Из неопубликованной рукописи
Из неопубликованной рукописи
Из неопубликованной рукописи
Воспоминания были написаны в 1993 году. Их главным адресатом предполагалась семья Екатерины Васильевны (1908— 1997) и Леонида Винфридовича Вегенера (1908— 1991). Отсюда своеобразный разговорный стиль повествования. По настоянию Марины Никаноровны Округиной, знавшей Леонида Винфридовича по Магадану, выдержки из рукописи были подготовлены для публикации.
До
...Я знала Герду Вегенер и ее двоюродную сестру Эрну Бардт с 1926 года. Мы вместе участвовали во всех наших молодежных компаниях на Басманной. Это были и елки, и балы или маскарады, то организовывалось масленичное катание на санях в Петровско-Разумовском или загородные прогулки с катанием на лодках. И всегда было шумно и весело. Ядром этой компании была молодежь из немецкой обшины при Петропавловской лютеранской церкви. Все это как и многое другое продолжалось в течение восьми лет. И все эти восемь лет я и понятия не имела о существовании Леонида Вегенера, родного брата Герды и двоюродного брата Эрночки.
...В 1932 году после моего первого похода в горы Кавказа я по приглашению инструктора центрального совета ОПТЭ (Общества пролетарского туризма и экскурсий) И. А. Покровской «прилепилась» к ОПТЭ нашего Бауманского района. Председателем горной секции в то время был Саша Гусев, будущий профессор-океанограф и начальник станции Пионерская в Антарктиде. Я — секретарствовала, а когда Саша в 1933 году уехал на зимовку на «Приют одиннадцати» на склонах Эльбруса, — заняла его место.
И вот как-то в марте 1934 года являюсь в наше ОПТЭ и вижу — сидит на низком подоконнике широкого окна какой-то новый незнакомый мне человек. Меня он как-то сразу поразил: белокурые волнистые волосы, точеный профиль, трубка. «Катя, знакомьтесь, это Вегенер, новый член нашей секции», — представили мне его.
Как-то осенью 1934 года Леонид пришел в ОПТЭ сам не свой, и когда я спросила, что случилось, он сказал: «Вчера взяли Герду».
Это было в преддверии ее свадьбы. Герда получила три года западно-сибирских лагерей, после которых ее сослали в Кострому.
Летом 1937 года, после окончания срока, проезжая через Москву по пути в ссылку, Герда ехала в метро и оказалась рядом с двумя немками-туристками. Те на нее все посматривали, пока одна из них не выдержала и не обратилась к ней по-немецки. Герда страшно испугалась и на чистом русском сказала, что она не понимает. Это вызвало у ее случайных соседок полное недоумение: «Странно! Совсем арийское лицо!»
О том, что за полгода до этого так же взяли отца Леонида, Винфрида Эмильевича, я узнала уже потом. Видела его всего один раз, весной 1936 года, когда его после лагеря перевозили в ссылку в Ярославль и он в Москве имел право остановиться лишь на сутки. В июле 1941 года его взяли повторно, и через год он умер в тюрьме.
Жену брата Леонида — Рудольфа — взяли в 1935-м. Она была русской...
В декабре 1934 года мы расписались, и с халатиком и зубной щеткой в рюкзаке я уже была на Покровском бульваре у Вегенеров. Моника Андреевна, мама Леонида, была человеком совершенно изумительной чуткости и доброты. Материально нам жилось очень трудно; без Винфрида Эмильевича и Гердочки Моника Андреевна осталась совсем без средств, помогал только Руди. Леонид же за свои оформительские работы во «Всекохудожнике» ко всяким празднествам и датам хоть и получал много, но все это было редко и нерегулярно. К тому же он был крайне непрактичен: его часто надували с оплатой или брали в долг и не возвращали. Поэтому в 1935 году я бросила свой музтехникум и пошла работать в нотную библиотеку Консерватории, чтобы был пусть хоть маленький, но постоянный заработок.
У Моники Андреевны была младшая сестра — Августа Андреевна. Она была замужем за известным архитектором Трауготом Яковлевичем Бардтом¹, двоюродным братом Винфрида Эмильевича.
¹ Бардт Траугот Яковлевич (1873-1941), архитектор. В 1896-1903 учился в Петербургской академии художеств и получил звание архитектора-художника. Специалист в области театрального строительства. В 1934 году арестован и осужден Коллегией ОГПУ как «активный участник контрреволюционной фашистской организации» на пять лет лишения свободы с заменой высылкой в ЗапСибкрай, где проектировал знаменитый Дом культуры и науки в Новосибирске (ныне Театр оперы и балета, «Большой театр Сибири»). Там же в конце 1930-х был осуждён повторно. Погиб в заключении в 1941.
Траугота Яковлевича арестовали в 1930-х годах, а его семью выслали в Казахстан, в Карлаг. В 1941 году он умер в тюрьме...
В марте 1937 года на свет появилась Карина. Надо было видеть, с какой любовью занимался с ней отец в свободные минуты. В 1936— 37 годах Леонид работал не отрываясь над картами-схемами высокогорья Кавказа для книги «Перевалы Центрального Кавказа» (под ред. Э. С. Левина, М., Физкультура и спорт, 1938). Леонид был весь обложен одноверстками, своими фотографиями, зарисовками, описаниями, схемами. Работал очень увлеченно — до 3—4 часов ночи, а то и до утра. К этой же книге он написал и несколько статей. Вообще в этой книге было много авторов, но так как в то время «летели головы» и альпинистов, то их имена заменялись на другие — людей пока «здравствовавших», но к этой книге не имевших никакого отношения. Непонятно, почему фамилию Вегенер было все-таки разрешено оставить. Книгу Леонид с Эм. Левиным успели сдать в редакцию в самом начале 1938 года.
Без гор Леонид чувствовал себя просто плохо; я понимала, что это не блажь. Они ему были необходимы. Летом 1937 года, с нашей крохой на руках, и думать было нечего о Кавказе. И. А. Покровская пыталась было устроить Леонида консультантом на одну из кавказских альпинистских баз, но Леониду помешала немецкая национальность. Консультантом его не утвердили. Что было делать? Леонид взял краски и отправился на Кавказ и прожил там месяц в верховьях дикого ущелья Тютю-су в полном одиночестве под навесом огромного камня. Ниже по ущелью находился кош, и Леонид через его хозяина мог мне хоть изредка давать о себе знать и получать мои весточки. Он писал мне:
Тихо-тихо... Только камешек — тюк...
да маленькой птички робенькое «тю»,
вот тебе, родинка, мое Тютю.
Как-то в прекрасный, тихий безоблачный день Леонид налегке решил прогуляться к подножию ближайшей Тютю-баши, и незаметно для самого себя, забирая все выше и выше, неожиданно обнаружил, что находится на ее предвершине. Сел, закурил свою трубку и стал разглядывать саму вершину, путь к ней. И вдруг даже не услышал, а скорее почувствовал совершенно ясный отчетливый голос: «Дальше не надо. Не ходи». Леонид повернул вниз. И вовремя. Уже на спуске стала настигать непогода. Задержись он еще немного — и неизвестно, добрался бы он до убежища...
Однажды ночью Леонида разбудил страшный грохот. Выглянув из-за своего валуна, он увидел, что весь противоположный склон шевелится, светясь от искр сыплющихся камней, и понял, что камни свистят у него над головой. Спасибо валуну — спас.
А мы с Кариной в это лето жили в Тульской области. Тихая деревушка с прудом и старыми ветлами, такие же старые огромные («как тучи») липы по краю пшеничного поля, чудесный покой и тишина летних вечеров, прелесть среднерусской полосы. С Кавказа Леонид накоротке заскочил домой в Москву и тут же помчался к нам. Хорошие это были деньки!
Не могу не упомянуть об одной странности. Зимой 1937—38 годов вечерами, пока Леонид работал над картами, я, сидя у Каринкиной кроватки и глядя, как она спит, часто и горько плакала над ней. Как будто и причины-то не было. Все были живы, и Леонид был тут, рядом со мной. Но удержаться не могла.
Пришли
А в марте 1938 года была та самая, страшная ночь.
26-го к вечеру я пошла к маме на Басманную, хотела немного позаниматься и надо было что-то не то починить, не то постирать. Но делать я ничего не могла — ни играть, ни шить, ни стирать. Я не могла найти себе места, не могла понять, что со мной, все валилось из рук, и я раньше времени уехала домой.
А ночью они пришли.
Разбудил нас резкий требовательный стук в дверь. Мы сразу все поняли.
Об ужасе всей этой ночи я говорить не буду. Единственное скажу, что мне удалось каким-то образом уберечь от обыска оставшиеся у Леонида от работы одноверстки Кавказа. Если бы они их нашли, мог бы быть, если не конец, то 25 лет точно. Карты лежали на бюро, я положила на них свой портфель, а на него стала выкладывать из ящика белье для Леонида. Как они проглядели — не знаю. Думаю, что весь обыск был просто необходимым ритуалом при аресте. Они заранее знали, что все равно ничего не найдут. В качестве «вещественного доказательства» они «изъяли» старинный кремниевый пистолет, отделанный серебром и чернью. Леонид его очень любил — он напоминал ему Лермонтова. И совсем уже в конце, когда его уводили, я успела сунуть ему в карман маленький Каринкин башмачок...
Так началось наше осиротелое существование.
Одни
Слышу гул прибоя дальний,
Заглушенный гул трубы —
Звук могучий, звук печальный,
Зов скитальческой судьбы.
Чаек реющих крики
Рвут редеющий туман,
Дышит светлый и великий
Тихий, синий океан.
Не горюй, моя родная,
Кара¹ , не жалей меня, —
Я — пустая запятая
В трудной книжке бытия.
(Владивосток. Пересыльный пункт. 1938)
После того как увели Леонида, я тут же собрала Карину и, заперев две наши разгромленные комнаты, ушла на Басманную к маме. Моника Андреевна была в то время в Ярославле (или Костроме) у Герды и Винфрида Эмильевича. Я ей телеграфировала «Леонид в больнице». Она сразу все поняла и тут же приехала.
Мучительно было приводить в порядок наши комнаты. Но ничего не поделаешь, в таком положении было пол-Москвы. Незадолго до Леонида взяли отца его одноклассницы и нашей близкой подруги Люси — С. Е. Вейцмана². И вот мы с ней вместе начали наш крестный путь из тюрьмы в тюрьму: Таганка — Матросская Тишина — Бутырки... и так по кругу, в поисках, она — отца, я — мужа. Делалось это так (почитайте «Реквием» Ахматовой): приходишь в тюремную приемную, выстаиваешь длинную очередь из таких же бедолаг, суешь в крохотное окошко в глухой стене неизвестно кому деньги (у меня это были одни и те же 25 рублей), и окошко захлопывается. Затем оно открывается вновь и тебе вышвыривают эти деньги обратно — «такой-то не числится». Наконец, примерно через месяц или два в Бутырках у меня передачу приняли — значит, Леонид здесь. Эти денежные передачи (другие нельзя было), которые принимались по строго определенным числам раз в месяц, по буквам алфавита, были единственной ниточкой, связывавшей
¹ Кара — любовное прозвище Е. Г., которое дал ей Л. В. за черный цвет волос (в топонимах Центрального Кавказа часто встречается тюркская основа «кара» — черный). — Прим. К. В.
² Вейцман Самуил Евзорович (1881—1939), преподаватель техникума НКГП. Арестован 8 февраля 1938. Приговорен ВКВС за «участие в контрреволюционной террористической организации» и расстрелян 7 марта 1939. Реабилитирован в 1956.
нас с нашими близкими, но такими далекими за тюремными стенами.
Так продолжалось все лето, пока в сентябре мне не вернули деньги обратно, велев идти в Сокольники. Это был пересыльный пункт, там мне зачитали справку — постановление Особого совещания НКВД: «8 лет лагерей с правом переписки, 58-я статья, пункты 10—11 «ПШ» — агитация, пропаганда, подозрение (!) в шпионаже» (по справке 1993 года — ст. 58, пункт 6). И я стала ждать первую весточку от Леонида. А Люсин отец так и погиб в тюрьме.
К тому времени Моника Андреевна давно уже уехала обратно к своим — Карина была у мамы под ее опекой, вторая жена Руди Зина была где-то вне Москвы, и на Покровском мотались вдвоем мы с Рудей. Он был очень заботлив и помог мне пережить это тяжкое лето.
15 ноября я получила от Леонида первую весть — телеграмму с адресом. Это был прииск Контрандья Берелехского района Магаданской области (стоял номер «почтового ящика»).
Я тут же бросилась на почтамт узнавать сроки приема посылок. Оказалось, навигация на Охотском море (Находка — Магадан) заканчивалась, и как раз 15-го последний день приема посылок. Это был сумасшедший день. Если бы не Руди, я бы не справилась. Соорудили три посылки — две с теплыми вещами и одну продуктовую. Приехали на почтамт уже к закрытию и буквально умолили принять у нас эти посылки. Хорошо, что деньги у меня на все это были: весь гонорар Леонида за его работу над книгой «Перевалы Центрального Кавказа», который я получила уже без него, лежал на сберкнижке неприкосновенным, как ни трудно мне было в ту пору.
Уже потом, в Магадане, Леонид рассказывал мне об этих посылках. Навигация в 1938-м закончилась раньше, и они до прииска добрались только к лету. Леонида вызвал к себе его бригадир, уголовник Федя, и передал ему третью, продуктовую. Что там осталось «живым» после полугодового странствования, можно себе представить. А насчет двух вещевых Федя мрачно сказал: «О них не спрашивай. Помочь не могу». (Почитайте Шаламова.)
Той страшной первой колымской зимой этот самый уголовник Федя Леонида спас. Когда в худой одежонке и обувке, при 50-градусном морозе, Леонид ломом кайлил лед, он от истощения и холода потерял сознание и упал. Федя случайно наткнулся на него и приволок (Леонид сказал — «принес») в лагерную палатку. Тогда у
Леонида свалилась рукавица, пальцы правой руки были обморожены, в результате на указательном была отнята фаланга. Были обморожены и ноги — отняты большие пальцы на обеих ногах, Это его спасло. До весны он был избавлен от наружных работ, обслуживал палатку, а к лету его сактировали и отправили в Магадан.
Из всей большой партии заключенных и надзирающих за ними уголовников, привезенных полгода назад на голое место и начавших этот прииск «с нуля», к лету осталось в живых 15 человек.
Прииск ликвидировали.
Война
На Покровском бульваре в нашей коммуналке дверь в дверь с нами была комната дворника — соглядатая НКВД. Как только нам звонок, — тут же выскакивают из своего логова либо он, либо его жена, и без стеснения стоят и смотрят, кто к нам идет. Летом 1939 года Руди не выдержал и обменял наши комнаты на Останкино.
Материально было трудно. Зарплата в библиотеке Консерватории была маленькая, и мы все подрабатывали перепиской нот. Работала до глубокой ночи, иногда приходилось спать по 1,5 — 2 часа в сутки. Как-то на Басманной Вася, мой брат, не выдержал: «На тебе деньги, иди ложись спать!»
С осени 1938 года у нас появилась няня Дуся — живая и веселая, простая деревенская девушка из-под Брянска. Фактически у нас невольно получилось какое-то разделение функций — Дуся взяла на себя часть моих материнских забот, а я была за мужика — мне надо было зарабатывать на хлеб для нас троих и хоть на небольшие переводы в помощь Леониду. Мама старалась заботиться о нас, но зарплата у нее тоже была крошечной.
От Леонида приходили редкие и скупые весточки, но я была рада, главное знать — он жив.
Когда началась война, и Дуся уезжала домой, она умоляла меня отдать ей с собой Карину: «В Москве страшно, а у нас ей будет спокойно и хорошо» (это потом-то! в Брянске!). Конечно, я сказала, что Карину от себя никуда не отпущу, будем только вместе, а там будь что будет...
Первую тревогу мы пережили на Басманной, ночью. Тогда, схватив Карину и накинув прямо на рубашку какое-то пальто, я опрометью неслась через две ступеньки вниз, в наше бомбоубежище. Мама только кричала сверху: «Сумасшедшая! Разобьетесь!» Потом
как-то стало спокойнее, привычнее, что ли. Мы опять были в Останкино и при тревогах прятались в щелях, которыми был изрыт весь наш дворик.
Но как только был разрешен выезд с детьми, мы с Кариной уехали в Гусь-Хрустальный, где жили Сапуны — моя тетка Елена Федоровна (баба Леля) с мужем Степаном Ивановичем. Трое суток перед этим мы провели на площади Курского вокзала, забитой перепуганными женщинами с детьми в очередях за билетами, пока не получили возможность увезти своих малышей. Третьего июля, во время этого «великого сиденья» на площади, мы слышали по радио знаменитую речь Сталина «Братья и сестры...» и звук графина о стакан, куда наливалась вода явно дрожащей рукой.
Тогда, на перроне Курского вокзала, я в последний раз видела Монику Андреевну — нашу бабу Моню.
Собрав Карину в дорогу, я сама приехала в Гусь, как была — в одном сарафане. Москва с самого первого дня была в затемнении, а Гусь какое-то время еще светился, хотя тревога уже чувствовалась во всем и тут. Мне было страшно расставаться с Кариной, и я по телефону договорилась с библиотекой Консерватории, что останусь здесь на уборочную в колхозе. Так как я оказалась без вещей, то носила платья нашей габаритной бабы Лели и при моей худобе (с 22 июня практически я не могла ни есть, ни спать) все на мне болталось, как на вешалке.
Первая седина у меня появилась после марта 1938-го, вторая — июня 1941-го.
Эвакуация
В Гусе-Хрустальном на одной лестничной площадке с нашими Сапунами была квартира третьего секретаря РК парии — Григория Петровича Слесарева. Обе семьи были в дружеских отношениях, и также тепло и хорошо Григорий Петрович стал относиться и ко мне. Он устроил меня в колхоз «Большевик» в 14 километрах от города на уборочные работы: Туда к нам перебралась и мама после первой бомбежки Москвы 21 августа.
Не могу не сказать теплых слов о председателе этого колхоза Акиме Васильевиче Горшкове¹. В 1928 году он, бедняк из бедняков, вывел из захудалой деревеньки таких же бедняков, поставил
¹ Горшков Аким Васильевич (1898—1980), председатель колхоза «Большевик» Владимирской области с 1928, дважды Герой Социалистического Труда (1951,1973).
с ними в лесу общий большой шалаш и начал корчевать лес. А к началу войны этот колхоз гремел не только на всю Владимирскую область, но и за ее пределами. Колхозники получали на трудодни не «палочки», а хлеб, мясо, молоко, даже мед, и плюс — деньги. Это было отлично поставленное культурное хозяйство. Зимой колхозники тоже не сидели без дела: они жгли уголь, вязали веники, часто Горшков увозил их на отхожий промысел. За это он часто бывал бит районным начальством, которое обзывало его «коммерческим председателем» и ставило каждое лыко в строку. Война далась колхозу, как и всем, тяжело. Забрали людей, лошадей, машины, но колхоз выстоял, хозяйство выдержало волей и сметкой своего председателя. В конце 1930-х Горшков тоже был взят и посажен, но в тюрьме просидел недолго: в 1939-м попал в число немногих, выпущенных Берией.
Я работала на всех работах без отказа — на сене, на картошке, в огороде, ходила в лаптях, так как туфли еле дышаЛи. Уставала поначалу так, что придя домой есть не могла и просто сваливалась на свою постель на полу и засыпала. Аким Васильевич стал мне выписывать продукты наравне с колхозниками, хотя я еще ничего не заработала. Да и потом, бывало, спросит: «Слушай, у тебя, наверное, знаешь-понимаешь, продукты кончились? На записку, пойди, получи». Спасибо великое этому доброму и умному человеку.
После войны колхоз опять расцвел, в домах у колхозников появились телефон, водопровод, ванные. Горшков получил дважды Героя и ходил в самых высоких депутатах.
Единственный сын Елены Федоровны и Степана Ивановича, мой двоюродный брат Юра, дипломник Ленинградского института металлургии, был в это лето у родителей и имел возможность эвакуироваться в Сибирь, куда переехал его институт. Но, патриот, он поехал защищать Ленинград! И погиб там голодной смертью в январе 1942 года.
К октябрю мы все трое — мама, Карина и я — вернулись в Гусь, а через несколько дней я получила от своей библиотеки распоряжение вернуться обратно на работу. Что было делать! Выписала в милиции пропуск и 15 октября меня взяла с собой знакомая семья Сапунов, которые тоже уезжали в Москву на присланном за ними шикарном ЗиСе.
Выехали мы в полседьмого утра, а за полчаса до отъезда, в шесть часов, по радио передали — «Оборона прорвана. Сданы Орел,
Курск». Мама с Кариной оставались, прощание было тяжелым, никто не был уверен в завтрашнем дне. Я прощалась, почти не надеясь увидеться с ними вновь.
Когда мы ехали по Владимирскому шоссе, поразило то, что навстречу нам шел поток самых разных машин — легковых, грузовых, военных, а в Москву — одна наша.
В Москве рано утром 16-го отправилась в Консерваторию. По дороге на Кузнецком мосту встретила наших двух студенток, обе зареванные. Ночью к ним в общежитие ворвался деятель из профкома и сказал: «Москва окружена, спасайтесь кто как может». Я, как могла, успокоила их, сказав, что только что приехала по Владимирскому шоссе, и дорога не перерезана.
Пустынный дворик перед Консерваторией. Поднимаюсь в библиотеку. Там пустота и одинокие растерянные фигуры наших сотрудников. Увидев меня, в ужасе всплескивают руками: «Зачем Вы приехали!» — «Как же я могла не приехать, если меня вызвали». — «Мы думали, после объявления о прорыве обороны Вы не приедете». Оказывается, этой ночью вся консерваторская верхушка попросту сбежала, бросив «всякую мелочь» на произвол судьбы. Меня директор библиотеки тут же послала по всяким канцеляриям за эвакуационными справками. А к вечеру, когда я возвращалась на Басманную, вся Москва была уже на ногах. Шли женщины, реже — мужчины, шли старики с палками — впечатление было, что шли все, кто мог двигаться; и все с котомками за плечами. Начался «великий исход» из Москвы.
Утром 17-го Вася проводил меня на Владимирское шоссе, помог устроиться на попутную военную машину, а сам пошел оформляться добровольцем в военкомат, хоть от ЦАГИ у него была бронь. (На фронт Вася не попал. Его направили на аэродром под Рыбинск обсуживать челночные операции американцев, латать «Дугласы».)
Все Владимирское шоссе было забито машинами, к вечеру на трех попутках я добралась до Владимира. И там застряла — связи с Гусем нет, поезда только военные. Опять встал вопрос «что делать?». Во Владимире, как в развороченном улье, столпотворение: транспорт, толпы беженцев из Москвы и Подмосковья. Вечером на Владимирском шоссе этих бредущих измученных людей немцы расстреливали на бреющем из самолетов. Через двое суток бесполезных поисков оказии в отчаянии иду в облисполком и там неожиданно натыкаюсь на Слесарева — как гора с плеч! Григорий
Петрович тут же выписывает для меня распоряжение начальнику воинского эшелона, идущего через Гусь, и я в теплушке добираюсь до своих.
Два месяца живем в напряжении. Дед Степан в лесу на краю города в лагере — формируются партизанские отряды. У тети Лели собрана санитарная сумка, будет уходить вместе с ним. У нас тоже стоят в углу рюкзаки с самым необходимым для ухода в леса. На обеденном столе стоит огромная банка маринованных шляпок белых грибов; походя едим, чтобы не оставлять немцам. А они уже в 100 километрах, на хуторе Михайловском Рязанской области, уже слышна канонада, появились беженцы.
О Леониде боюсь думать. Только бы сохранить Карину.
Так доживаем до 13 декабря, до того дня, когда из черной тарелки репродуктора впервые донеслось не о сдаче городов, а о том, что предотвращена угроза взятия Москвы. Немцев погнали. Господи, какое это было облегчение!
Зиму мы впятером как-то пережили. По моим эвакосправкам мы получали хлеб и три порции жижи с плавающими в ней пшеничными зернами, были продукты, полученные мною на трудодни в «Большевике», Григорий Петрович из поездок по колхозам подбросит то картошку, то мясо.
Гусевской хрустальный завод, решив помочь фронту, стал выпускать стеклянные (надо же было додуматься!) фляги для бойцов — многие женщины, и я в их числе, шили на дому для этих фляг чехлы. Это считалось военным заказом.
Обе первые военные зимы я ходила по деревням, в основном соседнего с нами района (в своем стеснялась — Сапунов, а потом и меня, там знали), и меняла всякое барахло на картошку, крупу, хлеб — что попадется. У нас с мамой своих вещей в Гусе не было, а оголять Сапунов я не могла; и я вывертывалась. То сделаю бумажные цветы, то в магазине поймаю по дешевке маленькие зеркальца, то дед Степан смастерит мне из толстой проволоки вязальные спицы... За всю эту мелочь незаметно набегало довольно много продуктов. Так и коробейничала. Заносило меня даже куда-то за Арзамас, в Шумерлю — чувашскую «тмутаракань».
А одна поездка запомнилась крепко.
У Сапунов была знакомая, работавшая в то время председателем райисполкома. Через нее тетя Леля достала для меня и двух молодых учительниц фиктивную командировку в Тамбовскую область.
Туда мы поехали по билетам в нормальном пассажирском поезде. В одном купе с нами ехали два танкиста, возвращавшиеся на фронт из московской командировки.
Вечером на одной из станций все вагоны нашего поезда были штурмом взяты беженцами из Воронежа, который в те дни нещадно бомбили немцы. Воронеж горел. Они, беженцы, нас спрашивают: «Что за поезд?», мы им: «Из Москвы», они нам: «А мы в Москву!» Так и ехали все в одном и том же поезде.
А днем во время остановки на станции Кочетовка с вдребезги разбитым вокзалом наши танкисты вышли и вернулись бледные как мел. Три дня назад, по дороге в Москву, на этой самой Кочетовке они попали под воздушный налет. Их поезд успели оттянуть на какие-то километры. А на станции оставалось несколько эшелонов с кавалерийскими частями. Железнодорожная охрана не нашла ничего умнее, как запереть снаружи все двери на засов, и немцы, взяв все это в кольцо, хладнокровно уничтожили все и вся. Наши попутчики говорили, что до сих пор в воздухе стоит запах горелого мяса.
При подходе к Мичуринску у нас тоже была тревога. Немцы летели бомбить город. Состав остановили, и он стал пятиться назад. Наши танкисты скомандовали: «Быстро из вагона!», мы выскочили и залегли в кювете. Но обошлось.
Обмен наш в деревнях прошел удачно — я везла домой пуда полтора янтарного пшена и бидон прозрачного как слеза макового масла. В ту военную пору стихийно образовывались «великие братства мешочников», где все помогали друг другу и где мужчины оберегали женщин, заботились о них. Так и мы в составе такого «братства» пробирались из Тамбовщины к своим домам, к своим семьям. Ехали на открытых порожних платформах, откуда на стоянках нас сгоняла железнодорожная охрана; ехали на платформах, груженных антрацитом, на самом верху черного гребня — это было страшновато; ехали и на крохотных задних площадках теплушек — спасибо, что не на крыше. В итоге добрались благополучно и благополучно довезли все добытое нами...
К осени 1942 года тетя Леля устроила меня на работу библиотекарем в свой методкабинет, которым она заведовала. Через несколько месяцев меня взял к себе заведующий РОНО Поплавский в качестве школьного инспектора. С 1944 года меня перевели в политпросвет в том же РОНО под эгиду завотделом агитации и пропаганды РК партии М. К. Зобкова, затем в культпросветотдел при райисполкоме.
За время моей работы с 1942 по 1949 год, пока в Гусе не организовалась музыкальная школа, я исходила пешком вдоль и поперек весь наш район. Вначале это была «инспекция» школ, когда приходилось думать собственной головой, чтобы не оказаться полной невеждой, а потом в мое ведение перешли все избы-читальни, клубы и библиотеки района. В 1944 году я решила организовать свою, Гусевскую, агитбригаду. Потом я подсчитала — по 1947 год наша бригада дала почти 100 концертов и обслужила тысяч пятнадцать зрителей.
Насколько счастливым было детство у меня, настолько было суровым детство Карины — несмотря на то, что и мама, и тетя Леля очень ее любили и всячески заботились о ней. Но чем в те годы можно было побаловать, даже игрушек у нее практически не было. А главное, не было семьи. Отец за тридевять земель¹, я закрученная работой, в бесконечных командировках. В Гусе, при ослабленном питании, у нее начали опухать и болеть локотки и коленки, стало больно ходить, начало покалывать и сердце. Это были первые признаки суставного ревматизма. Мы перепугались. В 1943 году удалось достать для нее путевку в детский санаторий в Александрове, и я увезла ее туда. Приходили письма печатными буковками — «все хорошо, крепко целую». Но после одного такого очередного письма меня как толкнуло что-то, и я заглянула внутрь самодельного конвертика, а там было накарябано: «Мама, здесь плохо, возьми меня домой»... В Александрове мы с Кариной и ее подружкой пошли погулять по территории санатория, и девчушки мне все рассказали. Я поняла: лечения никакого, питание плохое, воспитание суровое — строем умываться, строем в столовую, за малейшую провинность — наказание (стояние в холодной комнате). Не санато-
¹ Из писем Л. В. Вегенера к дочери Карине: «Здравствуй, Каика! Пишет тебе твой папка-невидимка. Ты, наверное, давно решила, что папу выдумал Андерсен. Не сердись, что никогда не писал тебе, все никак не привыкну, что ты уже большая, школьница. [...] Каика, помогай маме, береги ее. Твой папа». (1944) «... Однажды в наш город ночью пришел медведь и забрался в пекарню. Там стояли большие бочки с тестом. Медведь взял одну бочку, одел ее обалдевшему пекарю на голову и ушел. Этот случилось много лет назад, тогда еще город был маленький и деревянный, и по его уличкам и дворам ходили зеленые лесные великаны, и ветер разговаривал в их высоких вершинах на своем непонятном лесном языке. А теперь ты выросла, и город вырос и изменился, и лес отошел далеко за синие горы, и вместе с ним ушли медведи и прочее лесное зверье. Вообще, многое ушло, курносая. [...] Пиши мне и рисуй картинки. [...] Твой папка-невидимка». (1945)
рий, а детский концлагерь. Во Владимире мы зашли к заведующей облздравотделом, я ей все рассказала, а Карина подтвердила. Та ахнула и сказала, что пошлет туда комиссию. Время было военное, спрос со всех жесткий. Думаю, что свое обещание она выполнила.
Однажды летом 1947 года, вырвавшись из Гуся навестить маму и Карину, которая была у нее на каникулах, я на Басманной застала открытку от каких-то Шухаевых¹ (о Шухаевых см. монографию Иг. Мямлина; также упоминания о них есть у Шаламова и в «Колымских мизансценах» Б. А. Савченко, с. 23, 30—31), просивших от имени Леонида к ним зайти. Тогда я впервые познакомилась с Василием Ивановичем и Верой Федоровной, которые после своего освобождения проездом из Магадана в Тбилиси на несколько дней остановились в Москве. Они рассказали о Леониде то, о чем он писать не мог, а скорее не хотел, о нем самом, о его быте...
С января 1949 года я уже полностью перешла во вновь образованную Гусевскую музыкальную школу. Ребята занимались с удовольствием, и вместе с ними потихонечку набиралась опыта и я. Живо вспомнились мои занятия с Лидией Семеновной Смирновой, они-то и стали мне опорой в моем становлении как педагога. В своем очерке о Л. В. Варпаховском² «Колымские мизансцены» (с. 35) Б. А. Савченко пишет: «...За роялем — Софья Теодоровна Гербст,
¹ Шухаев Василий Иванович (1887—1973), художник. Художественное образование получил в СХПУ в Москве, затем в Высшем художественном училище при Петербургской академии художеств. В 1920 по предложению Луначарского выехал в Финляндию, с 1921 жил в Париже, преподавал в Русской академии Т. Л. Сухотиной-Толстой и в своей студии на Монпарнасе, в феврале 1935 вернулся в СССР. Здесь работал в театре и в монументальном искусстве, преподавал в ИЖСА. С 1937 по 1947 находился в заключении в Магадане, после освобождения жил и работал в Тбилиси. В 1956 реабилитирован.
² Варпаховский Лео'нид Викторович (1908—1976), режиссёр, народный артист РСФСР (1966). Провел в лагерях и ссылке в общей сложности более 17 лет. В 1931 окончил литературный факультет МГУ. В 1933-35 научный сотрудник Театра им. Мейерхольда. В 1936—37 режиссер Алма-Атинского русского театра (в ссылке). В Алма-Ате арестован повторно и отправлен в лагерь на Колыму. В 1944—48 режиссёр Магаданского Муздрамтеатра им. М. Горького. В 1948 осужден в третий раз. В 1953 освобожден. В 1953—55 режиссер Тбилисского театра им. Грибоедова. В 1955 реабилитирован. В 1957—62 главный режиссер Московского театра им. Ермоловой, в 1962—70 режиссер Московского Малого театра, в 1970—72 Театра им. Вахтангова, в 1972—75 главный режиссер Московского драматического театра им. К. С. Станиславского.
великолепный концертмейстер, ученица знаменитого Г.-В. Пабста...» (Леонид знал Гербст). Так вот меня можно считать «внучкой» Пабста, так как моим педагогом, давшим мне все для моего музыкального развития и, в будущем, педагогической работы, была тоже его ученица, профессор Московской консерватории Л. С. Смирнова, по мужу Дружинина.
В конце 1940-х после окончания срока Леонид перешел из лагерного барака на вольное поселение. В письмах он писал намеками, что даже после освобождения он не сможет приехать к нам. Но я, не зная истинного положения вещей, не понимала, почему. И тогда в одном из писем Леонид написал открытым текстом, что «закреплен здесь навечно». Это был крах. Я знала, что должна быть там, рядом с ним, и не могла брать с собой Карину с ее ревматическими болями в эту даль, в неизвестность и, главное, в тяжелый, суровый климат. Уехать к Леониду одной значило оставить Карину и маму с риском вообще их больше не увидеть (в те годы все было возможно). Остаться здесь — потерять Леонида. И вот, к августу 1951 года мы оба наскребли денег, и я на две недели уехала к нему в Магадан на первое свидание после этих страшных лет, чтобы вместе все обдумать и решить.
После моего возращения мы оба — Леонид там, я здесь — стали узнавать, где на «материке» между Хабаровском и Москвой есть пункты для спецпоселенцев. Выяснилось — в Барыбинске Новосибирской области, и не в глубине, а на основной магистрали. Я списалась с Новосибирском и выяснила, что в Барыбинске есть музыкальная школа, и там нужны педагоги, работа для меня будет, но театра там нет, значит, для Леонида опять какие-то разовые работы, от которых он так уставал в Москве. Но что было делать? В августе 1952 года я уже совсем уезжала к Леониду, чтобы там хлопотать о его переезде в Барыбинск и о нашем переезде туда. Карина осталась в Москве у бабушки и должна была пойти в восьмой класс.
Мой путь в Магадан в те годы был поездом до Хабаровска за неделю (прямым самолетом было дорого) и оттуда уже маленьким 14-местным ЛИ несколько неприятных часов над Охотским морем до Магадана. Барыбинск мы проезжали днем, и то, что я увидела из окна поезда, меня ужаснуло. Унылая, ровная как стол, заболоченная степь с редкими березовыми колками и, подстать ей, такой же унылый с приземистыми глинобитными домиками сам город.
Я представила себе нас, особенно Леонида, в этой обстановке, и в Новосибирске сошла с поезда, отправилась в облисполком, извинилась и отказалась...
Колыма
Леонид в 1938 году после Лубянки и Бутырок получил 8 лет колымских лагерей (счастье хоть с правом переписки) по пункту «ПШ» 58 статьи — подозрение в шпионаже, а после конца срока — спецпоселение с ежемесячной явкой в спецкомендатуру НКВД Магадана для отметки.
После страшной зимы 1938—1939 годов на прииске Контрандья Леонида сактировали и отправили в «инвалидку» на 23-й километр. Откуда, отдышавшись, он попал в лагерь «4-го километра». Первое время он работал в художественной мастерской, которую организовала в Магадане Гридасова, жена «начальника Колымы» Никишова¹. Кроме Леонида, там работал Шухаев, художник из Ленинграда Махлис, в свое время оформлявший кинофильм «Чапаев», Анатолий Цветков, талантливый художник, вскоре покончивший с собой, скульпторы Карпенко², Лузан... «Четверо непьющих», по выражению Никишова, на фронтоне театра — работа Лузана.
Работать самостоятельно никому из них не разрешалось, и они делали бесконечные копии портретов Сталина и иже с ним. И копии картин типа «Незнакомки», «Запорожцев» и цветочных натюрмортов на потребу начальства. Но начальство тоже было разное.
В самом начале 1940-х заканчивалось строительство Магаданского театра, и часть художников и скульпторов из мастерской была направлена туда на оформление здания. Леонид был в их числе, и по окончании работ его оставили в театре — сначала в качестве театрального художника (1943), а затем художника-постановщика (с 1944 года).
¹ И. Ф. Никишов командовал войсками и внутренней охраной ПП ОГПУ и УНКВД по ЦЧО в тридцатых годах, в 1939—48 начальник ГУСДС. На Колыме дослужился до комиссара госбезопасности 3-го ранга (генерал-лейтенант), Героя Социалистического Труда.
² Карпенко Алексей Иванович (1902—1961), скульптор. Репрессирован в 1935 в Минске. Приговорен к 10 годам ИТЛ с поражением в правах на 5 лет. Срок отбывал в Магаданлаге. В лагере и ссылке занимался пластикой, выполнил лепнину на здании Дома профсоюзов (1950), с архитектором Машковским оформил Дворец спорта, оформлял театральные постановки, в частности "Похищение Елены" (1944) совместно с Л. В. Вегенером в Магаданском музыкально-драматическом театре им. М. Горького. Уехал из Магадана в 1958 иди 1959.
После открытия театра в труппу перешла вся концертная культ-бригада Маглага, где Леонид работал декоратором. Это был очень сильный состав — как в актерском, так и музыкальном отношении. Все заключенные были из театров и филармоний Москвы, Киева, Прибалтики и т. д. По рассказам Иды Зискинд, жены режиссера Л. В. Варпховского, когда Леонид Викторович пожаловался Гридасовой, что у него нет для вердиевской «Травиаты» хора, та сказала ему: «Не беспокойся, Варпаховский, завтра к нам приезжает эстонская капелла в полном составе» (см. Б. А. Савченко, с. 36).
Одним из первых спектаклей Леонида и первой его работой с Варпаховским была легкая изящная пьеса Верлейля «Похищение Елены» (1944). Шаламов в одном из очерков («Иван Федорович») пишет, что Никишову так понравился этот спектакль, что он подписал освобождение художнику. Но «Елену» ставили двое — Леонид и скульптор Карпенко. У Карпенко были акты в классическом стиле — всякие колонны и подобный антураж, а у Леонида то, что требовало выдумки и фантазии. Так что, кому из них подписал свободу Никишов, неясно. Во всяком случае, Леониду она не досталась.
За всю работу в Магаданском театре, с 1944 по 1958 год, Леонид сделал 75 спектаклей (это без 1943 года и без, наверняка, нескольких неучтенных). После Магадана, с 1958 по 1968 год у него было 11 спектаклей. В том числе четыре с Л. В. Варпаховским в Москве и три выездных с бывшими магаданскими режиссерами — Кацманом¹ (в Оренбурге) и Вельяминовым (в Симферополе). Кроме этих 11 осуществленных, Леонид работал еще над пятью спектаклями (в том числе над «Ревизором» Гоголя в Москве и «Пятой колонной» Хемингуэя в Киеве, оба с Варпаховским), которые по разным причинам (в основном идеологическим) не состоялись.
Леонид считал свою работу удавшейся только при общем успехе спектакля, то есть когда сливаются воедино замысел режиссера, работа актеров и оформление. По существу это верно, но я все-таки не могла не следить ревностно именно за его личными успехами художника-сценографа, радоваться им, за что мне и попадало от Леонида.
В Магадане был ряд интересных режиссеров.
Это тишайший Георгий Николаевич Кацман, темпераментный Николай Анатольевич Вельяминов, умница Горич (имя не помню,
¹ Георгий Николаевич Кацман (1908—1985), режиссер, теоретик театра. В 1926 главный режиссер театра «Радикс», где работал с Д. Хармсом. В 1927 арестован и выслан на Колыму.
отчество Ромуальдович). До меня работал Леонид еще с одним хорошим режиссером — Никаноровым¹. Но наиболее интересным был, конечно, его «тезка» Леонид Викторович Варпаховский. (О нем см. опять таки в брошюре Б. А. Савченко «Колымские мизансцены». Она посвящена его жизненному пути и творческому облику.) Все они любили Леонида и с удовольствием работали с ним. И Леониду они были также творчески близки. Любили его и актеры, и работники театральной мастерской, рабочие сцены, и даже Венгржинский, последний директор театра. Когда мы переехали в Москву, Николай Федорович был у нас на Басманной и очень уговаривал Леонида вернуться опять в Магадан. Леонид там оставил по себе хорошую светлую память. В областном музее есть раздел о его 15-летной творческой работе в Магаданском театре.
На Колыме и в Магадане был собран цвет интеллигенции, ума и, кажется, представители всех наций, вплоть до турок и негров. Разогнанный Коминтерн, немцы, литовцы, западные украинцы, чехи, венгры, греки... Многих интересных людей знал Леонид; со многими был дружен.
Прежде всего это театральный режиссер Леонид Викторович Варпаховский и художник Василий Иванович Шухаев.
В театре работал талантливейший актер МХАТа — Юрий Кольцов (Розенштраух)².
Не менее талантлив был и пианист рихтеровского масштаба, и тоже ученик Нейгауза, Анан (Дана) Шварцбург³. Позже, в Москве, мы с Леонидом видели его, это был уже конченный человек, он скоро ушел из жизни (также, как и Кольцов. Леонид с ним встретился как-то в Ермоловском театре и не узнал его). По рассказам Леонида, Шварцбург был очень красив, и как-то на машине его
¹ Никаноров Константин Александрович, артист, режиссёр. Умер в 1950-х.
² Кольцов (наст, фамилия Розенштраух) Юрий (наст, имя Георгий) Эрнестович (1909-1970), актер МХАТ (1933-38, с 1956), в 1938 репрессирован, работал в Магаданском театре (1942—48), Театре драмы Ростова-на-Дону (1948—56); снимался в кино, выступал на эстраде как чтец. Народный артист РСФСР (1963).
³ Шварцбург Ананий Ефимович (1919—1975), пианист, учился в Московской и Ленинградской консерваториях, ученик Нейгауза, концертировал с 1935. В 1938 арестован как «японский шпион», этапирован на Колыму, работал на лесоповале, благодаря Гридасовой переведен в Магаданский театр, в 1947 освобожден. Повторный арест в Кутаиси в 1949, ссылка в Красноярский край. Освобожден и реабилитирован в 1954.
выкрали генеральские дочки. Нана был страшно испуган, но все обошлось.
Генеральские дочки увивались и вокруг Фридолина Зейдевица. Фридо был тоже красив — классический тип Зигфрида из «Нибелунгов». Его отец, политэмигрант, коминтерновец, вызвал из Германии в Союз двух своих сыновей, и когда Коминтерн был разгромлен, братьев разбросало по лагерям, а отца (если не ошибаюсь) выдворили обратно в Германию. Там старший Зейдевиц, уже в ГДР, с 1955 по 1968 год, был директором Дрезденской галереи. Самого Фридолина с братом отец вызволил позже, и Фридо работал прокурором (чуть не главным) Дрездена (или Лейпцига). В этом чине я и познакомилась с ним в один из его приездов в Москву.
Валерий Юльевич Закандин. До ареста — мим в группе чтеца Яхонтова. Как-то в Магадане он попросил Леонида прочесть рукопись своего романа «Правдивая история Олоферна». Леониду было неудобно отказать, и он, скрепя сердце, взял... и просидел над ней всю ночь. Вещь оказалась настолько интересной, зримой, что оторваться было невозможно (эта рукопись, первая часть книги, у нас есть). После реабилитации Закандин жил на юге, в Жданове (Мариуполе). Он писал нам и всегда, бывая в Москве, заходил. Книгу он закончил, и все ее остальные части мы читали. В издательствах о ней хорошо отзывались, но никто ее не печатал — тематика не та. Закандин был в отчаянии, донимало и безденежье. Последний раз видели Валерия Юльевича в 1970-х годах. После этого он исчез — или покончил с собой (был намек в письмах), или опять был взят и погиб (и это было возможно. О нашем строе он говорил только со скрежетом зубовным). Уже в 1981 году мы показали ту часть книги, что была у нас, писателю Александру Михайловичу Борщаговскому. Он, опытный литератор, загорелся, стал искать возможности опубликования, — но без автора или хотя бы доверенности его родных, которых мы не знали, мы не имели права дать на это согласия. В одном из писем к нам от 1970 года Закандин писал: «...Помните еще, что я не сочинял эту книгу — просто я вспомнил то, что было на самом деле». У него было глубокое убеждение, что там была одна из его прошлых жизней. Жаль хорошего человека, жаль и не вышедшей в свет интересной книги.
Геолог Евгений Константинович Устиев — потомок древнего рода грузинских царей. Высокий, худой, с «породистым» лицом и руками. На пальце старинное кольцо-реликвия — знак царского рода.
Его приемным отцом был родной брат Павла Флоренского геолог Александр Флоренский. И он, и Устиев, были вместе в колымских лагерях, и Александр Александрович умер на руках у Устиева. (Об Устиеве упомянуто в книге Павла Флоренского «Моим детям...».)
Был на Колыме и величественный старик — князь Святополк-Мирский¹, древнейший род которого шел от Рюриковичей. Леонид знал его по «инвалидке» на 23-м километре (см. Б. А. Савченко, «Колымские мизансцены», с. 10).
Был здесь и Вадим Козин² — известный эстрадный певец с огромной популярностью не только в Москве. Его бабкой была знаменитая цыганская певица Варя Панина (о нем см. у Савченко, с. 38—43, и у Шаламова).
Кого здесь только не было! И все они товарищи по горю и беде, прошедшие тюрьмы, лагеря и ссылки.
Кроме Варпаховского и Шухаевых, очень близкими Леониду людьми были Гроссет и Гертруда Рихтер.
Гуго Эдгарович Гроссет³ — доктор биологических наук, после освобождения, как и Леонид, оказался на положении спецпоселенца. Несмотря на свою застенчивость и нелюдимость, Гроссет был тихо-тихо влюблен в Леонида, и эта симпатия была обоюдной. В короткое колымское лето они вместе удирали в сопки, отмахивая задень огромные расстояния. Крупный ученый, влюбленный в свою биологию, Гроссет в этих походах собирал материал для своих научных статей и монографий. У нас есть некоторые из них с трогательными надписями. Виделись мы с Гроссетом и в Москве, но потом как-то потеряли друг друга.
Особо нужно рассказать о Гертруде Рихтер (Труде Рихтер это ее псевдоним, партийная кличка). Профессор, доктор истории искусств
¹ Святополк-Мирский Дмитрий Петрович (1890—1939), критик и литературовед. В 1922—32 жил в эмиграции, в Англии, читал курс русской литературы в Лондонском университете и в Королевском колледже. В 1931 вступил в британскую компартию. В 1932 с помощью Горького вернулся на родину. В 1937 был репрессирован, отбывал срок на Колыме, где и умер.
² Козин Вадим Алексеевич (1903—1994), певец (тенор). На эстраде с 1920-х, исполнял цыганские песни и романсы, произведения русских композиторов, собственные сочинения. Был репрессирован. После освобождения из лагеря остался жить в Магадане.
³ Гроссет Гуго Эдгарович (1903—1981), ботанико-географ, геоботаник и флорист-систематик, лауреат Первой премии Московского общества испытателей природы (1970). Занимался проблемами взаимоотношения леса и степи. Изучал вопросы возраста реликтовой флоры европейской части России.
и литературовед, она увлеклась рабочим движением и вступила в германскую компартию. Гертруд, как и муж ее, экономист и философ Ханс Гюнтер, были в германском антифашистском комитете. После прихода Гитлера к власти они эмигрировали в Союз, где оба стали работать в Коминтерне. Дальнейшее известно — разгон Коминтерна, тюрьмы и лагеря. И она, и Гюнтер были этапами высланы на Колыму. Гюнтер погиб от истощения в пересыльной тюрьме Владивостока (или Находки). А Гертруд мыкалась по лагерям, пока не осела в Магаданском театре в должности уборщицы. Там с ней Леонид и познакомился.
После войны по лагерям прокатилась волна повторных репрессий, куда чуть было не угодил и Леонид. Спасибо — Гридасова спасла: он был уже в пересылке для отправки в тайгу на прииск. Хорошо, театр, узнав об этом, успел дать ей знать.
Александра Романовна Гридасова, жена царя и бога Колымы Никишова, заведовала Маглагом, в ее ведении находилась вся культурная жизнь Магадана. Взбалмошная бабенка, ошалевшая от власти, она сделала и много хорошего, выискивая по приискам талантливых людей и вытаскивая их в Магадан. Многие зеки обязаны ей жизнью.
Но вернусь к Гертруд. В эту вторую волну репрессий она также загремела и оказалась вместе с четой Варпаховских в Усть-Омчуге. В 1953 или 1954 году Гертруд разыскала ее приятельница, немецкая писательница Анна Зегерс, и добилась через наш Союз писателей возращения ее в Германию (ГДР). Когда мы в 1958 году вернулись в Москву, Гертруд каждый год бывала у нас на Басманной — ее ежегодно приглашал для чтения лекций Московский литературный институт. Попутно она и отдыхала на каком-нибудь нашем курорте. В последний раз мы ее видели в 1981 году, уже в Ясенево, куда мы только что переехали. Интересным было ее появление. Возвращаясь вечером с работы, Карина увидела у нашего подъезда такси и шофера, расспрашивающего редких прохожих. Карина остановилась и, заглянув в машину, ахнула, обнаружив там Гертруд. Она тут же извлекла ее из машины и потащила к нам наверх. Часов в 12 ночи мы с Леонидом отвезли Гертруд в гостиницу «Пекин», где она остановилась. Мы простились уже насовсем. Ей к тому времени было уже порядком за 80, и такие поездки стали тяжелы. Но дома, в Лейпциге она все еще продолжала работать, хотя материально — пенсиями и нашей, и ГДР — была обеспечена. Ей удалось, хоть и
с трудом (время было еще не то), издать в ГДР философские труды Ханса Гюнтера. Это была ее дань памяти мужа. (О Гертруд Рихтер см. в «Крутом маршруте» Евгении Гинзбург, у Савченко, с. 32).
...Жили мы в одной из первых построек города — гостинице этакого магаданского Клондайка. Это было П-образное двухэтажное здание с удлиненной «перекладиной» и короткими боковыми крыльями. По углам длиннющих коридоров — кухни с большими дровяными плитами, умывальная и уборная. Все здание — из огромных листвиничных плах, теплое, с высокими потолками и большими окнами. Вдоль коридоров маленькие комнаты — номера.
У Леонида от театра на первом этаже была 10-метровая комнатка, в которой даже был крохотный обшитый досками подпол. Я, конечно, тут же стала обустраивать наше жилье (спасибо с «мебелью» помогли столяры из театральной мастерской). В эти 10 метров я умудрилась поместить:
по правой от двери стороне — квадратный обеденный стол с настольной лампой, один стул, ширма, за ширмой кровать, над ней угловая полочка с книгами;
в поперечине под окном — двухтумбовый рабочий стол Леонида и стул;
по левой стороне — рядом с дверью вешалка, под ней откидная крышка подпола, посудный шкапик (лицом к двери, спинкой в комнату), на нем двухэтажная полочка (повернутая наоборот — спинкой к двери, лицом в комнату) и мой инструмент (черное пианино «Красный Октябрь»), который въехал к нам в 1956 году. Над ним длинная одинарная книжная полка, и над ней единственная сохранившаяся живописная работа Леонида — этюд магаданских цветов. И табуретка. Все. Второго гостя посадить было негде, мы могли принять только одного. Когда в первые годы приезжала из Усть-Омчуга Гертруд, — она ночевала у нас на письменном столе Леонида. Было тесно, но по-домашнему уютно, чего Леонид был лишен многие годы.
Театр есть театр. Сумбур, нервотрепки, отсутствие какого бы то ни было распорядка. Бывало, Леонид приходил домой под утро после какой-нибудь ночной монтировки перед премьерой (благо еще театр был рядом). Тут же включалась электроплитка, в термосе был готов кипяток, стол давно накрыт, и мы садились ужинать, делясь впечатлениями дня. С теплом и благодарностью вспоминаю этот
наш крохотный приют. Мы уходили в него, как в раковину, от всего, окружавшего нас.
В первое время нередок бывал среди ночи неожиданный стук в дверь — милиция, проверка паспортов. Вначале я пугалась, потом привыкла.
Когда я приехала, по всему городу торчали лагерные вышки «зон». По улицам до зубов вооруженные охранники с собаками строем водили на работу колонны заключенных в черно-серых бушлатах с номерами на белых тряпках. Так и стоят они в глазах, особенно женские — те шли лихо, гордо вскинув головы и каждый ряд взявшись за руки. Охрана, как побитые собаки, жалась по сторонам.
В первый год моего пребывания в Магадане физически я себя чувствовала отвратительно. Резко упало давление, и были мучительные головные боли, когда голову с подушки нельзя было поднять. Лето 1953 года было моим первым и последним колымским летом — холодное, неуютное.
Магадан расположен между двумя бухтами — Нагаева и Весёлой. С 11-ти дня на город наползает холодный туман и висит над ним до заката солнца. Все ходили в теплом. А в сопках в это время была жара. Зимой наоборот: в сопках лютый мороз за — 50°С, а в Магадане тихо, солнечно, воздух сухой, и мороз даже под — 40°С не ощущается. Бывала и пурга, да такая, что «ложишься на ветер», и он несет тебя в нужном направлении. Однажды я так и не смогла преодолеть эту стену ветра, повернулась, и он тут же вдул меня обратно в горку. Пробовал Леонид вытаскивать меня за город на речку Каменушку, но домой я уже еле «доползала». Хорошо, в магазинах был ананасовый сок, только он меня и спасал.
А Леонид блаженствовал в сопках с Гроссетом и приволакивал оттуда охапки цветов. Особенно хороши были рододендроны — лимонно-желтые, крупные, с кожистыми темными листьями; они буквально светились.
Вначале жить было не очень легко, и я стала давать частные уроки, а на вторую зиму удалось устроиться педагогом в музыкальные классы Дома пионеров. Стало чуть легче.
Позже, как и в Гусе, пришлось участвовать в становлении музыкальной школы, уже магаданской. Школа организовалась осенью 1954 года, и весь состав педагогов из музыкальных кружков Дома
пионеров перешел в нее, как и большинство учащихся. И плюс еще новый набор. В итоге получилась довольно большая школа с десятком педагогов. Но состав учащихся, по сравнению с Гусем, оказался слабым. Это были в основном дети больших и малых магаданских начальников (от генералов до вохровцев), дети геологов, учителей, врачей. Почти все они родились и выросли на Колыме, и хотя родители и всовывали им в рот все, что возможно из овощей и заморских фруктов, они напоминали растения, выросшие без света, как картошка в подполе. Бледные, вялые, способных среди них были единицы.
Педагогический состав у нас был пестрый. Упомяну только двоих, это наши струнники. Оба, будучи заключенными, работали в маглаговской концертной бригаде и оба потом перешли в оркестр города. Один — скрипач Александр Артамонович («Тартамоныч») Дзыгар, харбинец, другой — Альфред Иванович Кеше, немец (см. у Б. А. Савченко, с. 10,45, о Дзыгаре — Б. А. Савченко «Скрипач из Харбина», «Магаданская правда» от 12.11.88).
Освобождение
В марте 1953 года были всеобщие рыдания и стенания. Каюсь, грешница, плакала и я. А потом был XX съезд, и в театре для городского актива зачитывалось знаменитое письмо Хрущева, потрясшее всех. Леонид смог там быть и взял меня с собой.
От всех мучеников живых и мертвых спасибо Никите Сергеевичу Хрущеву. Только за одно то, что у него нашлись силы и мужество вскрыть эту страшную сталинскую зловонную опухоль, ему можно простить все его последующие ляпсусы и промахи. Тяжело, со скрипом, но началось постепенное великое освобождение, и Леонид послал в Москву коротенькое письмо-заявление о пересмотре его «дела».
Зимой 1954—1955 года было снято с таких как Леонид позорное клеймо спецпоселенца, и летом 1955 года он впервые получил возможность выехать на материк и впервые познакомиться со своей уже взрослой дочерью, студенткой первого курса, которую в 1938 году он оставил годовалым малышом.
Когда мы летели в Москву, то оба так волновались, что забыли в самолете свои пальто (во Внуково их выручал уже Алеша Ляпунов). Помню, как, въехав в наш Басманный тупичок, мы увидели на балконе Карину, маму и всех наших соседей Киршей, машущих нам руками. Помню волнение первых встреч, узнавание, сердечность.
К сентябрю и Леонид, и я должны были вернуться в Магадан. Время для окончательного переезда оттуда еще не наступило. Самое главное, что не было пока ответа из Москвы на заявление Леонида, и театр тоже не мог еще его отпустить, он был там нужен...
Наш первый совместный отпуск после 20-летного перерыва мы провели втроем с Кариной, конечно, опять в горах, на Кавказе.
А в октябре 1955-го от Военной прокуратуры пришло письмо — справка о полной реабилитации Леонида.
Летом 1957 года мы опять прилетели в Москву, и опять втроем были на Кавказе, в Архызе. В этом году Леонид завел знакомство с Архызской турбазой Московского дома ученых, которое продолжалось десять лет. Вначале, с 1957 по 1960 год, Леонид просто приглашал оттуда желающих присоединиться к нам в наших «блужданиях» по нехоженым горным тропам, а потом, в 1961 году, турбаза уговорила его работать инструктором.
С обитателями турбазы Леонид излазил все архызское и окрестное высокогорье, заглядывал во все «медвежьи углы», открывал новые перевалы, даже делал восхождения. Он расшифровывал многие местные названия и многому дал имена. С Леонидом любили ходить. С ним было интересно. Интересно и в познавательном отношении, и потому, что Леонид был интересен сам по себе — своей разносторонностью, эрудицией, умением общаться с людьми. Иногда над ним подтрунивали — над его фанатичной любовью к горам, над его требовательностью к неукоснительному выполнению правил поведения на маршруте. Но ему доверяли и с ним ходили спокойно. Среди отдыхающих на Архызской турбазе было много интересных людей, вплоть до академиков, и со всеми у Леонида находились общие темы для разговоров.
В 1958 году благодаря Хрущеву стали возвращаться репрессированные народы, и русских поселенцев из Архыза как ветром сдуло — бежали. Боялись мести карачаевцев. Однако, как мы могли уловить, общаясь с карачаевцами в течение ряда лет, это приветливые и незлобивые люди. У нас завелось в Архызе много добрых знакомых среди объездчиков заповедника (в их числе и Якуп Аппаевич Эбзеев — активный участник обороны Кавказа 1942—1943 годов, потом репрессированный, как карачаевец). Все они относились к нам с неизменной симпатией, особенно они любили Леонида. Интересно, что такие же отношения с горцами у нас складывались и в 1930-е годы на Центральном Кавказе, Дело в том, что обычно
русские любили держать себя хозяевами «всея Земли», похлопывать «младших братьев» по плечу, не считаясь ни с обычаями, ни с достоинством этих «младших братьев». А мы чувствовали себя гостями в их доме, на их земле, и вели себя, как и подобает себя вести гостям, относясь с уважением к хозяевам этой земли. Отсюда и отдача — человеческие взаимоотношения.
В 1958 году, в июне, мы наконец смогли вырваться из цепких объятий Колымы.
Еще о Леониде
Помимо своих прекрасных душевных качеств, Леонид был богато одаренным человеком. В нем не было ничего ординарного, заурядного. Оригинальное нестандартное мышление, великолепная память, ясный ум и, несмотря на разнообразие интересов, — ничего поверхностного. За что бы Леонид ни взялся, он уходил с головой, не замечая ничего другого вокруг себя. Вкус его в живописи, литературе, музыке был безупречен. Осталась тоненькая тетрадка его стихов...
Горы, погружённые
В тишину и мох.
Кустарники сожжённые
Корчатся у ног.
У корневища стынет
Глухой болотный ключ.
Над северной пустыней
Неслышный бродит луч.
Так глухонемая
Природа Колымы
Нас слепо обнимает,
И ей подвластны мы.
(Аркагалинский перевал, сентябрь 1938)
Поражала удивительная цельность его натуры, никакой раздвоенности, расплывчатости. Он был человеком большого мужества и сильной воли и, вместе с тем, удивительно добрым и чутким.
Рассказчиком и собеседником Леонид был интереснейшим. Благодаря своей разносторонности и живости ума, он с любым человеком мог найти точки соприкосновения, тему для разговора; он мог разговорить любого. Но и спорщик он был ужасный! Причем спорил желчно, подчас зло.
И все-таки по призванию он был художником, и художником, безусловно, талантливым, от Бога. Когда, окончив Художественное училище имени 1905 года, Леонид сдавал вступительные экзамены во ВХУТЕМАС и писал маслом экзаменационную работу, в мастерскую сбегались смотреть и поступающие, и студенты (это рассказывал художник Борис Симонов). Впоследствии, уже в 1940—50 годах, когда Леонид был художником Магаданского театра, с ним любили работать все режиссеры — и драмы, и музыкальной комедии... Все театральные работы Леонида отличались глубоким проникновением в смысл и характер пьесы, в эпоху и стиль. Все они отличались неизменным вкусом и органичной связью с замыслом режиссера, а иногда служили и подсказкой режиссерскому решению спектакля. Никогда его оформление не было ради самого оформления, на публику. И тем не менее все его спектакли этой публикой принимались очень хорошо.
Леонид знал себе цену, но у него начисто отсутствовало честолюбие. Мне иногда бывало обидно за него до слез. Так было, когда партком театра утвердил главным художником не его, а эффектного, но бездарного Эрика Валентинова, работавшего как раз на публику. Но вскоре Валентинов уехал, и Леонид по праву занял место главного.
В Магадане работала вольнонаемной Ирина Викторовна Варпаховская — сестра одного из талантливейших наших режиссеров — Леонида Викторовича Варпаховского. Она приехала в Магадан сама вслед высланному туда брату, которого очень любила. Вот выдержка из писем Варпаховского к ней в Магадан уже после возращения его на «материк»:
«Передай привет всем друзьям — Лёне Вегенеру особый. Его портрет я вклеил в свой альбом. Исаак¹ и он — два моих настоящих творческих друга. Одного я потерял безвозвратно, а с другим мечтаю встретиться и поработать».
«Очень прошу передать Леониду Викторовичу мой самый сердечный привет и сказать, что его фотография, подаренная мне в день
¹ Шерман Исаак Яковлевич (1907, Рига — 1951, Магадан), график. Художественное образование получил в Риге и Париже. Работал главным художником ряда издательств. В 1933 переехал из Латвии в Россию. Репрессирован в конце 1937. Осужден по обвинению в «контрреволюционной деятельности» на 10 лет ИТЛ. Вывезен на Колыму в 1938. Привлекался к оформлению книг издательства «Советская Колыма» и спектаклей Магаданского муздрамтеатра им. М. Горького. Освобожден из заключения в 1947. Остался вольнонаемным в издательстве «Советская Колыма». В 1956 реабилитирован посмертно.
премьеры «Травиаты», внесена мною в альбом самых для меня близких людей. Я преклоняюсь перед его талантом и считаю его крупнейшим художником. Считал бы счастьем снова с ним работать». (Маленькое пояснение: отчество по паспорту у Леонида Винфри-дович, но так как с этим отчеством справлялись далеко не все, то в общежитии для удобства он был просто Викторовичем. Поэтому при работе с Варпаховским получалось два Леонида Викторовича!).
А во ВХУТЕМАС Леонид не попал, его «завалили» по рисунку, хотя именно по рисунку он помог подготовиться своему товарищу Борису Симонову, и тот был принят. Возможно, комиссия почувствовала в Леониде яркую и неуправляемую личность и решила «от греха подальше». Во ВХУТЕМАСе он остался вольнослушателем.
В Магадане до моего приезда Леонид увлекся математикой — начертательной геометрией, трудами Лобачевского, Римана. Он не терпел праздности ума, и это увлечение было для него разрядкой, отдыхом от театрального «сумасшедшего дома». «Мы проглядели в тебе гениального математика», — говорил ему уже в Москве его старый школьный друг, академик Алексей Андреевич Ляпунов, сам математик и кибернетик. А в школе Леонид ходил в признанных художниках.
После математики также увлеченно Леонид занимался гляциологией и климатологией — «снеговой линией» в горах. Появились фундаментальные книги по физической географии, гляциологии; появились и собственные чертежи, выкладки. Он разрабатывал свою методику вычисления высоты нижней границы вечных снегов в связи с изменением климатических условий. Но все это втуне так и осталось: не хватало времени.
Как-то в 1960-х годах на Кавказе Леонид в горах встретился с профессором МГУ гляциологом Г. К. Тушинским. Вечером, у костра, они, конечно, разговорились, и Тушинский сказал ему: «Я был бы счастлив, если бы мои аспиранты так знали литературу, как знаете ее Вы». А утром Тушинский разбудил Леонида возгласом: «Так все-таки смещаются или не смещаются?!» Накануне они говорили о теории расхождения материков немецкого ученого, однофамильца, Альфреда Вегенера.
Все, за что бы ни брался Леонид, делалось им фундаментально, глубоко, с использованием всех возможных справочных материалов.
Так же работал он и над топонимикой Западного Кавказа и Абхазии, перелопатив гору материалов и множество словарей не толь-
ко языков Кавказа, но и Средней Азии, и Дальнего Востока. Его расшифровка названий горной части Абхазии получила полное одобрение абхазских ученых-лингвистов. В 1991 году он успел окончить крупную работу по топонимике Абхазии. К сожалению, она до сих пор не увидела свет из-за трагических событий в Абхазии в начале 1990-х годов. В эту свою работу Леонид вложил всю свою любовь и преданность горам, свой ум и свою невероятную способность «доходить до самой сути».
Чувство юмора у Леонида было развито сильно, и смеялся он открыто, заразительно. Леонид говорил мне, что если бы не это свойство видеть даже в трагедии оборотную сторону, если бы он потерял способность смеяться, то ему, как и многим другим, может было бы и не выжить в те страшные годы. Смех спасал их.
Леонид очень любил всякие розыгрыши. Уже после нашего возращения из Магадана как-то на Крымском мосту к нему обратились двое молодых туристов-немцев и на ломаном русском стали спрашивать, как пройти в Третьяковку. И Леонид на полном серьезе на таком же ломаном русском стал долго и путано им объяснять, а потом быстро на чистейшем немецком сказал все ясно и коротко, показал направление и пошел. Смеясь, он рассказывал, что надо было видеть их ошарашенные физиономии.