Большая игра
Большая игра
1.НЕОБЫЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
1
НЕОБЫЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ
В одном из домов на Страсбургском бульваре, на квартире пожилой дамы, служившей связной между мною и Алексом Лесовым, через несколько дней после освобождения Парижа я получил депешу Центра с поздравлениями по поводу моих действий и с просьбой дождаться прибытия первой советской военной миссии.
Вокруг меня парижане дышали воздухом вновь обретенной свободы. Но эта атмосфера всеобщей радости, это возбуждающее чувство облегчения и восторга не могли заставить меня расслабиться, забыть, что разоружаться еще рано. Ведь бывает так: когда ты меньше всего ожидаешь беды, думаешь, что враг разбит и повержен, он, пользуясь твоей беззаботностью, вонзает тебе нож в спину. Я отнюдь не исключал возможности, что герр Паннвиц, пустившийся наутек от правосудия, перед своим бегством заложил пару-другую бомб замедленного действия и вооружил нескольких наемных убийц, поручив им ликвидировать меня.
Подобные опасения вполне обоснованы: группа Алекса, бывшая круглые сутки начеку, обнаружила следы подозрительных субъектов, которые, судя по всему, разыскивали меня. Они побывали на бывшей квартире Каца (на улице Эдмон-Роже) и на ряде других квартир, внесенных в картотеку гестапо. Уцелевшие головорезы банды Лафона, несомненно, получили приказ Паннвица — Алекс тоже был в этом твердо убежден — разыскать меня и «урегулировать» мою судьбу. Вот почему в этой обстановке массового ликования мне не следовало быть на виду, дабы не стать мишенью тех снайперов, что стреляют в последние секунды. Вот почему я оставался в своем жилье на авеню дю Мэн на полулегальном положении...
23 ноября 1944 года первый самолет из Советского Союза приземлился под Парижем. На его борту находились Морис Торез и полковник Новиков, глава советской миссии по репатриации русских военнопленных и гражданских лиц, которых ожидала Москва. Новиков весьма любезно встретил меня и сказал, что я смогу улететь на той же машине, когда она отправится в обратный рейс.
Время ожидания затянулось дольше намеченного, и только 5 января 1945 года я сел в самолет, имея при себе советский паспорт на какое-то вымышленное имя. Нас было двенадцать человек, в том числе Радо, которого несколькими днями раньше я впервые увидел у Новикова, и его помощник Фут.
В Центральной Европе война продолжала бушевать. Маршрут на Москву был разработан с несколькими большими «крюками». Сперва наш самолет взял курс на юг. После Марселя и Италии мы приземлились в Северной Африке на аэродроме, занятом американцами. Они просто великолепно приняли нас, и мы пробыли у них двое суток. Наши беседы с американскими летчиками проходили в духе братской сердечности и открытости.
Затем мы вылетели в Каир. Радо сидел рядом со мной и рассказывал про регион, расстилавшийся под нами (как я уже писал, он был прекрасно образованным географом). Другие пассажиры оказались менее разговорчивыми. Но один из них, человек лет шестидесяти, с седой головой, крепкий и коренастый, с натруженными руками рабочего представился мне:
— Я — Шляпников¹.
Шляпников? Какая неожиданность!
— Вы — тот самый Шляпников? Руководитель «рабочей оппозиции»?
— Он самый...
Рабочий-металлург, старый большевик, вместе с Александрой Коллонтай в 1920—1921 годах он поддерживал в партии установку на независимость профсоюзов от государства и на право рабочих бастовать. Он законно гордился своей принадлежностью к пролетариату, своими «мозолистыми руками», по поводу чего Ленин однажды заметил с добродушным сарказмом:
— Как всегда, этот товарищ выдвигает на передний план свое истинно пролетарское происхождение.
Но вместе с тем именно Ленин, несмотря на свое несогласие с тезисами, которые отстаивал Шляпников, встал на его защиту в ЦК, когда обсуждался вопрос об исключении членов «рабочей оппозиции» из партии. Я был уверен, что впоследствии Шляпникова, как и всех старых большевиков, захлестнула волна репрессий.
— После поражения «рабочей оппозиции»,— рассказывал мне Шляпников,— я при содействии Ленина покинул СССР и обосновался в Париже, где работал столяром. После победы Красной Армии, очень скучая по родине, решил вернуться домой. Я написал своему другу Молотову письмо с просьбой помочь мне. Он ответил очень теплым письмом, в котором всячески убеждает меня поскорее
¹ Автор явно ошибается. Шляпников Александр Гаврилович — член РСДРП с 1901 года, участник трех революций, нарком труда в первом Советском правительстве, один из руководителей «рабочей оппозиции» в 1921 году — во время чистки в партии в 1933 году исключен из ВКП(б), арестован в 1935 году, расстрелян по приговору Военной коллегии Верховного суда СССР в 1937 году. Перед арестом работал экономистом в управлении Нижневолжского пароходства. Дело Шляпникова А. Г. было рассмотрено Военной коллегией Верховного суда СССР 31 января 1963 года и за отсутствием состава преступления прекращено. Реабилитирован посмертно.— Прим. ред.
вернуться. Уверен, он приедет на своей машине в аэропорт и встретит меня. Горю нетерпением снова послужить партии и стране...
Несколько наивный энтузиазм этого старого большевика, который, вопреки тяжелым испытаниям, полностью сохранил идеалы своей юности, глубоко тронул меня, и я старался не слишком разочаровывать его.
В Каире нас устроили в отеле близ старого города. Назавтра после прибытия вместе с моими спутниками по этому путешествию я посетил советское посольство. Туда пришли все, кроме Радо. Почему же он не присоединился к нам? В тот день я как-то не задумался над этим и вместе с остальными отправился покупать сувениры на выданные нам скромные карманные деньги. Теперь Радо снова был с нами, но — и я опять удивился — почему-то ничего не тратил.
На другой день ранним утром мы собрались перед отелем, чтобы уехать на автобусе в аэропорт. И снова Радо нет среди нас. Общее удивление. Его ищут в номере. Там его тоже нет, постель не тронута, видимо, он не ночевал в отеле. Уж не подвергся ли он нападению в старом городе? Такого рода инциденты случались здесь нередко.
А я еще с вечера накануне знал, что с ним случилось. Знал, но остерегался говорить об этом. Он зашел ко мне в номер и задал несколько вопросов, не оставлявших никаких сомнений о его намерениях. В частности, он спросил:
— Тебе хоть что-нибудь известно насчет условий жизни в Египте? Можно ли, по-твоему, достаточно легко устроиться в этой стране?..
Радо не могли найти нигде, он исчез бесследно... Около полудня наш самолет взлетел и пошел курсом на Иран. Теперь на борту находилось уже только одиннадцать пассажиров. Внезапно погода резко ухудшилась, и я уже было решил, что всем нам суждено погибнуть в этом самолете, уносящем нас в Москву. Вскоре после взлета разыгралась буря. С небес низвергались ливневые потоки, но машина продолжала набирать высоту. Видимость снизилась до нуля. На лицах членов экипажа появилось выражение тревожной озабоченности. Вскоре стало известно, что началось обледенение крыльев. Мы шли в разреженном воздухе, не имея кислородных масок. Постепенно наши конечности налились тяжестью, и мы впали в какую-то полудрему. Первый и второй пилоты непрерывно что-то кричали, чтобы не поддаться одолевавшей их сонливости. Подъем продолжался, и катастрофа казалась неизбежной... «Какой абсурд! — подумал я.— Форменный идиотизм: так много, так долго, так напряженно бороться — и вдруг очутиться в этой летающей скорлупе, грозящей стать твоим гробом!»
Наконец машина выровнялась и начала понемногу снижаться. Спускаясь из одного эшелона в другой, мы достигли оптимальной высоты полета... По прибытии в Тегеран пилоты признались
нам, что из-за скверных метеоусловий самолет отклонился от нужного курса, и, ведя машину при полном отсутствии видимости, они всерьез опасались возможной аварии, сулившей гибель всем, кто был на борту. Однако, к счастью для меня, судьбе было угодно распорядиться, чтобы мой последний час оттянулся на какой-то срок.
Из-за неблагоприятной погоды мы прибыли в Тегеран с опозданием. Фута — помощника Радо — и меня пригласили к советскому военному атташе, который сказал нам, что Москва уже знает об исчезновении Радо. Он надеялся, что мы, возможно, сумеем объяснить, по какой причине это случилось.
Нетрудно понять, что Фут довольно сильно испугался, боясь быть заподозренным в сообщничестве с его совсем еще недавним начальником Радо.
— Как же я теперь доложу в Москве о нашей деятельности в Швейцарии? — с тревогой в голосе спросил он советского военного атташе.— Меня будут подозревать, не поверят ни одному моему слову!..
На протяжении всего полета в Москву я все не мог отделаться от мыслей о побеге Радо. Я точно знал, что свою миссию он выполнил блестяще, выше всех ожиданий, знал, что ему решительно не в чем упрекнуть себя. За долгие годы своей активной деятельности, с тех пор, когда он, будучи совсем молодым человеком, примкнул к возглавляемому Бела Куном революционному движению в Венгрии, Радо накопил богатый политический опыт. Действуя в Швейцарии, он в большой степени способствовал приближению победы. Однако именно в силу глубокого знания фактов, реализма оценок, присущего ему как ученому. Радо предполагал, что, невзирая на победу, в царстве НКВД никаких перемен не произойдет. Он отчетливо предвидел судьбу, ожидавшую его в Москве. Не испытывая никакого энтузиазма от перспективы закончить жизнь в одном из сталинских застенков, он исчез в Каире, предварительно позаботившись о безопасности своих детей и жены в Париже¹.
Должен признаться, что эта столь очевидная истина открылась мне и потрясла меня лишь намного позже. Я был наивен, верил, что по завершении такой грандиозной борьбы, таких тяжелых боев террор прекратится и советский режим переживет новую эволюцию. Подобная легковерность может, конечно, удивить, если учесть, что она исходит от человека, жившего в Москве в период довоенных репрессий. Но все же у меня был решающий аргумент, определивший мое неколебимое намерение вернуться в Советский Союз: ведь
¹ Свобода Ш. Радо была недолгой. Он спрятался в одном английском лагере, но Москва немедленно и энергично потребовала его выдачи. Добрые отношения между Великобританией и Советским Союзом были намного важнее судьбы Радо. Через несколько месяцев после его «побега» за ним прибыли агенты НКВД, и вскоре рука дьявола раздавила его.— Прим. авт.
речь шла о судьбе моей семьи. Не в пример Радо, у меня не было спокойной уверенности от сознания, что мои самые родные люди в Париже. Я предвидел, что если отклонюсь от «правоверного пути», то расплатиться за это, чего доброго, заставят мою семью...
Мы подлетали все ближе к Москве. Над всеми одолевавшими меня противоречивыми переживаниями господствовало радостное чувство предвкушения встречи с женой и сыновьями после стольких лет разлуки. Когда самолет приземлился на посадочной полосе, меня охватило блаженное сознание исполненного долга. Я гордился тем, что совершил, и мечтал только о честно заработанном отдыхе. Память тянулась к погибшим, несчастным товарищам...
Уже в темноте, спускаясь по трапу на землю, я силился разглядеть среди встречавших своих. Напрасные попытки. Меня, как, впрочем, и остальных пассажиров, никто не ждал. Для встречи прилетевших прибыла группа офицеров. Что ж, подумал я, борцов-антинацистов встречают военные. Это на худой конец еще можно понять.
Высокие чины — полковники — подошли ко мне и с большой горячностью приветствовали меня. Затем пригласили сесть в машину. Вдруг скользящий луч высветил лицо одного из них, и я его узнал. В 1937 году он был капитаном. Значит, его продвижение по службе шло полным ходом. Наконец, не выдержав, я задал вопрос, уже давно готовый сорваться с моих уст:
— Где моя жена и мои дети?
— Не волнуйтесь,— ответил один из моих провожатых.— Они живут очень хорошо, ваша жена проходит курс лечения в доме отдыха. У нас не было времени предупредить ее, потому что мы сами не знали точную дату вашего прибытия. Так или иначе, руководство Центра полагает, что в течение двух или трех недель вы проведете на квартире, где в обстановке полного спокойствия сможете написать свой отчет. Туда мы вас и отвезем.
Для меня подготовили две комнаты в квартире какого-то полковника, убывшего в командировку. Нас приняли его жена и дочь. Прежде чем удалиться, эскортирующие меня оба полковника представили мне капитана:
— Вот ваш офицер-адъютант. Он снабдит вас всем необходимым...
Итак, меня изолируют для написания отчета! Мне дают адъютанта, словно я в нем нуждаюсь! И эти кисло-сладкие речи обоих полковников, и, самое главное, отсутствие моей жены — все это, вместе взятое, вызывает во мне очень странное чувство, больше того — недоверие, настороженность...
Я устраиваюсь в своем новом пристанище. Оно, по крайней мере, более комфортабельно, чем влажные мостовые квартала Монпарнас, по которым я без конца блуждал, как потерянный, после того как покинул «белый дом»...
Уже во второй вечер ко мне пришли визитеры. Их было трое — двое в форме, третий — в штатском. Последнего я узнал: в 1938 году он ведал политработой в Центре. За официальным титулом скрывалась иная реальность: то был генерал НКВД.
Они принесли с собой роскошный обед, но я прервал гастрономическое действо, чтобы задать один из занимавших меня вопросов:
— Получили ли вы вовремя мой доклад руководству партии, отправленный в январе 1943 года?
— Да, да, мы получили его и учли все, о чем в нем говорилось.— Последовала недолгая пауза, после которой генерал переменил тему разговора: — Скажите, каковы ваши планы на будущее?
Ведь все равно, будет так, как решите вы, подумалось мне. Но все же я ответил:
— С разведкой я покончил. Эта глава моей жизни дописана. Но прежде чем уехать в Польшу, я хотел бы объяснить Центру, что происходило во время войны...
И добавил раздельно и четко:
— Я рассчитываю получить разъяснения относительно грубых ошибок руководства!
Лицо генерала-инквизитора помрачнело:
— Вот как? И это все, что вас интересует?
— А вас это разве не могло бы случайно заинтересовать?.. Прежде всего хотелось бы сделать предложение относительно еще одной, последней операции «Красного оркестра»...
— Согласен,— отрезал генерал.— Завтра мы изучим ваше предложение...
На следующий день меня посетили два полковника. Я сразу понял, что они досконально изучили досье «Красного оркестра».
— Я убежден,— начал я,— что Гроссфогель, Макаров, Робинсон, Сукулов, Максимович еще живы. Их можно и должно спасти. Но тут очень важно, будете ли вы и впредь поддерживать контакт с Паннвицем...
— Он бежал в австрийские Альпы и спрятался там. Об этом мы знаем из надежного источника...
Тогда я предложил направить к Паннвицу двух офицеров, хорошо знакомых с историей «Красного оркестра». Они ему объяснят, что с февраля 1943 года благодаря моей информации Центр подробно осведомлен о «Большой игре» и согласен принять меры, необходимые для спасения заключенных членов «Красного оркестра»¹. Я также предложил пообещать Паннвицу, что если он помо-
¹ Чтобы не оставалось никаких сомнений, повторю: Паннвиц, начальник зондеркоманды, обладал всеми полномочиями для отсрочки казни заключенных, если эти заключенные были ему нужны для «работы». Понятно, что в описываемое время я не мог знать о судьбе моих товарищей.— Прим. авт.
жет спасти этих людей, то после войны такой поступок будет учтен при решении вопроса о его судьбе. Если же он откажется помочь в этом деле, Гиммлер и Борман будут немедленно проинформированы о нем. А когда эти два высших нацистских сановника узнают, что московская Дирекция уже давным-давно дергает за ниточки, к которым он, Паннвиц, подвешен, то его привлекут к ответственности, и это обойдется ему крайне дорого, поскольку у его начальников пока еще есть полная возможность заставить его расплатиться за измену так, как им только вздумается.
Мое предложение казалось мне вполне отвечающим справедливости и логике. Оба мои собеседника официально обещали мне доложить о нем Дирекции...
Первую неделю в Москве я посвятил составлению и редактированию моего отчетного доклада. В этом мне помогала стенографистка. Но день шел за днем, и мне становилось все яснее, что над моей головой сгущаются тучи. Я понял, что мои мучения не окончились. Усомниться на этот счет мог бы только человек, лишенный последних крупиц здравого смысла или окончательно чем-либо ослепленный.
Я никак не походил на воина, которого по возвращении с войны родина встречает по крайней мере с чувством благодарности за службу, которую он ей сослужил.
После трех суток моего нахождения в отведенной мне квартире офицеры НКВД доставили мне мой чемодан. Дело в том, что, покинув аэропорт, я слишком поздно заметил, что по ошибке прихватил чемодан Шляпникова — он был в точности такой же, как и мой. Шляпников тоже понял свою ошибку. Двум офицерам НКВД было поручено произвести обмен чемоданами.
Поведение обоих «посланников» было более чем однозначным, и я сразу понял, что Шляпников находится в их руках, понял, как именно Молотов, написавший Шляпникову столь «сердечное» письмо с приглашением вернуться, встретил своего «дорогого товарища». Верх цинизма! У меня болезненно сжалось сердце, я испытывал огромную боль и вместе с тем чувство глубокого отвращения, представляя себе ни с чем не сравнимое разочарование старого большевика, с такой радостью вернувшегося на родину социализма, готового отдать ей последние силы и внезапно увидавшего, в какую ловушку он дал себя заманить! Бедняга ожидал, что за ним приедет автомобиль Молотова, его же посадили в машину госбезопасности и отвезли прямехонько на Лубянку!..
Главная обязанность моего «адъютанта» заключалась в том, чтобы не спускать с меня глаз. Если его нет рядом, значит, он проводит время в обществе хозяйской дочери... Как-то во второй половине дня, когда его не было, я вошел в его комнату и обнаружил то, что мгновенно «просветило» меня: этот кретин забыл на столе донесение,
в котором весьма точно фиксировал, что я говорил и делал с утра. Я внимательно прочитал донесение и обнаружил много всевозможных нелепостей и ошибок, которые он мне приписал. Стукач и фальсификатор — чем не идеальный компаньон?.. Тут я решил исправить «домашнее задание» этого превосходного доносчика, подчеркнул красным карандашом все неточности и поставил на полях пометку «неверно».
В тот же день мой ангел-хранитель вернулся очень поздно. Назавтра он исчез... Видимо, поспешил доложить начальству о случившемся прежде, чем я, не дай бог, мог бы опередить его.
Теперь мне стало проще простого подвести точный итог: я оказался в положении заключенного. Впрочем, это фактически и не утаивалось от меня...
Мне прислали другого «адъютанта», помоложе первого и с более привлекательными методами «обхождения». Так, он пригласил меня в кино, и я с ним пошел. Кадры мелькали перед моими глазами, лишь на мгновения задерживая мое внимание. Мозг сверлила одна-единственная мысль: что они со мною сделают?
Через десять дней уже знакомая мне «тройка» вновь пришла пообедать со мной. Как и в первый раз, мне не пришлось заниматься какой-либо подготовкой к трапезе, ибо они опять щедро позаботились о яствах и выпивке.
Несмотря на обилие блюд и неиссякаемый поток водки, за столом царила какая-то натянутость. Им, несомненно, поручили допросить меня возможно подробнее. При нашей первой встрече они, видимо, вынесли не слишком благоприятное впечатление обо мне и теперь надеялись привести меня в более приподнятое расположение духа. Генерал НКВД первым попытался сломать лед:
— Что же вы все-таки собираетесь делать в дальнейшем? — спросил он меня.
— Я вам уже говорил: вернуться в Польшу, на мою родину. Но сперва хочу поговорить с Дирекцией!
Он покачал головой. Я и в самом деле вел себя, как неисправимый упрямец.
— Если вы, Отто, действительно так сильно привязаны к вашему прошлому, то с нами вам говорить о нем не придется! — сухо ответил он.— Этот разговор будет происходить в другом месте. (Последние слова он произнес с особым выражением.) Вы меня поняли?
— Я вас очень хорошо понял и скажу вам откровенно: мне абсолютно безразлично, кто будет со мной беседовать на эту тему!
Это было слишком. Генерал встал и, не откланявшись, вышел, сопровождаемый своими спутниками. Готов биться об заклад, что он тут же доложил «наверх» обо мне. Своим поведением я сам себе как бы вынес приговор: претендовать на получение объяснений от
руководства Центра и мечтать только о возвращении в любимую Польшу — вот уж поистине абсурдные, ни с чем не соразмерные и непростительные притязания... Я заметил, что мы почти не притронулись к аппетитным блюдам, украшавшим стол...
Прошла еще одна спокойная ночь. На другой день я стал готовить себя к худшему. «Будь что будет!» — сказал я себе.
Вскоре ко мне явился незнакомый полковник, и я едва не выпалил: «Входите! Я вас ожидал...»
— Вам нужно переменить квартиру,— проговорил он.
Я прикусил язык, чтобы не спросить у него, отапливается ли моя новая квартира и толстые ли там решетки на окнах. Собрав свои вещички, я последовал за ним. Мы сели в машину и поехали, не сказав друг другу ни слова. Уже стемнело, но я достаточно хорошо знал Москву, чтобы определить направление, в котором мы следовали... Мы въехали на площадь Дзержинского, и мои последние сомнения — если они еще оставались — рассеялись: ибо именно на этой площади и возвышается небезызвестное здание «Лубянки»...
За нами сомкнулись массивные створки дверей первого подъезда, и мы очутились перед второй, пока еще закрытой дверью. Мой полковник, не отходивший от меня ни на шаг и по-прежнему молчаливый, нажал на кнопку звонка и сквозь прорезь в двери обменялся с кем-то несколькими словами. Дверь отворилась, и мы вошли в приемную этого благородного учреждения. Полковник достал какую-то бумажку из кармана и предъявил ее дежурному офицеру. Тот сразу подписал ее. Затем полковник повернулся ко мне. К моему изумлению, он простился со мною долгим, сердечным рукопожатием. Несколько секунд он оставался недвижимым. В его глазах блестели слезы (могу подтвердить это под присягой). Наконец он удалился.
Я огляделся. Вдруг мне почудилось, будто я нахожусь в самом центре какого-то огромного, туманного облака. Но сознание реально происходящего быстро возобладало и ошеломило: я был заключенным. Я был арестантом на Лубянке!
2.ЛУБЯНКА
2
ЛУБЯНКА
Это название стало знаменитым. Во всем мире слово «Лубянка» являлось символом террора НКВД. В самом сердце Москвы стоит здание, где разместилось Министерство государственной безопасности. В его середине была устроена тюрьма, предназначенная для нескольких сотен «избранных гостей». По длинным коридорам можно было, не выходя на улицу, прямо из министерства пройти в камеры. Таким образом, остаешься «среди своих»...
Я в зале ожидания. По обе стороны открываются небольшие боксы. Их около десяти. Меня вводят в один из них. Стол да стул — вот и вся мебель. Дверь за моей спиной захлопывается.
Внезапно меня одолевает прилив какой-то небывалой усталости, и я опускаюсь на стул. Я инертен, беспомощен, неспособен реагировать на что-либо. Такое впечатление, будто мой мозг испаряется, больше не функционирует, ничего не регистрирует. Дотрагиваюсь до головы, ощупываю руки. Да, это я, это в самом деле я — заключенный на Лубянке.
Звук открывающейся двери вырывает меня из этого полубессознательного состояния. Я слышу голос:
— Почему не раздеваетесь?
Я понимаю, что офицер в белом халате обращается ко мне, и отвечаю:
— А почему я должен раздеваться, я не вижу кровати.
— Раздевайтесь и не задавайте вопросов.
Я подчиняюсь и совершенно голый жду.
Дверь снова открывается, и ко мне входят двое мужчин, тоже в белых халатах. На протяжении часа они с чрезвычайной тщательностью осматривают мою одежду и складывают в кучу содержимое моих карманов. Наконец они покончили с этим, и один из них негромко командует:
— Встать!
Он начинает обследовать меня с головы до пят. Будь у него еще и стетоскоп, я подумал бы, что подвергаюсь осмотру врача. Он проверяет мои волосы, уши, заставляет открыть рот, высунуть язык. Подробно ощупывает меня, приказывает поднять руки.
— Приподнимите пенис. Выше!
— Повернитесь! (Я подчиняюсь.) Возьмите свои ягодицы в руки и раздвиньте их. Шире, шире...
Он наклоняется к моему заду. Я взбешен.
— Вы потеряли там что-нибудь? — невольно вырывается у меня.
— Не провоцируйте меня, иначе будете потом раскаиваться. Теперь можете снова одеться.
Он рыщет в моем чемодане и извлекает из него килограмм непрожаренного кофе, который я купил в Тегеране...
— Что это?
— Ячмень...
С удовлетворением отмечаю, что он кладет кофе к остальным вещам, которые в тюрьмах обычно разрешают держать в камерах. Затем составляет опись оставшихся у него предметов: галстук, шнурки от ботинок, подтяжки и т. д. Я подписываю целую кучу бумажного хлама. Входит лейтенант, со своей стороны подписывает квитанцию о «приемке» и приказывает мне следовать за ним. Долго мы идем по пустынным коридорам. Он открывает какую-то дверь.
Я вхожу в камеру, где стоят две койки. На одной спит мужчина, лежащий лицом к стенке. Его руки вытянуты на одеяле.
— Вот ваша койка. Раздевайтесь и ложитесь!
Я выполняю указание, но уснуть никак не могу. Каждые три минуты открывается смотровой глазок и в нем появляется бдительное око надзирателя. Мои открытые глаза тревожат его. Он стоит, не шелохнувшись, и наблюдает. В эту ночь я усваиваю свой первый урок: «Если не спишь, все равно держи глаза закрытыми, так будет спокойнее»...
Вот и утро. Через «кормушку» чья-то рука протягивает мне завтрак: стакан с черноватой жидкостью, которая, пока ты не пригубил ее, напоминает кофе, немного сахару и ломоть хлеба. Голос за дверью предупреждает:
— Хлеб на весь день.
Я набираю в рот кофе, но проглотить его не могу. Откусываю хлеб, мягкий и вязкий, как пластилин. Но мне все безразлично, я как бы воспарил над всем этим. Мой сосед — офицер — просыпается, говорит «с добрым утром» и умолкает.
Проходят четверо суток. Никто ко мне не является.
На пятое утро, при смене надзирателей, старшина спрашивает меня:
— У вас есть жалобы?
— Да,— говорю я и пытаюсь придать своему голосу энергичное звучание,— я хотел бы увидеть кого-нибудь из тюремной администрации!
Через час в камеру приходит капитан:
— В чем дело?
— Мне необходимо немедленно переговорить с руководством министерства по крайне важному делу, которое не касается меня непосредственно!
Прожито еще двое суток. За мной приходит офицер и предлагает следовать за ним. Мы идем по длинным коридорам до маленькой комнатки, где какая-то женщина выписывает пропуск находящемуся здесь офицеру. Возникает другой офицер, подписывает бумажку — ох уж эта бюрократия! — и ведет меня по новому, прямо-таки нескончаемому, выложенному ковровой дорожкой коридору. Мы поднимаемся на лифте. Офицер распахивает передо мной дверь и впускает меня в большую комнату. На полу — огромный ковер, на стене портрет «отца». Его взгляд серьезен, усы выразительны — «он» бдит. За широким письменным столом восседает довольно еще молодой человек в штатском. Его роскошный галстук сразу привлекает к себе взгляд. Он встает из-за стола, идет мне навстречу и говорит с южным акцентом:
— Так вот вы какой! Вы — член крупной организации разведывательной службы, созданной контрреволюционной кликой Берзина и его приспешников?
Когда он произносит эти последние слова, его рот искажается гримасой ненависти. Я не отвечаю.
— Вам известно, где вы находитесь?
— Если бы здесь не было так шикарно, я мог бы подумать, что мы в каком-нибудь логове фашистских разбойников!
Мой ответ злит его. Жестом он предлагает мне подойти к широкой остекленной стене, указывает большим пальцем на тюрьму и спрашивает:
— Знаете ли вы, что там такое?
— Предполагаю...
— Почему вы дали этой клике предателей завлечь вас на работу за границей?
— Простите, не знаю, как к вам обращаться.
— Генерал.
— Товарищ генерал,— сказал я.— Я не работал ни на какую клику. Во время войны руководил подпольной организацией разведывательной службы Красной Армии и горжусь тем, что сделал.
Он сменил тему и спросил:
— Почему вы пожелали переговорить с кем-нибудь из министерства?
— После моего прибытия в Москву я изложил некоторые свои предложения двум полковникам разведслужбы, ответа не получил. Речь идет не обо мне, а о том, чтобы спасти жизнь некоторых подпольных борцов. Прошу связать меня с одним из руководителей Центра, чтобы предпринять эту акцию.
— Будет сделано. На данный момент это все?.. Тот же путь в обратном направлении до передней, отделяющей тюрьму от министерства... Снова бумажки, снова подписи, и вот я опять в своей камере.
Через два дня за мной снова приходят и отводят в помещение, где меня ожидают двое в штатском. Принадлежат ли они к армейской разведке или к «Смершу»¹? Во всяком случае, о моих делах они информированы точно.
— Поговорим о вашем плане. О спасении людей, которых вы назвали, не может быть и речи. Большая их часть не относится к военным кадрам разведывательной службы.
Я сжимаю кулаки, чтобы не закричать.
— Но разве члены «Красного оркестра» не были кадровыми военными? Разве вам безразлична их жизнь после всего, что они сделали для победы?
— Нас интересует лишь одно: доставить в Москву Паннвица
¹ «Смерш» — «Смерть шпионам», официальное название органов советской военной контрразведки в 1943—1946 годах. — Прим. ред.
и Сукулова (Кента). Если у вас есть конкретные предложения, мы их используем.
— Хорошо,— сказал я.— Через два или три дня я представлю план действий.
Через несколько дней мы встречаемся вновь. Я спрашиваю:
— Есть у вас радиосвязь с Паннвицем? Если нет, то могли бы вы быстро установить ее?
— Время от времени мы поддерживаем контакт. Мы можем установить с ним связь...
Я опять участник операции, и мне удается забыть, где я. Как-то сразу перестаю чувствовать себя в роли заключенного. Предлагаю своим обоим собеседникам следующий план:
— До моего побега в сентябре 1943 года Паннвиц и его начальство были убеждены, что Центр не разгадал смысла радиоигры. Они боялись, что сразу после моего побега я предостерегу Москву. Поэтому Паннвиц и распорядился повсеместно расклеить листовки насчет поимки шпиона Жана Жильбера. Таким образом, он как бы «расшифровал» меня перед Центром...
— Да,— ответил один из двух офицеров,— тогда Кент отправил нам радиограмму, в которой упоминался этот розыск, а заодно подтверждались и ваш арест, и ваше бегство. Но ради продолжения большой радиоигры мы в Центре решили заявить Кенту, что Отто, по-видимому, предатель...
— Совершенно верно,— продолжал я.— Этот тезис следует поддерживать и дальше. Вы должны через регулярные промежутки посылать Паннвицу радиограммы с одним и тем же вопросом: «Где Отто?» Через несколько недель сообщите ему, что, как вам удалось выяснить, Отто бежал в Южную Америку. Узнав об этом, Паннвиц и Кент серьезно задумаются насчет своей поездки в Москву. Однако если вы осуществите этот план, то тем самым приговорите к смерти всех членов «Красного оркестра», которые еще находятся в руках немцев: прежде чем Паннвиц сдвинется с места, он наверняка уберет всех свидетелей своих преступлений.
К сказанному я отчетливо добавил:
— Одновременно вы обязаны предпринять шаги для спасения уцелевших.
Не дав мне никакого ответа, они встали и ушли... Меня переселили в маленькую камеру, где мне предстояло провести долгие недели. В полном одиночестве... Режим стал намного строже. Постепенно привыкаешь к неизменному ритму распорядка дня: в шесть утра в смотровом оконце появляется голова надзирателя.
— Встать! — рявкает он, вырывая тебя из сна. Сразу встаешь, берешь парашу и направляешься в туалет. Там можно пробыть не более трех минут. Затем следуешь к умывальни-
кам. На мытье — две минуты. В семь утра — завтрак. Кружка кофе (часто это просто кипяток), кусок сахара, хлебная пайка. В камере действует запрет: ни под каким видом нельзя ложиться на койку или становиться спиной к двери. Можно только лишь ходить взад и вперед от стены к стене и время от времени присаживаться на табурет. В общем, шагаешь без конца...
При таком режиме ежедневно покрываешь по нескольку километров...
В обед тебе дают миску супа — чуть жирноватую жижу, в которой плавают комья ячменной крупы. Вечером такое же меню. В эти послевоенные годы, когда вся страна терпела нужду, суточный тюремный рацион все больше сокращался. Часто вместо супа приносили похлебку из вываренных селедочных головок. Только предельно изголодавшись, можно было заставить себя проглотить это варево, издававшее страшную вонь. Но ко всему на свете привыкаешь, и, в конце концов, чтобы не подохнуть с голода, приходилось есть эту бурду.
В десять вечера еще раз открывается «кормушка» и тот же зловещий голос рычит:
— Ложись!
Начинается новый кошмар. Лежать на койке как попало нельзя. Надо лежать на спине, обе руки вытянуты поверх одеяла, лицо обращено к смотровому глазку... Свет горит всю ночь. И невозможно повернуться, чтобы уклониться от этого резкого света, проникающего сквозь веки. Впоследствии я научился некоторым арестантским хитростям, помогающим спать. Например, прикрыть глаза носком.
Цирковое представление возобновляется... Меня ведут к следователю... В углу комнаты поставлен столик и табурет для арестованного. Напротив — письменный стол, за ним — капитан. Сажусь и я.
— Положите руки на стол!
Офицер берет анкету, допрос начинается.
— Фамилия, имя?
— Треппер, Леопольд.
— Национальность?
— Еврей.
— Если вы еврей, то почему вас зовут Леопольд? Это не еврейское имя.
— Жаль, что вы не можете задать этот вопрос моему отцу: он умер.
Капитан невозмутимо продолжает
— Подданство?
— Польское.
— Социальное происхождение?
— Что это значит?
— Ваш отец был рабочим?
— Нет...
Он записывает и говорит:
— Происхождение: из мелкой буржуазии... Профессия?
— Журналист.
— Партийность?
— Член коммунистической партии с 1925 года.
Он громко произносит то, что записывает:
— ...и он говорит, что является членом коммунистической партии с 1925 года...
Допрос окончен. Выйдя от него, ощущаю какой-то горький привкус во рту: польский подданный, еврей «мелкобуржуазного происхождения». Таковы, значит, главные личные сведения обо мне после двадцати лет моей политической деятельности. Прямо-таки впору заплакать... Но я сдерживаю слезы, этого удовольствия я ему не доставлю.
Каждый вечер в 22.00 меня отводят на допрос, который продолжается до 5 часов 30 минут утра. После недели без сна спрашиваю себя — сколько еще смогу это выдержать. Вспоминаю свою голодовку в палестинской тюрьме и констатирую, насколько тяжелее переносить эту «бессонную забастовку», к тому же недобровольную. Пока что я еще выдерживаю эти допросы. Впрочем, можно ли назвать это допросами? Скорее некие «сеансы», рассчитанные лишь на то, чтобы довести меня до полного изнеможения... Каждую ночь начинается сызнова одна и та же своеобразная «игра»:
— Расскажите о своих преступлениях против Советского Союза,— повторяет следователь.
И, словно автомат, я отвечаю ему:
— Никаких преступлений против Советского Союза я не совершал!
Следующая стадия: капитан притворяется, будто совершенно не интересуется мною; он читает газеты и время от времени, словно молитву, не поднимая на меня глаз, повторяет свой вопрос. Я механически отвечаю:
— Никаких преступлений...
Промежутки между вопросами возрастают. Уходит время... Я молчу и привыкаю, не шелохнувшись, просиживать по семи часов на маленьком табурете.
Когда забрезжит рассвет, меня отводят обратно в камеру. Через несколько минут раздается голос надзирателя, шагающего от одной двери к другой:
— Встать!
Я еще не ложился, а новый день уже начался. Они хотят доконать меня. Надо ходить, надо выдержать, выдержать, выстоять...
На вторую или третью неделю после начала «допроса» мне дают поспать каждую седьмую ночь. Я замертво валюсь на койку, а наутро все начинается сначала.
Однажды вечером — уже идет четвертая неделя — в комнату допросов входит невысокий коренастый мужчина с болезненно-желтоватым цветом лица. Он в сильном раздражении. Это полковник, начальник следственного отдела, известный по всей Лубянке своей жестокостью и садизмом. Ему действительно доставляет удовольствие собственноручно избивать заключенных. Не переводя дыхания, он спрашивает капитана:
— Каких вы добились результатов?
— Никаких. Он упорно отрицает свои преступления и еще не начал давать показания...
Полковник поворачивается ко мне и разражается тирадой, длящейся по крайней мере полчаса. Это сплошной поток бранных слов, угроз и всевозможных оскорблений, время от времени прерываемых какими-то осмысленными словами обиходного языка. Если хочешь оскорбить кого-нибудь по-русски, то обычно начинаешь с матери. Как опытный специалист, полковник упоминает три или четыре поколения ее предков.
Поначалу его «эрудиция» производит на меня огромное впечатление, но впоследствии я узнаю, что он, словно пономарь, бубнит заранее подготовленную и тщательно затверженную «молитву», входящую в состав основных знаний офицера-следователя.
Я молчу и ни на что не реагирую. Заметив, что расходует свой пыл впустую, он прерывает самого себя и грозит мне:
— Твоей курортной жизни на Лубянке пришел конец! Уж я как-нибудь найду средства и способы заставить тебя заговорить. Ты у меня как миленький признаешься в своих преступлениях.
В следующие ночи меня не вызывали.
3.ЛЕФОРТОВО
3
ЛЕФОРТОВО
Вот уже месяц с лишним как я живу на Лубянке... Однажды вечером входит надзиратель и, как обычно, рявкает:
— Следовать за мной!
Я намереваюсь тут же выполнить это приказание, но он добавляет:
— С вещами!
Значит, мне снова предстоит «смена квартиры»! Несколькими движениями рук собираю свое барахлишко. Под усиленным конвоем покидаю тюрьму. У подъезда стоит хорошо знакомый москвичам «черный ворон». Это небольшой грузовик, внешне ничем не отличающийся от машин, на которых развозят продовольствие. С обоих боков крытого кузова написано: «Мясо, хлеб, рыба». Внутри «черный ворон» приспособлен для транспортировки «товаров» иного
свойства. Небольшие боксы устроены так, чтобы пассажиры не могли разговаривать между собой. Меня вталкивают в машину. Поездка длится около получаса.
Мы прибываем в тюрьму Лефортово, известную во всем Советском Союзе. Здание напоминает мне старинную крепость Сен-Жан д'Акр на Средиземноморском побережье Палестины. В Лефортовской военной тюрьме, построенной еще в царские времена, царила настолько жестокая дисциплина, что заключенные покидали ее инвалидами. После Октябрьской революции тюрьму закрыли, но в 1937 году Сталин распорядился задействовать ее вновь, чтобы поместить туда Тухачевского и его коллег. Изнутри тюрьма напоминает цирк: три этажа круговых галерей, вдоль которых располагаются камеры. В середине — большой, пустынный плац, откуда можно наблюдать за всеми этажами.
Снова тщательный обыск. Это откровенно абсурдно — ведь меня просто перевели из одной тюрьмы в другую. Однако этот самоочевидный факт выше понимания тюремной администрации. Всю мою одежду погружают в дезинфекционную ванну, откуда она возвращается ко мне в виде бесформенного тряпья. Меня приводят в камеру-одиночку; ноздреватая поверхность стен покрыта каплями, и вскоре я замечаю, что влага пропитала все мои вещи. Зато в камере есть элемент «роскоши»: сток умывальника соединен трубой с унитазом. Но умывальник засорен, и черпать воду приходится миской для еды.
Назавтра после моего прибытия в камеру является парикмахер. Он бреет меня, потом берется за ножницы.
— А теперь я тебя постригу.
— Но ведь я еще не осужден.
— Неважно, стригут всех, а будешь сопротивляться, выстригу крест на голове!
Надзиратели в Лефортово куда более неумолимы, нежели на Лубянке. Заключенный не знал ни минуты покоя. То и дело они открывали смотровой глазок и в течение часа раз по десять под самыми различными предлогами входили в камеру: «Вы слишком много расхаживаете, вы слишком долго сидите, вы недостаточно много двигаетесь и т. д.» И хотя мне казалось, что я уже знаком с рекордом скверного питания, однако кормежка здесь была еще хуже, чем на Лубянке.
Каждый вечер около десяти часов в тюрьме начиналась весьма оживленная ночная жизнь: непрерывное хлопание дверьми, звуки шагов тех, кого вели на допрос... Через несколько дней дошла очередь и до меня...
Допрашивающий меня капитан задавал мне странные вопросы:
— Не угодно ли вам объяснить мне, как это вы, польский подданный, вообще сумели попасть в Советский Союз? Кто вам помог?
Я называю несколько имен старых большевиков: Юлиан Мархлевский, Будзинский, Фрумкина...¹
— Вся эта сволочь разоблачена, все они — контрреволюционеры, вам об этом говорили?
— Что ж, скажу вам прямо, что горжусь своей принадлежностью к этой «сволочи»!
Он замирает и словно превращается в айсберг.
— Жаль, что вы покинули СССР, иначе ваша судьба была бы уже давно решена, и сегодня мне не пришлось бы терять с вами время!
И снова старая шарманка:
— Расскажите о ваших преступлениях против Советского Союза...
В течение всей серии этих допросов мне не задали буквально ни одного вопроса о моей работе во время войны. Равным образом ни разу не спросили про «Красный оркестр». Постепенно у меня сложилось представление, что я сижу в тюрьме единственно потому, что принадлежал к этой «банде» старых коммунистов, уничтоженных еще до войны. А то, что я еще жил, было «противу правил», и мои следователи хотели «исправить» эту ошибку.
Однажды ночью, точнее, около четырех часов утра, когда я только вернулся после допроса к себе, дверь камеры отворилась и в нее вошли два надзирателя с носилками, на которых лежало безжизненное тело какого-то мужчины. Они сбросили израненного человека на вторую, до сих пор незанятую койку и, не сказав ни слова, удалились. Я подошел и промыл смоченным полотенцем распухшее лицо с многочисленными следами побоев. Человек хрипит и переворачивается на живот. Это офицер Красной Армии, которого подвергли «усиленному» допросу. Позже поутру надзиратели переносят его в другую камеру.
Вечером меня снова вызывают на допрос, его ведет полковник. Первый вопрос сопровождается ухмылкой удовлетворения:
— Что скажете насчет того, что увидели сегодня утром?
— Вы говорите о человеке, которого в весьма плачевном состоянии внесли в мою камеру?
— Конечно. Мы хотели вам показать, что можно сделать и с вами.
— Господин полковник, торжественно заявляю вам, что, если кто-нибудь из вас дотронется до меня хотя бы пальцем, вы никогда больше не услышите звука моего голоса. Если я подвергнусь столь недостойному обращению, то буду рассматривать вас как врагов
¹ Руководительница «Бунда», после революции вступившая в большевистскую партию, ректор Коммунистического университета национальных меньшинств Запада им. Мархлевского (КУНМЗ). — Прим. авт.
Советского Союза и вести себя соответственно с этим убеждением, даже если мне придется расстаться при этом с жизнью!
Изумленный моим тоном, полковник с минуту разглядывает меня, затем начинает бушевать. Я вновь наслаждаюсь злобной тирадой, обогащающей мое знание русского словаря. Наконец он выходит, грохнув дверью.
Успокоившись, мой следователь призывает меня быть благоразумным и не провоцировать его. Но подобные увещевания мне ни к чему:
— Я не вижу в вас представителя Советской власти,— говорю я.— Есть у меня надежда, да, впрочем, и силы пережить вас, пусть хотя бы на один-единственный день. Что же до тех членов «банды», о которых вы недавно говорили и которых вы убили — здесь или где-то еще, то не стройте себе никаких иллюзий: вас постигнет точно такая же судьба.
— Почему вы меня оскорбляете? — возмущается капитан.— Я только лишь исполняю свой долг...
— Ваш долг? Вы, видно, считаете меня очень наивным и полагаете, будто я не знаю, что произошло после смерти Кирова? Здесь самая настоящая «чертова мельница», но не забывайте, что в этой «чертовой мельнице» было перемолото великое множество вам подобных, точно так же, как и тех, кто оказались их жертвами!
Он молчит. Вспышка гнева принесла мне какое-то облегчение. Прежде чем покинуть комнату, добавляю:
— Вы можете еще несколько лет говорить мне: «Признайтесь в своих преступлениях против Советского Союза!» Всегда вы будете слышать только один и тот же ответ: «Никаких преступлений против Советского Союза я не совершал!»
То была моя последняя встреча с этим следователем. Несколько недель подряд я провел в своей камере, как говорится, один-одинешенек. Однажды вечером дверь открывается... Сценарий остается неизменным:
— Забирайте вещи и следуйте за мной.
Снова переезд? Куда? К моему большому удивлению, я снова попадаю на Лубянку и не без некоторого удовольствия вновь водворяюсь в моей прежней камере: там я чувствую себя почти как дома. Две недели меня оставляют в покое, а потом, как-то около десяти вечера, меня вновь вызывают на допрос. Мое дело поручено новому следователю — полковнику.
Ему под сорок. Симпатичное лицо. Предлагает сесть. Атмосфера несколько непривычная. Он берет со стола коробку папирос «Казбек» и угощает меня. В годы войны я стал заядлым курильщиком, но вот уже три месяца как не притронулся к сигарете. Я смотрю на него... Смотрю на маленькую белую трубочку
из бумаги, к которой меня ну просто безумно тянет, и говорю:
— Нет, благодарю, не курю!
Взять папироску — значит включиться в их игру. Это начало капитуляции. Его первый вопрос как-то странно отдается в моих ушах:
— Как вы себя чувствуете? Не измучились от всех этих допросов?
Так где же я — на Лубянке или в кафе? Давненько уже никто не интересовался моим здоровьем! Начальники следственного отдела явно переменили тактику... Полковник отпускает меня около двух ночи и поступает так и в дальнейшем. Что ж — значительный прогресс налицо! Новая методика продолжается в течение двух месяцев. Мой визави не ведет протокол, а только делает пометки. Часто и долго он говорит о Париже, Брюсселе, Риме и Берлине, я замечаю, что он знает всю Европу, понимаю, что имею дело с бывшим офицером разведки и бывалым «путешественником». Постепенно он начинает проявлять интерес к моей работе во время войны, справляется о развитии моего предприятия в Брюсселе, хочет знать, почему я выписал свою семью, просит рассказать про самый первый день войны на Западе. Любопытство его ненасытно. Во время наших «бесед» я убеждаюсь, что он прекрасно знает всю историю «Красного оркестра», но еще не усвоил, как именно функционировала эта организация, не представляет себе, как можно проворачивать операции такого большого масштаба, имея в своем распоряжении лишь несколько считанных специалистов-разведчиков. Этот вопрос буквально преследует его: «Красный оркестр» не укладывается ни в какие известные ему рамки организации разведывательной сети. Несколько ночей он не беспокоит меня. Я снова немного отсыпаюсь, снова начинаю на что-то надеяться. В конце концов моя история окончится хорошо, утешаю я себя. Ведь мечтать не запрещается, даже в четырех стенах на Лубянке.
Меня терзают думы о семье. Я слишком хорошо знаю, как поступают с семьями арестованных, но я все же не в состоянии вообразить, что мою жену и детей сослали в Сибирь. Принадлежность к семье заключенного — страшный позор... Однажды ночью я уже не могу сдержаться и говорю полковнику, что опасаюсь, как бы мою семью не постигла участь еще более трагичная, чем моя. Он ничего не отвечает, но через несколько дней сообщает, что повидал моих родных. Он отнес им подарки, купленные мною в Каире и взятые им в тюремной канцелярии. Моей жене он якобы сказал, будто я только что вернулся из-за границы, и передал ей от меня большой привет...¹
¹ Семья Л. Треппера узнала о его судьбе лишь после его возвращения из тюрьмы в 1954 году.— Прим. ред.
— Значит, их не отправляли в Сибирь?
— Не беспокойтесь, с ними ничего плохого не случится. И хотя я не до конца поверил ему, все же немного пришел в себя, мне стало как-то легче сносить мое положение арестованного. Однажды июньской ночью около двух часов меня вызывают. Улыбаясь, полковник спрашивает:
— Угадайте-ка, кого я привез из аэропорта?
— Паннвица и Кента!
Тут у меня никаких сомнений не было. Он рассмеялся.
— Не только их. Паннвиц приехал со своей секретаршей, с радиостанцией и пятнадцатью чемоданами! В своем крайнем усердии он привез с собой списки немецких агентов, действующих на советской территории, и даже код расшифровки переписки между Рузвельтом и Черчиллем.
В тот же вечер Паннвиц и компания засыпают на Лубянке. Вот уж поистине ирония судьбы: начальник «Красного оркестра» и начальник зондеркоманды находятся в одной и той же тюрьме, в нескольких метрах друг от друга!
В эту ночь меня расспрашивают о Паннвице, о длинном перечне его преступлений. Я сообщаю полковнику об убийстве Сюзанны Спаак и Фернана Пориоля, о попытках Паннвица «убрать» всех перед тем, как бежать.
За эти четыре месяца мы подробно переговорили обо всем, что касалось «Красного оркестра»: о большой радиоигре, о встрече с Жюльеттой, об отношениях с Берлином и т. д. На пятый месяц допросы прекращаются. Основываясь на своих кратких записях, мой следователь составляет протокол.
Как-то вечером он вызывает меня и передает мне этот документ.
— Вот вам протокол, прочитайте его и, если сочтете все правильным, подпишите.
Я прочитываю. Затем перечитываю и на какое-то время лишаюсь дара речи. Он записал все наоборот, то есть противоположное тому, что я ему говорил.
— Товарищ полковник, кто-то из нас лишился рассудка. Этот протокол фальшив от первой до последней строки.
— Значит, не хотите подписать?
— Послушайте, ведь не можете вы всерьез ожидать, что я поставлю свою подпись под этими четырьмя страницами сплошной неправды...
Он сохраняет невозмутимое выражение лица.
— Так не подпишете?
— Наверняка нет!
Он берет у меня «документ» и кладет его на стол. И, словно ничего не случилось, переводит разговор на самые невинные темы... Эта комедия продолжается целые две недели. «Подпишете?» —
«Нет».— «Значит, не подпишете?» — «Нет!» — «Почему вы не хотите подписать?»
Однажды ночью приходит начальник следственного отдела по-прежнему с желчным и дергающимся лицом. Он спрашивает полковника:
— Ну, так сколько же это еще будет продолжаться?
Отвечаю я:
— До последнего дня моей жизни!
Следует шквал брани. Затем полковник грозит мне:
— Не забывайте, что у вас есть семья. Ваше упрямство может вам дорого обойтись...
Через двое или трое суток в середине ночи меня опять вызывают. В коридоре, вдоль которого расположены комнаты допросов, тихо. Меня приводят не в ставшую привычной комнату, а в другую, в самом конце коридора. Следователь ждет меня. Я уже было двинулся к моему маленькому столику, но он требует, чтобы я сел за его письменный стол, на котором, как я замечаю, протокола нет.
— Я отказываюсь продолжать следствие. Передаю ваше дело моим начальникам,— заявляет он.
Эта новость настраивает меня на скептический лад.
— Если вы могли написать такой лживый протокол, то для меня это все равно. Просто придет другой следователь. Все вы одинаковы.
Он смеется.
— Уж не считаете ли вы всех нас слугами дьявола?
— Да, считаю. Формы меняются, но цель остается той же: от верхушки министерства и вниз, до самого маленького служащего этого дома — все вы преследуете одну и ту же цель: уничтожить лучшие кадры партии!
— Мне хотелось бы поговорить с вами доверительно... Не будь у меня к вам доверия, я не стал бы этого делать. Допустим, вы передадите моему начальнику то, что я вам сейчас скажу. Тогда уже сегодня вечером я окажусь вашим товарищем по камере.
И после короткой паузы:
— Прежде всего, хочу вам сказать, чтобы в предстоящие вам долгие годы тюремного заключения вы сохранили свою непоколебимую стойкость и решимость. И, прежде всего — не делайте глупостей...
— Глупостей? Вы что думаете, руки на себя наложу? О нет! Я буду бороться до конца. Вся моя решимость направлена только на одно: пережить вас.
Он смотрит на меня и грустно улыбается.
— Я надеялся, что вы мне ответите именно так. Я решил отказаться от вашего дела, потому что моя совесть человека и коммуниста запрещает мне продолжать его. Знаю, что у меня будут серьезные неприятности, но я иду на это. Прежде чем мы расстанемся,
мне все же хотелось бы объяснить вам то, чего очень многие заключенные, подобные вам, не понимают. Они думают, будто всю ответственность за трагедию, которую мы переживаем, несет НКВД. Ошибка! Мы лишь исполнители политики Сталина и партийного руководства.
— Послушные исполнители...
— Конечно, но НКВД не есть институт, стоящий над партией. Он подчиняется партии. Конечно, может случиться, что руководство НКВД, выполняя планы Сталина, переусердствует и зайдет слишком далеко. Сталин утверждает, что при строительстве социализма классовая борьба непрерывно усиливается, а НКВД ликвидирует все больше и больше врагов, чтобы доказать правильность такой политики.
— Почему большинство следователей проявляет такую жестокость к заключенным, невиновность которых им точно известна?
— Нельзя стричь под одну гребенку всех, кто здесь работает. Молодые не имеют опыта, они действуют в полной уверенности в том, что уничтожают врагов партии, Сталина и Советского Союза. Другие делают свое дело без такого внутреннего убеждения, то есть не верят в правильность того, что делают. Террор — это двигатель системы. Наконец, есть карьеристы и просто садисты.
— Меня занимает один вопрос,— говорю я.— Когда я еще был в Париже, генерал Голиков посетил лагеря для военнопленных в освобожденных районах и от имени партии и Сталина торжественно заявил, что все русские, попавшие в руки врага, будут встречены на родине с распростертыми объятиями. А когда сотни тысяч военнопленных возвращались в Советский Союз, их немедленно арестовывали и ссылали. Почему?
— Сталин не исключает возможности близкой войны с нашими вчерашними союзниками; поэтому он приказывает проводить в гигантских масштабах «чистки» во всех слоях населения, которые, по его мнению, угрожают безопасности государства. В первую очередь это касается тех, кто во время войны сражались в Европе. Это и солдаты, и офицеры, и тайные агенты. Кроме того, Сталин заявил, что в длинной цепи национальностей Советского Союза есть «слабые звенья». После войны он провозгласил здравицу только за русский народ. Тем самым он как бы намекнул НКВД на «подозрительных»: украинцев, белорусов, азиатов, узбеков, евреев, все национальные меньшинства. Когда-нибудь все это прекратится. Появится новое руководство партии, но уже сейчас я больше не желаю быть соучастником этих преступлений. Ваша судьба, как и судьба всех бывших кадров группы Берзина, была предрешена еще до вашего первого допроса.
Он снова отчетливо повторяет:
— Но моя совесть коммуниста не позволяет мне продолжать в том же духе...
Покуда он говорил, я взял со стола коробку папирос, достал одну и закурил. Удивленный, он остановился на полуслове:
— Разве вы курите?
— Я страстный курильщик!
— И пять месяцев подряд не притронулись ни к одной папиросе, потому что считали меня своим противником. Я не сожалею, что открыто поговорил с вами; вы мне дали еще одно доказательство вашей выдержки, вашего умения выстоять. Уверен, что вы не кончите, как те, кто, потеряв всякую надежду, медленно угасают.
Было семь часов утра, уже светало. Мы сцепили ладони в долгом рукопожатии. В момент, когда я выходил из комнаты, полковник добавил:
— Надеюсь, мы с вами еще встретимся, но уже вне тюрьмы¹. Этот разговор между мной и полковником НКВД, призванным перехитрить заключенного, долгие недели всецело занимал мои мысли. Он был для меня источником утешения, позволял мне вновь на что-то надеяться. Я убедился, что даже в царстве лжи и фальсификации правда все-таки может победить, и хотя эта победа и временная, но она словно излучала какой-то свет, проникавший и в мою камеру...
Между тем НКВД старался стереть все следы моего присутствия на Лубянке. Впрочем, я был не единственный, на кого распространялся принцип, так сказать, «несуществования» и замалчивания. Моя жена Люба получила официальное письмо из разведуправления, в котором ей сообщили, что во время войны я пропал без вести. А прийти из своей квартиры к этому «пропавшему без вести» она могла бы за какие-нибудь двадцать минут! И поскольку, мол, о моей судьбе ничего определенного неизвестно (за выражением «пропал без вести» скрывалось множество различных вариантов), то моей семье пенсии не полагается. И все-таки подобная ситуация предохранила ее от ссылки в Сибирь. Моя жена приобрела жалкую хибару на окраине Москвы и поселилась в ней вместе с нашими детьми, и если бы из Франции или другой страны приехал кто-то из моих друзей, чтобы справиться обо мне, то вполне можно было бы доказать, что мои родные на свободе, что они живы и здоровы. После возвращения в Польшу в 1957 году я узнал от одного человека из числа моих прежних знакомых, что во время его пребывания в Москве ему поручили «случайно» встречаться с людьми, обеспокоенными моей судьбой, и успокаивать их.
¹ В 1955 году я вновь встретил его в Москве у входа в баню. После нашей «истории» его переместили по должности и понизили в звании, а двумя годами позже ему удалось выйти из кадров НКВД.— Прим. авт.
«Треппер? Ах, знаете ли, он сейчас за рубежом, с особым заданием,— доверительно сообщал он им.— Но, пожалуйста, не говорите об этом никому! Однако если желаете повидать его жену и детей...»
В 1948 году еврейский писатель Исаак Пфеффер был арестован вместе со всеми членами Еврейского антифашистского комитета. Вскоре после этого негритянский певец Поль Робсон, прибывший из США в Москву, захотел повидаться со своим старым другом Пфеффером.
«Само собой разумеется, вы увидите его, только потерпите недельку, он сейчас отдыхает на Черноморском побережье»,— сказали ему.
Целую неделю сотрудники НКВД пичкали Пфеффера едой и медикаментами, чтобы «перегриммировать» землисто-серый цвет лица заключенного. Затем его одели во все новое и привезли в отель к Робсону. В августе 1952 года Пфеффера расстреляли...
В начале 1946 года меня снова переселили в Лефортово. Там я провел почти целый год. Новый следователь, майор, начал мое дело с нуля. Зная, что моя судьба предопределена, он и не пытался «выуживать» из меня какие-то сенсационные «признания». Зато он стал применять другую тактику — фантазия заплечных дел мастеров не знает границ: с ревностным усердием он следил за тем, чтобы условия моего содержания были возможно более тяжелыми. Вначале я делил камеру с одним русским офицером, объявленным платным шпионом на службе Соединенных Штатов, поскольку лагерь для военнопленных, в котором немцы продержали его в течение всей войны, был освобожден американскими войсками. Семья этого несчастного человека была полностью уничтожена нацистами в его родном белорусском селе, но это не вызывало никакого сочувствия, да и вообще не учитывалось. Нас обоих «осчастливили» еще одним товарищем по камере. «Новенький» представился нам. Его служебная карьера была поистине поучительна: в качестве одного из главных уполномоченных гестапо по Белоруссии — какое совпадение! — он, в частности, отличился по части истребления населения в окрестностях Минска.
— А угрызения совести вас никогда не мучают? — спросил я, наслушавшись воспоминаний этого преступника.
— Никаких угрызений совести! — ответил он.— Ведь я только выполнял приказы начальства. Но, знаете ли, иногда во сне я вижу жуткие сцены, при которых присутствовал. Так что не удивляйтесь, если другой раз я вскрикиваю по ночам.
Советский офицер, который слушал эти страшные признания, не проронив ни слова, сидел на койке, окончательно расстроенный и мертвенно-бледный. По вздрагиванию его тела и неподвижности взгляда я понял, что он сдерживается из последних сил. Тихо, почти неслышно, он то и дело повторял:
— Может, он-то как раз и убил мою семью!
Нациста увели на допрос. Через надзирателя мы вызвали дежурного офицера и попросили избавить нас от присутствия этого типа. Он смерил нас презрительным взглядом и сказал:
— Вероятно, вы забыли, что вы такая же мразь, как и он! О переводе его в другую камеру не может быть и речи.
И он вышел, резко хлопнув дверью.
Около часу ночи гестаповец вернулся с допроса, лег на койку и сразу уснул. У меня же сна ни в одном глазу. Не спал и офицер, я видел, как он лежит с широко раскрытыми глазами. Вдруг нацист начал кричать. Все это было очень страшно и невыносимо.
И вдруг офицер встал, схватил нациста за шкирку и грохнул головой об стенку. От удара тот, естественно, проснулся. И прижал ладони к голове, видимо, не понимая, что же с ним произошло.
— Вы нас предупредили, что кричите по ночам,— сказал я,— но мы не знали, что вы вдобавок еще и дергаетесь всем телом, кидаетесь в разные стороны. Вот только что во сне вы ударились о стенку...
Эта сцена сопровождалась немалым шумом, и надзиратели ворвались к нам в камеру. Все было ясно без слов. Увидев нашего сокамерника, они все поняли и удалились, не задав ни одного вопроса. Вечером, когда я явился на допрос, полковник встретил меня со смехом:
— Значит, вы уже не чувствуете себя заключенным? Вошли в роль судьи?
— Что вы хотите этим сказать?
— Не притворяйтесь дурачком... Кто отделал гестаповца — вы или ваш товарищ?
Я посмотрел ему прямо в глаза:
— Мы оба! И предупреждаю вас, если мы не будем избавлены от общества этого индивида, я не беру на себя ответственность за его безопасность: сегодня вечером все могло окончиться куда хуже.
Вернувшись в камеру, я увидел, что нациста в ней уже нет.
Несколько позже его место занял бывший капитан Советской Армии. Во время войны осколком снаряда ему снесло часть черепа. Он еще страдал от последствий этого ранения и только что вышел из психиатрической больницы, в которой провел много месяцев.
На другой день после его прибытия в обед нам принесли суп из капусты. Капусты и нем почти не было, лишь какие-то огрызки, плавающие в неаппетитной баланде. Мой новый однокамерник с убитым видом поглядел на эту скудную еду, отвел взгляд в сторону, немного помолчал и вдруг выпалил:
— Ох уж мне эти жиды! Грязные жиды! Вот кто виноват во всех наших бедах!
Я схватил его за плечо, чуть встряхнул и сказал:
— Послушай, друг, давай-ка успокойся и замолчи, ибо — предупреждаю! — перед тобой еврей...
Он сразу успокоился и извинился: мол, болен и не может владеть собой... Постепенно я понял, что так оно и есть, и привык к присутствию этого полусумасшедшего, который в любую из наших «трапез» проклинал евреев почем зря.
А затем настала очередь полковника Пронина... Едва он переступил порог камеры, как я сразу же узнал его, хотя он заметно изменился. На первых порах существования «Красного оркестра» Пронин, работавший в аппарате Центра, должен был заниматься решительно всеми проблемами, которые нас касались.
Он постарел, и по его лицу можно догадаться о пережитых им страданиях. Мы обнимаемся, удивляемся встрече в этаком месте.
— Как? И ты тоже? И ты здесь?!
— А ты-то что здесь делаешь? Этот несколько глуповатый диалог длится считанные секунды. Дверь снова открывается, входит офицер, хватает Пронина за руку, тащит его и говорит:
— Произошла ошибка, вы не должны быть в этой камере. Ошибка? Нисколько! Наша встреча была организована преднамеренно, чтобы показать нам, что репрессии в отношении бывших сотрудников разведывательной службы продолжаются. Та же ситуация возникает несколько позже с Клаузеном, бывшим радистом Рихарда Зорге. Он прибывает из Владивостока, где долго пролежал в больнице. Сильно отощавший, с искаженным и болезненным лицом, согбенный болезнью, он лишь с трудом может вытянуться во весь рост. Сломленный морально и «потерявший голову», он не понимает, почему после долгих лет, проведенных в японских тюрьмах, сразу же по возвращении в Советский Союз он был вновь арестован. Честно говоря, для любого здравомыслящего человека, не уловившего логику НКВД, дела такого рода действительно непостижимы. От Клаузена я узнал, что Рихард Зорге, которого арестовали в 1941 году, был казнен японцами лишь 7 ноября 1944 года. Вот как долго он сидел!..
Потом я делил камеру с человеком, разменявшим седьмой десяток, но еще вполне бодрым. Его спокойствие и самообладание производили впечатление. Он был последним резидентом советской разведки в Китае. Когда вернулся, его арестовали. Он довольно безучастно рассказывал о своей работе, как о чем-то безвозвратно ушедшем в прошлое. Что касается меня, то я при таких разговорах воздерживался от рассказов о моей прежней деятельности. Разве я мог знать, не подсаживает ли ко мне в камеру администрация под видом «сожителей» каких-нибудь стукачей? Я также не знал, был ли в моей камере микрофон. Сколь бы толстыми ни были
тюремные стены, но и сквозь них иногда проникали тайны. С очень большим опозданием до меня дошли обрывки истории Венцеля. Один офицер, арестованный в 1945 году, рассказывал, что сидел с немецким офицером, ранее находившимся в заключении вместе с Венцелем. Таким образом я узнал, что Венцель испытал все ужасы жестокого обращения. Сломленный, почти уже совсем обессиленный, он все же надеялся, что этому кошмару когда-нибудь придет конец. Однако ни Кента, ни Паннвица я не видел¹.
¹ Паннвиц был отпущен на свободу в 1955 году на основании соглашения между ФРГ и СССР.— Прим. авт.
4.ДОМ ЖИВЫХ ТРУПОВ
4
ДОМ ЖИВЫХ ТРУПОВ
Прощай, Лефортово...
На этот раз «черный ворон» выехал из Москвы и покатил по дороге, ведущей в лес. После нескольких часов мы остановились перед спрятанным за деревьями зданием, вид которого вообще ничем не напоминал тюрьму. Об этом весьма особом заведении я уже слышал, заключенные называли его между собой «дачей», но и по сей день его настоящее название мне неизвестно. Ко мне подходит надзиратель и шепчет на ухо:
— У нас разговаривают только шепотом!
Во избежание каких бы то ни было шумов здесь обращено внимание даже на самые, казалось бы, незначительные мелочи. Двери не скрипят, тихо проворачиваются ключи в замках, в коридорах полная тишина...
Меня не стали обыскивать, а прямо провели в камеру. Удивительная камера: три шага в длину, два в ширину; койка откинута кверху, к стене. Меблировку довершает узкая дощечка и табурет. Стены обиты звукопоглощающим материалом. Высоко вверху — маленький люк, сквозь него в помещение проникает немного воздуха. Какая тишина! Я ее слышу, эту тишину! Абсолютная, глубокая, гнетущая, прямо-таки мучительная тишина. Я прибыл посреди ночи. В других тюрьмах шум не прекращается с вечера до утра. А здесь наоборот — царство тишины. Ослепленный светом, горящим всю ночь напролет, я пытаюсь уснуть и тщетно пытаюсь уловить хоть какие-нибудь звуки или шумы, способные хоть слегка возмутить этот океан спокойствия.
Просыпаюсь в испуге. Кто-то что-то шепчет мне на ухо. Надзиратель требует, чтобы я встал. А я и не слышал, как он вошел. Это понятно: он обут в войлочные тапочки, а дверь отворилась совершенно бесшумно.
Уже утро. Время тут проходит незаметно, тогда как в других тюрьмах почти непрерывно раздающиеся звуки и шумы придают времени какой-то особенный, своеобразный ритм.
Дни, недели проплывают в мертвой тишине. Уж и не знаю — день теперь или ночь. Ощущение времени утрачено. Никто не требует меня, никто со мной не говорит. Через кормушку мне протягивают еду — без единого слова, бесшумно. Моя камера подобна могиле, и постепенно я начинаю думать, что погребен заживо. Порой какой-то нечеловеческий, отчаянный рев разрывает тишину, проникает через звуконепроницаемые стены и заставляет меня вздрагивать от испуга. Где-то рядом, в нескольких метрах от тебя, какой-то заключенный уже дошел до ручки, рехнулся. Он кричит, как безумный, ибо чует смерть, крадущуюся вокруг «места его захоронения», он кричит, чтобы, по крайней мере, услышать звук какого-то голоса, пусть даже собственного. Как же сопротивляться этому удушающему нас страху? С утра до вечера нам нечем заняться, разве что ходить от стенки к стенке, три шага туда, три обратно. И требуется прямо-таки чудовищное стремление выжить, чтобы избавиться от этого смертельного невроза. И все же после года, проведенного в Лефортово, этот, я бы сказал, тотальный покой странным образом представляется мне чем-то целительным. Спать! Можно спать сколько угодно, спать, не опасаясь внезапных побудок или неожиданных допросов. Я понемногу привыкаю жить со своими мыслями, не имея никаких собеседников, кроме моих вопросов, моих опасений и моего разума. Эти постоянно присутствующие при мне партнеры успокаивают меня: я выстою. И вдруг, вопреки всем ожиданиям, меня забирают и отводят в комнату, где находятся следователь и двое гражданских. Это специалисты, коим поручают исследовать состояние живого трупа.
Офицер обращается ко мне:
— Скажите, как вы себя чувствуете?
— Благодарю, очень хорошо, я очень доволен.
Мой ответ, кажется, озадачил их:
— Вы очень довольны? Но что вы делаете весь день в полном одиночестве, никого не видя, ничего не читая?
— Вы про чтение? А я пишу книгу.
Они многозначительно переглядываются. «Обработка», видимо, все-таки дает свои результаты...
— Книгу?.. Но как же вы можете писать книгу?
— Я пишу ее в голове.
— Можно ли узнать тему?
— Конечно: она о вас. И о вам подобных. Такова тема моей книги.
— Значит, вы не требуете перевода в нормальную тюрьму?
— Это мне совершенно безразлично; я могу остаться и здесь.
Меня отводят обратно в мой склеп. И вновь я погружаюсь в тишину, время от времени прерываемую звериными криками заключенных, доведенных до умопомешательства. И мне кажется: достаточно какой-то мелочи, чтобы этот рев стал заразительным, как у волков. И я ощущаю неодолимую потребность открыть рот, закричать... Проходит еще какое-то время, но я ни разу не позволяю себе поддаться этому искушению. Тогда меня снова приводят к тем же лицам.
— Итак, как вы чувствуете себя после двухмесячного пребывания здесь?
Два месяца? Значит, я здесь уже целых два месяца! Два месяца они пытаются довести меня до точки! Надеются, что я паду пред ними ниц, стану их просить, умолять выпустить меня. Ожидают, что я капитулирую. С уверенностью, издевательски посмеиваясь, думают, будто время работает на них, что от монотонной смены дней и ночей помутится мой разум, а я сам превращусь в жалкого червя, который будет ползать перед ними в пыли. Таков, мол, логический результат подобного обращения, неизбежный исход такой строгой изоляции. Ну, так нет же! Я должен поколебать их оптимизм. Пока что они еще не «сделали» меня, и я громко заявляю им:
— Если вы хотите, чтобы я тут подох, то это будет нескоро, очень нескоро: я все еще чувствую себя отлично!
Они ничего не отвечают. Только поглядывают на дурня, который вносит путаницу в их систему. По представлениям бюрократа из НКВД, человек, заключенный в тюрьму, рассчитанную на сведение с ума, обязан сойти с ума. Логично, неоспоримо! Но доконать можно лишь тех, у кого нет больше сил или воли бороться. А покуда я чувствую в себе эту волю, я буду бороться.
Через несколько дней меня опять доставили обратно на Лубянку, и мне показалось, что самое трудное уже позади. Допросы прекратились, меня оставили в покое. Лишь однажды мне вновь оказали честь быть «приглашенным» в наркомат. В длинном коридоре, по которому я шел, висел плакат, который в этой обстановке показался мне не лишенным юмора: он извещал, что в офицерском клубе состоится вечер отдыха с участием ленинградского артиста Райкина. Девиз вечера гласил: «Приходите на дружеское собеседование».
Когда я вошел в кабинет генерала Абакумова, который после нашей последней встречи стал министром государственной безопасности, я все еще смеялся по поводу этого приглашения на вечер отдыха.
Абакумов, которого и на сей раз украшал великолепнейший галстук, спросил меня:
— Почему вы так довольны?
— Заключенному в некоторой степени смешно, когда он видит плакат, приглашающий на «дружеское собеседование»! Вы приучили заключенных к дискуссиям совершенно иного характера.
На это мое замечание он не ответил, но задал новый вопрос:
— Скажите, почему в вашей разведывательной сети так много евреев?
— В ней, товарищ генерал, находились борцы, представляющие тринадцать национальностей; для евреев не требовалось особое разрешение, и они не были ограничены процентной нормой. Единственным мерилом при отборе людей была их решимость бороться с нацизмом до последнего. Бельгийцы, французы, русские, украинцы, немцы, евреи, испанцы, голландцы, швейцарцы, скандинавы по-братски работали сообща. У меня было полное доверие к моим еврейским друзьям, которые мне были знакомы давным-давно. Я знал — они никогда не станут предателями. Евреи, товарищ генерал, ведут двойную борьбу: против нацизма, а также против истребления своего народа. Даже предательство не могло стать для них выходом из положения, каким оно стало для какого-нибудь Ефремова или Сукулова, которые ценой измены пытались спасти свою жизнь.
Абакумов уклонился от этой темы, но снова заговорил о том, чего коснулся еще во время нашей первой встречи:
— Есть, знаете ли, только две возможности отблагодарить агента-разведчика: либо увешать его грудь орденами, либо сделать его на голову короче...
В голосе Абакумова послышалось некоторое сожаление, когда он продолжил:
— Если бы вы не сотрудничали с этой контрреволюционной кликой Тухачевского — Берзина, то были бы сегодня высокоуважаемым человеком, но вы повели себя так, что сегодня годны только для тюремной камеры... Знаете ли вы, что в данный момент вас разыскивают американская и канадская секретные службы? Одна из наших разведывательных сетей в Канаде накрылась. В нескольких североамериканских газетах напечатаны статьи экспертов, которые увидели в действиях этой сети почерк Большого Шефа.
Развеселясь и восхищаясь своей шуткой, Абакумов цинично добавил:
— Понимаете ли вы, какой опасности вы подвергались бы, будучи на свободе? Здесь же можете ни о чем не беспокоиться, здесь вы в безопасности!
Прежде чем ответить, я постарался придать своему лицу серьезное выражение озабоченного функционера НКВД:
— Я благодарю вас, господин министр, за вашу заботу о моей безопасности.
— Не за что, не за что... Ах, я знаю, что дисциплина, которой вы должны подчиняться, быть может, не идеальна... К сожалению, мы не располагаем возможностями короля Англии, который лично принимает тайных агентов, возводит их в сан лордов и дарит им роскошные поместья; мы бедны... Но что у нас есть, так это тюрьмы. Эта тюрьма не так уж плоха, вы не находите?
Движением руки он отпускает меня.
Я вернулся в свою камеру. Теперь я понял все: дело было отнюдь не в моей деятельности в «Красном оркестре». Нет, они не могли мне простить, что Берзин выбрал именно меня. Следователь, которому достало мужества отказаться от ведения моего дела, сказал мне чистую правду: уже с 1938 года меня считали подозрительным.
5.УРОКИ ИСТОРИИ
5
УРОКИ ИСТОРИИ
Следствие по моему «делу» закончилось, но я отлично знал, что еще до начала допросов меня признали виновным... 19 июня 1947 года «тройка» в составе представителя Министерства государственной безопасности, прокурора и судьи приговорила меня к пятнадцати годам «строгой изоляции». По решению подручных Сталина я, подобно множеству других, оказался и «подозрительным» и «виновным». Я обжаловал этот произвольный приговор и несколько позже был вызван к помощнику прокурора.
— Приговор крайне несправедлив,— сказал я,— и вы едва ли удивитесь, узнав, что я оспариваю его.
— В СССР, знаете ли, предатели и шпионы подлежат смертной казни; вас же, исходя из государственных интересов, приговорили всего лишь к изоляции.
— Тогда я должен предположить, что вы не знаете, что я делал во время войны.
— Что ж, подайте заявление прокурору.
В условиях господства обскурантизма заключенным оставлялась маленькая надежда: дважды в месяц они могли в письменном виде представлять свои возражения прокурору, министерству, Центральному Комитету, даже самому Сталину. Следовательно, я должен был использовать эту возможность. Очень мелким, убористым почерком я взялся излагать историю «Красного оркестра» и, по мере завершения очередного раздела, частями отсылал рукопись Генеральному прокурору СССР. В заброшенных медвежьих углах Сибири, в полумраке подвалов исчезали миллионы заключенных, я же безгранично верил в любовь сталинской бюрократии к бумаготворчеству. Люди гибли, а папки с бумагами оставались, архивы разбухали, и я считал небесполезным тоже оставить в этих архивах какие-то следы. 9 ян-
варя 1952 года «тройка» сократила мне тюремный срок с пятнадцати до десяти лет, но к этому известию я отнесся равнодушно. Я понимал, что если не будет смены руководства, то все надежды на перемены в моей судьбе останутся иллюзорными: после освобождения из заключения меня сошлют в какую-нибудь затерянную сибирскую глубинку.
Много позже я узнал, что мое сообщение не было напрасным. В 1964 году, когда я уже несколько лет жил в Польше, мне позвонил журналист из агентства печати Новости.
— Ты помнишь меня? — спросил он.— В 1935 году мы с тобой работали в «Правде». Мне и двум другим писателям предложили написать историю «Красного оркестра», но у нас нет сведений о группе «Единство», которой ты руководил в Палестине.
— А все остальное вы знаете? — спросил я его.
— Да, знаем, и, надеюсь, скоро мы с тобой сможем поговорить обо всем.
Прошло несколько месяцев. Настал апрель 1965 года. Этот журналист прибыл в Варшаву в составе делегации, приглашенной на празднование 22-й годовщины восстания в Варшавском гетто. Он рассказал мне, при каких обстоятельствах ему довелось познакомиться с историей «Красного оркестра».
«В 1964 году я посетил заместителя Генерального прокурора Советского Союза по поводу статьи о Рихарде Зорге, которую я должен был написать по заданию АПН. В то время имя Зорге было у всех на устах. Узнав причину моего посещения, заместитель Генерального прокурора встал и подошел к сейфу. О Рихарде Зорге,— сказал он,— известно уже все, но здесь у нас есть материал о деятельности одной разведывательной сети, которая сослужила Родине столь же большую службу. Он открыл сейф и достал оттуда папку с множеством бумаг. Вот эти документы, продолжал он, но должен вас предупредить, что без санкции Центрального Комитета их опубликовать нельзя. Я спросил его, кто же был начальником этой разведывательной сети. Ты легко представишь себе, до чего я был изумлен, услышав: «Треппер». Я очень заинтересовался всем этим и обратился в Центральный Комитет, который назначил комиссию из трех писателей, включая меня, для написания книги о «Красном оркестре». К сожалению, этот труд не вышел в свет, ибо руководители ГДР считали, что заводить разговор о берлинской группе преждевременно».
Таким образом, листки, которые я посылал Генеральному прокурору, не пропали. В Советском Союзе архивные материалы хранятся вечно, и в день, когда доступ к ним будет открыт...
Но время моего освобождения еще не наступило. Началась моя жизнь в сталинских застенках. Я побывал в нескольких из них, но относительно лучшее воспоминание у меня осталось от Бутырской
тюрьмы — перестроенной бывшей казармы времен Екатерины Второй — с ее просторными, хорошо проветриваемыми и светлыми помещениями. Нас перевели туда, когда на Лубянке стало тесно. То был весьма многозначительный признак усиления репрессий. Старинную русскую поговорку «Свято место пусто не бывает» Сталин своеобразно применил для своих целей. Министерство госбезопасности работало по стахановским нормам. За высокими стенами и заграждениями из колючей проволоки томилась элита страны. Волны репрессий, следовавшие одна за другой, наполняли тюремные камеры инженерами, офицерами, писателями и профессорами. С началом «холодной войны» — в 1947 году — Сталин начал наносить удары по тем, кто, как он полагал, будут слишком равнодушны в случае нового всемирного конфликта. Особенно тяжкой оказалась участь национальных меньшинств, являвшихся, по мнению этого деспота, пресловутым «слабым звеном». По армии тоже вновь прокатилась волна арестов.
Правда, генералиссимус Сталин — «гениальнейший стратег со времен Александра Великого» — все тяжелее переносил блеск славы маршала Жукова — «победителя Берлина». Когда при посещении Москвы Эйзенхауэр пригласил Жукова приехать в Соединенные Штаты, Сталин воспринял это как невыносимое личное оскорбление. Жуков стал соперником, конкурентом, во всяком случае, «опасностью». Осыпанный похвалами и почестями, он был назначен на пост командующего... Одесским военным округом. Всех офицеров из его окружения арестовали и отправили в тюрьмы.
В 1948 году евреи, эти самые подозрительные элементы «слабого звена», подверглись репрессиям. Общее число репрессированных увеличилось за счет так называемых «рецидивистов» — инженеров и ученых, которых в начале войны изъяли из лагерей, чтобы использовать в военной промышленности. Ну а кроме того, все остальные, чья вина состояла единственно в том, что они были невиновны!
Были, конечно, среди заключенных и виновные — ничтожное меньшинство: например, Власов и его штаб, перебежавшие к немцам, чтобы сформировать так называемую «Русскую освободительную армию», гестаповцы, творившие злодеяния на территории Советского Союза, белогвардейцы, вставшие под ружье для борьбы с Красной Армией. Все они, прислужники фашистов, однозначно виновны в сотрудничестве с врагом, которых судили непосредственно на местах их преступлений.
После этих оговорок могу сказать, что заключенные, с которыми встречался я, были абсолютно ни в чем не виноватыми гражданами. О каждом из них можно написать книги, повествующие о том, как самопожертвование, преданность партии и Советскому Союзу «вознаграждались» десятью, пятнадцатью или двадцатью пятью годами
тюрьмы. Каждая такая история — единственна в своем роде для пережившего ее, но какими же сходными были эти судьбы в великой сумятице и хаосе репрессий.
Я благодарен «отцу народов» за то, что мне довелось пообщаться с духовной элитой Советского Союза. На Лубянке, в Лефортове, в Бутырках я видел чаще всего таких людей, чья образцовая и удивительная жизнь помогла мне узнать очень многое из истории нынешнего столетия.
Расскажу теперь о некоторых необычных встречах в сталинских тюрьмах.
УДИВИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ В СТАЛИНСКИХ ТЮРЬМАХ
Немало поучительных подробностей о кризисе в Красной Армии в начале войны я узнал из разговоров с заключенными старшими офицерами. Советский солдат дает клятву никогда не сдаваться живым в плен, последний патрон он должен приберечь для себя самого. Но вести войну на клятвах невозможно: уже с начала наступления вермахту удавалось окружать целые дивизии. Многим солдатам посчастливилось бежать, другие попадали в плен. Эти последние оказывались «виновными» в том... что не совершили самоубийства. Другие, сумевшие преодолеть линии противника и вернуться в расположение частей Красной Армии, обвинялись... в шпионаже. И в том и в другом случае полагались тяжелые тюремные наказания.
Несколько месяцев я провел в одной камере с тремя генералами *. Один из них состоял в рядах Красной Армии еще с гражданской войны, в которой участвовал в свои юные годы; в начале второй мировой войны он командовал казачьей частью, которую противнику удалось отрезать и окружить. Несмотря на тяжелое ранение, он сумел бежать. Его спасли какие-то крестьяне, несколько месяцев они тайно выхаживали его. Когда его силы восстановились, он проделал долгий, полный приключений путь и пробился к своим. Здесь его тут же спросили: «Почему вы возвратились? Какие вы должны собрать сведения для немцев? Каково ваше задание?» Ошеломленный, он словно онемел, но ему и не дают опомниться и ответить. Его арестовывают. Направление — Лубянка...
Мой второй сокамерник, коммунист со времен гражданской войны, в момент начала военных действий был командиром дивизии. Застигнутая врасплох наступлением немцев, его часть оказала со-
противление и храбро сражалась, но понесла значительные потери. Вскоре дивизия была перемолота. С небольшим отрядом солдат генерал отошел в лес, где создал партизанскую группу, которая несколько месяцев подряд наносила удары по противнику. Немцы разведали расположение группы и атаковали ее. Вместе с двумя спутниками генерал, прикрываемый партизанами, вернулся в расположение войск Красной Армии. Его арестовали, заподозрив в шпионаже. Он остался в живых и тем самым допустил «большую ошибку»... Направление — Лубянка...
Третий из этого генеральского трио был посажен за решетку вообще без каких бы то ни было оснований. Его «преступление» в том, что во время войны он работал в штабе маршала Георгия Жукова-Направление — Лубянка.
Все три генерала не падали духом. Оставаясь убежденными коммунистами, они не обращали внимания на ругань наших церберов. У них все еще сохранялись папахи, украшенные пятиконечными красными звездочками. Помню, как они убивали время бесконечными партиями в домино, которое изготовили из хлебных остатков...
Однажды в камеру вошел новый надзиратель в чине старшины и потребовал от присутствующих встать и приветствовать его. Три генерала невозмутимо продолжают партию. Один из них, не обернувшись, бросает: «С каких это пор генерал Красной Армии должен вставать при появлении старшины?»
Старшина не настаивает. Этот урок он будет помнить и в дальнейшем...
Между партиями домино пространно и дотошно обсуждаем события. Самый политически грамотный из моих трех товарищей по камере твердо знал, что его история — отнюдь не единичный случай, произошедший по вине не в меру усердного гэпэушника. Тоном человека, глубоко убежденного в верности своих слов, он говорил мне: «Все, что творят заплечных дел мастера и их помощники из министерства госбезопасности, одобряется и Сталиным и соответствует его желаниям. Он сам это направляет, сам способствует этому».
Слишком большое число свидетельств подтверждались и складывались в ужасающую картину планомерных, методических репрессий, практикуемых в массовых масштабах. В частности, это видно на примере судьбы двух еврейских врачей-братьев, о которых мне поведал генерал. Проходя службу в военном госпитале в Белоруссии, они задавались вопросом, как вести себя при таком стремительном продвижении немцев. Наконец один из них — главврач госпиталя — понял, что он не вправе, да и просто не может бросить своих пациентов на произвол судьбы, и решил остаться на месте, чтобы защитить их от оккупантов. Таким образом он спас жизнь
многих людей. Его брат, ни за что не желавший попасть в руки нацистов, бежал вместе с другими врачами госпиталя и присоединился к партизанам. После войны обоих еврейских врачей арестовали;
главного врача обвинили в сотрудничестве с врагом, а его брата в том, что тот покинул пациентов...
Да здравствует диалектика!
Один румынский коммунист рассказал мне о довольно диковинном приеме в Кремле. До своего ареста, свободно владея русским языком, он служил переводчиком. И вот делегация его страны приехала в Москву. Ее возглавлял сам Георгиу-Деж, генеральный секретарь Румынской компартии, прибывший для того, чтобы встретиться лично с советским руководством. После долгого дня переговоров Сталин пригласил румынскую делегацию на неофициальный обед, во время которого этот толмач выполнял свои обязанности. Под конец трапезы установилась веселая, раскованная атмосфера. Сталин приветливо подошел к Георгиу-Дежу и положил ему руки на плечи.
— Послушай-ка, Георге,— сердечным тоном сказал он ему,— ты хороший парень, но ты застрял где-то в начальной школе. Ты многого не знаешь, хотя и правишь целой страной; ты в положении маленького лейтенанта, которому приходится командовать армией. Короче, тебе надо еще много учиться, чтобы быть на высоте положения!
Гости, сразу отрезвевшие от этой разносной тирады, больше не осмеливались открыть рот. Они приписали заявление Сталина юмору этого «большого и неулыбчивого ежа», одинаково хорошо владевшего и шуткой, и марксистско-ленинской теорией. Ох уж эти дружественные отношения между братскими партиями!
Другой человек, сидевший со мной в одной камере, старый активист польской партии, чудом избежавший репрессий 1938 года, тоже сообщил мне об одном приеме у Сталина. В 1945 году вождь международного коммунистического движения принял в Кремле делегацию польских коммунистов, желавших посоветоваться о новом политическом направлении партии.
Сталин обменялся рукопожатием с членами делегации, поговорил с ними о том о сем и сказал: «До войны в руководстве польской партии была женщина по фамилии Костржева, очень интеллигентный человек. Что с ней сталось?»
Члены делегации растерянно переглянулись: в 1938 году товарищ Костржева, как и все польское руководство, была ликвидирована по приказу Сталина. «Великий ликвидатор коммунистов» частенько разыгрывал из себя этакого незнайку, чтобы получше замаскировать свою тяжелую ответственность за акты насилия.
Так же обстояло дело и с психиатром, которому было поручено лечить сына Сталина.
В 1949 или, возможно, в 1950 году со мной в камере сидел один из крупных психиатров Советского Союза, уроженец Вильнюса, выходец из глубоко религиозной еврейской семьи; его отец был служкой в синагоге. Совсем молодым он покинул родительский дом и с течением времени полностью ассимилировался, то есть во всем, что касалось языка, обычаев и культуры, чувствовал себя русским. Мобилизованный во время войны, он назначается начальником санитарной службы войск, участвующих в освобождении Прибалтики. После освобождения этот получивший широкую известность психиатр стал лейб-медиком младшего сына Сталина Василия (своего старшего сына, попавшего в немецкий плен, Сталин бросил на произвол судьбы). Василий, посредственный летчик, получивший в двадцать три года генеральское звание, широко славился хроническим алкоголизмом. Психиатру была поручена трудная задача исцелить его. Через некоторое время товарищи из НКВД решили, что, поскольку этот врач слишком много знает, его необходимо арестовать. На допросах никто даже не заикался о сыне Сталина. Но зато психиатра обвинили в «еврейском национализме». Доказательства? Когда Красная Армия вошла в разрушенную Ригу, сотни голодных и заброшенных сирот объединялись в шайки малолетних преступников. Генерал, ответственный за данный район, поручил психиатру организовать сборный лагерь для бродячих детей. Тот энергично взялся за дело и добился успехов, причем собрал главным образом еврейских ребят. Вот это НКВД и поставил ему в укор, обвинив его в действиях, продиктованных «еврейским национализмом».
— Вполне очевидно,— говорили ему,— что вы отдавали предпочтение именно этим детям.
— Никоим образом. Если евреи оказались более многочисленными, то это лишь потому, что их родители пострадали от оккупантов больше остальных.
Антисемитский тон при допросах проявлялся все больше и сильнее. При установлении личных данных психиатра спросили:
— Национальность?
— Русский,— ответил он.
— Никакой вы не русский, вы — грязный еврей! Почему скрываете свою национальность?
Психиатр, который сделал столько добра для других, оробел И только потому, что он лечил скандально известного сына Сталина его осудили без права апелляции.
При поступлении в тюрьму ему пришлось повторить свои анкетные данные. *
— Национальность?
На этот раз он ответил: «Еврей».
Чиновник разразился обычным потоком брани:
— И вам не стыдно выдавать себя за еврея, тогда как вы русский!
— Здесь, в тюрьме, я понял, что я именно еврей,— возразил психиатр.— Я нисколько не стыжусь своей принадлежности к народу, подарившему человечеству Иисуса Христа, Спинозу и Маркса. Если вы не позволите евреям ассимилироваться в социалистической стране, то тем хуже для вас! В день, когда обитатели земного шара отменят различия между народами, расами и национальностями, евреи будут первыми, кто покажут вам, что такое интернационализм!
Он вернулся после допроса в камеру, и лицо его светилось гордостью. Эта сцена напомнила ему день, когда он послал отцу свою первую научную книгу. Отец ответил ему: «Твой успех очень радует меня. Надеюсь, он будет длительным и тебе никогда не дадут почувствовать, что ты сел в сани, не предназначенные для тебя, 'еврея».
Его здоровье все больше расшатывалось. Он перестал бороться внутренне и покорился своей судьбе. Из камеры его увезли в тяжелом состоянии, и позже я узнал от одной докторши с Лубянки, что он умер от болезни сердца.
В 1948 году мне повезло: моим сокамерником стал военно-морской врач, чудесный весельчак лет пятидесяти. Отличаясь отменным здоровьем, он был полон оптимизма, замечательным чувством юмора, так и сыпал остротами. Он принес с собой в камеру какую-то атмосферу разрядки, я бы даже сказал — радости. Излюбленной темой его рассказов была история собственной жизни.
Прилично владея английским, во время войны он попал на службу в Наркомат военно-морского флота, где его использовали как офицера связи с группой американских медиков. А после войны его арестовали. Причина? Американский шпион — что же еще?! Доказательства? На первом же допросе следователь предъявил арестованному «вещественную улику», помахав перед его лицом письмом, полученным от одного коллеги из США. Письмо начиналось традиционным обращением: «Веаг гпепа».
— Веаг Гпепа! — грозно проговорил следователь.— Что это означает?
— Дорогой друг.
— Так это ли не доказательство шпионажа?! Разве мне кто-нибудь напишет из Соединенных Штатов «дорогой друг»? Никак нет! Следовательно...
Неопровержимая логика!
Когда абсурд доводится до крайнего предела, реагировать на него можно только с позиций юмора. Мой товарищ без конца и удачно острил, правда ни на что не надеясь, но по крайней мере получая какое-то внутреннее удовлетворение.
От вновь прибывающих мы слышали, что Советский Союз признал государство Израиль и направил туда офицеров на предмет
службы в израильской армии. Военно-морской врач, о котором речь, и тут не удержался. На очередном допросе он заявил:
— Вместо того чтобы охранять меня здесь, лучше отправьте-ка меня в Палестину. Я мог бы послужить этой стране.
— Послать контрреволюционного пса в Палестину?! Туда мы посылаем только лучших офицеров, выдержавших все испытания...
На мрачном фоне тюремного бытия смешные эпизоды такого рода были для нас единственным источником развлечения. Они помогали нам продержаться, выстоять, и поэтому сокамерники вроде этого военврача ценились очень высоко. В унылом, нескончаемом однообразии томительных дней уже одна улыбка такого человека словно вливала в тебя новые силы, новое желание жить. В 1956 году я снова встретил его в Москве. Он сохранил чувство юмора, и если вообще выжил, то в значительной мере благодаря именно этому своему свойству.
Увы, по тюрьмам сидели не только «приятные гости». Я уже говорил, что наряду с потоками невинных в сети НКВД попадались также и всевозможные негодяи. По счастливой случайности среди множества вчерашних врагов мне повстречалось несколько интересных людей, оказавшихся в том же положении, что и я.
Однажды около пяти утра дверь отворилась и надзиратели впустили ко мне какого-то военного. В полумраке нельзя было разглядеть, китаец это или японец. Но неожиданный пришелец тут же представился: «Генерал Томинага». Он служил в главном штабе японской армии в Маньчжурии и под конец войны попал в плен. Генерала привезли из лагеря с целью использовать его как свидетеля на процессе японских военных преступников. Уже в первый день, едва взглянув на еду, он потребовал вызвать начальника
тюрьмы.
— У меня острое желудочное заболевание,-'- заявил он,— и вот
это я есть не могу...
Будучи военнопленным генералом, он имел право получать питание из офицерской столовой, где меню и приготовление пищи, естественно, не шли ни в какое сравнение с тем, что приносили нам. Но и эта пища не устраивала его. Томинага жаловался:
— Все это мне не нужно, и ничего особенного я не прошу — только несколько бананов в день...
Он все никак не мог взять в толк, почему это мы вдруг так расхохотались. Бананы в Москве! После войны! Да еще вдобавок в тюрьме!! С таким же успехом можно было бы искать апельсины на Северном полюсе.
Томинаге пришлось отказаться от банановой диеты, но все же ему подавали особые кушанья.
Японского языка мы, конечно, не знали. Тюремная администрация полагала, что мы равным образом не имеем представления об
326
английском, и, опасаясь, что Томинага захочет делиться своими впечатлениями о ходе процесса, его поместили именно к нам. Но расчеты тюремщиков не оправдались: офицер, находившийся тогда со мной в камере, да и я тоже — оба мы понимали язык Шекспира, хотя и не очень-то бойко говорили на нем. Через несколько дней Томинага, к моему вящему удивлению, заговорил по-французски, и я узнал, что он был военным атташе в Париже. С этой минуты все проблемы взаимопонимания окончательно отпали.
— Вам известно что-нибудь о Рихарде Зорге? — спросил я его.
— Конечно, известно. Когда возникло дело Зорге, я занимал пост заместителя министра обороны.
— Как получилось, что Зорге был приговорен к смертной казни в конце 1941 года, а казнили его только 7 ноября 1944 года? Почему его не предложили для обмена? Ведь тогда Япония и Советский Союз еще не находились в состоянии войны *... Кроме того...
— Это совершенно неверно,— оживленно перебил меня японский генерал.— Трижды мы обращались в русское посольство в Токио с предложениями обменять Зорге и всякий раз получали один и тот же ответ: «Человек по имени Рихард Зорге нам неизвестен».
Рихард Зорге неизвестен?! А ведь у японской прессы были более чем достаточные контакты с советским военным атташе! Неизвестен человек, предупредивший о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз! Неизвестен человек, сообщивший Москве, что Япония не нападет на Советский Союз, что позволило советскому генеральному штабу перебросить свежие войска из Сибири на русский западный фронт!..
Они предпочли допустить смерть Рихарда Зорге, чем после войны иметь дело еще с одним свидетелем обвинения. Решение вопроса исходило, конечно, не от советского посольства в Токио, а непосредственно от Москвы. Рихарду Зорге пришлось поплатиться жизнью за свое близкое, доверительное знакомство с Берзиным. Взятый под подозрение после исчезновения Берзина, он стал для Москвы «двойным агентом», к тому же еще и... троцкистом! Его донесения не расшифровывались месяцами, вплоть до дня, когда Центр — наконец-то! — понял неоценимое военное значение поставляемой им информации. После того как его арестовали в Японии, московское руководство выбросило его как обременительный балласт. Такова была политика новой «команды», пришедшей на смену группы Берзина.
По милости Москвы Рихард Зорге был казнен 7 ноября 1944 года. Я счастлив, что сегодня имею возможность разоблачить нагромождения лжи вокруг имени этого человека и перед лицом всего мира выступить как обвинитель. Рихард Зорге был одним из наших
• СССР официально объявил войну Японии 8 августа 1945 года.— Прим. авт. 327
людей. Те же, кто дали его убить, не вправе присваивать его себе.
А вот еще один свидетель мировой истории... К нам в камеру привели низкорослого, тощего мужчину. Его худоба придавала еще больше резкости и без того выразительным, энергичным чертам лица. Войдя, он назвался, но я запамятовал его имя. Сперва он не произвел на меня никакого впечатления, но потом, едва он начал рассказывать о себе, я вздрогнул и насторожился: напротив меня сидел помощник Власова!
Для молодого офицера царской армии Октябрьская революция явилась полной неожиданностью. Фанатик, ненавидевший большевиков, он все же подавил свое чувство к революции и примкнул к Красной Армии. Годы не умерили его озлобления против советского строя. Терпеливо он выжидал наступления своего часа. Нападение Германии воспринял с чувством радости и в самом начале войны поспешно перебежал на другую сторону. И когда Власов, следуя указаниям германского командования, приступил к формированию знаменитой «Русской освободительной армии», он записался одним из первых.
И... горькое разочарование! Поклонник бывшего царского режима, ставший на сторону нацистов из идеологических симпатий, вдруг обнаруживает, что армия Власова — чистый блеф, что она служит главным образом целям фашистской пропаганды. Назначенный на должность «политического уполномоченного» при власовских частях, он напрасно пытается втемяшить в головы людей, которых жестокий голод вынудил перейти на сторону врага, какие-то начатки национал-социалистской «идеологии». Поставленные перед выбором — либо помереть с голоду в концлагерях, либо надеть на себя форму «власовской армии», некоторые пленные советские солдаты выбрали то, что сулило им хоть какой-то шанс выжить.
Помощник Власова рассказывал, как в первом же серьезном бою началось массовое дезертирство его людей, стремившихся пробиться через передний край к своим. Авиаэскадрилья, с огромным трудом укомплектованная пленными советскими летчиками, поднялась в воздух и направилась прямиком... к родным аэродромам — на посадку.
Даже штабные офицеры Власова скорее примкнули лично к нему, нежели перебежали к противнику. Бутылку водки они ценили выше книги Гитлера «Майн кампф». Постепенно штаб «Русской освободительной армии» превратился в шайку наемников, которым не было никакого дела до «освобождения родной земли». «Добровольческое войско» Власова явно не обладало настоящими боевыми качествами, и германское верховное главнокомандование использовало его лишь как вспомогательный элемент при проведении карательных операций в оккупированных районах.
Помощник Власова оставался у нас в камере в течение всего вре
мени разбирательства военным трибуналом дела его шефа и офицеров штаба РОА. Каждый вечер этот власовец, столь же фанатичный, сколь и циничный, рассказывал нам об очередном дне процесса. О заседаниях трибунала он говорил с каким-то отстраненным юмором, словно присутствовал на них в качестве наблюдателя, а не обвиняемого.
В первый же день процесса, сообщил он нам, Власов пожелал сделать торжественное заявление. Встав в позу героя, он на высоких нотах бросает в лицо своим судьям:
— Каким бы ни оказалось ваше решение, но я войду в историю! Трибунал выслушал его. И в тишине, наступившей после окончания велеречивой декларации Власова, со скамьи подсудимых послышался хрупкий голосок:
— Да, ты войдешь в историю, но через задний проход.
Это сказал наш сокамерник, бывший помощник Власова, который решил забавляться до самого конца...
После оглашения приговора о казни через повешение председатель трибунала спрашивает обвиняемых, хотят ли они что-либо сказать.
Наш сокамерник поднимается и с серьезнейшим видом обращается к судьям:
— Есть у меня просьба: я настоятельно ходатайствую перед трибуналом не вешать меня рядом с Власовым.
— А почему, собственно? — удивляется председатель.
— Это будет слишком комичным зрелищем. Власов очень высок, а я очень маленького роста. Возникает риск лишить эту церемонию той серьезности, которой она заслуживает...
Когда за ним пришли, чтобы увести его в камеру смертников, он пожал нам руки и заявил:
— Я был и остаюсь непримиримым врагом советского режима. Сожалею лишь об одном: не надо было марать себя в этой дерьмовой армии Власова!
Видимо, он хорошо знал, о чем говорил.
После помощника Власова и многих других мир невольников снова и снова ошарашивал меня неожиданностями. Схема, по которой я знакомился со своими новыми «сожителями», нисколько не менялась: распахнутая дверь, лицо, силуэт новичка, несколько секунд напряженного внимания, чтобы попытаться как-то обозначить его про себя, запомнить что-то... Затем его первые шаги, первые жесты в нашем обществе. Мгновенно и точно улавливаемые черты характера. Потом вопросы. Откуда он? Не из наших ли?..
И вот еще один. Преклонный возраст еще не согнул его высокую фигуру, не изменил интеллигентное выражение лица. Одежда явно контрастирует с элегантностью манер: короткие брюки выше щиколоток, слишком просторная рубаха, наброшенная на плечи... И, слов-
но в великосветском салоне, он подходит к каждому из нас и каким-то подобострастным тоном представляется, чуть наклоняя при этом голову.
И вот он передо мной, и я слышу:
— Виталий Шульгин *... Оторопело гляжу на него:
— Виталий Шульгин, предводитель «Черной сотни»? **
— Он самый. Вижу, вы прочли брошюру обо 'мне, изданную в Москве. Но внимание! рна далеко не точна...
— Считаю нужным сразу же заявить вам: я еврей,— заметил я<
— В тюрьме нам нечего скрывать друг от друга, поэтому докладываю вам, что прошло уже немало лет, как я перестал быть антисемитом. В 1935 году, в Париже, я выступил перед масонской ложей со специальной лекцией на тему: «Почему я больше не антисемит».
Шульгин устроился на койке рядом со мной и в течение долгих часов рассказывал мне историю своей жизни...
В начале войны нацисты пригласили его в Берлин и предложили ему принять участие в антибольшевистском крестовом походе. Однако он, фашиствующий реакционер, антикоммунист до мозга костей, отказался; он полагал, что немцам неважно, какова Россия — красная или белая, что они стремятся только лишь к завоеванию обширных территорий. Годы войны Шульгин прожил незаметно, уединившись в маленькой югославской деревушке. После поражения гитлеровских орд он решил вернуться в Советский Союз, победа которого льстила его великодержавным чувствам. Привязанный к родимой земле, он желал закончить на ней свою жизнь, пусть даже в тюрьме.
Он явился в советскую военную миссию в Белграде. Молодой офицер НКВД, дежуривший в это время, с удивлением разглядывал этого человека, словно бы добровольно пришедшего в заключение. Он просмотрел списки разыскиваемых лиц. Шульгина среди них не было:
— Можете идти, мы вас не знаем,— сказал ему офицер.
Но Шульгин стоял на своем. Назавтра пришел снова. За пись-
— Шульгин Василий Витальевич (1878—1976), русский политический деятель, монархист. Один из лидеров правого крыла 2 — 4-й Государственной думы, член Временного комитета Государственной думы. После Октябрьской революции один из организаторов борьбы против Советской власти. Белоэмигрант. В 1944—1956 годах находился в заключении по приговору советского суда за контрреволюционную деятельность. В 1960-х годах призвал русскую эмиграцию отказаться от враждебного отношения к СССР. Написал воспоминания: «Дни», «1920 год».— Прим. ред.
—* Вооруженные банды деклассированных элементов, боровшиеся против революционного движения в 1905—1907 годах, организаторы еврейских погромов.— Прим. ред.
менным столом сидел полковник. Едва Шульгин назвал себя, как полковник вскочил, быстро подошел к нему и, теряя контроль над собой, заорал:
— Так вы и есть Шульгин, организатор погромов в царской России?
— Наконец хоть кто-то узнает меня! — сохраняя самообладание, воскликнул бывший главарь черносотенцев.
Его посадили в самолет, который летел в Москву; и он, всю жизнь мечтавший стать летчиком, получил свое воздушное крещение на маршруте Белград — Лубянка...
Началось следствие.
— Зачем вам терять со мной время? — сразу же сказал он следователю.— Поместите меня в отдельную камеру, и я напишу историю моей жизни и моих преступлений против Советского Союза.
Он исписал несколько сотен страниц. Всякий раз, когда его вызывали на допрос, зал был битком набит офицерами, пришедшими послушать его очередную «лекцию». На этот раз следствие было весьма поучительным. Шульгин как бы вносил свой, еще неопубликованный вклад в дооктябрьскую историю России. Как вожак «Черной сотни» он, вместе с представителями других партий, вошел в состав делегации, отправившейся к царю с просьбой отречься от престола. Николай II как раз играл в шахматы и не хотел отвлекаться от партии; узнав о цели визита делегации, он радостно вскричал:
— Наконец-то это окончилось!
— Что ж вы хотите,— добавил Шульгин,— ведь это был самый большой кретин всех династий российских самодержцев!
Политическое мышление Шульгина было поистине уникальным. Часто он распространялся на излюбленную им тему величия России:
— Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя — она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться. Ах, если бы Сталин не был большевиком!
Шульгин возлагал все свои надежды на величие сталинской империи.
— Я не хочу, чтобы меня освободили^— говорил он,— потому что повсюду меня будут принимать так, как вы меня приняли. Надеюсь, мне дадут камеру, где я смогу продолжать писать книги по истории нашей страны.
Ярый антисемит, вдохновитель еврейских погромов, Шульгин был освобожден намного раньше, чем освободили заслуженных коммунистов. Ему предоставили дачу в деревне, где' этот деятель,
331
куривший фимиам сталинскому режиму, по сей день продолжает свои труды...
Подобные встречи в ходе моего долгого путешествия сквозь потемки хочется сравнить с желанными заходами в интересные порты во время непомерно долгого плавания, с передышками, отвлекающими от монотонности жизни в неволе. На немногих страницах я попытался описать долгие годы, когда попусту растрачивалась моя жизнь... В воспоминаниях о пребывании за решеткой прочно удерживается лишь необычное. Остальное — тысячи однообразных дней — растворяется в памяти. Как бы застывшая хроника жизни заключенного складывается из несчастных часов, когда ты во власти чувства полной безнадежности, из повседневных, стократ повторяющихся слов и дел, из тревожного ощущения безвозвратно утраченного времени. Что тут расскажешь? В это время, навечно наложившее на нас свой отпечаток, мы не жили. Мы довольствовались тем, что просто выжили.
СВОБОДЕН!
В начале марта 1953 года тюремный режим на Лубянке внезапно стал строже. Форточки на окнах замаскировали и на десять дней отменили прогулки. Надзиратели ходили с угрюмыми лицами. Мы спрашивали себя: уж не разразилась ли новая война?
Однажды утром мы услышали грохот орудийных залпов. Однокамерники-офицеры сразу определили: так стреляют только при официальных церемониях. Так что же это было — праздник или траур? Глядя на надзирателей, мы склонились ко второму предположению. Затем все вновь вошло в обычную колею. Прошло несколько недель... Но вот в один прекрасный день к нам пришел новый заключенный и сообщил, что Сталин умер. Мы отреагировали на эту весть по-разному. Никому не было жалко Сталина, но кое-кто опасался, как бы наш режим не стал вдвое строже. Это беспокойство усилилось, когда нас перевели в Лефортово.
В мае меня вызвали к начальнику тюрьмы...
— Можете обратиться в высшие инстанции,— сказал он мне,— с просьбой о пересмотре решения «тройки».
Свое заявление, которое я написал тут же, в кабинете начальника, я адресовал секретарю Центрального Комитета, товарищу Берия, ибо именно он курировал органы государственной безопасности. Прошли два меслца. В июле посылаю письмо начальнику тюрьмы с просьбой объяснить, почему я не получил ответа. На следующий день он снова вызывает меня к себе. В руках у него мое заявление...
Я поддерживаю ваше заявление, но зачем адресовать его Берии?
Непонимающе смотрю на него:
— Но разве не так принято? Кому же еще писать?
— Министру госбезопасности или в Секретариат Центрального Комитета...
С этой новостью я возвращаюсь в камеру. Берия впал в немилость, он больше не руководит органами! Заключенные строят разные гипотезы и догадки насчет ближайшего будущего...
В августе нас возвращают на Лубянку. Проходят еще два месяца. В конце 1953 года меня вызывают в министерство. Вновь я проделываю уже знакомый мне путь, ведущий в кабинет Абакумова.
И снова сюрприз.
За столом сидит старый генерал, лысый и усатый. Он поднимается и очень сердечно приветствует меня:
— Садитесь, Лев Захарович!
Я с трудом удерживаюсь на ногах — уже много лет никто не обращался ко мне по имени-отчеству. Генерал любезно спрашивает меня:
— Читали ли вы газеты в последние годы?
— Газеты?.. Нет... Точно — не читал!
— Сначала разрешите представиться: несколько недель назад меня назначили заместителем министра госбезопасности. Я был близким сотрудником Дзержинского, но потом оставил эту работу, не имею к ней склонности. Я приготовил для вас несколько газет:
прочитайте их и скажите, что вы об этом думаете, причем забудьте, что вы заключенный...
Генерал заказывает чай с бутербродами и протягивает мне газету, датированную 13 января 1953 года. На первой полосе заголовок: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров врачей».
Под заголовком — редакционная статья, а на последней полосе напечатано сообщение ТАСС о «Заговоре людей в белых халатах»:
«Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Следовали девять имен, из которых шесть принадлежали широко известным в Советском Союзе профессорам-евреям. «Большинство участников террористической группы... были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией...» — уточнялось в сообщении.
Генерал следит за мной и, когда я кончаю читать, говорит:
— Скажите откровенно, что вы думаете на сей счет?
— Это просто смешно. Если бы кто-то захотел ликвидировать руководителей, он обратился бы к специалистам, но никак не к врачам.
— Это точно! Нам удалось выяснить правду, но, увы, с опозданием!..
Он протягивает мне «Правду» от 4 апреля 1953 года. На второй полосе, в коммюнике Министерства внутренних дел, сообщается:
«Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия».
Генерал забирает у меня газету и показывает мне другой номер, где в траурной рамке объявлено о смерти Сталина. Я отстраняю газету, не читая: эту новость мы уже знаем.
Тогда мой собеседник достает один из номеров «Правды» за июль 1953 года. Здесь можно прочитать, что Берия, этот «враг народа», был исключен из состава Центрального Комитета, исключен из рядов КПСС и лишен всех своих полномочий по части Министерства внутренних дел.
— Вы внесены в первый список заключенных, в отношении которых руководство министерства решило провести доследование. Мы знаем, что вы невиновны...
Всю камеру охватывает необычайное возбуждение, когда я сообщаю об этом. Каждый — и по праву — загорается новой надеждой. Несколько дней спустя сидящего вместе со мной генерала тоже вызывают к следователю, который также сообщает ему о предстоящем пересмотре его дела...
Между тем полным ходом идут «чистки». Их проводит Серов, новый министр госбезопасности, близкий к Хрущеву.
После ареста Берии (26 июня) взят под стражу Абакумов — любитель галстуков кричащих расцветок. Арестовывают также и Рюмина — «изобретателя» так называемого «заговора белых халатов».
В декабре 1953 года за мое дело берется новый следователь. Теперь допросы ведутся уже не ночью, а, так сказать, среди бела дня, и это более чем символичная подробность! Полностью изменился лексикон. Следователь, подробно знающий всю историю «Красного оркестра», говорит уже не «про агентов сети», но о «героях борьбы с нацизмом»...
В январе пересмотр моего дела закончен. Следователь информирует меня, что направил свои выводы в Верховный военный трибунал Советского Союза и что в скором времени я буду освобожден.
В феврале, вместе с другими заключенными, чьи дела были пересмотрены, меня перевели в больницу Бутырской тюрьмы. В течение нескольких недель врачи старались восстановить наше здоровье, подорванное годами заключения и лишений. Когда мы вернулись назад в тюрьму, наши камеры напоминали номера гостиницы: обильное питание, книги, газеты, а надзирателей будто подменили — они
334
услужливы, как лучшие официанты в кафе... Времена изменились!
23 февраля 1954 года меня вызвали в министерство, где какой-то генерал поздравил меня с пятидесятилетием и праздником Красной Армии. Через три месяца, 23 мая, новый вызов в министерство. Меня принимают в атмосфере большой торжественности. Офицер оглашает решение Верховного военного трибунала: я полностью реабилитирован, все обвинения, выдвинутые против меня в прошлом, объявлены лишенными всякого основания.
Я с трудом вникаю в смысл этих слов. Они означают, что я могу уйти отсюда, вновь быть свободным, увидеть жену и детей. И вдруг словно чья-то рука сжала мне сердце и, заикаясь, я спрашиваю:
— А моя семья?.. Что с ней сталось?..
— Не беспокойтесь. Один из наших сотрудников доставит вас домой. Вас уже ожидают в бюро информации, чтобы вместе с вами урегулировать все вопросы материального порядка. В награду за ваши огромные заслуги перед Советским Союзом вы и ваша семья будете жить вполне достойно.
Мне вручают документ о моем освобождении. Я подписываю протокол, смотрю на старого генерала и спрашиваю:
— Надо подписать еще что-нибудь?
Я знал, что освобождаемый обычно подписывает документ, обязывающий его хранить полное молчание обо всем, что происходило с ним в тюрьме.
Генерал краснеет до ушей.
— Нет, больше ничего! Вы имеете право, вы даже обязаны рассказывать обо всем, что вы пережили в эти печальные годы. Мы больше не боимся правды. Она нам нужна, необходима, как кислород...
Но эта кампания типа «пусть расцветают сто цветов» длилась недолго, и освобожденным вновь было предписано молчание. Но в том мае 1954 года я был счастлив услышать эти слова, всегда определявшие линию моего поведения в жизни. Они прозвучали довольно поздно, эти чудесные тирады, призывавшие к правде, только к правде и ко всей правде, но если твое царство построено на лжи и фальши, то путь к правде отыскать нелегко...
Итак, с этим покончено! В сопровождении полковника я покидаю тюрьму, порог которой переступил впервые девять лет и семь месяцев назад.
Как странно это первое соприкосновение с ярким дневным светом. Я чувствую себя так, словно выпил маленько. Мне трудно ходить. Мой взор затуманен, мне трудно воспринимать такое огромное пространство, не огороженное решеткой.
Мы садимся в машину, которая сразу же трогается. Я одержим одной-единственной мыслью, от которой прямо-таки дыхание пере-
335
хватывает: в каком состоянии я увижу своих? Узнают ли меня мои дети? А Люба? Известили ли их о моем освобождении?
Мы едем довольно долго. Вот и Бабушкино, расположенное примерно в двенадцати километрах от центра Москвы. Останавливаемся на Напрудной улице перед домом 22.
— Приехали,— обыденным голосом произносит полковник. Я выхожу, машина разворачивается и уезжает. С минуту стою неподвижно — надо глотнуть воздуха, страшно волнуюсь. Пытаюсь посмотреть на себя самого со стороны. С узелком в руке, в брюках и пуловере, подаренных мне товарищами по заключению, я похож на настоящего бродягу. Костюм, который я носил со времени моего ареста, постепенно обтрепался, превратился в лохмотья. От той поры осталось только старое пальто, очень выручавшее меня в зимние ночи... Вхожу в дом № 22, спрашиваю у какого-то жильца, где проживает семья Треппер-Бройде.
Тот недоверчиво оглядел меня с головы до ног и полураздраженным, полувраждебным тоном бросил:
— На заднем дворе, в бараке...
В бараке... Значит, ничего лучше барака для них не нашлось... Обхожу дом и оказываюсь перед деревянной хибарой. Один ее вид — воплощение большой бедности и нужды... Вот и входная дверь. Стучусь. Мне открывает молодой человек — мой сын Эдгар. Он не узнает меня, как-то подозрительно смотрит, и мне сразу становится ясно, что возвращение в родной дом будет не из легких...
Я свободен, но мне никогда не приходило в голову, что даже свободу, даже когда она уже есть, и то приходится с трудом завоевывать.
Справившись с внутренним волнением, говорю: ,
— Я друг вашего отца, пришел передать от него привет... Он пристально смотрит на меня и отрицательно качает головой:
— Ошибаетесь! У нас нет отца, он умер во время войны. Мои ноги подкашиваются. Ценой какого-то неимоверного, сверхчеловеческого усилия удерживаюсь в вертикальном положении.
— А где .твой старший брат? Дома?
— Нет, в Москве. Вечером будет.
— А твоя мама?
— Она в отъезде.
На меня обрушивается усталость, огромная, многопудовая усталость. Мой сын принимает меня как назойливого чужака.
— Я еле держусь на ногах,— говорю я.— Можно мне немного отдохнуть?
— Если хотите, прилягте на кровать в соседней комнате. Эдгар приносит мне чашку кофе и исчезает. Я в полном, жутком и беспредельном отчаянии. Я, выдержавший столько испытаний, никогда не терявший надежды, вдруг упал духом. Неведомый по силе
336
стресс выворачивает меня наизнанку, по щекам текут слезы. Я чужой для самых близких мне людей. Эта горькая мысль разрывает сердце, и в груди такая острая, такая колющая боль! Несколько часов я плачу, как ребенок. Время от времени пытаюсь успокоиться, взываю к собственному разуму, цепляюсь за какие-то надежды. Ничто не помогает. У меня больше ничего нет. Я потерял все...
Так я и лежу... Вдруг слышу — открывается входная дверь. За стенкой шепот. Встаю и толкаю дверь, соединяющую обе комнаты:
Мишель, мой старший сын, вернулся домой.
Кое-как бормочу:
— Здравствуй! Узнаешь меня?..
Он долго вглядывается, силится что-то припомнить. Наконец отвечает:
— Нет. Извините, не могу вспомнить, чтобы мы когда-нибудь встречались-Значит, и он тоже... Со всей настойчивостью, на какую я способен, говорю ему:
— Попробуй вспомнить свое детство-' — Да, верно... Теперь мне кажется, что я вас где-то видел...
Позже Мишель скажет мне, что незваный пришелец смутно напомнил ему отца, но все-таки старый седой господин болезненного вида лишь очень отдаленно походил на тот образ, который он пытался воссоздать в своей памяти. Впрочем, разве моей семье не было официально объявлено, что я исчез во время войны?..
Теперь я стараюсь собрать всю свою выдержку, стараюсь быть спокойным и говорю Мишелю:
— Я твой отец... Вот уже десять лет как я вернулся в Россию и в течение этих десяти лет находился в тюрьме... Только что меня освободили и доставили сюда к вам... Может, у тебя есть ко мне вопросы?
— Только один,— ответил он.— Скажите, за что вас осудили. У нас невинных людей не сажают за решетку на десять лет...
Невольно 'я опустился на стул. Кажется, я был очень бледен. Я достал документ и протянул его сыну. Это было решение Верховного суда Советского Союза о том, что все выдвинутые против меня обвинения необоснованны и что я реабилитирован.
Мишель прочитал текст и молчит. На его лице появилось совершенно иное выражение.
— Думаю, сейчас можно обняться,— говорю я. Он подходит ко мне, и я заключаю его в свои объятия. Наконец-то!
Меня пронизывает сладостное, необычайно светлое чувство
радости, и я быстро спрашиваю:
— Где мама?
— Два дня назад уехала в Грузию. Она фотограф-одиночка.
Периодически выезжает'туда недели на три, чтобы подзаработать. Я пошлю ей телеграмму...
«Отец вернулся. Приезжай немедленно».
Когда Люба псыучила эту телеграмму, то сначала сочла ее за какую-то непонятную провокацию Министерства госбезопасности. Никак не могла поверить в мое возвращение. Но не исключая такую возможность на все сто процентов, она одолжила деньги на обратный билет. Поезда шли переполненными до отказа. Люба показала проводнику телеграмму, тот проникся к ней сочувствием и пустил в служебное купе...
Наконец Люба приехала...
И вот мы молча, после пятнадцати лет разлуки, смотрим друг другу в глаза, и для нас это больше многочасовых бесед. К слезам радости примешиваются чувства глубокой печали. Ведь самый факт моей реабилитации никак не может вернуть нам утраченные десять лет. Сознание этого только усиливает наше горе.
И каким же хрупким кажется мне теперь мое вновь найденное счастье. Эти мгновения я ощущаю как некий сон, который неумолимая действительность может рассеять в один миг...
«Муж Любы приехал!» — эта весть быстро разносится по всей улице. В распространении новости усердствуют любопытные соседи и неизбежные когорты осведомителей. Ко мне тянется множество рук, и я объясняю, рассказываю, рассказываю...
Через несколько дней к дому подъехал роскошный лимузин. Какой-то полковник поздоровался со мной и сказал, что по поручению Главного разведывательного управления он обязан доставить меня в Центр.
И вот я снова в кабинете, где в 1937 году меня принимал Берзин...
Довольно немолодой генерал долго пожимает мне руку, приговаривая: «Наконец-то! Наконец-то!»
Удивленный его поведением, я не без волнения спрашиваю:
— Почему же за все эти годы вы не сделали ничего, чтобы защитить меня?
В ответ он смеется:
— Да кто же мог бы вас защитить? Мы находились в тех же местах, что и вы. Лишь после смерти Сталина удалось убрать клику, повинную в репрессиях, которым подвергались наши сотрудники после возвращения в Советский Союз. Считайте годы вашего пребывания в тюрьме годами борьбы с врагом. Забудьте прошлое. В свои пятьдесят лет вы еще молоды. Мы сделаем все необходимое, чтобы восстановить ваше "здоровье, и обеспечим вас квартирой в Москве. Мы уже вошли в правительство с ходатайством о назначении вам пенсии за ваши заслуги... А вы-то сами что собираетесь делать дальше?
338
— То же, что и в 1945 году, то есть вернуться на родану, в Польшу. Моя работа в разведывательной службе окончилась в день освобождения Парижа. А то, что последовало вслед за этим, было против моей воли.
После недолгого раздумья генерал отвечает:
— Но ведь ваши дети выросли в Советском Союзе. Не будет ли разумнее остаться в нашей стране, где вы будете в полной мере пользоваться почетом и уважением, которых заслуживает такой человек, как вы? Работу по вкусу подыщете себе без труда.
— Нет, я остался польским гражданином. На моей родине в годы войны были загублены три миллиона евреев. Мое место в небольшой общине моего народа, уцелевшей после такого огромного истребления.
Генерал желает мне счастья, и я откланиваюсь.
Это был мой последний контакт с разведывательной службой. С этого дня я начал вытеснять из памяти свое прошлое сотрудника советской разведки. Этот период моей жизни стал для меня чем-то «доисторическим».
Директор сдержал слово. На несколько недель меня поместили в санаторий, несколькими месяцами позже нам дали квартиру, а в 1955 году мне определили пенсию «за заслуги перед Советским Союзом». В моей трудовой книжке годы, проведенные в тюрьме, были засчитаны в стаж моей работы в разведке.
Да, то была поистине совершенно особая миссия!
6.УДИВИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ В СТАЛИНСКИХ ТЮРЬМАХ
6
УДИВИТЕЛЬНЫЕ ВСТРЕЧИ В СТАЛИНСКИХ ТЮРЬМАХ
Немало поучительных подробностей о кризисе в Красной Армии в начале войны я узнал из разговоров с заключенными старшими офицерами. Советский солдат дает клятву никогда не сдаваться живым в плен, последний патрон он должен приберечь для себя самого. Но вести войну на клятвах невозможно: уже с начала наступления вермахту удавалось окружать целые дивизии. Многим солдатам посчастливилось бежать, другие попадали в плен. Эти последние оказывались «виновными» в том... что не совершили самоубийства. Другие, сумевшие преодолеть линии противника и вернуться в расположение частей Красной Армии, обвинялись... в шпионаже. И в том и в другом случае полагались тяжелые тюремные наказания.
Несколько месяцев я провел в одной камере с тремя генералами¹. Один из них состоял в рядах Красной Армии еще с гражданской войны, в которой участвовал в свои юные годы; в начале второй мировой войны он командовал казачьей частью, которую противнику удалось отрезать и окружить. Несмотря на тяжелое ранение, он сумел бежать. Его спасли какие-то крестьяне, несколько месяцев они тайно выхаживали его. Когда его силы восстановились, он проделал долгий, полный приключений путь и пробился к своим. Здесь его тут же спросили: «Почему вы возвратились? Какие вы должны собрать сведения для немцев? Каково ваше задание?» Ошеломленный, он словно онемел, но ему и не дают опомниться и ответить. Его арестовывают. Направление — Лубянка...
Мой второй сокамерник, коммунист со времен гражданской войны, в момент начала военных действий был командиром дивизии. Застигнутая врасплох наступлением немцев, его часть оказала со-
¹ Поскольку они еще живы, то по понятным причинам я не называю их имен. — Прим. авт.
противление и храбро сражалась, но понесла значительные потери. Вскоре дивизия была перемолота. С небольшим отрядом солдат генерал отошел в лес, где создал партизанскую группу, которая несколько месяцев подряд наносила удары по противнику. Немцы разведали расположение группы и атаковали ее. Вместе с двумя спутниками генерал, прикрываемый партизанами, вернулся в расположение войск Красной Армии. Его арестовали, заподозрив в шпионаже. Он остался в живых и тем самым допустил «большую ошибку»... Направление — Лубянка...
Третий из этого генеральского трио был посажен за решетку вообще без каких бы то ни было оснований. Его «преступление» в том, что во время войны он работал в штабе маршала Георгия Жукова-Направление — Лубянка.
Все три генерала не падали духом. Оставаясь убежденными коммунистами, они не обращали внимания на ругань наших церберов. У них все еще сохранялись папахи, украшенные пятиконечными красными звездочками. Помню, как они убивали время бесконечными партиями в домино, которое изготовили из хлебных остатков...
Однажды в камеру вошел новый надзиратель в чине старшины и потребовал от присутствующих встать и приветствовать его. Три генерала невозмутимо продолжают партию. Один из них, не обернувшись, бросает: «С каких это пор генерал Красной Армии должен вставать при появлении старшины?»
Старшина не настаивает. Этот урок он будет помнить и в дальнейшем...
Между партиями домино пространно и дотошно обсуждаем события. Самый политически грамотный из моих трех товарищей по камере твердо знал, что его история — отнюдь не единичный случай, произошедший по вине не в меру усердного гэпэушника. Тоном человека, глубоко убежденного в верности своих слов, он говорил мне: «Все, что творят заплечных дел мастера и их помощники из министерства госбезопасности, одобряется и Сталиным и соответствует его желаниям. Он сам это направляет, сам способствует этому».
Слишком большое число свидетельств подтверждались и складывались в ужасающую картину планомерных, методических репрессий, практикуемых в массовых масштабах. В частности, это видно на примере судьбы двух еврейских врачей-братьев, о которых мне поведал генерал. Проходя службу в военном госпитале в Белоруссии, они задавались вопросом, как вести себя при таком стремительном продвижении немцев. Наконец один из них — главврач госпиталя — понял, что он не вправе, да и просто не может бросить своих пациентов на произвол судьбы, и решил остаться на месте, чтобы защитить их от оккупантов. Таким образом, он спас жизнь
многих людей. Его брат, ни за что не желавший попасть в руки нацистов, бежал вместе с другими врачами госпиталя и присоединился к партизанам. После войны обоих еврейских врачей арестовали;
главного врача обвинили в сотрудничестве с врагом, а его брата в том, что тот покинул пациентов...
Да здравствует диалектика!
Один румынский коммунист рассказал мне о довольно диковинном приеме в Кремле. До своего ареста, свободно владея русским языком, он служил переводчиком. И вот делегация его страны приехала в Москву. Ее возглавлял сам Георгиу-Деж, генеральный секретарь Румынской компартии, прибывший для того, чтобы встретиться лично с советским руководством. После долгого дня переговоров Сталин пригласил румынскую делегацию на неофициальный обед, во время которого этот толмач выполнял свои обязанности. Под конец трапезы установилась веселая, раскованная атмосфера. Сталин приветливо подошел к Георгиу-Дежу и положил ему руки на плечи.
— Послушай-ка, Георге,— сердечным тоном сказал он ему,— ты хороший парень, но ты застрял где-то в начальной школе. Ты многого не знаешь, хотя и правишь целой страной; ты в положении маленького лейтенанта, которому приходится командовать армией. Короче, тебе надо еще много учиться, чтобы быть на высоте положения!
Гости, сразу отрезвевшие от этой разносной тирады, больше не осмеливались открыть рот. Они приписали заявление Сталина юмору этого «большого и неулыбчивого ежа», одинаково хорошо владевшего и шуткой, и марксистско-ленинской теорией. Ох уж эти дружественные отношения между братскими партиями!
Другой человек, сидевший со мной в одной камере, старый активист польской партии, чудом избежавший репрессий 1938 года, тоже сообщил мне об одном приеме у Сталина. В 1945 году вождь международного коммунистического движения принял в Кремле делегацию польских коммунистов, желавших посоветоваться о новом политическом направлении партии.
Сталин обменялся рукопожатием с членами делегации, поговорил с ними о том о сем и сказал: «До войны в руководстве польской партии была женщина по фамилии Костржева, очень интеллигентный человек. Что с ней сталось?»
Члены делегации растерянно переглянулись: в 1938 году товарищ Костржева, как и все польское руководство, была ликвидирована по приказу Сталина. «Великий ликвидатор коммунистов» частенько разыгрывал из себя этакого незнайку, чтобы получше замаскировать свою тяжелую ответственность за акты насилия.
Так же обстояло дело и с психиатром, которому было поручено лечить сына Сталина.
В 1949 или, возможно, в 1950 году со мной в камере сидел один из крупных психиатров Советского Союза, уроженец Вильнюса, выходец из глубоко религиозной еврейской семьи; его отец был служкой в синагоге. Совсем молодым он покинул родительский дом и с течением времени полностью ассимилировался, то есть во всем, что касалось языка, обычаев и культуры, чувствовал себя русским. Мобилизованный во время войны, он назначается начальником санитарной службы войск, участвующих в освобождении Прибалтики. После освобождения этот получивший широкую известность психиатр стал лейб-медиком младшего сына Сталина Василия (своего старшего сына, попавшего в немецкий плен, Сталин бросил на произвол судьбы). Василий, посредственный летчик, получивший в двадцать три года генеральское звание, широко славился хроническим алкоголизмом. Психиатру была поручена трудная задача исцелить его. Через некоторое время товарищи из НКВД решили, что, поскольку этот врач слишком много знает, его необходимо арестовать. На допросах никто даже не заикался о сыне Сталина. Но зато психиатра обвинили в «еврейском национализме». Доказательства? Когда Красная Армия вошла в разрушенную Ригу, сотни голодных и заброшенных сирот объединялись в шайки малолетних преступников. Генерал, ответственный за данный район, поручил психиатру организовать сборный лагерь для бродячих детей. Тот энергично взялся за дело и добился успехов, причем собрал главным образом еврейских ребят. Вот это НКВД и поставил ему в укор, обвинив его в действиях, продиктованных «еврейским национализмом».
— Вполне очевидно,— говорили ему,— что вы отдавали предпочтение именно этим детям.
— Никоим образом. Если евреи оказались более многочисленными, то это лишь потому, что их родители пострадали от оккупантов больше остальных.
Антисемитский тон при допросах проявлялся все больше и сильнее. При установлении личных данных психиатра спросили:
— Национальность?
— Русский,— ответил он.
— Никакой вы не русский, вы — грязный еврей! Почему скрываете свою национальность?
Психиатр, который сделал столько добра для других, оробел И только потому, что он лечил скандально известного сына Сталина его осудили без права апелляции.
При поступлении в тюрьму ему пришлось повторить свои анкетные данные.
— Национальность?
На этот раз он ответил: «Еврей».
Чиновник разразился обычным потоком брани:
— И вам не стыдно выдавать себя за еврея, тогда как вы русский!
— Здесь, в тюрьме, я понял, что я именно еврей,— возразил психиатр.— Я нисколько не стыжусь своей принадлежности к народу, подарившему человечеству Иисуса Христа, Спинозу и Маркса. Если вы не позволите евреям ассимилироваться в социалистической стране, то тем хуже для вас! В день, когда обитатели земного шара отменят различия между народами, расами и национальностями, евреи будут первыми, кто покажут вам, что такое интернационализм!
Он вернулся после допроса в камеру, и лицо его светилось гордостью. Эта сцена напомнила ему день, когда он послал отцу свою первую научную книгу. Отец ответил ему: «Твой успех очень радует меня. Надеюсь, он будет длительным, и тебе никогда не дадут почувствовать, что ты сел в сани, не предназначенные для тебя, «еврея».
Его здоровье все больше расшатывалось. Он перестал бороться внутренне и покорился своей судьбе. Из камеры его увезли в тяжелом состоянии, и позже я узнал от одной докторши с Лубянки, что он умер от болезни сердца.
В 1948 году мне повезло: моим сокамерником стал военно-морской врач, чудесный весельчак лет пятидесяти. Отличаясь отменным здоровьем, он был полон оптимизма, замечательным чувством юмора, так и сыпал остротами. Он принес с собой в камеру какую-то атмосферу разрядки, я бы даже сказал — радости. Излюбленной темой его рассказов была история собственной жизни.
Прилично владея английским, во время войны он попал на службу в Наркомат военно-морского флота, где его использовали как офицера связи с группой американских медиков. А после войны его арестовали. Причина? Американский шпион — что же еще?! Доказательства? На первом же допросе следователь предъявил арестованному «вещественную улику», помахав перед его лицом письмом, полученным от одного коллеги из США. Письмо начиналось традиционным обращением: «Dear friend».
— Dear friend! — грозно проговорил следователь.— Что это означает?
— Дорогой друг.
— Так это ли не доказательство шпионажа?! Разве мне кто-нибудь напишет из Соединенных Штатов «дорогой друг»? Никак нет! Следовательно...
Неопровержимая логика!
Когда абсурд доводится до крайнего предела, реагировать на него можно только с позиций юмора. Мой товарищ без конца и удачно острил, правда ни на что не надеясь, но по крайней мере получая какое-то внутреннее удовлетворение.
От вновь прибывающих мы слышали, что Советский Союз признал государство Израиль и направил туда офицеров на предмет
службы в израильской армии. Военно-морской врач, о котором речь, и тут не удержался. На очередном допросе он заявил:
— Вместо того чтобы охранять меня здесь, лучше отправьте-ка меня в Палестину. Я мог бы послужить этой стране.
— Послать контрреволюционного пса в Палестину?! Туда мы посылаем только лучших офицеров, выдержавших все испытания...
На мрачном фоне тюремного бытия смешные эпизоды такого рода были для нас единственным источником развлечения. Они помогали нам продержаться, выстоять, и поэтому сокамерники вроде этого военврача ценились очень высоко. В унылом, нескончаемом однообразии томительных дней уже одна улыбка такого человека словно вливала в тебя новые силы, новое желание жить. В 1956 году я снова встретил его в Москве. Он сохранил чувство юмора, и если вообще выжил, то в значительной мере благодаря именно этому своему свойству.
Увы, по тюрьмам сидели не только «приятные гости». Я уже говорил, что наряду с потоками невинных в сети НКВД попадались также и всевозможные негодяи. По счастливой случайности среди множества вчерашних врагов мне повстречалось несколько интересных людей, оказавшихся в том же положении, что и я.
Однажды около пяти утра дверь отворилась и надзиратели впустили ко мне какого-то военного. В полумраке нельзя было разглядеть, китаец это или японец. Но неожиданный пришелец тут же представился: «Генерал Томинага». Он служил в главном штабе японской армии в Маньчжурии и под конец войны попал в плен. Генерала привезли из лагеря с целью использовать его как свидетеля на процессе японских военных преступников. Уже в первый день, едва взглянув на еду, он потребовал вызвать начальника
тюрьмы.
— У меня острое желудочное заболевание, — заявил он,— и вот это я есть не могу...
Будучи военнопленным генералом, он имел право получать питание из офицерской столовой, где меню и приготовление пищи, естественно, не шли ни в какое сравнение с тем, что приносили нам. Но и эта пища не устраивала его. Томинага жаловался:
— Все это мне не нужно, и ничего особенного я не прошу — только несколько бананов в день...
Он все никак не мог взять в толк, почему это мы вдруг так расхохотались. Бананы в Москве! После войны! Да еще вдобавок в тюрьме!! С таким же успехом можно было бы искать апельсины на Северном полюсе.
Томинаге пришлось отказаться от банановой диеты, но все же ему подавали особые кушанья.
Японского языка мы, конечно, не знали. Тюремная администрация полагала, что мы равным образом не имеем представления об
английском, и, опасаясь, что Томинага захочет делиться своими впечатлениями о ходе процесса, его поместили именно к нам. Но расчеты тюремщиков не оправдались: офицер, находившийся тогда со мной в камере, да и я тоже — оба мы понимали язык Шекспира, хотя и не очень-то бойко говорили на нем. Через несколько дней Томинага, к моему вящему удивлению, заговорил по-французски, и я узнал, что он был военным атташе в Париже. С этой минуты все проблемы взаимопонимания окончательно отпали.
— Вам известно что-нибудь о Рихарде Зорге? — спросил я его.
— Конечно, известно. Когда возникло дело Зорге, я занимал пост заместителя министра обороны.
— Как получилось, что Зорге был приговорен к смертной казни в конце 1941 года, а казнили его только 7 ноября 1944 года? Почему его не предложили для обмена? Ведь тогда Япония и Советский Союз еще не находились в состоянии войны¹... Кроме того...
— Это совершенно неверно,— оживленно перебил меня японский генерал.— Трижды мы обращались в русское посольство в Токио с предложениями обменять Зорге и всякий раз получали один и тот же ответ: «Человек по имени Рихард Зорге нам неизвестен».
Рихард Зорге неизвестен?! А ведь у японской прессы были более чем достаточные контакты с советским военным атташе! Неизвестен человек, предупредивший о нападении гитлеровской Германии на Советский Союз! Неизвестен человек, сообщивший Москве, что Япония не нападет на Советский Союз, что позволило советскому генеральному штабу перебросить свежие войска из Сибири на русский западный фронт!..
Они предпочли допустить смерть Рихарда Зорге, чем после войны иметь дело еще с одним свидетелем обвинения. Решение вопроса исходило, конечно, не от советского посольства в Токио, а непосредственно от Москвы. Рихарду Зорге пришлось поплатиться жизнью за свое близкое, доверительное знакомство с Берзиным. Взятый под подозрение после исчезновения Берзина, он стал для Москвы «двойным агентом», к тому же еще и... троцкистом! Его донесения не расшифровывались месяцами, вплоть до дня, когда Центр — наконец-то! — понял неоценимое военное значение поставляемой им информации. После того как его арестовали в Японии, московское руководство выбросило его как обременительный балласт. Такова была политика новой «команды», пришедшей на смену группы Берзина.
По милости Москвы Рихард Зорге был казнен 7 ноября 1944 года. Я счастлив, что сегодня имею возможность разоблачить нагромождения лжи вокруг имени этого человека и перед лицом всего мира выступить как обвинитель. Рихард Зорге был одним из наших
¹ СССР официально объявил войну Японии 8 августа 1945 года.— Прим. авт.
людей. Те же, кто дали его убить, не вправе присваивать его себе.
А вот еще один свидетель мировой истории... К нам в камеру привели низкорослого, тощего мужчину. Его худоба придавала еще больше резкости и без того выразительным, энергичным чертам лица. Войдя, он назвался, но я запамятовал его имя. Сперва он не произвел на меня никакого впечатления, но потом, едва он начал рассказывать о себе, я вздрогнул и насторожился: напротив меня сидел помощник Власова!
Для молодого офицера царской армии Октябрьская революция явилась полной неожиданностью. Фанатик, ненавидевший большевиков, он все же подавил свое чувство к революции и примкнул к Красной Армии. Годы не умерили его озлобления против советского строя. Терпеливо он выжидал наступления своего часа. Нападение Германии воспринял с чувством радости и в самом начале войны поспешно перебежал на другую сторону. И когда Власов, следуя указаниям германского командования, приступил к формированию знаменитой «Русской освободительной армии», он записался одним из первых.
И... горькое разочарование! Поклонник бывшего царского режима, ставший на сторону нацистов из идеологических симпатий, вдруг обнаруживает, что армия Власова — чистый блеф, что она служит главным образом целям фашистской пропаганды. Назначенный на должность «политического уполномоченного» при власовских частях, он напрасно пытается втемяшить в головы людей, которых жестокий голод вынудил перейти на сторону врага, какие-то начатки национал-социалистской «идеологии». Поставленные перед выбором — либо помереть с голоду в концлагерях, либо надеть на себя форму «власовской армии», некоторые пленные советские солдаты выбрали то, что сулило им хоть какой-то шанс выжить.
Помощник Власова рассказывал, как в первом же серьезном бою началось массовое дезертирство его людей, стремившихся пробиться через передний край к своим. Авиаэскадрилья, с огромным трудом укомплектованная пленными советскими летчиками, поднялась в воздух и направилась прямиком... к родным аэродромам — на посадку.
Даже штабные офицеры Власова скорее примкнули лично к нему, нежели перебежали к противнику. Бутылку водки они ценили выше книги Гитлера «Майн кампф». Постепенно штаб «Русской освободительной армии» превратился в шайку наемников, которым не было никакого дела до «освобождения родной земли». «Добровольческое войско» Власова явно не обладало настоящими боевыми качествами, и германское верховное главнокомандование использовало его лишь как вспомогательный элемент при проведении карательных операций в оккупированных районах.
Помощник Власова оставался у нас в камере в течение всего вре-
мени разбирательства военным трибуналом дела его шефа и офицеров штаба РОА. Каждый вечер этот власовец, столь же фанатичный, сколь и циничный, рассказывал нам об очередном дне процесса. О заседаниях трибунала он говорил с каким-то отстраненным юмором, словно присутствовал на них в качестве наблюдателя, а не обвиняемого.
В первый же день процесса, сообщил он нам, Власов пожелал сделать торжественное заявление. Встав в позу героя, он на высоких нотах бросает в лицо своим судьям:
— Каким бы ни оказалось ваше решение, но я войду в историю! Трибунал выслушал его. И в тишине, наступившей после окончания велеречивой декларации Власова, со скамьи подсудимых послышался хрупкий голосок:
— Да, ты войдешь в историю, но через задний проход.
Это сказал наш сокамерник, бывший помощник Власова, который решил забавляться до самого конца...
После оглашения приговора о казни через повешение председатель трибунала спрашивает обвиняемых, хотят ли они что-либо сказать.
Наш сокамерник поднимается и с серьезнейшим видом обращается к судьям:
— Есть у меня просьба: я настоятельно ходатайствую перед трибуналом не вешать меня рядом с Власовым.
— А почему, собственно? — удивляется председатель.
— Это будет слишком комичным зрелищем. Власов очень высок, а я очень маленького роста. Возникает риск лишить эту церемонию той серьезности, которой она заслуживает...
Когда за ним пришли, чтобы увести его в камеру смертников, он пожал нам руки и заявил:
— Я был и остаюсь непримиримым врагом советского режима. Сожалею лишь об одном: не надо было марать себя в этой дерьмовой армии Власова!
Видимо, он хорошо знал, о чем говорил.
После помощника Власова и многих других мир невольников снова и снова ошарашивал меня неожиданностями. Схема, по которой я знакомился со своими новыми «сожителями», нисколько не менялась: распахнутая дверь, лицо, силуэт новичка, несколько секунд напряженного внимания, чтобы попытаться как-то обозначить его про себя, запомнить что-то... Затем его первые шаги, первые жесты в нашем обществе. Мгновенно и точно улавливаемые черты характера. Потом вопросы. Откуда он? Не из наших ли?..
И вот еще один. Преклонный возраст еще не согнул его высокую фигуру, не изменил интеллигентное выражение лица. Одежда явно контрастирует с элегантностью манер: короткие брюки выше щиколоток, слишком просторная рубаха, наброшенная на плечи... И, слов-
но в великосветском салоне, он подходит к каждому из нас и каким-то подобострастным тоном представляется, чуть наклоняя при этом голову.
И вот он передо мной, и я слышу:
— Виталий Шульгин¹... Оторопело гляжу на него:
— Виталий Шульгин, предводитель «Черной сотни»?²
— Он самый. Вижу, вы прочли брошюру обо мне, изданную в Москве. Но внимание! Она далеко не точна...
— Считаю нужным сразу же заявить вам: я еврей,— заметил я.
— В тюрьме нам нечего скрывать друг от друга, поэтому докладываю вам, что прошло уже немало лет, как я перестал быть антисемитом. В 1935 году, в Париже, я выступил перед масонской ложей со специальной лекцией на тему: «Почему я больше не антисемит».
Шульгин устроился на койке рядом со мной и в течение долгих часов рассказывал мне историю своей жизни...
В начале войны нацисты пригласили его в Берлин и предложили ему принять участие в антибольшевистском крестовом походе. Однако он, фашиствующий реакционер, антикоммунист до мозга костей, отказался; он полагал, что немцам неважно, какова Россия — красная или белая, что они стремятся только лишь к завоеванию обширных территорий. Годы войны Шульгин прожил незаметно, уединившись в маленькой югославской деревушке. После поражения гитлеровских орд он решил вернуться в Советский Союз, победа которого льстила его великодержавным чувствам. Привязанный к родимой земле, он желал закончить на ней свою жизнь, пусть даже в тюрьме.
Он явился в советскую военную миссию в Белграде. Молодой офицер НКВД, дежуривший в это время, с удивлением разглядывал этого человека, словно бы добровольно пришедшего в заключение. Он просмотрел списки разыскиваемых лиц. Шульгина среди них не было:
— Можете идти, мы вас не знаем,— сказал ему офицер.
Но Шульгин стоял на своем. Назавтра пришел снова. За пись-
¹ Шульгин Василий Витальевич (1878—1976), русский политический деятель, монархист. Один из лидеров правого крыла 2 — 4-й Государственной думы, член Временного комитета Государственной думы. После Октябрьской революции один из организаторов борьбы против Советской власти. Белоэмигрант. В 1944—1956 годах находился в заключении по приговору советского суда за контрреволюционную деятельность. В 1960-х годах призвал русскую эмиграцию отказаться от враждебного отношения к СССР. Написал воспоминания: «Дни», «1920 год».— Прим. ред.
² Вооруженные банды деклассированных элементов, боровшиеся против революционного движения в 1905—1907 годах, организаторы еврейских погромов.— Прим. ред.
менным столом сидел полковник. Едва Шульгин назвал себя, как полковник вскочил, быстро подошел к нему и, теряя контроль над собой, заорал:
— Так вы и есть Шульгин, организатор погромов в царской России?
— Наконец хоть кто-то узнает меня! — сохраняя самообладание, воскликнул бывший главарь черносотенцев.
Его посадили в самолет, который летел в Москву; и он, всю жизнь мечтавший стать летчиком, получил свое воздушное крещение на маршруте Белград — Лубянка...
Началось следствие.
— Зачем вам терять со мной время? — сразу же сказал он следователю.— Поместите меня в отдельную камеру, и я напишу историю моей жизни и моих преступлений против Советского Союза.
Он исписал несколько сотен страниц. Всякий раз, когда его вызывали на допрос, зал был битком набит офицерами, пришедшими послушать его очередную «лекцию». На этот раз следствие было весьма поучительным. Шульгин как бы вносил свой, еще неопубликованный вклад в дооктябрьскую историю России. Как вожак «Черной сотни» он, вместе с представителями других партий, вошел в состав делегации, отправившейся к царю с просьбой отречься от престола. Николай II как раз играл в шахматы и не хотел отвлекаться от партии; узнав о цели визита делегации, он радостно вскричал:
— Наконец-то это окончилось!
— Что ж вы хотите,— добавил Шульгин,— ведь это был самый большой кретин всех династий российских самодержцев!
Политическое мышление Шульгина было поистине уникальным. Часто он распространялся на излюбленную им тему величия России:
— Под руководством Сталина наша страна стала мировой империей. Именно он достиг цели, к которой стремились поколения русских. Коммунизм исчезнет, как бородавка, но империя — она останется! Жаль, что Сталин не настоящий царь: для этого у него есть все данные! Вы, коммунисты, не знаете русской души. У народа почти религиозная потребность быть руководимым отцом, которому он мог бы довериться. Ах, если бы Сталин не был большевиком!
Шульгин возлагал все свои надежды на величие сталинской империи.
— Я не хочу, чтобы меня освободили — говорил он,— потому что повсюду меня будут принимать так, как вы меня приняли. Надеюсь, мне дадут камеру, где я смогу продолжать писать книги по истории нашей страны.
Ярый антисемит, вдохновитель еврейских погромов, Шульгин был освобожден намного раньше, чем освободили заслуженных коммунистов. Ему предоставили дачу в деревне, где этот деятель,
куривший фимиам сталинскому режиму, по сей день продолжает свои труды...
Подобные встречи в ходе моего долгого путешествия сквозь потемки хочется сравнить с желанными заходами в интересные порты во время непомерно долгого плавания, с передышками, отвлекающими от монотонности жизни в неволе. На немногих страницах я попытался описать долгие годы, когда попусту растрачивалась моя жизнь... В воспоминаниях о пребывании за решеткой прочно удерживается лишь необычное. Остальное — тысячи однообразных дней — растворяется в памяти. Как бы застывшая хроника жизни заключенного складывается из несчастных часов, когда ты во власти чувства полной безнадежности, из повседневных, стократ повторяющихся слов и дел, из тревожного ощущения безвозвратно утраченного времени. Что тут расскажешь? В это время, навечно наложившее на нас свой отпечаток, мы не жили. Мы довольствовались тем, что просто выжили.
7.СВОБОДЕН!
7
СВОБОДЕН!
В начале марта 1953 года тюремный режим на Лубянке внезапно стал строже. Форточки на окнах замаскировали и на десять дней отменили прогулки. Надзиратели ходили с угрюмыми лицами. Мы спрашивали себя: уж не разразилась ли новая война?
Однажды утром мы услышали грохот орудийных залпов. Однокамерники-офицеры сразу определили: так стреляют только при официальных церемониях. Так что же это было — праздник или траур? Глядя на надзирателей, мы склонились ко второму предположению. Затем все вновь вошло в обычную колею. Прошло несколько недель... Но вот в один прекрасный день к нам пришел новый заключенный и сообщил, что Сталин умер. Мы отреагировали на эту весть по-разному. Никому не было жалко Сталина, но кое-кто опасался, как бы наш режим не стал вдвое строже. Это беспокойство усилилось, когда нас перевели в Лефортово.
В мае меня вызвали к начальнику тюрьмы...
— Можете обратиться в высшие инстанции,— сказал он мне,— с просьбой о пересмотре решения «тройки».
Свое заявление, которое я написал тут же, в кабинете начальника, я адресовал секретарю Центрального Комитета, товарищу Берия, ибо именно он курировал органы государственной безопасности. Прошли два месяца. В июле посылаю письмо начальнику тюрьмы с просьбой объяснить, почему я не получил ответа. На следующий день он снова вызывает меня к себе. В руках у него мое заявление...
Я поддерживаю ваше заявление, но зачем адресовать его Берии?
Непонимающе смотрю на него:
— Но разве не так принято? Кому же еще писать?
— Министру госбезопасности или в Секретариат Центрального Комитета...
С этой новостью я возвращаюсь в камеру. Берия впал в немилость, он больше не руководит органами! Заключенные строят разные гипотезы и догадки насчет ближайшего будущего...
В августе нас возвращают на Лубянку. Проходят еще два месяца. В конце 1953 года меня вызывают в министерство. Вновь я проделываю уже знакомый мне путь, ведущий в кабинет Абакумова.
И снова сюрприз.
За столом сидит старый генерал, лысый и усатый. Он поднимается и очень сердечно приветствует меня:
— Садитесь, Лев Захарович!
Я с трудом удерживаюсь на ногах — уже много лет никто не обращался ко мне по имени-отчеству. Генерал любезно спрашивает меня:
— Читали ли вы газеты в последние годы?
— Газеты?.. Нет... Точно — не читал!
— Сначала разрешите представиться: несколько недель назад меня назначили заместителем министра госбезопасности. Я был близким сотрудником Дзержинского, но потом оставил эту работу, не имею к ней склонности. Я приготовил для вас несколько газет:
прочитайте их и скажите, что вы об этом думаете, причем забудьте, что вы заключенный...
Генерал заказывает чай с бутербродами и протягивает мне газету, датированную 13 января 1953 года. На первой полосе заголовок: «Подлые шпионы и убийцы под маской профессоров врачей».
Под заголовком — редакционная статья, а на последней полосе напечатано сообщение ТАСС о «Заговоре людей в белых халатах»:
«Некоторое время тому назад органами Государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза». Следовали девять имен, из которых шесть принадлежали широко известным в Советском Союзе профессорам-евреям. «Большинство участников террористической группы... были связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организацией...» — уточнялось в сообщении.
Генерал следит за мной и, когда я кончаю читать, говорит:
— Скажите откровенно, что вы думаете на сей счет?
— Это просто смешно. Если бы кто-то захотел ликвидировать руководителей, он обратился бы к специалистам, но никак не к врачам.
— Это точно! Нам удалось выяснить правду, но, увы, с опозданием!..
Он протягивает мне «Правду» от 4 апреля 1953 года. На второй полосе, в коммюнике Министерства внутренних дел, сообщается: «Установлено, что показания арестованных, якобы подтверждающие выдвинутые против них обвинения, получены работниками следственной части бывшего Министерства государственной безопасности путем применения недопустимых и строжайше запрещенных советскими законами приемов следствия».
Генерал забирает у меня газету и показывает мне другой номер, где в траурной рамке объявлено о смерти Сталина. Я отстраняю газету, не читая: эту новость мы уже знаем.
Тогда мой собеседник достает один из номеров «Правды» за июль 1953 года. Здесь можно прочитать, что Берия, этот «враг народа», был исключен из состава Центрального Комитета, исключен из рядов КПСС и лишен всех своих полномочий по части Министерства внутренних дел.
— Вы внесены в первый список заключенных, в отношении которых руководство министерства решило провести доследование. Мы знаем, что вы невиновны...
Всю камеру охватывает необычайное возбуждение, когда я сообщаю об этом. Каждый — и по праву — загорается новой надеждой. Несколько дней спустя сидящего вместе со мной генерала тоже вызывают к следователю, который также сообщает ему о предстоящем пересмотре его дела...
Между тем полным ходом идут «чистки». Их проводит Серов, новый министр госбезопасности, близкий к Хрущеву.
После ареста Берии (26 июня) взят под стражу Абакумов — любитель галстуков кричащих расцветок. Арестовывают также и Рюмина — «изобретателя» так называемого «заговора белых халатов».
В декабре 1953 года за мое дело берется новый следователь. Теперь допросы ведутся уже не ночью, а, так сказать, среди бела дня, и это более чем символичная подробность! Полностью изменился лексикон. Следователь, подробно знающий всю историю «Красного оркестра», говорит уже не «про агентов сети», но о «героях борьбы с нацизмом»...
В январе пересмотр моего дела закончен. Следователь информирует меня, что направил свои выводы в Верховный военный трибунал Советского Союза и что в скором времени я буду освобожден.
В феврале, вместе с другими заключенными, чьи дела были пересмотрены, меня перевели в больницу Бутырской тюрьмы. В течение нескольких недель врачи старались восстановить наше здоровье, подорванное годами заключения и лишений. Когда мы вернулись назад в тюрьму, наши камеры напоминали номера гостиницы: обильное питание, книги, газеты, а надзирателей будто подменили — они
услужливы, как лучшие официанты в кафе... Времена изменились!
23 февраля 1954 года меня вызвали в министерство, где какой-то генерал поздравил меня с пятидесятилетием и праздником Красной Армии. Через три месяца, 23 мая, новый вызов в министерство. Меня принимают в атмосфере большой торжественности. Офицер оглашает решение Верховного военного трибунала: я полностью реабилитирован, все обвинения, выдвинутые против меня в прошлом, объявлены лишенными всякого основания.
Я с трудом вникаю в смысл этих слов. Они означают, что я могу уйти отсюда, вновь быть свободным, увидеть жену и детей. И вдруг словно чья-то рука сжала мне сердце и, заикаясь, я спрашиваю:
— А моя семья?.. Что с ней сталось?..
— Не беспокойтесь. Один из наших сотрудников доставит вас домой. Вас уже ожидают в бюро информации, чтобы вместе с вами урегулировать все вопросы материального порядка. В награду за ваши огромные заслуги перед Советским Союзом вы и ваша семья будете жить вполне достойно.
Мне вручают документ о моем освобождении. Я подписываю протокол, смотрю на старого генерала и спрашиваю:
— Надо подписать еще что-нибудь?
Я знал, что освобождаемый обычно подписывает документ, обязывающий его хранить полное молчание обо всем, что происходило с ним в тюрьме.
Генерал краснеет до ушей.
— Нет, больше ничего! Вы имеете право, вы даже обязаны рассказывать обо всем, что вы пережили в эти печальные годы. Мы больше не боимся правды. Она нам нужна, необходима, как кислород...
Но эта кампания типа «пусть расцветают сто цветов» длилась недолго, и освобожденным вновь было предписано молчание. Но в том мае 1954 года я был счастлив услышать эти слова, всегда определявшие линию моего поведения в жизни. Они прозвучали довольно поздно, эти чудесные тирады, призывавшие к правде, только к правде и ко всей правде, но если твое царство построено на лжи и фальши, то путь к правде отыскать нелегко...
Итак, с этим покончено! В сопровождении полковника я покидаю тюрьму, порог которой переступил впервые девять лет и семь месяцев назад.
Как странно это первое соприкосновение с ярким дневным светом. Я чувствую себя так, словно выпил маленько. Мне трудно ходить. Мой взор затуманен, мне трудно воспринимать такое огромное пространство, не огороженное решеткой.
Мы садимся в машину, которая сразу же трогается. Я одержим одной-единственной мыслью, от которой прямо-таки дыхание пере-
хватывает: в каком состоянии я увижу своих? Узнают ли меня мои дети? А Люба? Известили ли их о моем освобождении?
Мы едем довольно долго. Вот и Бабушкино, расположенное примерно в двенадцати километрах от центра Москвы. Останавливаемся на Напрудной улице перед домом 22.
— Приехали,— обыденным голосом произносит полковник. Я выхожу, машина разворачивается и уезжает. С минуту стою неподвижно — надо глотнуть воздуха, страшно волнуюсь. Пытаюсь посмотреть на себя самого со стороны. С узелком в руке, в брюках и пуловере, подаренных мне товарищами по заключению, я похож на настоящего бродягу. Костюм, который я носил со времени моего ареста, постепенно обтрепался, превратился в лохмотья. От той поры осталось только старое пальто, очень выручавшее меня в зимние ночи... Вхожу в дом № 22, спрашиваю у какого-то жильца, где проживает семья Треппер-Бройде.
Тот недоверчиво оглядел меня с головы до ног и полураздраженным, полувраждебным тоном бросил:
— На заднем дворе, в бараке...
В бараке... Значит, ничего лучше барака для них не нашлось... Обхожу дом и оказываюсь перед деревянной хибарой. Один ее вид — воплощение большой бедности и нужды... Вот и входная дверь. Стучусь. Мне открывает молодой человек — мой сын Эдгар. Он не узнает меня, как-то подозрительно смотрит, и мне сразу становится ясно, что возвращение в родной дом будет не из легких...
Я свободен, но мне никогда не приходило в голову, что даже свободу, даже когда она уже есть, и то приходится с трудом завоевывать.
Справившись с внутренним волнением, говорю:
— Я друг вашего отца, пришел передать от него привет...
Он пристально смотрит на меня и отрицательно качает головой:
— Ошибаетесь! У нас нет отца, он умер во время войны.
Мои ноги подкашиваются. Ценой какого-то неимоверного, сверхчеловеческого усилия удерживаюсь в вертикальном положении.
— А где твой старший брат? Дома?
— Нет, в Москве. Вечером будет.
— А твоя мама?
— Она в отъезде.
На меня обрушивается усталость, огромная, многопудовая усталость. Мой сын принимает меня как назойливого чужака.
— Я еле держусь на ногах,— говорю я.— Можно мне немного отдохнуть?
— Если хотите, прилягте на кровать в соседней комнате.
Эдгар приносит мне чашку кофе и исчезает. Я в полном, жутком и беспредельном отчаянии. Я, выдержавший столько испытаний, никогда не терявший надежды, вдруг упал духом. Неведомый по силе
стресс выворачивает меня наизнанку, по щекам текут слезы. Я чужой для самых близких мне людей. Эта горькая мысль разрывает сердце, и в груди такая острая, такая колющая боль! Несколько часов я плачу, как ребенок. Время от времени пытаюсь успокоиться, взываю к собственному разуму, цепляюсь за какие-то надежды. Ничто не помогает. У меня больше ничего нет. Я потерял все...
Так я и лежу... Вдруг слышу — открывается входная дверь. За стенкой шепот. Встаю и толкаю дверь, соединяющую обе комнаты: Мишель, мой старший сын, вернулся домой.
Кое-как бормочу:
— Здравствуй! Узнаешь меня?..
Он долго вглядывается, силится что-то припомнить. Наконец отвечает:
— Нет. Извините, не могу вспомнить, чтобы мы когда-нибудь встречались.
Значит, и он тоже... Со всей настойчивостью, на какую я способен, говорю ему:
— Попробуй вспомнить свое детство.
— Да, верно... Теперь мне кажется, что я вас где-то видел...
Позже Мишель скажет мне, что незваный пришелец смутно напомнил ему отца, но все-таки старый седой господин болезненного вида лишь очень отдаленно походил на тот образ, который он пытался воссоздать в своей памяти. Впрочем, разве моей семье не было официально объявлено, что я исчез во время войны?..
Теперь я стараюсь собрать всю свою выдержку, стараюсь быть спокойным и говорю Мишелю:
— Я твой отец... Вот уже десять лет как я вернулся в Россию и в течение этих десяти лет находился в тюрьме... Только что меня освободили и доставили сюда к вам... Может, у тебя есть ко мне вопросы?
— Только один,— ответил он.— Скажите, за что вас осудили. У нас невинных людей не сажают за решетку на десять лет...
Невольно я опустился на стул. Кажется, я был очень бледен. Я достал документ и протянул его сыну. Это было решение Верховного суда Советского Союза о том, что все выдвинутые против меня обвинения необоснованны и что я реабилитирован.
Мишель прочитал текст и молчит. На его лице появилось совершенно иное выражение.
— Думаю, сейчас можно обняться,— говорю я. Он подходит ко мне, и я заключаю его в свои объятия. Наконец-то!
Меня пронизывает сладостное, необычайно светлое чувство радости, и я быстро спрашиваю:
— Где мама?
— Два дня назад уехала в Грузию. Она фотограф-одиночка.
Периодически выезжает туда недели на три, чтобы подзаработать. Я пошлю ей телеграмму...
«Отец вернулся. Приезжай немедленно».
Когда Люба получила эту телеграмму, то сначала сочла ее за какую-то непонятную провокацию Министерства госбезопасности. Никак не могла поверить в мое возвращение. Но не исключая такую возможность на все сто процентов, она одолжила деньги на обратный билет. Поезда шли переполненными до отказа. Люба показала проводнику телеграмму, тот проникся к ней сочувствием и пустил в служебное купе...
Наконец Люба приехала...
И вот мы молча, после пятнадцати лет разлуки, смотрим друг другу в глаза, и для нас это больше многочасовых бесед. К слезам радости примешиваются чувства глубокой печали. Ведь самый факт моей реабилитации никак не может вернуть нам утраченные десять лет. Сознание этого только усиливает наше горе.
И каким же хрупким кажется мне теперь мое вновь найденное счастье. Эти мгновения я ощущаю как некий сон, который неумолимая действительность может рассеять в один миг...
«Муж Любы приехал!» — эта весть быстро разносится по всей улице. В распространении новости усердствуют любопытные соседи и неизбежные когорты осведомителей. Ко мне тянется множество рук, и я объясняю, рассказываю, рассказываю...
Через несколько дней к дому подъехал роскошный лимузин. Какой-то полковник поздоровался со мной и сказал, что по поручению Главного разведывательного управления он обязан доставить меня в Центр.
И вот я снова в кабинете, где в 1937 году меня принимал Берзин...
Довольно немолодой генерал долго пожимает мне руку, приговаривая: «Наконец-то! Наконец-то!»
Удивленный его поведением, я не без волнения спрашиваю:
— Почему же за все эти годы вы не сделали ничего, чтобы защитить меня?
В ответ он смеется:
— Да кто же мог бы вас защитить? Мы находились в тех же местах, что и вы. Лишь после смерти Сталина удалось убрать клику, повинную в репрессиях, которым подвергались наши сотрудники после возвращения в Советский Союз. Считайте годы вашего пребывания в тюрьме годами борьбы с врагом. Забудьте прошлое. В свои пятьдесят лет вы еще молоды. Мы сделаем все необходимое, чтобы восстановить ваше здоровье, и обеспечим вас квартирой в Москве. Мы уже вошли в правительство с ходатайством о назначении вам пенсии за ваши заслуги... А вы-то сами что собираетесь делать дальше?
— То же, что и в 1945 году, то есть вернуться на родину, в Польшу. Моя работа в разведывательной службе окончилась в день освобождения Парижа. А то, что последовало вслед за этим, было против моей воли.
После недолгого раздумья генерал отвечает:
— Но ведь ваши дети выросли в Советском Союзе. Не будет ли разумнее остаться в нашей стране, где вы будете в полной мере пользоваться почетом и уважением, которых заслуживает такой человек, как вы? Работу по вкусу подыщете себе без труда.
— Нет, я остался польским гражданином. На моей родине в годы войны были загублены три миллиона евреев. Мое место в небольшой общине моего народа, уцелевшей после такого огромного истребления.
Генерал желает мне счастья, и я откланиваюсь.
Это был мой последний контакт с разведывательной службой. С этого дня я начал вытеснять из памяти свое прошлое сотрудника советской разведки. Этот период моей жизни стал для меня чем-то «доисторическим».
Директор сдержал слово. На несколько недель меня поместили в санаторий, несколькими месяцами позже нам дали квартиру, а в 1955 году мне определили пенсию «за заслуги перед Советским Союзом». В моей трудовой книжке годы, проведенные в тюрьме, были засчитаны в стаж моей работы в разведке.
Да, то была поистине совершенно особая миссия!
8.ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВАРШАВУ
8
ВОЗВРАЩЕНИЕ В ВАРШАВУ
На собственном опыте я понял, как трудно завоевать свободу. А в моем случае, чтобы жить спокойно, недостаточно обрести ее заново. В годы войны я боролся против нацизма. Но, едва пройдя сквозь широко распахнутые ворота тюрем сталинского режима, я также понял, что причины, которые побуждали нас к активной борьбе и оправдывали приносимые нами многочисленные жертвы, все еще продолжают действовать. Несмотря на негодование по поводу нацистского варварства, несмотря на широкую информацию о гитлеровских концентрационных лагерях и погибших в них миллионах людей, все же всеобщее отречение от антисемитизма еще не наступило, причем в Советском Союзе это яснее, чем где-либо еще.
Находясь в заключении, я узнал, каким преследованиям подвергались здесь евреи. Мне рассказали, что в 1948 году все члены Антифашистского еврейского комитета, кроме Ильи Эренбурга, были арестованы и что всех солдат и офицеров, которые в 1948—
1949 годах сражались за Израиль¹, бросили в тюрьму по обвинению в измене родине.
На Лубянке я услышал от одного высокопоставленного лица, что в конце войны Сталин созвал в Кремле совещание в узком составе. На нем присутствовали Берия, Маленков, Щербаков, начальник Главного политуправления Вооруженных Сил и другие. На этом совещании строго доверительно Сталин сам изложил проблему: как в послевоенной обстановке сократить число евреев в государственных учреждениях? Как предотвратить возвращение тысяч евреев, эвакуированных во время войны в Сибирь, в их родные места на Украине и в Белоруссии, где население якобы плохо примет их? Щербаков спросил Сталина: «Касаются ли эти ограничительные меры также и армии?» Диктатор ответил: «Прежде всего, армии».
Кроме того, в тюрьме я узнал, что всем партийным работникам разослан совершенно секретный циркуляр, требующий от них применять на практике эти новые директивы. 12 августа 1952 года были казнены двадцать пять еврейских писателей и других представителей еврейской интеллигенции², а в последние месяцы жизни Сталина началось крымское дело. Старые и заслуженные коммунисты-евреи, предложившие организовать в Крымской области еврейскую национальную коммуну, были арестованы и обвинены в намерении отделить Крым от Советского Союза. После смерти Сталина положение евреев фактически не изменилось.
В начале 1955 года я решил обратиться к Хрущеву с памятной запиской на эту тему. Я писал, что сохранение такого положения дел после смерти Сталина и смещения Берии ненормально. Не получив ответа, я написал вторую, а затем и третью и четвертую памятные записки в таком же духе. Не без горечи я вынужден был убедиться, что ряд старых коммунистов-евреев не пожелали поддержать меня в этом смысле.
Бывший руководитель еврейской секции, а затем профессор истории в коминтерновском университете, где я учился, прочитав мою памятную записку, громко расхохотался:
— Что это вы вдруг вздумали, дорогой друг! Вы только что вышли из тюрьмы. Уж не хотите ли сесть в нее опять?
— Но тогда я, по крайней мере, буду знать, за что меня посадили,— совершенно серьезно ответил я.
В 1956 году меня принял заведующий отделом пропаганды Цент-
¹ Советский Союз был одним из первых государств, которое в 1948 году признало Израиль и оказало ему военную помощь в войне, инспирированной правительством Великобритании.— Прим. авт.
² В их числе известные писатели Исаак Пфеффер, Перец Маркиш, Бергельсон, Добрушин, Нусинов и бывший генеральный секретарь Профинтерна С. Лозовский.— Прим. авт.
рального Комитета партии, который одновременно был главным редактором теоретического партийного журнала.
— Могу вас заверить,— сказал он,— что Никита Сергеевич прочитал ваши четыре меморандума. Но вместе с тем он получил многочисленные письма от лиц еврейского происхождения, не разделяющих ваш взгляд на необходимость оживления еврейской культурной жизни в области театра, прессы, школьного образования и так далее. Евреи в Советском Союзе полностью ассимилировались, и восстановление их прежнего положения явилось бы шагом назад. Возможно, что мы развернем дискуссию по данному вопросу на страницах партийного журнала. На следующем заседании Центрального Комитета будет выработана соответствующая установка.
Не знаю, проводилась ли такая дискуссия. Знаю лишь то, что антисемитизм продолжался...
Вновь увидеть Польшу, вновь шагать по любимой, родимой земле, приехать в Новы-Тарг — колыбель моих предков! В годы заключения я жил этой надеждой. Сразу после освобождения я изъявил желание уехать, но мне ответили, что, мол, следует еще подождать (а первых репатриантов отпустили сразу же после войны). Мне же добрая весть была сообщена лишь в апреле 1957 года: я получил разрешение вернуться на территорию Польши. Я был счастливым человеком.
Мои контакты с польскими партийными руководителями оказались весьма обнадеживающими. Осенью 1956 года в стране по инициативе Гомулки повсеместно ощущалась либерализация общественной атмосферы. Говорили о «польском Октябрьском переломе». Партийные функционеры, с которыми я встречался, уверяли меня в своей доброй воле в смысле сохранения национальной еврейской общины, и 7 апреля секретарь Центрального Комитета разослал во все партийные инстанции циркуляр, в котором говорилось о строгом требовании исключать из партии антисемитов, приравнивать их к контрреволюционерам. Партийное руководство обязалось всемерно помогать еврейской общине в деле поддержания ее существования как национального меньшинства. Одновременно ассимилированным евреям было сказано, что им незачем опасаться каких бы то ни было дискриминационных мер. Такая политика была мне, естественно, очень по душе.
И тот факт, что на мемориальной торжественной церемонии по случаю годовщины восстания в Варшавском гетто присутствовали партийные функционеры, я истолковал как положительный признак этой новой доброй воли. Когда хор Войска Польского вместе с хором еврейской общины исполнил гимн еврейских партизан, то это совместное музыкальное действо показалось мне чем-то большим, чем просто символ.
Потом я поехал в Москву за семьей. Осенью 1957 года все мы
уже находились в Варшаве. Одна из моих первых поездок была в Новы-Тарг. Читатель легко поймет, с какими сложными чувствами я отправился туда.
Новы-Тарг изменился. Здесь построили крупнейшую в стране обувную фабрику, на которой были заняты тысячи рабочих. Но улочки и переулки моего района сохранились, и я встретил нескольких пожилых людей, еще помнивших семейство Треппер. Я пошел на кладбище, и там совсем уже старенький могильщик рассказал мне про уничтожение евреев. Это было летом 1942 года. На железнодорожную станцию прибыл товарный состав, из которого вывалилась свора убийц-гестаповцев. Казалось, их было несколько сотен. Всех евреев мужского пола согнали на вокзал и запихнули в вагоны. Поезд поехал в Освенцим... С полсотни молодых людей отправили на какую-то лесопилку, где не хватало рабочей силы. Женщин и детей погнали прямо на кладбище...
— Вот смотрите,— сказал мне старик,— на этом месте нацисты заставили свои жертвы самим откопать себе общую могилу, затем перестреляли их из пулеметов. Иные, падая в яму, еще были живы — хорошо это помню. Но они быстро задохнулись под падавшими на них новыми и новыми трупами...
Могильщик точно назвал мне членов моей семьи, отправленных в Освенцим, и тех, что, нашли смерть в общей могиле.
По окончании войны небольшое число евреев, чудом уцелевших во время этой бойни, вернулось в Новы-Тарг. Их приканчивали банды, выступившие против нового польского режима и, в частности, совершавшие еврейские погромы.
Несколько недель я оставался под страшным впечатлением от рассказа старого могильщика, но вернувшись из поездки в родной городок, я преисполнился еще большей решимостью посвятить свое время и свою дальнейшую деятельность небольшой еврейской общине Польши.
Я стал руководителем «Идиш бух» — единственного еврейского издательства во всех социалистических странах. Позже меня избрали председателем, социально-культурного союза польских евреев. Наша деятельность была разнообразна. Мы издавали ежедневную газету и литературный еженедельник, по нашей инициативе возник еврейский государственный театр и институт истории. В тридцати девяти городах появились молодежные клубы и союзы потребительской кооперации.
Из двадцати пяти — тридцати тысяч евреев, живших тогда в Польше и частично полностью ассимилированных, девять тысяч вступили в наш союз. Партия и правительство поддерживали нас не только политически и морально, но и в финансовом отношении.
Однако ликвидировать за короткий срок следы былого антисемитизма оказалось невозможным... Некто Пьясецкий, до войны
возглавлявший одну из самых реакционных партий и о котором теперь говорили, будто он советский агент, вновь поднял знамя старых фанатиков. И все же в общем и целом дела пошли на лад. Молодежь не реагировала на старые лозунги, церковь боролась с рецидивами антисемитизма в католических кругах.
Эти годы, прожитые мною в кругу моей наконец-то воссоединившейся семьи, относятся к самым счастливым годам моей жизни. Работа в еврейской общине отнимала все мое время, но мне показался дурным предзнаменованием рост влияния генерала Мочара в партийном руководстве. Постепенно при выполнении своих задач я начал сталкиваться с определенными трудностями. Нам, польским евреям, стало ясно, что ваше положение останется ненадежным, покуда в Кремле не произойдут радикальные перемены.
Иногда в те спокойные дни — увы, спокойствие это было недолговечным — меня охватывало желание ознакомить широкую общественность с историей «Красного оркестра» в форме книги. Я, правда, располагал материалами о нашей разведсети, но они не имели ценности, ибо исходили из враждебных нам источников и могли считаться образцом фальсификации. В 1964 году я прочитал книгу о Рихарде Зорге, чью богато одаренную и сложную личность японскому автору удалось довольно полно осмыслить и отразить. И теперь мне захотелось заняться чем-то подобным. Появилось искушение окунуться самому в эту авантюру. Но когда я изложил свой план руководящим польским инстанциям, мне дали понять, что мой замысел преждевременен и что я буду подвергаться цензуре. Чем больше я размышлял над этим, тем яснее мне становилось, что, живя в Варшаве, я не смогу быть подлинно свободным писателем. Разве мне позволили бы, например, правдиво описать ликвидацию Берзина или советско-германский пакт?
И вот тут я познакомился с Жилем Перро.
В пятницу 15 октября 1965 года я, как обычно, работал в своем издательском кабинете, когда мне сообщили, что со мной желает поговорить какой-то французский писатель. Поскольку наше издательство «Идиш бух» выпустило несколько книг, написанных французскими евреями, я предположил, что посетитель — один из них.
Слегка робея, мне представился симпатичный молодой мужчина с открытым, прямым взглядом.
— Господин Треппер, я как раз пишу книгу о «Красном оркестре»,— объявил он мне.
Я весело поглядел на него:
— Если вам больше нечего делать, пожалуйста!
А про себя я с уверенностью подумал, что такому молодому человеку просто не под силу осмыслить и переработать в своей голове столь разностороннюю и сложную историю. По моей реакции он понял, что я заранее отношусь крайне критически к его
Затем он вручил мне книгу с его именем на обложке, и с явным намерением произвести на меня впечатление сказал:
— Вот моя последняя книга — прочитайте ее!
Она называлась: «Тайна дня».
Мы договорились о встрече в следующий понедельник.
На субботу и воскресенье я уехал из города, чтобы в спокойной обстановке прочитать это произведение. Тексту было предпослано своеобразное изречение Черчилля: «На войне правда должна быть затуманена». Речь шла о деятельности английской секретной службы в период подготовки вторжения в Нормандию. Я прочитал книгу за один присест, не отрываясь. Мне стало ясно, что автор, несомненно, сможет написать великолепную историю «Красного оркестра».
В нашу вторую встречу, прошедшую в духе откровенности и во всех отношениях положительно, Перро подробно рассказал мне о своей двухлетней подготовке к этому труду. Очень скоро я понял, что он знал про нас буквально все, что только мог знать человек, находившийся вне организации. Неутомимо он отыскивал свидетелей наших дел и наших уцелевших товарищей, копался в архивах, кроме того, исколесил всю Европу в своем стремлении возможно точнее реконструировать всю историю «Красного оркестра». Мы с ним проговорили целых два дня обо всем, что ему удалось разузнать. Но было очевидно, что его любознательность была далеко еще не удовлетворена.
— Рассказали бы вы мне все остальное,— попросил он.— Все, чего я еще не знаю.
— Для этого еще не пришло время,— ответил я.— Потом я смогу рассказывать все. Но не скрою от вас, что хочу это сделать сам.
Еще я добавил, что, живя в Польше, вынужден подчиняться известным ограничениям. При прощании я спросил себя: а не слишком ли я был с ним болтлив?
Через некоторое время Жиль Перро попросил меня прочитать его рукопись. Я отказался, ибо не хотел брать на себя ответственность за его произведение. Все же я пригласил его посетить меня в Варшаве, когда книга выйдет в свет. И он действительно явился ко мне с новеньким изданием в руке.
Я уже знал, что книга «Красный оркестр» (она вышла в 1967 году) сразу привлекла к себе самое широкое внимание. Несколькими днями раньше директор представительства авиакомпании «Эр-Франс» в Польше позвонил мне и сказал: «Вы только представьте себе: я купил эту книгу за час до моего отлета из Парижа в Варшаву. Но я просто не мог вылететь, покуда не дочитал ее до конца!»
Я разделял его восторг. Читая эти страницы, я вновь с большим эмоциональным подъемом пережил все наши драматические приключения, с удовлетворением убедился в правдивости повествования,
написанного человеком, который, подобно бойцам «Красного оркестра», отличался мужеством, великодушием и чувствами солидарности и товарищества. Небольшие неточности, касающиеся моего детства в Польше, жизни в Палестине и первых месяцев пребывания во Франции, не меняли общего впечатления.
Жиль Перро беседовал со мною, когда зазвонил телефон.
— Говорит главный редактор «Политики»¹. Вам известно что во Франции недавно вышла книга о «Красном оркестре» и что она считается бестселлером?
— Известно.
— Мы охотно побеседовали бы с вами о ней.
— Но мне не хотелось бы лично говорить с вами на эту тему.
— А как же иначе?
— Очень просто. Автор как раз у меня.
Назавтра мы приехали в редакцию «Политики» и приняли участие в дискуссии о «Красном оркестре». Редактор, желавший написать рецензию на книгу, заболел, и соответствующий материал «Политика» опубликовала лишь в номере от 17 июня 1968 года. За несколько дней до этого Гомулка начал свою антисемитскую кампанию, и, вопреки сложившейся традиции, статья не была перепечатана ни одной польской газетой.
Публикация книги Перро, безусловно, является новой главой в истории нашей сети. Посвятив этому произведению три года жизни, Перро как бы извлек «Красный оркестр» из полицейских архивов, из мрака забвения. Благодаря ему весь мир узнал о драматичной эпопее наших людей, принесших себя в жертву человечеству.
Я еще расскажу про успех, выпавший на долю этой книги на Западе. Менее известен резонанс, который она получила в странах Восточной Европы, где ее никогда не публиковали (в Чехословакии, в месяцы «Пражской весны», ее издание уже было намечено, но русские танки пришли слишком рано!). В самой Польше я видел, как французское издание переходило из рук в руки, а читателей было так много, что каждый экземпляр постепенно распадался на отдельные страницы.
Главная заслуга книги Жиля Перро заключалась в том, что как специалисты-разведчики, так и самая широкая публика узнавали правду о «Красном оркестре», вопреки всей беспардонной лжи нацистов, вопреки мрачной тени «холодной войны», вопреки отсутствию сведений о нашей одиссее в канонизированных мифах о движении Сопротивления.
В Германской Демократической Республике свои свидетельства о наших делах опубликовали выжившие члены группы Шульце-Бойзена, в частности Генрих Шеель, вице-президент Академии наук,
¹ Журнал ЦК ПОРП.— Прим. перев.
и Грета Кукхоф. 26 августа 1969 года в журнале «Вельтбюнэ» под заголовком «Пианисты «Красного оркестра» была напечатана весьма хвалебная статья Генрика Кайша о книге Жиля Перро. 18 марта 1970 года программа школьного радиовещания ГДР провела передачу, посвященную сети «Красного оркестра». Передача называлась:
«Красный оркестр» радирует из Парижа.— Большой Шеф дурачит гестапо». В Советском Союзе история «Красного оркестра» излагалась в различных вариантах. В декабре 1968 года я встретил в Москве одного очень известного писателя, который хотел написать книгу на этом материале¹. Моя жена прочитала его рукопись в конце 1969 года, но она никогда не была опубликована. Другие книги, написанные опытными и знающими литераторами, разошлись тиражами в несколько сотен тысяч экземпляров, например «Забудь свое имя» и «Дом без ключа»². Журнал «Огонек» несколько месяцев подряд печатал серию материалов на эту тему.
Наконец и в Польше вспомнили о «Красном оркестре». В конце 1969 года там была организована выставка в честь Адама Кукхофа, одного из руководителей берлинской группы.
Когда в сентябре 1970 года мы с женой отдыхали у моря, я как-то увидел броский газетный заголовок: «Жан Жильбер информирует Директора». Это были избранные отрывки из книги Перро, которые заканчивались вопросом: «Что стало с Жаном Жильбером? Где он сегодня?» Этот текст, распространенный каким-то агентством печати, впоследствии, как мне стало известно, был напечатан в различных газетах. Польские инстанции согласились рассеять некоторые неясности вокруг имени Жана Жильбера, однако продолжали засыпать землею некоего Леопольда Треппера, который благодаря книге Жиля Перро стал известен во всем мире. Правда, Треппер — еврей, тогда как Жан Жильбер, напротив...
¹ Л. Треппер имеет в виду известного советского писателя Юрия Королькова, который в течение многих лет встречался с ним в Москве и Варшаве, хотел написать книгу о нем и его товарищах по «Красному оркестру». К сожалению, это ему не удалось осуществить.— Прим. ред.
² Имеются в виду книги А. Азарова, В. Кудрявцева «Забудь свое имя» (М., 1972) и «Дом без ключа» (М., 1973).— Прим. ред.
9.ПОСЛЕДНИЙ БОЙ
9
ПОСЛЕДНИЙ БОЙ
17 июня 1967 года, выступая на съезде Объединенных профсоюзов, Гомулка, Первый секретарь Польской объединенной рабочей партии, взял слово и выступил с разнузданной речью против евреев. Как раз окончилась шестидневная война на Ближнем Востоке, и Гомулка воспользовался этим случаем, чтобы заявить: «Еврейская
община — это пятая колонна!» Министр внутренних дел генерал Мочар, пресса, телевидение и ораторы на рабочих собраниях развернули антисемитскую кампанию неслыханной резкости. Манифестации польских студентов весной 1968 года в Варшаве дали правителям страны новый предлог для продолжения этой травли. Утверждалось, что именно еврейские студенты спровоцировали столкновения между полицией и польскими студентами. Нападки были обращены главным образом против возглавляемого мною социально-культурного союза. Сотни еврейских студентов были отчислены из университета, старых заслуженных коммунистов исключали из партии. Мочар организовал «стихийную» демонстрацию с выкриками: «Отправьте этих свиней к Даяну!» При таком истерическом разгуле еще немного — и произошел бы маленький погром.
Да, через двадцать пять с лишним лет после окончания войны в стране Варшавского гетто, где евреи страдали больше, чем где бы то ни было, от нацистского варварства, гидра антисемитизма вновь восстала из пепла. Враждебное отношение к Израилю и сионизму переросло в открытую враждебность к польским евреям. Становилось все яснее, что правительство просто-напросто хочет покончить с нашей общиной.
Уехать! Это было для нас единственно возможным решением, причем мы знали, что оно вполне соответствует желаниям правительства (к своему стыду, я впоследствии узнал, что должен был оказаться исключением из правила...).
Подай я в этот момент заявление о выдаче мне выездной визы, Мочар наверняка был бы счастлив разрешить председателю еврейской общины эмигрировать из Польши. Мой старший сын Мишель, оставшийся без работы, уехал первым. Второй по старшинству сын, Петер, по профессии инженер-электрик, был объявлен зачинщиком студенческих беспорядков. Он вернул партии свой членский билет, заполучил себе визу и эмигрировал со своей женой Анной. Парализованный отец Анны, боевой коммунист с молодых лет, следил за событиями по экрану телевизора. Чувствуя приближение конца, он сказал своей жене: «Я убежден, что на Ближнем Востоке евреи и арабы в конце концов поймут друг друга. У нас победит истинный социализм, но на это потребуется, пожалуй, еще много лет. В настоящий момент положение бесперспективно. Составьте список польских друзей, которые в случае чего спрятали бы вас, и затем поскорее смывайтесь!»
Эдгару, моему младшенькому, получившему степень доктора наук по специальности русская литература, пришлось дожить до того, что все двери университетов закрылись перед ним. Испытав немало трудностей, он тоже отправился в изгнание.
У меня же не оставалось выбора — я должен был возобновить борьбу. Я представил Гомулке меморандум относительно антисе-
митской кампании. Разумеется, он остался без ответа, но, полагаю, им все же могли бы воспользоваться, чтобы навесить на меня ярлык «сионист»... прежде чем отправить меня в темницу. Без детей, не имея возможности защитить еврейскую общину, я стал на собственной родине этаким подозрительным типом. Весной 1968 года я отказался от поста председателя Культурного союза польских евреев. Все члены правления, кроме двух, последовали моему примеру. В августе 1970 года я обратился в польские инстанции с просьбой разрешить мне эмигрировать в Израиль. Ответ пришел через восемь месяцев, в марте 1971 года: согласно параграфу 7 статьи 2 моя просьба отклонялась. С марта 1971 года я шесть раз писал министру внутренних дел, пять раз Первому секретарю ПОРП и шесть раз другим секретарям Центрального Комитета с просьбой дать обоснование отказа. Наиболее значимый ответ я получил 15 марта 1972 года от министра внутренних дел: он ссылался на статью 9, параграф 4, согласно которому государственные учреждения не обязаны давать обоснования своим решениям!
Мое упорство разозлило политических руководителей, и они воспользовались первым же случаем, чтобы потрепать мне нервы.
В июне 1971 года в Польшу приезжает группа бельгийских кинематографистов¹, чтобы снять документальный фильм о «Красном оркестре». Моя жена и я сопровождаем участников этой группы в Закопане. Когда 8 июня пополудни съемки в самом разгаре, нас внезапно окружает около дюжины полицейских чиновников в штатском. Операцией руководили два полковника госбезопасности, которые, судя по' всему, мнили себя на настоящем поле сражения. Они доставили всех нас в закопанский комиссариат, где подвергли многочасовому и крайне бездарному допросу. После конфискации заснятого материала бельгийских телевизионщиков увели, но они еще успели увидеть, как меня и Любу отправили на какой-то машине неизвестно куда и зачем. Уверенные, что нас арестовали, они сразу же по прибытии в Брюссель оповестили об этом мировую общественность. Однако нас через несколько часов освободили. Правда, в дальнейшем мы остаемся под полицейским надзором.
Наши неприятности только начинались, мы стали излюбленным предметом всякого рода полицейских дознаний...
Во время наших допросов квартиру, снятую нами в Закопане, посещали какие-то люди, почти не старавшиеся замести следы своего пребывания в ней. В соседней квартире, на верхнем и нижнем этажах, во всем доме и даже в доме напротив, в каждом закоулке на улице — короче, везде и, всюду за нами круглосуточно следили
¹ Как мне говорили, через несколько месяцев неприятности были устроены также и представителям французского телевидения, которые хотели снять интервью со мной. Режиссером этой группы был Жан-Пьер Элькабах.— Прим. авт.
агенты безопасности. Когда мы выходим, за нами сразу же устремляется и следует по пятам внушительная «команда». Если едем в Новы-Тарг¹, на кладбище, полиция безопасности уже тут как тут. После десяти суток, прожитых в таком состоянии, мы возвращаемся в Варшаву в полной уверенности, что по прибытии туда будем арестованы. Перед отъездом Любе удается обмануть этих бдительных наблюдателей и отправить открытку нашим зарубежным друзьям. В поезде наш вагон охраняется с обоих концов. На варшавском вокзале я мгновенно узнаю новую сменную «команду». Мы направляемся к очереди на такси, к нам подходит один из этих господ и, словно лифтер, обращается к нам:
— Мне вас высадить у самого дома?
— Нет, спасибо, мы поедем одни.
Но едва мы садимся в такси, как тут же возникает какой-то человек, усаживается с видом «уполномоченного лица» рядом с водителем и называет ему наш адрес. Потом он помогает нам поднять чемоданы наверх. Ясно, что в наше отсутствие квартиру основательно обыскали. Все это уже слишком, я перенервничал, я просто заболеваю от сознания, что слежка в доме и вокруг него еще больше усилилась. В этот же вечер я почувствовал недомогание. Звоню моему врачу. Он предписывает мне покой и постельный режим, но, как только я повесил трубку, к подъезду с ревущей сиреной подкатывает полицейская карета «скорой помощи».
Это положение затягивается на целую неделю, затем наши «ангелы-хранители» исчезают. Я иду в Центральный Комитет, чтобы заявить протест. Меня принимает работник, ответственный за госбезопасность.
Он пытается успокоить меня поддельным тоном сочувствия:
— Вам незачем волноваться. Все это обращено не против вас. Просто бельгийские кинематографисты не попросили разрешения на съемки.
Скверная шутка бюрократа... Сам усилил надзор и всю эту суетню и сам же советует нам не принимать все это близко к сердцу!
Тем временем наши друзья встревожились за нас. Жиль Перро спешит в Варшаву, но ему удается только лишь установить, что я на свободе. Польские инстанции снова делают хорошую мину при плохой игре, но меня им не провести. В глазах банды Мочара я — подозрительное лицо, враг, контрреволюционер (список подобных определений можно продлить).
В декабре 1971 года министр внутренних дел вновь отклоняет мое заявление о выездной визе. Об этом я извещаю своих
¹ Там от памятника замученным евреям осталась только зияющая дыра в земле.— Прим. авт.
друзей, и они решают начать действовать. На совещании у парижского адвоката Матарассо пришедшие к нему Жиль Перро, адвокат Суле-Ляривьер, Веркор, Владимир Познер, Жак Мадоль и супруги Фанфани учреждают комитет содействия моему выезду из Польши. 12 января 1972 года этот «трепперовский комитет» проводит пресс-конференцию, получившую широкий резонанс. Вскоре подобные комитеты создаются в Швейцарии, Бельгии, Великобритании и Дании; в Голландии в польское посольство поступает соответствующая петиция, подписанная всеми депутатами парламента, кроме коммунистов, и множеством различных выдающихся деятелей. Это массовое движение солидарности и протеста глубоко трогает меня...
В Женеве мои друзья обращаются к представителям Польши в Лиге по правам человека, в Международную комиссию юристов и к социалистическим депутатам парламента. Брюссельский комитет, возглавляемый председателем Лиги по правам человека, состоит из депутатов парламента, министров, из организаций Сопротивления. В Париже меня поддерживают такие фигуры, как Андре Мальро и архиепископ парижский Марти. Они обращаются с призывом поддержать меня в образованный здесь комитет широкого политического диапазона — от представителей крайней левой до сионистов. Устами Франсуа Миттерана Социалистическая партия Франции выражает свою озабоченность моей судьбой. Из Лондона Майкл Стюарт, бывший министр иностранных дел, Патрик Гордон Уокер и Элвин Джонс, бывший генеральный прокурор Великобритании, обращаются с письмом к Эдварду Гереку, Первому секретарю Польской объединенной рабочей партии:
«...Леопольд Треппер принимал участие в затяжных и опасных битвах против фашистских держав. Он внес единственный в своем роде вклад в дело уничтожения нацистского господства и, следовательно, ликвидации нацистской тирании в оккупированных странах, к которым относится и Польша...»
Это письмо подписывают двадцать один депутат-лейборист, семь консерваторов и пять либералов.
К польскому правительству обращаются также американские сенаторы. Совместную петицию подписывают профсоюзы Бразилии, Австрии, Австралии, Колумбии, Великобритании, Коста-Рики и Израиля.
Под натиском движения, развернувшегося в мою поддержку, осаждаемые множеством корреспондентов телеграфных агентств польские власти в конце концов выступают с заявлением. 29 февраля 1972 года министр информации Янюрек заявляет представителю агентства Франс Пресс следующее: «Причины, побудившие польские инстанции принять определенное решение в отношении Леопольда Треппера, не носят ни идеологического, ни националь-
ного характера. Леопольд Треппер не может покинуть страну по соображениям государственного порядка. Что касается госпожи Треппер, то она вольна воссоединиться со своими детьми».
Польское правительство прячется за «соображениями государственного порядка», чтобы не отпускать меня. Люба воспользовалась данным ей разрешением и уехала в апреле 1972 года. Мой сын Мишель объявил в Копенгагене голодовку, а Эдгар последовал его примеру в Иерусалиме. Кампания солидарности со мной ширилась как в Европе, так и в Америке...
Однако в Париже нашелся человек, которому мероприятия в поддержку меня не нравились. То был Роше — руководитель французской разведки. 13 января 1972 года, то есть назавтра после пресс-конференции, он позвонил по телефону адвокату Суле-Ляривьеру и предостерегающе заявил:
— Есть и другие евреи, которых надо защищать.
Как бы случайно французский министр иностранных дел отказался выдать моей жене въездную визу, и, чтобы оправдать это решение, Роше опубликовал в газете «Монд» письмо под заголовком «Дело Треппера», в котором выдвинул против меня довольно тяжкие обвинения. Руководитель французской разведки упрекал меня в «крайне подозрительном поведении после ареста абвером в конце ноября 1942 года» и обвинил в... выдаче нескольких членов моей сети. Далее Роше писал: «Никто не может отрицать, что Треппер ради спасения своей жизни вступил, по крайней мере, в некоторое сотрудничество с врагом».
К этой подлой клевете я, естественно, никак не мог отнестись безучастно и по совету друзей подал жалобу. Авторитет господина Роше как главы французской разведки придавал его утверждениям неоспоримую достоверность, и было бы просто опасно допустить, чтобы общественность приняла их за чистую монету. Вдобавок польские инстанции не преминули немедленно использовать статью Роше для торпедирования кампании солидарности со мной: пресс-атташе польского посольства в Дании передал местной прессе эту порочащую меня статью. Это вышло ему боком: редакции датских газет заявили, что не желают участвовать в новом «деле Дрейфуса»¹. Но всякого рода инциденты продолжались...
23 июня 1972 года адвокат Суле-Ляривьер, который вместе со своим коллегой Матарассо вызвался защищать меня, прибыл ко мне в Варшаву, чтобы подготовиться к предстоящему процессу. О переговорах у меня на квартире не могло быть и речи, и поэто-
¹ Сфабрикованное в 1894 году дело по обвинению офицера французского генштаба еврея А. Дрейфуса в шпионаже в пользу Германии. Суд приговорил Дрейфуса к пожизненной каторге. Под давлением общественного мнения в 1899 году Дрейфус был помилован. В 1906 году — реабилитирован.— Прим. перев.
му мы устраивали длинные прогулки по паркам, далеко от любопытных ушей. Как только поблизости появлялся пешеход, мы меняли тему разговора и начинали высказывать свои соображения о погоде.
26 июня я решил проводить Суле-Ляривьера в аэропорт. «Случайно» подъехавшее к дому такси не имело счетчика. В зеркале заднего вида я заметил несколько следовавших за нами однотипных автомобилей. Значит, бдительное око госбезопасности продолжало интересоваться мною. Едва я простился с моим другом, как его схватили семь дюжих «молодцов». Они затащили его куда-то, где раздели донага и произвели «личный досмотр» с головы до ног. Тщательной проверке подверглись и его чемоданы. «Молодцы» опустошили тюбики с зубной пастой и бритвенным кремом, конфисковали фотопленки. Суле-Ляривьер уселся на свой портфель, словно на спасательный буй, и упрямо отказывался открыть его. Но под угрозой силы ему все же пришлось подчиниться. Польская полиция завладела документами, содержавшимися в портфеле. Через несколько часов моему адвокату наконец разрешили сесть в самолет.
Узнав об этом, я немедленно послал ноту протеста в Центральный Комитет, который, разумеется, и без того был полностью информирован о приключениях Суле-Ляривьера в Варшаве. Но там, конечно, притворились незнающими, и какой-то дежурный бюрократ послал мне прямо-таки обезоруживающий по своей «наивности» ответ: «Это просто обычный таможенный контроль...»
В конце июля 1972 года упрямый Суле-Ляривьер снова приехал в Варшаву. Мы с ним тотчас заметили, что теперь за нами следят еще строже, чем прежде, и стали объясняться при помощи маленьких записок, которые, прочитав, бросали в унитаз.
— Да как же можно так жить?! — в отчаянии спросил меня мой адвокат и написал на бумажке великолепное, отличное проклятие, которое я решил не уничтожать, а оставить перед отъездом «на память». Вскоре Суле-Ляривьер беспрепятственно выехал из Польши на родину. Мои парижские друзья обещали и впредь поддерживать меня. Когда 2 октября 1972 года Первый секретарь ПОРП прибыл с официальным визитом в Париж, его встретили транспаранты с вопросом: «Господин Герек, а как же Треппер?» Их заготовили по инициативе комитета поддержки. В коммюнике руководства социалистической партии говорилось о «неприятном деле Треппера».
Процесс против Роше был назначен на конец марта, и поэтому мои адвокаты попросили французского министра внутренних дел снабдить меня охранной грамотой. В знак поддержки этой просьбы Жиль Перро, а также сотрудники журнала «Нувель обсерватер» Бернар Гетта, Рут Валантини и Кристиан Желен объявили голодовку. Министерство внутренних дел удовлетворило их ходатайство,
однако польское правительство не разрешило мне выехать из страны.
Вот почему 27 октября 1972 года, когда Роше предстал перед судом, меня в зале заседаний не было. В числе свидетелей, дававших показания в мою пользу, могу назвать своих друзей: Элен Пориоль, Сесиль Кац, адвоката Ледермана, Клода Спаака, Жака Сокола. Но были среди поддерживавших меня свидетелей и незнакомые мне люди. В своем обращении к суду писатель Веркор, в частности, писал:
«Я считаю Леопольда Треппера великим героем движения Сопротивления против нацистской Германии. Будучи во время второй мировой войны дирижером «Красного оркестра», он содействовал окончательной победе над врагом в бесконечно большей степени, чем это было возможно, например, для такого человека, как я...»
Полковник Реми, участник боев за освобождение Парижа, тоже поддержал меня. На одном из судебных заседаний было оглашено его письмо в суд. В нем, в частности, говорилось: «Если бы я служил в рядах «Красного оркестра», то мог бы гордиться тем, что так ощутимо способствовал победе союзников, а следовательно, и освобождению Франции».
Жиль Перро в своих показаниях обрисовал путь «Красного оркестра». Защитник Матарассо произнес четко обоснованную и глубоко убедительную речь. Адвокат Суле-Ляривьер в своей блистательной заключительной речи подчеркнул поистине скандальный характер этого процесса:
«Я спросил себя, куда девались все гестаповцы? Я много размышлял по этому поводу, производил расследования. Выяснилось, что Редер, эта ищейка Гитлера, хваставший тем, что отправил на эшафот сорок бойцов Сопротивления из «Красного оркестра», сегодня является общинным советником в местечке Гласхюттен в Таунусе. Пипе, человек, добывавший показания только под пыткой, умер два года назад в качестве президента «Ротари-клуба» в Гамбурге. Райзер стал пенсионером и живет в Штутгарте. Паннвиц — пражский палач — получил правительственную пенсию и служит в банке. Для всех этих людей война была не бог весть каким уж важным событием, и воспоминания о ней — словно пепел, который можно сдуть с ладони. И я подумал обо всех этих людях. А потом подумал о Треппере».
Процесс еще не закончился, когда Роше был снят со своего поста руководителя французской разведки и назначен префектом департамента Мерт-э-Мозель. Все это было так странно, что Марселен, тогдашний министр внутренних дел, счел нужным сделать заявление, адресованное суду: «Само собой разумеется, что между этим назначением и процессом Треппера нет никакой взаимосвязи, здесь просто случайное совпадение...»
«Само собой разумеется...» И все-таки суд вынес приговор префекту Роше, а не руководителю ДСТ ¹.
Затем в течение некоторого времени кампания солидарности со мной как бы топталась на месте. В марте 1973 года в Лондоне под председательством господина Шора, члена Французской социалистической партии, собрались представители «трепперовских комитетов» Франции, Англии, Дании, Голландии и Швейцарии...
Далекий от борьбы, разыгравшейся из-за меня, я жил в Варшаве в полном уединении. Начиная с 23 января 1973 года я находился «под охраной» и был в уникальном положении заключенного в своей собственной квартире. Впрочем, мне официально сообщили, что я никоим образом не состою под контролем полиции и что принимаемые в отношении меня меры служат исключительно делу «моей безопасности». Но кто же мне угрожал? Кому я был опасен? Чего от меня хотели? В чем упрекали?.. Шла нескончаемая вереница дней, я без конца задавал себе эти вопросы, поворачивал их и так и этак, однако никаких вразумительных ответов на них не находил. Но одно мне было ясно: если я буду сидеть сиднем и никак не реагировать на происходящее, то такое положение дел продлится до того самого дня, когда польское правительство устроит мне пышные похороны с цветами и венками. В сентябре 1973 года я тяжело заболел. После телефонного разговора с Жилем Перро, который посоветовал мне прибегнуть к крайним мерам, я обратился в Центральный Комитет ПОРП с письмом, которое переслал также и агентствам печати.
Вот это письмо:
«Поскольку мне хорошо известно, что все, о чем я говорю по телефону, записывается польской полицией, то я решил впервые рассказать всю правду о той жизни, которую меня заставляют вести в Варшаве.
Меня стерегут днем и ночью. Они везде — надо мной, подо мной, на улице. Я как раз вышел из больницы, куда меня доста-
¹ Во французском законодательстве предусмотрена особая процедура, по которой можно привлечь к судебной ответственности на уголовно-правовой основе префекта (высшего административного чиновника департамента). Так как на свою последнюю должность Роше был назначен между двумя судебными заседаниями, апелляционный суд через несколько месяцев отменил приговор и заявил, что после этого назначения прокурору следовало действовать через отделение по уголовным делам кассационного суда, в» чью компетенцию входит данный случай. В январе 1975 года кассационный суд согласился с этим решением, однако указал, что провести новое судебное разбирательство правомочен только Версальский суд. Поскольку мои отношения с французским государством нормализовались на мирной основе, то я считал излишним вновь затевать тяжбу по делу, в отношении которого уже был вынесен приговор.— Прим. авт.
вили, полагая, что настал мой последний час. Но они оказались и в больнице, где стерегли меня и изолировали. Никто не может себе представить степени моего одиночества. Это не жизнь, а существование. Нервное напряжение стало невыносимым. Моему терпению пришел конец. Меня загнали в тупик, и я твердо знаю, что мне остается только одно: умереть. Однако я умру стоя, как оно и положено дирижеру «Красного оркестра».
Если в течение четырнадцати дней не произойдут перемены, я начну голодовку, которая прекратится только с моим выездом из Польши или с моей смертью.
Своим самоубийством я совершу акт человечности по отношению к моей семье, которую мое положение действительно ввергло в горе. Моя жена и мои дети имеют право жить нормальной жизнью, а не в сплошном аду. Я живу как заключенный. Но я покину эту тюрьму так или иначе».
Через несколько дней чиновник из министерства внутренних дел и представитель ведомства здравоохранения сообщил мне, что польские инстанции разрешают мне выехать в Лондон на лечение. Ворота свободы распахнулись предо мной... Я приехал в английскую столицу, где с несказанным волнением снова встретился со своей семьей. Миссис Мэнтл, председательница английского «трепперовского комитета», взяла на себя заботу обо мне. Благодаря ей и всем остальным, благодаря замечательному движению международной солидарности я одержал верх в моем последнем и самом горестном для меня сражении, ибо в нем мне противостояли «свои».
И еще несколько слов: я принадлежу к поколению, ставшему жертвой мировой истории. Люди, которые в ходе октябрьских боев присягнули коммунизму, которых понес вперед сильный ветер революции, не могли даже подозревать, что спустя десятилетия от Ленина не оставят ничего, кроме его забальзамированного тела на Красной площади. Революция выродилась, и мы присутствовали при этом.
Через полстолетия после штурма Зимнего дворца, после всех «отклонений», после преследований евреев, после того, как Восточная Европа была «приведена в норму» этой насильственной системой, кое-кто еще решается толковать о социализме!
Но разве этого мы хотели? Разве стоило бороться ради такого извращения идеи? Разве мы не принесли свою жизнь в жертву поискам какого-то нового мира? Мы жили мыслями о будущем, и так же, как мечта о рае для верующего, так и наша мечта о будущем оправдывала то . неопределенное настоящее, в котором мы жили...
Мы хотели изменить человека и потерпели неудачу. Этот век породил два чудовища — фашизм и сталинизм, и наш идеал потонул в этом апокалипсисе. Абсолютная идея, придававшая особый смысл нашей жизни, обрела черты, исказившие ее до неузнаваемости. Наше поражение запрещает нам давать уроки другим, но поскольку история наделена слишком большим воображением, чтобы повторяться вновь, то нам все же дозволено на что-то надеяться.
Я не жалею о выборе, сделанном мною в двадцатилетнем возрасте, не жалею о путях, по которым шел. Осенью 1973 года в Дании в ходе политического собрания какой-то молодой человек спросил меня: «Разве вы не пожертвовали своей жизнью впустую?» Я ответил: «Нет». Нет, не зря, но при одном условии: чтобы люди извлекли урок из моей жизни коммуниста и революционера, чтобы не отдавали себя без остатка ради обожествления партии. Я знаю — молодежь добьется успеха там, где мы потерпели неудачу, что социализм восторжествует и что он не будет окрашен в цвета русских танков, введенных в Прагу.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
ПОСЛЕСЛОВИЕ
I
Разведку называют тайной войной. Действительно, это так. Она является тайной, потому что действует скрытно, применяя при этом свои организационные формы, способы и методы действий, суть и содержание которых вмещаются в одно емкое понятие «конспирация». Она является тайной, потому что у нее есть свой противник — контрразведка, которая также использует свои, и тоже тайные, способы и методы борьбы с разведкой. В постоянной борьбе разведки с контрразведкой побеждает ум. Поэтому часто разведку называют войной умов. Подтверждает это и предлагаемая советскому читателю книга Леопольда Треппера «Большая игра».
Путь Леопольда Треппера в советскую военную разведку был длинным и сложным. Но каждый этап этого пути закалял его политически и морально, вырабатывал качества, необходимые для работы в экстремальных условиях.
Первое задание по линии военной разведки Леопольд Треппер (Отто) получил в декабре 1936 года. Его нелегально направили в Бельгию, а затем во Францию с целью ликвидации последствий провала одного из звеньев советской военной разведки в Париже, который произошел в 1933 году, и освобождения из тюрьмы наших людей. В его функции входил также сбор доказательств о непричастности ФКП к работе советской разведки, в чем было заинтересовано руководство Коминтерна. Л. Треппер успешно выполнил задание и в мае 1937 года вернулся в Москву.
Во время этой командировки он проделал также большую работу по добыванию паспортов, необходимых для легализации советских разведчиков в зарубежных странах. В этих целях он воспользовался услугами своего старого знакомого Лео Гроссфогеля (Андре), который ранее был связан с крупным дельцом по скупке и продаже паспортов Райхманом (Фабрикант). Учитывая перспективность этой работы, которой Центр придавал большое значение, в июле 1937 года он снова командируется в Бельгию с задачей организации прикрытия «паспортного дела».
Л. Трепперу удалось завербовать Гроссфогеля, который договорился с Райхманом о постоянной работе по добыванию паспортов для советской разведки. В мае 1938 года Л. Треппер вернулся в Москву и представил Центру свой план создания в Бельгии паспортной резидентуры, который сводился к следующему:
— в качестве прикрытия и опорной базы для развертывания работы по закупке паспортов и других документов используются магазины фирмы «Руа де Каучук» («Король каучука»), в которой Л. Гроссфогель занимал пост одного из директоров;
— в качестве легализационной базы для советских военных разведчиков и пункта связи используется фирма по экспорту-импорту индустриальных отходов КОД И. Главным директором фирмы Л. Треппер предлагал назначить Лео Гроссфогеля.
Рассмотрев этот план. Центр, исходя из изменившейся международной обстановки, возрастания угрозы начала войны в Европе, принял решение об использовании фирмы «Король каучука» в качестве базы для резидентуры связи. Это решение было обусловлено тем, что Центр имел в ряде стран Западной Европы довольно сильные разведывательные группы, располагающие реальными возможностями добывать необходимую информацию о военно-экономическом положении Германии, ее планах и намерениях, однако эти группы не имели автономных линий связи с Центром и в случае войны могли оказаться бездействующими.
По замыслу Центра на базе фирмы «Король каучука» создается сеть филиалов в Скандинавских странах (Стокгольм, Копенгаген, Хельсинки), возглавляемых советскими разведчиками, которые используются в качестве пунктов связи.
Основное требование, которое предъявлялось к создаваемой организации, заключалось в том, чтобы она выдержала испытания военного времени и обеспечила надежную связь Центра с разведывательными группами в европейских странах, и прежде всего в Германии.
По предложению начальника Разведывательного управления Красной Армии армейского комиссара 2-го ранга Яна Карловича Берзина, который особое внимание уделял подбору руководящих адров для зарубежных звеньев разведки, резидентом создаваемой езидентуры связи был назначен Л. Треппер, а его помощником — Л. Гроссфогель. Центр всесторонне оценивал положительные и отрицательные качества и того и другого, учитывал все их плюсы и минусы. Обращает на себя внимание нестандартный подход к оценке подбираемых для разведки людей, четкое описание их качеств. Л. Треппер, например, так характеризовался его руководителем:
«...На основании проделанной Отто работы, а также впечатления от личной беседы с ним считаю, что он заслуживает доверия. Считаю его человеком с революционным «нутром», близким нам и по политическим убеждениям, и по национальным мотивам... Несмотря на ряд отрицательных анкетных данных, оснований для политического недоверия нет... По деловым качествам — способный разведчик, энергичен, инициативен, находчив, умеет выпутываться из трудных условий, умеет подходить к людям... Недостаток — не
всегда хватает терпения и настойчивости, чтобы начатое дело довести до конца, чтобы каждый шаг закрепить организационно» Л. Гроссфогель характеризовался положительно. «Мы, конечно, не можем рассматривать его как полностью «нашего» человека но он относится к той категории иностранных товарищей, которым можно доверять. Он для нас является надежным агентом, работающим, правда, и по материальным соображениям, но у которого, несомненно, превалируют идейные мотивы. Активный, инициативный человек. Имеет определенный опыт конспиративной работы и в то же время весьма сведущ в коммерческих делах. Сочетание этих двух качеств делает Андре ценным агентом. Его положение в фирме «Король каучука», большие торговые связи представляют собой несомненную ценность для нашей работы».
II
В середине 1938 года Леопольд Треппер по канадскому паспорту прибыл в Брюссель.
Первые шаги Треппера и Гроссфогеля по решению поставленной Центром задачи показали, что возможности фирмы «Король каучука» по открытию отделений в Скандинавских странах были ими переоценены. Фирма не была приспособлена для оптовой торговли и проведения экспортно-импортных операций. Требовались дополнительные организационные мероприятия, включая открытие в рамках фирмы экспортного отделения, ведающего деятельностью фирмы за границей, а также отделений, складов, работу коммивояжеров и т. п. Центр одобрительно отнесся к этим предложениям, и они были претворены в жизнь.
К концу 1938 года в качестве базы для бельгийско-скандинавской линии связи было создано экспортное общество (условное название ЭКС). Насколько прочным было положение этой базы, читатель узнает из книги. Здесь же следует заметить, что ее наиболее уязвимым местом было то, что все директора фирмы «Король каучука», под эгидой которой была создана эта база, принадлежали к лицам еврейской национальности, что вызвало серьезные осложнения после оккупации Бельгии немецкими войсками в связи с антисемитскими законами гитлеровцев.
Следующим шагом было создание отделений ЭКСа в Скандинавских странах. Этот весьма сложный и важный этап в реализации замысла Центра описан в книге не совсем точно. По книге «Большая игра», этим делом занимался директор ЭКСа Жюль Жаспар, известный делец из семьи политических деятелей (его брат был премьер-министром Бельгии, а сам Жюль — бельгийским консулом в различных странах). Фактически же директором ЭКСа
был Гроссфогель, и он занимался скандинавскими делами, выезжая на место. Кроме того, в книге процесс организации филиалов ЭКСа в Скандинавских странах представлен автором как проходящий без каких-либо осложнений, легко и просто. «Он (Жаспар) быстро основывает филиалы в Швеции, в Дании, в Норвегии. В своей родной Бельгии заручается поддержкой официальных инстанций, которые в этот период стремятся оживить сократившийся экспорт». В действительности же дела обстояли далеко не так.
Лео Гроссфогель после подготовительной работы в Бельгии посетил столицы всех Скандинавских стран. Благоприятные перспективы для деятельности ЭКСа были выявлены в Финляндии. Что касается Швеции, то обнаружилось, что в этой стране не разрешено иностранцу заниматься коммерческой деятельностью или открывать промышленные предприятия без получения на этот счет специального разрешения короля. Чтобы обойти это юридическое препятствие, было решено оформить бюро ЭКСа в Стокгольме в виде местного акционерного общества (Гольдингбалагет).
Параллельно с работой Гроссфогеля в Скандинавских странах Центр проводил работу по подготовке и засылке в эти страны своих людей в качестве руководителей отделений ЭКСа. В распоряжение Л. Треппера в Бельгию были направлены Гуревич (Сукулов, Кент) и Макаров (Аламо, Хемниц). Они были молодыми офицерами Красной Армии, прошедшими школу гражданской войны в Испании. Первый был переводчиком на подводной лодке, а второй — переводчиком авиаэскадрильи. Оба они имели уругвайские паспорта и были легализованы в качестве уругвайских граждан, прибывших в Европу для занятия коммерческими делами. Сукулов устроился под крышей ЭКСа, а Макаров перекупил магазин фирмы «Король каучука» в Остенде.
Параллельно с работой по созданию ЭКСа и его отделений Треппер и Гроссфогель много внимания уделяли созданию вспомогательных пунктов связи в самой Бельгии (конспиративные и радиоквартиры, почтовые ящики, конспиративные адреса и т. п.). Это было поручено Избуцкому (Бобу), привлеченному к работе в апреле 1939 года по идейным мотивам. Он располагал хорошими связями среди надежных людей и был подходящим человеком для этого дела. При его содействии было завербовано четыре человека в качестве хозяев конспиративных квартир и адресов: Морис Пепер (Вассерман) — голландец, проживал в Антверпене; Безицер (Собственник) — по происхождению поляк, профессия — портной; Турист (фамилия неизвестна) — моряк; Вилли Малек (Колонист) — еврей, профессия — парикмахер.
Наиболее слабым местом в работе группы Л. Треппера на ее первом этапе была связь как внутри резидентуры, так и резидентуры с Центром. Прямой радиосвязи с Центром не было из-за от-
сутствия радиста. В это время Треппер и Сукулов поддерживали оживленные контакты с работниками советских официальных учреждений в Бельгии, подвергая риску как себя, так и их. Часто встречались работники резидентуры между собой. Все знали друг друга, хотя в этом не было никакой необходимости. Здесь явно сказывалось отсутствие профессиональной разведывательной подготовки у Леопольда Треппера.
Другим слабым звеном в работе резидентуры была паспортная группа Райхмана. Кто он такой и почему представлял такую большую опасность? По этому вопросу надо дать разъяснения, потому что этот человек часто встречается в книге, и играл не последнюю роль в разведывательной организации Л. Треппера.
Райхман по национальности еврей, родился в 1902 году в Польше. В Бельгию прибыл в 1925 году из Австрии и с тех пор проживал в этой стране, не имея на это никакого юридического права. Формального занятия не имел, занимался различными аферами, главным образом скупкой и перепродажей паспортов и других личных документов. В 1937 году по просьбе Л. Треппера и Гроссфогеля имел группу скупщиков этой продукции, и всегда существовала опасность провала кого-нибудь из них. Первый такой провал произошел в июле 1938 года. Один из скупщиков сообщил полиции, что он скупает паспорта для Райхмана, и тот был арестован. Несколько месяцев он провел в тюрьме, затем с помощью Избуцкого был освобожден. После этого случая Центр принял правильное решение — прекратить с ним всякие отношения.
Однако это решение не было выполнено, так как одновременно с запрещением работы с Райхманом давалось указание Леопольду Трепперу договориться с ним о передаче советской разведке за определенное вознаграждение всех своих связей, не затронутых провалом. В ходе переговоров по этому вопросу связь Райхмана с резидентурой еще более укрепилась, ему стали известны ее основные работники. В июле 1939 года Центром было принято решение возобновить с ним работу. Л. Треппер предлагал связать его с Избуцким, который лично знал Райхмана. Однако Центр настоял, чтобы с последним встретился лично Л. Треппер и впредь поддерживал с ним связь. В сентябре 1939 года он в соответствии с указанием Центра был передан на связь Сукулову. В октябре 1939 года Райхмана снова арестовывают. Он находится в тюрьме до ноября месяца. Спустя полтора месяца после освобождения его передали на связь Макарову. Таким образом вместо изоляции Райхмана в течение года познакомили с Треппером, Сукуловым, Макаровым. Кроме того, он знал Гроссфогеля и Избуцкого.
В марте 1940 года Центр дает Трепперу указание установить прямую связь с рядом источников Райхмана, и, прежде всего с Ф. Гофштаджеровой (Мальвиной) — любовницей и помощницей
Фабриканта по паспортным делам. Она имела свою сеть скупщиков и была по натуре такая же авантюристка, как и сам Райхман. В том же месяце связь была установлена, а в середине апреля 1940 года она провалилась (один из ее скупщиков, с которым она порвала связь, лишившись заработка, решил отомстить ей и донес в полицию).
После провала Мальвины Центр принял решение изолировать ее и Райхмана от резидентуры, но это решение не было выполнено. В конце мая 1940 года Райхман был интернирован французами и отправлен в концлагерь в районе Тулузы, где находился до ноября месяца, затем вернулся в Бельгию, где был арестован и находился в тюрьме до мая 1941 года. Несмотря на это, было принято решение перевезти его во Францию и связать с французской группой резидентуры, а в декабре того же года он был передан на связь резиденту другой бельгийской резидентуры, которая действовала самостоятельно, независимо от Л. Треппера. К этому времени гестапо подставило Райхману своего агента — полицейского комиссара Матье, и эта резидентура была провалена.
III
Начало второй мировой войны застало разведывательную организацию, возглавляемую Л. Треппером, в стадии становления. Правда, иначе и быть не могло. Ведь прошло всего около года, как он прибыл в Бельгию. Группа не была еще готова к выполнению тех задач, которые перед нею ставились Центром в области создания линий связи, равно как и новых задач, поставленных с началом войны по вербовке агентуры, способной добывать интересующую Центр информацию по Германии.
В апреле 1940 года Дания и Норвегия были оккупированы немецкими войсками, что явилось серьезным ударом по ЭКСу. Торговля со Скандинавскими странами прекратилась из-за невозможности транспортировки товаров на Север. Приближалась оккупация Бельгии. Л. Треппер очень обеспокоен этим, так как его собственное положение и положение его людей было непрочным.
10 мая гитлеровские войска вторглись в Бельгию. Обстановка резко ухудшилась, и Трепперу пришлось принимать срочные меры, чтобы спасти людей и хотя бы часть средств ЭКСа. Несмотря на введенный мораторий и запрещение всяких банковских операций, ему удалось снять со счетов ЭКСа 300 тысяч франков и перевести их в Париж. «Молодой человек», Назарин Драйи и жена Гроссфогеля были направлены в Париж. Последней было поручено контролировать финансовые средства и поддерживать связь с Бельгией. Гроссфогель 16 мая 1940 года был укрыт в советском посольстве в Брюсселе, так как французы при отходе забирали всех мужчин в возрасте 16—45 лет. Избуцкий был арестован бельгийцами и находился в
заключении до занятия немцами Антверпена. Сукулову удалось удержаться на своем месте. Макарову была поставлена задача с началом военных действий эвакуироваться вместе со своим магазином в Париж и там связаться с представителями ЭКСа, но его магазин сгорел при бомбардировке Остенде, и он вернулся в Брюссель. Морис Пепер и Безицер находились на резервных квартирах в Кнокке. Там же находилась радиостанция. С началом войны бельгийские власти пытались интернировать Леопольда Треппера как гражданина Австрии (напомним, что, по легенде, он родился в австрийском городе Самбор), но ему удалось избежать ареста.
С середины июля 1940 года обстановка резко изменилась. Фирма «Король каучука», под эгидой которой находился ЭКС, была взята под контроль немцами, так как все ее владельцы были евреями. Немецкая полиция проявляла большой интерес к Гроссфогелю. Одновременно она разыскивала Треппера как канадца с целью интернирования. Чтобы избежать ареста, и тот и другой 16 августа 1940 года на машине советского посольства были переброшены в Париж. Руководителем бельгийской группы был оставлен Сукулов.
Несмотря на трудности легализационного порядка, Л. Треппер энергично взялся за реорганизацию прикрытия, так как ЭКС в условиях оккупационного режима уже не мог служить этой цели. Юридическое оформление нового коммерческого предприятия в Бельгии было завершено в марте 1941 года. Оно получило название «Симэкско». Его основателями были Назарин Драйи, Сукулов, Шарль Драйи и четыре бельгийца (два коммерсанта, один издатель и один чиновник).
Устав этого предприятия давал ему право открывать филиалы, агентства, склады и конторы не только на территории Бельгии, но и за границей. Его сфера деятельности была шире, чем у прежнего ЭКСа, что давало возможность устанавливать полезные для разведки связи в промышленных и деловых кругах, а также в органах снабжения немецкой армии.
Аналогичное общество под названием «Симэкс» было создано и во Франции. Его основными акционерами были Гроссфогель, Альфред Корбен и Робер Брейер. Территориально оно размещалось в Париже с филиалом в Марселе, во главе которого находился «Молодой человек».
Вскоре «Симэкско» в Бельгии стало поставщиком немецкой интендантской службы, а «Симэкс» во Франции — поставщиком «организации Тодта», которая занималась военным строительством в гитлеровской Германии и оккупированных ею странах. Деловые связи с этими организациями использовались для получения информации по военно-экономическим вопросам, а также для приобретения пропусков в Бельгию, Германию и неоккупированную зону
Франции, что имело важное значение для решения стоящих перед Л. Треппером задач. Кроме того, проведенная последним реорганизация прикрытия расширяла возможности для организации линий связи на Скандинавские страны.
В целом можно сказать, что к началу 1941 года группа Л. Треппера преодолела в основном кризис, возникший в связи с оккупацией Бельгии и Франции, укрепила базы своего прикрытия и могла решать задачи по сбору экономической и военной информации по Германии. За сравнительно короткое время был привлечен ряд источников и установлены доверительные связи с информированными лицами. К ним прежде всего можно отнести следующих:
а) Гилель Кац (Андре Дюбуа, Рене) — польский еврей, привлечен к разведывательной работе Треппером. К работе на разведку была привлечена также жена Каца, которая выполняла роль связистки. В дальнейшем он стал одним из ближайших помощников Треппера и играл видную роль в его организации;
б) Джени Лерой (Пфегерин) — француженка. С начала войны была руководителем группы Красного Креста в Париже, участвовала в работе «франко-германского содружества», имела связи среди офицерского состава;
в) Жорж Стофель (Аматер) — профессор физики и химии, имел связи в ВВС и 2-м бюро штаба французской армии;
г) Люсьен Раппель (Директор) — директор коммерческого банка, занимал видное положение в деловых кругах.
Кроме того, в Бельгии Сукуловым был привлечен к нашей работе Шпрингер Исидор (Ромео) — бельгиец, который добывал информацию по дислокации немецких войск в Бельгии.
Опираясь на прикрытия и используя названные связи, Л. Треппер начал добывать информацию о мероприятиях фашистской Германии по подготовке войны против Советского Союза.
Кроме донесений о передвижении немецких войск и военной техники он сообщал также в Центр о возможных вероятных сроках нападения Германии на Советский Союз, которые не расходились со сроками, указываемыми в донесениях, поступавших в Центр из других стран. Наиболее ценным было сообщение, полученное от Л. Треппера в середине мая 1941 года. В нем говорилось о том, что немцами переброшено в Финляндию через Швецию и из Норвегии не менее 500 тысяч солдат, что все крупные руководители «организации Тодта» переброшены в Польшу. Далее сообщалось о том, что последние восемь дней к советской границе с запада идут эшелоны с войсками, а гарнизон, ранее находившийся в Бордо, переброшен через Кенигсберг к литовской границе. В заключение Л. Треппер предупреждал, что военные действия против СССР могут начаться 20—25 мая, и что к наступлению все подготовлено.
Справедливости ради следует отметить, что в целом от него пос-
тупало не так много ценной военной и военно-экономической информации. В своей книге он несколько преувеличивает как масштабы своей деятельности в этой борьбе, так и военно-стратегическую ценность направляемых в Центр разведывательных сведений. Много надуманного и в описании им чрезвычайно активной деятельности многочисленных связников, которые, по его словам, буквально сновали между странами и доставляли информацию. Вызывает сомнение рассказ Л. Треппера о некой манекенщице, которая якобы осуществляла связь между Бельгией и Германией. Л. Треппер не имел своих людей в Германии, действовавшие там разведгруппы ему не подчинялись, и незачем было посылать туда связников.
IV
В связи с приближавшимся нападением фашистской Германии на СССР снова приобрели остроту вопросы связи резидентуры Л. Треппера с Центром. Больше всего Центр был озабочен отсутствием по-прежнему прямой линии радиосвязи. Найти радиста на месте не удалось, а заслать его из Союза Центр не мог. Сложилась чрезвычайно сложная ситуация, которая на практике означала, что в случае разрыва правительством Виши дипломатических отношений с СССР резидентура лишится последней возможности связи с Центром.
В этих, по существу, безвыходных условиях Центр принял решение поручить радисту параллельной и не связанной с ним резидентуры «Паскаля» оказать помощь Л. Трепперу в установлении радиосвязи с Центром.
В Центре понимали, что такой шаг был нежелателен. Резидентура, о которой идет речь, была работоспособной разведывательной организацией, возглавляемой офицером Красной Армии с высшим академическим образованием капитаном Ефремовым. Она имела группы в Нидерландах, Швейцарии, Бельгии и Германии, в ее составе был радист высшей квалификации Иоганн Венцель (Герман) с большим опытом конспиративной работы в Германии и других странах. Но другого выхода не было, мирное время для нашей страны исчислялось уже не месяцами, а днями.
Обучение радиоделу Сукулова и Макарова началось только 23 июня 1941 года, то есть после начала войны. 7 июля радиосвязь была установлена. На рации, которая находилась в специально снятом для этой цели доме по улице Атребатов, 101, работал Макаров.
В августе 1941 года заговорила вторая радиостанция — из Парижа. На ней работали супруги Сокол — Герш и Мира (Руэско и Мадлен), привлеченные к этой работе Л. Треппером по рекомендации советского военного атташе в Виши Суслопарова. Эта станция
была хорошо законспирирована, с ней был связан только Гроссфогель.
С началом Великой Отечественной войны создавались благоприятные возможности для приобретения новых источников информации среди людей, симпатизирующих Советскому Союзу и поддерживающих его борьбу с фашизмом. Треппер использовал эти возможности, привлек ряд ценных агентов, имевших связи в военных кругах. Но все-таки, как и раньше, его основные усилия направлялись на привлечение вспомогательных, технических, если можно так сказать, работников, вследствие чего его организация быстро разбухала, но не за счет ценных источников информации.
Из ценных агентов, которые были привлечены Л. Треппером с началом войны, можно назвать прежде всего русского эмигранта Василия Максимовича (Профессор) и его сестру Анну (Врач), которые имели хорошие связи в русских эмигрантских кругах, среди французской аристократии, в кругах католической церкви и среди немецких офицеров. Максимович женился на немке, некой Гофман Шольтц, работавшей секретарем военного советника доктора Ганса Куртмана. Она рассказывала мужу все, что знала по своей работе. Максимович имел также связи среди офицеров и генералов немецкого штаба. Используя эти связи, он добывал информацию об общем положении в Германии, политико-моральном состоянии немецких войск, по другим вопросам.
Наиболее ценным источником Анны Максимович была Кете Фелькнер, работавшая, секретарем начальника отдела немецкой комендатуры доктора Крекфельда, а ее муж Подсиальдо работал в бюро труда комендатуры. Через них добывались необходимые документы, пропуска, а также разведывательные сведения.
Кроме того, в сентябре 1941 года по указанию Центра Л. Треппер установил связь с Робинсоном (Гарри), который располагал ценнейшими источниками информации. Был преданным нашему делу человеком, стойким и мужественным борцом против фашизма. Созданная им сеть агентов добывала ценную информацию по авиационной технике и электронному оборудованию западных стран. Материалы Робинсона, по заключению экспертов, отвечали острейшим потребностям оборонной промышленности и экономили миллионы инвалютных рублей.
В 1940 году Робинсон и его сеть были полностью переориентированы Центром на работу против Германии. Ему ставилась задача установить, в какой мере и как Германия использует Францию, французскую промышленность, сырьевые и людские ресурсы страны. Кроме того, ему необходимо было заняться вербовкой надежных лиц среди французов, подлежавших отправке на заводы Германии.
За несколько месяцев до нападения фашистской Германии на
СССР Робинсон начал давать ценную информацию о подготовке немцев к войне против Советского Союза. Вот несколько из его многочисленных сообщений:
5 апреля 1941 г.— «По железным дорогам Франции на восток отправляется большое количество санитарных машин»;
17 апреля 1941 г.— «Ближайшие помощники Гитлера считают, что завоевание Украины — одна из задач готовящейся войны»;
27 апреля 1941 г.— «70-тонные танки заводов Рено перебрасываются в Катовице (Польша). С 21 по 23 апреля на восток отправлено 800 легких танков»;
7 мая 1941 г.— «В Польшу отправлено 350 французских 12-тонных танков с заводов Гочкис»;
10 июня 1941 г.— «Не позднее чем через два месяца немцы займут часть территории СССР (источник — беседа французского полковника с одним из высших чинов немецкой армии)».
К началу войны группа Робинсона была хорошо подготовлена к работе в условиях военного времени. Она была не громоздкой, хорошо законспирированной, состояла из надежных людей, имела в своем распоряжении две рации.
Хотя Центром и предполагалось, что после восстановления связи с Робинсоном он сохранит автономию и будет иметь самостоятельную связь с Центром, этого не произошло. Л. Треппер вскоре после восстановления с ним связи свел его с Кацем и Гроссфогелем, о нем стало известно даже Райхману. Позже произошло переплетение группы Робинсона с организацией Треппера и бельгийской группой Ефремова.
В общем плане мероприятий по подготовке военной разведки к действиям в условиях военного времени важное место отводилось разведывательным группам советской разведки в самой Германии. Эти группы имели в своем составе весьма ценные источники информации, некоторые из них уже известны советскому читателю по книгам, которые изданы у нас и в ГДР. Это Ильза Штёбе (Альта), работавшая в министерстве иностранных дел Германии, Рудольф фон Шелия (Ариец), служивший в восточном департаменте МИД, англофил, завербованный до войны от имени английской разведки во время его работы советником германского посольства в Варшаве, Харро Шульце-Бойзен, офицер военно-воздушных сил Германии, и ряд видных общественных деятелей-антифашистов (ученые, писатели и др.). Эти группы не входили в разведывательную организацию Л. Треппера, и до октября 1941 г. он не был связан с их деятельностью.
После нападения гитлеровской Германии на Советский Союз связь с вышеуказанными группами была прервана. Центр неоднократно пытался связаться с ними, но безуспешно. Центр, учитывая реальную обстановку и в то же время сознавая известную степень
риска, предпринимает попытку восстановить связь с берлинскими группами через рацию Сукулова.
24 августа 1941 года ему направляется указание выехать в Берлин и установить связь с Ильзой Штёбе, передать ей свой шифр и договориться о регулярной связи с Центром. Через Сукулова предлагалось также установить связь с Адамом Кукхофом и просить его организовать встречу с X. Шульце-Бойзеном и Харнаком. Ему сообщались явки и адреса всех лиц, с которыми надлежало установить связь.
Сукулов выехал в Германию и находился там с 26 октября по 5 ноября 1941 года. Ему удалось связаться с X. Шульце-Бойзеном и А. Харнаком, радистом Альты Куртом Шульцем (Бергом), передать последнему свой шифр и научить его, как им пользоваться. В дальнейшем Центр поставил задачу Сукулову организовать радиосвязь берлинских групп через Бельгию по линии Берлин — Брюссель — Москва.
Надо отдать ему должное, что он в сложнейших условиях блестяще выполнил важнейшее задание Центра. Открывались большие перспективы получения ценной информации непосредственно из Берлина. Однако этого не произошло. Решение Центра оказалось роковым для немецких групп.
Таким образом, к декабрю 1941 г. получили возможность возобновить работу берлинские группы; в Бельгии действовали две самостоятельные группы — группа Гуревича с радиостанцией в Брюсселе и группа Ефремова — Венцеля, имевшая три линии радиосвязи с Центром; в Париже, как уже говорилось ранее, развернула работу по добыванию информации группа Треппера. Она имела две линии радиосвязи с Центром.
V
В деятельности советской военной разведки в предвоенные годы и в годы Великой Отечественной войны были и победы и поражения, как и на войне в целом. Крайне отрицательно сказались на деятельности зарубежных звеньев советской военной разведки сталинские репрессии и истребление опытных разведывательных кадров во главе с начальником военной разведки Я. К. Берзиным, замена их малоопытными и недостаточно сведущими в тонкостях этой сложной работы офицерами. Особенно это проявилось с началом провалов, когда требовался глубокий анализ сложных и противоречивых событий.
13 декабря 1941 года явилось днем начала трагического конца разведывательной организации Л. Треппера и тех резидентур, с которыми его связал Центр. В этот день гестапо сделало налет на радиоквартиру Сукулова в Брюсселе, захватило рацию, документы
и арестовало радиста Макарова, шифровальщицу Софи Познанскую, а также некую Риту Арну, приятельницу Шпрингера, который снимал для Сукулова эту квартиру, и Нами — радиста-стажера из парижской группы Треппера, проходившего здесь подготовку по радиоделу. На квартире была сделана засада. Вскоре сюда приходит Л. Треппер, но, предъявив документ от «организации Тодта», ему удается уйти.
Провал радиостанции Сукулова поставил перед угрозой раскрытия и ликвидации берлинские разведывательные группы и группу Робинсона, поскольку указания о восстановлении связи с ними с адресами и явками передавались Центром через эту радиостанцию. Не было уверенности в том, что арестованные будут на допросах молчать и не выдадут всех, кого они знали. Макаров знал Сукулова, Треппера, Райхмана, ему было известно почти все о действительном предназначении коммерческих фирм, используемых в качестве прикрытия разведывательной деятельности. Фактически этот провал мог повлечь за собой ликвидацию всей сети.
Естественно, возникает вопрос, каковы причины провала радиостанции? Почему, проработав лишь пять месяцев, она замолчала, кто в этом повинен? Причин много, и они крайне противоречивы. Известно, что к тому времени немецкая контрразведка располагала современными по тому времени передвижными радиопеленгаторными станциями, и рация Сукулова могла быть запеленгованной. Такой версии, например, придерживается французская контрразведка, которая после войны занималась анализом деятельности сети советской военной разведки в западноевропейских странах. В их докладе по этому вопросу говорится, что в ночь с 12 на 13 декабря 1941 года пеленгаторная машина немецкой контрразведки точно засекла местонахождение радиоустановки. Квартал был окружен значительным числом полицейских, которые арестовали Макарова, работавшего на рации, польку Софи Познанскую, шифровавшую телеграмму, и Риту Арну. Эта версия подтверждается и английской контрразведкой, которая также провела исследование, аналогичное французскому.
По сообщению Ефремова от 24 апреля 1942 года, провал Макарова был вызван не пеленгацией рации, а плохой конспирацией радиоквартиры. 24 июня 1942 года Паскаль дополнительно сообщил Центру, что, по новым данным, причиной провала был один бельгийский капитан, убежавший из плена и скрывавшийся на радиоквартире у ее хозяйки Жюльетты (видимо, Риты Арну). В поисках этого капитана полиция случайно вышла на наших людей. Из отчета И. Венцеля, который он представил после возвращения в Советский Союз, следует, что этот бельгийский капитан не только скрывался у Жюльетты, но и обучал наших радистов. «Тот преподаватель, который орудовал до меня,— капитан бельгийской ар-
мии — был неопытен, болтун и начинен целой кучей всяких неверных теорий и формул»,— писал Венцель.
Л. Треппер в своем отчете отмечает, что наиболее вероятной причиной провала было неосторожное поведение Жюльетты, привлекавшей внимание к своему дому со стороны соседей, которые потом сделали донос в полицию. Позже, уже находясь в гестапо, на основании сведений, полученных в ходе допросов, он приходит к выводу, что причиной провала была радиопеленгация. Арестованный Главным управлением «Смерш» в 1945 году начальник зондеркоманды гестапо в Париже Паннвиц, который руководил ликвидацией нашей сети, показал на допросе: «Аламо проживал в Брюсселе и вел легкомысленный образ жизни, что дало повод политической полиции заподозрить его в спекуляции. При обыске, произведенном на квартире у Аламо, у него был отобран радиопередатчик. В связи с тем, что Аламо выполнял обязанности радиста, шифровальщика и использовался в качестве инструктора, он знал многих агентов резидентуры Отто».
Характер провала требовал от Центра и Л. Треппера выяснения и глубокого анализа всех его обстоятельств, и прежде всего возможных последствий ареста Макарова и других лиц. Необходимо было исходить из того, что в руки гестапо попал советский разведчик Макаров, знавший истинное предназначение коммерческих прикрытий, значительную часть работников резидентуры, а также шифр. Кроме того, ему, Ками и Познанской были известны все технические условия работы (волны, радиопрограммы) парижской рации «Оскол» и рации Венцеля. Вряд ли можно было ожидать, что все арестованные будут молчать.
Однако провалу на улице Атребатов не было придано серьезного значения ни Треппером, ни Центром. Например, после провала Макарова Треппер отправил Сукулова в Марсель, но последний обосновался там по старым документам, по которым он проживал в Бельгии. Кроме того, переправка его любовницы или невесты Барчи во Францию была поручена Мальвине. Таким образом ей, а следовательно, и Райхману стало известно новое местопребывания Сукулова. Впоследствии они и выдали его гестапо. Далее, Л. Треппер считал, что «Симэкско» не затронута провалом, и передал руководство фирмой Н. Драйи. В действительности арестованный Макаров знал назначение фирмы и ее руководителя Гроссфогеля. В своей книге Л. Треппер пишет, что для наблюдения за арестованными направил в Брюссель Гроссфогеля и Фернана Пориоля, а на самом деле он поручил это дело Райхману — самому ненадежному агенту. Центр, не дожидаясь выяснения возможных последствий провала Макарова, поспешно принимает решение о передаче остатков группы Сукулова резиденту Ефремову, ставя его таким образом под удар.
Одним из первых последствий провала Макарова явилась ликвидация гестапо радиостанции «Оскол», на которой работали в Париже супруги Сокол. Технические данные этой станции, как уже упоминалось, знал Ками, который обучался радиоделу на радиоквартире Макарова и был арестован вместе с ним 13 декабря 1941 года. Немцам удалось заполучить эти данные и в ночь с 9 на 10 июня 1942 года запеленговать станцию и арестовать радистов. Они были схвачены во время работы.
При занятии радиостанции «Оскол» гестапо преследовало цель не только напасть на след парижской группы Л. Треппера, но и получить возможность работы на этой станции с Центром от имени арестованных. Стойкое поведение радистов супругов Сокол сорвало эти планы. Даже сотрудники гестапо признавали, что через них не удалось найти следы других людей в Париже.
В ночь с 29 на 30 июня 1942 года во время работы Венцеля на рации гестапо сделало налет на его радиоквартиру в Брюсселе. Он пытался бежать, но безуспешно, был арестован и на допросе признался, что является советским разведчиком и что его настоящая фамилия Венцель.
Узнав об аресте Венцеля, Ефремов направил в Центр сообщение об его аресте, захвате немцами рации и шифров, которое было получено Центром в ночь с 14 на 15 июля. В ответ Центр настойчиво требовал принятия надлежащих мер по локализации провала, подчеркивая, что он может привести к полному разгрому резидентуры.
Однако гестапо к этому времени уже располагало достаточными данными, чтобы приступить к ликвидации бельгийской, а затем и французской группы резидентуры Леопольда Треппера.
7 августа 1942 года на встрече с Матье, которая была обусловлена Райхманом, был арестован Ефремов, а через три дня — Избуцкий и Морис Пепер.
Не выдержав пыток (а они были жестокими), Венцель к августу 1942 года выдал гестапо шифр и согласился работать на рации с Центром под контролем гестапо. Позже в своем отчете он подчеркивает, что пошел на это, будучи полностью убежденным, что Центру известно о его аресте. Центру действительно было известно об этом из совершенно определенного и недвусмысленного донесения Ефремова от 15 июля 1942 года.
11 августа 1942 года Венцель впервые вышел в эфир под немецким контролем. Центр ошибочно воспринял это сообщение как подтверждение того, что он находится на свободе, и начал с ним радиообмены, в ходе которых раскрывались другие разведчики.
Узнав из телеграмм Центра, что Ефремов сообщил об аресте Венцеля, гестапо предпринимает ряд мер, чтобы доказать Центру, что и тот и другой находятся на свободе.
25 сентября 1942 года Гарри сообщил в Центр, что «21 сентября 1942 г. Паскаль (Ефремов.— Прим. авт.) в сопровождении двух агентов гестапо остановил мужа Паулы (Франца Шнайдера.— Прим. авт.) возле его дома. Паскаль попросил затем Паулу (Жермену Шнайдер.— Прим. авт.) явиться и предложил ей быть двойником. Паскаль арестован, радист-голландец тоже. Гестапо сосредоточило все усилия на розыске нашей французской группы».
1 ноября 1942 года специальной телеграммой Л. Треппер предлагал Центру «прекратить немедленно все радиосвязи с бельгийской группой Паскаля и с голландской группой, которую знал Паскаль; предупредить, если возможно, голландскую группу о серьезном предательстве в Бельгии».
Однако, несмотря на это предупреждение. Центр продолжал радиообмены с арестованными, от имени которых работали немцы. Телеграммой от 20 ноября 1942 года Леопольд Треппер еще раз подтверждал, что Венцель арестован 29 июня, а Ефремов — 7 августа 1942 года (эта телеграмма была получена Центром 4 декабря, то есть после ареста самого Л. Треппера), но позиция Центра не изменилась.
4 февраля 1943 года Центр направляет Ефремову телеграмму, в которой обвиняет его в том, что он дезинформировал Центр о положении Венцеля и нанес этим вред работе. «Вашу июньскую информацию о положении Германа считаю несерьезной, а потому вредной»,— указывает ему Центр. Как говорится, комментарии излишни.
Таким образом, неспособность разобраться в обстановке, проанализировать факты в их совокупности и сделать правильные выводы привели к тому, что радиоигра гестапо с Центром от имени Ефремова и Венцеля принималась им за действительную работу.
20 августа 1942 года в Голландии был арестован Антон Винтеринк. Арест произошел вследствие провала и ареста связника Мориса Пепера. Несмотря на то что голландские товарищи сообщили Центру об аресте Винтеринка, его рация также была задействована гестапо в целях радиоигры.
В результате провалов Макарова, Венцеля, Ефремова и Винтеринка гестапо к ноябрю 1942 года располагало достаточными данными о сети советской разведки во Франции, чтобы приступить к ее ликвидации. К этому времени гестапо удалось расшифровать значительную часть радиотелеграфной переписки между Центром и резидентурами Сукулова и Ефремова в Бельгии и Винтеринка в Голландии, а также получить при допросах арестованных ранее агентов важные сведения об агентурной сети во Франции. В частности, Макаров, арестованный 13 декабря 1941 года, знал основной состав французской группы и с мая 1942 года, не выдержав пыток, начал давать показания. В руках гестапо находились Райхман и его подруга
(арестованные в сентябре 1942 года), которые сразу же после ареста, став на путь предательства, согласились помогать гестапо в ликвидации французской группы, что подтверждается материалами судебного процесса над Райхманом, состоявшегося после войны. Они знали весь состав французской группы, включая Робинсона, а также ряд конспиративных квартир. Кроме того, в аппарате «Симэкса» работала Лихонина — провокатор и агент гестапо, которая также помогала гестапо в розысках и арестах советских разведчиков.
Гестапо поставило перед собой задачу не только ликвидировать нашу сеть во Франции, но и вести от ее имени радиоигру с Центром, наподобие того, как это удалось сделать в Бельгии и Голландии. Поэтому оно стремилось захватить одновременно весь руководящий состав французской группы и во что бы то ни стало лишить его возможности предупредить Центр об арестах.
9 ноября в Марселе был арестован Сукулов и все сотрудники марсельского отделения «Симэкса». Он сразу же после ареста стал на путь предательства, что облегчило аресты остальных членов группы.
В течение 18—20 ноября были арестованы все сотрудники парижского «Симэкса», кроме провокаторши Лихониной. Об этих арестах Л. Треппер и Гроссфогель узнали на второй день и успели предупредить о них руководителя бельгийского «Симэкско» Драйи, которому удалось скрыться. Остальные сотрудники этой фирмы были арестованы.
Таким образом к 23 ноября фирмы-прикрытия в Брюсселе, Париже и Марселе были ликвидированы. Шли поиски Л. Треппера, Гроссфогеля, Каца и других советских разведчиков.
В своей последней телеграмме от 22 ноября 1942 года Л. Треппер докладывал Центру, что положение сделалось более тяжелым, все лица парижского «Симэкса» арестованы, идут поиски его и Гроссфогеля.
В этой труднейшей ситуации Леопольд Треппер принимает конкретные меры, чтобы предотвратить дальнейшие аресты. 24 ноября на совместной встрече Л. Треппера, Гроссфогеля и Каца принимается решение: а) Каца отправить в Тулузу, где он должен ожидать указаний; б) Гроссфогелю оставить свою квартиру, оборвать все связи, кроме связника Жиро; в) Л. Трепперу никаких связей, кроме связи с Андре, не поддерживать. Но никто из участников этой встречи принятое решение не успел выполнить.
24 ноября 1942 года был арестован Л. Треппер, 30 ноября— Гроссфогель (во время ареста были захвачены шифр и радиограмма, что облегчило гестапо организацию радиоигры с Центром), 1 декабря арестовывается Кац. В декабре были арестованы Василий Максимович и его сестра Анна, в январе 1943 года взяты все их агенты, а
21 декабря арестован Робинсон. Французская группа прекратила свое существование. С 25 декабря 1942 года начала работать под контролем гестапо радиостанция Л. Треппера, а 3 марта 1943 года — станция Сукулова. Из восьми радиостанций, захваченных в течение 1941—1942 годов в Бельгии, во Франции и Голландии, гестапо удалось задействовать для радиоигры с Центром шесть станций.
VI
Большая игра началась.
Какие цели ставили немцы перед этой игрой, чего они добивались? Они сводились к следующему:
1. Арестовать остальных агентов советской разведки и получить сведения о самостоятельных группах, которые могли действовать в странах Западной Европы.
2. Дезинформировать советское командование относительно положения в Германии и в оккупированных ею странах, а также снабжать его ложной информацией о передвижениях немецких войск и об их оперативных планах на Западном и Восточном фронтах.
3. Вбить клин между СССР и его союзниками по антигитлеровской коалиции. По мере приближения конца войны этой задаче придавалось все большее и большее значение.
После ареста Л. Треппер, будучи хорошо осведомленным о полном провале всей нашей сети в Бельгии, Голландии и во Франции, а также о планах, замыслах и целях затеваемой гестапо радиоигры с Центром и понимая последствия этой игры, принимает решение во что бы то ни стало предупредить Центр о действительном положении вещей и дать ему возможность взять инициативу в свои руки, повернуть игру в обратную сторону в целях дезинформации немецкого командования.
Чтобы решить эту задачу, он разыгрывает сотрудничество с гестапо, завоевывает определенное доверие и ведет двойную игру во имя достижения поставленной цели. Первым его шагом в этом направлении была попытка предупредить представителя ФКП Мишеля о своем аресте в надежде, что последний сообщит об этом в Центр. Ему удалось это сделать.
29 декабря 1942 года Центром была получена телеграмма по линии ФКП, в которой говорилось, что дней 12 тому назад исчез Лео (еще один псевдоним Л. Треппера, которым он пользовался во время первой командировки в Бельгию и во Францию.— Прим. авт.), и человек, который его дублировал, и один товарищ — женщина, которая работала с ними. В телеграмме указывалось, что эта информация получена от агента связи Лео. Однако эта телеграмма также осталась в Центре без внимания.
После этой операции Л. Треппер убеждает гестапо в необходимости проведения с той же целью второй операции с использованием кондитерского магазина Жюльетты. В результате этой весьма рискованной для него операции он сумел передать Жюльетте написанное им в гестапо подробное и чрезвычайно важное сообщение, которое она переправила в нужный адрес. В нем говорилось, что в результате заговора немецкой контрразведки Треппер, Гроссфогель, Кац, Робинсон и другие находятся в течение пяти месяцев в тюрьме. По радиостанциям Ефремова и Венцеля в Бельгии, Винтеринка в Нидерландах, Шульце-Бойзена в Германии, Гроссфогеля и Сукулова во Франции, а возможно, и по другим станциям, связанным с этими группами, под той или иной подписью с Центром работает германская контрразведка, а не советские разведчики, которые заключены в тюрьму, о чем никому не известно. Контрразведке удалось получить коды и радиопрограммы. Заговор грозит распространиться на Швейцарию, Италию и другие страны. При таком отчаянном положении Л. Треппер принимает решение уничтожить заговор всеми способами изнутри и любой ценой добиться контакта с Центром. Он воспользовался последним и единственно возможным средством борьбы — симулировал согласие с предложением контрразведки хранить в тайне свой арест с перспективой работы после войны на контрразведку. Далее Л. Треппер подробно описывает, как проходили аресты его людей и их причины, и дает список лиц, которым угрожает арест, с просьбой предупредить их об опасности, а также дает ряд рекомендаций о продолжении игры с гестапо. В конце его доклада французские товарищи сделали следующую пометку:
«Этот доклад Отто передал через одну коммерсантку, с которой он был связан и с которой одна наша разведка имела контакт... Неизвестны Детали и условия, при которых Отто передал этот документ таким образом, чтобы стража не заметила. Эту коммерсантку изолировали».
О получении доклада Л. Треппера Центр был информирован телеграммой от 7 июня 1943 года.
После получения доклада Л. Треппера Центр взял инициативу в свои руки и начал вести радиоигру с гестапо в своих интересах. Таким образом, Леопольд Треппер в труднейших условиях, рискуя жизнью, достиг поставленной цели, ликвидировал заговор гестапо и информировал об этом Центр. В этом его большая заслуга. В связи с изложенным вызывает серьезное сомнение утверждение Отто о том, что Центр 23 февраля 1943 года условной телеграммой, содержание которой было оговорено в докладе, переданном через Жюльетту, уведомил его о своем согласии продолжать радиоигру с гестапо.
В середине августа 1943 года Л. Треппер узнает об аресте работника ФКП Фернана Пориоля (Дюваля), через которого, как он пола-
гал прошел доклад, переданный им в Центр. Опасаясь, что Дюваль может не выдержать пыток и сообщить гестапо об этом факте, он в сентябре 1943 года совершает побег из гестапо и скрывается до освобождения Парижа. Совершил побег из гестапо и Венцель.
Таким образом, в этой жестокой схватке с гестапо, несмотря на известные сложности и трудности, многие ошибки, победила все же советская разведка. Гестапо держало инициативу в своих руках и дезинформировало нас лишь в течение 6—7 месяцев. Наша же разведка вела радиоигру с гестапо до конца войны.
Неудачей окончилась и попытка гестапо проникнуть в подпольный руководящий орган ФКП. Гестапо, как это видно из книги «Большая игра», что подтверждается и имеющимися документами, предпринимало усиленные попытки при помощи Л. Треппера установить связь с подпольным руководством ФКП и захватить ее радиостанцию. С этой целью оно настойчиво пыталось организовать его встречу с представителем партии Мишелем. Центр по просьбе Треппера, то есть гестапо, несколько раз назначал ему встречи с Мишелем, но ни одна из них не состоялась, так как между ним и Мишелем имелась личная, никому не известная договоренность о том, что независимо от того, кем и когда назначаются встречи, они должны состояться на два дня и на два часа позже. Таким образом, благодаря предусмотрительности и стойкости Л. Треппера гестапо не удалось проникнуть в руководящие органы ФКП, которые находились в подполье.
VII
В процессе ликвидации разведывательных групп в Бельгии, Нидерландах и во Франции было арестовано свыше 100 человек, из них около 70 человек принимало непосредственное участие в разведывательной работе в пользу Советского Союза. Кроме того, в результате провала радиостанции Сукулова в Брюсселе в декабре 1941 года были арестованы многие участники берлинских разведывательных групп.
Большинство из арестованных подверглось жестоким пыткам в тюрьмах и лагерях гестапо, многие были казнены или умерли, не выдержав пыток. Л. Треппер проделал большую работу по выяснению судьбы своих соратников по борьбе с фашизмом, которые были арестованы и брошены в тюрьмы и лагеря. Их имена стали известны всему миру благодаря благородной миссии, которую взял на себя Леопольд Треппер, написавший свою книгу «Большая игра».
Ее герои — люди, принадлежавшие к разным нациям и разным
странам, боролись и отдали свои жизни во имя общей цели — спасения человечества от фашизма. Они верили в правоту дела, за которое боролись. Ярким примером в этом отношении является Робинсон, который, несмотря на пытки, не выдал гестапо ни своего шифра, ни каких-либо других важных сведений о своей работе на советскую разведку. Он держался стойко и мужественно до последнего часа своей жизни.
До нас дошла записка Гарри, которую он сумел передать из тюрьмы через узника, находившегося в соседней камере. Вот текст этой записки:
«Французский товарищ Анри Робинсон (Гарри) был арестован в декабре 1942 г. в своем доме. Он был выдан лицом, которое получило его адрес в Москве (видимо, Гарри имеет в виду Отто, которого гестапо вывозило на машине к месту ареста Гарри, и он мог его видеть. Действительно, Отто на допросе назвал адрес Гарри, но при этом он учитывал два обстоятельства: во-первых, он за день до своего ареста предупредил Гарри, чтобы тот на квартире больше не появлялся, а во-вторых, гестапо могло узнать адрес Гарри из расшифрованных телеграмм, которые передавались через радиостанцию Кента в Брюсселе, поскольку указания Центра о восстановлении связи с Гарри с указанием адреса были переданы через эту станцию, захваченную немцами 13 декабря 1941 года.— Прим. авт.). Жена его и сын были подвергнуты пыткам и заключены в тюрьму, а затем казнены. Сам Гарри был заключен в одиночку и впоследствии отвезен в Берлин, Гауптзихерхайтсат (Главное управление государственной безопасности), Принцальбертштрассе, где его содержат в большом секрете в камере 15 в ожидании смертного приговора. Пишущий настоящие строки видел его последний раз в день выхода из соседней камеры 16 и обещал передать его сообщение (переписано с его записки)». Далее следует описание подробностей ареста и поведение отдельных лиц и просьба о предупреждении тех, кто остался на свободе. Записка заканчивается словами: «Отрубят голову или расстреляют — победа будет все равно наша. Ваш Гарри».
Поведение Робинсона вызывало восхищение даже у английской контрразведки, которая после войны занималась расследованием деятельности советской разведывательной сети в Европе. В ее докладе можно прочитать, и такие строки: «Робинсон (Гарри), который был необычайно умным и разносторонне образованным человеком, мало дал немцам сведений во время его допросов после ареста в 1942 году. Ему удалось спасти большое количество агентов. Гарри давал мало показаний и утверждал, что он был только курьером, который немного знал о людях, с которыми находился в контакте».
Среди советских разведчиков, арестованных в 1942 году, оказался только один человек, предательство которого не вызывает сом-
нений. Им был Сукулов, который имел все возможности предупредить Центр о действительном положении дел в резидентуре Л. Треп-пера через Озола на первой же встрече с ним, но не сделал этого. За это он понес суровое наказание. Особым совещанием при МГБ СССР 18 января 1947 года Сукулов за сотрудничество с немецкими контрразведывательными органами, предательство и передачу секретных сведений, составляющих государственную тайну, осужден на срок 25 лет.
В книге «Большая игра» Л. Треппер называет капитана Ефремова (Паскаля) предателем, не подтверждая это какими-либо фактами и аргументами, за исключением того, что он выдал немцам свой шифр. Причем о предательстве Ефремова говорится в книге больше и чаще, чем о действительном предательстве Кента. Видимо, здесь Л. Треппер в чем-то заблуждается. Его утверждения, что Ефремов не подвергался пыткам, опровергаются Венцелем, который находился вместе с Ефремовым в крепости Бреендонк (Бельгия). В одной из записок, переданных Венцелю во время прогулки, он писал: «Я прошел через ад Бреендонка и испытал все. У меня есть только одно желание — увидеть свою мать».
Ефремов сумел при исключительно сложных обстоятельствах, под надзором агентов гестапо, предупредить Л. Треппера о выдаче им шифра. Имеются достоверные доказательства, что Ефремов не рассказал гестапо о действительном предназначении фирмы «Симэкско», которая служила прикрытием советской разведывательной организации. По данным английской контрразведки, работа гестапо на рации от имени Ефремова успеха не имела, так как он оказался непригодным для такой работы, и, вероятно, был посажен в камеру одиночного заключения.
В 1943 году Ефремов был приговорен военным трибуналом Германии к смертной казни. На вопрос Ефремова, как будет приведен приговор в исполнение, председатель трибунала ответил: «На открытый солдатский вопрос последует открытый солдатский ответ — расстрел». Данных, подтверждающих приведение приговора в исполнение, не имеется.
Суровые испытания выпали на долю автора этой книги Леопольда Треппера и Венцеля, которые, бежав из тюрем гестапо, попали в сталинские застенки, где терпели тяжелые унижения и мучения. Поистине трагическая судьба. Вдвойне трагическая, потому что Леопольд Треппер перенес еще и сложную психологическую драму, видя несоответствие теории и практики. Это причиняло ему неизгладимую душевную боль, так как до конца своих дней он верил, что социализм восторжествует.
VIII
После окончания войны на Западе было опубликовано много материалов о деятельности сети советской военной разведки, возглавляемой Леопольдом Треппером. Кроме того, специальные службы ряда стран, в частности Англии и Франции, преследуя свои цели, сделали глубокий научный анализ ее деятельности.
В целом во всех этих материалах дается высокая оценка деятельности советской военной разведки в предвоенные и военные годы. По заключению французской спецслужбы, «результаты... достигнутые советской разведкой... были значительными». По мнению англичан, «разведывательные группы добывали те разведывательные сведения, которые они искали».
Резидент Л. Треппер, который рассматривается как «агент международного класса», характеризуется как «чрезвычайно изобретательный и способный разведчик». Что касается его поведения после ареста в 1942 году, то, как французы, так и англичане считают, что он не сотрудничал с немцами, а вел двойную игру, чтобы выиграть время и бежать. «Весьма вероятно,— говорится в английском докладе, — что с самого начала своего ареста Треппер намеревался вести двойную игру». В аналогичном французском докладе по этому поводу указывается, что «вполне возможно, что Треппер выдал немцам только то, что могло быть вскрыто на основе логических рассуждений».
Что касается радиоигры гестапо с Центром, то, по заключению спецслужб этих двух стран, она не имела успеха. «Во всяком случае,— говорится в одном из докладов,— немцам не удалась эта игра, так как, если бы даже русские и не получили предупреждения об обмане, у них все же должны были возникнуть подозрения в отношении того, что вдруг внезапно была установлена связь после целого ряда трудностей, которые испытывали обе группы в прошлом в восстановлении связи».
По мнению другой спецслужбы, «руководству советской разведки должно было быть известно о радиоигре немцев». «До сих пор непонятно,— говорится в докладе,— почему советская разведка, которая была своевременно предупреждена о происшедших в то время арестах ее агентов, продолжала поддерживать связь с ними и давать им задания».
Нам это понятно. В процессе сталинских репрессий опытные работники Центра были уничтожены, пришедшие же на их замену неопытные офицеры не смогли разобраться в сложившейся обстановке.
Что касается публикаций о «Красном оркестре», появившихся на Западе, то в целом можно сказать, что они носят тенденциозный характер, преследуя при этом явную цель — дискредитировать ком-
партии западных стран, которые в годы войны помогали всем движениям Сопротивления, советской разведке в их борьбе против общего врага — фашизма.
В целом история разведывательной деятельности Леопольда Треппера и членов его резидентуры полна отваги и трагизма. Она сыграла свою положительную роль в борьбе с фашизмом. Но нет сомнения в том, что труднейшая обстановка, ошибки, допущенные Центром, а также Треппером и его сотрудниками, не позволили более эффективно выполнить поставленные задачи. Эти ошибки стали причиной гибели и разгрома разведывательных организаций в других странах.
Большинство членов подпольных организаций выполнили свой долг до конца — вели себя в руках гестапо мужественно и стойко. Однако оказались и слабые духом люди, ставшие на путь предательства. Но таких было немного.
А. И. Галаган,
кандидат военных наук,
капитан 1-го ранга в отставке