Чересполосица
Чересполосица
Васюхнов С. С. Чересполосица // Петля-3 : Воспоминания, очерки, документы / Комитет по печати ; сост. Е. А. Кулькин. - Волгоград, 1996. - С. 56 -125.
Родословная
Мои деды, по линии отца и матери, бедные крестьяне, выходцы из других губерний, приехали и поселились в селе Песчанка Отрадненской волости Царицынского уезда Саратовской губернии.
Там же родились и проживали мой отец Семен Емельянович Васюхнов и мать Мария Ивановна Васюхнова (урожденная Семенова). Отец всю свою долгую жизнь работал по найму: раньше на станции Крутая (ныне им. Горького), а начиная с 1924 года, на станции Царицын (стрелочником, сцепщиком вагонов, составителем поездов). Всего проработал около 50 лет. Умер в 1939 году.
В семье нас было 6 детей — 4 брата и две сестры. Все мы (мальчики) после окончания приходской школы вынуждены были работать по найму, в 12—13 лет.
Я родился в селе Песчанка 17 апреля 1906 года. Окончив приходскую школу, в 1918 году начал пасти скот, а в 1920 году работал: летом на прополке от травы железнодорожного полотна в 55-м околотке Царицынской дистанции, зимой — водоливом водонапорной башни. В 1921 году — испытывая страшный голод, вместе с А. Долгошеевым вынужден был поехать на заработки в хлебные районы России. После нескольких дней хождения мы пришли в станицу Сандатовская Ставропольской губернии и нанялись пасти скот у кулака Карпенко И. К. Нас, малолетних, заставляли работать от зари до зари, как будто там и не существовало советской власти. Заработав хлеб, мы его посылали в Цари-
цын, чтобы спасти от голодной смерти наших родных. Жили мы там до осени 1922 года, то есть до урожая в Поволжье, после чего возвратились домой. Зимой я начал работать в службе пути 55-го околотка на разных работах.
В 1924 году отца перевели на ст. Царицын, туда же поехала вся семья. Летом был безработным — засыпали овраги (у Илиодорова монастыря за полотном). В зиму устроился на железнодорожную станцию. Работал в качестве грузчика, весовщика, помощника смотрителя товарного двора, заместителем начальника станции Сталинград — откуда был послан на учебу в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта в 1930 г.
Работая на станции Сталинград-1, в 1925 году вступил в комсомол, а в апреле 1929 года меня приняли в члены ВКПб. Работая на станции Воропоново, принимал активное участие во всех проводимых мероприятиях, был активистом драмкружка и «синей блузы» — мы почти каждое воскресенье ходили по деревням и. там выступали в школах и клубах сел Песчанка, Карповка, Рогачики и других, где наш кружок пользовался успехом. Читали стихи, делали постановки, помогали крестьянам убирать хлеб, овощи, осуществляя заветы Ильича по культурной смычке города с деревней. Кроме того я был активистом в рабоче-крестьянской инспекции, был членом бюро ячейки.
Летом 1925 года, получив отпуск, пользуясь правом проезда по железной дороге и водному транспорту бесплатно, мы вместе с таким же рабочим-грузчиком Грудциным Николаем решили посмотреть белый свет, взяли бесплатные билеты и двинулись в путешествие в Москву, Нижний Новгород, оттуда пароходом «Память Ленина» вниз по Волге в Астрахань, затем морем до Баку, вновь железной дорогой до Батуми, затем морем в Одессу, а из Одессы железной дорогой через Ростов домой. Благо отпуск у нас был продолжительный, да к тому же мы скопили деньжат, хотелось посмотреть и кое-что купить в Батуми. Там можно было купить все и недорого. Мой приятель взял в дорогу баян — он прекрасно играл на нем. Москва нас поразила своей красотой. Оба мы были там впервые. Пробыли 3 дня, уехали в Горький, где управились за два дня, вечером на 2-й день сели на пароход, взяли каюту 2-го класса. Плыли с приключениями.
По той причине, что Николай выпивает, мы сговорились так, что деньги должны храниться у меня. Войдя в каюту, я разделся и ушел в умывальник. Николай остался в каюте. Когда я возвратился к себе, Николая не было. Одевшись, я пошел на палубу посмотреть на вечерний город. С одним пассажиром уселись на корме парохода, стали играть в шахматы. В это время на палубе появилась дама с девочкой 3—4 лет. Она взяла на руки девочку, у которой в руках был мяч, поставила на перила, а сама обернулась и стала
разговаривать с кем-то через открытое окно каюты. Мяч у девочки выскользнул из рук. Девочка, пытаясь его удержать, перегнулась через руку мамы и упала за борт.
У меня не было времени на размышления, я бросился в воду. А так как мы сидели на самой корме парохода, мое приводнение почти совпало с тем местом, куда упала девочка. Мгновенно отыскал ее в воде, усадил себе на плечи, поплыл. Однако костюм намок и стал тянуть меня ко дну. Пришлось сбросить пиджак, брюки, ботинки. Течение меня сносило вниз. Пароход ушел, а девочка как на грех не плакала. Так я оказался в воде безо всякой помощи. Сначала я слышал крики — «человек за бортом!». Потом все стихло, темень окутала реку, одно было у меня на уме — не опускаться в воду — ведь на плечах ребенок.
За борт бросился около 11 часов вечера, а подобрали меня на шлюпку около 2 часов ночи. Причем произошло это с некоторым юмором. Меня снесло течением на несколько километров. Боясь утонуть, все время старался работать ногами, не опуская их в глубину, а когда подошла шлюпка, видимо, на крик ребенка, матросы бросились ко мне и подняли в шлюпку. Глубина в этом месте была 1 м 20 см. Мне можно было давно встать на ноги, но я этого не сделал, боясь утонуть. Долго смеялись на пароходе по этому поводу.
Когда нас доставили на пароход, я узнал, что спасенная девочка была дочерью астраханского рыбопромышленника Щепкина, он не знал, как благодарить меня за спасение дочери. Как выяснилось, он кричал больше всех, а в Волгу за дочерью не бросился. Спросил меня: «Чем тебя благодарить?». Пришлось сказать — потерян костюм, ботинки, кроме того, в кармане пиджака были все наши сбережения — рублей 700. В Казани отец ребенка поручил своему управляющему свезти меня в магазин и одеть — купили два добротных костюма, ботинки, рубашки, словом одели меня, а в возмещение утрат дал 1000 рублей. Весь остальной путь до Астрахани мы ехали целиком на обеспечении отца ребенка. В Астрахани гостили у Щепкиных четыре дня, а потом продолжили свой путь.
На морском пароходе Николай пил часто и много, приходилось делать ему замечания. Я не знал, на какие деньги. В Батуми он сознался, что деньги, которые должны были храниться у меня, оказались у него. Он их вытащил из кармана, когда я пошел умываться, и припрятал в каюте. Если бы мне было известно о том, что деньги не уплыли с костюмом, конечно не взял бы этой тысячи рублей у Щепкина. В Батуми мне купили прекрасные вещи и сравнительно недорого. Благополучно продолжали плыть по Черному морю до Одессы, а оттуда через Ростов — домой.
В Ростове произошло еще приключение: приехали рано, бродили по городу, сдав вещи в камеру хранения. На бывшей Садовой
улице увидели афишу цирка «Летающая женщина» Касфикис. Решили пойти на дневное представление. В цирке народу было немного, мы сидели на первых рядах. Рядом со мной сидела девочка лет 12—13, а с ней ее мама, прекрасно одетая дама, в руках девочки был ридикюль. По окончании представления они второпях оставили на сидении ридикюль. Мы взяли его и пошли к выходу. Коля говорит:
— Семен, а он тяжелый, — и передал мне. В этот момент навстречу нам бежала женщина с девочкой.
— Вы не видели ридикюля? — спросила она. Коля ответил:
— Нет.
Она так и замерла в испуге. А когда я отдал его, стала благодарить. Но мы все же решили проверить — се ли эта вещь. Она назвала свою фамилию — Борох. В ридикюле были документы — виза на въезд в Турцию на имя Борох и много денег. Хозяйка ридикюля говорит, что мы имеем право на одну треть. Мы отказались. Тогда она захватила в руку несколько золотых монет и протянула мне. Мы не взяли вознаграждение — на этом и расстались. А когда сели в поезд, то подумали, что не взяли денег напрасно, нужно было взять хоть немного, ведь мы ехали домой с 10 рублями.
Прошло 10—11 лет и вновь встреча. Командировка по службе в Ростов. Там в театре оперетты выступали наши сталинградские артисты — Нильский, Данильский и Чарская. Пошел в театр — после представления меня пригласил на день рождения Данильский, который меня хорошо знал по Сталинграду (жили в одном доме). Там было человек 18—20. Вот здесь-то после выпивки стали рассказывать анекдоты, были и небылицы. Одна из дам, сидящая недалеко от меня, тихонько рассказывала своим знакомым о том, как она много лет тому назад утеряла ридикюль с деньгами, а они должны были назавтра выезжать в Турцию, где их отец работал главным инженером строительства текстильного комбината. Мне пришлось бесцеремонно вставить словечко. «Скажите, а это было в цирке?» Дама ответила «Да». «А фамилия вашей мамы Борох?» — «Да». «А смотрели вы выступление Касфикиса «Летающая женщина?». Та с еще большим удивлением ответила — «Да!». «Сидели вы на первом ряду?» — «Да!». Мне пришлось спросить: «А вас зовут Аня?» Она ответила утвердительно. И вот только теперь стало ясно, что передо мной та девочка, которая несколько лет назад утеряла сумку матери. Не правда ли, интересное совпадение. Ее мать потеряла мужа, дочь вышла замуж и имела хорошую семью.
Не прошло бесследно и первое происшествие со спасенной девочкой. Как-то летом, спустя 9 лет, шли мы с товарищами по Гоголевской улице Сталинграда, навстречу шла женщина с 13—
14-летней девочкой. Женщина угадала меня и спросила, не помню ли я, как несколько лет назад спас ее дочь, когда ехали пароходом из Горького в Астрахань? Встреча оказалась короткой, она спешила на пароход, но успела поведать, что живет в Куйбышеве без мужа, его в период ликвидации нэпманов взяли, и он умер в тюрьме. Она же работает бухгалтером в госбанке и воспитывает дочь.
И это еще не все. Спустя 3 года мне пришлось встретиться в тюрьме с управляющим Щепкина, который никак не хотел признать во мне того, кто спас когда-то дочь его хозяина. Вот так иногда бывают необычные встречи много лет спустя и при таких вот ситуациях.
Сразу по приезде в Сталинград меня послали на учебу в сталинградский вечерний рабочий университет (административно-хозяйственный факультет), который успешно закончил в 1928 г. При нем же окончил курсы по подготовке в вуз (без экзаменов).
Начало строительства Сталинградского тракторного — мы первыми пошли рыть котлованы под здания цехов, эту работу выполняли в неурочное время после 8-часового рабочего дня. Нас со станции Сталинград везли в обычных товарных вагонах на строительство тракторного, где работали до 22—23 часов. Никакие уважительные причины во внимание не принимались (за неявку приглашали на собрание и давали такую головомойку, что в другой раз не посмеешь остаться).
Интересное было время: нам часто приходилось не спать ночами, вместе с работниками ОГПУ искать запрятанные бывшими торговцами, владельцами магазинов, заводов, духовенством ценности. Это проходило не без успеха, часто жители соседних домов подсказывали, где запрятаны ценности.
Коллективизация
Началась коллективизация хозяйства на селе. Меня послали в помощь уполномоченному обкома Кулагину Т. Г. в станицу Сиротинскую. Там мы оказали немалую помощь Совету. К лету 1930 года в Сиротинской вошло в колхоз более 80% жителей. Мы получили указание добиться 100% вовлечения в колхоз бедняков и середняков. Бедняки почти все сразу вступили в колхоз, а середняки не шли.
Т. Г. Кулагин, старый коммунист, говорит мне:
— Завтра в воскресенье назначен сход после обеда, это будет иметь решающее значение, но мне известно, что сегодня вечером из ближайших хуторов приехали в станицу зажиточные казаки. Смотри, Семен, ночевать будем на сеновале.
Сам он лег с одной стороны, а мне показал место с другой, где предварительно поднял 3 доски крыши, и предупредил: «В случае чего, быстро выскакивай и садами к Дону, а там с перевозом на левобережье, оттуда беги на станцию Иловля и отдашь вот эту записку». Записку он написал еще в сельсовете.
Рано утром проснулись от колокольного звона. Вижу, возле меня стоит Тимофей Григорьевич, он поторопил меня быстрее одеться и бежать за Дон с запиской, а сам пошел к тому месту, где спал. Я спрыгнул с сеновала, садами добрался до Дона и еле успел на перевоз, а там бегом бежал до станции Иловля, отдал записку по назначению. Возвращаться в станицу в ночь боялся. Потому переночевал на станции. А утром пошел в Сиротинскую. К этому времени там были военные. Кулагин спал в сельсовете, весь перевязанный. С ним находились несколько казаков и казачек, с которых снимали допрос. Оказывается: только мне удалось убежать, толпа женщин подступила к сеновалу и потребовала, чтобы комиссар сошел к ним. Только он спустился с сеновала, они сразу схватили его, потребовали возвратить их собственность, сданную в колхоз. Его повели по станице, всячески глумились над ним, избивали, кололи вилами в спину и ниже пояса. Разъяренная толпа привела его на колхозный двор, а там к этому времени часть скота уже была разобрана по домам. Видя это, участники разбоя поспешили забрать свое, а по пути захватить и то, что плохо лежало. Мужики почти не участвовали в этом выступлении, находясь в отдалении, науськивали женщин на погром. Вместе с уполномоченным досталось и председателю сельсовета и колхоза.
Что побудило народ к такому бурному выступлению против коллективизации? Частью — ошибки, такие, как нажим на лиц, не желающих добровольно вступать в колхоз, обобществление мелкого рогатого скота, плугов, борон и другого инвентаря.
Но все же главным мотивом выхода из колхозов была опубликованная статья И. В. Сталина «Головокружение от успехов». После ее публикации в колхозе осталось немногим более 40% крестьян, да и то малоимущих, с незначительным тяглом и сельхозмашинами. Настала пора разъяснения в статье ошибок прошлого. К лету 1930 г. колхоз возродился заново. В него вступили сознательные середняки, и он стал жизнеспособным.
Мечта сбылась
Наступил 1930 год. Я работал на железнодорожном узле. Меня не покидала мысль — продолжать учебу. Но как? Учиться на стипендию тяжеловато, ведь у меня была уже семья, малолетний сын Станислав.
И вот партийная организация добилась того, что меня командировали в Московский институт инженеров железнодорожного транспорта в группу переподготовки кадров (замечу — я работал заместителем начальника станции Сталинград-1). В институте был избран членом комитета РКСМ, а затем секретарем комитета.
Учились очень трудно, так как мы, производственники, были слабо подготовлены теоретически. Зачеты сдавали с трудом. Выручал бригадный метод. Выглядело это так: в группе было несколько бригад из 3—4 человек, которые всю подготовку (вне института) проводили вместе и вместе получали оценки. На учебу влияла большая загрузка общественными поручениями. Малая стипендия заставляла нас идти на станции московского железнодорожного узла разгружать вагоны. Тем самым мы улучшали жизнь себе, а учебу запускали.
Нужно отметить, что преподаватели тех времен брали непосильную ношу на себя. Они всячески помогали нам дополнительными консультациями и индивидуальными занятиями. Особенно запомнились мне имена профессоров: т. Комарова (специалиста по холодильным машинам), т. Стрельцова — специалиста по холодильным перевозкам. Они очень часто приходили нам на помощь, иногда даже приглашали на квартиру для сдачи зачета. Там проверяли наши знания, а затем усаживали за стол и заставляли есть вдоволь. Особенно этим отличался М. М. Стрельцов.
Забегу вперед (если это человек, он всегда остается человеком), после того как я возвратился из не столь отдаленных мест, мне необходимо было восстановить документы о моем образовании. Эти заслуженные люди пошли навстречу мне и помогли восстановить истину — хотя после учебы прошло более 20 лет.
Годы учебы для меня были тяжелыми годами, но вместе с тем это были прекрасные годы моей жизни. Я, простой рабочий парень, познавал мир, очень часто ходил в клуб ОГПУ на встречи с поэтами и писателями, часто слышал Семена Кирсанова, Безыменского, Уткина, Сейфуллину, Серафимовича, Фадеева, Гладкова и других. Каждая встреча обогащала меня.
Работа в комитете комсомола приносила мне полное удовлетворение общением со студентами, искателями нового. Мы часто просиживали в комитете допоздна, обсуждая разные проблемы.
Зимой 1930/31 года в газете «Комсомольская правда» появилась статья, автор которой рекомендовал всех детей кулаков собрать в отдельные колонии и воспитывать в духе социалистического общежития. Вскоре после этого с грозной отповедью выступила та же газета от имени ЦК РКСМ, а ЦК РКСМ принял решение послать на заводы Москвы, где эта статья имела последователей, пропгруппу ЦК РКСМ, которую возглавлял т. Косарев.
В эту группу от МИИТа включили и меня. Мы проводили большую работу на заводах «Борец», «Серп и молот» и других, разъясняя вред такой теории. Работу мы закончили только весной 1931 года.
Участие в пропагандистской группе ЦК РКСМ определило мое отношение к партии. Мне стало понятно, что я навеки связан с ней.
Каникулы, как правило, проводил вне дома. Нас часто посылал ЦКПС инструкторами по организации холодильных перевозок, перевозок скоропортящихся грузов или овощей. Это давало нам дополнительный заработок для помощи семье.
Комитет комсомола института избрал меня членом МК и МКК комсомола, где я вел большую работу. В пропгруппе ЦК РКСМ хорошо знал Сашу Косарева. Видимо, не без его участия включали меня в делегацию на подшефные корабли Военно-Морского Флота «Марат» и «Октябрьская революция».
По инициативе ЦК РКСМ по всему Советскому Союзу собирались средства на подарки морякам флота в связи с 10-летием шефства Ленинского комсомола. И вот нам выпала честь поехать в Ленинград с подарками в дни празднования 15-летия Великой Октябрьской Социалистической революции в составе делегации, которую возглавлял секретарь ЦК РКСМ Саша Косарев. Надо сказать, мы еле вместили в вагон подарки, предназначавшиеся для моряков крейсеров «Марат» и «Октябрьская Революция». Самым дорогим для моряков подарком оказался набор духовых инструментов, который вручался в торжественной обстановке. Это было незабываемо.
В Ленинграде мы поселились в морском экипаже по рекомендации Саши Косарева. Всем нам понравилось такое общение и проведенные три недели в колыбели революции — городе Ленина — до сих пор вспоминаются как прекрасный сон. Мы побывали на заводах, фабриках, в музеях, театрах, на торжественном собрании во дворце Кшесинской, встречались с любимцем молодежи С. М. Кировым.
Мне вспомнились ответы на наши наивные вопросы механику крейсера «Марат»:
— Скажите, если эту подачу снарядов противник уничтожит, то орудие выйдет из строя?
Он ответил:
— Нет, — и включил запасную.
— А если и эта будет уничтожена?
— Тогда будет включена 3-я подача.
А дальше у нас не хватило фантазии. Так мы были обескуражены ответом опытнейших командиров.
Я как сейчас помню торжественное собрание, посвященное 10-летию шефства комсомола над Военно-Морским Флотом.
Тишина в зале. Занавес поднят, из-за кулис вышел президиум, избранный на этом собрании, во главе с С. М. Кировым. Расселись, зал замер в ожидании... Вдруг в отделении за кулисами послышалось пение... пел баритон: «Морс сильным залпом огласилось, не промазал юный командор...» На сцене появился поющий эту песню командир корабля «Октябрьская революция», допел отрывок песни, по команде «смирно» подошел к рампе сцены и начал рассказ. Рассказ о том, как он вопреки указаниям командира стрелял по уходящей из Кронштадтского рейда подводной лодке, находясь в строгом секрете на одном из фортов Балтики — сторожевом корабле. Как его судили за выдачу секрета, как ему не поверили, что он стрелял по удаляющейся вражеской подводной лодке. Как после этого через несколько месяцев нашей разведке удалось узнать об исчезнувшей подводной лодке «Л-55», принадлежавшей английским военно-морским силам, и как он был возвращен из Соловецкого монастыря, где он был в заключении, и награжден орденом Красного Знамени, а лодка «Л-55» пригодилась нам при проектировании новых подводных лодок. Мы слушали его, как зачарованные, а С. М. Киров на протяжении всего рассказа во время пауз вставлял нужные словечки, чем оживлял слушателей.
10 или 11 ноября 1932 года нас принял в Смольном Сергей Миронович Киров, в душевной беседе за столом, уставленным яствами, он говорил: «Саша, ты понял, как много нам нужно сделать для того, чтобы шефство стало реальным, а не от случая к случаю?» Постукивая по плечу Косарева, он говорил о задачах молодежи, о завете В. И. Ленина учиться... Как это мило, доходчиво, душевно говорил Сергей Миронович, без пафоса, просто очаровал нас всех. Сказал, что нам следует встретиться не только с моряками, но и с рабочими Питера — так и сказал — Питера. Мы выполнили его пожелания.
Расставались с С. М. Кировым, окрыленные его наставлениями. Имя Кирова долго не сходило с наших уст.
Обратно мы возвращались в классном вагоне. Ехал с нами и Саша Косарев, такой веселый, радостный, полный новых планов и замыслов, готовый с новой силой вести в бой комсомолию. Нужно сказать, что никогда не видели Сашу отчужденным, скучающим. Он всегда горел задором, был инициатором всех начинаний, будь то в ЦК, на стройке или вот так в вагоне. Вечером долго не могли уснуть, слушая Сашу Косарева, его планы на будущее, его рассказы о первых стройках пятилетки, где он сам побывал и видел все это своими глазами — глазами инициатора. Эта встреча запомнилась на всю жизнь.
Служу Советскому Союзу
По возвращении из института недолго пришлось работать по специальности. Осенью 1933 года ушел в армию. Службу свою начал в артиллерийском полку 31-й стрелковой дивизии — курсантом полковой школы. Тут познал армейскую дисциплину, проходя курс молодого бойца. Но это длилось немногим более месяца, после чего мне присвоили звание политрука и направили в 92-й стрелковый полк той же дивизии, где избрали парторгом полка.
Наш полк только формировался, так как перед этим весь состав дивизии был спешно передислоцирован на Дальний Восток.
Работы оказалось много. Командного состава еще не было и нам вдвоем с помощником начальника штаба полка Кукоевым И. И. приходилось делать все, начиная от приема нового пополнения до проведения с ними занятий по строевой и политической подготовке. В начале 1934 года стали прибывать командиры, а к весеннему периоду полк выглядел нормальной боевой единицей.
Командовал полком Николаевский В. Я., комиссаром полка назначили Шаманова С. — это старые кадровые командиры, имеющие достаточный опыт и умение сколотить вокруг себя костяк командиров и политработников.
Дивизией первое время командовал комбриг Кленов, комиссаром был Телятников, затем произошла смена руководства: на посту командира дивизии стал Матсон, а его сменил боевой соратник В. К. Блюхера по разгрому Врангеля в Крыму — В. В. Хлебников. Комиссаром дивизии стал чапаевец Гусев М. П.. Под руководством последних мне и пришлось заканчивать свой короткий путь службы в Советской Армии.
В 92-м стрелковом полку не очень ладилось со строевой подготовкой. Причиной этому была частая смена полковых командиров. Николаевского из полка отправили в Испанию, где он провел всю кампанию в роли тактического советника. На его место пришел новый боевой командир — участник гражданской войны Котельников Василий Петрович. При нем полк пошел в гору и скоро стал ведущим в дивизии. Он получил отличную оценку в осенних стрельбах и на тактических учениях в Татищевских лагерях, которые проводились под руководством наркома обороны К. Е. Ворошилова с участием многих военных округов.
Забегая вперед должен сказать, что В. П. Котельников — участник Великой Отечественной войны, окончил он ее с особым отличием в звании генерал-майора.
А что стало с командиром дивизии, вы узнаете из повествования позже.
Секретарем парторганизации 92-го стрелкового полка мне пришлось работать недолго. На дивизионной партконференции меня
избрали ответственным секретарем дивизионной партийной комиссии — это место и стало роковым в моей службе в Красной Армии.
Служба в армии внесла в мою жизнь много нового. Будучи курсантом я ездил делегатом на окружную партийную конференцию военных работников Приволжского военного округа, которая проходила в г. Самаре. Там встретился с рядом выдающихся военных деятелей: Дыбенко (командующий округом), Мулиным (заместителем командующего), Мсзисом (начальником политуправления Приволжского округа), Кутяковым и другими военачальниками. Там же был избран делегатом на Всеармейскую партконференцию, созываемую в Москве.
Весной 1934 года состоялась эта конференция, на которой мне пришлось побывать, увидеть деятелей партии и правительства, побывать в Кремле и на приеме в Главном политическом управлении Красной Армии.
В 1936 году меня избрали делегатом на партконференцию Северо-Кавказского военного округа в г. Ростове, где я был избран членом окружной парткомиссии.
Много было встреч с военачальниками в моей жизни. Хочется вспомнить один эпизод. В дивизии идет торжественная вечерняя поверка, которую проводит комдив Хлебников, возвратившийся только что из Сталинграда в лагерь Прудбой. Конечно, я не был в курсе того, что передо мной в дивизию приехал заместитель командующего округом Мулин. Проходя по территории лагеря, увидел невдалеке от плаца, на котором шла поверка, одиноко стоящего военного (не зная, кто это), окликнул его, спросил: «Товарищ, а вас разве не касается поверка?» Но стоящий одиноко военный ничего мне не ответил и продолжал стоять в прежней позе, облокотившись на дерево. Сделав несколько шагов вперед, я командирским голосом потребовал от него встать по стойке «смирно», слыша, что на плацу исполняется гимн «Интернационал». В это время стоявший зажег спичку, и я в нем узнал Мулина. Он предложил мне закурить вместе с ним и понаблюдать, как комдив ведет торжественную поверку, не зная, что его тоже проверяют. Мне ничего не оставалось, как извиниться перед заместителем командующего о резком требовании с моей стороны по отношению к нему и присоединиться в качестве наблюдающего. Через 2 дня Мулин уехал. Я рассказал эту историю комиссару дивизии Гусеву и тот сказал: «Теперь жди взыскания по военному округу». Прошло больше месяца. Уже стал понемногу забывать о случившемся, как вдруг меня вызвали в штаб дивизии и объявили приказ, подписанный командующим округом т. Дыбенко, который гласил: «...за отличную дисциплину и высокую требовательность по выполнению священного долга командиру Советской Армии
ст. политруку 31-й стр. дивизии секретарю партбюро 92-го стр. полка Васюхнову С. С. объявить благодарность». Этот приказ довели до сведения всех командиров и политработников дивизии и тогда только стало известно в дивизии, за что получена мною благодарность приказом по округу.
Служба в Красной Армии меня не тяготила, хотя на первых порах не хотелось оставаться в ее кадрах, но это было сделано помимо моей воли.
Наступила весна 1937 года. Каждый день приносил новые вести. Меня вызвали в Москву в Главное политическое управление, предложили новое назначение комиссаром курсов усовершенствования старшего хозяйственного состава армии и преподавателем истории партии на тех же курсах. А для утверждения моего назначения необходим был вызов меня к начальнику политуправления Красной Армии Я. Я. Гамарнику. Пришлось задержаться на несколько дней в Москве в ожидании этого приема. В это время в главное управление кадрами вызвали нашего командира дивизии В. В. Хлебникова, с которым мы поместились в одном номере гостиницы. Спустя два дня вечером в номер пришел возбужденный В. В. Хлебников и говорит, что знает какая у него встреча. После окончания гражданской войны ему не приходилось встречаться с бывшим командиром 51-й дивизии, в которой он был комбригом, В. К. Блюхером. Он пригласил нас обоих к себе в номер гостиницы РККа, на пл. Коммуны. Вечером за нами приедет. Что мне оставалось делать, я дал свое согласие. Около 9 часов вечера за нами зашла машина, на ней мы доехали до гостиницы, где нас встретил Василий Константинович.
В номере были: Блюхер, его адъютант (фамилии не помню), Хлебников и я. Вечер прошел незаметно. Блюхер и Хлебников как старые боевые друзья вспоминали прошлое из гражданской войны, понемногу потягивая коньячок. Я и адъютант сидели здесь же за столом, почти непричастные к их беседе, которая напоминала прекрасное прошлое этих двух давно не видавших друг друга людей. Около полуночи на той же машине нас отвезли в гостиницу. Весь остаток пребывания в Москве мы с Хлебниковым не раз возвращались к этой встрече и долго разговаривали о ней.
После моего возвращения домой вскоре разыгралась трагедия:
были арестованы Тухачевский, Якир, Уборевич, за ними последовал арест В. К. Блюхера, а в конце года взяли Хлебникова В. В., которого предполагали назначить на командование корпусом весной 1937 года, а с ним и комиссара дивизии т. Гусева. Оба хорошо известны мне как участники гражданской войны, боевые командиры.
Рассматривая их вопрос на заседании ДПК, а позже и в ОПК, я не согласился с большинством членов ДПК об исключении их
из партии с формулировкой «за связь с врагами народа...», а записал свою формулировку «за притупление бдительности и зазнайство объявить строгий выговор с предупреждением и занесением в учетные партийные документы». Эту же точку зрения отстаивал и на окружной партийной комиссии. Но по возвращении в дивизию в Сталинград, я узнал, что Гусев и Хлебников по приезде в Сталинград были арестованы органами НКВД.
После этого последовал и еще ряд арестов. При исключении из партии К. С. Ленина, Чудновского и др. я голосовал против их исключения.
В моей короткой жизни было много интересных встреч. Так в 1929 году, будучи в Кисловодске на курорте, я встретился с товарищем Сольцем — председателем ЦКК. Он за один месяц много внес нового в мое мировоззрение: научил меня партийной принципиальности, своими рассказами учил отношению к людям, их нуждам и запросам. Показывал на примерах, как поступить в том или ином случае. Весь месяц я был неразрывно с ним и впитывал как губка его советы.
Должен сказать, что это не прошло даром. Вот предыдущий пример принципиальности в вопросах исключения из партии Хлебникова, Гусева и других. Я верил в них, не допускал и мысли, что они стали врагами народа. Но за это — за свою принципиальность — дорого поплатился потом.
В армии мне часто приходилось встречаться с руководителями партии и представителями властей в Сталинграде. Хорошо знал Иосифа Михайловича Варейкиса, этого несгибаемого большевика-ленинца, секретаря Сталинградского крайкома и обкома, знал секретаря горкома Касиванова, председателя облисполкома Кузнецова и других. Я часто выступал на собрании партактива, на пленумах горкома и обкома. Однажды выступил на партактиве области, который состоялся по случаю отъезда из Сталинграда тов. Варейкиса И. М. Я отметил его заслуги в изменении облика Сталинграда и области, во внимательном, чутком отношении к коммунистам, к нуждам парторганизаций. И это не прошло бесследно. О нем мне напомнили...
Будучи на отдыхе в Сочи, мне пришлось провести время в кругу К. К. Рокоссовского — тогда командира дивизии, бывшего комиссара 91-й стрелковой дивизии Телятникова, Минца — редактора «Истории гражданской войны в СССР», ставшего академиком. Мне запомнился рассказ Минца о том, как подавалась «История гражданской войны».
«...Когда были готовы первые экземпляры книги «История гражданской войны» в красном переплете, тисненном золотом, он пошел к Сталину. Вошел, стоя положил перед ним книгу, ожидая приглашения сесть. Пауза длилась несколько минут, затем Сталин
потянулся за карандашом, взял его, повернул синим концом, и постукивая им по переплету, спросил: «Что это?».
Минц ответил: «Книга «История гражданской войны». Он говорит: «Это не книга, а гроб», имея в виду ее неудачный формат (толстая, размером 30х35 см). Пришлось согласиться с этим справедливым, хотя и грубым замечанием. Вновь пауза... Пристальный взгляд на заголовок, тисненный золотом. Затем он синим карандашом написал на обложке: «Где? Когда?». Этими вопросами он окончательно обескуражил Минца. Оказывается, название книги было не точно. Сталин своей рукой написал: «История гражданской войны в СССР. 1918—1921 год». Эта пощечина была справедливой. Сталин продолжал перелистывать книгу и вдруг остановился на той странице, где был помещен портрет членов большевистской фракции IV Государственной Думы. И снова вопрос Сталина: «А это кто?» А сам показывает на фотографию. Минц ответил: «Члены большевистской фракции IV Государственной Думы, товарищ Сталин». Он посуровел и сказал: «Да, вот они, а это кто?» Минц в недоумении — фотоснимок ему дал член этой группы Бадаев. Что же не так? Тогда Сталин уточнил снимок. Оказалось, что половина на снимке — не члены Государственной Думы. За этот промах Сталин учинил Минцу разнос...
В наше время часто можно слышать о том, что Сталин недалекий политик, что Сталин мало знал. Однако это далеко не так. Вот даже такие, казалось бы, на первый взгляд мелочи и то не ускользали от его глаз. Он не давал обмануть себя, а тем более читателей столь важного в то время труда — «Истории Гражданской войны в СССР».
В частных беседах академик Минц много рассказывал интересных событий, но большинство из них выветрилось у меня из головы.
Интересная, на мой взгляд, произошла встреча со С. М. Кузнецовым, председателем Сталинградского облисполкома. К нам в дивизию пришло большое пополнение командного состава. Возник вопрос о размещении их с семьями в городе, так как жилой фонд дивизии был невелик. И вот мы — Хлебников, Гусев и я — пошли с ходатайством в горсовет. Нам отказали. По нашей просьбе нас принял Степан Матвеевич Кузнецов. Выслушал. Пообещал помочь. Назавтра собрал всех причастных к нашим просьбам лиц и вместе с ними отыскали для гарнизона свыше 100 квартир — главным образом, за счет уплотнения госучреждений, без ущерба работе. Вновь построенное для этой цели здание целиком отдали гарнизону. Кроме того, выделили в военторг дополнительно мясо, жир, колбасные изделия и хлебопродукты. Сам Семен Матвеевич часто бывал в местах расположения воинских частей и пользовался авторитетом среди командиров и красноармейцев.
А тучи между тем сгущались. Было устранено и изолировано партийное и советское руководство в городе, районах, области. Взяли на Дальнем Востоке Варейкиса, в Сталинграде — Кузнецова, Касиванова и других. В дивизии исключение из партии стало массовым явлением, меня отстранили от должности секретаря дивизионной партийной комиссии.
Разразилась гроза в ночь на 28.06.1938 г. В эту ночь органы НКВД изъяли из комсостава дивизии около 50 человек, в том числе и меня. Это был полный разгром руководящей верхушки 31-й стрелковой дивизии.
Еще вечером, когда мы с сыном Станиславом гуляли по набережной, мне показалось подозрительным, что там же встречались нам оперуполномоченные дивизии Мошкин, Широков, Золотарский. Около полуночи стук в дверь и просьба открыть. Дверь я открыл дворнику, а вместе с ним вошли Мошкин, Широков и два бойца. Ничего не предъявляя, потребовали отдать им револьвер и охотничьи ружья. Я это сделал немедленно, после чего они приступили к обыску и изъятию ряда документов (кстати, ни ружья, ни документов, ни часов, ни фотокарточек мне не возвратили). Обыск продлился около 3 часов, но ничего компрометирующего меня найдено не было, ибо его не существовало. Меня вывели во двор и увезли во внутреннюю тюрьму НКВД на площадь 9 января. В помещении, в котором проводился досмотр, я сразу понял, что взят всерьез и надолго. Первое, что бросилось в глаза, это ужасная рожа тюремщика (как позже мне стало известно, это был дядя Яша). Он скомандовал:
— А ну, снимай с себя эту муру, фашист!
Это огорошило меня. Какой я фашист, ведь у меня в кармане был партийный билет. Он огромным ножом срезал пуговицы и крючки с шинели, гимнастерки и брюк, сорвал со злостью красную звезду со шлема. В таком виде, держащим брюки руками, меня водворили в одиночную камеру. Первая мысль была такая: «Наверное, произошли политические изменения, свергнута советская власть, в стране начались хаос и беззаконие...» Жутко стало мне, сон не шел, я стал шагать по камере, в которой не было даже койки. А вообще, камера ли это была: четыре шага в длину и три в ширину, грязные стены с налетом плесени, без окна. Только в закрытой за мной двери я позже разглядел решетку, а за ней цветное небольшое стекло и волчок. Тут только вспомнил, что меня по ступенькам сводили вниз.
Сколько прошло времени, не знаю. Помню, что три или четыре раза я получал пайку хлеба и баланду. А потом внезапно открылась дверь и ко мне вошел старший следователь Мошкин. Он спросил:
— Ну как, привыкает фашист к нашим порядкам?
Я ничего не ответил. Через несколько часов меня вывели из этой камеры, повели по лестнице на второй этаж и там поместили в небольшую камеру с койкой без постели. Единственное окошко под потолком зарешечено и с внешней стороны закрыто металлическим листом. Свет в камеру поступал только в небольшой отрезок окна сверху. Позже я узнал, что первый раз я был брошен в карцер, где просидел четверо суток, а теперь я в одиночной камере. Ее размер 3 на 1,2 метра. Вот здесь-то и пришлось пробыть мне девяносто три дня. В камере, где до тех пор уже сидели И. И. Чудновский — бывший начальник дома Красной Армии Сталинграда, С. А. Пасвский — бывший заместитель командира полка по хозчасти, Я. Я. Кюбар — бывший заместитель наркома речного флота, Пахомова — бывший секретарь обкома комсомола Ленинграда.
Жизнь в одиночке тянулась медленно, я уже давно потерял счет дням и месяцам. Только после того, как понемногу стал приходить в себя, понял, что со мной и где я. Просидел несколько дней спокойно один, затем как-то днем ко мне втолкнули заключенного, который пролежал остаток дня и ночь, не проронив ни слова, а утром после подъема, еще до получения хлеба, стал рассказывать о себе, что он немец, колонист, педагог. Его схватили прямо в школе. Здесь, на допросе, били и требовали признания. Он не выдержал и рассказал правду о том, что у них в Красноармейске была организация, которая ставила задачу подготовки восстания и что она имела связь с руководством 31-й стрелковой дивизии, которое обещало оружие, необходимое для восстания. Он назвал свою фамилию, если мне не изменяет память — Бергер. Весь этот день он поносил советскую власть, говорил о том, что скоро ее не станет. В разговоре со мной он старался найти во мне сочувствие и, больше того, назвал имена тех, с кем я дружил на воле — Чудновского, Хлебникова, Келетина, как участников заговора, и очень удивился, когда я сказал ему, что ничего подобного не знал о них. Дальше в доверительной беседе он мне сказал (тихо), что скоро придет Гитлер и все решится само собой. Я сразу понял, что ко мне подсадили провокатора и вместо ответа ударил его с криком: «Уходи, а то я тебя убью как собаку!» Провокатор испугался, начал стучать в дверь, и через несколько минут его забрали от меня. Так окончилась неудавшаяся провокация со стороны ежовской банды в лице Демченко, Мошкина и иже с ними.
На второй день после этого инцидента меня вызвал на допрос Мошкин. Опросил меня, кто я и откуда, кем работал в дивизии, мою родословную, начиная с дедушки и бабушки, а затем задал вопрос:
— Ну, а теперь, фашистская морда, говори, кому и когда ты продался? И сколько за это получил денег?
Для меня это было настолько неожиданно, что я не знал, как на это ответить. В это время вошел Демченко — начальник особого отдела дивизии и спросил Мошкина:
— Ну, что, молчит негодяй?
Тот ответил ему утвердительно. Не добившись от меня лжи, около 6 часов утра меня возвратили в камеру. Так продолжалось несколько дней.
Как-то меня взяли на допрос на всю ночь. К утру в камеру не вернули, там на допросе меня поставили к стене и требовали говорить правду о том, что я являюсь фашистским агентом. Но я ничего этого не признавал, так как никогда никакого злодеяния против советской власти и существующего строя не делал. Без сна и пищи они продержали меня три дня и три ночи, ничего не добившись. Немного позже я узнал в тюрьме, что это был «малый конвейер».
Следователи менялись, а я все должен был стоять по команде «смирно», не шевелясь.
Несколько суток меня на допрос не вызывали и я подумал, что все мои муки закончены. Но ошибся. Как-то утром часов в 10—11 за мной пришли два конвоира — «коньки», как мы звали конвоиров. Взяли и повели меня в управление НКВД на 3-й этаж. Меня ввели в кабинет замначуправлсния, где сидел наш начальник особого отдела Демченко и еще один неизвестный мне человек. Они повели со мной разговор о том, что раз я взят сюда, отсюда еще никто не уходил не сознавшись. В корректной форме напомнили мне о том, что у меня семья и я не должен рисковать ее благополучием. Словом, вели уговоры, и когда я им ответил, что ничего не знаю о том, чего они добиваются, начальник особого отдела Демченко заявил:
— Смотри, пожалеешь, но будет уже поздно...
Конец разговора не предвещал ничего хорошего. Так оно и случилось. Меня взяли на допрос ночью и не возвращали несколько дней и ночей. Допрос велся в грубой, бесчеловечной форме, у меня не спрашивали, а требовали с нецензурной бранью признания. Неоднократно избивали. Следователь Мошкин применил такой прием — усаживал меня на стул, а сам садился на стол и носком сапога бил по моему колену, заставляя меня считать. Иногда счет доходил до 500. Порой я от боли терял сознание. Он бил меня в лицо, по шее. Следователь Широков — это настоящий садист. Часто избивали меня втроем: Мошкин, Золотарский и Широков, причем били не только кулаками, но и линейками и каким-то резиновым жгутом. Были случаи, когда я приходил в себя, облитый водой, поднимался весь в кровоподтеках, с болью в пояснице, правом плече, в обоих боках, в низу живота, в паху, в яичках. Такие пытки продолжались одиннадцать дней. Позже я
узнал, это был применен ко мне «большой конвейер». Затем снова затишье. Меня не брали на допрос.
И вновь вызов, брань, угрозы. В один из таких допросов Широков предупредил меня, что если я не сознаюсь, то буду расстрелян без суда.
Около 3 часов пополуночи меня повели в подвальное помещение, там заявили, что арестована моя жена, а детей отправили в детский дом. Широков спросил, кому я завещаю свои часы «Павел Буре», отобранные у меня в тюрьме. Я сказал — сыну. Тогда он дал мне подписать завещание, я это сделал, после чего он вызвал сюда, в подвал, дядю Яшу и сказал ему:
— Эта вражина не хочет сознаваться, значит, туда ему дорога. Завещание он подписал. Вот ему последний вопрос — признаешься или мы тебя расстреляем?
Я ответил, что невиновен. Тогда он приказал увести меня.
Повели по узкому коридору, затем втолкнули в какой-то ящик, сзади прикрыли дверью. Через несколько мгновений раздался выстрел. Сзади у затылка ощутив холодное прикосновенье, я понял, что в меня выстрелили, но боли никакой не ощутил. Через какое-то время внезапно открылась дверь и я свалился на пол.
Два охранника, дядя Яша-палач и Широков умирали со смеха.
— Что, фашист, испугался? — спросил меня Широков. Слов нет, я был перепуган насмерть. После этого меня возвратили в камеру, где я не сомкнул глаз до утра, а в 6.00 подъем и никто из заключенных не имел права лечь на койку или на пол.
Поняв, что и это им не удалось, вновь допросы и надругательства. В один из таких допросов следователь Мошкин подскочил ко мне, стоявшему у стены, схватил за грудки и резким толчком ударил об стену. Я не ожидал такого удара, не спружинил спиной. Получил сильный ушиб головы и упал на пол. После того, как я пришел в себя, Мошкин решил повторить этот прием, но я вовремя сообразил, выгнул спину и головой не ударился. Это возмутило следователя и он сильным ударом в лицо раскровил мне нос. Я не остался в долгу, сделал вперед два шага и кулаком ударил следователя в нижнюю челюсть, сбил его с ног. Падая через стол, он ногами ударил в окно и выбил стекло. На шум и крики прибежали Демченко, Широков, Золотарский и Чернов. Все они набросились на меня, свалили и били, били кто как и чем мог. Я очнулся лежащим в воде на полу с сильными болями в низу живота, в области позвоночника и печени. Меня принесли и бросили в камеру на третий день этого допроса. Потом долго не допрашивали. А когда вызвали, Демченко, ухмыляясь, заявил:
— Вот так бы и давно.
Что он этим хотел сказать, я тогда не понял, догадка пришла позже.
Во время допросов удивительно вел себя следователь Чернов. Он часто позволял мне уснуть, давал что-нибудь перекусить, и когда участвовал в избиении, его рука не была такой жестокой, как у других. Я спросил его:
— Что произошло? За что так издеваются надо мной? Кому нужен список якобы завербованных мною в фашистскую организацию лучших командиров из дивизии?
Он отмалчивался и потом никогда не проявлял жестокости. Я слышал стоны во время избиения в других кабинетах управления, как истошно звали на помощь подследственные: «...товарищ Сталин, товарищ Калинин, спасите! Нас убивают!» Как-то спросил у Чернова:
— А там тоже враги? Так почему же они не проклинают убийц, а просят помощи у Сталина и Калинина?
Вместо ответа он вдруг закричал:
— Ну, говорите-ка, черт возьми!
И через пару секунд вошел начальник — видимо проверял его, как он допрашивает меня, а тот догадался.
Когда меня перестали вызывать на допросы, то мои товарищи сказали мне:
— Жди, Семен, они предпримут новый шаг.
Так и случилось. Днем вошли двое. Они были со мной на «вы». Вежливо дали команду собрать вещи. Вещей было немного, я быстро собрался и вышел из камеры, попрощавшись с Чудновским и другими товарищами. В камере, где уже сидело двое, узнал, что всех нас готовят в этап. К вечеру нас увезли «воронком» на станцию Сталинград-11, поместили в отдельный отсек арестантского вагона и повезли в Ростов-на-Дону. Путешествие было без особых приключений. В Ростове нас поместили во внутреннюю тюрьму. Я оказался в небольшой камере, где сидело 6 человек. Познакомившись, сокамерники потребовали, чтобы я рассказал о себе.
Среди арестантов оказался один военный — бригадный комиссар из 12-го кавалерийского корпуса с еврейской фамилией, дальний родственник писателя И. Эрснбурга. Когда я поведал о себе, он сказал предположительно, что меня хотят связать с кем-нибудь из политуправления СКВО и окружной партийной комиссии. Его прогноз оказался правильным. На 3-й или 4-й день меня вызвали на допрос. Допрашивал человек, на петлицах которого было три шпалы. Выслушав мою родословную, он спросил, знаю ли я ответственного секретаря окружной партийной комиссии полкового комиссара Перельмана. Я ответил, что знаю. Тогда он спросил, какое я получил от него задание по вербовке командиров в контрреволюционную организацию? Я ответил, что на эту и подобные темы я не говорил ни с кем. Тогда следователь грубо закричал: «Вы лжете! Мы заставим говорить нам правду!» Я отве-
тил, что мне говорить нечего. Высказав в мой адрес несколько угроз, через 5—6 часов меня возвратили в камеру.
На следующих допросах спрашивали о том, как я узнал Хлебникова и Гусева, какие я получал от них задания по вербовке членов фашистской организации, ставившей своей целью свержение существующего строя. Я отверг все.
В конце ноября меня вызвали на допрос и вновь пригрозили:
если я не сознаюсь в своих злодеяниях, меня расстреляют без суда. И после этих угроз я дал отрицательный ответ. Тогда следователь приказал ввести Перельмана.
О боже! Что стало с этим здоровым жизнерадостным человеком! Он был угнетен до предела. Худой, изможденный. Я еле узнал его и поприветствовал. Следователь задал ему вопрос:
— Как вы знаете Васюхнова?
Он, стоя от меня на расстоянии, понурив голову, ответил:
— Я знаю Васюхнова — секретаря дивизионной партийной комиссии 31-й дивизии с того момента, как он был участником окружной партийной конференции, где вместе со мной был избран членом окружной партийной комиссии.
— А еще как знаете его?
И тот, не глядя на меня, ответил:
— Еще я знаю его как активного члена нашей заговорщицкой группы, которую возглавляет армейский комиссар — начальник политуправления округа.
После этого ответа я потерял дар речи. Для меня это было настолько неожиданно, что я не знал, что ответить. Тогда следователь сказал мне:
— И после этого ты будешь отрицать свою принадлежность к военному заговору?
Я ответил, что Перельман лжет. Я никогда не состоял ни в какой контрреволюционной организации.
Дело кончилось подписанием протокола очной ставки, где было все записано с моих слов. На этом закончились вызовы. А через два дня мне дали подписать протокол об окончании следствия.
Прошло несколько дней, меня направили этапом в Москву, ехали мы в сносных условиях без происшествий. На рассвете нас привезли в столицу. Большой конвой с собаками на автомашинах доставил нас в Бутырскую тюрьму, где я просидел, видимо, в пересыльной камере три или четыре дня. Тут произошла встреча с заместителем наркома путей сообщения Благонравовым и другими. Часть из них уже знали исход своей судьбы, другие ждали этапа. Меня поразило то, что Благонравов лежал скорчившись у самой параши и ни за что не хотел уходить с этого места уже 14 дней.
Вечером меня взяли на Лубянку, где продержали два дня. Без допроса перевели в Лефортово. Там просидел 9 дней, но и этого
было достаточно, чтобы запомнить их на всю жизнь. Там я встретился с академиком Петром Ивановичем Лукирским. В этой камере № 13 до него сидели К. К. Рокоссовский и другие военные работники.
Позже я вновь встречу Петра Ивановича, о котором расскажу подробно. Сидел я спокойно два дня, а затем ночью был взят на допрос и оттуда я уже не возвратился в камеру № 13. Повели по коридору и поместили в небольшой кабинет, в котором не было никого. Это меня насторожило. Я долго ходил и думал, к чему бы это? Наконец бесшумно вошел человек со знаком отличия командира полка на петлицах и начал допрашивать. Не спросив ничего из биографии, он прямо поинтересовался:
— Вы долго будете запираться?
Я ответил, что ничего не знаю и напрасно меня считают врагом. Он подал мне на стол, откинутый из стены, чернильницу-непроливашку и ручку. Положил передо мной несколько листов бумаги, приказал писать обо всем. А сам удалился. Я сел на выдвинутый тоже из стены стул. Прошло много времени, но я ничего не написал. Тогда появился второй следователь и повторил, что я должен немедленно написать о всех своих грехах. Я и ему повторил то же. Следователь ушел. Сиденье внезапно опустилось, я чуть не упал. Вошли два конвоира и начали избивать меня. Били кулаками, а когда я падал — ногами до тех пор, пока я не потерял сознание. Очнувшись, я ощутил сильный озноб. Вокруг никого не было, стол был опущен к стене, я был мокрым с ног до головы, а в помещении был ужасный холод, одежда стояла колом. Тут я услышал голос:
— Если не скажешь — заморозим как собаку.
Пищи мне не давали, да и не хотелось есть, я клацал зубами. Через какой-то промежуток времени эксперимент повторился. Вот тогда я вспомнил слова Петра Ивановича Лукирского: «... знаешь, что, ты лучше подписывай все, чем платиться жизнью».
В таких условиях я находился несколько суток, затем ко мне зашел следователь и стал допрашивать. Ему нужно было знать, с кем я знаком из военных работников дивизии, округа. Я все подробно рассказал, а он не без ехидства заметил:
— Вот, мы, оказывается, многих знаем и то, какую вели вражескую работу в армии, а молчим, не помогаем следствию.
Я ответил, что ничем не могу помочь. Он гнул свое:
— Вот ты говоришь, что честный, а почему умолчал о встрече с Блюхером, где вы разрабатывали план военного заговора?
Я был ошеломлен и сказал, что Блюхера я видел один раз в жизни в Москве, в гостинице, и никто, ни я, ни Хлебников с Блюхером не вели никаких контрреволюционных разговоров. Следователь опять:
— Ты лжешь!.. Хорошо, посиди, подумай, — и ушел.
Через час воротились ко мне два дюжих парня и без всяких вопросов стали избивать. Сильно избив меня, удалились, а через несколько минут вошел следователь и как будто ничего не зная, о том, что меня били, спросил:
— Ну, надумал?
Я ответил, что мне думать не о чем. Он развернул папку и прочел, что в своих показаниях и Хлебников и Блюхер сказали о том, что план заговора обсуждался в присутствии Васюхнова, что нас якобы вызвали специально для этого в Москву в одно время и что встреча Блюхера и Хлебникова также не была случайна, и мне следует подтвердить только то, что и как обсуждалось во время встречи.
— Глупцы, — сказал следователь, — неужели вы не знали, что теперь и стены слышат. Ведь тот, четвертый, был не адъютант Блюхера, а наш человек.
Я на это сказал, что раз вы все знаете, так зачем же меня пытаете? Следователь вскипятился:
— Это еще что за фокусы? Кто тебя пытает? Ты смотри, говори, но не проговаривайся!
Возмущенный, он вышел. Меня на допрос не вызывали около суток. Затем вошел тот же следователь, вынул написанный им заранее протокол и стал читать. Прочитал и спросил:
— Я все так написал, как ты говорил?
Я ответил, что кое-где есть неточности и не те обороты. Это возмутило его, он пригрозил новыми для меня оборотами. Я стал читать протокол и расписываться постранично, затем он составил протокол об окончании следствия, я его также подписал. Из этого же помещения меня на другой день увезли на Казанский вокзал, там два конвоира с собаками и один без собаки втолкнули в арестантский вагон, стоящий на запасных путях. Вечером повезли в Сталинград. Ехали мы 13 человек в маленьком отделении вагона, к селедке, которой нас кормили, дали всего по кружке холодной воды.
Вот и снова я во внутренней тюрьме Сталинграда. Поместили в камеру, где сидели Я. Я. Кюбар, бывший второй секретарь Ленинградского обкома, заместитель наркома речного флота по комсомольской работе, бывший заведующий отделом газеты «Сталинградская правда» Гольдштейн и еще товарищи. Вновь потянулись дни ожидания. Как-то днем вызвали на допрос в управление в кабинет Демченко. Там сидели следователи Мошкин и Широков, спросили, как съездил в Москву, был ли в Ростове. Беседа шла ровно, без крика и шума. Затем в этот же кабинет ввели Ивана Петровича Келешина, бывшего до меня секретарем партийной комиссии 31-й стрелковой дивизии, и посадили напротив меня. Началась очная ставка. Следователь Мошкин велел Келешину
рассказать, как он знает меня. Келешин ответил, что знает как бывшего члена партии, состоявшего с ним в одной парторганизации, знает семью. Тогда начальник отдела Демченко спросил Келешина, как еще знает меня. Келешин, сменившись с лица, потупив голову, ответил, что еще знает, как члена заговорщицкой организации, как одного из руководителей ее. Я быстро вскочил, схватил стул за спинку, размахнулся, но не успел ударить его, стул сзади схватил следователь Широков и прижал к полу. Я кричал на Келешина, называл подлецом, негодяем. Келешин сгорбился, а, выходя из кабинета, сказал:
— Сеня, разве ты не видишь, что они со мной сделали? — и заплакал. Конвоиры выволокли его. Мне так стало больно за то, что оскорбил этого человека, ведь я знал, что Иван Петрович тяжело больной человек, у него туберкулез позвоночника. По этой причине однажды он отказался баллотироваться вновь на секретаря. Я заплакал тоже. Прошло 10 минут, вернулся выходивший за Келешиным Мошкин. В его руках были бумаги, он ехидно улыбнулся и сказал:
— Иван Петрович подписал как миленький.
С этими словами он положил протокол перед начальником, который предложил мне подписать протокол очной ставки. Я от подписи отказался. Демченко заметил:
— А нам от тебя ничего не нужно, достаточно свидетелей, которые подпишут без тебя.
Вошли два гражданских лица, которых я не знал, и подписали протокол. Я по прочтении попросил добавить мое полное отрицание навета Ивана Петровича, это они сделали и указали, что я хотел ударить его стулом. Я попросил Демченко передать Ивану Петровичу, что он не виноват в случившемся. Передали ли это ему, я не знаю.
В тюрьме мы почти все знали азбуку Морзе и часто ею пользовались, когда хотели узнать что-либо. За перестук нашего брата сажали в карцер, лишали ларька, который полагался раз в месяц тем, кто хорошо вел себя в тюрьме, давал нужные показания. Я ларьком пользовался редко, мне не разрешали передавать передачи и даже деньги, поэтому часто старался заработать своим трудом. В камере несколько раз протирались полы мокрой тряпкой, чтобы легче дышалось. Были дежурные, выделяемые среди нас, и те, кто не мог или не хотел по очереди заниматься грязным делом: выносить парашу, мыть ее — нанимали меня за табачок или кусочек хлеба за них отводить очередь. Я, желая хоть немного поддержать себя, это делал, потому что очень ослабел на этапах.
Как-то появился новый конвоир, я сразу узнал его. Это был бывший курсант полковой школы 92-го стрелкового полка комсомолец Бектемиров. Я был дежурным по камере, а дежурному
полагалось получить баланду первому и проверить, чтобы кто-нибудь не остался без еды, потому что голодные люди шли на всякие ухищрения. Открылась дверь, и я поставил первым свою малюсенькую миску — такая досталась мне. Порция в нее входила, но было неудобно нести по камере — расплескивалась. Дежурный конвоир скомандовал — отставить — оттолкнул мою миску, стал разливать остальным. Разлив всем, захлопнул дверь. Ребята начали шуметь, я их успокоил: «Что вы шумите, ведь он и миску-то забрал». Хлопанье дверей все удалялось, а я остался без обеда. Вдруг открылась дверь, в ней показался надзиратель, улыбаясь, он подал мне огромную миску, налитую почти до краев густой баландой. Так я стал обладателем большой миски. Суп один не съел, поделился с остронуждающимися. После этого всякий раз тот надзиратель в конце раздачи пищи шепотом говорил в волчок:
«Приготовь семейную!» Я брал свою миску, надзиратель Бектемиров открывал дверь, быстро выливал в миску остатки пищи и удалялся. Отныне его дежурство стало праздником не только для меня, но и для всех обитателей камеры. Бектсмиров вне очереди водил нас в ларек за продуктами, чаще брал меня. В ларьке продавали 1 коробку спичек на камеру, по пачке махорки, по 500 г хлеба и сахара, а иногда даже по 300—400 г колбасы. Если шел я, то Бектемиров просил лотошницу добавить пару пачек махорки. Та часто добавляла. Он выводил нас вне плана на прогулку, оставлял в душевой на 30—40 минут в жаркое, тяжкое время. Это вселяло в меня веру в то, что еще не все потеряно. Больше того, позже я узнал, что мой покровитель и друг Бектемиров посетил мой дом и сказал, что я жив, что чувствую себя неплохо. Это в то время, когда все потеряли веру в то, что я останусь живым. А когда мой брат Андрей передавал вещевую передачу, он, вопреки запрету, принял для меня валенки, которые мне так пригодились на этапе. Где эта прекрасная душа — не знаю.
Мы очень часто разговаривали с Черепановым — бывшим секретарем Михайловского райкома партии. Интересный человек, прекрасный собеседник. Он всю сознательную жизнь посвятил делу освобождения рабочего класса, становлению советской власти в нашей области и до конца дней своих не верил тому, что нас, старых комсомольцев и коммунистов, специально оболгали, заставили силой давать клике Ежова показания. Показания, которые как мы позже об этом узнали, оказались на руку Гитлеру. Единственное, что беспокоило Черепанова — семья. Он очень часто сидел в задумчивости, склонив голову. Порой вслух беспокоился: как там семья? Не арестовали ли жену? Что стало с детьми? И не скрывая, прямо в камере говорил: «Я никогда не поверю в то, что обо всем этом произволе знает Сталин. Если бы ему стало известно, он немедленно выпустил бы из тюрем всех, и в первую очередь таких,
кого он знал лично...». И даже тогда, когда передавали по азбуке Морзе фамилии осужденных к расстрелу, сказал: «Осужденные просят о помиловании, и это хорошо. Их просьба дойдет до Сталина через Михаила Ивановича Калинина. Сталин прикажет, и нас всех помилуют». Вот до чего он верил в непогрешимость Сталина и Калинина. А однажды признался: «Я много на себя наклепал. Но писал я не по доброй воле, меня прижали». Он показал ноги выше колен и спину. Все было в старых кровоподтеках. Оказывается, он был на очной ставке с Касивановым и Драпкиным, и те заявили, что лично завербовали его в контрреволюционную организацию, возглавляемую первым секретарем обкома, членом ЦК Варейкисом. «Ну что мне оставалось делать после этого? Я подписал всю эту галиматью, которую составили следователи». Я говорю ему: «Но ведь это может плохо кончиться». Тогда Черепанов сказал, что лучше конец, чем долгие годы мучений и позора. Это произвело на меня удручающее впечатление. Сломалась его вера в правду. Я понял, что он готов на все. И, судя по решению выездной сессии Военной коллегии, он на суде признал все, что налгал на себя и на всех, которых заставили оболгать. Многие из нас, в том числе и я, были временами в отчаянии, объявляли голодовки, хотя были убеждены в том, что это ни к чему не приведет, пили настой махорки, но и это не помогало. Почти всех спасали от смерти Паевский, Кюбар и др. Правда, тогда, когда я встретил первый раз Я. Я. Кюбара, он не был в отчаянии, а помогал многим из нас, в том числе и мне, взять себя в руки, говорить следствию правду — но только истинную правду. «Если ты невиновен. значит так и говори, и не только говори, а доказывай правду» Это был конец 1938 и начало 1939 г., когда в основном почти не применяли рукоприкладства и более объективно вели следствие.
В конце года меня повезли в штаб 31-й стрелковой дивизии, зачем, я не знал. Там, в штабе, оказывается заседал военный трибунал Северо-Кавказского военного округа. Мне зачитали заключительное обвинение, задали несколько вопросов. Первый из них был такой: «Признаете ли вы себя виновным?» Я ответил, что не признаю, ни в каких злодеяниях против существующего строя. Тогда председательствующий вновь задал вопрос:
— Ведь вы признали себя виновным, зачем же сейчас отказываетесь от своих показаний?
Я заявил, что мои признания взяты от меня в таком состоянии, что я этого даже не помню. Председатель вновь задал мне вопрос:
— А разве вас били на допросах?
Я ответил, что не только били, даже водили на расстрел, брали подпись на завещание.
— Вы лучше об этом спросите у здесь присутствующих следователей-извергов — Мошкина и Широкова.
Заседатели переглянулись.
— Значит, вы не признаете себя виновным?
Я ответил, что не признаю. После этого в зал пригласили бывшего политрука Колесникова в качестве свидетеля обвинения и спросили, что он знает о моей враждебной деятельности? Колесников ответил:
— Когда всем было ясно, что у нас в дивизии орудовали враги народа Хлебников и Гусев, Васюхнов встал на их защиту при исключении из рядов коммунистической партии, это говорит ясно не в пользу обвиняемого... Васюхнов, незадолго до разоблачения врага народа Варейкиса, на собрании областного партийного актива восхвалял его. Из его выступления все мы поняли, что не случайно так превозносил он этого матерого врага народа.
Меня спросили:
— Что вы скажете на показания свидетеля Колесникова?
Я заявил буквально следующее:
— В действиях командира дивизии Хлебникова и комиссара дивизии Гусева я не усматриваю никакой враждебности. Я хорошо знал их как боевых товарищей, участников гражданской войны, активно защищавших завоевания Октября, поэтому голосовал против их исключения из партии. Мне непонятно и обвинение свидетеля Колесникова в том, что я восхвалял врага народа секретаря обкома Варейкиса. В чем мое восхваление? Я говорил о том, что наша область под руководством Варейкиса добилась многого, что это благодаря ему изменил облик и наш город, построены новые дома, набережная и так далее. Что, разве это неправ-1л? А сам Колесников после партактива выступал с политинформацией у бойцов, где также, если не красочнее, говорил о заслугах Варейкиса, тогда и его нужно посадить на скамью подсудимых. Кроме того, уже после отъезда Варейкиса из Сталинграда на Дальний Восток наша центральная газета «Правда» поместила подвальную статью, где говорилось о встрече Варейкиса со Сталиным, об их беседе в Сочи, на даче Сталина, где Сталин советовал Варейкису насажать в Сталинграде в болотистых местах эвкалипты (видимо, имелась в виду пойма реки Царицы). В общем, это была хвалебная статья в адрес Варейкиса. Почему редактора не обвиняют в восхвалении Варейкиса?
На этом допрос закончился.
Колесников с поникшей головой оставил это судилище. Через несколько минут вышли члены трибунала и объявили решение: судебное разбирательство прекратить, отправить на доследование в сталинградский НКВД. Меня вновь втолкнули в «черный ворон», но увезли уже в другую камеру внутренней тюрьмы. После очеред-
ного допроса у меня долго болел позвоночник, плечо и низ живота; более трех недель я мочился кровью. Уже и тогда, когда мы сидели вместе с Чудно веки м и Паевским, мои просьбы о направлении меня в больницу оставались без удовлетворения. Тут и нечему удивляться — умирали в камерах, а не в больницах, тем более те, кто прошел «конвейеры». Потянулись ночи и дни раздумья. Что бы все это значило? Как может обернуться дело? Что предпримут мои мучители? Мне многое становилось яснее.
Все жили одной мыслью, что так не может долго продолжаться. Но конца не было видно. Правда, зимой уже редко слышались крики о помощи, среди нас не стало избитых. Я ждал доследования, но никто никуда меня не вызывал. Я потребовал дать мне бумагу, чтобы написать заявление прокурору, которого я, кстати сказать, еще не видел в глаза. Мне отказали. Я объявил голодовку повторно, требуя: 1) вызова свидетелей обвинения и их допроса в присутствии прокурора; 2) свидания с семьей; 3) возможности написать заявление в ЦК партии. Прошло три дня, но никто ко мне не явился, тогда мы всей камерой отказались от приема пищи. Пришел начальник тюрьмы, принес мне и другим желающим подать заявления бумагу и сказал: «Как соберетесь писать, вас поведут туда, где есть такая возможность». На второй день нас увели с Паевским в угловую камеру, где, как нам сказали, нас примет прокурор по надзору, и мы передали ему свои заявления.
После этого меня никуда не вызывали еще несколько дней, а затем ночью повели два конвоира по коридору. Я понял, что не на допрос. Вели они меня по-новому, взяв крепко под руки. Перед нами открылась дверь угловой камеры и я предстал перед тремя военными. Одного я хорошо разглядел. Это был человек со знаками различия комдива, другие в каком звании — не знаю. Меня остановили перед ними, все так же держа под руки. Комдив зачитал обвинение, коротко, не так как в трибунале, и спросил, признаю ли я себя виновным в предъявленном мне обвинении, которое коротко сводилось к тому, что продался фашистам, вступил в сговор с матерыми шпионами Хлебниковым и др. с целью заговора и свержения существующего строя, что являюсь организатором контрреволюционной организации. Я сказал, что ни в каких контрреволюционных организациях не участвовал. Виновным себя не признаю. На этом и закончилось судилище. По знаку председательствующего меня вывели из этого помещения, повели вниз в подвальное помещение и втолкнули в последнюю камеру перед уборной. К моему приходу вещи мои оказались в камере, там уже сидели профессор-ихтиолог из Астрахани, один журналист из Калмыкии, фамилии не помню. Это было около 2 часов ночи, но обитатели камеры набросились с вопросами, в чем обвиняюсь и признал ли себя виновным. Я коротко сказал формулировку обви-
нения и то, что не признавал себя виновным, даже не успев рассказать о тех жестоких методах следствия. Профессор улыбнулся и говорит: «И хорошо, что не стал болтать, а то бы засудили». Я просидел в этой камере долго. Узнал много интересного. Вот профессора обвинили в том, что он вел подготовку к отравлению вод Каспийского моря. Чудовищно, но факт! Так выглядело его обвинительное заключение. Этот профессор с группой ставил задачу уничтожить все живое в Каспии, сперва всю рыбу, потому, на первых порах, пока разберутся, произойдет массовое отравление рыбой и рыбопродуктами, а когда поймут что к чему, будет уже поздно. Все живое в Каспийском море погибнет. «Я, — сказал профессор, — на Военной коллегии Верховного суда СССР все это отрицал, и вот результат. Дело направили на доследование с вызовом свидетелей обвинения. Какая нелепость! Неужели они (следователи) сразу не поняли, что это чушь. Где я мог взять не килограммы, а сотни, тысячи тонн яда? Кто бы его сумел изготовить? Дикость — ни что иное!»
В этой же камере находился татарин. Он жил на Касимовской улице в Сталинграде. Бывший торговец баварским квасом. Его обвинили в том, что он с группой единоверцев хотел создать в Сталинграде из 3 татарских улиц самостоятельную республику и отторгнуть территорию в пользу Германии. Чудовищно, но факт. Хаббибулин не хотел подписывать этот вымысел. Его били, требуя, чтобы он подписался как «министр» этого правительства. В конце концов уломали, подписался. Нелепость. Мы, конечно, не поверили рассказчику...
Позже, по стуку, нам стало известно, что выездная сессия Верховного суда СССР осудила многих руководящих работников города и области. Среди них Касиванов, Кузнецов, Хлебников, Гусев, Черепанов и ряд других товарищей. Неосужденными оказалась группа в 7 человек, в том числе и я, те кто категорически отрицал свою виновность на суде в предъявленных им обвинениях.
Наступил 1939 год. Нам стало известно, что проходит съезд партии. Я попросил дать мне возможность написать заявление на имя президиума съезда и объявил смертную голодовку. Через 3 дня меня убрали из этой камеры и поместили в одиночку. Много раз приходил начальник тюрьмы, по фамилии кажется Никитин, и предлагал снять голодовку. Мне приносили котлеты, печенье, конфеты. Но я ничего не принимал. Тогда мне дали бумагу, и я написал заявление в ЦК ВКП(б) о чинимом надо мной насилии. Заявил, что только тогда сниму голодовку, когда получу ответ. Через 8 или 9 дней меня вызвали в тот же кабинет Управления и дали прочитать ответ. Он гласил: «Ваше дело изъято из органов НКВД и направлено Генеральному прокурору Союза». Я немедленно снял голодовку. Меня стали хорошо кормить и я быстро стал
поправляться. Но ходить не мог, и потому на прогулке лежал на топчане по 2—3 часа. Особенно много помог мне тогда конвоир Бектемиров. К этому времени круг моих знакомств расширился. Мы понемногу стали понимать случившееся, но все разговоры сводились к одному: «...все это делает Ежов, а И. В. Сталин об этом ничего не знает, а как узнает, так сразу кончатся наши мучения». Были такие оптимисты, которые ждали обсуждения этого вопроса на съезде партии. Но, увы, этого не произошло. Правда, до нас дошли слухи, что часть товарищей освобождены. Мне стало известно об освобождении группы летчиков (со мной сидел бортмеханик по имени Давид), его вызвали с вещами. Мы условились, что если его освободят, то он и его товарищи, освобожденные к тому времени, подойдут к мельнице, которая видна через зонд окна, и 2 мая около 11 часов постоят около нее. А чтобы мы их узнали, будут утирать лицо носовыми платками. Это мы увидели и пришли к выводу, что их освободили. Позже, в заключении, мне стало известно, что Давид был освобожден, навестил мою семью, а еще позже переслал подарок с Западной Украины, где он служил вновь в Красной Армии.
Ожидая своей участи, я часто думал: «За что?» Этот вопрос не сходил с моих уст. Должен сказать, что уже просидев более 20 месяцев, я никогда нигде не слышал разговора, который бы давал мне право думать, что среди нас есть враги советской власти. Все сходились на одном, что это ошибка и скоро все выяснится.
В один из дней начала 1940 года со мной произошел интересный случай. Около 10 часов утра меня вызвали к следователю. Я зашел в комнату, где раньше был кабинет Демченко и на его месте увидел человека в форме НКВД с тремя шпалами в петлицах. Он пригласил меня к столу, коротко расспросил, за что я посажен, сколько нахожусь под следствием? Я сказал, что с 1938 года. Он слегка посочувствовал и сказал, что скоро моя судьба решится. Я спросил: «А чего нужно ждать?» Но ответа на свой вопрос не получил. Работник НКВД отрекомендовался так, что он приехал по поручению Берии расследовать кое-какие дела. Показал свое личное удостоверение и сказал, что его интересует дело Сергея Александровича Паевского, помощника командира 92-го стрелкового полка по хозяйственной части. Этого командира я хорошо знал в полку, просидел в одной камере с ним много месяцев, видел, в каком состоянии его возвращали с допросов. Не только избитым, но физически и морально уничтоженным. Еще в бытность допросов он почти потерял зрение. По национальности поляк, вот и хотели, чтобы он подписал показания о шпионаже. Я сказал, что если ему нужна помощь в чем-то, я согласен оказать. Представитель Берии спросил:
— Вы знаете, что Паевский беспартийный? — я ответил утвердительно. — Я вел его дело, — продолжил он, — и сейчас необходимо заканчивать, но Паевский, ссылаясь на слепоту, отказался подписать протокол допроса, потому что он мне не верит, как и никому не верит после случившегося. Я спросил:
кому он верит в тюрьме. Он назвал вас. Вот я и вынужден был в вашем присутствии подписать протокол допроса Паевского и 206-ю статью об окончании следствия. Прошу вас о деле Паевского не спрашивайте ни у меня, ни у него. А о здоровье и самочувствии спросить можете.
Через несколько минут ввели Сергея Александровича, которого я уже давно не видел. Его усадили на стул, как слепого усаживают, и только после этого уполномоченный задал вопрос Паевскому, почему он доверил Васюхнову быть свидетелем при подписании протокола допроса и почему он верит Васюхнову? Паевский ответил:
— Я знал и знаю его как порядочного, настоящего коммуниста-ленинца, знаю, что только он может сказать мне правду и что он никого не подведет.
После этого нам дали возможность пообщаться. Мы крепко обнялись, всплакнули, спросили друг друга о здоровье. А затем приступили к делу. Уполномоченный редко, с паузами, читал протокол допроса, в котором Паевский выводился, как пострадавший при необъективном допросе, назывались имена тех, кто избивал его. К моей радости, я услышал имена Мошкина, Широкова, Золотарского и др. Протокол обстоятельно раскрывал картину тех зверств, которые чинились над Паевским.
Закончив читку протокола допроса, уполномоченный спросил Паевского, правильно ли записаны его ответы, нет ли чего ненужного в протоколе? Паевский сказал, что протокол составлен правильно и он готов подписать его при условии, чтобы никуда не уходил Семен Семенович, который должен подтвердить все слышанное им. Я все подтвердил и своей рукой ставил его руку на лист, где должна быть подпись подследственного, а он расписывался на каждой странице протокола и в конце его, а также в протоколе об окончании следствия, ст. 206. Подписав, Сергей Александрович спросил уполномоченного: «А за этот протокол мне не поломают ребра вновь?». Тот ответил: «Нет». Мы тепло распрощались с Паевским, и его увели. Меня возвратили в камеру.
Проанализировав вопросы и ответы Паевского, мы поняли, что лед тронулся, скоро наступит и наш черед. Но сколько ни ждали своей очереди, она так и не наступила.
Весной меня вызвали к начальнику тюрьмы, затем, чтобы я расписался под документом, где было написано, что решением Особого совещания НКВД СССР от 11.06.1940 года мне определен
срок 8 лет исправительно-трудовых лагерей. Я от подписи отказался, тогда начальник тюрьмы мне заявил:
— Раз так, то я не сообщу вам, куда вы уедете этапом.
— Что ж, и не нужно, — ответил я.
В камеру меня не вернули, а направили в городскую тюрьму и поместили в бывшую церковь в ожидании этапа. Там я встретился второй раз с прекрасным человеком, умным, обаятельным, обладающим исключительными качествами врачом Болтянским Борисом Матвеевичем, о котором я многое знал еще во внутренней тюрьме, до кратковременной встречи, когда я на несколько дней попал в большую камеру, где тот сидел долгое время. Этого человека обвиняли во многих грехах. Во-первых, что он член сионистской организации, во-вторых, что он террорист, предатель родины, шпион и прочее. И чего только не инкриминировали ему! Благо что был повод: этот человек долгое время провел за границей. Он был в составе группы глазных врачей, ведущих борьбу с заразным заболеванием — трахомой. Был в Сирии, Палестине, Египте и ряде других арабских стран. Вот это-то обстоятельство и дало повод для ареста и предъявления ему обвинения по ст. 58, пункты 1, 2, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 14. После долгого отрицания своей вины Болтянский, испугавшись угроз, подписал все, что требовали от него следователи, и получил 10 лет исправительно-трудовых лагерей. Здесь он был также в ожидании этапа. Мой дорогой покровитель и незабвенный друг в первые же дни пребывания в этой камере предложил мне изучать латинский язык. Сперва — алфавит, затем рецептуру, говоря: «Сеня, это так тебе пригодится в лагерях, может быть, еще станешь медиком. Ведь в тех условиях, может, знание медицины спасет тебе жизнь». Эти пророческие слова Бориса Матвеевича сбылись. Все свободное время я посвятил изучению латыни. Так нам пришлось коротать время в тюрьме.
Борис Матвеевич был прекрасным педагогом, а я по его утверждению, оказался способным учеником. Лежали мы рядом на полу без постели, мой преподаватель стеклом написал в углу камеры частью на одной, а частью — на другой стене латинский алфавит и дал сжатый срок не только изучить его, но и уметь писать буквы. Срок я выдержал. Затем он стал писать несложные рецепты, мне нужно было переписывать их и запоминать. Потом он объяснял способы лечения той или иной глазной болезни. После этого устраивал экзамен по пройденному материалу. Над нами потешались: ну к чему инженеру знать эту чушь? Однако никто не знал, что нас ожидает впереди. Иные утверждали, что нас привезут в лагерь, где каждого устроят на работу по специальности и будем себе работать. Другие же говорили, что всех нас, независимо от специальности, поставят копать землю. Конечно, в итоге правыми оказались последние. Жизнь подтвердила их прогнозы. Много сил
истратил я на то, чтобы усвоить основы латинского языка. Настало время отправки меня в этап, а я уже получил сообщение о том, что брат Андрей добился разрешения на свидание со мной. Как быть? Перед отбоем нам стало известно, что многие завтра убудут в дальний этап.
Эта участь ждала и меня. Что делать? Более 2 лет я не видел своих. На помощь пришел Борис Матвеевич.
— Сеня, я видел у тебя на ноге не вполне зажившие раны цинготного происхождения. Знаешь, что? Как только сделают отбой, так ты вместо сна чеши до боли это незажившее место, и тебя утром не возьмут в этап, — посоветовал он.
Пришлось так и сделать. К утру от начеса рана воспалилась, нога отекла. Когда нас стали брать в этап, я от боли захромал, и конвой меня, больного, не взял. В этот же день ко мне на свидание пришли брат Андрей, жена и сын Станислав. Брат принес теплые вещи, много съестного. Свидание было коротким, стояли мы, разгороженные двумя решетками, а посередине ходил конвой. Нас было много — приходилось кричать друг другу, часто я не слышал их голосов. Сын держал себя мужественно, хотя мальчику едва минуло 11 лет. Брат заметил, что я хромаю, спросил, что со мной. Мне не хотелось расстраивать их, сказал болят ноги, а фактически я был поражен цингою. Недоедания, частые голодовки, тяжкие условия тюрьмы, одиночное заключение сыграли свою роль.
Этап
Через несколько дней меня отправили этапом в «столыпинском вагоне» в сторону Поворино—Балашов. Дорога была ужасной. В помещение, где должно ехать 2 человека, впихнули 11 человек. Без хлеба и другой пищи мы ехали целый день. Вечером прибыли на станцию Балашов. Большую часть дороги мне пришлось стоять у двери, т. к. там было больше воздуха. Остановились мы против пассажирского поезда. В вагоне, как раз напротив нашего окна, в купе сидела семья: военный с женой и девочкой лет 4. Мне показалось знакомым женское лицо Она смотрела на нас, арестантов. И тут я ее вспомнил. Это была Груня, которую я хорошо знал по станции Воропоново, с ней вместе мы провели юность. Узнав меня, она что-то стала говорить военному, тот схватил что было на столе, соскочил с подножки вагона и стал передавать конвою свой сверток. Конвой не соглашайся взять. В этот момент их поезд вздрогнул и пошел. В окно вагона я видел, как плачет Груня, поднеся к окну маленькую девочку — видимо. дочь. Военный на ходу бросил в тамбур сверток, сел в свой поезд и уехал. Кто он, как его звали, мне до сих пор неизвестно. Через
несколько минут к нашей двери подошел начальник конвоя, спросил мою фамилию и передал мне кусок хлеба, булку, два вареных яйца, нарезанную колбасу и несколько конфет без оберток. Видимо, мне передала Груня все то, что оказалось у них на столе. Неожиданная встреча с той девушкой, которую я знал в дни своей юности, так меня взволновала, что я не мог есть, меня душили слезы. Я предложил едущим вместе со мной съесть то, что нам передали, но и они отказались. Взгрустнули все. К вечеру второго дня поезд продолжал свой путь в сторону Москвы. Шел медленно, словно все время в гору. Мы стояли и любовались природой через две железные решетки. Вдруг до нашего слуха донеслись слова песни, все подскочили да так и замерли: шли косари, их было человек 10—12, они-то и пели, да как пели! Мы слышали слова песни:
...Спускается солнце за степи,
Вдали колышется ковыль,
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль...
Мы миновали шедших косарей, на этих словах песня как бы затихла. Вдруг поезд остановился. Снова стали слышны слова песни, но только на более высокой ноте:
...И вот повели, затянули.
Поют заливаясь они...
Поезд лязгнул буферами и пошел, а мы, как в тумане, услышали еще несколько слов песни:
...Про Волги широкой раздолье,
Про даром минувшие дни...
Весь арестантский вагон рыдал, конвой не выдержал и стал грубо унимать плачущих арестантов. Так мы доехали до города Козлова, где нас двоих высадили из вагона. Я даже не вспомнил про продукты. При обыске в пересыльной тюрьме в кармане моей шинели обнаружили два яйца, это видимо соседи положили их мне в карман, когда я покидал арестантский вагон.
В пересыльной тюрьме города Козлова нас поместили в камеру, в которой уже были арестанты. Небольшая камера, сплошные нары, на них подряд лежали заросшие бородами старики, все в длинной одежде, позже мы узнали — это были священники православной церкви, привезенные из лагерей на пересмотр их дел. Прожили мы с ними в этой камере два дня, а затем нас всех повели на станцию для дальнейшего следования по этапу. Перед этим несколько дней шел проливной дождь, дороги раскисли, грязь до колен, а нас гнали по проезжей части немощеной дороги. Одежда
священников и моя длинная командирская шинель волочились по грязи, вдруг команда: «Садись!» Все по команде бросили в грязь свои мешки и на них сели. Так положено. Повторялось это несколько раз. Мешки все в грязи, с них текло. Перед выходом нашей группы на шоссейную дорогу мы услышали команду: «Ложись вниз лицом!» Все как один легли. Последовала команда: «Встать!» Мы поднялись, с нас стекала вода, и грязь комьями падала на дорогу. Конвойные смеялись. Священники пытались стряхнуть грязь со своей одежды, но это им сделать не удалось. Крики и брань сразу привели нас в чувство. Так грязными мы следовали до станции. Такое издевательство было необходимо конвою для того, чтобы нас не опознали идущие навстречу нам арестанты.
Поход на железнодорожную станцию оказался неудачным, конвой поезда не принял нас. Через небольшой промежуток времени нас вернули в тюрьму и поместили в ту же камеру в ожидании нового этапа.
... И вот я снова в Бутырской тюрьме. Давненько не бывал здесь. Поместили нас в большую камеру. Как опытный арестант, я сразу прошел в правый угол камеры. В камере тесно, душно. Вместо 50— 60 человек вместили около двухсот. Нары в два этажа. Когда я стал выбирать место, меня поманил рукой изможденный, худой, лысый человек с редкой рыженькой бородкой, с прекрасными глазами и с подкупающей улыбкой. Показал рядом с собой: «Садитесь! — и спросил, — с воли?» Я сказал, что нет, из Сталинграда. «Я Зильбер», — сказал мой новый знакомый. Так и состоялось наше короткое знакомство. По неписаным правилам я должен был рассказать присутствующим о себе. А они коротко о себе. Зильбер Лев Александрович — профессор-микробиолог, сидит в тюрьме уже долго. Его обвинили в том, что он с группой других ученых распространял по России опасные инфекции, что он противник существующего строя. Но сам Лев Александрович рассказал о себе и то, как вел он борьбу с чумой в Азербайджане, и как ему с группой ученых удалось обнаружить возбудителя клещевого энцефалита; Зильберу удалось выделить вирус этого опасного заболевания и найти переносчика этой опасной болезни — клеща; и как удалось создать хоть и несовершенные, но первые методы предупреждения заболевания. И вот в знак благодарности этот прекрасный ученый в стенах Бутырской тюрьмы вместе с нами на одних нарах.
За несколько дней прямо-таки привязался к нему. В течение всего моего знакомства с ним я ни разу не разуверился в нем. Лев Александрович — великий оптимист.
— Я верю в то, что это не должно долго продолжаться, все скоро образуется и мы будем все на воле. Вот вспомните меня, мои друзья, — утверждал он.
Но мечтам его не суждено было свершиться. Через несколько дней нас, человек 150, направили этапом, а Лев Александрович и еще небольшая группа остались в Бутырках.
«Черный ворон» в течение дня возил нас на Ярославский вокзал, а там сажали в столыпинские вагоны. И снова в «купе», где должны разместиться 6 или 8, нас впихнули 23 человека. Тесно, душно. Интересно устроен этот вагон: к одной стене проход, вдоль второй «купе». Двери «купе» отворяются в проход, они снизу железные, а верх зарешечен, двери вагона снаружи тоже с решеткой. Мы находимся под двойной решеткой, по коридору снует охрана. Тут я встретил бывшего механика автогаража Москвы Гурова Тимофея, шофера Бескоровайнова с Украины и других. Все мы направлялись в Архангельск по спецнаряду в автоколонну. Они по своей специальности, а я диспетчером. Так говорилось в нарядах, и мы, наивные, верили в то, что было написано. Москвичи имели достаточно продуктов, ехали мы, не унывали, и вот недалеко от Архангельска на какой-то небольшой станции два наших арестантских вагона отцепили ночью, а с наступлением утра высадили из вагонов и под усиленным конвоем повели в пересыльный лагерь. Это было в марте. Еще лежал не тронутый весенним солнцем снег, все искрилось вокруг, когда ненадолго выглянуло солнце. Нас довели до пересыльного лагеря без приключений. Всего мы прошли 8—12 км. К вечеру подошли к колючей проволоке в несколько рядов и к засыпанным снегом брезентовым палаткам. Наутро мы узнали, что это пересыльный лагерь. Он расположен вблизи Архангельска на полуострове, недалеко от пристани, в которой швартуются морские суда и что нам с наступлением весны надлежит поехать одним на Новую Землю, другим на остров Колгуев, третьим на Печору, а до этого мы будем здесь ожидать комплектации. О боже! Что это за лагерь! В лагере нет мест, большая часть людей под открытым небом. Нас сразу же обступили «блатари» и без разговоров забрали все съестное. Утром в 5.00 подъем. Получили баланду и опять в палатку, в которой холодище, печь-буржуйка не топится, людей набито до отказа.
А как мы получали баланду, хочется рассказать подробнее. Это ведь первое ощущение лагерной жизни. Почти ни у кого нет ни ложек, ни мисок. Каждый думает, как бы побольше схватить баланды. Мы, новички, три или четыре дня не успевали. Затем наловчились. На голове я носил панаму, сотворенную из военной фуражки. Но так как околыш у нее красный, его пришлось завернуть внутрь, а козырек оторвать прочь. Я протискивался среди других, зачерпывал из кадки ведер на 15—16 баланду и пил ее через край. Варили это месиво так: неочищенная от шелухи и непотрошеная треска сильно переваривалась, в нее бросали немного ячневой сечки и варили до такой степени, пока все кости соленой
трески, хвосты и головы не разваривались. Хлеба мы не получали около месяца и совершенно отощали. К концу апреля участились случаи голодной смерти. А как ей не быть? Ведь мы находились на улице в снегу. Нас собралось много тысяч. Что делать?
В один из обычных дней у ворот лагеря собрался конвой и несколько «придурков» (так мы звали тех, кто помогал конвою и руководству лагеря). Я случайно вместе с другими оказался недалеко от них. Тогда один военный крикнул: «Старики, кто из вас пойдет за зону, в хозгруппу?» Я в числе первых отозвался. Назвал свою фамилию и вполне сошел за старика (благо, около 2 лет не брил бороды). К вечеру нас вывели за колючую проволоку и поселили в землянке, где уже размещалось человек 50—60. Конечно, было тесно, но зато тепло. Утром я в числе 20—25 человек пошел работать «по специальности» — ассенизатором. Это унизительно, но что поделаешь? Хочется жить. Так я проработал по этой специальности около трех месяцев. Мы чистили уборные, а ночью на санках отвозили в ямы умерших товарищей. В свободное время я часто ходил по приглашению, а чаще и без оного на вольнонаемные походные кухни, где помогал поварам нарубить дров, принести воды, помыть котел. И за это кроме своего пайка баланды, удостаивался порции хорошего супа, конечно погуще, чем в лагере. А это очень важно в тех условиях. В мае нам начали давать хлеб, по 400 г. Тогда мы понемногу ожили.
Начали отправлять этапы. Первым ушел пароход «Степан Разин». Злые языки говорили, что ему не суждено было дойти до Новой Земли — подорвался на мине. Вторым пошел «Халтурин», но нас и на него не посадили, хотя на пристань водили. Третьими в июне выехали мы. Пароход назывался «Свияга». Нас погрузили на него очень много, в трюме было 7 этажей нар. Сидели мы один на одном. В первую же ночь разыгралась трагедия — грабеж и убийство. И никто из конвоя не обращал внимания на крики о помощи. Все мы ехали как будто организованно, каждой группе был присвоен номер. Наш номер был 124. Ночью на наши нары влезли человек пять и сразу стали забирать все. Кто сопротивлялся, того убивали. Так выбили золотые зубы у двух поляков. У меня забрали мешок с вещами, которые мне передал брат Андрей в городской тюрьме в Сталинграде. Они приставили бритву к моему горлу. Что было делать? Сопротивляться? Убьют. Так я и расстался со своими вещами. Очень жаль было валенок, которые мне так необходимы на Крайнем Севере. Отдавая вещи, я хорошо заметил грабителя. Утром появилась охрана и стала спрашивать, кто и чем пострадал? Мой спутник Гуров говорит: «Семен, скажи». А я не стал говорить, а пошел по отсекам в надежде встретить грабителя. Так прошел весь день, а наутро при раздаче хлеба в соседней колонне опознал грабителя. Узнал я и его фамилию — Абрамов.
Рассказал тем, с которыми ехали в одном отсеке. Решили выследить его и дать бой. Я стал следить. Воры сидели группой и играли в карты. Мы пошли в нижний отсек, укрылись недалеко от уборной под лестницей, и вот спустя минут 40 в уборную пошел Абрамов. Из-под лестницы, внезапно, мы вышли навстречу Абрамову. Я схватил его за грудки и сказал: «Ну, бандит, хочешь жить — отдай вещи, если не отдашь — удушу». Он взмолился и говорит: «Отпусти, я сейчас принесу твой мешок. Ведь я думал, что ты польский капитан». Я говорю: «Нет, ты ошибся. Я волжский грузчик!» Снял свою панаму и показал красный околыш форменной военной фуражки. Тут мы скоро нашли общий язык. Я предложил Абрамову принести вещи через 30 минут, а он попросил меня не заявлять о пропаже вещей. Минут через 20 в этом же темном углу, где нас было 5 человек, появился один Абрамов и принес мои вещи, извинившись, что он уже кое-что загнал: тапочки, носки, два полотенца вышитых и две майки. Сам же Абрамов попросил: «Дядя Семен, я все верну, только попозже». Вынул из-за пазухи кусок сала и отдал мне. Так я подружился с вором. Позже он принес мне все. Этот мальчишка (вор) в дальнейшей моей судьбе в колонне 32 сыграл большую роль. Он спасал меня от голодной смерти и от цинги, кормил около двух месяцев черникой и хлебом, часто ничего не брал взамен.
Наш корабль остановился в открытом море. К юго-востоку на горизонте просматривался остров. Знатоки назвали его островом Колгуевым. Стояли мы два световых дня, а затем снялись с якоря и пошли своим курсом в устье реки Печоры в Нарьян-Мар. Причина вынужденной остановки была в том, что ночью группа заключенных под носом охраны спустила спасательный бот и ушла по направлению острова Медвежий. Погоня не дала результатов. Тогда на поиск ушел сторожевой корабль на остров Шпицберген. Поймали храбрецов или нет, нам неизвестно. Мы потом узнали, что часть конвоя сняли и судили.
Мы уже вошли в устье реки Печоры, но разбой и убийства на «Свияге» продолжались. Бандиты так разошлись, что им не было удержу. А группа товарищей, в которой оказался я, была вне опасности, потому что рядом с нами поселился главарь этой банды, который и спасал нас. Ночь мы спали спокойно, даже не пряча обуви. Иногда мне перепадало что-нибудь и в виде подачки от воров. Ночь мы стояли на рейде Нарьян-Мара. Теперь, когда я слышу песню про Нарьян-Мар, вспоминаю далекое прошлое. Конечно, песня сложена не про те годы: «Нарьян-Мар — городок не велик и не мал»... и т. д. В наши годы это место кочевий народа коми с его чумами и оленями. Утром, не пришвартовавшись, нас стали перегружать на баржи, которыми мы должны следовать вверх
по реке Печоре. Пункта назначения никто не знал. На вторые сутки пути ко мне подошел человек, по национальности еврей, и попросил: «Дай пару белья для повара». Я познакомился с ним. Это был врач-терапевт Гугель из Саратова. Я сказал ему: «Возьмите весь мешок, а то его у меня отнимут».
Нас привезли к поселку Кожва и выгрузили в зону, оцепленную колючей проволокой, под усиленную охрану. Там мы прожили три дня до поступления очередной группы арестантов. Нас соединили и погнали этапом на север в сторону Воркуты. Мы прошли немного, и нас застала ночь на замерзших болотах. Мы лежали прямо на кочках из мха, сон одолевал, а заснуть боялись.
Утром во время команды: «Становись!» меня увидел Лев Александрович Зильбер и позвал к себе. Я перешагнул через тех, кто не успел подняться, и встал рядом с ним. Так мы продолжали путь. Оказывается, Зильбер после того, как мы расстались, многое испытал в этапах. Долго шли пешком из какого-то лесного лагеря по левобережью Печоры. Он еле двигался, у него за плечами мешок. Тогда я предложил свои услуги, снял с него мешок, взял под руку и повел. Но впереди оказалось незамсрзшес Печорское болото. Нас повели через него — вода до пояса, местами и повыше, а идти так около 12 км. Я связал оба мешка, перебросил через плечо. Льва Александровича пустил вперед. Он то и дело оступался и падал, я помогал ему встать или перешагнуть через упавшего впереди арестанта. Людей, погрузившихся в воду, никто не поднимал. Уже в темноте мы добрались до берега, и тут же была дана команда: «Ложись!». Легли мы в низине на ничем не защищенном месте. Лев Александрович взял свой мешок и его как-то оттеснили от меня. Я окончательно изнемог под тяжестью мокрой одежды и двух мешков. Как сел на моховую кочку, так и заснул. Долго ли мы спали, не знаю. Оказывается, была дана команда в темноте встать и следовать дальше, но я этой команды не слышал. Я спал, свалившись между кочками в воду левым боком, не ведая, что вмерз в мох. Когда рассвело, Лев Александрович не обнаружил меня. Это было недалеко от колонны лазарета Маруши. Он поднял шум и попросил сходить за мной. Он, еще два заключенных и конвоир разбудили меня и доставили в Маруши, где я пробыл 4 дня. Затем меня угнали на колонну 32, а Лев Александрович был послан лекпомом на 40-ю польскую колонну. Так опять разошлись наши пути.
Мы начали работать на трассе Печора—Воркута. Выбирали руками мох, готовили к отсыпке будущее полотно. О моем спецнаряде забыли, я работал наравне со всеми, на общих работах. Подъем — в 5.00, завтрак — баланда из соленой трески и сечки ячневой крупы. Работу мы начинали в 6.00, часто в воде выше пояса, а для того, чтобы извлекать из воды мох, каждый из нас должен погружаться вместе с лопатой в воду. Зима вступила в свои
права, заморозки ночью доходили до 10—12 градусов, лед местами был 12—15 см. При работе мы взламывали его. Вечером, мокрые, усталые, мы еле добирались до колонны в свои палатки, замертво падали на нары и часто засыпали, не дождавшись ужина. Стали частыми случаи смерти прямо на колонне, в палатках. Режим становился невыносимым. Если тебе необходимо отойти по естественной надобности на 3—5 шагов, проси разрешения конвоя. Получив разрешение, передвигайся спиной вперед. В противном случае получишь пулю в затылок без всякого предупреждения.
Нас, бывших военных, преобразили немного, сняли все, что отличало нас от других, шинели подрезали выше колен, а обрезки побросали в костер, хотя мы просили дать их нам на портянки. Никакой одежды не выдавалось до самой зимы. Все мы были обтрепанными, разутыми, холодными и голодными. Мне трудно было передвигаться. И вот, наконец, мы закончили этот каторжный труд. На нашу колонну выпала доля отсыпки полотна. Мы начали строить ледневку. По льду обещали доставить с левого берега Печоры автомашины. Но я не выдержал. Недоедание, вернее голод, изнурительный труд сыграли свою роль. Меня перестали гонять на работу. Я лежал в палатке, ожидая, когда направят в лазарет. Видя, что погибну, я снял с себя сапоги (это единственная мало-мальски стоящая вещь), отдал лекпому за буханку хлеба, а через два дня он направил меня с группой больных во вновь организованный лазарет Маруши. Нас не всех приняли. Тех, кого приняли, привели к брезентовым палаткам и впихнули на двухъярусные сплошные нары, где не было места не только чтобы полежать, а даже сидеть. Люди находились там без всякой помощи и тут же умирали. В палатке, где по-хорошему должно помещаться 100—120, нас было 600—650 человек. На всю палатку одна печь из железной бочки. Палатка без двойного верха, на полу вода, т. к. врыта она на 80—90 см в грунт. «Ну, — думаю, — не погиб в тюрьме, в этапах, на колонне — значит суждено погибнуть здесь, в лазарете». Пролежал неделю, ноги окончательно отказались двигаться, открылись цинготные язвы, началась пеллагра, дистрофия. Питание плохое. Хлеба 400 г, медикаментов нет. Кроме марганцовки, даже не было настоя хвои. Только приход в лазарет главного врача Ивахненко Евтихия Семеновича, врачей Зильбера Льва Александровича, Комлева Бориса Васильевича оживил медицинскую работу в лазарете. Стали готовить настой хвои, получили витамины С, но марганцовка была основным лечением. Врач, как правило, обслуживал 300—400 чел., а Зильбер — до 600 больных, находящихся в ужасных условиях. В лазарете люди гибли. Забили тревогу после того, как главный врач Ивахненко был откомандирован в Ленинград, а вместо него временно был назначен врач-заключенный
Комлев Борис Васильевич. Он был главным без прав, и никто с ним не считался.
Как-то раз по палатке проходил новый дежурный врач, к этому времени я уже не мог ходить и по естественным надобностям. Он спросил меня о самочувствии, я ответил: «Доктор, вот я уже и лежать не могу — задыхаюсь», а сам повернулся в его сторону. Он узнал меня. Мы оказались земляками. С тех пор он взял надо мной шефство, поручал сестрам, только что приехавшим из медицинских училищ Волковой Вале, Клаве и Зине, фамилии которых не помню, давать мне обязательно витамины. Иногда эти прекрасные девушки через санитара передавали мне кусочек хлеба, хотя сами получали его по 500 г, или кусочек брынзы. Еще при Ивахненко стали носить меня в землянку врачей, где я был в роли писаря. Писал акты о смерти заключенных, что не успевали делать сами врачи. Позже, когда мы стали регулярно получать вареную пищу, врачи выделяли от себя одну порцию мне, и это помогло мне стать на ноги. Уцепившись за жизнь, я начал искать пути пересылки заявления в ЦК или правительству. Но этого делать не разрешалось.
Постепенно я приходил в норму, меня стали использовать в роли медстатиста Е. С. Ивахненко. Я стал бродить по зоне. И вот как-то ночью произошел случай. Умерших выносили из палаточного лазарета и складывали в импровизированный морг, представлявший из себя несколько небольших елок, склоненных одна к другой. Там можно было уложить 6—8 трупов. Меня позвали к Ивахненко. Я вышел почти босиком. Брюки на мне едва прикрывали колени, сплошные лохмотья. Проходя мимо морга, я испугался (кстати, я всегда боялся покойников), почуяв, что меня схватил кто-то рукой за ногу. От испуга я присел и стал шарить рукой. В конце концов понял случившееся: санитары вынесли из лазарета труп, еще не окоченевший, небрежно бросили его, рука мертвеца откинулась в сторону и пересекла дорожку. Я шел, видимо, одним из первых и случайно буквально попал ногой между пальцами руки мертвеца. Вот это-то и навело на меня ужас. Я вбежал в землянку главврача в страшном испуге. Узнав в чем дело, он успокоил меня и сказал, что к нам привезли немного теплой одежды, и сейчас он даст команду выдать мне комплект, чтобы я не простудился окончательно.
Я уже знал, что Ивахненко скоро уедет в Ленинград, и мучился тем, как бы заговорить с ним о моем деле, о намерении послать заявление в ЦК на имя Сталина, а копию домой брату Андрею. В этот вечер, видя хорошее расположение, я высказал мою просьбу. Тот сказал: «Пожалуйста, мне это ничего не составляет» и предложил мне для этой цели листов сорок папиросной бумаги и химический карандаш. «А писать, — сказал, — следует здесь, у меня, чтобы никто не знал». Я так и сделал. Вечерами писал и оставлял написанное в его помещении, а как-то вечером прочел ему мое
послание. Евтихий Семенович заметил: «Смело пишете, как бы хуже не было». Я ответил: «Будь что будет!»
Заявление вышло длинное, на 13 или 15 листах. В нем я написал кто я, за что посажен в тюрьму, рассказал о зверствах, применяемых при допросах. Попытался убедить И. В. Сталина в том, что я не враг советской власти. Ссылаясь на его труд «Вопросы ленинизма», я писал примерно так: «Вы в своих трудах подробно разбираете и доказываете то, что советский строй — строй рабочего класса, руководимого коммунистической партией. Вы утверждаете, что врагом может быть только тот, кто стоял по ту сторону баррикад, кто с оружием в руках шел против существующего строя, кто ненавидит наш советский строй, кто экономически пострадал, кого лишили трудящиеся привилегий. Я думал, а ведь я-то пролетарий, сам рабочий, из рабочей семьи. Меня воспитал комсомол, коммунистическая партия. Они дали мне образование, благодаря советскому строю простой рабочий стал руководителем, имел хорошую работу, был экономически обеспечен, имел авторитет. Сложилась хорошая семья: жена, двое детей. Вся сознательная жизнь была отдана партии, народу. Мой удел — пропаганда идей марксизма-ленинизма в массы. И вдруг — враг народа! Дико, подло, необъяснимо! Так в жизни не бывает. Но со мной подобное случилось, из меня сделали врага. Кому это нужно? Кому это на руку? Только ли из меня сделали врага народа? Нет, тысячу раз нет. Делали из многих преданных партии людей. Я был, есть и всегда буду предан большевистской партии, советскому строю, народу. Томите меня годы, десятилетия в тюрьмах, ссылках, но веры в партию, веры в правду я не потеряю. Я категорически против насилия, чинимого надо мною около 3 лет. Я требую объективного расследования моего дела» и т. д. В этом же заявлении просил прощения за резкость и невежливый тон заявления. Потерять все: семью, положение, работу, родную партию, воспитавшую меня, и свободу — это равносильно смерти. Продолжая письмо, просил прекратить дальнейшее издевательство, дать мне право вступить в одну семью строителей социализма, быть на воле и приносить пользу обществу.
8-е заявление Сталину 28.03.1941 г. Адрес: Кожва Коми АССР, п/я 274-1. Вот это-то заявление и отвез в ЦК ВКП(б) дорогой человек Е. С. Ивахненко, а второй экземпляр был послан им моему брату Андрею в Сталинград. Третий — зашил сам в полученный мною ватный арестантский бушлат и пронес его через все невзгоды. Брат, будучи в командировке в Москве, добился приема в органах НКВД и сообщил мне, что мое дело в ближайшее время будет пересмотрено Особым совещанием. Но тут грянула война, конечно, было не до пересмотра.
Много лет спустя я видел это заявление в двух томах моего дела с грифом хранить вечно. Оно в числе прочих документов, со
многими резолюциями. Одна из них гласит: «А. А. Андрееву — разберитесь...»
В 1955 году, когда дело было пересмотрено, заместитель главного прокурора Петров давал мне мое дело для ознакомления, в нем было подшито решение Военной коллегии Верховного суда СССР следующего содержания: «Дело по обвинению Васюхнова Семена Семеновича пересмотрено Военной коллегией Верховного суда Союза СССР 5 марта 1955 года. Постановления Особого совещания от 11 июня 1940 года в отношении Васюхнова С. С. отменены и дело за отсутствием состава преступления прекращено. Председатель Военной коллегии Верховного суда Союза СССР генерал-лейтенант юстиции А. Чепцов, 21 апреля 1955 года».
А не слишком ли долго разбирали его? Я остался в лазарете Маруши. Очень большое участие в моей судьбе приняли Лев Александрович Зильбер, Борис Васильевич Комлев, врачи Лакоза, Кац, а позже Борис Матвеевич Болтянский, Бездетнов.
Особенно тяжело было в лагере зимой 1940—1941 года, когда даже в лазарете часто не давали хлеба.
После того, как строительство железной дороги продвинулось на правобережье, было решено рядом со строящимся мостом через Печору построить ледяной мост путем наморозки льда высоким валом и прокладке по нему шпал и рельсов, произошло еще одно событие. Из Москвы приехала комиссия с участием начальника санитарного управления Гулага доктором Лойдиным, которая проверила состояние лечебных дел и уехала. Прошло около 2 месяцев и в лагерь приехала правительственная комиссия, которая выявила произвол и грубейшее попрание прав человека. В результате проверки руководство Печорлага было устранено, осуждено к высшей мере наказания. Их, кажется, было 8 человек, в том числе начальник лагеря Большаков, начсанотдела и другие. Приезд этой комиссии спас лагерь от голодной смерти. На колоннах увеличили паек хлеба до 600—800 г. Стали готовить мясные блюда, а у нас в лазарете появилось все — хлеб 600 г, мясо — 180 г (главным образом фарш оленины), которым стали кормить безнадежных больных, и они стали на глазах у всех поправляться. В паек входило 20—30 г масла сливочного, 20 г сахара, словом, жизнь в лазарете пошла по-иному. В аптеку доставили много медикаментов, которые сыграли свою роль. Я стал писать мало актов о смерти. Те лица, на истории болезни которых было написано «безнадежный», через 3—5 месяцев возвратились в строй.
Так вмешательство Москвы спасло многие тысячи заключенных от голодной смерти.
Начали строить больничный городок за счет освободившихся бараков из-под управления (участка) и вновь всего было возведено к зиме 1941 года 11 помещений, в которые под праздник, 6 ноября
1941 года, вселили всю массу тяжелейших больных. То были уже человеческие условия: спали на матрацах с простынями, на подушках, под польскими одеялами.
Помнится такой случай: у нас начальником лазарета была Клавдия Ивановна Кузнецова из вольнонаемных. Вот 5.11.1941 года собралось совещание, которое проводил инструктор санупргулага Бережной. Он сказал: «Вот вам три дня на размышление:
думайте сегодня, завтра, послезавтра, а 9 ноября будете переводить больных». Но больных всех перевели до праздника, и впервые за четыре года я встречал праздник в таких условиях. Больные повеселели, отогрелись и когда вошла начальник лазарета, многие, встав с постели, приветствовали ее возгласами одобрения.
Мне вспомнились случаи из лазаретной жизни. Как-то раз я подал на подпись главному врачу акт о смерти заключенного — немца из республики немцев Поволжья — и говорю: «Борис Васильевич, мне кажется, этот человек жив, а с другой с созвучной фамилией умер». Он возмутился: «Не выдумывайте!». Я стою на своем, потому что на моих нарах недалеко лежал тот, кто умер, а документы составлены по ошибке на другого. Тогда главврач, не считаясь с тем, что пурга, мороз за 50 градусов и ночь, пошел на вахту и договорился о том, чтобы нам дали сопровождающего. Мы пошли с ним к месту сохранения трупов. Там среди других трупов мы опознали Шмидта с его огромной родинкой на щеке и исправили ошибку, хотя изрядно поморозились. Почему так произошло, врач Кац объяснил: «Я этого больного видел два раза и не мог запомнить, а санитар-лекпом Степанов дал мне другую историю болезни».
После этого, чтобы еще не повторить ошибки, Степанов всем вновь прибывающим в лазарет в тяжелейшем состоянии или без сознания, писал на бересте бирку с фамилией, именем и отчеством и клал в карман бушлата или за пазуху с тем, чтобы не спутать. И вот как-то ночью я приполз к печи погреться. В это время лежащий со мной доходяга стал шарить по карманам в поисках съестного и обнаружил кусочек березовой коры, на котором были помечены его данные. Он закричал: «Какая-то сволочь сунула мне в карман бирку, а ведь я еще живой!» Нужно сказать, что каждому умершему к кисти руки прикреплялась подобная этой бирка, в которой значились номер по формуляру, фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок. Вот это-то обстоятельство и возмутило ожившего, который случайно обнаружил у себя бирку.
А жизнь в лагере шла своим чередом. Нелегкой была она и у Льва Александровича Зильбера. Он сам еще не успел оправиться от этапа, но на его плечи легла большая забота. Он инфекционист, поэтому ему собрали всех пеллагриков и поносников, всего около 600 человек. И вот он начал борьбу за их жизнь. Первое, что удалось
сделать, это разместить их в случайно освободившиеся два барака. Это уже не палатки, в них гораздо теплее. Благодаря его настойчивости, получили немного постельных принадлежностей, снабжали два-три человека одним одеялом. При направлении в его отделение с больных снимали вещи, в которых они приходили с колонн, прожаривали их в вошсбойках, тем самым спасались от паразитов. Так понемногу стали выполнять самый элементарный санитарный минимум. Он добился, чтобы в его отделение прислали вновь приехавших медицинских сестер. Стали регулярно готовить отвар хвои, улучшилось питание. Лев Александрович не выходил сутками из отделения, сам болел, но спасал арестантов. К весне стало легче, смертность пошла на убыль и по инициативе Льва Александровича начал функционировать лекторий. Сам Зильбер, другие врачи выступали с лекциями, беседами на медицинские темы. А когда у нас появились академик-физик Лукирский Петр Александрович, строитель профессор Пятницкий Сергей Сергеевич, то образовался научный кружок, который систематически, каждое воскресенье вечером, организовывал лекции на разнообразные темы: о дистрофии с показом больных, о глазных болезнях Севера, о трахоме, об инфекционных заболеваниях, о явлениях при роже и другие. Мне было поручено вести учет прочитанных лекций и посещаемости. За год было прочитано более 30 лекций, а за все время моего пребывания на Печоре свыше 50. Меня в шутку называли ученым секретарем. Нужно сказать, что первое время наших ученых слушало небольшое количество желающих, главным образом заключенные. Затем посещение научных лекций стало обязательным для всех медиков.
Как только улучшилась обстановка в лазарете, Лев Александрович Зильбер организовал лабораторию, где стал работать и я. Он стал, в силу своих возможностей, проводить научную работу. Из Кирова ему послали морских свинок, а из Котласа трех баранов для опытов. Судьба этих баранов интересная. Для транспортировки на Печору послали двух человек, которые в отдельном вагоне должны были доставить баранов. Как они их везли, долго описывать, но факт тот, что к нам прибыло два живых барана и при них шкура от третьего. Позже нам стало известно, что барана съели по дороге сопровождающие, т. к. долгое время были голодными.
В свободное время Лев Александрович Зильбер многое рассказывал о своей жизни, об его участии в борьбе с чумой в Азербайджане, об экспедиции на Дальний Восток для борьбы с эпидемией, об его участии в гражданской войне, о пленении и о многом, многом другом. В часы досуга он писал афоризмы, дружеские шаржи почти на всех врачей. Я записал их и по возвращении из заключения передал Льву Александровичу. Вот некоторые из них:
БОЛТЯНСКОМУ
Всегда он выдержан, спокоен,
в годах, но все же очень строен,
Любезность может вам сказать
и каждый день ходит гулять...
Прожив на свете много лет,
людей он знает, знает свет
и стоит лишь открыть вам рот,
он сразу же расскажет анекдот...
Он написал эпиграмму в адрес врача-хирурга Лотара Андреевича Беккера, врача лазарета, в прошлом судового врача, объехавшего все моря и океаны:
...Изъездив все моря и океаны
желая все на свете испытать,
без радости ты зашиваешь раны
и любишь, любишь поворчать.
Не то сулил тебе твой рок
и не туда бежали волны.
Что делать, ведь Восток
он неожиданностей полный...
А как-то возмущенный испорченными часами-ходиками, которые повесили в бараке врачей, он написал следующее «...ведь каждый час на 100 минут они нахально врут...»
Эти слова дошли до начальника лазарета Подгорного и он приказал немедленно заменить часы исправными.
В стихах Льва Александровича много было едкой сатиры по поводу тяжелых условий труда и жизни заключенных: «...сквозь щели в двери видны ели, что здесь растут невдалеке...» или «...везут не лошади, а люди на санках елку и сосну. Несется мат, трясутся..., а воз стоит — ни тпру, ни ну...»
Стоит, потому что изможденные люди из команды слабосильных не в состоянии везти такой воз. Они бессильны, а иной тяги не было. Вспомнился и такой случай — в лагере время от времени проводились сверки формуляров с заключенными. Делалось это так: несмотря на лютый мороз выводили всех в расположение зоны, ставили в строй, вызывали по фамилии и проверяли. Работник 2-й части называл фамилию, заключенный продолжал называть свое имя, отчество, год рождения, статью и срок заключения. Такую же проверку устраивали и в лазаретах. Всех ходячих больных выводили во двор и опрашивали, тяжелых больных проверяли в постели. Однажды вызвали профессора Болтянского. Он назвался, сказал год рождения, назвал статью 58, пункт 1, 2, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 14. Стоявший с нами рядом старик-охранник громко сказал: «Вот старый хрен и нахватал же статьев». Многие не. удержались и засмеялись. После проверки в бараке смеялись над Борисом Матвеевичем, зачем он нахватал столько «статьев». И смех и грех!
Среди дней переживаний и тревог иногда выпадали и часы радости, шуток. Это было во времена, когда во главе лазарета стояла замечательная женщина К. Кузнецова. При ней иногда удавалось даже послушать пластинки. Проходила очередная лекция. Мы, в том числе Л. А. Зильбер, Б. В. Комлев и вольнонаемные сестры, сидели на задних нарах и слушали рассказ (потихоньку) о поездке в Москву Марии Андреенко. Зильбер сокрушался, что не знал об ее отъезде. Маша угостила нас карамелью, которую мы не ели уже давно. Борис Васильевич Комлев наклонился и что-то сказал Андреенко, та ничего не ответила, дала что-то ему, он очистил и положил в рот. Мы с Львом Александровичем догадались, что Маша его угостила еще конфеткой. Комлев разжевал, вынул изо рта и бросил под нары, а сам, обиженный, вышел из барака. Мы долго не могли понять, что случилось? Наутро дневальный, убирая барак, обнаружил разжеванную шоколадную конфетку и говорит: «Кто это такой богатый, что разбрасывает конфеты?» И только тогда, в сердцах, Борис Васильевич рассказал, что вместо конфеты Маша дала ему геморроидальную свечу, а он впотьмах не рассмотрел и разжевал. Но гораздо позже судьба свела этих людей — теперь они муж и жена.
Тяжелые были времена. Лагерный режим во время войны стал еще строже, время от времени мы, находившиеся в лазарете, это чувствовали. Несколько раз в год проводилась чистка обычных колонн и лазаретов от опасных врагов. В это время всех со ст. 58, пункты 1, 2, 6, 7, 8, 9 обязательно изолировали в спецколонны, из которых редко кто возвращался. Эти колонны назывались колоннами строгого режима. К числу таких же статей относилась и моя запись в формуляре «За участие в военном заговоре». Эта статья лишила меня права быть диспетчером колонны, она преследовала меня всюду. И как чистка лагеря, так я стою под угрозой выписки из лазарета. Но за 3—4 дня меня вызывал всегда Лев Александрович Зильбер и укладывал в постель в своем отделении с диагнозом — обострившийся цирроз печени. Я лежал 3—4, а то и больше недель, пока все успокаивалось, и вновь шел выполнять свои обязанности медстатистика, секретаря, а позже и прораба строительства бараков. Для нас было загадкой, как всегда угадывает о предстоящей чистке Лев Александрович. И вот теперь мне стало известно из его уст, что его регулярно посвящал в это дело оперуполномоченный, наблюдавший за лазаретом. Лев Александрович, работая на колонне лекпомом, спас жену чекиста во время родов. Вот и проникнулся он особой симпатией к врачу, который не раз спасал нас от неминуемой гибели.
Перевели из лазарета Кузнецову, ее сменил старый чекист, начальник лазарета Подгорный. Он начал заводить свои порядки, ужесточил режим. Это при нем вызванный за зону главврач
Комлев Б. В. был остановлен часовым с вышки и пролежал на снегу недвижимый от смены до смены часовых на 48-градусном морозе, получив обморожение рук и ног. Когда он пожаловался начальнику, тот сказал: «Ничего не поделаешь, Борис Васильевич, на то и лагерь...». Он буквально издевался над обслугой, что не так — карцер. Даже врача Каца посадил на 5 дней за то, что тот сделал отметку на кухне о непригодности супа для больных с поносами.
Я продолжал нести по-прежнему бремя и при новом начальстве. На первых порах дело шло неплохо, но вскоре новый начальник стал помыкать мной и довел дело до того, что лишил права получать паек ИТР, настоял, чтобы перестали давать прем вознаграждения, запретил жить в землянке вместе с врачами и профессорами, вызывал каждый час, не давая работать, а ходить мне было очень трудно. Как-то раз, не сдюжив его причуд, я громко нелестно отозвался в его адрес. Это немедленно стало известно Подгорному. Не дав съесть завтрак, он вызвал меня на допрос, стал придираться и ругать, требуя сказать, что я сказал в землянке о нем. Я понял, что ему все известно и что никто уж меня не спасет от неминуемой гибели. На ногах еще не закрылись цинготные раны. Я сказал так же, как и в землянке, поняв, что запирательство не поможет. Он вспылил, закричал: «Уничтожу! Сгною!» Потом пригласил меня сесть на скамейку у барьера, а сам издалека повел разговор: «Ведь у тебя семья на воле, сам ты сейчас в хороших условиях. Что еще тебе надо?» Я согласился с ним, тогда он предложил мне одну гнусность — быть его сексотом и передавать все, о чем говорят жившие со мной врачи, профессора. При этом условии он вернет мне все блага. А я от Ивана Семеновича Шалая знал все об этом деспоте, даже то, что он позволял себе в семье (Иван Семенович был учителем его детей). Школы на колоннах не было. Я очень резко реагировал на его подлое предложение, вскочил, схватил счеты, лежащие у него на столе, и ими запустил в него что было силы. Подгорный наклонился, счеты ударили в стену и разлетелись вдребезги. Я с площадной бранью набросился на него — излил свою душу, будь что будет. Хотел бежать в барак, но в двери показался санитар и преградил мне дорогу. Подгорный походил немного, затем с новыми угрозами обрушился на меня. Я заявил ему: «Вы все можете сделать со мною, потому что изверг. Посмотрите, что стало в лазарете с вашим приходом? Все запуганы, вы разогнали прекрасных поваров, а вместо них посадили воров, вы разгоняете врачей, вы издеваетесь над всеми. Вы хвастаете тем, что двадцать лет в Ч К, а что вы сделали хорошего, кроме подлости и жестокости, — ничего. А вот теперь сажайте меня, судите меня. Но помните, что я проклинаю вас! А ведь вы человек и могли бы поступать по-человечески!»
С этим я ушел от него, ожидая кары. Когда вечером вернулся в барак, вещей моих на новом месте не оказалось. Дневальный сказал, что приходил посланец профессоров и забрал мои вещи. Я еще переспросил: «А кто?» Он ответил — Степан Степанович. Идти мне нужно было в контору доложить, что сделали строители за день. Когда я вошел в барак, то увидел стоявшего у двери Анатолия Ивановича Подгорного. Он пальцем поманил меня, я вошел, он предложил сесть. Я сел и стал докладывать по работе. Подгорный слушал меня рассеянно. Затем остановил и спросил:
— Что ты хочешь от меня?
Я ответил:
— Ничего. Хочу, чтобы вы поняли, что я никогда не пойду на гнусные предложения, пусть это стоит мне жизни. Я прошу оставить меня на старой работе, вернуть мне все блага жить в среде врачей-профессоров, получать премвознаграждение — мои 25 руб. в месяц, питаться наравне со всеми.
Подгорный выслушал и говорит:
— Зайди в бухгалтерию, я дал команду выписать тебе вознаграждение (а я его не получал уже три месяца), и потом зайди ко мне.
Я так и сделал. Но когда стал расписываться, удивился. Стояла сумма не 75 рублей, а 150. Я спросил бухгалтера, он ответил:
— Так распорядился Подгорный.
Я зашел и поблагодарил его. Он, сидя за столом, подвинул ко мне несколько записок со словами: «Возьми и каждый месяц в первых числах заходи ко мне, будешь получать на всех (а нас там жило 16 человек) кое-что из вольнонаемного ларька». Я прочел записки. Там было выписано по 500 граммов брынзы, по 2 килограмма хлеба, 500 граммов колбасы копченой и по 100 штук папирос. Я взял, поблагодарил и спросил:
— Анатолий Иванович, врачи Болтянский, Кац не курят, а вы выписали всем папиросы?
— Распорядись ими сами, — ответил он.
Я ушел в глубоком недоумении. Что стало с Подгорным? Еще несколько раз я продолжал получать записки от начальника на дополнительный паек. Папиросы мы курили сообща.
Как-то в разговоре со мной Иван Семенович, он был большим моим другом и остался им на всю жизнь, спросил: «Семен Семенович, что за милость со стороны Подгорного?» Я подробно рассказал, как все было. Тогда-то он поведал мне, что его жена была поражена поведением мужа. Через несколько месяцев Анатолия Ивановича Подгорного взяли на войну на Северный флот. Уходя на фронт, он пришел проститься с нами в барак и сказал во всеуслышание: «Честности учитесь у Васюхнова». Тогда многие удивились такому заявлению, хотя уже знали, что уезжая с терри-
тории лазарета, Анатолий Иванович врачебные дела оставлял на вольнонаемного врача-психиатра Шульдера, а хозяйство на меня.
Воевал Подгорный недолго, вернулся раненный. Его назначили директором совхозов НКВД, расположенных по Северной Двине. Он как-то приехал к нам и попросил моего согласия поехать к нему заместителем по административно-хозяйственной части. Я от этого предложения отказался, не желая покидать Болтянского. Так из врагов мы стали хорошими друзьями. А если Подгорному нужна была помощь медицинская, он всегда обращался к специалистам врачам-заключенным. Что стало с Подгорным потом, мне неизвестно.
Жить было тяжело, тяжко смотреть на колючую проволоку, на вышки с конвоем, на сторожевых собак, на нас часто нападала меланхолия. Сидели мы понурившись, и думали каждый о своем горе. Вот тогда-то появлялись бывалые люди, такие как Иван Семенович Шалай, проведший в тюрьмах и ссылках более 20 лет. Это он шел в ссылку в 1905 году за участие в восстании на Пресне будучи студентом последнего курса Московского медицинского института. Это его посадили вновь в 1912 году, когда он окончил Харьковский механический институт и участвовал в забастовке и выступлении харьковских рабочих по поводу Ленского расстрела. Это его судили в связи с процессом Рамзина. В четвертый раз он сидел уже 9-й год. На его долю выпала тяжелая жизнь, но прожил он ее не бесцельно. Он владел хорошо английским, французским, немецким, латинским, древнегреческим, еврейским, украинским и другими языками. Он окончил Харьковский механический институт, консерваторию в Венеции — по классу виолончели и в Киеве по вокалу. Экстерном он также окончил педагогический институт им. Бубнова. Но одно ему не удалось: закончить Московский медицинский институт. Он мог все: хорошо играл на инструментах, которые сам делал, прекрасно пел, сочинял стихи и музыку, умел шить, вязать, сапожничать, стирать, хорошо готовил обеды, ремонтировал все приборы, часы, машинки и прочее. На его долю пришлась поздняя любовь. Он впервые женился в 64 года. Вот он-то и выводил нас всегда из тяжелого раздумья своей игрой на гитаре, песней «Ты уймись, кручинушка, смолкните, страдания, не вернуть ушедшего трепетной рукой, и замрет без отзыва крик негодования, крик, из сердца вызванный злобою людской». Да! Большую жизнь прожил этот замечательный человек! Он умер в 1965 году.
А взять к примеру замечательного человека, ученого, члена-корреспондента Академии наук СССР, профессора физика Петра Александровича Лукирского. С ним я пробыл недолго, но запомнил его хорошо. Он мне показался ярым непротивленцем злу, близким по взглядам Л. Н. Толстому. На Печоре я встретился с
ним, но немного с другим. Это случилось после моего резкого разговора с Подгорным, когда он как-то обмяк, подобрел и стал делать необычные дела. Он ездил на пересылку в Канин Нос и там выискивал интересных людей. Привез в лазарет Лукирского, Болтянского, Каца (фтизиатра) и других.
Как-то я был в приемном покое, и вдруг вижу знакомое лицо. Сразу не вспомнилось, кто это. Его вид меня поразил. Высокий, худой, заросший седой щетиной человек, одет в кусок изодранного пальто, брюки имели больше дыр, чем живого места, на одной ноге какое-то подобие обуви, сделанное из камеры для автомобиля, другая завернута в тряпье. Идти не может, у него двухстороннее крупозное воспаление легких. Фока Аникеевич, дежурный фельдшер, сказал мне, когда это существо унесли санитары: «И вот такое-то чудо забрал к себе Анатолий Иванович». Я спросил его, не помнит ли он фамилию его. «Как же, помню, академик Лукирский из Ленинграда», — ответил фельдшер. Тогда-то я вспомнил Лефортово. Пошел в барак, взял все, что еще не успели съесть доктора, и понес в корпус. С нашей помощью встал на ноги этот замечательный человек, а затем начальник лазарета послал его помогать в аптеке завертывать порошки. Аптекой заведовала в то время Галя Комарова. Она была признательна начальнику за такого помощника. Галя затем вышла замуж за начальника санотдела Иванцевича и в настоящее время живет в Москве. В свободное время академик рассказывал, как он трудился в лагере в Соликамске, откуда его направили к нам. Как ему приходилось отбивать молотком железные лопаты, чтобы они были острее, как скоро убедились, что он непригоден для такой «блатной» деятельности, и после этого был послан на работу в качестве сторожа инструмента, словом, прошел все муки ада. «И только здесь я вновь обрел облик человека», — говорил Петр Александрович. Тут он стал получать письма, иногда посылки. Ему писал сам Иоффе, успокаивая, что скоро он будет освобожден из лагеря по ходатайству Академии наук СССР. Нам было странно, когда на имя Лукирского приходили пакеты из Академии наук, когда Иоффе обращался к нему: «Дорогой друг». Все свободное время Петр Александрович посвящал науке, он писал формулы на всем: на коробках из-под медикаментов, на бересте, на стенах, забывал спать, есть и пить. Я часто отрывал его от занятий и требовал чтобы поел, сходил с нами в баню. Он ходил отрешенный от всего в плохоньком недлинном пальто. Ему-то Лев Александрович посвятил такие слова: «Уткнувшись носом в воротник, чтоб в сердце холод не проник... и не растопил надежды на освобожденье». Осужденный на 10 лет, он отсидел к этому времени почти 4 года. Как-то утром в воскресенье к нам зашел помощник по труду и, вызвав Лукирского, сказал: «Петр Александрович, вас сегодня вызывают на
освобождение в управление на Печору». Он, конечно, не поверил, и заявил: «Я сегодня не могу ехать, у меня вечером лекция». Пришел начальник лазарета, но Лукирский настоял на своем и только утром в понедельник мы отправили его всем бараком на освобождение. У него не оказалось самого необходимого в зимнее время. Я подарил ему на память теплый шарфик, другие товарищи еще кое-что. Он был освобожден с выездом в Татарскую АССР. Но Петр Александрович знал, что в Казани находилась Академия наук СССР.
Из письма Лукирского мы узнали, что перед ним извинились. Какой-то высокий чин из НКВД так и сказал: «Я имею поручение извиниться перед вами, товарищ Лукирский, и сообщить вам, что вас ждут друзья в Академии и семья дома. Сейчас приведите себя в порядок, я распорядился дать вам машину и вы поедете куда вам нужно».
Читая это письмо, мы и смеялись и плакали. Мы рады были за Петра Александровича, этого милого, странного человека. Позже он и еще писал нам письма, сообщая, что получил деньги за все время своего отсутствия, что углубился в работу по расщеплению атомного ядра, а к 225-летию Академии наук получил орден Трудового Красного Знамени. Он умер в Ленинграде в 1956 году.
Наступила долгая северная зима, морозы достигали 50 градусов, вьюги не переставали, недаром же одна из станций Печорской железной дороги называется Хановей, что значит «вечный ветер». Часто в такие ночи заключенные двигались по веревке, боясь, что ураган снесет их. Строительство дороги продолжалось, она нужна Родине. Донбасс в руках фашистов, со Шпицбергена уголь доставлять все труднее и труднее. Нужен печорский уголек стране, а, главное, Архангельскому и Мурманскому портам и Ленинграду. Все это понятно каждому. На стройке объявили соревнование за быстрейшую постройку мостов через Печору и Усу, за скорейшую укладку последнего километра дороги. И вот победа! Прошел первый поезд на Москву, ликование было общим, трудно было понять, чему радуются заключенные. Видимо тому, что внесли свой посильный вклад в дело защиты Родины. Многие подали заявления об отправке их на фронт, где бы они могли искупить свою вину кровью. Но не всем выпало такое счастье. Я получил отказ. Опять уныние и переживания, а тут еще грозные вести — гитлеровцы рвутся к Москве. Особенно переживают москвичи — Лакоза, Кац, Зильбер. Лагерь затих, все с ужасом думали, а что будет с ними. У всех на устах фронт. Все с чувством глубокой тревоги узнают о сдаче городов и территорий Советского Союза. Не было злорадства. Тяжкие переживания мучили нас, «врагов».
В такой-то обстановке я вновь слег в постель. Как-то раз прибегает ко мне санитар и говорит: «Семен Семенович, к нам в
барак привели новенького врача, он больной, места, кроме твоего, нет. Вот послали спросить, не уступишь ли временно свое». Я без разговоров уступил место и уложил приезжего — пусть отдохнет с этапа. А через полчаса врач Лакоза Юрий Ильич (ныне доцент, кандидат медицинских наук, преподаватель Рязанского медицинского института) пришел ко мне с радостной вестью, что к нам с этапа снят профессор Сталинградского медицинского института, заведующий кафедрой глазных болезней Борис Матвеевич Болтянский, мой земляк, учитель и наставник, который вскоре навестил меня в лазарете. Так состоялась третья встреча с Болтянским, которая принесла мне уйму радости. Через десять дней Бориса Матвеевича положили в лазарет, в одну палату со мной, где мы пролежали более двух месяцев. В этапе он ослаб, заболел цингой и его необходимо было поставить на ноги. Забота всех врачей, их внимание помогли Борису Матвеевичу одолеть недуг. Еще в корпусе он стал строить планы о создании глазного отделения в лазарете, так как к этому времени с трассы строительства начали поступать нескончаемым потоком глазные больные. Сплошная белизна и яркое солнце ослепляли многих, появлялись язвенные поражения глаз, сан отдел забил тревогу. Как только встал Болтянский, ему выделили помещение на 30 коек, куда перевели и меня, хотя я еще не мог работать. Но это сделали с расчетом на то, что я поправлюсь и стану помогать Борису Матвеевичу. Как-то, лежа в постели на нарах, я услышал жалобы двух больных бытовиков о том, что плохо кормят. Я объяснил им, насколько мог, что теперь война, кругом нехватка, так следует ли нам сетовать на советскую власть? Вскоре одного из них выписали, а второй не переставал брюзжать, потому что уже третий день не выдавали сахар и сливочное масло. Он поносил советскую власть всяческими словами. Перед завтраком он заявил: «Хоть скорее бы приходили немцы». Меня это взорвало, я стал доказывать, что в окопах бойцы не каждый день едят, а ведь они в снегу, в грязи и рискуют ежеминутно жизнью. В Ленинграде люди гибнут от голода, там не всегда получают 100 граммов хлеба, а он лежит в тепле, получает 600 граммов хлеба, суп и недоволен. Он закричал на меня: «Замолчи, вражина!». Я не сдержался, схватил костыль (я ходил на костылях) и стал бить этого негодяя. И если бы не подоспел Борис Матвеевич, не знаю, чем бы это кончилось. Вечером меня повели к оперуполномоченному. Так водили несколько раз, пока в это дело не вмешался начальник оперотдела Лисов. Он сперва пожурил меня, погрозил отдать под суд за самоуправство, а когда за мной пришел конвой, сказал: «Правильно ты сделал, что измолотил этого бандита. Вот мы ему статеечку-то пришьем за контрреволюционные выступления». Правда, на следующий день этого зека в отделении не стало, а что с ним произошло, мне неизвестно.
Дело шло на поправку, я стал помогать Борису Матвеевичу в создании глазного отделения. Все свободное время мы были вместе, ночами создавали операционную, в которой была острая нужда. А Льва Александровича Зильбера спецконвоем увезли в Москву в Бутырскую тюрьму для работы в закрытом институте по борьбе с чумой.
Весной 1942 года в отделении было свыше 100 человек. Сюда везли больных со всей трассы. Освоив дело лекпома, я оказывал помощь Борису Матвеевичу. Вскоре он добился того, что меня освободили от строительных дел и я всецело был поглощен работой медстатистика глазного отделения. Строительство уходило дальше на Север. И вот руководство санотдела решило перебросить в Абезь глазное отделение профессора Болтянского, к тому времени получившего всеобщее признание. Он лечил не только заключенных, к нему шли и все начальники. К осени Борис Матвеевич был этапирован в Абезь, он уверил меня, что добьется наряда на перевод меня туда же. Больных с Марушей забрали на Печору к доктору Елистратову, куда поехал и я.
Лазарет Маруши был расформирован. Большинство врачей уехало на Печору. Здесь были Зебров, Комлев, Елистратов, Лакоза, Бершикер, Сергеев и др. Главным врачом, заведующим глазным отделением был Сергей Андриянович Елистратов, наш земляк, сталинградец. Он сразу назначил меня лекпомом в глазное отделение, где я и работал, ожидая наряда на Север, в Абезь. Однако это оказалось очень сложным. Жил я также в землянке совместно с врачами. Лазарет был переполнен, изнурительный труд и климат пагубно отражались на здоровье заключенных. Но жизнь не стояла на месте. Доктор Бездетнов с Камчатки организовал зубной кабинет, где занимался даже протезированием. А раньше был такой случай. Жили мы в землянке, где на полу была вода. Врач Бездетнов еще не занимался зубной практикой, у него не было инструментов, кроме одних зубных щипцов. Потому его использовали как врача-терапевта. Вот в такой-то момент к нам внезапно в обед зашел новый начальник отделения Стаханов, которого никто из нас не знал, а за ним вслед вошла начсанчасти Максимова. Мы встали, а дядя Костя, как в шутку звали Бсздстнова, остался сидеть на нарах, боясь замочить ноги. Вошедший Стаханов закричал:
«Встать!» Дядя Костя встал босыми ногами на мокрую холодную землю, да так и простоял до тех пор, пока не ушло начальство. Прошло несколько дней и вдруг опять так же, в обед, к нам влетел начальник участка Стаханов, а за ним вошла Максимова. Мы сразу поняли, что у Стаханова болит зуб, потому как он держит руку у щеки. Врач Бездетнов сделал знак, я сразу понял — нужны зубные щипцы, и тут же поставил на печь котелок с водой для кипячения.
Стаханов сказал: «Доктор, посмотрите, проклятый зуб замучил, а врач за триста километров в Абези».
Бездетнов поставил на печь ногу и попросил положить голову на его колено, чтобы можно было заглянуть в рот. Брюки доктора были грязные, потрепанные, и начальник не сразу положил голову. Стоящая рядом начальник санчасти Максимова вынула из своего кармана платок и бросила под голову начальника. Я подал зубные щипцы и врач, прилаживаясь, как лучше взять зуб, говорит:
«Гражданин начальник, вот видите, вы имеете на меня зуб, а я его сейчас вырву (это он намекнул на прошлую грубость Стаханова), и быстро удалил зуб без обезболивания.
Стаханов побледнел от таких слов, а Бездетнов, как ни в чем не бывало, продолжал балагурить:
— Ничего, начальничек, вот здесь на арестантской постели полежите и все пройдет. Да не бойтесь, вшей у нас нет, их всех изничтожили.
Врач Максимова начала что-то говорить Бездетнову, а тот свое:
— А что костюм непрезентабельный, не взыщите, я арестант.
Слава быстро пришла к зубному врачу, и вскоре он получил необходимый инструмент от сестры из Москвы. Ему выдали пропуск и дядя Костя стал уважаемым человеком. Тем более, что первой к нему на протезирование пришла жена Стаханова, инженер. Ей тоже очень не понравилась одежда врача и, видимо, она позаботилась. Вдруг врачам выдали костюмы из материи цвета хаки — это была сенсация. Но через неделю, когда Бездетнов шел через вахту, ему не выдали пропуск. «Почему?» — спросил он. «Не велено», — ответил охранник. Тогда врач Бездетнов вернулся в зону к главному врачу Елистратову, снял телефонную трубку и позвонил начальнику участка Стаханову, кстати, пропуск был отобран и у Елистратова. Разговор этот происходил в моем присутствии.
Врач Бездетнов поздоровался с начальником Стахановым, спросил не беспокоит ли зуб. Тот ответил, что нет, не беспокоит. Тогда дядя Костя справился, почему не ходит на лечение его жена Нина Павловна. Тот ответил: «Вы же обещали навестить ее, а не пришли после удаления зуба, а ей было очень плохо». Врач Бездетнов извинился, сказал: «Видите ли, гражданин начальник, в этом повинны вы, не следовало шить костюмы врачам, тогда бы мы были спокойны, у нас не отобрали бы пропусков. А теперь я вынужден просить вас, пусть у нас заберут костюмы, возвратят старое барахло, а вместе с ним и пропуска».
На этом разговор был окончен.
Мы с Елистратовым страшно испугались за дядю Костю. Что теперь будет? Но обошлось. Вечером на вахту вернули все отобранные пропуска, а доктору Бездетнову принесли его в землянку,
извинились и сказали: «Неважно, что ваш пропуск до 18.00, сейчас же идите на квартиру Стаханова».
Так закончилось это происшествие, а в тот день врач Бездетнов заявился назад перед самым отбоем. Долго мы слушали его рассказ, как Стаханов воспроизводил пересказ телефонного разговора с ним доктора Бездетнова своей семье. «Ну и посмеялись же мы вместе», — говорит Бездетнов.
После этого уж никто не смел брать у врачей пропуска. Все они ими пользовались беспрепятственно.
Главный врач Елистратов заработал авторитет на Печоре. С ним считались, он участвовал в консилиумах, слыл знающим дело врачом, широкого профиля специалистом. Он хорошо знал терапию, педиатрию, инфекционные болезни, и это помогло ему в лагере. Много сделал Елистратов на Печоре, имея пропуск, он часто появлялся на пересылке Канин Нос, там отбирал к себе в лазарет бывших военных работников, специалистов, ученых, инженеров. Так, с его помощью оказались в лазарете Горский, Бсрнимер, Беккер, Салтышек, Шалап и другие. Он многое сделал для создания человеческих условий в лазарете. С наступлением весны организовывал выход из лазарета заключенных, способных ходить, на сбор морошки и грибов, чтобы расширить рацион заключенных. Но этот эксперимент, к сожалению, закончился в первое же лето. Как-то Сергей Андрианович направил большую группу выздоравливающих больных на сбор морошки и голубики. Заключенные добросовестно отнеслись к заданию. Вечером принесли много ягоды, но поход был омрачен чрезвычайным происшествием — перед отбоем всех подняли по тревоге, в лазарете стали умирать заключенные, которые ходили в лес. Переполох, многие оказались без сознания, у некоторых открылись рвота и понос. Стали расспрашивать тех, кто был с ними, но не заболел. Те объяснили, что заболевшие заключенные ели какой-то немного сладковатый белый корень, называя его дикой редькой. Все, кто ел этот корень, к утру погибли. Утром врачи во главе с Елистратовым и начальником санчасти пошли на то место, и были ужасно удивлены. На месте было большое количество отходов от корня, который стал причиной гибели многих заключенных. Спустя некоторое время, уже в Абези, мне стало известно, что этот ядовитый корень растет на берегах Печоры и в Австралии. Противоядия в то время против него не было, и никакое промывание желудка не помогало. Это происшествие наложило неприятный отпечаток на нашу жизнь. Запретили походы за витаминами, а на доктора Елистратова было наложено строгое взыскание. Через небольшой промежуток времени доктор Елистратов направил меня на пересылку Канин Нос для дальнейшего следования этапом в Абезь вместе с заключенным Некрасовым. В ожидании этапа много пришлось пережить вновь на этой колонне.
Снова этап. Обыкновенный двухосный вагон. В него нас посадили неисчислимое множество и повезли. Кое-как мы добрались до станции Кочмес. Там что-то приключилось с вагоном. Нас отцепили, выгрузили и погнали на колонну, именно погнали. Шум, крик: «Подтянись!», «Не отставай!». Конвоиров целый взвод. Тьма, хоть глаз коли, незнакомая местность. Чуть отстал — прикладом в спину: «Что, пули захотел?». «Да, — думаем, — здесь еще не изжит произвол». Загнали на колонну и продержали три недели. И вот снова я в вагоне и, наконец, Абезь, новая встреча с человеком с большой буквы.
Борис Матвеевич строил большие планы об открытии глазного отделения для всего лагеря. По соседству с этой колонной размещалась больница для вольнонаемных работников. Вот на ее-то территории и обещали Болтянскому выделить помещение. Больница размещалась в небольших одноэтажных зданиях барачного типа, где были терапевтическое, хирургическое, детское, родильное отделения. Бараки низкие с небольшими деревенскими окнами, крытые дерном по березовой коре, а хирургическое отделение выделялось — оно было рубленое из дерева с настоящими большими окнами.
Через месяц нам выделили помещение. Это одноэтажное сооружение с небольшими окнами, крытое дерном. Его обнесли в несколько рядов колючей проволокой, устроили вахту с постоянным постом. Борису Матвеевичу рядом с операционной выделили малюсенькую комнатку 2 х 2,5 м и барак на первое время с общими нарами. Затем мы своими силами выздоравливающих сделали вагонку, пристроили небольшую баньку со входом через корпус. Бани да еще с прекрасным душем не было во всей больнице. Врачи тоже ходили к нам в душ, потому что для них пока не было в поселке Абезь бани.
Тяжело было начинать. Но все необходимое мы имели. Весь инструментарий из лазарета Маруши перевез сюда Борис Матвеевич. Ему в организации хорошо помогал начальник санитарного отдела Пудов и его заместитель, исключительный человек, Иван Наркисович Ивацевич. В корпусе, рассчитанном на 60—80, зачастую лежало до 100 и более человек, причем 10—15 коренных коми, главным образом, с тяжелейшими поражениями трахомой. Привозили к нам слепых, потерявших зрение из-за катаракты и других заболеваний. Необходимость заставила выделить угол и сделать женскую палату на 10—15 мест.
Весть о враче-исцелителе быстро облетела всю Коми АССР. К нам привозили больных с отдаленных колонн Заполярного круга, с берегов рек Печоры, Усы. К нам ехали из Нарьян-Мара. Как-то приехал коми старик 60 лет, который не видел до этого более 20 лет. Старик слыл лучшим оленеводом и охотником на
песца. Но вот «сделался темным», так объяснил привезший старика сын. Борис Матвеевич не хотел принимать старика, его нужно было помещать среди заключенных, а это возбранялось. Иван Наркисович пришел по этому поводу сам, посмотрел старика и приказал поместить его в нашем корпусе.
Старик, Иван Иванович Тимофеев, на своем веку убил более 500 песцов (из них много голубых), выдержал не один поединок с бурым медведем, о чем говорили рубцы на лице. Это его славили оленеводы за искусство захватывать и приручать оленей.
Сын уехал. Вскоре его взяли в армию и он погиб на фронте. А старик остался один. По-русски он не говорил. Через переводчика Колю, мальчика коми, очень торопил с операцией, а то не доберется на оленях домой.
Подготовка к операции закончилась. Назначили день операции. Из санотдела пожаловал сам Пудов, Ивацевич и другие. Меня взяли в качестве ассистента. Как только Борис Матвеевич прошел роговицу копьевидным скальпелем и столкнул с места хрусталик, больной сильно закричал, мы подумали, что ему очень больно, добавили анестезирующих веществ.
Операцию закончили удачно. Завязали глаза и перенесли больного к себе в корпус. Тут и узнали причину крика больного Тимофеева. Оказывается, он ощутил свет и заорал.
Прошло несколько дней и вот настало время, когда нужно снять повязку. Многих заинтересовал этот момент. Вновь собрались вольнонаемные врачи, сестры, начальство из санотдела. По команде Болтянского я снял повязку, доктор слегка протер глаз марлевым тампоном и через Колю дал команду Тимофееву открыть глаза. Он это сделал. Мы не ожидали такой реакции, больной бросился на пол, что-то бормоча, стал целовать ноги доктора, плакать, смеяться. Еле уговорили его сесть на место. Через небольшой промежуток времени удалили вторую катаракту, заказали ему очки, рассказали, как ими пользоваться. Тимофеев не спал ночами, боялся «как бы шайтан не украл солнце». А к весне мы отправили его домой на попутных нартах. Как же низок был уровень развития народа коми, они еще почти сплошь были неграмотными, питались сырой олениной, тухлой рыбой, редко ели хлеб.
Молва о враче-исцелителе, дающем солнце, быстро облетела всю округу. Потянулись за помощью к Борису Матвеевичу многие и он их исцелял. Забыли мы про Ивана Ивановича. Наступило время перегона оленей на пастбище. И вот как-то возле нашего корпуса появился на нартах Иван Иванович, позвал Бориса Матвеевича и сказал ему уже по-русски: «Бери сам». Подвел ему двух оленей. Болтянский отказался, но Тимофеев не хотел слушать, чтобы «дохтур», давший ему солнце, не взял оленей. Дело дошло до сельсовета поселка Абезъ и до руководства лагеря. Порешили
так: раз Тимофеев не уезжает, живет уже 5 дней, его не уговорить. Взяли мы этих оленей и пустили на мясо в общий котел на всех больных заключенных, которые были беспредельно рады подарку оленевода Тимофеева.
Доктора Болтянского знала вся стройка, его вызывали часто на консультации не только на стройку, но и в Сыктывкар.
Мне вспомнился такой случай. Нужно было пойти на колонну комиссовать заключенных. Шли мы по насыпи, но вот впереди оказалась большая группа рабочих из заключенных. Охрана стала требовать, чтобы мы «сошли в сторону, подальше от охраняемых». Они действительно охраняли группу из строгорежимной колонны, главным образом убийц и предателей. Мы сошли вниз, на лежневку, а профессору это сделать трудно было, он пошел через строй отъявленных бандитов, вошел в гущу их, остановился. Охрана бросилась туда. Мы насмерть перепугались, как бы не убили Бориса Матвеевича. Однако он вышел из толпы с улыбкой в сопровождении двух дюжих «зеков». Начальник конвоя потом рассказывал, как он испугался в тот момент, когда обступили Болтянского заключенные. А Борис Матвеевич, оказывается, имел в кармане махорку и оделял ею арестантов. Они же в тот момент у него из кармана похитили очки, которые тут же и вернули его «телохранители». Очень любили этого доктора все заключенные и вольнонаемные, даже начальство благоволило ему.
Как-то раз при обыске в корпусе зашли и в его комнатку. Об этом стало известно начальнику строительства Барабанову. Он категорически запретил кому-либо заходить в комнату Бориса Матвеевича. Комната стала святая святых для всех. Этот уголок был священным еще и потому, что все мы старались охранять покой самоотверженного врача. Заходили только те, кому он доверял: старший санитар Тимоша Сычев, который убирал комнату, кормил Бориса Матвеевича, мне было разрешено заходить в любое время дня и ночи, причем дверь комнаты не имела запора.
Вот здесь-то в уединении мы часто обсуждали все наболевшие вопросы. Успехи и поражения в ходе Отечественной войны. Почему мы оказались в лагере? Что заставило некоторых из нас лгать на следствии? Обсуждали дела отдельных людей, хорошо знакомых нам по заключению. Часто задавали один и тот же вопрос — за что? И скоро ли наступит конец нашим мучениям? Характерны высказывания. Вот некоторые из них. «...Конечно, для нас плохо будет, если фашисты победят, они не примут во внимание, что нас посадили в лагерь, ведь они же знают, что мы и тут остались коммунистами». Каждая тревожная сводка с фронта заставляла нас переживать. Только что услышим новое, сразу к Борису Матвеевичу и там обсуждаем. Очень боялись того, что наши не выдержат под Москвой, сдадут Ленинград. Как тяжело было на сердце у всех,
когда узнавали о поражениях, и как легко, когда на фронте имелся успех. Мы сразу же шли к больным и подробно говорили об успехах нашей армии, а дни разгрома фашистов под Москвой, в Сталинграде были праздником для всех заключенные Рассказывая об этом «врагам народа», я видел, какой радостью светились их глаза, сколько было в них счастья за нашу Родину, за ее успехи. Очень часто поражения на фронте вызывали злобу и ненависть к фашистам и многие здесь же просили бумагу — написать заявление о посылке их на фронт, бить фашистов. Прекрасный коллектив был в этой небольшой больнице для вольнонаемных работников. Возглавляла больницу Ася Моисеевна Шехтср, добрый, внимательный, отзывчивый врач. Она оказывала огромную помощь в организации глазного отделения для заключенных. Прекрасные хирурги: Косич Олимпиада Степановна, Подсадный, врачи — Дмитриева, Куниевская, Савичева, Зебров и средние медицинские работники: Низовцева Катя, Селя кова Сима, Штаркман, Шмелева Дуся, Синотова Галя, Макарова Полина, Рассказова Маша, Вафушев Ким, Волкова Валя и другие во многом помогали нам с Борисом Матвеевичем и когда мы еще нуждались в поддержке питанием, тоже не оставляли нас голодными, они несли, передавали нам хоть немного, отрывая от себя кусок хлеба, табак, который могли менять на продукты. Эти добрые люди не считались ни с чем. Они спасали нас от неминуемой гибели.
В самый разгар создания глазного нас постигло несчастье — ущемилась грыжа у Бориса Матвеевича Болтянского. Ася Моисеевна Шехтер ночью собрала консилиум, который решил по желанию Болтянского делать операцию. Операцию поручили делать вольнонаемному врачу из Киева Подсадному. Борис Матвеевич тучный, его еле донесли до операционного стола. Мы окружили его и никто не ушел из операционной, пока не закончили операцию. Тут были вольнонаемные Шехтер, Ивацевич, Дмитриева, Косич и другие. Ночь прошла тревожно. Только один из нас не унывал — это сам Борис Матвеевич. Он даже на операционном столе рассказывал анекдоты. Хирург говорит: «Доктор, замолчите, а то я якусь салфетку, а мабудь железяку зашью в брюхе...». Ну и смеялись же этой шутке! Только закончилась операция, Болтянского перенесли в его закуток (он наотрез отказался остаться в хирургическом отделении, хотя имел на это разрешение самого начальника строительства Барабанова).
Но, как говорят, беда не приходит одна. Рано утром в 4.00 шофер начальника строительства из вольнонаемных пришел в гараж готовиться к выезду. В гараже он сел у стола, над которым была низко спущена большая, на 500 ватт, лампочка. Видимо, от чрезмерного накала она взорвалась и осколки стекла попали шоферу в лицо, причем он потерял зрение на один глаз. Постра-
давшего доставили в больницу, хирурги обработали лицо, а вот с глазами ничего не смогли сделать. Доктор Косич установила, что роговица правого глаза сожжена горячим стеклом, которое прикипело к радужной и слизистой глаза. Прибежали за советом к Борису Матвеевичу, тот попросил доставить к нему пострадавшего (и это прошло два часа после того как самого сняли с операционного стола). Подвели пострадавшего к постели Болтянского, он посмотрел и приказал срочно готовить инструмент для операции. И здесь, в этой каморке, тяжело больной профессор Болтянский сделал искусную операцию. Снимает с глаза пострадавшего пристывшее стекло, не повредив роговицы. Делал операцию Борис Матвеевич полулежа. Врач-хирург ассистировала ему, а мы поддерживали его сзади. Через 6 дней пострадавшего выписали из больницы здоровым. Начальник строительства Барабанов приказал сшить профессору теплую длинную шубу и покрыть ее материалом, дал ящик махорки. А вы можете себе представить, какая была это ценность в то время.
Еще не встал с постели профессор Болтянский, вдруг поступило сообщение, что на руднике Инта в забое произошел взрыв и ранено несколько человек, причем у двоих ранения глаз. Транспортировать пострадавших нельзя.
И мы немедленно собрались с Борисом Матвеевичем в дорогу, на дрезине. Причем без конвоя. Взяли все необходимое для оказания помощи и операции. Пострадавших мы застали в больнице в тяжелом состоянии. Профессор вынужден был делать операцию, потому что ранения были прободные и он боялся того, что поднимется внутриглазное давление, в местах прободения утечет внутриглазная жидкость. Операция прошла успешно, у одного из больных удалено 12 инородных тел, ему зашили конъюнктиву обоих век, наложили швы на поврежденную склеру. У другого менее сложная операция, но все равно прободное ранение, причем осколок засел в склере. И эта операция окончена. Болтянского еле довели до койки. Он ведь простоял у операционного стола около четырех часов. Выезжать обратно было нельзя из-за опасности осложнений на глазах прооперированных. Нас оставили и мы пробыли около десяти дней, переживая о том, что отделение оставлено на старшего санитара Сычева и новенькую медицинскую сестру, еще не обретшую опыта в лечении глазных болезней. Обратно нас везли уже под конвоем, но в обычном классном вагоне. Особых происшествий не было, кроме того, что конвоир на первых порах отказался конвоировать заключенных с ящиком инструментов, где были и скальпели. Но потом его убедил Борис Матвеевич, что мы его не зарежем и никого из других пассажиров не будем резать. Да так уговорил, что не успел поезд тронуться с места, как наш конвоир захрапел (время было позднее) и мы
бодрствовали до утра, боясь помешать спящему конвоиру. Благополучно добрались до Абези, где нас ждали новые срочные дела.
Как-то раз мы шли с Борисом Матвеевичем по поселку. Он в своей новой шубе - барчатке, покрытой хлопчатобумажным материалом цвета хаки, и высокой шапке, я с небольшим чемоданчиком в руке. Видя, что нам навстречу идут военные, мы хотели сойти с дороги, но те двое вперед сбежали на обочину дороги и стали во фронт, отдавая честь Болтянскому. Они видимо приняли его за большого командира. Ну и посмеялись мы над этой сценой у себя в корпусе.
Детей и взрослых вольнонаемных, находящихся в больнице по поводу глазных болезней, мы осматривали ежедневно, а для этого приходилось посетить два-три корпуса, и не было такого дня, чтобы профессор не пошел сам. Он посещал и больных на дому, особенно детей, два раза в месяц осматривали детские очаги, где нередко обнаруживали страдающих конъюнктивитом. Как-то весной к нам стали поступать дети с конъюнктивитом и все с детского садика. Тогда он решил отыскать причину заболеваний, откуда дети приносят эту заразу. Мы осмотрели детей и вновь обнаружили пять новых случаев заболевания. Тогда Борис Матвеевич спросил няню: - скажите, в детсадике кошки есть?
Меня это удивило, к чему ему кошки сдались? Та ответила, что кошек нет, но иногда во дворе дети играют с кошками. Я пошел искать их. В подсобных помещениях кухни нашел двух и принес профессору. Он осмотрел их и установил, что кошки сеют заразу, было предложено убрать их. Как только прекратилось общение ребят с больными животными, так и не стало вульгарных конъюнктивитов.
На нашу долю выпадали поголовные осмотры местного населения коми из близлежащих поселков, где мы обнаруживали массу больных трахомой. Всех госпитализировали и успешно лечили от этой болезни. Однажды в глазное отделение пришла познакомиться вольнонаемная врач Глемба, заведующая медпунктом в поселке Абезь, что на реке Лемба, впадающей в реку Уса. Подавая руку коллеге, доктор Болтянский произнес каламбур в рифму — «...на реке Лемба живет доктор Глемба». Все присутствовавшие рассмеялись, врач Глемба немного растерялась, затем поблагодарила доктора за экспромт.
Удивительным человеком был Борис Матвеевич, он недоедал, у него не было лишних продуктов, но если к нему заходил кто-нибудь, он обязательно угощал. Вот и нам с Тимошей приходилось все возможное экономить и сохранять на всякий случай. Частым гостем у нас была Раиса Исаевна Штаркман. Это одна из бывших членов семьи изменников родины, занимала высокий
пост — она инспектор санотдела. Добрая, умная и прекрасная женщина, у нее что-то было для нас с Борисом Матвеевичем и каждый приход ее к нам был большим праздником. Борис Матвеевич сразу оживлялся, становился веселым, у него находилось много анекдотов. Прока он занимал гостью, Тимоша готовил еду. В компании хорошо ел и Борис Матвеевич. У Раисы Исаевны муж был большой военный работник Киевского военного округа, которого не стало, и она просидела в лагерях 8 лет как жена изменника родины. Был сын Борис, который защищал советскую родину. И вот как-то к нам пришла сияющая Раиса Исаевна, а с ней сержант с наградами на груди и с изуродованной рукой. Ранение он получил на фронте и вот теперь «по чистой» явился к матери. Пробыл он в Заполярье два-три месяца и уехал в Москву, где поступил в институт им. Менделеева, который успешно окончил. Это был очень живой, хорошо развитый молодой человек, остряк.
В 1946 году работники глазного отделения поселка Абезь Коми АССР справляли славный юбилей нашей пятилетней работы. По этому поводу в печатном органе северных строек НКВД СССР была помещена заметка И. Ивацевича, в которой он сказал добрые слова о Борисе Матвеевиче.
Уже теперь, когда Ивацевич работает в Москве, он не изменил своего мнения о столь талантливом докторе-окулисте Борисе Матвеевиче Болтянском. Всегда вспоминает и высоко ценит его заслуги в области лечения трудящихся лагерей и населения Коми АССР.
В своем повествовании я вскользь упоминал, в каких условиях мне пришлось изучать латинский язык в тюрьме. И вот в лагере знание латинского языка спасло мне жизнь. Правда, пришлось углубленно изучать латынь, осваивать хирургию глазных болезней и вместе с Борисом Матвеевичем делать большое количество операций, а для этого мне пришлось подготовиться и сдать экзамены на медицинского фельдшера.
Шли тяжкие годы войны. Фашисты были у стен Сталинграда, а ведь там находились все мои родные и близкие: брат Андрей, две сестры с семьями, отец, мать, жена, дети и все родственники. Где они? Что с ними? И вот весточка. Младший брат Александр на имя начальника строительства прислал письмо, в котором описал то, как на его глазах горел город. Как его с плохим зрением от рождения приняли в военкомате и уважили просьбу послать на фронт. Теперь он под Ленинградом громит гитлеровские полчища. Я сел и написал большое письмо и, чтобы избежать цензуры, отправил с вольнонаемным человеком. В письме я благословил его на правах старшего брата на ратные подвиги. Я писал ему: «Бей эту фашистскую нечисть, мсти за поруганную честь земли, мсти за всех убитых, за разоренные и сожженные города и села. Убивай
всех, кто станет на твоем пути. Помни, ты только один можешь отомстить за всех нас. Вот тебе мое братское благословение!»
Прошло время. Меня вызвал начальник особого отдела Лисов и спросил, кто есть у меня из родственников? Я все подробно рассказал. Тогда он задает вопрос:
— А кто в армии? Я сказал:
— Младший брат Александр.
— А ты с ним давно ведешь переписку?
— Получил одно письмо и на него ответил, — говорю.
— А как ты можешь давать брату благословение, ведь ты враг народа?
Это меня возмутило и обидело.
— Если за колючей проволокой, то это еще не значит, что я враг. Я был и останусь патриотом своей Советской Родины, это вы уже читали в моем заявлении о посылке меня на фронт.
Он замолчал. Полез в стол, достал письмо, которое я узнал по почерку. Оно было от брата Александра. Подавая его мне, Лисов сказал:
— Считай, брат выполнил твое благословение. Он получил уже второй Орден Красной Звезды.
Я обрадовался, здесь же у него прочел письмо брата и спросил разрешения написать ему ответ.
Лисов посоветовал: «Пиши и передавай мне, это ускорит отсылку». Я так и делал потом. Переписка с братом наладилась и только временами прерывалась не по моей вине. Я был рад, что брат, единственная родная душа — меня понимает. Он знает, он убежден, что я не враг, иначе боялся бы написать мне. А что с остальными? Чем их удостоила судьба? Где они? Так я и не узнал много, много лет. Гложет сердце тоска. Все потеряно, я прозябаю здесь. Мое заявление о посылке меня на передовую линию фронта в штрафной батальон оставлено без последствий. Как быть? Какие принять меры? Кто мне поможет? Все эти вопросы не давали покоя. А тут слежка, доносы друг на друга. Зачем? Кому это нужно? Мы часто говорили откровенно с Борисом Матвеевичем. Почему он оказался в лагере, ведь ему доверяли, он долго работал на Арабском Востоке по ликвидации трахомы. Неужели не учли этих заслуг? Нет, наоборот, их-то и поставили ему в вину, якобы он ездил туда по поручению сионистской организации.
Ведь надо же придумать! «Мне, — вспомнил Борис Матвеевич, — следователь написал в протоколе год, когда я стал одним из руководителей сионистской организации Украины. В это время мне едва минуло 8 лет. Кошмар! Я потом сказал ему про эту нелепость! А он ответил: «Профессор, а кто будет сверять даты? Важно, что ты руководитель». Ты знаешь, Сеня, я тогда сказал: «Не
бейте меня, напишите все, что вам надо, а я подпишу». Ведь я все равно не вынес бы издевательств. Написал, а я даже не читая подписал. Теперь, надеюсь, понимаешь, как все это было состряпано? Вот только от очных ставок я просил избавить меня. Однако они все же сделали очную ставку с Сергеем Андриановичем Елистратовым, который, прямо глядя мне в глаза, врал, говоря, что я был вместе с ним в одной контрреволюционной организации. Эта очная ставка окончательно убила во мне веру в добропорядочность людей. Понятно тебе или нет, какой я террорист, я боюсь даже незаряженной винтовки».
Я в этом убеждался не раз.
В трудных условиях работали врачи, у них не было даже никакого пособия по глазным болезням, особенно по борьбе с трахомой и заболеваниями в связи с ослепительным освещением в условиях Заполярья. Тогда и возникла мысль у профессора Болтянского Б. М. издать хотя бы небольшой справочник по лечению органов зрения в условиях Заполярья. Мыслилось этот справочник издать для служебного пользования только Печорстроя. Нас поддержали Иван Наркисович Ивацевич и Василий Николаевич Пудов. Но где взять бумагу? Тогда мне пришлось пробивать этот вопрос через секретаря начстроительства Поддуб-ного и лично через Барабанова. И это удалось. В типографии работали знакомые ребята, и они согласились сделать книгу в неурочное время. Для поддержания духа наборщиков были выделены продукты и спирт. Работа по набору шла к концу, об этом стало известно заместителю начальника строительства Боровицкому, который распорядился полностью оплатить труд печатников и наборщиков, при условии, что на титульном листе справочника будет напечатано: «Только для служебного пользования в пределах Печорстроя», а для большей убедительности справочник вышел под редакцией начальника санотдела доктора Пудова В. Н.
Это пособие очень помогло практическим врачам Заполярья. Кстати, это был первый печатный труд по медицине в условиях лагеря. О справочнике хорошо отзывалось и санитарное управление ГУЛАГа. В каждой больнице на колоннах появилось необходимое пособие. Оно сыграло важную роль в деле лечения народов Крайнего Севера от такой болезни, как трахома. Пребывание за Полярным Кругом в Коми АССР видного врача-хирурга спасло многих жителей республики от слепоты, не говоря уже о том, что сыграло исключительную роль и в деле лечения глаз у заключенных, так как они, не привыкшие к условиям Крайнего Севера, часто подвергались тяжелым световым ожогам с изъязвлениями роговой оболочки глаз. И только наличие квалифицированной помощи спасало больных от неминуемой слепоты.
Этот печатный труд был подарен автором мне, Е. Г. Шмелевой и другим с трогательной надписью: «Сотруднику и способному соратнику в деле лечения органов зрения у населения Печорстроя, дорогому Семену Семеновичу Васюхнову от автора 9.04.1944 года. Д-р Болтянский».
В 1943 году Печорстрой перестал посылать за пределы лагеря всех больных (даже вольнонаемного состава), так как наличие опытных врачей Болтянского и Елистратова давало полную гарантию оказания необходимой помощи при заболевании органов зрения.
Вспоминается такой случай. Время далеко за полночь. К нам в глазное отделение пришла заведующая хирургическим отделением Косич О. С. Разбудила Бориса Матвеевича, чтобы подключить его к делу спасения погибающей от заражения крови женщины. Ей необходимо было перелить кровь, иначе она до утра не дотянет. Консервированной крови ни в больнице, ни в аптеке не было. Людей из вольнонаемного состава с 1-й группой крови среди обслуги не оказалось. Вот врач и решила искать помощи среди заключенных. Она хорошо знала, что у меня 1-я группа крови, и попросила, хотя знала, что я сам еще не твердо стоял на ногах. И вот Во имя спасения матери четырех детей, я, не колеблясь, оделся и под конвоем пошел в хирургическое отделение больницы. Там прямым переливанием у меня взяли 450 граммов крови и влили погибающей женщине. А потом меня на носилках доставили за колючую проволоку. К утру стало ясно, что жизнь М. В. Веселовой спасена. Она пришла в себя и захотела увидеть своего спасителя. Ей сделали такое одолжение. Она долго благодарила за спасение, а у ее груди лежала виновница всех бед — дочурка. Ей от роду было всего двое суток. Прекрасная девочка! Она родилась весом 5,5 килограмма. Мария Васильевна слабым голосом спрашивает:
— Поможет ли ваша кровь?
Я ответил в шутку:
— Моя кровь бурлацкая, арестантская, несомненно поможет.
На этом свидание окончилось.
Кровь помогла. Всселова выздоровела, дочь ее выросла. Встреча у нас состоялась. Спустя двадцать с лишним лет.
Отец девочки Веселов Михаил Васильевич был начальником режима лагерей. Он взял шефство над спасителем его жены, матери четырех малолетних детей. На протяжении длительного времени посылал продукты питания, часто приглашал к себе на пироги профессора Болтянского и меня. Эти встречи вылились в большую привязанность. Михаил Васильевич верил в то, что мы не враги и не были ими. Так продолжалось до тех пор, пока его не перевели на строительство Волго-Донского канала, где еще раз удалось мне случайно встретить Марию Васильевну Веселову с ее взрослой
дочерью Людой. Михаила Васильевича к тому времени уже не стало. Он умер в Калаче.
У нас произошла интересная встреча с сыном «интенданта революции» Всеволодом Александровичем Цурюпой. Мне помнится повесть о замечательном человеке-революционере, соратнике Владимира Ильича Ленина, славном интенданте, наркоме продовольствия Александре Дмитриевиче Цурюпе, том самом, который отдал все силы и жизнь во имя революции. Он, будучи наркомом продовольствия, голодал вместе со всеми и даже с Лениным. Однажды, докладывая Ленину на заседании Совнаркома, упал в обморок. Дело было так. Цурюпа пошел на элеватор, куда поставили железнодорожный состав с хлебом. Осматривал вагоны, задержался и опоздал на заседание Совнаркома. Ленин встал, и идя Цурюпе навстречу, сказал: «Придется объявить вам выговор и занести в протокол!» «Мне — выговор?» — спросил Цурюпа. «Да-с, вам, за опоздание». После этого дал слово Цурюпе, который подробно доложил, что доставлено из продовольствия голодающим Москве и Петрограду. В конце доклада он покачнулся и упал. Бросившиеся к нему товарищи подняли его, уложили на диван. Что такое? В чем дело? Доктора! Скорее доктора! Позвоните в амбулаторию! Прибежал запыхавшийся врач, осмотрел, выслушал, постукал. «Что с ним?» — спросил Ленин. «Это сейчас пройдет, Владимир Ильич. Надо дать ему чаю. Это голодный обморок».
Вот каким был Александр Дмитриевич. Сам он жил в Москве, а семья из 5 человек оставалась в Уфе, захваченной белыми бандами. И несмотря ни на что Цурюпа трудился, делал все, чтобы спасти революционный пролетариат от голода.
Жил в Уфе в это время и его сын Всеволод, который рано вступил в Красную Армию, рано пошел на фронт защищать молодую Советскую республику. И вот этот-то революционер, последователь большевика-ленинца отца оказался у нас в Абези. Его, инженера-мостостроителя, обвинили во вредительстве, вместе с группой других товарищей осудили на 10 лет. К нам он пришел по нужде, болели глаза, и нужно было сохранить зрение. Прекрасный, эрудированный и хорошо развитый человек, хорошо знающий английский и французский языки, нашел хорошего собеседника в лице Бориса Матвеевича Болтянского. Он много рассказывал о своих поездках за границу, о том, как расценивали наши грандиозные успехи строительства социализма за рубежом. Говорил о том, что специалисты в буржуазных странах правильно понимают нас и считаются с новыми открытиями в СССР. В свободное время мы часто встречались за шахматной доской. Затем его взяли от нас в управление строительства в группу мостовиков. Но наша дружба не прекращалась, он продолжал вечерами прибе-
гать к нам на огонек, часто приносил книги, которые ему присылали из Москвы.
Немного еще об одном удивительном человеке.
Профессор Данишсвский Григорий Михайлович, бывший директор Института курортологии СССР, собирал материалы, относящиеся к авитаминозам в условиях Крайнего Севера. Он много ездил по колоннам, комиссовал истощенных людей. По его инициативе были организованы слабосильные колонны, где получали усиленное питание и работали по силе возможности. Григорий Михайлович стал одним из организаторов научно-исследовательского бюро на Печоре (НИБ), в которое входили видные медицинские работники Иваце-вич, Касаткина, Болтянский, Лакоза, Зильбер. Задача бюро: организация квалифицированной помощи населению Заполярья; создание особых условий больным, находящимся на излечении под наблюдением НИБ; выработка рекомендаций и претворение их в жизнь; издание трудов, ставящих целью предотвращение эпидемий цинги, пеллагры в условиях Крайнего Севера.
Григорий Михайлович Данишсвский подготовил материал для книги «Авитаминоз на Крайнем Севере». Необходимо было найти бумагу, добиться разрешения на печатание этой книги. Поручили мне, уже имеющему в этом деле опыт. Мне удалось достать бумагу. После долгих мытарств по инстанциям книгу разрешили напечатать, но опять-таки «Только для служебного пользования в Печор-строе». Зная, что это не столь важная оговорка, книга вышла в свет и немедленно разошлась среди врачей. Григорий Михайлович пользовался большим авторитетом у начальника строительства Барабанова. Последний всегда шел ему навстречу во всех начинаниях вплоть до того, что в 1944 году впервые в условиях лагерей Барабанов разрешил провести научно-техническую врачебную конференцию. Созвал для этой цели врачей, снабженцев и руководителей отделения, и сам лично руководил этой конференцией. Там был утвержден совет научно-исследовательского бюро и определено его место на Печоре. В вольнонаемной больнице этот орган пользовался хорошей репутацией. К нему относились с особым уважением, потому что там концентрировались большие медицинские силы. А консультации проводили профессора Беляев, Болтянский, Данишевский и другие. Барабанов высоко ценил труд профессора Данишевского. Он очень часто приглашал его к себе, в свою семью, и считал его хорошим специалистом.
Барабанов, будучи начальником строительства, старался удержать поближе к себе всех специалистов, профессоров, ученых. Он часто говорил: «Нам нужно у них учиться». И эти заявления он часто делал на совещаниях, где присутствовали вольнонаемные работники. Это затем сыграло немаловажную роль в жизни самого Барабанова. После того, как был развенчан Берия, некоторые
пытались очернить и Барабанова, но лучшие люди сделали все, чтобы Барабанов не пострадал.
Встреча
Как-то раз мы пошли с Борисом Матвеевичем осматривать больных в терапевтическое отделение. Там лежала тяжело больная доктор Мазуренко. У нее был цирроз печени и тяжелое поражение глаз — глаукома. Все знали, что дни ее сочтены, что оставалось ей быть в заключении несколько месяцев, но сделать ничего было нельзя. Она умерла за две недели до освобождения. Ее похоронили по-человечески, в отдельную могилу. На могиле поставили колышек с арестантским номером. Но как пришло освобождение, могилу убрали цветами и на врытый столбик прибили кусок жести, на котором написали, кто похоронен. Так мы отдали последние почести умершему товарищу.
После того, как посмотрели больных, я обратил внимание на миловидную девушку дет двадцати пяти. Она находилась в отделении на излечении. Образ этой девушки стал всюду преследовать меня прежде, чем мне удалось с ней познакомиться.
В хирургическом отделении больницы медицинской сестрой работала молоденькая фельдшерица Полина Макарова. Она очень внимательно следила за моей жизнью. Часто делилась последней крошкой хлеба, интересовалась, кто я? Что я? Разговаривая с Полиной, я исподволь узнал о той, которую встретил в терапевтическом отделении. Это была ее подруга — фельдшерица детского отделения Шмелева Дуся. Серьезная, вдумчивая, волевая, интересная, прекрасно сложенная, и, я бы сказал, по-своему красивая, привлекательная девушка. Я познакомился с ней. Всякая, даже мимолетная встреча волновала меня. Мне хотелось почаще видеть ее, слышать ее голос, упиваться ее чрезмерным радушием и огромным вниманием. Прекрасная собеседница, хорошо развитый человек со своими особыми взглядами на жизнь, на окружающих, она много читала, была в меру весела и без меры человечна. Это сразу подкупило меня. Такой человек в условиях Севера и заключения — необычайная находка. Но как быть? Показать ей, что она для меня небезразличный человек, я не мог. Я всячески старался скрыть это от нее и в разговоре никогда не затрагивал интимной стороны жизни. Но я знал, что она девушка, у нее есть старушка-мать, которую ей хочется взять к себе, но нет жилья. Все это она рассказала мне доверительно. А чем ей можно помочь? Ничем. Но мне стало на сердце легче: недалеко от меня есть человек, который понимает меня, мою безрадостную жизнь. У меня появился особенный стимул к жизни. Всякий раз, когда я знал, что она будет
мимо проходить, идучи на работу, старался увидеть ее на расстоянии, не подавая виду, что я это делаю умышленно. Находил дело в детском корпусе, особенно в ее дежурство. Но даже не смел кланяться в присутствии других — это могли истолковать по-другому.
Так длилось очень долго. Рассчитывать на что-нибудь серьезное я не мог. У меня еще не закончился срок. А тут за плечами семья. Правда, я очень долго не знал, что стало с женой и детьми, которые в войну были в Сталинграде. Время сыграло свое. Все чаще и чаще хотелось видеться с Дусей. Но увы! Заключенный — это то же, что прокаженный. А если освобожусь? Ну кто станет связывать жизнь с бывшим зэком? Никто. Много раз я думал наедине с собой и рассуждал трезво. Не может ничего быть утешительного, даже если я освобожусь. Поэтому всячески старался удерживать себя хотя бы от коротеньких встреч, не давать понять ей, что она мне очень нравится, что я стремлюсь к ней. Насколько мне это удавалось, не знаю. Но впоследствии Дуся говорила, что ясно видела, что не безразлична мне. Но она в свою очередь сдерживала свои порывы, боясь огласки.
Наступил 1946 год — год моего освобождения. До этого я знал, что Дуся привезла к себе маму, что ей пообещали комнатку в доме барачного типа при больнице. Но это как бы отдалило меня. На первом плане у нее мама. Ей меньше удавалось ходить одной, а весной ее направят в пионерский лагерь на Северную Двину.
Еще весной Ася Моисеевна Шехтер стала склонять меня к тому, чтобы я согласился работать с ней в роли заместителя главного врача по административно-хозяйственной части, не оставляя работы с Борисом Матвеевичем. Я по совету Болтянского согласился. Когда Шехтер решила уйти с работы ввиду беременности, я заявил, что с новым главным врачом не буду и дня работать. Будучи заключенным Шехтер добилась от заместителя начальника строительства Боровицкого моего досрочного освобождения и с 1.06.46 года я стал вольнонаемным.
Дуся готовилась в пионерский лагерь. Конечно, никакого серьезного разговора на тему о будущем мы не вели, хотя как-то Борис Матвеевич бросил мне такую фразу: «Сеня, ты теперь живешь по-человечески, пора и подумать о будущем, тем более, что у тебя под боком уйма девушек». Я от ответа уклонился, хотя очень хотелось сказать: «А ты бы поговорил с Дусей». Но так на этот раз разговор не состоялся. Уже перед ее отъездом я попросил Бориса Матвеевича сходить со мной к Дусе и поговорить. Поход состоялся, а вот окончательного разговора не получилось. Дуся уехала в лагерь, сказав: «Возвращусь, будем решать». Тогда я попросил ее согласия при ремонте из двух наших отдельных комнат сделать общую квартиру. А если уж у нас ничего не выйдет из совместной жизни, пусть хоть квартира для нее останется хорошей.
Дуся дала согласие на это и уехала. Мать ее перешла к девушкам по-соседству, а я начал ремонт. К осени квартира была готова, а хозяйки нет. За несколько дней до ее приезда в отремонтированную квартиру перевели маму. Я жил в глазном отделении. Дождались, встретили. Квартира Дусе понравилась, а через несколько дней при помощи Бориса Матвеевича Болтянского договорились и об остальном. Так сложилась наша семья, и сошлась воедино наша любовь. Я был неимоверно счастлив. После тяжкого бремени заключения, после неизгладимой тоски попал в прекрасные объятия молодой, сильной душой и телом девушки. Девушки, которая ждала своего избранника чистой и непорочной. Девушки, которая хотела любви и получила ее от меня. Девушки, которая отдавалась вся изголодавшемуся по ласке мужчине, мужу. Это были сказочные дни нашей жизни. Тут я часто задавал себе вопрос: за что же мне выпало такое счастье? И сам себе отвечал — за муки мученические. За все пережитое. За то, что мне так хотелось настоящего тепла, настоящей любви. Я просто воскрес из мертвых! Жизнь пошла, как в сказке, а это так необходимо было мне после того, что я пережил в последние годы.