Зона полного покоя

Зона полного покоя

Лагерь тяжело, медлительно отходил ко сну. В слабом свете редких электроламп, будто в туманном мареве, неторопливо возились с тощими подстилками «трудмобилизованные». Своими заторможенными движениями они напоминали полусонных мух, готовых к зимней спячке. Вяло, еле передвигаясь и пошатываясь от слабости, безмолвно совершали вечерний ритуал. Не снимая одежды и теснее натянув на уши шапки, одни ныряли в холодную темноту нижних нар, другие, помоложе, из последних сил подтягиваясь на худющих руках, взбирались на верхние нары, надеясь согреться под изодранными пальто и бушлатами, заменявшими одновременно матрацы и одеяла.
Но долго ещё мелкая лихорадочная дрожь сотрясала их истощённые и бескровные тела. Насквозь промёрзшие за 12 часов работы на студёном ветру, люди едва успевали прийти в себя в скудном тепле бараков после вечернего пойла, именуемого супом, как их вновь выгоняли в ночную темноту – на поверку. Тем, кто забылся беспокойным сном, было особенно морозно. Брала обида за бессмысленную растрату драгоценного тепла: ведь стоять-то надо только для того, чтобы пересчитали твою голову.
Потом, забравшись на верхние нары и свернувшись, как в детстве, калачиком, я поглубже засовываю меж колен руки, прячу в отвороты бушлата нос и пытаюсь поскорее изгнать из себя проникший в самую душу холод. Важно, вспоминаю слова отца, чтобы нос был в тепле. Так согревается собственным теплом поросёнок, зарываясь в солому. Неважно, что всё остальное у него наверху. Тепло барака, разбавленное вкатившимся вместе с толпою холодом, мало греет, ибо не две печки, топившиеся сырыми опилками, а человеческое дыхание было его основным источником.
— Отбой, – раздаётся голос дневального, но никого унимать не надо. Наступает, наконец, момент долгожданного покоя. Надо только постараться скорее уснуть, чтобы хоть на 8 часов избавиться от отвратительного, ни с чем не сравнимого чувства голода. Понять это противное всякому живому существу состояние может, наверное, лишь тот, кому хоть раз пришлось голодным отправиться на ночлег. Ну, а если с тобой это происходит еженощно, месяцы, год подряд? Если криком кричит нутро человеческое: «Хочу есть! Хоть что-то поесть!»? И если нет надежды, что когда-нибудь этой пытке придёт конец?
Лучший способ избавиться от навязчивой мысли о еде – это уснуть или заставить себя думать о чём-либо ином. О чём угодно, только не о еде... И я в который уже раз перебираю в мыслях этот злополучный год, что нахожусь за колючей проволокой лагерей Бакалстроя НКВД СССР. Вернее сказать, в одном из его многочисленных подразделений – строительном отряде № 4, который размещён неподалёку от Челябинска, на железнодорожной станции Потанино, где находится завод, призванный снабжать огромную стройку кирпичом.
Наш лагерь – это примерно полтора десятка больших, человек на 300, Приземистых бараков с двухэтажными сплошными нарами. Между бараками – неизменно ухоженные дорожки, благо дармовой людской силы всегда хватает. Вдоль центральной дороги расположены кухня, кипятильня и так называемый штаб.
Немного на отшибе – санчасть, баня и карцер, обязательная принадлежность лагерей НКВД. А невдалеке от него – домик оперуполномоченного, который всему голова, всем начальникам начальник.
Лагерь охвачен тремя рядами колючей проволоки с вышками по углам, мощными прожекторами и частым строем осветительных столбов. Под ними на ярком свету, отнятом у барачных электроламп, будто под солнцем, искорками сверкает белоснежная, девственно-чистая следовая полоса. Это зимой. А летом четырёхметровое пространство между рядами «колючки» напоминает старательно обработанный чёрный пар: на нём, согласно строгим лагерным правилам, не должно быть ни былинки. Ночами по натянутой вдоль заграждения проволоке с лаем носятся овчарки, лениво перезваниваются в колокола часовые, отгоняя непрошеный сон. Неусыпно стерегут они загнанных в «зону» безобидных, до крайности истощённых людей.
Это – принудительно-дармовая рабочая сила, которая пришла на смену уголовникам, оставившим после себя лагерное хозяйство и зачуханный кирпичный завод. Его надо было отремонтировать и достроить с таким расчётом, чтобы он мог выпускать 180 тысяч штук кирпича в сутки. Кто, кроме подневольных людей, стал бы работать в этом кромешном аду?
В образцовый тюремный лагерь со всеми требованиями, оговорёнными Уставом караульно-конвойной службы, заперли 4 тысячи таких же, как я, рядовых граждан, у которых «родная» власть безо всякого суда и следствия и без малейшей вины отобрала не только свободу, доброе имя и честь, но у многих, очень многих – и саму жизнь. Повод – война, а причина одна-единственная: национальность – немец.
Таких отрядов, как наш, на Бакалстрое в апреле 1942 г. было 16, в каждом от четырёх до восьми тысяч человек, а всего, вместе с так называемыми отдельными колоннами, число «трудмобилизованных», прошедших через эти лагеря, составляло до 100 тысяч человек. Этой, находившейся в ведении Берии, необозримой армаде предписывалось «любой ценой» – так уж водится у нас в стране – и в «кратчайшие сроки» построить металлургический комбинат с полным производственным циклом, начиная от добычи и обогащения руды и заканчивая выплавкой высокопрочной стали, идущей на изготовление танковой брони и вооружения.
Создание такого комбината с рудной базой в посёлке (ныне городе) Бакал, что находится в западной части Челябинской области, планировалось ещё задолго до войны. Для этого на окраине Челябинска, севернее села Першино, была выделена огромная, примерно в 50 квадратных километров, площадка и даже построено несколько лагерей для будущей подневольной рабочей силы. Но в 1935 г. стройку законсервировали. Война ускорила обороты гигантской индустриальной машины – обливающейся кровью стране нужен был металл. Позарез. Сегодня. И во всё больших количествах. Поэтому специальным постановлением Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) о развитии чёрной металлургии на Урале и в Сибири в 1942 г. предусматривалось строительство Бакальского и Новотагильского металлургических заводов с горнорудным хозяйством и коксохимическими заводами, которое поручалось НКВД СССР на подрядных началах с Наркомчерметом. К строительству Бакальского завода предписывалось приступить не позднее конца декабря 1941 года.
Поручая эти стройки бериевскому ведомству, в Москве несомненно исходили из использования принудительной рабсилы, которая всегда имелась в распоряжении НКВД. Правда, её «запасы» несколько поубавились с выходом указов Президиума ВС СССР от 12 августа и 24 ноября 1941 года о досрочном освобождении некоторых категорий заключённых. В соответствии с ними 420 тысяч узников ГУЛАГа были «переданы» в сильно поредевшие ряды Красной Армии, в результате чего опустели многие лагеря. Их заполнили «трудармейцами» – новыми рабами Советского государства.
Эта участь нам была уготована «сов. секретным» Постановлением Государственного Комитета Обороны № 1123 от 10 января 1942 года. «В целях рационального использования» немцев-переселенцев оно предписывало мобилизовать немецких мужчин от 17 до 50 лет, годных к физическому труду, в количестве до 120 тысяч в «рабочие колонны» на всё время войны, передав из этого числа: НКВД СССР на лесозаготовки – 45000 человек; НКВД СССР на строительство Бакальского и Богословского заводов – 35000; НКПС СССР на строительство железных дорог Сталинск-Абакан, Сталинск-Барнаул, Акмолинск-Карталы, Акмолинск-Павлодар, Сосьва-Алапаевск, Орск-Кандагач, Магнитогорск-Сара – 40000.
Мобилизованные были обязаны явиться в местные военкоматы в исправной зимней одежде, с запасом белья, постельными принадлежностями, кружкой, ложкой и 10-дневным запасом продовольствия.
Дела в отношении немцев, подлежащих мобилизации и находящихся в «рабочих колоннах», за нарушение дисциплины и отказ от работы, неявку по мобилизации, «дезертирство» из рабочих колонн поручалось рассматривать на Особом Совещании НКВД СССР с применением к «наиболее злостным» высшей меры.
Этот основополагающий документ был подписан Председателем ГКО Сталиным и несомненно готовился в недрах НКВД под началом Берии. В нём устанавливались общие рамки отношения к российским немцам после депортации последних в 1941 г. Их дальнейшая участь определялась испытанными большевистскими методами массовых репрессий и административного принуждения – с той лишь разницей, что вместо ареста или раскулачивания немцы на сей раз подлежали «мобилизации» через военкоматы. Итог один: их, как и другие жертвы сталинского террора, передали в полное распоряжение карательных органов, предрешив нещадную эксплуатацию на лесоразработках и стройках.
То, о чём умалчивалось в указанном Постановлении ГКО, было предельно ясно выражено в Приказе № 0083 наркома НКВД Л. Берии, изданном два дня спустя – 12 января 1942 года. На 4-х страницах машинописного текста выносился приговор первой группе «мобилизованных», предопределивший дальнейшую судьбу всех российских немцев, которым было суждено пройти через так называемую трудармию.
Во-первых, «трудмобилизованных» немцев предписывалось разместить в особых лагпунктах, создаваемых для них при лагерях НКВД.
Во-вторых, питание и промтоварное обслуживание «мобилизованных» устанавливалось по нормам ГУЛАГа.
В-третьих, сверх Постановления ГКО было велено обеспечить не только высокую производительность труда и выполнение норм, но и «перевыполнение производственных норм и планов».
В-четвёртых, оперативно-чекистский отдел ГУЛАГа и его подразделения в лагерях обязывались «организовать агентурно-оперативное обслуживание мобилизованных немцев, заблаговременно пресекая всякие попытки разложения дисциплины, саботажа и дезертирства».
Из приведённых, а также других документов, начиная с известного Указа от 28 августа 1941 года, видно, что все основные вопросы, связанные с положением немецкого народа СССР, были вверены карательным органам. Соответствующие решения принимались в структурах власти – ЦК ВКП(б), СНК, ГКО – с подачи НКВД и санкционировались высшими руководителями страны, прежде всего Сталиным и Берией. На них и лежит главная вина за государственное преступление – организованный физический и моральный геноцид по отношению к российским немцам в военные и послевоенные годы.
...Я прибыл на Бакалстрой в первом, февральском потоке и знаю, что здесь наши немцы всё начинали с нуля, с первых колышков, первых просек для дорог на огромном, поросшем березняком белоснежном просторе. Среди сугробов не всегда удавалось найти даже вешки, которыми проектировщики пометили места расположения будущих цехов, домен и коксовых печей. Кругом – ничего, кроме снега, берёз и всепроникающего уральского мороза.
Об этом образно написал тогда бакалстроевский поэт Павел Брандт:
 
На рассвете и небо от холода стынет,
Леденеет мерцанье застуженых звёзд.
И стоят, занесённые в снежной пустыне,
Неживые тела посиневших берёз.
 
Начинали с первых выемок для бараков и с ям под столбы для проволочных заграждений. Вокруг самих себя. Невдалеке от каждого из будущих ключевых объектов – Доменстроя, Стальпрокатстроя, Коксохимстроя, Жилстроя и других, не менее важных пунктов огромной стройки – были заложены лагпункты, дабы не конвоировать слишком далеко строго охраняемый немецкий «спецконтингент». В свою очередь, вся эта махина имела внешнее ограждение длиной около 30 километров и вооружённую охрану, чтобы ни один «трудмобилизованный» не мог вырваться из гигантского лагеря.
Немало за полгода воды утекло. А вместе с нею унесло и бесчисленное множество людей. В бараках с каждым месяцем становилось всё просторней. Одни умирали тихо, незаметно, на нарах – в «собственной», так сказать, постели. Днём их, окоченевших, а то и не совсем ещё отошедших в мир иной, привычно стаскивали с нар, грузили на тракторную тележку и вывозили на людскую свалку в северной части «зоны». Другие той же дорогой уходили через ОПП – оздоровительно-профилактический пункт, получив небрежно-снисходительное название «доходяга».
Как вспоминал Иван Битнер, трупы старались скрывать до последней возможности, чтобы получить за умерших хлебный паёк и суп – «баланду». Обычно добыча делилась по жребию между членами бригады. А ведь все знали: не по-людски это – выгадывать от смерти ближнего.
Я не хотел умирать. Заглушая голодные муки, мыслями был обращён в прошлое, которое казалось теперь таким светлым и радужным. Правду говорят: голодный не думает о завтрашнем дне. Ему надо поесть сегодня. Можно, конечно, мысленно обратиться вспять, вновь прочувствовать пережитое. Хотя от воспоминаний о еде сыт, увы, не будешь.
Но мысль не остановить. Она бежит и бежит... Вспоминается, как долгими зимними вечерами наша семья – трое детей и родители – засиживалась у керосиновой лампы, занимаясь каждый своим делом. Кому-то приходила мысль о еде, и мать приносила с холода белое с розовым отливом, толстое, в пять наших детских пальцев, искусно, по-немецки, засоленное сало. Под взглядом четырёх пар блестящих глаз она резала его и подавала каждому с ломтем чёрного хлеба и кусочком сладковатого, щекочущего в носу, сочного лука. Не вспомнить ничего лучше этой полуночной аппетитной еды за семейным столом!
Было это, правда, ещё до голодного 33-го года, когда на Украине опустели целые сёла: кто-то подался с семьёй или в одиночку куда глаза глядят, а большинство умерло от голода. Раздувшиеся трупы лежали на дорогах, в домах. Лето обещало быть урожайным, но как дотянуть до него изголодавшимся семьям колхозников? Всё живое, что можно найти в селе и поле, включая домашний скот, было съедено. Трава – тоже. Рассказывали, что дело доходило до людоедства, жертвами которого порой становились собственные или соседские дети.
Как теперь известно, причина того массового голода состояла не только в неурожае, который постиг этот хлебородный сельский край в 1932 г. И даже не в том, что своего, крестьянского хозяйства не стало, а колхозное зерно было дочиста вывезено на государственные заготпункты. Просто государству показалось мало сданного зерна, и оно потребовало от колхозников дополнительных поставок. По сёлам поползла тревожная молва: забирают последний хлеб! Местные партийцы и комсомольские активисты ревностно шныряли по домам, чтобы выполнить спущенный сверху новый план.
Начинали они обычно с того, что разъясняли «текущий момент» и предлагали хозяевам «добровольно» сдать имеющееся зерно. После вполне естественного отказа начинался самодеятельный дотошный обыск. Всё найденное до последнего зёрнышка направлялось в сельсовет, а семья обрекалась на голодную смерть. В колхозе, где все обязаны были работать, кроме «палочек», т.е. учтённых трудодней, никто ничего не получал.
Помнится, приходили за «излишками» зерна и к нам, хотя отец работал на железной дороге кузнецом, а наша семья в местном колхозе с сакраментальным названием «Воля» не состояла и приусадебного участка не имела. Но я знал, что в нижнем ящике комода мать спрятала с полцентнера зерна белой кукурузы: все боялись, что Украину захватит голод. К тому же 12-ти килограммов ржаной муки, которые нам выдавали на месяц в качестве хлебного пайка, явно недоставало для семьи из пяти человек.
Так вот, заявился однажды знакомый родителям односельчанин из местной артячейки. Поздоровался по-казённому и начал заученно говорить матери, которая всего два года назад услышала первые украинские слова, что-то про мировую Революцию и необходимость помочь зерном или золотом родному пролетарскому государству. Не дождавшись желаемого ответа, он приступил к обыску. После проверки сарая, погреба, кладовки, квартирных закоулков, даже постелей очередь дошла и до комода.
Затаив дыхание, мы ждали, что будет дальше: и кукурузы жалко, если её найдут, и стыдно за сказанную неправду. Он выдвинул верхнюю большую «шуфляду», покопался в небогатом запасе одежды и белья. Заглянул во второй ящик: там – детские вещички и что похуже. «Неужели откроет и третий?» – со страхом подумал я, и сердце забилось часто-часто... Но – о, счастье! Нижнюю «шуфляду» он выдвигать не стал – то ли поленился нагнуться, то ли уже не надеялся что-нибудь найти.
Нашей радости не было конца. И не без основания: мать варила спасительную кукурузу до предельной мягкости, пропускала через мясорубку и подмешивала эту массу к тесту для выпечки хлеба. Мы оценили все достоинства кукурузы, когда её запасы иссякли и пришлось вместо этого довольствоваться подсолнечным жмыхом, который тоже водился у нас благодаря добычливости отца. Такой сырой, малоаппетитный хлеб я есть не мог, хотя голоден был постоянно. Теперь бы он, конечно, пошёл за милую душу!
Мы не могли знать, что тогдашний голод был организован сверху. Ведь, несмотря на недород, в 1932-33 гг. было продано за границу втрое больше зерна, чем в урожайном 1927 году. А поголовье скота упало за это время в СССР в 28 раз (!). В результате голода власти погубили около 10 млн. человек, не менее трети которых – дети. Это была настоящая война Сталина против крестьянства, проявившего, по мнению вождя, недостаточно «патриотизма» в ходе коллективизации 1929-31 годов.
Потом, правда, продовольственное снабжение начало понемногу выправляться. В 1935 г. с большой помпой отменили карточки. Появилась возможность (конечно, не без боя и очередей, в которые записывались с вечера) купить настоящий хлеб – белый, чёрный и пшеничный «серый», выпеченный из муки грубого помола. Белый по полтора рубля за кило – это, конечно, далеко не всем по карману. Чёрный стоил 75 копеек, а серый – 90. Какой вкусноты он был! Вспомнить – голова кружится. Да что там хлеб! В 1939 г. у нас, на небольшой станции Роя, даже копчёную колбасу можно было купить. Больше ста граммов мать не брала, но это был не столь уж малый кусок. А вкус, а запах! С самого 1928 года, когда своим хозяйством в Таврии жили, такой колбасы не видел.
Чёрт возьми, я, кажется, снова думаю о еде! А о ней думать нельзя: начинается резь в животе, и слюни переполняют рот. Лучше буду вспоминать о прошлом. Хотя какое оно, это прошлое, если человеку всего-то 19. Немного, конечно, но сражаются же на фронте одноклассники, не сидят, как я, за колючей проволокой, не голодают. И всё из-за одного-единственного слова в паспорте – «немец». Зловещей тенью следует оно за мной. И бежит-то, кажется, сзади, а то и дело становится поперёк дороги.
А ведь как хотелось попасть в Красную Армию, любовь к которой у нас была поистине безграничной! Вместе с парнями из нашего класса, подгоняемый ленью, торопился я расстаться со школой, чтобы надеть хрустящую новенькими ремнями курсантскую форму – предмет всеобщей гордости и зависти. Все мечтали стать неотразимыми лейтенантами с двумя «кубарями» в петлицах. Об опасности никто не думал: в кинофильмах, на которые мы нередко убегали с уроков, наша славная армия легко и бескровно крушила врага.
Песни из тогдашних кинобоевиков с участием известных артистов были созвучны нашим по-юношески горячим и безрассудным чувствам. Подобно невидимому лучу пронзали они доверчивые сердца, вселяя веру в силу и мощь Красной Армии, родной страны, в твоё надёжное будущее.
Больше всего нам нравились бравурные припевы песен, звучавших в популярных фильмах «Если завтра война» и «Трактористы»:
 
На земле, в небесах и на море
Наш призыв и могуч, и суров:
Если завтра война, если завтра в поход,
Будь сегодня к походу готов!..
--------------------
Гремя огнём, сверкая блеском стали,
Пойдут машины в яростный поход,
Когда нас в бой пошлёт товарищ Сталин
И Первый маршал в бой нас поведёт!..
 
Эти песни звучали по радио, с эстрадных подмостков и в обыденном молодёжном кругу. Они были проявлением того ура-патриотического психоза, который умело инспирировался советской пропагандистской машиной в преддверии войны.
Отрезвление наступило в первый же месяц, когда оказалось, что события на фронте развиваются «с точностью до наоборот» по сравнению с тем, о чём пели мы и так много говорилось с высоких трибун. Один за другим оставляла «несокрушимая и легендарная» крупнейшие города на западе страны. Фактически беспрепятственно прошли германские войска сквозь секретные укрепрайоны на старой (до 1939 года) государственной границе СССР. В панике, с огромными потерями отступала Красная Армия вглубь страны. Как издевательство над здравым смыслом воспринимались пассажи, подобные напечатанному в «Известиях» 15 июля 1941 года: «Итоги трёх недель войны свидетельствуют о несомненном провале гитлеровского плана на молниеносную войну. Лучшие немецкие дивизии истреблены советскими войсками...» Таким сообщениям уже никто не верил. На смену эйфории пришла другая крайность – разочарование и пессимизм. У всех на устах был один и тот же мучительный вопрос: ПОЧЕМУ?
«Сталин успех вермахта объяснял внезапностью нападения и вероломством. Это для народа начало войны было внезапным, но даже он интуитивно чувствовал её приближение. Но Сталина ведь каждый день извещали о замыслах Гитлера, значит, для него война не могла быть внезапной. Не было и вероломства, ибо глупо было требовать от Гитлера, чтобы он заранее предупредил Сталина о своих намерениях», – напишет полвека спустя В. Пикуль в книге «Барбаросса». И завершит свои размышления по данному поводу примечательными словами: «<Гитлер обманул Сталина, а Сталин обманул... самого Сталина>, – именно так было заявлено потом на Нюрнбергском процессе».
Конечно, и мы пытались рассуждать – главным образом про себя – на эту неимоверно трудную тему, приходя к сходным мыслям и догадкам. Но это было потом, когда разразилась война. А тогда, в 40-м, пустели парты моих одноклассников, я же к своему удивлению, дальше медицинских комиссий так и не продвинулся. Прямо о причине моей задержки мне никто не говорил, очевидно, не желая горькой истиной отравить молодую душу. А я, сомневаясь, продолжал верить в несуществующую справедливость, упрямо бил в одну точку: во что бы то ни стало поступить в военное училище. И вот однажды, в конце 9-го класса, неулыбчивый «сухарь» Абб, тщетно пытавшийся научить нас немецкому языку, сказал мне наедине:
— Не теряйте зря времени, молодой человек. Заканчивайте среднюю школу. Это единственное, что Вам действительно может пригодиться.
Тут я впервые по-настоящему осознал, что значит быть немцем в стране, «где так вольно дышит человек». Раньше это клеймо преследовало меня и братьев дразнилками типа «немец – перец, колбаса» или не спровоцированными затрещинами наших сельских забияк. Теперь же я столкнулся с несправедливостью на «взрослом уровне», когда обида воспринимается с особой болью. Оказаться выброшенным из ряда вон – что может быть более оскорбительно для человека в 17 лет!
И всё-таки мне пришлось смириться с участью «верблюда», осознать, что с немецкой национальностью в военное училище не попасть. Это было первое, но далеко не последнее крушение моих надежд. В данном случае – иллюзорных, присущих детству, в котором мир видится только в красочных тонах.
Пришло «серое» отрезвление, но инфарктным рубцом осталась на сердце обида. Тоже отнюдь не последняя. Она резала сильнее голода и холода: ведь и я мог бы воевать, а не преступником лежать на лагерных нарах. С винтовкой наперевес идти в атаку, отбиваться от наседающих «мессершмиттов» из кабины стрелка-радиста ТБ, мчаться в танковом строю навстречу врагу, командовать дивизионом дальнобойных пушек. Именно в училища этих родов войск тщетно пытался я пробиться в 40-м году. Но не доверили немцу, не меньше других любящему свою Родину, оружия. Не доверили...
Эту свою участь я впервые зримо постиг в августе 1941 года, когда, получив повестку из райвоенкомата с требованием явиться с кружкой, ложкой и т.д., неожиданно обнаружил там только своих соплеменников разного возраста. Стало яснее ясного, что судьба нам уготовлена совсем иная, чем мобилизация на фронт. Какая именно, никто не знал, но все чувствовали, что не к добру это. Оттого ходили, понурив головы, мужи с вопросами на устах: «Куда нас отправляют? Что будет с семьями, ведь фашисты с каждым днём всё ближе к нашим сёлам?»
О себе не думали, будто знали, что их судьба предрешена: почти все «мобилизованные» тогда мужчины погибли в лагерях Ивделя, Краснотурьинска, Тавды и других северных уральских городов, не дожив даже до следующей весны. Уже в начале 1942 года там не осталось трудоспособных вообще – одни скончались, других «сактировали» и отправили к семьям на их новые после депортации места жительства в Сибирь и Казахстан. Тех, кто не умер по дороге и немного подкормился дома, вскоре снова забрали «по мобилизации».
Типичной в этом смысле оказалась судьба Павла Фигера, приславшего свои воспоминания из Таджикистана. До войны он жил в селе Кандель, Зельцского (Фридрих-Энгельсовского) немецкого национального района, что под Одессой. В 1941 г., сразу же после окончания семилетки, его направили в Одесскую школу ФЗО. А через месяц началась война. В августе, пишет он, всех немцев из их группы вызвали по повестке в военкомат и сказали, что призывают в армию, а куда – это-де дело секретное. «Тайна» стала раскрываться тотчас, как только их посадили в проходящий эшелон, где оказались одни немецкие мужчины и юноши. В Свердловске «мобилизованных» распределили по стройкам и поселили в лагерях для заключённых. Павел попал на лесозаготовки для строительства Богословского алюминиевого завода (Базстрой НКВД СССР). Их полностью изолировали от внешнего мира. Кроме леса они ничего не видели и ни о чём не знали. По слухам, их лагерь находился неподалёку от Турьинских Рудников (впоследствии – Краснотурьинск).
Бригаду из юношей 16-17 лет, как и остальных, водили на лесоповал под конвоем, хотя убегать никто не пытался, да и физически не мог. Привезли их в сентябре, когда уже начались холод и снег. А люди были одеты по-августовски легко – о зимней одежде в повестке ничего не говорилось. И выдавать её начальство не собиралось. У Павла тоже не было ничего, кроме летней формы. Шинелька, тонкие хлопчатобумажные брюки, ботинки и казённая фуражка совершенно не годились для уральских морозов, которые с каждым днём становились всё сильней.
Работа в лесу длилась от темна до темна, а остальное время 12-часового рабочего дня уходило на пешие переходы до делянки и обратно. Каждый день, без выходных. Основная еда – 700 граммов хлеба в день при условии выполнения нормы. Приварок – трёхразовый «суп» – можно было в расчёт не брать: он состоял из одной воды. Нормы были практически невыполнимы, и лесорубы «сидели» на шестистах граммах хлеба, что означало неизбежную голодную смерть.
Через два месяца из бригады в 18 человек осталась в живых половина, и их перевели на отсыпку земляного полотна для лесной железной дороги. Но долбить мёрзлую болотистую землю было ещё тяжелей, чем работать на лесоповале. Подняться до желаемых 700 граммов вконец ослабевшие люди уже не могли. В результате к февралю 1942 года в бригаде осталось только 5 человек. Но и они, подобно многим другим, из-за полного истощения больше не выходили на работу. Поскольку весь лагерь оказался нетрудоспособным, сверху решили списать оставшихся по инвалидности («отбраковать за непригодностью») и отправить «по домам», т.е. на места ссылки в Сибири и Казахстане.
Павел Фигер – только один из многих украинских немцев, «мобилизованных» в конце августа 1941 года и посланных на верную погибель на восток страны. Встретить выживших с такой судьбой удаётся так же редко, как и «списанных», которые сумели добраться живыми до места назначения. К подобным людям принадлежит Яков Келлер, который жил до войны в немецком селе под Бердянском (Запорожская область). В ночь с 3 на 4 сентября 1941 года всем здешним мужчинам от 16 до 60 лет вручили повестки. Они шагали пешком 13 дней и пришли в Харьков, к тюрьме «Холодная гора», где их распихали по камерам. Потом, вместе с другими немцами, отправили со станции Валуйки (ныне Белгородской области) в переполненных вагонах на восток.
Один раз в сутки открывалась дверь, и конвоиры просовывали в щель булку хлеба на 6-7 человек, а также по кусочку селёдки и кружке воды на каждого. Ехали месяц без свежего воздуха, неподвижно, неумытые, обросшие, завшивленные. Когда на распределительном пункте Ивдельлага вагоны открыли, люди падали от слабости, многие не могли самостоятельно двигаться.
Жили в лагере за колючей проволокой, под конвоем ходили на работу и заготавливали в лесу древесину. Тяжелее всего было в 41-м и 42-м, когда очень многие умерли от голода. Яков остался жив только благодаря хорошим людям, которые жалели малолеток. Одна из них – Нина Николаевна Мотина, начальница лагерной санчасти. Благодаря ей его «сактировали», и ему удалось добраться до сибирского города Ленинска-Кузнецкого, куда были выселены мать и сестра. А отец умер от голода в их смертном лагере.
Одним из известных документов, на основании которых проводилась поголовная «мобилизация» немецких мужчин на ещё не оккупированной территории Украины, был Указ Президиума ВС СССР от 22 июля 1941 года. Он давал право выселять из районов, где было объявлено военное положение, граждан, относимых к «социально опасным элементам». Нет сомнения, что власти, в первую очередь карательные органы, прилагали максимум усилий, чтобы успеть «вырвать» из рук наступающего противника хотя бы мужчин немецкой национальности.
В принципе такие меры можно было бы считать целесообразными и в известной степени оправданными. Если бы не одно «но» – отправленные на Урал «мобилизованные» немцы были размещены не где-нибудь, а в охраняемых лагпунктах ГУЛАГа СССР. При этом первые нормативные акты, закреплявшие «лагерный» статус таких людей, появились только 3 месяца спустя. Так, 7 октября 1941 года вышло Постановление СНК СССР № 2130-972 «О выделении рабочих колонн из военнообязанных», регламентировавшее использование необученных военнообязанных старших возрастов, включая «мобилизованных» немцев, в «рабочих колоннах». А 26 ноября 1941 года Приказом наркома НКВД СССР было предписано сформировать из «мобилизованных» немцев строительные батальоны, которые впоследствии также получили название «рабочих колонн», но местами, например в Ивдельлаге, сохранились в первоначальном виде вплоть до 1946 года. Именно немцы, выселенные в соответствии с Указом от 22 июля 1941 года, попали в наиболее бесправное и тяжёлое положение. Оно привело к почти полной гибели 30-40 тыс. человек немецкой национальности, «мобилизованных» на территории Украины.
Так органы НКВД нарабатывали репрессивный опыт для предстоящих массовых операций по заключению в концлагеря практически всех трудоспособных российских немцев и граждан других национальностей, родственные страны которых воевали с СССР.
А мне в августе 41-го повезло: после долгой, в несколько сотен фамилий переклички в военкомате вышел перед строем командир и объявил: «Члены партии и комсомольцы – с вещами выйти из строя! Остальные – нале-ву, ша-гом марш!»
И ушли мои беспартийные и несоюзные соплеменники в неизвестность, а большинство – в небытие, образовав «контингент» первых концлагерей, бывших немецкими по составу и советскими по принадлежности, а затем и первые могильники вокруг них.
Окончательно рухнула моя надежда попасть в армию в Новочеркасском военкомате, что в Акмолинской области, куда нас выселили снежной осенью 1941 года и откуда в конце января 42-го отправляли, – уже не скрывая, что не на фронт, а по «трудмобилизации». Догнала-таки меня моя судьбинушка, не миновала общая для российских немцев горькая чаша изгоя! Пропала последняя надежда защитить свою честь и доброе имя, попасть на фронт – пусть в самое жаркое пекло, но всё-таки на фронт!
Да, мечтал в Красную Армию, а попал в концлагерь, как враг Советской власти или уголовный преступник! И не только я. Сотни тысяч моих соплеменников оказались, вопреки всем правовым нормам и здравому смыслу, за колючей проволокой лагерей с караульными вышками, вооружённой охраной и оскорбительными выкриками конвоиров. Да и «посадили»-то как! Через военкомат, по форменной повестке: «с кружкой, ложкой, десятидневным запасом продовольствия», будто и впрямь на фронт призывают. В действительности же в военкомате нас вовсе не «мобилизовали в рабочие колонны», а арестовали, чтобы в качестве «спецконтингента» бросить в лагеря и заставить работать под страхом оружия и голодной смерти, как отпетых негодяев и тунеядцев.
Эта была продуманная, очень далеко идущая ханжеская двусмысленность. Выходило, что «трудмобилизованных» немцев никто не арестовывал, не предъявлял им обвинений, не судил и будто бы вовсе не репрессировал. А между тем они на долгие годы оказались за высокими заборами ГУЛАГа НКВД СССР. Пройдёт много лет, и известный белорусский писатель Алесь Адамович скажет об этом времени, полном лжи и лицемерия: «Мы как-то забываем, что любая российская власть, как её ни назови, по сути всегда оставалась «кремлёвской». Беспардонная ложь в глазах, предательская жестокость, лицемерие, хамство. Притом без страха быть уличёнными. Кремлёвский горец Сталин всё это возвёл в степень высшего искусства...»
Ещё категоричней высказался по поводу лживого образа жизни в сталинском государстве американский историк Роберт Конквест. В книге «Большой террор» он отмечает такие характерные черты сталинизма, как тотальная фальсификация общественной жизни, всеобъемлющая ложь, пропитанная ложью жизнь. Ложь долгая, настойчивая особенно эффективна. Ложь была, по мнению Р. Конквеста, основным «козырем» Сталина. Масштабы её невероятны...
50 лет спустя, в период «перестройки», юристам долго пришлось ломать голову над правовым парадоксом: как реабилитировать, т.е. снять неправомерные обвинения с тех, кого в действительности не обвиняли, не судили, а просто «мобилизовали» через военкомат и поместили за колючую проволоку?
Поразмыслив над этим вопросом, приходишь к выводу, что метод «неформальных» репрессий против «неблагонадёжных» народов не умалял, – как, возможно, считали кремлёвские лицемеры – а, напротив, усиливал вину государства перед своими жертвами и в ещё большей мере означал нарушение прав человека, чем, скажем, при предъявлении ложных обвинений. Хотя в конечном итоге участь жертв была одинаковой – отправка в лагеря того же НКВД.
Так далеко я в своих тогдашних размышлениях, конечно, не заходил, и думы у меня были совсем иные. Но обида ни на миг не переставала бередить душу...
Мысли мыслям рознь. О вещах неприятных мне в то время вспоминать не очень-то хотелось. В нашей лагерной жизни их и без того было предостаточно.
Лучше ещё раз вспомнить о последних днях свободы, об отце, матери, а потом уж спать.
В дальнюю дорогу меня снабдили самым ценным, что было в нашем ссыльном казахстанском жилье, – ватным одеялом и почти полным мешком свежеиспечённого «серого» хлеба. Как кузнецу и нужному для колхоза новому кадру, отцу в порядке исключения выписывали иногда десяток-другой килограммов пшеницы. После ручного размола она становилась грубой, с отрубями, но ценной, как золото, мукой, из которой и готовились блюда ежедневного нашего меню, включая, конечно, хлеб. Ноша была тяжёлой, верёвочные лямки больно резали худые плечи, но это не вызывало злости, хотя волочить ноги по снежной, рыхлой дороге от Новочеркасска до Атбасара пришлось километров 30.
Отец всю дорогу шёл рядом, и я был благодарен ему за эти проводы. Он пытался помочь мне, то взваливая мешок себе на спину, то поддерживая его снизу, чтобы уменьшить нагрузку на мои костлявые плечи. Шли главным образом молча. Да и о чём было говорить, если всех ожидала полная неизвестность? Запомнился только совет отца: держаться тех людей, у которых имеется что-нибудь съестное. Он и представить не мог, что наступает время тотального голода, когда у всех не будет ровным счётом ничего. Отец тоже был «мобилизационного» возраста, но его «временно» оставили работать в колхозе. Впереди была весна, а старая посевная техника нуждалась в серьёзном ремонте. Забери кузнеца – останется колхоз без хлеба, да и государство окажется в убытке. Такими доводами председателю колхоза удавалось отстаивать отца перед районной верхушкой НКВД не только в эту, но и во все последующие немецкие «мобилизации».
Истинную цену своей ноши я узнал уже в первые дни после «призыва»: никто нас кормить и не собирался. Ни в Атбасаре, ни в Акмолинске, где мы неделю дожидались то ли направления, то ли вагонов для отправки. Каждый день приносил всё новые вести: то нас посылают на прокладку железной дороги, то на лесозаготовки, то на уральскую стройку. А когда эшелон был подан, мы с Яковом Нейфельдом, которого по причине полного отсутствия съестного я взял на довольствие, забрались на нижние нары, укутались в моё ватное одеяло и всю дорогу грызли замёрзший, слегка отогретый нашими телами хлеб. Видимо, новый знакомый примкнул к моему обществу безо всяких советов, исходя лишь из логики голодного человека.
Выручил нас тогда отцовский хлеб! Не будь его – не знаю, что стало бы с нами за полмесяца, пока нас доставили из Атбасара до станции Потанино, в этот самый бакалстроевский лагерь. Теперь бы хоть горбушку из того мешка, чтобы ещё раз наесться!
Но я, кажется, опять поворачиваю на проторённую дорожку. От этих мыслей о еде один вред – ещё больше есть хочется...
Надо вспомнить что-нибудь из долагерной, свободной жизни. Только не связанное с едой, иначе не уснуть и мучиться до самого утра. Да, вот в Акмолинске любовались мы самыми настоящими кавалеристами. Ладные длиннополые шинели с башлыками, чубы из-под красноверхих папах красуются, сабли свисают на боку. Под наездниками кони стройные, снег брызгами из-под копыт. Всё интересно и необычно, будто ожившие картинки с сюжетами времён гражданской войны.
Кавалерия готовилась к фронтовым боям. Я смотрел на них с завистью, тем более безнадёжной, что не способен был усидеть даже на самой смирной лошадке.
Первый и последний раз я пытался это сделать, когда в спешном порядке должен был возвратиться домой «из окопов» для объявленной на 28 сентября 1941 года отправки в Казахстан. Километрах в 30-ти от нашей станции и одноимённого села Роя мы, десятки тысяч человек, вручную копали многокилометровый противотанковый ров полного профиля, который должен был преградить путь германским войскам, продвигавшимся к индустриальному Донбассу.
На ночном, по-южному чёрном небе не затухало зарево. Это вдали, на западе, полыхали пожары и угадывались вспышки ещё неслышных взрывов. Днём и ночью высоко над нами, как-то по-особому взвывая, безнаказанно носились немецкие самолёты. По пыльным дорогам двигались отступающие тыловые части, вперемешку со стадами коров и овец бесконечной чередой ехали и шли смертельно уставшие мирные люди. Всё говорило о приближении недалёкого уже фронта, и оттого на душе было особенно муторно. До оккупации нашего края оставались три недели.
В один из таких дней верхом и со второй лошадью на поводу за мной прибыл посыльный от нашего сельсовета. Поскольку мы являлись единственными немцами в селе, нетрудно было догадаться, что «эвакуация», как и августовский «призыв», коснётся одних наших соплеменников. Это известие, конечно, тревожило, но одновременно и успокаивало: оно могло внести хоть какую-то ясность в вопросы, над которыми бились у нас дома в преддверии надвигающегося фронта.
Не было, наверное, тогда ни одной семьи, которая бы не испытывала страха перед неотвратимым будущим. Мы же чувствовали себя особенно уязвимыми. Отец слыл рабочим-активистом, был награждён, избирался делегатом Всесоюзного съезда кузнецов-стахановцев. Старший брат являлся курсантом Ташкентского пехотного училища, я – комсомольцем. Коль скоро фашисты не уничтожат нас в качестве большевистских активистов, считали мы, то попытаются как немцев в первую очередь заставить себе прислуживать. Откажемся – расстрел. А изменим своим убеждениям, продадимся врагу – расстреляют наши, когда возвратятся (в том, что Красная Армия вернётся, у нас сомнений не было). Как нам тогда казалось, лучшим выходом из этого критического положения была бы наша эвакуация в далёкий восточный тыл. Правда, это только сказать легко, а сделать без гроша в кармане ох как трудно!
Так мы и жили в тревожном ожидании. И вот – «эвакуация»... Она намечена на послезавтра. Но как проехать 30 километров верхом, если тебе ещё никогда не доводилось по-настоящему сидеть на лошади?
День склонялся к вечеру, когда мы с малыташкой-посыльным тронулись в путь. С его помощью я еле-еле забрался на довольно смирную лошадёнку, однако с первых же шагов мы поняли, что на голом крупе костлявой скотины мне, такому же худосочному, далеко не уехать. Я подложил под себя всё, что имел из вещей. Сидеть, конечно, стало мягче, но – вот беда! – подстилка то и дело сползала на бок, а вместе с ней валился с лошади и я.
Мой провожатый в конце концов не выдержал такой «езды» и, кое-как объяснив дорогу, ускакал. Пришлось мне в одиночку воевать с неумелым всадником, то есть с самим собой. Домой я прибыл далеко за полночь, разбитый физически и морально. Половину дорога пришлось прошагать пешком, предпочтя привычный способ передвижения экстравагантному конному.
...Проснулся, когда барак уже сдержанно гудел перед наступлением нового нелёгкого дня. Силой, поднявшей людей в эту зимнюю темень, была не железная необходимость идти на работу, – это подразумевалось самой сутью лагерного существования – а предвкушение радости от получения столь желанной утренней пайки – куска тяжёлого, глинообразного хлеба и пустого «супа», т.е. черпака мутной водички. Вес хлеба и количество супа целиком зависели от «вольного» прораба, который закрывал наряды. Это должен был делать добрый по натуре и смелый человек: выполнить норму никто из нас, конечно, не мог. Вольнонаёмные организаторы работ понимали: многого с голодных, обессиленных людей не возьмёшь. Стало быть, не писать «туфту» нельзя – все перемрут, стройка остановится. Да и люди ведь, хотя и немчура...
Наиболее волнующий момент наступающего дня – это получение хлеба. Первое движение, первые шаги после подъёма – к ящику с пайками. Его уже успел принести бригадир со своими подручными, в задачу которых входила охрана хлеба от посягательств. Первый оценивающий взгляд, устремлённый на ящик: велики ли куски, хороша ли выпечка, где именно лежат горбушки – самая пропечённая, а значит и наиболее лёгкая часть булки, отчего и пайка выходит больше? Много ли паек без довесков? Такие куски вызывают недоверие: или в хлеборезке опять сжульничали, или по дороге помощники бригадира успели поживиться. Вряд ли так точно можно разрезать булки, чтобы довеска не было!
Теперь предстоит занять место в очереди, да такое, чтобы достался желаемый кусок. Если уж не горбушка, то хотя бы с довеском. Конечно, сделать это надо без нахальства, всем ведь горбушки хочется! Последним достаются пайки без довесков. Нередко со скандалом – вот, дескать, след от палочки, которой довесок был пришпилен.
Однако самое тяжёлое впереди: надо так разделить драгоценный кусок, чтобы на три раза хватило. Хорошо бы! Но тогда дольки будут такие маленькие, что не почувствуешь даже признаков еды. Как же быть? На завтрак, конечно, кусочек нужен, иначе сил работать совсем не будет. Вечером тоже надо – врагу не пожелаешь голодного сна. Значит, придётся делить на две части. Обеда, считай, всё равно нет. Баланда, которую из лагеря привозят на завод, – одна вода, даже ложку с собой носить не нужно. Если и попадутся крупинки три-четыре или один-два кусочка турнепса, так их можно достать и пальцами.
На этом проблемы с хлебом не кончаются, ещё остаётся решить почти не решаемое. Если оставить половину пайки в бараке, то могут утащить. Пропадёт хлеб, как уже не раз бывало. А взять с собой на работу – не удержишься от соблазна, съешь, не дотянув до обеда. Но как же тогда быть вечером? Опять голодным ложиться спать? Ведь и на ужин тоже одна вода. После долгих колебаний вопрос решается, как правило, в пользу собственного слабоволия: сумочку с хлебом вместе с котелком покрепче привязываешь к ремню и отправляешься на работу.
Большинство заводит котелок побольше, литров эдак на 4-5, только бы в раздаточное окно влез. Это своеобразный способ психологического давления на повара: нет-нет, да и стыдно ему станет наливать в такую большую ёмкость пол-литра супа, зачерпнёт чуток добавки. Особенно, если попросить жалобно и подальше голову в окошко просунуть, чтобы в лицо ему взглянуть.
Увы, такое счастье выпадает нечасто. Чтобы сбить огорчение, многие из кухни движутся прямо к кубовой и доливают в свою посудину кипяток. Всё едино, конечно, вода, но зато объёмом побольше. Над такими, да и над самим собой, подтрунивали без улыбки на лице: «Ешь вота, пей вота – ср... не путешь никохта!»
Были и другие способы самообмана, не спасавшие, однако, от мучительного голода. Считалось предпочтительней, например, не съедать отведённую дольку хлеба «в натуре», а варить её в разбавленном кипятком «супе» до тех пор, пока она полностью не разойдётся и не получится нечто вроде пойла для свиней. Им тоже можно доверху наполнить брюхо, но сытости всё равно не почувствуешь. Даже крохотное «премблюдо» исчезало в бездонном желудке, не оставив желаемого следа.
В отчаянных попытках сохранить угасающую жизнь каждый, как мог, комбинировал с единственной реальной ценностью ГУЛАГовских лагерей – тощей пайкой хлеба – в суеверной надежде, что дважды два дадут-таки пять. Я тоже ломал голову над этой неразрешимой задачей, но до такой степени отчаяния всё-таки дойти не успел. У меня ещё доставало здравого смысла понять, что вода, как ни крути, останется водой. Главное, считал я, что при таком способе потребления «исчезает» сам хлеб как таковой. А он был единственным в нашем рационе продуктом, который хоть на мгновение, но позволял ощутить в желудке нечто «материальное», вещественное, напоминавшее, что ты что-то жуёшь, а не только пьёшь пустую воду.
...В 7 утра по баракам раздаётся привычная команда:
— Развод! Выходи строиться!
И уставшие уже с утра от бессилия люди медленно тянутся к выходу. Анемичный бледный рассвет смешивается с поблекшими лучами прожекторов. Из-за проволочной ограды доносится лай овчарок, непримиримых наших врагов. Бригадир уточняет последние данные, чтобы на главной аллее доложить нарядчику колонны из своих немцев: всего в бригаде столько-то людей, выбыло, прибыло, больных, на построении столько! Строимся по пять в ряд. Побригадно. Поколонно. Это важно, чтобы не было заминки при прохождении ворот.
Ответственный из лагерного начальства за развод кричит в разбавленную морозную темень:
— Стройотряд, равняйсь!
Но равнение не получается, и помощники по быту («помпобыты»), заменяющие своих ленивых начальников колонн из вольнонаёмного состава, суетливо бегают вдоль нестройных рядов кое-как, не по-зимнему одетых и обутых людей. Их домашняя одежда и обувь давно прохудились, а новые выдают только «в порядке исключения», когда человеку уже совершенно не в чем выйти на работу.
— Куда вылез, старый осёл?! Совсем ослеп, что ли? Ну-ка, сдай назад! – кричат бригадиры и помпобыт, стараясь выровнять хотя бы первые шеренги «доходяг».
— В затылок, в затылок равняйтесь! Как у ворот вас считать прикажете? Опять стоять на морозе будем?!
Наконец, начальство делает вид, что построением довольно:
— Смирна-а-а! Нале-ву! Ша-гом марш! – и в морозную предутреннюю тишину врываются звуки духового оркестра. Ритмичная мелодия праздничного с грустинкой марша «Прощание славянки» никак не вяжется с видом серых, в изодранной одежде, обессиленных, исхудавших людей. С трудом передвигая ноги, послушно подчиняясь заданному ритму, спотыкаясь и переступая через упавших, идут безостановочно бригады – ничто не должно задерживать торжественно-траурную процедуру развода. Идут к воротам, на которых красуется патриотический лозунг: «Всё для фронта, всё для победы!» Всё, всё без остатка и – любой ценой! В том числе и ценой моральных мук, тяжких в не меньшей мере, чем физические. Их красноречивым символом являются лагерные ворота. Там начинается неограниченная власть вооружённого конвоя.
— Вторая колонна, 15-я бригада, 18 человек! – тем временем на ходу выкрикивает бригадир. Начальник конвоя вносит цифры на лист фанеры, с успехом заменяющий дефицитную бумагу. К этому моменту его заместитель уже успел сосчитать людей. А в воротах появляются всё новые и новые бригады. Одна за другой, одна за другой. Поистине, развод – это результат виртуозной работы всей лагерной службы!
За воротами нашу бригаду вмиг окружают конвоиры с винтовками наперевес, будто изготовившиеся к атаке на врага. Тут же проводники с овчарками, рвущимися с поводков. Раздаётся уставное требование, звучащее из уст старшего конвоира:
— Из колонны не выходить! Шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения!
К выкрикам конвоира за год уже попривыкли, но они не перестают шокировать своей безрассудностью. К чему весь этот абсурдный спектакль? Не с отпетыми же уголовниками дело имеют, а с нормальными, безобидными людьми, неизвестно зачем посаженными за проволоку...
— Прекратить разговоры! – то и дело раздаётся со стороны конвоя, хотя все давно уже привыкли молчать.
Дымящаяся от дыхания нескольких тысяч людей, окружённая с обеих сторон цепью конвоиров, извилистая лента колонны протянулась почти до самых заводских ворот – а ведь между двумя воротами более полукилометра. Там снова идёт поштучный, как у баранов на бойне, пересчёт. Это нас «принимает» охрана заводской зоны. Бригады рабочих карьера, прессов и сушки, садчиков и выгрузчиков обжигных печей вливаются в заводские ворота на очередную 12-часовую смену. Позади остался конвой, яростный лай служебных собак, надрессированных в охоте на людей.
В 8 вечера эта унизительная процедура повторяется заново. Обстоятельно, не торопясь, с соблюдением многочисленных параграфов и пунктов устава, рассчитанных не только на сохранение численности, но и на моральное третирование бессловесного немецкого «контингента», делают своё дело караульные. А отставшие бригады стоят и ждут, пока все не соберутся. Выйти из зоны должно ровно столько, сколько туда зашло. Живых или мёртвых – неважно, главное – чтобы количество с фанерным сошлось.
Люди ждут на морозе, в дождь, в пургу. Недостающих – такое нередко бывало – ищут по всему заводу и находят вконец ослабевшими, при последнем издыхании. Иногда – уже мёртвыми. Доставляют, к великой радости окоченевшей, заждавшейся бригады и к вящему удовольствию охраны, которая, наконец, может смениться с караула. К удовольствию конвоиров, которые доставят в зону «полную численность». К удовлетворению руководства, которое будет избавлено от волнений общей тревоги по случаю побега.
Больше всего довольны сами «трудмобилизованные». Шустро, насколько позволяют силы, не заходя в бараки, спешат они к кухне, чтобы получить свои 500 граммов «супа». Не сумев побороть в себе желание немедленно утолить голод, многие тут же, не сделав и двух шагов, выпивают содержимое котелка, влезают в него с рукавами, шарят по дну скрюченными от холода грязными пальцами в поисках чего-нибудь «существенного», которое должно же там быть! Но, к привычному огорчению, ничего не находят. А оставленный на ужин хлеб, конечно, уже съеден.
Потом в бараке они горько, до слёз пожалеют о минутной своей слабости, видя, что соседи ложками, как приучили их матери, а то ещё и с хлебом смакуют этот «суп». Но потерянного не вернёшь. Остаётся лишь попытать счастья у кухонного окошка. Может быть, откроется оно, и кому-нибудь из сонма страждущих перепадёт полчерпака. А если ничего не достанется, то всё равно стоит помёрзнуть несколько часов, пока начнётся мытьё котлов – возможно, позовут несколько человек на подмогу обленившимся поварам. И тогда все остатки в котле твои: проваренные до мягкости рыбьи кости, зёрна перловки или овса, а то и комки грубой мучной затирухи.
Совсем плохо, если не перепадает ничего: тогда впереди мучительная и голодная ночь. А утром – на работу.
И так – каждый день. В шесть утра – подъём, в семь – развод, в восемь – начало работы. Безостановочно функционирующие механизмы – бронсберг для подъёма вагонеток из чрева крытого карьера, мельница и пресс, из-под которого нескончаемым потоком выходят аккуратно отсечённые бруски кирпича, – диктуют режим работы всего завода.
— Давай! Давай! – слышится в карьере.
— Давай! Давай! – торопятся на завалке, подгоняемые бесконечным потоком вагонеток.
— Давай! Давай! – наступают друг другу на пятки загрузчики сушилок.
— Давай! Давай! – стоят над душой у садчиков обжигных печей бригадиры.
А выгрузчиков готового кирпича, безвинно попавших в ад земной, – иначе не назовёшь работу у обжигных печей – и подгонять особо не нужно. Кирпич ещё настолько горяч, что дымятся брезентовые рукавицы, жаром полыхает от раскалённых стен и потолка. Тут всё приходится делать быстро, чтобы до волдырей не обгорели руки. Спасение только в скорости, которая, однако, отнимает последние силы.
Обжигным печам не дают остыть положенное время. Это потому, что «кирпич давай!» кричит набирающая темпы стройплощадка за Першино. Всюду одно и то же: «Давай! Давай!» Требовательный клич раздаётся сверху, из Москвы, и по иерархической лестнице Главпромстроя НКВД докатывается до вконец измочаленных исполнителей. Этот рождённый «социалистической индустриализацией» способ принуждения уже перестал действовать на немцев, совсем ещё недавно таких работящих, и даже тот, кто никогда по-русски сочно не сквернословил, ворчит себе под нос со злостью:
— Был тафай, та х... потавился! – и чуть полегче у него становится на душе.
В 2 часа перерыв на «обед», хотя и пяти минут достаточно, чтобы выпить через край котелка пол-литра водички. Другое дело – отдых. Можно расслабиться, даже уснуть в местечке потеплее. Главное – снова подняться на непослушные ноги и почувствовать немного сил в руках.
— Давай! – и опять запущены машины, вновь забилось сердце завода – пресс, а за ним в вынужденном ритме заработала и вся цепочка заводского конвейера. До конца смены остаётся ещё 5 долгих мучительных часов...
В 8 вечера заступает вторая смена, которую конвой к этому времени уже доставил на завод. В 9 – ужин, в 10 – поверка. На умывание нет ни желания, ни сил, ни мыла, ни тёплой воды. А холодная отпугивает даже бывших аккуратистов, и большинство ложится спать не умываясь, не раздеваясь, не согревшись, не успокоив страдающую от голода и унижения душу.
Прожит ещё один мучительный день невыносимо медленно тянущегося лагерного времени.
А ночью, примерно в полмесяца раз, бригаду неожиданно поднимают в баню. Получив ложку жидкого мыла, похожего на колёсную мазь, и тазик тёплой воды, отдираем с себя слой грязи, прожариваем в дезкамере и без того расползающуюся одежду, меняем казённое бельё. Парикмахер по-немецки старательно стрижёт «под ноль» светлые, рыжие, чёрные головы, бреет той же масти бороды и другие волосяные места, дабы не заводились насекомые, но главное, чтобы «трудмобилизованный» лагерник не лишился «особых примет», а блюстители режима – испытанного «парикмахерского» способа унижения человеческой личности. Благо, доступ к «этим местам» предельно прост: у большинства вместо некогда мускулистых рук и ног остались только костлявые палки.
Украдкой, не веря глазам своим, всматривались мы друг в друга тревожно и пристрастно, как в зеркало. «Неужели я выгляжу таким же «доходягой»?» – невольно возникал немой вопрос. Другого способа увидеть себя не было: бритвы иметь запрещалось из соображений лагерной безопасности, а без них зеркало ни к чему. Но витавшая вокруг мысль о голодной смерти в голове всё-таки не застревала. Ведь шло время нашей молодости, каким бы тяжким оно ни было. К лагерному бытию мы относились легковесней, чем зрелые мужчины. Нам приходилось думать только о самих себе, о желудке, о проволоке, о недозволенном фронте, об ущемлённом самолюбии. Наши мысли и чувства были устремлены вперёд, в будущее, которое, как мы надеялись, будет у каждого. В этом, на мой взгляд, и состояла одна из причин, по которым нам, молодым, удалось тогда выжить в том не придуманном аду.
Обо всём этом спустя годы вспоминали мы, уже поседевшие мужи, в невесёлых беседах с Яковом Ваккером, председателем некогда известного в Киргизии немецкого колхоза «Труд», и пенсионером Эммануилом Герценом, бывшим работником республиканского статуправления. Они тоже были в 4-м стройотряде в том злополучном 1942 году. Даже работали мы где-то рядом, в одной, так сказать, технологической связке кирпичного завода.
Яков Ваккер копал и грузил в карьере синевато-сизую гончарную глину, я подстраивал рельсовые пути к забою, а в промежутках откатывал вагонетки к «канатке» и подавал в забой порожняк. Поднятые бронсбергом наверх по наклонной эстакаде, вагонетки попадали к Эммануилу Герцену в завалку, а тина – к мельницам, глиномешалке, прессам. Чтобы опрокинуть кузов полуторатонной вагонетки, надо было навалиться всем телом на один её край. Кроме собственного веса, для этого требовалась ещё и недюжинная сила. Ни того ни другого ни у кого уже не было. Не хватало веса даже двух мужчин. Мучились страшенно, вплоть до беспомощных слёз, ведь вагонетки всё шли и шли. Не успеть выгрузить одну из них означало остановить весь конвейер, который начинался в утробе карьера. А работать надо было на дощатой эстакаде, на холоде, без зимней одежды и обуви.
Выдержал Эммануил только месяц. Подобно многим своим предшественникам, попал в «райские ворота», как между собой называли ОПП. Выкарабкался оттуда чудом.
Посидели мы, поговорили, помолчали, каждый думая о своём. Ничего не вспомнилось радостного, не говоря уже о чём-нибудь весёлом или смешном. Всё-таки по 19 тогда нам было, веселье через край должно бы литься, кровь и мускулы играть. Но вспоминалась только холодная уральская зима. А ведь и весна, и лето, и осень не раз приходили за 4 года «трудармии». Они напрочь забылись. Наверное потому, что именно зимой все беды людские обостряются предельно. Мороз лишь тогда веселит душу и тело, если человек сыт, одет соответственно, и живётся ему привольно. Ну, а если вместо полушубка – тощее пальтишко и пара летних штанов, на ногах прохудившиеся ботинки с обмотками, а на дворе мороз под 40? И кровь молодая не греет, потому как с голодом в обнимку живёшь. Тогда не до веселья! Вот почему в жаркое фрунзенское лето дрожь проходила по нашим телам от одного воспоминания об уральской жестокой зиме и обо всём, что нас тогда окружало, давило и денно, и нощно.
4-й стройотряд, станция Потанино, кирпичный завод – это хотя и важный, но только один из многих лагпунктов Бакалстроя НКВД СССР. Сердцем и душой огромного строительства была промплощадка. Питающим его телом – 16 лагерей, 11 из которых располагались в большой центральной «зоне», в непосредственной близости к стройке. Здесь без торжественных митингов и пышных речей закладывались первые фундаменты под будущие домны, мартены, прокатные станы, электроплавильные печи и коксовые батареи. Как ни парадоксально это звучит, но именно от патриотизма, самопожертвования тех, кого именем Родины загнали в лагеря, третировали и морили голодом, зависело, как скоро комбинат начнёт выдавать остро необходимую фронту продукцию. Именно самопожертвования. Не в советско-пропагандистском или в романтическом, а в самом что ни на есть буквальном смысле этого слова.
Немало примечательного в середине 80-х годов рассказал мне о Бакалстрое и 7-м стройотряде, в котором он трудился, Вернер Штирц, недавний преподаватель Киргизского политехнического института, а теперь житель Германии. Его недюжинная память сохранила не только детали лагерной жизни, но и точные даты, фамилии, имена людей, названия и характеристики строящихся объектов, столь необходимые для нашего повествования.
Он прибыл в 7-й, крупнейший стройотряд в апреле, с самой большой партией «мобилизованных», когда уже были построены типовые, крытые дёрном полуземлянки-бараки и сооружены прочные, по-немецки аккуратные проволочные заграждения, вахта и вышки. Эта вторая, наиболее массовая «мобилизация» немцев была санкционирована Постановлением ГКО от 14 февраля 1942 года № 1281сс (совершенно секретно) «О мобилизации немцев-мужчин призывного возраста от 17 до 50 лет, постоянно проживающих в областях, краях, автономных и союзных республиках», подписанным Сталиным. Теперь в лагеря Главпромстроя НКВД и других ведомств, занимавшихся строительством народнохозяйственных объектов, направлялись как депортированные, не попавшие под прошлую мобилизацию (хотя постановление об этом умалчивало), так и не выселявшиеся немцы-мужчины из Оренбуржья, Сибири, Казахстана, Средней Азии, Приуралья и некоторых других мест – всего около 400000 человек.
Большая партия «трудмобилизованных» (приблизительно 60000) была доставлена на Бакалстрой, в результате чего удалось с лихвой восполнить «естественную убыль» предыдущих двух месяцев (около 7-8 тысяч человек).
Бараки и проволочные заграждения вокруг них в неимоверно трудных условиях построили те, кто прибыл на Бакалстрой в начале февраля 42-го. К апрелю часть этих людей была ещё жива, но они уже превратились в ходячие мощи. Первое потрясение от их вида Штирц пережил у главных ворот стройки, располагавшихся невдалеке от госмельзавода и окружавшего его небольшого соснового бора.
Сюда подходила единственная к тому времени железнодорожная ветка, по которой доставлялись все поступающие на стройку грузы. Туда же направили и эшелон с прибывшим живым «грузом» – пополнением лагерей. Здесь они впервые по-настоящему поняли, куда занесла их принадлежность к немецкой нации, и воочию увидели тех, на кого станут похожими через несколько месяцев.
— Откуда вы, люди? – с трудом размыкая губы, спросил их один из грузчиков, больше похожий на призрак, чем на человека во плоти и крови. – Мы все здесь умрём, для этого нас и бросили за колючую проволоку... – и крупная слеза выкатилась из его глубоко запавших глаз. Его слушали молча, потупив взоры. Поняли: впереди их ждёт могила.
От временного посёлка, построенного вокруг здания Управления строительства, уже начиналось сооружение 6-километровой главной трассы (будущего «проспекта Металлургов»), которая упиралась в места расположения доменных печей, прокатного и мартеновского цехов, разделяя на две половины огромную, в 1200 гектаров, строительную площадку. Жизненно важную артерию надо было построить в первую очередь. Быстро и, конечно, «любой ценой». Как написал в книжке «Записки строителя» начальник Бакалстроя А. Комаровский, «от Управления на площадку весной пробраться можно было лишь на лошадях, да и то с большим трудом».
Всю длину дороги разбили на участки, расставили десятки тысяч вновь прибывших подневольных людей и завели на полный ход механизм «народной стройки». Новички, полные свежих сил, работали с неподдельным энтузиазмом. Одни прорубали просеку в березняке, другие корчевали пни, третьи выбрасывали из кюветов начинавшую оттаивать скользкую землю, поднимая профиль будущей дороги, четвёртые разгружали с телег и автомашин песок и камень, чтобы начать укладывать мостовую.
В ход были пущены испытанные на прежних «стройках социализма» методы стимулирования труда голодных заключённых. Лучшей бригаде вручалась «ценная» премия: каждому из её членов перепадало по 50 граммов хлеба и небольшой дольке копчёной колбасы! Нередко на трассе верхом на белом коне появлялся сам Комаровский. После пары казённо-одобрительных фраз его адъютант, восседавший на чёрной лошади, бросал в гущу людей горсть-другую папирос «Беломор», на которые одновременно набрасывалась чуть ли не сотня людей.
— Не ахти какое важное дело было, – комментировал спустя годы это событие Вернер, – но запомнилось своей уникальностью: не было за все годы «трудармии» больше случаев, когда бы проявлялась такая, пусть незначительная, забота по отношению к немцам.
С прибытием апрельской партии «трудмобилизованных» начался второй, после сооружения лагерей, этап строительства комбината: на всём пространстве промплощадки – а это 7 километров поперёк главной трассы – развернулись массовые земляные работы. По словам Вернера, не менее 30-ти тысяч трудяг взяли в руки лопаты, чтобы кротами врыться в землю, соорудить котлованы под фундаменты для первой доменной печи, первого прокатного стана, электросталеплавильного завода, коксовых батарей и многочисленных подземных коммуникаций.
8-тысячная армия узников 7-го стройотряда все эти годы была закреплена за тремя вытянутыми в одну линию объектами: доменными печами, прокатными цехами, а потом и теплоэлектроцентралью. Всё здесь, как и в других местах гигантской стройки, делалось вручную. Не было никакой землеройной техники, за исключением одного экскаватора. Не имелось и подъёмных механизмов. «Стакан» под фундамент первой доменной печи, глубиной 40 метров, выкапывали так: каждая лопата земли – мягкой, твёрдой, сухой или слякотной – перекидывалась с одной полки на следующую, пока не достигала, наконец, поверхности. Сотни тачек отвозили её по узким дощатым дорожкам как можно дальше, чтобы оставить место для той земли, которая ещё выйдет на-гора.
11-метровые и помельче выемки под прокатные станы и другие объекты выбирали методом пандусов – достаточно наклонённых стен котлована, по которым – опять-таки тачками, но с буксиром – вывозились десятки тысяч кубометров земли, часть которой после бетонирования фундамента нужно было возвратить на место.
Работали день и ночь по 12 часов. При всякой погоде, любым числом людей. Сколько кубов земли реально было вынуто и перемещено на земляных работах летом 1942 года, вряд ли знает даже кто-то из специалистов. Но по нарядам на котловку её получилось столько, что, как говорили на одном из собраний, весь город Челябинск можно было бы засыпать слоем толщиной в метр.
Приписанная в нарядах несуществующая земля позволяла кормить землекопов по третьему котлу. Иначе бы все умерли с голоду.
— Лето 42-го выдалось холодным, дождливым, – вспоминал Вернер. – Тёплую одежду, считай, не снимали. Именно тогда я впервые услышал поговорку: «На Урале 12 месяцев зима, остальные – лето». И зима взяла своё: морозы в декабре доходили до 53-55° и редко были ниже 30-35°...
Он же рассказал, как после окончания земляных работ десятки тысяч довоенных крестьян стали опалубщиками, бетонщиками, арматурщиками, монтажниками, электросварщиками, проявляя недюжинную сметку и изобретательность. Но по мере того, как всё дальше поднимались они по растущим ввысь металлоконструкциям, всё уверенней вступала в свои права суровая зима.
Прикипали к студёному металлу не защищённые протёртыми рукавицами пальцы, не оберегали от свирепого ветра подбитые жидким слоем пакли «стёганые» брюки, на верхотуре предательски сползали с бесчувственных ног такие же пакляные, подшитые резиной из автомобильного корда чуни.
— Такую «тёплую» одежду выдали нам, наконец, после полутора лет ожидания. Это был поистине «царский» подарок НКВД! Она совершенно не грела! Будто раздетым стоишь на ветру, – поёжился спустя десятилетия Вернер. – Единственное, что привлекало в этой одежде, – её защитный цвет. В ней мы чувствовали себя хоть немного ближе к людям военным...
Бакалстрой в 1942 году – это не только стройплощадка, не одни земляные, бетонные и монтажные работы. На главные объекты трудились и многочисленные подсобники: бетонные заводы, деревообрабатывающий комбинат, ремонтный завод, заготовительные и комплектующие предприятия, автобазы, железная дорога со своей станцией и другие вспомогательные подразделения. Их строительство началось в числе самых первых ещё в феврале 42-го и продолжалось одновременно с массовыми земляными работами. Число строителей здесь тоже исчислялось десятками тысяч.
Однако и этим не исчерпывалась производственная система Бакалстроя. Помимо Потанинского кирпичного завода, здесь были каменные и песчаные карьеры. Три отдельных стройотряда занимались заготовкой леса. Имелось у Бакалстроя и два подсобных хозяйства, обеспечивавших вольнонаёмный персонал овощами и молоком, конные парки – овсом, а лагерный «контингент» – турнепсом и квашеными верхними листьями капусты. Кроме того, узники 14-го стройотряда в неимоверно тяжёлых условиях возводили на Рудбакалстрое комплекс по добыче и переработке железной руды – шахту и аглофабрику.
Труд всюду являлся одинаково каторжным. Не потому, что он был тяжёл физически, продолжался 12 часов, и при этом не имелось никаких механизмов – ничего, кроме рабочих рук. Не эта беда была главной – немцы всегда работали тяжело, много и с удовольствием. Причиной трагедии служили крайне низкие нормы питания, которые даже теоретически не восполняли затрат физических сил. К этому добавлялись зимние холода при скудной одежде, барачная неустроенность, моральный гнёт, унизительность положения, горькая обида...
Самым гиблым местом считался каменный карьер, о котором я был наслышан ещё в 4-м стройотряде. Со страхом и по праву его называли перевалкой на тот свет. Долго я искал человека, воочию знакомого с каменным карьером, и это мне отчасти удалось.
В селе Люксембург, что в Киргизии, встретился мне Степан Баст, который протянул в карьере целых две недели. На просьбу описать, что представлял собой карьер, я услышал:
— Вы, конечно, видели кинофильмы, в которых показывают, как в фашистском концлагере работают советские военнопленные? Так вот, схожая картина наблюдалась и у нас. Только карьер был уральский, и наверху, над обрывистыми склонами цепью стояли не немецкие, а советские конвоиры с автоматами и винтовками. В остальном – всё так же. Такие же измученные, исхудалые или опухшие лица людей. В нашем случае – немцев. Представьте себе – весь карьер, как огромный муравейник. Не менее двух тысяч человек копошатся в глубокой его чаше. Абсолютно никакой техники! Кирки, молотки, кувалды, ломы – орудия для обессиленных рук неимоверно тяжёлые. Ими приходилось после взрыва разбивать глыбы известняка в щебёнку и гравий, которые десятками тысяч тонн требовались на стройке для бетонных работ.
Готовый гравий надо было носилками по довольно крутым мосткам с поворотами выносить наверх, прямо на железнодорожные платформы. Только тогда твоему звену ставилась палочка за сделанную работу. Палочек требовалось получить не меньше десяти на каждого. Лишь в этом случае можно было рассчитывать на третий котёл.
И здесь царило вездесущее слово «Давай!» Состав за составом гравий увозили на стройплощадку мотовозы. Шли бетонные работы, и завод с каждым днём поглощал всё больше гравия и щебня. Люди работали на износ. Сменялись они в карьере не только через каждые 12 часов, но и посписочно. Больше двух недель никто не выдерживал. Со смены обычно возвращались, поддерживая друг друга: мало кто самостоятельно держался на ногах.
Это было фантастическое зрелище, напоминавшее школьную картинку из истории Древнего Востока: тысячи невольников за отупляющей работой в каменоломнях.
Того, кто, окончательно обессилев, опускался на камень, чтобы не упасть, поднимали окриком, нередко пинком сапога или тычком приклада. Сидеть во время работы строго запрещалось:
— Вставай, чего расселся, лодырь несчастный! Давай, работай!
Как правило, обиду сносили молча, чаще со слезами на глазах, сцепив от бессилия зубы. Но бывало и иначе.
Абрам Герцен из села Орловка (Киргизия) был свидетелем, как после пинка один «трудармеец», не выдержав, медленно поднялся в весь свой внушительный, некогда могучий рост, развернулся и, собрав последние силы, ударил надсмотрщика. Тот от неожиданности полетел вниз по каменной круче. Все оторопели, остановили работу. Удивлённый шум прокатился по массе людей. Забегали наверху охранники, защёлкали затворами.
Больше этого «трудармейца» никто не видел. Одни говорили, будто его судил военный трибунал, другие судачили, что получил он 15 суток карцера. Впрочем, это одно и то же, потому что две недели в карцере были равносильны смертному приговору. Даже из-под обычного ареста совершенно истощённый человек уходил прямо в команду «доходяг», откуда, как правило, был один путь – на тот свет.
Поскольку карьер требовал постоянного обновления трудяг, то лагерная административная мелюзга, вроде нарядчиков, была всегда озабочена вопросом: откуда взять людей?
Многим немцам довелось сюда попасть. В частности, безнадёжным «доходягой» вышел из карьера знаменитый впоследствии в Челябинске хирург Александр Руш, бывший заведующий кафедрой хирургии Ташкентского медицинского института. Только после попадания в ОПП обнаружилось, что он талантливый врач, и со временем ему доверили возглавить санитарно-медицинскую службу Челябметаллургстроя, как потом стал называться Бакалстрой.
Но карьер всё-таки не прошёл для него бесследно: полученная там травма ноги со временем привела его к гангрене, от которой он скончался во цвете лет. А сколько других талантов бесследно исчезло в чаше каменного карьера? Эта сторона вопроса никого тогда (да и после – тоже) не волновала. Потому что властвовали два главных принципа – «давай! давай!» и «любой ценой!»
Вот что представлял собой наш печально знаменитый каменный карьер в 42-м и первой половине 43-го годов. Исключением он не являлся, нет. Скорее это был один из тех характерных штрихов, который составляли в своей совокупности трагичную картину бытия «трудармейцев» в Бакалстрое. Подобных «штрихов» насчитывалось столько, сколько имелось здесь производственных участков, подразделений, объектов. Всюду было тяжко. Но, конечно, не везде от человека требовались столь губительные затраты физических сил, как в каменном карьере.
Для полноты картины мне хотелось выяснить ещё один интересовавший меня вопрос, на который я не смог найти ответа в беседах с бывшими бакалстроевцами: почему из множества моих собеседников не нашлось никого, кто прибыл в Челябинск с первой, февральской партией? Свой вопрос я поставил и перед «ходячей энциклопедией» Бакалстроя Вернером Штирцем.
— Вернер, Вы человек неравнодушный и любознательный. Скажите, не приходилось ли Вам беседовать с теми, кто начинал 7-й стройотряд с самого нуля? Ведь на территории будущей стройки не было поначалу буквально ничего, – спросил я.
— Да, говорить пришлось. Если только можно назвать это разговором. Никто не хотел вспоминать о тех днях, да и сил на это тоже не было. Но из их обрывочных реплик всё-таки можно составить общую картину начала февраля 1942 года.
Вот как она выглядела по рассказу Штирца. Примерно 30 тысяч человек по мере поступления на товарную станцию Челябинск проводили колоннами через половину города, а затем 15 километров до Управления строительства, которое находилось за мостом через реку Миасс. Отсюда их направляли в те пункты громадной территории стройки, где намечалось расположить лагеря для «трудмобилизованной» рабочей силы.
Тысячи полторы, если не больше вновь прибывших провели по заснеженному березняку ещё километров пять и остановили на большой лесной поляне. Какой-то военный поднялся на бугор и обратился к разношёрстной мужской толпе:
— Здесь, товарищи, будем строить жилпосёлок для себя и тех, кто ещё прибудет на стройку. Одновременно начнём сооружение большого металлургического комбината, который будет снабжать металлом танковые и другие военные заводы. Палаток пока нет, будем располагаться по-фронтовому. Со временем всё наладится...
Послушали, собрались группами земляки, односельчане и знакомые по вагону, посоветовались, расчистили снег, нарубили тонких берёзок, уложили на земляное дно выемки, забросали мягкими берёзовыми ветками, заготовили дров для костра посредине – и временное «жильё» готово.
Условия уральской зимы суровы, но силы были свежие, задача – ясная. На следующий же день начали копать в мёрзлой земле котлованы под бараки-полуземлянки, рубить подходящие берёзки для стен и крыш, добывать из-под снега замёрзший дёрн с зелёными листочками земляники и жухлой травой, который шёл на кровлю. Работа шла споро и аккуратно, как и подобает трудолюбивым немцам. «Конечно, – думалось многим, – здесь тоже вкалывать нужно, коли уж на фронт не пустили. Говорят ведь: чтобы красноармеец мог выстрелить, на него в тылу должны работать 7 человек. Не в колхозе же отсиживаться, когда все мужчины на фронте!» Подгоняли друг друга, торопились поскорее уйти под крышу, в тепло, примеряли построенное к самим себе. Всё делалось с предельной экономией подручного материала, как и предусмотрено было типовым проектом, который Комаровский считал своей особой заслугой.
Однако очень скоро настроение начало меняться. В особенности, когда стало очевидно, что строится здесь не что иное, как лагерь для заключённых, а заключённые эти – они сами. Такого никто не предполагал! Это было кощунственно, унизительно, обидно! Всякий подвох могли ожидать для себя немцы, но только не тюрьму.
Поубавился энтузиазм и потому, что питание из котлов, расположенных в одной из палаток, с каждым днём становилось всё хуже, да и домашние запасы быстро иссякали при самой жёсткой их экономии. А затянувшаяся «фронтовая жизнь» стала просто невыносимой. Спали урывками, боялись замёрзнуть, будили друг друга – жив ли ещё сосед? Согревались лишь работой да у костра, но он мало помогал: с одной стороны дымилась одежда, а другая коченела от холода. После пурги и обильного снегопада, которые были не редкостью за месяц такого существования, откапывали друг друга, растирали обмороженные лица, руки, ноги. С самого начала появились насмерть замёрзшие – ведь не у каждого были валенки, полушубки, ватная одежда, как у немцев-сибиряков.
В апреле, когда начало пригревать весеннее солнце, лагерь был в основном готов. Свои места на вышках заняли вооружённые часовые, крепко и надолго закрылись для немцев лагерные ворота. В полное своё варварское право вступил режим. И лагерные нормы питания. Всем, кто был занят лагерным строительством, полагался второй котёл, т.е. 600 граммов хлеба и дважды «суп». Третий котёл – 750 граммов хлеба и три раза «суп» – мог получить только перевыполняющий норму на стройке, которая разворачивалась одновременно с возведением лагеря.
Вот тогда-то и начался настоящий мор. Земляки, знакомые и даже родственники перестали узнавать друг друга. Отчасти оттого, что превратились в одинаковые ходячие скелеты. А ещё больше потому, что избегали попадаться друг другу на глаза, выслушивать предсмертные жалобы и наказы. Не хотели выглядеть беспомощными, быть униженными жалостью.
Голодная смерть, ускоренная психологической травлей, начала собирать обильную жатву...
— Вот такими они – самые первые и несчастные – и встретились нам тогда, в апреле 1942 г. Поэтому не удивительно, что Вы не видели никого из февральской партии. Их просто не осталось в живых! Тот, кто дожил до апреля, всё равно скончался позднее. Мало кто тогда выкарабкался, – закончил свой невесёлый рассказ Вернер Штирц.
Примечательный документ, относящийся к той злополучной поре, мне удалось добыть в Челябинском областном архиве. Он является красноречивым подтверждением невыдуманных рассказов оставшихся в живых потерпевших и свидетелей.
Речь идёт о секретном, напечатанном в двух экземплярах Приказе по Управлению Бакалстроя НКВД СССР № 14с от 1 апреля 1942 года «О мероприятиях по оборудованию зон ограждения лагерных участков». Его фотокопия входит в число иллюстраций к нашей книге.
О положении, в котором оказались «мобилизованные» немцы, трудно сказать больше, чем это сделал данным своим приказом бригинженер А. Комаровский. Очутившись за колючей проволокой лагерей ГУЛАГа, в так называемой «зоне», наши немцы неожиданно узнали, что для них начался отсчёт особого, застывшего в своём течении времени, в котором функционировала специальная система подавления личности. По отношению к российским немцам она была особенно губительна, поскольку принуждала совершенно невинных людей испытывать чувство коллективной вины за деяния, которых они не совершали и не могли совершить.
Специальные лагеря НКВД для «трудмобилизованных», макиавеллиевские методы физического и морального угнетения людей были не началом, а продолжением политики террора, который учинил большевистский режим против российских немцев. Смертным лагерям ГУЛАГа предшествовали тотальное изгнание из родных мест и конфискация всего имущества.
Именно с немцев начали коммунистические вожди очередной виток «большого террора» 30-х годов. На этот раз жертвами стали многие неугодные нации и народности СССР. Методы, накопленные большевистскими властями в ходе «экспроприации экспроприаторов», ликвидации «кулачества» и многочисленных «врагов народа», были перенесены на национальную почву с целью форсированного достижения пресловутого «морально-политического единства» советского общества.
Инициатором и вдохновителем этой «чистки», а точнее, геноцида по национальному признаку, был, как и на предыдущих этапах массового террора, «Великий Друг Народов» Сталин с его универсальным принципом: «Нет человека – нет проблемы». Перефразированный применительно к данному случаю, этот лозунг мог бы звучать так: «Нет народа – нет проблемы».
Начатый с российских немцев, ужасающий эксперимент по наказанию целого народа за несуществующую «коллективную вину» был перенесён впоследствии на 14 других народов и 40 национальных групп СССР общей численностью более 3,5 млн. человек. Более того, это советское по происхождению и большевистское по сути преступление было воспроизведено и в ходе «решения» германского вопроса. Тогда за «коллективную национальную вину», а фактически для удовлетворения территориальных притязаний СССР и его союзников подверглись изгнанию 15 млн. немцев из Восточной Пруссии, Силезии, Судетской области, Югославии и других европейских территорий. Как и всей практике огульного обвинения и «наказания» целых народов, этому преступлению нет и не может быть оправдания.
Всё это мы осознали многие годы спустя. А в 41-м и позднее происходящие большие и малые события были для нас всего лишь зловещим фоном, в соответствии с которым менялась жизнь, а с ней и личная судьба миллионов людей. К таким событиям, несомненно, относится кровавая 4-летняя война, начавшаяся 22 июня 1941 года. С первого залпа расколола она людей на противостоящие друг другу страны, народы, вооружённые армады, молнией расщепила и мирное течение времени, и человеческие судьбы. События, о которых заходила речь, стали делиться с этого момента на прошлое, казавшееся светлым и безмятежным, и полное тревожных неожиданностей «теперь». Такова была сила водораздела между войной и миром.
По-разному вошёл в жизнь и сознание людей тот миг узнавания о начавшейся войне, но в каждом он оставил ничем неизгладимый след. В моей памяти он связан с другим немаловажным событием – торжественным актом в 12-й школе города Красноармейска Сталинской (ныне Донецкой) области, где мы, два выпускных класса, отмечали застольем завершение школьной жизни. Был летний вечер 21 июня, который не предвещал ничего, кроме предстоящего воскресенья. Изо всего торжества мне почему-то запомнились не по-особому одетые и причёсанные, мало узнаваемые наши девчонки (нас, одногодков, они игнорировали, а мы их за это недолюбливали), не напутственные учительские пожелания (они рассыпались в прах полсуток спустя), а бочка запретного пива. Она должна была убедить всех, что мы, наконец, перестали быть школярами и вышли на «широкую дорогу жизни».
Когда развеселившиеся девушки вместе со «стахановцами» и «ударниками» учёбы (в т.ч. Владимиром Семичастным, будущим секретарём ЦК ВЛКСМ, а затем председателем КГБ СССР) отправились на городской «Бродвей», чтобы заявить о себе как о потенциальных невестах и женихах, мы с небольшой группой парней пошли купаться на пруд, прихватив с собой чайник пива.
Посветлевшее на востоке небо обещало скорый рассвет. На душе было необыкновенно легко и радостно. Казалось, после долгого пути сброшена, наконец, тяжёлая ноша, перед тобой, как на ладони, весь мир, и сил хватит с избытком на все задуманные свершения. При утренней свежести вода казалась особенно тёплой, тело – невесомым, а жизнь – счастливой и нескончаемой.
Никто и представить не мог, что в это самое время на недалёкой от Донбасса границе уже взорвалась не только тишина, но и всё наше будущее. Что с этого момента начался трагический отсчёт времени для юношей 1923-го года рождения, включая и нас, десятерых одноклассников, из которых пережили войну только двое.
Моя голова, несмотря на лёгкий, непривычный хмель, напомнила о 5-часовом утреннем поезде, который должен был доставить меня на станцию Роя. Двух часов сна под привычный стук колёс и ещё стольких же дома хватило, чтобы со свежими силами отправиться побродить по станционному посёлку. Здесь я и встретил знакомую девчонку, дочь дежурного по станции, которая сообщила мне о начавшейся рано утром войне. Ей об этом по секрету сказал отец. Страна ещё ничего не знала, и, как всегда, одними из первых по ведомственной телефонной связи о важном событии услышали железнодорожники.
Новость оказалась настолько неожиданной, что в неё невозможно было сразу поверить. Конечно, заключённому в 1939 году пакту о ненападении между СССР и Германией никто по-настоящему не доверял, а страх перед новой войной, что называется, витал в воздухе. И всё же, всё же...
Первой моей мыслью по дороге домой было, что война продлится недолго. Нашим войскам, думал я, потребуется от силы 2-3 месяца, чтобы разбить фашистов на их территории. Вбитые нам в головы «интернационалистские» догмы не позволяли представить, что немецкие трудящиеся станут воевать с рабоче-крестьянской Красной Армией. И порабощённые народы Европы тоже, казалось, должны восстать против гитлеровских оккупантов.
Направление моих мыслей изменила мама, когда я, также по секрету, рассказал ей о начале войны. «Ну, теперь начнётся! – горестно воскликнула она. – Опять мы будем во всём виноваты, как в ту войну, когда немцев из Волыни поголовно выселили на восток...»
Не знал, не ведал я тогда, насколько вещими окажутся её слова. В противоположность мне, мать исходила не из идеологических догматов, а из жизненных реалий. Потому ей не составило труда осознать, какая грозная лавина надвигается на людей, в особенности на нас, немцев.
Отношение власть имущих и патологически подозрительного Сталина к российским немцам резко ухудшилось сразу же после установления гитлеровского режима в Германии. Уже с середины 30-х годов были предприняты дискриминационные меры в отношении немцев, а также ряда других народов Советского Союза. Так, в 1936 г. появились два постановления Совнаркома СССР о переселении представителей неугодных национальностей из Украины в Казахстан. Согласно одному из них, 15000 немецких и польских хозяйств выселялись из приграничных районов в Карагандинскую область с последующим «хозяйственным устройством» на правах «трудпоселенцев НКВД».
В 1937 г. в Казахстан и Узбекистан было переселено с Дальнего Востока более 173 тыс. корейцев и 8 тыс. китайцев. Их судьбу разделили «ненадёжные элементы» из 40 районов, граничащих с Турцией, Ираном и Афганистаном.
Начинала набирать обороты «национальная чистка», среди жертв которой неизменно оказывались российские немцы. В 1938-39 годах были закрыты все немецкие школы за пределами АССР НП. Тем самым расчищался путь для ускоренной денационализации немецкого населения СССР. В это же время ликвидируются все 15 немецких национальных районов и 550 сельсоветов. В ходе репрессий 1937-38 годов были арестованы и уничтожены многие тысячи российских немцев, включая творческую и техническую интеллигенцию, учёных, военачальников, составлявших цвет своей нации.
Назревавшая война между СССР и Германией усилила и без того жестокие меры против вымышленных врагов Советской власти. Без сомнения, карательное по своей сути, погрязшее в подозрительности и шпиономании Советское государство, прежде всего органы НКВД-НКГБ и военное ведомство, наметили в своих оперативных планах радикальные меры по «обеспечению надёжности тыла». Почти с полной уверенностью можно утверждать, что в числе этих мер было запланировано и превентивное выселение немцев из европейской части СССР – потенциального театра военных действий.
В пользу этих предположений говорит уже тот факт, что выселение более 50 тыс. немцев Крыма в августе 1941 года, «мобилизация» около 40 тыс. немецких мужчин на Украине в конце августа 41-го, депортация в течение сентября-ноября 1941 года почти 900 тыс. человек из европейской части СССР проводились с совершенно необычными для условий военной неразберихи организованностью и оперативностью. Вряд ли эти крупномасштабные операции были бы возможны без предварительной тщательной проработки, без скоординированной подготовки всех задействованных ведомств и служб.
Запланированное выселение российских немцев подкреплялось и амбициозными устремлениями самого Сталина. Ликвидация немецкой государственности на Волге, других мест компактного проживания немцев, их распыление среди иноязычного населения и полное имущественное разорение как нельзя лучше вписывались в стратегию сталинского эксперимента по «национальной чистке» и пространственному перемещению народов СССР.
Кроме того, немцы Поволжья, объявленные пособниками врага, должны были, как и всё немецкое население СССР, предстать в глазах советских граждан виновниками провала Красной Армии. Наконец, наказание, вынесенное «своим» немцам, могло послужить суровым предостережением для других народов, если они попытаются нарушить «монолитное единство советского тыла».
Для осуществления и словесного прикрытия своих репрессивных планов, невиданных даже в условиях советского режима, фарисеям от большевистской партии и органов советской власти требовались факты, с помощью которых можно было бы придать видимость законности мерам, предпринимаемым против целых народов. Иначе говоря, нужно было поймать в тёмной комнате чёрную кошку, которой там никогда не было. Эта задача была поручена, конечно же, набившим руку на фальсификациях и лжи «компетентным органам» – НКВД и НКГБ.
Некоторое представление о том, как это делалось, а заодно и о направлениях деятельности карательных органов по выявлению «немецких шпионов и диверсантов» дают архивные материалы КГБ СССР, ставшие известными в последние годы. В директивах, направляемых с Лубянки на места, настойчиво указывалось на «необходимость вскрытия националистических, повстанческих формирований, готовящих кадры для действий в тылу Красной Армии». Предписывалось вести следствие «в направлении вскрытия шпионской деятельности подозреваемых лиц», давались прямые указания «выявлять немецкую агентуру», «производить изъятие шпионского элемента».
Стремясь во что бы то ни стало добыть обвинительные материалы, руководство НКГБ требовало «форсировать реализацию» конкретных дел на находившихся под следствием немцев. Так, в указаниях, поступивших из Москвы в НКГБ Республики немцев Поволжья по делу жены местного священнослужителя, предлагалось тщательно допросить подследственных «о шпионской деятельности в пользу немцев», «решить вопрос (...) осуждения за шпионскую и антисоветскую деятельность». По делу здешних промышленных рабочих предписывалось «вести работу в направлении вскрытия диверсионно-вредительской деятельности группы и связи её с фашистской разведкой».
Директивы такого характера давались и по другим подобным «делам». По утверждению бывшего ответственного сотрудника КГБ СССР А. Кичихина, «в рекомендациях центра просматривалась тенденциозность в требованиях к конечным целям мероприятий – вскрывать связь немецкого населения республики с германской разведкой».
По его же сведениям, в июле 1941 года в столицу АССР НП Энгельс специально выезжали Молотов и Берия. На заседании местного партаппарата и представителей Красной Армии они «обратили внимание присутствующих на опасность, которую, по их мнению, представляли в тот период немцы Поволжья, а также на необходимость принятия репрессивных мер, оправданных с точки зрения внутреннего положения страны».
Прибытие в Немреспублику первых руководителей страны, да ещё в условиях катастрофического положения на фронте, придавало заседанию исключительное значение. Такие выезды на места обычно предшествовали проведению мероприятий крупного партийно-государственного масштаба. Данное заседание также не явилось исключением. Как вытекает из процитированного источника, здесь были даны установки, сориентировавшие местные органы власти, прежде всего НКВД-НКГБ, перед предстоящими действиями. Поскольку сталинские лицемеры не имели обыкновения напрямую сообщать о своих преступных планах, можно предположить, что на заседании вряд ли говорилось «открытым текстом» о депортации немцев Поволжья. Но её предрешённость явно угадывалась за прозвучавшими в их адрес обвинениями и угрозами массовых репрессий. Одновременно была апробирована и принципиальная схема осуществления депортационной акции, которая легла в основу пресловутого Указа от 28 августа 1941 года, – сначала выдвинуть лживые обвинения, а затем «наказать» за них.
В действительности в АССР немцев Поволжья, а также в соседних Саратовской и Сталинградской областях не происходило ровным счётом ничего, что могло бы послужить основанием для категоричных оргвыводов. Несмотря на постоянный нажим со стороны НКВД и НКГБ, в Немреспублике никак не удавалось организовать массовое изобличение «немецких шпионов и диверсантов», не говоря уже о раскрытии «повстанческих формирований».
По сведениям А. Кичихина, основанным на оперативных данных спецслужб, «общее политическое настроение республики немцев Поволжья оставалось здоровым»: «Фактов открытых контрреволюционных проявлений зафиксировано не было. С 22 июня по 10 августа 1941 года по республике было арестовано 145 человек, в том числе по обвинениям в немецком шпионаже – 2 чел., в террористических намерениях – 3 чел., в диверсионных намерениях – 4 чел., участии в антисоветских группировках и контрреволюционных организациях – 36, за пораженческие и повстанческие высказывания – 97 чел».
Если учесть опыт карательной практики и следственные «способности» сотрудников «органов», понукаемых к тому же из центра, то «вскрытие» нескольких десятков «антисоветских элементов» среди почти 400-тысячного немецкого населения республики ни в коей мере не мотивировало вывода о якобы существующей угрозе для безопасности государства со стороны немцев Поволжья, прозвучавшего на закрытом заседании в Энгельсе.
В то время, когда сталинско-бериевская идея депортации поволжских немцев переводилась в практическое русло, их реальная жизнь протекала в обычном советском стиле. В большинстве своём хлеборобы, они трудились на полях и фермах, в домашнем хозяйстве, с головой погрузившись в повседневные заботы о хлебе насущном для своих семей. Радовались обильному урожаю, успешной уборке хлебов и предстоящей возможности пополнить домашние запасы зерна.
Люди продолжали руководствоваться своими многолетними жизненными традициями, не помышляя ни о какой антигосударственной деятельности. Важное место в этих неписаных законах занимало невмешательство в «большую политику». Лояльность к государству, в том числе советскому, российские немцы выражали законопослушанием и дисциплинированностью. Нравственным стержнем большинства из них по-прежнему оставалась богобоязненность, которая, как и обязательная домашняя Библия, сохранилась даже после полного варварского разрушения немецких кирх. Главную ценность – уважение людей других национальностей – сельские и городские немцы завоёвывали трудолюбием, разумным практицизмом и порядочностью.
Роль этих «трёх китов», на которых зиждилось благополучие народа, требовалось теперь, во вновь наступившую лихую годину, ещё более повысить. О том, что может ждать российских немцев, даже безвинных, напоминали ещё свежие в памяти страшные времена раскулачивания, а затем массовых арестов немецких мужчин 1937-38 гг.
«Когда началась война с фашистами, – делится своими воспоминаниями Иоганн Эйснер, бывший житель села Ней-Варенбург Зельманского кантона АССР НП, тогдашний студент Энгельсского педагогического техникума, – у нас в Немреспублике внешне ничего не изменилось. Как и прежде, выходили немецкие газеты, по-немецки вещало республиканское радио. Те же люди занимали ответственные посты в столице и кантонных центрах. С фронта начали приходить треугольные письма красноармейцев, а также первые извещения о погибших и пропавших без вести.
Ещё усердней, чем раньше, работали колхозники на полях, где вырос на редкость хороший урожай. Четыре года подряд, начиная с 37-го, в Поволжье были урожайными. С гектара собирали по 12-15 центнеров зерна, что могло считаться рекордом для того времени. Работы было много, и в поле выходили все, кто мог хоть чем-то помочь при уборке. Было радостно видеть, как трактора тянут прицепные комбайны, и от них одна за другой отъезжают автомашины и фуры, нагруженные зерном.
В родном селе, куда мы, уставшие и запылённые, возвращались переночевать, пахло свежеиспечённым хлебом, по утрам слышалось мычание коров, хрюканье свиней, возня кур, гусей и уток. Всё говорило о том, что в немецкие дворы вернулся достаток. Местные жители уже прикидывали, сколько полученного зерна, которое начали выдавать на трудодни, можно будет продать, чтобы купить детям новую одежду и обувь. Ведь так непросто было изжить бедность, которая одолевала каждую семью после коллективизации, голода и беспросветного безденежья!
Радость была бы ещё полнее, если бы не вести с фронта. Для нас, немцев, они были тревожными вдвойне. Каждая новость о сданных городах – теперь уже на территории СССР в границах до 1939 года – всё сильнее окутывала нас пеленой неизвестности. Сообщения о том, что немцев не берут добровольцами на фронт, а резервистов мобилизационных возрастов не призывают в армию, даже тот факт, что вокруг нас ничего не менялось, – всё это не успокаивало, а, напротив, тревожило ещё больше. Складывалось такое ощущение, которое бывает перед бурей: кожей чувствовали мы приближение большой беды».
В Указе Президиума Верховного Совета СССР от 22 июля 1941 года военным властям давалось право высылать лиц, признанных социально опасными, с территорий, которые были объявлены на военном положении. Явная нехватка конкретных материалов, которые могли бы стать основанием для обвинения немецкого населения в диверсионно-вредительской и шпионско-подрывной деятельности, заставили московских партийно-правительственных бонз пойти по пути явочного массового изъятия «социально ненадёжных элементов», в первом ряду которых числились немцы не только из Поволжья, но и со всей европейской части страны. Но, как и положено в фарисейском государстве, в тексте Указа не говорилось, кто должен устанавливать неблагонадёжность людей. Надо полагать, что сделано это было умышленно. Два дня спустя, 24 июля, органы НКВД-НКГБ издали директиву «О мероприятиях по выселению социально опасных элементов с территорий, объявленных на военном положении». В ней, в частности, говорилось: «Выселение этой категории лиц должно быть возложено на органы НКГБ-НКВД. В связи с этим предлагаем провести соответствующую подготовительную работу, взяв на учёт всех лиц с их семьями, пребывание которых на территориях, объявленных на военном положении, будет признано нежелательным».
Помимо заложенной в этом документе возможности ничем не ограниченного произвола спецслужб, он примечателен ещё и тем, что высвечивает, кому принадлежала реальная власть в СССР. Кто ещё, кроме Берии, ближайшего соратника Сталина, мог позволить себе самочинно присваивать функции, принадлежащие в условиях военного положения оборонному ведомству?
С одобрения Сталина именно карательные органы, а не военные инициировали и одновременно исполняли решения о депортации «социально опасных элементов» – немцев Крыма, немецких мужчин с Украины, а затем и остальных немцев европейской части страны – прикрываясь, если нужно, военными властями или Верховным Советом СССР.
Первым весомым продуктом Указа и опытом массового выселения национально ненадёжных элементов явилась так называемая эвакуация немцев Крыма в августе 1941 г. в Орджоникидзевский (ныне Ставропольский) край, Ростовскую область и некоторые другие районы Северного Кавказа.
Вспоминает Берга Веннинг, которой было в то время 14 лет: «В начале августа по татарскому селу Сабанчи, где жили мы и ещё несколько немецких семей, прошли какие-то военные, переписали всех немцев и предупредили, чтобы никто из села надолго не уезжал. Дескать, фронт всё ближе, могут задержать по дороге. То же самое происходило и в соседних с нашим селом немецких колониях Большое и Малое Карлсруэ, где жили наши родственники. Все мы сразу и, как оказалось, правильно решили: «Это неспроста, что-то недоброе затевается против немцев!» Не раз уже так было, рассуждали меж собой женщины: пройдут, запишут, а потом жди какой-нибудь напасти – то коллективизации, то раскулачивания, то новых налогов. Но чтобы одних немцев переписывать, – такого ещё не бывало...
Вскоре прошёл слух: немецкие семьи начали вывозить из Крыма. Куда – никто не знал. Говорили, что это – эвакуация на полтора-два месяца, пока Красная Армия не начнёт большого наступления и не погонит фашистов назад. Поэтому людям советовали оставлять всё на месте, сдавать скот в колхоз, а с собой брать по 12 килограммов вещей на человека.
13 августа очередь дошла до Сабанчи и немецких Карлсруэ. Поскольку наша мама была украинкой, то она могла остаться, но отцу с тремя детьми велено было обязательно уезжать. Конечно, мы решили «эвакуироваться» всем вместе. Замечу, что в то время многие пытались спастись самостоятельно и уезжали подальше от фронта. На сборы дали два дня. Уже в первый из них забрали ни за что ни про что всю скотину. В Карлсруэ запретили резать свиней, заставили сдать в колхоз запасы зерна и другого продовольствия. Лучшее из домашней обстановки свезли «для сохранности» на колхозные склады «до возвращения из эвакуации». Того, кто в чём-то сомневался, одёргивали: «Ты что, не веришь в мощь Красной Армии?» Военные с оружием ходили по домам, справлялись, все ли на месте, следили за сборами. Говорили: «Много с собой не берите, всё равно скоро вернётесь. Ваши дома будут охраняться, ничего не пропадёт».
Наш председатель колхоза Воронкин говорил совсем другое: «Никого не слушайте! Вас везут в Сибирь, берите с собой тёплую одежду, режьте свиней, зажаривайте мясо в дорогу. Вещи продайте или подарите соседям – всё равно всё прахом пойдёт. Домой вы вернётесь не скоро!» В Сабанчи все так и сделали и не пожалели. А многие немцы из других сёл уехали налегке и ходили потом по сибирскому морозу в летних туфельках.
Ненемецкие соседи помогали собраться, успокаивали, хотя сами боялись неизвестности, ведь фронт приближался с каждым днём. Кто-то даже принёс мешок муки, которая нам очень пригодилась.
Утром в день отъезда пришла с пастбища наша корова, положила голову матери на плечо и заплакала настоящими слезами. Если бы сама не видела, то не поверила. Вместе с ними плакали все, кто был в это время рядом. Отец не выдержал, отвернулся и ушёл со двора».
Жертвами НКВД стали тогда не только немцы, проживавшие в Крымской АССР. Прикрываясь, как фиговым листком, Указом от 22 июля, который был частью запланированных мер по «укреплению тыла», «органы» развернули настоящую охоту за немцами, главным образом в западной части СССР. И не в силу их мнимой «социальной ненадёжности» – такую «вину» вообще невозможно объективно установить, а тем более неопровержимо доказать. В действительности, уже начиная с августа 1941 года, был запущен государственный механизм антинемецкой «национальной чистки». Но всё это были только «цветочки», хотя и ядовитые. «Ягодки», уготованные российским немцам, ещё ждали их впереди. В конце августа 1941 года одно за другим принимаются решения высших властных структур страны, призванные реализовать установку, которая была дана месяцем раньше в Энгельсе, на репрессии в отношении немецкого населения. Его участь была предопределена Постановлением Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) о переселении 479841 немца из Республики немцев Поволжья, Саратовской и Сталинградской областей в 10 краёв и областей Сибири и Казахстана, принятым на заседании Политбюро ЦК ВКП(б) 26 августа 1941 года.
Этот документ, по существу предрешивший судьбу российско-немецкого этноса, заслуживает подробного рассмотрения. Отметим основные, на наш взгляд, его особенности.
Во-первых, в Постановлении отсутствует общепринятая вводная часть, где обычно обосновывается необходимость и излагаются мотивы принятия того или иного решения. Ясно, что сделано это было не случайно – любое обвинение, тем более огульное, не могло явиться достаточным основанием для беспрецедентного «наказания» сотен тысяч граждан своей страны. Решение о депортации («переселении») немцев Поволжья и последовавшем за этим изгнании немцев практически со всей европейской части СССР было безосновательным, незаконным и преступным.
Во-вторых, Постановление насквозь пропитано ханжеством и лицемерием. В нём была предпринята попытка выдать депортацию за некое организованное плановое переселение «целыми колхозами» с предоставлением в местах расселения новых домов или материалов на их постройку, «восстановлением» оставляемого имущества и т.д. Однако эти положения тут же фактически перечёркивались тем, что имущество подлежало компенсации только частично, а о колхозной собственности упоминалось лишь в самой общей форме. Истинные намерения верхов приоткрывает установленная Постановлением норма вывозимого имущества – до 1 тонны на семью. Всё остальное должно было оставаться на месте и сдаваться властям взамен за ничего не значащие квитанции, по большинству из которых до сих пор не выплачена даже символичная компенсация. Решение о так называемом переселении являлось не чем иным, как санкционированным сверху имущественным ограблением российских немцев.
В-третьих, подлинный смысл и назначение Постановления раскрывается в том его пункте, где руководство «переселением» возложено на главный карательный орган страны – НКВД СССР. Ему же поручалось разработать «план переселения и предложения о материально-техническом обеспечении жилищного и хозяйственного строительства для переселяемых колхозов». НКВД давались полномочия привлекать к реализации мероприятий по «переселению» соответствующие наркоматы и ведомства, а также выделялись необходимые средства, в т.ч. на расходы по этапированию и «оперативные расходы». Уже последних фраз достаточно, чтобы понять, что «переселение» с самого начала замышлялось как массовая карательная акция против немецкого народа СССР.
Наконец, в-четвёртых, из Постановления вытекает, что «переселение» немцев Поволжья не было ни превентивной, ни какой-либо иной мерой военно-оборонительного характера. Тем более оно не означало спасительной эвакуации немцев, как иногда утверждают апологеты сталинизма. В действительности эта акция преследовала совсем иные цели. Иначе невозможно объяснить намеченные в том же Постановлении меры по расселению в «освобождающихся» районах Поволжья «колхозников, эвакуируемых из прифронтовой полосы». Ведь приближение фронта являлось смертельной угрозой для людей любой национальности.
Из изложенного вытекает, что за Постановлением, принятым на московском Олимпе, стояли далеко идущие политические цели. В конечном счёте они восходили к бредовым сталинским идеям «этнической чистки» страны. Война с Германией не только не помешала их воплощению, но и стала удобным поводом для расправы над российскими немцами. Их вырвали из родной почвы, лишили средств к существованию, расселили мелкими группами среди иноэтничного населения и передали в полное распоряжение главного жандарма страны – НКВД.
Не дожидаясь появления соответствующего законодательного акта, нарком НКВД уже на следующий день, 27 августа 1941 года, издал Приказ № 001158 «О мероприятиях по проведению операции по переселению немцев из Республики немцев Поволжья, Саратовской и Сталинградской областей». Оперативность, с которой принимались документы, связанные с депортацией российских немцев в 1941 г., является дополнительным подтверждением того, что эта карательная акция была тщательно спланирована и подготовлена заранее.
В отличие от фарисейского Постановления СНК СССР и ЦК ВКП(б), в приказе Берии всё было поставлено на свои места. Казённый стиль и военно-тюремная терминология раскрывали подлинное значение и характер предстоящей «операции по переселению».
Для её подготовки и проведения создавались специальные «оперативные тройки» на местах. Общее руководство «операцией» возлагалось на заместителя наркома НКВД И. Серова. Координация «работы по переселению, перевозке и расселению» поручалась другому замнаркома НКВД В. Чернышёву. В Республике немцев Поволжья руководителем «тройки» был назначен начальник ГУЛАГа НКВД СССР В. Наседкин. Именно в его «трудармейские» лагерные сети попали несколько месяцев спустя практически все немецкие мужчины, а затем и женщины.
Следуя практике превентивного нагнетания страха, Приказ НКВД предписывал «на основании агентурно-оперативных материалов» арестовать «антисоветский элемент», разъяснить..., предупредить ... и т.д. «В случае возникновения волынок, антисоветских выступлений или вооружённых столкновений» предлагалось принимать «решительные меры», под которыми, очевидно, подразумевалось использование оружия.
Чтобы подкрепить эти угрозы, обеспечить поголовное «переселение» и этапирование изгнанников, только в Республику немцев Поволжья направлялось 1200 сотрудников НКВД, 2000 работников милиции, 7350 красноармейцев – всего более 10 тыс. человек, т.е. приблизительно по одному вооружённому лицу на 40 депортируемых немцев.
В числе документов, заранее разработанных в недрах НКВД, значится также «Инструкция по проведению переселения немцев, проживающих в АССР немцев Поволжья, Саратовской и Сталинградской областях». В ней детально расписаны действия «органов» по переселению «всех жителей, по национальности немцев», в т.ч. членов ВКП(б) и ВЛКСМ, а также семей военнослужащих рядового и начальствующего состава Красной Армии. Не подлежали выселению лишь семьи, в которых жена была немкой, а глава семьи (муж) не являлся немцем по национальности.
В секретной инструкции, предназначенной для «внутреннего пользования», не скрывались репрессивные цели и характер предпринимаемых мер. В ней особо указывалось на недопустимость каких-либо собраний и коллективных обсуждений вопросов, связанных с «переселением». В дни проведения «операции» органы НКВД должны были выставлять «милицейские заслоны на перекрёстках дорог для задержания лиц, укрывающихся от переселения». На каждый эшелон выделялся начальник из начсостава войск НКВД и 21 человек караула.
Инструкцией формально подтверждался общий вес вещей, одежды и мелкого хозинвентаря, разрешённых к вывозу, – не более 1 тонны на семью, включая запас продовольствия, как минимум, на месяц. В этом документе детально регламентированы мероприятия по составлению списков, извещению переселяемых «о необходимости отправки», передвижению к станциям погрузки, перевозке людей и их имущества и т.п.
Справедливости ради следует отметить, что общая тональность инструкции далеко не соответствовала обвинительной части вышедшего в те же дни Указа Президиума Верховного Совета СССР. Если следовать букве Указа, то среди «переселяемого» немецкого населения должны были скрываться те самые «тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов», о которых в нём шла речь. Вместо того, чтобы выявить, задержать и осудить по законам военного времени этот огромный «преступный контингент», НКВД «гуманно» предписывал отправить его в глубокий тыл вместе с остальными «врагами», повинными в недоносительстве. Странно и то, что, согласно архивным данным, за время «переселения» органы НКВД-НКГБ арестовали по Республике немцев Поволжья и Саратовской области всего лишь 302 человека. Остальные «десятки тысяч» вражеских пособников непостижимым образом остались ненаказанными.
О скрытых истоках этих «странностей» речь пойдёт ниже. А пока что отметим очевидное: причиной кажущейся нестыковки государственных и ведомственных документов, связанных с «переселением» немцев Поволжья, является изначально заложенная в них вопиющая ложь. Не сумев свести концы с концами, в ней запуталась сама советская бюрократическая «квадрига»: ЦК ВКП(б), Совнарком, Президиум Верховного Совета СССР и послушный исполнитель их репрессивных решений – НКВД. Ни один из этих органов не пытался обратиться к советскому законодательству. Все они исходили из заранее заданной, заведомо противоправной схемы, созревшей в партийной верхушке уже к июлю 1941 года.
Грязная возня вокруг предстоящего «переселения» российских немцев происходила в глубокой тайне и особенно тщательно скрывалась от тех, против кого были направлены готовящиеся репрессии. Как ни в чём не бывало, пресса АССР НП и центральная печать продолжали трубить о «пролетарском интернационализме» и «нерушимой дружбе народов СССР» применительно к условиям военного времени. Так, «Известия» писали 15 июля 1941 года: «Полные гнева к фашистским извергам, немецкие рабочие, крестьяне и интеллигенция республики Немповолжья самоотверженно отдают все силы на разгром врага. Несколько тысяч трудящихся республики НП подали заявления о желании добровольно вступить в ряды Красной Армии». Явно не без указки сверху в тот же день аналогичную информацию поместил и партийный официоз, газета «Правда»: «В дни Отечественной войны трудящиеся АССР НП живут едиными чувствами со всем советским народом. Рабочие, колхозники и интеллигенция мобилизуют все свои силы для победы над гитлеровской сворой, которая поработила многие народы Европы. Тысячи трудящихся республики с оружием в руках сражаются против озверевшего германского фашизма».
Если отбросить пропагандистскую трескотню, столь характерную для советской печати, то можно сказать, что суть дела в этих материалах схвачена верно. Действительно, в начале войны в Красной Армии находились десятки тысяч российских немцев. По самооценке бывших фронтовиков немецкой национальности, они сражались ничуть не менее самоотверженно и упорно, чем их боевые товарищи. Помимо воинского долга, к этому их побуждали традиционная немецкая дисциплинированность и исполнительность, а также незримо висевшая над ними обязанность постоянно доказывать свою верность Родине, боязнь быть обвинёнными в трусости, а тем более в пособничестве врагу.
За непродолжительное время участия в военных действиях (менее 3-х месяцев) бойцы Красной Армии из рядов российских немцев успели проявить себя с самой лучшей стороны, и немалое их число было вписано в героическую военную летопись. Как известно, в многомесячной обороне Брестской крепости в числе прочих немцев участвовали командир 125-го стрелкового полка майор Александр Дулькайт, подполковники Эрих Кроль и Георг Шмидт, военврач Владимир Вебер, рядовой Николай Кюнг. Советскими боевыми орденами были награждены в августе 1941 г. командир 153-й стрелковой дивизии полковник Николай Гаген, командир танкового батальона Альфред Шварц и другие немцы.
В «Комсомольской правде» от 24 августа 1941 года рассказывалось о подвиге поволжского немца Генриха Гофмана. Тяжело раненый, он попал в плен к гитлеровцам, но, несмотря на пытки, не выдал военной тайны. Когда красноармейцы отбили оставленные было позиции, они обнаружили тело Гофмана, из обрубков которого враги сложили пятиконечную звезду, приколов штыком к сердцу комсомольский билет.
 По иронии судьбы, именно 28 августа 1941 года, в день подписания Указа, обвинявшего немцев Поволжья в массовом пособничестве врагу, в той же газете был напечатан фронтовой очерк «Разговор с красноармейцем Генрихом Нойманом», снабжённый портретом воина. Здесь рассказывалось о героических буднях и верности Родине бойцов одной из многонациональных частей Красной Армии, в числе которых был и немец Г. Нойман.
Ни в Немреспублике, ни в других регионах расселения «советских» немцев, ни среди красноармейцев-фронтовиков немецкой национальности не наблюдалось документально подтверждённых проявлений враждебной деятельности, которые могли бы послужить основанием для принятия к ним массовых репрессивных мер. Тем не менее, на августовском летнем небе Поволжья сгущались грозовые облака. Надвигаясь с запада, они всё больше закрывали небосвод. Нависшая над людьми рукотворная темень каждое мгновение могла разразиться шквалом молний и стеной всесокрушающего холодного града. И вот грянул гром – таким было ощущение людей от опубликованного 30 августа 1941 года Указа Президиума Верховного Совета СССР. «Нас выселяют из родного Поволжья» и «мы объявлены пособниками врага» – эти два уничтожающих положения Указа врезались в их память на всю жизнь.
Текст Указа «О переселении немцев, проживающих в районах Поволжья» является обязательным атрибутом публицистических и научных публикаций по новейшей истории российских немцев. Соплеменники моего поколения знают его почти наизусть, но говорят о нём, как правило, неохотно и даже брезгливо. И не только потому, что он сыграл роковую роль в их прошлой и настоящей судьбе. Вызывают отвращение неслыханная ложь и клевета по адресу российских немцев, которыми Указ пропитан насквозь.
Не проявляют желания анализировать этот злополучный «документ» и правоведы. По их мнению, его правовые «достоинства» лежат на поверхности и не требуют глубокого осмысления. Для юристов, с которыми мне приходилось беседовать на эту тему, текст Указа является примером вопиющего правового нигилизма и невежества, типичным образчиком тех опусов, которые в нужном количестве и с требуемым содержанием десятилетиями фабриковались в недрах советской идеологической машины.
Тем не менее, мне хотелось бы, не претендуя на глубину и полноту, проследить за содержащимися в Указе логическими парадоксами и лживыми уловками, к которым умышленно прибегали авторы, скованные палаческой сталинско-бериевской схемой «наказания» целых народов за их несуществующую «коллективную вину». Приглашаю читателя к совместной работе над головоломками этого «правового шедевра» сталинской эпохи. В процессе анализа нам не обойтись без воспроизведения текста и его расчленения на составные элементы.
Внимательно перечитав текст, без труда обнаруживаешь, что он распадается на три относительно самостоятельные смысловые части – обвинительную, промежуточную и постановляющую. Первая из них, в свою очередь, состоит из двух фрагментов: в одном «разоблачается» невообразимое множество «диверсантов и шпионов», якобы присутствующих среди немцев Поволжья, а в другом выдвинутое обвинение огульно распространяется на всё немецкое население. Итак, первая часть.
Текст: а) «По достоверным данным, полученным военными властями, среди немецкого населения, проживающего в районах Поволжья, имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов, которые по сигналу, данному из Германии, должны производить взрывы в районах, заселённых немцами Поволжья»;
б) «О наличии такого большого количества диверсантов и шпионов среди немцев Поволжья никто из немцев, проживающих в районах Поволжья, советским властям не сообщал, – следовательно, немецкое население районов Поволжья скрывает в своей среде врагов Советского Народа и Советской Власти». (Курсив всюду мой – Г.В.)
Вопросы и комментарии к тексту:
— На чём основано утверждение, что данные, «полученные военными властями», действительно достоверны, как сказано в Указе? На этот главный вопрос нет и не может быть правдивого ответа.
— От кого получены эти «достоверные данные»? Если от органов НКВД-НКГБ, в компетенцию которых входила защита безопасности государства, то, как теперь известно, они не располагали сведениями о массовой враждебной деятельности немецкого населения в Поволжье.
— Сколько всё-таки «диверсантов и шпионов» насчитывалось среди немецкого населения Поволжья – тысячи или же десятки тысяч? Эти расплывчатые указания ещё раз подтверждают подозрение о вымышленности первичного, главного обвинения, предъявленного немцам Поволжья.
— О каких «сигналах из Германии» идёт речь в первой части Указа? Если о письменных, то в Поволжье должна была функционировать разветвлённая вражеская сеть, через которую эти таинственные «сигналы» могли передаваться исполнителям. Если же имеются в виду радиосигналы, то для их приёма у немецкого населения Поволжья должна была быть в наличии мощная радиоаппаратура. То и другое могли без особого труда обнаружить вездесущие органы НКВД и НКГБ, но этого почему-то не произошло.
— О каких «взрывах в районах, заселённых немцами Поволжья» шла речь? Если о взрывах военно-стратегических объектов, то откуда им взяться в сельской местности, где практически не было даже воинских частей?
Вывод. Исходный пункт Указа о наличии в районах немецкого Поволжья огромного числа вражеских агентов, послуживший основой для последующих обвинений поволжских немцев, является логически несостоятельным и совершенно бездоказательным. Это не случайная ошибка (паралогизм), а умышленный софизм, т.е. подделанная под правдоподобие ложь. О «необоснованности распространения на немецкое население республики утверждений о том, что оно представляло сплошную сеть диверсантов и шпионов» пишет и подполковник КГБ в отставке А. Кичихин.
Невзирая на изложенное, сочинители Указа сочли его исходный тезис полностью доказанным и перешли на этой основе к решению второй главной задачи – «обосновать» коллективную вину всех немцев, проживающих в районах Поволжья. Для этой цели ими был использован испытанный софистский приём получения правдоподобного, но лживого по своей сути тезиса, выведенного из якобы доказанных, а в действительности тоже ложных аргументов.
«Логику» такого способа «доказательства» легко проследить, если ещё раз обратиться ко второй половине «обвинительной» части Указа.
— Аргумент 1: Среди немецкого населения Поволжья имеются тысячи и десятки тысяч диверсантов и шпионов.
— Аргумент II : Немецкое население знало о наличии такого большого количества диверсантов и шпионов, но советским властям об этом не сообщило.
— Вывод: Следовательно, немецкое население этих районов скрывает в своей среде врагов, т.е. само является врагом советского народа и Советской власти.
В том, что эти большевистские приёмы фабрикации лживых выводов далеко не новы, легко убедиться, обратившись к известной формуле древнегреческих софистов: «То, чего ты не терял, у тебя есть. Ты не терял рогов. Следовательно, у тебя имеются рога». Похоже, не правда ли?
Как мы увидели, усилиями авторов Указа, вооружённых многовековым опытом получения требуемых «истин», изначальная ложь породила другую, ещё более явную. Взятые вместе, они легли в основу новых лже-конструкций, на которых построена «логика» всего Указа, в т.ч. той его части, которую мы условно назвали промежуточной.
Её текст: «В случае, если произойдут диверсионные акты, затеянные по указке из Германии немецкими диверсантами и шпионами в республике немцев Поволжья или в прилегающих районах и случится кровопролитие, Советское Правительство по законам военного времени будет вынуждено принять карательные меры против всего немецкого населения Поволжья».
Комментарий к тексту. Назначение этой части Указа – с помощью той же извращённой логики перейти от якобы доказанной коллективной вины немецкого населения (оно-де «скрывает в своих рядах врагов советского народа») к заключению о «вынужденности» наказания всех немцев Поволжья.
Однако прийти к такому глобальному выводу оказалось логически сложно без указания на массовое «преступное» действие. Поскольку такового не имелось в природе, то пришлось обратиться к спасительному «в случае, если». Но введённое в текст, это единственное вразумительное словосочетание привело запутавшихся во лжи «законодателей» к самоубийственным разоблачительным «опискам», которые свели на нет не только логическую, но и правовую ценность этого, с позволения сказать, государственного акта.
Во-первых, в данной части Указа прямо высказана угроза наказания «всего немецкого населения Поволжья». Это означало, что кару должны были понести не конкретные «тысячи и десятки тысяч» врагов советского народа, о которых будто бы знали и в то же время не знали анонимные «военные власти», а все 500 тысяч немцев Поволжья от мала до велика.
Во-вторых, из этого текста вытекает, что «вынужденное» массовое наказание последует «в случае, если произойдут диверсионные акты», затеянные «немецкими (!) диверсантами и шпионами» и т.д. Как известно, никаких взрывов и «кровопролития» в Немреспублике и прилегающих районах Поволжья летом 1941 года не только не было, но и не «затевалось». Тем не менее, на основании данного Указа, где содержится это сакраментальное «если», были репрессированы «по законам военного времени» не только немцы Поволжья, но и, в конечном счёте, всё немецкое население СССР.
Тем самым нарушались основополагающие принципы уголовного права (нет сомнения, что Указ относится именно к этой сфере нормотворчества), восходящие ещё к классическому римскому праву. Согласно им: а) за конкретное преступление должен наказываться конкретный человек; б) человек несёт наказание только за доказанное преступление («презумпция невиновности»).
Эти принципы давно вошли в правовые кодексы цивилизованных стран. На них зиждится не только уголовное, но и все прочие формы права. Ни одна из них не допускает огульного обвинения и коллективного наказания людей, не говоря уже о репрессиях по национальному признаку. «Наказание» всего немецкого народа СССР и, с другой стороны, еврейский холокост, учинённые из «идеологических» (в действительности шовинистических) побуждений двумя «красно-коричневыми» диктаторами – Сталиным и Гитлером, беспрецедентны во всех отношениях.
Антинемецкие репрессии явились также грубейшим нарушением самих советских законов, в т.ч. Сталинской Конституции, в которой нашли отражение общепринятые принципы права. Тем самым в СССР было положено начало геноциду по этническому признаку. Обратимся в этой связи к заключительной («постановляющей») части Указа.
Текст: «Во избежание таких нежелательных явлений и для предупреждения серьёзных кровопролитий Президиум Верховного Совета СССР признал необходимым переселить всё немецкое население, проживающее в районах Поволжья, в другие районы с тем, чтобы переселяемые были наделены землёй, и чтобы им была оказана государственная помощь по устройству в новых районах».
Комментарий к тексту. Как видно из этой части Указа, «законодатели», следуя изначально избранному методу последовательной фабрикации лже-истин, пытаются достроить с трудом возведённую «опрокинутую пирамиду», в вершине которой – ложь о «тысячах и десятках тысяч диверсантов и шпионов». В завершение прогрессирующей трёхступенчатой лжи требовалось получить заранее заданный результат, для чего, собственно, и сочинялся весь Указ. Желаемый итог гласил: «переселить всё немецкое население (...) в другие районы ...»
«Основанием» для этого приговора послужил уже, якобы, доказанный предыдущими посылками вывод о «вынужденном» наказании немцев Поволжья за их предполагаемую вину по недонесению властям. Словесный камуфляж типа «если», «во избежание», «для предупреждения», имеющийся в тексте, не способен прикрыть главную цель, к которой ступень за ступенью поднимались сочинители, пытаясь выстроить правдоподобную версию причин депортации немцев Поволжья. Эти словечки ещё сильнее высветили узловой вопрос: «Правомерно ли наказывать целый народ за преступление, которое не только не состоялось, но и не замышлялось?»
Попытка камуфляжа, конечно же, не удалась: на лжи можно возвести только ещё большую ложь. «Законодатели» не придумали ничего лучшего, как облечь гадкую пилюлю в сладковатую, по их мнению, облатку. Если верить Президиуму Верховного Совета СССР, издавшему Указ от 28 августа, то немцев Поволжья было решено переселить в другие районы единственно «с тем, чтобы переселяемые были наделены землёй, и чтобы им была оказана государственная помощь по устройству в новых районах». И это – «тысячам и десяткам тысяч диверсантов и шпионов» и скрывающему их «в своей среде» вражескому немецкому населению?! Такова, с позволения сказать, «логика» государственного акта, под которым стоит подпись старейшего большевика М. Калинина.
В таких случаях говорят: «Всё это было бы смешно, когда бы не было так грустно...» О том, где и как наделяли землёй «переселенцев», какую оказывали им «помощь», каким образом «восстанавливали» их имущество и продовольственные запасы, а также о многих других последствиях преступного сталинского Указа мы поведаем устами самих жертв «переселения».
Ольга Леонгард, по мужу Рябова, родилась в 1928 г. и выросла в Поволжье. Вот как она вспоминает тот злополучный день и час, когда на людей обрушилась весть об изгнании с родины:
«Собирали мы, школьники и взрослые, помидоры в поле. В низине, близ нашей речки Медведицы, их выросло в тот год целое море: большие, сладкие, мясистые, красивые, как игрушки. Погода стояла солнечная и, несмотря на конец лета, даже жаркая. Время подходило к обеду. Женщины разбрелись по полю – только косынки белые виднеются.
Вдруг видим: председатель колхоза Вильгельм Киндер скачет к нам на лошади галопом. Все насторожились – никогда он так лошадей не гонял. Подъехал, а на нём лица нет. Перевёл дух, с трудом выдавал из себя: «Плохая весть... Всех немцев из Поволжья выселяют, в газете напечатано. Кончайте работу, идите домой, начинайте готовиться...» Председатель к другим бригадам ускакал, а мы никак не можем прийти в себя. Шли домой – всю дорогу плакали, пришли в село – там тоже рёв стоит. От волнения все мечутся, не знают, что делать, ищут, с кем переговорить, посоветоваться.
В тот же день в селе появились военные. Они ходили по домам, сверяли списки. Отъезд назначили на 3-е сентября. Сказали о том, сколько чего можно взять с собой: одно одеяло и две подушки на троих, одежду, посуду, 1-2 пуда муки и другой еды на месяц. Словом, столько, чтобы две семьи могли разместить свои вещи на одной подводе.
1-го сентября, когда я должна была пойти в 6-й класс, школа уже не работала. Учителя тоже собирались в дорогу. Дети поменьше этому только обрадовались. Не волновал их и предстоящий отъезд. Они не могли знать, что ждёт их в недалёком будущем.
3-го сентября половину нашего села большим обозом под надзором вооружённых людей переправили к железной дороге. Оставалось всё: дома, мебель, сады, полные созревших яблок и груш, засаженные огороды, зерно, которое совсем недавно выдали за выработанные в колхозе трудодни.
Всю живность, за исключением той, что забили в дальнюю дорогу, сдали под расписку на колхозную ферму. Но и колхозных коров некому стало доить. Вместе с домашними приходили они к людям с раздувшимся выменем, и те выдаивали их прямо на землю. Ворота оставлялись открытыми, по улицам бродили выпущенные на волю собаки.
Другая половина жителей села с собранными вещами ждала своей горькой участи ещё 7 мучительных дней. Ночью страшно выли собаки – плакали по хозяевам. И мы тоже плакали, убитые горем и полной неизвестностью впереди. В одночасье все стали бездомными и нищими – ни кола, ни двора...
На станции Медведица, куда привезли нашу, вторую половину села, уже находилось множество немцев. (Отсюда вывезли более 26 тыс. жителей Франкского кантона, находившегося на западе АССР НП, в её правобережной части – Г.В.) Через 3 дня подали большой состав из «телячьих» вагонов. Кроме кучек соломы в них ничего не было. Тем не менее, в каждый затолкали не менее 40 человек – даже сидеть не хватало места. Но деваться некуда – с гвалтом и препирательствами кое-как разместились. Путники были из разных сёл. Ясно, что это сделали умышленно, чтобы разорвать связи между людьми. Перед отправлением военные закрыли вагоны на засовы, и мы поехали со страхом и горем в душе. Куда – никто в точности не знал, но сказали, что в Сибирь...»
Дни и ночи депортации немцев из поволжских сёл описывает в своём рассказе Эмилия Прегер, проживающая теперь в Германии. Село, в котором она жила, было выселено во вторую очередь, и его жители оказались свидетелями предсмертной агонии других обезлюдевших немецких сёл, человеческого горя их обитателей.
Через село бесконечной чередой гнали людей, пишет она. Все, за исключением малых детей и немощных стариков, вынуждены были идти пешком вслед за повозками со своим нищенским скарбом. За день надо было пройти 30-35 километров от так называемых верховых сёл – Шафгаузена, Унтервальдена, Цюриха и других, находившихся на севере Немреспублики, в её левобережной части. Длинные колонны охранялись вооружёнными военными.
В одну из ночей Эмилия с подругой вызвались пойти на поиски дяди, который тайком отправился в соседнее село Швед (Красноярский кантон АССР НП), чтобы смолоть в дорогу муки. Подобно ночным ворам, пробирались они по родному селу. Из Шведа немцы уже были вывезены, и по мере приближения к нему девушки услышали крики животных – мычание коров, блеяние овец, вой собак. Почуя людей, они зашумели ещё громче. Вдобавок ко всему раздавались звуки, напоминавшие удары гигантского молота о стены домов. Девушкам стало жутко. Когда они, прячась под деревьями, вошли в село, шум и удары усилились настолько, что, казалось, лопнут барабанные перепонки. Здесь они поняли, откуда раздавались страшные звуки. В некоторых домах не были заперты двери, ставни, ворота. Под порывами ветра они открывались и закрывались с силой пушечного выстрела.
«И сегодня, полвека спустя, вижу и слышу я всё это так же ясно, как тогда», – пишет Эмилия.
Трудно переоценить такого рода письменные свидетельства. Сегодня Эмилии Прегер, наверное, уже за 70. Вместе с автором этой книги стали стариками все те, кто тогда, в 41-м, мог запомнить, а позднее воспроизвести сцены изгнания из родных мест. Вместе взятые, эти воспоминания воссоздают потрясающую картину народного бедствия, слёз и горя, которые выпали на долю нашего многострадального поколения.
Бесценны и детали, которые привела Эрна Валлерт, проживавшая в Латвии вплоть до своей кончины в 1994 г.
«Погрузились и мы нашей семьёй в автомашину, – по-прежнему звучит её голос с магнитофонной плёнки. – Все плачут, женщины воют навзрыд, с домом, с родным селом прощаются. Плач становится громче по мере того, как, переезжая от двора ко двору, машина наполняется всё больше.
Моя сестра хорошо играла на гитаре и взяла её с собой в дорогу. Карл, её муж, говорит:
— Перестань плакать, Тереза! Возьми гитару, играй! Замолчите, женщины, не показывайте этим чертям наши слёзы, не унижайтесь! Играй, Тереза, а вы, женщины, пойте! Пусть никто не видит нашего горя! – произносит он, а у самого комок в горле стоит.
Тереза заиграла, и женщины сквозь слёзы запели, чтобы боль заглушить. Отъехали километра два, а наша собака всё ещё бежала за машиной. Но постепенно она стала отставать и, окончательно обессилев, легла на дорогу и завыла. Было так тяжело на душе, будто частичку самой себя оставляешь на дороге. Видя всё это, женщины заплакали ещё сильнее, а вместе со слезами лилась и песня.
Что пели? Кажется, это была песня «Wer lebt wohl im deutschen Vaterland?» («Кому живётся хорошо в немецком Отечестве?») В ней говорится о том, как 18-летний юноша отправился в путешествие. Корабль, на котором он плыл, потерпел крушение, и семерых членов команды подобрали пираты. Они продали их в рабство, из которого юношу выкупил один соотечественник. Благодаря этому доброму человеку тот через много лет вернулся на немецкую родину...
Эта песня была созвучна горестным мыслям людей. Сердцем чувствовали они, что ждёт их жизнь, сравнимая только с рабством. «Может быть, и нам ещё доведётся вернуться на свою Родину?» – вот что хотели выразить они этой грустной песней».
Таков кусочек записи, надиктованной умелой рассказчицей Эрной Валлерт. После её скоропостижной кончины плёнку переписала дочь и в память о матери увезла с собой в Германию.
Слезы и песни – это единственные средства, с помощью которых российские немцы могли излить душу, выразить свой протест властям, растоптавшим их незапятнанную честь и достоинство.
Подобный случай описывает и уже упоминавшийся нами Иоганн Эйснер. Буквально через день после обнародования Указа о выселении его и других парней из их села заставили запрячь шесть пароконных подвод, и под руководством военного они направились в какое-то дальнее немецкое село. Оно было окружено вооружёнными красноармейцами, которые никого не впускали и не выпускали. Из села доносились возбуждённые голоса, было видно, как суетятся и снуют от дома к дому люди. На околице скопились сотни подвод. По происходящему Иоганн заключил, что село уже попало под выселение. Его жители не успели собраться в дорогу, и их выгоняли силой.
Всем заправляли военные, они же распределили подводы по домам. Иоганн со своей подводой попал к молодой семье – муж, жена, бабушка и ребёнок. «Начали грузить вещи, – вспоминает он, – а военный стоит над душой, поторапливает: «Давайте скорее! И не берите так много, всё равно на станции оставите!» Не успели погрузиться, как раздалась команда: «Кончай погрузку! Выходите на улицу!» Бабушка попросила военного подождать минут десять: хлеб в печке доходит, не смогли вовремя испечь в дорогу. Но начальник не разрешил, приказал трогаться. Тогда бабушка вынула из печи три обжигающих, ещё бледных буханки и старательно закрыла заслонку.
А хозяин тем временем поставил на подоконник граммофон, завёл до отказа пружину, и по округе полилась популярная в то время песня «Самара-городок». Так под музыку, со слезами на глазах и двинулись в путь. У каждого двора женские рыдания – и безапелляционные команды людей в униформе. Вместе с матерями , залились слезами дети, вокруг телег мечутся собаки. Поехали, а издалека всё ещё слышатся затухающие слова песни: <...беспокойная я-а-а, успокой ты меня-а-а!>»
«Вскоре и нам пришлось пережить мучительные часы расставания с родным селом и домом, – рассказывает Иоганн. – Но те полусырые булки хлеба, граммофонная музыка, слова прощальной песни и сегодня, как наяву, стоят передо мной... Это – боль нашей немецкой памяти».
Недопечённый хлеб, прерванный обед, наполовину подметённая комната, безмолвный граммофон на подоконнике – вот символичная картина лихорадочного изгнания людей из родных домов. Рассказывают и о более трагичных случаях, когда не давали времени даже для того, чтобы похоронить покойника. Приходилось просить об исполнении печальной миссии ненемецких соседей. По этому поводу в доме появлялся энкаведешник, чтобы лично убедиться в смерти несостоявшегося «переселенца».
Таковы реалии поспешного «переселения», на которое Постановлением СНК СССР и ЦК ВКП(б) отводился очень жёсткий срок – с 3-го по 20-е сентября 1941 года. Ретивые служаки, привыкшие «выполнять и перевыполнять» планы на советский манер, торопились отрапортовать о завершении «операции». Подчас депортируемым немцам давался на сборы всего один день. Оттого, по словам израильского историка Б. Пинкуса, еврейские беженцы из западных областей СССР, попавшие в немецкие поселения Поволжья, находили в опустевших домах накрытые столы, наполненные тарелки, распахнутые в спешке шкафы и сундуки.
Второпях изгнанные из своих домов, немцы вынуждены были затем до 5-7 дней находиться под открытым небом на станциях и пристанях, ожидая отправки. Руководителей «операции» не трогали бедствия и лишения людей. Для них было важно иметь «запас» в несколько тысяч человек на случай подачи вагонов или судов. Погрузка «переселенцев» производилась намеренно хаотично, чтобы как можно надёжней разорвать родственные и соседские связи между людьми. Так выглядела на практике реализация Постановления СНК СССР и ЦК ВКП(б), в котором по-фарисейски говорилось о «вселении целых колхозов в существующие колхозы и совхозы». На деле с самого начала был запущен (и до сих пор ещё действует) молох этноцида, запрограммированного на распыление, моральное и физическое уничтожение российских немцев как народа.
Как и следовало ожидать, военно-энкаведистские власти действовали привычными ханжескими методами, пытаясь выдать чинимые злодеяния чуть ли не за добро по отношению к «переселяемым». В доброту коммунистических властей наши немцы, конечно, верили слабо, но о том, что рядовые красноармейцы действительно относились к ним без злобы, вспоминают многие.
Своими наблюдениями на этот счёт делится Яков Кох, выселенный из небольшого села Беттингер Унтервальденского кантона АССР НП: «Красноармейцы, которые ещё до выхода депортационного Указа прибыли в близлежащие сёла, ни во что активно не вмешивались. Они стояли в сторонке, курили, наблюдали, будто приехали вовсе не за тем, чтобы нас выселять. Да и мы не обращали на них внимания – не до того было. Но теперь ясно, что инструкции давались им такие: не концентрировать на себе внимание, не вызывать подозрения. Иначе могла последовать совсем иная реакция, чем требовалось, и кто-то из немцев попытался бы скрыться, особенно в пути. А так всё шло как по маслу. Кое-кто из военных даже пытался убедить нас в том, что они охраняют немцев от нападения грабителей».
О том, что эта хитромудрая ставка себя оправдала, свидетельствуют архивные данные, в частности сводка НКВД № 9 о ходе выселения немцев Поволжья от 12 сентября 1941 года. В ней подтверждается, что депортация практически проходила без эксцессов: «В пути следования эшелонов с немцами-переселенцами в Южно-Казахстанскую, Джамбульскую, Павлодарскую, Актюбинскую, Алма-Атинскую, Восточно-Казахстанскую, Семипалатинскую области Казахской ССР и в Новосибирскую область (около 100 тыс. чел.) отстало от эшелонов 557 чел., бежало 8 чел».
Однако имеются и свидетельства о том, что при выселении не обходилось без не спровоцированной грубости, жестокости, вандализма организаторов «операции», а также мародёрства со стороны местного населения. Вот что пишет, например, в книге «Прощальный взлёт» мой коллега по работе в Москве Виктор Дизендорф, основываясь на рассказах своих близких: «Красная Армия наконец-то овладела первыми немецкими населёнными пунктами с начала войны. Самым крупным из них и был Марксштадт. Военные по-хозяйски расположились в жилых домах и принялись для поддержания боевого духа упражняться в артиллерийских стрельбах по отдельно расположенному вражескому объекту – немецкому кладбищу. Вслед за войсками, гебистами и милицией в город потянулись жители окрестных русских сёл, которые не мешкая занимали роскошные, по их понятиям, немецкие дома, а заодно прихватывали в качестве трофеев всё, что плохо лежало».
В другом месте книги приводится не менее показательный эпизод, свидетельствующий о подлинном отношении военно-энкаведистских властей к «переселяемым» немцам: «Когда родственников с их жалким скарбом сажали на грузовики, чтобы довезти до марксштадтской пристани, к матери, державшей на руках годовалую дочь, подскочил ухмыляющийся энкаведешник. Он помахал перед носом ребёнка пистолетом и с чувством исполненного долга изрёк: «Ну что, допрыгалась, маленькая фашистка?» Это и было последнее напутствие большевистского режима моим близким перед тем, как отправить их в вечное изгнание».
С просьбой поделиться воспоминаниями об осени 1941 года я обратился к старым своим собеседникам Вернеру Штирцу и Иоганну Герберу. Они были тогда подростками, многого не понимали, но остро, по-юношески должны были чувствовать и навсегда запомнить происходящее.
— Знаете, – первым вступил в беседу впечатлительный и нетерпеливый Иоганн, – всё это напоминало библейский апокалипсис: по деревне плач стоял, суета неимоверная. Из дворов доносился визг забиваемых свиней, несло запахом смолёной щетины, перемешанным с ароматом жареного мяса, которое заливали жиром, чтобы взять с собой в путь. Хозяйки, заливаясь слезами и потом, замешивали тесто, чтобы успеть испечь хлеб: вряд ли по дороге удастся достать что-то съестное. В другое время такая кутерьма вызвала бы у детей неслыханное веселье, но теперь они притихли, детским умом понимая, что всё это неспроста, что впрямь нагрянула какая-то неотвратимая, большая беда.
Между делом собирались группами мужчины и в дыму махорочных самокруток в который раз пытались разобраться в содержании путаного и непонятного Указа. Осторожно, без лишних слов строили предположения на будущее. В содержавшиеся в Указе обещания никто, конечно, не верил. Настраивались на худшее, но какая-то надежда всё-таки теплилась в душе. Так было легче пережить свалившееся горе. Особое недоумение и еле сдерживаемый гнев вызывали две сакраментальные фразы Указа – о «диверсантах и шпионах» и о переселении всех немцев «в другие районы». Обе были настолько неожиданными, чудовищными и оскорбительными, что не выходили из головы, вновь и вновь вызывая недоуменный вопрос: «Где же они, эти десятки тысяч немецких шпионов?!»
Я прерву рассказ собеседника, чтобы процитировать отрывок из поэмы российско-немецкого стихотворца Вольдемара Гердта «Wolga, Wiege unserer Hoffnung» («Волга, колыбель нашей надежды»):
 
«Spione!» sagte Vetter Sander,
«ihr Leit, wer hot denn die gesehn?
Un aber Tausend Diversante,
des kann ich alles net vrstehn.
Wu soil der Unrot sich vrstecke?
Einjedes dorfsaa Leit doch kennt.
Die Teiwelsbrut mußt doch vrrecke,
die Kreizgewittersackerment».
Man sprach, bekrittelte mit Galle
das ungerecht gedruckte Wort.
Dann hiefi es: «Aufdie Barken alle!»
Die Wolgadeutschen mußten fort.
 
В дословном переводе с поволжско-немецкого диалекта, на котором написан отрывок, он гласит: «Шпионы! – сказал кум Сандер. / – Люди, кто же их видел? / И тысячи диверсантов / – всего этого я не могу понять. / Где могла спрятаться эта нечисть? / Ведь каждое село знает своих людей. / Дьявольское отродье должно было издохнуть, / чёрт бы его побрал!» / (...) Говорили, желчно критиковали / неправедно напечатанные слова. / А затем было сказано: «Все по баржам!» / Немцам Поволжья пришлось уезжать.
Иоганн Гербер продолжал: «Наш бесконечный обоз из сотен подвод в сопровождении военных двигался в сторону города Энгельса. В русских деревнях жители выходили на улицу, молча смотрели на запылённых усталых людей, которые брели за подводами с сидящими поверх жалкого скарба детьми и стариками. Горестно кивали, совали нам в руки яблоки и помидоры, пытаясь хоть этим выразить своё сочувствие. А навстречу на таких же повозках ехали беженцы с ещё меньшим количеством вещей. Они радовались спасённым жизням и близкому приюту. Им, наспех вывезенным из Ленинграда и других прифронтовых городов, суждено было поселиться в наших домах, воспользоваться хозяйством, теплом оставленных очагов. Перед концом войны многие из них вернулись в родные края. Вместо них привезли завербованных на постоянное жительство, и всё окончательно прахом пошло.
Грузились мы в Энгельсе 7 сентября. Туда добрались только под утро. Извозчики стали кормить лошадей, домой не уезжали. То ли дожидались, пока нас погрузят в вагоны, то ли им велено было везти в оставленные сёла эвакуированных. Через 11 дней, протащив через весь юг Казахстана, наш эшелон № 867 прибыл в Рубцовск. Там, как на невольничьем рынке, шла «продажа» работников и специалистов в окрестные колхозы, чтобы на подводах развезти нас в дальние сёла, по 5-6 семей в одну деревню».
— Часть жителей правобережной части Немреспублики и прилегающих районов Саратовской и Сталинградской областей вывозили по железной дороге, которая упирается в волжский город Камышин, – сообщил в свой черёд Вернер. (По этой дороге немцы вывозились со станций Медведица, Неткачёво, Лапшинская, Авилово, Камышин – Г.В.) – На телегах мы доехали до остановки Красный Яр, оттуда в битком набитых товарных вагонах нас привезли в Камышин. В первой половине сентября там находилось одновременно по несколько тысяч ссыльных немцев, которые ожидали баржи, чтобы по Волге добраться до Астрахани. Прождали и мы двое суток. Сидели под открытым небом невдалеке от пристани, благо погода была хорошая. Женщины готовили на кострах еду, баюкали маленьких детей. Особенно врезалась мне в память первая ночь: море людей, костры освещают кучки прижавшихся друг к другу мужчин, женщин, детей. Рядом бесшумно несёт свои воды величественная Волга. Не спится взрослым, тревога теснит грудь, тяжёлые предчувствия давят на сердце. И звучат песни. Немецкие, народные. Песни грустные, мелодичные, созвучные настроениям и чувствам людей. Никогда не забуду, как пел этот тысячный хор популярную тогда грузинскую песню «Сулико»...
— Пели на немецком языке? – спросил я.
— Конечно. На русском немцы Поволжья в своих сёлах не говорили, а многие его вообще не знали, – ответил Вернер и продолжал. – Знаете, это было что-то потрясающее, оставившее память на всю жизнь. Ничего подобного мне никогда видеть и слышать не приходилось.
— И что же было дальше?
— Двое суток спустя мы опять, как сельди в бочке, но теперь уже на барже, потащились вниз по течению до Астрахани. Там снова перетаскивали свои узлы, на этот раз в танкер для перевозки нефти. В глубоких вонючих трюмах с кое-как отмытыми от масляной массы стенками были сколочены трёхэтажные нары. Вот туда нас и загнали, чтобы доставить в Красноводск.
— Это, наверное, было что-то совсем ужасное?
— Да, в двух словах не передашь. Никогда не видевшие моря, женщины причитали молитвы, католики суеверно осеняли себя крестом. На их лицах был написан откровенный страх. Но все безропотно, как и подобает послушным, вечно гонимым российским немцам, спустились в эту зловонную могилу.
За трое суток невероятной вони, духоты и скученности, пока шли морем до Красноводска, половина путников, особенно женщины и дети, заболели. Многие не выносили морской качки. Чтобы вдохнуть свежего воздуха, пытались выбраться наверх, но и палуба тоже была полна людей и вещей. В Красноводске зарыли первые жертвы депортации. И не только из нашего этапа. Весь путь от Камышина через Астрахань, Красноводск, а затем по бесконечному Казахстану отмечен многочисленными могильными холмиками, которые оставляли после себя этапы «переселенцев».
— А в Красноводске?..
— Там мы сызнова перетаскивали наш скарб в «телячьи» вагоны и опять, набившись по 50-60 человек в каждый, тащились на восток. Прошёл месяц, пока мы, наконец, приехали в Семипалатинскую область, в небольшую деревню Песчаное.
На этой невесёлой ноте завершился наш диалог с Вернером Штирцем. На долю его земляков выпала особенно тяжкая участь – они попали в число 24-х тысяч поволжских немцев, которых, согласно Постановлению СНК СССР и ЦК ВКП(б), предписывалось перевозить водным путём, через Каспийское море.
К этой трагической теме мы ещё вернёмся, а пока подведём итоги депортации немцев из АССР НП и Саратовской области, как они выглядят по архивным данным. В одной из сводок НКВД СССР говорится:
«Мероприятия по выселению (!) немцев из бывшей (!) республики немцев Поволжья продолжались с 3 по 20 сентября 1941 года.
Всего было выселено 376717 человек, в том числе семей – 81771, мужчин 81106, женщин 116917, детей 178694.
Переселенцы отправлены на 158 эшелонах.
На 21 сентября 1941 года в пределах бывшей республики осталось 1488 немцев: по болезни 371 чел., в командировке – 23 чел. и 1094 человека, главы семей которых являлись русскими.
По Саратовской области было переселено всего немцев 46393 (семей 11385). Из общего числа переселенцев: мужчин 10751, женщин 14719, детей до 16 лет – 20650.
Всего отправлено эшелонов 20, из них: в Новосибирск 5 эшелонов, в Омск 6, в Акмолинск 1, в Павлодар 7, в Кустанай 1 эшелон.
За время проведения мероприятий по переселению немцев отделами УНКВД и райотделениями Саратовской обл. арестовано 110 человек. Открытых антисоветских проявлений, отказов от выезда по г. Саратову и области не отмечалось».
В приведённом документе имеется немало примечательного. Так, из него вытекает, во-первых, что численность мужчин среди поволжских немцев была уже тогда в 1,4 раза ниже, чем количество женщин (следствие более высокой смертности мужского населения в ходе голода и многолетних политических репрессий). Во-вторых, показательна наполняемость вагонов, в которых «переселяли» немцев Поволжья. Из приведённых данных вытекает, что в каждом из 178 эшелонов перевозилось в среднем по 2,4 тыс. человек, т.е. около 40 человек в одном «телячьем» вагоне. Если учесть, что у людей были вещи, а также то, что эшелоны находились в пути по несколько недель, то станет ясно: это было не переселение, а кромешный ад, в который загнала поволжских немцев «родная» советская власть.
Опустела ухоженная, политая потом многих поколений немцев поволжская земля. На основании Инструкции СНК СССР от 30 августа 1941 года скот колхозов и совхозов Немреспублики передавался вновь прибывающим переселенцам на условиях продажи в кредит по балансовой стоимости (т.е. за бесценок) со сроком погашения в 7 лет. Для временного ухода за скотом облисполкомы Саратовской и Сталинградской областей, в состав которых «передавалась» территория АССР НП, должны были выделить по 15 тыс. колхозников. Для обслуживания скота в порядке трудовой повинности привлекалось местное русское население.
О том, что вышло из этого «планового» мероприятия, на примере большого немецкого села Норка (Бальцерский кантон АССР НП) рассказала Альма Дайнес, проживавшая в 1992 г. в Павлодаре. Её сестра Клара была замужем за русским и в военные годы жила в этом селе, которое вскоре после выселения немцев было переименовано в Некрасово. По её словам, в опустевших немецких сёлах днём и ночью ревели коровы, стада некормленого скота бродили в степи, по посевам и огородам. Одичавшие собаки сбивались в небезопасные стаи. Выше заборов заросли бурьяном огороды, с фруктовых деревьев осыпались никому не нужные плоды. На полях лежали бурты не обмолоченной пшеницы, стеной стояли перезревшие подсолнечник и кукуруза. Много зерна осталось на чердаках и в закромах опустевших крестьянских домов. Всё живое и неживое было брошено на произвол судьбы, каждый из жителей соседних сёл мог брать что и сколько душе угодно.
Эвакуированные из Украины и Белоруссии люди, многие еврейской национальности, выбирали себе дома побогаче и вместо работы на полях и фермах мололи зерно, продавали в Саратове и Энгельсе муку. Они доили десятки коров, производили масло на продажу. На первых порах у них было всё – дома, мебель, хлеб, молоко, мясо, а у многих и освобождение от мобилизации в армию.
Спасаясь от суровых зимних холодов, временщики из числа эвакуированных сожгли всё, что только могло гореть, – от заборов до фруктовых деревьев. В итоге утопавшая в зелени Норка стала почти «лысой» степной деревней. Ко времени возвращения эвакуированных в родные края всё было сожжено, съедобное – съедено, а ничего нового не создано.
— Вот что писал нам зять, Кларин муж, в 1947 г., после возвращения с фронта, – рассказывала Альма: «Было у нас в Норке до войны 1876 домов и 14 тыс. жителей, теперь осталось 300 домов, а жителей 2500 человек. Было 4 больших колхоза по 5 бригад в каждом. В бригаде насчитывалось по 25-30 лошадей и 20-30 пар быков. Да ещё по 5 тракторных бригад в каждом колхозе в последние годы появилось. Теперь у нас только 2 колхоза по 3 бригады, а в бригаде 1-2 пары лошадей и столько же быков. Телег и саней вообще не осталось, сбруя – одни верёвки. Исправных тракторов тоже нет. Тогда каждый колхоз сеял по 10-12 тыс. гектаров зерновых, а теперь в 4 раза меньше. Мы почти голодаем. И не война всему этому виной, а то, что немцев выселили, землю опустошили...»
К этим словам русского человека, фронтовика, трудно что-либо добавить. Стоит, может быть, напомнить лишь о неуклюжих увёртках высших партийных и государственных деятелей СССР, которые уходили от решения вопроса о восстановлении немецкой автономии на Волге под лживым предлогом, что её территория, якобы, полностью заселена.
Головотяпская, мягко говоря, политика властей, которая наложилась на кровную обиду за отнятую Родину, ещё долго будет питать ностальгию по поволжскому прошлому. Проникновенно сказал об этом чувстве российско-немецкий поэт Рейнгольд Кайль:
 
Ich bin ein Kind der Wolga,
Geboren am Wolgastrand;
Für mich gibt’s in allen Welten
Nur dies eines Heimatland.
 
Ich bin an der Wolga geboren
Und wunsch mir kein anderes Glück;
Dich allein habe ich erkoren,
Zu dir kehr ich immer zurück.
 
(Я – дитя Волги, / родившееся на волжском берегу; / для меня во всём мире существует / лишь эта единственная родная земля. / Я родился на Волге / и не желаю себе другого счастья; / я избрал тебя одну, / к тебе я возвращаюсь всегда.)
Сколько бы ни прошло времени, Волга навсегда останется в сознании российских немцев символом их исторического прошлого. Придёт пора, и немецкое изгнание 1941 года предстанет перед людьми в литературных произведениях и научных изысканиях, на музейных стендах, в горьких воспоминаниях очевидцев и жертв неслыханного произвола. Написанное здесь – только намёк, бледный набросок этой трагедии, запечатленной в памяти очевидцев.
Как уже отмечалось, принимая решение о выселении немцев Поволжья, сталинская верхушка предопределила и участь практически всего немецкого населения европейской части страны. Поэтапность в осуществлении этой глобальной депортационной акции вызывалась, видимо, двумя основными причинами.
Во-первых, даже такой беспощадный партийно-государственный аппарат, как сталинский, не мог в силу идеологических догматов решиться на «наказание» сразу всего полуторамиллионного «равноправного» и «свободного» немецкого народа СССР. Поэтому Указ от 28 августа формально касался только немцев Поволжья.
Во-вторых, в условиях военного времени было технически невозможно перевезти одним махом почти миллион человек из-за перегруженности железных дорог и острой нехватки подвижного состава.
Из этих соображений, думается, и было решено завуалировать масштабы и назначение проводимой акции, расчленив её на два основных этапа и спрятав выселение остального немецкого населения за целой серией документов с грифом «совершенно секретно». Не успело завершиться изгнание немцев из Поволжья, как началась массовая депортация немецкого населения западных районов СССР, ещё не оккупированных гитлеровскими войсками.
Если при выселении немцев Поволжья сохранялась хотя бы видимость законности, то для поголовных репрессий в отношении немцев Крыма, Кавказа, Украины, многих республик, краёв и областей РСФСР хватило постановлений ГКО, приказов Военных Советов соответствующих фронтов, а то и доносов НКВД. Обнаруженная в архивах записка наркома НКВД Л. Берии показывает, например, как «обосновывалось» выселение немцев из Воронежской области. Из этого документа видно и то, кому принадлежало последнее слово при определении судеб многих тысяч ни в чём не повинных людей:
 
«В Государственный Комитет Обороны И.В. Сталину
8 октября 1941 г.
В Воронежской области проживает 5125 чел. немецкого населения, в том числе членов и кандидатов ВКП(б) – 45 чел., членов ВЛКСМ – 43 чел.
На оперативном учёте как антисоветский и сомнительный элемент состоит 112 чел.
В целях предотвращения антисоветской работы со стороны проживающих в Воронежской области немцев НКВД СССР считает целесообразным состоящих на оперативном учёте как антисоветский и сомнительный элемент арестовать, а остальную часть немецкого населения в числе 5013 чел. переселить в Новосибирскую область.
Партийно-советские организации Новосибирской области ходатайствуют о вселении в область немцев.
Представляя при этом проект постановления ГКО, прошу Вашего решения.
Народный комиссар внутренних дел СССР
Л. Берия»
 
«Отец народов» отреагировал молниеносно: в тот же день, 8 октября 1941 года, вышло Постановление ГКО № 743 её за подписью Сталина «О переселении немцев из Воронежской области».
Как теперь известно, подобные решения и документы НКВД находились в «особой папке» Сталина, которая хранилась в секретариате МВД СССР. В ней содержалась переписка НКВД-МВД со Сталиным, документы, направлявшиеся «органами» в ЦК ВКП(б), ГКО, СНК-СМ СССР с грифом «совершенно секретно». В их числе – докладные записки, спецсообщения, проекты постановлений ГКО и правительства, указов Президиума ВС СССР. Здесь была сосредоточена вся основная информация о подготовке и проведении сталинского «переселения народов», включая российских немцев, об участии в этих «операциях» войск НКВД, милиции, армейских подразделений.
Факт наличия «особой папки» свидетельствует о том, что «этнические чистки», а точнее говоря, геноцид в отношении российских немцев и других народов СССР входили в число важнейших государственных дел и в сферу личных интересов Сталина. Это означает также, что он несёт персональную ответственность за подобные чудовищные злодеяния.
С содержимым этой папки связана и участь российских немцев, проживавших к западу от Волги. В их числе – более 170 тысяч «кавказских» (включая Северный Кавказ) и около 80 тыс. «украинских» немцев, среди которых был и автор этой книги. Своеобразие их выселения состояло в том, что почти 300 тыс. немцев Украины уже находились под фашистской оккупацией, а остальных (из общего числа 392458 согласно переписи 1939 года) приходилось вывозить чуть ли не под обстрелом наступавших гитлеровских войск.
Граница, которая разделила немцев Украины на «советских», подлежавших экстренному выселению, и тех, кто попал в «фашистскую неволю» (так называемых «фольксдойче»), прошла почти в точности по Днепру. Но, как мы узнаем из дальнейшего повествования, большинство «фольксдойче» в конечном итоге разделили судьбу остальных российских немцев, оказавшись в сибирской, казахстанской и среднеазиатской ссылке.
Представление о том, как отразились на судьбах отдельных людей и немецкого населения в целом политические «игры» коммунистических и нацистских бонз, дают свидетельства жертв советской депортации 1941 года и германской «эвакуации» 1943-44 годов, приведённые в данной главе.
О судьбе своей матери Эльзы Бриен, которая в начале войны проживала в немецком селе Грюнталь Сталинской (ныне Донецкой) области, рассказывает поэтесса, участница немецкого движения в Оренбуржье Валентина Вильмс. В октябре 1941 года мать вместе с сестрами и бабушкой (деда безвозвратно «забрали» ещё в 1937 г.) погрузили в полувагоны для перевозки угля и буквально под открытым небом повезли в Сибирь. По мере того, как их эшелон продвигался на восток, становилось всё холодней. Из вещей и еды не удалось взять с собой почти ничего, т.к. им дали на сборы всего 3 часа. Враг был близко, всё кругом горело. Сестры матери – их было пятеро – умерли в пути от голода, холода и болезней. Хоронили их у железной дороги в первых попавшихся углублениях, которые можно было засыпать землёй.
Чтобы добраться под бомбёжками до Волги, потребовалось полмесяца. Дальше ехать в полувагонах было невозможно, и их решили отправить водным путём через Астрахань до Красноводска. В Саратове посадили на баржу и на буксире потянули вниз по реке. И тут произошло страшное. Внезапно разыгралась буря с дождём и снегом. Трос не выдержал, лопнул, и баржу понесло по волнам. Буксирный катер уплыл, оставив их посреди бурлящей реки. К несчастью, баржа начала наполняться водой. Откачивать её было нечем и некому, и судно стало погружаться в пучину. Создавалось впечатление, что их попросту решили утопить. На барже поднялся переполох: одни громко рыдали, другие кричали от страха, третьи молились Богу. Вода уже доходила людям по грудь, они схватили детей, стараясь поднять их повыше. Смерть была совсем рядом.
«Мольбы, плач и крики людей услышали Господь и команда встречного парохода «Ермак», – рассказывает Валентина Вильмс. – На пароходе не стали разбираться, какой национальности терпящие бедствие. Их приняли на борт, накормили, людям дали высушиться и обогреться».
Во второй раз их отправили из Саратова поездом, затолкав в один из проходящих «немецких» эшелонов. По дороге мать тяжело заболела, и в Чкалове (Оренбурге) её поместили в больницу. Там она узнала, что неподалёку находятся немецкие сёла. Немного поправившись и накопив хлеба, мать тайком отправилась в путь. Уже выпал снег, и она шла, не надеясь остаться в живых: не ней были только платье, платок и брезентовые туфли. Иногда ей встречались деревни, но она боялась в них заходить, поскольку не хотела, чтобы в ней опознали немку. Ночевала, зарывшись в сено или солому, и только вконец измученная приступами малярии, просила людей о ночлеге.
Таким образом она прошла не менее 200 километров, пока на её пути не встретилось меннонитское село Плеханово. Там её снова положили в больницу и поставили на ноги. Ей было в ту пору 17 лет.
В рассказе Валентины – жестокая житейская проза юных лет её матери Эльзы Бриен. Дочери до слёз жаль мать за перенесённые муки, но в то же время она и гордится ею за решимость сбежать из-под опеки НКВД, за стойкость, с которой та преодолела тяготы долгого зимнего пути. Как бы в награду за это она встретила в Плеханове свою судьбу. «В 43-м в своё село вернулся искалеченный на «трудармейской» каторге в Коркинском угольном разрезе юный Герхард Вильмс, и с ним моя мама нашла своё семейное счастье», – пишет в заключение Валентина.
Всю свою жизнь мать вспоминала о милой украинской родине, где всё казалось таким прекрасным. Чувство это, как родник чистое и вечное, переданное в наследство, продолжает жить в стихотворении «Земля моя», написанном Валентиной:
 
Земля моя!
Кто по тебе так безутешно
Тосковал?
Кто детство босоногое так
Часто вспоминал?
Кто так любил, согретую
Теплом
Весенних солнечных лучей,
Омытую дождём?
------------------
Лишь тот, кто годы напролёт
Был от тебя вдали,
Кто в сердце бережно сберёг
Черты твои.
Кто помнил отчий дом на берегу
Реки
И кто безжалостно в войну
Был с Родины гоним ...
 
Своеобразным продолжением прочувственного рассказа Валентины Вильмс являются воспоминания Елизаветы Каспар, тоже связанной своим прошлым с Украиной.
Мы встретились с ней в 1993 г., в подмосковном лагере Валуево, организованном для немцев-беженцев из объятого пламенем гражданской войны Таджикистана.
Элизабет, как она себя называла, была старше всех тех, кто выжидал здесь разрешения на выезд в Германию. Она еле передвигалась на больных ногах, но её глаза светились живым остроумием и неуёмной былой энергией.
Родилась она в 1917 г. на левобережной Запорожчине, где в гражданскую войну чуть ли не каждый день менялась власть и зверствовали банды «батьки» Махно. Вырезали полосы на живом теле, отрезали груди, выкалывали глаза. От рук махновцев погибли отец и мать, когда Элизабет не было и трёх лет.
Жили они со старшей сестрой у тёти. Элизабет, сколько себя помнит, работала у людей: нянчила детишек, была прислугой, ходила в подпасках. В 13 лет возила на быках снопы. Окончила 4 класса сельской школы и в 18 вышла замуж за такого же бедняка, как она.
Со временем Каспары купили землянку, корову, стали строить дом. Год и три месяца простоял он к тому времени, когда началась война. И всё снова пошло наперекосяк.
Вскоре Каспара забрали – будто бы на фронт – и отправили в актюбинские лагеря, на стройку. В начале августа 1941 года Элизабет послали рыть окопы, а их 6-летнюю дочурку взял на попечение сельсовет.
Прошёл месяц. Немецкие войска форсировали Днепр, в одночасье сведя на нет усилия десятков тысяч людей, которые ринулись на восток, по домам. Вместе с отступающими советскими частями и бесконечной чередой беженцев спешила в своё село и Элизабет.
«Время склонялось к вечеру, шёл небольшой дождь, когда я, наконец, достигла своего села, – рассказывает она. – До нашего дома было ещё далеко, и я сначала зашла в сельсовет, чтобы забрать мою маленькую Катрин. Но с ужасом обнаружила, что село совсем пустое. Нигде ни одного человека! Меня охватило смятение: где же теперь искать ребёнка? Ещё страшнее стало, когда на окраине села начали взрываться снаряды, а по улицам и дворам заметались испуганные собаки, коровы, куры и прочая беспризорная живность.
Зашла в первый попавшийся двор, спряталась под деревьями, пережидая нагрянувшую беду. Молилась о спасении себя и своего ребёнка, испрашивала у Бога совета: как поступить, куда деваться? Враг совсем близко, а в селе ни души...
Дождик всё шёл, капли падали на листья подсолнухов: кап, кап, кап... Я не знала, что делать. Страх не покидал меня: приближалась ночь, надо было пробираться к дому, но прежде всего найти Катрин. С молитвой на устах вышла на улицу и обрадовалась, увидев двух вооружённых красноармейцев.
Спрашивают:
— Кого Вы ищете? Здесь уже никого нет.
— Я вернулась с рытья окопов, хочу забрать своего ребёнка, он оставался в яслях при сельсовете...
— Пойдёмте, мы покажем, где Ваш ребёнок, – сказал один из них, и они повели меня на станцию, где стояли вагоны, набитые немцами из окрестных сёл.
Меня посадили в эшелон в чём в окопах была – в единственном грязном платье, босиком и с совершенно пустыми руками. Дочь свою я не нашла, даже до дома не сумела добраться.
Через месяц, изголодавших и промёрзших, нас привезли в Новосибирск, в лагерь при военном заводе...»
Как оказалось, немцев левобережной Украины – кого успели – вывезли в Сибирь ещё в сентябре. Оставшихся по каким-либо причинам энкаведешники вылавливали поодиночке, «в чём Бог дал» сажали в вагоны и везли прямо в запроволочные лагеря, как и Элизабет.
А теперь приведу ужасающее свидетельство о том, как депортировались закавказские немцы, которых вывозили в Казахстан и Сибирь по Каспийскому морю. То, что описано в рассказе А.В., 1916 года рождения (так указано в письме), едва ли можно считать типичным даже для такого палаческого режима, как сталинско-бериевский. Но у нас нет оснований не верить матери, потерявшей во время плавания двух своих сыновей.
Вот что она пишет: «Наша семья была выселена из грузинского села в 1941 г. С собой можно было брать только то, что унесёшь в руках. 45 километров нас везли до ближайшей станции, а оттуда доставили поездом к морю. На берегу собралось множество людей, которые неделями ожидали отправки. Наконец, погрузили на суда, которые должны были переправить нас в Красноводск. На них перевозили свиней и прочий домашний скот. Для транспортировки людей они были совершенно не приспособлены. Невозможно представить, как там всё выглядело и какая вонь царила! А вшей за время ожидания и плавания у нас развелось столько, что они ползали, казалось, даже под кожей.
Сначала нам выдавали немного еды – черпачок супа и кусочек хлеба на день. В другие дни мы не получали ничего. Страшнее всего было смотреть, как мучаются от голода дети. Мужчины пытались ловить рыбу, но охранники прикладами отгоняли их от бортов. А когда люди начали возмущаться, пригрозили всех утопить. Мужчины заявили, что в таком случае вместе с нами пойдут на дно и энкаведешники. Но когда на наших глазах утонули 4 судна и все перевозимые в них немцы погибли, больше никто не решался вести такие разговоры.
В течение двух месяцев нас зачем-то таскали взад-вперёд по Каспийскому морю, и всё больше людей, особенно детей, умирало с голоду. Их всех просто выкидывали за борт. Бросили туда и моего 4-летнего сына. Это увидел другой сын, семи лет. Он вцепился руками в мою юбку и со слезами умолял: «Мамочка, не дай бросить в воду и меня! Прошу тебя, оставь меня в живых, я навсегда останусь с тобой и буду заботиться о тебе, когда вырасту».
Он был такой маленький, худой и так жалобно плакал: «Мне ужасно хочется есть, мама!» Иногда я закрывалась, чтобы не видели люди, и просто прикладывала его к груди – у меня ведь был ещё и грудной ребёнок.
Боже мой, я всегда плачу, когда вспоминаю, что старший сын тоже умер от голода и попал в воду, чего так боялся.
На девятой неделе мы, наконец, причалили к Красноводску, но нам не дали даже перевести дух и подкормиться, чем Бог пошлёт. Нас погрузили в скотские вагоны и повезли в Кокчетавскую область. Муж, ребёнок и я доехали туда чудом. Езда поездом была немногим легче, чем по воде. Здесь нас, кроме голода, донимали ещё и сильные морозы».
Признаться, о столь трагичных событиях, связанных с депортацией, мне раньше слышать не доводилось, хотя о грубости энкаведешников очевидцы рассказывали не раз. В этой связи хотелось бы отметить, что упомянутая секретная «Инструкция НКВД СССР по проведению переселения немцев...» ориентировала исполнителей скорее на коварную обходительность, чем на неоправданную жестокость. Однако многое зависело и от личностей энкаведешной «мелкоты». В условиях традиционного российского пренебрежения законами и правилами подневольный немецкий люд мог встретить с её стороны само разное обращение – от ленивого безразличия до необузданного рвения или пьяного самодурства.
Тем не менее, одно обстоятельство, связанное с «техникой» депортации немцев в 1941 году, остаётся для меня не вполне ясным. В альманахе «Хайматбух» за 1995-1996 гг., изданном Землячеством немцев из России (ФРГ), приведена выдержка из «Порядка исполнения Указа от 28.8.1941 г.» со ссылкой на рижскую газету «Tevija» за 20 сентября 1941 г. В этом документе, якобы находившемся в «особой папке» Сталина, говорится буквально следующее: «После домашнего обыска объявить лицам, назначенным к выселению, что, согласно решению Правительства, они высылаются в другие районы СССР. До станции погрузки вся семья доставляется на одной автомашине, но на станции главы семей должны быть погружены в отдельные, подготовленные для них вагоны, находящиеся в распоряжении назначенного для этого сотрудника... Их семьи направляются на спецпоселение в отдалённые районы Союза. О предстоящем разлучении с главой семьи им сообщаться не должно». (Обратный перевод с немецкого мой – Г.В.)
Остаётся только догадываться, почему этот способ депортации, изначально обрекавший людей на «раздельную» гибель, не был реализован на практике. Видимо, в кабинетах бериевского ведомства уже тогда вызревали планы создания спецлагерей для изоляции и постепенного уничтожения немецких мужчин. Конечно, с далеко идущими демографическими и геополитическими последствиями...
Но в тот момент ГУЛАГ, очевидно, был ещё не в состоянии принять такую огромную массу новых зеков. Это стало возможным лишь несколько месяцев спустя, когда сотни тысяч затворников этого учреждения отправились в фронтовые штрафбаты, и в лагерных клоповниках освободилось место для первого, 120-тысячного отряда новых рабов Советского государства.
И всё-таки меня не оставляет мысль: каково же было предназначение этой рафинированной гебистской инструкции, если она действительно существовала? Ведь известно: у НКВД для всех репрессивных акций были заготовлены уже обкатанные на людях директивы.
Ответ на этот вопрос следует, по-видимому, искать в Латвии, где в период немецкой оккупации издавалась газета «Tevija», напечатавшая этот секретный материал. Именно по такой изуверской методе 14 июня 1941 года, за неделю до войны, были насильственно разорваны и сосланы «в отдалённые районы Союза» тысячи обезглавленных латышских семей, навеки исчезнувших в Сибири заодно с мужьями и старшими братьями. Особенно кощунственно было то, что произошло это всего через год после «добровольного» вхождения Латвии в «Союз свободных советских республик».
Немногим раньше подобный метод был применён к семьям военнослужащих и «буржуазно-помещичьих» элементов в «освобождённых» Красной Армией и присоединённых к СССР Западной Белоруссии и Западной Украине. Как известно, десятки тысяч польских офицеров были расстреляны НКВД в Катыни и других местах уничтожения, а их семьи сосланы в полупустынные степи Казахстана.
В отличие от акций против поляков и латышей, кремлёвские вожди отвели для расправы с российскими немцами несколько больше времени. С одной единственной целью – убить медленной, мучительной смертью сразу весь народ. Поэтому немецким женщинам и детям было «великодушно» дозволено отправиться в ссылку вместе с главами семей – если те, конечно, уцелели после «большого террора» 30-х годов. Что касается обезглавленных семей, то в местах выселения им приходилось особенно тяжко.
О долгом и трудном пути на восток осенью 1941 года рассказано и написано не так уж много. Наверное, потому, что слишком уж невыразительными и однообразно-серыми были сами дорожные будни в одинаковых вагонах и похожих, как близнецы, длиннющих «немецких» эшелонах. Условия, в которые власти загнали сотни тысяч обречённых на скотское существование людей, были по сути дела идентичны. Если различия и имелись, то они объяснялись чаще всего особенностями той команды энкаведешников, которая сопровождала эшелон.
Словом, в этом крестном пути было весьма немного такого, за что могла бы зацепиться и на чём могла на полвека задержаться человеческая память. Особенно если сравнить его с теми трагическими событиями, которые последовали тотчас за выселением. Это были хотя и ядовитые, но всё же только цветочки...
Такого же мнения оказались и Петер Фриз с супругой, с которыми мы случайно попали вместе в одну из комнатушек приёмного лагеря для переселенцев в Гамме, Земля Северный Рейн-Вестфалия. Правду говорят: гора с горой не сходится, а человек с человеком сойдётся. К обоюдному удивлению и даже какой-то радости обнаружилось, что Петера отправляли в изгнание с родной мне станции Роя и ехали мы с ним в одном и том же эшелоне. Высадили нас в гиблом месте – на станции Жалтыр Акмолинской области. Невдалеке отсюда, в совхозе Джартухский, он все эти годы проработал трактористом. Ему запомнились примерно те же подробности нашего странствия, что и мне, включая бомбовый налёт немецких самолётов на железнодорожный мост через Дон в Ростове.
Едва ли поэтому мне удастся существенно дополнить картину миллионного изгнания российских немцев описанием жизни нашего рядового вагона в обычном переселенческом эшелоне. Он следовал, как уже отмечалось, со станции Роя, вобрав в себя около 3-х тыс. обитателей немецких колоний, находившихся в западной части Сталинской (Донецкой) области Украины.
Запомнилась неимоверная скученность: в вагоне не было ни единого свободного пятачка. Люди изо дня в день сидели, ели и спали на собственных вещах, которые составляли теперь всё их состояние (больше им взять не дозволили, а нашей семье и брать-то особо нечего было). Их было не обойти, не переступить, шагать приходилось прямо по узлам, задевая на ходу и хозяев. Типичное вокзальное бытие военных лет, растянутое, однако, на недели.
Наши места – на вторых сплошных нарах, у самого вагонного люка. Мне сверху видны только головы – взрослые и детские, мужские и женские, главным образом белокурые. Окутанные махорочным дымом, они склоняются из стороны в сторону в такт скрипучим покачиваниям вагона. Ночами детский плач – иногда нескончаемо долгий – сменяется старческим кашлем, стонами больных, глухими разговорами или сдержанными женскими рыданиями.
В вагоне 50 человек вместо положенных 25-ти. Спёртый воздух от немытых тел сгущается нестерпимой вонью «поганых» вёдер. А вагонную дверь удаётся откатывать нечасто: по мере продвижения на восток становится всё холоднее. О печке нет и речи, люди согреваются собственным дыханием и теплом скученных тел. В этих скотских условиях вагон как пожаром охватила завшивленность. От одного пассажира к другому поползла чесотка. Ещё большее бедствие наступило, когда от беспорядочной еды и питья не только детей, но и взрослых поразило расстройство желудка, граничившее с дизентерией. От этой напасти страдали и больные, и здоровые. Говорили, будто в поезде есть врач, но в нашем вагоне он не показывался. Лечились подручными средствами – в эшелоне собрался опытный и выносливый рабоче-крестьянский люд.
В других вагонах были и умершие. Охранники выдавали их близким лопаты, и те зарывали покойников в каком-нибудь углублении возле железнодорожной насыпи, а то и между колеями, если совсем уж прижимало время.
О том, что пришлось пережить немецким изгнанникам в «переселенческом» эшелоне, рассказывает в своих воспоминаниях и Яков Лихтенвальд.
Эпидемия кори у маленьких детей началась ещё до погрузки в эшелон, – говорится в его тетрадных записях, – но никаких медицинских мер принято не было, и планов НКВД это обстоятельство ничуть не изменило. Все немцы во что бы то ни стало должны были отправиться в «новые районы».
Несколько тысяч человек из ставропольских сёл Андрианополь и Либенталь находились под открытым небом в ожидании погрузки целую неделю. 3 октября выпал и растаял снег. Было холодно, ветрено и сыро. Многие, особенно дети, простудились, и болезнь быстро прогрессировала. Двоих малюток уже пришлось похоронить в придорожной лесной посадке. Но это было только начало.
Грузили людей «под завязку», как в мешок. Больных и здоровых вперемешку, будто нарочно, чтобы загубить побольше детей. Печек в вагонах не было, а осень в тот год выдалась ранней и холодной. Горячей пищей по дороге не кормили, если не считать Уфу, где их вагону перепало два ведра ухи. Не было возможности добыть на станциях даже кипяток.
На стоянках разжигали костры, чтобы приготовить кое-какую еду или вскипятить чай. Но и это не всегда удавалось, поскольку трудно было найти дрова. Их уже не раз собирали люди из эшелонов, которые проследовали раньше. Нередко варить не разрешали сопровождающие военные, и тогда многие оставались голодными.
У части немцев продукты оказались на исходе ещё до погрузки в эшелон. Ведь им было велено взять с собой еды всего на 4-5 дней пути. Скот, включая свиней, резать не разрешили. Удалось забить только домашнюю птицу, а всю остальную живность велено было сдать государству. Дабы восполнить нехватку продуктов, люди старались испечь побольше хлеба и насушить сухарей. Но много ли можно было сделать за два дня, отпущенных на сборы?
Рискуя отстать от поезда, отцы семейств отправлялись на поиски съестного, и благо, если удавалось купить хотя бы немного картошки. Бывало, что они отставали от эшелона и по 5-6 дней не могли нагнать его. Старший по вагону обязан был докладывать о таких случаях приставленному «охраннику». Так называли себя конвоиры, чтобы ввести в заблуждение ссыльных: дескать, охраняют их от нападения воров и грабителей, для того и винтовками вооружены. А чтобы не быть заподозренными в других функциях, они своей службой никому особо не досаждали.
Как следует из дальнейшего рассказа Якова Лихтенвальда, эшелон быстро охватила эпидемия кори. Тогда на больших станциях в вагоны стали наведываться люди в белых халатах, надетых поверх военного обмундирования. Они сняли с поезда несколько особенно тяжело больных детей старшего возраста, которых можно было одних поместить в больницу. И только. На взгляд этих медиков, матерей, чьи дети нуждались в лечении, было слишком много. Их отправка в больницу означала бы недопустимое уменьшение списочного состава «переселенцев», на что, конечно, НКВД пойти не мог.
И эшелон со смертельно больными малышами шёл дальше, чтобы можно было отрапортовать по инстанциям, вплоть до самых высших, об успешном выполнении особого задания партии и правительства. А тем временем дети умирали в вагонах один за другим.
Чем дальше продвигался эшелон, тем становилось холоднее и голоднее. И всё чаще несчастным отцам приходилось копать под могилки уже схваченную морозами землю. Только в вагоне, где ехал Яков, умерло за дорогу шестеро детей, а во всём эшелоне – не менее ста.
«Через полмесяца после приезда в Северо-Казахстанскую область, – пишет он, – мы похоронили племянницу, которую удалось уберечь в дороге. Она была последним грудным ребёнком из нашего вагона».
Такова была трагичная повседневность эшелонного существования немецких «переселенцев» 1941 года.
...А наш эшелон медленно полз на восток. Скоро месяц, как мы находимся в дороге. Позади остались Сталино (Донецк), Ростов, Свобода (Лиски), Саратов, Чкалов (Оренбург), Челябинск, Курган, Петропавловск. Тысячи километров пути, и неизвестно, сколько ещё впереди.
Питание, на которое начальник нашего эшелона будто бы даже получил деньги, так и осталось пустым обещанием. Кажется, только дважды нам выдали по булке хлеба на семью. И это было всё. Не знаю, что стало бы с людьми, если бы не известная запасливость немецкого селянина. Обитатели нашего вагона кормились почти исключительно взятыми впрок продуктами.
Всякая остановка поезда использовалась для того, чтобы приготовить на скорую руку нехитрую еду. Как правило, это были галушки. Тесто для них готовилось уже с утра. Поэтому на стоянке первой проблемой людей становилось добывание воды. В это времени женщины и дети постарше разводили костёр. Благо, уже прошло множество эшелонов с изгнанниками, и примитивные кострища доставались, как бесценное наследство, новым путникам. Иногда даже с не успевшими погаснуть угольками.
Сотни костров зажигаются одновременно, окружённые нетерпеливыми детьми. Ждут: вот-вот закипит вода в казане. Их матери с опаской поглядывают на паровоз: лишь бы сварить, хоть бы успеть!
Но вдруг, как назло, раздаётся гудок, и вдоль эшелона прокатывается привычное «По ваго-о-о-нам!» Все хватают обжигающие посудины с варевом и бегут к своим вагонам, которые уже трогаются с места. Крик, шум, гвалт! Десятки рук тянутся навстречу бегущим, чтобы помочь им забраться в вагон, а поезд уже набирает скорость. Кто-то из мужчин запоздал и бежит изо всех сил. Ему помогает залезть на площадку последнего вагона охранник, хотя это настрого запрещено...
Поехали!.. А обитатели вагона уже стучат ложками в полной уверенности, что недоваренная на огне еда дойдёт до кондиции в желудке. Не останется голодной и едущая рядом семья. По-немецки экономно, но гарантированно будет она наделена съестным. Выручает в долгом пути зажаренное и залитое свиным жиром мясо, которое заготовили едва ли не все. У нас на четверых тоже была молочная фляга с мясом и мешок муки, которые пригодились в дороге не только нам.
Всё это – правда, какой она запомнилась мне, 18-летнему, склонному к романтике юноше. Но правда, конечно, далеко не полная. Ведь помимо явного, зримого, в повседневной жизни есть ещё и интимное, потаённое, которое тоже ни объехать, ни обойти. Даже если ты находишься в вагоне, в толпе, где рядом стар и млад. Если всё у всех на виду и слуху.
«...Ехали в сопровождении НКВД. Охранники закрывали снаружи двери на засов, – звучит с магнитофонной ленты голос уже знакомой нам Эрны Валлерт, – На больших станциях и при остановках на перегонах дверь снова отпиралась, чтобы люди могли сбегать за водой и справить нужду. Но так было не всегда, и каждый приспосабливался как мог. Люди стыдились друг друга, особенно молодые. С нетерпением ожидали, когда откроют дверь или наступит темнота, чтобы сходить на ведро. Всё происходило рядом, на глазах. Энкаведешная каторга порушила все нормы приличия, попрала стыдливость, стёрла границы между интимным и публичным, поставила людей в скотское, в полном смысле слова, положение…»
К этим мудрым словам не очень-то грамотной, но глубоко чувствующей и много пережившей женщины трудно что-нибудь добавить. Но нелегко и удержаться, чтобы не процитировать то место в записи, где Э. Валлерт рассказывает о прибытии их эшелона на станцию Каргат Новосибирской области:
«Привезли нас, стали распределять. Везли в скотских вагонах и, как животных, держали взаперти. А теперь мы попали на настоящий скотский базар! Приехали из разных сёл подводы, чтобы развезти немцев по всей округе. Все хотят взять молодых мужчин, специалистов, а одиноких стариков никто не берёт. Видя это, молодые стали выдавать их за своих родителей и забирать с собой.
Погрузили на подводу и нас, а ехать до села Довольного, центра соседнего района, 110 километров. Вскоре пошёл снег, все замёрзли, простудились за четверо суток пути. На ночь размещались в клубе или школе. По-цыгански расстилали на полу свои постели и кое-как спали. Никто нас не кормил, доедали свои последние дорожные припасы и делились с теми, у кого они иссякли.
Приехали в Довольное вечером. Несмотря на позднее время, в сельсовете собралось немало людей, главным образом женщин. Кто такие немцы, они представляли себе очень смутно. Прошёл слух, что это дикари из жарких стран – голые, с набедренными повязками, чтобы срам прикрыть. Поэтому многие пришли из любопытства. И когда увидели прилично, по-городскому одетых людей, особенно детей, то ахнули от удивления. Сами «чалдоны» ходили в лаптях и самотканых холстинах.
Нашу семью никто на постой брать не хотел – дети у нас малые были. Но председатель сельсовета уговорил старуху Боборыкину, и она отвела нам место в сенях. Благо, туда выходила русская печь, она нас и спасла. А многие в сараях, конюшнях и баньках всю зиму прожили, их никто к себе не взял».
Слушаю бесхитростный рассказ Эрны Валлерт, а из головы не выходит прочитанная ещё в 1991 г. публикация из «Нойес Лебен». В газету написал Григорий Шамота, который в 1955 г. работал главным инженером Бурлинской МТС в Кустанайской области, занимался освоением целины:
— Через некоторое время после начала вспашки я увидел в поле много человеческих костей. Видны были черепа, кости рук, ног, грудных клеток. Много детских костей. Я сразу обратился к трактористам с просьбой объяснить, откуда здесь человеческие останки. Тракторист Иван Фёдорович Рак мне рассказал страшную историю. В январе 1942 г. на четырёх тракторах вывезли в поле немцев, выселенных из Поволжья. В тот день был сильный ветер, 42 градуса мороза. «Вы выселены по указанию тов. Сталина. Это ваше новое местожительство, благоустраивайтесь!» Голодные, не по-зимнему одетые люди замёрзли прямо в поле. Осталась в живых только одна женщина – Мария Готлибовна Готфрид. Она мне потом подтвердила всё, о чём рассказали трактористы.
М.Г. Готфрид мне сказала, что ей чудом удалось спастись. «Я зарылась в сугроб, подождала, когда хоть немного стихнет буря, и пошла полем, напрямик. С большим трудом, измученная и обессиленная, я добралась до небольшого села. Здесь меня добрые люди подобрали, накормили, и я выжила».
Как не вернуться после этого рассказа к «знаменитым» августовским документам родной партии и государства, которые определили роковую судьбу миллиона изгнанных российских немцев! И к содержавшимся в них лживым словам о переселении «целыми колхозами», с наделением землёй и угодьями и оказанием государственной помощи «по устройству в новых районах». Рассказ о том, каким блефом с самого начала оказались эти фразы, дополнили и многие другие уцелевшие свидетели сталинского эксперимента по новому «великому переселению народов».
— По-разному встретили наших немцев в местах выселения, – вспоминает Фрида Вольтер, урождённая Комник. – К прибытию нашего эшелона на станцию Алейск съехались из разных колхозов председатели с санным обозом. Будто на невольничьем рынке выкрикивали: «Кузнецы есть? Кто кузнецы – подходи! Плотники, плотники нужны! Трактористы, механизаторы – давай сюда! Бухгалтер или счетовод нужен! А агронома или зоотехника нет?»
Одинокие женщины, да ещё с детьми, как и интеллигенты, шли «третьим сортом». Им суждено было попасть в самые отдалённые, бедные колхозы, где многие и пропали с голоду. Погрузили они на сани свои нищенские пожитки, а сами вслед за ними пешком пошли. В таком колхозе оказалась с матерью и Фрида.
— Нас с Украины везли целый месяц, – рассказывает она. – Как раз под ноябрьские праздники на место прибыли. А там уже снег лежит глубокий. Мы все легко одеты, многие в парусиновых туфельках и осенних пальто. Всего 2 часа на сборы дали, фронт совсем рядом был. Из одежды прихватили, что под руку попало, нам ведь сказали: на две недели от передовой глубже в тыл эвакуируют. Теперь вот в туфельках по снегу шли. А холод и ветер нешуточные, многие сразу же обморозились. Жуть, что было! Рассказать – никто не поверит!
Спасибо, местные пожалели: баньку истопили, согрели нас, накормили с дороги. Не было ещё тогда, в начале войны, такого зверского отношения к немцам. Это потом, когда похоронки косяком пошли, они на нас зло и обиду вымещали. Будто мы в чём-то виноваты были.
О прибытии на место выселения поведал в своём письме и талантливый художник, оформитель книг из Москвы (теперь житель Германии) Роберт Вайлерт:
«Разгрузили нас на станции Чёрная Речка Алтайского края. Окружили со всех сторон энкаведешниками из местных «органов». Мы случайно оказались рядом с кучей гниющих тюков кожи и пушнины. Отец, занимавшийся кожевенным делом, покачал головой, увидев это безобразие. Конвоир, присматривавший за нами, спросил:
— Что, не нравится запах?
— Дело не в запахе. Гниёт пушнина. А ведь заграница золотом за неё платит.
— Если ты специалист, то мы со временем вернём тебя сюда. А теперь вы поедете в колхоз убирать хлеб, чтобы у нашей Красной Армии хватило сил добить вас, фашистских гадов.
При этих словах отец сильно сжал мою руку, и я понял, что творилось у него на душе».
В сибирских и казахстанских сёлах немецкие рабочие руки оказались куда как кстати. Тем более – осенью 1941 года, когда ранний снег толстым слоем накрыл не обмолоченные валки хлеба, и некому стало выводить в поле комбайны из-за мобилизации мужчин на фронт. К тому же зерно надо было доставить, иногда за сотню километров, на железнодорожную станцию, чтобы выполнить план хлебопоставок.
Морозы в ту зиму стояли сильнейшие, редко когда было меньше сорока градусов. На уборку выходили с лопатами и вилами. Нужно было сначала счистить с валков снег, затем забросить их на повозки и на «бычачьей» скорости отвезти к стоящему в поле комбайну. И всё это – на пронизывающем ледяном ветру.
Это был труд за «палочки», как колхозники называли меж собой учётные единицы выполненной работы – трудодни. Поскольку «палочки», как правило, ни деньгами, ни хлебом не оплачивались, «переселенцу» приходилось выпрашивать каждый килограмм зерна у председателя. Или – если не было другого выхода – незаметно уносить с тока, а затем перемалывать в крупу и муку. Пшеница была для ссыльных немцев, как и для подавляющего большинства местных жителей, единственным, хотя и труднодоступным источником существования. Не считая разве что картофеля, который в первое время удавалось выменивать на остатки вещей или каким-то образом зарабатывать…
Положение катастрофически ухудшилось, когда отцы и старшие братья, а затем и большинство матерей подверглись так называемой «трудмобилизации». Дети и престарелые родители оказались целиком предоставлены сами себе. Поскольку в колхозе могли работать из них немногие, то почти все оставшиеся «переселенцы» оказались безо всяких средств к существованию. Пособия, какие получали семьи мобилизованных в армию кормильцев, немцам не полагались. Их уделом были нищета, попрошайничество, голодная смерть.
Это означало, что начал реализовываться следующий после депортации этап негласной партийно-государственной программы морального и физического геноцида в отношении российских немцев. Сначала у них отобрали родину, дом, имущество, доброе имя и, как пыль на ветру, рассеяли по огромным азиатским просторам. Потом насильственно расчленили семьи, отделив мужчин и женщин от детей со стариками, чтобы порознь обречь их на духовную и физическую гибель.
Обо всём этом пойдёт речь в следующих главах нашего повествования. Здесь же мы затронем ещё одну тему из истории российских немцев, которая, на наш взгляд, вполне вписывается в содержание данной главы. Речь пойдёт о той части немецкого населения СССР, которая попала под гитлеровскую оккупацию, а в 1943-44 годах была под натиском наступающей Красной Армии вывезена в Польшу и частично в Германию.
По данным КГБ СССР, с середины 1943 г. по май 1944 г. в район Познани (нынешняя Польша) было переселено из Южной Украины, Бессарабии, Молдавии и Волыни 326 тыс. немцев. Им присваивали германское гражданство, а мужчин военнообязанных возрастов мобилизовали в вермахт и отправляли на Итальянский или Западный фронт.
В 1945 г., после разгрома Третьего рейха, бывших «фольксдойче» при ревностном содействии властей английской, французской и (в несколько меньшей мере) американской оккупационных зон выдворили назад в СССР. С ярлыком «немецких пособников» их сослали в «отдалённые районы» страны под надзор органов внутренних дел и госбезопасности. По тем же данным, из числа «перемещённых лиц» было возвращено в СССР и поставлено на спецучёт 208388 немцев.
Так волею судьбы или, если угодно, истории они повторили тот путь, который пришлось пройти большинству их соплеменников осенью 1941 года. По сути дела это была та же депортация, лицемерно названная советским властями «репатриацией».
К сказанному добавим, что военнослужащие германской армии из числа «репатриантов» были приговорены по возвращении в СССР к предельным срокам – 25 лет лагерей – и амнистированы только в 1955 г.
Таким образом, почти треть миллиона российских немцев оказалась жертвой военного противоборства двух идентичных по своей сути тоталитарных режимов – гитлеровского в нацистской Германии и сталинского в коммунистической России.
Эта эпопея ещё не стала в должной мере на территории бывшего СССР предметом научного, а тем более литературно-публицистического исследования.
Между тем она во многих отношениях поучительна и помогает вскрыть полную беспочвенность обвинений, которые должны были послужить «основанием» для массовых репрессий против российских немцев. Сотни тысяч немцев Украины и других западных территорий СССР своим отношением к германской армии и оккупационным властям выбили почву из-под ног тех апологетов сталинизма, которые и поныне пытаются оправдать депортацию наших соплеменников в 1941 г. необходимостью принятия превентивных мер в условиях продвижения гитлеровских войск вглубь страны.
Как пишет уже упоминавшийся нами бывший ответственный работник КГБ СССР А. Кичихин, в предвоенный период германская разведка пыталась проводить вербовочную работу среди российских немцев с целью формирования в СССР пресловутой «пятой колонны». Однако на практике из этой затеи ничего не получилось. Германские власти не дождались и запланированной ими помощи немецкого меньшинства на оккупированной советской территории, отмечает А. Кичихин.
Как явствует из книги Л. де Йонга «Немецкая «пятая колонна» во второй мировой войне», в 1941 г. в Берлин был послан специальный доклад, авторы которого заявили, что «местные немцы, даже если они не являются коммунистами», имеют глубоко неверное представление о Германии и национал-социалистских лидерах. Совершенно индифферентно, как отмечалось в докладе, немецкая интеллигенция относится к евреям. «Более того, они считают евреев безобидными людьми, не внушающими никаких опасений». Германская исследовательница Ингеборг Фляйшхауэр, проанализировав многие архивные документы, пришла к выводу, что «коллаборационизм» немецкого меньшинства наблюдался в СССР в очень ограниченных масштабах. Она отмечает, что немецкое население встретило германские войска весьма сдержанно, без ожидаемого воодушевления и благодарности.
За три года оккупации нацистским карательным органам так и не удалось широко вовлечь немецкое меньшинство в истребительные акции против евреев, партизан и коммунистов. Российские немцы предпочитали, как и прежде, дистанцироваться от чуждых им военно-политических кампаний. Не случайно германские власти именовали этих своих соплеменников «фольксдойче», что могло означать, между прочим, «гражданские немцы», т.е. противопоставление людям в мундирах.
«Среди обнародованных германских архивных документов, – заключает А. Кичихин, – нет ни одного, который бы позволил сделать вывод, что между Третьим рейхом и немцами, проживавшими на Днепре, у Чёрного моря, на Дону или в Поволжье, существовали какие-либо заговорщические связи».
Таким образом, сама история подтвердила право по-новому поставить вопросы, касающиеся мотивов репрессий против российских немцев, и адресовать их сталинским наследникам в Москве:
— Где же на поверку находились те «тысячи и десятки тысяч» пособников врага, о наличии которых «достоверно» сообщалось в Указе от 28 августа 1941 года? Почему они не проявили себя ни в тылу, ни даже на оккупированной территории?
— Нужно ли было депортировать и истязать миллион своих же граждан, включая женщин и детей, исходя лишь из ничем не мотивированного предположения о возможности их пособничества агрессору? Тем более, что в реальной действительности немецкое население СССР не оказало оккупантам никакой существенной поддержки!
— К чему в таком случае было лишать доверия, снимать с фронта десятки тысяч дисциплинированных и умелых военнослужащих немецкой национальности, ничем не запятнавших себя?
Наконец, поставим ещё один немаловажный вопрос, на который до сих пор никто из официальных властей даже не пытался ответить:
— За что были репрессированы те 208 тыс. российских немцев, которых переселили из родных мест в Польшу и Германию, а после завершения войны вывезли в СССР?
Ведь, как выяснилось, в подавляющем большинстве своём они ничем перед страной не провинились: не были пособниками врага, не участвовали в его преступных акциях, переселились на Запад по принуждению. Более того – парадоксальность ситуации и одновременно корень поставленного вопроса в том и состоит, что формально эти люди вернулись в СССР по собственному добровольному решению и тем самым – быть может, не сознавая того, – убедительно доказали свою лояльность Родине. Своё село или город они фактически предпочли хвалёной Германии.
Приведу для примера рассказ Адама Крекера, который в 1990 г., когда мы с ним беседовали, был слесарем контрольно-измерительных приборов в тресте Чуйпромстрой, Киргизия.
«Знаете, немцы под властью немецких оккупантов – это немаловажный вопрос, которым тоже надо бы кому-то всерьёз заняться, – говорил он. – Ошибаются те, кто полагает, будто наши немцы бросились им в объятия или встречали их с цветами на сельских улицах. Не ходили мы у них в услужении, не выполняли любую прихоть, а тем более злую волю. Напротив, встретили их с настороженностью и, я бы сказал, отчуждённостью. Не по душе пришлись нашим крестьянам их безапелляционность, высокомерие, пренебрежение к «фольксдойче», как они нас называли. Удивляла жестокость в обращении с людьми, в том числе и с нашими немцами, если те допускали любую, подчас самую мелкую провинность.
Да и жизнь при них в немецких сёлах в материальном отношении мало чем изменилась. Колхозы и обязательные хлебопоставки как были, так и остались. С той лишь разницей, что обирали людей теперь не Советы, а немецкая власть».
Летом и осенью 1943 года, когда, по выражению Адама, «оккупантам крепко дали под зад», нацистские власти без долгих уговоров вывезли немцев из Запорожской области, где он жил, в Германию. Объясняли эту акцию примерно так: «Вы отправляетесь на землю предков, на свою Родину. Не бойтесь, ничего с вами не случится. А если останетесь, то попадёте в Сибирь, где оказались другие немцы».
Конечно, все уже слышали об изгнании немцев из восточных областей Украины и других районов европейской части СССР. Но не верилось, что это – навсегда. Думали: закончится война, и переселенцев вернут из Сибири в родные места. Поэтому многие уезжали на Запад вопреки своему желанию и с тяжестью в сердце. Некоторых гнал неосознанный страх перед Красной Армией, хотя никакой вины они за собой не знали. И все вместе опасались кары со стороны немецких властей.
О том, что сопротивление гитлеровцам было не только бесполезно, но и смертельно опасно, я слышал и раньше. Коллега по давнишней работе в школе Василий Финько, воевавший на юге Украины, рассказывал, что видел немецкую колонию под Одессой, которую оккупанты танками сравняли с землёй вместе с жителями за то, что те отказались «эвакуироваться» на Запад.
О расправе оккупантов над одним из «фольксдойче», который не смирился с фашистским насилием над украинскими патриотами, рассказала вышеупомянутая Валентина Вильмс. Её дед по матери Карл Бриен был среди жертв 1937 года, освобождённых немецкими войсками из мариупольской тюрьмы НКВД в Сталинской (Донецкой) области. Но как человек, не терпевший несправедливости, он под маской немецкого пособника стал тайно помогать людям, попадавшим в руки гестапо. Многим из них удалось с его помощью избежать расправы.
Однако Карла выдали, и в 1943 г. в донецком селе Тельманово (Остгейм) его вместе с 30-ю соратниками расстреляли эсэсовцы за сопротивление властям, предварительно заставив выкопать себе могилы. На место казни согнали жителей села, включая трёх сестёр Карла – Анну, Альбину и Вильгельмину.
Вскоре их тоже «эвакуировали» в тыл германской армии, а после окончания войны они разделили каторжную судьбу других «репатриированных» российских немцев, попав на лесозаготовки в сибирскую тайгу.
Однако обо всём по порядку. В конце сентября 1941 года германские войска прорвали фронт на юге Украины, захватив ту часть левобережной Запорожчины, где находилось подавляющее большинство местных немецких колоний.
Через Георгсталь, Михаэльсбург, Ольгафельд, Александерталь фронт прокатился тихо и почти незаметно. Совсем иная участь выпала на долю тех запорожских немцев, которые жили дальше на восток от Днепра. Многие из них попали во фронтовую «мясорубку», и энкаведешники буквально вырывали «своих» немцев из рук противника. Действовали по принципу: «Пусть лучше наши фашисты загнутся, чем достанутся врагу».
Но были среди немцев и такие, кому в последний момент удалось спастись от сибирской ссылки. Об одном подобном случае рассказывается в автобиографическом повествовании известной в Германии писательницы из российских немцев Нелли Дэс «Как это было тогда в Германии». Небольшой эпизод из этого произведения, напечатанного в альманахе «Хайматбух» за 1995-1996 гг., я попытаюсь передать в своём переводе и в сокращённом изложении.
...Немцев из села Андребург в Запорожской области доставили для погрузки в эшелон на местную станцию Токмак. Однако здесь не было ни вагонов, ни тех, от кого можно получить какую-то информацию. Нелли показалось, что руководство уже сбежало. Наконец, появились два человека в униформе и принялись за вагоны.
А бои тем временем приближались. После обеда стало совсем жутко: два советских самолёта пролетели прямо над их головами, стреляя из пулемётов. У противоположного конца поезда было много убитых и раненых.
Женщины и дети оставались на погрузочной площадке станции ещё день. Войска уже покинули город. Нелли с братом Иоганном рискнули выйти на дорогу и вдруг услышали шум мотора. Два мотоциклиста ехали прямо на них. Убегать было поздно, и они остались на месте.
— Ну, русские, что вы ищете тут на дороге?
Это были немецкие солдаты. Дети онемели. Военные, жестикулируя, пытались выяснить, есть ли поблизости русские солдаты. Ответное молчание выводило их из терпения.
— Ответьте же, наконец, глупые русские озорники!
— Мы не русские, – решилась сказать Нелли.
Солдат посмотрел на неё удивлённо:
— А кто? Быть может, немцы?
— Да.
— Так почему вы заставляете нас так долго спрашивать? Где ваши родители?
— Мать и бабушка там, в саду.
— Есть ли здесь ещё немцы?
— Да, они не успели отправить всех в Сибирь.
— Тогда бегите к вашей матери. А нам надо прогнать ещё нескольких русских. Вам мы плохого не сделаем, через час вернёмся.
Мать больше ничего не хотела слышать, кроме того, что через час сюда придут немцы.
Так они попали в руки к немцам и избежали ссылки в Сибирь...
Казалось бы, по-разному складывались судьбы российских немцев в годы войны: одних сразу отправили далеко на восток и обрекли на мучения голодным непосильным трудом, другие ещё два года оставались в родных украинских, молдавских или волынских краях. Но потом и их закружило в бешеном вихре войны, и в итоге всех перенесённых страданий они пришли к одному со всеми российскими немцами финишу – депортации в «места не столь отдалённые» (как издавна говорят в России), под надзор неусыпных органов НКВД-МВД.
Но прежде им пришлось пройти сквозь пекло «добровольного» переселения в Польшу и Германию, чтобы затем оказаться свидетелями и жертвами самоуправной власти победителей. Об этой жизненной эпопее 300 тысяч «фольксдойче» рассказано пока незаслуженно мало. Возможно, на фоне всеобщего военного бедствия пережитое беженцами на многомесячном кочевом пути, который пришёлся на осень 1943-го и весну 1944-го годов, покажется не столь уж значительным. Но без освещения этой трагической темы история российских немцев не может быть достаточно полной.
Я попытался собрать воедино воспоминания некоторых участников этих тысячекилометровых обозных переходов. В 43-м они пролегали с юга на северо-запад Украины, а затем по Белоруссии в Польшу. В 44-м этот путь был уже перекрыт Красной Армией, и одесским, молдавским, приднестровским немцам пришлось пробираться в Польшу горными дорогами через Югославию, Венгрию и Чехословакию.
О начале этой «эвакуации», больше походившей на бегство, вспоминают Альма Фихтнер, которой было в ту пору 12 лет, и тогдашний юноша Георг Браун.
Когда необходимость покинуть село стала неотвратимой, пишет Альма, началась настоящая лихорадка. Женщины с детьми паковали вещи, пекли, варили, жарили, заливали топлёным салом мясо в дальнюю дорогу, а мужчины были заняты лошадьми и повозками. Утром 23 октября 1943 года большие немецкие фуры, телеги и арбы, накрытые брезентом и запряжённые двумя-тремя лошадьми, положили начало переселенческому обозу.
По улицам метались домашние животные, жалобно скулили собаки. Женщины и дети плакали. Немногочисленные мужчины отводили глаза, делая вид, будто понукают лошадей. Улица была заполнена шумом, стуком колёс, щёлканьем бичей, скрипом сбруи, звоном вёдер. Ревели привязанные к телегам коровы. Их погоняли прутьями женщины и подростки, которым не хватило места в доверху нагруженных повозках, где среди вещей разместились дети и немощные старики. Почти километровый обоз тронулся в путь. Примерно такую же картину, но применительно к весне 1944 года описывает в своих воспоминаниях Георг Браун, проживавший в то время на украинском правобережье Днепра. В ранный утренний час 16 марта к горе за околицей села Ландау Одесской области съехались гружёные подводы, выстроившись в большой обоз. Фуры накрыты досками, кусками жести, фанеры – всем, что нашлось на сельском дворе. Всюду хмурые лица, напряжённые взгляды. Тронулись. Один из мужчин долго и пристально всматривается в оставляемое село, охватывает взглядом степь. На вопрос, что он там разглядывает, следует ответ: «Свою Родину. Быть может, в последний раз». И надолго замолкает.
С рёвом плетутся за повозками коровы, вспоминает дальше Георг. Между колёсами пробегают собаки. Одна из собак, для которой распрощаться со двором было ещё тяжелей, чем с хозяевами, стоит на пригорке и громко воет вслед проезжающим подводам с плачущими людьми. Даже животные прониклись всеобщим прощальным горем.
«Когда по раскисшей дороге мы поднялись на соседнюю горку, я ещё раз посмотрел окрест. В селе горели дома, а вдалеке было видно и слышно, как палят пушки. Это значило, что русские уже вышли к Бугу», – заключил Георг Браун.
Был в устных и письменных повествованиях собеседников об обозных буднях и ещё один неизменный мотив. О нём упомянули все встретившиеся мне участники широкомасштабной «эвакуационной» акции германских властей. К несчастью, пришлась она на самую трудную для путников пору – осеннюю и весеннюю распутицу. Поэтому каждый раз, когда речь заходила о тяготах дорожной жизни, они упоминали о муках, которые перепали вконец обессиленным и отощавшим животным, прежде всего лошадям. За нехваткой места сошлюсь на свидетельства только двух очевидцев, с которыми я встретился в Гессене уже после переезда в Германию, – Карла Байера (Фульда) и Артура Шефера (Шоттен). Даже по прошествии стольких лет они не могли рассказывать об этом без волнения.
В начале ноября 1943 года, через неделю после отправки из Молочанска (Пришиба) Запорожской области, рассказывает Карл, начались дожди. С середины месяца – вперемешку со снегом. Дорога, разбитая тысячами колёс, превратилась в непролазное месиво. Сочувствовавшим людям было невыносимо тяжело видеть мучения лошадей, которые из последних сил тянули по глубоким рытвинам тяжёлые фуры. С собственными лишениями путники ещё могли как-то смириться, но почему должны страдать бедные лошади, им было совершенно непонятно. Мучаясь угрызениями совести, сердобольная семья слезала с повозки и по колени в грязи помогала лошадям вытягивать телегу из очередной колдобины.
Но бывало и так, замечает Карл, что измождённая до крайности лошадь просто падала в колодную дорожную жижу, и ни кнут, ни палка не могли её поднять. В таких случаях помогали только ласковые слова хозяина: «Ну, милая, вставай же! Ещё совсем немного! Надо ехать, все мы чертовски устали! Вставай!» И она, немного отдохнув, поднималась. С помощью всех, кто ещё держался на ногах, повозка метр за метром продвигалась вперёд. Более 10-ти километров в сутки обоз в такую непогоду преодолеть не мог.
Шли дни, недели, месяцы, продолжает К. Байер. Теперь впереди обоза ехали те, у кого были лучшие лошади и крепкие телеги. Другие мучились в грязи со сломанными колёсами, изорванной сбруей, изнурёнными вконец лошадьми. Это было уделом главным образом тех семей, которые остались без отцов. На обочинах часто можно было видеть сломанные телеги или арбы, не выдержавшие тягот ужасной дороги. Беспомощные члены семьи стояли возле покосившейся повозки, на которой находились жалкие остатки их имущества. Это были душераздирающие картины!
Много непредвиденных тягот встретилось «эвакуированным» на их долгом обозном пути. Но была среди них и общая проблема, переросшая в беду по мере того, как они всё больше удалялись от родных мест. Дело в том, что германские власти, вынудившие отправиться в конный путь сотни тысяч людей, сняли с себя заботу о снабжении обозов продовольствием и фуражом. (Даже здесь проявилось удивительное сходство советского и нацистского режимов в их наплевательском отношении к жизням людей!) Запасы того и другого за долгие месяцы пути давно иссякли, и нужны были неимоверные усилия, чтобы добыть их по дороге, где уже прошли сотни таких же обозов.
Об этом сообщила мне Мария Губер, которой было тогда всего 5 лет. Её смутные детские воспоминания дополнили позднее родные и близкие, проделавшие в 1944 г. обозный путь из Одесской области в Польшу и далее в Германию. За всю дорогу их кормили всего три раза, пишет она. Заботиться о пропитании приходилось самим. Это удавалось всё реже, т.к. к весне всё припасённое прошлым летом подходит к концу. Особенно трудно было добывать корм для лошадей и коров. За него приходилось отдавать последние деньги или вещи. С одеждой у большинства семей дело обстояло не лучше. Когда стало нечем расплачиваться за продовольствие и фураж, пришлось отдавать коров. По этой причине, а также из-за того, что коровы на дальнем пути сбивали себе копыта, этих семейных кормилиц становилось всё меньше, а больных и умерших детей – всё больше.
Обозную тему продолжает Артур Шефер. Из его рассказа становится ясно, как и чем закончился конно-обозный способ транспортировки российских немцев с территорий, оккупированных германской армией. Сам Артур с семьёй «эвакуировался» из приднепровского села Малая Лепатиха в Запорожской области, когда Красная Армия отбила назад Донбасс, а советские танки уже продвигались к Гуляйполю. Их обоз двигался параллельно с отступающими тыловыми частями вермахта. С трудом преодолевали каждый километр раскисшей под дождями и разбитой всеми видами транспорта дороги.
Чем дольше продолжался путь, тем становилось труднее, рассказывал Артур. В середине ноября 43-го начались ночные заморозки. Они могли бы облегчить путь, будь лошади как следует подкованы. Но это было редкостью, и когда морозы усилились, путники поняли, что копыта, размокшие от постоянных дождей и слякоти, не выдержат твёрдой дороги, а лошади поранятся.
Вскоре выпал снег. Всё новые и новые снегопады ещё более усилили мучения людей и лошадей. Теперь нужны были бы сани, а не тяжёлые фуры, которые едва можно было сдвинуть с места из-за налипшего на колёса снега. Стало очевидно, что большинство повозок дальше ехать не сможет, и надо искать другие способы передвижения. Позади остались Кривой Рог, Первомайск, Каменец-Подольский, Проскуров (ныне Хмельницкий). За месяц был проделан путь почти в 500 километров. И столько же, если не больше, ещё предстояло пройти. Для приведения в порядок лошадей нужно было не меньше месяца. «Не обгонят ли нас за это время советские танки?» – резонно спрашивали себя «эвакуируемые».
Решили сдать лошадей вермахту и просить пересадить людей на поезд. Военные власти пошли гораздо дальше: помимо лошадей были вскоре мобилизованы в вермахт и все мужчины военнообязанных возрастов. В результате в семьях обозников остались только глубокие старики, женщины и дети.
Основная масса немецких мужчин исчезла в недрах НКВД ещё в 1937-38 годах. Потом был август 41-го, когда органы «мобилизовали» мужчин до 50-ти лет включительно. И вот теперь вермахт «подчистил» оставшихся в возрасте от 17-ти до 60-ти лет. На сей раз – для защиты Фатерланда, которого почти никто из «фольксдойче» ещё и в глаза не видел.
На полпути завершилась обозная эпопея не только у мало-лепатихинских немцев. Из-за огромных трудностей полностью преодолеть путь до мест временного поселения в районах Познани и Лодзи («Вартегау»), как это было намечено, удалось лишь немногим обозам. Остальных германским властям пришлось «подобрать» в Западной Украине, Венгрии, Чехословакии и других местах, через которые пролегал путь «эвакуированных». Таким бесславным финалом увенчалась попытка прижимистой германской администрации с минимальными затратами, на основе самообеспечения осуществить сверхдальнюю переброску 300-тысячной массы людей гужевым транспортом.
Однако, несмотря на тяжелейшие условия отступления, «фольксдойче» не были брошены на произвол судьбы. Усилиями германских властей их всё-таки доставили в Польшу и Германию. А после краха Третьего рейха участь этих людей стала определяться совсем иными властными структурами. К настоящему времени практически все оставшиеся «фольксдойче» проживают в ФРГ, где они были приняты по упрощённой процедуре как бывшие граждане Германии.
О мобилизации мужчин из числа «фольксдойче» упоминается во всех воспоминаниях тогдашних «обозников». По словам Артура Шефера, его попутчиков-юношей призвали в вермахт в июне 1944 г., когда они находились в Венгрии, вблизи дунайских «Железных ворот». После доставки в Лодзь «репатриированным» было предоставлено германское гражданство. В декабре 1944 г. мобилизовали почти всех оставшихся от бывшего обоза мужчин. Большинство односельчан А. Шефера попало в Данию, а тех, кто оказался в Голландии, почти всех убили.
Имеются данные о том, что в вермахте погибло 80 тыс. «фольксдойче». Выжившие оказались в плену у союзников, были возвращены в СССР и осуждены – как правило, к 25-ти годам за «измену Родине».
Эти люди угодили в такой переплёт, что очень трудно определить, в чём, собственно, могла состоять их вина. В самом деле, советский трибунал углядел измену Родине в том, что они находились во вражеской германской армии. Но ведь «фольксдойче», как правило, вступали в вермахт не добровольно, а призывались туда после того, как им автоматически предоставляли гражданство Германии. Последняя акция, собственно, для того и затевалась, чтобы основательно поредевший вермахт получил дополнительно несколько десятков тысяч солдат. Отказаться от гражданства, а тем более от мобилизации было практически невозможно. Это во-первых.
Во-вторых, согласно германскому законодательству (и не только ему), после получения гражданства эти люди – опять-таки автоматически – перестали быть подданными СССР. Получается, что советский трибунал приговаривал едва ли не к пожизненному заключению за измену Родине, т.е. СССР, граждан иностранного государства (!).
Кстати говоря, для возвращения бывших «фольксдойче» в СССР советские представители клятвенно обещали избавить их от какого-либо наказания. Как рассказывал Адам Дон, пленённый французскими войсками, им раздавали красочно оформленные советские удостоверения, которые гарантировали, что их обладатели могут свободно возвратиться на Родину, «даже если вынуждены были сражаться против своей страны». Разумеется, А. Дон, как и прочие его товарищи по несчастью, получил на той Родине положенные 25 лет.
В начале 1945 года Красная Армия достигла мест поселения «фольксдойче» в Польше, а затем и в Германии. А в сентябре «эвакуированным» пришлось оставить свои новые жилища и с вещами собраться в лагерях. Советские власти требовали возвращения «своих» граждан.
Сначала это делалось путём уговоров и увещеваний. По всей территории оккупированной Германии разъезжали специальные советские команды в сопровождении офицеров, обещая вернуть переселенцев на их прежние места проживания.
Но при этом «репатриантов» обманули самым бессовестным и коварным образом. Называя вещи своими именами, – попросту предали. Вместо того, чтобы оценить их гражданскую стойкость, проявленную в столь тяжёлых условиях, советские власти, «твёрдо» пообещав этим людям возвращение в родные места, отправили их за Урал. В который раз большевистский режим прикрыл своё волчье обличье коварной маской «доброжелательного» лицемерия, рассчитывая на доверчивость простых и честных людей. Об этом чудовищном обмане, как и о трудной судьбе сотен тысяч «репатриантов», которым тоже пришлось хлебнуть общенемецкого горя в результате прошлой войны, мы попытаемся рассказать словами участников и одновременно жертв этой малоизвестной эпопеи.
Более или менее подробно я услышал о ней лишь в конце 50-х годов, когда вдруг обнаружилось, что мой дядя по отцу Константин Вольтер, который жил в начале войны в Запорожской области, находится с семьёй в Таджикистане, на Исфаринских угольных шахтах. В начале сентября 1941 года немецкие войска внезапно форсировали Днепр, и часть левобережных немецких колоний оказалась под оккупацией.
С тех пор эта ветвь Вольтеров как в воду канула. Почти 17 лет не было от них никаких вестей. Стало быть, думали мы, осели наши родичи где-то в Германии, избежали депортации, «трудармии» и спецпоселения. Повезло же людям... И вдруг получаем весточку от моей любимой кузины Альмы с юга Средней Азии, не так уж далеко отстоящего от Джамбула, где я с семьёй поселился после снятия ненавистного режима спецпоселения. Увиделись после многолетней разлуки.
Боже мой! Как дядя ругал всех и вся, и в первую очередь себя, за то, что поддался обману, поверил «этим советским», будто их вернут домой, на прежнее место жительства, в Верхне-Рогачикский район, село Георгсталь, колхоз «Роте Фане». Как не дрогнуть было сердцу при мысли о возможности ступить на родную землю, вернуться к небогатой, но размеренной деревенской жизни, к колхозной кузнице, где колдовал он у жаркого горна!
А что сделали? Без долгих слов заперли снаружи вагоны, провезли мимо Украины, через всю Россию, доставили в Таджикистан и на 10 лет посадили на спецучёт, определив на тяжелейшую работу в угольные шахты.
— Нет, пусть мне хоть золотого тельца пообещают, больше ни одному советскому не поверю! Никогда себе не прощу такой доверчивости! Как ребёнка, обвели вокруг пальца! Ладно уж я – четырёх дочерей и Артура в неволю привёз! Хорошо, хоть Бертгольд там остался!
Дяди Константина давно нет в живых: не выдержало его натруженное сердце кузнеца горечи чудовищного обмана. Немногим он тогда поделился. Да и кто знал, что когда-нибудь это можно будет не только открыто высказать, но и напечатать!
Более подробно об этих событиях сообщила мне позднее другая дочь дяди Константина, Геда Пфафф, проживающая теперь в Германии. Летом 1943 года, когда фронт вновь приблизился к украинскому Приднепровью (на сей раз с востока), «фольксдойче» по приказу немецкого командования «эвакуировали» конными обозами в район Познани. А год спустя им опять пришлось тронуться с места и вкупе с отступающей германской армией передислоцироваться дальше, в район Берлина. Там их и настигай советские войска.
Когда летним днём 1945 года «фольксдойче» собрали по объявлению советской комендатуры для доверительной беседы с представителями службы репатриации, многие потеряли голову. И было отчего. Площадь, на которой проходило собрание, красочно оформили. Под лёгким ветерком трепетали кумачовые флаги. Из репродуктора гремели знакомые с детства песни из первых советских звуковых фильмов. Широко разносился знаменитый шлягер, впервые прозвучавший в кинофильме «Цирк»: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» И надо всем этим торжеством возвышался транспарант с аршинными буквами: «Родина-Мать зовёт и ожидает вас!»
Выступал майор, долго и проникновенно рассказывал, что на родине их ждут дома, имущество, спокойная и счастливая жизнь, которая наступит теперь, после долгожданной Победы. Он, дескать, знает, что «советские» немцы не по своей воле, а по приказу фашистского командования покинули Родину. Что они перед нею ничем не провинились и могут со спокойной совестью вернуться домой.
Говорил с большим чувством, видимо, искренне веря в правдивость своих слов. И тем покорил многих из «фольксдойче», включая дядю Константина.
Вернувшись с собрания и находясь под впечатлением речи майора, он, будучи сам человеком слова, принялся убеждать жену и пятерых детей:
— Подумайте, Германия разбита, что с ней будет – никто не знает... Города разрушены, даже местным немцам негде жить. Куда нам деваться? Дома нас ожидают дома, наше село, кузница. Там мы всегда имели кусок хлеба. А здесь? Где будем работать, что станем есть?
Альме и Геде, старшим из дочерей, он внушал:
— А вы что себе думаете? В Союзе остались ваши мужья, у вас маленькие дети... Что с вами будет в Германии?
— Мы теперь германские подданные и не обязаны возвращаться в СССР. Останемся здесь и будем жить, как все немцы, – возражала мачеха детей Лидия.
— Нам тоже ни к чему возвращаться, – в один голос твердили Альма и Геда. – Мы ещё молодые, найдём себе мужей и здесь. А Эвальд и Рудольф – кто знает, где они теперь? Одного вместе с другими мужчинами ещё в августе 41-го забрали, другой вообще без вести пропал...
Долго мы спорили, но отец настоял на своём, – рассказывала Геда. Оно и понятно: он желал семье добра и считал, что правильно всё взвесил. Исходил из главного, на его взгляд, довода, подсказанного советским майором: там, дома, – испытанная многолетним опытом жизнь, а в Германии – полная неизвестность.
К рассказу о том, чем обернулась для дяди Константина и его семьи наивная вера в обещания майора, мы ещё вернёмся в конце этой главы. А пока что обратимся к проблеме в целом.
В советской оккупационной зоне возвращение «репатриантов» происходило, как правило, без сучка и задоринки. Старикам и женщинам было крайне нелегко устоять против принуждения, а также изощрённой массированной пропаганды. Для этого нужны были решимость, недюжинная смелость и ясное осознание той сложной ситуации, в которой они очутились.
С одной стороны, всех обуревал страх. Теперь уже не перед Красной Армией, как накануне «эвакуации» из родных мест, – её части давно настигли беглецов. Боялись органов НКВД. По мнению многих, ужасы 1937-38 годов могли повториться, хотя ни тогда, ни теперь никто не знал за собой вины.
С другой стороны, многомесячная бытовая и материальная неустроенность, совершенно неопределённое будущее в поверженной и разрушенной Германии заставляли идти на риск возвращения в СССР. К данным мотивам примешивалась не ослабевшая с годами привязанность к покинутым родным местам. А наряду с этим – не менее сильное чувство: неуёмная женская боль о сыновьях и мужьях, находившихся в СССР. Остаться в Германии, рассуждали женщины, значит потерять близких навсегда.
Было и ещё одно обстоятельство, перевешивавшее чашу весов в пользу возвращения. Яков Шмаль написал о нём так: «Мы и раньше были наслышаны о Германии. Тем не менее, вступая здесь в контакты с учреждениями и людьми, зачастую испытывали разочарование. Страну своих устремлений и её жителей мы явно идеализировали».
Если к этим противоречивым чувствам добавить клятвенные заверения советских офицеров из спецподразделений по репатриации, то станет ясно, почему основная часть бывших немецких «переселенцев» с Украины написала заявления о желании добровольно вернуться в СССР. Они имели в виду, конечно же, возвращение в свой край, родное село и отчий дом.
Бывало, однако, и иначе. Благодаря умению укрыться в западных оккупационных зонах, прежде всего в американской, а также открытому сопротивлению советским военным властям примерно ста тысячам бывших «фольксдойче» удалось избежать депортации в СССР. Об одном из «бабьих бунтов» в американской зоне против советских агитаторов пишет уже знакомая нам Нелли Дэс.
Однажды вечером в лагерь «Йозефле» неподалёку от города Швебиш Гмюнд, к востоку от Штутгарта, прибыли два советских офицера в сопровождении двух американских военных. В лагере находились только беженцы из числа российских немцев.
— Все вы снова вернётесь в родные сёла, будете жить там как люди. А здесь вы заперты в лагере, фашисты обращаются с вами как с дерьмом. У нас, в Советском Союзе, вы будете в безопасности! – говорил советский офицер.
Американцы, естественно, не понимали подробностей. Но для наших земляков всё было ясно. Перед ними маячило только одно: Сибирь!
Офицера неожиданно перебила своим криком пожилая женщина:
— Вы лжёте! Вы хотите отправить нас в безопасное место?! «Безопасность» означает для вас Сибирь! Вы забрали моего мужа в 37-м году и сослали его в Сибирь. Он что, тоже в безопасности? От кого? От своей семьи, которая живёт с тех пор в горе и нищете. «Безопасность», вашу мать! Тьфу! Вы и нас хотите загнать в Сибирь!
— Если Ваш муж арестован, значит он был виновен. Советская власть не причиняет зла невинным.
Советский офицер пытался защищаться, но лучше бы он не говорил этих слов.
— Несите кипяток, – снова закричала женщина, – мы ошпарим этих собак! Возмущение становилось всё громче, люди были глубоко задеты за живое. Женщины схватили палки и посудины с горячей водой.
Американские офицеры поняли, что происходит что-то не то. Руководство говорило им: Советы возвращают на Родину своих граждан, угнанных Гитлером в Германию. Но к данным людям это, очевидно, не относилось. Американцы предусмотрительно оттёрли обоих русских к воротам. Перед тем, как покинуть лагерь, советский офицер со злобой бросил в толпу:
— Мы всех вас доставим домой. Можете в этом не сомневаться!
К сожалению, сообщает далее Н. Дэс, советским спецорганам всё же удалось с помощью американцев отправить на восток из Швебиш Гмюнда большой эшелон с российскими немцами. Но сама она осталась в Германии благодаря несокрушимому упорству своей матери.
Не без волнения прочитав эти строки, я подумал: какими всё-таки мстительными и кровожадными были сталинские палачи в лице советских вождей во главе с самим «отцом народов»! Надо же было так скрупулёзно и настойчиво выискивать по всему миру мнимых преступников из числа своих бывших граждан с одной-единственной целью – наказать, посадить, сослать, расстрелять! И отвести тем самым садистскую душу.
Более 200 тысяч «репатриированных» из Германии российских немцев оказались среди жертв этой маниакальной мести. За ними не было вины, но её, недолго думая, сфабриковали. По шаблону 1941 года этих людей огульно обвинили в сотрудничестве с оккупантами, приклеили им ярлык «немецких пособников» и отправили в отдалённые районы страны, пополнив тем самым поредевшие ряды спецпереселенцев – крепостных Советского государства. Для этого было достаточно власти всемогущего Берии, его Распоряжения от 7 января и Приказа от 28 августа 1944 г., о которых не могли не знать «агитаторы» из спецкоманд по репатриации.
Семью Адама Крекера, рассказом которого мы начали эту тему, конец войны застал в советской зоне оккупации Германии. Им тоже сказали: «Кто хочет вернуться на Родину, пишите заявление. Всем обещаем спокойную жизнь в родных местах!»
Подвоха никто не ожидал, хотя насторожило, что в эшелон посадили и тех, кто заявлений не писал. Однако особых причин для тревоги не было: «чисто» работали в армейских оперотделах, которым поручили эту «операцию».
Но как только пересекли границу, продолжает Адам, всё сразу изменилось «с точностью до наоборот». Там выдавали тушёнку, хлеб, другие продукты. Теперь неделями не давали ровно ничего. Любезное обращение со стороны военных сменилось ледяным молчанием. Вагонные двери, на которых до границы красовался даже какой-то патриотический лозунг, закрыли на запор. К вагонам приставили вооружённых солдат. И тогда все, наконец, поняли, что угодили в ловушку, что их бессовестно обманули, и дело пахнет Сибирью. Почти так оно и вышло – не попали они на родную Украину.
Два месяца тащился поезд, пока, наконец, их вагон не отцепили на станции Николо-Колома, в трёхстах километрах севернее Костромы. Местных жителей заранее известили, что из Германии везут «настоящих» немцев. Посмотреть на них собралось немало людей. Мальчишки пришли с палками, чтобы «фашистов бить». Но увиденное всех разочаровало.
— Да это самые обыкновенные люди! Такие же бедные, как и мы, – сделали они вывод и разошлись.
— Наш вагон, шесть семей, – рассказывал Адам, – отвезли за 25 километров в колхоз, где было 19 домов, а всё хозяйство состояло из 12 коров и 25 овец. И совершенно пустых закромов. Голодали страшенно! Единственным доступным продуктом была липовая кора, из которой складывалось всё меню «возвращенцев».
С весны 8-летний Адам начал пасти скотину в счёт сельхозналога. А он был немалый. Каждая семья, в том числе и спецпереселенцев, должна была сдавать ежегодно по 100 яиц, 40 килограммов мяса и 10 килограммов шерсти. Но откуда всё это могли взять нищие бездомные немцы? Подобный вопрос никого не касался.
— Сдавай или посадим! – короткий был разговор.
Только через 14 лет, 22-летним мужчиной, он снова увидел поезд: у спецкоменданта Ерофонова – до сих пор помнит фамилию «благодетеля» – можно было куда-то отпроситься только с помощью пол-литра. Из-за этого вся учёба Адама, как и большинства спецпоселенцев, ограничилась сельской четырёхлеткой.
Другой мой собеседник Отто Барч – известный в СССР спортсмен, неоднократный призёр олимпийских игр по спортивной ходьбе, ныне живущий в Германии – из того, военного времени мало что помнит: было ему тогда всего 5 лет. Но знает, что до 1944 года жили они в Одессе. Потом их, как и прочих немцев, «эвакуировали» в Германию. После победы они согласились вернуться домой, в Одессу. Но их привезли в Удмуртию, выбросили прямо на снег в ста километрах от Ижевска и заставили работать на лесоповале под надзором спецкомендатуры.
— В 1957 году впервые выехали из леса, увидели городских людей. До этого находились на короткой привязи у коменданта. Поэтому сразу же, как только было снято ярмо спецучёта, мы подались куда глаза глядят. Сначала это был Актюбинск, а потом Средняя Азия, город Фрунзе...
В завершение темы вернёмся к судьбе моего дяди Константина Вольтера, слепо вверившего участь своей семьи советским властям. Твёрдо убеждённый в правильности решения о возвращении на Украину, он разместился в вагоне со всем своим сомневающимся семейством. Не он один, многие с радостью грузились в эшелон в надежде на долгожданную – почти через два года – встречу со своей Родиной. Казалось, ничто не предвещало беды.
Но всё это – митинг, широковещательные речи, клятвенные обещания офицеров – оказалось хорошо срежиссированным и по-советски лживым спектаклем. Не доезжая Равы-Русской, что в Львовской области, эшелон остановили, собрали людей в большой круг, и когда вышедшие из леса вооружённые солдаты замкнули вокруг них оцепление, зазвучали новые речи:
— Вас там, в Германии, неправильно информировали. Вы поедете не на Украину, а в места, где в настоящее время находится всё немецкое население. Немцы из западных районов СССР переселены в Сибирь и Казахстан, они оказались пособниками врага. Вы были под гитлеровской оккупацией, многие сотрудничали с немцами. Покинули нашу страну, приняли гражданство фашистского государства. Тем самым вы предали советскую Родину. Поэтому вы не вправе требовать назад дома, имущество, возвращения в свои сёла. Мы будем сопровождать вас в Среднюю Азию. Считайте, что вам повезло: это не Сибирь и не Крайний Север. Вы должны беспрекословно подчиняться требованиям конвоя...
Как следует из рассказа дядиной дочери, Геды Пфафф, через месяц голодного и неустроенного пути их доставили в Таджикистан. Разгрузили на какой-то станции и повезли на грузовиках по угрюмым горным дорогам, где громады скал нависали над самыми головами, а колёса касались кромки бездонной пропасти. Исфара, конец пути, тупик. Угольные шахты. Каторга, спецкомендатура. Полная неизвестности затворническая жизнь. Для жилья – вырытая в откосе землянка без подобия окон и дверей. Скорпионы, фаланги, от которых надо беречься самому и ночи напролёт уберегать спящих малышей.
Это был конец света. Но ни в пути, ни на месте безвинной ссылки никто отца не попрекнул. Видели: ничто не может принести ему больших душевных мук, чем собственное достоинство, униженное неслыханным коварством.
Он бичевал себя за тяжкую долю дочерей, которых принудили к неженскому подземному труду навалоотбойщика. По 50 тонн мокрого угля на двоих за смену грузили они вручную на вагонетки, которые должны были сами откатывать почти за полкилометра. И пригонять оттуда порожняк. Всё вручную, нередко – по колени в холодной воде. Вдвоём поднимали вагонетки, сошедшие с рельсов. Их плечи и спины были вечно в ссадинах и кровоподтёках от нечеловеческих усилий, которые требовались, чтобы поставить на рельсы полуторатонную чугунную махину. Когда они, чёрные от угольной пыли, возвращались домой после мучительной смены, отец со слезами на глазах молил их о прощении за то, что по его вине любимые дочери вынуждены принимать на себя такие страдания.
Мучила отца и судьба Бертгольда, старшего из двух сыновей. Его, как и других «фольксдойче», в 1944 г. мобилизовали в вермахт. Последние письма от него пришли с Западного фронта, где он воевал против англичан. С тех пор о Бертгольде не было – а в Советском Таджикистане и быть не могло – никаких вестей. Только годы спустя, в пору хрущёвской «оттепели», стало известно, что благодаря английскому плену, где он выдал себя за коренного немца, ему удалось избежать депортации в СССР.
Его неустанными усилиями в последние годы переселились в Германию сёстры и брат вкупе со своими разросшимися семьями. Только старшая из всех, моя самая любимая кузина Альма осталась доживать свой век в живописных приволжских Жигулях.
Горестная ссыльная жизнь, принуждение к непосильному труду в «медвежьих углах», куда не затащить свободного человека, стали уделом многих тысяч «немецких пособников», добровольно «репатриированных» на Родину. Вместе с ранее сосланными российскими немцами они составили «резервную армию» подневольной рабсилы НКВД. Её можно было в любой момент направить в административном порядке на самые тяжёлые и губительные для здоровья производства. В том числе – в урановые рудники Читинской области, Таджикистана, Узбекистана и Киргизии.
В этой связи уместно вернуться к вопросам, которые были поставлены в начале темы «репатриации» российских немцев из Германии. Как уже отмечалось, ни по одному из этих вопросов за полвека, в т.ч. в десятилетний период так называемой «демократизации», не было высказано никакого конкретного обвинения (как не прозвучало и извинения за содеянное, а тем более покаяния).
В то же время, благодаря приоткрывшимся партийным и государственным архивам, включая архив КГБ СССР, доказана полная лживость обвинений в пособничестве врагу, которые были огульно предъявлены российским немцам в 1941 г. Необоснованность их вины убедительно продемонстрировало и 4-летнее проживание более чем 300 тыс. «фольксдойче» в немецком тылу.
Рассказанное выше об этих событиях позволяет дополнить поставленные нами 4 вопроса ещё одним, обобщающим:
— Если само развитие событий (перелом в ходе войны и её победное окончание) полностью устранило повод допущенных антинемецких репрессий, то чем объяснить последующее, ещё более изуверское физическое и моральное угнетение российских немцев (депортация «фольксдойче», поголовный спецучёт и надзор со стороны органов НКВД-МВД, Указ 1948 года о вечной ссылке)?
Я смог найти на данный вопрос только один ответ: всё дело в том, что они были немцами. Вина их состояла вовсе не в мифической подрывной деятельности или в мнимом пособничестве врагу, как указывалось в лживых официальных документах. То был только предлог. В действительности же российский немецкий народ был избран в качестве одной из первых жертв Величайшего специалиста по делам национальностей при реализации его безумной затеи с насильственным превращением России в мононациональное советское государство.
Эта живучая большевистская идея, как известно, не давала покоя и наследникам Вождя и Учителя. Но если их курс в этом вопросе состоял в постепенном формировании «новой исторической общности» – советского народа (читай: «советской» нации) – путём «взаимовлияния и взаимообогащения» национальных культур, то в период сталинской деспотии имелось в виду достичь эту беспрецедентную цель с помощью самого радикального средства – физического и духовного геноцида по национальному признаку. Российские немцы прошли через все этапы этого бредового социального эксперимента. Запущенный на полные обороты в сталинскую пору процесс их ассимиляции неудержимо набирал скорость...

Ни в коей мере не претендуя на лавры великого Гюго, вынужден, тем не менее, отметить, что название очередной главы моей книги совпадает с заглавием его прекрасного романа. Но в не меньшей степени этот заголовок соответствует содержанию всей данной книги, поскольку он в точности отражает положение отверженного государством, бесправного и угнетённого народа российских немцев за последние 125 лет, в особенности в 40-50-х годах нашего столетия. Отверженного без какой-либо вины со стороны самих российских немцев.
Успехи в экономической сфере, расширение влияния немцев в дореволюционной России порождали подозрительность, недоверие и зависть в обществе, в первую очередь в правящих кругах. Причина недовольства состояла прежде всего в том, что некоторые немцы занимали высокие посты в столице, находились у руля вооружённых сил. Как водится в этой стране, негативное отношение к отдельным лицам было огульно перенесено на весь представляемый ими народ.
Однако решающую роль в судьбах российских немцев сыграла «большая политика». Объединение немецких земель и образование в 1871 г. Германской империи привело к противостоянию двух европейских гигантов – России и Германии. По этим причинам в российской правящей верхушке стали стремительно нарастать антинемецкие настроения, особенно усилившиеся в царствование Александра III, женатого на датской принцессе Дагмаре, ярой противнице Германии и всего немецкого. Закономерным результатом этих веяний явилось полное попрание положений царских манифестов, определявших статус немецких колонистов и их потомков в России. Они по воле рока оказались между двумя гигантскими жерновами, которые – то медленней, то быстрей – стали перемалывать целые поколения российских немцев.
Первая мировая война превратила немцев в изгоев российского общества и государства. После крупных поражений на фронте в 1915 г. на солдат и офицеров из числа российских немцев стали навешивать ярлык изменников. Они были сняты с Западного фронта и перемещены на Кавказ, где многие тысячи из них полегли при штурме неприступной турецкой крепости Эрзерум. Немцы голодали на тыловых работах в прифронтовом кавказском высокогорье. Большое количество жизней унёс повальный тиф.
В тылу немцев объявили «внутренними врагами» Российского государства. Были закрыты немецкие газеты и школы, в общественных местах, включая церкви, запрещалось говорить на немецком языке. В 1915-16 гг. из приграничной полосы, в особенности из Волыни, было выселено на восток около 200 тыс. российских немцев. На весну 1917г. была намечена экспроприация и, как следствие, депортация немцев во всех основных регионах их проживания в России. По Москве под влиянием шовинистического психоза прокатились антинемецкие погромы.
Утвердившаяся в 1917 г. в результате Октябрьского переворота советская тоталитарная система подняла «немецкий вопрос», унаследованный от царской России, на уровень мировой политики. Особенностью этого периода был «классовый» террор, выродившийся со временем в физический и духовный геноцид по национальному признаку.
После образования в 1918 г. (в интересах «Мировой пролетарской революции») немецкой автономии в Поволжье жертвами кампаний по ликвидации «эксплуататорских классов» и массового «раскулачивания» стали десятки тысяч немцев, принадлежавшие к наиболее деятельной и зажиточной части населения. Попав под единоличное руководство Сталина, Советское государство и коммунистическая партия ещё более усилили нажим на немцев, руководствуясь установлением гитлеровского режима в Германии и новым осложнением отношений с этой страной.
В годы «большой чистки» 30-х годов многие тысячи немцев, прежде всего представители интеллигенции, стали объектом огульных репрессий по лживому обвинению в шпионаже в пользу Германии. Большинство их было расстреляно или погублено в лагерях и ссылках. По данным, приведённым историком А. Айсфельдом, накануне войны в тюрьмах и лагерях СССР находилось 55 тыс. заключённых-немцев. И это не считая тех арестованных, которые уже были расстреляны.
«Большая чистка» с самого начала имела национальную окраску. Наряду с немцами, политическому террору подверглись в первую очередь национальности, родственные народы которых имели государственность за рубежом. Со временем эта акция переросла в «большую этническую чистку». Подкреплённая коммунистической идеологией и пропагандой, препарированной соответствующим образом, она была нацелена на денационализацию и русификацию народов СССР.
Как уже отмечалось, война не только не остановила «национальную чистку», но и послужила удобным поводом к её дальнейшему усилению. Для Сталина и его окружения настало время, когда чрезвычайные меры по искоренению многочисленных «врагов народа» можно было мотивировать необходимостью укрепления советского тыла (на языке кремлёвских лицемеров это именовалось усилением «морально-политического единства советского общества» и «нерушимой дружбы народов СССР»). Не случайно поэтому большинство репрессий по национальному признаку пришлось именно на годы войны или же оправдывалось ею.
Для российских немцев жернова истребления вновь закрутились со всей силой с момента издания упомянутого Указа Президиума Верховного Совета СССР от 22 июля 1941 г. В нём не перечислялись конкретные категории лиц, которых НКВД относил к «социально опасным элементам». Но под «операции по изъятию и выдворению спецконтингента» – если выразиться языком «органов» – попало прежде всего немецкое население западных районов СССР (выселение из Крыма, «мобилизация» мужчин на Украине с отправкой в уральские лагеря ГУЛАГа).
С каждым новым шагом, который предпринимало большевистское государство в отношении российских немцев, усиливались их несвобода, бесправие, гнёт. Акт чёрной сталинской мести – Указ от 28 августа 1941 года – фактически поставил вне закона, лишил и без того фарисейских конституционных прав целый народ. За этим, с позволения сказать, документом стояла мрачная тень карательных органов, которым государство выдало на расправу российских немцев. Руками НКВД-НКГБ почти миллион человек был изгнан из родных мест, около 800 тыс. немецких мужчин и женщин заключено в специальные концлагеря «на всё время войны». Все немцы СССР были объявлены вечными ссыльными. И всё это – за несуществующую «коллективную вину» (понятие, появившееся ещё при Ленине).
Вершиной садистской изощрённости «органов» и московского «Олимпа» стали несомненно так называемые рабочие колонны. Под этим безобидным названием были закамуфлированы концлагеря ГУЛАГа, прозванные позднее «трудовой армией». Их главное негласное назначение – изоляция от общества, принуждение к каторжному труду и, в конечном счёте, умерщвление «социально опасного» немецкого «контингента». Нет сомнения, что идея и планы их создания исходили из палаческого ведомства Берии, а прообразом послужили покрывшие всю страну «исправительно-трудовые» лагеря НКВД.
Теперь известно, что первыми жертвами «трудармейской» трагедии стали мужчины, которых органы НКВД-НКГБ с помощью военкоматов «изъяли» в августе 1941 г. из западных прифронтовых районов СССР. Я слышал раньше, и это подтвердилось в недавней беседе с Александром Мунтаниолом, тогдашним жителем Михайловского района Днепропетровской области, ныне проживающим в Берлине, что «мобилизация» мужчин на Украине производилась в три этапа.
Первую группу немцев, как мы уже знаем со слов Якова Келлера, доставили под стражей в Харьковскую пересыльную тюрьму «Холодная гора», а затем этапировали в североуральские лагеря Ивдельлага. Там каждому из них определили по 10 лет лишения свободы по универсальной 58-й статье как лицам, на которых, якобы, имелись материалы в местных органах НКГБ.
Вторая, самая крупная партия «мобилизованных», в которую попал и учитель А. Мунтаниол, была отправлена в Соликамск, на строительство порохового завода. Их содержали в очищенном лагере для зеков, но числились они за военным ведомством в качестве «строительного батальона».
Третья «мобилизация» немцев происходила при непосредственной близости фронта и коснулась всех мужчин до 60-ти лет, включая даже явных инвалидов. Как сообщил Александр, в эту «волну» попал и его отец Яков Мунтаниол, у которого не было кисти правой руки. Колонну три месяца гнали строем до Актюбинска и разместили в лагерях НКВД со всеми их драконовскими порядками.
В Соликамске, рассказывает Александр, жизнь на первых порах протекала по-военному, включая армейские порядки и начальство в лице офицеров-военнослужащих. Это в какой-то степени устраивало людей. Тем более, если учесть, что уже через месяц всё вдруг катастрофически изменилось к худшему. Ни слова не говоря, заменив прежнее командование энкаведешниками, с «мобилизованными» стали обращаться как со скотом. На вышках замаячили вооружённые «попки». На работу начали выводить по строгому счёту, в сопровождении конвоя и собачьего лая. Красноармейский паёк уступил место лагерной котловке и неизменной зековской баланде.
Превращение стройбатовцев в рабочий скот не было случайностью. В ту пору вступило в силу упомянутое Постановление Совнаркома СССР от 7 октября 1941 г. с туманным названием «О выделении рабочих колонн из военнообязанных». Этот завуалированный документ положил конец скоротечной «игре» властей с десятками тысяч немецких мужчин, вчерашних вольных людей и снятых с фронта военнослужащих, загнанных на моральную и физическую погибель в лагерные «зоны». По имеющимся сведениям, из 15 тыс. «мобилизованных», содержавшихся тогда в Ивдельлаге, к февралю 1942 г. осталось в живых 3 тысячи.
Несколькими месяцами позже этой дорогой прошли уже сотни тысяч отверженных париев из числа российских немцев. Они до отказа, с расчётом на «естественную убыль» заполнили сталинско-бериевскую казуистскую систему спецлагерей, созданную для «трудмобилизованного контингента».
Все «трудармейские» лагеря были сходны своей принадлежностью к одному и тому же царству Змея Горыныча – ГУЛАГу НКВД – с его палаческими порядками. Вместе с тем они отличались определённой спецификой в зависимости от того, какие министерства и ведомства им приходилось обслуживать.
Наиболее жестокий режим царил в лагерях, которые были приданы стройкам и производствам собственного ведомства – НКВД СССР. Архивы, относящиеся к этим лагерям, охраняются в тайных государственных усыпальницах особенно бдительно. Поэтому достоверно известно лишь о четырёх лагерных «мегаполисах», находившихся в распоряжении бериевского монстра – Главпромстроя НКВД. Это – известные всем «трудармейцам» Челябметаллургетрой (Бакалстрой), Базстрой (Богословстрой), Тагилстрой и Ивдельлаг. Через эти «жизнедробилки» прошла почти половина «трудмобилизованных» российских немцев, и не менее половины из них остались там навечно.
Столь же гибельны были условия и во всех прочих лагерях, относившихся к Архипелагу ГУЛАГ: Севураллаге, Усольлаге, Устьвымлаге, Вятлаге, Краслаге и многих других.
Несколько отличались от них так называемые контрагентские лагеря. Они создавались НКВД на договорных началах с промышленными министерствами и ведомствами для содержания и использования «немецкого контингента» на производствах и стройках с особо тяжёлыми условиями труда – как правило, в отдалённых районах страны. Договорная (контрагентская) система позволяла НКВД получать дополнительные средства для успешного выполнения роли сторожевого пса сталинского государства.
После тотальных мобилизаций немецких мужчин и женщин в 1942-43 гг. число таких лагерей доходило до двухсот. Наиболее крупными «покупателями» дешёвой рабсилы были строительные и эксплуатационные ведомства угольной, лесобумажной, нефтяной промышленности, чёрной и цветной металлургии, железнодорожного транспорта и др. (По данным КГБ СССР в 1950 г. спецпоселенцы немецкой национальности были заняты в 56 министерствах и ведомствах СССР.) Только на шахтах Кузбасса в апреле 1944 г. трудилось 14,5 тыс. немецких мужчин и женщин, что составляло четверть всех работающих.
Согласно Постановлению Совнаркома СССР от 27 июля 1944 г., руководство «трудмобилизованными» немцами возлагалось на органы спецпоселений НКВД, «созданные для управления мобилизованными для работы в угольной, нефтяной и оборонной промышленности, а также на органы НКГБ, работающие в сфере управления лагерями и стройками НКВД СССР, на оперчекистские отделы НКВД СССР».
В зависимости от специфики производственного процесса режим содержания «трудмобилизованного контингента» в лагерях при разных ведомствах имел некоторые отличия. Так, на шахтах Кузбасса, Караганды, Копейска, Коркино, Кизела, Тулы и Воркуты немцы размещались в зонах, окружённых четырёхметровыми деревянными или проволочными ограждениями с вооружённой охраной у ворот. Выходить из «зоны» разрешалось только на работу. Для контроля за выходящими на вахте имелся график работы каждого лагерника. Очередную шахтную смену по строгому счёту и под личную роспись принимал, а после работы сдавал ответственный представитель администрации.
«Трудмобилизованных» опекали надзиратели из НКВД и лагерный комендант, чинивший суд и расправу – вплоть до ареста с помещением в лагерный карцер. Никаких документов у немцев не было. За побег с места работы или из «зоны» их ожидала ещё более суровая кара, чем та, что причиталась остальной рабсиле по драконовскому Указу Президиума Верховного Совета СССР от 26 декабря 1942 года «Об ответственности рабочих и служащих предприятий военной промышленности за самовольный уход с предприятий».
Питались «трудмобилизованные» в шахтных столовых по одинаковым с «вольняшками» продовольственным карточкам, которые, конечно же, не могли компенсировать непомерные затраты сил на тяжёлых физических работах. К тому же за невыполнение нормы немцам могли вырезать из карточек дневной, недельный и даже месячный хлебный талон. (Вольнонаёмные расплачивались в аналогичных случаях только уменьшением зарплаты.) Страдали от этой жестокой дискриминации в первую очередь подростки и старики, которых тоже забирали в «трудармию».
Примерно такой же режим царил и в лагерях для немецких женщин, «мобилизованных» в нефтяную промышленность Башкирии, на медные рудники Джезказгана и на лесоразработки Наркомлеса.
В подобных «зонах» не было вышек для охранников, на людей не кидались остервенелые овчарки. Да и нормы питания, как отмечалось, были общими с вольнонаёмными. Тем не менее, там было не меньше голодных смертей и уродливого беспредела, чем в лагерях ГУЛАГа, особенно если эти «зоны» находились в разного рода «медвежьих углах».
Представление о порядках в контрагентских лагерях можно составить по рассказу упомянутого Иоганна Гербера, бывшего преподавателя Киргизского госуниверситета, ныне пенсионера, живущего в Германии. Его, 14-летнего подростка, «мобилизовали» в декабре 1942 г. и отправили в лагерь при Анжеро-Судженской шахте № 9/15. А его одногодков других национальностей определили тем временем на учёбу в ФЗО, что считалось, очевидно, вполне справедливым.
12-часовая работа навалоотбойщика или лесогона была не под силу даже взрослым мужчинам, не то что слабому подростку. Конечно, норму он хронически не выполнял. Тогда его со всеми «провинившимися» оставляли ещё на полсмены. Если это не помогало, вырезали из карточки талоны на хлеб, пока не оставалось 200-300 граммов. В столовой он, как и многие другие юные шахтёры, всю дневную норму съедал сразу и потому был всегда голодным.
Так прошло более года. В Анжерском мехлеспункте, куда его перевели как «слабосильного» и не выполняющего нормы добычи угля, было ещё хуже. В шахте за выполненную норму полагался килограмм хлеба, а если её удавалось перевыполнить, то дополнительно можно было получить ещё 300 граммов хлеба, 10
 граммов масла, ложечку сахара и горячее блюдо. Но, по правде говоря, редко кому из трудармейцев такое перепадало.
На лесоповале – здесь заготавливали для шахт рудничную стойку – больше 800 граммов хлеба никто не получал. Чаще всего сидели на шестистах граммах хлеба и «супе из ничего». Многие слабели, умирали от недоедания и болезней.
— Обращались с нами в «зоне» как со скотом и даже хуже, – вспоминал Иоганн. – Такой вот случай произошёл со мной в начале 1945 г. В середине ночи, раздетый, всунув ноги в валенки, выбежал я на улицу по малой нужде. До туалета не добрался, очень холодно было. Как водилось, остановился за бараком. К несчастью, попал я на глаза коменданту. Он за ухо отвёл меня в карцер и приказал дежурному: «До семи утра!» Карцер не отапливался, сквозь забитые досками оконные проёмы свободно проникал холод, который достигал в ту ясную ночь не менее 40°. Я начал замерзать. Мороз обжигал голову, уши, лицо. Стали белеть пальцы рук. Попытка отогреть их дыханием не помогала. Перестали гнуться суставы. Я окончательно закоченел, чувствую – замерзаю насмерть. Испугался, как никогда. Плакал, звал дежурного, просил выпустить. Всё тщетно. Тогда я начал кричать что было мочи, чтобы донеслось до барака, звал ребят и мужиков. Наконец, меня услышали. В карцер стали сбегаться люди, оттирать меня снегом. У кого-то нашёлся одеколон. Меня одели, посадили в тёплой вахтерке. Ругали дежурного на чём свет стоит. А тот лишь твердил растерянно: «Ох и влетит нам всем от коменданта! Ох влетит!» Было 3 часа ночи... – Неизвестно, чем поплатился дежурный за то, что выпустил его досрочно, но, как следовало из рассказа И. Гербера, мужикам ничего не было. А он две недели пролежал с сильнейшим воспалением лёгких. Еле выжил.
Но коменданту этот случай даром не прошёл. Парторг колонны, бывший кадровый командир Красной Армии Боос, которого в 1941 г. загребли в «трудармию» прямо с поезда, во время передислокации наших войск с Дальнего Востока под Москву, написал от имени Иоганна жалобу областному прокурору.
— Коменданта с должности в конце концов пришлось снять: шёл 1945-й год, и наше положение немного изменилось к лучшему, – вспоминает Иоганн. – Но ещё будучи при должности, вызвал он как-то меня в кабинет, запер дверь на крючок. Ну, думаю, сейчас бить будет! А тот неожиданно спрашивает: «В город хочешь? Тогда скажи: жалобу сам писал, или это Бооса работа? Так вот, учти и ему передай: таких, как вы, я бомбил и бомбить буду!»
Иногда можно услышать мнение, что в угольном, нефтяном и других министерствах, в распоряжение которых были направлены в 1942-43 гг. «мобилизованные» немецкие мужчины и женщины, была «совсем другая трудармия», чем та, где находилась основная масса немцев. Это утверждение верно лишь отчасти. В качестве примера приведу выдержку из письма Альберта Майснера, проживающего в настоящее время в Германии:
«Нас привезли в Акмолинск и погрузили в полувагоны, предназначенные для перевозки угля. Через 8 часов езды на ноябрьском холоде мы, чёрные от угольной пыли и вконец замёрзшие, прибыли в Караганду. Нас поместили в недостроенную «зону» для заключённых. В полуземлянках не были застеклены окна, в крыше зияли дыры для труб ещё не сложенных печей. На весь барак имелась одна плита в коридоре. Спать ложились в зимней одежде, валенках (у кого они были) и завязанных шапках. В пургу спящих у окон заносило снегом. Чтобы после смены помыть руки и лицо, приходилось растапливать в котелке снег. Другой воды в лагере не было.
Кормили нас два раза в день. До работы давали жидкий суп, немного каши, а после – только суп. Я работал забойщиком и получал 1 кило (позднее 1,2 килограмма) хлеба, похожего на кусок хозяйственного мыла. Как правило, его размешивали в воде в какую-то киселеобразную массу. На работу и с работы нас водили строем начальники смен. Не выполнявших норму – независимо от причины – заставляли работать вторую смену. По этому случаю нас, 16-17-летних подростков, выстраивали и «читали мораль»: «Вы, фашисты, специально не выполняете норму! Каждая тонна угля – это лишний снаряд по врагу. Зная об этом и не выполняя норму, вы протягиваете руку Гитлеру» и т.п. Деваться было некуда, и мы, голодные, из последних сил снова спускались в забой.
Под землёй всё делалось в спешке, под неизменным девизом «Давай, давай! Фронту, стране нужен уголь!» О технике безопасности никто и не заикался. Крепление забоев часто не выдерживало, кровля рушилась, в завалах гибли люди. После работы нас поднимали по ночам разгружать лес, который прибывал, как правило, в полувагонах. Уставали ужасно. Берёмся за очередную лесину из нижних рядов, кто-то командует «Раз, два – взяли!», она ни с места, и мы падаем. Утром, не заходя в барак, съедали свою порцию и снова шли на работу. Очень скоро все страшно исхудали и ослабли.
Зимой, в 30-40° мороза, мы ходили в рваных телогрейках и ватных штанах, без нижнего белья. Местами просвечивало голое тело. Обуты были в ботинки на деревянном ходу, на ноги наматывали побольше тряпок, т.к. через дыры в ботинки набивался снег. Мёрзли ужасно. Помнится, вскоре после прибытия на шахту нас ночью подняли на разгрузку леса. Наш парень по фамилии Баум говорит начальнику лагеря Жукову: «У меня пропала обувь, я не могу пойти». Жуков достаёт пистолет: «Вставай в строй, пойдёшь босиком, иначе пристрелю как собаку!» Так он и шёл до шахты голыми ногами по снегу. Правда, лес не разгружал, отсиживался в нарядной. Такая нам была цена!
Когда нас днём вели на шахту или с работы, некоторые местные жители отворачивались и плевались. Однажды мне пришло письмо из Баку от девушки, с которой я учился в школе. Табельщица отдала мне его уже вскрытым, брезгливо держа двумя пальцами, со словами: «И вам ещё кто-то письма пишет?!»
Вдобавок к каторжному труду и моральному унижению нас заедали вши. Одежду приходилось прожаривать до того, что она просто расползалась. Но к следующей прожарке их опять было полно. Как-то, помню, зашёл я в соседний барак. Там лежал больной парень моего возраста. Его глаза были закрыты – видимо, он спал. Брови и даже ресницы были усеяны вшами размером с пшеничное зерно, а байковое одеяло буквально шевелилось от них.
Смерть «трудармейцев» не была случайностью и не воспринималась как ЧП. Погибали в забоях, умирали от болезней и истощения. Особенно много наших умерло зимой 1943/44 годов. Хоронить не успевали, трупы складывали прямо в бараке, рядом с живыми. Хоронили в больших ямах за «зоной», которые нас заставляли копать после работы.
В этой связи мне вспомнилось, что в годы «перестройки» много писали о том, как бесчеловечно хоронили в своё время умерших зеков. Мертвецов укладывали в грубо сколоченные ящики, зарывали на кладбище и ставили на могилах столбики с номерами. «Трудармейцы» и в этом печальном деле могли только позавидовать заключённым. От нас не должно было остаться никаких следов! Среди авторов были и такие, что возмущались: «Какая трудармия? Какие зоны? Нечего немцам лить крокодиловы слезы! Во время войны в тылу работали не только они». Жалкие писаки! Они не хотят, а возможно и не могут представить, что такое была так называемая трудармия».
Трагический след оставили в памяти «трудармейцев» лесозаготовительные лагеря Усольлага НКВД СССР «Тимшер», «Чепец», «Ильинка», «Пильва», «Москали», «Мазуня», «Чельва», расположенные по берегам небольших рек на севере Молотовской (Пермской) области. О каторжной жизни, моральном и физическом угнетении людей в лагерях этой зоны написал бывший «трудмобилизованный» Фридрих Лореш из города Копейска Челябинской области, ныне живущий в Ренгсдорфе (Земля Рейнланд-Пфальц).
В пересыльном лагере Соликамска, куда прибыл в середине февраля 1942 года «немецкий» эшелон с Алтая, им выдали молотки и гвозди. Они соорудили из досок примитивные саночки, погрузили на них свои вещи и прошли пешком 180 километров на северо-запад. Из уст в уста в колонне передавались вещие слова одного деда, который встретился им в пути: «Туда идут тысячи, а оттуда – единицы...»
Ко времени их прибытия лагпункт «Тимшер» пустовал. Немцы из Украины, которых там держали как заключённых, почти все вымерли. Остались лишь лагерные начальники и обслуга. А вместе с ними – прежняя стройбатовская иерархия: рабочий батальон, производственная рота, взвод, отделение. Вокруг – сплошной четырёхметровый дощатый забор и колючая проволока. На десятки километров – ни единой вольной души.
Работа – заготовка леса для военной промышленности. Рабочий день длился 12 часов. Выходных практически не было, а праздники объявлялись днями ударной заготовки и вывозки леса или отводились для различных лагерных работ. Денег на руках иметь не полагалось, всю зарплату до конца войны лагерники «добровольно» сдавали в Фонд обороны.
О том, что происходило на фронте и в стране, они в первый год почти ничего не знали. Газет и радио не было, книг – тем более. Иногда перед строем выступал комиссар «трудбатальона», который каждый раз напоминал, что немцы только упорным трудом могут искупить свою вину. Какую вину – не уточнял.
Опыт заготовки леса они приобрели довольно скоро, но их силы таяли катастрофически. Окончательно обессилевшие замерзали прямо в лесу. Всё яростней набрасывались на людей голодные болезни, всё больше жизней уносил авитаминозный понос. «Трудмобилизованные» умирали десятками каждый день. По ночам трупы вывозили из лагеря и штабелевали в лесу.
За малейшую провинность людей сажали в карцер, из которого они выходили, в лучшем случае, полуживыми. Ф. Лорешу тоже пришлось там побывать. Вся его «вина» состояла в том, что переправляясь через реку Тимшер при следовании на работу, члены их отделения (звена) выгребли из затопленной баржи по стакану овса, а во время вынужденного перерыва в работе (они жгли сучья, и им помешал дождь) стали жарить его в своих котелках. Комбат Булгаков, командир роты и десятник в это время следили за ними, укрывшись в кустах.
В итоге «командир отделения» получил 10 суток ареста и под конвоем был отправлен в карцер. Но ему повезло: он просидел на четырёхстах граммах хлеба лишь 4 дня.
Наступила труднейшая зима 1942/43 гг. Нужна была тёплая обувь. С фронта стали поступать ватные брюки и фуфайки со следами пуль и крови, но валенок не было. Из слабосильных «трудяг» была организована бригада по плетению лаптей, которые надевались поверх ватных чулок или намотанных на ноги онучей.
В январе 1943 г. часть «трудмобилизованных» отправили по этапу в другой лагерь, находившийся в 30-ти километрах. Среди них оказался и автор рассказа. Шли пешком полтора дня. По пути замёрзло несколько человек.
Начальником этого лагеря был ярый немцененавистник Лимонов. В первую же ночь вновь прибывшие были ограблены расконвоированными зеками. Многие «трудмобилизованные», включая Ф. Лореша, остались без тёплых вещей и обуви. На работу они выйти не могли. Во время развода начальник решил проучить «новичков», выгнав их из барака в оставшейся лёгкой одежде и обуви. Некоторым пришлось надеть на ноги рукавицы. Фридрих был в тонких носках и калошах.
Начальник выстроил их, человек 18-20, перед проходной по четверо в ряд, скомандовал «Смирно!», приказал охраннику никого не отпускать, а сам ушёл. Мороз, как обычно, доходил до 30-ти градусов и более. Сначала люди стояли терпеливо. Промёрзнув до бесчувствия, начали плакать. Но и слёзы замерзали на застывших щеках. А Лимонов всё не шёл. Даже карауливший их охранник с винтовкой не выдержал и прослезился. Наконец, начальник объявился и отпустил полуживых людей.
Такими варварскими способами он проявлял свою неограниченную власть лагерного тирана и одновременно доказывал, как ничтожна жизнь «трудмобилизованного» немца.
Многие в тот день обморозились, некоторые очень серьёзно. Дамзену, другу Ф. Лореша, пришлось ампутировать почерневшие пальцы ноги.
О подобных фактах палачества, которые имели место в лагпункте «Кушмангорт» того же злополучного Усольлага, написал уже знакомый читателю Яков Лихтенвальд.
«В мае 1942 г. наш взвод (бригаду) перевели на заготовку леса в квартал, находившийся в 11-ти километрах от лагеря. За три месяца «трудармии» люди ослабели до такой степени, что многие были уже не в силах самостоятельно возвращаться по вечерам в «зону». Их приходилось нести на себе или тащить на волокушах.
Тогда было решено построить в лесу большой шалаш и жить там. Однако сил у людей не прибавлялось, вдобавок многие заболели цингой и работать почти не могли. Им срезали паёк до 400 граммов хлеба в день, но от этого они ослабли ещё больше и стали умирать с голоду.
В августе пошли дожди, начались заморозки. Сушиться было негде. Костры пришлось разводить прямо в шалаше. Там грелись и больные, и вконец ослабевшие «доходяги». Однажды это увидел разъярённый начальник лагеря Наседкин. Вне себя от злости, он выстроил немощных людей, прочитал им длинный «молебен» с оскорблениями в адрес «предателей, саботажников, вредителей» и матерщиной. Потом приказал всем раздеться до нательных рубах, погнал на лесную делянку и повелел «работать так, чтобы яйца мокрые были». А сам уехал.
И тут случилось страшное. От оставленного костра заполыхал шалаш, а вместе с ним сгорела и вся одежда. Пришлось опять – теперь уже за 15 километров – ходить на работу пешком.
Зима, мороз, – пишет далее Я. Лихтенвальд. – А мы голые и босые, сидим на минимальном пайке и окончательно «доходим». Просим выдать одежду – нам отвечают: «Для фашистов у нас одежды нет. Наши на фронте ещё хуже одеты!» Нашли «выход»: стали снимать одежду с тех, кто совсем работать не может, или же с покойников. Поскольку почти все превратились в «доходяг», цинготников или подагриков, то на работу выгоняли с помощью овчарок.
В конце декабря 1942 г. нас пятеро суток держали в лесу, т.к. до лагеря дойти уже никто не мог. А мороз был в ту зиму сильнейший – говорили, что до 50-ти градусов доходил. Конвоиры в тулупах и валенках менялись утром и вечером. А мы в худой одежонке не спали ночами, корчились у костров, которые греют только с одной какой-нибудь стороны.
В итоге этого запланированного зверства и психологической травли к маю 1943 г. в лагпункте «Кушмангорт» осталось 400 из 1200 человек (а в соседнем «Пронкино» – столько же из 1600). И всего 140 из них были на ногах. Ежедневно умирало по 30-35 человек. Помню, однажды зимой говорил я с соседями перед сном, а утром проснулся среди четырёх мертвецов. Вспомнишь зиму 1942/43 годов – волосы дыбом встают на голове!» – завершил свой страшный рассказ Я. Лихтенвальд, у которого в тех лагерях остались отец и дядя. Из троих выжил один – ужасающая статистика!
О подлинном положении немцев в лагерях Усольлага, о муках, выпавших на их долю, близкие почти ничего не знали. Письма разрешалось писать только на русском языке, и «чтобы ничего плохого» – иначе цензура их просто уничтожала. Приходилось изъясняться осторожными намёками, писать «между строк».
В этом я ещё раз убедился, прочитав подобное письмо, которое хранится у редактора данной книги Виктора Дизендорфа. Оно написано его дядей Густавом Глеймом 5 мая 1942 г. из того же самого «Тимшера», куда дядя был этапирован со станции Топчиха Алтайского края в одной партии с Ф. Лорешом, и адресовано сестре Элле (по мужу Нихельман).
Пройдёмся по этому письму и попытаемся по отдельным фразам, рассчитанным на догадливость адресата, составить представление о реалиях лагерной жизни в «Тимшере».
«... За всё время пребывания на этом месте я не получил ни одного письма... Всё, что было здесь за это время, в одной книге не опишешь... Пока это всё пройдёт, постареем на 10 лет, да ты меня и так сейчас не узнала бы... Мы работаем за плату, но деньги получим в конце срока нашей службы... Здесь главное – лишь бы голову не потерять... Если я вернусь, то ты можешь на меня рассчитывать... Вопрос с питанием будет ещё острее, чем сейчас... Я получил назначение заведующим электростанцией. Работа известно какая, но легче, чем в лесу... Думаю ловить рыбу и улучшить в будущем питание... У меня одна мечта, лишь бы скорее выбраться отсюда – а потом всё бы пошло... Не забудь меня, вспоминай своего брата…»
Обратный адрес, указанный Г. Глеймом, гласит: Молотовская область, Чердынский район, п/отд. Бондюг, командировка Тимшер.
Ровно через 10 месяцев отправитель этого письма был арестован здесь вездесущими «органами», а ещё 9 месяцев спустя, день в день, умер в штрафном лагере в двух десятках километрах от «Тимшера» голодной смертью.
Только в 1995 году В. Дизендорфу удалось кое-что разузнать о последних месяцах жизни своего единственного дяди по матери. В справке, выданной «Учреждением АМ-244» (нынешнее название Усольлага), говорится по этому поводу:
«Сообщаем, что Глейм Густав Карлович, 1916 года рождения, уроженец г. Марксштадт Саратовской обл., в учреждение АМ-244 прибыл 15.02.1942 г. из Барнаула, как трудармеец.
Осуждён 1.09.1943 г. Судколлегией Пермского облсуда г. Соликамск при Усольлаге НКВД по ст. 58-10 ч. 2 (т.е. за «антисоветскую» и «контрреволюционную» пропаганду или агитацию в военной обстановке – Г.В.) к 10 годам лишения свободы, п/п (поражению в правах – Г.В.) 3 года. Начало срока с 5.03.1943 г.
Умер 5.12.1943 г. в местах лишения свободы. Причина смерти – пеллагра. (Руководствуясь инструкцией Сануправления ГУЛАГа, в лагерях обычно квалифицировали голодающих как пеллагриков – Г.В.) Похоронен на кладбище п. Омут (находился на реке Южная Кельтма вблизи её впадения в Каму – Г.В.) Чердынского района Пермской обл. Точное место захоронения установить невозможно за давностью лет».
19 февраля 1996 г. прокуратура Пермской области выдала справку о реабилитации Г. Глейма.
Не имевший разумного объяснения беспредел, царивший далеко не только в Усольлаге, не давал покоя оскорблённому сознанию «трудмобилизованных» затворников. Рейнгольд Дайнес, проживающий теперь неподалёку от города Фульда (Земля Гессен), вспоминает о том, как встретили новичков на строительстве Богословского алюминиевого завода (Базстрой НКВД СССР):
«Наутро после прибытия нас подняли в несусветную рань и выстроили побригадно в колонну по 6 человек. Перед нами выступил важный полковник по фамилии Паппертан. Он восседал на стройном, гарцующем жеребце. Полковник был явно счастлив сообщить нам, что теперь и мы имеем возможность содействовать борьбе с фашизмом. Он заявил буквально следующее:
— Вы все предатели, шпионы и диверсанты. Вас надо было до единого расстрелять из автомата. Но Советская власть гуманна. Вы можете добросовестным трудом искупить свою вину.
Он надеется, сказал полковник, что все подчинятся лагерному режиму и не усугубят свою вину. Дезертиры, заявил он, будут расстреляны по законам военного времени».
Аналогичный случай описывает Бруно Шульмейстер, который попал по «мобилизации» в Краслаг НКВД, на лесозаготовительные работы:
«22 января 1942 г. в первом отряде Нижнепойменсиого отделения Краслага состоялось собрание, на котором главный инженер Шейнман так приветствовал вновь прибывших:
— Дорогие товарищи трудмобилизованные! Вы приехали сюда зарабатывать большие деньги, помогать своим семьям, заготавливать для фронта лес, пилить шпалы и доски на лесозаводах...
Но на следующий день, разъярённый недостаточно чётким построением при утреннем разводе, он заговорил своим подлинным языком:
— А-а-а, фашисты, Гитлера ждёте! Не хотите работать?! Мы вас научим – быстро Гитлера забудете!
С тех пор оскорбительное слово «фашист» стало нашим вторым именем. Нам сплошь и рядом приходилось слышать его от начальства и от конвоя».
О том же самом написал из города Котово Волгоградской области Вальдемар Фрицлер. С июня по сентябрь 1942 г. он находился на строительстве железной дороги Ульяновск-Казань. После окончания работ «трудармейцев» переправили в Ивдельлаг строить железнодорожную ветку Ивдель-Полуночное.
Когда их доставили в тайгу, начальник 16-го лагпункта встал на пенёк и произнёс такую «приветственную» речь:
— Вас привезли сюда смыть свой позор. Кто вы такие, вам уже говорили. Так что только труд может спасти вас от заслуженного наказания. И запомните: отсюда ещё ни один не ушёл – все лежат на бугре!..
«Пожилые люди плакали, а нам, молодым, всё было «до лампочки». Могу только сказать, что из тех 800 человек, которые прибыли с нами, я ещё ни одного не встречал», – пишет В. Фрицлер.
Эту информацию косвенно подтвердил мне В. Дизендорф. По имеющимся у него сведениям, в данной партии находился и 30-летний марксштадтец Петер Нихельман, муж Эллы, упомянутой сестры Г. Глейма. В отношении него предвещание лагерного начальника сбылось незамедлительно: он бесследно сгинул в Полуночном уже в октябре 42-го.
Ивдельлаг, расположенный на севере Свердловской области, занимал в системе ГУЛАГа особое место. Он уже задолго до войны считался лагерем усиленного режима. Поэтому там находились заключённые с большими сроками – как уголовники, так и «политические». Побеги были практически исключены. Кругом непроходимая тайга, на сотни километров – ни одного населённого пункта. Зимой – глубокий снег, полное отсутствие дорог, мороз до 50°. Летом – вездесущий гнус. Не встретишь даже охотника.
Мы уже отмечали, что осенью 1941 года, в самый тяжёлый период войны, заключённых начали отправлять под конвоем на фронт в специально сформированные подразделения от батальонов до дивизий. Ивдельлаг был очищен для принятия немцев, мобилизованных на Украине и Кавказе. Часть из них, как помнит читатель, была тут же осуждена по надуманной статье. Начиная с февраля 1942 года, многочисленные здешние лагеря были целиком заполнены «трудмобилизованными» немцами. На них-то и обрушился всей мощью особый лагерный режим.
Леопольд Кинцель, о котором пойдёт речь, прибыл в лагпункт Талица в середине февраля. Люди из их эшелона работали на лесоповале, вывозке древесины на лошадях к реке Талица и штабелёвке на берегу с тем, чтобы в весенний паводок сплавить её по течению «молом». Кормили хуже некуда: 600-700 граммов хлеба в день, жиденькая баланда. Картошку заменяли турнепсом, мясо – протухшими остатками рыбы.
«Смерть наступала на нас всей силой, – пишет Л. Кинцель. – По зоне брели, ползали чуть живые трупы, донельзя изнурённые, исхудалые, с опухшими ногами и выпученными глазами. К концу рабочего дня начальник лагеря посылал навстречу шедшим из леса подводу. Полностью обессиленных клали на неё и везли в «зону». Каждый день умирало по 10-12 человек. Начальник их не жалел, но был недоволен, что с учётом умерших ему не снижают план по заготовке леса. В соседнем лагпункте было такое же положение, и начальник Степанов прямо говорил перед строем: «Пока я здесь начальник, никто из вас живым отсюда не выйдет». Действительно, к июлю 42-го из 840 человек в лагере осталась только половина».
Приведённые примеры далеко не единичны. Они свидетельствуют, что подобные проявления вопиющего цинизма имели не случайный характер, а были заданы сверху в качестве установки на немцененавистнический режим содержания «трудмобилизованных». Психологическая травля и моральное мучительство не укладывались в незапятнанное сознание людей. Чувство отверженности, выброшенности из жизни, духовной пустоты камнем давило на сердце. «За что?!» – возгласом библейского Иова кричала израненная душа. «Какую и перед кем искупать нам вину, если её не было и нет?» – спрашивали у самих себя оклеветанные узники.
К этим мучительным вопросам добавлялся ещё один, усиливавший и без того тяжкие моральные муки «мобилизованных». Он был связан с отношением к лагерным немцам вольных людей из-за «зоны». Вопреки здравому смыслу российские немцы для многих из них тоже были врагами. Этот трагический факт вносил последний штрих в систему морального и физического гнёта, созданную для немецких граждан «родным» Советским государством. Тому найдётся немало примеров даже в недавнем прошлом, не говоря уже о тяжком военном времени, полном противоречий и людского горя. Не могу не привести в связи с этим повествование Теодора Герцена. В Орловке, одном из четырёх немецких сёл Киргизии, он человек известный. Его знают как талантливого самодеятельного художника, летописца старинного, столетней давности села, создателя местного краеведческого и художественного музея. И, кроме всего прочего, он искусный рассказчик.
Вот краткое изложение одного из его рассказов, касающихся тех лет.
В 1942 г. немало его односельчан и немцев из соседнего Ленинполя находились в лагере и работали в Свердловской области, на лесозаготовках при Карпинском шахтоуправлении.
Продуктовые карточки у них были со всеми одинаковые – 800 граммов хлеба и столовская скудная еда, которая далеко не восполняла силы, затрачиваемые на тяжелейших лесозаготовительных работах. Для вольнонаёмных жителей карточный рацион был лишь дополнением к домашней животноводческой и огородной продукции. А «трудмобилизованным» было настрого заказано ходить по домам с целью заработка. Денег после лагерных вычетов практически не оставалось, поэтому они в первую очередь погибали от недоедания, непосильного труда и болезней.
— Но нас давил к земле не только голод, – говорил Теодор Герцен. – Больше всего угнетала сама запроволочная жизнь. Именно она ставила точку над «i» в мучившем нас вопросе: кто мы, «трудмобилизованные», – заключённые или нет?
Местное население решало этот вопрос просто и однозначно: раз немцы, да ещё в лагере сидят – значит, преступники. Поди докажи, что ты не верблюд, если тебя держат за колючей проволокой как уголовника! И доказывали, вплоть до рукопашной.
— Это с кем же? – спросил я Теодора.
— Да с местными стариками и бабами, – ответил он и рассказал, как им пришлось завоёвывать право ездить на работу поездом.
Лесосека, где они заготавливали рудничную стойку для карпинских шахт, находилась в 12-ти километрах от лагеря. Возил рабочих туда и на дальние лесосеки небольшой узкоколейный поезд. Вначале местные жители, сами из раскулаченных на Украине «трудпоселенцев», не хотели пускать на него лагерников. Толкали ногами, кричали:
— Фашистов не визьмемо, хай идуть пишком! – говорили они на родном языке.
— Та какие мы фашисты? Мы такие ше советские люта, как вы! – возражали лагерники на ломаном русском.
— Як же, советськи! Я ж нимцив за версту бачу!
И пришлось им некоторое время ходить пешком. Ни о какой работе не могло быть и речи – достаточно отмахать 24 километра, чтобы и день прошёл, и утомиться вдосталь. А начальству было всё равно: «Как хотите, но норму выдайте, а не то карточку иждивенческую получать будете!»
Тогда решили дать бой за место в вагоне. Захватили с работы топоры, пилы и пошли на приступ:
— Только попропуй толкни, кулацкая твоя морта, я са себя не ручаюсь!
— Ну-ка, сдай насад! Витишь там места сколько! – И всё встало на свои места. Вроде и смешной у Т. Герцена получился рассказ, но как тяжело было осознавать, а ещё больше – на себе чувствовать ту ненависть и вражду, которую посеяла между народами преступная сталинская политика в предвоенные, а в особенности в военные годы. Будто не гитлеровцы, а мы были виновниками проигранных битв, бесчисленных жертв и чинимых оккупантами зверств на захваченной территории. И будто мы сами не явились первыми безвинными жертвами той войны.
Трудно было тогда этим исстрадавшимся людям увидеть за своими «похоронками» и собственным горем чужое, да ещё «немецкое» горе!
— Так вы все 5 лет с топорами и проездили? – спросил я.
— Да нет, что Вы! Сначала, правда, ездили молчком, сбившись в отдельные кучки, а потом чуть ли не друзьями стали. Они даже картошкой с нами делились иногда. У всех ведь общее лихо было, – закончил свой невесёлый в общем-то рассказ Теодор Герцен.
Мы в лагерях, конечно, знали, что среди вольнонаёмных и местного населения проводится «определённая работа», которая ставила своей целью пресечение всякого общения с нами. Официально оно называлось «связью с трудмобилизованными» (читай: заключёнными). Особое внимание обращалось на недопустимость обмена вещами и продуктами питания, оказания нам какой-либо помощи. Людям пытались внушить, что мы являемся «немецкими пособниками» и любые контакты с нами означают разглашение государственной тайны.
Ясно, что такая «разъяснительная работа» была направлена прежде всего на полную изоляцию нас от внешнего мира, культивирование негативного, а ещё лучше – прямо враждебного отношения к «трудмобилизованным» немцам. Она ставила нас в трагическое положение отверженных всеми и вся. Недаром на первых порах нас, как правило, обходили стороной. Иные шарахались, будто от прокажённых.
Знали мы и о том, что служители адского ГУЛАГа ориентировали население на проявление бдительности в отношении немцев, совершивших побег из «мест содержания». Не могу в точности сказать, насколько эффективной была эта работа, однако за время пребывания в «трудармии» я не слышал ни об одном случае их задержания. Те, кто помышлял о побеге, опасались не гражданского населения, а людей в униформе.
Но в Челябинском областном архиве обнаружился примечательный документ, свидетельствующий о том, что такие случаи имели место. Видимо, они были не частыми, коль скоро по одному из них А. Комаровский счёл нужным издать специальный приказ. Этот документ стоит того, чтобы привести его полностью.
 
Секретно
Приказ
по Управлению Челябметаллургстроя НКВД СССР г. Челябинск 28 ноября 1942 г.
Содержание: о ликвидации дезертировавшего трудмобилизованного немца из 7 стройотряда и премировании члена группы содействия тов. Гордеева Ф.И.
27.10.42 г. около 10.00 часов трудмобилизованный немец Шмидт Фёдор Фёдорович совершил дезертирство из 7 стройотряда через зону центрального оцепления заставы № 43 отдельного дивизиона в/охраны.
Принятыми мерами ближнего розыска 28.10.42 г. в 1.00 часов трудмобилизованный немец задержан на ст. Баландино путевым обходчиком тов. Гордеевым Ф.И.
При задержании и сопровождении трудмобилизованный немец Шмидт всячески старался упросить конвоира, чтобы он его отпустил, но тов. Гордеев, зная социальную опасность задержанного, трудмобилизованного немца из-под конвоя не отпустил, доставил его на оперпост в/охраны и сдал оперстрелку тов. Сидорину.
Приказываю:
За оказание содействия в задержании дезертировавшего трудмобилизованного немца Шмидт, члена группы содействия, путевого обходчика Гордеева премировать 100 руб. с частичным отовариванием через магазин торгпита ЧМС. 
Начальник Управления ЧМС НКВД СССР
Бригинженер А. Комаровский
 
Глубже вникнув в смысл каждой строки этого чудовищного Приказа, я вдруг почувствовал, как вернулось ощущение глубочайшего унижения и обиды, которое овладевало мною каждый раз, когда зачитывался очередной приказ Комаровского о расстреле новой партии наших безвинных соплеменников.
Сколько в этом документе желчного цинизма! С какой злобой смакуется уничижительное выражение «трудмобилизованный немец» в отношении «социально опасного» Шмидта Ф.Ф.!
Воображение рисует поистине душещипательную картину. Ночь, зима, снег. Пожилой путеобходчик, всё «вооружение» которого состоит из костыльного молотка, ведёт «сдавать» коварного беглого немца. Попавшись с поличным, тот унижение просит отпустить его. Но обходчик непреклонен, ибо знает, как опасны немцы для советской страны.
И он выполнил свой патриотический долг. «Трудмобилизованного немца Шмидт» изловили и, очевидно, расстреляли. Тов. Гордеев Ф.И. получил свои 30 серебренников – 100 руб. (цена половины булки хлеба) «с частичным отовариванием».
Столько по ГУЛАГовским меркам стоил не только «подвиг» тов. Гордеева, но и жизнь немца Шмидта.
Настороженно-враждебное отношение к российским немцам усиленно формировала и официальная пропаганда. Дело в том, что, несмотря на все её усилия, в сознании советских граждан и прежде всего русского народа даже на втором году Отечественной войны ещё окончательно не сложилось чувство злобы и ненависти к врагу – эта психологическая «пружина» военного противоборства. Поэтому все средства воздействия на умы людей – наглядная и устная агитация, публицистика, кино, радио, газеты и журналы – были брошены на то, чтобы сформировать «образ врага» – немецкого фашиста, насильника, изверга, недочеловека, безнаказанно топчущего советскую землю.
Когда летом 1942 г. германские войска начали стремительно продвигаться к Сталинграду, то почти одновременно со знаменитым Приказом № 227 («Ни шагу назад!») появилась пресловутая статья И. Эренбурга «Убей немца!» Как и сталинский приказ, она была порождена суровой правдой трагического этапа Отечественной войны.
Правда – дело святое. Но не о ней в данном случае речь, а о содержании эренбурговской статейки, в которой маниакальным рефреном звучит призыв к убийству. 22 раза уместились на одной странице текста сакраментальные слова: «Не считай дней, не считай вёрст. Считай одно: убитых тобой немцев. Убей немца – это просит старуха-мать. Убей немца – это молит тебя дитя. Убей немца – это кричит родная земля. За детские гробы, за горе женщин, за горе Ленинграда – убей немца! Не промахнись. Не пропусти. Убей!» Убей не потому, что это вооружённый противник, враг. Убей как немца, по одному лишь национальному признаку. До такого человеконенавистнического вывода не додумались даже люди в окопах.
Вот что писал об этом известный актёр Юрий Никулин, бывший на фронте старшим сержантом: «Война страшна не только тем, что на ней убивают. Ужасней всего то, что она убивает человеческое в людях, превращает их порою в подобие зверя. Не может же нормальный человек, даже в бою, убивать без лютой ненависти к врагу. Я, как и все на этой войне, ненавидел немцев. Мы ненавидели их гортанную речь, даже звуки губной гармошки. И шли в бой, на смерть с этим чувством, которое было сильнее страха за свою жизнь.
Это была жестокая атмосфера войны. Но прошли годы, мне несколько раз пришлось побывать в Германии, встретиться с немцами – ветеранами Второй мировой войны. И не было никакой ненависти». («Динабург», Латвия, 30.03.1995г.)
Привожу этот рассказ с единственной целью – показать, что для советских фронтовиков ненавистными были, как правило, не немцы вообще, не «абстрактный» немец, а засевший в окопах напротив вооружённый враг, которого надо победить в смертельном бою. Вне войны убийство не только аморально, но и преступно.
С помощью садистского (иначе не скажешь) пера Эренбурга сталинская пропаганда стремилась распространить «образ врага» на весь германский народ и всё немецкое безо всякого разбора. Не удивительно поэтому, что клеймо врага, фашиста, презренного «фрица» пало и на головы репрессированных российских немцев, не имевших ни малейшего отношения к «коричневой чуме».
Совершенно невообразимую историю рассказал в этой связи Рейнгольд Дайнес. В обычное утро самого тяжкого 1942 года на арке ворот 14-го стройотряда Базстроя НКВД появился ошеломляющий лозунг «Убей немца!» Колонны тощих оборванных трудяг побригадно двигались к воротам. Маленький худой мужичок еле слышно играл на гармошке марш «Москва майская». Люди шли через ворота и не хотели верить глазам своим. Пройдя под «убийственным» транспарантом, ещё раз оглядывались. Но и с фасадной стороны ворот на ткани цвета запекшейся крови красовались те же уничтожающие слова.
На работе только и разговоров было, что об этом лозунге. К вечеру о нём узнала вся стройка. Недоумевали, возмущались, строили различные предположения и догадки. Никто и понятия не имел о статье Эренбурга. Большинство «трудмобилизованных» пришло к выводу, что неспроста вывесили такой транспарант, видно, скоро всем конец придёт...
Но вечером, когда лагерники возвращались с работы, на воротах уже висел привычный лозунг «Всё для фронта, всё для победы!» Видно, смекнуло лагерное начальство, что явно «перегнуло палку», слишком далеко зашло в своей «воспитательной» работе с «немецким контингентом». Ведь в лагере всё должно быть по-советски «шито-крыто».
Появиться на воротах кликушеский призыв Эренбурга мог только потому, что пришёлся по душе какому-то ретивому политработнику из энкаведешной своры. Конечно, не только из платонического почтения к звонкому писательскому слову. Действовал он в полном соответствии с духом садистской психологии большевизма, знал, чем можно доставить максимум моральных мук поднадзорным немецким лагерникам.
Об аналогичном случае упоминает в своих записках и Александр Мунтаниол: «Когда в «Известиях» была напечатана статья, где известный литератор призывал убить не фашиста, а немца, в нашей столовой появилось огромное красное полотнище с лозунгом: «Хочешь жить – убей немца!» Это была последняя капля, отнявшая у нас всякую надежду на выживание».
Представление о том, во что ставили энкаведешники нашего брата-«трудармейца», в каком бесправном положении мы пребывали в лагерных «зонах», даёт эпизод, который привёл в своём письме Виктор Ридель. Он родился в 1924 г. на Северном Кавказе, в 41-м был депортирован в Сибирь. С 18 лет – в «трудармии», на строительстве Богословского алюминиевого завода.
«К началу 1943 г. я уже год находился в 5-м стройотряде, – пишет Виктор. – Наша бригада работала в каменном карьере: вручную – ломом, клиньями, кувалдой – мы крушили камень. В феврале-марте я окончательно ослаб. Однажды вечером возвращались в лагерь. Я отстал, шёл последним. В стороне от дороги прохаживался охранник-проводник, рядом бегала овчарка.
Было очень холодно. Я втянул голову в ворот бушлата и плёлся вслед за бригадой. Вдруг кто-то сильно потянул меня сзади за бушлат, я упал на снег. Показалось, будто охранник ударил прикладом по спине. Оглянулся – увидел огромную собаку. Хотел убежать, но она снова ухватилась за мою одежду, и я опять упал.
Так повторялось раза четыре-пять: я вновь и вновь пытался подняться, но собака была сильнее (её, конечно, кормили лучше нас) и опрокидывала меня на землю. Это её раззадорило, она пуще прежнего вцепилась мне в бушлат. Таскала до тех пор, пока я совсем не обессилел. Начал кричать и плакать, но никто не пришёл на помощь.
Когда охранник увидел, что я уже не пытаюсь встать и даже не шевелюсь, то, натешившись вдоволь, унял собаку. А я ещё немного полежал, отдышался и, оглядываясь на собаку, медленно стал подниматься. Вижу: охранник стоит со своей собакой, поглаживает её, улыбается и к тому же грозит мне пальцем – дескать, не отставай от бригады!
Я посмотрел на себя и ужаснулся: бушлат клочьями висит, стёганые брюки изорваны – целого места не найти. Обидно стало: за что он натравил на меня собаку? Ведь я ничего не нарушил, потихоньку, насколько позволяли силы, брёл по дороге. Не иначе, как поиздеваться захотел собаковод, лишний раз проверить свою собаку, разнообразия ради – не на специально одетом «маниле», а на настоящем «лагерном материале».
С его стороны это было явным проступком, но никакого разбирательства, конечно, не последовало. Самым сложным оказалось получить новую зимнюю одежду взамен той, что пришла в негодность, видите ли, по моей вине. Это чудовищное оскорбление я не забуду до конца своих дней». Такова была лагерная система палачества и травли, созданная для российских немцев по злой воле властей.
Что касается отношения к «трудмобилизованным» со стороны местного населения, то ставка на конформистское сознание, низкую общую и политическую культуру не подвела организаторов психологического нажима на волю и поведение людей. В стране мало кто проводил различие между немецким народом и фашистами, носителями нацистской идеологии. В одну кучу с ними валили, конечно, и российских немцев.
В то суровое время вся людская злоба, естественная и насаждаемая обрушивалась на наши беззащитные головы, где бы мы ни находились – на спецпоселении или в лагерных «зонах». На долгие годы в российском общественном сознании стало правилом отождествлять немецких граждан с фашистами оккупантами, врагами. Будто мы находились не дома, а в плену у своих.
Особенно тяжко приходилось на первых порах, прежде всего в 1942 году.
Какой мерой можно оценить унижение и позор, пережитые нашими немцами, на которых, как на диковинных животных, сбегались смотреть люди в уральских селениях!
Как без стыда и гнева пережить, например, такую картину: ведут нас под конвоем с собаками через посёлок, и со всех сторон взглянуть на невидаль высыпает стар и млад. Стоят, молча разглядывают издалека и вблизи. «Немцев ведут! Немцев ведут!» – летит впереди нас ребячий крик, острой болью и стыдом пронзая сердце. Идём, опустив головы, изредка, как затравленные звери, бросая по сторонам взгляд в поисках сочувственного, снисходительного взора. Но видим только злобу и любопытство.
Не обходилось на первых порах и без подлинных курьёзов: кое-кого из нас на полном серьёзе просили снять шапку, дабы убедиться, что у него нет рогов, какие изображались на головах гитлеровцев в газетах и на плакатах того времени. Большинство любопытных составляли, конечно, женщины. Не обнаружив на стриженых головах ожидаемых бугорков, многие приходили к выводу, что мы, кажется, не настоящие фашисты. Но, как говорили, было высказано и другое, не лишённое остроумия мнение: «Это фашисты, но без рогов. Другая порода...»
«Трудармейцев» и впрямь принимали за гитлеровцев, за тех самых немцев, которые жгли русские города и сёла, убивали отцов, мужей, братьев и сыновей этих несчастных в своей забитости и своём невежестве людей. Вряд ли кто-то из них слышал, что на территории СССР издавна живут «свои», российские немцы.
Каково было в действительности тогдашнее состояние наших немцев, знают только они сами. Передать его словами невозможно. Поэтому так мучительно, волнуясь, подбирал в беседе со мной слова Яков Менгель, который, как и я, находился в лагерях Бакалстроя, что называется, от звонка до звонка:
— У немцев чувство собственного достоинства и личной чести, дом и внешний облик всегда почитались очень высоко. И вот нас ведут через селение как преступников, да ещё грязных, оборванных, истощённых. Стыд-то какой! Как сквозь строй проводят, со всех сторон взгляды: тут и презрение, и злорадство, и жалость в глазах. Самое тяжёлое – это жалость. От унижения плакать хотелось!
Кстати, одной из причин, побудивших 17-летнего Эммануила Зайделя, одного из персонажей нашей книги, сбежать из лагеря на фронт, был позор запроволочного животного содержания и неизменные детские возгласы «Немцев ведут!», которыми оглашались улицы посёлка (впоследствии города) Александровск Молотовской (ныне Пермской) области, когда «трудмобилизованных» препровождали на работу и с работы. Этих слов боялись больше, чем оскорблений лагерного или заводского начальства. Отвечать на них каким-то образом было и стыдно, и небезопасно: окрик часового только усиливал злорадство мальчишек.
Конечно, между тем, как относились к нам, «трудмобилизованным» немцам, сотрудники «органов» и местные жители, была большая разница. Энкаведешники – включая и тех, кто влился в их ряды для того, чтобы спрятаться от фронта, – должны были обладать особыми палаческими качествами, позволявшими чинить беспощадную расправу над опальными российскими немцами. Они изо всех сил старались преуспеть в этом чёрном деле, ибо знали: попустительство «социально опасному элементу» может повлечь за собой снятие вожделенной тыловой брони.
Поэтому на службе в данном карательном ведомстве, как правило, находились наиболее рьяные немцененавистники, полные властолюбия и садизма нелюди.
Немаловажное значение имело и то обстоятельство, что среди начальствующего состава «трудармейских» лагерей и спецкомендатур имелось значительное число евреев, которые по понятным причинам должны были питать к немцам особую ненависть. Правда, встречались среди них и люди другого рода. Известно, например, что начальник 5-го стройотряда Бакалстроя майор Чиркин в 1942 г. добровольно ушёл со своего поста, заявив, что не может держать взаперти безвинных немцев. Были и другие подобные случаи, о которых речь ниже.
В иной психологической ситуации находились вольнонаёмные рабочие, трудившиеся рядом с нашими немцами. То же самое можно сказать и о местном населении на Урале, где было особенно много «немецких» лагерей. При всей «заряженности» антифашистской и антинемецкой пропагандой многие люди, ближе столкнувшись с «трудмобилизованными» немцами, постепенно меняли своё мнение о них. Даже в самом трудном 1942 году, когда в семьи приходило больше всего извещений о гибели и безвестном исчезновении близких, а «органы» с особым рвением настраивали население против «трудармейцев», многие вольнонаёмные (в большинстве своём женщины) испытывали к гибнущим в лагерях немцам скорее жалость, нежели презрение.
Своими наблюдениями на этот счёт делится упомянутый Александр Мунтаниол:
«В конце лета нашу штрафную бригаду послали поддерживать в надлежащем состоянии лежневую дорогу, по которой вывозили овощи из ГУЛАГовского подсобного хозяйства. Мы жили в селе, в домике, где размещалась школа. Сперва местные избегали нас, и мы понимали причину: в селе находился человек в форме внутренних войск. Это он обрабатывал жителей, чтобы они не общались с нами.
Но жизнь шла по своим законам, и, как ни старались чекисты держать людей в шорах, это удавалось далеко не всегда. Вскоре селяне узнали нас поближе, и услышав, что мы говорим по-русски, перестали чуждаться. По вечерам у школы бывало весело. От местных девушек не было отбоя. Приходили и женщины – «мужского духу понюхать», как они говорили.
Прожив в селе около двух месяцев, мы по-настоящему сдружились с его жителями. Наши ребята помогали навести порядок во дворе, наколоть на зиму дров, подремонтировать забор и т.д. Когда уезжали, всё село вышло нас провожать, люди искренне желали нам добра».
О коллизиях, возникавших при общении немцев с местными жителями, рассказывается и в записках уже знакомого читателям Иоганна Эйснера. Вот один из таких эпизодов.
Летом 1943 года ему, как говорится, дико повезло. В числе двадцати ещё передвигавшихся на собственных ногах молодых людей его направили работать путейцем на железнодорожную ветку. 900 граммов хлеба, третий котёл и свобода от конвойного сопровождения, которая открывала доступ к съедобным лесным сокровищам, быстро вернули им прежние силы. Участок старшего мастера Терещука стал одним из лучших на железной дороге Вятлага.
Всё было бы хорошо, не случись с Иоганном неожиданное происшествие.
Как-то осенью их бригада расставляла щиты, предохраняющие дорогу от снежных заносов. Летом эти лёгкие деревянные приспособления складываются в штабеля, запрещённые к разборке и использованию. Но вблизи жилья люди растаскивали щиты, чтобы загораживать свои участки от потравы.
Так было и у бараков вольнонаёмного и обслуживающего персонала лагпункта № 1, неподалёку от которого бригада расставляла щиты в этот день. Иоганн и два других путейца направились к огородам. Их встретили женщины с детьми с просьбой оставить щиты, пока огороды не убраны. Путейцы объяснили им, что по всей железной дороге идёт плановая подготовка к зиме и что они получили распоряжение, которое обязаны выполнить. Женщины ушли, а путейцы со щитами отправились к железнодорожному кювету.
Когда Иоганн с товарищами явились во второй раз, к ним подошёл инвалид с костылём в сопровождении нескольких мальчишек. Он начал обзывать путейцев последними словами: и «фрицы» они, и фашисты, и изверги; мало он их перебил на фронте, всех надо уничтожить и т.п. Двое товарищей Иоганна не стали выслушивать оскорбления и ушли с пустыми руками. Но он взял очередной щит, а затем ещё несколько раз возвращался за новыми. Фронтовик ругался всё пуще, а поодаль стояли женщины и наблюдали за происходящим.
Наконец, инвалид отправился к лагерному оперуполномоченному НКВД с жалобой на Иоганна, заявив, что тот его не только ослушался, но и ударил по голове. Тем же вечером «опер» вызвал Иоганна, спросил, что и как, и давай кричать:
— Врёшь, паразит! Ты ударил фронтовика так, что он упал. Скажи правду, иначе посажу! Твои немцы на фронте человека инвалидом сделали, а ты над ним здесь измываться вздумал?!
Потом, помолчав, добавил:
— Ладно, иди. Завтра после работы придёшь ко мне. Я тебя за этого фронтовика всё равно посажу, так и знай!
Когда на следующий день он пришёл к «оперу», в коридоре стояла женщина с мальчиком. Иоганн поздоровался, постучал в дверь. А душа в пятки ушла – понял, что эта женщина из барачных жильцов.
— Ага, пришёл, «герой»? Сейчас я тебе фашистские руки укорочу, фриц недорезанный!
Зовёт в кабинет женщину, говорит:
 – Расскажите при этом паразите, как он ударил фронтовика-инвалида.
Испугался Иоганн: всё пропало! Подтвердит – 10 лет обеспечены. Но женщина честно передала всё, как было. «Оперу» это явно не понравилось:
— Инвалид обманывать не станет! Вы почему защищаете немца, а не нашего человека?
Она ещё раз, потвёрже, повторила сказанное. «Опер» выпроводил женщину и принялся за мальчишку:
— Ну, малыш, скажи мне правду, ведь этот дядька ударил вашего фронтовика? Парнишка потупился и отрицательно покачал головой. «Опер» вскочил, подошёл к мальчонке вплотную, сердито прошипел:
— Что ты сказал?
— Не ударил он его...
— Ты что же меня обманываешь?! Ваш инвалид мне ясно сказал, что этот немец ударил его по голове. Говори, как было!
Иоганн смотрел на мальчика, а сам дрожал, будто от малярии. А ну, испугается парнишка, скажет неправду – не миновать тюрьмы! Но мальчик покачал головой и повторил:
— Нет, не ударил...
Оперуполномоченный вытолкал мальчишку за дверь, опять обозвал Иоганна последними словами и сказал:
— Иди и знай – ещё раз попадёшься, я тебе всё припомню. Не отвертишься, фриц поганый!
«Это был третий случай, когда я мог получить 10 лет», – такой фразой завершается очередной отрывок из записок Иоганна Эйснера.
Так, меж двух «огней», – армадой вооружённых энкаведешников и снисходительно-осуждающими простыми людьми – российские немцы жили всю войну и ещё десять послевоенных лет.
И в то же время каждый спасшийся от смерти «трудармеец» назовёт несколько имён людей из вольнонаёмного персонала, которые, несмотря на «разъяснительную работу» НКВД, на данные в спецотделах расписки, а главное – вопреки открытой травле, с риском для себя и своей семьи, единственно из сострадания и по природной доброте стремились делать и делали нашим немцам добро. Они поддерживали их надеждой, человеческим сочувствием, но больше всего тем, что давали возможность десяткам и сотням людей не умереть голодной смертью.
Уже знакомый читателю Теодор Герцен помянул добрым словом старого лесника Ивана Васильевича Фёдорова, который заботливо следил за сохранностью молодой поросли на лесной вырубке.
— Оно, конечно, так, – говаривал он. – Шахтам, знамо, крепёжка нужна. И вас сюда пригнали не задаром. Только вот что я вам посоветую, робята: вы норму шибко перевыполнять не старайтесь, берегите силы, пока они ишо есть. Обязательно набавят норму, уж я-то знаю! Почитай, всю жизнь лес рубил, мне ужо 83 стукнуло. А теперь вот берегу молодняк от вас, лесорубов. Вы уедете, я уйду, а лесу-то расти вечно!
Особенно приглянулся ему Теодор. Всё вокруг него ходил, подсказывал, опытом делился, как ловчее в лесу работать. А однажды сказал задумчиво:
— Тебя по-русски как зовут-то? Фёдором, говоришь? Так вместо внучка Вани у меня будешь. Он такого же росточка был, наш Ванятка. Убило на фронте его. Убило... Не стало мальца-то. Чай, согласен, аль нет?
Выслушал я взволнованные слова Т. Герцена и подумал: а ведь смог же простой и не очень, наверное, образованный человек сохранить в себе естественное стремление к простому человеческому взаимопониманию, оставив в стороне национальные и иные предрассудки! Сумел подняться выше тех облечённых властью прохвостов и их придворных писак, которые сознательно науськивали народы друг на друга.
А мог бы и дед Иван назвать юного Герцена убийцей или фашистом – немец ведь! И внука немцы убили! Обозлиться мог, как многие. Так ведь нет! Умное, по-настоящему доброе сердце ему этого не позволило. Мудрый был старик.
Удивительную историю свой жизни поведала в письме Вера Ивановна Гончарова, проживавшая в 1993 г. в Уфе. Оно тоже заслуживает того, чтобы ознакомить с ним читателей.
В 1943 г. её, хрупкую 15-летнюю девчонку, направили по мобилизации в город Бугуруслан Чкаловской (ныне Оренбургской) области, в трест Нефтегазстрой. От лома, лопаты и кирки – этих чисто мужских орудий землекопа – руки сначала покрылись кровавыми волдырями, а потом задубели грубым мозолистым наростом. Но настоящее несчастье состояло в другом: еда, которую им давали, не могла восполнить физических затрат, и женщины вскоре превратились в ходячие скелеты.
Наступила зима, строительные работы требовали теперь куда больше сил, а их становилось всё меньше и меньше. К тому же новую одежду женщинам не выдавали, а старая напрочь износилась. Матерчатый верх ботинок отрывался от деревянной подошвы, и через кое-как заделанные дыры к ногам пробирались холод и снег. Появились первые замёрзшие и умершие от голода.
В один из вьюжных дней Берта Зеель (так её звали тогда) отпросилась у бригадира, чтобы пойти в ближайшую деревню в надежде выпросить у добрых людей пару картофелин или тарелку супа. Всё одно она не работник, сил не осталось даже на слезы.
Заснеженная дорога, обжигающий ветер. Золотые и лиловые круги перед глазами. Из последних сил добрела она до деревни и у первого же забора потеряла сознание.
Очнулась в какой-то избе. На столе у кровати – стакан молока. Рядом с ней – пожилая женщина. Спрашивает, кто она, откуда? Берта рассказала о себе, порывалась уйти, но Демидовна – так назвала себя женщина – ей в ответ:
— Никуда ты сегодня не пойдёшь! Лежи, набирайся сил, а там что-нибудь придумаем...
Через неделю хозяйка вернулась вечером с работы не одна. С ней пришёл мужчина в военной форме, но без ноги и с пустым левым рукавом. Он попросил Берту ещё раз рассказать о себе и своих родителях. Посоветовал ей в лагерь не возвращаться и предложил, если она согласна, послать её учиться в ФЗО.
А ещё через неделю мужчина принёс Берте новое свидетельство о рождении и сказал:
— Твоя жизнь только начинается, а сколько ещё мучиться вашим женщинам в лагерях – кто знает... Езжай, учись!
Так Берта Зеель, уроженка Красного Куга, кантонного центра АССР немцев Поволжья, стала Верой Кондаковой, живущей на территории Воскресенского сельсовета, где она теперь находилась.
Демидовна собрала кое-какую одежду, и Вера вместе с другими сельскими девчонками отправилась в Уфу. Прощаясь с «племянницей», хозяйка перекрестила её и сказала:
— С Богом, доченька. Только смотри, нигде не проговорись о нас!
Через год Вера закончила ФЗО № 17, получила паспорт и стала работать формовщицей в литейном цехе Уфимского вагоноремонтного завода.
«Так и прожила я всю жизнь русской. Но вместе с немцами «болела» за восстановление нашей Республики на Волге. А теперь бываю в немецком культурном центре, пою песни моей матери, которая вместе с сестричками умерла от голода в 1944 г.», – этими словами заканчивается письмо Зеель-Гончаровой, женщины с необычной немецкой судьбой.
Мне известен ещё один подобный случай самоотверженной человеческой доброты, когда облечённые властью люди с риском для себя и исключительно из чувства сострадания помогли способному немецкому юноше избежать тягот спецпоселения, а в будущем добиться значительных высот в военно-инженерной науке. Речь идёт о Владимире Дурове, профессоре, докторе наук, который до 1991 г. заведовал кафедрой Даугавпилсского военного авиатехнического училища в Латвийской ССР.
В 1943 г. его, 13-летнего беспризорного паренька, отец и мать которого находились в «трудармии», колхоз направил по разнарядке учиться рабочей профессии в ФЗО. Способный мальчишка Володя Визенмюллер пришёлся по душе мастеру – назовём его Любимов. Они были так дружны, что Володю называли не иначе, как «любимая тень».
Когда В. Визенмюллеру исполнилось 14 лет, что означало для немца явку к коменданту НКВД для примерки каторжного «спецхомута», Любимов сказал: «Не ходи, мы всё уладим!»
Что делал мастер, с кем договаривался, неизвестно, но в один прекрасный день он сказал Володе: «Мы тебе такую фамилию сварганили, что ни одна милиция не подкопается. Согласен на Дурова? Значит будешь Владимиром Романовичем Дуровым!»
С этой фамилией он вышел из училища, учился в школе, получил паспорт, работал, снова учился. Благодаря незаурядным способностям и «незапятнанной» пятой графе быстро продвигался по службе в области военно-технических исследований.
...Письма и воспоминания «трудармейцев» – документы большой нравственной силы. Нет свидетельств беспристрастных: в каждом из них – картина потрясающего горя и самоотверженной доброты, которая помогала кому-то избежать беды. По прошествии времени эти повествования становятся документами истории нашего народа.
Рассказывает упоминавшийся нами затворник Бакалстроя Вернер Штирц, в настоящее время – житель Германии.
— В годы войны – на фронте и в тылу – люди просвечивались насквозь: сразу было видно, кто чего стоит, – издалека начал свою историю Вернер. – И, знаете, не было более верного критерия для оценки человека, чем его отношение к слабому, больному, гонимому. В том числе и к нам, узникам «трудармейских» лагерей, соединявшим в себе всё перечисленное и многое сверх того.
Он рассказал о бывшем начальнике Теплостроя – крупной организации, занимавшейся монтажом основных тепловых сетей на промышленных объектах Бакалстроя, – Иване Древале, который сознательно шёл на приписки в нарядах для окотловки только затем, чтобы отдалить неминуемую гибель «трудармейцев». Он видел, что люди стараются изо всех сил, но не могут выполнить нормы по причине слабости и истощения. В ответ «мобилизованные» трудились с полной отдачей, и дело у Древаля спорилось.
Но малый «отсев» в бригадах, занятых в Теплострое, и сплошной третий котёл у «трудмобилизованных» привлекли внимание лагерного оперуполномоченного, которое вылилось в следствие и судебное разбирательство «дела» Древаля в военном трибунале, постоянно функционировавшим при Бакалстрое. За систематические приписки в нарядах, приведшие к «перерасходу продуктов питания», И. Древаль был приговорён весной 1943 года к 12-ти годам лишения свободы, а два бригадира получили по 10 лет. Пострадал при этом и Вернер – он был отправлен в штрафной отряд в Верхний Уфалей, о чём ещё будет идти речь.
Подобный случай описан и Александром Мунтаниолом, к воспоминаниям которого мы уже обращались.
«Мне дали 24 хлопца (все с Украины), которые прошли через ад каменного карьера на станции Всеволодо-Вильва, и отправили на насыпку железнодорожного полотна, – пишет Александр. – Члены нашей бригады пытались катить тачки и падали вместе с непосильной тяжестью. Десятник оказался учителем из поволжских немцев. «Их жизнь в наших руках, – сказал я ему, – если мы не поможем, они все погибнут». Посидели мы с ним, поразмыслили и нашли общий язык. Десятник велел мне отвести ребят в лес – пусть, мол, отоспятся – и стеречь их от начальства. Так продолжалось месяц-полтора. А паёк мы получали полный, за 125% выполнения нормы. За это время хлопцы окрепли и с лихвой наверстали упущенное.
Однако «туфта» и на сей раз не прошла безнаказанно. Однажды перед строем поредевших «трудармейцев» был зачитан приказ начальника Соликамстроя Байкова. За приписки, повлекшие за собой пресловутый перерасход продуктов, ряд товарищей, включая десятника и меня, были переведены в штрафную бригаду под зловещим номером 58 и направлены на самые тяжёлые работы».
По вывернутой наизнанку большевистской логике продовольствие, которое должно служить сохранению жизни человека, оказывалось дороже и важнее самого человека, своим тяжким трудом зарабатывавшего эти жалкие средства к существованию! Или, быть может, продукты предназначались для совсем других людей, и руководителей судили за то, что они спасали жизни немцев, которым была предначертана голодная смерть?
«Преступники» из Соликамстроя и Бакальского Теплостроя – не единственные самоотверженные люди, которые в самые трудные годы рисковали собственным благополучием и, как могли, защищали погибающих немцев. Конечно, они были не в силах остановить ГУЛАГовский молох, перемалывавший узников в лагерную пыль. Но оставшиеся в живых «трудармейцы» до сих пор помнят своих спасителей и заступников.
Известный читателю Иоганн Эйснер, например, упоминает в своих записках о враче 12-го лагпункта Вятлага Нине Наумовне Таци, жене начальника лагеря и бывшей политзаключённой. Именно к ней, а не к доктору из «своих» стремились попасть «доходяги», чтобы получить освобождение от работы. Все ведь знали, что врачи не имеют на это права, даже если налицо последняя степень дистрофии, цинга, пеллагра и другие болезни голодающих. Особенно жалостлива она была к юным дистрофикам, многим из которых не исполнилось и 18-ти лет.
За либерализм в отношении «спецконтингента» ей частенько доставалось от мужа, капитана Таци, поскольку освобождениями от работы, переводом в ОПП и стационар она срывала график поставки рабсилы подрядному лесозаготовительному предприятию. А это, в свою очередь, уменьшало поступления в кассу НКВД.
Яков Лихтенвальд (его мы тоже уже цитировали) просил упомянуть о тех вольнонаёмных служащих лагерей, которые в меру своих возможностей вторгались в систему уничтожения «трудмобилизованных» и спасли немало человеческих жизней. Там, где таких людей не было, смертность немцев при тех же условиях содержания приближалась к стопроцентной.
В первую очередь Я. Лихтенвальд называет лагерного доктора Фриду Самуиловну, которая даже в условиях санкционированного сверху геноцида следовала первой заповеди врача – спасению жизни людей. Она не только «сверх меры» освобождала «трудмобилизованных» от работы, давая одним дистрофикам возможность пару дней отдышаться, другим – умереть не в лесу и не по пути в «зону», а в ОПП, стационаре или бараке. С поразительной смелостью и редкостным упорством настаивала она на строгом соблюдении правил для исправительно-трудовых лагерей, согласно которым при морозе в 40° и ниже людям не полагалось работать на открытом воздухе.
Бывало, у ворот разыгрывались настоящие баталии между Фридой Самуиловной и лагерным начальником. Она становилась перед колонной «трудмобилизованных» и властью врача запрещала выводить их из лагеря. Разъярённый капитан размахивал пистолетом, а докторша распахивала ворот полушубка и кричала: «Стреляйте, но в такой мороз я людей в лес не пущу!»
Однако не эти – к сожалению, нечастые – примеры человеческой доброты и мужества определяли жизненные перипетии «трудмобилизованных» немцев. То недоброй памяти время запечатлелось в их сознании прежде всего лагерно-тюремным режимом, рассчитанным на содержание уголовных преступников.
Были у «наших» концлагерей и свои особенности, которые ещё более усиливали физические и моральные муки их затворников. С одной стороны, нас со всех сторон окружали реалии лагеря строгого режима: четырёхметровое проволочное ограждение, вышки с «попками» по углам, конвой, сторожевые собаки, надоедливые вечерние поверки, ночные «шмоны» и прочие атрибуты ГУЛАГовской «жизни». А с другой – в официальном обращении к нам звучало слово «товарищ» с добавлением «трудмобилизованный». Политрук стройотряда («комиссар трудового батальона») – была такая начальственная должность в лагерях – мог перед строем во время развода апеллировать к «патриотическому долгу советских людей», призывать не покладая рук трудиться во имя победы над врагом.
С запланированным ханжеством мы встретились в первые же дни по прибытии в 4-й стройотряд Бакалстроя. Нас, молодых, по правде говоря, не очень смутили проволочные ограждения, пустые вышки по углам и вахта у ворот, через которые можно было на первых порах свободно выходить и заходить. Никому даже в голову не пришло, что нас могут запереть как заключённых.
Весёлую улыбку и шутки вызывали заполняемые формуляры с многочисленными вопросами, описанием особых примет типа: «оттопыренные уши», «тяжёлый подбородок», «скрюченный нос». Снятие отпечатков пальцев рук кто-то, понаслышке знакомый с воровским жаргоном, ко всеобщему веселью назвал «игрой на рояле». Такая реакция понятна – никто не мог ждать коварного подвоха от своих же властей.
Не пугала и предстоящая трудная работа на кирпичном заводе. В конце концов, защищать Родину, выполнять свой долг можно и нужно и в тылу, если уж на фронт не пустили. Ведь и тут дела немало. Сами видели по пути в Казахстан, как один за другим шли поезда с оборудованием на восток, обгоняя наш переселенческий эшелон. Хороши бы мы, немцы, были, бездеятельно отсиживаясь в тылу, в то время как почти все военнообязанные мобилизованы на фронт, а Красная Армия с тяжёлыми потерями отходит всё дальше и дальше.
Удовлетворение вызывала уже мысль, что наконец-то определилось и наше место в общей борьбе против фашистских оккупантов. Ощущение чистой совести успокаивало, настраивало на напряжённую работу, придавало сил для преодоления будущих трудностей. Было весело, шутники сыпали остротами, непривычно для многих звучавшими на немецком языке. Слышались собранные воедино разномастные немецкие диалекты, будто на большом многоязыком рынке. Настоящий библейский Вавилон!
— Главное – сносная еда, тогда и работа, и жизнь будут соответствующие. За немцами дело не станет! – заключили те, кто постарше и кое-что повидал на своём веку.
Но так продолжалось недолго. Через неделю из окошка кухни вместо приличного супа стали выдавать какую-то мутную водичку с отдалёнными признаками варившейся рыбы. О втором – обычной каше – больше никто и не помышлял.
Добровольный сознательный труд обычных добропорядочных и сытых людей был заменён принудиловкой для зеков – лагерной котловкой. 750 граммов хлеба и три раза «суп» – вот что мог получить тот, кто выполнял норму выработки на 100% (третий котёл). За 25% перевыполнения полагалось 800 граммов хлеба и так называемое «премблюдо» – пирожок «ни с чем» весом примерно 50 граммов. Невыполнение нормы каралось вторым котлом – при этом «виновнику» доставались всего 600 граммов хлеба и дважды суп-вода. Первый, гибельный котёл получали штрафники. Он состоял из 400 граммов хлеба и одноразового пустого супа.
В тот же день на вышках и на вахте появились охранники, а за лагерными воротами нас встретил вооружённый конвой с неизменным оскорбительным окриком: «Шаг влево, шаг вправо – стреляю без предупреждения!»
По рассказам моих собеседников, так происходило и в других местах: поиграла кошка с мышкой и – съела...
Враз всё прояснилось, будто пелена упала с глаз: произошло что-то очень серьёзное. Видимо, вступило в силу какое-то новое руководящее решение. Нас лишили свободы, а попросту говоря, – посадили в тюрьму. Не продолжение ли это того Указа, в котором немцы Поволжья были объявлены диверсантами и шпионами? Сначала нас всех выселили в Сибирь и Казахстан, а теперь, выходит, заточили в лагеря?
Но вопиющим диссонансом к происходящему и верхом советского ханжества были... лагерные партийные и комсомольские организации. Неслыханное сочетание колючей проволоки и членских билетов с ленинским профилем – это загадка не для нормального человеческого рассудка. Не поймёшь, то ли лагерный режим поднимали до партийно-комсомольского уровня, то ли «авангард рабочего класса» и «передовую советскую молодёжь» низводили до уголовных преступников?
О сомнениях, имевших место по поводу этих организаций даже в партийно-энкаведистских кругах, свидетельствует служебная записка, обнаруженная мной в Челябинском областном архиве. Начальник Бакалстроя писал своему заместителю по лагерям, руководителю оперчекистского отдела и начальнику ВОХР:
 
Секретно
Тт. Честных, Курпасу, Шипилову
В частичное изменение приказа № 29 от 18.06.42 г. дайте указание партийные документы и комсомольские билеты у трудмобилизованных не изымать.
А. Комаровский
19 июня 1942 года.
 
Итак, «Бог» сказал: да будут лагерные коммунисты и комсомольцы! И появился в ВКП(б) и ВЛКСМ невиданный организационный феномен – запроволочные партийные и комсомольские ячейки. Их членов вместе с «парторгами» и «комсоргами» вели на работу и назад под усиленным овчарками вооружённым конвоем, обзывая фашистами и стреляя при неосторожном движении в строю.
Порой доходило до смешного (а по сути – до очень грустного). Об одном таком случае написал из Казахстана Н. Беккер. Собрания партийцев в лагере, где он содержался, проводились в помещении, которое находилось за пределами «зоны». Доставляли их туда, как и положено, под конвоем. Для охранников, пишет он, это был удобный повод развлечься, а заодно и поиздеваться над безропотными немцами.
При приближении к очередной вышке раздавался сверху громкий клич:
— Стой, кто идёт?!
Старший по конвою называл положенный пароль и добавлял:
— Ведём коммунистов на партийное собрание!
В ответ раздавался оскорбительный хохот.
Свою точку зрения на эту проблему высказал уже знакомый нам Александр Мунтаниол. Он пишет мне с упрёком:
«Вы пытаетесь каким-то образом возвысить роль партии и комсомола в лагерях. Скажу откровенно: мы, «трудармейцы», смотрели на наших партийцев как на пигмеев. Над ними насмехались и, если хотите знать, их ненавидели. Уж очень противно было смотреть, как этих жалких прихвостней вели под конвоем на партсобрания.
Вы не сказали в книге, что эти организации и собрания были отдельными от вольнонаёмных. Немцев просто не допускали на собрания, где были русские и представители других национальностей.
Мы задавали себе вопрос: «Почему у немцев не забрали партбилеты?» Ведь сама логика подсказывала, что никакие красные книжечки в лагере не нужны, разве что использовать их как дополнительный рычаг давления на основную массу рабов».
Мой взгляд на эту противоестественную ситуацию несколько отличается от приведённого. К тому же в 1988 г., когда готовилось первое издание моей книги, в этом отношении ещё имелись, как говорится, «некоторые нюансы». Лишь позднее мы по достоинству оценили зловещую роль КПСС в жизни советского общества. То, что наши мучители могли использовать партийцев и комсомольцев в своих шкурных интересах, не подлежит сомнению. Однако наличие, а тем более активность партийных организаций заключённых противоречили нормам ГУЛАГа и (по крайней мере, в 1942-43 гг.) служили определённой помехой при осуществлении специфических задач по моральному и физическому уничтожению людей. Поэтому лагерное руководство стремилось не допустить, чтобы деятельность этих организаций выходила за чисто формальные рамки.
Что касается комсомольских собраний, то за два первых года «трудармии» я о них даже не слышал. Сомневаюсь, что в тех двух крупных стройотрядах, где я за это время побывал, они вообще проводились.
Там, где партийные и комсомольские организации имелись, они существовали столь же подневольно, бесправно и бессловесно, как и их члены. Режимное лагерное клеймо требовало их полной изоляции от организаций вольнонаёмного персонала. Эта «берлинская стена» стала разрушаться только с расформированием «трудармии» в 1946 г.
Почему же коммунисты не протестовали хотя бы против этого организационно-партийного уродства, а молчаливо оставались членами партии, бережно хранили партбилеты и платили символичные членские взносы?
 По-моему, ответ на этот вопрос кроется там же, где и объяснение непротивления лагерному злу со стороны остальной массы «трудмобилизованных» немцев. Практически все мы держались беспомощно, молчаливо-обречённо и, в конечном счёте, малодушно. Срабатывали вековые традиции проживания «не в своём» государстве, отсутствие чувства хозяина в собственном доме и, как следствие, воли к борьбе. А люди, не готовые противостоять насилию, всегда слабее насильников.
Но было и ещё одно обстоятельство, позволяющее ответить на поставленный вопрос. Это – страх 1937 года, неусыпная деятельность оперчекистских цепных псов, которые не шли по следам происходящих событий, а опережали их даже там, где таковые вообще не могли иметь места.
О том, как расправлялась лагерная карательная система с коммунистами, посмевшими хотя бы вполголоса заявить о себе, рассказал в газете «Красноярский рабочий» за 10 февраля 1990 г. «трудармеец» Александр Гаус. Вот сокращённое изложение его статьи.
...Среди «трудмобилизованных» Краслага НКВД было немало коммунистов и комсомольцев. Почти все они происходили из Энгельса, столицы АССР НП, или кантонных центров Немреспублики. После неоднократных ходатайств в отрядах были созданы партийные и комсомольские организации. Но и они оставались пленниками ГУЛАГа.
Коммунистов приводило в ужас отсутствие самых элементарных прав и свобод. Они не могли оставаться безучастными и письменно обратились в ГУЛАГ НКВД СССР с требованием прекратить противозаконные действия и издевательства над «трудмобилизованными» немцами.
Из Москвы в Краслаг прибыл некий генерал Генкин. Он потребовал от коммунистов 1-го отряда немедленно сдать партбилеты. Партком отряда решительно воспротивился. Вскоре многие коммунисты данного отряда были этапированы в другие места – Вятлаг, Усольлаг, Каругольлаг. Вслед за этапом полетели депеши о том, что эти коммунисты будто бы организовали в Краслаге контрреволюционно-повстанческую организацию, а потому должны быть арестованы и преданы суду.
Очередные «московские гости» и работники оперчекистского отдела развернули настоящий террор против коммунистов во всех отрядах Краслага. Более того, партийные организации «трудмобилизованных» были объявлены вне закона. Наконец-то НКВД удалось раскрыть тех диверсантов и шпионов, о которых твердил приснопамятный сталинский Указ!
Особое совещание (тройка) безжалостно покарало безвинных «трудармейцев»-коммунистов. Многие из них были осуждены на 10, 15 и даже 25 лет режимных лагерей Крайнего Севера. Вместе с автором статьи эти репрессии коснулись сотен немцев, включая бывших ответственных работников АССР НП.
Только в 1954 г., когда через надёжные каналы удалось передать жалобы в Москву, «дело немцев-коммунистов» было закрыто, приговоры отменены, жертвы реабилитированы, многие – посмертно...
Статья А. Гауса, приоткрывшая неизвестную страницу истории «трудармии», может послужить одновременно и ответом на вопросы, поставленные нашим товарищем по несчастью А. Мунтаниолом.
Лагерная система угнетения и уничтожения людей, созданная государством и охраняемая оперчекистскими ищейками, причиняла не только физическую и моральную боль. Она была не просто способом «наказания» российских немцев за их национальную принадлежность. В её задачи входило также унизить человека, нагнать на него страх, подавить всякую волю к сопротивлению, изолировать «социально опасные элементы» от общества.
Одним из таких методов глумления над безвинными узниками «немецких» спецлагерей были до слёз обидные и унизительные обыски личных вещей «на предмет выявления и изъятия» потенциальных орудий насилия против лагерного персонала и охраны. По-лагерному именуемые «шмонами», они организовывались в 1942-43 годах, как правило, накануне революционных праздников, а подчас и по другим датам – в меру служебного рвения лагерного начальства.
Эти обыски были важной плановой акцией, предусмотренной палаческим лагерным режимом. Их проводили с превеликой тщательностью и старанием. Персонал проявлял незаурядное усердие и «бдительность». Как же – с настоящими немцами дело имеют! Не с теми, конечно, что на передовой, но всё-таки... Словом, это был один из самых изощрённых способов издевательства над лагерниками, когда представлялась желанная возможность выслужиться перед начальством. Иначе – на фронт, а там, знать, погибают...
Для немцев, вчерашних сельских жителей, воспитанных в строгих правилах христианской морали, не знавших блатного жаргона и не изведавших тюремных застенков (те, кто в 1937 г. попал в лапы НКВД, домой не вернулись, а единицам, которым всё же удалось вырваться, заткнули рот до конца жизни), всё это было непривычно, дико и чудовищно. Они никак не могли понять, что хотят найти эти люди в их пустых чемоданах и тощих узлах. Может, «политику» какую ищут, так откуда ей здесь взяться, когда кругом заборы, а «вольные» шарахаются от тебя, как от прокажённого?
Делалось это из казённого опасения, что именно в «красные дни календаря» может подняться кровавый бунт – «трудмобилизованные» немцы с бритвами и ножницами в руках нападут на вооружённых охранников, перережут им горло и... Конечно, в эту фантасмагорию никто всерьёз не верил, но лагерный режим есть режим!
...В полночь, когда все уже спят, в лагерных бараках неожиданно раздавалась команда:
— Подъём! С вещами выходить строиться! Всем до единого, больным – тоже! Быстро!
Первый раз, под майский праздник 1942 года, эта команда вызвала тревожный переполох:
— Сачем? Что слюшилось? Кута отпрафляют?
Накануне Октябрьских праздников и позднее все уже знали, что надобно делать: выстроились перед бараком, разложили на снегу свой нехитрый скарб и стали ждать, когда, наконец, до них дойдёт очередь. Охранников было немного, а людей – несколько тысяч. Ожидать приходилось часами. На холоде, на ветру. Топали, скрипя по снегу, чтобы если не согреть, то хотя бы почувствовать собственные ноги: не отмёрзли ли уже? Сходились в кружок, чтобы загородиться от колючей снежной позёмки, хлопали себя по бокам. С каждым часом становилось холоднее. А охранники всё не идут...
Лагерный «шмон» – картина зловещая. Её не передать обычными словами. По-настоящему о шмоне знают только те, кто сам был его объектом или свидетелем: установленные на караульных вышках прожектора шарят в темноте своими лучами, то здесь, то там высвечивая дымящиеся табачным дымом и паром кучки сгорбившихся от холода и унижения людей. Никто не может устоять на месте – мёрзнут ноги. Сотни человек, сопровождаемые длинными, распростёртыми на освещённом снегу тенями, переступают с ноги на ногу, напоминая о каком-то таинственном ритуальном танце у огромного ночного костра.
Наконец, далеко за полночь подходили к нам одетые в белые фронтовые полушубки «служивые», осматривали вещи, откладывали в сторону «подозрительные» предметы – ножички, включая перочинные, ножницы, бритвы и даже крупные иголки. Говорили: забираем «допослепраздников». Тщательно пролистывали книжки, в т.ч. записные, дабы выявить крамолу, разглядывали фотографии – нет ли лагерных снимков. После этого они заходили в бараки, обыскивали закоулки нар, обшаривали углы и, наконец, разрешали вернуться в помещение, казавшееся после холода таким тёплым, уютным и родным.
Основная масса вещей действительно возвращалась к хозяевам. Но лучшие из них, конечно, исчезали без следа. Это относилось и к верхней домашней одежде – добротным пальто, полушубкам, шерстяным костюмам. Официально их «временная реквизиция» мотивировалась предотвращением побегов. Дескать, гражданская одежда может помочь бежавшему затеряться в толпе.
В большинстве лагерей Бакалстроя такие обыски в 1942-43 гг. производились по 2-3 раза в год. А в 9-м стройотряде, как рассказывал Абрам Герцен, ночные акции были излюбленным «хобби» начальника лагеря, а потому предпринимались особенно часто, доводя людей до полного морального и физического изнеможения. Ведь на следующее утро надо было, как всегда, идти на работу.
Ночные обыски являлись предписанными сверху «мероприятиями» общегулаговского масштаба. Проводимые по чёрным датам «красного календаря», они запомнились всем узникам «трудармейских» лагерей. Упоминает об этих акциях и Александр Мунтаниол: «Когда нас впервые подняли ночью с нар и начали вершить повальный обыск, когда отобрали бритвы, ножи и всё, что режет и колет, стало окончательно ясно: теперь мы не люди, а рабочий скот в руках жестокого и беспощадного хозяина. С первого дня «мобилизации» я вёл дневник, хотелось зафиксировать всё пережитое, но после «шмона» понял, что за это можно без труда перекочевать в лагерь для уголовников. Записи пришлось немедленно сжечь...»
К этому зловещему времени относится и архивный документ – совершенно секретный Приказ по Управлению строительства БМК (Бакальского металлургического комбината) и Бакаллага НКВД СССР от 21 апреля 1942 г. «О мероприятиях по изъятию из зон стройотрядов запрещённых к хранению предметов».
Из текста Приказа, который относится к первому периоду существования «трудармии», следует, что на «мобилизованных» немцев с самого начала распространялись жестокие нормы режимных лагерей ГУЛАГа, предназначенных для особо опасных преступников. Кроме того, из п. 5 этого документа вытекает, что относительно проведения у «трудмобилизованных» периодических обысков были получены «специальные указания» – конечно же, из НКВД СССР.
Как и следовало ожидать от садистского руководства, директива была дана непосредственно перед первомайскими праздниками. С ними изголодавшиеся невольники связывали надежды на более густой суп и хотя бы один выходной. Но энкаведешники не были бы советскими карателями, оправдайся эти ожидания даже на йоту. Всё было как всегда...
Демонической силой, которая приводила в движение всесокрушающий гулаговский молох, являлся Великий Страх. Страх перед голодной смертью, невиданно лютыми холодами, общими работами, бесконечными этапами, карцером, ругательный кличкой «фашист».
Ничто, однако, не шло в сравнение с карающей десницей лагерного «опера». Донос ему чаще всего означал, возвращение в 37-й год – расстрел или бесследное исчезновение в дебрях таёжных лагерей. Тот, кто сам испытал болезненное напряжение всех своих нервов, этот «комплекс утки», настигаемой охотником, знает, что значит постоянно жить под занесённым над тобой топором.
Таинственный «опер» по начальственным кабинетам лагеря не ходил и вершил свои дела в отдельной комнате или здании с зарешеченными окнами и двойной мощной дверью.
В его главные задачи входило упреждать «антисоветскую деятельность», выявлять и обезвреживать «врагов народа», затаившихся среди «немецкого контингента», пресекать в зародыше «контрреволюционный саботаж» и ликвидировать лиц, «уклоняющихся» от труда.
Все эти «элементы» надо было «вскрыть», добиться от них «признания» вины, предать их суду «тройки» или военного трибунала, а затем огласить в стройотрядах («трудбатальонах») жестокие приговоры. Такова была технология нагнетания Великого Страха, который держал в полном повиновении законопослушных немцев.
Эти фактически неограниченные полномочия творить суд и расправу давались «органам» упомянутым сов. секретным Постановлением Государственного Комитета Обороны от 10 января 1942 г. «О порядке использования немцев-переселенцев призывного возраста от 17 до 50 лет», подписанным И. Сталиным.
Положения данного акта были распространены последующими сов. секретными Постановлениями ГКО на всех немцев, мобилизованных в «рабочие колонны», включая женщин.
«Опер» был один на весь лагерь, но всемогущ как Бог Саваоф. Даже вольнонаёмные служители обходили его стороной. Как от паука, расходились от него во все стороны нити, каждая из которых приносила информацию: кто, где, когда, что сказал или не сказал? Жертвы запутывались в них, как в настоящей паутине, и из них не образно, а натурально цедили кровь, заводя уголовные дела.
Главной целью служителя щита и меча было создание сети осведомителей или, по-лагерному, «стукачей». Он следовал известному паучьему принципу: чем чаще сеть, тем больше и стабильней улов. Но неверно было бы думать, что наши немцы сами торопились служить «пауку». Хотя такие тоже были. Чаще всего их к этому принуждали – хитростью, угрозами, шантажом. Коммунистам давили на партийную совесть. Шкурникам обещали тёплые местечки в лагерной обслуге.
Вот что рассказал в этой связи упомянутый Яков Менгель:
— Однажды – это было холодным летом 1942 года – стояли мы после работы перед воротами 15-го стройотряда, ожидая, когда подтянутся остальные: иначе, чем в полном составе, в лагерь бригады не запускали. Ждать надоело смертельно – каждому есть, отдохнуть хочется. Все, естественно, возмущались и теми, кого дожидаться пришлось, и лагерными порядками. Кто-то в сердцах сказал: «Скоро ли в конце концов нас впустят?» На это я ответил: «Придёт и наше время», не вкладывая в эту фразу никакого двойного смысла. Но мои слова услышал конвоир и, как положено, доложил оперуполномоченному. Тот вызвал меня этой же ночью, усадил напротив, начал «беседовать». Я ему объяснил, что ничего особенного в виду не имел, хотя теперь понимаю: истолковать мои слова можно по-разному. Я оказался в полной зависимости от этого человека с нашивкой меча и щита на рукаве. От того, какой стороной он повернёт сказанную фразу, зависела моя судьба, а может быть и жизнь. Сжавшись в комок, я ждал своей участи. И когда он долго, старательно, с ледком в глазах и голосе начал объяснять, какой политический вред способны принести мои слова Советскому государству, как во враждебных целях ими могут воспользоваться «определённые элементы» в лагере, и что, прежде чем говорить, надо думать, я интуитивно почувствовал: отпустит! Так оно и получилось. Отпустил! Как пуля выскочил я от «опера», мысленно благодарил его – он спас меня от неминуемой смерти! Даже Бога помянул добрым словом за помощь.
Но через несколько дней «опер» вызвал меня снова. Теперь его свинцовые глаза смотрели поверх искусственной улыбки. Он говорил со мной, 18-летним, как с равным и давно знакомым собеседником. Хотел он как будто бы немногого: узнать, не говорил ли ещё кто-нибудь двусмысленные слова. «Этому человеку, – сказал он, – тоже надо помочь». Своим тоном он подкупал, хотелось верить в его искренность и доброту. Но сработала устойчивая мальчишеская привычка – не фискалить, своих не выдавать. «Нет, – ответил я, – больше таких слов не слышал».
До истинной сути этого разговора я дошёл чуть позже, когда через неделю меня опять позвали в кабинет и «опер» начал настаивать, что я не только слышал подобные слова, но и знаю, кто в бригаде «ждёт поражения Красной Армии и прихода фашистов». Назначил время следующего визита – через неделю. В третий, четвёртый, пятый раз он ставил вопрос ребром: или я скажу, кто агитирует против Советской власти и Красной Армии, или сам сяду за свою «болтовню». «Срок – одна неделя. Придёшь сам!» – сказал он, как отрезал.
Тут было над чем подумать. Мягкотелый, впечатлительный, добрый по натуре, как обо мне говорили, я мог сдаться, не выстоять против его нажима, но именно в силу этих качеств мне невозможно было причинить кому-нибудь зло. Не мог я ценой чужой жизни выкупить свою! Не мог! После недели переживаний, когда опять настал назначенный срок, я пришёл к оперу и сказал со слезами в голосе:
— Сделать это не могу, потому что никто о поражении Красной Армии ничего не говорил.
— А что говорили? – тут же спросил он, чтобы сбить меня с панталыку.
— Ничего такого не говорили, не буду же я выдумывать...
— Ну ладно, иди!
Прошли неделя, месяц, год. Больше он меня не вызывал. Пронесло! Но своей цели «опер» всё же достиг: я замолчал надолго, не только на годы «трудармии»...
Говоря о деятельности лагерных оперуполномоченных, хотелось бы привести ещё одно свидетельство, подтверждающее, что те без дела в тылу не отсиживались и даром свой хлеб не ели. Они работали. Главным образом ночью. Их «продукцией» были выявленные «враги народа». Чем больше «врагов», – тем лучше работа.
Российские немцы в этом смысле представляли собой особо благодатный материал. Их и прежде, а тем более в 1942 г. можно было превентивно обвинить в симпатиях к фашистам и желании, чтобы «они дошли до Урала». Однако, в духе излюбленной тяги советских «органов» к имитации правопорядка, требовались «фактики». Ну хотя бы одна «бумажка»! Будет донос – за жертвой дело не станет.
Вернера Штирца пытался завербовать в осведомители «опер» 7-го стройотряда Бакалстроя. Действовал безо всяких церемоний, грубо, напролом:
— Приходи каждый вторник после отбоя. И чтобы материал был! – приказывал он, стуча кулаком по столу. – Понятно?
— Понятно. Можно идти?
— Иди!
Узник уходил, а навстречу ему уже пробирался в темноте коридора другой. «Что же делать?» – думал Вернер. Решил посоветоваться со своим дальним родственником Артуром Пассом, ушлым мужиком, успевшим пристроиться к лагерной кухне.
— Что, попался в лапы волку и не знаешь, как выбраться? – спросил тот и посоветовал исправно приходить к оперу, докладывать, что пока сведений нет, но они вот-вот будут. – И так поступай каждый вторник, пока ему не надоест. Он сам отстанет от тебя.
— Так я и сделал. Спас меня тогда Артур от неизбежных напастей. Спасибо ему! – сказал в заключение Вернер.
А вот о чём поведал Иван Шиц, колхозник из села Люксембург в Киргизии.
Осенью 1943 года его вместе с пятьюстами других бывших фронтовиков-немцев привезли из Магнитогорска, где они служили в стройбате, в Челябинск. Говорили: на фронт едем, а заперли в лагеря Бакалстроя, отдали во власть НКВД.
Что это означает на деле, они увидели уже в лагере 5-го стройотряда, а по-настоящему – в каменном карьере, где истощённые до полусмерти «доходяги» пытались кувалдами разбивать огромные камни. Возмущённые бессовестным обманом и уготованной им участью каторжных Жанов Вальжанов, недавние фронтовики отказались работать и потребовали отправки в армию, на передовую. Тогда их бригаду растасовали по разным лагпунктам огромной стройки. Ивана направили в штрафной 13-й стройотряд, который располагался в Верхнем Уфалее. Там он попал прямо в руки оперуполномоченного НКВД. Как обвиняемый, которого, подобно другим бывшим фронтовикам, во что бы то ни стало надо было «посадить».
— Что сделал? Что натворил? Признавайся! Будет лучше, если сам всё расскажешь!
Эти вопросы то вежливо, то грубо, то тихо, то переходя на крик, почти 3 месяца подряд задавали ему в КПЗ. Но не станет же он наговаривать на себя! В чём ему признаваться? Что не верблюд, что ли? Но как это доказать, если для «опера» ты всё одно сродни верблюду?
— Хоть скажите, в чём признаваться-то! – отвечал он следователям.
— Мы хотим, чтобы ты доказал, что действительно являешься честным советским человеком, и всё выложил сам, – требовали от него.
Срок содержания под стражей подходил к концу, а в протоколах допросов по-прежнему не было ничего, кроме пустопорожних диалогов. На допросах кричали, угрожали наганом, довели Ивана до белого каления. Пытались бить, но в ответ он замахнулся табуретом и рванулся за лежавшим на столе револьвером. Его скрутили, посадили в одиночку, а потом отправили в Златоуст, в режимную тюрьму, где узников одиночек доводили до сумасшествия мёртвой тишиной – пол в коридорах был устлан кошмами, чтобы не слышать даже шагов надзирателей.
Здесь на Ивана завели уже настоящее, реальное дело. Ему вменялось в вину «покушение на жизнь работников следствия с попыткой применения огнестрельного оружия». И безо всякого суда вручили вскоре бумажку: приговором военного трибунала осуждён на 10 лет лишения свободы.
Наказание отбывал в Ивдельлаге, рубил лес по соседству с «трудмобилизованными» немцами. Особой разницы между их жизнью и своей не обнаружил, хотя считался теперь преступником, а они – нет. Но в смысле питания заключённые жили лучше. В этом Иван убедился на собственном опыте.
— Так за что же вас всё-таки арестовали тогда? – спросил я у него в конце разговора.
— Да ни за что! Бригадиром был, кому-то место моё понравилось, вот и «настучали» оперу. Тогда всё просто делалось, – ответил он и продолжил свою мысль. – Хорошо, что трибунал судил! Если бы «тройка» – расстрел обеспечен. А так отсидел 5 лет и одновременно с «трудармейцами» вышел из лагеря. Выжил, как видишь. А в 13-м стройотряде запросто концы бы отдал. Хуже, чем «трудмобилизованных» немцев, никого не кормили. Точно говорю!
Снятых с фронта красноармейцев и командиров было на Бакалстрое несколько тысяч, рассказывает Александр Кесслер. После расформирования «немецких» стройбатов фронтовиками заполнили поредевшие ряды «трудармейцев». На вахте у лагерных ворот они проходили унизительную процедуру «посвящения» в «трудмобилизованные». Дежурные вахтёры самочинно лишали их званий и орденов, которые фронтовики заслужили в тяжёлых сражениях первых месяцев войны.
Особенно свирепствовал командир взвода ВОХР Шевченко. Он злобно срывал знаки отличия, ордена и медали, срезал петлицы и нарукавные нашивки, «с мясом» выдирал пуговицы из шинелей и мундиров. Не нюхавшие пороха энкаведешники творили это злодейство с садистским рвением, будто расправлялись с лично захваченными в плен фашистскими извергами.
Полковнику Николаю Александровичу Дипольту, фронтовому командиру полка, прибывшему в 7-й стройотряд, Шевченко «великодушно» позволил самому избавиться от командирских регалий, а после этого лично отконвоировал его к ответственному дежурному по отряду. Не удалось устранить только следы от красной звёздочки на полковничьей папахе. Ни один немец не должен был переступить границу лагерной «зоны» даже со следами армейских знаков отличия.
В 7-м стройотряде «содержался» и полковник Александр Кондратович Леонгард, бывший начальник Саратовского военного училища, также снятый с фронта.
Согласно лагерным правилам, все вновь прибывшие начинали с общих работ и голодухи, и только со временем часть из них была выдвинута на второстепенные руководящие должности в строительных организациях Челябметаллургстроя.
Для надёжности «оперативно-чекистского обслуживания» бывших фронтовиков разбрасывали по разным стройотрядам и брали под индивидуальное наблюдение «стукачей».
Следует подчеркнуть, что именно благодаря «разоблачительной» активности своих оперработников НКВД удавалось поддерживать в московских верхах нужную Сталину версию, будто российские немцы – это скопище вредителей, шпионов и диверсантов, и тем самым не только «доказывать» правильность принятого решения о выселении их в Сибирь и Казахстан, но и оправдывать изоляцию всей деятельной части немецкого населения в особых лагерях ГУЛАГа. Этот миф, позволивший отсиживаться и кормиться в безопасном тылу десяткам тысяч энкаведешников, был выгоден НКВД снизу доверху, на всех ступенях его иерархической лестницы.
Любопытный документ на этот счёт сохранился в Челябинском областном архиве. Приведу его полностью.
 
 Секретно экз. № 7
2 июля 1942 г. Только лично
Начальнику управления Бакалстроя НКВД
г. Бакал, Челябинск. обл.
В связи с поступающими за последнее время материалами о плохом снабжении продуктами питания оперативного состава опер-чекистских отделов, учитывая специфичность их работы и загрузку, начальникам Управления лагерей УИТЛиК и СИТК НКВД/УНКВД надлежит взять под особый контроль снабжение работников опер-чекистских отделов. Необходимо улучшить их питание за счёт продуктов подсобных хозяйств, прикрепить их к бюро заказов и улучшить питание через столовые и буфеты.
Начальник ГУЛАГа НКВД СССР
Старший майор госбезопасности Наседкин
 
Несмотря на ясность этого документа, его смысл будет неполным, если не привести параллельно распоряжение, вышедшее из-под пера Комаровского и адресованное его заместителю по лагерям.
 
Секретно
П.П. Честных
В изоляторе дают 300 гр. хлеба и суп-вода (так в тексте – Г.В.). Люди слабеют до такой степени, что не поддаются нормальному ведению допросов. Следует пересмотреть и установить норму питания очень жёсткую, но всё же не влекущую болезненного ослабевания.
Прошу это сделать теперь же.
15.V.1942 г. А. Комаровский
 
На первый взгляд сдаётся, будто в этих документах просматриваются признаки гуманизма. В самом деле: оперработникам, загруженным сверх меры специфической «работой» по поставке «вредителей» и «саботажников», не хватало пайка, который они получали по особым литерным карточкам. Естественно, им хотелось большего. По-своему нуждались и подследственные в камерах предварительного заключения. Они настолько ослабли, что не реагировали даже на пытки следователей НКВД, но им нельзя было дать умереть до окончания допросов и предания «суду».
Правда, «человеколюбие», проявленное высокопоставленными начальниками, оказалось далеко не равнозначным. Опер-чекистам было велено улучшить питание не только через столовые и буфеты, но ещё и путём прикрепления к бюро заказов. А жертвам подобных тружеников Комаровский попросил установить «очень жёсткую» норму питания, позволяющую, однако, подвергать их допросам.
Не будем приписывать этим обер-палачам таких качеств, которыми они вряд ли когда-нибудь обладали. Ибо ясно, как день, что единственной целью, побудившей их проявить «заботу» о мучителях или их жертвах, было дальнейшее усиление репрессий по отношению к «трудмобилизованным» немцам Бакалстроя НКВД.
Понятие «гуманизм» может быть приложено к Комаровскому и иже с ним разве что с добавлением эпитетов «пролетарский» или «революционный». Ведь согласно «классовому» подходу марксизма-ленинизма, нравственным (а «гуманизм» – понятие этическое) является лишь то, что служит скорейшей победе социализма и коммунизма. С позиций такого «гуманизма» массовое уничтожение «социально опасного немецкого контингента», безусловно, было морально оправданным.
В тот же день, которым датирована приведённая записка, Комаровский «с чистой совестью» подписал по меньшей мере 3 приказа об осуждении трудмобилизованных» за «саботаж на производстве». Все они запечатлены на иллюстрациях к нашей книге.
Мне неизвестно, сколько всего карательных приказов было издано по Бакалстрою в наиболее свирепые 1942 и 1943 годы. Некоторое представление об этом можно получить по данным, которые удалось найти в Челябинском облархиве бывшему «трудмобилизованному» БМК, журналисту, моему соратнику по национальному движению российских немцев Ричарду Блянку. Привожу эти сведения с его любезного согласия.
 
Приказы по Бакалстрою НКВД СССР об арестах и приговорах (конец 1942 г.)
 
№ 650
от 30.09.42
расстрел 14
тюрьма 43
№ 792
" 11.11.42
" 25
" –
№ 793
" 12.11.42
" 25
" 16
№ 825
" 16.11.42
" 25
" –
№ 826
" 20.11.42
" 25
" –
№ 848
" 28.11.42
" 18
"17
№ 855
" 01.12.42
" 20
" –
№ 878
" 06.12.42
" 25
" –
№ 905
" 16.12.42
" 9
"33
 
Содержанием этих приказов было предание суду «трудмобилизованных» за «проявление саботажа путём уклонения от выполнения работ», «невыходы под разными предлогами на производство» и т.п. За этими обвинениями стояла полная физическая неспособность людей к труду: последняя стадия дистрофии, изъеденные трофическими язвами ноги, авитаминозный понос. Поражённые голодными болезнями не только не могли трудиться, но и, как правило, не были в состоянии дойти до места работы. Многие из этих «отказников» не доживали до вечера, а некоторые, всё-таки отправившись в путь из страха быть обвинёнными в «саботаже», умирали прямо на работе или по дороге.
Где это видано, чтобы немец увиливал от работы, был лентяем и саботажником, как объявляли по вечерам на перекличках?! А конвоиры или вольнонаёмные начальники оскорбляли людей:
— У, немчура проклятая! Не хотите работать на победу? Фашистов ждёте? Не дождётесь! Давайте вкалывайте, пока не сдохнете!..
До слёз обидно было слышать такие слова! Разве немецкие колхозы и дома в немецких поселениях не были лучшими во всей округе? И не немцы ли собирали самые высокие урожаи? А тут – «саботажники»!
По свидетельству Якова Коха, в тех стройотрядах Бакалстроя, где ему пришлось побывать за первые два года «трудармии», приказы Комаровского регулярно зачитывались на вечерней поверке. Чаще всего они носили карательный характер. В числе осуждённых по 58-й статье оказались и его земляки Яков Гергерт и Яков Беннер, а также двоюродный брат Александр Кох. Они получили соответственно 10 лет, расстрел и 8 лет. Такой была наша жизнь в лагерях для «трудмобилизованных» – каждый день кого-нибудь забирали или убивали...
Вот как сложилась, к примеру, судьба Александра Бамбергера, одного из родственников упомянутого Ричарда Блянка. В ответ на запрос последнего прокуратура Челябинской области сообщила в 1992 г.:
«Бамбергер Александр Андреевич, 1913 г.р., уроженец г. Сталинграда, по профессии лётчик, работавший по трудмобилизации на Челябметаллургстрое НКВД СССР, по постановлению Особого Совещания НКВД СССР от 30 декабря 1942 г. за контрреволюционную деятельность по ст.ст. 58-2, 58-10 ч. 2, 58-11 УК РСФСР (подготовка вооружённого восстания, антисоветская агитация) заключён в ИТЛ сроком на 10 лет.
Освобождён Бамбергер А.А. из Песчаного карьера Карагандинской области 11.06.1952 г. Сведений о его дальнейшей судьбе не имеется.
Уголовное дело в отношении Бамбергер А.А. пересмотрено, и он реабилитирован в 1955 году».
О «разоблачительной» деятельности ночных стражей гулаговской системы рассказал в газете «Нойес Лебен» в 1989 г. сам Ричард Блянк.
Имя полковника Курпаса, который был на Бакалстрое начальником оперативно-чекистского отдела, произносилось шёпотом, с оглядкой и страхом, сообщил он. Доносительство было здесь отлажено до совершенства, выдаваемые за «врагов народа» немцы обрекались на истребление. Чтобы придать этим акциям видимость законности, в ходе следствия применялись пытки, которые обеспечивали «признание» даже в том, чего никогда не было и быть не могло, окончательно лишая арестованных физических и моральных сил. Полковник Курпас и его подручные исправно поставляли «врагов», используя любые средства – от спекуляции на высоких чувствах до подкупа и запугивания. Так, майор Зырянов лихо орудовал садистским «козырем»: «Пойдёшь на удобрение почвы!» И на вечерних поверках то и дело оглашались приказы о массовых арестах и расстрелах, подписанные всё тем же Комаровским.
Кто знает, на какой цифре остановился счёт в этих смертных приказах? Известно, однако, что палаческую службу Комаровского по достоинству оценили в Москве. После Челябметаллургстроя он стал в 1944 г. зам. начальника Главного управления оборонного строительства. Чуть позже возглавил Главпромстрой НКВД, которым руководил почти 20 лет. В конце 60-х годов был зам. министра обороны СССР. Удостоен наград и званий: Героя Социалистического Труда, доктора технических наук, лауреата Ленинской и Государственной премий. Таковы заслуги этого человека перед Системой. Чего стоят на этом фоне какие-то обвинения в бесчеловечности?
Написал я эти слова и подумал: великое изобретение – теория «меньшего зла»! С её помощью поддаются «оправданию» любые злодеяния. Что такое несколько десятков тысяч человек, лёгших костьми в фундаменты металлургического комбината, построенного в рекордный срок? Сущая мелочь по сравнению с броневой сталью для танков, самоходок, пушек и другого оружия, которое помогло Красной Армии переломить ход войны. «Лес рубят – щепки летят!»
И потом: кто они были, эти 40 тысяч погибших?.. То-то и оно! Спасибо надо сказать руководству Бакалстроя и НКВД – ведь их заботами в Челябинске уцелело целых 60 тысяч. В других лагерях порой выживала треть, а то и меньше...
Конечно, с таким откровенным цинизмом о тех страшных событиях никто из официальных лиц публично не высказывается. Но не о подобном ли отношении свидетельствует тот факт, что в Металлургическом районе Челябинска, где работали и гибли от голода и расстрелов 100 тысяч «трудмобилизованных», имеется улица, названная в честь Комаровского? И при этом на территории района нет ни единого мемориального знака, который бы увековечил «трудармейский» подвиг российских немцев.
Будто в издёвку (над кем?) именем Комаровского названа улица, на которой размещалось сразу три смертных лагеря НКВД. Именем бригинженера, который отправлял людей на тот свет, в тюрьмы и лагеря «согласно данным опер-чекистского отдела». Того самого генерал-майора, под началом которого от голода и непосильного труда погибли десятки тысяч «трудмобилизованных» немцев и не меньше стали полуинвалидами.
Есть на Челябинском металлургическом заводе небольшой музей. В нём на многочисленных фотографиях запечатлена парадная сторона рождения гигантского предприятия. Однако тщетно было бы искать там немецкие фамилии его созидателей. Вся история форсированного строительства преподносится как результат умелого руководства, смелости инженерной мысли и правильного «политического воспитания» трудового коллектива.
Имеется в музее и книжонка под названием «Записки строителя». Её автор – сам А. Комаровский. О подлинных строителях и их реальной жизни в ней рассказывается только самыми общими словами. О том, какой «контингент» возводил завод, – вообще ничего. Всё обезличено и по-энкаведешному закамуфлировано. Будто предприятие возникло из миража.
Воистину достоверные и высокоучёные «Записки» доктора наук...
Нужна ли Челябинску улица Комаровского? Можно ли воздавать почести человеку, организаторский талант которого зиждился на свирепом геноциде, безжалостном унижении, горе и гибели людей? Не оскорбляет ли это название память о десятках тысяч загубленных жизней?
Неординарную мысль по этому поводу (как и по некоторым другим вопросам) высказал в 1992 г. Генрих Лютц, проживающий в Ялте. Он считает, что название улицы можно было бы сохранить как память об убийце и злодее. Ведь есть же, пишет он, в парижском метро станция Суркуфф, названная в честь знаменитого разбойника. Правда, Г. Лютц советует установить в начале улицы Комаровского щит с соответствующей надписью для непосвящённых. На мой взгляд, эта идея небезынтересна. Однако не будем забывать, что Челябинск – не Париж, а Россия – не Франция, и улицы здесь называют, исходя из весьма разных принципов...
Деятельность вездесущего опер-чекистского отдела Бакалстроя не была исключением. Напротив, она являлась правилом для всей системы ГУЛАГа, в частности для «немецких» спецлагерей. По свидетельствам «трудмобилизованных», приказы о массовых расстрелах и тюремном заключении немцев зачитывались в 1942-43 гг. повсюду, где им пришлось тогда находиться. Поэтому имеются все основания утверждать, что эти акции были составной частью всеобъемлющей системы запрограммированных мер по физическому уничтожению «социально опасного» немецкого «контингента». Лагерный террор осуществлялся в рамках глобального антинемецкого геноцида.
В подтверждение сказанного приведу выдержки из документа, который переносит нас в «трудармейские» лагеря далёкой Сибири. В ответ на запрос Вильгельма Либерта, моего коллеги по штатной работе в Межгосударственном Совете российских немцев, жителя Мариуполя Донецкой области, Красноярское краевое Управление КГБ сообщило:
«Ваш отец – Либерт Фридрих Давыдович, 1906 года рождения, уроженец г. Марксштадта немцев Поволжья АССР, немец, беспартийный, образование 3 класса начальной школы, трудармеец Иланского ОЛП Краслага НКВД, проживал – трудколонна В. Тугуша Иланского ОЛП Краслага НКВД.
Арестован оперативно-чекистским отделом Краслага НКВД 11 февраля 1943 года по необоснованному обвинению в том, что «являлся участником контрреволюционной повстанческой организации, готовился принимать участие в подготовке вооружённого восстания против Советской власти, среди трудармейцев проводил пораженческую агитацию».
Постановлением Особого Совещания при НКВД СССР от 30 октября 1943 года Либерту Ф.Д. назначена мера наказания в виде 10 лет лишения свободы. К сожалению, к моменту вынесения данного постановления Ваш отец, находясь на излечении, умер 1 июня 1943 года в больнице Канской тюрьмы № 2 от туберкулёза лёгких.
...Либерт Ф.Д. реабилитирован постановлением Президиума Красноярского краевого суда от 12 октября 1957 года.
...Примите наше искреннее сочувствие по поводу трагической судьбы Вашего отца».
Редакцию и топорно-ханжеский тон письма оставим на совести подписавшего его зам. начальника краевого Управления КГБ Н.М. Новосёлова. Однако невозможно пройти мимо изложенных в письме фактов, которые иначе как бредовыми не назовёшь. Человеку с трёхклассным образованием инкриминируется, что он готовился (!) принять участие в подготовке (!) вооружённого восстания (!) против Советской власти (и это в лагере НКВД, под боком у «опера»?!). Чтобы сочинять подобные пассажи, следователь должен был воистину обладать интеллектом не выше пещерного. Но ещё дальше пошло Особое Совещание НКВД. Оно «назначило меру наказания» подследственному, который ... умер за 5 месяцев до вынесения приговора!
Вот так повсеместно – от Краслага на востоке до Вятлага на западе – стряпались схожие «дела» по «немецкому» шпионажу и контрреволюционной деятельности.
Вспоминает неоднократно цитировавшийся нами Александр Мунтаниол:
«Морально мы были настолько подавлены, что не хотелось ничего слышать и говорить. Боялись друг с другом общаться, т.к. люди стали пропадать. Их «переселяли» в соседний лагерь, к зекам, и даже на тот свет за любое неосторожное слово. Как, например, одного моего знакомого, который сказал: «Сталин – гений, хотя и не имеет высшего образования». Эта неуместная мысль обошлась ему в 10 лет заключения. Конечно, он восхитился вождём, но при этом зачем-то упрекнул его в недостатке образования!
Чего греха таить, среди наших немцев было немало сексотов. Некоторые получали в награду более тёплые местечки, т.е. превращались в «лагерных придурков», как говорили у нас.
Моральный пресс лагерного режима и чекистского террора был настолько тяжёлым, что люди окончательно пали духом. «Духом упал – всё пропало», – говорил великий Гёте. Вдобавок политруки проводили с нами регулярные «беседы». В их речах звучало, что мы отсиживаемся в тылу, что над нашими головами не свистят пули, не рвутся бомбы. Тяжело было выслушивать эти незаслуженные попрёки. Мы были молоды, и каждый из нас охотно променял бы лагерное заточение на штрафной армейский батальон».
О многочисленных фактах лагерного террора рассказывают люди, сумевшие вырваться из душных «объятий» оперуполномоченных НКВД или же их не коснувшиеся. Откровений тех, кто, в силу слабости душевной или физической, поддавшись давлению, обещаниям спасти от голодной смерти, пристроить на «блатную» работу или по другим причинам, всё-таки ходил в «стукачах», «закладывал» невинных, разумеется, не услышишь. Но такие факты, к сожалению, были.
Об опасных неожиданностях, которые подстерегали честных и доверчивых людей в тех условиях, говорится в воспоминаниях Рейнгольда Дайнеса, которого мы тоже уже цитировали.
Бригада, где он трудился, была занята на погрузке и транспортировке металлоконструкций для строящегося Богословского алюминиевого завода (Базстрой). Благодаря умелому бригадиру люди получали «третий котёл» и справлялись с работой.
В июне 1942 г., вспоминает Р. Дайнес, бригадир как-то сказал во время перекура: «Дорогие мои друзья! Наше положение, видимо, ещё более ухудшится. Немецкие фашисты вышли к Волге, бои идут уже в Сталинграде. Нам это не сулит ничего хорошего». Наступила мёртвая тишина, ведь их лагерь и без того был далеко не курортом.
Через два дня бригадир исчез, больше его никто не видел. Он был арестован и объявлен «врагом народа». О том, кто его выдал, Рейнгольд узнал позднее. Этот совсем ещё молодой человек доносил и на него. Как ему удалось избежать беды, Рейнгольд не знает до сих пор. Имени «стукача» он называть не хочет...
О коварстве лагерных доносчиков, сравнимых разве что с подколодными змеями, рассказывает в своей манере и Иоганн Эйснер, который, как уже отмечалось, отбывал «трудармию» в лагерях Вятлага.
Вот его слегка подредактированное повествование.
«Не помню, где мы брали местную газету, но читать её обычно просили меня. Иногда я из баловства, безо всякого умысла картавил при чтении, как Ленин в довоенных фильмах или как это бывает у евреев. Однажды Володя Брем и Карл Лоос говорят мне:
— Больше так газету не читай! Понял?
— Почему?
— Если не хочешь отправиться вслед за Конради, то лучше остерегись!
Я их понял. Догадался.
Был в нашей бригаде немец из «горячих» – Иосиф Конради. Вечерами после работы мы вспоминали о нашей родине на Волге. Конради доказывал, что и там было много неправды: надои одних доярок приписывали другим, чтобы те попали на Сельхозвыставку в Москву, во время уборки давали неправильные сводки, стремясь выйти в передовики, и т.д.
Через некоторое время пришёл в барак военный и спрашивает:
— Кто Конради? Собирайся с вещами!
— А что случилось?
— Потом узнаешь. Собирайся!
Больше мы Иосифа не видели. Потом из приказа узнали, что он получил 10 лет лагерей за «клевету на советский строй».
Это был мой первый случай спасения от тюрьмы по политическому обвинению. Но последовал и второй.
Мне сообщили, что в 4-м лагпункте, куда собирали больных и «доходяг», умер мой отец. Начальник лагеря дал мне письменное разрешение на посещение могилы и получение оставшихся от отца личных вещей. С тем я и добрался до места. Начальник 4-го лагпункта распорядился выдать вещи, но ходить на могилу запретил.
Со склада мне вынесли отцовские кальсоны и немецкий двухсторонний бушлат. Увидев разрезанные штанины, я понял, что отца похоронили голым. Даже кальсонов он у Советской власти не заработал!
У проходной лагеря я спросил дежурного вахтёра, как попасть на кладбище. Он послал меня матюком: «Уматывай отсюда на ..., а то и тебе будет кладбище!» Потом-то я узнал, что никаких могилок при наших лагпунктах не было, всех немцев зарывали в большие общие ямы и обязательно голыми.
Зимой я носил тот бушлат с капюшоном. Он был лёгким, тёплым и удобным при работе. Но говорили, что в нём я похож на фашиста, и однажды Володя Брем сказал мне по секрету, что из-за бушлата у меня могут быть неприятности. Той же ночью я скрутил его и всунул между брёвен в гружёный вагон с лесом.
Стало быть, «стукач» ещё находился в бригаде. Спустя некоторое время из Управления дороги поступил вызов на Отта Андрея для работы водителем железнодорожной дрезины. После его отъезда Карл Лоос сказал, что он-то и был «стукачом», который посадил Конради на 10 лет, а мне дважды пытался «пришить политику»».
Чтобы завершить тему об опер-чекистских организаторах лагерного террора, воспользуемся ещё свидетельствами «трудмобилизованного» Иоганна Лисселя. С его помощью мы заглянем в застенки Тавдинской следственной тюрьмы, куда он попал в июле 1943 г. за «саботаж и диверсионно-вредительскую деятельность».
«Трудбатальон», в котором он состоял, находился неподалёку от селения Зыково, на востоке Свердловской области. Там, в таёжной глубинке, по берегам реки Тавда «мобилизованные» немцы занимались заготовкой лыжного кряжа и оружейной болванки.
Вначале Иоганн был поваром. Дело нехитрое: дневной рацион «трудмобилизованных» состоял из хлеба – 800,600 или 400 граммов в зависимости от выполнения нормы – и мутной водички, именуемой супом. Готовился он из неочищенного картофеля, мучной болтушки и трески. Один раз в три месяца в суп попадало по 10 граммов жира на человека.
К концу 1942 года, вспоминает Иоганн, нормы питания резко уменьшились. И в это же время с ним случилось несчастье: он уронил в котёл керосиновую лампу. Такой случай не мог пройти незамеченным. Утренний развод был сорван, и Иоганна бросили на общие работы.
На лесоповале его научили валить мёрзлую берёзу узкой лучковой пилой, предназначенной для разделки крупных сучьев. Этот способ позволял выполнять ежедневно по полторы нормы и получать особый хлебный паёк – полтора килограмма. Но и он без соответствующего приварка не мог обеспечить нормальную жизнедеятельность организма при тяжёлой физической работе.
Вскоре Иоганн скатился на 800 граммов хлеба, и норма в 3,5 кубометра стала ему не под силу. А 600 граммов – это гибельный паёк, неизбежно сводящий человека до положения «доходяги». Работать он больше не мог, и его обвинили в «контрреволюционном саботаже». Как же: недавно выдавал по полторы нормы, а теперь топор ленится поднять!
Иоганна арестовали, поместили в следственную тюрьму и завели на него «саботажное дело». Припомнили и случай с керосиновой лампой, обвинив в диверсии, нацеленной на срыв поставок спецлеса для оборонной промышленности. Допрашивали с пристрастием, любыми способами пытаясь заставить его подписать сфабрикованные протоколы допросов. Иоганн категорически отказывался. Его начали избивать. Он упорствовал. А когда ему перебили ключицу, не выдержал и запустил в следователя табуретом.
На него надели наручники и бросили в карцер, где было по колено ледяной воды. Часа через два или три его выволокли оттуда и отправили в голодную одиночку. Но и после этих пыток он отказался признавать ложные обвинения, ибо знал, что тем самым подпишет себе смертный приговор.
Тогда его поместили в штрафную камеру к уголовникам, рассчитывая, что они расправятся с «фашистом». Но когда перед ними предстал искалеченный Иоганн, превращённый в чуть живой скелет, то даже у видавших виды преступников вырвались крики возмущения. «Фраер, иди сюда!» – позвал его вор в законе Виктор Калинин. И вместо положенного новичку места у параши уложил рядом с собой.
Сокамерникам понравилась упрямая настойчивость молодого немца. Они стали учить Иоганнеса премудростям поведения на допросах и помогли выбраться из паутины, которой обволокли его следователи. В итоге, по постановлению ОСО, Лиссель получил «всего» 5 лет лишения свободы.
Но разве эта несвобода, спрашивал он сам себя, так уж отличалась от прежней?
Тщательно подобранные, преданные режиму энкаведешники каждодневно, месяцы и годы подряд фанатично выполняли указания сверху. Их не обременяли муки совести, когда они тысячами «перекачивали» затворников из лагерей для «трудмобилизованных» в ИТЛ для уголовников. По имеющимся данным, в 1948 г. немцы насчитывали в Воркутлаге 6557 человек или 83% общего числа заключённых, в Печорлаге – 56%, в Норильсклаге – 55%. Так что сакраментальный вопрос Иоганна Лисселя возник не на пустом месте.
Подобные вопросы тысячи раз задавали себе «трудмобилизованные» немцы, пытаясь разобраться в сути своего двуликого запроволочного существования.
Ещё и теперь, полвека спустя, приходится изумляться изобретательности «мыслителей» от НКВД, которые нашли этот способ «содержания» российских немцев. С одной стороны, мы, как и заключённые «исправительно-трудовых» лагерей, были изолированы от общества и подчинены требованиям бесчеловечного сталинско-бериевского режима. С другой – нас никто формально не привлекал к суду, не лишал того минимума прав и свобод, который был дарован гражданам Советского государства. И именовали нас не оскорбительной кличкой «заключённый», а – как мы уже отмечали – «товарищ трудмобилизованный». Стало быть, нашими «товарищами» могли считаться все мучители и палачи – от начальника лагеря до конвоира с собакой на поводке.
Не были мы и интернированными, за которых нас иногда пытаются выдать.
Согласно нормам международного права, интернирование означает принудительное задержание одним государством граждан другого, воюющего с ним государства, либо нейтральным государством – военнослужащих воюющих сторон. Собственные граждане интернированы быть не могут.
Мы нередко попадали в ситуации, вызывавшие не иначе, как смех сквозь слёзы. Помню, проходили в конце 1942 г. выборы в какой-то Совет. Поскольку мы числились «полноправными гражданами СССР, имеющими право избирать и быть избранными (!)», то оказалось, что нам предстоит «выполнить свой гражданский долг». Для этого лагерь подняли в 3 часа ночи, построили как обычно и под усиленным конвоем повели на ближайший избирательный участок. Нам надо было до начала голосования, тайком от местного населения отдать голоса за «кандидатов нерушимого блока коммунистов и беспартийных», о которых никто в лагере не имел понятия.
Как и следовало ожидать, голосование прошло без сучка и задоринки, немцы «единодушно одобрили политику родной Партии и Советского правительства». Голосовали побригадно. В зале стояла мёртвая тишина. В кабины никто не заходил: сзади напирали, то и дело раздавалось сдержанное «давай, давай!» Невдалеке от урны, под портретом Великого Вождя, вместо положенных юных пионеров расположилось начальство во главе с «опером».
На выходе бригаду «принял» конвой, и колонна направилась к знакомым лагерным воротам, за которыми, после поголовного пересчёта, «избирателей» ждали вожделенные пайки хлеба, баланда и развод на работу...
Наше двойственное положение, как правило, оборачивалось для нас своей наихудшей стороной. Судите сами.
Во-первых, заключённый оказывался в лагере, предварительно пройдя через серию процессуальных процедур: задержание, арест, дознание, следствие, суд. Его вину обосновывал прокурор. В судебном процессе участвовал адвокат. Подсудимому вменялось в вину конкретное преступление. Обычно он полностью или частично признавал свою вину и раскаивался в содеянном, после чего направлялся в «исправительно-трудовой» лагерь НКВД.
Немцы же попадали в лагеря усиленного режима по фальшивой «мобилизации» и всё время мучились над безответным вопросом: «За что?»
Во-вторых, в отношении обычного заключённого формально сохранялись гарантии соблюдения законности. Его личные права и интересы, включая право на жизнь, находились под контролем прокуратуры, которая должна была осуществлять общий надзор за действиями тюремно-лагерной администрации. Смерть заключённого даже в годы войны считалась экстраординарным событием, требующим соответствующего оформления и обоснования.
Между тем я никогда не слышал, чтобы «трудмобилизованным» в любых разновидностях лагерей объявлялись их законные права и юридический статус. Режимные нормы лагерного «содержания» вводились для нас явочным порядком, чаще всего в сопровождении словесных оскорблений. Лагерная администрация не несла никакой ответственности за жизнь «трудмобилизованных». Следы от мест их захоронения тщательно уничтожались. Словом, они были поставлены вне закона.
В-третьих, заключённые, поступая в ИТЛ, получали вещевое и продуктовое довольствие, установленное для лагерей ГУЛАГа. Их лагерная одежда была тёмной, неряшливой, сразу же выдававшей зека, но тёплой, позволявшей работать в уральские и сибирские морозы.
В отличие от них, «трудмобилизованные» почти до конца 1942 года продолжали ходить и работать в износившейся домашней одежде, мало пригодной для холодов. Во многих лагерях отсутствовали бани и дезинфекционные камеры. Людей буквально заедали знаменитые лагерные клопы и вши.
Питание в большинстве «трудармейских» лагерей выдавалось по общим гулаговским нормам. Однако здесь калорийные продукты (жиры, животные белки) обычно заменялись рыбой, малосъедобными овощными отходами и т.п. Отсюда единодушное мнение «трудмобилизованных», в т.ч. женщин, что заключённых кормили лучше, чем немцев. Объективным подтверждением тому является несравненно меньшее число голодных смертей у зеков. Этот факт засвидетельствовали и «счастливчики», которые по постановлению ОСО или Военного трибунала перекочевали из «трудармейского» лагеря в ИТЛ для уголовников.
Наконец, в-четвёртых, «официальные» лагерные затворники в точности знали свой срок заключения и пребывали в уверенности, что настанет день и час, когда они выйдут на свободу и вернутся на родину, к своим семьям. К тому же при известной настойчивости уголовник мог добиться отправки на фронт, в штрафбат, где «или грудь в крестах, или голова в кустах» (правда, этой возможностью, насколько мне известно, воспользовались немногие).
Для «трудмобилизованного» немца всё это было твёрдо и бесповоротно заказано. Никто из нас не знал, что его ожидает завтра, не говоря уже о более отдалённом будущем. Каждый без конца терзался вопросом: долго ли ещё придётся пробыть взаперти, удастся ли вернуться в родные места – в Поволжье, на Украину, на Кавказ?
Моральные муки, вызванные полной неизвестностью и угрозой голодной смерти, – вот главное, что отличало «трудмобилизованного» затворника от «законного» зека.
Нельзя, однако, не упомянуть ещё об одной детали, в которой, несмотря на её кажущуюся незначительность, была, как в фокусе, сконцентрирована умышленно-преступная несправедливость по отношению к «трудармейцам».
Согласно действовавшим нормам, осуждённые по уголовным делам имели право получать продуктовые посылки. Для этого требовалось предъявить в почтовом отделении по месту отправки соответствующую справку из ИТЛ.
Такой возможности были лишены «трудмобилизованные» немцы, финны, венгры и представители некоторых других национальностей. Они официально не числились заключёнными и по соображениям секретности, которой были окутаны «трудармейские» лагеря, такую справку получить не могли.
Продовольственная помощь помогла многим уголовникам выжить в условиях ГУЛАГа. А фактический запрет на получение продовольственных посылок «трудармейцами» обернулся не чем иным, как дополнительным способом планового умерщвления российских немцев, практиковавшегося в 1942-43 гг.
Как видно из сказанного, положение немцев в «трудармейских» лагерях было гораздо тяжелее, чем у заключённых, и в физическом, и особенно в моральном отношении. Нас не вешали, не травили в газовых камерах. Нас убивали мучительной голодной смертью. По садистски медленно, изощрённо. Но прежде превратили в отверженных изгоев общества, в бесправных, поставленных вне закона, презренных париев.
Безвинно, не имея на то ни малейших оснований.
Если вы спросите, какой период в 5-летней эпопее узников «трудовых» лагерей ГУЛАГа был самым тяжким, то несомненно услышите: 1942-й и первая половина 1943-го. На эти бесконечно долгие полтора года выпало наибольшее число жертв, загубленных с помощью голода, лагерного террора и моральных мук. Так было не только в лагерях Бакалстроя, где легло костьми более трети немецкого «контингента». Не менее трагичная участь постигла немецких каторжников и в других местах запроволочного содержания «трудмобилизованных». Из свидетельств «трудармейцев», находившихся в лагерях разного типа, вырисовывается поразительно сходная картина. Нет сомнения, что далеко не стихийный процесс умерщвления этих людей направлялся преступным тандемом – ЦК ВКП(б) и НКВД СССР. От них зависело, жить или не жить российским немцам в спецлагерях и местах сибирской и казахстанской ссылки.
Началось скитание по второму кругу Дантова ада. Самому изломанному и драматичному. В это нелегко поверить, но по воле «родной» партии и Советского правительства была отправлена в «рабочие колонны» и подвергнута инквизиторским репрессиям практически вся работоспособная часть целого народа – мужчины, женщины, подростки. Эта акция осуществлялась с дьявольской настойчивостью и железной методичностью.
В самом деле, 10 января 1942 г. Государственный Комитет Обороны издаёт знакомое читателю постановление, согласно которому были «мобилизованы» и переданы НКВД «для рационального использования» все депортированные немецкие мужчины призывного возраста, т.е. от 17 до 50 лет.
Месяц спустя, 14 февраля 1942 г., издаётся новое сов. секретное Постановление ГКО № 1281 о «мобилизации» всех немецких мужчин призывного возраста, живших на территориях, откуда немцы не депортировались. На них распространялся порядок содержания, предусмотренный предыдущим постановлением (размещение в лагерях ГУЛАГа).
7 октября 1942 г. выходит ещё одно сов. секретное постановление ГКО № 2383, согласно которому в гулаговские «рабочие колонны» направлялись мужчины с 15 до 55 лет включительно.
Поскольку большинство мужчин этого возраста уже было «мобилизовано» по завышенным разнарядкам предыдущих наборов, новая «мобилизация» фактически коснулась даже 14-летних подростков. Вместе с пожилыми мужчинами они были отправлены на шахты и нефтепромыслы, чтобы добывать «чёрный хлеб для промышленности». Часть подростков (среди них оказался и мой младший брат) попала на медные рудники Казахстана и Урала.
Мало того, согласно п. 2 этого постановления «мобилизации» подверглись и немецкие женщины от 16 до 45 лет включительно, что повлекло за собой настоящую катастрофу.
Особенность данного постановления состояла в отсутствии одиозного указания о передаче «мобилизованных» в распоряжение НКВД. Правда, на практике это означало всего лишь, что в силу специфики труда в угольной и нефтяной промышленности немцев не караулил на рабочем месте вооружённый конвой. Но вне работы они должны были безотлучно находиться в ограждённых «зонах», под бдительным надзором НКВД. В некоторых других ведомствах, например военном, даже женщин водили на работу и с работы под конвоем.
Но и это было не всё. 19 августа 1943 г. издаётся сов. секретное Постановление ГКО № 3960. Оно обязывало НКВД и лично тов. Берию направить в угольную промышленность ещё 25 тыс. человек из числа их «подопечных», включая 7 тыс. немцев и немок.
Проанализировав в совокупности эти 4 постановления ГКО, не устаёшь удивляться, с каким маниакальным упорством осуществлялось гонение на российских немцев. Конечно, наши мужчины не могли, да и не хотели отсиживаться в тылу в то время, как страна буквально истекала кровью. Но ясно и то, что многоразовая повальная мобилизация немецкого населения, включая женщин и подростков, носила явно злонамеренный характер и не сводилась только к принуждению к каторжному труду.
Сов. секретные постановления преследовали и другую, не менее (а скорее более) важную цель: максимально сконцентрировать под надзором НКВД немецкий «спецконтингент», чтобы можно было в любое время использовать его в качестве разменной монеты в битве политически родственных сверхдержав – коммунистического СССР и нацистской Германии.
Эту свою роль мы чувствовали, так сказать, всеми фибрами души и тела. Всё хуже и хуже становилось питание, жёстче режим, свирепее отношение конвойных и лагерного персонала. Даже работавшие рядом вольнонаёмные косились при встрече с нами холодными острыми взглядами. Над нашими головами нависла почти зримая, тягостная и тревожная тьма.
Вспоминаю бесконечно долгие дни, недели и месяцы проклятого 1942-го года. В памяти всплывают как собственные физические и моральные муки, так и боль нечеловеческих тягот, которые постепенно, но неуклонно пригибали людей к земле, превращая их в подобие полуживотных.
Люди таяли, сгорали, как зажжённые свечи. Очень скоро от недавно ещё весёлых, здоровых мужчин и парней оставались только тени. Дольше держались те, у кого кое-что имелось в сидорах, кто был потеплее одет и обут, кому досталась работа полегче. Это были, главным образом, коренные сибирские и казахстанские немцы, которые прибыли на стройку в апреле 1942 г. У них, ко всеобщей зависти, ещё водились изрядные куски толстого, в четыре пальца домашнего сала. От холода их спасали плотно скатанные валенки и дублёные полушубки.
Но голод, холод и 12 часов изнурительной работы под неизменное и вездесущее «давай-давай!» неумолимо вели всех к одному концу.
Первыми умирали самые рослые и сильные. Они привыкли и работать, и есть за двоих. Это соотношение изменению не подлежало, но его грубо нарушили. Мизерные нормы питания не могли обеспечить жизнедеятельность их некогда могучего организма. За ними в первые же месяцы лагерной жизни ушли в небытие представители интеллектуального труда – учителя, музыканты, инженеры, учёные. Их участь особенно трагична. Они ничего не умели делать из того, что от них теперь требовалось. Их без разбора ставили на тяжёлую физическую работу, нередко умышленно, чтобы вдобавок ко всему ещё и поиздеваться над «фрицевскими белоручками» (всем известна патологическая ненависть энкаведешников к интеллигенции). В элегантных пальто, шляпах и городской обуви стояли они с лопатами в руках, окружив тачку или носилки, переминаясь с ноги на ногу, не зная, с какого конца начать, ожидая, кто первым возьмётся за ледяной лом, чтобы неумело тюкнуть им в мёрзлую землю.
Непривычка к физическому труду, неспособность быстро приноровиться к новой работе, к лагерному образу жизни вели к тому, что большинство из них при всём желании не могло выполнить производственные нормы, рассчитанные на здорового и умелого работника. Они сразу же сели на смертный котёл. В итоге уже в начальный период «трудармии» была фактически предумышленно вырублена почти вся наша национальная интеллигенция – та, которая выросла на народной почве немецких колоний, и та, что происходила от дворянских и разночинских жителей двух российских столиц и крупных городов.
Заведённый сверху лагерный конвейер работал безостановочно. На моих глазах угасал бывший, как говорили, главный инженер Сталинского металлургического завода – высокий, стройный, лет 50-ти мужчина с аристократическим профилем и массивной роговой оправой на носу. Я заметил его ещё в вагоне по дороге из Акмолинска. Он держался в стороне от всех, страшно мёрз и, видимо, ужасно голодал. Сосланный в Акмолинскую область, он не смог запастись в дорогу продуктами и смущался, когда его приглашали к бытовавшим тогда ещё групповым «столам». Но голод, хотя и с трудом, брал верх над гордостью. Впрочем, вполне возможно, что это была не гордость, а воспитанная деликатность.
Так же молча, не ожидая подмоги, грузил он в глиняном карьере вагонетки, которые мы с напарником откатывали к подъёмнику. Силы заметно покидали его, всё чаще останавливался он, опираясь о сырую холодную стену забоя. Через некоторое время он исчез из карьера. Последний раз я видел его в лагере поникшим, жалким, страшно худым, тяжело передвигавшим толстые, опухшие ноги. От его прежнего облика остался только хрящеватый аристократический нос и на нём очки. Не дожил он, видимо, даже до весны того зловещего 1942 года.
Сходная картина физического и морального уничтожения была изображена российско-немецким литератором Яковом Шмалем в «Нойес Лебен» в 1993 г. Он находился в одном из лагерей Краслага вместе со своим знакомым и земляком Яковом Фельде. До войны тот преподавал в военном училище и Энгельсском кооперативном техникуме физику и математику. Это был первоклассный педагог.
При выселении из Поволжья они ехали в одном эшелоне и лежали на нарах одного «телячьего» вагона. Вместе со своим сыном Эрнстом, старым товарищем Я. Шмаля, Фельде прибыл в тот же лагерь. Отец и сын грузили лес в железнодорожные вагоны. Рослые и физически сильные, они до конца отдавались работе. Но вскоре их силы иссякли.
Суровой зимой 1942/43 гг. Я. Шмаль однажды увидел отца и сына на помойке у лагерной кухни. В длинных измочаленных пальто, подвязанных верёвками, в затянутых под подбородком шапках и больших истоптанных валенках они походили скорее на двух огромных грачей, чем на людей.
Весной бригада работала на шпалозаводе. Невдалеке от станка стоял математик Яков Фельде и считал готовые железнодорожные шпалы. По мнению бригадира, он ещё годился для этой работы. Но в действительности она была высокообразованному интеллигентному человеку уже не под силу. Вскоре он и его сын умерли от голода.
В поисках спасения ещё недавно здоровые и сильные мужчины пытались обращаться в лагерную медсанчасть. Но там ничем не могли помочь. По законам «немецких» лагерей для освобождения от работы существовал только один симптом – высокая температура. Дистрофия, отёчность лица и ног, признаки голодных болезней – цинги и пеллагры – во внимание не принимались. А градусник показывал, естественно, не выше, а ниже нормы: полный упадок сил... В 4-м стройотряде таких было три четверти – слишком много, чтобы освобождать по болезни. Завод должен был давать кирпич. Конечно же – любой ценой! И «доходяги», волоча ноги, с мучительным трудом отправлялись на работу. Нередко – безвозвратно.
Но бывали и исключения из правил. Они зависели прежде всего от статуса (вернее, от национальности) врача. На сопротивление лагерному беспределу решался далеко не каждый медик, даже из вольнонаёмных. От докторов из «наших» требовалось двойное мужество, чтобы защищать людей, т.к. над ними постоянно висел дамоклов меч общих работ, на которые они могли попасть за малейшее неповиновение начальству.
Листаю страницы уже знакомых читателю воспоминаний Рейнгольда Дайнеса и нахожу здесь записи на эту важную тему лагерной жизни.
«Уже за полмесяца пребывания на Базстрое я так изголодался и исхудал, что от меня остались только кости да кожа, – пишет он. – Я почти не мог ходить, а тем более работать. Смерть, что называется, смотрела мне в глаза. Однажды силы окончательно оставили меня. Товарищи помогли мне добраться до работы, но я не был в состоянии даже поднять лопату.
Бригадир позвал мастера, немца с Украины. Тот сказал:
— Хорошо, мы направим его в санчасть.
И написал записку такого содержания: «На вахту лагеря. Дайнес Рейнгольд Георгиевич направляется к врачу, чтобы установить, больной он или саботажник».
Меня конвоировал в лагерь молодой охранник. Он был молчалив, но одну фразу всё же вымолвил:
— Парень, парень, ты пропал!
Я горько плакал. На спасение у меня не было никаких надежд. Все знали, что в санчасти по слабости от работы не освобождают.
В амбулатории меня принял врач, тоже немец с Украины. К моему счастью, он был один. Посмотрел на меня, спросил по-немецки:
— На что жалуетесь, молодой человек?
Слабым голосом, со слезами на глазах я ответил:
 — Я не больной, мне нужен кусочек хлеба...
— Хлеба у меня нет, но я хочу Вам помочь, чем могу. Вы ещё так молоды, – ответил доктор. Он смерил мне температуру, она оказалась ниже 35 градусов.
— Хорошо, – сказал он. – Я выпишу Вам больничное питание: 600 граммов хлеба и три раза суп, вечером немного каши. С завтрашнего утра Вас будут кормить из больничной кухни. На работу надо ходить, но в течение месяца у Вас будет лёгкий труд. А теперь идите к начальнику колонны. На сегодня Вы освобождены от работы.
Я упал перед этим добрым человеком на колени и хотел поцеловать его руку.
— Нет, нет! – воскликнул он. – Я сделал только то, что было в моих силах... Не будьте как маленький... До свидания!
Ещё и сегодня я благодарен этому сердечному человеку: он совершил больше, чем мог, – спас меня от тюрьмы за саботаж. Его имени я, к сожалению, не знаю...»
Это место из воспоминаний Р. Дайнеса удивительным образом перекликается с фотографией, которую я вместе с другими видами Бакалстроя выкупил в Челябинском областном архиве. Не могу представить, как в условиях строжайшего запрета на фотографирование лагерных «объектов», включая людей, мог появиться такой уникальный снимок.
На нём угадывается помещение медпункта: пожилой врач с фонендоскопом поверх белого халата. Перед ним раздетый до пояса юноша, скорее даже подросток. Последний заснят со спины. Видны костлявые плечи, выступающие лопатки, обтянутые кожей рёбра. На тонкой шее еле держится маленькая, наголо остриженная голова, из которой торчат непропорционально большие уши. Тонкая талия туго затянута ремнём. Ниже – пустота вытряхнутого мешка. Дистрофия, последняя стадия истощения.
Типичный «доходяга» на приёме у лагерного врача в зыбкой надежде на спасение. Это мог быть каждый из нас, тогдашних 18-летних живых трупов, чудом удержавшихся на краю пропасти.
О себе могу сказать точно: тяжкую голодную и холодную пору марта-апреля 1942 года мне помогло пережить врачебное освобождение от работы. Дело в том, что из-за хронического недоедания, переохлаждения и антисанитарных условий на моей истончённой шее образовались какие-то необычные трёхглавые фурункулы, которые удивили даже опытного доктора. Он усердно покрывал их ихтиоловой мазью и заталкивал в образовавшиеся дыры марлевые тампоны. Похвалялся успехами лечения, а у меня всё больше портилось настроение от предстоящего возвращения под конвоем на непосильную работу в карьер. Но месяц каторги, каждый день которой мог стоить мне жизни, остался между тем позади...
И теперь ещё, много лет спустя, я спрашиваю себя: что спасло меня и моих сверстников от голодной смерти в роковые 42-й и 43-й годы? Ставил подобный вопрос и в конце 80-х годов, в тогдашних беседах с 70-летними «трудармейцами». Говорили по-разному. Жизнестойкость молодого организма, – отвечали многие. Умерли не только высокорослые и интеллигенты – через ОПП или минуя его ушли почти все, кому было за 40, вспоминали они.
Я соглашался с ними, но думал и думаю, что главным спасителем была случайность, и не одна, а целая их цепь, именуемая в просторечии везением.
Мне, например, повезло, что в феврале 42-го я попал не на центральную стройку, где ещё не было ни кола, ни двора, а на кирпичный завод. От уголовников нам достались там не только проволочная ограда и вышки, но и готовые бараки – надёжная крыша над головой. Да и завод – это всё-таки не земляные, бетонные и монтажные работы, а тем более не каменный карьер.
Везло мне и на хороших людей. Не знаю уж, как оно получилось, но мы сошлись в бригаде, а потом и на нарах с железнодорожным инженером-строителем из Закавказья Бюделем, человеком раза в два старше меня. Немецкой была у него только фамилия, унаследованная от отца, который сам лишь наполовину являлся немцем. Но этого оказалось достаточно, чтобы «мобилизовать» его сына в концлагерь. Тот говорил с сильнейшим грузинским акцентом и внешне был неотличим от грузина – нос крючком, тёмные выпуклые глаза, мясистые губы. Даже став «полудоходягой», он продолжал в разговоре живо жестикулировать:
— Слюшай, скажы пожалуста, зачэм я сдэс?! Развэ я выноват, что мой дэд был нэмэс? Нэт, это нэправылно! Я ещё раз напышу товарыщу Сталыну. Он мой зэмляк и должэн понят грузина!
Мне нравились его эмоциональные тирады, выразительные, чисто грузинские жесты. Склонный к заимствованию, я незаметно для себя стал подражать ему в разговоре. На этой почве мы, видимо, и подружились. Относился он ко мне по-отцовски, частенько покрикивал на меня, читал длинные нотации – «воспитывал».
Это был человек сильнейшей воли и внутренней дисциплины. Так называемый суп он ел обязательно ложкой, тогда как окружающие его просто пили. Ел размеренно, не спеша, смакуя каждую ложку и кладя в рот по маленькому ломтику хлеба. У него хватало силы воли разделить пайку на три части и не съедать её раньше времени. Котелок солидного размера и кусочек хлеба он располагал во время еды на носовом платке, который специально носил с собой. Словом, до странности аккуратный и воспитанный был человек, чем, надо сказать, нередко вызывал ироническую улыбку у наших деревенских соплеменников.
Мы вместе работали в карьере по добыче глины. Видимо, нужны были знания не ниже инженерных, чтобы наращивать рельсы на подкатных путях к забоям. Правда, путейцами мы только числились. Стоило нам присесть после завершения очередного ремонта, как нас тут же отправляли на какой-нибудь новый «прорыв» – погрузку глины или откатку вагонеток, что нам, конечно, было не по душе.
Время шло, и я видел, как постепенно стали блекнуть и отекать его щёки, как потух огонёк в глазах. В подобие вешалки превратилось костлявое тело, а голова в неизменной будёновке еле держалась на совсем отощавшей шее. Всё больше и больше становился он похожим на классического лагерного «доходягу»: стриженый череп, огромные оттопыренные уши, сплющенное от худобы тело. На лице – ничего, кроме запавших глаз и большого хрящеватого носа. И бледная до синевы, болезненно прозрачная кожа.
Но ему дико и неожиданно повезло. Как-то в конце марта 42-го его вызвали в лагерный «штаб», а оттуда в сопровождении персонального конвоира отвели в заводоуправление. Там после долгих расспросов и изучения его личного дела ему поручили срочно спроектировать подъездные пути к строившемуся рядом со старым второму кирпичному заводу, а затем и возглавить их возведение.
Я с нетерпением ждал его возвращения: нечасто «нашего брата»-немца куда-нибудь вызывали. А если это и случалось, то, как правило, – к «оперу», от которого ничего хорошего ждать не приходилось.
Наконец, он появился и с радостью рассказал о происшедшем. Его глаза засветились огоньком надежды, а я терпеливо ждал, найдётся ли в его радужных планах местечко и для меня. Он знал из моих рассказов и видел наяву, что я кое-что смыслю в путейских делах, которым обучился, работая ремонтником во время школьных каникул.
Вскоре Бюделя перевели в особый барак, где размещалась главным образом лагерная прислуга. На несколько месяцев он исчез из поля зрения, но я помнил его обещание забрать меня к себе, как только пути будут построены.
Слово своё он сдержал. Железнодорожная ветка строилась испытанными методами «давай-давай» и «любой ценой». Она стоила жизни не одному десятку «доходяг». Бюдель вытребовал меня, когда работы в основном завершились.
Инженера Бюделя произвели теперь в бригадиры над восемью путейцами. В нашу задачу входило довести дорогу «до ума» и содержать её в надлежащем порядке. Правда, своего бригадира мы видели нечасто. У него был пропуск для свободного выхода из «зоны», и он охотно этим пользовался.
Трагичные события того времени побуждают меня к размышлениям о роли так называемой случайности. В обыденной жизни случайностью называют, к примеру, смерть человека (скорее – риторически, не особенно вдумываясь в смысл сказанного). Но в тех варварских условиях, когда НКВД планомерно выкашивал целые «немецкие» лагеря, всё обстояло как раз наоборот: остаться в живых было делом случая, а умереть – запрограммированным правилом.
Мы с Бюделем выжили. Благодаря случайностям. Для меня решающую роль в их цепи сыграло знакомство с этим человеком и наше общее «железнодорожное» прошлое.
Но всё это было потом, летом 42-го. А до этого я промышлял еду, как только мог. Например, менял на пайку хлеба месячную норму махорки, которую нам исправно выдавали по «гуманному» лагерному уставу. Я не успел к тому времени стать курящим, но видел, как мучились без курева мужчины. Уж если дома они не смогли бросить курить, то в лагере – и подавно. Говорили, будто курево помогает от тоски и даже голода, и ценилось оно очень дорого. На подпольном лагерном рынке спичечная коробка табака стоила 15 рублей. Порой, помнится, одна цигарка доходила до десяти рублей. За «бычками» заранее занимали очередь, надеясь хотя бы на одну вожделенную затяжку.
Я видел, с какой болью расставался человек с заветным кусочком хлеба, как дрожали у него руки и какая глубокая тоска стояла при этом в глазах. Поэтому брал положенное в рассрочку, хотя терял тем самым желанную возможность почувствовать сытость в желудке. Но что такое сытость, даже собственная, по сравнению с этим голодным отрешённым взглядом?
Ночью, после поверки и отбоя, вместе с десятками таких же «доходяг» стоял я у кухни, надеясь попасть туда для мытья котлов, в которых можно было найти остатки еды. Всё внимание было устремлено на входную дверь, и как только она открывалась, мы скопом бросались к ней в надежде очутиться в пахнущем едой кухонном нутре. Иногда из толпы выбирали меня. Думаю, потому, что я выделялся высоким ростом и особой худобой. Возможно, жалость вызывал и мой совсем ещё юный возраст: мне только-только минуло 18.
А несколько раз таким же способом я попадал даже в святая святых голодного лагеря – хлеборезку. Угодить туда – всё равно, что верблюду через игольное ушко пролезть. Если на кухню привлекали людей по количеству котлов, то в хлеборезке больше одного не требовалось. И то не каждый день. До сих пор не понимаю – то ли от лени это делали повара и хлеборезы, то ли из жалости к погибающим изголодавшимся людям. Тогда об этом не думали: для нас, везунчиков, это было великим благодеянием.
С хлеборезкой первый раз мне просто повезло, а потом там сказали:
— Приходи и завтра, будешь помогать.
Видимо, заметили, что боязно и стыдно мне было съесть лишний кусочек хлеба. Да и не резал я его – только пришпиливал деревянными палочками довески. А за кусочком для еды надо было тянуться до другого стола. Я боялся: вдруг пристыдят, да ещё и выгонят вдобавок. А так, если есть понемногу, то, глядишь, подольше можно будет продержаться в этом лагерном раю.
Однако мой расчёт оказался верным лишь отчасти.
— Хороший ты парень, но не один такой голодный, – через несколько дней сказали мне, дав с собой на прощание небольшой кусок хлеба.
А ещё был у меня довольно приличный вельветовый чёрный пиджак. Его, как самое большое богатство, вместе со светло-синим ватным одеялом дала мне в неведомую дорогу мать. Не ошиблась она – то и другое сослужило мне верную, спасительную службу.
Предложил я пиджачок одному из завсегдатаев кухни. Тот клюнул, согласился взять. Дал мне полный котелок крупных голов рыбы – кеты. Мало, конечно, мог бы дать и побольше. Но и за то спасибо! «Главное – продержаться, пока генацвале Бюдель к себе заберёт. А с пиджачка сейчас какой толк?» – думал я про себя.
Важно было с наибольшей пользой употребить добычу, чтобы ничего не пропало, всё до капельки пошло впрок голодному чреву. Я видел, как это делают другие, да и сам догадался бы – надо варить головы до тех пор, пока полностью не размягчатся кости. Побольше налить воды, пусть выкипит, зато навар и мясо будут отменными!
И действительно, вышло целых три великолепных праздничных обеда! Ничего не осталось от голов, за исключением белых, твёрдых как камень, рыбьих глаз, которые оказались совершенно несъедобными.
Ещё раз хотелось сказать: спасибо за пиджачок! И не только матери, но и той женщине, которой он вместе с одеялом принадлежал.
Дело было, помнится, в 1938 г. Спасалась у нас от повальных арестов, которые проводились в немецких сёлах Украины, одна женщина. Вполголоса рассказала она матери, что в их селе Эбенфельд (Ровнополь), на западе нашей Сталинской области, энкаведешники одного за другим увели всех учителей 7-летней немецкой школы (и детей стали учить по-украински). А потом за ночь забрали мужчин немецкой национальности – сразу более ста человек. С двух сторон начали облаву, с постелей подняли и увели. Тихо, организованно. Будто кур по-воровски в мешок покидали.
Кто из нас мог достоверно знать тогда, что страна покрылась густой сетью человекобоен НКВД по прямому повелению правящей партии? Ни одному нормальному человеку и в голову не могло прийти, что партия и «органы», состязаясь друг с другом, скрупулёзно планируют уничтожение «антисоветских элементов». Невозможно читать без содрогания соответствующие партийные документы, один из которых я приведу полностью:
 
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!
Строго секретно
(Из О.П.)
Всесоюзная Коммунистическая партия (большевиков). Центральный Комитет
№ 1158/67.
17 февраля 1938 г. Тов. Фриновскому
Выписка из протокола № 58 заседания Политбюро ЦК ВКП(б)
Решение от 31.01.1938 г.
67. – Вопрос НКВД.
Дополнительно разрешить НКВД Украины провести аресты кулацкого и антисоветского элемента и рассмотреть дела их на тройках, увеличив лимит для НКВД УССР на тридцать тысяч.
Секретарь ЦК».
 
Не по этому ли людоедскому решению были окончательно обезглавлены Эбенфельд и другие немецкие сёла, когда казалось, что волна Большого террора уже схлынула?
Проснулись утром соседи-украинцы, а в домах рядом только плачущие испуганные дети да овдовевшие за ночь женщины. Лишь директор школы скрылся заранее, видимо, узнав о предстоящих арестах. Его жена и пережидала у нас лихую годину. Потом она исчезла. Мы ждали, когда она появится вновь, но тщетно. А вещи её так и остались и теперь сослужили добрую службу: смерть миновала меня.
Тем временем мы, лагерные затворники, с нетерпением ожидали весну и лето, связывая с ними надежду отогреться после бесконечной морозной зимы. С детской наивностью надеялись, что можно будет поживиться чем-то подножным, растительным. Всё ж таки лето, не зима! Сотни глаз постоянно шарили под ногами и по сторонам в поисках чего-нибудь съедобного. Всё напрасно! К тому же весна затягивалась, прошли апрель и май, но даже трава ещё не проросла. Да и что среди неё можно было найти? Даже наша маленькая бригада путейцев, работавшая вне «зоны» под охраной всего двух конвоиров, не сумела этим воспользоваться. Съестного нигде не было, а к вольным нельзя отойти, да и не с чем. Для обмена ни у кого ничего не осталось. И денег тоже не было.
Но ещё не дождавшись лета, мы уже боялись предстоящей зимы, которая для многих могла стать последней. Было ясно: вторую такую зиму нам не пережить. А впереди – ничего обнадёживающего. Никакого просвета.
Десятки тысяч немецких узников Бакалстроя были буквально загнаны в угол – колючая проволока и солдатские штыки наглухо отгородили нас от остального мира. Нам не полагалась зарплата, не дозволялось получать переводы и иметь деньги, дабы никто из нас не мог вступить в «преступные связи с вольнонаёмными», т.е. купить что-нибудь из еды. Письма домой приходили наполовину затушёванными цензурой: никто не должен был знать, что творил НКВД в особо секретных лагерях ГУЛАГа.
Всё здесь делалось «чисто», с потрясающим цинизмом. Никаких видимых следов от морального насилия и массовых смертей не оставалось. Словом – зона полного покоя.
Иного трудно было и ожидать. К несчастью, напряжение на фронте нарастало с каждым днём. Не успела Красная Армия оправиться от разгромных поражений лета 1941 года, как развернулись судьбоносные для страны события на юге.
Летом 42-го вермахт предпринял новое крупное наступление на Восточном фронте, стремясь добиться полного разгрома советских вооружённых сил и завершить до конца года войну против СССР. «В общих рамках [Второй мировой войны] летнее наступление 1942 года означает ещё одну попытку добиться того, чего не удалось достичь осенью 1941 года, а именно: победоносного окончания кампании на Востоке, чтобы тем самым решить исход всей войны», – говорилось в директиве Верховного командования вермахта № 41 от 5 апреля 1942 г.
Очередная наступательная лавина гитлеровцев вызвала в нашем лагере откровенный, едва скрываемый страх. Было боязно за себя, за всех российских немцев, за страну. Мозг сверлила страшная, вслух не произносимая мысль: «А что, если...?» Всем ведь было ясно, что наша судьба и положение на фронте слиты в одно неразрывное целое.
Чудовищно, но факт: нас снова, как и в Первую мировую войну, поставили на одну доску с теми, кто находился по ту сторону линии фронта. С врагами, которые должны быть унижены, оскорблены и, согласно известному изречению «великого пролетарского писателя» Горького, уничтожены. Даже если они не сопротивляются, как показал уже опыт Большого террора 30-х годов.
Кровно необходимую информацию о положении на фронте мы получали не из официальных источников. (Газет и радио в 1942 г. не было, видимо, ни в одном «немецком» лагере, не только в Потанинском.) Её, более или менее верную, передавали друг другу вполголоса, доверительно, наедине. За это можно было поплатиться расстрельной 58-й статьёй. И такие случаи действительно бывали: попробуй убедить «опера», что вести о военных катастрофах тебя глубоко огорчают, а не радуют, как ему требовалось доказать.
В достоверности тревожных слухов о положении на фронте мы убеждались прежде всего по содержимому наших котелков. Пайка хлеба, которая была фактически единственным средством поддержания нашей жизни, в немалой мере зависела от человечности прорабов, подписывавших наряды на котловку. А их загоняли во всё более жёсткие рамки, и хлеба нам перепадало всё меньше.
С осени 1942 года наше питание стало ухудшаться день ото дня. В так называемом супе не было больше ничего, кроме нескольких крошек брюквы или кормового турнепса. Иногда попадалась пара горошин или овсяных зёрен. О жирах не могло быть и речи. Всё происходило по немецкой пословице: «В суп смотрят два глаза, а оттуда – ни один». Рыба присутствовала лишь запахом, иногда давая знать о себе парой косточек, которые, конечно, тоже съедались. На немецком акценте, с которым говорило большинство «трудармейцев», это трёх- или двухразовое мутное пойло называли ёмким словом «палянта» (баланда).
Да простит меня читатель, но я опять говорю о еде. Дело не только в том, что она – краеугольный камень нашего бытия. Словами свидетелей мне хочется рассказать о той «еде», посредством которой нас поставили на тонкую грань между жизнью и смертью.
Если взглянуть в корень, то заключённых в нашей стране никогда не содержали по-людски. По самобытной российской «традиции» лишение свободы само по себе ещё не считается достаточным наказанием за преступление. Тюремное заключение должно быть непременно связано с аскетичным образом существования, физическими и моральными лишениями. Чтобы другим неповадно было...
Созданная тоталитарным режимом лагерная система довела вековые порядки до изуверского совершенства. Она должна была подавлять волю людей, причинять физическую боль, наказывать недоеданием и голодом. Новые порядки вытекали не только из идеологии и морали большевистского «социализма», но и из его неизменного спутника – продовольственного дефицита. У каждой машины, как говорят, свой заглот, больше которого она не может переработать. Во времена «Большой чистки» 30-х годов численность заключённых выросла до таких астрономических размеров, что ГУЛАГу было просто не под силу содержать и кормить всю массу «врагов народа», уголовников и разной преступной «мелкоты». К разряду едоков надо причислить, конечно, и гигантский собственный персонал НКВД.
Выход из чрезвычайного положения был найден силами самих «органов». Они устраняли «лишние рты» путём массовых расстрелов по знаменитой 58-й статье. Но поскольку она не применялась к уголовным элементам, то подлинные преступники фактически попадали в лагерях под защиту Закона. Партия всегда рассматривала их как родственную пролетариату социальную силу.
За палачами дело не стало. Нас «содержали» и «опекали», как было сказано в упомянутом Приказе наркома НКВД от 12.01.1942 г., «лучшие чекисты-лагерники». Те, кто вершил суд и расправу в годы Большого террора, расстреливал польских офицеров, уничтожал заключённых в тюрьмах прифронтовых городов.
Пока же эту задачу решал изначально запущенный конвейер постепенного и планомерного умерщвления голодом. Как ни цеплялись за жизнь «трудмобилизованные» немцы, он уносил всё новые и новые жертвы. Их численность ещё больше возросла с осени 1942 года, когда истощение и голодные болезни усугубились уральско-сибирскими морозами.
Уверен, сказанное без колебаний подтвердят редкие теперь уже очевидцы, которым удалось удержаться тогда на краю пропасти и перешагнуть роковой рубеж 1942-43 гг. О физических и моральных муках того времени рассказывает узник Бакалстроя Яков Кох, проживавший в 1992 г. в Челябинске, на том самом месте, где он отбывал «трудармию».
После окончания строительства бетонного завода, пишет он, их бригаду перевели в 3-й стройотряд и направили работать на погрузочно-разгрузочный комбинат (ПРК). От прежних грузчиков почти никого не осталось: одни сошли в могилу, других направили туда же через ОПП («райские ворота» или «пересадочный пункт»), третьих приставили к «лёгкой» работе за 600 граммов хлеба.
Работа на ПРК была сущим адом. Вручную, без каких-либо механизмов приходилось выгружать вагоны с металлом и лесом. Кто хоть раз видел, как это делается, знает, что значит верёвками поднимать со дна полувагонов тяжеленные металлические балки и толстые брёвна с тем, чтобы перебросить их через высокие борта на землю.
А сил было – в обрез. Люди «дошли» и оборвались до предела. Морозы в декабре были не менее 40-50°. Мест для обогрева не имелось, конвоиры запрещали отходить от вагонов и разжигать костры. Кох отморозил обе пятки и большие пальцы ног. Один палец начал гнить, но на работу всё равно выгоняли. Всюду слышалось только одно: «Давай-давай!»
На строительстве бетонного завода тоже приходилось вкалывать будь здоров, пишет далее Я. Кох. Но там прораб Мартынов всегда выводил котловку по третьему котлу. На ПРК те же 800 граммов хлеба и «премблюдо» можно было получить только в случае работы после смены до тех пор, пока не разгружены все вагоны.
Но и на высшем, третьем котле долго никто протянуть не мог, поскольку кроме хлеба и супа-водички ничего больше не выдавалось. Якову запомнился случай, когда на обед привезли «гороховый суп». Бочка была большая, раздатчик старался помешивать содержимое черпаком, но до дна достать не мог. Поэтому первым в очереди – самым голодным и нетерпеливым – досталась одна жижа.
Среди них был и Яков. Жадно припав к котелку, он с нетерпением ждал, когда из мутной водички покажутся долгожданные горошины и можно будет хоть что-то отправить в голодный желудок. Увы, на донышке не оказалось ничего, кроме половинки горошины!
Вмиг справившись с «обедом», Яков с алчным любопытством стал наблюдать за теми, кто получил баланду из нижней части бочки. И от обиды заплакал. В их котелках было не менее, чем по 10 горошин! Значит, с горечью подумал он, там находился и тот горох, который должен был достаться ему. А до вечерней баланды оставалось ещё 5 часов работы.
В следующий раз Я. Кох был умнее, и ему стало попадаться на несколько горошин больше. Но это, конечно, ничего не могло изменить. После двух месяцев работы на ПРК он окончательно ослаб, а его бригада стала распадаться. Первым от голода умер бригадир, за ним ушли на тот свет ещё пять товарищей по несчастью.
К концу проклятого 42-го года «похудел» и третий котёл. Хлеб превратился в какое-то глиняное месиво. В «супе» теперь охотились уже не за горошинами или крупинками овсянки, а за клочками капустных листьев и кусочками турнепса. Всё напоминало приближение библейского Страшного суда: их почти перестали кормить и не выдавали одежду взамен окончательно измочаленной.
Боль памяти тех страшных лет и сегодня не покидает «трудармейцев». После десятилетий вынужденного молчания они пытаются восполнить пробелы в истории особо засекреченных «рабочих колонн» НКВД, чтобы не ушла она вместе с ними в небытие. О степени замалчивания этих событий свидетельствует уже тот факт, что даже А. Солженицын, скрупулёзно описавший основные преступные акции НКВД, вообще не упомянул о таких «островках» Архипелага ГУЛАГ, как «трудармейские» лагеря.
К числу умелых летописцев «трудармии» принадлежит и Иоганн Эйснер. Мы уже цитировали его подробные записки. Обратимся к ним ещё раз, чтобы глазами очевидца и чувствами свидетеля воспринять страшные реалии лагерей Вятлага в наиболее критический период –1942-43 годах:
«На следующий день после прибытия в Мурис нас после короткого инструктажа отправили на лесоповал. Большинство из нас, поволжских немцев, такого моря деревьев никогда не видело и навыков работы в лесу не имело. Тем страшнее был для нас этот неведомый каторжный труд.
Полуголодные, плохо одетые, мы несколько километров брели гуськом по глубокому снегу и добирались до места уже обессиленные. А впереди был целый день работы.
Сначала приходилось очищать снег вокруг дерева, чтобы было видно, какой высоты оставить пень. Да и для себя место освободить нужно. Пилить дерево надо умеючи, чтобы оно в намеченное место упало, никого из соседнего звена не убило, волчком на комле не завертелось и самих вальщиков не задело. Бригада ведь должна была работать на небольшом пятачке, который конвоиры лыжнёй очерчивали. По ошибке выйдешь за неё – получишь пулю за «попытку к бегству».
Сваленное дерево утопает в снегу, и его надо откопать на всю длину. После этого начинается обрубка сучьев и разжигается костёр, у которого можно согреться и немного отдохнуть.
Работы много, а толку чуть. Даже с хорошего дерева (толщина 30-40 сантиметров, ровный ствол, мало веток) больше кубометра делового леса не возьмёшь. А чтобы полный паёк, 750 граммов хлеба получить, нужно выдать на каждого лесоруба по 6 кубов. Для этого все 11 часов в поте лица ишачить надо. Но где сил набраться, если еда с каждым днём становится всё хуже?
Первый выходной дали только через полтора месяца. И то – для того, чтобы мы починили привезённую с собой одежду и обувь. Почти год в своём проходили, окончательно оборвались, а казённое выдать нам не спешили. Мёрзли – страшно сказать как! Видимо, сверху ждали, когда мы все перемрём.
Кроме того, в тот день надо было наши полуземлянки от снега откопать. Их сугробами почти до крыши занесло. И это называлось – выходной!
В бараке те, кто помоложе, располагались на верхних нарах, а пожилые – внизу. В свободное время мы говорили о фронте, вспоминали о Поволжье, о семьях. Все рассуждения обычно сводились к еде:
— Эх, мужики, дали бы мне сегодня то, чем мы дома собаку кормили! Я бы ей свою баланду отдал, только не знаю, стала бы она её есть или нет...
А те, что постарше:
— Нас весной по домам распустят. Все мужчины на фронте, кто хлеб сеять и убирать будет? На одних женщинах далеко не уедешь...
Когда наступало время еды, мы усаживались по своим местам, как цыгане на базаре: ноги согнуты, локти на коленях, руки подпирают голову. И все взоры устремлены к входной двери. Сначала раздают хлеб, который тут же съедается. Потом выпивается баланда и пальцами начисто вытираются глиняные чашки, из которых мы «ели».
И опять продолжаются разговоры о еде. Но уже лёжа...
К концу 1942 года мы окончательно обессилели. Норму никто уже выполнить не мог. А после того, как хлебный паёк урезали до 600 граммов, и до леса едва добирались. Все превратились в скелеты, многие умерли от голода.
Умер и мой дядя Филипп. Его, как дистрофика, поместили в стационар, из которого чаще уходили на тот свет, чем возвращались к работе. Он всё ждал, что его «сактируют» и отпустят к шестерым детям, выселенным в Казахстан. Мы с отцом часто навещали больного, но помочь ничем не могли.
Помню, в последний вечер сидели на его койке. Он тоже сел, и я увидел, что от него остались только кости, обтянутые тонкой кожей, через которую было видно, как пульсирует кровь по синим венам. Говорил очень тихо, почти шёпотом. Отец успокаивал брата, просил набраться терпения. Мы простились, пообещав прийти через день.
— Знаю, вы очень устаёте и рады отдохнуть после работы. Я не обижусь, – еле слышным голосом сказал дядя.
Когда мы пришли снова, нам сказали:
— Его вчера утром вывезли...
Значит, он угас уже ночью после нашего посещения, и его вместе с другими умершими отправили за «зону», на общий могильник.
Я ещё держался кое-как, но ноги передвигал с трудом. По пути на работу мы метров сто шли по проезжей дороге, прежде чем повернуть в сторону леса. Несколько раз мне везло: на дороге попадался лошадиный навоз. Я собирал его в сумочку, которая всегда была при мне. Думал, у костра подсушу, провею, а зёрна овса поджарю. Но не мог выдержать, продувал его на ходу и съедал зёрна сырыми. Очень вкусно было!
Иногда у лагерной помойки мне удавалось найти кое-какие кости. Я обжигал их дочерна в топке сушилки, а затем обгрызал. И так повторял до тех пор, пока не съедал кости до конца. Вряд ли в них были питательные вещества, но в желудок что-то попадало, и не так сильно мучил голод.
Я выжил, но в Вятлаге остались дядя Филипп и мой 45-летний отец. Из нас троих погибло двое – таково было соотношение между жизнью и смертью в 1942 году».
Фридрих Лореш в статье «Тимшер и другие», на которую мы уже ссылались, пишет, до чего может дойти изголодавшийся человек. «Свою порцию хлеба мы получали в бараке, – вспоминает он. – Обычно пополам – утром и вечером. Зимой при его раздаче дневальный зажигал лучины – другого света у нас не было. Суп был без жиров и, конечно, без мяса, а чай с сахарином. Немного каши полагалось только при перевыполнении нормы. При таком скудном питании в туалет, извините, ходили по-большому раз-два в неделю. Голод довёл одного моего знакомого до такого состояния, что он однажды спросил меня:
— Я тут видел – наш повар оправлялся... Как думаешь... А нельзя ли это попробовать съесть?..
— Не смей даже думать об этом!!! – ответил я ему.
Павшие лошади у нас даром тоже не пропадали. А кошек и собак здесь давно уже не было. Выброшенные кухонные отходы подбирались начисто...»
Сходную ситуацию описывает и Бруно Шульмейстер, с воспоминаниями которого читатели также знакомы: «Зимой 1942/43 гг. был случай, когда на лесоразработках в Краслаге люди 10 дней не получали хлеба, т.к. в пекарнях не было муки. Вместо него выдавали картошку. К тому же овсяный «водяной суп» готовили почти без соли, а «премиальную» кашу варили из целых зёрен пшеницы, которые желудок не переваривал. И были случаи, когда голодные дистрофики копались в собственных и чужих испражнениях, выискивая зёрна, чтобы употребить их в пищу. Эти нередкие перебои с питанием ещё больше подрывали силы людей, увеличивая и без того высокую смертность. Хотя считалось, что в Краслаге положение немцев было несколько лучше, чем в других «рабочих колоннах» НКВД».
Наблюдались ли в эти страшные годы в среде «трудармейцев» факты каннибализма? О них идёт речь только в двух из множества известных мне воспоминаний.
Об одном из таких случаев рассказал в вышеупомянутом письме Вальдемар Фрицлер. В 1942-43 гг. в «немецких» лагерях Ивдельлага, где он находился, свирепствовал сильнейший голод. Смерть косила людей десятками и сотнями каждый день. Изолированные от внешнего мира колючей проволокой и винтовочными стволами, затворники отчаянно искали средства к спасению. И в этих условиях на работе был убит солагерник с целью людоедства. В. Фрицлер обещал подробно написать об этом факте, но, видимо, у него так и не поднялась рука.
Второй случай несколькими фразами очертил в своём письме Андрей Бель. Он отбывал «трудармейский» срок в свирепом своими арестантскими порядками Усольлаге НКВД (север Молотовской, ныне Пермской области). Из написанного следует, что в одной из бригад, работавших в лесу, умер от истощения человек.
Зимой 1942/43 гг., когда смерть «трудармейца» на работе являлась далеко не редкостью, было заведено, что труп должны доставить на вахту сами члены бригады. В противном случае последняя в неполном составе не допускалась в «зону». Энкаведешникам важно было установить, что никто из немецкого «социально опасного контингента» не совершил побега, чтобы ослабить советский тыл или подорвать мощь Красной Армии. Что же касается трупов этих недругов, то они, вдобавок ко всему, могли считаться дополнительным свидетельством верности чекистов присяге и Родине. Вместе с табельным оружием Советское государство одарило их бандитским принципом: «Хороший враг – это мёртвый враг».
Тащить на себе тяжеленную ношу никому из обессилевших людей не хотелось. Тем более, что до лагеря надо было брести по снегу не менее восьми километров.
На этой почве в изуродованных голодом умах родилась чудовищная мысль – поживиться внутренностями трупа. С «благовидными» целями: облегчить себе ношу и в то же время набраться сил, чтобы доставить тело на вахту. В письме не указывается, каковы были последствия этого вопиющего замысла. Но говорится, что «спасительная» идея была реализована.
Конечно, ничто, включая неминуемую голодную смерть, не может служить оправданием каннибализма. Так, собственно, и относится к этому явлению подавляющее большинство субъектов, называющих себя людьми. По-людски умирали за редчайшими исключениями и узники «трудармии». Что же касается тяжкого греха тех из них, кто на пороге гибели растоптал в себе человека, то о таких фактах нельзя судить, если абстрагироваться от вины палачей, обрёкших на голод и мучительную смерть десятки тысяч немецких затворников. Точно так же, как были обречены миллионы людей в голодные 20-е и 30-е годы и во время блокады Ленинграда.
Случаи каннибализма – и ставшие достоянием известности, и навсегда покрытые мраком – были не чем иным, как самыми ужасными явлениями насквозь ужасающей лагерной «жизни».
Порой казалось, что дело идёт к окончательной трагической развязке. По мере того, как гитлеровские войска приближались к Волге, на душе росла тревога, а в желудке становилось всё муторней. Вокруг была чернота – и никакого просвета. На подконвойную работу шли и возвращались в «зону» не люди, а их тёмно-серые тени. Шагали в изорванной разношёрстной одежде и обуви, молча, опустив головы, тяжело переставляя ноги. У всех синие лица, обмороженные носы, щёки, пальцы. И потухшие от безнадёжности глаза. Как столбы валились на нары, даже идти за баландой не оставалось сил.
Все настолько изменились, что перестали узнавать друг друга. У многих произошёл какой-то сдвиг в психике. Они вели себя странно: часами сидели, уставившись в одну точку, методично раскачиваясь. Или молча перебирали в «домашнем» чемодане какие-то вещи, видимо, напоминавшие им о близких. Нередко в ночной тишине барака раздавались тяжкие мужские рыдания, стоны, сонные испуганные выкрики.
С чем сравнить это отвратительное состояние души?
Освежите, для примера, в памяти свои утренние ощущения, когда у вас в доме или на работе неприятности. О таком самочувствии обычно говорят: «Противно, будто кошка в рот нагадила». Ещё не совсем отойдя от сна, вы силитесь вспомнить: что же произошло? Почему так мерзко на душе? Вспомнили, подумали, как выйти из создавшегося положения, отчасти успокоились и принялись за повседневные дела.
А теперь представьте себе, что это депрессивное состояние не оставляет вас ни на один день, гнетёт из месяца в месяц, два года подряд, и впереди одна безысходность. «Лучше бы умереть!» – приходит в голову непрошеная мысль. И дело не только в хроническом голоде, мёртвой хваткой вцепившемся в горло...
Приходит конец терпению, следует нервный срыв, и человек теряет контроль над собой. Об одном таком ужасном случае рассказал мне мой давний знакомый по Киргизии Готлиб Айрих:
«Развод. Дует ледяной ветер с мокрым снегом, до костей пробирающий «трудармейцев», одетых в дырявые фуфайки. Получая инструменты перед отправкой на лесоповал, мы вдруг вздрагиваем от истеричного крика: «Всё, всё – к чёрту! Пропала жизнь!» И прежде, чем успеваем что-либо сообразить, с ужасом видим, как какой-то человек кладёт на пенёк руку и одним ударом топора отрубает себе все пальцы. Они, как живые, подпрыгивают несколько раз, шевелятся и замирают. Подбегаю и – о ужас! – узнаю в «саморубе» (был в лагерях такой термин) своего бывшего одноклассника, любимца девчат, красавчика Фёдора Фукса. Подскакивает бригадир. Фёдор, в ярости размахивая окровавленным топором, кричит: «Не подходи – убью! Вам что, моих пальцев мало?! Нате всю руку!» И, заново положив на пенёк руку, отрубает себе кисть. Истекающего кровью, его отводят в санчасть».
Не все «трудармейцы» имели одинаково устойчивую психику. Многие сходили с ума. Другие кончали жизнь самоубийством. Сделать это было не так просто, ибо всё, что могло для этого пригодиться, отбиралось при обыске. Ложились на рельсы (я сам видел эту ужасную картину), вешались на работе и в лагерном туалете – на петлях, предназначенных для того, чтобы ослабший человек мог удержаться на корточках. Словом, жизнь у нас не только отнимали – многие отдавали её сами, предупреждая ожидаемый исход. Возможно, это было и формой протеста, ведь других способов ответить на попрание человеческого достоинства у людей просто не было.
... А утром оставшихся в живых выводили под конвоем на работу, главной целью которой было физическое уничтожение вконец измождённых людей.
К такому выводу подвёл меня рассказ Якова Вельмса, замечательного музыканта, ставшего инвалидом в 50 лет вследствие мук, перенесённых на «трудармейской» каторге.
В тресте Молотовнефтестрой – ведомстве, где он вместе с сотнями других «трудмобилизованных» пребывал в лагерях и работал на лесозаготовках, ежедневный путь до лесосеки составлял от пяти до семи километров. Идти надо было по проторённой в глубоком снегу узкой тропинке. В ранней предутренней или поздней вечерней темени, след в след за местным старожилом-десятником. Нередко тропинка пролегала по болоту, и неосторожный шаг в сторону заканчивался трагически – для тех, кто не смог одолеть дорогу, обессилел в пути, покачнулся от слабости, хотел присесть в стороне и свалился с ног рядом с тропой. Их медленно, но неминуемо поглощала не замерзающая под снегом трясина.
Ещё чаще, лишившись сил, оставались замерзать. Их поднимали, пытались тащить под руки, сами с трудом переставляя ноги, рискуя в любой момент провалиться в болотную бездну.
— Оставьте меня здесь, я немного отдохну и догоню вас, – просил своих товарищей несчастный затухающим голосом и опускался прямо в снег. – Не могу, идите, – я догоню...
Возиться было некогда, сопровождающий торопил, и каждый спешил тоже, чтобы к рассвету добраться до делянки, успеть осилить дневную норму – 8 фестметров на человека – и до полуночи вернуться назад. «Без выполненной нормы – из леса ни на шаг!» – таким было железное правило лагерного и производственного начальства.
«Норму дай – или умри», – так звучала та формула для лагерников. И это были не пустые слова. Среди немцев ходила молва, будто в одном из пермских лагерей начальство придумало для острастки «саботажников» и «симулянтов» наказание гнусом. Провинившегося «доходягу» связывали по рукам и ногам и раздетого оставляли в лесу на расправу беспощадным насекомым. До утра обречённый, как правило, не доживал. Его окровавленное тело, распухшее от мириадов укусов, находили в траве, будто примятой катком...
Возможно, это были только слухи. Но в них верили, поскольку в условиях царившего в «трудармии» беспредела творились такие чудовищные злодеяния, перед которыми бледнеют даже ужасы средневековья.
— Санями к нашей лесосеке не добраться, – продолжал свой печальный рассказ Я. Вельмс, – а в лагерь надо было вернуться «в полном составе». Живыми или мёртвыми – неважно. Главное, чтобы все были налицо. Часами, бывало, стояли мы перед воротами в ночной тьме. Голодные, до костей промёрзшие с дороги. Просили, умоляли. Нет, нельзя – ищите недостающих! Вот и тащили на себе полумёртвых и покойников.
В этой связи мне вспомнилось повествование упомянутого Степана Баста. Он передал рассказ своего односельчанина, ныне покойного Андрея Манна, как на лесоповале где-то в Свердловской области пытались они спасти умирающего товарища, чтобы не тащить на горбу покойника. Видя, что коченеет человек, и не имея возможности иначе помочь ему, попытались согреть его прямо над костром, да так, что одежда на нём дымиться начала. Но ничто не помогло – умер бедняга. Пришлось нести его на себе для учёта.
Никакого удивления или переполоха такие случаи не вызывали. Смерть стала обыденным явлением. Умирали десятками, сотнями, тысячами. Зимой покойников обычно свозили к берегу реки, а весной вместе с заготовленными для сплава брёвнами сбрасывали в речной поток, который уносил трупы далеко вниз по течению.
Бывало, что из нескольких тысяч «трудмобилизованных» в живых оставались единицы. Об одном подобном лагере рассказал Иван Нагель, житель Фрунзе, нынешнего Бишкека.
Глубокой осенью 1942 года, после окончания строительства железной дороги Ульяновск-Казань, их под конвоем доставили в Молотовскую (ныне Пермскую) область. Как им сказали, – в окрестности города Губаха. Их задачей было проложить через лесные топи лежнёвую (из дерева) дорогу до створа намеченной к строительству Широковской ГЭС.
Об устройстве хотя бы относительно сносного жилья ни ГУЛАГ, ни потребители его принудительной рабсилы никогда не заботились. Особенно при передвижных работах. Так было, в частности, на строительстве тех железных дорог, где трудились наши немцы. Не изменило себе железнодорожно-гулаговское начальство и при сооружении 200-километрового пути вдоль Волги, откуда они прибыли после того, как к ноябрьским праздникам по проложенным ими рельсам пошли первые поезда.
Там они ютились, кто как мог: в палатках, шалашах, земляных норах, продвигаясь вслед за готовыми участками пути. Неизменным был только конвойно-охранный режим да прицельная стрельба по живым мишеням при каждой попытке выйти за охраняемые «зоны» – рабочую и бытовую.
Но то было летом и осенью. На новом месте строители всю зиму жили в больших парусиновых палатках, где, несмотря на три железные печки, стоял адский холод, едва уступавший наружному.
Лежали на голых нарах, сделанных из зелёных, свежесрубленных жердей, сосульки от которых свисали до самого пола. Спать было совершенно невозможно, даже если на ноги поверх чуней натянуть рукава фуфайки и накрепко завязать на подбородке уши от шапки. Ночи напролёт сидели у печек, спали кое-как – если, конечно, удавалось занять греющее местечко. Но там не давали покоя вши. Верхнюю одежду не снимали из-за холода, в бане не мылись за отсутствием таковой. Жирные белые насекомые ползали прямо поверх одежды, не давая себе труда прятаться по швам. Их было так много, что рубахи и подштанники будто разбухли. На холоде эти твари беспокоили меньше, а у печки невозможно было усидеть от нестерпимого зуда. Кто давил их ногтями, кто молотком, но толку от этого было мало. В таких условиях работа, которая могла быть в охотку сытому и тепло одетому человеку, превращалась в адскую муку. А если добавить ко всему прочему ещё и нормы питания, катастрофически урезанные из-за низкой выработки, то станет ясно, почему люди, как выразился Иван, умирали «пачками».
К весне 1943 года из 2-х тысяч немцев осталось 600, к работе совершенно не пригодных. Одни были истощены до предела, других свалили цинга и пеллагра. С каждым днём количество умерших увеличивалось: людей косил авитаминозный понос. Подняться на ноги и пойти на работу почти никто уже не мог, а неработающим больше 600 граммов хлеба не полагалось. Круг замкнулся.
Прокладка лежневой дороги на этом участке остановилась, задерживалась доставка материалов, людей и оборудования для строительства ГЭС.
Тогда из управления – а говорили даже, будто из самой Москвы – прибыла комиссия, чтобы разобраться во всём на месте.
— Что вы нас мучаете? Лучше расстреляйте сразу, если вам нужно от нас избавиться! – загудели узники этого лесного лагеря смерти, дневной рацион которых состоял, помимо хлеба, из «супа», на приготовление порции которого полагалось всего лишь 17 граммов овощей.
Чтобы не кормить понапрасну непригодных к работе, истощённых, больных людей, их «сактировали», как водилось в некоторых «трудармейских» лагерях. Отпустили в Сибирь и Казахстан к семьям или родственникам, выдав на дорогу «сухой паёк» из расчёта 450 граммов хлеба в сутки, а также несколько небольших рыбёшек.
В лагере осталось лишь 4 тракториста, которые должны были, как только тронется лёд, столкнуть в речку не захороненные трупы. Более полутора тысяч свезли их за зиму к берегу реки. Её название Иван за полгода так и не смог узнать, поскольку это считалось «военной тайной».
Подтверждение и дополнение этого трагичного рассказа я нашёл в сов. секретном документе, ставшем теперь достоянием гласности. Он вышел из стен бериевского логова и касался «списания контингента за непригодностью» с тем, чтобы избавить лагеря от отработанного человеческого материала.
Письмо от 24 декабря 1942 г., подписанное начальником ГУЛАГа НКВД СССР Наседкиным и утверждённое зам. наркома Кругловым, устанавливало порядок «демобилизации» инвалидов и нетрудоспособных немцев, находившихся в «рабочих колоннах» при стройках и лагерях НКВД.
Помимо ханжеской терминологии, с помощью которой власть имущие камуфлировали геноцид против российских немцев, привлекает внимание и указание на то, что «демобилизуются» далеко не все инвалиды и нетрудоспособные. Инвалидность в результате «умышленного членовредительства», «истощения, связанного с систематическим недоеданием на почве отказов от работы» и «умышленного доведения себя до такого состояния иными способами» подлежала срочному расследованию опер-чекистскими отделами лагерей с преданием виновных суду.
Эта формулировка допускала настолько широкое толкование, что большинство инвалидов должно было, по логике ГУЛАГа, оставаться (и умирать) в лагерях, как оно в действительности и происходило.
Не меньший интерес вызывает п. 8 этого документа. В нём предписывается, в частности, отправлять «демобилизованных» к месту жительства «с выдачей продовольствия на все дни пребывания в пути следования, но не более как на 10 дней по следующей норме на одного человека в день»:
 
1. Хлеб ржаной –
450 грамм
2. Сельди –
100 "
3. Сахар –
15 "
4. Чай суррогатный –
3 "
 
Указанные нормы настолько мизерны, что изголодавшиеся люди зачастую съедали все полученные продукты за день, а то и в один присест. После этого человек тотчас погибал или обрекал себя на голодную смерть в долгом пути.
Ещё более цинична вторая часть п. 8: «В случае пребывания в пути свыше 10 дней, за остальное время выплачивается стоимость продпайка наличными деньгами, по единым розничным расценкам данного пояса».
Авторы не могли не знать, что продукты по установленным розничным ценам можно было купить в то время только при наличии карточек, которые «демобилизованным» не выдавались. Рыночные же цены превышали официальные на несколько порядков. Так что выданные деньги, разумеется, никому не помогли.
Судьбу одного из «демобилизованных» (далеко не самую худшую) приоткрывает дальнейший рассказ И. Нагеля:
«Говорили, что один парнишка, откуда-то из немецких сёл под Омском, добрался до своей станции, встретил там ошарашенного его видом деда-односельчанина и попросил подвезти до родного села. Дед уложил его на бричку, остановился перед домом, крикнул матери:
— Иди, возьми своего сына!
Удивлённая, испуганная, не чаявшая увидеть парня и потому обрадовавшаяся мать взяла его, невесомого, на руки и унесла в дом, будто ребёнка».
Среди счастливчиков, которым чудом удалось выжить на этом неимоверно трудном пути, был и сам Иван Нагель. Но в кругу семьи он не задержался: через 2 месяца его снова отправили в «трудармию».
О том, как добирались от Краснотурьинска до Барнаула «сактированные» узники Базстроя, написал в 1993 г. из Алтайского края Яков Зелингер.
Когда он и его земляки узнали, что их отпускают к семьям, радости не было предела. Им вернули паспорта и выдали справки о том, кто они и куда едут. Каждого снабдили продуктами по нормам, установленным руководством НКВД: две булки хлеба, три селёдки и немного жёлто-коричневого сахара на 10 дней пути.
Привезли на станцию Серов – многие не могли ходить от слабости – и сдали сопровождающему. В товарном вагоне стояла печка, но не было топлива, а нары заменяла копна соломы. «В тесноте, да не в обиде» – на тридцать тощих мужиков места хватило.
В дороге от зимнего холода спасали теснота и печка, которую топили тем, что перевозила железная дорога. Куда хуже было с едой. Одни съели все продукты в первый же день, другие – за два. Самые терпеливые растянули паёк на пять дней. Потом начался голод.
В лагере им сказали, что после 10-ти дней пути их будет кормить сопровождающий из расчёта 10 рублей в день на человека. Это соответствовало цене небольшой картофельной котлетки или ломтика хлеба весом 75 граммов. Но и такой еды ждали с нетерпением.
Не дождались. Сопровождающий куда-то ушёл и больше не вернулся. А вагон то и дело перегоняли с одного пути на другой или ставили в тупик. Якова избрали старшим по вагону и «толкачом», но хождение по станционному начальству помогало мало. За 10 дней они добрались только до Тюмени, и впереди было ещё впятеро больше пути.
Число людей в вагоне стало быстро убывать. Умерших зарывали по ночам в придорожные сугробы. С документами, чтобы весной можно было опознать оттаявших «подснежников». Ещё державшиеся на ногах отправлялись добывать еду и зачастую не успевали к отходу поезда. Те, что покрепче, оставались в пристанционных посёлках в надежде заработать денег. Были и такие, которые пытались уехать «зайцами» в пассажирских поездах. Каждый спасался как мог, чтобы не оказаться погребённым в снегу.
Когда 20 дней спустя в вагоне осталось пять человек, Яков тоже решил рискнуть и забрался в Омске на подножку уходящего поезда. Через пять дней он был в Барнауле, а оттуда до Романовки – рукой подать.
Из 30-ти человек, пишет Я. Зелингер, они похоронили 13. Что стало с оставшимися в вагоне, он не знал. Удалось ли добраться до родных остальным – тоже неизвестно. В любом случае – счёт чрезвычайно трагичный. Он наглядно показывает, что значила для гулаговских палачей жизнь человека, да к тому же ещё и немца.
Впрочем, след одного из пяти оставшихся, похоже, вскоре проявился. Бывают же такие случайности! В моей почте оказалось знакомое читателю письмо украинского немца Павла Фигера, которого тоже «сактировали» в Богословлаге и, за отсутствием родственников в ссыльных местах, произвольно отправили в Алтайский край. Он изложил очень сходную историю поездки по железной дороге, включая исчезновение сопровождающего. Поскольку совпадало и время, то можно с большой долей уверенности утверждать, что Я. Зелингер и П. Фигер бедствовали в одном и том же товарном вагоне.
Павел Фигер написал и о своей дальнейшей участи:
«В Барнауле надо было определяться, куда идти, что есть. На дворе зима, холод, снег. А одежда летняя, ещё из школы ФЗО. И денег – ни копейки. Два дня жили на станции, пока не задержала милиция. Повели в райисполком, распределили по сёлам. Меня направили в Алейский зерносовхоз.
В тот день оттуда как раз трактор за мукой приехал. Мне дали большой тулуп, посадили на сани. Ехать было далеко. Иногда мы останавливались, и тракторист проверял, жив ли я ещё, заставлял немного пробежаться за санями, чтобы согреться. Но я был очень слаб и часто падал. А тракторист – хороший человек попался – всю дорогу возился со мной, как с больным.
В совхоз приехали среди ночи. По распоряжению директора вызвали столовского повара, немного покормили и оставили ночевать в конторе. Утром директор расспросил, кто я и откуда. Велел в столовую ходить подкрепляться и только потом – на работу. Какое счастье, что такие добрые люди встретились!
Через неделю я пошёл к директору, и он направил меня в кузницу молотобойцем. Но кувалда оказалась мне ещё не под силу. Тогда меня определили в мехмастерские, где ремонтировали, а также осваивали комбайны и трактора.
В конце мая 1943 г. я закончил курсы, а 1 июня по повестке военкомата меня снова отправили в «трудармию». На этот раз – в угольную промышленность, в кузбасский город Осинники. Там мы построили вокруг своих бараков забор с «кукушками», и опять получилась «зона». На работу без конвоя ходили, но в город – ни шагу! А до шахты было всего метров триста, туда могли вызвать в любой момент...»
Увы, далеко не у всех «сактированных», даже преодолевших трудный путь к семьям, столь благополучно складывалась судьба.
В уже знакомых нам воспоминаниях Иоганна Эйснера рассказывается о его поволжском земляке Иване Энгеле, которому удалось пережить аналогичный полуторамесячный путь из Вятлага в Хакасию Красноярского края.
На станции Копьево – в 8-ми километрах от села Ново-Марьясово, куда выселили его семью, – И. Энгеля сняли с поезда и занесли в зал ожидания. Вызвали жену, которая увезла его к себе.
Стали приходить женщины, чьи мужья и сыновья находились в лагерях Кировской области, чтобы расспросить о них. Увидев полупокойника, они уходили со слезами на глазах, представив своих близких такими же немощными и несчастными.
Председатель колхоза разрешил жене Ивана три дня оставаться дома, а затем вновь отправил её на работу. Но мужа надо было кормить с ложечки как ребёнка – понемногу и почаще. Она попросила об этом старушку-соседку. Та его покормила и ушла. А голодный Иван поднялся, добрался до шкафа с продуктами и съел всё, что там имелось. Когда хозяйка пришла в обед с работы, он был уже мёртв.
Такие случаи были тогда нередкими. Но и выжившие «сактированные» протянули недолго. Большинство из них умерло 5-7 лет спустя, некоторые – после того, как ещё раз оказались в «трудармии».
По моей просьбе Иоганн Эйснер привёл небольшую статистику. Она позволяет судить о том, сколько немецких мужчин погубили органы НКВД в своих человекобойнях.
Согласно данным Иоганна, из его родного села Ней-Варенбург (Зельманский кантон АССР НП) было выселено в Ширинский район Хакасии, а затем отправлено в «рабочие колонны» 24 мужчины. Назад вернулось 13 «мобилизованных», погибло 11. Почти половина!
Не могу не рассказать и о судьбе упомянутого Герхарда Вильмса, который в 1943 г. вернулся искалеченным домой, в Чкаловскую (Оренбургскую) область. В Коркинском угольном разрезе Челябинской области ему размозжило ногу, и 18-летний парень на всю жизнь остался инвалидом. Ему дали пенсию в пять раз меньше, чем тем, кто стал инвалидом на войне.
Это была одна из вопиющих несправедливостей по отношению к немцам, мобилизованным теми же военкоматами, которые отправляли на фронт мужчин других национальностей. Немецкие семьи не получали никаких пособий в случае потери кормильца. Более того, их даже не считали нужным оповещать о смерти близких. Как правило, эта трагическая весть становилась известной из писем товарищей по несчастью. А зачастую бывало так, что человек исчезал, не оставив следов...
Г. Вильмсу с огромным трудом удалось получить протез, который в конце концов его и погубил: в один из зимних дней он роковым образом поскользнулся и погиб. Ему было всего 58 лет. Смерть Герхарда явилась трагедией для семьи Вильмс и большой потерей для окружающих. Его любили за доброту души и удивительно умелые руки. В память о нём Валентина Вильмс, которую мы уже цитировали, написала стихи «Судьба отца», дополняющие наш рассказ:
 
Как будто не отца – меня отправили в трудармию,
Как будто бы не он там ногу потерял, а – я,
Болит уже не у него незаживающая рана,
Она сильнее кровоточит у меня.
 
Забрали мальчиком его 18-летним,
Трудился в Коркино, не покладая рук.
Беда случилась как-то утром в 43-м:
Сорвался с экскаватора тяжёлый груз.
 
У юности быстрее заживают раны,
Вернулся жизнерадостный домой
Отец мой будущий – голубоглазый парень
На костылях, с несломленной душой.
 
Не затаил он в сердце горечь и обиду,
Дружил с башкирами и русскими всю жизнь.
За доброту его в родном селе любили,
За помощью и за советом к нему шли...
 
Болит сильнее с каждым днём незаживающая рана.
Отца уж нет, всё отболело в нём давно,
Остался от него протез на чердаке как память,
В морозный день не удержавший на ногах его.
 
Недавно мне в очередной раз попались на глаза известные ленинские слова о том, что «диктатура пролетариата по своей сути не связана никакими законами». И я подумал: не отсюда ли берёт начало эстафета большевистского беспредела и террора? Ведь известно, что в одном из секретных циркуляров Ленин предлагал выдавать по сто тысяч рублей за каждого повешенного кулака, попа или помещика.
«Мы имеем право на Красный террор», – вслед за Лениным написали на своём знамени деятели Коминтерна.
Сталин, продолжая большевистские традиции, «теоретически» обосновал необходимость пыток при допросах «врагов народа» и ввёл знаменитые своим произволом Особые Совещания – «тройки».
Терроризм как практика был «юридически» закреплён Уголовным Кодексом РСФСР 1926 года в его печально известной 58-й статье. В то же время этот кодекс далеко не случайно не предусматривал наказания за геноцид.
Этот краткий экскурс в прошлое я предпринял для того, чтобы ещё раз показать, во власти какой бесчеловечной системы находились советские граждане, включая и немцев, насколько хрупкой была грань между жизнью и смертью у людей, которых заживо гноили в преисподней тайных лагерей НКВД.
Вновь предоставим слово Александру Мунтаниолу, который, как помнит читатель, бедствовал в лагерях Усольлага:
«Большую партию «трудмобилизованных», около трёх бригад, направили на строительство временного железнодорожного моста через реку Усолку. Так как место новой работы было удалено от лагеря не менее чем на 13-15 километров, то людей возил туда и обратно небольшой маневровый паровозик с прицепленной открытой платформой.
Каждый день поутру нас приводили к месту стоянки, мы влезали на площадку и – «наш паровоз, вперёд лети!» Пыхтя и грохоча бежал он по холодным рельсам. А мы, повернувшись спинами против ветра, поплотней прижимались друг к другу, чтобы сохранить хоть частицу тепла в наших лагерных бушлатах.
Прибыв, мы тут же приступали к работе: сооружали земляную насыпь, подносили и затаскивали огромные столбы вверх на мост, где их укрепляли мостовики из наших же немцев. Тяжёлая была работа. Целый день открыты всем ветрам, обогреться негде. У костров грудь в тепле, спина на холоде. Ослабевшие тела, едва прикрытые лагерной одеждой, не могли согреть кровь. Многие падали под тяжестью груза, большинство с трудом передвигало ноги.
На беду наш паровозик всё чаще запаздывал, приезжал за нами уже совсем затемно. Мы нервничали, приходили в отчаяние, не зная, куда деваться от холода. Дрова кончались, костры затухали. До тошноты хотелось есть.
Однажды паровоз не пришёл совсем. О нас забыли или просто решили бросить на произвол судьбы. Разыгралась пурга, нас стало заносить снегом, и мы поняли, что до утра все замёрзнем. Мы с Францем – фамилия одного нашего острослова – предложили разделиться на две группы, т.к. с нами было два конвоира. Более сильные пойдут к лагерю, и тот, кто доберётся первым, потребует у начальства послать паровоз за оставшимися.
Вохровцы запротестовали, настаивая, чтобы все покорно ждали паровоза. Но самые отчаянные из нас поднялись и скомандовали: «Вперёд!» Стрелки угрожали оружием, а мы были непреклонны, и 20 человек двинулись по железнодорожному полотну в сторону лагеря.
Наша колонна постепенно растянулась на несколько километров. Мы – человек шесть – шли, поддерживая друг друга. Силы окончательно иссякали, но у нас не было иного выхода, как двигаться вперёд. И вот первые потери – упали сразу двое из шестерых. К счастью, рядом была будка стрелочника. Оставив товарищей в тепле, двинулись дальше.
Наконец, увидели огни нашего лагеря. Какими родными они нам вдруг показались! Но когда добрались до вахты, нас не впустили – от большой бригады остались единицы.
Несмотря на просьбы и требования, вахтёры были непреклонны: соберите всех, тогда пустим! Наши доводы о том, что привести всех просто невозможно, т.к. многие замёрзли в пути или остались на месте, не помогли.
Тогда я стал упрашивать позвонить начальнику лагеря Носкову, чтобы тот дал указание послать паровоз за людьми. Но вахтёр и это отказался сделать. Я зашёл в мастерскую, где был телефон, и попросил дежурную сообщить Носкову о случившемся. Она долго не могла осмелиться разбудить самого начальника, но моя просьба о помощи погибающим тронула её женское сердце. Их величество Носков дал указание пустить нас в лагерь.
Позднее мы узнали, что паровоз пришёл на Усолку, как всегда, на рассвете. Всю ночь находившиеся там провели без сна. Те, кто нашёл в себе силы, искали топливо, двигались, чтобы не отдаться во власть коварного сна. А для совсем слабых эта ночь оказалась последней: сутки без еды на морозе их организм выдержать просто не мог.
Оставшихся в живых на этот объект больше не посылали. Нашу бригаду за малочисленностью расформировали. Рабочие позже рассказали, что по железнодорожному полотну в сторону Усолки собирали трупы замёрзших. Часть нашли только весной, когда стали подтаивать сугробы.
За одну ночь погибла треть состава бригад. Вряд ли кого-то наказали за преступную безответственность. Всё было тихо, будто ничего не произошло. О нас попросту забыли – вот и всё! Такое бывало в то время очень часто. Ведь нас всё одно готовились пустить в распыл. Уничтожали «пачками» безжалостно и беспощадно – <во имя победы над ненавистным врагом !>»
Приведу ещё один пример, подтверждающий вывод А. Мунтаниола о трагических перспективах нашего лагерного существования.
Упоминавшийся мной Эммануил Герцен, дошедший, как говорится, «до ручки» на кирпичном заводе в Потанино, был осенью 1942 года, после расформирования нашего 4-го стройотряда, переведён на центральную стройку, пополнив собой огромную армию «доходяг» 1-го стройотряда. А место немцев в Потанинском лагере заняли пленные румыны. Это были «первые ласточки» подобного специфического «контингента» на Бакалстрое. Позднее, с весны 43-го, к ним добавились немецкие военнопленные. Ещё позже – репатриированные советские солдаты и офицеры, побывавшие в немецком плену. Сообща они заполнили ряды бакалстроевцев, катастрофически поредевшие в результате массовой гибели «трудмобилизованных» российских немцев.
В 1-м стройотряде Эммануилу с самого начала не повезло. Как-то удалось ему раздобыть настоящие картофельные очистки. Чтобы они стали более съедобными, он положил их в бараке на плиту. Но раздалась команда строиться, и все отправились на вечернюю поверку. А когда вернулись, в бараке стояла ужасная гарь. Очистки сгорели дотла. В наказание Эммануила отправили на 20 суток в штрафную бригаду, под начало Кирша, известного в лагере деспота-бригадира из бывших уголовников.
Штрафной барак охранялся отдельно, и ночью в туалет никого не выпускали. Поэтому у выхода стояла бочка, которую утром, до тех пор, пока не появится очередной новичок, должен был выносить спавший с нею рядом последний из прибывших. Это было унизительно и в то же время тяжело, так как сил становилось с каждым днём всё меньше. Их бригада считалась «слабосильной», работала по лагерному хозяйству, и больше, чем 600 граммов хлеба, никто получить не мог.
Выдержал Эммануил только 13 дней. Чувствуя, что приходит конец, он самовольно не вышел на работу и отправился с утра в санчасть – последнюю надежду на спасение. Но опухшие ноги, будто налитые свинцом, ни в какую не шли. Слабость не позволяла оторвать их от земли и сделать хотя бы шаг вперёд. Ничего не оставалось, как, нагнувшись, передвигать ноги руками. Шаг одной ногой, потом – другой. Ещё шаг... Ещё... Почти целый день понадобился ему, чтобы пересечь территорию стройотряда и добраться, наконец, до медпункта. Его, конечно, видели многие, но картина была настолько типичной, что на этот странный способ передвижения никто не обратил внимания.
— Полная дистрофия, цинга, трофические язвы, – констатировал доктор Вольф. Такой набор лагерных болезней позволял ему направить Эммануила в стационар, на временное содержание и «лечение».
— Это был настоящий Освенцим: там находились не люди, а тени – плоские, почти не выделявшиеся на нарах. Мало кто ещё ходил, у многих не было сил даже есть, – заметил он. – «Лечение» состояло в том, что, кроме 600 граммов хлеба, выдавалась крошечная порция гороха с квашеной капустой. Такой рацион, конечно, не мог действительно поставить человека на ноги. Но этого от стационара никто и не требовал. Пребывание в нём сводилось к естественно-искусственному, отбору: более сильные выживали, а те, что были постарше, послабее духом и телом, уходили на вечный покой.
Все разговоры между «доходягами» в стационаре вращались вокруг еды, рассказывал Эммануил. Вспоминали, что и как готовилось в их семьях, какие и в каком количестве продукты использовались. Иные даже шутили, горько посмеиваясь и переходя на своеобразный русский язык:
— Турак я пыль, тома просиль фарить суп пошиже. Теперь, кохта приету, скашу пабе: «Фари суп, штоп лошка стоял».
— Я котелок с сопой перу, путу тома черес окошка суп полючать.
— Не сапуть конфоир с сопой фсять...
Но даже эти редкие шутки разбивались о суровую жизненную реальность:
 — Турак, кута ты поетешь? У нас теперь нету тома.
— Почему нету? Лагерь – наш ротной том...
— А «са Химстрой» не хочешь? Там тля фсех места хватит.
Десять дней «лечился» Эммануил в стационаре. Тех, кто за это время не умер, – а таких была примерно половина – выписали в бригаду «лёгкого труда». Бывший спортсмен, физически здоровый, хотя и изголодавшийся человек, он выжил. Ещё 4 месяца «кантовался» на шестистах граммах хлеба в бригаде, которая работала на уборке лагеря и очистке близлежащей территории. И всё это время находился где-то посредине между жизнью и смертью. А сколько их, молодых и сорокалетних, ушло на тот свет, приняв мученическую голодную смерть?!
Она ходила вокруг нас, мы чувствовали её холодное дыхание. Каждый раз, ложась спать, надо было благодарить судьбу за то, что ты ещё жив. Завтра могут отправить в такое место и на такую работу, что либо не вынесет организм, либо тебя уничтожит случайность, либо не выдержат нервы, и ты сам сорвёшься в бездну. Свидетельство тому – ещё один рассказ. Принадлежит он Егору Штумпфу, находившемуся в лагерях 32-го лесозаготовительного района, который поставлял лес Рудбакалстрою, где создавалась сырьевая база для будущего металлургического завода в Челябинске.
Я беседовал с ним в 1988 г. в Орловке – одном из старинных немецких сёл Киргизии. Егор не из здешних, он перебрался в Орловку с Майли-Сайских урановых рудников, куда его в 1948 г. вместе с юной супругой и другими строителями доставили под усиленным конвоем из-под Кыштыма, с химкомбината «Маяк», более известного как Челябинск-40. Здесь «трудмобилизованные» участвовали в возведении завода для обогащения урана.
В конце 1942 г. на Урале стояли необычайно суровые морозы, рассказывал он. В декабре, когда термометр упал ниже 50°, к лесобирже – главному лесоскладу – подали состав из 80-ти полувагонов (кому другому они нужны в такую погоду, да ещё на ночь глядя!). Вагоны требовалось загрузить кругляком, причём срочно: железная дорога, как известно, требует за их простой немалые деньги.
Брёвна были толстые и для вконец ослабленных людей очень тяжёлые. Их руки являлись единственными «механизмами», с помощью которых предстояло выполнить эту поистине каторжную работу.
Каждое бревно с помощью верёвок и десятков рук по наклонным лагам с превеликим трудом вкатывали всё выше и выше, пока, наконец, достигнув верха и перевалив за борт, оно с грохотом не падало на днище, сильно раскачивая вагон.
— Вильст нихт геен, да бляйб дох штеен (не хочешь идти, так стой же) – да гоп! – бесконечно, до хрипоты повторял человек, который стоял на узкой доске, переброшенной через верхний угол полувагона. В едином ритме должен был он соединять усилия тех десятков рук, которые толкали бревно снизу, и тех, кто по другую сторону вагона тянул за перехлёстнутые через брёвна верёвки.
Прошла ночь, наступил новый день, с утра особенно морозный, а работа всё продолжалась. Смены не было и быть не могло: на погрузке трудился весь работоспособный «контингент» лагеря – 630 человек. Под крышей остались только работники пищеблока да полуживые «доходяги». Людей выгнали на погрузку после вечерней баланды, ещё не успевших прийти в себя после 12-часовой работы в лесу.
Их оставляли последние силы. Мороз свободно пробирался сквозь подбитые паклей «тёплые» брюки и бушлаты, огненный ветер до белизны обжигал лицо. Ноги намертво примерзали к пакляным чуням на подошве из грубых автомобильных скатов. Немилосердно стыли почти голые руки. Люди начали замерзать: голодное тело работа не согревает, отнимая, напротив, последние силы.
Безнадёжные оптимисты заверяли вконец изголодавшихся товарищей, что всем им вместе с хлебом выдадут за ночную работу двойную порцию баланды, а может быть даже по премиальному пирожку. Они были, как всегда, посрамлены. Никому и в голову не пришло поддержать людей после изнурительного труда на лютом морозе. Для лагерной верхушки это был просто рабочий скот. Завтрак оказался привычной мутной водичкой, благо она хоть немножко согрела насквозь промёрзшие тела.
Не успели они насладиться теплом наскоро разожжённых костров, как перерыв закончился.
Начальство исходило криком, сменившиеся с утра конвоиры прикладами и пинками поднимали тех, кто ещё мог встать. Одетые во фронтовые полушубки и солдатские серые валенки, не расставаясь с оружием, ходили они вокруг костров, со всех сторон оцепив грузовую площадку. Подойти к огню никто не смел – ещё издали людей встречал ствол ощетинившейся винтовки и окрик:
— Назад, стрелять буду!
Почти сутки продолжалась адова работа. За 23 часа было погружено 5 тысяч тонн леса. Состав ушёл в положенный срок, а на лесобирже осталось 28 трупов. Обморозились практически все. На следующий день на развод вышли всего 380 человек, многие с помощью палок. В некоторых бригадах осталось по 5-8 трудоспособных.
Несколько трупов увезли с собой вагоны. Это были останки тех, кто стоял сверху на досках и не смог в момент падения бревна удержаться на вконец замёрзших и негнущихся ногах. Их придавило брёвнами, сдвинуть которые ни у кого уже не было сил.
Да и зачем? Всё одно где умирать...
С палкой пришёл на развод и Егор. Он обморозил ноги, но не знал, что уже началась гангрена. Санчасти в лагере не было, и он сам отрезал себе почерневший, бесчувственный палец ноги. Однако чернота поднималась всё выше. От полной ампутации ног или неминуемой смерти его спас хирург из своих, «трудмобилизованных», занятый на общих работах. Он оперировал Егора прямо в бараке при помощи бритвы, огня и одеколона. Я видел эти ноги: до колен на них нет живого места. По словам Егора, не один он сидел тогда на больничных шестистах граммах, провожая на тот свет друзей, смертельно пострадавших в те роковые сутки.
Егор Штумпф выжил. Глядя на него, 70-летнего, не верилось, что за его ещё крепкими плечами остались годы сталинских смертных лагерей.
Под одной с ним крышей жили два сына, оба прекрасные механизаторы. Всё в доме и на дворе было обустроено «по последнему слову техники». Где нужно – зацементировано и заасфальтировано.
Провожая меня до калитки, Егор сказал, устремив задумчивый взгляд вдаль:
— Забор в этом году красить уже не будем. Поедем в Поволжье, на Родину...
— Нам бы только земли кусочек. Всё остальное сделаем сами, – продолжила его мысль жена.
Это был, что называется, момент истины – выплеснулось самое сокровенное, давно лелеемое и выстраданное.
Никто тогда и предположить не мог, чем обернётся для российских немцев мечта о Поволжье через год-два...
Увы, все перенесённые муки, казалось бы, дававшие народу полное право надеяться на возвращение доброго имени и своей Малой Родины, были совершенно напрасными. У него отняли всё, вплоть до множества лучших сынов и дочерей, не вернув ничего. Так уж водится на нашей родине-мачехе!
Недавно мне встретилась фраза, принадлежащая известному французскому писателю А. де Сент-Экзюпери. Она как нельзя лучше характеризует участь затворников «немецких» гулаговских лагерей: «То, что я выдержал, клянусь, не вынесло бы ни одно животное». Конвейер смерти, запущенный на кремлёвском холме, работал на полную мощь, чтобы успеть перемолоть как можно больше немецкого «спецконтингента».
Рассказывает уже знакомый читателю Рейнгольд Дайнес:
«Смертность в лагерях Базстроя была очень высокой, особенно в 1942-43 гг. В большинстве своём умерли те, кто строил плотину на реке Турья. «Трудармейцы» называли это гиблое место Беломорканалом. Ещё и сегодня здесь говорят, что в дамбе водохранилища больше человеческих костей, чем камня.
Трупы навалом закапывали в общих могильниках. Кладбище, если его можно так назвать, находилось в 42-м квартале. После войны его разровняли бульдозерами и построили на этом месте жилой район. Дом, в котором живёт моя сестра Фрида, стоит на том самом кладбище».
Новые чудовищные факты всплывают, когда читаешь воспоминания упомянутого Виктора Риделя, проживающего теперь в Германии. Ему удалось пережить ужасы лагерей того же Богословлага.
В октябре 1942 г. его перебросили из города Тавда Свердловской области на строительство алюминиевого завода в будущем Краснотурьинске. Он попал в лагерь № 5, а рядом находился лагерь № 6, где размещалась «центральная больница».
Фактически это была душегубка. В неё со всех окрестных лагерей свозили дошедших до смертной грани немцев, из которых мало кто выживал. Организация питания в больнице, как и в лагерях, была просто бесчеловечной, обрекавшей людей на неминуемую гибель. В бригаде, с которой В. Ридель прибыл на Базстрой, было 27 человек. К апрелю 1943 г. их осталось 8, да и то все – «доходяги». Остальные умерли или ожидали смерти в так называемой больнице.
Как-то в январе 1943 г. Виктор опоздал на развод. Бригаду уже принял конвой, и за зону его не выпустили. Всех штрафников вывели из лагеря в то место в лесу, где зарывали «трудмобилизованных» немцев. Здесь были начаты две ямы длиной 3-3,5 метра, 2 метра шириной и 70 сантиметров глубиной, и их предстояло углубить.
Возле свежезасыпанных и уже занесённых снегом могильников была вырыта землянка, в которой постоянно находились два «трудармейца». В их задачу входило заполнение ям покойниками, а также охрана «кладбища» от лесных хищников. Голые трупы укладывали как селёдку, в несколько рядов, «валетом», чтобы побольше вместилось. Остававшиеся до верху полметра засыпали землёй.
Сколько немцев уже было захоронено в этих ямах, могильщики не знали. Сказали коротко: очень много...
Эти печальные воспоминания дополнил Андрей Рейзвиг, с которым В. Ридель работал в 1944 г. на Базстроевском «Беломорканале». Он рассказал Виктору, как зимой 1942/43 гг. возил из лагерей умерших от голода немцев на то самое лесное кладбище. На санях был укреплён большой, двухметровой длины ящик с крышкой. В него грузили обнажённые тела, зачастую настолько смёрзшиеся друг с другом, что их приходилось разъединять при помощи лома.
Каждый день Андрей вывозил тогда по 30-40 покойников. А ведь такие похоронные колымаги имелись в любом большом лагере.
Знаю, читатель, трудно воспринимать такие рассказы. Однако без них нам не обойтись, ибо только показания очевидцев и документальные данные могут послужить достаточным основанием для выводов, которые мы попытаемся сделать. Но прежде – ещё несколько дополнений к уже рассказанному. Одно из них принадлежит Александру Мунтаниолу, который, как уже отмечалось, был «мобилизован» на Украине и с сентября 1941 г. находился в Усольлаге:
«К весне 1942 г. смертность в лагере настолько возросла, что это было заметно, как говорится, невооружённым глазом. На нарах стало просторней, и часто, просыпаясь по утрам, мы обнаруживали возле себя холодные трупы. Их уносили в так называемый морг, а оттуда вывозили на «кладбище». Похоронная бригада, которая этим занималась, была теперь, пожалуй, единственной, которая выполняла план: за ночь вывозилось по 50-60 умерших от голода людей.
В бригаде могильщиков работал и мой односельчанин Яков Петере, который рассказывал, как происходило погребение. В один большой ящик складывали пять трупов. Если торчали руки и ноги, их обрубали топором. Подъезжая к вахте, крышку открывали, и вахтёр проверял, не прячутся ли среди трупов беглецы. Для этого он бил по их головам большой деревянной кувалдой.
Затем обоз из 5-10 саней следовал к месту, отведённому для захоронения «трудармейцев». Здесь, сколько хватало сил, долбили твёрдую, как гранит, мёрзлую землю, чтобы зарыть трупы. А ящик отправлялся назад, за новыми мертвецами.
Весной снег таял, и ветер разносил тонкий слой почвы, оголяя останки, становившиеся добычей собак и диких зверей.
Писарь, который вёл учёт, говорил мне, что с 25 сентября 1941 г. до начала марта 1942 г. он зарегистрировал 3700 умерших «трудармейцев». И это при том, что в лагере – с учётом пополнения, прибывшего в феврале 1942 г., – находилось 6 тыс. человек».
Есть среди моих материалов о Бакалстрое «секретный» снимок, невесть как попавший в Челябинский областной архив. На нём запечатлен момент рытья котлована для захоронения очередной партии погибших немцев. Большая куча земли, за ней – заснеженное поле посреди леса. Рядом с берёзой – тощие остовы людей с лопатами в руках. Печальная фотография.
Она относится, видимо, к первым месяцам 1942 года. О поле, находившемся за 15-м стройотрядом, рассказывали многие. А в 1945 году, когда мы проезжали по этим местам в сторону станции Баландино, мне показывали берёзовый лес, в котором зимой 1942/43 годов громоздились огромные штабеля трупов. Их свозили со всех окрестных лагерей, чтобы по весне зарыть в большие ямы. (До той поры в них в изобилии водились лисы.) Стоило отойти на несколько метров от дороги, как земля начинала «дышать» под ногами, будто на болоте.
Уже тогда, в 45-м, кругом зеленела трава, и не было видно никаких признаков захоронений. Мало кто подозревал, что через чистенький берёзовый лес ушли в небытие десятки тысяч человек.
В 1993 г. на этом скорбном месте наконец-то был открыт обелиск в память о погубленных «трудармейцах» Челябметаллургстроя НКВД СССР.
Как рассказывала Герта Факанкина, жительница Металлургического района Челябинска, одна из инициаторов увековечения памяти мучеников ГУЛАГа, площадь массовых захоронений – настоящих людских могильников – в этом месте занимает целых 8 гектаров. Ещё не так давно там был пустырь. Однако несколько лет назад захоронения нарушили, а городское подсобное хозяйство распахало и использует эту землю под посевы. До сих пор лемехи плугов выносят наружу человеческие кости.
Но хоронили умерших лагерников Бакалстроя не только на поле у берёзовой рощи. В первую зиму, в 42-м, их окоченевшие тела свозили за Доменстрой. Невдалеке находился 9-й стройотряд, состоявший главным образом из «доходяг», тоже свезённых из других лагерей. Им был предписан «лёгкий труд», которым ходячая часть из них и занималась.
Основной работой этих истощённых донельзя людей было рытьё ям для захоронения собственных и привозных покойников. Складировать в роще их стали только следующей зимой. Сегодня зарывали одних, завтра других, а через несколько дней – самих могильщиков. Иногда в те же ямы, которые они успели выдолбить в мёрзлой земле.
Это был садистски изощрённый конвейер, назначение которого состояло в том, чтобы мёртвые хоронили своих мертвецов. Об этом в 1989 г., оглядываясь по сторонам, вспоминал пенсионер из Фрунзе (Бишкека) Яков Раль.
Он был в 7-м стройотряде художником, а в 9-й его нередко посылали для написания патриотических лозунгов во хвалу Партии, Правительства и Великого Сталина. Подобные транспаранты осеняли последний путь невинных жертв изуверской системы большевизма. Это ли не кощунство?!
Летом 1943 года, когда была задута первая домна, через эти места пролегла насыпь эстакады, с которой на человеческий могильник огненным потоком полились тысячи тонн шлака. Теперь-то гулаговские палачи надёжно укрыли свидетельства массового уничтожения российских немцев.
В отзыве на одну из телепередач киргизской студии на немецком языке Траугот Кунце из села Сокулук, бывший узник Бакалстроя, написал: «О какой «трудармии» вы говорите? Зачем обманываете людей? Это был такой же, как и у фашистов, концлагерь. Без крематория, но зато с ОПП...» И я не могу с ним не согласиться. Разница лишь в том, что у нас людей губили тайно, исподтишка, будто подло стреляя в затылок.
Упомяну ещё об одном устрашающем гулаговском объекте – строительстве железной дороги Котлас-Воркута и моста через Северную Двину.
С началом войны потребовалось срочно достроить Северо-Печорскую магистраль. Страна, отрезанная от Донбасса и Баку, остро нуждалась в воркутинском угле и ухтинской нефти. Здешний мост знаменит тем, что за нехваткой металла он сооружался из особой стали «ДС», взятой со строившегося в Москве 417-метрового «памятника» большевизму – Дворца Советов. Но не менее важно и то, что мост стоил жизни нескольким тысячам «трудмобилизованных» немцев.
Об этом рассказывается в повести знакомого мне по Бишкеку Антона Кноля «Котласская история». У него навсегда остались под Котласом отец и два его брата. Вернулся только муж сестры Егор Пауль, по рассказам которого и было написано произведение. Вот несколько фрагментов из него:
«...Как только Егор попал в «зону», он сразу же попытался найти тестя. И вскоре ему это удалось. Тот находился в «слабосильной команде» ОПП.
— Здравствуйте, отец!
— Что тебе нужно? – кое-как выдавил из себя тесть.
— Вы что, не узнаёте меня? Егор я.
— Какой Егор? Егор...
— Да как же, зять я Ваш, Егор Пауль!
— А, Егорка... Плохо мне, сынок. Очень плохо...
— Я принёс немного хлеба и сала.
— Егорка, это надо разделить на всех. Видишь: люди есть хотят. Отдай им всё...
— Ладно, отец, поднимитесь маленько. Сейчас я Вам помогу...
— Не надо, сынок. Всё, я уже не жилец. Пришла моя кончина, – с трудом выдавил из себя Антон Большой. (Он был двухметрового роста. – Г.В.)
— Нет, я спасу Вас! Вот, – Егор откусил по кусочку от хлеба и сала, положил тестю в рот. – Ешьте!
Отец закашлялся, и драгоценные крошки разлетелись по сторонам. В ту же секунду десяток наблюдавших за ними людей, сбивая друг друга с ног, что-то мыча, кинулись за этими крохами.
— Что вы делаете?
Егор достал перочинный нож, разрезал хлеб и сало на мелкие кусочки. Протягивая костлявые руки и чавкая беззубыми цинготными ртами, люди навалились на Егора:
— Мне! Мне!
Егор стряхнул с себя десяток скелетов, взял кусочки хлеба и сала, положил их каждому в рот. Они с жадностью жевали, причмокивая, как грудные младенцы.
Егор подошёл к тестю, чтобы ещё раз попытаться покормить его. Но было уже поздно. Антон, совсем небольшой, лежал на спине с широко открытыми глазами. В ямке его запавшей щеки застыла крупная слеза...
«Слабосильная команда» редела с каждым днём. Утром к бывшим английским полуподвальным складам, где она размещалась, подъезжал трактор «ЧТЗ» с длинными санями, изготовленными самими «доходягами». Спецкоманда из их рядов, получившая дополнительный паёк за счёт того хлеба, который так и не достался умершим, спускалась вниз. Там в нечеловеческих условиях жили и умирали люди, строившие очень нужный стране мост.
— Ну, есть у вас «наши», застывшие? – спрашивали похоронщики. Люди показывали на нары, где вперемешку лежали до предела ослабшие и уже мёртвые тела. Последних брали за руки и за ноги, а порой и просто волоком тащили по ступенькам вверх. Иногда прихватывали ещё тёплых, живых, но уже находящихся «на грани». Стаскивали с них одежду, которую бросали в общую кучу у входа в подвал, а тела грузили на сани, будто брёвна, навалом.
— Больше нет у вас дохлых?
— Нет, завтра приезжайте. Ещё будут.
Нагруженные сани с могильщиками наверху доезжали до ворот. Там вахтёр на всякий случай тыкал заострённым щупом в костлявые тела, будто не зная, что живых трупов на свете не бывает. От лагеря трактор поворачивал по накатанной дороге к лесу, где умерших зарывали в большие общие могилы, как скотину». Рассказанное в повести А. Кноля получило неожиданное подтверждение в письме, которое направил в «Нойес Лебен» в 1990 г. Пауль Штабель. «Я – один из тех, кто строил железнодорожный мост через Северную Двину в 1942 г., – писал он из посёлка Тульский Краснодарского края. – Прошу откликнуться тех, кто находился в вонючих подвалах Котласа, откуда на «ЧТЗ» вывозили скелеты неизвестно куда.
Меня «сактировали» из 73-го лазарета. В «телячьем» вагоне мы проследовали зимой до Новосибирска, и половина моих попутчиков по дороге умерла. Могилы тех, кого мы оставляли вдоль железнодорожного полотна и кого увозил «ЧТЗ», навсегда останутся безымянными, а погибшие люди – без вести пропавшими. Потому что главный палач Берия ничего о них семьям не сообщал...»
Наконец, затронем ещё одну немаловажную тему. Она вписывается в содержание и хронологию данной главы, но имеет свои особенности. Речь пойдёт о судьбе группы молодых московских немцев, которых подвергли жестокой административной ссылке в Молотовскую (ныне Пермскую) область. Их родители были немецкими коммунистами, бежавшими в СССР после установления в Германии гитлеровской диктатуры. Этих людей арестовали в 1937-38 гг., обвинили в шпионаже, а затем расстреляли или приговорили к предельным срокам заключения.
Среди детей «врагов народа» был и Андрей Эйзенберг, способный литератор, проживавший в 1994 г. в Киеве. Рукопись его объёмистой повести «Не выскажусь – задохнусь» была направлена в московскую штаб-квартиру Общества «Видергебурт» и оставила у нас сильное впечатление. Но помочь с публикацией мы, к сожалению, не могли.
Я потерял связь с автором и до недавних пор не знал ни о его личной судьбе, ни об участи произведения. Тем временем книга была издана на немецком языке в Германии. У меня сохранились записи, сделанные во время прочтения. Думаю, что они – как, разумеется, и вся повесть – представят интерес и для наших читателей.
Вот краткое изложение начальной части повести.
...Каждого из членов группы с неподдельным лицемерием обязали повесткой военкомата явиться с полной экипировкой в комендатуру Казанского вокзала Москвы. Разрешили пригласить для проводов родных. Поезд оказался пассажирским, и уже это всех насторожило.
На станции Москва-Сортировочная состав остановился. Сопровождающий объявил:
— Выходить запрещено. Всем собраться в середине вагона!
Появился ещё один военный и с ним два автоматчика.
— Граждане, по административному предписанию Правительства все вы с этого момента арестованы и передаётесь под надзор конвоя органов НКВД, поскольку являетесь детьми врагов народа. Вас доставят к месту назначения, – самодовольно, смакуя каждое слово, объявил палач в униформе. – Всякая самовольная отлучка считается попыткой к бегству и будет пресекаться расстрелом на месте.
Это было 18 ноября 1941 года, а через две недели поезд остановился посреди ночи на перегоне. Тайга, снег, зелёная ракета для машиниста, и состав продолжил путь. А они, одетые по-летнему, отшагали 70 километров по санному следу до Мутнянского леспромхоза, который относился к Гремячинской углеразведке. Многие обморозились.
33 человека были выброшены, как хлам, в глухую тайгу. 3 коммуниста, 30 – комсомольцы.
— Все они фашисты. Их не для работы, а на уничтожение доставили сюда. Чем быстрее подохнут, тем лучше, – объявил старший по конвою начальнику леспромхоза Хайдукову при передаче людей.
Норма выработки – 18 кубов дровяной массы на человека. Температура от 25 до 50° мороза. Одежда – та, что привезена с собой. Никакой переписки и информации о внешнем мире. Старший группы Андрей Рейс – боевой командир Красной Армии, снятый с фронта. Еда – хуже быть не может.
В Новый Год приехал заведующий подсобным хозяйством углеразведки Хабибулла Зиганшин. Привёз еду – пшено, две бараньи тушки, медвежий жир, а также лапти, десяток телогреек и солдатских шапок. О своём визите просил молчать.
Лёня Эйферт, бывший студент МГУ, всю ночь что-то писал, а потом исчез. Обнаружили его в помещении бани. Он повесился, оставив письмо Сталину и своим товарищам. «Лично» – подчеркнул трижды.
«Дорогой Иосиф Виссарионович! Пишет сын немецкого патриота, большевика, учёного Г.Э. Эйферта, безвинно затравленного и расстрелянного органами НКВД в 1938 году... Моя смерть должна быть расценена не как проявление трусости... Я требую и настаиваю рассматривать её как акт гражданского протеста против произвола, чинимого над нами органами НКВД и Правительства. Я ухожу из жизни сознательно, с высоко поднятой головой!»
За четыре месяца в таёжный домик никто, кроме Хабибуллы, не приезжал. Начальство было уверено, что никого из них давно уже нет в живых. Заготовленные дрова никому не были нужны. Существует ли вообще леспромхоз Мутнянский? Что происходит в мире? Полная неясность. Все похожи на первобытных людей.
Через полгода их перевели в Гремячинск, где были почта и радио. Двадцатиместная палатка с деревянным тамбуром для охранников. Здесь размещались не осуждённые, но полностью отданные во власть конвоя люди.
— Паразиты, не понимаете слов?! Вам нужно пулю в лоб?! Получите, если не построитесь за пять минут! – таковы были самые вежливые слова охранников. Старший по конвою был более категоричен:
— Через 30 минут всем быть готовыми к маршу. Кто опоздает – расстреляем. Нам на то даны полномочия, так что с нами шутки плохи!
Спустя полчаса:
— Не разговаривать! Вперёд – марш, пшли, гады!
В комендатуре с них взяли расписки примерно такого содержания: мы не имеем права вступать в связь с местными девушками, а если кто-то из них забеременеет, то виновного будет судить трибунал как за диверсию и посягательство на жизнь советского человека.
На работу они ходили без конвоира, но дали подписку, что будут избегать разговоров о политике. За нарушение – 10 суток карцера.
Прораб буровых и горных работ Соколов, ярый немцененавистник, кричал на них с утра, по пути на работу (идти надо было пять километров):
— Вы чего плетётесь, фрицы? Сбежать хотите? Презираю вас, фашистов! Всех изведу! Гнить в этих шурфах вашим вонючим костям!
Андрей Рейс одним ударом сбил Соколова с коня. А великан Гариф из местных говорит:
— Мы ничего не видели, Соколова тоже.
— И мы ничего не видели, – подтвердил Илюша Брюкер.
На следующее утро Соколов отбыл «в командировку».
В сентябре 1943 г. неожиданно приехало высокое начальство из НКВД, и их снова начали сопровождать конвоиры. Ещё более ухудшились условия содержания. Кормили в последнюю очередь, из немытой посуды форменными помоями и объедками хлеба.
Однажды во время обеда один шахтёр крикнул официантке: «Сволочь! Для фашистских выродков сало есть, а для нас, патриотов Родины, нет?» И ударил её по лицу. Потом подошёл к одному из немцев и выхватил у него из тарелки кусочек сала. Немец дал ему по физиономии. Тот рухнул на пол, началась драка. Порядок удалось восстановить только с появлением конвоиров, после нескольких выстрелов.
В итоге разборки шахтёру назначили штраф, а немцу – 15 суток карцера.
Был в Гремячинске и лагерь для депортированных поволжских немцев, сообщает далее А. Эйзенберг. Их держали в большой строгости, мужчин и женщин водили под конвоем с собаками. К началу 1943 года почти вся первая партия этих людей уже лежала на погосте, отведённом в одном из дальних уголков леса...
Как, очевидно, заметил читатель, главной темой большинства приведённых воспоминаний о «трудармии» образца 1941-43 гг. являются физические и моральные муки, голод, смерть. Специально эти рассказы я, конечно, не подбирал. Они таковы, поскольку условия, в которых находились «трудармейцы», были воистину изуверскими.
Живые свидетельства, повторяющиеся в них сюжеты дают основания для выводов, которые помогут нам лучше понять террористскую суть «оригинального» советского способа угнетения и уничтожения людей – «рабочих колонн» ГУЛАГа НКВД СССР.
Поскольку большинство этих формирований находилось в ведении НКВД и в них были установлены единые режимные и материально-бытовые условия, предписанные для ГУЛАГа, то мы будем опираться в своих рассуждениях на сравнительный анализ.
Из приведённых свидетельств следует, что общим для всех «немецких» концлагерей признаком был, во-первых, массовый, целенаправленно организованный, усиливавшийся в течение 1942 года голод. Некоторое исключение составляли так называемые контрагентские лагеря ряда промышленных министерств, где «трудмобилизованные» питались по обычным продовольственным карточкам (что, как мы видели, тоже означало хроническое недоедание).
Во-вторых, нормы питания, установленные в «немецких» лагерях, фактически служили орудием планомерного физического уничтожения «трудмобилизованных». В сочетании с моральным гнётом, непосильным трудом, отсутствием спецодежды систематический голод был не чем иным, как слегка завуалированной формой государственного геноцида.
В-третьих, в отличие от заключённых ИТЛ, которых хоронили на общих кладбищах, умерших немцев закапывали в специально отведённых, удалённых от населённых пунктов местах. Нередко в этих целях отводились площади, предназначенные для последующей застройки или производственного использования. Официально данные территории кладбищами не считались и законодательству о местах захоронения не подлежали. Видимые следы подобных захоронений тщательно устранялись.
Отсутствие строгой отчётности по случаям смерти «трудмобилизованных» (как, скажем, в ИТЛ) в сочетании с засекреченностью их захоронений позволяли руководству лагерей ликвидировать трупы любыми доступными способами. Поэтому в ряде мест их, к примеру, массами сбрасывали в весенние речные потоки.
В-четвёртых, по соображениям секретности был унифицирован порядок захоронения умерших «трудмобилизованных». Близ населённых пунктов трупы вывозились из лагеря только ночью, в специальных (тоже стандартных) закрытых ящиках. С целью предотвращения побегов, а в ещё большей мере – чтобы исключить возможность опознания останков в будущем, тела умерших закапывались в котлованы в обнажённом виде.
В-пятых, в официальных извещениях о кончине, которые в редких случаях направлялись родственникам «трудмобилизованных» (как правило, не на гулаговских бланках), подлинные причины смерти – дистрофия, голодный отёк, упадок сердечной деятельности на почве истощения и т.п. – и места захоронения не указывались (в отличие от заключённых ИТЛ).
Таким образом, находит подтверждение высказанная ранее мысль о том, что, несмотря на подвластность одному и тому же хозяину – вездесущему ГУЛАГу, – «рабочие колонны» не были лагерями для заключённых или интернированных в строгом смысле слова. Чрезвычайное положение, созданное для затворников этих лагерей в 1941–43 гг., даёт полное основание утверждать, что их относили к особой категории политических преступников.
По всей видимости, организация «рабочих колонн» рассматривалась на «красном Олимпе» как способ внесудебного наказания «тысяч и десятков тысяч диверсантов и шпионов», о которых говорилось в Указе от 28 августа 1941 года.
Из свидетельств очевидцев и жертв «трудармии» вытекает также следующее: на протяжении первых двух лет войны главные условия выживания немецких лагерников – питание, одежда и работа – были усугублены настолько, что можно с полным правом говорить уже не о наказании, а о варварской расправе с «грешными» российскими немцами.
Наконец, нельзя не упомянуть о традиционном большевистско-сталинском методе тотального засекречивания кровавых деяний, совершённых советским лагерным государством в отношении своих граждан. В том числе – почти полумиллиона российских немцев, которые были обречены на мучительную смерть с расчётом на то, что это преступление никогда не станет достоянием гласности.
К сожалению, этой цели в немалой мере удалось достичь. Несмотря на все изменения, которые произошли в последние годы на территории бывшего СССР, большинство документов, касающихся «рабочих колонн», до сих пор не рассекречено. В России факты антинемецкого геноцида умышленно замалчиваются. Официальная Германия не торопится взять на себя ещё один грех (пусть даже косвенный) и «оберегает» от страшной правды своё население.
В то же время актуальность вскрытия этой правды всё более нарастает, т.к. стремительно уходят из жизни последние свидетели «немецкого холокоста». Более того, вовсю развернулся катастрофический процесс исчезновения с лица земли главной жертвы сталинско-бериевского геноцида – российско-немецкого народа.
Эти выводы, как и идущие от души повествования «трудармейцев», наводят на грустные размышления, и не только о зловещих событиях полувековой давности. Не менее тяжкие раздумья вызывают сами нравы общества, в котором столь долго, изощрённо, с садистским остервенением манипулировали сознанием и жизнью миллионов людей.
Октябрьская революция была овеяна идеалами справедливости и прочими высокими словесами, которые нашли широкий отклик среди народов огромной Российской империи. Как случилось, что эти декларации были подменены бесчеловечными фетишами? Почему из России стали изгоняться не только религия, но и знания, взаимоуважение, гуманность?
Друг за другом последовали «великие» социальные эксперименты – индустриализация, коллективизация, сталинские пятилетки. Неуклонно нарастало «обострение классовой борьбы». В ходе многочисленных террористских кампаний, прозванных «ежовщиной», «бериевщиной» и т.п., люди в массовом порядке уничтожались во имя «высших интересов государства». Развернулась смертельная борьба с фашизмом под знаменем «великого» Сталина, стоившая стране многих миллионов человеческих жертв.
«Любой ценой» советский воин должен был взять к празднику высоту, село, город, даже если половина «личного состава» (не людей!) оставалась на поле боя. «Любой ценой», в кратчайшие сроки предписывалось построить железную дорогу или завод – ценой человеческих жизней, но не затрат на питание: подневольные люди стоили дешевле брюквы.
В стране по-прежнему насчитывается огромное количество «пропавших без вести» – никто не знает, где и как они окончили свой земной путь. Тысячи останков незахороненных воинов и по сей день находят на местах былых сражений – в брянских лесах, Карелии, Ленинградской области. Мы в своей истории настолько привыкли к гигантским жертвам, что давно разучились ценить каждого человека в отдельности.
С ранних лет вокруг нас постоянно звучали глубоко антигуманные по своей сути афоризмы «жизнь – копейка», «пуля дура – штык молодец» и т.д., которые низводят человека с высокого пьедестала до роли простого винтика, а то и пушечного мяса.
Сегодня Россия пытается найти истоки этого преступно-равнодушного отношения к человеку, столь глубоко укоренившегося в нашем обществе. К человеку в благородном его понимании как высшей ценности, «меры всех вещей». Когда человек – не просто «живой организм», а бесценная, неповторимая личность. Когда преднамеренное уничтожение безвинного человека считается тягчайшим преступлением и неискупимым грехом.
В каком же обществе мы жили, если эти вековые принципы были цинично попраны и на народы СССР надолго опустился мрак средневековья? История повторилась в одном из самых постыдных своих проявлений – массовых казнях «еретиков». Роль былых палаческих учреждений была возложена при этом на НКВД – НКГБ с их скорыми на расправу «тройками». Применение пыток санкционировал сам обер-палач Сталин. Разница лишь в том, что вместо стародавнего лозунга «слово и дело» он жонглировал «бессмертными идеями коммунизма».
Жертвами инквизиторов XX века стали и российские немцы. Для кровопийц от партии и НКВД они были не просто поголовными «врагами народа», которые подлежали тотальной изоляции от общества. Им отводилась роль объекта сталинской мести, «козлов отпущения» за катастрофическое начало войны с Германией. Кроме того, они послужили подопытным народом в «великом эксперименте» по деэтнизации многонациональной России. Наконец, кремлёвским боссам требовались каторжники, которые бы не только расплачивались за неудачный ход войны, но и создавали материальную базу для достижения перелома в ней.
Думаю, не ошибусь, если скажу, что в Бакалстрое ставка с самого начала делалась на массовую гибель людей. Потому они и были завезены сюда с избытком. Там, где мог справиться один физически крепкий человек, ставили двух голодных, которые через некоторое время умирали от истощения. Не беда: в запасе был ещё и третий. Пока умирали трое, стройка продвигалась вперёд. Какой ценой? Неважно! Энкаведешники действовали по принципу: подохнут «доходяги» – подбросят свежую рабсилу; на наш век этого дерьма хватит! Радовались каждому мертвецу. Говорили с ухмылкой: «Ещё одним фрицем меньше...» Будто на передовой автоматом орудовали, а не травили людей в глубоком тылу.
С такими фактами мне приходилось иметь дело не раз. О них рассказывали не только бывшие «трудмобилизованные», но и дети, внуки тех, кого уже нет в живых. Слушал я их и думал: нет, не о случайностях здесь идёт речь. Сотни тысяч российских немцев умерли голодной смертью в лагерях НКВД, но ни одной их могилы, ни одного официального кладбища вы нигде не найдёте. В большинстве случаев вам даже не укажут, где было место «братского», сотнями в одной яме, захоронения.
Всё это – прямое следствие того же отступничества от человечности, падения нравов в нашем обществе. У народов мира во все времена человеку отдавали дань уважения, провожая его в последний путь. Смерть – одно из священных таинств человечества. Человек и после смерти остаётся ни с чем не сравнимой ценностью. Он продолжает жить в людской памяти, потому что был человеком. Мы же кощунственно и преступно попрали этот общечеловеческий принцип, сбрасывая умерших, как мусор, в ямы и реки.
В сталинско-бериевских лагерях ГУЛАГа более, чем где-либо, проявилась истинность известного утверждения: отношение к мёртвым – это важнейший показатель отношения к живым.
Сравните ухоженные кладбища на Западе с неприглядными, заросшими бурьяном российскими погостами. То и другое – продолжение реальной жизни, наглядное проявление общественной морали. Да, по тому, как заботятся о памяти мёртвых, можно безошибочно судить о живых.
В высокой значимости этих слов я убедился, прочитав взволнованную статью бывшего актёра Немецкого театра в Алма-Ате Виктора Претцера, опубликованную в «Нойес Лебен» в 1996 г. Незадолго до этого он посетил Поволжье, чтобы отдать дань памяти родине своих предков.
Вот небольшой отрывок из этой статьи:
«...Увиденное на старинном кладбище в Марксштадте меня потрясло. Я долго бродил в надежде найти целый надгробный камень или склеп. В Марксштадте жило немало состоятельных людей, которых хоронили в фамильных склепах. Почуяв запах дыма, я отправился туда. Передо мной лежала окутанная дымом поляна. Я подошёл ближе и застыл, как вкопанный. Горели собранные в кучу останки погребённых до 1941 г. немцев. Это было ужасно. Всюду опустошённые могилы, разрушенные надгробья и множество – будто они дождём выпали с неба – людских останков. На месте сгоревших костей лежали кучи пепла. Мне не хотелось верить своим глазам. Но это была явь: один склеп был доверху заполнен костями...
И это происходит в середине 90-х годов?!»
 
* * *
 
Таким он был, проклятый 1942-й год. Время беспощадного военно-лагерного режима и героического сопротивления наступающей смерти, которая унесла многие тысячи наших товарищей по несчастью. Никто из выживших тогда не знал, что принесёт год 43-й, каким грузом он ляжет на плечи тех, кому удастся выжить в тяжелейшей неравной борьбе за существование.
Храня в памяти эту тяжесть, не могу не привести стихотворение, давно обратившее на себя моё внимание. Его автор – Роберт Лейнонен, с которым я недавно познакомился в Тюрингии. Эти во многом символичные стихи, написанные, между прочим, задолго до «перестройки» и «демократизации», носят название «Рюкзак»:
 
Идёт старик. Несёт рюкзак.
Дугой согнуло. Вот чудак!
— Скажи, папаша, в чём нужда
Таскаться с ним туда-сюда?
 
— Сынок! И я когда-то шёл
По жизни налегке.
И жить мне было хорошо,
И пусто в рюкзаке.
 
Но год от года за спиной
Всё рос мой кузовок.
Набили финскою войной
Армейский вещмешок.
 
Войны второй взвалился груз,
Блокада и мороз.
Фашист кричал: «Сдавайся, русс!»
А я мешок свой нёс.
 
Тащил рюкзак пятнадцать лет
По ссылке, всё продув.
И лишь за то, что бабкин дед –
Немецкий стеклодув.
 
В лицо плевок: «Ты немец, гад!
Забудь качать права!»
Там в рюкзаке они лежат,
Те тяжкие слова.
 
Вот так всю жизнь рюкзак и нёс
На каждый перевал.
Как свой нелёгкий крест Христос,
И падал, и вставал...
 
Не думай, сын, что я один!
Нас много стариков,
Не разогнуть которым спин
Под грузом рюкзаков.
 
А если сила есть в руках,
И духом ты герой,
Поройся в наших рюкзаках
И тайны их раскрой.
 
Пусть люди знают, что и как,
Не зря же я тащил рюкзак,
И сотни тех, чей скорбный путь
Вдруг оборвался где-нибудь...

Теперь мне предстоит самое трудное: рассказать о пребывании в «трудармии» немецких женщин. Поведать о недавних сельских и городских красавицах, ласковых жёнах и нежных подругах. Ни за что ни про что их загнали в лагеря, за высокие заборы, отдав под власть безжалостных органов НКВД. Примерно 300 тысяч любящих матерей, жён, сестёр, дочерей одним росчерком сталинского пера превратились в рабынь Советского государства.
Как и каторжан-мужчин, их приставили к самым тяжёлым физическим работам. Руками, привыкшими нянчить детей, украшать и лелеять домашний очаг, они должны были рыть котлованы, валить лес в уральской и сибирской тайге, строить железные дороги, добывать уголь в шахтных забоях, возводить заводские корпуса.
Подумать только – ведь ни одно общество, каким бы бесчеловечным оно ни было, не выводит на поле брани и не подвергает смертельной опасности женщин! Это – великая гуманная традиция всех без исключения народов. Лишь большевистская власть, отрёкшаяся от общечеловеческих ценностей, дерзнула поставить наших женщин, а заодно и будущее немецкого народа СССР, на грань полного небытия.
Подняв руку на немецких женщин, вырвав их из без того неустроенной ссыльной жизни, советская верхушка нанесла жестокий удар по этносу в главнейшей сфере его жизнедеятельности – семье. Обездолив сотни тысяч оставшихся детей и стариков, лишённых нормального жилья, имущества и каких-либо средств к существованию, злобные правители вместе с будущим украли у немецкого народа СССР и его прошлое – преемственность национальных обычаев и традиций.
К тому же женщины, как правило, водворялись в такие места, где практически не было «немецких» мужских лагерей. И поскольку наши девушки видели через колючую проволоку только мужчин других национальностей, то именно с ними чаще всего складывались у них семьи в послевоенные годы. Дети таких родителей чаще всего вырастали русскими не только по фамилиям и именам, но и по своему менталитету.
Эта губительная для этноса разновидность геноцида была закреплена государственной политикой «вечного поселения» и строгими запретами на свободу передвижения. Спецкомендатуры, допуская восстановление прежних брачных союзов, в то же время напрочь пресекали «безосновательный», на взгляд властей, выезд в другие районы для образования новых немецких семей.
В точно таком же положении оказались после войны и немецкие мужчины. В итоге широко распространились межнациональные браки, ставшие основным, организованным сверху средством ускоренной денационализации (главным образом – русификации) российских немцев. У этой части нашего народа изменилась не только социально-культурная среда. Необратимым переменам подвергся и естественный фундамент любой нации – её генофонд.
Из сказанного следует, что «мобилизация» немецких женщин в «рабочие колонны» была неотъемлемой составной частью сталинского «эксперимента» по ликвидации российских немцев как народа.
Эта сверхзадача советских властей зримо ощущается за казёнными фразами сов. секретного Постановления ГКО от 7 октября 1942 г. «О дополнительной мобилизации немцев для народного хозяйства СССР». Согласно данному акту, как уже отмечалось, подлежали отправке в «рабочие колонны» не только мужчины новых лет рождения, но и женщины-немки в возрасте от 16 до 45 лет. Исключение составляли лишь беременные и женщины, имевшие детей до 3-х лет.
Даже поверхностный анализ этого палаческого постановления показывает, что оно, вопреки своему наименованию, выходило далеко за рамки решения народнохозяйственных задач.
Такой вывод напрашивается сам собой, если поставить естественные вопросы, навеваемые его содержанием. Во-первых, почему изо всех женщин многонационального государства эта акция коснулась только представительниц немецкой национальности? Во-вторых, столь ли безысходным было экономическое положение СССР, если власти сочли возможным ограничиться «мобилизацией» лишь немецких женщин? Наконец, в-третьих, могли ли эти женщины поддержать на плаву экономику огромной страны, тем более, что их было всего несколько сот тысяч?
Тщетно было бы искать разъяснений по этим вопросам в документах того времени. Не содержал ответов, естественно, и сам текст Постановления ГКО (хотя для «внутреннего пользования» соответствующее обоснование, возможно, и разрабатывалось). Напротив, авторы из НКВД (их почерк просматривается совершенно явственно) стремились поглубже запрятать подлинный смысл и предназначение своего творения.
В этом смысле данное Постановление весьма напоминало лживый Указ от 28 августа 1941 года и по-своему дополняло его. Но по вопиющей бесчеловечности и поставленным целям оно далеко превосходило всё, что было предпринято в отношении российских немцев с начала войны.
В первую очередь это относится к той части Постановления, которая затрагивала святая святых каждого народа – семью и детей. Ясно, что «мобилизация» обоих родителей могла принести им лишь полное разорение, сиротство, смерть.
В п. 3 Постановления говорилось: «Имеющиеся дети старше 3-летнего возраста (!) передаются (!) на воспитание (!) остальным (?) членам данной семьи. При отсутствии других членов семьи, кроме мобилизуемых, дети передаются на воспитание ближайшим родственникам (!) или немецким колхозам (!!!).
Обязать местные Советы депутатов трудящихся принять меры к устройству (!) остающихся без родителей (!) детей мобилизуемых немцев».
В том, что означала на деле каждая фраза этого людоедского документа, мы убедимся, ознакомившись с воспоминаниями тех, кого он обжёг тяжким сиротским детством.
А пока подведём короткий итог. Постановление ГКО от 7 октября было далеко не рядовым репрессивным актом. Оно свидетельствует о том, что сталинское руководство и его подручные из НКВД-НКГБ вышли на новый «виток» антинемецкого геноцида.
Как и всё, что касалось государственного террора, национальная «чистка» проводилась последовательно, планомерно и ревностно. Для уничтожения народа надо было сначала изолировать мужчин, затем отнять матерей у детей, бросив последних на произвол судьбы, и погубить стариков. Тогда не могли не пересохнуть источники национальной жизни: мужчины погибнут в лагерях голодной смертью, женщины выйдут замуж за других, дети забудут родной язык и культуру. А чтобы они выросли рабами, им фактически закрыли путь к образованию.
Этот изуверский план, реализация которого была начата Указом 1941 года и продолжена постановлениями ГКО 1942 года, осуществлялся со ссылкой на чрезвычайное положение страны и всеоправдывающие условия военного времени.
Не будем забывать, что указанное Постановление готовилось и принималось осенью 1942 года, в один из самых напряжённых периодов войны. После тяжелейших оборонительных боёв части Красной Армии были вынуждены отойти на восток вплоть до самой Волги. Завязалось ожесточённое сражение за Сталинград, от исхода которого зависела судьба Советского государства.
Логично предположить, что в этих чрезвычайных условиях кремлёвская верхушка разрабатывала превентивные меры на случай, если развитие событий на театре военных действий будет чревато развалом СССР. Вполне вероятно, что в число этих мер входила и ставка на сконцентрированных в лагерях российских немцев, которые рассматривались как принудительная дармовая рабсила и одновременно как политические заложники.
Удвоение их числа за счёт «мобилизованных» женщин было важно как в количественном, так и в качественном отношении. По замыслу советских «стратегов», бедственное положение и массовая гибель немецких мужчин, женщин, детей и стариков должны были оказать психологическое воздействие на противоборствующую сторону (таких же головорезов, как и они сами), побудив её ослабить натиск на советские войска и пересмотреть конечные цели восточной кампании Гитлера.
В случае полного поражения Красной Армии и разгрома коммунистической империи можно было бы попытаться выторговать собственную жизнь и благополучие, используя в качестве разменной монеты оставшихся в живых немецких заложников.
Написанное здесь по поводу Постановления ГКО от 7 октября 1942 года является результатом наших логических умозаключений. Конечно, они не голословны и опираются на текст самого акта (но в ещё большей мере – на противоречия, недосказанность, фальшь, которыми он пропитан насквозь). Такой метод анализа вполне допустим при публицистическом разборе событий и документов. Его преимущество в том, что он, основываясь на реальных фактах и текстах, позволяет их интерпретировать, читать «между строк», увидеть то, что авторы пытались спрятать за частоколом казённых фраз.
Сказанное относится и к нашему выводу о том, что немецкие «трудармейцы» были не только жертвами, но и политическими заложниками сталинского руководства и НКВД. Этот тезис подтверждается свидетельствами очевидцев, на себе испытавших, в какие нечеловеческие условия были поставлены в «рабочих колоннах» десятки и сотни тысяч немецких женщин.
Писать о женской «трудармии» ещё труднее, чем о мужской. Когда речь заходит о несчастьях «прекрасного пола», на душе становится особенно тяжко и больно.
На долю женщин выпало столько испытаний и горя, что невольно спрашиваешь себя: как же сумели они всё это вынести – потерю имущества и Родины в 41-м, расставание (нередко навсегда) с детьми в 42-м, возвращение в бездомную семейную жизнь в 46-м? И ещё: как им удалось выйти из этого ада, сохранив живую душу, любящее сердце, веру в жизнь? Да к тому же дожить до преклонного возраста, что посчастливилось соавторам этой книги, моим добровольным помощницам?
Писать об этом трудно ещё и потому, что нам, мужчинам, почти невозможно вжиться в женскую психику, проникнуться неразгаданной «женской логикой», прочитать никем ещё не раскрытую «женскую книгу». О женщинах, как и о любви, повествовали все писатели и поэты. Но говорить от имени женщин вправе только они сами. Ибо, как сказал великий Гёте, «натура женщины с искусством сходна».
Мне же предстоит описать «трудармейскую» женскую долю такой, как её видели, чувствовали и переживали немецкие женщины. Своими, как говорится, фибрами души. И какой она осталась в их цепкой женской памяти. Я дерзну это сделать потому, что по прочтении первого издания «Зоны полного покоя» в начале 90-х годов наши женщины откликнулись сотнями писем, целыми тетрадями воспоминаний о «своей» трудармии и о трудной послевоенной жизни.
В отличие от мужских рассказов, их повествования более эмоциональны, страстны, насыщены деталями, которые, конечно, облегчают работу над этой сложнейшей темой. Женская память схватывает то, что обычно ускользает от мужского внимания. Женщины сильнее ощущают окружающее, потому что оно захватывает сферу их эмоций и душевных переживаний.
Из многих судеб, достойных отдельного рассказа, я хочу особенно внимательно проследить за одной, весьма и весьма характерной. Она, на мой взгляд, может позволить высветить собирательный образ терпеливой, работящей и домовитой российско-немецкой женщины. Это, конечно, не означает, что речь в главе пойдёт только об одной героине. Напротив, типичность представленного образа позволит поведать о многих женских судьбах.
...Начиная с 1941 года, когда ей было 15 лет, её жизнью полновластно распоряжались по сталинскому повелению органы НКВД-НКГБ. Тоталитарный режим корёжил и гнул её судьбу именем партии и Советской власти. Лишив основного атрибута человеческой свободы, её, как послушного зверька, содержали в загоне, оставляя единственный дозволенный выход. И она вынуждена была идти этой предначертанной сверху дорогой. В итоге ей пришлось прожить свою и одновременно чужую, принудительную жизнь.
 Родилась Вера Геннинг – назовём её так – крымской золотой осенью 1927 года. Её отец Фридрих разъезжал со своей походной кузницей по степям Южной Украины и однажды в Херсонщине набрёл на кучерявую украинку Анну. Она и стала матерью троих немецких детей, с ними вместе научилась немецкому языку. Иначе было нельзя: они жили в селе Большое Карлсруэ на севере Крыма, где все говорили только по-немецки.
Два класса немецкой школы успела пройти Вера до того дня, как в 1937 г. арестовали их любимого учителя. Создалось впечатление, что для того и забрали, чтобы найти повод учить детей по-русски. С этих времён и началась для большинства российских немцев двойная языковая жизнь: дома и на улице говорили по-немецки, в школе и общественных местах – по-русски. Но пройдёт десяток лет, и от двуязычия останется только немецкий островок – семьи, в которых есть дедушки и бабушки. А ещё через 20 лет почти бесследно исчезнет и он. Увы, немецкая семья перестанет быть колыбелью родного языка, национального духа и традиций.
К тому времени, когда заполыхала война, за плечами у Веры было 6 классов. И не менее десятка вызовов родителей в школу за её мальчишески дерзкое поведение. Ещё раз забегая вперёд, отметим: ох, как пригодились ей в жизни эти «недевчачьи» черты характера!
А тогда, спустя два месяца после начала войны, крымским немцам было велено срочно приготовиться к эвакуации, и притихли даже самые неугомонные подростки. Ни шума, ни уличных игр, ни смеха. Да и взрослые говорили друг с другом вполголоса, будто заговорщики.
18 августа – эту дату Вера запомнила навсегда – длинный состав из товарных вагонов отправился со станции Джанкой, «столицы» крымских немцев. Уезжали с тревогой в душе, но и с надеждой, что всё, даст Бог, образуется и им удастся вернуться в Крым, на Родину. Не знали они, что Москва уже подняла топор войны против «своих» немцев. Одновременно с «эвакуацией» крымчан шла повальная охота на немецких мужчин по всей Восточной Украине.
После двух недель езды в вагонной душегубке их доставили в Наурский район Северной Осетии. Здесь было достаточно воды и свежего воздуха, без которых они так страдали в пути. Но даже дети, к которым практически ещё принадлежала и Вера, ощущали неопределённость своего положения. Не было постоянного жилья, средств к существованию, не считая разве что жалких колхозных авансов. Но главное – у «эвакуированных» напрочь отсутствовала уверенность в завтрашнем дне. К этому времени уже вышел Указ о «переселении» немцев Поволжья, и все понимали: он не может не коснуться и их, крымских немцев.
В школе, куда Вера пошла в 7-й класс, всё тоже казалось временным – тетради, учебники, ученики. В сарае, где семья Веры жила вместе с другими «эвакуированными», частенько собирались в кружок мужчины. Покуривая, рассуждали, что немцы вот-вот отрежут Крым, а вместе с тем и дорогу домой.
Так оно вскоре и случилось. А им пришлось снова собираться в путь. Только на сей раз везли их не две недели, а почти месяц. И мучили не летним зноем, а холодом зауральской осени и почти полным отсутствием продовольствия. Домашние припасы давно кончились, а того, что выдали на дорогу в осетинском колхозе, хватило всего на неделю. Вдобавок они немилосердно мёрзли в своей крымской «зимней» одежде – если вообще захватили её с собой, ослушавшись энкаведешников. Каждый день на остановках хоронили умерших от болезней и голода. Редкие «подкормки» в пути держали ещё живых на грани голодной смерти.
В середине ноября их эшелон достиг станции Булаево Северо-Казахстанской области. Поскольку Булаевский район уже принял несколько тысяч депортированных немцев, то крымчане стали для него дополнительной обузой. Геннинги попали в украинское село Полтавку, но никто не хотел брать их к себе на постой. Помогла украинская национальность матери – сжалилась над нею баба Приська, пустила в свою землянку. Соседей да друзей из Большого Карлсруэ набралась в селе целая артель – 19 человек.
О посещении школы речи больше не было. Учебный год давно начался, а Вере надо было зарабатывать на жизнь в колхозе. Зима в тот год выдалась в этих местах ранняя. Хлеба на полях успели скосить, но они попали под снег. На долю прибывших немцев выпала адская работа – откапывать валки из-под снега, свозить их в скирды и обмолачивать. Утопая в снегу, пробирались они по полям в поисках смёрзшейся пшеницы. Возвращались затемно, сопровождаемые рыжими степными волками. Вчетвером получали ведро пшеницы в день, что считалось очень хорошим заработком.
Но недолгой была и эта каторжная «идиллия», при которой ещё можно было бедствовать сообща всей семьёй. Немцы чувствовали: всё это временно, призрачно и вскоре разойдётся как утренний туман. День разлуки настал в январе, когда Геннинги расстались с главным кормильцем и опорой – отцом. В землянке враз наступила тишина. Знали, что не бывать вместе с семьями в военное время мужчинам, но забрали их на «трудфронт» – и заболела душа у домочадцев. В одночасье женщинам пришлось, помимо всего прочего, взвалить на себя обязанности глав семей.
А зиме, трескучему холоду и казахстанским снежным буранам, казалось, не будет конца. Никак не могли крымские немцы привыкнуть к новому времяисчислению, всё мерили на свой прежний аршин: мол, там, «у нас», давно весна, а тут всё ещё лютуют морозы.
В ватных брюках – у кого они, конечно, были, – укутав в несколько платков головы, в немудрёной обувке, которую с трудом удалось достать, задолго до зимнего рассвета отправлялись женщины и подростки на колхозную работу. Их уделом стал теперь тяжёлый мужской труд. Они заготавливали в дальних лесах и доставляли в Полтавку дрова, подвозили сено к базам, где зимовали лохматые местные коровёнки, грузили и отправляли обозами к железной дороге тяжеленные мешки с зерном.
Научились они и управляться с основным колхозным транспортом – неторопливыми, своенравными быками, не желавшими поддаваться женской власти. Хоть убей – не ускорят они шага даже у порога своего стойла, когда нестерпимо мёрзнут ноги, давно стемнело и смертельно хочется есть.
Чтобы заработать хотя бы на хлеб, Геннингам приходилось «крутиться» всей оставшейся семьёй с утра до ночи. Да ещё и прирабатывать на стороне. Весной все четверо копали людям огороды за обед или ведро картошки. Летом в редкое свободное время собирали ягоды и меняли их на молоко. Посадили картошку в надежде на собственный урожай. «Голодать не голодали, но есть хотелось всегда», – говорит об этом времени Вера.
Будущее теперь определяли по положению на фронте. И по тому, как Красная Армия всё дальше отходила вглубь страны, было ясно: эта война – всерьёз и надолго. Скрепя сердце полтавчане-украинки и приезжие немки готовились к новым невзгодам, которые приносило военное лихолетье. Всё чаще тишину села взрывали горькие женские рыдания по убитому на фронте или погибшему в «трудармии» мужу, отцу, сыну.
Хотя беды эти были общими, в селе росла ненависть к немцам, будто гибель от вражеской пули так уж отличалась от смерти на лагерных нарах. Поражало и другое: большинство наших немцев безропотно приняло на себя несуществующую «национальную» вину. Но Вера, рослая и сильная, могла, не раздумывая дать обидчику «по зубам».
Для школы, которую она снова начала посещать, это качество являлось незаменимым. Можно было постоять за себя и других немецких детей, которых дразнили всевозможными прозвищами. Известно: то, о чём говорится дома, в семье, первым делом попадает на язык детям. Как правило, такие «невинные» клички обидчиками всерьёз не воспринимаются, но те, кого обзывали «фрицами» и «фашистами», не забыли об этом и по сей день.
А со школой Вере, в общем-то, повезло. Поскольку в Полтавке говорили главным образом по-украински, её мать быстро нашла общий язык не только с соседями, но и с администрацией школы. С нового учебного года мать и Веру приняли здесь на работу уборщицами. До обеда Вера училась в 7-м классе, а затем всей семьёй они допоздна выводили школьную грязь.
Кроме того, Вера с сестрой ходили в поле собирать для семьи колоски пшеницы. Обмолоченные зёрна перемалывали на ручной мельнице в муку или крупу. Но этот «промысел», увы, строго запрещался. Взрослым за «хищение колхозной собственности» давали по 5 лет заключения, и поэтому в поле посылали детей. Их безжалостно хлестали кнутами колхозные сторожа-объездчики, которые к тому же зачастую отнимали собранное. А стерню затем поджигали под будущий урожай. Непонятно и обидно было: кто и зачем пожалел для голодны