Люди ГУЛАГа
Люди ГУЛАГа
Валерштейн Л. М. Люди ГУЛАГа : (Два светлых портрета черного времени) // Печальная пристань / сост. Кузнецов И. Л. – Сыктывкар : Коми кн. изд-во, 1991. – С. 268 – 281.
ЛАЗАРЬ ВАЛЕРШТЕЙН
Лазарь Максимович Валерштейн, сын петербургского инженера, в 1917 году, после Февраля, 18-летним юношей вступает в партию левых эсеров. В 1918 он переходит к большевикам, в 20-е и 30-е годы учительствует, преподает в ленинградских школах обществоведение и географию, ведет пропагандистскую и лекторскую работу, выступает перед рабочей и студенческой молодежью, перед моряками Балтийского флота, печатается. (В читательском каталоге Ленинской библиотеки в Москве значатся десять брошюр, написанных им самостоятельно или в соавторстве.)
В 1925 Валерштейн ненадолго присоединяется к зиновьевской оппозиции.
30 апреля 1937 тола Валерштейн был арестован. В феврале 1938 ему объявили постановление Особого совещания при НКВД — восемь лет заключения в отдаленных исправительно-трудовых лагерях. Потом были пересылки: ленинградские Кресты, Кировская, Котласская... В конце марта из Котласа начался пеший этап на Печору, который закончился через два месяца в Усть-Усе. Переходы были по 35—40 километров, на ночлег останавливались на станках.
На Воркуту Валерштейн попал в 1939 году, освободился в 1946, но без права выезда. В 1956, после XX съезда, был
реабилитирован, вернулся в Ленинград, восстановился в партии.
Умер Лазарь Максимович 23 июля 1973 года, на 75-м году жизни.
Л. М. Валерштейн не дожил до нашей нынешней перестройки, но он был одним из тех, кто страстно ее ждал и по мере сил делал все возможное, чтобы ее приблизить. В его записках есть такое место: «Слова В.И. Ленина о том, что мы имеем государство «с бюрократическим извращением», не потеряли своей злободневности. Не секрет, что многие представители государственной власти оторваны от масс, от реальной действительности, боятся гласности и всесторонней критики их деятельности, боятся самого народа, которым они управляют».
За несколько лет до смерти Лазарь Максимович сказал мне, что назначает меня своим душеприказчиком. 13 февраля 1973 года он писал из Ленинграда мне и моей жене, которая два с половиной года прожила на Воркуте в его семье:
«Дорогие мои! Прежде всего, как здоровье Павла? Ведь это наследник всего моего так называемого «литературного наследства»! Историку я оставляю все, что имею, ибо кто другой, как не историк, сумеет использовать это наследство, а может быть, он еще доживет до новых перемен, когда оно («наследство») пригодится?..»
Теперь это время пришло.
* * *
Ниже следует два отрывка из воспоминаний Л. М. Валерштейна. Первый — о его прибивании в Ветлосяне в апреле 1938 года.
П. Негретов
ЛЮДИ ГУЛАГА
(Два светлых портрета черного времени)
Федосов
Ветлосян. Палата в бараке. Завешанное белыми занавесками окно, стены чисто выбелены, крашеный пол. Четыре отдельные койки — настилы на козлах, соломенные
тюфяки, чистые простыни, пододеяльник, наволочка на подушке, набитой стружками, байковое одеяло...
Долгий сон освежает меня. Стало легче. Видимо, кризис миновал. Лежу расслабленный, но настроение улучшилось. Осматриваюсь.
Рядом койка. На подушке голова старика. Заросшее грязно-седой щетиной бледно-желтое лицо, лоб в глубоких морщинах, сильно запавшие глазницы спрятаны под густыми седыми бровями. Худые костлявые руки безжизненно лежат поверх одеяла. Старик дышит с хрипом и клокотанием.
Лицо старика медленно поворачивается в мою сторону» и на меня в упор смотрят потускневшие карие глаза. Едва уловимым полушепотом с хрипотцой он спрашивает:
— Откуда ты?
— Ленинградский...
— Земляк, значит.
Старик долго натужно кашляет, лоб его покрывается испариной. Потом, немного отдышавшись, продолжает:
— Я с Балтийского. Токарь. Последние годы мастером был в цехе... Вот видишь, умираю. Место известное — Ветлосян. Кладбище! Теперь тут бараки понастроили. Хоть кое-как, а медицинскую помощь начали налаживать. А совсем недавно что было? Кто сюда попал — пиши пропал..» Ветлосян до сих пор зовут «лагерь смерти». Откуда тебя сюда привели?
— С Шора.
— Это с пересыльного, что ль? Так ты еще на трассе не был, а уже собрался концы отдавать! Э-эх»… Много вас туда пришло?
— Да почти что двести душ. Больше полусотни уже отправили на трассу. Остальных выгнали работать поблизости, пни корчевать у дороги.
— Ага... Расчищать трассу, значит. Тут ты и заболел?
— Да.
— Так чего же вы, дурье, на работу шли, в этапе-то? Сидели бы в бараке.
— Кулаками, палками да прикладами вытолкали за зону, грозили...
— А у вас уже и штаны полные! Ну и народ пошел! Дерьмо вы. Еще по-настоящему худа не видели, а уже руки вверх.
— У нас одного убили...
— Одного? Ну, так что? Вас же двести было. Он поперхнулся и зашелся кашлем. Я недоуменно смотрел на этого человека — скелет, хрипит, умирает, а все-таки топорщится, хорохорится... Когда острые приступы удушья сменялись у него короткими минутами успокоения, он сейчас же заговаривал со мной. Ему не терпелось излить свою душу, сказать перед концом что-то очень для него важное, нужное. Говорил он зло, как человек, потерявший всякую веру, оскорбленный и не прощающий. От него я услышал в нескладных отрывках историю строительства трассы Чибыо — Крутая.
— Эта дорога,— хрипел он,— как в стихах Некрасова, пет, хуже. Там но бокам только косточки русские, а тут что ни метр дороги — мертвец. По человеческим трупам ездят... Первые километры от Шора еще урки начинали строить. Там участок — одно удовольствие: песчаные кряжи, лес — сосны и лиственницы, как в солдатском строю. Вот на этих-то самых местах вас расчистку заставляли делать. Что говорить, пни корчевать трудно, когда весна, мокро до пуза, дождь со снегом, грязь липкая. Но летом, когда там сухо, человеку, который никакого труда не боится, жить можно. А подальше? Туда, к Крутой? Житуха все круче да круче! Как перейдешь Ижму за 4-м лагпунктом, поближе к асфальтитам, затем к 7-му лагпункту, к самой Крутой, тут — ад кромешный. Дебри непроглядные, болота ржавые, топкие, непроходимые, царство комара да гнуса, речки в омутах текут, между омутами плывуны сосущие. А еда? Целыми неделями сидели на одной тресковой баланде, иногда и без хлеба. Застревало где-то наше довольствие. Зато начальство из блатарей усиленное питание получало. Кормили в первую очередь охрану, а объедки для нас оставались. Запивали мы их болотной водицей, прелой и вонючей. Так было летом. А зимой? Валили лес в бураны, по уши в снегу, в одночасье и мокли, и мерзли. С питанием еще хуже. Бывали дни, когда, кроме тощей сухой селедки или малюсенькой такой рыбешки — «зельдь зырянского посола», ничего не получали. А палатки? Брезентик, дыр на нем не счесть, такое тряпье — актировать давно бы следовало. Сквозняки, течь. Пол — земля, покрытая кое-где подгорбылкой или жердью, ходишь-спотыкаешься, жидкая грязь под ногами хлюпает. На нарах лежишь, как на костях. На всю палатку одна печка — керосиновая бочка, железная. Рядом с ней тепло, отойди на шаг — зубами защелкаешь. Ни обсохнуть, ни обогреться. Летом, в короткое
жаркое время, еще обмоешь грязное, заскорузлое и исцарапанное тело в речной воде или в озерках, если до них доберешься по болотным кочкам. Остальное время — бани-то нет — потом весь провоняешь, завшивеешь с ног до головы. Целыми ночами на нарах в темноте вшей ловили и щелкали их под ногтями так, будто перестрелка шла. Иной раз такая их тьма скоплялась в грязной обтрепанной одежонке, станешь ночью у раскаленной печки-бочки и трясешь свои хунды-мунды над нею, только и слышишь, как трещит вошь.
...Этапы с нашими стали гонять в эту глухомань с конца 1935 года. Партийные, беспартийные — все враги народа, как ты, с буквами. Особое совещание судило. Такая чистка по Руси пошла, не описать пером! Щепки от нее полетели. От старого, беспокойного большевистского народа землю нашу очищают, хватит мол, бузить: на свалку, в навоз! Здесь всем нам крышка, это я тебе говорю, я — не толстопузый буржуй, а с пятого года партиец. По царским тюрьмам вшей покормил, был в Кунгур сослан, только не задержался там. Все равно возвращался в Питер, с Обуховского на Розенкранца, с Розенкранца на Балтийский. Паспорта были липовые, приходилось менять и работу, и квартиры... Да что о прошлом говорить! Нам теперь это прошлое во как припомнили. В оппозиции я был. Да ведь тогда, при Зиновьеве, наш коллектив заводской чуть не весь за оппозицию голосовал. Потом отбой забили, повернули на линию... За эту ошибку теперь капут. Кто ж о таком конце мог тогда подумать? Про социализм в книжках много фантазий было, а как дошло до дела, никто толком не знал, так его надо строить или по-другому. Впервой ведь. И где? В нищей, мужицкой, безграмотной России. Тут и задумаешься, может, и загнешь, что не следует. Теперь всем таким задумчивым крышка пришла.
...Значит, приведут этап в Шор. Оттуда на трассу. Ставьте палатки, рубите лес. Народ, хоть и отощал, но все — труженики, без работы и жить не помышляли, руки до работы жадные были. Дураки небитые! Спервоначалу горячо брались. Кто за топор да пилу, кто за лопату, лом и кирку. Другой техники не было. Ну, скоро народ валиться стал. Животы надрывали до грыжи, пухли с голодухи, покрывались язвами и струпом от грязи и вшей, простужались, дристали. И сюда — в Ветлосян. А раз в Ветлосян, значит, прощай! Тут тогда еще бараков в помине не было, одни палатки, только разве поцелее, военного образца. Набивалось в палатках больных, как в коробке спичек. Врачей раз-два
и обчелся, лекарств и хирургического инструмента не хватало. И народ мер, как мухи. Так и знали все — в Ветлосян лег, считай, что в могильную яму. Заместо мертвых пригоняли новое стадо живых. Сначала люди работают, потом понемногу начинают понимать, почем здесь фунт лиха. Появились отказчики. Им сразу — триста граммов хлеба и водичка! Через три дня — в Ветлосян. Кто работал, и тот больше двух-трех недель не выдерживал. Редкие богатыри в живых оставались. Я был во какой здоровяк, как бык! Силища... Все делал, и плотничал, и на лесоповале, и канаву рыл — зубами скрипел, думал, не сдамся, черт тебя возьми. Царь не допек, и своей сволочи тоже не сдамся. Думал, временно все это. Кампания, головокружение... Ну, вижу, не-е-ет... Всерьез и надолго. И вот, друг мой, кончаю песенку. Доконали меня, будь им лихо.
...Теперь, конечно, на трассе уже не то. Поставили на лагпунктах бараки деревянные, печи кирпичные, сушилки в них, кипяток, кормят хоть и дрянью, но два раза в сутки дают горячее, бани, медпункты появились. Теперь ничего, народу стало полегче. Да трассу-то уже кончают! Народ с этапов берут больше всего на нефтеразведку, на Асфаль-титовый рудник, на стройку лагерей. И Ветлосян, вишь ты, вроде как больничный городок делают. Скоро придут сюда за нами на готовое вольные люди из молодых да выскочек всяких, за длинным рубликом. И забудет мир, что этот самый Ветлосян был лагерем смертников, а трасса — кладбищем. Право же, геройский народ полег здесь. Подвиг совершил, цены ему нет. На смерть шел, в лес дремучий, в трясину, полубосой, полураздетый, голодный, обиженный, обокраденный всякой блатной швалью... Но про нас сказок не скажут, и «песен про нас не споют»... Будут ездить по этой трассе господа в лимузинах, начальнички. Хвалить будут — эх, дорожка гладкая какая! Только никто нам памятника не поставит, неизвестному, мол, строителю... Врагам памятник? Ишь чего захотели, мерзавцы! Это мы — мерзавцы. Не они, а мы, понимаешь? Сволочи! Как это мы их проглядели, карьеристов проклятых, негодяев...
Старик задыхался от гнева, от бессилия, невозможности бороться с теми, кого он считал виновниками общего несчастья — и своего, и партии, и страны.
Через три дня ночью он едва слышно окликнул меня: «Сосед, сосед...» Я спал плохо, чутко, вполглаза и сразу услыхал этот шепот.
— Зови санитаров,— с трудом шептал старик.— Конец мне. А ты запомни: Федосов я, из Ленинграда... У меня
там старуха должна быть, два сына, если живые... Их, наверно, тоже... Может, уже на свете нет... Всех сотрут, всех... Будьте прокляты... Ты себя береги, ничего этого не забывай. Что они сделали с нами... Не прощаю я... не прощаю...
Я разбудил санитара, вызвали фельдшера. Федосову сделали очередной укол. Но, видно, агония завершалась. Он дышал рывками, паузы между вздохами становились все длиннее. Лицо его побелело, как простыня, нос заострился, глаза запали. Он еще что-то силился сказать, выплевывая кровавую слюну, всхлипывал, скрежетал зубами. Вот пальцы рук его скрючились, сведенные судорогой, рот стал ловить воздух... Около пяти часов утра «врага народа», старого большевика, мученика, токаря Федосова из Питера уже не существовало. Трасса проглотила еще одну жертву.
Алексей Иванович
(Летом 1938 года Л.М. Валерштейн работал в Адзьва-Воме на погрузке угля. В конце июля их слабосильную бригаду передали Печорскому управлению речного пароходства (ПУРП) для работы на землечерпалке.)
Буксир подошел к кормовой части домообразной баржи, или, как нам пояснил шкипер,— брандвахты землечерпательного каравана ПУРПа. Сначала два бойца вооруженной охраны, затем мы и еще два наших конвоира поднялись по трапу па корму. Нас встретил седоватый низкорослый пожилой, лет под 50, человек с квадратным сильно обветренным загорелым лицом, в фуражке с «капустой» речного флота, в застегнутом на все пуговицы синем кителе с какими-то нашивками на рукавах, означавшими, по-видимому, его чин. Старший боец, откозырнув, передал ему какие-то бумаги и приказал нам построиться по четыре.
Встретивший нас дядя, видимо, начальник каравана, сказал, явственно, громко напирая на «о»:
— Здравствуйте, товарищи!
Не поверив своим ушам, мы нестройно поздоровались.
— Согласно договору,— продолжал этот чудак-начальник с явным коми акцентом, сильно окая и произнося вме-
сто «х» — «к», — значит, согласно договору между Печорским пароходством и Воркутпечлагом, вас откомандировали в мое распоряжение для использования на работах, которые ведет вверенный мне землечерпательный снаряд № 7 ПУРПа. Я — его капитан. Вы сейчас находитесь на бранд-вахте землечерпательной машины. Здесь вы будете жить, отдыхать после работы. Землечерпалка очищает дно затона Вашкурья. Прошу вас, товарищи, пройти за мной в отведенное для вас помещение.
Началась такая экскурсия, которая наверняка была и останется единственной в жизни у всех сорока человек заключенных, последовавших за своим странным гидом.
После этапных станков, после насквозь продуваемых, сырых и холодных не то бараков, не то полуземлянок, после твердых, ничем не покрытых грязных нар из досок или, еще хуже, из мелких округлых жердей, после вони, вшей, земляных полов — мы очутились в обширном помещении, напоминавшем общую каюту третьего класса на волжских пароходах. Она освещалась небольшими иллюминаторами. Три ряда деревянных коек. На них — соломенные матрацы, тюфяки, чистейшее постельное белье, одеяла в пододеяльниках, подушки в белоснежных наволочках. На перекладинах в изголовье висят полотенца. У каждой койки справа — окрашенный голубыми белилами прикроватный столик. Стоят два бачка с кипяченой водой. На стенке — аптечка. В помещении тепло. Немного пахнет смолой, конопаткой...
— Прошу внимания,— начал капитан.— Вы будете работать матросами нашего землечерпательного отряда. Работать в сутки четыре смены по шесть часов каждая. Шесть часов работы и восемнадцать часов отдыха. Выйдя на работу, вы получите в сушилке землечерпалки брезентовую спецовку, оставите на хранение вашу одежду. Кончите смену, сдадите спецовку, помоетесь в душе и, переодевшись в свое платье, на лодке уедете сюда отдыхать. Понятно ли вам, как я разъясняю?
— Понятно, гражданин начальник...
— Меня зовут Алексей Иванович. Так и прошу ко мне обращаться. Хорошо? Еще несколько слов. Работа наша, конечно, мокрая, нелегкая. Во время передвижки снаряда и перестановки якорей у нас объявляется аврал — вызываем на помощь одну, а в бурную погоду и все отдыхающие смены. Поэтому старайтесь отдыхать получше. Я договорился со старшим бойцом конвоя, чтобы днем отдыхающие могли беспрепятственно выходить на берег. Здесь в
лесах много диких ягод — можете собирать их и есть до отвала. Неплохо, если вы будете сдавать собранные ягоды повару, он приготовит вам вкусный кисель. В реке здесь немало ценной рыбы, например, хариуса. Тоже можете воспользоваться. Наверно, найдутся среди вас любители половить рыбку?
— Есть, есть, Алексей Иванович!
— Ну и отлично. Затем у нас вот тут, на верхней палубе, в каютах четыре и пять, разместился ларек. Масло, сахар, печенье, папиросы и другие товары. Я разрешаю вам пользоваться ларьком, если есть наличные деньги. А вы сможете заработать на днях. У нас кончается уголь. Мы отправим за ним нашу баржу в Адзьва-Вом, а грузчиками — вас. Договором эта работа не предусмотрена. Значит, вы вправе получить за нее плату по нормам и тарифам ПУРПа. Вот и заработаете. С тонны угля мы платим грузчику 10 рублей. Уж как-никак, а три-четыре тонны всякий сможет погрузить. Вот, повторяю, и будут у вас наличные деньги. Прошу также иметь в виду, что два раза в месяц брандвахту обслуживает почтовый буксир. Одним словом, я прошу вас чувствовать себя здесь... нормально, по-человечески жить и отдыхать и по-стахановски работать. Так, товарищи?
— Так, так, Алексей Иванович! Спасибо! — хором ответили мы.
По-видимому, в эти слова мы вложили столько энтузиазма, что Алексей Иванович улыбнулся.
— Вот и хорошо. А теперь прошу устраиваться, товарищи. Разбейтесь на смены. Ваш бригадир поможет в этом деле. Работать начнем завтра в шесть утра. До свиданья.
...Вчера была зона, колючая проволока, сырые и грязные палатки, несвежая вонючая еда, «давай-давай», многозагибистая матерная брань... Сегодня почти что «воля». Я схожу на берег, делаю вглубь низкорослого лесочка шагов сто, набиваю рот пригоршнями красной ягоды. Ах, как вкусно! Река Уса делает такие неимоверно крутые зигзаги, что мы значительно спустились от Адзьвы к югу, более чем на градус.
Вечером я сижу в библиотеке.
— У нас, в красном уголке,— с таким же акцентом, как и ее начальник, говорит Зося,— вечером можно слушать радио и читать газеты.
Может быть, мне все это снится?
Нас предупредили, что всякое общение с вольными, кроме как на производстве, нам строго воспрещалось. Нас
предупредили также и о том, чтобы письма родным передавались для отправки их на почту только старшему бойцу. За каждое нарушение установленных для нас правил режима виновные будут немедленно списываться с бригады и под конвоем отправляться обратно, на лагпункт Адзьва-Вом.
И все-таки... Как можно было удержаться от того, что-бы не отправить незаметно для конвоя письмо к родственникам, о которых давно ничего не знаешь?.. У меня тоже было готово письмо к сестре: я просил ее узнать о судьбе жены и детей, а в знак того, что письмо получено, прислать мне скромную посылочку с жирами, в которых я больше всего нуждался, а заодно немного сладкого и табаку. Обратный адрес на конверте: ПУРП, матросу землечерпательного снаряда № 7 такому-то. Большинство моих товарищей, как и я, договорились на работе с кем-нибудь из вольных, и мы с нетерпением поджидали почтовый буксир.
Кажется, на другой день после отправки письма бригадир объявил мне, что капитан вызывает меня в свою служебную каюту. Мне стало не по себе. Неужели я что-то натворил, и мне грозят неприятности от такого уважаемого человека, как Алексей Иванович? Уж не письмо ли?
Скрепя сердце, я отправился на верхнюю палубу, и, подойдя к каюте Алексея Ивановича, застал у ее дверей на скамейке еще пару наших ребят, тоже в плохом настроении.
— Алексей Иванович сейчас отобедает и придет,— сказал мне один из них. Действительно, скоро появилась в коридоре низенькая, коренастая фигура капитана, и, открыв дверь в свою каюту, Алексей Иванович пригласил:
— Ну, кто ко мне, заходите. По одному. Прием шел быстро. Через три минуты первый работяга вышел от начальника в веселом настроении и умчался вниз. С таким же возбужденным видом вышел от Алексея Ивановича и второй товарищ. Наступил мой черед. Я постучался и вошел. Алексей Иванович внимательно посмотрел на меня и предложил сесть.
— Я заметил, что вы совсем не пользуетесь нашим ларьком,— вдруг заявил Алексей Иванович.— Это верно? Я смущенно кивнул головой.
— В чем же причина?
Мне стало совсем неловко. Произошла короткая заминка.
— Ну что вы стесняетесь... Деньги, не так ли?
Я промолчал, что означало согласие.
— На днях мы пойдем в Адзьву за углем. На погрузке вы сможете заработать. А сейчас возьмите аванс. Вот вам 25 рублей... Распишитесь... И, пожалуйста, не стесняйтесь. Если что-нибудь надо, прошу обращаться ко мне. Смогу — сделаю. Будьте здоровы!
В середине августа опустошенная угольная баржа была буксиром спущена вниз по Усе, к знакомой нам Адзьве. Нас пришвартовали к какому-то отдельному, отстоявшему далеко от прочих, штабелю угля, оставленного на берегу после разгрузки воркутских шняг. Наши конвоиры оцепили баржу, и мы не имели никакой возможности повидать кого-нибудь из знакомых соэтапников. Грузили мы баржу дружно и ночью не отдыхали. К полудню баржа наполнилась углем до бортов, глубоко осела в воду, и нас потащили назад, в Вашкурью.
Оказалось, что наша тройка погрузила за сутки 16 тонн угля. Буквально на следующий день кассир землечерпалки выдал нам по ведомости деньги. Я расписался в получении 53 рублей и 30 копеек, столько же получили и товарищи. Мы сунулись к кассиру с напоминанием об авансе и услышали поразивший нас ответ:
—Так распорядился Алексей Иванович!
Я все-таки выбрал момент и зашел в каюту капитана.
— Я остался должен вам 25 рублей, Алексей Иванович...
— Считайте эти 25 рублей вашим дополнительным заработком,— перебил меня Алексей Иванович.— Уверяю вас, что вы их честно заработали. Идите. Желаю доброго здоровья!
— Большое спасибо вам, Алексей Иванович, но...
— «Но» бросьте вот сюда, под стол в корзину.
Кто же он?— думал я, спускаясь вниз.— Чудак? Филантроп? Просто добряк? Неужели он не понимает обстановки, не проявляет бдительности, не учитывает, какими неприятностями может грозить ему такая доброта, такой либерализм по отношению к опаснейшим государственным преступникам? А если кто-нибудь из нас стукач и продаст его? Как можно слепо верить людям в такое время? А может быть, он верит не людям, а верит в людей?..
...В начале октября, когда по берегам снег лег основательно и надолго, а вода в реке стала черной, как смола, и какой-то тягучей, Алексей Иванович дал команду сниматься с якорей и идти на главную ремонтную базу, в затон Щельяюр на Печоре.
Десять дней плыл ваш караван, торопясь и не заходя
ни в какие порты. Мы, матросы, по три часа по очереди дежурили на шаландах, закутавшись в поношенные, но теплые овчинные тулупы. Наконец, в ночном мраке засверкали электрические огни поселка и затона Щельяюр... Нашу бригаду сняли с брандвахты на другой же день и заперли в лагпункте затона. Вернулась знакомая обстановка: прежнее питание, прежнее обращение с нами лагерного начальства. Но у нас оставалось еще несколько считанных дней, которые вносили в мрачную обстановку лагеря свет потусторонней жизни. Наша бригада ежедневно выводилась за зону на разборку земснаряда, связанную с предстоявшим ему зимним ремонтом. И в тот вечер, когда был снят последний болт и работа на землечерпательной машине кончилась, мы собрались в конторе затона, чтобы проститься навсегда с Алексеем Ивановичем. Мы, едва сдерживая слезы, от всего сердца благодарили этого замечательного человека...
Мы уходили в затонский лагерь, все время оборачиваясь назад, на контору ПУРПа, глядя на провожавшую нас глазами фигуру настоящего Человека.
(Через два месяца Валерштейн снова увиделся с Алексеем Ивановичем. Случилось это 30 декабря 1938 года в деревне Кипиево, на Печоре, где его бригада рыла овощехранилище для картошки.)
Скоро полночь. Готовимся спать. И вдруг хруст шагов по морозному снегу и громкий стук в дверь:
— Отворите, ВОХР.
Вошел старший боец коми Иванов.
— Кто тут у вас на букву «В»?
На букву «В» был только я один. Называю имя, отчество, год рождения, статью, срок...
— Одевайся. Нет, вещи оставь. Пойдешь со мной...
«Вот тебе и Новый год»,— кольнуло в моем сердце.— Куда он собрался меня вести?»
Иванов повел меня по тропинке, мимо овощехранилища, пересек со мной Печору, и вот уже деревня Кипиево Морозно. Тихо. Луна. Вот деревенская улица. Большой бревенчатый дом с высоким крыльцом, у входа — почтовый ящик. Прочел: «Почта», «Дом колхозника».
Вошли. Тускло горит в углу маленькая лампочка. Кто-то приподнялся. Зажгли еще одну лампу на столе, стало светлее.
— Прошу, проходите сюда, пожалуйста.
Знакомый голос... Боже мой! Неужели Алексей Ивано-
вич? Здесь? В такое время? Я растерялся, обалдел, не помню, поздоровался ли...
— Ну, здравствуйте,— своим обычным, спокойным голосом сказал Алексей Иванович.— Очень рад, что, наконец, нашел вас, товарищ. Как ваше здоровье?
— Благодарю вас... Все в порядке...
Я начал приходить в себя. Но от волнения у меня пересохло в горле, срывался голос, дрожали колени и пальцы рук.
— Очень хорошо. Ну, знаете, товарищ, пришлось мне вас поискать. В начале декабря получили мы в адрес землечерпалки посылку. Из Москвы, на ваше имя. Запросил я затонский лагерь. Такого,— ответили,— нет, убыл с этапом. Куда?— спрашиваю. Говорят, может быть, в Усть-Усу, а может и дальше — на Воркуту. Точно знает только управление Воркутпечлага в Усть-Усе. Ну, решаю, надо ехать в Усть-Усу. Дел теперь у нас почти нет. Смахал я на санях по Печоре вверх, добрался в Усть-Усе до управления. Запросил. Ответили — такой-то находится на лагерной подкомандировке в деревне Кипиево. Возвращаюсь обратно. Спросил про вас охрану. Старший боец, вот этот самый товарищ, посмотрел списки —«есть такой». Я попросил провести меня к вам. Нет, говорит, так нельзя, не положено. Мы его приведем к вам. Хорошо. Вот ваша посылка, я ее с собой всю дорогу возил.
И Алексей Иванович протянул мне фанерный ящик, мою посылку.
Я стоял, как столб. Вид у меня был такой, что Алексей Иванович заволновался.
— Ну, что же вы?.. Берите, друг мой, посылку вашу... Да что с вами, товарищ?
Комок подступил к горлу. Из глаз потекли слезы. Вот-вот разрыдаюсь. С трудом беру себя в руки.
— Алексей Иванович, как это вы... Даже не пойму... Большое, большое вам спасибо. Да зачем вы беспокоились?
— Да что вы! Как же так... Посылка ваша. Положение ваше я знаю... Завтра Новый год. Вот и попразднуете... Поздравляю вас с наступающим...— улыбнулся Алексей Иванович.
— Спасибо вам. И вас, Алексей Иванович, разрешите поздравить... пожелать вам самого лучшего на свете... Какой вы человек, право, дорогой Алексей Иванович...
— Да никакой. Как все. Обыкновенный. Ну, желаю вам всего хорошего. Пусть сбудутся ваши желания. Прощайте, Он взял мою руку и крепко ее пожал.
Под охраной Иванова я пустился в обратный путь, неся на плече посылку от московской сестры.
«Пока такие люди,— думал я дорогой,— как Алексей Иванович, существуют на нашей грешной земле, можно жить, надо жить, стоит жить. Даже если он один такой на свете!»