Страх
Страх
Таубес М. М. Страх // «Назвать поименно» : Свидетельствуют жертвы и очевидцы сталинского террора. - Горький : Волго-Вят. кн. изд-во. – 1990. – С. 28–51 : портр.
Люди, пережившие трагедию 1937 г., не любили бередить кровоточащие раны и обычно даже близких не посвящали в пережитое. Лишь немногие решались вновь переворошить в сердце черные страницы своей жизни и оставить потомкам воспоминания. Поэтому так мало свидетельств дошло до наших дней — они уходили из народной памяти вместе с очевидцами, перенесшими пытки в застенках, тюремные карцеры, пересылки, этапы, лесоповалы, воркутинские шахты, колымскую стужу.
В числе этих немногих находился и Матвей Моисеевич Таубес, ветеран революции, партии, гражданской войны. Быть может, потому, что по своей профессии литейщика привык иметь дело с горячим металлом, у него самого выковался твердый характер, позволивший ему рассказать о долгих, мучительных годах, проведенных за решеткой, в лесных лагерях, оцепленных колючей проволокой, в сибирской ссылке, в заброшенных таежных поселках, на берегу бурной реки.
Жизнь и судьба этого сильного человека была типична для своего времени. Родился он в Белоруссии, в черте так называемой оседлости с ее нищетой, вымиранием, национальным угнетением. Во время первой мировой войны, как и многие, стал беженцем, с семьей переехал в Юзовку, что на Донбассе, в край шахтеров и металлистов, и там начал свой трудовой путь. Семнадцати лет от роду в 1919 г. поступил добровольцем в Красную Армию, стал большевиком, воевал на Южном фронте. После демобилизации работал на заводах Бахмута и Минска помощником машиниста. В 1924 г. приехал на Волгу, в Нижний Новгород, с которым связал свою последующую жизнь, обретя здесь вторую родину, познав счастье и горе, радость и тяжкие испытания.
В двадцать два года стал учиться в местном индустриальном техникуме, активно участвовал в общественной жизни и был избран ответственным секретарем губернского бюро Пролеткульта, объединявшего учащихся высших и средних специальных учебных заведений города и губернии. Получив диплом техника-литейщика, поступил на завод «Красная Этна», показал себя способным специалистом, проявив отличные организаторские способности, и вскоре был назначен начальником литейного цеха, позднее стал главным инженером завода им. Воробьева, а через некоторое время был переведен на руководящую работу в крайсовнархоз.
Деловая карьера складывалась удачно, его качества новатора проявились в годы первой пятилетки. В 1933 г. по рекомендации секретаря Горьковского крайкома партии Э. К. Прамнэка его избирают председателем краевого совета общества изобретателей и рационализаторов (еще раньше он стал ученым секретарем областного научно-технического общества литейщиков). Оказали ему честь и коллеги в Москве, избрав в президиум ВОИР, которое возглавлял ленинский сподвижник А. Б. Халатов, в дальнейшем поддерживавший в работе горьковчанина, поощрявший его творческие начинания.
Матвей Моисеевич стал заметной фигурой в научно-техническом мире, многое сделал для привлечения ученых г. Горького к производственной деятельности, внедрению их предложений и разработок на предприятиях. Его хорошо знали в Сормове и на автозаводе, в Выксе и Кулебаках, на старых реконструируемых предприятиях и новостройках первых пятилеток. В пору своего творческого расцвета он был арестован и на долгие годы отнят от любимого дела. Но и находясь в изоляции, М. М. Таубес остается самим собой и пытается применять знания инженера, чтобы облегчить тяготы своих товарищей по несчастью, усовершенствовать примитивный подневольный труд.
Записки М. М. Таубеса обстоятельно, до мельчайших подробностей передают обстановку того времени, раскрывают психологию человека, ставшего жертвой произвола. Автор не предназначал их для публикации,
да они и меньше всего напоминают подобного рода литературу. Это скорее не мемуары, а доверительный разговор на «ты» при встрече с человеком, которому хочется "раскрыть дуигу».
Многое в этих записках читается между строк. Чувствуется, что некоторые признания даются автору с трудом. Догадываешься, что и на допросах он далеко не всегда держался лучшим образом (в чем сознаваться, как ни говорите, унизительно), безвольно выполнял все, что от него требовали, поступал против своей совести, терзался, брал трех на душу.
Но нельзя забывать, что редко кто выдерживал физические и духовные испытания репрессивным конвейером. Надламывались не только «рядовые» коммунисты, каким был автор воспоминаний, но и прославленные вожди и полководцы. II не нам оценивать их поведение, не нам судить великомучеников, попавших в сталинскую костоломку. Можно только сочувствовать им. сопереживать. Отнесемся же к этим свидетельствам пережитою с доверием и пониманием.
М. Хазанов
Лето 1937 г. было тревожным, хотя все вокруг казалось обычным. По-прежнему светило солнце, по утрам улицы заполнялись людьми, спешащими на работу, во дворах беззаботно играли дети. Но мы сами стали какими-то настороженными. Едва утром включали радио, как из черной тарелки неслись устрашающие слова, заставлявшие биться сердце: «враги народа», «вредители», «террористы». Газеты печатали отчеты о проходящих в Москве политических процессах. От каждого из нас требовали быть на страже, не верить никому и ни в чем. За «недоносительство» (даже жены по отношению к мужу или сына по отношению к отцу или матери) сажали. Все мы были скованы страхом.
Мне вспоминается время работы на «Красной Этне» и заводе им. Воробьева. В это время в Москве шел процесс «промпартии», судили профессора Рамзина и других ученых, которых некогда опекал сам Ленин. Именно тогда стали косо смотреть на интеллигенцию. Сталин не жаловал ее. У нас арестовали главного инженера, потом ею преемника, несколько начальников цехов и инженеров. Л эго были прекрасные специалисты. Потом как-то сама собой эта волна спала. Возобновилась она после убийства Кирова, репрессии не обошли и наш город...
Все чаще приходили известия об арестах старых членов партии, работавших еще с Лениным, подпольщиков, героев гражданской войны, знакомых инженеров, сослуживцев.
Пришло сообщение об аресте в Москве председателя ВОИРа А. Б. Халатова. Догадывался, что тень падет и на его сослуживцев. Так и вышло. Вскоре пригласили в столицу на всесоюзное совещание производственников — инженерно-технических работников, стахановцев, изобретателей и рационализаторов. Руководил им зав. отделом науки ЦК ВКП(б) Бауман (вскоре его арестовали и расстреляли). Вместо ожидаемого делового разговора там получился настоящий шабаш вокруг «врагов народа», «потери бдительности», взаимных обвинений и оскорблений. Мне там, по существу, не дали говорить, выкрикивали что-то о троцкистской деятельности (не понял чьей), требовали рассказать, какие вредительские задания получал от Халатова, и т. д. Ночью в гостинице все прислушивался к каждому шороху у дверей, ждал, что нагрянут с арестом.
Утром расстроенный уехал в Горький. Но и тут не оставили в покое, явно ощущал и злорадство, и злопыхательство, доносились шепотки: «Ну что, халатовский любимчик, каково без покровителя?» Вскоре прочитал в журнале «Изобретатель» клеветническую статью о себе. Когда же в областной газете появилась статья «Таубес и его преступные дела», сомнений больше не оставалось: ареста не избежать.
Ни Прамнэка, ни второго секретаря обкома Столяра в Горьком уже не было, полностью обновилось руководство в горкоме и райкоме. Многих партработников перевели в другие города (Горький тогда считался кузницей руководящих кадров). Их аресты произошли чуть позднее. Помню, еще меня подбадривали друзья:
— Напрасно беспокоишься. Наш город как непотопляемый остров, кругом аресты, а мы держимся. Жданов (он уже был секретарем ЦК) не допустит. Может, тебе написать Андрею Александровичу?
Мы утешали сами себя. А между тем из Москвы наезжали одна за другой ревизии, составляли акты, требовали объяснений, без конца вызывали то в горком, то в обком. Бурно прошло партийное собрание. Вокруг меня создавали атмосферу недоверчивости, подозрительности, нагнетали обвинения в «сращивании с врагами народа», примиренчестве г «троцкистско-зиновьевскими агентами», засыпали провокационными вопросами:
— Назовите поименно всех врагов народа, с которыми вместе работали и дружили?
— Кого из троцкистов разоблачили? А если нет, то почему?
— В каких оппозициях участвовали? Были ли замеча-
ния во время обмена партдокументов? Был ли кто из ваших товарищей по организации исключен из партии? Назовите конкретно.
Вскоре после этого партсобрания меня освободили от работы. Хотя все эти годы Горьковская организация ВОИР считалась одной из лучших, меня обвинили в полном ее развале, служебном несоответствии, нарушениях финансовой дисциплины, злоупотреблениях и пр., и пр. Кажется, не было такою греха, который бы не взвалили на меня. Парторганизация выразила политическое недоверие... Одним словом, полный букет!
И вот день за днем я ожидаю своей участи, не сплю по ночам, прислушиваюсь к каждому шороху на лестничной площадке, а потом целый день как проклятый хожу по улицам города, избегая знакомых. При встрече со мной они переходят на другую сторону улицы. Я никого не осуждаю. Не имею морального права осуждать. Все мы напуганы и как черт ладана шарахаемся от возможных кандидатов во «враги народа». Теперь и я попал в этот незримо очерченный круг потерянных людей, общение с которыми может погубить.
Развязка наступила 10 октября. Утром позвонили из райкома партии, пригласили зайти для выяснения некоторых вопросов. Войдя в приемную секретаря, увидел знакомых мне прокурора Лучкина и следователя Ширяева, а также сопровождавших их двух милиционеров. Мне все стало ясным, подобная «дипломатия» использовалась нередко. И я без обиняков спросил:
— Ордер есть? Обыск будете делать? Домой прямо сей час отправимся?
Теперь, когда все ожидания ареста остались позади, ко мне вернулось обычное хладнокровие, и я перестал нервничать. У выхода из райкома нас поджидал «черный ворон», как обычно называли арестантскую машину, и легковая машина. У меня мелькнула мысль, которую я изложил Лучкину:
— Не позорьте меня перед соседями. Отвезите на легковой.
Прокурор вознегодовал:
— Для врагов народа у нас есть спецтранспорт.
Вот я уже и стал врагом народа без суда и следствия, не надо тешить себя иллюзиями, впереди только оформление заведомо решенного приговора. Смирись, человек, прими позор на свою голову. От судьбы не уйдешь. Вот только близких жаль, им суждено выпить полную чашу унижений.
Когда поднимались по лестнице, соседи приоткрывали двери. Двоих из них пригласили в понятые. Обыск продолжался долго. Из шкафов и шифоньера выбрасывали вент, с полок — книги, из письменного стола — бумаги. На кухне перевернули всю посуду, побывали в дровяном сарае и погребе. Кажется, только не простукивали половицы и не выворачивали из горшков с цветами землю. Работали сноровисто, со знанием дела. На всякий случай спросили: нет ли оружия? не прячу ли троцкистскую литературу, антисоветские прокламации? Нет ли радиоприемника, не слушаю ли зарубежные передачи? Так вот чего так тщательно искали в моей скромной квартире! Но не повезло им, на мне они карьеру не сделают. Впрочем, сомневался, чтобы в нашем городе бывали подобные находки. В заключение сделали опись имущества из 47 пунктов: от «дет. пальто черн. с прост. воротн.» до «6 стульев, сарафана и 2 (двух) детских кроватей» (этот документ подобно реликвии сохранился в нашей семье).
Прощанье в семье было тяжким, обе дочки, обхватив меня за ноги, с ревом не отпускали, а жена находилась в полуобморочном состоянии. Соседки-понятые поддерживали ее на руках. Прихватив узелок с вещами (он был давно заготовлен), спустился во двор, где меня подсадили в «черный ворон». И мы покатили по улице Фигнер, потом по Свердловке к камере предварительного заключения. Там уже находилось несколько арестованных, судя по их виду, таких же бедолаг, как и я. Все мы были удручены случившимся, каждый в своем углу наедине со своим горем.
Осенняя ночь тянулась нескончаемо долго. Ворочаясь на нарах, все думал об одном и том же: что ожидает впереди? тюрьма? лагерь? ссылка? или конец? что будет с родными? Слышал, что жен «врагов народа» отправляют в спецлагеря, в лучшем случае в ссылку, а детей в колонию.
Следующий день также провели в изоляторе, он заполнялся арестованными до вечера. Было темным-темно, когда нас затолкали в «черный ворон» и мы покатили, как догадался, по Арзамасскому шоссе, к тюремному комплексу. Со скрипом распахнулись массивные кованые ворота, и наша машина остановилась посредине огромного двора. Со всех сторон темнели сумрачные силуэты корпусов. В один из них нас ввели конвоиры и передали надзирателям. Пересчитав, нас повели по длинному коридору, потом поднялись на несколько этажей, снова шли по коридорам, останавливались у решетчатых дверей, они раскрывались перед нами, их аккуратно закрывали, и мы продолжали свой путь до
очередных дверей. Сколько их прошли, не запомнил. Но вот наступил и конец нашего шествия. Надзиратель стал распределять нас по камерам. В одну из них втолкнули меня.
В темноте не разглядел, куда попал. Потом глаза свыклись с обстановкой, при свете тускло светившей под потолком лампы разглядел копошащуюся во тьме человеческую массу. В камере средних размеров, как определил уже днем, находилось, по-видимому, сотни две человек. Все они лежали на цементном полу, плотно прижавшись друг к другу. Едко пахло потом, карболкой и парашей (я оказался прижатым к ней). Слышалось прерывистое тяжелое дыхание, храп, временами стоны и сонные вскрики.
Так начались тюремные будни, в которые приходилось волей-неволей втягиваться и привыкать. Утром начались знакомства, меня расспрашивали, что делается на воле, многих ли арестовывают, называли общих знакомых, рассказывали о себе, посвящали в распорядок дня, знакомили с режимом, характеризовали следователей, надзирателей, давали советы, как держаться при допросах. Здесь оказалось большинство политических, много коммунистов, руководящих работников. Узнал, что энкаведисты забросили густую сеть в институты, на транспорт, на заводы, эвакуированные в первую мировую войну из Прибалтики, что среди арестованных немало латышей, поляков, немцев.
Старостой нашей камеры оказался профессор И. Зыбин. с которым мы вместе в студенческие годы работали в губ-бюро Пролеткульта. Он потом окончил Институт красной профессуры, преподавал в Москве, несколько месяцев назад очутился в Горьком, куда приехал для консультаций в индустриальным институте, и вот подвергся аресту.
Чтобы немного отвлечься и скоротать бесконечно тянущийся день, кто-нибудь из заключенных читал стихи или пересказывал повесть или роман. Чаще всего из классики. Охотно слушали рассказы о гражданской войне. Профессор Зыбин читал нам курс по отечественной истории, помнится, из эпохи Петра I. Его часто уводили на допросы. 31 декабря 1937 г. увели навсегда. По «тюремному телеграфу» (перестукиванию через стенки) узнали, что его расстреляли. Как раз под нашей камерой, этажом ниже, находились смертники, и нам сообщали их имена.
Меня вызывали на допросы редко, было лишь предъявлено обвинение в злоупотреблении служебным положением и участии в контрреволюционной организации, состоявшей из технократов. Требовали дать показания в шпионаже, терроризме (покушении на Сталина и его соратников),
диверсиях (на оборонных предприятиях). В случае отказа угрожали применить физические меры воздействия и перевести в спецкорпус. При упоминании о спецкорпусе на лице следователя появлялось какое-то загадочно-отсутствующее выражение. Раз «спец», значит, нечто необычное, со спецрежимом. Мне же казалось, что более ужасных условий быть уже не может (скученность, антисанитария, более чем скудный паек из небольшого непропеченного куска хлеба и кружки теплой баланды из гнилой свеклы, репы или мороженой картошки).
До «методов воздействия» дело пока не доходило, однако вскоре меня все же перевели в спецкорпус. Выстроен он был еще при царе и вмещал 104 одиночных камеры. Площадь каждой из них 8 квадратных метров, маленькое оконце, зарешеченное изнутри и закрытое щитом снаружи, под самым потолком — электрическая лампочка.
В каждой такой камере находилось четыре узких голых топчана. Размещалось здесь обычно до 15 человек (правда, иногда ухитрялись набивать и больше). По ночам восемь человек ложились на топчанах, остальные под ними. Днем же приходилось с побудки до сна сидеть на голых досках или на цементном полу, держа руки на коленях и смотреть на дверь. Там находился «волчок», в который, как мы знали, время от времени заглядывал надзиратель. Упаси боже положить нога на ногу — сразу же в карцер, который находился в холодном неотапливаемом подвале, а сажали туда в одном белье. За особые провинности можно было попасть в спецкарцер, либо обложенный по стенам льдом, либо с раскаленными от жары батареями. Самые стойкие не выдерживали подолгу подобного режима. За меньшие провинности могли наказать всю камеру уменьшением пайка, лишением ужина. А то просто не пускали в уборную.
Нередко с проверкой в камеры заглядывал сам начальник спецкорпуса Аболяев, про изуверства которого шла недобрая слава не только по тюрьме, но и по пересылкам, вплоть до Сибири. Почему-то особое внимание он обращал на одежду заключенных — некоторые ухитрялись нашивать на штаны десятки заплат, чтобы было мягче сидеть, эта хитрость и приводила его в бешенство.
Распорядок дня был таков: побудка в 6 утра, сон — в 10 вечера. В течение ночи обыкновенно надзиратели будили десяток раз, кого-то уводили на допрос, другого, наоборот, приводили с допроса. Будили и просто так, чтобы развлечься. Во время сна руки должны быть поверх одеяла. Опасались, чтобы мы не перестукивались по ночам с другими ка-
мерами. За этим следили строго и жестоко наказывали, коли кто попадался. И все же «тюремный телеграф» действовал непрерывно и безотказно. Мы знали, кто где сидит, кого приговорили к расстрелу, что нового на воле. Разговаривать между собой разрешалось только шепотом. Часто безо всяких причин уменьшали хлебную пайку. В баню водили только по ночам. В 12 поднимают, велят приготовиться с вещами. Сидим, ждем час-другой. После мытья возвращаемся в 2—3 ночи, в камере полы обильно политы дезинфицирующим раствором. Только вздремнешь, уже пора вставать.
Передачи разрешали раз в месяц: только необходимые вещи, из питания — лишь один чеснок. Тюремным ларьком пользоваться нам, политическим, не разрешалось. Хлеб давали обычно непропеченный. Первое время я сравнительно легко переносил нехватку пищи, ее однообразие, отсутствие витаминов. В баланде иногда удавалось вылавливать кусочки картошки, но она всегда была гнилой.
Впрочем, строгость режима не шла ни в какое сравнение с моральной атмосферой. Угнетали мысли о неизбежной участи, воспоминания о родных. Теперь уже никаких иллюзий не было. Но вот весной 1938 года мелькнул лучик надежды. Меня привели к другому следователю — Симонову, который был вежлив, вполне доброжелательно вел допрос, все записал в протокол, потом повел к начальнику отдела. Тот недолго поговорил со мной, что-то записал на листочке бумаги, передал следователю.
Спустя месяц меня вызвали в тюремную контору, где я встретился с представителем прокуратуры. На легковой машине мы отправились в прокуратуру, где меня познакомили с постановлением УНКВД о прекращении дела. Радости не было предела, впереди маячила свобода. А тут еще ожидал сюрприз: в приемной меня встречали жена и дети. Но, кажется, мы рано радовались. Прокурор Лучкин распорядился отправить меня обратно в тюрьму, пообещав переслать туда документы о моем освобождении. Ну. что ж, можно и потерпеть день-другой. Вместе с семьей, в сопровождении милиционера, отправились на Арзамасское шоссе на трамвае. У тюремных ворот расцеловались, и они с глухим шумом захлопнулись, как я надеялся, ненадолго. Но, увы. Тюрьма не хочет легко выпускать свои жертвы. Снова иду по бесконечным коридорам, через десятки железных дверей с замками и засовами, знакомая до сердечных спазмов камера спецкорпуса, с которой, видимо, никак не расстанусь. Будь ты проклята!
До осени не выпускали из камеры, а с 7 сентября взялись
за меня по всем правилам тюремного искусства. После многих допросов воля моя была сломлена, и оставалась лишь единственная цель — выжить.
Выбора у меня не было.
Я подписал, что за проданные США изобретения получил 1 млн. долларов, принимал участие в контрреволюционных сборищах, назвал «сообщников», много имен. ...Сейчас, спустя годы, когда я, оставшись наедине со своими воспоминаниями, мысленно возвращаюсь в зарешеченный кабинет следователя, мне становится не по себе. Все это приносит страдания. Я мучительно думаю об участи всех тех людей, о постигшей их судьбе. Вместе со мной они страдали и мучились и, бог знает, остались ли в живых, как я, или... Страшно даже подумать, сколько погибло безвинных людей.
Будь проклята та пора, когда миллионами гибли лучшие люди, светлые умы, честные труженики, цвет интеллигенции, рабочего класса и крестьянства, молодежь, жены и матери. Сколько осиротело детей! И быть может, самое страшное заключалось в растлении человеческих душ, когда из людей делали предателей, доносчиков, лжецов.
Будем честны перед своей совестью, покаемся, ибо только так можно искупить свою невольную вину, свое прегрешение, очистить душу перед собой, своими детьми и внуками, перед обществом.
Однако хочу вновь вернуться на Арзамасское шоссе, в свою камеру. После последнего допроса меня оставили в покое. А через некоторое время до нас дошли вести о снятии наркомвнудела Ежова, начальника управления Лаврушина, о решении ЦК, подвергшего критике перегибы в репрессиях и потребовавшего привлечения к ответственности клеветников. Мы торжествовали, ожидали скорых перемен и в нашей участи.
Как-то «тюремный телеграф» сообщил, что в Горький прибыли несколько составов выездных сессий Московского военного трибунала. Якобы они выносят оправдательные приговоры. Как-то верилось с трудом... Ведь до сих пор ОСО, «тройки», суды свирепствовали вовсю.
В ноябре 1939 г. вручили обвинительное заключение. Это означало, что дело передано в военный трибунал. Что ожидает впереди? Время шло, обстановка в тюрьме несколько изменилась: стали выводить на прогулки, давали книги, мне принесли невиданно щедрую передачу, какой не было за все время заключения. Значит, что-то сдвинулось. Я ждал суда и надеялся. И, действительно, вскоре «черный
ворон» покатил по улицам города на Воробьевку. Авось ближе к дому. Молодой конвоир, назвав меня дедушкой, пожелал удачи. Но оказалось, вызвали в качестве свидетеля по другому делу. Судили бывшего председателя облсовпрофа Исакова, которого хорошо знал как порядочного и доброго человека, о чем и свидетельствовал перед судом. 19 декабря настал и мой черед. Суд проходил в небольшой комнате, где не было никого из посторонних. Заседание продолжалось с 12 часов дня до 6 вечера. К концу совсем вымотался и все же находил силы отвечать уверенно и точно на каждый вопрос. В перерыв отвели в камеру внутренней тюрьмы. Отказавшись от обеда, уснул мертвым сном. Через два часа судебное заседание возобновилось, допрашивали свидетелей, многие отказывались от показаний, данных под угрозой расправы. Отказались от своего заключения и эксперты, сообщив, что оно было продиктовано следователем. В такой же атмосфере проходил и следующий день. Председательствующий — военный юрист 3-го ранга Козлов, уличив свидетеля-клеветника во лжи, бросил реплику.
— По вашей милости человек 27 месяцев сидит за решеткой.
Вечером суд объявил перерыв на несколько дней. Чего только не передумал за это время, надеялся и отчаивался, анализировал ход процесса, проводил бессонные ночи.
29 декабря суд возобновился, опять допрашивали свидетелей. Поздно вечером, объявив перерыв, председательствующий дружески сказал:
— Понимаю, как хочется вам встретить Новый год дома, но придется обождать...
9 января 1940 г. судебное заседание возобновилось, и мне предоставили последнее слово. Два часа ожиданий, сомнений и надежд. Дальнейшее казалось сном. Оглашая приговор, председательствующий отметил необоснованность обвинений, их противоречивость, граничащую с нелепостью. Оправдать! Освободить из-под стражи... В коридоре мне на шею бросилась жена, по ее лицу текли счастливые слезы. Около полуночи мы входили в квартиру, где собрались все родные, друзья, знакомые. За столом на белоснежной скатерти пыхтел самовар.
Жизнь входила в свою колею. Меня восстановили в партии, я вновь занял должность ученого секретаря в областном научно-техническом обществе литейщиков. Но все уже изменилось. Люди стали подозрительнее, недоверчивее, как-то замкнулись в себе. Порой чувствовал на себе неприязненные
взгляды. И аресты продолжались, невинных людей заключали в тюрьмы, отправляли в лагеря, а их родных — в ссылку. Под следствием находился мой товарищ Турок, и я ездил в Москву, в союзную прокуратуру, ходатайствовать за него, потом выступал на суде. Его оправдали. А вот с Володарским обстояло хуже, он был осужден, и все мои просьбы о пересмотре дела не увенчались успехом. Родные предостерегали меня, уговаривали не лезть на рожон.
Хотелось ни о чем не думать и забыться в работе. Как раз приехал из Мантурова директор местного завода и попросил побывать у них, дать консультацию по литейному производству. Согласился. Выехали 21 июня 1941 г. В поезде встретил секретаря Мантуровского райкома партии, возвращающегося с военных курсов. Разговорились о местных делах, потом международных. Всех тогда волновала война в Европе, накатывающаяся к нашим границам. Не перекинется ли огонь на наш дом? Утром приехали в Котельнич, там пересадка. На станции встретили эшелон с зарешеченными окнами, везут арестованных, еще один состав с переселенцами из Прибалтики, их отселяли с родных земель в места не столь отдаленные. Горе горькое проникает во все поры общества. Тяжело на сердце. А в полдень, как обухом по голове, выступление по радио Молотова. Война!
Как быть? Надо немедленно возвращаться домой. Все же поддался уговорам, поехал в Мантурово, побывал на заводе, познакомился с литейкой, дал советы и тут же выехал обратно. Скорее домой! Там меня уже ожидала повестка из военкомата, надо было явиться 27 июня как политработнику РККА запаса. Сложил в полевую сумку необходимые документы, бумагу, конверты, открытки. Сходил в баню, заодно побрил там голову, как положено солдату. На обратном пути встретил колонну призывников. Молодые голоса звенят в летнем воздухе, на лицах — улыбки. Эх, ребята, ребята, ведь вы идете не на праздничный парад, а на смерть. Сколько из вас не вернется к матерям, сколько горя принесет война вдовам...
Подойдя к дому, увидел стоящую машину. Из нее вышел военный, спросил мою фамилию и пригласил с собой. В машине показал ордер на арест. В 7 часов вечера доставили во внутреннюю тюрьму на Воробьевке. Опять зарешеченные окна. Один в большой камере. За ночь она наполнилась. Оказались и знакомые. Из первого допроса узнал, что создается новое дело, на этот раз групповое с участием Скоросова, Постникова (они уже арестованы) и Щелчкова, на арест которого секретарь обкома, как узнал позднее, не да-
вал санкции. По ходу следствия становится ясным, что клеветником на этот раз выступает Громов, хотя по предыдущему делу он давал правдивые показания.
Новое следствие растягивается на полгода, все время нахожусь во внутренней тюрьме с усиленным режимом. Опять бессонные ночи, знакомые угрозы (на этот раз не бьют). Очная ставка с Громовым, который утверждает, что мы имеете состояли в контрреволюционной организации. Заканчивается следствие, и дело направляется в Особое совещание при НКВД. Меня переводят на Арзамасское шоссе. Все возвращается на круги своя. Прежняя жиденькая баланда, пайка хлеба уменьшается на 200 граммов. Война! Сидим вместе с бандитами и ворами, отбирающими у нас передачки, а то и пайку. В камерах свирепствует дизентерия, каждый день выносят трупы. Как бы не последовать та ними и самому... Мне объявляют постановление ОСО: 8 лет лагерей. И хоть слаб, но стараюсь выглядеть браным молодцем. Лишь бы скорее вон из этого очага заразы.
Путь недальний — станция Сухобезводное Горьковской области. Про Унжлаг наслышан: лесоповал — не сахар. Прибыли ночью, и нашу небольшую группу запихали в какую-то конуру, то и дело к нам пробираются за поживой уголовники. Утром свободно выходим на территорию Унжлага. Весенний воздух пьянит, а на душе кошки скребут. На наших глазах проносят закрытые веревочные носилки. Кто в них? Отвечают: сегодня их, а завтра вас. Оказывается, но нескольку раз в день из стационара выносят покойников. И здесь не лучше, чем в тюрьме на Арзамасском шоссе.
Через несколько дней группу специалистов, преимущественно старых членов партии, в том числе осужденных вместе со мной Скоросова и Постникова, заставляют рыть могилы. Земля насквозь промерзлая, а силенок-то нет. Сверху оттаиваем землю, а затем роем подкопы в стороны, и за 3--5 дней успеваем хоронить 10—15 человек и снова начинаем копать новую могилу. Так в течение месяца. К ногам покойников привязывают бирки с указанием имени, отчества, фамилии, года рождения, по какой статье осужден и срок заключения. Много умерших в молодом и среднем возрасте.
Затем нас переводят выгребать уборные. Наше непосредственное начальство — уголовники, они требуют приглянувшиеся личные вещи, обещая перевести на лучшие работы. Вскоре направляют на лесоповал. 7 километров в лес, столько же обратно. Там, в талом весеннем снегу, ра-
ботаем по 12 часов. Спим в бараках на голых нарах. Изводят клопы. Разделяться нельзя, вещи крадут. Кругом ледяная вода, отсюда — фурункулы, разные заболевания.
А тут еще на глазах происходят кошмарные сцены. Не проходит дня, чтобы при передвижении в лес и обратно конвой не застрелил кого-нибудь под предлогом побега. Стрелки развлекаются, а мы беспомощны. Поэтому стараюсь идти в середине шеренги, а не с краю. Так безопаснее. Спасение вижу в том, чтобы как можно скорее выбраться из этого гиблого места, и, когда к нам являются из комендантского лагпункта за набором рабсилы, упрашиваю начальника Захарова забрать с собой. В новом месте получаю назначение бригадиром по раскорчевке пней. Условия здесь значительно лучше. В бараках имеются постели, за деньги можно приобрести вещи и кое-какое питание.
Вскоре моя бригада начала перевыполнять задание, стала лучшей на лагпункте. Меня переводят заведующим столовой. Мне бы радоваться, ведь это не лесоповал, но от греха подальше — уж очень много нахлебников из администрации, растаскивающих продукты. Попросился в хлеборезку. Казалось, меньше будет прихлебателей, но ошибся, и здесь их хватало. Вдруг стал обнаруживать таинственные недостачи. С вечера нарежешь папки, пересчитаешь — и на полки. А утром начинаешь отпускать бригадирам и недосчитаешься 6—7 штук. На ночь спать оставался в хлеборезке, значит, вор пробраться не мог. А пропажи продолжались. Осмотрел все внимательно ч обнаружил, что окно, через которое выдавались папки, прикрывалось с наружной стороны совсем ненадежным шитом. Сговорился с товарищем. На рассвете, смотрю, окошечко приоткрывается, и с улицы просовывается удилище с крючком на конце, прямехонько к полке с хлебом. Мой товарищ выскочил на улицу и поймал вора.
Нет, надо немедленно удирать с этой хлебной должности. К тому же оперуполномоченный лагпункта поставил условие: хочешь быть на «теплом» месте, будь «сексотом» (секретным сотрудником), доноси на товарищей, а не пойдешь на общие работы. Выручил старший инженер Унжлага Рубин, работавший до ареста заместителем директора автозавода. По его рекомендации меня определили в производственный отдел, правда, не без хлопот. Трудность заключалась в том, что работник в управлении должен быть расконвоирован, а на это требовалось согласие оперчекистского отдела. После моего отказа стать осведомителем трудно было ожидать, что там пойдут навстречу. Однако
начальник Унжлага вопреки инструкции сам решил этот вопрос. Жить стал я в бараке для специалистов, там были комнаты на 2—3 человека. Охраны никакой. Сослуживцы народ интеллигентный. Да и сама работа более или менее интересная для инженера. А главное, никому не нужно было угождать, можно пользоваться относительной (по сравнению с лагпунктом) свободой, бродить по лесу, собирать ягоды, грибы. На свидание могли приезжать родственники.
Год я проработал в управлении. А затем прибыл новый начальник Унжлага и распорядился убрать из аппарата всех специалистов-заключенных. Недолго же продолжалось благополучие, страшно представить, что все рухнуло и надо вновь возвращаться в ад... К этому времени я хорошо знал лагерную жизнь, ко мне неплохо относились начальник производственного отдела Иванов и главный инженер Унжлага Телев, думаю, они не отказались бы рекомендовать в один из лагпунктов на техническую должность. Но это ведь значило строить свое благополучие за счет усиленной эксплуатации труда «зеков», т. е. таких же несчастных, как я сам. В лагпункте о специалисте судят по выполнению плана, чем выше процент, тем благосклоннее к нему отношение. Нет, это не по мне.
Думай, инженер, думай! И кажется, придумал. Давно мелькала мысль о механизации лесозаготовок, уж очень изнурительным был рабский труд лесорубов, и особенно тех. кто был на подсобных работах, На свой страх и риск стал разрабатывать проект создания конструкторского бюро, некоторые наброски приспособлений.
С этим планом и пошел к руководству Унжлага. Меня поняли и поддержали, тут же назначили начальником конструкторского бюро механизации лесозаготовительных работ.
Я был на седьмом небе, выехал на Лапшангу, стал подбирать специалистов. Нашел немца из Поволжья по фамилии Кайзер, бывшего директора школы. Это был подлинный самородок с золотыми руками и отличной головой, настоящий мастер. Он изготовил первые образцы столов, чертежных досок, рейсшин, угольников и прочий инструментарий (подумалось, а ведь можно наладить широкий ассортимент всевозможных вещей из дерева, необходимых народному хозяйству,— это же большой доход!). Впоследствии Кайзер мастерски делал модели различных образцов машин, механизмов, приспособлений.
Постепенно подбирались кадры инженеров, конструкторов, чертежников. И мы успешно начали свою работу. Как
раз в это время Наркомат лесной промышленности объявил конкурс по механизации лесоразработок, и мы послали свои образцы. Их не приняли, но нам объявили благодарность за участие в конкурсе. Администрация Унжлага осталась этим довольна, и поощряла наши усилия. Дело налаживалось, постепенно разрабатывались машины и механизмы, изготовлялись они в нашей экспериментальной мастерской и сдавались п эксплуатацию.
Деятельностью конструкторского бюро Унжлага заинтересовалось управление лесными лагерями НКВД. Оттуда стали присылать задания для других лагерей. Казалось, я полностью акклиматизировался. Но так только казалось. Даже птица томится в клетке, а человек, разлученный со свободой, с семьей... Разве можно примириться с лишением самых элементарных человеческих прав? Кончилась война, даже пленных немцев стали из лагеря отправлять на родину. А нас... За что же держат здесь? Ведь так ясна абсурдность моей изоляции. Протест в душе поднимался с новой силой.
Младшая дочь Нелли после Победы поехала в Москву, но попасть на прием к Калинину не удалось. Все же пробилась к генеральному прокурору и изложила ему суть моего дела. Он обещал направить его на пересмотр. Вновь надежда согревает сердце. В марте 1946 г., идя по зоне, встречаю знакомого сотрудника управления Унжлага, и он сообщает, что прибыл список на освобождение, в котором есть и моя фамилия. Наконец-то! Радость переполняет душу.
Оказалось, в Москве принято компромиссное решение: не реабилитировать (дабы не марать честь мундира), а в срок заключения (по последнему приговору) зачесть время, отсиженное с 1937 по 1940 год. В присланном документе обнаруживаю опечатку: указывалось, что первый раз я пробыл в заключении 3 года 3 месяца, в то время как фактически 2 года 3 месяца. Разумеется, не стал опровергать. Начальству виднее, сколько времени я провел за решеткой.
Итак, теперь я не презренный «зека», а полноправный гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вольная птица. Но вот лететь куда хочется не могу, а должен по-прежнему находиться в клетке, именуемой Унжлагом. По существующей инструкции паспорт на руки не выдается. Не положено. И должен я оставаться в лагере в качестве вольнонаемного. Работаю в той же должности, но получаю зарплату, переезжаю из барака в квартиру. В ней живу с приехавшей из Горького женой, на лето забираем к себе детей. Жизнь продолжается! Какие она делает курбеты, то вознесет тебя высоко, то в бездну бросит без следа, как поется в жестоком романсе.
Работа нашего конструкторскою бюро протекает успешно, разъезжаю по лесным лагерям, где действуют наши механизмы, вижу, как они облегчают труд заключенных (ох, сколько их, изнуренных, бесправных рабов), хотя все равно лесоповал выдерживают немногие, все они обречены. И никакие твои, инженер, премированные погрузчики не продлят им жизнь. Не обманывай самого себя, не утешай свою совесть, конструктор.
А с воли приходят неутешительные вести. По-прежнему продолжаются массовые репрессии, они принимают чудовищные формы. Появился новый юридический термин «пов-торники» — людей, отбывших положенный срок, без суда высылают в отдаленные районы Севера, в сибирскую тайгу, казахстанские степи на вечное поселение.
И так не хочется возвращаться из командировок домой, даже если тебя ждет любимый человек. Каждый раз ожидаешь какого-нибудь подвоха. Как-то в конце 1949 г. ночью стучат в двери. Ну, все! Обнял, прощаясь, жену и пошел открывать. Спрашиваю: кто? Отвечают: милиция! Входят, спрашивают документы. Почему же сразу не предъявляют ордер на арест? Оказывается, проверяют паспортный режим. Отлегло от сердца, на этот раз, кажется, обошлось, слава богу, если он еще есть. Страх липким потом обдал все тело. Ведь изо дня в день уже сколько лет все мы живем в вечном страхе — за себя, за близких людей. Страх проник во все поры нашего общества, отравил жизнь детям, боящимся потерять родителей, отцам и матерям, переживающим за участь детей. И нет этому проклятью ни конца ни края. Живем в вечной ночи.
И все же, пока я жив, надеюсь и верю. После того как мне дали «вольную», обождав два года, стал писать во все инстанции о восстановлении в партии, но повсюду получал отказ. В апреле 1951 г. отправился в длительную командировку. Закончилась она накануне майских праздников. Не удержавшись от искушения, махнул в Горький к семье. Так хотелось побыть хотя бы одну ночь под родным кровом, обнять детей, прижать к себе внуков, что потерял всякое благоразумие. Что будет, то будет, семь бед — один ответ. А очутившись наконец дома, не имел сил оторваться от родного очага, в котором не был десять лет. Так и пробыл здесь целую неделю. В Сухобезводное вернулся только 8 мая.
Утром следующего дня вызывают в лагпункт, и там в кабинете начальника двое в штатском предъявляют ордер на арест. Третий по счету! Обошлось на этот раз без обыска. Повезли в Семенов, а на следующий день в Горький. Здрав-
ствуй, Арзамасское шоссе, здравствуй, знакомь»! тюремный дом. Все те же процедуры, та же технология, в «черном вороне» на Воробьевку, во внутреннюю тюрьму. Ведут к следователю. Тот не стал хитрить, человек, видать, порядочный, и без всяких экивоков объявил, что никаких обвинений не предъявляют, имеется инструкция всех нас изъять и отправить на вечное поселение. Поэтому в моих же интересах побыстрее покончить со всеми формальностями, чтобы успеть до зимы попасть на место и избегнуть лишних мытарств в пути.
Вместе потрудились над протоколом, зафиксировали первый и второй аресты, формулы обвинений и на этом расстались. В августе объявили постановление ОСО при МГБ: за контрреволюционные деяния сослать на поселение в Красноярский край.
Везли по этапу через Киров и Красноярск, затем баржой по Енисею и Ангаре доставили в начале сентября в глухой таежный поселок Ангарск. Конвой высадил нас, политических ссыльных, вместе с уголовниками на берег и оставил под присмотром пьяного коменданта. В первую же ночь урки обчистили магазин, накачались водкой и устроили поножовщину. Через несколько дней их выловили и отправили обратно за решетку.
А мы начали обживаться. Прежде всего требовалось найти жилье. Поселок маленький, коренные жители боятся пускать к себе ссыльных: не положено. Селиться можно только в лачугах таких же бедолаг, как и мы сами, уже обжившихся на этом месте. В одну из лачуг пустили и меня за 50 рублей в месяц. Здесь стояло семь топчанов для холостых и семейных. Ложились спать рано, как стемнеет, вставали в пять утра и становились в очередь за хлебом.
Разница здесь во времени с Горьким 5 часов, но я долго не переводил свои часы, глядя на них, представлял, что сейчас делается дома: сидят за чаем или уже на работе. Впрочем, думы думами, а жить на что-то надо. Где здесь можно приложить руки, чтобы зарабатывать на пропитание? Хотя мне родные часто присылали посылки, но осенняя навигация кончается рано, и теперь до весны нечего больше ждать, только переводы. Часто получал переводы от младшей дочери Нелли и ее мужа Виталия¹. Они мужественно вели себя все эти тяжелые годы, когда на них косились из-за близости к «врагу народа». Выдержали!
¹ Речь идет о ныне здравствующих Виталии Анатольевиче Звереве, чл.-корр. АН СССР, заместителе директора ИПФАНа, и его жене Нелли Матвеевне Зверевой, докторе педагогических наук. (ред.).
Огляделся, вокруг тайга, такая же безотрадная и тоскливая, как моя жизнь, выйдешь на тропу, вспомнишь любимый, такой далекий город, родных — и слезы, слезы... И лагерь по сравнению с ссылкой кажется раем, там хоть спасала работа, люди, надежда на освобождение. А здесь товарищи по несчастью только еще больше грусть нагоняют, во всем изверились, весь мир в черном свете видят. Выдали на руки удостоверение (взамен паспорта), в котором говорится, что «ссыльный ... строго ограничен в правах передвижения и обязан проживать в ... состоит под гласным надзором и обязан явкой на регистрацию 2 и 16 числа каждого месяца».
Начались поиски работы, в нашем поселке ее не было, в окрестных тоже не предвиделось. Даже рассыльным в учреждения не брали. Узнал, что где-то есть литейный заводик, понадеялся, что как специалиста возьмут туда. Но последовал традиционный отказ. Нет! Нет! Нет! «В связи с отсутствием вакантных должностей принять не можем». «Использовать не представляется возможным». «Школы учителями укомплектованы полностью». Накопилось целое «досье» с неизменными отказами, под любым предлогом. Написал краевому прокурору и получил очередную отписку: обращайтесь в местный Совет, на переезд в другое место
требуется разрешение УМГБ. А комендант уже предупреждает: не будешь трудиться, снова будем судить, продукты за деньги давать не будем и т. д.
Получался замкнутый круг, куда ни кинь — всюду клин. Между тем удалось разузнать, что единственное место, где можно как-то устроиться, это Мотыгино, обжитое, старое и большое село. Там есть школа-десятилетка, больница, магазины да еще река Ангара, а это значит, можно рыбачить и с голода не помрешь. Надо настойчиво добиваться перевода туда. Так в конце концов очутился я в этом селе и устроился на бензозаправку. Дежурил сутками, за это время отпускал 4—6 тонн бензина. После дежурства голова тяжелая как чугун, надышишься бензином до одурения, еда в рот не лезет. Сутки работаешь, сутки дома приходишь в себя. И все это считалось счастьем, и многие мне завидовали.
В начале новош 1952 г. я воспрянул духом. Ко мне с далеких волжских берегов ехала жена Соня. Верная подруга жизни, она вновь, как и в Унжлаге, собиралась разделить мою горькую участь. В Красноярске она зашла в крайоно, показала свои учительские документы, но ей отказали в работе. При этом посоветовали вернуться домой.
Ее приезд вдохнул в меня новую жизнь. Не получив возможности работать в школе, жена стала портнихой, у нее завелась клиентура. На свои сбережения и переводы дочерей мы купили небольшой домик, разбили огород, обзавелись хозяйством. В свободные часы выезжал на Ангару и всегда приносил домой прекрасных окуней, громадных щук, замечательных стерлядок. Между тем жену как-то вызвали в школу, где открылась вакансия преподавателя математики и физики в старших классах. Сами там решить ничего не могли и отправились с ней в район. Там беседовали в отделе народного образования и в райкоме партии. Секретарь посоветовал жене... оформить развод. Конечно, она отказалась, но в конце концов ее все же взяли в школу. Вскоре новая радость — из Читы прилетела дочка Елочка с сынишкой Женей. Время их пребывания пролетело быстро, и вот уже мы катим на моторке по Ангаре на остров, где находится аэродром. Женя пугается шума и прижимается к деду. Посадка. Маленький самолет исчезает в голубом небе. Когда мы еще увидимся и увидимся ли еще? С тяжелым сердцем возвращаемся на берег, в свой обжитой домик, жена ставит на патефон привезенные из Горького пластинки, и, отвернувшись друг от друга, мы тайком вытираем слезы. А они все предательски бегут по лицу.
Счастье было таким недолгим. До нас докатываются из Москвы тяжелые вести о «деле врачей». Опять газеты пишут о «безродных космополитах», опять, как в середине 30-х, собрания, митинги, требования крови... Где же ты, человек, где твое доброе начало, милосердие, где твоя честь и благородство? Или все это на веки вечные забытые понятия? К нам в сибирскую глушь московские новости доходят в уродливых формах. В библиотечную читальню вламываются пьяные уголовники из ссыльных и требуют газет, где прописано «про жидов». По-своему реагирует на события наш комендант, он проявляет повышенную бдительность, требует от ссыльного ленинградского профессора, страстного рыболова, снести с берега Ангары возведенную им лачугу, а нам предписывает сдать свою лодку, дабы не вздумали на ней удрать из ссылки.
Меня вызывают в райотдел МГБ. Зачем? Может, какой донос? Вечно находишься в ожидании новых превратностей судьбы. Как бы нежданно-негаданно не угодить под новое следствие. Предстаю перед следователем. Оказывается, дело связано с одним из бывших секретарей Автозаводского райкома партии Огурцовым, которого не то поздно арестовали, не то совсем упустили. И теперь от меня требуют на него «компромат». Конечно, помню его отлично, не раз общался с ним по нашим изобретательским делам и освоению новой техники на автогиганте, но счел разумным сказать, что его совсем не знал.
Так шли дни за днями, недели за неделями. Я уже работал в школе завхозом, экспедитором, «мастером на все руки». В один из весенних дней 1953 года вернувшаяся с работы Соня приносит сногсшибательную весть: по радио передали бюллетень о болезни И. В. Сталина. Через сутки новое сообщение. Среди ссыльных только и разговоров об этом. Все гадают: что-то будет... Не повернет ли судьба нашу участь? А в один поистине весенний день, как известно, знаменующий обновление природы, в поселке вывешиваются траурные флаги. Свершилось! Сибирячки льют слезы по «великому вождю». Мы, ссыльные, скрываем на людях свои чувства, и это дается с трудом.
Мне же припомнилось, как дважды пришлось близко наблюдать Сталина. Первый раз это произошло на праздновании 60-летия М. И. Калинина в Кремле, куда пригласили представителей общественности. Не спуская глаз со сцены, глядел, как возле Сталина сидел юбиляр, «всероссийский староста», как его звали в двадцатых годах. Оба они улыбались. Впечатление от торжественного вечера осталось тя-
желое, в зале царила напряженная атмосфера. Не успеешь достать носовой платок, как рядом сидящий требует «вынуть руку из кармана». Видимо, и здесь бдительно охраняют жизнь вождя. Вторично наблюдал его на Всесоюзном съезде Советов, куда имел гостевой билет. На нем, кажется, принимали «сталинскую» конституцию, провозглашавшую единство партии и народа. Не мог не обратить внимания на бархатный канат, отделяющий сцену от делегатов и гостей, на бравых молодцев, не спускающих с тебя глаз. Сам же Сталин, как заметил, в жизни мало походил на свои помпезные памятники и парадные портреты: не был он ни величественно представительным, ни осененным ликом мудрой загадочности. Человек как человек, невеликого роста, сутуловатый, щупловатый. Разве что рыжеватые с проседью усы были сталинскими, знакомыми по бесконечным газетным снимкам.
Жить стало легче. Я мог теперь работать учителем физики и математики. Стали доходить вести об упразднении ОСО (особых совещаний), ликвидации «троек», значительном сокращении репрессивного аппарата. В газетах появилось сообщение о прекращении «дела врачей», реабилитации ряда крупных деятелей партии и государства. И я снова начинаю бомбардировать ЦК партии и Генерального прокурора. Жена замечает: не все сразу, сначала выйди на волю, а потом занимайся восстановлением в партии. Но мне надо все сразу, я хочу полной справедливости, которой ожидал почти два десятилетия.
Новая весть: арестован оберпалач Берия. В газетах появляется новый термин: «культ личности». Я получаю из Горьковского обкома письмо о том, что по запросу ЦК туда отправлено мое личное дело. Хотя я не обращался в обком, но догадываюсь, что ЦК занимается моей реабилитацией. Надежда вспыхнула с новой силой. В 1954 г. приходит извещение от Генерального прокурора СССР о том, что им опротестовано мое дело. 30 марта 1955 г. Верховный суд СССР полностью меня реабилитировал. В этот день рождается внучка Юленька. События накатываются одно на другое. В Красноярский крайком КПСС приходит теле грамма из ЦК, чтобы отыскали меня и отправили в Москву в связи с вопросом о восстановлении в партии. Об этом сообщает явившийся инструктор Удерейского райкома.
И вот мы с женой в сопровождении друзей и знакомых отправляемся на пристань. Волны Ангары мягко покачивают пароход, то поднимая, то опуская его. Не пойму, от
яркого ли солнца или скорее от волнения навертываются слезы. Третий гудок. Пароход отваливает от дебаркадера. Прощай, Мотыгино, прощай, Сибирь, прощай, ссылка! Я еду домой, в Горький.
30 марта 1955 г. Верховный суд СССР полностью реабилитировал М. М. Таубеса, восстановив его во всех гражданских правах. Вскоре последовало восстановление членства в КПСС с 1920 г. В сентябре 1955 г. ему была установлена персональная пенсия республиканского значения. В октябре 1955 г. ВТЭК признал его инвалидом 2-й группы. Умер М. М. Таубес в 1974 г.