Я помню…

Я помню…

Умалатов Дж. Я помню… / пер. с чечен. Т. Сартаковой // Так это было : Национальные репрессии в СССР, 1919-1952 годы : в 3 т. Т.2 / сост., предисл., послесл., коммент. и примеч. С. У. Алиевой ; Рос. Междунар. фонд культуры. - М. : Ислан, 1993. - С. 199-205.

- 199 -

Дж. УМАЛАТОВ

 

Я ПОМНЮ...

Февраль 1944 года стал роковым для моего народа - чеченцев-аккинцев, или ауховцев, издавна живших на территории Дагестана, так же как и для наших кровных братьев - чеченцев и ингушей. Не было среди нас человека, которого не коснулось это жестокое и ничем не обоснованное выселение с родной земли. Беда смертельно ударила по всем и каждому. Мне в ту пору было уже пять лет, и я все хорошо помню и расскажу о своей семье.

Отца, Умалатова Зулумхана, забрали на фронт в начале 1942 года. Осталось нас трое - мать, старший брат Селамгирей и я. Вернее, четверо: мать, пожалевши, приютила бродячую девочку, лет шести, аварку.

23 февраля жителей села согнали в клуб и объявили, что всех выселяют, времени на сборы дают два часа.

- 200 -

Вещи, которые было разрешено взять с собой, люди кидали в кузов грузовика, а потом влезали туда сами. Подошла наша очередь. Солдат заглянул в список и сказал, что нас должно быть четверо, то есть с той самой девочкой-аваркой. Мать нарочно оставила ее дома, ведь аварцев не выселяли, а куда повезут всех и что с нами сделают, никому не было известно. Но объяснить это солдату не удалось. Сесть в машину, в которой находились наши вещи, он не позволил. Покуда мы ходили за оставленной аварочкой, машина ушла. Нас посадили на следующий грузовик, и когда мы добрались до станции Хасавюрт, оказалось, что все, кто уехал раньше, уже отправлены эшелоном, а вместе с ними и наши вещи. Мать ехала в ссылку, не имея ничего на руках, кроме малых детей. Благодарение Аллаху, что у нее были деньги. Без них мы умерли бы с голоду еще в дороге. Сразу скажу, что аварочку впоследствии у нас забрали в детский дом, и судьба ее так и осталась нам неизвестной.

Привезли нас в Северный Казахстан, в совхоз Кызыл-Аскерский Приишимского района на ферму номер три.

Детская память очень острая. Начиная с сорок пятого года, ярко помню многое. Летом, после уборки урожая, мы с матерью ходили по стерне, выискивали колосья пшеницы. Дома молотили их, а зерно мололи на "рушилке" - домашней ручной мельнице. Крутить ее жернов было трудно, но это приходилось делать ежедневно. Весной тайком собирали в колхозном поле оставшуюся с осени и замерзшую в земле картошку. Кроме этой мороженой гнили, ели лебеду, крапиву и другие травы, названия которых я не знаю.

Смерть безжалостно косила людей. Помню семью, жившую в одной с нами комнате: старые Алип и Райганат с сыном. Первой умерла Райганат. Ее не в чем было хоронить, и мать отдала нашу единственную простыню. Старик Алип был абсолютно слепой, но он умудрялся ходить в лес за дровами, а сын его с рассвета и до поздней ночи пропадал на работе. Вскоре ушел из жизни и старик, саваном ему послужила наша кошма.

Следующим скончался пятнадцатилетний Мовладин, тоже живший в этой комнате. Он перед выселением приехал погостить к тете. С нею и отправился в ссылку. О судьбе родителей мальчик ничего не знал. Зимой Мовладин возил сено на быках. Одежды теплой у него не было, он простудился и заболел. Я и сейчас слышу его жалобный стон, помню, как он просил свою тетю скорей поехать домой к родителям или привезти их сюда, и как умер, глядя на дверь.

Потом умерли два маленьких мальчика, братья Камалудин и Жа-малудин. Потом, тоже от простуды, - моя двоюродная сестра Яхмат, -ведь одежды, рассчитанной на лютые казахстанские морозы, ни у кого

- 201 -

не было. Къяхи Муртазалиев умер от голода. И еще, только за сорок пятый год, умерло много детей, имен которых я не помню.

В сорок шестом году мы по-прежнему жили несколькими семьями в одном доме. Голод не отступал. Ели хлеб из гнилой пшеницы, овса, ячменя, проса. Однажды беспризорники, которых было много в селе, принесли матери в шапках ворованную пшеницу, хорошую, чистую. Мать обменяла ее на что-то, однако вскоре явились солдаты и милиция, устроили обыск и забрали зерно. А мать долго после того таскали в комендатуру.

Летом сорок седьмого года мы услышали, что в село Андреевку к знакомым нам ауховцам приехал с Кавказа некий аварец по имени Ильяс. Аварцы могли свободно ездить по стране. А мы не имели права без особого на то разрешения выйти даже за пределы села. Но все-таки мать решилась украдкой сходить в Андреевку. Она сказала Ильясу, что в соседней Киргизии во Фрунзенской области находится на поселении ее отец, наш дедушка, который ничего о нас не знает. Матери хотелось передать ему весточку о том, что мы живы.. Но Ильяс с готовностью предложил вообще перевезти всех нас в Киргизию, будто бы как свою семью. Мать доверилась ему и пошла на отчаянный риск.

И вот мы с Ильясом двинулись в город Петропавловск. Мать, в благодарность за помощь, дала ему тысячу рублей и сказала, что в чемодане у нее есть еще три тысячи, которые можно истратить в дороге, если понадобится. В чемодане было все наше имущество и все состояние.

До железнодорожного вокзала мы добрались впотьмах. Ильяс велел нам взять его маленький чемоданчик и первыми идти в битком набитое людьми помещение, а наш чемодан, большой и тяжелый, он, мол, понесет следом. Я помню, как ухватился за ручку чемодана, он был мне как раз до подбородка, и крикнул маме: "Давай сами понесем!" Но Ильяс грубо оттолкнул меня: "Иди, пацан, за своей матерью!" В дверях я оглянулся и увидел, как он быстро скрылся в темноте. А к нам сразу подошел милиционер и потребовал документы и разрешение на выезд. У матери, естественно, ни того, ни другого не было. Нас забрали а милицию.

Нужно отдать должное милиционерам: они несколько часов ждали Ильяса. Мать объясняла, что вместе с нами есть человек, у которого находятся все документы. Конечно, никого в милиции так и не дождались. Интересно, что Ильяс, как позднее мы узнали, поехал-таки в Киргизию к отцу нашей матери, рассказал ему, что встречался с нами, что мы все живы - здоровы и передаем ему привет. Нас же вновь вернули на место, на ферму номер три, а маму вызвали в район, и больше мы ее не видели до пятидесятого года.

- 202 -

Обворованные, не имея ничего, ни еды, ни одежды, ни денег, мы остались у чужих людей: десятилетний Селамгирей и семилетний я. Очень скоро нас безжалостно выставили на улицу, и мы превратились в бродяг. Перебивались со дня на день случайными подачками сельчан.

Когда наступили холода, нас забрал к себе дядя, брат нашей матери. У дяди была большая семья, и его жена невзлюбила нежданных нахлебников. Особенно ей не по душе пришелся мой брат. Она заставляла его работать, не покладая рук, наравне со взрослыми, а держала впроголодь. Если же случались какие-то детские проказы, то виноватым всегда оказывался он, а не ее дети, которые охотно пользовались этим. Селамгирей долго терпел, однако, едва наступила весна, ушел из дому и стал работать подпаском, помогая пасти рабочих быков в сенокосной бригаде. Если он появлялся в доме повидаться со мной, его грубо выгоняли. Мне было жалко брата, и по ночам, когда все засыпали, я тихонько впускал его в дом. Мы вместе спали на полу у входной двери. Иногда это замечали, и тогда мне сильно попадало.

Как-то раз, работая на огороде, мой двоюродный брат пожаловался отцу, что я отлыниваю от работы, хотя я старался, как мог. Дядя разозлился и замахнулся на меня палкой. Я убежал от него, и с этого времени началась моя самостоятельная бродячая жизнь.

Первую ночь я переночевал в школе, забравшись туда через окно. Рано утром меня обнаружила уборщица и прогнала, пригрозив, как следует. Следующие ночи я проводил у летних печек, построенных прямо на улице. Сельчане топили их кизяками и готовили на них еду. К ночи печка свое тепло еще сохраняла, и я, прислонившись боком к ней, сворачивался на земле калачиком. Утром, перед тем как хозяйки начинали готовить завтрак, я уходил бродить по улицам.

Однажды ночью была сильная гроза, я промок до ниточки, продрог, перепугался и, не зная куда деться, вбежал в первый попавшийся дом. Только я сунулся в сени, вышла бабка и... не прогнала меня, не обозвала вором, а пожалела. Завела в комнату, стянула все мокрое, развесила сушиться, накормила и уложила спать на мягкой кошме. За всю мою семилетнюю жизнь не знал я слаще сна и приятнее постели. Бабка дала мне даже одеяло и подушку. Утром я, разумеется, ушел, но навсегда остался благодарен этой доброй женщине.

Грозы в Казахстане случаются часто. Теперь я стал опытнее, и приглядел себе для ночевок вагончик, в котором переодевались и обедали рабочие сенокосной бригады, при которой подпаском был мой брат. Бригада работала все лето, переходя с места на место и перетаскивая вагончик за собой. Я выяснял, куда его должны перевезти, и проделывал вслед за ним по три - четыре километра пешком.

Особенно запомнилась мне одна ночь. Вагончик стоял далеко от села, на опушке леса. Я приплелся сюда засветло. Повара жалели меня

- 203 -

и иногда подкармливали обедом. Закончив работу, бригада уехала в село. Брат спросил, поеду ли я с ними, но я отказался, ведь там мне негде было ночевать. Когда все уехали, я побродил вокруг в поисках чего-нибудь теплого (вдруг кто-то из рабочих - так бывало - оставил свою телогрейку), но ничего не нашел и, войдя в вагончик, лег спать прямо на голом полу. Проснулся я вскоре от комариных укусов. Тучи комаров проникли в вагончик через разбитое окно и от них не было никакого спасения. Тогда я вздумал забраться в котел, в котором готовили пищу, и накрыться крышкой. На круглом глубоком дне было не до сна, но все же здесь не донимали комары. Скрюченный, полежав немного, я почувствовал еще и нестерпимый холод металлических стенок котла. Пришлось вылезти. Прыгая от холода, я с нетерпением ждал утра. Выйти впотьмах наружу было страшно: кругом по степи рыскали волки.

На рассвете к вагончику подскакал пастух, вошел, покачал головой. Ему стало жаль меня. Он отдал мне свою телогрейку и посоветовал залезть в балаган, сделанный из сена. Там было тепло, и я уснул.

С тех пор я больше не ночевал в пастушьем вагончике, а приспособился спать под плетенными из ивовых прутьев коробами, в которых перевозили разные грузы. Когда же участились осенние дожди, устроился в кабине трактора, что стоял возле кузницы. Иногда спал в сеялке, спасаясь от дождя крышкой, однако было очень холодно.

К такому образу жизни я постепенно привык, и насмешки над тем, что я чеченец, то есть самый презренный человек, уже принимал как должное.

Однажды я увидел в селе высокого, заросшего густой бородой человека в буденовке и с сумой за плечами. Штаны и шинель были разодраны, висели клочьями. За ним тянулась ватага ребятишек, дразнили его, кто как мог. Человек не оглядывался. Он был до того худ и изможден, что пошатывался на ходу. Когда он приблизился, я расслышал чеченские слова: "Умираю от голода".

Я знал всех сельских ребят. Они не обижали меня, наоборот, подкармливали, как могли: кто приносил кусок хлеба, кто огурец, кто картофелину, кто луковичку. Я объяснил ребятам, что человеку плохо от голода. Они сразу же сделались серьезными, перестали его дразнить и разбежались по домам. Не успел я усадить странника на траву, как они вернулись с домашней снедью. Глаза изголодавшегося загорелись при виде еды, но ко рту он не поднес ничего, трясущимися руками все сложил в пустую суму. Собрались женщины, вынесли муку, еще что-то. Странник благодарно прижимал руки к груди, говорить он не мог. Тяжело поднялся с земли и пошел в обратный путь.

Старшие сказали мне после, что это чеченец Крымсултан Гоймасов, красный партизан, воевавший за Советскую власть в Чечне и

- 204 -

Дагестане, живет он в казахском селе Бексеит в восьми километрах отсюда. Вскоре Гоймасов умер, похоронили его в той самой драной партизанской шинели. Не во что было обернуть его тело.

Осенью я сильно заболел и пришлось снова проситься к дяде в сени. Его просторный глинобитный дом был построен на казахский манер. В сенях стояла большая низкая печь, на которой можно было лежать, как на нарах. Невыносимо болел живот. Иногда меня становилась жалко даже дядиной жене. Она нагревала кожаную шапку и бросала ее мне. Я прикладывал приятное тепло к животу, но и оно мало помогало.

Тайком приходил брат. Я в темноте тихонько впускал его в сени, а рано утром он, незамеченный, уходил. С каждым днем мне становилось все хуже. Я уже не мог вставать. Брат решил отправить меня в больницу на центральную усадьбу. Туда раз в день ездили за почтой.

Брат взвалил меня на спину и потащил к почтовой бричке. Попросить кучера подогнать ее поближе он не осмелился. Ноги Селамгирея подкашивались от тяжести, он сам был очень слаб. То и дело мы останавливались. Это заметила старая чеченка Фатима и помогла донести меня до брички. Но кучер объяснил, что без направления местного фельдшера в больницу не возьмут. А здешний фельдшер находится на ферме номер один в восьми километрах от нашего села. Что делать?

И добрая фатима отнесла меня к фельдшеру - это за восемь-то километров! Фельдшер без слов дал направление в больницу, устроил на попутную повозку.

Врачи определили: дистрофия, сильное истощение организма. Пролежал я в больнице месяц. И как же мне не хотелось выписываться оттуда!

Вернувшись в свое село, я снова начал голодать. Наступила новая зима, и опять мы прятались от стужи в дядиных сенях. Однажды, не стерпев, я завыл. Дико, протяжно. Жена дяди выглянула из комнаты и зло потребовала: "Перестань выть по-волчьи!" Брат ответил, что я не озорую, мучаюсь от голода. Тогда она принесла ведро пшеницы и рушилку, которую с трудом крутили по двое взрослых, и велела намолоть муки, пообещав за это испечь нам лепешки.

Выбиваясь из сил, брат до самого вечера крутил жернова. Я не мог ему помогать, руки висели плетьми. Пшеницу он смолол всю, но лепешек нам так и не дали.

Когда морозы стали особенно лютыми, а температура в сенях почти такой же, что и на улице, нас впустили в дом, под нары, и даже давали иногда свои объедки.

Часов в пять меня будили и отправляли по полной темноте гнать совхозный скот, за которым ухаживал мой дядя, к незамерзающему

- 205 -

озеру на водопой. Это было метрах в трехстах от дома. Однажды был сильный буран, он буквально срывал с моих плеч все, что на них было. Я спрятался за сугроб от пронизывающего до костей ветра. И забылся. Нашел меня там уже без сознания, обмороженного, и принес под мышкой домой наш конюх, однорукий казах Касенов...

Писать воспоминания детства очень трудно: это целая вереница горьких, безрадостных дней. То всплывает в памяти, как приходилось ночевать на кладбище, то, как тонул в озере, то, как чуть не погиб под гусеницами трактора. Сам не знаю, каким чудом я сумел выжить. Впрочем, нет, знаю. Конечно, только благодаря добрым людям, которых во время высылки встречал все-таки много чаще, чем плохих. Я помню их и благодарен им всем.

6 января пятидесятого года в село вернулась мать. Уголок до конца холодов нам нашелся, а летом из пластов дерна построили себе землянку, в которой прожили пять лет. В пятьдесят пятом году мы все же переехали в Киргизию к маминому отцу. Там с помощью родственников и земляков построили настоящий дом, а когда был снят режим спецпоселения с народа и появилась возможность по оргнабору рабочей силы поехать ближе к родному месту, продали дом совсем за бесценок и переехали в Дагестан.

Теперь родное село было совсем близко, и, конечно, мы мечтали попасть в отчий дом, но на всех дорогах и тропах к нашим бывшим селам стояли вооруженные военные посты. Вокруг тех мест, где нас поселили, была установлена круговая охрана. Возвращение "к себе" оказалось возможным только на словах.

И по сей день мы живем там, куда нас поселили. А дома отцов, дедов и прадедов - совсем неподалеку от нас, но там живут чужие люди.

Я помню, как вместе с другими детьми пел в школе: "Широка страна моя родная..." и "За детство счастливое наше спасибо, родная страна". Пел и ничего не понимал!

После редепортации северокавказских народов наших юношей вновь стали призывать в армию, чтобы охранять и защищать большую Родину. А наша малая Родина, истерзанная и поруганная, так и осталась без охраны и защиты... Неужели навсегда?!

Перевод с чеченскою Татьяны САРТАКОВОЙ

1990