Письмо в ЦК КПСС
Письмо в ЦК КПСС
Владимирова Е. Л. Письмо [в ЦК КПСС] // Магаданский областной краеведческий музей. Краеведческие записки. Вып. 18 / подгот. к печати А. Г. Козлова. - Магадан, 1992. - С. 112-127 : портр. - Биогр. сведения об авт. : с. 112.
Елена Львовна
ВЛАДИМИРОВА
(1902—1962 гг.)
Родилась в г. Ладейное Поле, под Петербургом, в дворянской семье. Учась в институте благородных девиц, познакомилась с нелегальной марксистской литературой. В 1917 году, после Октябрьской революции, порвала с семьей по идейным убеждениям и уехала в Туркестан воевать с басмачами.
В 1921 году по направлению комсомола вернулась в город на Неве и поступила учиться на факультет журналистики Петербургского университета. После его окончания вместе с мужем Л.Н. Сыркиным, тоже выпускником этого факультета, работала в редакциях газет и журналов.
В 1937 году Л.Н. Сыркина переводят на Урал редактором областной газеты «Челябинский рабочий», Е. Л. Владимирова едет вместе с ним. В августе этого же года их арестовывают по ложному обвинению. Л.Н. Сыркина через несколько месяцев расстреливают, Елена Львовна попадает в колымские лагеря.
В 1944 году за «написание литературно-художественных произведений антисоветского содержания и распространение их среди заключенных и вольнонаемных» Е.Л. Владимирову Военный трибунал войск НКВД при Дальстрое приговаривает к расстрелу, который был заменен 15-ю годами каторжных работ. С 1948 по 1956 год она отбывает срок в лагерях Казахстана.
После реабилитации в 1957 году она возвращается в родной Ленинград, а через пять лет ее не стало.
Публикуемое письмо в ЦК КПСС было обнаружено в следственном деле № 15146, которое хранится в архиве информационного центра УВД Магаданского облисполкома.
ЦК КПСС
от Владимировой Елены Львовны, 1902 г. р.,
находящейся в заключении — 9-е отделение
Песчлага. Казахская ССР
ПИСЬМО
То, что я пишу сейчас на имя ЦК КПСС, является письмом о
том, о чем я в первые годы заключения много раз пыталась довести до сведения ЦК и о чем я пишу сегодня снова в надежде, что это мое письмо теперь дойдет до ЦК.
Для того, чтобы последовательно и достоверно излагать факты, о которых я хочу сообщить в ЦК, я буду их излагать, начиная со времени моего первого ареста (1937 год), рассказывая только то, что пережито мною лично и людьми вокруг меня.
Я была арестована 15.VIII-37 по выдуманному обвинению, сделанному тогдашним руководством Челябинского обкома ВКП(б) (секретарь—Рындин) против работников газеты «Челябинский рабочий», выступавших в печати и парторганизации против возмутительной бюрократической, контрреволюционной по существу практики Рындина и его ставленников.
Эта длившаяся около года борьба отражена частично в газете и более полно в протоколах партсобраний и заявлениях в вышестоящие парторганы. Она носила острый характер, и, возможно, о ней помнит Г.М. Маленков, к которому редактор «Челябинского рабочего» Л.Н. Сыркин обращался по вопросам о положении в Челябинской парторганизации.
В расправе с неугодными ему людьми Рындин пользовался методами вплоть до подлога (выдав на облпартконференции троцкистскую брошюру Альфреда Сыркина за брошюру редактора «Челябинского рабочего», моего мужа Леонида Сыркина) и прямого террора (например, сотрудница редакции, отвозившая заявление Сыркина в ЦК ВКП(б), была объявлена «троцкистским курьером», и на этом основании арестована).
В августе 37-го года под нажимом Рындина мы были исключены из партии (Сыркин, находившийся в то время в ЦК, был исключен заочно и без вызова арестован). Аппеляция райкомом не разбиралась. Формулировка исключения была пересоставлена (после собрания).
Хотя Рындин через несколько месяцев был арестован, но наше дело, обросшее ложными показаниями, прекращено не было, и летом 1938 года я, как и остальные мои однодельцы, была осуждена как троцкистка, которой никогда не была.
Попав в Челябинскую тюрьму НКВД, я очутилась в совершенно новом мире, несовместимом с революционной законностью.
16 дней мне не предъявляли никаких обвинений, наконец, вызвали к капитану (Воронин или Воронихин), и его безобразной бранью началось мое следствие.
К подследственным в Челябинской НКВД тех лет применялись тогда следующие методы:
во-первых, так называемый конвейер, т. е. вызовы на допрос на неограниченное время (несколько дней, иногда больше недели), причем следователи меняются, а подследственный сидит или
стоит с редким (не всегда ежесуточным) спуском на несколько минут для еды и совершенно без сна.
Следствие в это время заключается не в опросе, а в требовании «признания», подписи.
Смысл конвейера заключается в том, что человек становился невменяемым (теряется даже представление пространства) и подписывал что угодно.
Помню пожилую женщину — бывшего члена партии Добу (фамилию не помню), которая в результате конвейера погибла от кровоизлияния в мозг.
Во-вторых, применялись избиения и другие способы физического воздействия. На себе я их не испытала, но видела несколько раз, как женщины из нашей камеры возвращались с синяками или вспухшими рубцами на теле.
Очень широко практиковалось застращивание. Грозили тем» чего каждый боялся больше всего, например, репрессиями по отношению к семьям, и иногда исполняли эти угрозы.
Так, у меня через несколько месяцев следствия была арестована старуха-свекровь, и дочь 13-ти лет осталась одна, и так жила одна — год. Бабушку через год вернули из архангельских лагерей, но ее здоровье было разрушено навсегда.
Наконец, всеобщим в Челябинске был способ провокационной дезориентации. Мне очень трудно его излагать, т. к. со стороны и для здравого человека кажется немыслимым, чтобы этот способ действовал. Но прошу учесть, что, попав в тюрьму, человек часто находился как бы в бреду, настолько терял чувство реальности, что этот способ оказывал нередко свое действие. Он заключался в том, что подследственного (особенно коммунистов и иностранцев) убеждали, что «так надо» — в интересах большой партийной политики, дипломатии и т. д.
Находясь под следствием год, я видела много трагедий, выходящих за пределы личного горя — горя о своей личной судьбе. Хочу назвать две.
Рузя Коган, студентка-комсомолка, 17 лет, перебежала из капиталистической Польши в СССР. Самым дорогим, святым для нее воспоминанием была минута, когда ее после мытарств нелегального перехода — на советской земле встретили наши пограничники и отнеслись к ней, как к сестре. Эта девочка долго сопротивлялась следственному принуждению и, наконец, подписала. Следователь назвал это «разоружить врага».
Мария Казанцева (тоже сидевшая со мной в одной камере) была женщиной средних лет, с трудной жизнью за плечами. Неграмотная до революции, она после Октября, работая уборщицей и содержа ребенка, поступила, наконец, в вуз и к 35 годам добилась осуществления своей мечты. Стала ветврачом. Это свое сча-
стье она неотрывно связывала с победой революции, которая помогла ей, неграмотной поденщице в прошлом, получить высшее образование. Ее послали в совхоз, где она проработала 6 месяцев, и в 1937 году по обвинению в участии в контрреволюционной организации осуждена к 15 годам тюремного заключения.
Я застала ее в глубоком обмороке на полу пустой камеры, куда меня, вслед за нею, ввели после суда. На Колыме она погибла на л/п «Эльген» от несчастного случая.
Наблюдая многочисленных людей во время следствия и позже в лагере, когда мне пришлось писать им бесчисленное количество заявлений, жалоб и просьб о помиловании—я видела множество людей, из которых следствие и суд для чего-то делали «врагов», каковыми они на деле не были.
Возвращаюсь к своему следствию. На первые сессии Военной коллегии меня не допустили, так как я не давала нужных показаний.
После того, как я и мои однодельцы подписали на себя и друг на друга вкруговую ложные показания, я была летом 1938 года осуждена выездной сессией Военной коллегии Верховного суда, в течение 3-х минут (по часам следователя) по 58 ст., пункт 7, 8, 11 через ст. 17 УК РСФСР на 10 лет ИТЛ и 5 лет поражения в правах.
Судили нас поодиночке, и мужа своего я с тех пор не видела, и в справке о его судьбе мне отказывают до сих пор 1. (В этом месяце получила из ГУЛАГа ответ, что он «не занимается розысков родственников заключенных».)
После суда я была направлена в Челябинскую пересыльную тюрьму, где пробыла несколько месяцев. Остановлюсь на условиях в челябинских тюрьмах НКВД того времени, так как условия также являлись средством вынуждения ложных показаний.
В центральной тюрьме города я не сидела, но на несколько часов была заведена туда после суда, так что могла проверить услышанное. Теснота была такой, что, чтобы закрыть дверь, людей надо было вдавливать в камеру.
В пересыльной тюрьме, где сидели иногда по несколько месяцев, вся площадь пола и нар, включая пол под нарами, была вплотную занята людьми. Из-за крайней духоты некоторые теряли сознание и тогда их на несколько минут клали в коридор. Об условиях в той тюрьме дает представление следующий случай: с поезда к нам привели для оказания помощи женщину, которой в дверях вагона раздробило пальцы. Через несколько дней ее (так и не получившую помощи) отправили дальше.
Осенью 1938 года я была отправлена этапом на Колыму. Еха-
1 Л.Н. Сыркин был расстрелян вскоре после ареста, в 1937 году.
ла в вагонзаке (в этих вагонах все слышно и все видно). В женском куне не было тесно, но мужчины стиснуты до невозможности, воды давали редко и мало. «Старший» одного из купе обратился к конвою по поводу того, что им не давали хлебной пайки. Его вытащили из купе и под грубую брань составили акт за «контрреволюционную агитацию на транспорте». Начальник конвоя приговаривал: «Я тебя научу родину любить!»
Зиму 1938—1939 годов я провела на пересылке во Владивостоке. В бараке были 3-этажные нары, но все равно было тесно. Раз в сутки выпускали к обледенелому колодцу, где происходили бои за воду. Была страшная завшивленность. В результате на пересылке вспыхнула эпидемия сыпного тифа, давшая большую смертность.
В начале лета 1939 года я была отправлена пароходом на Колыму. На пароходе, пользуясь попустительством обслуги и конвоя, блатные приступили «к раскулачиванию», т. е. отнимали у заключенных вещи под угрозой избиения и убийства. Были раненые.
Должна сказать, что в виденных мною тюрьмах и лагерях того времени хулиганствующий элемент из блатных присваивал себе право командования над заключенными. Так, то, что не было отнято на пароходе, отнималось блатной обслугой санпропускника под предлогом дезинфекции (без возврата).
После их лагерная «власть» стала меньше, но исчезла не всюду и не полностью. Страшные случаи деспотизма рецидивистов мне пришлось наблюдать в 47—48-х годах в Тенькинском горном управлении (рудник Бутугычаг), а избиения заключенных блатными комендантами из заключенных я видела уже здесь в 50-е годы.
Страшным примером блатного разгула является трагедия этапа, следовавшего летом 1944 года пароходом «Джурма» с Дальнего Востока в бухту Нагаева.
Некоторые из пострадавших попали на л/п, где я работала, кроме того, виновные судились одновременно со мной (говорю о своей второй судимости), и в смертной камере со мной находилась одна из осужденных, а также я слышала о том деле от моего следователя майора Андреева. Поэтому считаю возможным изложить его.
Обслуга этого этапа, состоявшая преимущественно из блатных, вошла в контакт с людьми из вольной охраны и вольной обслуги парохода и с выхода парохода в море заняла бесконтрольное положение. Трюмы не были заперты. Началась массовая пьянка заключенной и вольной обслуги, длившаяся все время следования парохода.
Стенка женского трюма со стороны мужского была сломана, и начались изнасилования. Пищу перестали варить, иногда даже не
давали хлеба, а продукты использовались для массовых оргий рецидива.
Перепившиеся блатные стали разворовывать товарные трюмы, в которых нашли, между прочим, сухой спирт. Начались ссоры и счеты. Несколько человек было зверски зарезано и брошено за борт, а врачей санчасти заставили написать ложные справки о причинах смерти. Во все время следования парохода на нем царил блатной террор.
Судившиеся по этому делу в большинстве получили расстрел» замененный для вольных отправкой на фронт.
Дело это по своим размерам исключительное, но выросло оно из того, о чем я говорила выше.
Начиная с Владивостока, собирая клочки бумаги, и по приезде в Магадан я писала обо всем виденном в ЦК и высшие советские органы. Полагаю, что эти заявления никуда не ушли. По поводу одного из них меня вызвали и сказали, что то, о чем я пишу,— не мое дело, и в случае повторения у меня будут неприятности.
Надежда, вырвавшись из тюрьмы, найти в лагерях законность и Помощь — в колымских лагерях не оправдалась.
Если там, т. е. на следствии, нарушение законности являлось в создании ложных дел недопустимыми методами — то здесь, т. е. в' лагерях, в которые я попала, оно выражалось в пренебрежении к людям, к их простейшим человеческим правам, а часто и к жизни.
Например, начиная с челябинской тюрьмы НКВД и далее по пересылкам и лагерям, в банях повсюду работали мужчины, чаще всего из блатных, для которых женская баня была развлечением. Очень часто они же производили санобработку женщин и девушек, к чему сопротивляющихся принуждали силой.
Уже в 1948 году санинспектор з/к специально приезжал для такой санобработки на женский л/п («Вакханка») и в бане заставлял молодых девушек подыматься на, скамью и так осматривал их.
Мужчины работали в обслуге бани и до 50-го года здесь, до полного отделения жензоны.
Для женщин, особенно первое время, это было исключительно тяжело. Постепенно прививалось бесстыдство, становящееся одной из причин наблюдавшейся лагерной распущенности и проституции (об этом дальше).
В самом Магадане условия отличались к лучшему от тех, с которыми я позже встретилась в глубине Колымы, но и здесь было много случаев того пренебрежения, о котором я говорила.
Например, на 10-м строительном ОЛПе, где я работала в пошивочной, нам было приказано шить для этапников бурки из старой меховой одежды. Часть овчины была совсем выношена и лишена меха. Мы обратились к начальнику. Он приказал раскраи-
вать весь материал. Сколько людей в результате этого обморозили ноги — не знаю. Небольшой факт, но большая трагедия тысяч людей, завезенных из Магадана в бухту «Пестрая Дресва», имела ту же причину (год 1940 или 1941).
Могу о ней говорить, так как пострадавших доставили в больницу, где я работала.
Бухту «Пестрая Дресва», много севернее Магадана, Дальстрой решил освоить, для чего направил туда этап в переломное время, когда на Колыме в один день может наступить зима. Людей спустили на берег в летнем обмундировании, палатки были поставлены наспех. Буран захватил людей, сорвал палатки, лишил возможности оказания людям помощи с парохода. В результате было большое количество обмороженных — искалеченных и умерших. При малейшей заботе этого бы не было.
Людей часто выводили на работу без учета здоровья, по признаку «нет температуры». Особенно это отражалось на сердечниках.
На 23/6 км я сама видела два случая, когда с работы принесли двух умерших людей.
При этом очень соблюдалась внешняя декоративная сторона в ожидании посещений начальства.
Возвращаюсь к себе. С 1939-го по осень 1944 года мне пришлось работать на разных работах в разных (мужских и женских) лагерях Магадана и его окрестностях, сравнительно большое время — в центральной больнице Маглага. Наибольший порядок я видела в женском ОЛПе Магадана.
В больнице Маглага мне пришлось увидеть людей, привезенных с рудников и шахт. Многие из них болели тяжелыми сердечными заболеваниями, цингой, дистрофией (мертвых в те годы хоронили голыми, без гробов). Некоторые из них совсем не подолгу работали на шахтах — были людьми из относительно новых этапов. Они много рассказывали, и их рассказы были тяжелы, но о глубинных колымских лагерях — тех, которые я видела,— я буду говорить дальше, на основе того, что видела лично.
Но один факт того времени хочу еще привести. Осенью 1942 года в Арманском рыбопромысловом лагере работал казах с ампутированными кистями обеих рук. Его культяпки привязывали к ручкам тачки, в которой он подвозил укладчицам рыбу. Он был инвалидом, и никто не заставлял его это делать, но он захотел вырваться с пользовавшегося тогда самой плохой славой инвалидного лагеря (78-й км) и прокормиться рыбой.
Перехожу к вопросам, касающимся лично меня. По моему складу, привычкам, потребностям я очень тяжело переживала отрыв от литературной работы. По привычке своей с первых дней заключения я выражала переживания в стихах. В день объявления вой-
ны все личные темы и переживания отступили. Я стала просить об использовании в любой форме моих стихов, посвященных борьбе моей родины против фашистских захватчиков. Смею сказать, что я могла быть полезна на этом участке. Когда на моем втором суде представителя газеты «Советская Колыма» спросили, каким образом редакция пропустила на свои страницы мое стихотворение, не проверив, от кого оно исходило, он сказал: «Потому что это было хорошее стихотворение».
Я встретила хорошее отношение в политотделе УСВИТЛа, впервые снова почувствовала свою связь с внешним миром.
Мои военные стихи были посланы в ГУЛАГ. Из вещей на военные темы была послана написанная мною драма «Счастье», в которую я вложила дорогие для меня мысли и чувства.
(Все, что я писала в лагере, писалось после 12-часовой рабочей смены, урывками, в очень тяжелых условиях.)
Через несколько времени пришел ответ из ГУЛАГа: «Разрешить Владимировой писать водевили». Водевилей я писать не стала. Продолжала делать «окна» (по типу Окон ТАСС) на военные темы, но надоела начальству просьбами бумаги, выделения художников и т. д., и меня отправили из Магадана сначала на Арманские рыбные промыслы, потом на 23/6 км — Центральную больницу УСВИТЛа.
Я очутилась опять вплотную без всякого просвета лицом к лицу с тем, о чем уже говорила (перед войной я получила извещение, что мое дело пересматривается в порядке надзора, но больше извещений не было).
Непосредственные впечатления стали снова брать надо мной верх.
В 1943 году в больнице УСВИТЛа умирала бывшая член партии Роза Боровая. Она была привезена с запоздало диагностированным раком с лесной командировки совхоза «Эльген», где работала на лесоповале. Условия этой работы были для нее непосильны. За невыполнение норм задерживали в лесу. Дело было зимой. Боровая была очень добросовестна и очень старалась работать, но все больше теряла силу. Вскоре она не могла уже раздеваться, и одежду с нее снимали другие. Потом появились кровотечения. Ее иногда освобождали, иногда нет. Промокшая одежда замерзала и стояла колом. Не помню всех подробностей, но, когда ее привезли на 23 км, оперировать было поздно. (Возраст ее — немного больше 30 лет.) До последней минуты она считала себя коммунисткой. В последнюю ночь она очень тосковала, никому не давала спать, много говорила и закончила так: «Я со всеми поговорила и простилась, а с моей партией мне не придется уже говорить».
Эта смерть произвела на меня большое впечатление, хотя смертей я видела много.
Я записывала все, что знала из предсмертных рассказов Р. Боровой и от всех других, кто был с ней на Эльгене. Эта запись послужила началом других записей, т. е. началом моего второго дела. Я стала пользоваться и рассказами других — устными и письменными.
Я жила в глубоком отчаянии, в полной оторванности от внешнего мира. В возможность получить помощь от вышестоящих организаций я перестала верить. Объяснения происходящего вокруг я не могла найти. В то же время я узнала о смерти всех моих близких в Сталинграде 1942 года. Все, что окружало, глубоко подавляло меня.
В этой обстановке я стала делать записи, выражавшие недоверие политике партии и правительства.
Так сложилось мое второе дело, по которому в декабре 1944 года я была осуждена к расстрелу (говорю о существе дела, а не о формулировке суда и показаниях отдельных лжесвидетелей), и за второе дело я должна была ответить и отвечаю. Я рассказываю о нем лишь для того, чтобы рассказать о провокационных действиях лиц, отвечающих за политику карательных органов и за положение в учреждениях, которыми они руководили.
Я была осуждена при Ежове и сидела при Берия. Создавая искусственные дела, создавая обстановку беззакония, внушая, что они действуют от имени партий и правительства, — эти лица и их ставленники доводили людей до отчаяния, дезориентировали их, -провоцировали их.
Я знаю, что у меня тяжелое дело. Но сейчас, когда это стало возможным (до снятия спецлага я не могла об этом думать), я могу написать ЦК и об этом деле, и о том, чем оно питалось, и обо всем, что я видела за все долгие годы и после моего второго дела.
3 месяца я просидела в одиночке без дневного света, потом 3 месяца в смертной камере, потом расстрел был мне заменен 15-ю годами каторги. (Такую меру как расстрел в военное время считаю понятной, но применение ко мне каторги считаю неправильным.) Потом, в конце апреля 1945 года, была направлена в Тенькинское горное управление, где в это время были каторжные лагеря.
Я была осуждена. Но Берия и его ставленники были на воле и продолжали свое.
Работая в мужском рудничном лагере, я увидела предельные проявления их произвола, их издевательства, их прямых преступлений.
Приведу случай конца 1947 года или начала 1948 года. Под предлогом поисков украденных валенок бригадир одной из бригад и еще 6 человек были вызваны на вахту, там избиты,
топтаны ногами и сечены по голому телу разогретой кочергой. Один из избитых в результате стал инвалидом (были повреждены почки), у остальных на теле были следы побоев и ожогов. За попытку передать рапорт врачу об этом носивший его бесконвойник был водворен в штрафную бригаду.
Все это отмечено в книге травм л/п «Сопка» и может быть подтверждено начальником санчасти и, думаю, оперуполномоченным ОЛП «Бутугычат».
При избиении присутствовал начальник л/п, участвовали начальник режима л/п, некоторые надзиратели и бухгалтер з/к.
Случай этот был одним из наиболее ярких в ряду других издевательств, в которых особо отличался надзиратель Дьячек.
В сенях и холодном коридоре домов этого л/п ежедневно можно было видеть по несколько человек, выстраивавшихся в наручниках без верхней одежды—при температуре ниже нуля. Стояли за мелкие провинности — не так прошел, громко заговорил и т. д. — иногда по несколько часов. Один из выстаивающих таким образом людей умер от общего переохлаждения. Зная его как слабого человека, врач з/к Иванова просила отпустить его, но надзиратель ответил: «Уходи, если не хочешь стоять с ним рядом».
Был случай, когда девушка (Самотейкина, л/п «Вакханка») была убита за то, что отошла на несколько шагов нарвать ягод. Побег (предлог для стрельбы конвоя) был исключен: девушка стояла в виду бригады на открытом склоне, склонясь и собирая ягоды, которые при вскрытии обнаружили в горсти и в желудке, а выстрел был произведен в поясницу.
Своими глазами я видела, как начальник л/п «Вакханка» Вьюнов в присутствии и при одобрении начальника режима Плотникова пинком ноги сбросил с крыльца беременную на 7-м месяце Шулакову. .
Перехожу к условиям труда и быта.
Мне пришлось познакомиться с лесоповалом, о котором рассказывала Роза Боровая. На «Вакханке» участки лесоповала отстояли от л/п на расстоянии от 5 до 10 км. 10—20 км пути зимой были очень тяжелым добавлением к работе. Работа включала трелевку на себе, т. е. по две женщины впрягались в сани, перекладина через грудь, и везли баланы на расстояние до нескольких километров за один рейс. Так, например, слабосильная бригада 5-часовиков, организованная ввиду большой людской истощенности, возила лес по одному рейсу в день на расстояние 5 км, всего делая (считая конец с пустыми санями) 10 км. У рабочих бригад норма, конечно, была выше. Не выполняющие норму бригады время от времени в зимние лунные ночи оставались в лесу до 12 часов ночи. При этом работа производилась в горной местности, где неизвестно, что труднее: подъем или спуск.
Был случай смерти женщины на производстве в результате разрыва диафрагмы (л/п «Вакханка», 45 или 46 лет), имя — Настя, фамилию точно не помню, кажется — Устинова (имеется акт «скрытия»). Были случаи самоубийств (мациоха) и смерти на дороге. Тяжесть рудничных работ усугублялась 12-часовым пребыванием в вечной мерзлоте. (Все известные мне сменные работы на Колыме, за все годы моего пребывания там, для з/к имели 12-часовую длительность с перерывом на обед, для сезонных работ были отклонения в ту или другую сторону.)
Эту тяжесть усиливала неудовлетворительность питания. В приварке основным был пустой обезжиренный суп (навар) из соленой рыбы, преимущественно из сухих голов, небольшие порции жидкой обезжиренной овсяной или ячневой каши, порционный кусок соленой рыбы, пустые щи из верхних (зеленых) капустных листьев. Главной пищей был хлеб—от 650 до 1200 граммов, но этого, как будто большого, количества не хватало, чтоб возместить расходы на холод и тяжелую работу и нехватку других элементов питания. Кроме того, хлеб часто был недоброкачествен, были случаи, когда он расползался (полужидкий), и хлеборезка выдавала его в шапки.
Причины неудовлетворительного питания, насколько мне пришлось наблюдать, были две: массовое воровство на всем пути продукта до заключенного, качество ассортимента, что тоже, вероятно, связано с злоупотреблениями. Мне пришлось видеть «пробный» рацион из горного пайка, и даже из простого лагерного, он не сравним с тем, что давалось на практике. (Даже во время войны хлебный паек для з/к на Колыме был уменьшен лишь на самое короткое время. Но воровство приводило к тяжелейшим последствиям.) В расхищении участвовали как заключенные, так и вольные, например, надзиратели, которые подкармливались на кухнях — конечно, не овсом, а из небольшого количества отпускаемых муки, жиров и консервов, которые до заключенного почти не доходили.
Привожу один из случаев такого организованного длительного воровства: жена начальника л/п «Лесное» заведовала (году в 1947-м) хлебопекарней. Она установила срок пребывания хлеба в печи, который позволял вынимать его сырым (наиболее тяжелым). Экономия муки шла в ее пользу.
Что касается ассортимента, то постоянное кормление однородным продуктом (овес и ячневая сечка) приводило к тому, что даже очень голодные люди не могли их есть. В Спасске в 50-е годы одну зиму основой питания была недоброкачественная соленая морковь в виде супов и каш, которую, очевидно, решили реализовать через лагерь, так как она ни к чему не была пригодна.
Из бачков, в которых приносили людям пищу, морковь эта
почти полностью шла на помойки, хотя люди хотели есть.
Начальник, которому на это пожаловались, сказал: «Вы нечестно поступаете, когда выбрасываете пищу, так как морковь — витамин». И морковь доизрасходовали до конца.
Прилично кормили из виденных мною лагерей в некоторых лагерях Маглага (женОЛП базсклада) и в настоящее время в Спасске. Хуже всего, как ни странно, кормили в виденных мною рабочих горных лагерях — хуже, чем в инвалидном лагере, где я сейчас нахожусь. Это порождало такое явление, как помоечников — истощенных людей, собирающих по помоям отбросы кухонь, взаимное воровство и т. д.
Тяжесть условий дополняло и положение с обмундированием. В указанные годы можно было видеть целые горняцкие бригады, чьи рубахи сносились до степени ленточек. Рабочих, зимою работающих в чунях. Головные платки женщинам не давались.
Целый полустационар (ОЛП «Бутугычаг»), человек в 200, содержался в голом виде (без белья и платья) с одним одеялом на 2—3 человека — их одели лишь после посещения полустационара каким-то приезжим начальником.
Причиной тоже, очевидно, были злоупотребления, в которых участвовали и заключенные и вольные, о чем говорит, например, следующий факт. У каторжан первых этапов (включая 1945 год) на Колыме полностью, до носового платка, отбиралась личная одежда. Также постель (казенной каторжанам первые годы тоже не давали) отбиралась. Это без расписок.
Время от времени в лагере делались обыски, причем всякая личная приобретенная женщиной тряпка отбиралась. Более хорошее брали надзирательницы. (Многие из них были из полублатного элемента, поступившие на работу после амнистии 1945 года. Они называли такое присвоение — «прихват».) Непригодное для «прихвата» сжигалось в кострах перед лагерем, а женщины не имели тряпок для своих естественных нужд. Потом оказалось, что делать так не имели права: личные вещи уже не стали брать, и стали даже разыскивать отнятое, но вернуть могли лишь единичные вещи, которые кое-кто опознал у надзирательниц. У меня лично в Магаданской пересылке (после выхода из смертной камеры) одеяло разорвали на подстилку для собаки, жившей в караульном помещении, а я спала на досках.
Вообще использование своего положения в незаконных корыстных целях за счет заключенных было широким явлением в среде работников Дальстроя. Выражалось оно главным образом в использовании дарового труда заключенных для своих личных надобностей (огород, мытье полов, стирка, шитье и пр.). Такое явление имело свои последствия. Вот как, например, оно отражалось на психике детей: в 1942 году на одном из участков Арман-
ского л/п заключенный-сапожник одновременно приглядывал за 5-летним сыном начальника. Старик и ребенок дружили, но когда старик отказывал мальчику в чем-нибудь, тот кричал: «Я тебя в баню посажу!» (Баня на этом участке заменяла карцер и была страшна тем, что там очень мучили комары.)
Возвращаюсь к лагерям ОЛП «Бутугычаг» 1945—1947 годов. Тяжесть условий приводила к массовому истощению людей — массовой дистрофии и сердечным декомпенсациям, дистрофическим поносам, цинге и т. д.
Смертность была очень велика. От первых мужских этапов «А» (буква равняется тысяче человек) остались считанные единицы. Количество неспособных к труду даже по строгому лагерному определению достигало половины состава. Массовыми были «сезонные» заболевания, которые при небольшом внимании (к тем же вопросам обмундирования) можно было устранить: обморожение (иногда до 30 случаев в день при составе около 800 человек на одном л/п) зимой и глазные заболевания, приводившие иногда к полной слепоте весною, от яркого света. Полагались очки, но при мне они не выдавались. Иногда их бесполезно пытались заменить марлей. Скажу, что эти условия не относятся исключительно к каторжанам, сменившим на этих участках итээловцев. Так, на инвалидном (78-м км), о котором я уже говорила, было большое количество ослепших от снега, которые по лагерю (например, в столовую) ходили цепочкой. Лично я этого не видела, но об этом мне рассказывали врачи, работавшие на 78-м км.
Было тоже очень большое количество увечий и смертей в результате отсутствия забот о технике безопасности и при притупленном чувстве самосохранения у истощенных людей: несчастных случаев в дробилке, на бромсбергах и т. д.
Эти же условия рождали разные формы проституции в лагере, ею пользовались как з/к из обслуги, так и вольные. Это привело в поселке «Вакханка» к распространению венерических болезней среди заключенных и вольных. В жензоне пришлось даже устроить еще специальную зону, куда помещали заболевших венерически женщин з/к, среди которых были и девушки 18—19 лет.
Хочу еще сказать о безнаказанном произволе блатных. На «Сопке» была штрафная бригада, отданная в полное распоряжение убийце-рецидивисту Косте. Он вымогал у бригадиров что мог, были случаи, когда, после нескольких угроз, неугодные ему люди погибали от сомнительных несчастных случаев. Он хозяйничал до поры, когда с ним решили расправиться самосудом и зверски зарезали вместе с его помощником. (Кстати, такой же конец нашли в 50-е годы в Спасске те коменданты — з/к, избивавшие людей, о которых я говорила выше.)
Отрезанность этих л/п ввиду их расположения была крайней.
Пробыв в Тенькинском горном управлении на разных лагпунктах с 1945 по август 1948 года, а всего на Колыме около девяти с половиной лет, я была актирована как инвалид и прибыла с колымским инвалидным этапом в Спасский спецлаг (последовательно называвшийся Степлаг, Луглаг, Песчлаг).
Такая резкая смена климата, зной, пыль казахской степи после Колымы были крайне тяжелы.
Условия труда и питания были лучше, чем оставленные мною на Колыме. Это в среднем.
Однако факты пренебрежения к человеческим жизням видела я и здесь. Один из наиболее ярких: например, в годы, когда усиленно свозили 58-ю статью в спецлаг, а именно 1—4 месяцы 1949 года, был следующий случай: в Спасск из Карабаса был отправлен пеший этап, который шел ночью, и в результате этой ничем не оправданной спешки на малом расстоянии в 30 км имел несколько десятков тяжелых обморожений и несколько замерзших до смерти в дороге. Этот этап принимали с вахты в больницу, где делали срочные ампутации, давшие ряд калек. Акты на покойников оформили со ссылкой на другие причины смерти. Некоторые искалеченные этим этапом еще и сейчас находятся здесь.
Вслед за этим этапом был другой, в котором погиб (задохся или замерз) грудной ребенок, которого несла мать.
Из бытовых условий приведу следующие факты пренебрежения к простейшим человеческим запросам: нахождение в закрытых бараках без электрического света, при этом иногда месяцами, или при подаче света лишь на время проверок; вывоз нечистот (испражнений) канавой через весь лагерь, причем канава эта далее проходит над жилым бараком; снабжение недоброкачественной водой и т. д.
Из вопросов труда следует указать на разработку женщинами ручным способом каменного карьера со случаями тяжелых женских заболеваний (в данное время эта работа не производится).
Но особо гнетущим в спецлаге было ощущение тупика, невозможности добиться разрешения самых животрепещущих вопросов. Наиболее тяжелым проявлением этого было так называемое «пересиживание», которому положили конец весной 1954 года. Многие десятки людей, окончивших срок и, следовательно, по закону свободных, задерживались в лагере на неопределенное время, «пересиживали» иногда по несколько лет. Работоспособных посылали на высылку, а инвалидов задерживали. Ряд «пересидчиков» так и умерли в ожидании свободы. Была специальная бригада «пересидчиков». Начальство устанавливало им на словах нескончаемые сроки освобождения, но их не выполняло и называло новый срок. Приезжее начальство сначала не желало верить в существование «пересидчиков», потом обещало «выяснить», и все оставалось по-
старому. Были случаи объявления «пересидчиками» голодовок, но они не вносили ясности.
Такое «пересиживание» чрезвычайно тяжело влияло на всех» создавая ощущение полной обреченности — вечного осуждения.
Мне лично очень тяжел был отказ в моей просьбе приложить к моему делу (или сохранить в другой форме) те работы (русская сказка и переводы), которые я с большим трудом сделала в последние годы и которые, я думаю, когда-либо могли быть использованы в современной советской литературе.
Заканчивая, хочу сказать: я видела, как Ежов и его аппарат создавали на бумаге «искусственных врагов» советской власти и как Берия и его ставленники творили беззакония среди людей осужденных.
Среди этих осужденных были разные люди: и тройной предатель (русский эмигрант, воевавший против принявшего его Китая в рядах японской армии), и бабка-колхозница, неграмотная старуха, чье преступление заключалось в том, что она «для дождика» организовала в полночь моление на могиле утопленницы, и просто невинные люди.
Ни по отношению к тем, ни по отношению к другим оправдать виденные мною беззакония нельзя.
И я в своих переживаниях не могу ограничиться тем, что касается лично меня. Свою юность и всю взрослую жизнь я провела при Советской власти и была воспитана в невозможности не переживать окружающего. А окружало меня то, о чем я написала.
Мне бесконечно тяжело писать об этом. Когда излагаешь факты, стараясь передать их немногими словами, перед глазами встает все в живых подробностях, вся моя бесконечно тяжелая жизнь.
Я написала это, желая, чтобы все, что я могу сказать, было, наконец, послано по нужному адреса— туда, где этими вопросами занимаются и где выносятся сейчас решения, которые должны сделать невозможным повторение того, что я видела.
Читая газеты, знаю о больших и серьезных мероприятиях партии и правительства, о наказании Берии и его соратников, невзирая на их посты.
Думаю, что письмо еще будет передано в ЦК КПСС, но убедительно прошу известить меня о его получении, так как я буду , очень бояться за его судьбу.
Прошу ЦК никуда не передавать написанного мною, так как пишу только в адрес ЦК. Пишу как человек, 16 лет своей жизни — с 19 до 35 лет, т. е. всю сознательную жизнь, до ареста, проведший в коммунистической организации и который глубоко хочет, чтобы все, о чем он пишет, было полностью выкорчевано из советской действительности.
Переадресование моего письма может (может быть) привести к
тяжелым для меня последствиям, а у меня для них уже нету сил.
С весны этого года в лагере произошли большие перемены— давшие, в частности, мне возможность написать это письмо.
Был снят Спецлаг, освобождена первая очередь малолеток, идет подготовка к актировке неизлечимо больных. Очень заметно изменилось отношение к заключенным. Начальники прямо говорят о начавшемся широком пересмотре дел.
Очень прошу ЦК поинтересоваться, живы ли судившиеся по делу «челябинского рабочего» — ни в чем не виноватые перед партией люди — Л.Н. Сыркин и другие (в том числе один из секретарей Челябинского Р.К Усанов или Русанов) и помочь им.
Хочу еще привести маленький факт. Из Латвии пришло в лагерь письмо одной из освобожденных по Указу от 24.IV-54 года «малолетки», осужденной за национализм. Она пишет (уже из дому), что из всех впечатлений ее освобождения и всей ее жизни— самое яркое и неизгладимое произвела Москва. Для большого количества людей, которые получат возможность уйти из лагеря, такие наглядные впечатления будут играть решающую роль.
Мое письмо я посылаю исключительно для ЦК КПСС. Прошу простить мне мою недоверчивость, но я имею основания для нее даже сейчас, так как в лагерной системе есть и сейчас люди, задерживающие исполнение приказов партии и правительстве и нарушающие их.
Еще раз прошу сообщить о получении этого письма.
Е. Владимирова
Караганда, 9-е отделение Песчлага
1954, 28 июля