, затем ушел на фронт, в 1943 году вернулся раненным, а после войны поступил учиться в Художественное училище 1905-го года в Москве.

Дома было плохо, мама лежала, очень голодали, у меня весной от голода стала распухать кисть руки.

23 июля 1942 года умерла мамочка. Перед этим я вызывала врача, и она устроила ее в эвакогоспиталь на улице Лассаля (ныне ул. Калинина). Мне не сказали, что она безнадежна. Утром я пришла в госпиталь, а в

79

окне санитарка-нянечка разводит руками. Я вся похолодела, ворвалась в госпиталь, кровать мамы была пуста.

Нянечка сказала, что умерла мама около шести утра, мед. персонала не было. Она очень просила кусочек белого хлеба, но санитарка сказала, что надо ждать часа завтрака... Потом мама начала кричать от боли, кричала сорок минут, никто не помог, потом скончалась. Я нашла ее совсем раздетой во дворе сарая на досках. Сказала, что пошла за одеждой, буду хоронить. (Умерших эвакуированных обычно свозили в общую могилу.)

Мы пришли с хозяйкой одеть мамочку в единственное сносное платье — темно-синее с мелким белым горошком. Помню только, что удалось купить гроб, оклеенный голубыми обоями, и мы с Александрой Александровной и Людмилой шли за гробом. Хозяйка добилась могилы около своих родных, почти напротив церкви на Горбачевском кладбище.

Позже я поставила белый крест, а через несколько лет художник Анатолий Наместников на серой мраморной плите выбил даты, но еще года через три рядом кого-то хоронили и разбили эту плиту на три части.

После смерти мамы тетя Аля остатки вещей продала и раздала в Москве; в Вологду она послала малой скоростью кресло, резной шкафчик резчика Ворноскова, Венеру, статуэтку Льва Толстого и бюст Вольтера (который мы, к сожалению, продали собирателю Ларионову). А на квартире в Москве, когда мы навестили тетю Алю с Владимиром Степановичем, она передала мне много старинных открыток (фотографии Парижа, Дрездена, художественные) и главное — альбомы предков, начиная с середины XIX века.

Я до сих пор не могу проходить мимо дома, где умерла мамочка, хотя он имеет другой вид, там какое-то учреждение; стараюсь обходить подальше этот угол.

Вскоре Людмила Вячеславовна помешалась, и ее отправили в Кувшиново. Я осталась с Лериком, в садике его подкармливали. Навещала Людмилу в Кувшинове. Иногда она меня узнавала, иногда — нет. Но к осени ее под-

80

лечили и выписали. Она сразу через своего начальника на железной дороге устроилась ездить в Москву и однажды, захватив сына, попрощавшись со мной, уехала совсем. Там ее ждал, видимо, по рекомендации начальника, пожилой человек из торговой сети, который ее приютил, а позднее, кажется, оформил брак. Связи с ней в Москве не имею, даже Валерий не пожелал узнать меня, когда вырос.

А сын хозяйки Коля, потеряв в 1941 году два пальца на руке, в то время как его одноклассник погиб, вернулся. Коля поехал в Москву учиться в Институт кино по технике. Там он и остался, а потом его мать перебралась к нему. Сестра А. А. Волосковой живет в Вологде и, побывав в Москве у Александры Александровны, узнала, что Валерий поступил в Архитектурный институт, но бросил его и работает электриком. Сейчас уже нет в живых Александры Александровны.

...Осенью 1942 года я поняла, что в таком положении мне не выжить. В одну из бессонных ночей пришла мысль рисовать портреты с фотокарточек соусом. Почему не додумалась до этого раньше? Может быть, спасла бы маму?.. Пошла по улицам Вологды, в деревянные дома, подальше от центра. Стала понемногу вечерами и в воскресенье делать портреты, оформляла их в паспарту.

Однажды-таки постигла меня неудача: хозяйка не приняла портрет сына, карточка была маленькая, плохая. Поработав еще, снова отнесла, и снова она сказала, что не похож. Я брала за портрет два кило хлеба, муки или ржи. Вся горка у нее в доме была заполнена буханками, и я предложила отдать ей портрет за один килограмм. Она не согласилась, и я ушла ни с чем.

В эти тяжелые дни меня и молодую художницу Е. Перову вызвали в ПВО, чтобы направить на дежурство на крышах Вологды (немцы были недалеко, Тихвин обстреливали). Сначала повели нас к врачу. Женя благополучно прошла осмотр, а меня отклонили ввиду сильной дистрофии. Тогда Женя, посмотрев на меня раздетую, сказала: «Ну, Нинка, недолго ты протянешь».

Наступила весна 1943 года. Я решила больше по Вологде за карточками не ходить, а дождавшись лета, попытать счастья в деревнях. Кажется, дня на четыре

81

мне дали отпуск. Поехала поездом в Грязовец, а оттуда пешком по грунтовой дороге в сторону Плоского. Километров через десять свернула налево, заходя попутно в больших селах за карточками и отдыхая по дороге.

На возвышении за ручьем увидела я красивую деревню с действующей церковью и десятком домов. Села с этюдником против самого богатого дома, стала писать красками. Вышла дородная хозяйка, пригласила к себе; я пообещала отдать ей картинку. Она выставила мне чугун картошки, творог, молоко, затем самовар и мед, дала даже кусочка два хлеба. Для меня это был волшебный пир.

Взяла я у женщины карточку сына-фронтовика, чтобы сделать даром ей портрет через неделю. Собрала в этой деревне, которая называлась Николо-Пенье (от слова пень) еще три карточки,— так что через неделю обратно тащила целое богатство; кто-то просил заменить хлеб частично молоком, взяла и молока, а изо ржи дома приготовила кашу в русской печке...

82

Одно время у Александры Александровны на ул. К. Цеткин был на постое конник. Он приносил хозяйке овес, из которого она варила кисель. Очень издевался надо мной за мою худобу.

— Какая же ты женщина? Кожа да кости! Смотреть не на что! Умирать пора!

Его жестокость поражала меня. А я тогда была настолько голодна, что как-то сгрызла павшую ворону, предварительно сварив ее в чугунке... Но мяса в ней не было, одни жилы...

А теперь у меня были уже и хлеб, и молоко.

Месяца через два отеки на руке пропали.

Когда наступила зима, я уже не ездила в Грязовец, а садилась на поезд до станций Волоцкой или Бурдуково и шла куда глаза глядят, до деревень. Собирала снимки, ночевала и в воскресенье вечером — обратно.

В одной из деревень я не смогла унести кило четыре гороха и оставила в избе бедной женщины, заплатив ей за ночлег. Как же было мне обидно, что она съела весь мой горох за неделю. Я вернулась за ним, а там ничего уже не было. А ведь как трудно мне было добираться до деревень через сугробы снега, в морозы!

Помню такой случай. Получив аванс, я пошла на рынок. Он теперь не существует — там сквер, а через площадь ходят автобусы. А в войну стояли ряды столов, над ними навесы. Рядом толпился народ — в основном старушки, старики, подростки, иногда солдаты из госпиталей. Меняли на продукты, что у кого было, продавали продовольственные карточки,

Я увидела за прилавком мужчину, продававшего маленькую фарфоровую чашечку, полную растопленного свиного сала. Просил 300 рублей. Я отдала весь аванс и ела это сало ежедневно по чайной ложечке. Зарабатывала я тогда 600 рублей в месяц.

В другой раз купила рабочую карточку на масло, так как часовщик, что работал на углу улицы Клары Цеткин, согласился починить мне ручные часы за карточку. Они были красивые, с перламутровым ободком, подаренные сестрой, но почти не ходили.

Часовщик сказал: «Механизм плохой, исправлю его ненадолго, больше месяца не прослужат, продавайте

83

скорей эти часы». А их увидела одна женщина, в дом которой я заходила собирать фотокарточки, и просила продать. Почему-то я не помню, что за них получила, а врезалась деталь, как хозяйка чистила лук, выбрасывая верхний слой луковицы. Хотела я попросить у нее очистки, но постеснялась: тогда в Вологде лука и за деньги нельзя было достать. «Какая богатая женщина»,— невольно подумалось мне.

Вечерами я иногда ходила в кино и драмтеатр. Почти рядом, на улице Клары Цеткин, располагался в здании бывшей, кажется, лютеранской церкви клуб. Называли его «коробочкой». Зал всегда был полон подростков и стариков.

Бывала и в кинотеатре им. Горького, расположенном и бывшей церкви. А в театре (где сейчас ТЮЗ) репертуар был большой и разнообразный, пожилые артисты хорошие, вспомнить хотя бы Казарина. Ставили от классических иностранных и русских пьес до современных. Назову особо запомнившиеся — «Лукреция Борджиа», «Обрыв» (по роману Гончарова), К. Симонова «Парень из нашего города» с молодым Сафоновым. Ходила всегда одна, ни подруг, ни друзей у меня не было. Художники жили замкнуто или группами, бывала изредка лишь и семье А. И. Смоленцевой.

Со Смоленцевой мы ходили на пивзавод рисовать этикетки для витамина. Этот витамин — густая, сладкая паста темно-коричневого цвета — не продавался, но нам как-то дали по пол-литровой баночке. Он был сытным, но от него расстраивался желудок, если съешь много. Вместе и порознь мы с ней ходили также по госпиталям развлекать раненых. Я рисовала их портреты и дарила им.

Однажды, идя в госпиталь к зданию бывшей гимназии, где ныне политехнический институт, увидела такую сцену. Пленные немцы мостили площадь, вдруг из госпиталя выскочили несколько раненых на костылях и начали бить ими пленных. Немцы завопили, подняли руки, но сопротивляться побоялись. Через несколько минут санитары увели упиравшихся раненых, и все затихло.

В другом госпитале (где сейчас железнодорожная больница) мне предложили нарисовать большой, до потолка, портрет Сталина. Это было перед праздником

84

7 Ноября. За портрет вручили потом буханку хлеба незабываемый момент! Ширякин давал мне задания писать гуашью плакаты ТАСС с опубликованных в газета сатирических рисунков на темы войны, Гитлера в идиотском виде и другие. Рисовала на больших листах бумаги, придумывая цвета, делала обводку тушью, а внизу короткую надпись, которая была в газете. Висели «Окна ТАСС» на площади, где сейчас памятник Ленину.

В те страшные голодные годы после гибели родителей я была совершенно сломлена духовно. Отдушиной являлись поездки в деревни, общение с природой, которая давала силы и успокоение, хотя бы на недолгое время. Но в дальнейшем судьба оказалась ко мне милостивой: я встретила свое спасение в лице замечательного человека — писателя Владимира Железняка.

В 1943 году мы работали еще в подвале на Пушкинской улице. Приемщица — вдова художника Сысоева Анна Александровна, пожилая, но очень веселая, вечно что-то напевала, так как в молодости даже училась пению Италии. (Умерла она, прожив около ста лет, в Минске, где жил ее сын—архитектор, лауреат Госпремии.)

Бывал у нас в подвальчике миниатюрист А. И. Брягин работавший в музее. Как-то зашел он вместе с человеком лет за тридцать, в галифе, с прямой выправкой, похожий на военного,— лицо у него было очень интересным. К нему подбежал Корбаков, говорил, что зайдет вечером... Это человек, оказывается, недавно стал членом СХ как искусствовед. Заходил он к нам не однажды, и всякий раз всматривалась, чувствовала, что это человек чем-то заме нательный, и захотела с ним познакомиться. Осенью как-то сказала Володе Корбакову: — Сведи меня к Владимиру Степановичу Железняку... Корбаков взял меня с собой, когда пошел навещать Владимира Степановича на улицу Герцена, 76. Домик был одноэтажный, принадлежал двум хозяйкам. В передней части жила бывшая высланная по религиозным делам Бекова с хромой дочкой, в задней квартире № 2, что выходила во двор огородом,— Прасковья Ивановна Палилова, которая раньше была рабочей на железной дороге. С ней жила дочь с сынишкой, ее муж был на фронте. Владимир Степанович жил у нее

85

с 1938 года, после ссылки в Вологду в 1936 году. Сослан он был на три года.

Народу у Палиловой обитало много. В большой комнате жила и своя семья и снимали койку медсестра и рабочая льнозавода, а рядом, в маленькой комнате, у кухни жила еще одна квартирантка. Так что Владимир Степанович имел только угол в крошечной кухне сбоку от русской печки. Рядом у окна стояли столик и табуретка. Мимо ходила квартирантка к себе в комнату.

Днем в большой комнате, кроме хозяйки, никого не было, и можно было сидеть на диванчике.

Но когда мы пришли с Володей Корбаковым, пришлось устроиться в кухне. Володя выспрашивал у Владимира Степановича что-то о философах конца XIX века, потом говорили о Леониде Андрееве. Владимир Степанович был очень интересным собеседником и, как я поняла, эрудитом по многим вопросам гуманитарных наук.

После этого вечера я старалась одна приходить на улицу Герцена, так как меня раздражали сумбурные и бездоказательные споры Корбакова и гораздо интереснее было просто слушать Владимира Степановича.

В одно из первых посещений мне запомнилось, Как Владимир Степанович чистил крохотные, с ноготь, картофелины, которые лучше было бы сварить в кожуре. Он делал это так старательно и изящно, что я вдруг почувствовала нежность к этому человеку. А что, если... Я была еще дистрофиком, неполноценным человеком в 1943 году.

Два месяца, с декабря 1943 года, я приходила к нему слушать его рассказы о жизни в Москве и Киеве, об истории и, главным образом, стихи. Он тогда писал стихи и некоторые читал мне. Сидели на диванчике...

И вдруг он мне говорит, что хотел бы кое-что мне сказать, но не знает, как я это восприму, и поэтому не скажет.

Я сказала: пусть говорит, не сомневается. Он сделал мне предложение быть его женой.

Решили праздновать свадьбу 23 февраля 1944 года в день Красной Армии. Дело в том, что к квартиранткам ходили офицеры из близлежащего госпиталя, которые шли на поправку, а также их друзья, служившие в Вологде.

87

Они обещали принести на свадьбу спиртное. Я продала все свои продуктовые карточки и купила на рынке половину маленького барашка.

Пригласили на свадьбу друзей Владимира Степановича — художников А. Брягина, Н. Ширякина, из музея — А. И. Федорова и Е. Н. Федышину. Были офицеры. Пили за окончание войны.

Со старой квартиры я перед этим привезла шуйский сундук, который поставили в угол вместо его раскладушки, вещей никаких не было у обоих. Я ходила в какой-то рухляди, на ногах — мужские бурки, сзади в щели из подошвы вылезала подложенная солома, на голове шапка-кубанка. Видик был — ой-ой! И Володе из всех родных только двоюродная сестра Таня Дуроп послала в Вологду синее байковое одеяло (которое я до сих пор храню) и кое-что из одежды.

Узнала потом, что свататься ко мне советовал Железняку и Александр Иванович Брягин. Расписались мы 18 марта 1944 года. У Володи не было официальной бумаги о разводе, хотя бывшая жена была уже замужем за другим, и мы со страхом шли в загс...

Буквально через несколько дней после свадьбы Владимир Степанович сказал мне, что хочет диктовать мне цикл русских новелл, которые задумал. Села в кухне на табуретку за столик напротив окошка, а он полулежал на сундуке.

Первой продиктованной новеллой был «Изуграф» (изограф), которую он сперва назвал «Одиночество». Я была в восторге. Через три-четыре дня появилась «Царевна Ксения», затем новеллы о Гермогене, Кутузове, Алексее Орлове, Иване Третьем. На удивление было, как человек с тяжелыми головными болями мог писать прекрасные вещи!

А голова у Володи так болела, что он туго затягивал ее узким шарфом. Избавиться от головных болей помог ему известный в Вологде невропатолог-психиатр Листов. Направление к врачу устроил Брягин, поскольку тоже у него лечился. Листов прописал лекарство, предупредив, что этот яд можно достать только в госпитале.

88

Медсестра достала лекарство по рецепту с несколькими печатями (большую часть в нем составлял стрихнин)! Спасибо Листову — головные боли у Владимира Степановича стали редки.

«Диктоваться», как он говорил, было для меня счастье» Его сосредоточенный, углубленный в себя взгляд все время я никогда не забуду. Я поняла, что он не только интересный человек, но и серьезный писатель. Он создал новый стиль для русских новелл, так еще никто не писал. Я восхищалась его трудолюбием, работоспособностью.

Кажется, в конце 1944 года знакомый по музею научный сотрудник Венедикт Павлович Горбунов как-то зашел за нами, чтобы свести к своей знакомой, высланной старушке Дарье Михайловне Мусиной-Пушкиной, чтобы почитать ей какую-нибудь новеллу. Она жили на Советском проспекте с сестрой Ольгой Михайловной, она была поражена, прослушав «Царевну Ксению». Сказала:

— В молодости я знала Антона Павловича Чехова, и я счастлива, что в конце жизни познакомилась с Вами... Новелла написана белым цветом, это удивительно произведение...

Конечно, мы были растроганы такой оценкой, тем более что в то время в Вологде никто, кроме А. И. Федоров и А. А. Резухина, не знал его как писателя.

Александр Иванович был много старше Владимира Степановича. До революции он закончил Духовную академию, был философом, эрудитом по церковным делам и, заходя к нам на кухню, много беседовал с Владимиром Степановичем. Для «русских новелл» советы по специфическим деталям церковной обрядности были неоценимы. Изредка заходил и А. И. Брягин, но чаще они встречались в областном музее, где одно время Владимир Степанович занимался охраной и учетом мятников архитектуры и живописи. Еще до меня в Устюжне он брал на учет старинные деревянные домики.

Другим человеком, который в те сороковые годы сразу оценил В. Железняка, как писателя, был ревизор облисполкома Алексей Алексеевич Резухин. Познакомились они где-то в районе, в командировке. Резухин был неподкупным, честным человеком, и ревизованные очень опасались его.

89

Мать Резухина была первой женщиной-фармацевтом в Вологде. Прожила за 90 лет. Она была религиозна (ее отец был протоиереем) и настоятельно советовала сыну идти в священники.

У Алексея Алексеевича был прекрасный баритон, и он считал, что у него два выбора: идти учиться на артиста или же — в священники. «Боюсь, что в артистической среде сопьюсь,— говорил он — лучше буду пастырем».

А. Резухин закончил духовную семинарию и стал настоящим пастырем, честным, умным, убежденным в своем призвании. Служил в Туле, потом — в Богородицке. В Вологду приезжает редко.

Благодаря Владимиру Степановичу Резухин познакомился с молоденькой сотрудницей областного музея Лидой, которая стала женой Алексея Алексеевича на всю жизнь, родив ему пять детей.

Летом 1945 года к нам на кухню явилась командированная из Москвы (не знаю, по каким делам) писательница Анна Гарф. Владимир Степанович читал ей новеллы.

90

— Вы сидите на мешке с золотом! — воскликнул она.— Вы замечательный писатель.

Через несколько дней она уехала.

Поначалу в Вологде Владимира Степановича никуда не принимали на работу, с трудом удавалось изредка поместить в местной газете какой-либо очерк или статью,; Опубликовал он очерк и о дочери хозяйки Груне Палиловой. Печатали еще под псевдонимами. Пришлось искать защиты у А. А. Фадеева, и в 1940 году Владимир Степанович написал ему письмо: жить не на что, никуда не принимают на работу. Александр Александрович ответил ему в Вологду и вызвал в Москву, сообщив об этом по телефону секретарю обкома партии по идеологии Клишину.

Встретился Владимир Степанович с Фадеевым на его даче. Рядом была дача В. М. Молотова. Конечно, эти дачи охранялись, и когда В. С. шел по шоссе от остановки поезда, не раз из кустов выныривали люди в зеленой форме, проверявшие у него документы. Это тем более неудивительно, что одет был Железняк в лыжный костюм: другой одежды он попросту не имел.

Фадеев угостил В. С. пивом (привезенным только что В. М. Молотовым из Европы) и хорошо с ним поговорил. Предложил перевести его в другой город, где существует Союз писателей, и даже сделать ответственным секретарем Союза.

— Можно в Воронеж,— сказал он. Владимир Степанович не согласился:

— Пусть лучше останусь в Вологде.

— Ну, тогда я позвоню туда, чтобы Вам подыскали работу.

В Москве Фадеев устроил В. С. бесплатные талончики на обед в Дом литераторов, но когда Железняк зашел туда, многие старые знакомые делали вид, что не узнают, отворачивались.

Вдруг он услышал голос Всеволода Вишневского:

— Кажется, Володя Железняк? Идите к нам за столик, мы тут с Юрием Олещей.

Обоих Владимир Степанович знал. Они предложили

91

ему свои талоны, но В. С. сказал, что Фадеев их ему устроил. Поговорили. Кое-кто после этого в столовой стал с ним здороваться.

А позднее, заехав в Вологду, Вишневский говорил одной из дам, имевших отношение к культуре (не то из театра, не то из управления культуры), что он знает Железняка, который живет сейчас в Вологде как хорошего писателя.

После встречи летом 1940 года А. Фадеев позвонил в Вологду т. Клишину. Владимира Степановича приняли литсотрудником путейской газеты «На стройке» — Вологда-Архангельск.

Там, на вторых путях, На станции Плесецкая Владимир Степанович видел работающих репрессированных людей, основной контингент строителей. Писал о них очерки. В. С. было тяжело на все это смотреть, и вскоре он ушел оттуда, поступив в музей по охране памятников.

Позднее Железняк обращался к Фадееву в 1954 г., когда написал пьесу «Олечка», и в 1956 г. Фадеев обещал попытаться устроить постановку пьесы в Малом театре. А «Новеллы о Достоевском», часть которых была написана до 1956 года, Александр Александрович хотел предложить в «Новый мир», но, увы, буквально вскоре после этого письма1 он ушел из жизни.

На улице Герцена, 76, в домике Прасковьи Ивановны Палиловой В. С. жил с 1938 года. При нем потеряла мужа хозяйка, ушел на фронт, а затем, вернувшись, умер зять. В. С. много занимался с сыном Груни Палиловой Гошей. Став инженером после института, Игорь ни разу не навестил Владимира Степановича.

А Груня вышла замуж за вдовца с тремя детьми, поставила их на ноги, они любили ее как мать.

Когда я водворилась на улице Герцена, Владимир Степанович мне сказал, что ему необходим для работы, крепкий чай:

— Ничего мне не надо, только бы был чай!

Легко сказать — пачка чая на рынке стоила буханку хлеба!


1 Письма А. А. Фадеева сданы в областной архив Вологды, где у Железняка имеется личный фонд.

92

После свадьбы я продолжала ездить на поезде в деревни за фотокарточками фронтовиков, с которых рисовала портреты 24 X 30, вставляя их в паспарту, вероятно, доставала чай, меняя на хлеб. Помню, варила кашу изо ржи в русской печке; кашу ели с молоком а иногда с льняным маслом, что приносила с льнозавода одна из квартиранток. Но кончилось это трагично.

Как-то с ночной смены, вылезая из-под ограды завода, она попала на оголенный провод, и утром нашли ее обугленный труп.

Владимир Степанович до меня не платил за угол хозяйке, отдавая ей продуктовую карточку ИТР как член СХ, и, вероятно, она подкармливала его. При мне мы столовались уже отдельно. Карточку ИТР в конце 1944 года ему заменили на «литерную Б», так как Америка и Канада стали посылать нам продукты. Незабываемые мгновения, когда вскрывались банки с тушонкой (американская тушонка была в литровых круглых жестяных банках и более жирной, чем канадская,— в двухлитровый кубических); когда можно было съесть сразу нескольку кусков сахару, и мы даже меняли сахар у хозяйки на картошку.

Я перестала ездить в деревни и делать портреты.

В конце июля 1944 года я взяла отпуск с добавочными днями за свой счет (на месяц) и повезла Владимира Степановича за Грязовец, в Николо-Пенье.

От Грязовца мы пошли пешком по шоссе, около двадцати километров. Я шла босиком. На полдороге увидели, как пленные немцы мостят шоссе. Делали они это аккуратно, подгоняя камни. Увидя нас, некоторые бросили работу. Запомнила из них двоих. Пожилой, седой, с благородным лицом мужчина посмотрел на нас с интересом, внимательно. Другого я мысленно охарактеризовала эсэсовцем — столько злости было у него во взгляде: молодой, высокий, здоровый, смотрел он на нас с ненавистью.

Красивые гористые места.

Деревня Николо-Пенье стояла на высоком берегу Куломы. Навестив там моих знакомых, мы пошли по их

93

совету на другой берег через мостик, в деревеньку, где осталось всего три дома. Два из них были заколочены, в третьем жила Евстолия с сыном-школьником, она-то и сдала нам большую комнату. Печку она не топила, и я готовила пищу на костерке, ставя кирпичи. Брала за рисование портретов — картошку и молоко, яйца и хлеб. Потом пошли грибы, в основном подосиновики. Неподалеку, на Ростиловском маслозаводе, нам продали с полкило чудесного сливочного масла, какого мы раньше и не пробовали.

Достопримечательностью этих мест был Павло-Обнорский монастырь, километрах в двух-трех. Мы провели там почти целый день. Посередине монастырского двора — высокая насыпная горка, на ней росли высоченные ели. Замечательная выдумка монахов! Ах, через десяток лет все эти ели вырубили, остался голый холм странного вида. Там, в монастырских зданиях, поначалу обитали несовершеннолетние правонарушители, а позднее — пионеры. Стало называться это селение Юношеским.

(В 1985 году мне очень захотелось побывать там, вспомнить молодость. Я уговорила соседку по Ивановскому В. А. Дмитриеву, и мы отправились на автобусе от Маркова в сторону Плоского. От шоссе до Юношеского пришлось идти по новой дороге через лес четыре километра. С нами был и внук Дмитриевой Алеша. Сфотографировала я старую березу, где мы отдыхали с Железняком в 1944 году, постройки монастыря, холм, на котором кое-где по бокам выросли молодые ели.)

Возвратившись из Николо-Пенья в августе 1944 года в Вологду, я стала брать из мастерских товарищества «Художник» работу на дом. Надо сказать, что с 1944 года отпала необходимость в «задрайках», мне разрешили делать маслом на больших холстах картины с репродукций. Это были, главным образом, натюрморты.

Больше всего я написала «Сиреней» Кончаловского, затем — натюрморты Хруцкого, сама предлагала увеличить со старинных открыток пейзажи художников начала XX века, например, Горбатова, работавшего в стиле Жуковского. Так что я была счастлива находиться дома и писать маслом в большой комнате Палиловых.

Железняк продолжал диктовать мне русские новеллы

94

и в 1944, и в 1945 годах: «Кабинет-министр» (о Волынском), «Как хороши, как свежи были розы» (о Тургеневе), «Композитор» (о Мусоргском), о Куприне Льве Толстом. Начаты были в 1945 году и новеллы о Достоевском, которые писались на протяжении почти сорока лет.

Рано утром 9 мая 1945 года нас разбудил громко звонивший и стучавший лейтенант Анатолий — друг квартирантки Нины, жившей рядом с кухней. Явился с бутылкой спиртного, с немецкой палочкой, подобранной еще в войну на одном из вокзалов Германии, и черны цилиндром.

— Война кончилась! Ура!

Конечно, весь дом вскочил, начали целоваться, распечатали бутылку. Посидели с Анатолием на кухне, он любил поболтать с Володей, и соседка даже ревновала его.

Заходили к Володе на улицу Герцена кое-кто из молодежи. Особенно любил его студент пединститута Николай Паутов, который впоследствии стал учителем истории на родине, в Корбанге, и создал там народный музей. Он был лучшим другом поэта А. А. Романова и его земляком. Погиб в начале 80-х годов, уже после 75-летнего юбилея Железняка (он тогда был у нас на улице Кирова), погиб трагически — при пожаре.

В те первые годы нашей жизни Володя много рассказывал мне из своего прошлого, о том, что бабушка его по фамилии Давыдова — внучка знаменитого Дениса, а дедушка — генерал Дуроп. В детстве и юности Володя перечитал всю библиотеку деда, военную историю, историю геральдики и т. д. Он знал досконально все знаки отличия, знал, какие русские полки и в какие годы носили определенную форму, знал историю русских чинов, названий служащих. В общем, был в прошлых веках, как у себя дома.

Отец — большой деятель последнего царствования — Степан Петрович Белецкий намеревался сделать сына военным историком, видя этот его интерес.

Об отце он тоже рассказывал. Говорил, что это был

95

обаятельный человек, умевший расположить к себе даже противников. Например, был такой случай: к Степану Петровичу пришел студент высказать ему нелицеприятные вещи, но через некоторое время покинул его кабинет, переменив мнение о сенаторе. Белецкий был умным дипломатом: присутствовал, например, при открытии синагоги в Самаре, и его речь покорила евреев. Он познакомился с будущей женой Ольгой Константиновной в Ковно, где служил у губернатора. Там он изучал фольклор и написал книгу «Сказки Привисленского края». Быстро шел по служебной лестнице.. В Ковно его приметил П. А. Столыпин, перевел вице-губернатором в Самару, с 1909 года С. П. уже в Петербурге — вице-директор департамента полиции, затем, после гибели Столыпина — директор. А перед самой войной 1914 года, ввиду дворцовых интриг, переменил службу, стал возглавлять Красный Крест.

На квартиру в Петербурге к Белецкому иногда заходил кое-кто из крупных деятелей в служебном порядке и останавливался всегда перед бюллетенем на стене, который выпускал тринадцатилетний сын сенатора Белецкого Володя. В газете сообщалось — куда выехал сенатор, кто у него был и т. д.

Наконец Степан Петрович увидел это произведение сына, устроил ему выговор вплоть до наказания, и выход бюллетеней прекратился. У Володи были брат и сестры. Брат умер в 1915 году, старшая сестра Наташа покончила с собой в Киеве, а младшая жила там до 1983 года и переписывалась с ним.

Мать у Володи была красивой женщиной, и муж ее обожал, как и всю свою семью. Когда Белецкому предложили занять пост директора Госбанка с громадным содержанием, Ольга Константиновна уговаривала его: ей хотелось, чтобы он ушел с прежней должности. Жили они скромно, на сравнительно среднее жалование, муж не воровал, хотя у него были в несгораемом шкафу неподотчетные средства. Как рассказывал Владимир Степанович, отец любил власть и говаривал, что когда-нибудь будет премьер-министром.

Мать, как и бабушка Ольга Ивановна, любила вкусные, сладкие вещи, они ходили в кофейни Петербурга

96

кушать пирожные, а если к ним привязывался Володя, то О. И. всегда предупреждала — «не зови меня бабушкой» (она выглядела очень молодо).

Услышала я от Володи и о том, как после ареста отца он увидел в газете, идя по улице, сообщение а расстреле царских чиновников, в том числе Белецкого.

Дело Белецкого вел старый большевик Н. В. Крыленко. Он сообщил перед этим Ольге Константиновне, что Белецкого ждет недолгое тюремное заключение, так как он не замешан ни в каких сделках, воровстве и т. д. Но — увы! — покушение на Ленина в 1918 году перемешало все карты. Царских чиновников перевели в

97

ведение военного трибунала, так как был объявлен красный террор.

Мать в то время работала сестрой милосердия в госпитале. А что делал Володя в это время — описано у Владимира Степановича в рассказах «Оловянные солдатики» и «Бобрик».

Мать пошла вскоре на прием к А. М. Горькому с просьбой, чтобы семье дали пропуска уехать на юг, где в Пятигорске на ее имя Белецким была куплена, дача. Двинулись все туда, распродав по дешевке вещи в Петрограде. Мать уступила дачу в пользование детскому учреждению, а сама потом занимала небольшую часть комнат. Позднее дача так и досталась безвозмездно государству.

Надо сказать, что уже в Пятигорске в 1920 году Володя много печатался в газетах «Красный Пятигорск», «Красный Терек». Работал он тогда экскурсоводом, а печатать его стал Борис Горбатов, с которым он там познакомился.

Вскоре семья переехала в Киев, где Володя изучал живопись, фрески в соборах — затем это отразилось в повести «Пассажиры разных поездов», написанной в 1931 году.

Занимаясь в Киевской библиотеке, юноша собрал большой материал о декабристах и написал целый труд. Он поехал в Москву, рассчитывая на Институт красной профессуры. Посмотрели там это сочинение — и приняли автора сразу без экзаменов. Но, идя по московским улицам, Володя увидел объявление о приеме на ВГЛК им. Брюсова. Показав там бумажку о приеме в Красную профессуру, Железняк получил добро, только был обязан сдать экзамен по истории. По билету он получил вопрос — «Концы Великого Новгорода» и рассказал много по этой теме. Его приняли.

В Москве он стал жить на Малой Бронной у семьи Дуроп (Иван Дуроп был родным братом его матери), где и познакомился с двоюродной сестрой по тетке — Ксенией, на которой женился.

Иван Дуроп, дядя Владимира Степановича, был выдающимся человеком: закончил с золотой медалью лицей, знал многие языки, в советское время стал одним из

98

организаторов Уголовного розыска — как юрист, затем занимал видный пост в «Экспортхлебе». Исключительный был собеседник. К нему на Малую Бронную заходил в гости потолковать Павел Антокольский.

Володя тогда еще жил у дяди. У Антокольского, научился он по линиям рук определять характер человека и его будущую жизнь (затем — и по картам). Тот относился к предсказаниям серьезно, как к науке. Володя очень уважал его как поэта и человека. Любил он в те годы и стихи Бориса Пастернака. Знаком был с ним мало, только встречался в столовой Союза писателей на улице Герцена. Пастернака печатали редко, и Владимир Степанович записывал его стихи в маленькую записную книжку. В Вологде потом — тоже. Просил это делать и меня, если в газетах появлялось что-либо Бориса Леонидовича. Помню стихи «Все нынешней весной особое...». В подражание Пастернаку молодой Железняк начал носить на лбу закругленную прядь, которая осталась у него с тех пор на всю жизнь. Молодой Владимир Белецкий решил взять псевдоним «Железняк», услышав от младшего брата отца — Александра, что в роду у них был знаменитый руководитель (вместе с И. Гонтой) Крестьянской войны на правобережной Украине в 176S году против панского гнета Максим Железняк. Называлось восстание «Колиивщина». После подавления восстания был сослан в Сибирь.

Писательские дела в Москве у Железняка пошли хорошо. Написав в 1930 году повесть «Она с Востока», он понес ее в альманах «Недра». В этом издании публиковались только крупные писатели — Алексей Толстой, В. Вересаев, Андрей Платонов, Б. Пильняк. А тут вошел в редакцию альманаха молодой человек в подвязанных, веревочкой ботинках, так как подметки отставали, спортивном костюме. Ему сухо объяснили, что ему лучше бы обратиться в другой журнал, не столь серьезный.

Он увидел развалившегося в кресле Алексея Толстого, ковры и, робея, все же просил прочесть повесть.

— Зайдите через месяц.

Через месяц повесть еще не прочитали, но вскоре ему сказали, что она будет печататься в книге 18 альманаха за 1930 год. Оказывается, повесть очень понрави-

99

лась В. В. Вересаеву, и старый писатель после этого стал как бы курировать молодого. Приглашал его на квартиру, чтобы поговорить с ним и покормить (он получал академический паек). Потом, заметив, что Железняку не дается описание обстановки жилья, стал запирать его на ключ в своем кабинете, давая задания: «Опишите эту комнату». Вересаев командировал Володю в Ленинград, где тот должен был собрать кое-какой материал для его книги о Пушкине. Там он работал в Пушкинском доме и в библиотеке им. Щедрина, где познакомился с М. Зощенко. В свободное время Железняк зашел к вдове писателя В. Гаршина Надежде Михайловне.

Дело в том, что Владимир Степанович первым в советское время написал и опубликовал в газете большой очерк о Всеволоде Михайловиче, поэтому Надежда Михайловна с большой радостью приняла Железняка. Она много рассказала тогда ему о муже и о последнем дне его жизни, когда тот выбросился в пролет лестницы. С ним были часы, и Гаршина подарила их (треснувшие и остановившиеся в момент падения) Володе. Эти часы Владимир Степанович снес потом в Пушкинский дом. Позднее, в Вологде, написал он о Гаршине пронзительную новеллу...

От альманаха Владимир Степанович взял командировку на Украину, чтобы увидеть ход коллективизации, и стал писать роман о художниках, где были и главы о периоде 29-го года на Украине. Роман назывался «Пассажиры разных поездов», его опубликовали в «Недрах» (№ 20, 1931).

Роман «Пассажиры разных поездов» Вересаеву понравился не очень, но когда в 1934 году в «Знамени» появился рассказ «Оловянные солдатики», Вересаев, встретив своего подшефного, сказал:

— Этот маленький рассказ — большая литература...

Позднее, когда Железняк уже сидел в тюрьме, в 1935 году, следователь уведомил его, что за него хлопочут рабочие трампарка и писатель Вересаев. У девушек трампарка Володя вел литературный кружок, выпускал газету «За здоровый трамвай».

Тяжело было Владимиру Степановичу прочесть некролог Вересаева в начале войны. Он долго плакал.

100

В годы учебы на ВГЛК В. С. Железняк познакомился с известным литературоведом Иваном Никаноровичем Розановым. Володя приходил к нему на квартиру побеседовать, посмотреть редкие издания книг, иногда оставался у них на обед и чаепитие. А библиотека Ивана Никаноровича была грандиозная, он советовал Володе написать художественно-документальную повесть о своем предке Денисе Давыдове.

— Пользуйтесь моей библиотекой, вы найдете много нужных для книги материалов.

Сидя на диванчике у Палиловых, рассказывал В. С. о своей дружбе с писателем Юрием Домбровским, который учился на младшем курсе ВГЛК. Он был талантлив и оригинальничал: на столе у Домбровского стоял череп, и висело изречение: «Оставь надежду — всяк сюда входящий». Юрий любил собирать вокруг себя шумную компанию, был остер на язык. В тридцатых годах его отправили в лагерь, он оттуда сбежал и снова арестованный отхватил еще десять лет. А между тем, его мать, доктор биологии, была лауреатом Сталинской премии. В лагере Домбровский потерял все зубы; второй раз бежал из лагеря — срок прибавили, а потом его отправили на проживание в Казахстан.

Там и написал он роман «Обезьяна приходит за своим черепом». В одном из журналов, куда он послал его, роман разругали (не опубликовав), вернее, автора — как политически подозрительного человека. После этого его выгнали из университета Алма-Аты, где он преподавал литературу, и знакомые перестали с ним здороваться.

Домбровский послал роман В. Каверину — тот прочел и совместно с М. Шагинян написал ему о нем восторженный отзыв, одновременно настаивал в СП, чтобы опубликовать «Обезьяну...». «Обезьяна» выходит в 1959 году в издательстве «Советский писатель», позднее — повесть «Хранитель древностей» («Новый мир», 1964), а затем «Смуглая леди» — новеллы о Шекспире (1969 г.). Автора вызывают в Москву Жданов и Александров (министр культуры). Домбровскому выплачивают аванс за «Обезьяну», который он тут же и спускает с при-

101

хлебателями, сумев купить только велюровую зеленую шляпу.

Мы с Железняком приехали в Москву и встретились с Домбровским (он получил комнату) как раз в это время. Домбровского можно было заслушаться, настолько блестяще, остроумно он рассказывал о своем пребывании в Москве, читал стихи.

Рассказывал Володя и о своем друге по ВГЛК Сергее Морозове. Тот еще в юности держался очень солидно, человек эрудированный, выдающийся, он ставил в тупик преподавателей. Морозов интересовался русскими философами, написал труд об Аполлоне Григорьеве, однако в то время никакое издательство не взялось бы опубликовать его, на что он и не рассчитывал.

Когда в 60-х годах мы были у Морозова дома, в Москве, он как-то сказал:

— Ты пишешь, Володя, для заработка о кружевах, а мои «кружева» — это статьи о фотографии.

Даже в Китае в шикарном издании вышел альбом статей С. М. о фотографии как искусстве. Сам он не брал в руки фотоаппарата, но считался знатоком-теоретиком и входил в редколлегию журнала «Советское фото», куда потом рекомендовал и снимки вологодского фотографа П. Мошкова. Основное в литературном наследии Сергея Морозова — это его труды о С. Прокофьеве и И. Бахе, изданные в серии ЖЗЛ, а заказанную ему книгу о Шостаковиче написать не успел — он скончался в 1983 году.

Во времена юности дружил Железняк еще с двумя литераторами. Вместе ходили пить пиво, до которого Володя в ту пору был большой охотник, удостоился даже эпиграммы:

Железняк не от слова железный,

Железняк никогда не плавится.

Но скажи ему — хочешь выпить?

И он тотчас в пивную отправится.

Эти двое были поэты — Ярослав Смеляков и Сергей Васильев.

О «Ярке» Смелякове Володя говорил много хорошего, а Васильев сыграл в его судьбе неблаговидную роль. Смеляков, как и В. С., был сослан, но после лагеря на

102

Севере вернулся в Москву, прославился и стал даже лауреатом.

А Сергей Васильев женился на бывшей жене Владимира Степановича Ксении, которая после ареста Железняка от него отказалась. Впрочем, Владимир Степанович говорил, что последние месяцы у него с женой были уже нелады, и назрел разрыв. Прижив от Васильева дочку, Ксения разошлась с ним. А у Железняка еще раньше появилась от Ксении (в 1931 году) дочка Ванда, которой было около пяти лет, когда его выслали из Москвы. Какие-то гроши он на нее посылал из Вологды через сестру Таню Дуроп, он ведь очень мало зарабатывал, пока снова не стали выходить книги.

После развода с С. Васильевым Ксения послала Ванду в Вологду (девочка заканчивала десятилетку) летом 1948 года. Музей организовал тогда экспедицию в Устье-Кубенское для собирания предметов старины. В ней участвовали работник отдела истории А. А. Миров, реставратор Н. И. Федышин и нас трое (вместе с Вандой). В Устье-Кубенском мы прожили более недели. Собирали этнографические вещи, смотрели места раскопок, я делала зарисовки, а Владимир Степанович много времени проводил в мастерской кружевоплетения, где изучал устьянские, особых узоров кружева.

Потом мы поехали за несколько километров втроем по речушке, наняв лодку, в деревню Фелисово на фабрику рогового промысла. В цехе было, как в аду, воняло распаренными коровьими рогами, стоял пар, духота. Но жители предпочитали работать там, а не в колхозе, где они получали по 100—200 граммов на трудодень. В Фелисове я нарисовала с натуры несколько рабочих за продукты, главным образом яйца. В лес мы в Фелисове не углублялись, так как там водились гадюки.

Вернувшись в Устье, на пароходе уже добирались в Вологду.

Только через тридцать пять лет после этого я узнала, что Ванда приезжала тогда с предложением к отцу сойтись снова с матерью. Видимо, чтобы не травмировать меня, Владимир Степанович мне никогда не говорил об этом. Он и в Москву не вернулся с предоставлением площади, когда это стало возможным после 1956 года. К этому

103

времени Вологда стала для Владимира Степановича родным городом. А Ванда приехала сюда после этого лишь на похороны отца.,

Материальное положение после войны было у нас тяжкое. Построив для областного музея на голом месте два отдела — исторический и художественный, Железняк был уволен под предлогом перевода художественного отдела в картинную галерею.

Но о музее — по порядку.

Когда военные, временно занимавшие помещения музея, выехали из него осенью 1945 года, дирекция предложила В. Железняку создать в освободившихся залах отдел истории, при этом обеспечив нас жильем в башне Кремля. Он, понятно, согласился.

104

Комната на третьем этаже (первый этаж был полуподвальным), большая (28 метров) и светлая, располагалась в башне старинной Цифирной школы. Голландская печка с плитой в углу у двери, но никаких других удобств там, конечно, не было. Сначала с дровами приходилось плохо, я возила их с базара, покупая саночками, потом уже — возами. Приходилось носить дрова наверх по темной лесенке. Колонка с водой находилась далеко, напротив здания пединститута, за Госбанком. (В самом музее проведен водопровод и сделано отопление гораздо позднее.) Приходилось нанимать музейную уборщицу, чтобы носила наверх дрова и по два ведра воды через день. Жилье, таким образом, обходилось нам недешево. Но комната была теплая, особенно когда мы поставили добавочно у окна, выходившего на парк ВПВРЗ, еще кирпичную печку, также с плиткой.

А вид из окон был удивителен: одно выходило на Софийский собор и колокольню, два других — на Соборную горку и реку Вологду. Прожили мы там 19 лет — с 1945 по 1964 год.

Своей мебели, кроме сундука, у нас не было, и музей дал в пользование маленький столик, который стал письменным, этажерку, табуретку, развалюху-гардероб и широкую, длинную старинную лавку со спинкой из выточенных балясин. Ее мы поставили к стене за обеденным столом, который купили у знакомых за шесть рублей. Купили и старую железную кровать с матрасом. А года через два-три обзавелись с газетных гонораров на базаре самодельной горкой за 23 рубля. Стулья купили на «Царевну Ксению», опубликованную в «Вологодском комсомольце», называвшемся тогда «Сталинская молодежь». Я несла их из хозяйственного магазина на рынке, и музейщики говорили: «Железняки купили стулья!». Это было событие.

...В первые годы я работала дома, делая всякие диаграммы с картинками гуашью. Тогда начиналось увлечение в стране всякими выставками: сельскохозяйственными, промышленными и т. д. Область старалась похвастать своими достижениями. Продолжалось это лет пятнадцать, но в пятидесятых годах меня посадили за работу над портретами сухой кистью. Делала портреты Ленина, Сталина, членов Политбюро, позднее стали поступать

105

заказы из школ на портреты писателей-классиков и ученых.

Приходилось самой натягивать на подрамник бязь для 25-30 портретов в месяц (80X60), затем грунтовать клеем с белой гуашью, накладывать трафарет портрета, проколотый точками, и рисовать в растирку масляными красками.

Иногда попадали ко мне заказы и масляной живописи на холсте портретов Ленина. Эти оплачивались втрое, дороже, то есть пятнадцать рублей вместо пяти. Два-три раза в месяц портреты принимал худсовет, а затем в конце месяца — цензор. Только через несколько лет я научилась писать портреты быстрее. И у меня после сдачи их в конце месяца оставалось свободных дня два-три, которые я использовала для творческой работы.

Всецело занятый музейной службой, Владимир Степанович поначалу не мог плотно сесть за письменный стол. Тогда мы решили, что терять времени нельзя и надо хотя бы попытаться пристроить «Русские новеллы». Мы послали их в Ленинград, в журнал «Звезда», и какова же была наша радость, когда получили замечательный отзыв о них профессора В. В. Мавродина и литературного редактора журнала О. Спектора (24 ноября

106

1945 г.). Но вскоре — страшное разочарование: выступил Жданов с критикой (мягко выражаясь) Анны Ахматовой и Михаила Зощенко, обрушился на ленинградские журналы «Звезда» и «Ленинград», в портфелях которых лежат «ненужные» советским людям произведения.

«Ленинград» закрыли, «Звезду», прижали, и остались не опубликованными в течение десятилетий «Русские новеллы» В. Железняка... Правда, в местных газетах они постепенно по одной печатались. «Изограф» появился в альманахе «Литературная Вологда» (1956), в нем же в 1959 году — новеллы «Кабинет-министр» и «Парадиз». Новелла «Как хороши, как свежи были розы» увидела свет в 1958 году в Архангельском альманахе благодаря Евгению Коковину. Он приезжал для связи с писателями Вологды, познакомился и с Железняком, провел у нас, кажется, два вечера. Новеллы о Ф. М. Достоевском также понемножку появлялись в вологодских газетах.

Опубликованные в газетах новеллы о Федорое Михайловиче В. Железняк послал в московский музей писателя. Тогда директором там была Галина Владимировна Коган. Она и пригласила его в музей-квартиру Достоевского, чтобы устроить литературный вечер — чтение автором новелл о Федоре Достоевском. Надо сказать, что несколько раньше нас посетил в Вологде ученый Владимир Лобанов. Он заверил, что если Железняк согласится на вечер, он приведет туда кое-кого из специалистов по Достоевскому. 15 февраля 1957 года вечер состоялся. Владимир Степанович читал свои новеллы, сидя за столом писателя Федора Достоевского. Народу было немного, комната небольшая. Кроме Владимира Лобанова, помню знаменитого профессора-психолога Журавского, знатока Достоевского. Они и некоторые другие держали записные книжки с авторучками, но по мере чтения ручки откладывались. Присутствующие были захвачены новеллами. Раскрыли дверь в другую комнату, там тоже появились слушатели, стояли, не двигаясь...

Счастливейший день нашей жизни: такого успеха мы не ожидали! Директор и слушатели решили написать протокол выступления и послать письмо в Вологодское

107

книжное издательство, которым руководил тогда В. М. Малков, с предложением издать эти новеллы. Увы, книга «Последние годы Федора Достоевского» увидела свет только четверть века спустя, к 80-летию автора (но и тогда Г. В. Коган поддержала заявку письмом). За год до смерти Владимир Степанович держал вN руках - самую дорогую для него книжечку — дело всей его жизни.

Первым опубликованным в Вологде произведением Железняка стал изданный в 1947 году областным музеем путеводитель по городу — «Вологда». Это была и первая книга о городе в советское время, в расширенном виде переизданная в 1963 году. А в первые вологодские годы было написано, помимо стихов, несколько прозаических произведений. Историческое повествование «Под двуглавым орлом» было в основном готово уже тогда и принято к изданию с положительной рецензией Е. Коковина, но «застряло» в издательстве, так что автору даже пришлось возвращать аванс. В 1942 году была написана пьеса «Мечи и кресты» из эпохи Александра Невского. Она была одобрена в Москве, но так и не была поставлена.

В пятидесятых годах и позже в Москве ученым секретарем Союза художников СССР работал Виктор Михайлович Лобанов. Он был женат на дочери Гиляровского и жил в квартире писателя в Столешниковом переулке. Вокруг Виктора Михайловича образовалась группа творческой интеллигенции, поклонников дяди Гиляя. В нее входили писатели Владимир Лидин и Александр Зуев, искусствовед и литературный критик Н. И. Замошкин, артист художественного театра Юрий Ларионов. Все они приезжали в Вологду и заходили к нам в башню. В дальнейшем В. Железняк постоянно переписывался с этими людьми, но, к сожалению, Н. И. Замошкин вскоре умер. Лидин писал Владимиру Степановичу до самой смерти и не однажды навещал нас в Вологде. Ларионов не раз приезжал с артистами МХАТа, которые выступали с концертами. Посещал нас в башне приезжавший из Москвы искусствовед- Николай Николаевич Третьяков (племянник знаменитого П. Третьякова), с которым В. С. в дальнейшем многие годы переписывался.

С середины пятидесятых годов появляется множество статей В. Железняка в местных газетах. А. В. Круглова

108

он вытащил из забвения в связи с работой над Достоевским. Открыл для широкого круга читателей Феодосия Савинова — автора песни «Слышу пенье жаворонка», и поэта Василия Сиротина, который написал стихи «Улица, улица...», тоже ставшие песней. Писал он о Лескове и Гаршине, о других писателях — известных и забытых, об ученых-краеведах и художниках...

Редактором газеты «Красный Север» в то время был замечательный человек Константин Николаевич Гуляев. Он очень хорошо относился к Железняку, не боялся печатать его, ссыльного, несмотря на «предупреждения» из Союза художников председателя С. В. Кулакова. Гуляев не только печатал то, что предлагал В. С., но и давал ему командировки по области в разные районы.

Запомнилась командировка в вожегодские леса, к лесорубам. Тогда не было электропил, и лес рубили топором, пилили. Работали там в основном высланные украинцы. Я даже нарисовала портреты двоих из них. Из Вожеги мы ехали на санях в мороз. На обратном пути с нами были самодеятельные юные артисты. Они рассказали, что когда добирались в леспромхоз, с ними ехала собачонка. Она иногда бежала за санями. И ее

109

догнал волк и растерзал. Очень ребята переживали за этот случай.

Ездили в мае мы на Рыбинское водохранилище, в Мяксу. Как-то провели день на искусственном песчаном острове у рыбаков. Ловились громадные щуки, но, увы, когда катер запаздывал их забрать, рыбакам приходилось сотни килограммов закапывать в песок: погода тогда стояла неимоверно жаркая. По другую сторону острова — громадный сухой сосново-еловый бор в воде. Как скелеты руками, перестукивались деревья ветками без хвои. Страшная картина! Не пожалели затопить прекрасные боры и луга! За сеном жители, еще державшие скот, ездили на другой берег рукотворного Рыбинского моря.

В Череповце, который в то время был еще славным, небольшим городком с красивым парком, мы познакомились с директором местного музея К. К. Морозовым и в дальнейшем держали с ним связь. Как-то летом поехали мы в Харовск и познакомились с журналистом и коллекционером марок и медалей Степаном Морозовым, удивительным по увлеченности человеком.

В результате таких поездок публиковались газетные очерки, накапливались впечатления. Особенно содержа-

110

тельной для В. Железняка оказалась поездка в знаменитый колхоз «Аврора» Грязовецкого района. Она дала ему материал для будущей «Повести о творчестве», над которой писатель активно работал в 1955 году, и тогда же отдал ее в книжную редакцию. Редактор С. В. Викулов устроил обсуждение, а вернее — осуждение. Резко выступил В. В. Гура, а редактора К. Гуляева, который одобрял повесть, как нарочно (?) не оказалось (был в командировке), и еще кто-то громил повесть. Ужасный был разнос! Конечно, издавать отказались.

В отчаянии пришла мысль написать в Вешенскую М. Шолохову. Но это письмо написала Михаилу Александровичу я, не показав его Владимиру Степановичу, я не скрывала его происхождения.

Очень скоро пришла телеграмма: «Высылайте рукопись». Мы послали, и, не задержавшись, она вернулась обратно с осторожными карандашными пометками писателя на полях. В письме было написано, что он считает возможным издать книгу .с некоторыми редакторскими правками рукописи.

Жаль, что Владимир Степанович стер замечания Михаила Шолохова после исправления рукописи, так как у нас не было денег на новую машинопись. Помню только восклицания М. Шолохова против некоторых слов главного героя-художника. Он писал: «Ф. Д!». С тех пор до своей смерти Шолохов постоянно присылал Железняку письма и телеграммы к праздникам (находятся в Госархиве и областном Музее). В облисполкоме, ознакомившись с письмом Шолохова, видимо, очень удивились и посоветовали Малкову печатать повесть, которая и появилась отдельным изданием в конце 1956 года. Но ее многострадальный путь не закончился. В «Литературной газете» какой-то вития И. Окунев издевательски обрушивается на повесть. Железняк пишет протест в газету. Ему в ответ сообщают, что после инцидента этот критический боец отстранен от занимаемой должности. Надо сказать, что в защиту «Повести о творчестве» выступил известный московский искусствовед, сотрудник Академии художеств СССР Михаил Сокольников. Он назвал фельетон «заушательским» и «пасквилем» и высоко оценил книгу, послав в правление Вологодского отделения

111

Союза советских художников поздравление В. С. Железняку с книгой (2.VIII—57 г.).

В пятидесятых годах Владимир Степанович работает, помимо новелл и статей, над очерковой книгой о художнике Верещагине. В издательстве В. Малков ему сказал, что Верещагин — величина всесоюзного и даже международного масштаба, и поэтому, чтобы напечатать о нем книгу, нужно разрешение Министерства культуры СССР. Недолго думая, Владимир Степанович пишет письмо министру культуры Александрову о том, что Верещагин — уроженец Вологодской области, и просит разрешение издать о нем книгу в Вологде. Министр довольно быстро ответил, и Малкову пришлось издавать книгу. Она вышла в 1959 году.

...Ах, какая это была мука унизительная, как только речь заходила о необходимости что-либо издать! Но без гласа начальства вчерашнему политическому ссыльному было и шагу не сделать в печать. Ведь перед самостоятельным решением в страхе цепенел едва ли не каждый издатель, а на подхвате у них хватало и добровольных блюстителей советской идейности.

В летние месяцы — в мой отпуск — мы уезжали из Вологды.

Смотрительницей и уборщицей в художественном отделе музея работала Антонина Антонова. Ее мать жила в деревне Фроловское Вологодского района, в своей избе. К ней-то и предложила свезти нас Тоня. В начале пятидесятых годов еще не было шоссе на Грязовец, поэтому мы шли в деревню пешком через леса километров шесть-семь от поезда, со станции Волоцкое.

Деревня оказалась очень красивой. Местность холмистая, но Фроловское стояло почти в низине, ближе к речке Комеле. Всего одна улица, около пятнадцати домов. Электричества не было. Тогда там было еще два колодца, но воду на самовар чаще брали из речки, казалась вкуснее. Отвели нам комнатку.

С матерью Тони жили две другие дочери-колхозницы. Одна из них — бригадир. Работали целыми днями, а получали по 150—200 граммов хлеба на трудодень. Кормил

112

огород, и у кого был — скот. Два лета подряд мы там жили. Я любила ходить за грибами, водились в основном подосиновики. Владимир Степанович предпочитал беседы со стариками, а старики были интересные, читали они книги, газеты и обо всем — свое дельное суждение. За километр от Фроловского — бывшая усадьба, с парком и аллеей, Неверовское. Туда мы ходили через день за хлебом в маленький магазинчик, имея на руках соответствующую справку на снабжение. Ходили вдоль речки и не могли на нее налюбоваться...

Следующие два лета мы жили в Ферапонтове. Сначала у бывшей послушницы Любови Кирилловны Легатовой (она работала там с 1929 года), в монастырской келье той церкви, где фрески Дионисия. Тихая и светлая была

113

старушка, а когда она умерла в 1948 году, вместо нее смотрителем монастыря стал вернувшийся с войны инвалид Валентин Иванович Вьюшин. Вставлял он стекла в побитые оконца и во всем старался, как мог, наводить там порядок. Больших ставок тогда не было, и он оплачивался как сторож.

В Ферапонтово в первый раз мы шли от Кириллова пешком девятнадцать километров, а на следующее лето наняли телегу с лошадью. Кириллов и Ферапонтово, тогда еще совершенно запущенные, поразили нас монументальностью и каким-то особым лиризмом, очарованием вечности. Несколько позже Владимир Степанович написал для «Красного Севера» большой очерк о фресках Дионисия, до моды на которого было еще так далеко...

Соседями через стенку в первые годы проживания в башне - были у нас эвакуированные из Ленинграда О. И. Георгиевская и О. П. Феодосьева, мать и дочь.

Обе работали в облисполкоме. Мы подружились с ними. Они были благодарными слушателями произведений В. С. Через несколько лет мать с дочерью возвратились в Ленинград, и в их комнате поселилась директор областной библиотеки Анна Георгиевна Серебренникова с сыном Колей. Вместе с другими ребятами из башни: Игорем Расторгуевым, Толей Наместниковым, сыном художника, и Витей Тихоновым, сыном музейного фотографа,— они приходили смотреть к нам телевизор. Мы купили «Рекорд — I» с гонорара за книгу «Художник Верещагин» в 1959 году. Тогда это было целым событием.

В башне нас посещали хорошие люди: друг В. С., известный фоторепортер, участник войны Ю. Чернышев, уже упоминавшиеся А. И. Федоров, А. А. Миров, который бывал чаще других, старый врач Николай Александрович Ренатов. Заходили пожилые художники Н. Ширякин и В. Тимофеев, который жил в Соколе.

Ширякин с самого начала, еще до моего замужества, относился ко мне ласково (я посещала его студию с 1942 года), он верил, что из меня выйдет художник, считал, что в моих тогдашних слабых этюдах есть «душа и чувство цвета». Сам Ширякин создал ряд хороших портретов и пейзажей в Кириллове, а Тимофеев писал лирические пейзажи.

114

Художник-миниатюрист из Мстеры А. Брягин также заходил в башню, рассказывал о том, как он реставрировал «Троицу» Рублева, живя в Ленинграде. Позднее В. Железняк написал о Брягине очерк «Мастер тонкой кисти».

Брягин однажды рассказал любопытный эпизод из музейной жизни. Он сделал макетик дома Сталина, где тот жил в ссылке в Вологде до революции. Подошел директор музея, который организовывал в те годы разные антирелигиозные выставки — Философ Павлович Куропатников:

— Нужно у дома поставить шпиона из полиции.

— Не выдумывайте...

На следующий день Брягин увидел приклеенную фигурку из пластилина у дома Сталина. Художник разозлился, убрал ее. Завтра она снова появляется. Брягин схватил и шмякнул ее об пол, но Куропатников не успокоился и в третий раз слепил шпиона за Сталиным. Брягин опять убрал фигурку, и на этом инцидент закончился.

Ф. Куропатников иногда заходил к нам в башню. До революции он был великолепным гвардейским портным в Петербурге, а после стал управлять культурой в разных городах, даже в Ясной Поляне, бывал и чекистом. Он говорил, что якобы спас вологодские колокола, когда их хотели снимать, чему я не очень верю. Куропатников был большим фантазером и часто приписывал себе то, чего не было. С Каждым годом он прибавлял несуществующие подробности о встречах с Луначарским и о том,; как он видел Ленина. Как-то Куропатников рассказывал; как он раскулачивал попа. Зайдя в дом священника в Кадниковском уезде, велел поставить самовар.

— Вот попьете последний раз чаек из самовара, так как я его реквизирую.

За чаем он объяснял священнику с семьей его мракобесие и пагубную роль для народа. Потом их забрали и увезли.

Между тем, Куропатников никогда не думал о собственном благополучии, и главное для него была «деятельность» на революцию. В Софийском соборе он поста вил маятник Фуко, мечтал устроить в Вологде обсервато-

115

рию в бывшей церкви. В то же время начал уничтожать у Софийского собора могилы архиереев, и только благодаря телеграмме Брягина в Москву это безобразие прекратилось. Куропатников заказывал мне для музейной экспозиции акварели (например, переход наших войск через Днепр — по газетному фото). Попросил написать его портрет маслом, что я и сделала. Потом портрет стоял у его гроба, а теперь находится в фондах музея. Вот и такие «типы времени» открыла нам Вологда.

Навещала нас в башне Капитолина Васильевна Исакова — самая, знаменитая художница по кружеву, директор кружевной школы и автор первого в стране учебника по кружевоплетению. Она иногда приводила с собой девушек-кружевниц, и они становились нашими друзьями.

116

Многие из них потом бросили кружевоплетение как профессию и разъехались по области, выходя замуж. Двое из них — Галя и Валя — до сих пор пишут мне из районов открытки, Рита — из Вологды.

Я рисовала некоторых девушек для молодежной газеты к статье В. С. о них, потом делала их портреты маслом. Есть у меня с Гали и портрет в технике монотипии, так же, как портрет молодой художницы по кружеву Эльзы Хумала. Исакову я писала маслом.

Разговоры с кружевницами, с К. В. Исаковой, которую легко можно узнать в образе Басовой, послужили Владимиру Степановичу материалом для работы над повестью «Кружевное панно». Он написал ее к 1960 году. На рецензию В. М. Малков отдал повесть И. Д. Полуянову, который вскоре пришел в башню и сказал, что хоть девушки в повести хороши, но «Кружевное панно» в общем не годится для печати.

«Кружевное панно», над которым Владимир Степанович работал еще и в 1969 году, вышло в свет в сборнике 1979 года, который включал и повести о художниках — уже упоминавшихся «Пассажиров...» и «Осенний мотив» (над ним писатель работал в 1970—1979 годах), эта последняя вещь и дала название сборнику.

Здесь же, в башне, сразу после переезда, в 1946 году, Владимир Степанович написал две первые римские новеллы — «Цезарь и Петроний» и «Лик Венеры». К доработке их он вернулся спустя почти десять лет, а опубликованы они только после смерти писателя в сборнике «Одержимые» (1986). Как-то раз я спросила Владимира Степановича:

— Отчего же вдруг ты надумал римские новеллы писать?

— Вовсе не вдруг,— возразил он.— Еще в юности я многое прочел по истории Рима, серьезно изучал древность. А писать, действительно, «вдруг» натолкнула фраза Пушкина: «Цезарь путешествовал...» Чего бы, кажется, в ней, а вот уже завязка...

Тогда я поняла, что и во многих своих повестях В. Железняк следует лаконизму Пушкина, ищет динамики

117

и характерности, погружаясь в былое, все равно — римское или российское.

Последним годом пребывания в башне рождена «Повесть о жизни Василия Сиротина». Тогда же создавались русские новеллы о Петре I, о Софье Андреевне, Белинском и Чернышевском, о Фете и другие.

В те пятидесятые годы, живя в башне, в свободные от работы в мастерской дни летом и осенью я часто отправлялась по городу с этюдником. Писала небольшие этюды в Кремле, на Соборной горке, писала реку Вологду и старинные домики по обеим набережным, а в плохую погоду ставила натюрморты, делала портреты. Работала пастелью и маслом. Но в 1963 году со мной случилось несчастье: идя в мастерскую, я упала (это было в конце мая) и сломала левую руку.

Пользоваться этюдником с забинтованной рукой я уже не могла, а свободного времени было много, так как я

118

бюллетенила сорок дней. Тогда Владимир Степанович посоветовал мне рисовать городские пейзажи карандашом, а затем переводить в тушь, чтобы можно было их опубликовать в газете. Я сходила в «Красный Север» к ответственному секретарю, которому ранее часто приносила статьи Железняка. Николай Осипович Бриш сказал мне, что для газеты рисунки должны иметь только два цвета — черный и белый, никаких полутонов.

Первым опубликованным рисунком был уголок Вологды для лирического репортажа В. Железняка «Белые ночи»: карандашный рисунок я перевела в тушь пером, без пятен. Так и пошло. Стали давать заказы, иногда сразу по нескольку «городских» рисунков под шапкой «Из альбома художника». Но большинство рисунков я делала как иллюстрации к статьям, очеркам и новеллам Владимира Степановича.

Позднее, в 1972—74 годах, В. Железняк дал в «Красный Север» очерковую серию «Пешком по Вологде», которую я иллюстрировала. Там были такие названия: «Здесь начинался город», «Прилуки», «Вот он, наш Кремль», «Заречье» и т. п.

В 1979 году в Вологодском отделении СЗКИ работал редактором Н. Коньков, бывавший у нас еще в башне. В сборнике «Дорогие сердцу места» он опубликовал как названные очерки Железняка, так и «Историю особняка», «Литературные места Вологодской области».

С нами Коньков познакомился, еще будучи студентом пединститута (с него я потом рисовала портрет Сиротина для повести в сборнике «Отзвеневшие шаги»). Земляк поэта Александра Романова, из Сокольского района, историк Коньков держал связь с В. Железняком до последних лет его жизни, всегда навещал нас даже при Кратких наездах из Архангельска, а потом и из Тобольска.

В Москву за годы нашей жизни мы ездили с Владимиром Степановичем шесть или семь раз. Выезжали по командировке Союза художников на юбилей Сурикова, затем с сотрудниками областного музея, среди которых была Надежда Ивановна Расторгуева,— по местам Рублева

119

в дни празднования его 600-летия. В один из приездов были в музее им. Пушкина на просмотре Дрезденской галереи, которую привезли из павшей Германии, перед тем, как отправить ее туда обратно после реставрации картин.

В один из первых приездов мы целый день проторчали в Министерстве культуры, ожидая утверждения планов перестройки интерьера Воскресенского собора для художественного отдела, который Владимир Степанович открыл. Кроме того, в Вологду тогда направляли ряд картин из запасников для отдела, среди них чудесный Поленов. И еще раз мы были в Москве по поручению областного музея — посетили внучку Можайского, чтобы взять у нее кое-какие вещи и документы, принадлежавшие изобретателю.

В Москве мы останавливались на квартире двоюродной сестры Владимира Степановича — Татьяны Дуроп. В первый приезд, когда они жили еще на Малой Бронной, я познакомилась с родными Володи — Ольгой, сестрой Татьяны, и семьей брата Славы. Когда-то Слава, возвращаясь с фронта в Москву через Вологду, навестил нас на улице Герцена. Два раза в наши наезды в Москву мы останавливались у моей тетки Галины Михайловны — тети Али. Мы навещали в Москве еще трех моих теток и дочку Владимира Степановича Ванду. Она жила с матерью и своей сводной сестрой, дочерью С. Васильева — Галей.

Ночевали мы в конце сороковых годов и у художника Василия Николаевича Сигорского, давнего приятеля Владимира Степановича. Они познакомились еще во время войны в Вологде. Здесь Сигорский провел свою юность, тут же одно время отбывал службу в армии. Они с Н. М. Ширякиным и рекомендовали В. Железняка в Союз художников как искусствоведа. Тогда был еще институт кандидатов в СХ, но Владимира Степановича приняли в 1943 году, минуя кандидатство. Вероятно, повлияло и то, что подписывал прием в Москве известный художник Георгий Георгиевич Ряжский, автор «Делегатки». Он. вел семинар на ВГЛК по искусству, который посещали всего несколько студентов; ими он весьма дорожил, а ,среди них самым аккуратным посетителем лекций был В. С. Железняк.

120

Будучи продолжателем традиций Дейнеки в графике, В. Сигорский делал литографии и станковые листы как гуашью, так и в другой технике. Излюбленны им были московские городские пейзажи с обязательным введением фигур москвичек. Пока Сигорский не купил большую двухкомнатную кооперативную квартиру на улице. Беговой, они с женой ютились в деревянном домишке без всяких удобств на окраине Москвы. Там мы и ночевали в первый приезд, а позднее — ив новой квартире. Как я уже писала, в Москве мы посещали Юрия Домбровского и дважды в разных квартирах — Сергея Морозова.

Удивительно умный человек, Морозов был истинный философ, Владимир Степанович уставал иногда вникать в связь его рассуждений и потом говаривал мне:

— Он слишком умен для меня, хоть я его и люблю.

Письма Морозова в Вологду всегда по нескольку раз перечитывались, настолько были они интересны. Морозов был идеалист, как во многом и Железняк, и это сближало их. Жизнь не была благосклонна и к Сергею, он нередко утешал Володю словами:

— Скажи спасибо, что мы живы и можем работать в такую-то эпоху...

Бывали мы в гостях у приятеля по ВГЛК Николая Матвеевича Халафянца, женатого на враче Виктории Ивановне. Они жили на улице генерала Ермолова. Хлебосольный армянин, он во время войны работал прокурором и познакомился с «делом» Железняка 1935 года, рассказал кое-что. Халафянц написал труд-воспоминание о ВГЛК, старался издать его, но рано умер.

Посетил В. С. на Арбате журнал «Москву». Предложил редактору Е. Е. Поповкину «Кружевное панно». Тот передал рукопись Б. С. Евгеньеву. Евгеньев как член редколлегии пытался опубликовать повесть, но безуспешно. В дальнейшем с Евгеньевым возникла постоянная переписка.

Приезжали в Вологду трое художников из Палеха. С ними В. С. много разговаривал, рассказал о Вологде, о ее достопримечательностях, и художники были в восторге. Была неожиданностью для нас присланная ими к следующему Новому году лаковая дощечка. Там были на-

121

писаны золотыми буквами благодарственные слова и в виньетке — рисунки села Палеха с церковью.

Последнее наше посещение Москвы было, кажется, в 1973 году. Остановившись у Дуропов, Владимир Степанович созвонился по телефону с писателем Виктором Авдеевым, и мы приехали к нему на улицу Красноармейскую. Они дружили в молодости. Еще начинающим писателем, после беспризорничества, Виктор зашел в газету, где Володя работал, показать свои опусы. Будучи ответственным секретарем, он его напечатал. Затем Авдеев пробился к Горькому, и тот помог ему. Стали выходить книги, написанные о детских годах, почти ежегодно; он получил Сталинскую премию за «Гурты на дорогах».

У Авдеева была прекрасная большая трехкомнатная квартира, хорошо обставленная, кабинет ломился от книг. Встретил он нас с женой Лидой великолепно. Стол был изысканный: какие-то заливные, что-то в тесте, салаты, икра и прочее, домашние пироги, торты, вина.

Не предупредив Володю, Авдеев пригласил на этот пир Сергея Васильева. Тот явился, когда мы сидели за столом, с каким-то необыкновенным вином из Европы. Несмотря на деланное веселье и все старания Виктора, разговор не налаживался. Васильев сводил к тому, что «не стоит вспоминать прошлые размолвки из-за женщины». Тогда Володя напомнил, как, будучи в отчаянном положении, он писал ему из Вологды с просьбой помочь хоть что-нибудь напечатать; Васильев заявил, что он этого письма не помнит. Вскоре Васильев ушёл, сославшись на какие-то дела. Впрочем, до этого я еще успела показать там в маленький аппаратик цветные слайды с нашего ивановского домика.

— Да это же простая деревенская изба! — небрежно обронил Васильев, а Виктору снимки понравились.

— А какие вокруг пейзажи, какая тишина и красота! — говорила я.— И в избе жить очень хорошо и удобно.

Поскольку было уже поздно, нас уговорили ночевать.

Кроме Москвы, мы с Владимиром Степановичем ездили два раза в Ленинград. Там нас «курировал» Константин Иванович Коничев.

О нем надо рассказать. Уроженец Вологодской области, Коничев начал как журналист, в Архангельске

122

возглавлял одно время издательство, затем перебрался в Ленинград, там и умер в 1974. В Вологду он ездил часто, заходил к нам еще в башню. Это был очень широкий человек, любил делать подарки, в том числе и мне, был исключительным рассказчиком. А как литератор? Впрочем, В. Железняк считал удачной лишь первую книгу его — «Деревенскую повесть».

Любили Коничева Викулов и Малков, который постоянно издавал его. Надо сказать, что после разрешения министра опубликовать очерк Железняка о Верещагине Малков уговорил Коничева быть редактором книги (для «подстраховки»). Позже Коничев опубликовал объемистую повесть о Верещагине, в которой Железняк обнаружил множество ошибок, ляпов, и потешался над «гостинодворским» языком аристократов. В свою очередь, К. Коничев отрицательно относился к историческим новеллам В. С. и в «Красном Севере» советовал их не публиковать.

А в Ленинграде Константин Иванович устроил нам номер гостиницы и познакомил нас с двумя литераторами; были это литературовед Александр Дымшиц и его младший друг Дмитрий Молдавский. Дымшиц свел Железняка по телефону со своим приятелем из «Ленинградского альманаха», и в № 15 в 1959 году там опубликовали очерк о поэте Сиротине «Загубленный талант». До самой смерти Дымшиц вел переписку с Железняком, и, вероятно, сначала благодаря его влиянию в журнале

123

«Звезда» публиковались рецензии на все выходящие книги Железняка. А Молдавский сам посылал рецензии на его книги в вологодские газеты. В Ленинграде мы были приглашены на обед к Молдавским (без Коничева). Писала я эти строки, а в Ленинграде тогда умер Дмитрий Миронович (сентябрь 1987 г.) — узнала об утрате, приехав в Вологду из деревни. Очень жаль этого умного и доброго человека.

Когда мы приехали в Ленинград вторично, нам пришлось для ночевок снять угол у уборщицы гостиницы. Заходили мы один раз к Коничеву на квартиру, после того как он нас поймал на Невском проспекте, и мы вместе пошли в блинную.

В Ленинграде Владимир Степанович показывал мне места Достоевского, ходили мы в Русский музей и Эрмитаж. Я ведь не была там с юности — ездила сразу же после окончания школы на пятидневную экскурсию в Ленинград из Москвы.

Своеобразно складывались отношения Владимира Степановича с издателем В. М. Малковым. Считая себя другом Железняка, Владимир Михайлович навещал нас нередко.

Я всегда удивлялась, что смелый ротный командир, прошедший ужасы войны, стал чиновником и боялся печатать Железняка. Может быть, потому что ссыльный да еще с таким (!) родителем, может быть, не знал цены его прозе? За многие годы своей издательской деятельности Малков издал пять-шесть небольших книжек В. Железняка. Как-то на литературном вечере В. В. Гура сказал об «Отзвеневших шагах»: «Опять брошюра, а не книга...» А он тоже тогда в издательстве был влиятелен. Художников Малков любил. Мои работы Малков смотрел с удовольствием и кое-что понимал в графике. Он согласился выпустить мои рисунки по Вологде буклетом-альбомчиком. Много раз приходил, делал замечания, думал: годятся ли предложенные мной сюжеты по архитектурным памятникам города? Наконец, сказал, что опубликует их, если я получу одобрение у архитектора В. Баниге. Я сходила к тому в реставрационную мастерскую, и Баниге одобрил рисунки.

Небольшой вступительный текст написал В. Железняк

124

(Малков доверял ему в этом как искусствоведу и краеведу). Альбомчик вышел в два цвета. Позднее, в 1971 году, таким же форматом был опубликован и буклет о литературных местах Вологды (12 рисунков и один на обложке). Я благодарна Малкову за это, так как он провел все, не обращаясь в Союз художников, где рисунки «зарезали» бы. О литераторах Вологды дал текст, конечно, тоже Владимир Степанович. Рисунок из альбома «На Бобришном Угоре» (А. Яшин) был помещен в «Литературной России» со статьей Д. Молдавского.

Приближалось 60-летие Железняка, которое решили отмечать в музее пораньше: осенью 1963 года — к 40-летию творческой деятельности (а не 4 января 1964 г.).

До этого знакомые и друзья решили хлопотать для нас о благоустроенной квартире. Организовал коллективное письмо начинающий историк и искусствовед Лев Дьяконицын. После моих настойчивых упрашиваний, наконец-то, подписал это письмо и Г. И. Соколов — директор музея. Там было уже с десяток подписей.

В это время начали строить пятиэтажки, которые называли «хрущевками». Жители мечтали получить квартиры хотя бы в этих кирпичных домах, жилой фонд в Вологде пришел в упадок. Для нас хлопотали о двухкомнатной отдельной квартире, но пообещали лишь однокомнатную.

Юбилей прошел очень тепло. Пришло много поздравлений. Я сидела за круглым столиком рядом с В. С. На столе большой букет цветов. Выступали председатель СХ Корбаков, Дьяконицын, Викулов, Г. И. Соколов, артист Дворца культуры железнодорожников Бадаев. П. Мошков — фотограф и самодеятельный артист — сделал ряд снимков этого события, выступлений ораторов. Он замечательно прочел с некоторым сокращением рассказ «Изограф», а артистка драмтеатра — новеллу «Как хороши, как свежи были розы» из Архангельского альманаха.

От составителя. Из кремлевской башни Владимир Степанович и Нина Витальевна перебрались в однокомнатную квартиру за

125

рекой в ноябре 1964 года. Вот уже и прожили москвичи в Вологде более четверти века, и родным стал им этот северный город. Позже, в 1977 г., переехали они ближе к центру — в двухкомнатную квартиру на улице Кирова. Быт сложился устойчиво и определенно, с обязательными выездами на все лето в д. Ивановское, в тесном кругу друзей.

Самыми продуктивными стали для них эти годы. Серия повестей из русской истории, опубликованных в книгах «Голоса времени» (1976) и «Лихолетье» (1979), «Осенний мотив» (1982), повести о художниках и свод новелл о последних годах Федора Достоевского — итог работы писателя В. С. Белецкого-Железняка. С «Отзвеневших шагов» (1968 г.) Нина Витальевна стала оформлять для Северо-Западного издательства книги Владимира Степановича (обложки, заставки, иллюстрации). Всего оформила пять книг. Множество натюрмортов, пейзажей вологодских и ивановских, портретов писателей, широко выставлявшихся на выставках,— плоды труда художницы Н. В. Железняк. Впрочем, все это делалось уже на наших

126

глазах, хорошо знакомо почитателям русского слова и родной истории, любителям живописи и графики.

Вряд ли молодые люди Владимир Железняк и Нина Боруцкая в Москве первой половины тридцатых годов могли представить себе такой вариант своего будущего. А встреча была возможна и тогда — мир тесен.

...В начале пятидесятых годов Владимир Степанович привел . жену в дом на Малой Бронной, где жили его двоюродные сестры Таня и Оля Так ведь здесь же, поразилась Нина Витальевна, двадцать лет назад жила, выйдя замуж в семью профессора Горностаева, ее двоюродная сестра Маргарита (племянница отца, дочь его сестры)! Там и по сию пору обитает ее сын Герман. Оба нередко бывали в этом доме и вполне могли бы встретиться в юности! Но не а эти счастливые для них времена, а гораздо позже — волею драматических обстоятельств — нашли они друг друга и свою судьбу.

Востину, неисповедимы пути Господни...

1986-1987 гг.

СИЛЬНЕЕ СУДЬБЫ Юрий Домбровский

164

Юрий Домбровский

 

СИЛЬНЕЕ СУДЬБЫ

 

В провинциальную Вологду: письма другу

Безжалостная колесница времени по-разному прошлась по судьбам двух людей, связанных многолетней преданной дружбой,— Владимира Степановича Железняка-Белецкого и Юрия Осиповича Домбровского (1909—1978). Оба они поражают верностью традициям русской интеллигенции, преданностью творчеству, силой своего духа.

Более полувека прожил Владимир Железняк в нашем северном городе, чаще всего отдаваясь заботам отнюдь не литературным. Вряд ли он представлял таким свое будущее, пускаясь в путь, когда опубликовал первые повести в престижном альманахе «Недра». Тогда, в начале тридцатых, ему не было еще и тридцати лет, а уже написаны и новые повести. Исчезли они в архивах НКВД. А какая неуемная энергия была и какая перспективная открывалась литературная «карьера»!

На долгие годы был отрешен от литературной работы и Юрий Домбровский. Его первый роман «Крушение империи» вышел еще в 1938 году, а следующий - «Обезьяна приходит за своим черепом» — только в 1959., Роман «Хранитель древностей» опубликован в «Новом мире» (1964) и отдельным изданием, но значительно урезанным. Теперь нам представилась возможность познакомиться с главным романом Юрия Домбровского,) «Факультет ненужных вещей» («Новый мир», 1988, № 8—11). Вслед за журнальной публикацией появилось и несколько книжных изданий. А вот уже открылось первой книгой и собрание сочинений в шести томах.

В. Железняк и Ю. Домбровский учились на ВГЛК (Высшие гослиткурсы) в 1926—1929 годах, потом для каждого началась литературная работа и... годы неоправ-

165

данных преследований. Владимир Железняк «по социальному признаку» — как сын сенатора — был сослан в Вологду. В лагерь попал остроумный весельчак Домбровский, дважды бежал, срок добавляли, а закончились скитания в Алма-Ате, где он пережил тоже немало мытарств. Лишь после смерти Сталина писатель получил вызов в Москву и комнату в столице.

Как раз в эту самую пору В. С. и Н. В. Железняки побывали у Домбровского и с тех пор переписывались. Несколько из этих писем сегодня и публикуется, открывая возможность читателям хотя бы немного понять интересы писателя, ход его работы над романами. Полагаю, что «Факультет ненужных вещей», так запоздало пришедший к читателям, станет одной из лучших книг наших дней. Непринужденная живость сюжета, трагизм и юмор, глубина философских обобщений делают этот роман о 1937 годе явлением исключительным в нашей литературе.

По-разному сложились судьбы В. С. Железняка и Ю. О. Домбровского, но по-разному только в бытовых частностях. Жертвы сталинского тоталитаризма, они оказались сильнее навязанной им судьбы. Такое подвижничество по праву вызывает не только удивление и признание, но и поклонение.

Живой отсвет судьбы дышит и в каждой строчке писем Юрия Домбровского. Наплывает в них прошлое, припоминаются самые разные лица (удалось установить далеко не каждое из имен), сыгравшие и различную роль в жизни писателя. И не затухает ни на миг деятельная мечта о главном и непременном рождении будущей книги,— что ж, в ней отложился и весь смысл трудно прожитой жизни.

В них все интересно, в этих письмах: мимолетно брошенные замечания о поэзии или прозе; суждения об искусстве, всегда конкретные и точные. Нам дано почувствовать тусклую обыденность нищего существования старого писателя и высокий полет мысли, остро пережитой и чеканной. И в каждой строке безыскусно и искренне открывается перед другом-адресатом личность глубокая и неповторимая.

166

1.

1956

Дорогой друг!

Только что приехал и застал твои письма, вырезки и недоумения — полный стол вопросов и недоумений от всех моих друзей, но я был в Алма-Ате три месяца и, конечно, совершенно выбыл из пределов досягаемости! Сегодня первый день в Москве и спешу тебе ответить! был у Свет. Вли.1 — говорил: твоя рукопись2 пойдет на рецензию к Задорнову — второй рецензией они посчитают отзыв Вл. Герм.3 Таков железный порядок — меня тоже рецензировали двое, хотя, как ты знаешь, вещь уже была напечатана. Устраивает тебя Задорнов?4 Напиши. Я задержал посылку. Я его совершенно не знаю. Моя вещь все еще не ушла в типографию — жду последней подписи глав. ред. Оформление столь ужасное, что я потребовал переделки. Делал его какой-то Снегур — газетный художник, иллюстратор шпионских романов Воениздата. Даже не захотел со мной повидаться, просукин сын! Вот так-то дела дорогой.

Вчерне кончил второй роман этого цикла «Факультет ненужных вещей». Теперь сяду за его переписку, т.е. напишу второй и третий раз.

Обнимаю, дорогой. Пиши.

2.

1959

Надпись на книге Ю. Домбровского «Обезьяна приходит за своим черепом» («Советский писатель», Москва, 1959 г.):


1 Фамилия неизвестна, скорее всего — редактор в издательстве «Советский писатель».

2 Будущая повесть «Кружевное панно».

3 В. Г. Лидин (1894—1979) —автор многих романов.

4 Н. П. Задорнов (р. 1909) — писатель, автор исторических романов «Амур-батюшка», «Капитан Невельский» и др.

167

Дорогому Вл. Железняку от его старого-старого, забытого-перезабытого товарища, однокашника и почитателя с истинной любовью и уважением подносится эта — воистину многострадальная книга.

Домбровский.

3.

1962

Дорогой Володя,

извини меня, пожалуйста, за назойливость, но у меня опять был такой противный период, когда я душевно зашивался и не мог отвечать на письма. Это у меня бывает. Не что-нибудь такое, а просто руки ни на что не поднимаются. Прошедший год был для меня здорово тяжелым, посмотрим, что даст этот. Статью1 твою прочел и очень тебя благодарю за нее. Хорошая статья — последние работы Фаворского2 — такие, как «Маленькие трагедии», «Борис Годунов» — мне тоже очень нравятся. Ни у кого так дерево не пело в руках, как у него.

Привожу тебе неизданное и не известное никому стихотворение О. Мандельштама3 (в подлинности не сомневайся — получил из наидостовернейшего источника).

Как дерево и медь — Фаворского полет.

В дощатом воздухе мы с временем соседи.

И вместе нас везет слоистый флот

Распиленных дубов и яворовой меди.

И в кольцах сердится еще смола, сочась.

Но разве сердце — лишь испуганное мясо?

Я сердцем виноват, я сердцевины часть

До бесконечности расширенного часа.

Час, насыщающий бесчисленных друзей,

Час грозной площади с счастливыми глазами.

Я обведу еще глазами площадь всей

Этой площади с ее знамен лесами.

11/11—37, г. Воронеж


1 Статья В. С. Железняка о Фаворском.

2 В. А. Фаворский (1886—1964)—русский советский график и живописец, народный художник СССР.

3 О. Э. Мандельштам (1891 —1938) — русский советский поэт.

168

Немного заумно, как и многое из того, что писал он в последние годы (хотя среди этих неизданных и неизвестных есть такие шедевры ясности и выразительности, как «Импрессионность»), но зато стиль Фаворского тех лет передан хорошо и точно. Я не особенно люблю это назойливое обыгрывание однозвучных, но разных по сути понятий (площадь площади), но ведь и Пушкин ими пользовался («но что же делает супруга одна в отсутствии супруга?»). Так вот, о Фаворском. Гравюра на дереве, конечно, таит большую опасность — она может быть попросту деревянной, и первое время Ф. и делал ее такой — монументально-неподвижной, с фигурами, похожими на тесаных святых (у вас, наверно, их много и в галерее, и в музее) — т. е. он их не резал по дереву, а высекал из дерева — как Коненков1 своих баб — вот таким он мне мало нравился. Хотя у него и тогда самое главное — его почерк, стиль, художественная личность. Теперь он мне нравится очень. Эта сцена дуэли из «Каменного, гостя» с тенью сабли и руки на стене — просто гениальна, хотя такие шутки больше любят режиссеры кино, чем художники.

Я таскаю твою статью все время в кармане, хочу показать ее такому любителю художеств и действительному знатоку, как С. Антонов. Ответил ли тебе Арбат?2 Я его спрашивал несколько раз, и он всегда мне говорил с энтузиазмом и скороговоркой: «Обязательно, обязательно — вот узнал адрес и...». Слушай, какие здесь иконы есть у ребят!!! Вот, например, «Уверение Фомы» в холодно-синих грековских тонах. Впрочем, это и сюжет тоже грековский — церковь не пропагандировала ни опыт, ни образ этого первого скептика, наверно, икона подносная, именинная. Ездят, собаки, на Север — ходят, меняют, приторговывают — мне никогда ничего подобного не достать.

Очень-очень рад, что у тебя (очевидно, наконец-то!) телевизор. Сам я не могу заводить у себя этот театр


1 С. Т. Коненков (1874—1971) — русский советский скульптор, народный художник СССР.

2 Юрий Арбат — писатель, автор книг по народному искусству, не раз бывал в Вологде. В библиотеке В. Железняка есть несколько книг с его автографами.

169

на дому — когда же тогда работать? Но когда попадаю в чужую квартиру, то смотрю с удовольствием. Строгаю роман — кончил первую часть — что будет, не знаю, и даже сколько стоит все написанное, тоже не знаю. Так отдельные главы как будто более или менее благополучны, но ведь смысл имеет только целое, и оно ведь не только, состоит из частей, но и из ничего не состоит (поймешь меня),— оно—целое! Ладно, записался. Обнимаю тебя. Привет и поклон твоей милой супруге — дай ей Бог всего хорошего!!!

4.

1963

Володя, дорогой!

Прости, милый, опять задержал ответ, но тут вот какое дело — сегодня 7-е, а только пятого я сдал рукопись1 машинистке. Пусть стукает. Сейчас лежу в своей голицынской берлоге и сосу лапу. Завтра начну опять портить чистые ученические тетради своими лукавыми мудрствованиями, ибо, уже сдав, понял, что не все дописал, а кое-что и не так написал. Надо бы поработать еще хоть с пятидневку, ну да пес с ним!

Торопят меня со сдачей рукописи на читку. Да я и сам в первый раз прочитаю все, что я понатворил в полном и связном виде, а то и писал и читал кусками. Когда прочту все, что есть, напишу тебе о своем впечатлении, а пока не знаю, что вышло. Вся рукопись (т. е. первая книга) немного больше 15 п. л. (печатных листов, т. е. около 350 стр. машинописи.— В. О.).

Очень боюсь за лирические отступления, которых порядком (и сделаю для этой книги еще два — Ежов и Сталин). Впрочем, они у меня будут ввязаны в сюжет.

Очень боюсь и за композицию. Ввиду того, что моя цель показать, как на каждом человеке нашего времени скрещиваются все линии мировой истории и, скажем,


1 Речь идет о рукописи романа «Хранитель древностей», опубликованного год спустя в «Новом мире».

170

события в Абиссинии толкают итальянца на немца, немца на поляка, поляка на русского,— то мне и приходится довольно обширно, наряду с раскопками, показывать Запад: Геринга, Геббельса, Гитлера, человека с судьбой Карла Осецкого (помнишь, лауреата Нобелевской премии, засаженного немцами в лагерь).

Связующее звено — удав, сбежавший из алма-атинского зоо и перезимовавший в горах. Он стал мировой сенсацией (такое действительно было) и вызвал много самых неожиданных откликов, явлений, аналогий и т. д. Этим я и пользуюсь. В общем, посмотрим!

Ты просишь рассказать о Карагалинской диадеме. Добавить я могу очень немного. Я к этой теме еще не приступил детально (она будет во 2-й книге)1. Нашел эту диадему лично я, т. е. не нашел, а задержал тех, кто принес к нам в музей золотые бляшки. Это было в 1939 году. С тех пор писали о Ней довольно много, но научно она еще не издана.

Более или менее твердо решен только вопрос о народности зусуни (т. е. казахи). Насчет колец (их размера) вопрос решался просто — оказывается, эти кольца со сжимающимся устройством. Так что грациальная женщина — не воровка. Есть еще версия — эта китайская невеста-царевна, которую везли в брачном уборе, и которую похитил ибрис — горный барс. Видишь, без барса не обойдешься, но я думаю, что клевета. Барс такими дешевыми номерами (похищение красавиц) не занимается.

В общем, пока ничего умного не придумано. Археологически и искусствоведчески эта находка достойна всяческого внимания. Диадема, бляшки, кольца — очень совершенные образцы ювелирного искусства. И это безусловно местное изделие: джейраны, туры, верблюды, s тигр, барс — это все фауна этих мест.

Меня очень интересует внешность женщины — череп был послан в свое время Герасимову, нужно будет установить, сохранился ли он и не сделана ли им хоть карандашная реконструкция лица. В музее никто ничего не


1 И действительно, все детали, о которых ведется речь ниже, нашли место в романе «Факультет ненужных вещей».

171

знает и не помнит. Придется все это восстанавливать самому.

Вот, кажется, все самое существенное об этой находке. Повторяю, когда займусь ею вплотную, узнаю и, если захочешь, напишу тебе больше.

Живу в Голицыне1 — скучаю, ибо никого стоящего внимания и разговора нет — порхают тихие бесплотные ангелы, какие-то тени прошлого. Заходит иногда Я. Шведов2, и мы с ним выговариваемся о курсах. Видал ли ты, кстати, карикатуру Кукрыниксов, где есть некоторые наши соученики?

Ну пиши, дорогой, привет. Юрий:

5.

26 декабря 1963

Дорогой Володя!

Спасибо тебе за доброе, хорошее письмо. Оно поистине меня утешило. Да, и это пройдет, и мы пройдем, и, вероятно, так и следует, хотя в биологическую неизбежность смерти я не верю — она, конечно, как писал Баратынский — «принужденье — Условье смутных наших дней»3. Культ ее мне активно враждебен и противен, всякое приукрашиванье ее ужасно. И человек никогда не выдумывал ничего более гнусного и противоестественного, чем цветы на трупе. В последние дни похорон я нажрался этим досыта. Нет, я просто «Плачу и рыдаю всегда помышлю смерть и вижду во гробе лежащую красоту


1 Голицыно — Дом творчества писателей под Москвой.

2 Яков Захарович Шведов (1905—1991)—русский поэт, автор многих сборников стихов и прозы, популярных песен («Орленок», «Смуглянка» и др.); бывал в Вологде.

3 Баратынский Евгений (1800—1844) — русский поэт. Цитата из стихотворения «Смерть» (1828), последняя строфа которого полностью звучит так:

Недоуменье, принужденье —

Условье смутных наших дней,

Ты всех загадок разрешенье;

Ты разрешенье всех цепей.

172

нашу, безобразну, безславну, не имящу вида» (писал а по памяти, потом сверился)1. Проще, яснее, а главное — искреннее (а мы ведь все истерики) не скажешь! Молодец Иоанн Дамаскин.

Ответил ли тебе Ю. Арбат? Я живу в Голицыне (пробуду там числа до 17/1, поэтому, если скоро,— пиши туда). Он в Малеевке2, и мы не видимся. Передавал я письмо через одни руки, и поэтому не могу вспомнить, дал ли твой адрес. Если он не отвечает-— напиши, я поеду к нему. Это его мозоль.

Вышло бухарестское издание «Обезьяны...» Очень (подчеркнуто автором.— В. О.) хорошая красочная, хотя и формалистическая обложка, но я не против умного формализма. Строгаю понемногу роман «Хранитель древности» (так у автора — «древности».— В. О.). В первой части там много об искусстве, ибо действие происходит в музее.

Из, может быть, известных тебе понаслышке людей, с которыми я живу в Голицыне,— Юрий Казаков3, с которым мы очень здорово сошлись на базе полного равноправия. Он хороший парень, но в конец зацелованный и обслюнявленный генералами от литературы и, конечно, «Единственная надежда советской прозы». Но это больше для внешнего употребления и витрины, хотя травма, конечно, есть. Вот так-то, брат.

Извини, что письмо выходит невеселым — ничего что-то хорошего у меня не стало происходить в жизни. Нет вот чудес, и ничего не попишешь, а мы ведь всегда живем в надежде на чудо. Только у русских и есть I икона «Нечаянные радости» — радость, которая тебе не положена ни по штату, ни по заслугам. Радость так, ни за что, только снисходя к твоим нуждам. Вот ее-то у меня и нет, все радости плановые и грошевые, добытые с превеликим потом.


1 Дамаскин Иоанн (1737—1795) — русский ученый, археограф, библиограф, филолог, создатель «Библиотеки российской» — выдающегося книговедческого труда; епископ, известный своими проповедями.

2 Малеевка — Дом творчества писателей в Подмосковье, близ г. Рузы.

3 Казаков Юрий (1927—1982) — русский писатель, автор многих книг, рассказов, знал как шумный успех, так и гоненья, бывал в Вологде.

173

Ну, прости, вижу, что письмо выходит каким-то не таким, как надо. Обнимаю тебя и целую руку твоей жинки. Юрий.

6.

1964, январь

Дорогой старик!

Случилась совершенно невероятная вещь — одна из тех, которые могут случиться только со мной: я написал тебе письмо, записал даже в своей памятной книжке, что оно отправлено, но не отправил, а опустил каким-то непонятным для меня образом в ящик стола — просто-напросто смешал с бумагами и забыл. Такие вещи раз в десять лет у меня обязательно бывают — поверь и не сердись на своего безголового друга.

Я пока в Голицыне, но 18 уже кончается мой срок, и я перееду в Москву, так что пиши туда. Ответил ли тебе Арбат? К сожалению, я его еще не видел: он в Малеевке. Коли он ничего не ответил, я на него насяду.

За эти пять лет я пережил две смерти. В 59 году весной умерла близкая мне женщина Галя Андреева, которой я много обязан (она работала редактором). Ее у нас знали многие: это была красавица (в самом строгом смысле этого слова), умница и человек редкого благородства. Когда она меня полюбила, я только что вышел из лагеря и был нищ и звероподобен. Часто болел. Она меня отхаживала. Когда она умерла, мы с ней были в ссоре, и я ее не видел. Она переносила это очень тяжело. Мы до сих пор не знаем и никогда не узнаем, не кончила ли она самоубийством. У нее была астма, и она приняла тройную, как она знала — смертельную, дозу сосудорасширяющего, сосуды в мозгу не выдержали. Теперь вот умерла мать. Хорошо, что больше уже и умирать некому — я один.

Кончаю вчистовую первую часть повести «Хранитель древности» — отдельные куски как будто ничего, но как это будет в целом, не знаю совершенно — много лирических отступлений и экскурсов. Когда перепечатаю набело, м. б., пришлю тебе кое-что. Такие-то вот дела!

174

Сегодня старый Н. Г., мы его, три Юрия — я, Казаков и Коринец1,— будем встречать вокруг крошечной елочки. «В лесу родилась елочка, в лесу она росла».

Ну вот, кажется, все пока, обнимаю, Юрий.

7.

18 августа 1966

Дорогой друг, ты, наверно, уже совершенно потерял меня из вида — прости, пожалуйста, правда, события повернулись так, что я просто-напросто выбыл из строя. Сначала болезнь, больница, потом процесс оклеманья, затем запущенные дела (т. е. писанья, писанья без конца) — в общем, на довольно продолжительное время я просто выбыл из строя. Не сердись, пожалуйста! Сейчас впервые после ровно тридцатилетнего перерыва увидел море. Подумать только, в первый раз я в 1914 был на Азовском море, около Мариуполя, затем в 1936— возле Анапы и наконец сейчас, в 1966 — в Феодосии. Море чудное — пустынное, огромное, тихое — бухта! — но окрестности, к сожалению, премерзкие — каменистая пустыня и солончаки. И в отношении фруктов неказисто — кислый виноград да каменная слива — человека убить можно. Но главное, конечно,— море, море — только больше оно безжизненное — когда ребята поймают медузу или краба, то смотреть сбирается весь пляж. Таю мечту хоть однажды издалека увидеть дельфина — но, конечно, где там! Тем не менее, товарищи, приехавшие ко мне из Коктебеля, завидовали моему счастью — живу я в минуте ходьбы от моря и не вижу каждую минуту своих окаянных коллег! За эти восемь лет я так обожрался ими — что, действительно, попасть в такой густой раствор их, как в Доме творчества,— для меня было бы смерти подобно!

Что писать о себе? За день до отъезда получил из лукавых рук своей редактрисы первый экземпляр. «Хр.


1 Коринец Юрий (р. 1923) — русский советский писатель, автор многих повестей для детей: «Там вдали, за рекой...», «Володины братья», «Где живет комсомол» и др.

175

Д.»1 — бумага № 2, т. е. «она, быть может, и чиста, да как-то страшно без перчаток», стр. 254, тир. 100000, цена 53 коп. Есть литография, хороший портрет автора (Б. Могилевский). Остальное оформление пребезобразное: слепые линогравированные заставки — по сто пудов в каждой, обложка верх безвкусицы — верхние венцы дома на курьих ножках. В общем, пришлю, увидишь. Все (за исключением портрета) сделано помимо моей воли — но уж хорошо, что книга вышла хоть так. Приеду, встречусь с коллективом — буду их поить — и обязательно наведу полную ясность насчет твоей рукописи2. Беда, что наш с тобой редактор — человек настолько обтекаемый, что его (ее) не схватишь. Протечет сквозь пальцы, но я сделаю все, что могу,— так что подожди еще дней 20—25!

Пиши о себе — как и что творишь? Вышла ли уже в свет книга Ю. Арбата о народном искусстве? Издание — чудо, а в содержании далеко не уверен. Эх, брат, брат! Тебе бы издавать такие книги. С твоим чутьем, эрудицией! Как твоя Милая супруга? Кланяйся ей от меня и целуй ручку.

Буду здесь до 7, так что если письмо дойдет быстро и ты быстро соберешься ответить — то пиши (следует адрес.— В. О.).

Обнимаю тебя, дорогой. Твой Юрий.

8.

1970

Дорогой Володя,

прости аз, многогрешного и нерадивого, за столь долгое молчание. Только что возвратился из дальних странствий (Ср. Азия) и тут нашел все: и письмо твое,


1 Роман Ю. Домбровского «Хранитель древностей» опубликован издательством «Советский писатель».

2 Речь идет о рукописи повести Железняка «Кружевное панно», одобрительный отзыв на которую писал В. Г. Лидин, но тогда она света не увидела.

176

и книжку1. За то и другое спасибо, родной! Книгу прочел залпом, несмотря на то, что я ее почти всю уже знаю по прежним твоим присылкам. Впечатление четкое, стройное. Может быть, только слишком драматизирован и, следовательно, притянут за волосы конец «Изографа». (В самом деле — с чего он в полынью-то полез и как это следует понимать в плане реальности?) Но вообще хорошо! Стильно и сильно! Насчет «фонариков»2 даже растрогался. Так это интересно.

Ох, этот пьющий батюшка — русский аббат Мелье3: он и верит и не верит, и водку пьет и пост держит, и матерится и благословляет, и обедню служит и черта тешит — я вот .тоже про такого написал страниц сто, ибо видел его однажды воочию. А как обстоит у тебя с дальнейшими лит. планами?

Я, очевидно, буду в длительном простое, ибо работаю над большой вещью, и нет даже тени надежды толкнуть ее куда-нибудь, настолько она ничему не соответствует. Но пока ее не кончу, не примусь ни за что другое — это единственный способ что-нибудь сделать, иначе пойдет кусочничество. Вот мой дядюшка пишет с 1915 года и так ничего и не написал, а неконченного — корзины и сундуки.

Что писать про себя? Пенсионер. Получаю 120. Пока не болею. Живу скучновато. Гибну за металл, т. е. зарабатываю не на том, на чем нужно (переводы, рецензии, командировки и т. д.).

Старых ВГЛКовских отношений ни с кем, кроме как с тобой, не сохранил. Вижу иногда похожего на утопленника Фина — раздутого, пузыристого, приземистого, словом — «чудище обло», иногда мелькает Бендик. Такой же липучий и противный гадик, как и полвека назад. О. Моисеев умер, но, говорят, что это не М. Альтшулер,


1 Речь идет о книге В. Железняка «Отзвеневшие шаги» (1968), которая открывается рассказом «Изограф».

2 Окончание слова неразборчиво, но, видимо, имеется в виду строчка «а фонари так неясно горят» из песни Василия Сиротина «Улица, улица, ты, брат, пьяна...», поскольку далее резко, контрастно, диалектично характеризуется тип, обрисованный в повести В. Железняка.

3 Мелье Жан (1664—1729)—французский философ, утопический коммунист, сельский священник.

177

т. е. Альтшулер, но другой. Может быть, Дм. Борисов — шизофреник, человек тяжко больной. Тоже как-то (уже очень давно) попался мне на пути, но лет уж 8 не имею о нем никаких сведений. Тогда же видел и Крашевского, протезированного, наглого, маститого (носится с переизданием «По ступенькам», больше ничего не смог выдумать). Где-то есть П. Панченко, Шприт, Ю. Нейман, П. Железнов (этого вижу), Асанов1 — вот и все, что от нас осталось,— не густо, не густо, брат! Ну да что там! Мы хоть живы остались, а ведь добрая четверть наших современников пошла на размол то по тем, то по этим основаниям, случайностям и необычностям века.

Так напиши же мне про свои планы? Как? Над чем? Для чего (кого)? Страшно буду рад и теперь отвечу скоро, ибо никуда уезжать не собираюсь. Твои новые выдержки меня здорово порадовали. Очень профессионально и точно! А прозе нашей не хватает, по-моему, именно этих качеств! Спасибо!

Ну, крепко жму твою руку, целую ручку у твоей супруги и прошу особенно меня не ругать. Сегодня первый раз сел за стол после двух, месяцев маразма и тебе пишу первому (а надо написать 20 писем).

Будь здоров, дорогой. Юрий.

9.

1972

Дорогой Володя,

запаздываю с ответом безбожно, но, поверь, только недавно получил твое письмо, а то был в Голицыне, работал. Итак, нам снова не удалось повидаться. Это горестно, о многом бы было что поговорить и рассказать. Я все долбаю и долбаю свой роман. Седьмой год! Ужаснись и посочувствуй! Осталась половина четвертой


1 Здесь Ю. Домбровский перебирает имена тех, с кем они вместе учились на ВГЛК (Высшие гослиткурсы): Юлия Нейман — поэт и переводчик, Павел Железнов — поэт, прозаик Николай Асанов; другие имена мне ничего не говорят (и в справочниках не обнаружены).

178

части, но в ней-то и все дело. Или, может быть, мне кажется, что в ней все дело? И это тоже бывает.

Недавно получил открытку Дм. Борисова — он ко мне тоже собирается вот уже пятнадцатый год. Это с одной улицы на другую — и пишет, пишет. Что делать? Шизо! Вот уж не знаешь, где и как кого достанет судьба. Ведь, как ты помнишь, я был первый кандидат на это. Вот устоял как-то. Лагерь, что ли, помог.

В этом отрывке частного письма, который приведен в книге Сандлера о ВГЛК, ровно ничего нет. Вот эти строки: «В 1930 году, после угарного закрытия тех курсов, где я учился (Высшие государственные литературные курсы — сокращенно ВГЛК), нас, оставшихся за бортом, послали в профсоюз печатников. А профсоюзные деятели в свою очередь послали в издательства на предмет не то стажировки, не то производственной экспертизы: если, мол, не выгонят — значит, годен». Вот и все, и дальше — о моей встрече с Грином.

А о ВГЛК написать, конечно, стоило бы — в своей вещи я касаюсь их, но только одного эпизода и то под известным углом: как начинал приносить жертвы Молоху — карать не за что, а во имя чего-то и для чего-то. Эпизод был (Исламова-Альтшулер) в общем-то пустяшным, но для меня и тогда в высшей степени многозначительным.

Впрочем, и мы все это понимали более сердцем, чем разумом, но понимали. Я помню, ты тогда сказал некому прохвосту Краснову (помнишь? непробудный и явный алкаш, сын попа, не сдавший ни одного зачета, честивший нас за пьянство, происхождение и неуспеваемость): «Если ты будешь проситься в общественные прокуроры — я буду проситься в общественные защитники»? Вот этого эпизода я касаюсь, но отнюдь не мемуарно, и не в его полной жизненной реальности. А ведь стоило бы и просто воспоминания написать, а? Интересно было бы. Очень рад, что ты принялся за повесть. О дрессированной ящерице, кажется, еще никто не писал. Очень будет интересно почитать. Пиши, старик, пиши! И дай Бог всего-всего!.. Ну, обнимаю, дорогой, и целую ручку твоей очаровательной супруге. Твой Юрий.

179

10.

Декабрь, 1973

Дорогой старый друг, поздравляю тебя с новым Anno Domini MCM XXIV. Дай же Бог всего, всего и здоровья тоже! И веселого юбилея, и лет до ста расти нашей старости! Мне ведь тоже — страшно сказать! 65! А? Это нам-то! Голубым гусарам с Кудринской! Сплошная фантастика. Обнимаю, дорогой. Целую ручку твоей милой жене. Юрий.

(Продолжение на другой стороне открытки.— В. О.). А это прочти на Новый год за минуту до курантов и чокнись со мной.

До Нового года минута одна,

За что же мне выпить сегодня вина?

За счастье, что будет в грядущем году?

Не верю я в радость — я с ней не в ладу!

Быть может, мне выпить стакан за любовь?

Любил я когда-то — не хочется вновь!

За горе? К чертям! Ведь за горе не пьют!

За что же мне выпить? .Часы уже бьют!

Эх, так ли, не так ли, не все ли равно!

Я выпью за то, что в стакане вино!

Ура, дорогой! С Новым годом!

11.

1974

Дорогие Железняки — простите, что несколько запоздал: лежал в травмат. отд. с переломом руки чуть ниже плеча — он у меня эпифасный винтообразный. Так что сейчас я похож грудью и рукой на каменного командора и так прохожу 4 месяца, а там, может, и «ризать» придется. Вот такие-то подарки посылает судьба на 68 году жизни.

Что писать о себе? Буду (по договору... С кем? — неразборчиво.— В. О.) работать над исторической повестью, и добро бы мой герой был Шекспир, а то Добролюбов! Тут «на пятак не разгуляешься», как пишет Бунин. Работать придется свирепо — к 14 августа. Посуди сам. Да еще с моей кропотностью в отделке. А уровень

180

снижать не хочется. Считаю, рановато нам еще на такую пензию (подчеркнуто автором.— В. О.). Мы еще кони.

Ты интересуешься царями: простирается ли этот интерес и на Н. II?1 Я пришлю тебе мой перевод с английского о судьбе (его) жены и дочек. Выходит, что они были перевезены в Псков, жили там под охраной (много Свидетелей) и потом были вывезены в Москву. Это почерпнуто из дела, хранящегося в одной из библиотек. Или тебе это ни к чему? Я-то не думаю — раз «как ни болела, а умерла», особого резона тут не найдешь. Но любопытно.

Что у тебя за дача? Земельный надел? Постройка? В Доме творчества мне работать способнее, чем в Москве (звонки, надобности, встречи), но по роду этой моей работы (нужны материалы) он на первое время хотя бы исключается.

Уж второй год (встань!) пробую сдать в печать (сначала в «СП», потом «Совр.») книгу рассказов 18 л. Все согласны, все заверяют, и ничего не делается. Нет, лучше иметь дело с (слово неразборчиво — В. О.), чем с братьями-писателями, у которых в судьбе что-то роковое. Рок не для них, а для пепешника (?.— В. О.) Белова. Знаю и почитаю — он из «мужиковствующей стаи», пожалуй, самый-самый.

Горько пережил смерть Шукшина, для нас — меня и жены — это был Гений Чехов. Умер от закупорки (а не миокарды). А твой исследователь Красова2 — дает интервью. Ладно, кончаю, обнимаю, Юрий. Твоей очаровательной жене целую ручку. Ю.

И сверху оборотной страницы, перевернув ее «вниз головой», автор дополнил: «Очень, очень благодарю за «Завтрак». Жаль, что цвета приходится угадывать3. Прекрасно».


1 Судя по всему, имеется в виду семья последнего государя Николая Александровича.

2 Творчеством В. Красова занимался В. В. Гура (и, пожалуй, только он один в последние десятилетия). В этом письме больше, чем в других, проявлен интерес к литераторам-землякам адресата, о чем свидетельствует и беглое высказывание по поводу В. И. Белова.

3 Странноватое дополнение к письму объясняется просто: Железняки с письмом послали Ю. Домбровскому черно-белую фоторепродукцию живописной работы Нины Витальевны «Полдник в лесу». Только и всего.

181

12.

Октябрь 1976

Дорогой Володя, во первых строках моего письма благодарю тебя за книгу1 и восхищаюсь ею — хорошо, просто и очень, очень ново. В частности, для меня — четыре последних рассказа я знал, но все остальное прочел впервые и порадовался за тебя! Здорово! Молодец! Во вторых строках прошу прощения за столь долгое, но, надеюсь, извинительное молчанье. Был не в Москве — и все, что вынималось из ящиков, громоздилось у меня на столе. Вот вчера приехал, увидел и сел читать твою книгу. Порадовала меня и Н. В.— отличная работа. В последнем (десятом) номере я прочел в общем-то очень в неплохой статье о Бенедиктове (по-моему, поэте замечательном) следующую цитату из Ж. Ренара: «Совершенное всегда в какой-то степени посредственно... Вкус — это м. б. боязнь жизни и красоты». Ну, с вершины Толстого и Пикассо — это м. б. и так, но нам, простым смертным, нравится именно вкус, а не безвкусица. Так вот, книга оформлена с великолепным чувством вкуса, такта и стиля. Что писать о себе? Кончил наконец-то роман, над которым работал с 1962 года, т. е. вторую часть «Хр.»2, в общем — вместе с «Хр.» это около 1500 стр. на машинке. Сейчас работаю над очень противной, но заказной и авансированной (т. е. обязательной) работой. Наверно, получатся сапоги всмятку. Жив, здоров, живу с женой и двумя кошками. Очень хотелось бы повидаться. Вот, кажется, и все. Обнимаю тебя, дорогой, и целую ручку Н. В. Твой Юрий.

* * *

И снова перебираю я пожелтевшие, выцветшие конверты, держу в руках листки, запечатлевшие дружбу двух старых писателей, так или иначе одолевших горе-злосчастье растрепанного и трагического нашего века.


1 В 1976 году вышла книга В. С. Железняка «Голоса времени», посланная автором своему старому другу.

2 Закончен роман «Факультет ненужных вещей», о первом варианте которого Ю. Домбровский упоминает уже в письме за 1956 год.

182

На разной бумаге написаны эти письма: есть и специальная почтовая, но чаще — линованные листки, небрежно вырванные из школьных тетрадок, на каких и сочинялась Главная книга Юрия Домбровского. Диву даваться какому-нибудь графоману, как созидается классика!

Чаще всего, листки густо заполнены, много зачеркиваний и поправок, полное безразличие к знакам препинания. Строчки набегают друг на друга, тесно лепятся сбоку — снизу вверх, никаких абзацев, конечно, нет,— их я ввел ради удобства при чтении, придерживаясь реального смысла. Но зато какая наполненность писем, их густота и характерность...

Некоторые из писем датированы автором, в других случаях время их написания определялось по почтовым штемпелям на конвертах или отметками адресата на них о времени получения. Так или иначе, живое и текучее время горячо пульсирует на этих пожелтевших страницах.

И открывают они нам, эти страницы, волю самоутверждения и сопротивления злу, волю творить жизнь в художественных формах — не взирая ни на какие обстоятельства! — ради того, чтобы наша реальная жизнь становилась человечнее.

Публикация, подготовка текста,

предисловие и примечания В. А. Оботурова.

ДРАМА НЕСКАЗАННОГО СЛОВА Василий Оботуров

264

ДРАМА НЕСКАЗАННОГО СЛОВА

 

От составителя –

о судьбе рукописного наследия

Вл. Железняка-Белецкого

...Недавно он отметил свое семидесятилетие, но стариком вовсе не выглядел. Это слово «старик» как-то не шло к нему, человеку с чуть сутулой суховатой фигурой, узким породистым лицом с прямым носом и выпуклыми голубыми глазами под тяжелыми веками... Близко узнать Владимира Степановича Железняка мне довелось в его последнее десятилетие, а началом сближения была подготовка к печати рукописи его будущей книги «Голоса 'времени» осенью 1974 года.

Не внешняя сановитость, которую не скрывали более чем скромные костюмы, поражала в нем, а ровное благожелательное спокойствие в жестах и слове, иногда чуть подсвеченное юмором. Нет, Железняк не из тех всепрощающих, что не помнят и не знают обид и возмущения, только никогда не опускался он до жалоб, претензий, разборок. И чувство собственного достоинства, врожденное у этого много пострадавшего человека, изумляло.

Лишений и обид сыну сенатора довелось пережить немало, в чем читатели уже имели возможность убедиться. Союз с Ниной Витальевной, думалось бы, удвоил ношу горя, но на двоих она оказалась легче. Они не плакались и несли бытовые трудности как неизбежность, всегда надеясь друг на друга, находя утешение в творчестве.

Правда, утешение это было тоже довольно горькое — ведь творчество нуждается в общественной оценке. Но публиковать ссыльного? — это вам Россия не царская, а советская,— как бы чего не вышло... С рисунками вроде бы и проще, но и тут доброхоты не торопились...

Писал Владимир Степанович новеллы, повести, даже пьесы, предпринимал робкие попытки «устроить» их в печать. Получил он, например, отменный отзыв отличного историка профессора Мавродина о «Русских новеллах», выйдя на связь с ленинградским журналом «Звезда»... Вот уже начали в театре готовить спектакль по его пьесе об Александре Невском — казалось бы, ко времени: идет война... Но мало ли на пути препон, а пробивными способностями В. Железняк никогда не обладал, и рукописи благополучно оказывались в столе — на долгие годы.

Путь рукописи не в свет, на люди — в молчаливую тьму безвестности — путь противоестественный, но что

265

делать? Еще глубже затонули когда-то раньше повести 1933—1935 годов: «Трамвайщики», «Пространство в тысячу шагов» — о беспризорниках, незаконченные «Голубые озера» — о русских императорах. Осели они в архивах НКВД, и никогда не пытался Владимир Степанович отыскать их, чтоб не ворошить эту нежить. А что новые вещи — они хоть в своем столе лежат, под рукой, может быть, когда-нибудь и для них придет время.

И время, действительно, пришло, хотя и поздно: в последнее десятилетие жизни В. С. Железняка-Белецкого вышло пять книг его прозы, в том числе и многие вещи из-под спуда. Тем самым сын сенатора получил реабилитацию реальную, и подтверждение тому — Почетная грамота Президиума Верховного Совета России к 75-летию. Но жизнь — что ей реабилитации? Ведь не вернешь годов сомнений в себе и сознания своей ненужности, когда руки опускались и годами не писалось, он мог создать гораздо больше.

Жить в единстве с обществом и работать для него хотел молодой Владимир Железняк, как и его старшие современники, коих в литературных и общественных кругах называли «попутчики». Очень хотел понравиться советизму Юрий Олеша в романе «Зависть», стремились найти свое место в новом строе даже Андрей Платонов и Михаил Пришвин, пока твердо не убедились в его сатанинской природе. Не вставал в оппозицию и В. Железняк.

Попытка понять дух «новых отношений» предпринята уже в повести «Она с Востока» (1930). И позже пытался Владимир Железняк освоить советские представления об истории — в романе «Под двуглавым орлом», над которым он работал в 1961 — 1974 годах. Рукопись одобрил писатель из Архангельска Евгений Коковин, но Железняк оставил роман незаконченным, видимо, не умея да и не желая примирить непримиримое — трагический личный жизненный опыт и историко-партийную догму. А кто бы посмел за такую попытку осудить даже теперь: о последних годах империи и «Великом Октябре» написаны тысячи произведений с нормативных позиций. Что уж говорить, в главном от них не ушел и В. Пикуль в нашумевшем романе «У последней черты», даже та-

266

лантливый режиссер Э. Климов в фильме «Агония» полностью находится в плену навязшей догмы.

Свободу мысли и слова нашел В. .Железняк на материале времен более отдаленных, XVI— XVIII веков, широко пользуясь краеведческими источниками и документами. Но ведь и этот путь тернист: были и есть силы, которым славные страницы русской истории ненавистны. Припомним, к слову, пресловутую статью А. Яковлева «Против антиисторизма» (1972) — она предписывала гнусные антипатриотические каноны писателям-историкам, а перед неугодными опускала шлагбаум. Тут не исключение и В. Железняк: ни одной повести из прошлого Вологды (даже тех, что теперь вышли в книгах) не удалось опубликовать ему даже в нашем журнале «Север», так что уж там...

Некоторые из исторических повестей Владимира Железняка впервые появились в посмертном сборнике «Одержимые» (1986), в первоначальном виде составленном самим автором. Среди них — одноименная повесть (о расколе в православии), а также повесть «Евдокия-лапотница» — о судьбе первой жены царя Петра Г, насильственно постриженой в монастырь, две римские новеллы («Цезарь и Петроний», «Лик Венеры») и ряд новелл о русских писателях.

Между тем в архиве Железняка остались неопубликованными повести «Вольноопределяющийся Курбатов» (1941 —1942), «Три императора» (Александр I, Николай I, Константин) — над нею он работал в 1966—1968 годах, «Конец Семирамиды» (около 1980 года) — о Екатерине Великой, несколько римских новелл. Интересно, что первый опыт в драматургии В. Железняк осваивал тоже на историческом материале. Пьесу о русском святом, князе Александре Невском «Мечи и кресты» (1942) он написал в годину фашистского нашествия и возвращался к работе над нею в 1966 и 1977 годах.

Другая попытка работать в драматургии относится к концу пятидесятых годов — это пьеса «И был день субботний» на современную тему, о кружевницах. Свою литературную работу Владимир Железняк начинал в юности на материале современности. В старых журналах осталось немало его рассказов, никогда позже не появляв-

267

шихся в книгах, например «Цветы жизни» (ж. «Друг детей», 1926), «Убийство» (ж. «Крестьянка», 1927). И 6 домашнем архиве писателя остались такие рассказы, как «Свидание» (1947), «Незнакомка», повести, написанные на разном материале. Это и «Музейщики» (1942) — название, которое говорит само за себя, опыт детектива — «Пятница — день несчастливый», «История одной жизни» (1956—1960). Воспоминанием о кадетском корпусе в годы первой мировой войны стала маленькая повесть «Перламутровый ножичек» (1958), рассчитанная на детей.

Накануне своего восьмидесятилетия Владимир Железняк держал в руках самую для него долгожданную книгу «Последние годы Федора Достоевского». Но за ее пределами остались-таки многие его новеллы о любимом писателе и повесть «Аня» — об Ане Сниткиной, жене Федора Михайловича Анне Григорьевне Достоевской. Наряду с этим, сохранились в архиве новеллы и о других русских писателях, например, «Софья Андреевна» и «Не могу молчать», посвященные памяти Л. Н. Толстого.

Как видим, тематика неопубликованных произведений В. Железняка-Белецкого неожиданностями не удивляет, да иначе и было бы странно: старость постоянна в интересах и пристрастиях. Работал Владимир Степанович до последних дней своих, сохраняя душевное здоровье, ясность мысли. Конечно, он очень хотел, чтоб его рукописи стали книгами, нашли своего читателя, но и в этом не терял здравомыслия и достоинства. Как-то однажды зашла у нас с ним речь о переиздании многострадальной «Повести о творчестве» — с некоторыми сокращениями, доработкой отдельных сцен и углубленной редактурой.

— Нет, не стоит. Повесть несет слишком отчетливые черты своего времени, пусть там и останется,— возразил Владимир Степанович.

А ведь старый писатель понимал, что эти его слова — окончательный, без обжалования приговор собственной повести, которая теперь уже никогда не может быть переиздана.

Не отличавшийся железным здоровьем, Владимир Степанович как-то незаметно для окружающих одолевал свои хвори. И спокойно пошел он в больницу в октябре 1984 года, когда «забарахлила» почка. Операция прошла

268

успешно, однако наряду с почкой пришлось удалить и желчный пузырь. Двойная резекция в таком возрасте оказалась непосильной. Был он в памяти и ясном рассудке, и в это свое последнее утро, даже сам побрился, что в такой ситуации вовсе не так уж просто.

Нина Витальевна и здесь, в больнице, постоянно находилась рядом, как и все сорок лет их совместной жизни. Конечно, тут было не до сокровенных разговоров, и о чем были последние мысли старого писателя, то останется нам неведомо как последняя тайна. Конечно, надеялся он, что его повести и рассказы найдут дорогу к широкому читателю — ведь уже при жизни, хотя и поздно, пошли. И скорее всего пошли бы шире, активнее: исповедание веры в Отчизну — главное в творчестве Владимира Степановича Железняка-Белецкого,— оно для переломных эпох привлекательно. Но и базарное время не тешит надежды писателей, ну а все-таки — может быть?..

Василий ОБОТУРОВ.