Меня звали власовцем
Меня звали власовцем
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
ОТ СОСТАВИТЕЛЯ
Я знал лично его — этого человека с тяжкой судьбой.
Мы выросли вместе, потом надолго разлучились, а сблизились лишь к концу его жизни. Хоть и вроде не были настоящими друзьями.
То, что он пережил, мне довелось видеть самому, отчасти знать по его устным рассказам — обрывочным и недоговоренным или прочесть на страничках толстой тетрадки с невнятными записями, тоже незавершенными.
В дополнение ко всему я здесь воспользовался воспоминаниями других людей, а точнее — их свидетельствами об известных и малоизвестных событиях, а также документальными материалами и даже художественными произведениями на эту же тему — о войне и ее последствиях.
К сожалению, автору — Ивану Федоровичу Тарасенко не довелось увидеть такое сборное повествование, чтобы благословить эту рукопись на публикацию. Но он знал, что я пишу, встречаясь со мной там, где жил до своей кончины — в одном из новых домов-пятиэтажек на одесских Черемушках. Или чаще всего я бывал у него на рабочем месте — в сторожевой будке на заводе "Холодмаш", где мы подолгу сидели с его старыми и новыми друзьями.
До сих пор помнится смущенный отрывистый говорок этого горемыки, который держался со снисходительной усмешкой на худом угловатом лице, пока опустошалась очередная дешевая бутылка... И не забыть, как он страдал!
Возможно, я еще воздержался бы от этой публикации, пусть даже настало нынешнее благоприятное время для ранее сомнительных и опасных фактов.
Но вот исполнилось 80 лет, как Иван Федорович появился на свет. Юбилей!
И долго ли умалчивать о судьбе этого бывшего власовца?
Или просто страдальца — сверстника, бойца и зэка...
Так пусть Иван простит меня на том свете!
Сентябрь 1999 г.
Владимир ГРИДИН
Часть первая ДОМОЙ И ИЗ ДОМА
ДОМОЙ И ИЗ ДОМА
1.
С чего все это началось — моя власовщина?
Не с того дня, когда я натянул мундир с немецким распластанным орлом на правой стороне груди и с русским трехцветником — на левом рукаве.
И даже не с весенней тоски над Ла-Маншем, пока мы ждали за наскоро сколоченными плитами Атлантического вала, больше ежась от сырого ветра из-за пролива, чем от предчувствий — что с нами теперь будет... Там не утешил и дядюшка Ришар из Одессы!
Пожалуй, так вышло еще за два с половиной года до этого — и на нашей родимой земле, и в нашей законной военной форме, да и с другой душой.
Если не считать сущего пустяка — что я был фактически мертвяком. Даже согласно сводке Совинформбюро.
Не забыть этой осенней тоски под Уманью!
Помню, тогда проснулся — и вроде нет на мне шинели. Сразу потянулся рукой, чтобы натянуть ее на плечо. Но едва лишь ощутился ворот гимнастерки.
Да, шинелки не было — уперли, значит. Но поразило другое — белизна вокруг. Снег — он вдруг выпал. Легкий такой, едва осыпавший нас — лежавших вповалку на земле. Зима, черт ее возьми! Уже наступила на нашу голову...
Но кто мог ее ругать, как водится? Снег — это и вода, а пить нам давно не давали. Даже не подпускали близко к малейшей луже, не говоря и о том, что неподалеку — знаменитый пруд Софиевского парка. Или что там еще рассказывали о местных красотах, пока нас гнали...
Когда же я потянулся ладошкой, чтобы зачерпнуть горстку снега, то от невольного движения сильно резануло в животе — знакомой безысходной болью. Желудок — ну, ясно... который уже день не ем ничего? Жрать нам и подавно не было, пока сами что-то не
наскребем вокруг. А кто еще недавно посмеивался насчет этого — подножного корма? Но где она — хотя бы травка, а?
Сразу захотелось и того — сходить, как это культурно говорится. То, что делалось теперь прямо на месте, не отходя куда-то вбок. Так как не хватало больше сил из-за частого желания — отлучаться... да и куда особенно идти при нашей скученности? Но теперь это вышло не просто...
Не успел я подняться, как вижу — почти рядом моя шинель горемычная. Накинута на соседа — и с головой... не покойник ли? Видно, дошел парень, который с вечера стонал, а потом его и пригрели — на прощание. И еще это хорошо — так позаботились, а то другие навзничь лежали, пока их не уносили. Чего доброго, сам я околею и без своей шинелки родной и верной. Ох, вон опять резануло и засосало... хоть стой, хоть падай! Конец мне!
Тогда и вышло самое неожиданное. Не успел я посидеть, как полагается, и уже хотел подниматься. По старой доброй привычке стал искать какую-нибудь бумажку, хотя стал обходиться и листьями, и тряпьем от белья. Но тут смотрю: не просто кусочек бумажки, а что-то вроде газеты. Спрашивается, от кого еще завалялась такая газета — наша военная или даже московская, хотя давненько ничего не читал? Помнится, сколько ни отходили с танковыми боями от Ровно — ничего не было по дороге, а политруки уже не пользовались этим своим орудием. Они лишь на словах еще что-то наворачивали про героизм и про скорую подмогу, умалчивая даже про Советскую Родину и великого товарища Сталина. Ну, так что же теперь рядом валяется? Может, какие-то сведения о ходе боев, которые прошли... а?
Не застегивая штаны, я потянулся к бумажке. Так и есть — что-то про бои, про героизм и победу. "Еще немного остается... и боевые действия победоносно завершатся... а тогда большевизм потерпит окончательное..." Ну, что это? Немецкая говорильня, не иначе! Листовка от фашистов, черт бы ее побрал! Мало ли уже наслушались по радио, пока шли сюда...
Рядом со мной кто-то хмыкнул — возможно, из-за моих штанов, осевших к коленям. Или нет — это бросился в глаза крупный шрифт по краю бумажки. "КЛИЧ"... какой-то заголовок, что ли? Все же одернув брюки, я стал разглядывать внимательно. Кажется, целая
газета с таким названием. Похоже, не встречалась раньше... и кто это выпускает? Вон наша дивизионка — та была совсем другая. Значит, фашистская пропаганда... и специально для нас — военнопленных? Ну и куда же она нас буквально кличет?
Только позже я узнал, что выходила такая газета не где-нибудь, а в самом Берлине. И что делал ее не кто-нибудь — аж сам бывший политработник... да, бригадный комиссар! Ну и как он мог теперь такое написать — про крах большевизма, про победу немцев? Хотя, если глянуть вокруг, разве мы не потерпели крах — целая армия? О разгроме ее же — 12-й танковой отдельно сообщалось даже в сводке Совинформбюро, как я тоже потом узнал. И вон наш победитель — один из сменившихся часовых в длинной, до пят шинели и в валенках, подбитых деревянной дюймовой подошвой, ходит вокруг с автоматом, поигрывая себе изредка на губной гармошке... Небось, уже завтракал!
Так в меня веско загнали тогда эту новость — печатный факт про тех, кто победил и кто проиграл. Новость, которая сразу свалила меня — и без дизентерии с вечным поносом. Так что осталось только набросить свою шинель. И лежать, накрытый с головой, как тоже доходяга. По-немецки — "тотэ", или как там...
2.
Но думалось ли, что это и спасет меня? Как и вообще нечто немецкое в моей породе?
Видно, я совсем окоченел от выпавшего снега и ударившего тут же морозца. Потому что не двигался и в момент, когда конвойные помощники — вчерашние пленные, хлопцы из окрестных мест — понесли меня с другими мертвецами, пнув для верности башмаком: "Кажись, вже готовый., да?" Нет, я еще не разбирал сразу их ломаную мову, а только стало легче, что она не немецкая. К тому же не с песенкой на гармошке — "Лилли-Марлен", что ли.
Очнулся я уже за пределами той знаменитой ямы на кирпичном заводике, где нас держали. О ней потом писал один поэт — Долматовский, тоже попавшийся с танкистами и тоже как-то вырвавшийся. Я недавно видел его книгу — "Зеленую браму", но только посмеялся: как ловко у него выходило... Хотя, если честно, разве самому не повезло — и с засыпанной кучей, куда всех
бросали, и с подтаявшим потом снежком, когда не были заметны следы, и даже с той бабой, которая заметила рядом мой свежий понос и что-то сунула мне? О, эта тетка Горпына, которую я напрасно искал недавно, едва поехав на экскурсию в Умань! Я нашел там все — от выбеленных кирпичиков на месте страшного завода с нашей ямой до музея Котовского, где жил и пьянствовал с друзьями этот красный командир. Не говоря уже про домик для свиданий в глубине Софиевского пруда, которому слегка позавидовал. Да, видел многое, кроме Горпыны... дай Бог же покоя ее душе на том свете...
Я думал о ней — одинокой и нищей, с ее погребом, где я отлеживался больше недели и где подлечился какими-то народными настоями. И думал о барахле ее покойного мужика, которое я напялил, чтобы топать дальше, несмотря на усиленный мороз. "Всю дорогу", как говорили потом лагерники, я слышал в ушах ее говорок — быстрый и шепелявый, хотя не мог слышать вокруг немецких окриков — на развилках, где проверяли документы. Слава Богу, у меня не было никаких документов — иначе полевые жандармы с бляхами на груди враз загребли бы меня. Зато как я отсыпался в заброшенных скирдах, если находил их с рассветом, когда с трудом топал опухшими от ночной ходьбы ногами по обочине! Да, дорог я вообще избегал и раз даже сделал немалый крюк где-то на Кировоградщине, пока не вышел к тому городку, за которым начиналась румынская власть. Как это — Транснистрия, что ли.
Бар... Что я раньше знал про него? Он был не просто в Винницкой области, а одно из еврейских поселений. Там теперь создали гетто — огороженную местность для бывших лавочников и портных, бухгалтеров и ювелиров. Такими я представлял себе вообще евреев раньше, живя в Одессе не среди них, а на рабочей окраине — Слободке, бывшей Романовке.
Но здесь — при виде согнувшихся стариков и нищенски одетых подростков невольно вспомнились и наши доходяги в Умани, как потом было у зэков под Салехардом. И стоило мне устроиться на ночлег в одной семье — коренных украинцев, сперва подумавших, что я тоже еврей (наверно, стал похожим на них — с отросшей щетиной и запавшими черными глазами?). Они, к моему удивле-
нию, и не спрашивали мои документы (и даже не побрезговали и дорожной торбой с остатками сухарей, которую я подстелил под голову)... Мне и довелось узнать про такие ужасы с евреями, что это превзошло Умань.
Поясню: тут я приведу пример из книги, в которой описывается расправа над еврейским населением из Барского гетто. Эту книгу написал в Одессе такой деятель — Леонид Сушон из местной Ассоциации евреев. Про дела вообще в этой хваленой румынской Транснистрии. Вот что я прочитал там:
"Первую партию несчастных силой согнали в лес за пределы города, — приводятся воспоминания М. Д. Яновской по рассказу ее матери Ц. Нухимович. — Всех заставили раздеться догола и подвели к краю рва. Перед обезумевшей толпой вышел раввин и обратился к толпе на идише, умоляя людей молиться вместе с ним и принять смерть покорно и достойно. Он убеждал их в том, что они умирают не по вине немцев, а по воле своего Бога, и толпа замерла. Один из фашистов, поняв смысл обращения раввина к своим единоверцам, подозвал его, похвалил за мудрость и милостиво даровал жизнь. "Я не приму ее от тебя, — сказал раввин, — я пойду вместе со всеми. Позволь мне только завернуться в талес — я не могу сойти в яму голым". Получив разрешение, он набросил на себя талес и, помолившись, первым спустился в ров. Когда за ним пошла толпа, фашисты начали стрелять... Местные жители рассказали, что еще несколько дней слышны были крики и стоны, а земля вздымалась и дышала".
Сплошные "тотэ" — так, наверно, было и на идише...
Это описано в книге под названием "Транснистрия: евреи в аду", но я тогда еще не знал, что так называется румынская территория. Идти в глубь нее к самому центру — Одессе мне явно не улыбалось даже по рассказам, которые я слышал и без будущей книги. К тому же однажды в хату, где я остановился, зашел тип в шинели с белой повязкой на рукаве — вместо серебряной жандармской бляхи (это вообще не из немцев, а свой — украинец вроде тоже наших пленных в Уманской яме). Он потребовал от меня, явно принимая за еврея, сразу подлежащего расстрелу: мол, покажи свой документ... не "обрезанный" ли? Такое не всегда требовали от нас даже немецкие конвоиры, пока гнали до Умани, и я воспротивился ему. Да, не красоваться же голым перед уважаемыми хозяевами — как и тот
раввин перед расстрелом! Но и разве можно подводить их — за якобы укрывательство? И я стянул штаны, как при поносе, с криком: "Любуйся... ты!"
Мой форменный клич — вроде названия рваной газеты сразу подействовал на этого полицая. Но знать бы мне тогда о таком курьезе: редактором этого самого "Клича" потом стал настоящий еврей, тоже попавший в плен! Там он находился благополучно — и еще до Власова, а потом являлся при нем — Главнокомандующем РОА — главным идеологом, выпуская и другие газеты — для тех, кто из плена ушли с оружием в руках против Советов. Не раз я читал их — "Добровольца", а особенно "Зарю", пока сшивался в Одессе... Как позже и сам стал таким же — вроде бы власовцем.
Да, вон что писал об этом еврейском редакторе — М. Зыкове один из власовских переводчиков Сергей Фрелих, на которого потом ссылались московские "Известия". И не это ли в Одессе толкнуло меня на другой шаг? Или то немецкое нутро, которое было от мамы?
3
Вообще меня настораживало еще при угоне до Умани — как немцы делили нас в политическом и национальном смысле. Чтобы после всего расправляться, чтобы рассорить между собой!
"Коммунистен, политкомиссарен унд юден..." — обычно заливисто обращался к нам на привале командир колонны. И приказывал названным категориям пленных выйти на два шага — для расстрела, а потом отдельно украинцам — к отправке по домам. Да, евреев расстреливали вповалку с коммунистами и политруками, как бы ставя их наиболее высоко в ненависти против Германии, а одновременно — в преданности советской власти. Хотя, правда, сумел же как-то уцелеть тогда Евгений Аронович Долматовский — и не только вырвался из-под Уманской ямы, а и написал в советском тылу "Песню о Днепре"! Меня же не отпустили даже как украинца — с моими "варениками" на петлицах — знаками отличия младшего комсостава... Мол, поработай в пользу "фатерланда" — вместе с русскими, раз не подходишь для какого-нибудь национального добровольческого легиона — татарского, грузинского или латышского.
Но с этим майором Мелетием Зыковым — как он себя назвал в плену — вышло что-то совсем непонятное, так что историки до сих пор ломают голову, а в газетах даже подают небылицы.
Как там написал про него в отдельной главке вышеназванный С. Фрелих:
"О своем прошлом Зыков рассказывал много и каждый раз по-другому. Будучи пьян, он "выдавал" свои геройские подвиги, которые с саблей в руках совершал против врагов в знаменитой Конной армии Буденного. В мирные годы являлся заместителем главного редактора "Правды" — Бухарина и был- арестован одновременно с ним, но потом сослан на три года в сибирскую ссылку. После возвращения оттуда его снова приняли в партию и отправили комиссаром на фронт, где он попал в немецкий плен в апреле 1942 года. До Власова был доставлен в Берлин при маленьком специальном лагере для отдавших себя против режима Советов. Не делал секрета, что он убежденный марксист, пусть умеренный — типа меньшевика. Свою немецкую форму носил, как мешок с картофелем. Для гестапо не было тайной, что он еврей. Это все знали, но молчали..."
А в "Известиях" еще писали, что сам он — выходец из-под Воронежа, что ли, был женат на дочери наркома просвещения Бубнова, которая из Одессы. И я видел его на фотоснимке рядом с эсэсовскими журналистами: черные густые кудри, оттопыренные, типично еврейские губы и небрежный животик под действительно мешковатым мундиром... Но совсем не стал "тотэ"!
Ну, так что же получается: будучи высокопоставленным политработником, этот тип стал бороться против советской власти задолго до власовщины. Хотя про таких, как Зыков, немцы сбрасывали прямо на ноги, под гусеницы запыленной "тридцатьчетверки" такие погромные листовки: "Бейте жида — политрука: морда просит кирпича!" Увидев ее первый раз, очень потешался при мне мой напарник — башенный стрелок, когда машину заклинило в атаке и мы сползли в кювет. Мол, самый страшный для немцев враг — это, оказывается, не русские или хохлы, а эти... евреи или как их там? Вон и недаром в злополучном Баре их толпами вели на расстрел во главе с раввином...
Значит, в конце концов Советы оказались такой бедой, против которой пошли даже самые знатные еврейские деятели, как этот
Мелетий Зыков! А германская пропаганда была настолько заинтересована в победе над Сталиным, что била его в морду даже таким, что называется, жидовским кирпичом!
Я думал об этом, шагая дальше — к Одессе и не предполагая, что там меня ждут они же — евреи, тоже ничего не знающие про хитроумного Зыкова или как там его по-настоящему... И что с ними сойдется и моя судьба!
О, знал бы обо всем и мой напарник — стрелок Васька, полегший там же, в кювете, пока мы чухались с левым траком! Хорошо, что я один поднял руки. Да, я встал, увидев автоматчиков. Они дали оценить мою горькую жизнь! Хотя тогда соображать было некогда.
Ведь заслонило одно перед смертью — гибельное озарение...
А что ждет меня там же — в этой забытой Одессе с ее новыми порядками? Воображаю: если немцы такое творили, то какие-то румыны... Страшно и что-то думать!
Чем ближе к 'дому, тем ноги все больше барахлили — тоже заклинивали, явно тормозили. Пусть и привыкли к переходам, как и желудок, немного восстановившийся. Но с каким трудом я скользил по большаку или доползал до паршивой деревеньки, хотя издали кричали по-румынски: "Стай аичь!" Что по-русски значило: стой здесь...
Вдруг в глазах возникало лицо покойного бати — скромного работяги, когда он возвращался тоже со свалки, где рылся в мусоре. Из последних сил он ковырялся там кочережкой и носил в мешке на базар, чтобы я мог еще учиться, как хотел, — на водителя. А братик... так и умер, бедняга — и мне не забыть, каким был в гробике с веками, накрытыми ореховыми листками.
Помню, я сам наложил их, потому что глаза никак не закрывались, хотя рядом и старались. А мне просто подсказал кто-то из мальчишек: мол, попробуй листочками... Но кто закрыл бы мне глаза, если бы я не поднял руки?
Нет, не очень хочется мне туда — в Одессу... И увижу ли маму, у которой дальнее немецкое родство? Хоть и не могу слышать их язык!
4
Раньше мамы я увидел там тех же евреев, про каких думал от Бара.
Из-за них я вообще еле проник на свою родную окраину — Сло-
бодку, которая была опоясана колючей проволокой, а у проходов торчали румыны.
Да, едва я пробрался к ней со стороны Кривой Балки — знакомого пригородного села, где раньше тащил с огородов овощи для дома, как вдруг вижу — на перекрестке у бывшего хлебозавода — кучка солдат с повязками.
Это стояли жандармы, охранявшие выход из-за проволоки — чтобы со Слободки не вышел ни один еврей. Ведь, оказывается, они находились там — в таком же гетто, как и Барское, — и только не шли толпами на расстрел во главе с раввином или без, а партиями угонялись на Пересыпь — к поезду.
Обо всем я узнал толком, когда все же проскользнул через проход в проволоке, догадавшись, что часовые не задерживают входящих внутрь. Хотя они и косились подозрительно на меня в обшарпанной сельской робе, а один даже хотел остановить — знакомым окриком "Стай аичь!" Но я тут же выкрикнул что-то по-немецки — к явному испугу этих союзников Германии...
Короче говоря, не без труда и риска мне удалось попасть на родную окраину. На ту самую, о какой раньше и думать боялся, чтобы не растравлять себя.
Да, Слободка не раз в душе вызывала сладкую боль, как ни плохо здесь нам жилось. И, шагая по грязным, странно узнаваемым улицам, я был в дурмане: неужели и в самом деле добрался сюда? Но и боялся встретить какого-то знакомого с дурацкими расспросами... Хоть и пялился вокруг, как дикарь!
Ну, подумать только — вот она, Городская улица — главная, только больше с еврейскими лицами, чем с привычными жлобоватыми слободскими. А вон и маленький базарчик с какими-то вывесками над бывшей парикмахерской (ресторан "Гамбург", что ли?). И еще забитое досками почтовое отделение (кажется, номер 6). Но совсем не разобрать: где тут делала разворот трамвайная колея? Вдруг над головой грянула музыка — видно, из репродуктора над хлебной лавкой (потом узнал — частной!). А там и какая-то девица в платке, вывязанном над лбом, прыснула при виде меня. Нет, раньше я никого из них не зйал... И все же припустил вперед, хотя ноги еле гнулись.
Уже не вспомнить, как я спустился с горки, где, бывало, катался
на санках с дружками. Дальше была поляна, по которой мы обычно гоняли футбольный мяч — "меряли землю", как это называлось. Или даже затевали настоящую войну (с пальбой из самопалов!) против соседей — шпаны из Гофманского переулка. И не успел я еще содрогнуться от мыслей про настоящую войну, из которой вроде бы выкарабкался, но которая продолжалась и в которую снова влезу, как тут меня окликнули: "Карапет... ты?"
Знакомое прозвище, которое всегда меня коробило! Так здешние хлопцы звали меня за ловкость, с которой я почти по-азиатски изощрялся на турнике, делая знаменитое "солнце". Или за то, что мог плавать стилем "баттерфляй" — с выбрасыванием обеих рук. Но, Боже, как давно это было... и было ли вообще?
Я даже не оглянулся — кто там узнал меня в деревенской чуйке и в шапке со спущенными до подбородка ушами. А потом ошалело свернул за угол — на улицу, которая почему-то называлась спуском, к тому же так необычно — Наличным (хотя шла ровненько домами по обеим сторонам, без открытого вида).
Только там я остановился, давясь тугими легкими. О, этот наш "куток", где обычно собирались по вечерам, — под фонарем. Отсюда тянулся узкий проулочек с моим любимым турником поперек него, и там была дорога вниз — на Пересыпь, стоило лишь спуститься по округлой мощеной дорожке. Там наша братва всегда ходила к морю — на Нефтяную гавань, чтобы хвастать — кто доплывет дальше, вплоть до наливных судов, или кто загорит крепче — до третьей или даже пятой облезлой кожи на плечах...
Не давая себя запутать нелепыми воспоминаниями, я все же двинулся к дому наискосок. И не увидел там, у обшарпанных ворот, как обычно, восседавших соседок во главе с теткой Феней или дворового дурака — Жорку Козла. А когда переступил порог, вдруг поскользнувшись на замерзшей грязной луже, то сразу глянул прямо через двор: есть ли занавеска в дверях?
От ее знакомого выцветшего ситца с рябинками у меня поплыло в глазах. Значит, мама есть, раз висит эта вечная занавесочка! И что маме тут сказать, а не просто сунуть кусочек деревенского сала, который я припас?
Но вот меня обняли за плечо — и так, что не передохнуть. И тяжело дыхнул сопевший голос Козла: "Иван, мать твою...
живой?" А вон и она! Я сперва услышал ее вопль, прежде чем увидел.
Маму сразу же стали брызгать водой, приводя в себя. И не узнать ее... На кого стала похожа!
А я долго гладил незнакомую кошку у ног.
5
Пока я пробирался сюда, домой, и пока здесь осваивался, все чаще беспокоило: ну, а что делается там — на фронте, от которого я отброшен? Да, где он теперь проходит, далеко ли зашли немцы, казавшиеся неудержимыми? А главное — цела ли еще Москва? Ведь о ней все больше было разговоров! С кем ни остановишься!
Эти разговоры почти не велись под Уманью, где знали лишь полуживую тягомотину. Но кое-что довелось услышать от тетки Горпыны, как она ни остерегалась: мол, враги стали злыми — видно, что-то у них "гирше", чем раньше. А там, где меня настигал полицай-украинец с белой повязкой, старенький хозяин на прощанье даже бодро подтолкнул в спину: еще "выдужаешь" — успеешь дальше погнать немчуру! Как ни тянуло допытываться — куда это "дальше"... неужели их все-таки сумели и остановить, и даже погнать?
Так мне ясно стало, что Москва выдержала! А вскоре до меня дошло, что именно там германскую армию и потеснили — и почти на сотню с лишним километров. Не то, что в начале осени было под незнакомой Ельней, о которой нам прожужжали уши политруки, попавшие позже в плен, хотя дел было с грош!
Но если уж под самой Одессой я прослышал про такого спасителя Москвы — генерала Жукова, и буквально — из репродуктора, висевшего на столбе в поселке... То откуда мне было знать про другого из тогдашних полководцев, который гнал немцев до Гжатска во главе целой армии?
Именно э этом была заслуга того, кто стал потом у всех на языке. И кто перевернул судьбу другой армии, сколоченной им же. Судьбу хваленой РОА.
Вот что тогда совершил он, генерал Власов:
"Во время обороны Москвы Власов командовал 20-й армией. Эта армия была частью Северной группы, оборонявшей Москву. Во время советской контратаки в начале декабря войска Власова и 16-я армия
Рокоссовского прорвались к Истре, а затем к Солнечногорску и Волоколамску. 13 декабря 1941 года Совинформбюро опубликовало коммюнике об отражении немцев от Москвы с фотографиями тех командиров, которые отличились при обороне города. Среди них был и Власов. 24 января 1942 года он был награжден орденом Красного Знамени и произведен в генерал-лейтенанты".
(Из книги Е.Андреевой "Генерал Власов и Русское Освободительное движение").
Историк-эмигрантка Екатерина Андреева приводит там и слова близких ей иностранных корреспондентов, бравших тогда интервью у Власова. До взятия Волоколамска с ним беседовал американец Ларри Лесюер, который отметил "популярность Власова среди бойцов" и "его оптимизм", а французская журналистка Эв Кюри после взятия Волоколамска писала о нем "как об одном из молодых командиров, чья слава быстро растет".
Немного позже там, в Волоколамске, этого успешного командира повидал и популярный советский военный писатель Илья Эренбург. Тот писал о нем:
"Он меня изумил прежде всего ростом — метр девяносто, потом манерой разговаривать с бойцами — говорил он образно, порой нарочито грубо и вместе с тем сердечно. У меня было двойное чувство: я любовался, и меня в то же время коробило — было что-то актерское в оборотах речи, интонациях, жестах..."
Писатель еще замечает, что в беседе Власов много говорил о Суворове — "как о человеке, с которым прожил годы". А во время поездки на передовую "несколько раз в разговоре он возвращался к Сталину", который ему "доверил армию". Даже хвалил немецкие армейские порядки: "У них есть чему поучиться. Видали в блиндаже кровати? Из города вытащили. Культура!"
"Еще он говорил, что главное — верность; он об этом думал в окружении. "Выстоим — верность поддержит". Часто он вставлял в рассуждения поговорки, прибаутки, были такие, каких я раньше не знал: "У всякого Федорки свои отговорки"..."
Эту прибаутку Эренбург потом вспомнит в упрек тому, кто якобы нарушил "верность". Но и подчеркнет, как Власов заволновался и загордился, когда однажды явился после разговора по ВЧ: "Това-
рищ Сталин оказал мне большое доверие!" Это было при назначении его на Волховский фронт в марте 1942 года.
Ух, этот тяжкий Волховский фронт, где новоиспеченному генерал-лейтенанту пришлось испить всю чашу трудностей и лишений! Там он не просто менял отношение к Сталину и к "верности", но и в конце концов сдался врагу!
Это было уже после того, как я обосновался в Одессе и даже принимал свое роковое решение — уехать из родного города, чтобы попасть на чужбину.
Попасть именно туда, где заварил кашу позднее он — Власов с его армией.
Хотя тогда я уже успел наслышать от бывших пленных, как этот генерал еще до Москвы сумел крепко держаться под Киевом, не попав в окружение, где застрелился сам командующий. И как раньше, в первые дни войны, командуя Львовским укрепрайоном, даже смог отбить у немцев на неделю Перемышль!
Так вот кто определил в дальнейшем судьбу и мою, и многих других, не говоря уже о своей собственной. Вот кто породил это — власовщину...
Но думалось ли обо всем тогда — зимой на Слободке?
6
"Пещера Лейхтвейса" — так называлась единственная книга, сохранившаяся в моем доме. Помню, я не просто читал ее, что называется, до дыр, а и гордился тем, что больше ни у кого нет такой редкости. Даже у большого любителя чтения на Наличном спуске — у моего тезки, только с более странной кличкой — "Комиссарчик", не бывало ничего подобного, как он ни бахвалился чужим "Монте-Кристо" или даже тайным Мопассаном...
Эта "Пещера" и теперь сохранилась — единственное мое добро. Потому что не осталось больше ничего из вещей или бытовой мелочевки — ни пиджака, в котором я ходил на занятия в техникуме, ни даже бритвенного прибора, когда начал бриться. Все было продано: так мама спасалась от нужды, когда выяснилось, что и от старшего сына теперь никакой подмоги и просто никаких вестей. Бывший краснофлотец с бескозыркой "Береговая оборона", служивший раньше в Очакове, потом там и остался, женившись на мест-
ной рыбачке, а теперь вообще его следы затерялись. И мама, получается, этак по-немецки методично распродала все добро на слободском базарчике, как это делал раньше батя со своими находками на свалке... Ну и что я мог сказать ей, кроме сочувствия из-за такой нищеты?
Вообще в нашем доме были не самые богатые жильцы даже на довольно бедном Наличном спуске. Одна только тетка Феня сохраняла какой-то старый запас вещей и мебели от мужа — бывшего мастерового с Молдаванки. А жившая рядом семья Простовых перебивалась стирками для соседей или поденщиной на Суконной фабрике. Занимавшие же большую угловую квартиру три семьи — стариков, детей и внуков, в том числе злополучного Жорки Козла, промышляли — кто работой на "Дзержинке" — соседнем заводике, кто базарной перекупкой или даже спекуляцией начистоту, а самые молодые — вроде ловкого Гриньки по кличке "Фриц" могли и подворовывать. Все это дворовое общество достойно дополнял экзотичный "Шиста", или Шестопал — действительно, с шестью пальцами на левой руке парняга, ходивший вроде в бандитах. Как и его сосед по крайней квартире — Шурка Жлоб, вообще не вернувшийся после лагерной отсидки. Вот мое окружение с детства, которое вряд ли интересовалось "Пещерой Лейхтвейса" или Мопассаном!
Находилось лишь более приличное общество за пределами нашего дома № 10 — вроде того же "Комиссарчика", хоть и жившего дальше всех — за поляной, в одном из Наличных переулков, или ближайшего — в доме напротив нашего. Это был Кока по кличке "Пинчик" — после модного кинофильма "Искатели счастья", где главным героем являлся смешливый еврей Пиня. Внешне забавный и ловкий (например, крутивший, как и я же, "солнце" на турнике), этот сосед теперь пригорюнился, вернувшись с отмороженной ногой из плена, случившегося где-то у Перекопа. Но, узнав, что был мобилизован и его отец — бывший церковный портной, которого вскоре осудили за "пораженчество", совсем скис. Они вынесли и голодуху 33-го года, когда повесился хозяин дома — бывший моряк заграничного плавания, не стерпев лишений. А с началом оккупации из-за нужды приютили нескольких городских евреев, попавших сюда в гетто. И можно себе представить, насколько же с горемыкой Пинчиком было теперь важно поговорить — вплоть до "Кли-
ча" от немцев... Но нет, этот дружок не собирался отомстить тем, кто сгубил его семью. Он даже просто не мог идти куда-то работать из-за своих ног, как это сделал "Комиссарчик", ставший чертежником в порту и получавший одну марку в день.
Оставался еще один сосед — рядом с домом Пинчика, но, пожалуй, самый далекий из всех дружков нашей улицы. Он был из обеспеченной семьи автомеханика дяди Миши Гридина, который перед войной ездил по командировке в Западную Украину и привез оттуда немало добра — в том числе красивое кремовое пальто для его сына и занятную новинку — авторучку с золотым пером, которое Вовка всякий раз обтирал тряпочкой, чтобы не засыхали там чернила. Его самого мы прозвали "Интеллигентом" — как водится у нас, не обошлось без клички, и это, похоже, злило парнишку — самого молодого из всех. Но иногда с ним бывало любопытно поговорить, к тому же он стал заниматься музыкой и даже сыграл мне одним пальцем на стареньком пианино "Лилли-Марлен", как ни противно было это слушать после Умани...
Так вот кто теперь окружал меня, когда я зажил дома, еще не решив — чем же самому заняться. Плохо также, что мне приходилось оставаться без каких-то документов: сунувшись в отделение полиции, которое располагалось в самом оригинальном слободском месте — в психиатрической больнице (после угона и даже уничтожения всех больных), я ничего не встретил там, кроме окриков по-румынски и угрозы порядочно поработать — по рубке дров или очистке снега. Да, выглянувший из кабинете тучный мордатый комиссар в штатском лишь подозрительно оглядел меня, хоть я был одет довольно опрятно (пальто, заимствованное от поселившихся у нас евреев, и почти новенькие ботинки), а другой комиссар — в мундире с аксельбантами по фамилии Манжеску, похожий на немца розовым лощеным лицом, сразу потребовал дать документы (не те же самые ли, что требовал у меня в селе полицай?). И я поспешил уйти, опасаясь, чтобы и здесь Карапета не приняли за еврея...
Единственно, с кем я мог теперь толком отвести душу — с одним из квартирантов-евреев. Не скрывая перед бывшим бухгалтером какой-то артели — кто я такой и как очутился дома, я долго выслушивал его предостережения в нынешней обстановке — начиная с того, что не могу искать работу, выйдя за пределы Слободки
(ведь не выпустят за колючую проволоку без тех же документов!), а тем более — раз не прошел перерегистрацию всех мужчин, которую проводили румыны в начале оккупации, как и не побывал на трудповинности... "И что же делать?" — не раз спрашивал я у этого Давида Моисеевича, пока спустя неделю он не исчез — попал вместе со всей семьей в очередной этап со всего Наличного спуска. Я только проводил его, шагая вдоль колонны к Суконной фабрике, где был постоянный жандармский пост. Оттуда и гнали на убой вдоль железнодорожной насыпи по занесенной снегом колее трамвая № 31 к пересыпскому мосту, а там — на станцию Сортировочную, чтобы отвозить в товарняках к колонистам под Березовкой. И думалось ли мне теперь, что вскоре и я узнаю это — что такое товарняк и как стать "тотэ"?
То было в начале апреля, когда приближалась Пасха, из-за которой мама постаралась с какими-то угощениями, выменяв остатки еврейского добра на муку и яйца. И знать бы, что тогда же было хлопотно у такого еврея, как майор Зыков — с его пленением! Но вот как он сумел повернуть свою судьбу — не в пример Давиду Моисеевичу, ушедшему на верную смерть... Так неужели и я как-то не найду выхода из положения? Не в пример брату Федьке из Очакова.
Прошла Пасха — и сразу сняли колючую проволоку с жандармами. Так что я смог отправиться в центр города — на поиски счастья, как еврей Пиня.
7
Правда, меня успели найти здесь другие искатели счастья — и посолиднев, чем соседский Кока, сын портного и внук моряка, или Вовка Гридин.
Оказалось, что пришел из плена еще один местный житель, но не с нашей улицы, а с крайней слободской — Балашевой, что за переулком с той рельсой, на которой мы крутили "солнце". Житель, какого я уважал — из немногих. Мой однолетка и даже круглый сирота.
"Петька, это ты?" — вскричал я однажды, заметив быстро шедшего туда худощавого, щуплого парнягу — тоже любителя острого чтива, вроде "Пещеры Лейхтвейса", который раз дал мне всего на два дня "Графа Монте-Кристо" (и я успел прочитать за полтора!). Да, это был он — Затулин. Здорово... вот не ожидал!
Мы обнялись — как ни с кем у меня не бывало, а потом заходили туда и сюда по нашим улицам, пользуясь промежуточной, затишной от ветра щелью — переулком. Мы ходили, пока не выглянул подозрительный хозяин одного из прилегавших домов — седоватый молодой грек Ленька, отца которого — почтенного инженера с судоремонтного завода по фамилии Сарло посадили в 37-м году. Хорошо еще, что нас не спугнул и другой сосед — с не менее экзотической фамилией Челомбиев (тоже потом как болгарин — посаженный!), и мы успели за каких-то полчаса пробежаться по военной биографии каждого...
Да, Петька Затулин — не просто пришелец из-под Киева (и даже поругивал Власова!). И не только успел здесь жениться ("разве не видел — такая чернявая, как Люська?"). Он и великолепно устроился — певцом... да, поет теперь под гитару. И где — в нашем слободском кинотеатре. А... в кино "Старостина", где раньше был клуб? Нет, уже по-новому — "Дачиа" (это какой-то румынский символ). Перед каждым сеансом — выступления с эстрады: три или четыре песни... из репертуара — нет, не Утесова, этого жида, и даже не педераста Козина... А самого Петра Лещенко — тезки и земляка... вот!
Было немного не по себе от его явной развязности. А особенно меня смутило, когда он стал допытываться: как у меня "с бабами"? Сказать — никак, но этот уверенный бабник, вообще умница и модник, хоть и рос впроголодь у своей тетки, — ни за что не поверит. И я бестолково замямлил: вообще нравилась такая — Тамарка, соседка из 8-го номера, но она крутила носом, как и ее двоюродная сестра из того же двора — Люська... "Не только носом, аи... — вскричал с ненавистью Петька, — задницей!" Да, мол, разве я еще не знаю... Тамарка же вышла замуж — даже до войны... и за кого — за... за смотрителя, за надзирателя городской тюрьмы... ну, представляешь?" Я тоже встал на дыбы — от ревности и возмущения, а Петька только подлил масла в огонь, добавив, что этот форменный "мусор" не удрал "с Советами", а скрылся... да, просто смылся при эвакуации... и теперь здесь сшивается... вот как!" "А не партизан ли? — насторожился я. — Специально оставленный!" Это как-то помогло мне — избавило от упрека за неуспех с Тамаркой — действительно, нравившейся раньше — бедовой и насмешливой блондинкой. И так мы постепенно ушли от "бабской темы", перейдя к партизанам, ко-
торые однажды устроили Петьке скандал в "Дачии": мол, почему развлекает этих оккупантов — "румын и немцев"? Словно назло им, сосед тут же пригласил меня туда — в кинотеатр: "Специально спою... что захочешь!" Так мы еще потрепались — до сумерек, пока невдалеке не показался румынский патруль. Из-за него мы только ругнулись: "Карамба!" — как говорили герои в книгах.
Конечно, я возвратился домой с растрепанными чувствами, хотя на душе все время была одна забота: как жить дальше — с работой и вообще в семье? Не выразить той обиды, которая грызла меня без конца, — из-за несложившейся жизни в беде и нищете вокруг. Ведь отец — в прошлом учитель не просто так стал нищим — искателем счастья на свалке после лишения прав в 20-е годы, но "лишенцами" по сути оставались все: и рано умерший братик с листочками на глазах, и едва державшаяся мать — при своем гоноре, попрошайка у богатой соседки Фени. Впрочем, разве и вокруг живут лучше — и не только из-за прихода врагов, которые отняли работу и достаток? Вон я прошел пешком по земле Украины — и какие, спрашивается, там дела?
Не сказать, что таким образом я становился врагом советской власти, которая еще упорно трепыхалась там — на востоке страны. Но разве мне чуждыми покажутся лозунги, которые я потом встречу во власовских газетах? По крайней мере, я теперь сдержанно отнесся к очередному поражению Красной армии, которое случилось в мае, — ив Крыму, и под Ростовом. Как об этом я прочитал потом в одной военной книге:
"Приступая к выполнению летнего плана 1942 года, гитлеровское командование стремилось прежде всего овладеть Крымом. Против наших войск, находившихся на Керченском полуострове, был направлен удар врага... удалось прорвать нашу оборону на узком участке фронта и создать угрозу обхода советских войск. Вследствие нераспорядительности и ряда грубых ошибок, а также из-за вмешательства в дела управления войсками фронта представителя ГКО Мехлиса..."
Ну, это знакомое дело — и нераспорядительность, и ошибки! Что и завершилось "решением отвести войска в район Керчи... и осуществить эвакуацию на Таманский полуостров". Сколько там полегло — на Керченской переправе, в том числе он — мой брат Федька, которого занесло туда с его "Береговой обороной" из Очакова. Бедня-
га — потом кто-то видел его смертельно раненным в госпитале... А что касается Мехлиса — этого бывшего редактора "Правды" после ареста Зыкова, то не показательно ли даже то, что они оба очутились по разные стороны войны? Несмотря на то, что оба — евреи...
Тогда же я услышал по радиоточке, которая заработала у тетки Фени, что большое окружение немцы устроили под Харьковом, где попали в плен целых три советские армии. "Воюешь, как слесарь!" — так будто бы упрекнул Сталин командующего маршала Тимошенко, намекая на своего бездарного любимчика Ворошилова — бывшего слесаря в Луганске до революции. И я сразу вспомнил, как настрадались от этого новоявленного наркома Тимошенко мы в армии накануне войны: желая закалять личный состав после финских морозов, тот приказывал по утрам делать гимнастику без гимнастерок... И как наши танкисты поносили его, намерзаясь и без того на дневных учениях в своих задраенных машинах!
Так, спрашивается, что ждет дальше Красную армию, которая почти за целый год так и не научилась воевать? И какое будущее у страны, жители которой не рвутся воевать за голодную жизнь и сплошные аресты? Похоже, я сам доходил своим умом до будущего власов-ского лозунга — против большевизма, угнетающего наш народ.
Но что делать лично мне? Думай, Карапет!
8
Чтобы отвлечься, я вскоре отправился по Петькиному приглашению. Все же занятно — что у него там...
Да, пошел в кино, хоть и не было денег — новоявленных марок, обмененных на советские рубли. Авось, попаду туда с легкой руки дружка!
Идти надо было через всю Слободку — минуя базарчик и новый ресторан "Гамбург", где крутили из репродуктора песенки Лещенко — как и в репертуаре Затулина. Вот, казалось бы, процветала жизнь — под "Чубчик" или еще "Марфушу", которая "замуж хочет"!
Но теперь на улицах было довольно безлюдно — после вывезенных евреев, а больше слонялись бездельники школьного возраста или одинокие румыны — явно базарные попрошайки. И я быстро свернул на пустынную длинную Рождественскую — лишь бы не попасться знакомым комиссарам из полиции!
Это была привычная дорога. Так я ходил перед призывом в армию, когда устроился на первую попавшуюся работу. Тогда мы похоронили батю, не выдержавшего ни своего унижения — с копанием на свалке, ни страха перед повальными арестами, в том числе его бывших коллег — старых учителей. И куда я попал — в автомастерскую, где работал сосед — дядя Миша Гридин.
Этот старательный работяга еще не успел съездить с бригадой кинопередвижек в Западную Украину — по обслуживанию тамошнего населения "Чапаевым" и "Веселыми ребятами" и даже не научил меня — вчерашнего школяра, едва окончившего семь классов 16-й школы и знавшего только турник и море. Думалось ли мне, что автодело, к которому я кое-как приобщился, станет причиной, чтобы меня потом призвали в танковую часть, а это и привело в плен? Невинная цепь событий, обернувшаяся бедой!
Как ни особенно странно, я и теперь напоролся на него — этого опытного мастера, и там же — в нашей мастерской. Она, на удивление, уцелела — с распахнутыми широкими воротами и корпусами загнанных внутрь машин и, похоже, даже с теми же работягами — в промасленных робах и кепках на затылке. Да, вон вроде вертится и сам дядя Миша — щуплый и сутулый, а рядом — знакомый старый немец из местных — по фамилии Эффа. Вот, наверное, кто здесь теперь чувствует себя полным хозяином — не то, что мама! Или нет — вон там и армейские немцы... суетятся и что-то резко командуют? Это снова вывернуло меня наизнанку, как при дизентерии.
Не перенося по привычке немецкой речи, я хотел было проскользнуть дальше незамеченным. Но меня окликнули, заулыбались и забросали вопросами — только этого не хватало, чтобы говорить о своем положении. И подошедший первым мой здешний учитель деловито спросил: что... хочу работать? Да, если даже его сын — Вовка, этот "Интеллигент", здесь тоже работал... И пояснил, немного понизив голос: ну, в начале войны... Тоже научился!
Это очень удивило — что даже наш "Интеллигент", ставший музыкантом, ковырялся здесь в моторах и вымазывался в масле. Но еще больше удивило: вдруг к дяде Мише подскочил один из армейских немцев и что-то заорал, а засуетившийся старик Эффа услужливо перевел: мол, нельзя отвлекаться! У, как это знакомо — такие немецкие порядочки... "Арбайт, нур арбайт!" — как это
солдаты и на нас кричали, пока мы еще там, под Уманью, что-то могли. То, что я не мог простить им, даже надев форму вермахта.
Было не по себе видеть, как серьезный, уважаемый человек с виноватой ухмылкой озирается на этих немцев, а потом смущенно кивает мне и отходит, вытирая паклей руки. Ну и что же... мне работать здесь, чтобы тоже получать такое? Хватит с меня — уже натерпелся вволю таких порядков! И еще неизвестно, как они здесь платят... Не одну ли марку, как моему дружку? Всю дорогу — нужда!
Я тогда еще немного повертелся там, возле мастерской. А когда заметил, что сбоку, у распахнутой створки ворот, стоит и часовой — в каске и с карабином за плечом, то невольно попятился. Уйти от подобного греха — и поскорее! Береженого Бог бережет, как говорит и несуеверная мама... Карамба, если снова вспомнить книги!
Но, признаться, тогда же мне что-то расхотелось и в кино. Идти туда, явно унижаться без билета, потом слушать Петькины кривляния и бахвальства? Удовольствие, как это считается, ниже среднего! Да и вообще нелепо в такое время.
Хотя как я позже жалел — и не только потому, что вскоре "Дачия", или наш бывший "Старостин", закрылся. И что там устроили — сигуранцу, румынскую охранку...
Но ведь я так и не повидал больше Петьку Затулина — этого "Монте-Кристо"!
Потому что его тоже спустя пару лет загонят подальше...
Да, он получил свою десятку — за дезертирство!
Правда, сколько раз я позже вспоминал его — и больше как певца, которого не смог послушать! Ведь там, где я бывал, тоже часто принимались петь — и тоже из репертуара того же неотразимого Петьки — не Затулина, а самого Лещенко! Вон как было после Атлантического вала — на одной стоянке под Гамбургом: все ребята вдруг затянули на привале "Татьяну", у которой "косы душистые, густые". А в Тайшете разве не звучали даже "Черные глаза", пока мы грелись у костра на лесоповале? Не говоря уже про мордовский Явас, где был талантливый матрос Вася Чернов с гитарой... Часто его слушал! А попавший туда же Вовка и писал ему ноты!
О, лучше не вспоминать! Займись-ка другим — поиском работы, Карапет! Нечего сидеть дома, пока не загребут...
Тогда я и решил наконец выбраться за пределы Слободки.
9
Из моей толстой тетради:
"Здравствуй, Одесса! Пишу так — как давно не видевший ее. Да, сколько лет прошло после призыва в армию? Вон, подумать, как давно нас угнали в тот призыв — на Пересыпи, где Ленинский райвоенкомат! Но мне хорошо помнится, как еще раньше я уходил учиться в свой техникум. И теперь в первую очередь пошел туда.
Но возле техникума — никого из учеников, только несколько работяг в маленьких окнах вдоль стенки. Кажется, узнал там знакомого — механика Киселева, с которым меня знакомил дядя Миша. Ничего — работает, как ни в чем не бывало, и так захотелось окликнуть, чтобы напроситься тоже на какую-нибудь работу... А не испугается ли этот тихий механик меня — такого, как есть? Теперь, оказывается, здесь мастерская "Рекорд" с хозяином-немцем".
Дальше в этой тетрадке было про хождение по центральным улицам. И там тоже много досадных замечаний — и про свой жалкий вид, и про оживление вокруг. Похоже, что я тогда больше всего был озабочен именно этим — такой внешней стороной жизни... Или просто боялся заглянуть внутрь себя — чуть ли не в желудок, где еще не все улеглось после дизентерии?
Да, до сих пор приходилось вспоминать одного сержанта, который валялся рядом там, в Умани. Он что бы ни поел — сразу это уходило наружу... вываливалось изнутри подчистую, никак не задерживаясь!
И долго ли так будет даже в душе, хотя я вроде бы очухался? Не лишь от сала, которое принес с собой!
Эти грубые житейские мысли одолевали меня, хотя вокруг было много удивительного. Пусть не случалось больше таких встреч, как с соседом Петькой Затулиным — незадачливым певцом, но все же...
Возле цирка я увидел афиши: "Клоуны Якобино и Мишель". Ну, спрашивается, какие теперь могут быть клоуны, — разве время такое, чтобы смешить? Но и захотелось заглянуть туда... Кстати, не нужны ли им силовые артисты? Да, вспомнить, как я мог раньше — не только на турнике, а такое, например: ходить на руках — и по всей улице, от начала до конца Наличного спуска, пугая этим прохожих! То, что мне еще пригодится в жизни! И даже перед смертью!
Но что вон удивительней цирка: дальше за Соборкой мне в гла-
за бросился "Гамбринус" — так называлось пивное заведение в подвальчике старинного двухэтажного дома. У входа туда даже стоял швейцар в расшитой золотом ливрее, а над лестничкой красовался дурацкий Бахус — в колпаке и на бочке, с пивной кружкой в высоко поднятой руке. Многие приостанавливались и прислушивались к музыке, доносившейся изнутри (что-то немецкое — вроде вальса "Тринк, тринк!"), а кое-кто и робко заглядывал внутрь, блудливо усмехаясь.
Нет, меня это не прельстило — и не потому, что я такой уж трезвенник (как говорила мама: удался в отца, никогда не пившего!). А привлекло нечто особое — объявление, висевшее на другом углу улицы.
То было здание с вычурно отделанными окнами, с массивными, местами облупившимися карнизами. Раньше в нем помещалась сберкасса — и вон еще виднелись остатки рекламных объявлений: "Храните деньги в сберегательной..." Но здесь же, шагах в пяти от него, толпилась кучка любопытных, читая нечто новенькое — в чистых и ярких красках на стене.
Невольно я шагнул поближе и увидел по-русски начертанное слово "Внимание!". А под ним текст, который сразу же заинтересовал меня. О, текст, который изменил всю мою жизнь!
Вот он, этот исторический текст объявления на углу Садовой:
"ПРИГЛАШАЮТСЯ на работу в шахтах (район Бельгии). Для мужчин в возрасте от 20 до 30 лет. При себе иметь метрику, питание в дорогу. Запись ежедневно..."
И указывался адрес: Преображенская, 23 (в скобках — улица Короля Михая Первого). То есть в этом же здании — угловом и красивом, с карнизами.
Позже я прочитаю об этих карнизах у писателя Ивана Бунина:
"Помнишь пятиэтажный угловой дом... на углу Преображенской и Соборной площади, знаменитый тем, что весной, в солнечные дни, он почему-то всегда бывал унизан по карнизам скворцами и их щебетом? Мило и весело было это чрезвычайно!"
Так было написано осенью 1940 года. А спустя меньше двух лет — там же, рядом с еще упомянутой кофейней Либмана, и будет такое заманчивое объявление про шахты за границей...
Но и чем еще вскоре станет знаменито это угловое здание, —
уже после моего отъезда туда же — в Бельгию, о которой я не думал никогда в жизни и не читал в книгах? И лишь знал язык — французский, после школы... то, что и повернет мою жизнь!
Похоже, я не сразу так решил — ехать туда, чтобы работать. Раз не имею никаких документов, а только одну метрику, хранившуюся дома, и вдобавок — какое-то там питание... Но рядом кое-кто уже кивал — сомнительно или согласно, а некоторые и тихо спорили — насколько это выгодно и не обман ли. "Не обдурят ли, как Советы?" И многие хихикали, нервно закуривая.
Чтобы самому разобраться, я тут же сунулся в помещение — бывшую сберкассу. Здесь было неуютно — со сдвинутой мебелью, с какими-то плакатами по стенам, а посетителей видно мало — больше сидевших за столиками. Но вроде бы ни одного военного.
Приободренный тем, что вокруг не слышно осточертевшей немецкой речи, я сунулся к одному из столиков и напрямик спросил насчет документов.
Да, оказывается, не нужно никаких. "Можно и без метрики!" — буркнули мне.
Я отошел с шумящей головой, даже не спросив про жалованье.
Ну и было ли мне до представления — что именно здесь будет? Целая история, о которой узнаю подробно впоследствии.
Как мне потом рассказывали: пройдет год — и сюда потянутся люди... и не в бельгийские шахты, а посерьезней — в Югославию, где война! Правда, Югославии уже не было, а остались две отдельные страны — независимая Хорватия, примкнувшая к Германии и Италии, и оккупированная Сербия, объятая партизанским движением. Партизан было две категории — королевские и коммунистические, и если с первыми — под командованием монархиста Драже Михайловича еще как-то мирились, то против вторых — во главе с коммунистом, с загадочным, с цирковой кличкой Тито обходились решительно. Немцы, даже эсэсовцы плохо справлялись там, в горах, куда забрели титовцы, хотя и монархисты прятались в глуши, обрастая там бородами ("бриться — только в Белграде после победы!"), и тогда был выброшен клич добровольцам. Снова появился клич — как и в газете майора Зыкова — к русским, чтобы вступали в специально созданный там же "Русский корпус в Сербии".
А где именно этот набор происходил — здесь же, на углу Садо-
вой и Преображенской, в знаменитом здании с карнизами, описанными Буниным. Писатель и не подозревал за пару лет до этого — что там будет... "Записался ли ты добровольцем?" — так по рассказам одесских лагерников было написано на плакате, выставленном в окне бывшей сберкассы с нарисованным громилой в немецком мундире. Правда, эти добровольцы были без погон — их числили по рангу знаменитых "добровольных помощников", или по-немецки называли "Hilfswillige", а сокращенно — "гиви". Во главе же такого пункта стоял одессит, бывший советский лейтенант, сын одного оперного певца, вернувшийся из плена — вроде нашего Петьки Затулина. И сколько других одесситов прошло через него, этот пункт, растерявшись в общей неразберихе или просто желая побывать за границей! "Покупка", как сказала Тамаркина сестра Люся.
Целый очерк про них я потом видел в немецком иллюстрированном журнале "Сигнал": там они красовались на снимке с гитарой в руках. Но их, бедняг, вскоре вовлекли в движение вокруг организации белогвардейцев во главе с генералом Красновым, а после боев в Австрии и Венгрии они очутились по лагерям, где многие тоже полегли. Не забыть, как их офицеры крепко держались на зонах, отказываясь работать и даже общаться с другими, в том числе с начальством: "С хамами не разговариваем!". А когда в середине 50-х работали комиссии по амнистированию, то на вопросы — будут ли они заниматься своей монархической деятельностью, многие отвечали: да, если убедятся, что это реально в советских условиях... Ну и убежденные враги Советов!
Вот что за дела происходили здесь — в центре Одессы после моего отъезда из города и именно в помещении, где я оформлял свой отъезд в Бельгию на заманчивые шахты.
В конце концов я решился на это — и не столько после разговора с мамой, сколько с дружками, которых однажды собрал, как водилось раньше, — под фонарем...
Как бы на прощальную встречу, ибо потом больше не увидел многих из них! Да и вообще жизнь менялась...
Навсегда сгинула наша "Пещера Лейхтвейса"!
10
Нет, такая встреча вышла не у меня — на улице или даже дома. Это произошло, как ни странно, у моего друга — "Комиссара", в его доме...
Так написал обо всем спустя много лет наш "Интеллигент", хотя сам он — Вовка там не находился. И где описал это — в своем сочинении, на которое решился, став профессиональным литератором. Написал якобы со слов отца Ваньки — бывшего трамвайного работника, "ватмана" — так раньше называли водителей.
То был вообще чудаковатый, с подначкой старик, и ему трудно было доверять. Но вот то, что он сообщил однажды встреченному на улице Вовке Гридину... И после какого случая — облавы, в которую попал его сынок, хотя обычно был ловким, а тут собирал камыш для отопления в доме и даже спасения какого-то еврея, бежавшего из гетто.
Когда "Комиссар" все же вырвался от жандармов и пришел домой, то на радостях и созвал самых близких уличных дружков, в том числе будто бы и меня. А там я встретил, значит, особу, которая толкнула меня на отъезд в Бельгию... Вот какая замысловатая история описана в повести!
Короче говоря, дело было так — по литературной версии "Интеллигента", как я узнал при встрече с ним.
В доме у "Комиссара", как и в других слободских домах, с начала гетто проживала одна моложавая особа — еврейка. Эта разведенная дамочка, по специальности спортсменка, смело держалась: не давалась румынам в руки, отбиваясь от этапов на Пересыпь тем, что совала им взятки или просто живо кокетничала. Так она избежала и последнего этапа, когда угнали и нашего жильца — бухгалтера Давида Моисеевича, которого мама взяла к нам, несмотря на свое немецкое происхождение. Но теперь у этой еврейки уже не оставалось барахла для откупа, и когда парни собрались, чтобы отметить возвращение Ваньки после облавы, то она, приглашенная к столу на бутылку самогонки, и стала открыто жаловаться на свое положение. Мол, как теперь выкрутиться — при дальнейших этапах... и что еще можно придумать для спасения?
Вот тогда, если верить Вовкиному описанию, я и решился. Будто не просто рассказал, что хотел бы уехать отсюда подальше — аж в Бельгию, но и предложил этой особе — Ирине, что называется, рва-
нуть вместе. Это вызвало бурный интерес парней — ясно, что и с подначками: мол, ну и Карапет... сразу делает двойное "сальто-мортале"! Недаром хотел и в цирк поступить — акробатом! Особенно удивился тезка: у "Комиссара" явно был глаз на эту молодуху — Ирину, хоть она и не обращала на него внимания.
Ну, а когда еще подвыпили, то я, значит, и сделал ей предложение: пока что перейти ко мне домой — авось, у меня теперь особое положение! И тогда Вовка еще придумал в своем сочинении такое: якобы я — как завербованный — увезу Ирину с собой..', и по своим документам, хотя их нет! И главное — спасаю эту еврейку от этапа, вообще от расправы, от гибели! Делаю благородное дело — настоящий Праведник, как это потом стали называть еврейские органы!
Вот как это выглядело в повести, когда Вовка Гридин дал мне читать свою рукопись, отпечатанную на машинке:
"...окончательно все стало ясно, когда из ворот вышел сам Карапет. Он был в странной форме — с повязкой охранника на рукаве и казался важным и крепким, как никогда. Так и жди, что пойдет на руках по улице, как это любил делать раньше такой ловкач!
Но едва он приостановился и глянул на собравшихся возле машины, то у него было заплаканное лицо — красное и мокрое, даже небритое... Совсем не похоже, что собрался в дорогу, что предстоит свадебное путешествие!
А тут произошло еще одно удивительное событие. Этот уезжавший стал целоваться с каждым из собравшихся у легковой, так что многие тоже становились красными и мокрыми, особенно те соседи, которые жили в одном дворе. И когда подошла дочка соседки Баварской — Тамарка, то закричала ему: "Не уезжай, дорогой!"
Ну и что вышло там дальше:
"Вокруг закричали и другие, в том числе Ванькин отец, который похлопал по плечу Карапета: мол, ни пуха, ни пера тебе, дорогой... пиши оттуда, куда заедешь... не забывай нас... и возвращайся! Он даже удивленно выспрашивал — почему это случилось... "Не пожалеешь ли, Ваня?"
Тогда я будто бы стал здесь же, прямо возле машины, пояснять бывшему ватману, что мне нечего больше жалеть, раз ничего не видел, кроме бедности... А там, мол, я и оденусь, и вообще буду человеком вольным... Не пропаду!
"Он еще что-то говорил, залезая в дверцу, из которой выглядывала она — его избранница, с которой Карапет уезжал из Одессы. И стало даже не по себе, что никто не обращался к ней, будто осуждая поступок соседа.
Но когда "эмка" поехала, обдав дымком из-под колес, захотелось побежать вслед ей. Как и завидно было тем, кто покидает страшную Одессу...
Увидимся ли еще с тобой, дорогой Карапет?"
Это были вроде бы мысли юного героя повести "Мальчик с Красной слободки". И меня тронуло это, когда я прочитал про свой выдуманный отъезд. Особенно про переживания соседки Тамарки, хотя она в действительности... Даже не хочется лишний раз говорить! Вот, оказывается, что можно делать в литературе — изображать жизнь по своему желанию, а не по реальным делам, как было тогда! Так что я теперь и не упрекнул автора — В. Гридина за его выдумку...
Что же было точно в этот прощальный июньский вечер? Нет, мы не говорили о том, как дальше разворачивается война — например, про Севастополь. Там немцы якобы запустили свою страшную пушку "Берту", обстреливая, как сообщали по румынской радиоточке, советский форт "Чека" или "Максим Горький" (но не уверен, что были такие!). И лишь спустя полгода я наткнулся на пленных из-под Херсонеса, которых, оказывается, гнали поездом через Одессу и даже держали здесь, у нашей слободской насыпи, почти целый день, пока жители обносили их хлебом и водой... Вот жаль, что и меня тогда не было! И мы больше не загадывали про наше будущее...
Когда взвыл паровозный гудок с насыпи, то вздрогнули — таким знакомым и дорогим показался этот звук нашего детства, которое уже кончалось. Так что и Жорка Козел досадно засопел, а ловкий Гринька-"Фриц" сразу определил: румыны погнали нефть на фронт. Да, ведь тогда готовилось новое наступление — и вот генерала Власова добивали под Волховом после распутицы, пусть это было и далеко...
Прощай, Слободка! — невольно хотелось сказать мне. И я лишь закурил, как это начал недавно, хотя воздерживался даже в армии. А на вопрос Вовки — действительно ли я собираюсь работать на шахтах, пусть даже в "этой экзотической" Бельгии, с досадой
признался: да, потому что хочу носить хороший костюм, а не чужие обноски! И едва не добавил — еврейские, но все же сдержался: авось, и так поймет он — носитель кремового пальто из Львова. Хотя недавно появился в костюме и один из сыновей в семье бедных Простовых — техник на Суконной фабрике, где прятались те же евреи. Смотри, приоделся... не за чужой ли счет?
Как ни скучновато мы посидели тогда в бывшем "кутке" под разбитым фонарем, я потом не раз вспоминал об этом. Особенно на Явасе, когда там однажды тоже проходили такие прощания старых друзей. Это было раз летним вечером до этапа у разных сроков: "легких" соединяли с "болтунами", а "тяжелых" — карателей и полицаев с бывшими власовцами, бандеровцами или же "лесными братьями". И помню: под одним бараком в сумерках сбились прибалты, пришепетывая по-своему: так эстонцы вдруг запели на своем языке "Лилли-Марлен" (ту самую, которую я не мог слышать!). Как ни странно, они распевали ее на эстонском — с его 14 падежами, хотя в немецком их только четыре...
А я, оставаясь в той же зоне — 11-й, где находился еще один власовец с Атлантического вала — буфетчик Гриша, торговавший невинно молоком, едва не прослезился от человеческой непосредственности там, среди "тяжелых". И когда попал в свой барак, то невольно забормотал эту "Лилли" по-украински:
Бiля казарми,
Бiля тих ворш...
Ну, а что еще оставалось запеть Карапету, расставаясь с родным домом? Пожалуй, тоже украинское: "Iхав козак на вiйноньку". А не с выдуманной женой!
Ибо действительно я ехал на войну — вторично, сверх ожидания. Да еще на какую — власовскую! Карамба!
11
Нет, это сперва не походило на этап, даже военный. С почетом!
Правда, показалось, будто наш поезд хуже, чем тот — с нефтью... Кто мог такого ожидать? Но раздумывать было некогда.
Что-то насторожило меня сразу на Одессе-Товарной — с постовыми по углам, с суетой штатских на захламленном перроне и даже
с нервными гудками вдали. Не слишком ли много предосторожности? Так что я был доволен, что меня никто не провожает.
Правда, тот штатский, который принимал меня с заявлением в угловом доме на Преображенской, 23, был достаточно любезен и даже поинтересовался: взял ли я в дорогу продукты, как это требовалось? Такая вечная проблема — забота о человеке, будто при Сталине... Еще бы!
Я уверенно похлопал по крышке моего фанерного чемодана, когда состав уже громыхал на переездах. В него нанесли не только соседки во главе с теткой Феней, а и Пинчик (первые помидорки с их огорода!) и даже скуповатый Вовка (вплоть до своей авторучки с золотым пером — "чтоб писал"). Ну и спасибо всем, люди добрые! Расщедрилась Слободка — при своей нищете...
Конечно, что-то писать — и тем более письма — я не собирался оттуда, из глубины бельгийских шахт. Но что касается закусок, то сразу приспособился — благо, и у соседа напротив нашлось что-то подходящее — вроде курочки. Он вообще оказался широкой натурой — вплоть до рассказов про последние события в Одессе — концерты приехавшего знаменитого Лещенко... Ну, это интересно!
Похоже, мне в последнее время везло на разных исполнителей, и я, что называется, "всю дорогу" — до Раздельной слушал, как с трудом брались на лещенковские концерты билеты в Русском драмтеатре (вот тоже у людей заботы!) и как этот певец изощрялся в разных костюмах на сцене (и тут же одаривал улыбкой одну хорошенькую девицу в первой ложе!). Стараясь не думать о недосягаемой блондинке из 8-го номера, я потом даже вздремнул... чем плохо? Отдыхай, Карапет, пока есть такая возможность!
Но перед другой крупной станцией наш состав медленно приостановился, а вскоре в вагон вошли двое с карабинами и в мундирах с белыми повязками. "Гутен таг, панове-товарищи..." — забалагурили они, зыркая по вещам, и не один я невольно сжался. Хотя для виду мы продолжали свои разговоры: что и как будет там, в Бельгии, когда уже приедем. Мой сосед — тоже явно из бежавших пленных или даже уголовник — ловко припрятал свои вещи с остатками колбасы, а я' просто сделал вид, что задремал, хотя было не до сна. Чтобы успокоиться, невольно думал про оставленную маму.
Слава Богу, полицаи ничего не забрали, но только оказалось, что
они же остались с карабинами в дверях, никого не впуская в тамбур. "Кажись, дело пахнет нафталином... — мрачновато подмигнул сосед. — Шухер!" А когда в сумерках мы увидели за окном сплошь немецкие надписи, хотя вокруг еще мелькали галицийские горные ландшафты, то стало совсем неуютно. И что вышло среди ночи — в первый же сон прямо на моем фанерном чемоданчике, где раскинулся я, спрятав голову: грохот отцепляемых буферов, крики простуженными голосами и даже собачье повизгиванье. "Флигералярм!" — буркнул сосед. То, от чего я давно отвык!
Да, это было похоже на воздушную тревогу — вплоть до того, что спешно стали выталкивать из вагона (в самом деле, налет Советов!). Впотьмах и под дулами в спину мы побрели через дорогу — к мазутной стене товарняка, а там действительно собаки уже лаяли на всех, натягивая мощные поводки. "Шнеллер, шнеллер!" — знакомые отвратительные выкрики, и вот мы сидим за перекладиной в дверях вагончика, тотчас захлопнутых. А под ногами скрипучая солома шатнулась и поплыла, так что и я ругнулся: "Поехали... карамба!" Но еще не хотелось сознаться, что я крупно оплошал.
Тук-тук... все чаще поезд набирал скорость, а мы курили, опустив плечи, "не находя слов для выражения". Так любил подкреплять свои буйные приключенческие рассказы "Комиссарчик", но, интересно, — что сказал бы теперь Иван, этот будущий железнодорожник, в таком рискованном положении? Вот тебе и Лещенко с его чубчиком кучерявым, вот и бельгийские костюмы! Ох, как глупо влип ты снова, Иван Федорович... Или это не я обратился к себе солидно — по имени-отчеству? Сама жизнь, казалось, меня теперь вразумила! И без всяких описаний в Вовкиной повести!
Ясно, что до утра мы не уснули — вместе с другими будущими шахтерами, которых тоже напихали в этот товарный вагон. При коротких остановках — опять овчарки и только немецкая речь, а потом и пение — такое знакомое и невыносимое: "Фор ден казернен, фор ден гроссен тор..." Или это напоминало мне про судьбу Тамарки, которая тоже выстояла своего муженька — под воротами одесской тюряги...
Похоже, меня стали преследовать эти записи нот, виденные у Вовки, — даже в здешнем смраде нашего вагона. Так что и не захотелось что-то есть, когда нам просунули в открывшуюся дверь нечто явно вонючее. И я лишь задремал на чьем-то плече, пока меня сильно не толкнули в бок: мол, вылезай. Да, станция Березаика, как это пелось в детстве... Или что там еще по-немецки?
Нас столкнули на щебенку у полотна, а там слышно ржанье коней. А точнее — то были мохнатые битюги, впряженные в высокие фуры. Что-то деревенское, какое я видел только в детстве, наезжая к люстдорфским родичам. К тем, которые жили среди немцев, а потому и боялись вечно арестов... Вот тебе и Лилли-Марлен — как и та, кто могла ехать со мной! О, еврейка Ирина от "Комиссара" из повести... Пришлось ругаться — в страхе и досаде.
Не сразу я сообразил, что же там происходило. Кто-то взмахивал кнутом, а кого-то вталкивали в эти фуры с битюгами. А... простые крестьяне, или как будет точнее — бауэры выбирают, кто им нравится. Рабочая сила — явно будет бесплатная, а не за костюмы, как мечталось. Тайная распродажа людей — под видом вербовки! Не об этом ли предупреждала меня Люська — перед моим отъездом?
Напрягшись, я пробовал ругнуться по-немецки. Как это нас огревал своей ненавистью один конвоир по дороге к Умани? Мол, такие-сякие, "ферфлюхте... руссише унтерменшен!" Или во мне проснулось мое немецкое нутро? Ну и дела... все путалось!
Дошла очередь до меня — и я попал под кнут широченного дядьки со щетиной, взявшего чемодан. Он резко скалился и бормотал: "Ду бист... ду!" Так что сразу и не понять, что он хочет...
Видно, я подошел ему. Тогда меня снова сильно толкнули — прямо в фуру. Мол, лезь туда... как скот! Вот и дожился!
Привет тебе, экзотическая Бельгия, как сказал Вовка Гридин!
12
Село называлось Фрайтаг... или "тайль" — что-то в этом роде.
Оно красиво располагалось в долине, по бокам которой нежно зеленели луга, чуть ли не альпийские. Или я еще продолжал фантазировать — с дороги? А то и просто успокаивал себя. Ну и влип!
Лишь на другой день, когда нас вывели на эти луга — всего лишь косить сено, я как-то очухался. Прежде всего, широко зады-
шал грудью — видно, то и впрямь было что-то горское и привольное. И как далеко отсюда Одесса! Не говоря уже про море...
В каком романе я потом прочитал о таком же запахе травы?.. Или там было описание берега на Ла-Манше — у того же Атлантического вала, куда меня аж через год с лишним занесет судьба! Вот где приключенческая история, о которой я мечтал с детства...
"Трава — густая, мягкая, сочная трава, Если растянуться на ней во весь рост, она смыкается над тобой, и тебя не видно. Она колышется на ветру, дующем с Ла-Манша, с береговых укреплений, где еще видны следы десанта..."
Нет, так было не у меня, а у Бинга — героя романа "Крестоносцы" Стефана Гейма. Кстати, этот крестоносец Бинг — немецкий еврей, пришедший с американской армией. Вот — и у них, оказывается, все смешалось, как и здесь. Великое столпотворение!
А что делал в эту пору генерал в Волховских болотах, оставшись без армии и без всех близких, кроме одной поварихи — Марии Вороновой?.. Хотя перед этим он отправил домой свою армейскую жену Агнессу Подмазенко. Она поехала рожать от него, но потом... О, что ей было! Срок, как водится! И не Вовка ли однажды попадет в тот же мордовский ОЛП? А я потом и сам буду недалеко...
"Вжик-вжик!" — за этими классическими звуками косы и под пронзительный дух скошенного сена я старался забыться — вплоть до сна, когда нам выдалась такая возможность...
Но было не по-детски обидно: как допустил ты, Иван Федорович, что тебя настолько одурачили с этой вербовкой и поездкой туда, откуда по сути сам удирал? Но даже закурить скрутку нельзя было под взглядом хозяина. Вроде часового в валенках под Уманью.
Да, этот бауэр неусыпно ходил взад-вперед, пока мы работали — до мокрой рубашки. Я только изредка косился на его широченную спину и на заросший затылок. Сам он — битюг, недаром и державший таких лошадей! И что еще этот Михель, как его звали, придумает для нас — батраков? Хоть и напоминал маминых родичей в Люстдорфе. Теперь было не жаль, что их расстреливали.
Пока же он придумал нечто коварное при кормежке. Когда мы усаживались в полуденную жару за длинный деревянный стол перед крепким амбаром с тремя замками, Михель вдруг стал разме-
щать нас: одних — по правую сторону от раздатчицы мисок, других — по левую. Оказалось, для распределения разной кормежки, потому что выдавали, как писал Ленин, "по труду".
Только потом, ближе познакомившись с раздатчицей — полькой Зосей, я узнал, что Михель раньше умудрялся кормить по-разному и сидевших рядом работников, так что они не раз ревниво косились в соседскую тарелку. По привычке нас обслуживать она, похоже, этак раздельно относилась и к нам, свежим мужикам. Если поначалу при мне лишь поправляла на лбу узелок косынки, то другого новичка — Степана лихо потянула вечером за амбар.
Правда, подозрительный Михель не давал нам времени на ревности. Сразу после косьбы сена он построил всех мужчин на небольшом плацу перед тем сараем, где мы спали, и стал щупать нас повыше локтя, пробуя наши мускулы. Когда-то именно так мы бахвалились перед тем, как вспрыгнуть на турник в переулке, и я ли был виноват, что у меня были мышцы вдвое больше надутые, чем, допустим, у того же "Интеллигента"? Но теперь я пожалел об этом, пусть они и малость стухли после Умани...
"Зер гут!" — и Михель даже похлопал меня, как проверяемую лошадь, по спине. А когда своей щетиной заулыбался и другим выбранным силачам, то стало ясно: мы отобраны для самых тяжелых работ. А именно — долбить камень у дороги.
Наверно, это было потяжелее, чем долбить бельгийские недра! Так что мне хотелось вечером сразу воспользоваться Вовкиной авторучкой... Не описать ли в письме, какого я свалял дурака? Каррамба! Но оказалось, что отсюда никакие письма не уходят. Хотя почта имеется — в соседнем селе, куда хозяин ездит на своей фуре раз в неделю. Но разве он прихватит что-то для отправки? И тут выручила кокетка в косыночке.
"Тылько я... я зможу!" — так уверила меня Зося, когда я ей пожаловался. Обхватив меня вокруг шеи, пока мы лежали на сене за амбаром, она пообещала, что может передать письмо через своего земляка. Того, что ездит к Михелю за продуктами для местной фабрички. И мне оставалось благодарить ее.
Не сказать, что она стала первой женщиной в моей жизни. Какие-то грехи я позволял себе еще на танковой службе, захаживая в сельский клуб на Волыни и провожая одну за другой забавных
хохлушек в их цветастых юбках. Не сразу они узнали,^ что я тоже украинец, а потому и стали крепче прижиматься ко мне при расставании, пока одна не поддалась совсем — за ближайшим тыном. Но, признаться, разве я не каялся тогда в мыслях о Тамарке?
Но, видно, теперь я не устраивал такую опытную бабу, как Зося. Потому что я слишком изматывался за день здесь, на дороге, где долбил и долбил камень, проклятый камень, как потом мне доведется долбить и мерзлоту у Салехарда. Хотя там, на строительстве дороги к Игарке — этой знаменитой "Мертвой дороги", оставшейся брошенной в тундре вместе с полегшими там под шпалами западными хлопцами из дивизии "Галичина", меня еще что-то поддерживало. Вон однажды в многотиражке, выпускавшейся чекистами для нас, даже был лозунг через всю третью страницу: "Выполнять норму, как производственник Иван Тарасенко!"
Ну, а на что меня мог соблазнить этот заросший матерый биндюжник Михель, купивший украинцев, как скот? И все же охмурил, когда в нем обнаружилось нечто человеческое.
Хорошо еще, что я сумел одурачить его — при всей немецкой дотошности. Явно довольный нашей работой поначалу, а то и из-за чисто формальной необходимости, он выписал на каждого из "ка-меняров" (как у Ивана Франко!) справку — с именем и фамилией и указанием, на каких работах и у кого мы заняты. Потом оказалось, что так нужно было на случай проезда по нашей дороге военных жандармов с бляхами. И вот тогда я, воспользовавшись тем, что у меня не было никаких документов, вдруг назвал себя иначе — не Тарасенко, как потом в лагере, а произвольно — Козловым, как Жорка Козел. И думалось ли потом, что это скажется на моих делах и вообще судьбе — при гонении на власовцев? Счастье, что нет заботы про жену Ирину, которую придумал Вовка в своей рукописи...
Кстати, если снова вспоминать и о судьбе генерала, то как раз в ту пору он тоже переносил критические обстоятельства. Дело было не просто в тяготах по глухим лесам и болотам у пресловутого Мясного Бора. Вот как это описывали разные авторы:
"Никакой транспорт не действовал — ни гужевой, ни автомобильный: все зимние дороги оказались под водой. Люди на себе носили боеприпасы за тридцать километров, а места тут непроходимые. Патронов в обрез, в день по сто граммов сухарей и по двести граммов
конины. Гибли в неравных боях командиры и солдаты, брошенные Власовым..."
(Арк. Васильев. — "В час дня, ваше превосходительство").
"Когда почти все части его армии были уничтожены, Власов с небольшой боевой группой отошел в дебри заболоченных лесов. Но вскоре погибла и эта группа, за исключением нескольких человек. Еще несколько недель Власов, без знаков различия на форменной одежде, скрывался в приволховских лесах, заходя по ночам в деревни и получая от крестьян немного хлеба..."
(В. Штрик-Штрикфелъдт. — "Против Сталина и Гитлера").
В конце концов 13-го июля 1942 года о нем сообщило германское радио:
"Во время очистки недавнего волховского кольца в своем убежище обнаружен и взят в плен командующий Второй ударной армией генерал-лейтенант Власов".
А вообще дело было так: в простой красноармейской шинели он вышел на порог избушки, в которой находился, и сказал немцам: "Не стреляйте... Я — генерал Власов". И направили их туда, на опушку леса в Туховичах, местные жители. Попал как бы в родной плен!
Ну, куда уж было мне знать обо всем, находясь почти по другую сторону Европы в своем селе Фрайтайль? И как еще не занес меня туда трепач Вовка? Тем более — с моим превращением из-за перемены имени-фамилии... Ведь когда я назвал ее хозяину, он встрепенулся: "О... Георг Козлофф!"
Его заинтересовало это имя — Георг, вроде бы и немецкое. Михель стал объяснять, что у него — в роду коренных землепашцев этой части Австрии — тоже есть какой-то Георг. Тогда и мне пришлось вспомнить свою бабушку...
О, старая Роза, жившая в Люстдорфе! Мы с мамой нанесли ей — еще до смерти папы всего пару визитов. Было приятно отправляться туда, в немецкое пригородное село на 29-м трамвае, отходившем с Греческой площади. И тогда — еще подростком я приобщился к морю, пораженный видом сплошного песчаного берега за селом, и необъятным, на десятки километров, тугим разливом воды с редкими дымками судов у загадочного горизонта...
Ну и как нужно было исковеркать такую жизнь, чтобы мы больше не ездили туда, забыв вообще о родичах-немцах после их арестов, а теперь я и не мог слышать их языка — почти родного!
Когда я с трудом пояснил обрадованному Михелю про свою "альт-муттер", он вдруг так проникся ко мне, что это снова перевернуло мою судьбу. По крайней мере, я выбрался из этой альпийской красоты, как и Власов из болот.
Пусть и жаль было покидать Зосю, даже если делил ее со Степаном и раздражала косынка с узлом на лбу — по-модному тюрбан.
13
Началось с того, что однажды Михель позвал меня в свой дом.
Вообще было загадкой — что там происходит, начиная с его жены, которая не показывалась на людях, или с обилия пустых комнат на двоих. Да, как вообще живут здесь люди?
Но оказалось, что комнаты раньше были заселены молодыми — сыновьями этих бауэров, один из которых даже успел жениться и обзавестись ребенком. Пока не пришло сообщение с Восточного фронта о его гибели. Тоже "тотэ"!
Именно поэтому хозяин и снизошел ко мне. "Аух — Георг... майне зон!" — так почти торжественно объявил он, едва я с явным трепетом ступил на чистые ковры его дома с затхлой, заигравшей от солнца мебелью и чириканьем каких-то птичек в клетках, растыканных по углам. О, немецкий тошный уют, какой был и у тетки Фени! Не говоря уже про бабушку, где снимали обувь...
Не приглашая сесть к столу, этот почти городской житель стал тыкать пальцем в изображение сына на маленькой фотографии с кокетливо обрезанными краями. Оттуда в упор смотрел такой же, как отец, широколицый и рыжеватый (даже на черно-белом снимке!) унтер-офицер на фоне казарменной постройки. Этот Георг погиб еще в прошлом году где-то под Винницей — в наших краях. И мне стало не по себе: не были ли мы повинны в его смерти?
Не сразу я расслышал покашливанье: то из другой комнаты, из-за занавесок с пестрыми вышивками передалось волнение хозяйки дома — явно прикованной к постели (не после гибели ли Георга и ухода его семьи?). Вдруг я посмотрел иначе на того, кто приобрел меня явно в награду, раз потерял молодого кормильца в боях за
интересы фатерланда... И не потому ли даже потянулся ко мне — и не только ради сходного имени? Осталось лишь еще напомнить, что в моей крови есть немного немецкой. На что я решился, но не сразу, а спустя несколько дней, и тогда Михель неожиданно сделал мне поблажку по работе. Что называется — блат, как и у вас это водилось! Ничто людское не чуждо и таким битюгам...
Так вышло, когда отсюда в очередной раз уезжала фура, нагруженная разной продукцией для ближайшей фабрички, где тоже работали фактически батраки — "остарбайтеры". Ее угонял земляк Зоей — шустрый, с хитроватым прищуром Ян, и я поостерегся — не передал ему, как она предлагала, на почту свое письмо. Пока мы грузили на фуру ящики с овощами, этот Ян льстиво заговаривал с хозяином, а тот кивнул на меня: мол, вот Георг — "арбайтен гут!" или как там. И я тут повторил, вспомнив про свою немецкую бабушку, что сам "фиртельдойче", то есть немец на четверть, что ли... И получается — стал немного своим человеком... не смешно ли? Вот знала бы мама, а особенно папа с его принципами!
Хотя было неприятно, когда над тобой, Карапет, посмеялись другие работяги, едва фура вместе с Михелем отъехала, а мы устроили перекур. Правда, здесь долго не залежишься, глядя в прозрачное горное небо с редкими тучками: вон сразу появился грузовик со щебенкой, и нам пришлось разгружать его. Но все же в обед Зося подсунула мне порцию побольше обычной: похоже, что полька решила тоже побаловать... А я, сцепив зубы, вспомнил про Тамаркиного мужа, которого та, наверное, ублажает. Вот вернусь, даст Бог, домой — и рассчитаюсь с этим тюремщиком... И даже за мнимую Ирину! И знала бы Люська, что была права с предостережениями!
Потом Михель решил сделать мне приятное, когда зазвал домой в свой кабинетик, где находился его радиоприемник. То был довольно старый аппарат, работавший только на две волны — длинную и среднюю (чтоб не ловить передачи врагов!). "Olympia" — прочитал я на заднике приемника, пока там гудели лампы, нагреваясь. И хозяин вдруг ткнул пальцем в шкалу: "Хьоре!" Мол, слушай... и что именно — Москву! Да, из шорохов вынырнул привычный русский голос, который спокойно вещал про самое безобидное: как идет жатва, какие успехи в таком-то колхозе и кто из женщин заменил на полях мужа. Так что в груди что-то мягко заныло, и стало
не по себе из-за ненависти, которую я испытывал. Все же что ни говори — там свои. Как и в плену! А тут приходится зажимать душу... Как и потом надолго — по лагерным зонам!
Делая вид, что меня не очень волнует московское радио, я сам крутанул эбонитовую ручку "Олимпии", и рядом возникла подвывающая музыка. Видно, это была Анкара, которую раньше не любил Вовка, если я заходил к нему — за какой-нибудь книгой. У них был СИ-234 — как премия дяде Мише за ударную работу в облкинофототресте, и чаще всего они слушали веселую скрипичную музыку из Бухареста... ну и думалось ли, чем кончится такое веселье?
Похоже, и Михелю не нравилось турецкое завывание. Но при переключении я услышал то, что меня совсем бросило из жара в холод: "...оберкоммандо дер вермахт гибт бекант". Так звучала сводка, напоминавшая команду в строю, когда пленным повторяли очередной приказ — "бефель". Это "гибт бекант" въелось в меня, как дизентерия, и я даже не поблагодарил своего рыжего благодетеля, когда он с усмешкой сунул мне пачку табака — кстати, с надписью "Turkish Tutun". Ну, спрашивается, почему он так обхаживает меня, даже если узнал про немецких предков? Не собирается ли сделать какую-то пакость, о чем не раз предупреждала Зося? "То ест немец коварный и злый!" А главное — мстительный за своего сына...
Это подтвердилось, когда готовилась очередная поездка нагруженной фуры в поселок. Забросав ее, как обычно, ящиками с брюквой, Михель вдруг подмигнул мне и кивнул на козлы: мол, займи там место... "нэме дорт плац!" Не сразу поверив в такую возможность уехать, я стал озираться, а стоявший рядом Степан даже одернул меня: мол, не верь ему! Но Ян на козлах уже отодвигался, заранее уступая место, и тут я вспомнил про неотправленное письмо. Черт с ним — рискну, чтобы самому отправить его! И почему все же хозяин пускал меня в путь вместо себя? А когда отъехали, то даже рассмеялся. "Рпта!" — так одобрил он сам себя.
Только по дороге лукавый поляк стал пояснять, что таким образом этот бауэр проверяет работников, на которых есть донос в полицию. Если я попробую по дороге сбежать, то полиция только и ждет этого, а сам он получит премию от властей... розумеш? И поляк сощурился от удовольствия, что так раскрыл замысел этого немца-австрияка. Но, спрашивается, можно ли даже ему доверять, раз и Зося
по-своему коварная? Господи, среди каких типов я очутился... что за мир вокруг! Хуже, чем в плену, где было не до обмана!
Не замечая, как мы едем, я закурил тот турецкий табак, сделав скрутку из письма, подготовленного к отправке. Ведь теперь вряд ли мне удастся отправить его, как я и обещал маме. И на что, Карапет, решиться тебе? Я еще судорожно соображал, теряясь.
Когда же за поворотом показались дымки небольших фабричных строений, то придержал Яна за вожжи: мол, надо того... пописать!
И спрыгнул, чтобы юркнуть в ближайшие кусты.
14
О том, как можно бежать от зловредных бауэров, потом ходило много рассказов и даже трепа. Их описывали обязательно эксплуататорами наших людей, страшно жадными или вообще подлецами. Но меньше всего было о том, какие они рачительные хозяева и как умели, казалось бы, из ничего добывать плоды на земле. Еще в детстве мать рассказывала об одном колонисте под Люстдорфом, который похвалялся, что у него зерно растет "и на камне", тогда как у колхозников оно жухнет и на хорошо вспаханной почве... Мол, всему причина — хозяйское отношение к своей собственности. То, на что посягнула советская власть, разогнав единоличников!
Ну и думалось ли мне, что теперь я увижу наиболее убедительно — что такое настоящий хозяин на земле, пусть он сам не трогает ее руками? Да, немцы работали чужими руками — с помощью наших людей, пригнанных с их родины. Но, как говорится, руководить — это тоже надо уметь с головой! Вон сколько я видел еще до армии вздорных деятелей — председателей колхозов или директоров совхозов, которые больше кричали и ругались, буквально — руками водили, а не поступали по-деловому!
Бывало, под Кривой Балкой, утаскивая в голодную пору с огородов здоровенные кабаки (литературно — тыквы) — для "кабаковой каши" или просто помидоры (для засолки!), я там не раз слышал таких неразумных начальников, которые поносили работавших на грядках женщин — и вполне матерно, не стесняясь в выражениях (и почему-то по-русски, а не на родной мове!). И особенно они просто издевались на виноградных участках в тамошнем совхозе, чуть ли не поступая так, как это делали румыны под другим пригород-
ным поселком — Шабо. Там, говорят, специально заставляли надевать сетки на лицо, чтобы не поедать виноград, или даже надо было... петь, занимая рот этим делом!
Не известно, дошел ли Михель до такой техники эксплуатации своих работников, пригнанных с Украины. Но знаю только, что у него были очень просторные погреба, где он хранил в консервированном виде всякие сорта овощей (а не брюквы, которую отправлял на соседнюю фабричку). И Зося, которая даже раз утащила для меня несколько банок с огурцами, только качала уважительно головой: "Бардзо... бардзо смачнего!" А особенно поразило меня то, что довелось потом увидеть в хозяйстве одного типа в Саксонии.
Я попал туда спустя полгода в составе одной хозяйственной автоколонны. Это было с полдюжины обычных пятитонных "бенцов", но все же с армейскими буквами на номерах: "WH", что означало, видимо, хозяйство вермахта — "Handel". На мне, как и на других водителях — тоже из пленных или "остарбайтеров", была пехотная роба (только, разумеется, без погон!), и поначалу мы на стоянке в заурядном селе стали возиться с моторами, закинув капоты к запотевшим стеклам кабины. Да, я тогда уже стал настоящим "гиви", хотя и думал, что это лишь временно — до первой же очередной возможности куда-то смыться... И даже не ломал голову — куда именно: авось, что-то само собой подвернется в том круговороте, какой возник у меня.
Так вот — не успел я захлопнуть свой капот и лишний раз протереть чистенькой паклей по радиатору (по-немецки — порядок и чистота!), как слышу — кто-то подзывает меня и других ребят сбоку. Оказалось — некто сухощавый, со слезящимися красными веками и немного дрожащими кистями тип. "Скупердяга!" — подумал я сперва об этом местном бауэре, от которого предстояло забирать ящики с продуктами. Он звал настойчиво куда-то в конец двора, и мы потянулись туда неохотно, стараясь не говорить. Ведь так нас не раз принимали за настоящих немцев — со всеми преимуществами от этого, если не с ненавистью со стороны населения из поляков... А мы обычно не спешили признаться — кто такие!
Нет, этот сухощавый, с трясущимися руками оказался вовсе не скупердягой — по крайней мере, для нас — "гиви", таких "добровольных помощников", вроде истинных солдат вермахта. Когда мы спус-
тились за ним по аккуратным цементным ступенькам в подвал, то даже задохнулись — и не от спертого воздуха, а при виде полок с рядами консервированного добра. Чего там только не было — и не только овощей, а и мясного и рыбного изобилия, которое заманчиво сверкало и чуть ли не вкусно пахло через баночные стекла!
А едва мы только глянули друг на друга — и ошалелые от такого богатства, и с досады, что не можем сами его попробовать, как этот хозяин и стал протягивать нам по банке одного, другого и третьего... Боже мой, как, выходит, здесь роскошно живут немцы — казалось бы, бедняки у Гитлера!
Ну, ведь нам толковали раньше политруки: фашизм, мол, довел до обнищания немецкий народ — всех поголовно рабочих и крестьян! И теперь они, одетые в военную форму, сразу повернут оружие против своих поработителей, а тогда мы общими усилиями свергнем ненавистную коричневую клику... да! Хотя тут жратва такая, какой не кормят и нас — вроде бы военных, а только гороховыми супами и пшенной или кукурузной кашей, не считая маргарина.
И нужно ли говорить, с какими чувствами мы — жалкие "гивишники", выбрались из подвала, поспешно шагая к своим машинам? Пусть даже вдогонку сухощавый скупердяга что-то ворчал, догадавшись уже, что оплошал, когда его одернул настоящий немец — командир нашего автомобильного взвода.
Поэтому я позже не очень косился на других бауэров, когда доводилось ездить по разным селам немецких провинций. Мне даже, признаться было не особенно жалко тех наших людей, которых пригоняли новыми партиями сюда на работы, в первую очередь сельскохозяйственные. Хотя, как потом выяснилось, они всегда горевали больше из принципа — так было, например, в одном хозяйстве, куда перед нами завезли... землю. Да, настоящую пахотную землю — и прямо с той же горемычной Украины, чтобы здесь обогатить урожаи, хоть и пропаганда продолжала твердить про несчастных немецких крестьян, которые... Вон как, например, мне удалось поймать по радиоприемнику у одного бауэра — по той же "Олимпии" производства "Saksenwerke", когда мы раз остановились у него на ночлег. Станция была явно прифронтовая, потому что вещала довольно внятно, а украинский отрывистый, типично политруковс-кий голос жаловался: "Нiмщ грабують наш рiдний край... усе ве-
зуть до зголоднiлоi Нiмеччини!" Эта "зголодiла Нiмеччина" особенно потрясла меня — и не только после погреба сухощавого бау-эра, а и от воспоминания, как еще в Одессе при мне расположившиеся на Соборной площади молоденькие розовощекие фронтовики получали охапками из подкатившей машины с открытым бортом и белый хлеб в целлофановой обертке, и португальские сардины, и даже апельсины с мармеладом, а запивали это цветастым вермутом из своих фляжек. Так "гивиков" никогда не кормили!
Правда, можно понять боль украинских хлеборобов, когда они увидели свою родную, обхоженную их ногами и ухоженную их руками землю, как бы навсегда отторгнутую теми, кто теперь завоевал ее... И не потому ли дело дошло однажды до того случая, который описал один поэт, живший после моего возвращения в Одессе?
Я прочитал его стихотворение в одной местной газете, и вот отрывок из него — "Балади про чернозем":
Коли грунт привезли iз нашего рiдного краю,
Вже там було на станцii того плачу!
Ми вiдразу його впiзнали... Чим ще горе зараешь?
А вiн аж потеплiшав — землячок своиiх почив.
Зсували його обережно. Дiвчата собi гадали:
Грунт, ноже, саме звiдси, де кожна iз нас росла.
I бачились заднтровскi, яснi задеснянскi далi,
Тiлъки шляхи чорнiли до маминого села.
Стерегли чернозем вiвчарки. Був, як i ми, в полонi.
За номером значивсь, наругу повинен терпiть.
Возили його, й возили, пекли щоночi долонi,
Але дiдька iм повивозить нашi усi степи!
Автор — Микола Палиенко еще рассказывает, как девчата "спали на нiм" — на черноземе, и им "зовсiм було нетвердо", а потом бауэр ругался, что из-за непогоды "мало земля вродила" и даже "казав, що це ми наврочили". И после каждая из украинок этот чернозем "вгортала в хусточку", более того — "носили з собою вузлики, наче своiх дiтей". Когда же довелось ехать домой, то одна из них не могла "розлучитись"...
Вкутала, нiби й справдi з полону везу дитя!
Вот так — действительно, как родное детище героиня этого стихотворения вернула землю на ее исконное место — в родном селе!
Ну, а что мог привезти домой я, возвращаясь тоже "з полону" — из лагеря? Если не мерзлое летнее тундровое добро, то хотя бы, пожалуй, таежную непроходимую древесину? Или такую вкусность — березовый сок со стволов? А то и сладковатую мерзлую картошку!
Но я не смог взять с собой и самое насущное — супесчаную почву, на которой стоит Мордовия. Там копнешь лопатой на полтора-два штыка — и начинается песок... да, настоящий — сыпучий и почти нежный, как в Люстдорфе! О, как жадно я хватал его — остатки древнего моря угро-финских племен!
Так примерно я перебирал и нормандский песок, пока мы находились под Ла-Маншем. Хотя его, как и тамошнюю траву, было мне не донести... И тут уж совсем из других соображений!
Ведь сколько километров впереди было еще у бедного скитальца Карапета! И не только по чужой земле, а и по своей...
Как и теперь — пару метров, когда я прыгнул в кусты, сбегая от Яна.
15
Такой простой выход из положения — после всех предупреждений... Что называется — сломя голову!
Да, на что я рассчитывал? Не по примеру ли того лихача, который был в нашей колонне на Украине? На глазах у всех, в первую очередь конвоиров с закатанными рукавами, он рванул с места и кинулся за встречной машиной.
Тогда по дороге попадались не только мотоциклы со связными или белоснежные кареты санслужбы. Назад возвращались многие жители и даже такие же кареты — бывшей "скорой помощи" с бежавшими врачами, и там могли попасться сочувствующие. В конце концов — лучше рискнуть, чем погибель! И уже не один так же лихо пытался сбежать, пока мешкали автоматчики...
Ну и что теперь мне оставалось? Благо, при мне был весь нехитрый скарб — в небольшой торбе, с которой я обычно не расставался, пряча там, кроме письмеца, и бритвенный приборчик, и свои новые документы, и деньжата. О, как мне поможет все это — вплоть до лагерной зоны, после всей фильтрации и даже пересылок! Лучший друг бродячего страдальца — это "сидор". Вместо чемодана...
Итак, я махнул в кусты, слыша за собой окрик Яна. Действи-
тельно, делая там то, что я и пообещал — так сказать, освобождаясь для легкости, я сразу прикинул: как быть дальше? Кажется, вбок вела узкая дорога — и не на фабричку, и не назад, в Фрайтайль, так вот, если бы... Тут раздался автомобильный сигнал — видимо, Яну с его фурой, загромоздившей путь. И стало заметно движение небольшого грузовика с прицепом. Догнать — сразу вздумалось мне!
Я бросился наперерез ему, едва успев застегнуть штаны. После десятка отчаянных шагов вдогонку сразу ухватился руками за бортик прицепа. Как на турнике, легко подтянулся — и порядок! Уже сижу на каких-то тюках, подпрыгивая и отдышиваясь. Смутно — истошные крики из кабинки, но я держусь... Из последних сил!
Лишь у разворота этой боковой дороги машина остановилась, и пришлось изощряться — что-то объяснять вылезшему злому водителю. Это был моложавый дядька в расстегнутом поношенном мундире летчика — с отворотами на груди и птичками на петлицах. Ну и как сговориться с ним — явно бывшим воякой?
Нет, я не стал бежать от него, а даже протянул руку. Не пожимая ее, он диковато оглядывал мою фигуру — в пиджаке с оторвавшимся лацканом, в истоптанных туфлях. Это было то, что оставалось от Федьки после его призыва на флот. Ну, знал бы бедный брат, как пригодилось его барахло! И на что дальше я мог надеяться?
Тут этот бывший фронтовик понимающе усмехнулся: "Ппдапеп... ]а?" Не сразу я сообразил, что он принял меня за бежавшего из Венгрии — по соседству. Кстати, разве мое угловатое лицо с чернявыми волосами и особенно запавшими мрачными глазами не смахивало на венгерское? И только позже я узнал, что оттуда, из союзной страны, удирало немало тех, кто рвался на заработки в более благополучную Австрию, в эту ее провинцию — Каринтию. "Wohin?" — еще допытывался у меня летчик. Мол, куда ехать хочу?
Так мы коряво объяснялись, уже сидя вместе в кабинке. Я лихорадочно припоминал — какие знаю венгерские слова, которые слышал от одной девицы в Прикарпатье, когда служил там. Кажется, "собод" — свобода или "мукач" — работа... и в самом деле, не интересовало ли это больше всего меня в нынешнем положении?
Мой водитель одобрительно закивал: "Ja, Ja… arbeit" — и стал показывать на появившиеся домики — аккуратненькие строения с окнами, обведенными узкими черными карнизами, и с цветничками
под окнами. Он даже назвал хутор длинным словом с окончанием на "гейт" или "кайт", и я откровенно пожал плечами. Но разве потом не путался и в коротких названиях — например, в сходных "Линц" и "Лиенц", хотя они были в разных концах всей небольшой Австрии? О, этот Лиенц — с теми событиями, которые произошли в нем летом 45-го, когда уже разваливалось власовское дело...
Так я ехал в свою неизвестную жизнь, окончившуюся лагерем, пусть и только рабочим — для "остарбайтеров". Хотя в это же время сам Власов тоже на автомашине следовал в свое место задержания — на Сиверской между Лугой и Мгой и был важно принят самим командующим немецкой 18-й армией, осаждавшей Ленинград. Но, думается, в беседах с генерал-полковником Линдеманном ему было намного уютней, если не очень спокойно, чем теперь мне — с этим летчиком Эрвином. Сбитый недавно там же, под Волховом и теперь промышлявший на собственной машине для той же фабрички, что и бауэр Михель, он меня беспокоил... И я лишь круто закурил его турецкий табак, сделав из остатков письма скрутку дрожавшими пальцами. И чуть не сказал себе: "Дело — табак!"
Но хорошо еще, что по дороге не было каких-то жандармских постов или даже эсэсовцев, как встречалось на дороге к Умани. В том районе однажды происходило событие, о котором я позже прочитаю у Курта Малапарте в "Капуте": как на радостях летом 41-го там съехались Гитлер и его друг Муссолини, как перед ними проходил блестящий строй итальянских берсальеров в сопровождении героев СС и как вокруг население было сплошь изгнано.
Но не сравнить же! Хотя, правда, здесь то и дело проносились небольшие колонны... нет, не пехотинцев, а небольших открытых грузовичков с сидевшими вдоль бортов лицом друг к другу солдат в касках и с прижатыми к груди автоматами. "Nach Ostfront… arme leute!" — раз кивнул на них Эрвин, посочувствовав этим действительно бедным людям — фронтовикам. Да, пусть ехали удобно и даже эффектно на передовую, которая, как я потом узнал, стремительно откатывалась к Дону — сразу с падением Севастополя. И что, интересно, уже передает "оберкомандо дер вермахт" по радио?
Пока же мы попали на небольшую площадь, где вдруг показался шустренький яркий трамвайчик, и мой водитель даже запел. Но это была не какая-нибудь осточертевшая военщина вроде "Лилли-
Марлен" или "Тринк-тринк", а про тот же трамвай, а вернее — его кондукторшу... как это — "Шафнерин". Ох, эта милая песенка, сочиненная недавно после проводившегося в Берлине конкурса на самое вежливое обслуживание! Да, оказывается, из желания замять у народа впечатление от поражения зимой под Москвой — по крайней мере, от приостановки продвижения на Восточном фронте, власти в январе объявили такой дурацкий конкурс. И победителем в нем вышла некая столичная кондукторша трамвая, в честь которой сразу и сочинили красивый шуточный вальс.
Обо всем этом я узнал много лет спустя от моего бывшего дружка с Наличного спуска, хотя Вовка уже не был музыкантом. Но он даже записал по памяти мелодию такого "кондукторного" вальса, которую я здесь и воспроизвел на нотах. И странно ли, что даже тогда — в кабине грузовичка с прицепом я, хоть и не терпел язык, слушал про вежливую кондукторшу в Берлине. Как это — прима!
Но если бы, увы, все удовольствие не кончилось неожиданно и самым неприятным образом! Да, вдруг Эрвин круто свернул в переулок, а там затормозил перед невысокими железными воротами с колючей проволокой над ними. Это называется — приехали!
"Aufstehen — предложил он знакомой конвойной фразой. — "Schnell!" Мол, вылезай... и побыстрее! Вот как!
16
Потом я не раз буду думать — как это снова попал впросак... Карамба!
Да, Карапет, несмотря на свой недетский возраст, ты промахнулся и с таким бывшим летчиком из-под Волхова, как и раньше с работой у того Михеля. Так что не сразу и осознал положение.
Из-за письма, которое Зося обещала мне пристроить и которое я уже раскурил, я также запутался в петлю, из которой мне немыслимо, как надо вылезать... Что значит — доверчивая натура, без какой-то смекалки, как и у бати!
Хотя вон другие... Как характеризовали сдавшегося в плен Вла-
сова! Согласно данным на него, приведенным в книге Ю. Квицинского "Путь предательства":
"У него русско-народнический характер, он умен, с легким душком крестьянской хитрости. Он грубый и резкий, но в состоянии владеть собой. Оскорблений не забывает. Очень эгоистичен, самолюбив, легко обижается. В момент личной опасности несколько труслив и боязлив..."
Ну, так обо мне, пожалуй, не скажешь. Потому что я все же не испугался, очутившись за воротами с колючей проволокой, когда сошел с машины Эрвина. Как он ни ворчал мне вдогонку...
Там была обычная заводская обстановка. Мощеная дорожка к конторке справа, а слева — длинный ряд цехов с перестуком машин. Редкие фигурки у нескольких дверей, среди них и военные. Два или три грузовика поодаль. Несколько деревцев, жавшихся к конторке, там и цветы. И даже чей-то смех.
Вот как, оказывается, выглядит предприятие — "Betrieb" по-немецки, если все же пользоваться таким языком. Что-то здесь было от той мастерской, которая имелась в автотехникуме — в "Рекорде", где теперь работал механик Киселев. Но не похоже на ремонт автомобилей, как я и не узнаю позже — что именно производили на таком заводике. Военная тайна, как и "у Советов"...
Поймав себя на этом выражении, я поежился. Пожалуй, теперь и пожалеешь, что очутился не в тех условиях — у своих, что бы там ни думать о большевиках. Вон разве потом я не прочитаю в докладе Малышкина на Антибольшевистском конгрессе в Смоленске (или в действительности в Берлине) чуть ли не горделивое признание, что в рядах Русского Освободительного движения — в основном советские люди, а не из старой эмиграции. Да, разве были против "народной революции 1917 года", как она теперь называется, те ребята, которые стояли вместе со мной у вышки Атлантического вала после того, как окончили пропагандистские курсы в Дабендорфе под их Берлином? Они бойко шпарили и про Сталина, загубившего миллионы, и про Новую Россию "без большевиков и капиталистов", но как-то замолкали, едва спросишь у них — были ли раньше комсомольцами. Правда, тогда уже комсомольцев и даже членов партии перед строем не расстреливали, как это делалось при мне (якобы благодаря хлопотам одного из власовских приближенных
из немцев), а уничтожали только политработников. Но все равно эти ребята в немецкой форме и с нашивками РОА не душили последнее, что оставалось у них в душе. Так же, помнится, у меня мягко отозвалась грудь, когда я досиживал в мордовской зоне и там свирепствовали молодые ученые из Москвы и Питера (мол, надо "сковырнуть этого лысого — Никиту!"). Помню, знакомый банщик раз задумчиво признался: "Поставили сюда — как бывшего, из советских..." И я понимающе кивнул ему и пожал мокрую руку. Все же трогательно!
Но теперь, конечно, я не стал пожимать — сочувственно и тем более с благодарностью — руку бывшему летчику Эрвину, доставившему меня прямо в руки немецких заводских хозяев. Хотя разве и сам не говорил ему о желании работать, разве не набился на такую медвежью услугу? Он лихо развернулся перед воротами и укатил в свою австрийскую неизвестность, а меня сразу завели в конторку с цветами под окнами, где тихо стрекотали машинки и названивал телефон. "Ostarbeiter!" — подтолкнул меня один из привратников, и я похолодел от одного этого слова, хотя еще мало слышал о нем. Вот, дорогой, ты и попался с твоими планами! Всю дорогу!
Дальше все делалось быстро и четко. По моей справке, выданной Михелем, запись в перфорационную карточку всех данных (и хорошо еще, что Эрвин не указал на мою липу — про Венгрию!). Потом взяли у меня другие подробности — кончая группой крови и наличием-отсутствием венерических заболеваний (не от Зоей ли, случайно?). А после короткого обыска — с взглядыванием не только в родимый "сидор", но и под штаны (как при полицае в селе!), я очутился в длинном бараке — из таких, какие потом узнал по лагерям. Даже примечательно — первый барак в моей жизни!
"Дорт!" — указал мое место в конце барака сердитый тип, косясь на "сидор". И это короткое слово часто будет коробить меня при звуках одной популярной вещицы из кинофильма "Звезда Рио" — на сеансе великолепной чернявой гибкой танцовщицы Ла-Янны. "Dort in Kopakabana-а..." — тягуче пела она танго, какое потом танцевали наши девицы в ненавистных тюрбанах — как и у Зоей. Такие танцульки после киносеансов устраивались здесь, в заводском общежитии, иногда по воскресеньям, когда наезжали концертные бригады. Вроде бы совсем по советским образцам, если не ду-
мать о том, что здесь вообще происходило — с работой согнанных из всей Украины жителей! И им ли поначалу было до танцев?
Я был задействован там буквально в тот же день, едва получил рабочую робу, какая всем полагалась: с порядковым номером и буквами "OST" на груди. Как раз кто-то заболел — из мужской обслуги, и тот же сердитый — местный "капо" просто кивком головы позвал меня на вторую смену. Что мне нужно делать и что вообще производится на этом "бетрибе", никто не говорил — похоже, такую тайну и не старались узнать. И я, прошагав смиренно через двор, попал ровно к 16.00 по среднеевропейскому времени ("миттельевропеише зоммерцайт") в тот цех, где работали мужчины, и уселся за длинный стол, над которым ползла конвейерная лента.
С этой ленты капала краска от нависавших деталей, которые надо было тут же подгонять к другим, лежавшим на столе — без окраски, действуя просто отверткой. Что ни говорить, работа пустяковая, чуть ли не детская... и тебе ли, Карапет, роптать? Но вот лишь знать бы, что это такое — копаться в деталях с отверткой ровно до 24.00, а потом еще долго и безуспешно отмывать краску с ладоней!
И передать ли, какие мысли одолевали меня, когда довелось проглотить всего шмат хлеба с маргарином, запив его чайной бурдой под мармелад? А потом улечься впотьмах на своей койке, пропахшей дезинфекцией и псиной!
Наутро я кое-как разговорился с соседями, торопившимися на свою смену. Оказалось, что все были забраны по спискам на бирже труда или даже в облавах там — в "Райхскомиссариате Украина" (и дались им эти "комиссары", как и большевикам!). Так что из Одессы попал сюда я один — ну и явно по-дурацки... Когда же упомянул про шахты в Бельгии, то меня засмеяли: мол, там ведь одни поляки, которые украинцев и на пушечный выстрел не пустят — из-за выгодной зарплаты! А ведь из Транснистрии, где правят румыны, вообще никого не гонят на работы... надо было сидеть в Одессе, хлопец! Ну и учудил, мол, одессит... даже дико!
Не объясняя никому свое положение, я потом отвлекся, заметив на столе газету, похожую на "Клич", черт ее побери... пропаганду! Сперва даже подумалось, что это та самая газета, которая выходила в Москве... да, не в нее ли раньше дядя Миша заворачивал свой завтрак из дому? "ТРУД" — стояло на ней крупными буквами, по-
чти такими же, как и в московском издании. Но мне уже было ясно, откуда она взялась. И все же я стал просматривать первый лист — от передовицы, как водится, до сводки с фронта ("Бомбардировка окраин Сталинграда"). Тогда меня выставили вдруг на улицу — из-за нарушения порядка, а там я снова увидел девиц в тюрбанах. Они сидели на скамьях вдоль стен: кто с шитьем, кто с карандашами над письмами. И сердце у меня дрогнуло, хотя я уже не собирался что-то писать и отсылать.
Так увлекла меня новая неожиданная жизнь — с перебивкой смен, с нудным копанием в мокрых деталях, с окриками надсмотрщиков из "капо". И я больше всего отводил душу в осторожных разговорах с соседями по койке, особенно с одним парнем из Херсона. Он с улыбкой рассказывал про тамошнюю главную улицу с театром (кажется, Потемкинская), про другую — самую длинную, от порта до вокзала и тюрьмы — Говардовскую (в честь английского благодетеля), а при упоминании о немцах лишь замыкался и старался уснуть.
Но позже я у этого Толика увидел другую газету — "Новое слово", тоже выходившую в Берлине и тоже с таким же шрифтом, как и советские. И что там нашел этот херсонец... конечно же, "Розыски" — или как еще, отдел со списками и адресами тех, кого ищут или кто сам разыскивает близких. Но его семью раньше успели посадить "Советы", когда обороняли Херсон... и кто знает, где они потом очутились?
Это снова вернуло меня к старым мыслям о жизни в нашей стране и о том, что вскоре будет, если я выживу. Немцы дошли до Волги — значит, они с успехом добивают Красную армию... и что дальше со страной? Знать бы мне, что после Волхова и встреч там с немецкими генералами бывший герой Перемышля, Киева и Москвы попал в Винницу — в специальный лагерь для почетных пленных, а там и созрел у него план — спасти остатки страны... Да, не помогли ли там Власову такие, как лукавый журналист Зыков и другие умники? Обо всем я узнал потом от лагерников и из книг.
Но в том же "Новом слове" я только прочитал очерк какого-то Василия Струйского о старом маршале Шапошникове — бывшем царском чине, который стал покорным прислужником Сталина (мол, "чего изволите" — с блокнотиком). И меня не тянуло даже
к репродуктору, из которого раз в день по-русски давали передачу станции "Висла-Варшава". Оттуда говорилось о занятии крупнейших сталинградских заводов, а потом хор с издевкой пел из фильма "Если завтра война" марш с перековерканными словами: "...и позорно бежал Ворошилов". Ну и топорная пропаганда здесь!
Уж лучше отвлекаться очередным концертом приехавшей бригады из "Винеты" — специальной артистической организации в Берлине! Хотя с ней привезли фильм о старых белогвардейцах в Севастополе — "Красные бестии". А также привлекла пластинка, выбранная невпопад — с немецким текстом на русскую тему:
Spiel' mir auf den Balalaika
Einen russischen Tango...
Пожалуй, даже Вовка-"Интеллигент" не знал о таком уникальном танго!
И тут невольно перестанешь "владеть собой", как Власов... увы! А не дадут ли также на меня характеристику? Карамба! Только бы не здешний майор — комендант цеха...
17
Когда пошли осенние дни, прибыло подкрепление — и без всяких характеристик. Было уже не до таких формальностей!
Видимо, начальству понадобилось ускорить цеховой выпуск продукции — явно для фронта, где дела затягивались, как ни горел весь Сталинград. И похоже, что и в Северной Африке стало хуже!
Так что однажды на заводском дворе появилась целая колонна новичков — ив первую очередь девиц в косыночках (нет, еще не с узлом на лбу!), а также парней в полувоенной, почти немецкой робе (уже примерились!). Вот — подкрепление для выпуска продукции! Гонят и гонят рабочую силу с Украины!
Конечно, к ним сбежались те, кто не был занят на дневной смене. А после короткой и уже менее тщательной регистрации пошли расспросы — что и как там, на родной земле. Я пристроился к парням из Кривого Рога, которых забрали прямо с рудников (до чего приспичило немцам!), и они сокрушались: мол, что будет дальше?
Да, легко было понять их — еще из родительского дома, к тому же после летней поры, когда многие даже пользовались купанием
(не только в узкой речке Ингульце, а и в одном затопленном руднике, где не достать дна!). И мне уже приходилось помалкивать — со своими бельгийскими шахтами и даже с привилегиями в хозяйстве Михеля. Ведь, оказывается, немцы творят с людьми произвол!
Всюду по "райхскомиссариату" — не просто жизнь ухудшилась с разгоном базаров и еврейскими угонами на расстрелы. Там стали пачками сажать и коренных жителей — украинцев из интеллигентов, которые поверили в "незалежность", ранее объявленную националистами во главе с правительством из Львова. Пострадали многие служащие из местных управ и печатных органов, а в Киеве якобы даже хватали писателей, приехавших из Праги.
Или еще: в том же Кривом Роге успели присвоить одной из улиц имя Симона Петлюры, но немецкие власти это решительно отменили. А передачи киевского радио, которое сперва велось на немецком и украинском языках — параллельными текстами, остались только немецкими, и из газет выходила одна — на русском языке. И рассказавший о таких подробностях славный хлопец — Коля чуть не заплакал, повторяя: "Вот как нас обманули эти... не лучше Советов!" Выходит, что опять настроение людей вернулось назад... Чуть ли не снова потянулись к старому — странно!
О, наш бедный народ, обижаемый всеми на свете! Потом не раз доводилось думать, томясь по ночам на казарменной койке или лагерных нарах: насколько сиротлива эта страна, замотанная бездарными и подлыми правителями! Так неужели не найдется никого из честных людей, кто решится поднять его... в самом деле — на новое ополчение, как вышло в прошлом? Лишь бы победить врага!
Тогда было такое положение, о котором говорил сам Сталин, едва была достигнута победа над Германией. Выступая перед высшим командованием в конце мая 45-го, он не только поднял благодарный тост "за терпение великого русского народа" (так впервые было сказано!), а и по сути оправдал... власовщину. Ибо как иначе расценить его слова про "другое правительство", которое, мол, могло бы заключить "почетный мир с Германией", раз нынешнее руководство допустило потерю большой части страны?
Но и случайно ли, что еще до появления Власова с его призывом против большевизма и целой программой построения "Новой России", оказывается, уже существовали попытки бороться силами рус-
ских с помощью немцев? Об одном из таких антисталинских лидеров — полковнике Боярском сообщает С. Фрелих в своей книге: тот возглавил РННА — целую армию из 8 тысяч бывших военнопленных! Эта "Русская национальная народная армия" якобы уже существовала к началу сентября 1942 года. А вышеупоминавшаяся историк Екатерина Андреева пишет, что этот Владимир Боярский, содержавшийся раньше, как и Власов, в "особом лагере" под Винницей, даже написал с ним "письмо немецким властям". Так что сразу брали быка за рога, желая свергнуть жестокий режим!
"В письме они предложили немцам использовать антисталинские настроения среди населения вообще и военнопленных, в частности".
Впрочем, нечто похожее на такие попытки бороться дошли и до нас. Даже в глухой и далекой от фронта Австрии оказалось это...
Как-то в конце смены я увидел нашего майора с несколькими другими военными — только в форме странного цвета, этакого голубовато-серого. Что за делегация прибыла на завод?
Они шли вместе по цеху, вглядываясь не в продукцию, ползущую с легким подергиваньем над столами, а в склонившихся внизу людей. И то и дело о чем-то спрашивали коменданта, изредка черкая в своих блокнотиках. А потом и долго совещались, стоя у дверей. Так что я поневоле съежился от недобрых предчувствий.
Все прояснилось перед ужином, когда стали вызывать хлопцев из нашего барака прямо к майору — вообще не слишком придирчивому технарю. Но, говорят, задавал вопросы не он, а эти приезжие в серо-голубоватых мундирах, но вот странно — по-украински. И Коля насторожился: вербуют! Хоть и не пояснил — куда именно... Чего доброго — не на тот же Восточный фронт?
Да, это была явная вербовка, но в национальные соединения. Потому что ко мне прямо обратился один из этих военных украинцев: "Козлов, гм... Невже росиянин?" И недовольно повернулся к другим серо-голубым, а те зашушукались с комендантом, пока тот не стал объяснять — откуда и как я появился. Мол, не из райхскомиссариата... Транснистрия, "аус Одесса!" Понятно... "Ы Ыаг?"
"Одессит?" — так вдруг вскричал один из гостей и даже привстал, сразу заулыбавшись. Когда же я вышел по кивку старшего украинца, тот пошел за мной и крепко взял меня под локоть. "Зна-
чит, земляк? — явно обрадовался он, кривя рот — видимо, из-за выпяченной губы. — Откуда точно?" И говорил уже по-русски, что как-то расположило к нему. А потом и назвал свой одесский адрес: Херсонская, дом 44. Большой дом с флигелем... вот!
Лишь потом, спустя несколько десятилетий, я побывал там — по-новому на улице Пастера. И действительно увидел посреди огромного дома с широкими, застроенным беседками и сараями двором трехэтажный особняк с деревянной стеной. Как я тогда же вычитал, именно здесь, в этом доме и даже флигеле, жил раньше не кто-нибудь, а... трт самый Бунин — писатель, живо описавший карниз на доме с пунктом, где меня завербовали в Бельгию! И не один жил там, а даже с семьей — молодой женой и родившимся сыном...
Помнится, я растроганно постоял прямо посреди двора, прислушиваясь к чужим шагам по камням, словно это ходил и сам классик-одессит, тоже беглец. Думалось ли раньше о таком совпадении? Судьба тянула меня к культуре, как и в черную дыру!
Но тогда же мне стало не по себе, едва я вспомнил про этого типа — из наехавших украинских военных. Да, он явно раздражал меня — и своей заячьей ухмылкой, и тем, что продолжал держать цепко за локоть, и даже укорами: почему я не знаю этого знаменитого дома? Кстати, дом не был разрушен, как, например, сгорел напротив — где был Клуб металлистов или рядом — 46-й номер, где дотла истлела вся правая часть во дворе. Хотя, к счастью, там уцелел — в левой части, за сквериком, его дружок — музыкант Толик, с которым недавно виделся. Какие люди связаны с Одессой!
Тут этот тип совсем оживился: ведь довелось съездить туда — в отпуск и даже посидеть с Толиком в бодеге — так теперь называются уже по-румынски закусочные. Правда, за столиком его пробовали дергать: подошли два штатских лба и стали требовать документы — видно, их сбила с катушек необычная форма — серо-голубого цвета... Но — подумаешь, не испугался этих мамалыжников! Стоило показать свои документы — и те сразу отчалили, даже по-русски извинились. Ну, знай наших — или как ты думал, земляк? И этот неприятный гость заулыбался, как заяц. Ну и противный!
Не сразу я смог узнать у него — по имени Жорик, что там за документы, вообще — кто он такой и зачем сюда приехал. Оказывается, они вербуют прямо отсюда для своей охранной части, тут же
выдавая деньги и форму... вот такую, ясно? Не говоря уже про звание там или отпуск... с этим порядок! Поэтому спеши, земляк дорогой... я передам нашему начальнику... яволь? И этот Жорик хлопнул меня по плечу, так что я съежился. У-у, карамба!
Видя, что я колеблюсь, Жорик полез в боковой карман кителя и вынул сложенную вчетверо маленькую газету — как ни странно, на украинском языке. "Нова доба" — значилось на ее титуле, а внизу было стихотворение какого-то Андрея Чумака — "Гей, ну-мо, до бою!" — призыв прямо хоть сейчас идти на врага. Но внутри газеты я увидел унылый снимок: немецкий регулировщик на пустынном перекрестке в Николаеве, и у меня сжалось сердце, хоть я в этом городе по соседству никогда на был. А совсем удручила третья страница, целиком посвященная Гоголю и другому писателю — Короленко, но с таким подзаголовком: "Трагедiя нащонального вiдступництва". Вот что теперь печатают в Берлине — против русских, хотя в том же месте — на Викториаштрассе, дом 10, как я потом узнал, выходила и власовская "Заря"...
Тут меня как раз окликнул Коля — идти на ужин. И я стал пятиться от Жорика, как он ни совал в меня стихотворным призывом — "До бою!" Ну, нет — хватит с меня таких боев... И я замахал руками, не глядя на его рот.
Вот если бы потом снова удалось отделаться от всех опасных соблазнов!
18
Но знать бы мне тогда, что великий соблазн был уже давно придуман!
Не какой-то случайный тип Жорик — вероятно, обычный каратель из украинской "Эйнзацкомманды-СС", каких было немало, а это создавал сам Гелен.
Да, будущий великий "серый кардинал" — глава военной разведки не только нацистской Германии, а и будущей ФРГ, умерший совсем недавно — в 1980 году и работавший до старости — по 68-й год... успел раньше сделать это — возможность бороться.
Именно он еще с начала февраля, когда я пробирался из Умани, был назначен начальником отдела "Иностранные армии Востока" — специальной организации, созданной для координации действий всех
добровольческих соединений из бывших советских военнопленных, а по сути — ядра РОА. Так что некоторые польстились на это.
Помню, как еще туда — на кирпичный заводик, где я доходил от дизентерии, являлись молодцы с откормленными мордами. Они зазывали многих "к себе", и один одессит, валявшийся там рядом со мной и уже знавший мое детское прозвище — Карапет, даже с трудом рассмеялся: "Иди — как Карапетян!"
Дело в том, что среди нас было и несколько армян — бедняг, с трудом доказавших, что они не являются евреями, а потому и не расстрелянных с ходу. И они сразу кинулись к тем мордатым за подмогой: мол, согласны пойти, куда угодно, лишь бы... ибо дело доходило до самого последнего. Как я тогда сочувствовал им!
Их муки описаны у вышеупомянутого автора Ю. Квицинского. Тот приводит высказывание генерала Кестринга, который потом возглавил таких добровольцев!— как "Иностранные армии Востока":
"Кестринг вспомнил рассказ одного из знакомых офицеров, приехавшего этой зимой в отпуск с Восточного фронта. Под Витебском он ехал в метель и пургу на санях по дороге, ведущей через заснеженное поле. На нем тут и там виднелись немецкие часовые. Лошадке на бегу вздумалось справить естественную нужду. В тот момент заснеженное поле вдруг зашевелилось. К саням кинулись скрюченные дрожащие жалкие фигуры, которые начали драться за конский навоз и с жадностью заглатывать его. Он был теплый..."
Спрашивается, не страшнее ли они тех, чем были в Умани мы — "тотэ"?!
Этой потрясающей деталью — насчет "теплой" еды встреченных доходяг в снегу генерал-лейтенант Эрнст-Август Кестринг весьма красноречиво закончил свой рассказ — как сам бывший кавалерист старого вермахта. Так что это убеждало наповал!
Ну и пусть какие-то чистоплюи из "Смерша" или тем более — из Советского информбюро или "Красной звезды", где подвизался Илья Эренбург, еще вздумают кого-то упрекать! И не нам обвинять тех бедных армян, которые смогли подшучивать над "Карапетяном". Ведь уходя добровольцами в свой будущий "Армянский легион", действовавший потом во Франции, они тоже ели навоз...
В книге "Путь предательства" ее автор еще писал о "так называемых полевых лагерях для советских военнопленных, "не оборудо-
ванных укрытиями, где люди прятались в снежных пещерах, которые выкапывали своими руками", так что "к концу зимы в таких лагерях не оставалось ни одного живого пленного". Слава Богу, мне не довелось испытать такую участь даже там, в Умани, об ужасах которой известный поэт сочинил целую книгу...
Но, спрашивается, там ли не возникал неудержимый соблазн — пойти на что угодно, лишь бы не остаться в числе тех трех с половиной миллионов советских пленных, которые с августа 41-го года до февраля 42-го — по официальной статистике — полегли на полях Украины, России и Белоруссии? Их общее количество — целых пять миллионов, и о них у Квицинского есть добавка к рассказу того же Кестринга: "Мы их не звали сдаваться! Их столько, что девать некуда и кормить нечем"...
Впрочем, насчет того, что "их не звали", — позорная ложь! Потому что мне лично встречалось столько немецких листовок с призывами "переходить" — и буквально с первых дней войны! Вон, помню, там еще был нарисован этакий румяный дурачок Иван (к сожалению, тезка!) — за сытым столом и с гармошкой в руках (от счастья, что больше не воюет!). И я раз даже схватил выговор от нашего политрука, хотя успел буквально подтереться такой листовкой... Ну и думалось ли, в каком состоянии потом буду подтираться, очутившись под злополучной Уманью?
Что же касается немецких соблазнов в этом году — 42-м... Ведь сам Власов занялся этим делом, едва сочинил с Боярским то письмо, о котором говорилось выше. Хотя до того, оказывается, он даже испытал некоторые неприятности, связанные с пленом. Вот что пишет об этом Е. Андреева — ученая из Оксфорда:
"...когда Власов попал в плен, его заставили маршировать во главе колонны военнопленных с определенным намерением унизить его. Позднее Власов жаловался, что младшие офицеры недостаточно почтительно держали себя по отношению к советскому офицеру высшего ранга: один майор приказал ему встать, чему Власов отказался подчиниться. В другой раз Власов отказался участвовать в общей поверке военнопленных, требуя, чтобы старший офицерский состав строился отдельно!"
Но, спрашивается, что сказал бы он, попади в условия, о которых еще вон рассказывает собеседник Кестринга — генерал-квар-
тирмейстер Вегнер, хотя речь не идет о пожиравших навоз в снежном поле, а только о находившихся в одном из лагерей на Донбассе:
"Он там в здании бывшей школы размещался. Теснота, скученность, болезни. На спортплощадке братские могилы отрыты, куда мертвых сбрасывают. Надзиратели из украинских националистов палками налево и направо лупят. Люди стоят, потому что ни кроватей, ни стульев там не предусмотрено. Если кто лежит, так потому, что уже стоять не может. Если уж чего им и пожелать из сострадания, так чтоб поскорее все передохли... Ведь фюрер еще за три месяца до начала боевых действий на Восточном фронте предупреждал высший генералитет, что войну с Россией нельзя вести по-рыцарски!"
Да, я воображаю, как и наш майор — комендант цеха, хоть и при своем мягком, даже штатском облике, с его певучим австрийским выговором — тоже мог бы прикрикнуть на Власова, появись тот среди нас...
Но, оказывается, в эту пору — в середине сентября знатного пленного уже доставили в Берлин. А перед этим он успел подписать не только письмо, а и свою первую листовку — обращение к командирам Красной армии. Вот что теперь заявил бывший полководец:
"Я, нижеподписавшийся, генерал-лейтенант А. А. Власов, бывший командующий 2-й Ударной армией и заместитель главкома Волховского фронта, являюсь на сегодняшний день военнопленным № 1691 Германии.
Перед лицом безмерных страданий нашего народа в этой войне и болезненно переживая наши военные неудачи, нельзя не задаться естественным вопросом: кто же в этом виноват?"
Дальше в этой листовке называется виновник — "клика Сталина", которая "разорила страну коллективизацией... уничтожила миллионы честных людей... ликвидировала лучшие кадры нашей армии... ввергла своей авантюристической политикой в бесполезную и бессмысленную войну за чужие интересы".
И там был призыв — поистине клич, как и раньше в газете:
"Тот, кто еще любит свое Отечество, кто хочет счастья своему народу, должен обратить все силы и средства на свержение ненавистного сталинского режима, стремиться к созданию нового антисталинского правительства..."
А в конце и те самые слова — насчет "почетного мира с Германией", которые использовал сам Сталин в своем выступлении 25 мая 1945 года!
В книге Ю. Квицинского, из которой я взял часть текста власовской листовки, было сказано, что полностью этот текст — "две страницы" — еще в августе 42-го доложил его настоящий автор — коллега Власова вышеупоминавшийся полковник Боярский перед капитаном Штрик-Штрикфельдтом — будущим уполномоченным абвера по работе с ними, а формально — переводчиком. Кстати, именно этот капитан-переводчик и способствовал тому, что теперь комсомольцев и коммунистов больше не расстреливали перед строем... Но, между прочим, много ли толку оттого, что я, попавший тоже в плен, не был раньше ни членом партии, ни даже комсомола? Да, куда уж было мне туда идти — при отце-"лишенце", к тому же профессиональном нищем учителе?
Итак, если еще говорить о тогдашних соблазнах, то я сравнительно легко устоял не только перед листовками или напоминаниями Жорика про "звание и форму", не говоря уже про "Армянский легион". Ведь, оказывается, кроме созданной до РОА такой армии — РННА под командой того же сочинителя Боярского (кстати, с пикантным именем-отчеством — Владимир Ильич!), тогда же появилась еще одна скороспелая — "Русская освободительная народная армия". О ней упоминается в очерке нашего земляка — Богдана Сушинского, печатавшемся и в газете, и отдельной брошюрой:
"Одной из предшественниц РОА была и РОНА, которую в некоторых документах еще называли "бригадой Каминского"... и по существу стала армией "Локотской республики". Эта небольшая армия, численностью, по некоторым данным, в 11-12 тысяч человек, защищала рубежи некоего государственного образования — чего не удалось удостоиться ни РОА, ни УПА, ни другим воинским антикоммунистическим формированиям, возникавшим на оккупированной территории Советского Союза".
Этот литератор еще пишет, что "организована была такая республика и разместившаяся там армия" двумя технократами. Поначалу ее возглавлял инженер Воскобойников, а затем, после его гибели, инженер Бронислав Каминский.
Б. Сушинский же цитирует Е. Андрееву, так описывавшую деятельность этих людей:
„"Он (Воскобойников) с переменным успехом "господствовал" в районе Брянск-Локоть как своего рода воевода, снабжался немцами и держался, по крайней мере, теоретически, примерно националистической ориентации. По большей части он занимался двурушнической партизанской деятельностью. В 1944 году, после того, как Каминский был расстрелян эсэсовцами, бригада была расформирована и частично использована при подавлении Варшавского восстания".
Дополняя Андрееву, одесский автор поясняет, что Каминский был расстрелян немцами "за то, что слишком уж уверовал в автономность своей республики" (якобы вплоть до судов над немецкими солдатами за изнасилование!).
А что касается судьбы бригады после подавления Варшавского восстания:
"...немцы просто передали ее Власову для пополнения частей. Судя по показаниям на суде генерала С. Буняченко, остатки этой бригады достались ему в качестве солдат Первой дивизии РОА. И морально-боевым духом их восхищаться власовцам не приходилось..."
Да, именно из-за них — таких разложившихся без командира и уставших после всех передряг воинов — и падала тень на других — вроде меня...
Это обнаружилось, едва я попал к советским следователям. Карамба!
Часть вторая НА ВЫШКЕ
НА ВЫШКЕ
1
О, эта грозная тень, покрывшая мою и без того темную судьбу!
Каким образом, спрашивается, я оказался в положении обвиняемого зэка?
Так случилось спустя много времени — в конце войны, когда мне довелось быть под следствием. И там вопросы о моем прошлом загоняли меня в тупик.
Их задавал самый случайный тип — полевой следователь. Вышло это еще не в классическом лагере Крайнего Севера, как будет позже, но просто в походном фильтрационном пункте. Или как там официально — ПФП...
Такой Проверочно-фильтрационный пункт, помню, возник как бы из ничего. Он вырос однажды утром, что называется, в чистом поле (и если точно — на польской земле), где вдоль земляного вала размещали раненых и приблудившихся по дороге в разной, порой причудливой форме.
Да, то были и красноармейцы в одних гимнастерочках, и казаки в своих теплых нахлобученных кубанках, и типы в бывших полицейских черных мундирах без отодранной повязки, и даже несколько в эсэсовских мундирах — тоже с отодранными молниями на петлицах... Целый цыганский табор! Ну, а как иначе могли выглядеть буквально ошметья великого вермахта?
Перед этим многие находились в полевых госпиталях, и я тоже немного лежал там с разрывом ягодицы (пардон!) — в ее левой части — после бегства с берега Нормандии, где был прорван Атлантический вал, и блужданий по английской оккупационной зоне под Гамбургом — вплоть до советских расположений. Там, где меня приняли за простого "остарбайтера", и, увы, тогда пришлось даже благодарить такую форму судьбы — по справке от Михеля!
Так вот — когда однажды мы проснулись на захламленном польском поле (кстати, не от такого ли слова произошло раньше
это название — Польша?), то увидели, как тут и там растягивают из грубого серого брезента обыкновенные палатки. То были первые размещения следователей — наших будущих душеприказчиков, а потом вокруг растянули мотки колючей проволоки. И все — фильтрационный пункт был готов, черт его возьми... карамба! (Или как я уже научился по-немецки: "Gott yerdammt" — так тогда ругался и эсэсовский подполковник в книге Стефана Гейма "Крестоносцы").
До меня добрались там не сразу, и я еще имел возможность не просто придти в себя после перегона через Германию и обдумать свое неопределенное положение. Меня больше занимало то, что творилось вокруг — с не просто цыганским табором или даже людским муравейником, а... Ну, вот как описывает положение таких жильцов кое-как накопанных землянок (поистине — троглодитов!) один из переживших подобный режим.
Я обращусь к запискам одессита М. Поляка — тоже бывшего раненого и попавшего на фильтрацию, а теперь одного из членов Ассоциации политзаключенных:
"Меня передали командиру взвода, отвели в землянку. Землянка была на 20 человек. Проходы были Т-образного типа. На полатях лежала трава — полынь. Я спросил: "Для чего это?" Мне ответили: "Узнаешь!"
Ночью проснулся и смотрю: я один в землянке. А где остальные? Чувствую, что у меня все тело искусано. Блохи хорошо приспособились к полыни и на нее не реагировали. А люди вынуждены были спать прямо на земле — на пешеходных дорожках. Некоторые устроились на веревках, подвешенных к дереву. И одежда у них была вся красная — от блошиных укусов, оставлявших кровавые подтеки..."
Но блохи, мешавшие спать, — это еще полбеды по сравнению со следователями, которые тоже не давали спать, донимая ночными долгими допросами.
Когда меня вызвали в первый раз в одну из палаток, то сидевший там за деревянными козлами в окружении двух-трех папок и графина с водой (как потом оказалось — водкой!), молодой, мальчишеского вида офицер с двумя паршивыми кубарями на расстегнутом от жары кителе сперва безразлично записал: "Козлов Георгий Николаевич... А какого года и откуда?"
Я невольно поморщился от своей липы с фамильными данными.
Хотя рассчитывал, что это никак не коснется Жорки Козла: да, мало ли где он мог находиться к этому времени в случае проверки? Вон и тот земляк — Жорик с Херсонской, 44... разве он досягаемый, пусть на прощанье по пьянке едва ли не обнимал — как своего тезку: "Ну, мы же с тобой... нам бы вместе гадов бить, так их мать!"
Но когда я в качестве доказательства бережно достал из кармана справку, выданную Михелем, то мой следователь вдруг звонко заорал: "А... знаем такую липу! Все вы... ушлые мозгокрутики... работали на кулаков... тоже мне — документы!" И сразу порвал справку, закинув ее себе под ноги — в доверху заполненную урну. А я с похолодевшим сердцем готов был полезть туда — ив самом деле, правильно сделал бы, забери справку назад...
Да, вон что было, когда, оказывается, следователь сам забрал ее и склеил, чтобы затем по ней наводить сведения обо мне. В конце концов он чуть не установил, что у меня совсем другие фамилия и имя-отчество, а отсюда — и все соответствующие последствия... Ну, такой шустрый мальчик — впрямь, зеленый, да из ранних! — в том числе с его блатыканьем! Так что мне потом, в зоне, думалось иногда, что лагерники научились своему жаргону от них — следователей "Смерша", а не наоборот... Разве не здесь ли я впервые услышал не лишь все эти "суки-падлы" или "мозгокруты", а просто матерщину?
Так было через несколько дней после первого допроса, когда юный офицер с кубарями прямо заорал мне в лицо: "Признавайся, гад фашистский, когда завербовался в гестапо?" Конечно, я по наивности стал ему даже робко толковать про работу не только у Михеля, а и на фабрике. И хорошо еще, что дело не дошло до моих оправданий с отказом Жорику идти в зловещее украинское соединение... Следователь и так уничтожающе рассмеялся: "Ну, а ты еще святым в ихней церкви не был? Крутишься, сука, как на сковородке! Иди к такой-то матери, пока я еще не вызову! После проверочки до костей". И как там он дальше изощрялся — не передать...
В ожидании, пока придут данные на меня из Одессы, я и болтался еще с месяц там, где наши землянки стали обрушиваться и их заливали дожди, а вокруг меня непрерывно менялись люди. Получалось вроде бы так, как это и у М. Поляка в его воспоминаниях:
"В лагере было примерно 7000 человек. В основном люди изнывали от своего безделья. На работу ходили только те, кто хотел. Ежедневно поступали заявки примерно на 200-400 человек. Я почти каждый день записывался..."
Да, я тоже записывался и работал, лишь бы не болтаться без толку по территории среди следовательских палаток, а главное — не поддаваться на всевозможные слухи — то, что потом в лагерях назовут "парашами" — действительно, непотребным перемалыванием словесной пищи. О, такая карамба! Или как еще...
Но не это ли мое примерное поведение обратило на себя внимание начальства? Потому что я не давал никаких других поводов для доверия — вплоть до вызовов к "куму", как будет в зонах, для завербовки на стукача. Просто тянул свою лямку в ожидании...
А все же однажды меня окликнул староста нашей землянки и многозначительно процедил вполголоса: "Топай в красный уголок. Живо!" И я отправился туда с тягостным чувством.
"Красным уголком" называлась одна из главных и лучших палаток, где совершенно отсутствовало то, что нас терзало и с предохранительной полынью. То есть никаких блох — все же хорошо!
Там обычно находились лагерные начальники из военных, а также старосты. Туда ходили и начинающие "придурки" — те, с кем я потом немало сталкивался на зонах из-за их наглости. Эти дневальные, культорги или художники, не будучи начальством, старались задирать нос, обижая рядовых зэков. В данном случае они набивались здесь, на фильтрации, с услугами ради лишней пайки хлеба или черпака буракового супа, и я теперь с осторожностью и омерзением обошел их кучки, входя в "красный уголок".
Не сказать, чтобы там меня особенно ждали. Просто глянули в список и кивнули: мол, давай! Что нужно было — слушать лекцию первого попавшегося лейтенанта. Собрав кружок из таких же вызванных, он стал читать о международном положении (в основном про Ялтинскую мирную конференцию), а потом круто перешел к "Военному уставу", и это слегка насторожило меня. А кончилось весьма обыденно: оказывается, мы проходим курс для особых поручений, которые нам вскоре даст начальство ПФП. Что это за такие поручения — не было объяснено, так что многие расстроились...
Такой же вызов в эту палатку повторился и на другой день.
Тоже нам вталкивали про международное положение (об опасных действиях западных союзников на освобожденных землях Германии), а вместо "Военного устава" — общие сведения о караульной службе. Это совсем удивило слушателей: неужели из нас готовят каких-то надзирателей? И я пытался расспросить опытных соседей по палатке, но никто толком не знал, в чем дело.
Действительно, сбылись худшие предположения. В один из последующих вызовов в "красный уголок" нами занялся начальник с погонами капитана. Уже не касаясь никакого международного положения, он прямо перешел к делу. Так и так, мол, на этом пункте фильтрация затягивается, а дисциплина падает. И нужно принять особые меры, в том числе с нашей помощью. Создание ВОХРа! Военизированная охрана наших задержанных!
Что оказывается — устанавливаются вышки для охраны колючей проволоки. И туда будут направлены самые дисциплинированные из этого контингента, проходящих фильтрацию. Да, надо будет стоять на вышке... ничего не поделаешь! Разумеется, за особый паек и другие льготы — вплоть до выхода. И тут я оживился...
Выход по воскресеньям из зоны! Такого не было даже там — в Австрии, а также, бывало, на французском берегу, где я уже стоял на вышке. Ну и как тут не согласишься, спрашивается?
Вообще то были времена, когда даже сам себе позавидуешь, несмотря на такой позор — сторожевую вышку, на которой приходилось торчать... К тому же с таким званием — вохровец!..
Правда, во Франции — лишь для охраны военного имущества.
2
Тем более что я там стоял под музыку — и довольно веселую.
Да, недалеко от нашего склада играли: там было то, что французы называли чудаковато, сходно с нашим языком — "бистро".
"Видать, это намек... чтоб делать быстро, да?" — Так с самого начала, когда прибыли сюда, в курортную местность, догадался наш взводный, подмигивая. Не намекал ли на то, что это касается не одной пьянки? У пляжа — вроде Копакабаны, как в танго...
Лишь потом мы узнали — от прибывших к концу зимы более просвещенных вояк — из батальона РОА, что такое словечко завелось в языке у французов неспроста, а именно — даже действитель-
но от русского — "быстро". Это уловили своим ухом еще наполеоновские солдаты, общаясь с мужиками в России после 1812 года.
Все же, что ни говори, это приятно: русская культура, какая она ни есть, получается, нашла свое влияние на жизнь в Европе. А то теперь только и приходилось на каждом шагу слышать и видеть укоры: мол, до чего мы оттуда — с Востока, беспросветные... Как и вообще раздражало такое слово — "Восток", за которым чувствовался намек на глухую и злую азиатчину.
Вон что писал в своих статьях некий Стенрос, которого я раза два читал в берлинской газете "Новое слово". Там описывалось, как со Смоленщины и других оккупированных областей "Остланда" (кстати, тоже противное название северо-западной России — как "Восточной страны"!) приехали на экскурсию новоиспеченные выдвиженцы — учителя и служащие. И до чего они были поражены в немецких городах всем, что увидели, — начиная с уборных...
Конечно, я здесь и без этого Анатолия Стенроса кое-чему удивлялся, пока осваивался после прибытия нашей роты "гивиков" в Дьеп. Вот, например, в том же "бистро" недалеко от склада, который охранялся, постоянно играет музыка, развлекающая во время стояния на вышке. И что это за музыка — не просто вальсы или польки и даже танго с фокстротами (хорошо, что не бывает "Лилли-Марлен"!), а сплошь на аккордеонах — самом любимом у французов инструменте. Они до того увлекались им, что раз, помню, когда я находился в другом городе — Бельфоре, из-под развернутого во все меха скрежетавшего аккордеона даже пальнули из автомата... То были местные "макизары" — так называли партизан, действующих особенно сильно под лесистым закутком между Вогезами и какая там еще гористая местность... Ну и сколько тогда шума было среди хлопцев той дивизии — "Веструтении", к которой я был прикомандирован! А если вообще вспоминать про партизан...
Да, что еще остается так — стоя на вышке, как не вспоминать. Не говоря уже про того, кто и в Одессе, видно, стоял на вышке до войны, пока не женился на Тамарке и потом сбежал из тюрьмы. Кстати, вот я ругаю и ненавижу этого надзирателя, а получается, что тот лучше тебя, Карапет, раз пошел на такой смелый шаг. А сколько еще ты сам будешь тоже надзирателем?
Меня особенно задевала служба, на которой я оказался, став
"Hilfswillige" — добровольным помощником у немцев, когда однажды сюда, на побережье Ла-Манша, где находится наш городок — Дьеп, прибыло пополнение с юга Франции. То были такие же бывшие пленные — шоферы и мотористы, как и я, а служили они раньше там — в городке Грасс, рядом с которым и жил знаменитый писатель Иван Бунин. Да, тот самый, о котором на австрийском заводике мне прожужжал все уши украинский каратель Жорик с улицы Пастера, дом 44 — из бывшего одесского жилья того же писателя. Так вот — этим пленным ребятам там, под Грассом, пришлось якобы и бывать у Бунина, даже беседовать с ним, когда они носили что-то поесть и выпить. Бедный одинокий старик с женой тогда изрядно голодал, поедая лишь овощи с дачного огорода, а после угощения не раз с удовольствием слушал песни, которые распевали захмелевшие "гивишники" — вроде "Москвы моей" — той, что "самая могучая". Что ни говори — повезло на такие встречи, даже не веришь! — нашему брату, если бы только не укоры со стороны Ивана Алексеевича...
Вот, кстати, что я недавно прочитал об этом в воспоминаниях его супруги Веры Николаевны:
"Русские шофера из штаба были на вилле два-три раза. Одного из них Иван Алексеевич спросил: "Родину защищаете?" Тот ответил горестно и печально: "Перед родиной мы виноваты"...
(В. Н. Муромцева-Бунина. — "Беседы с памятью").
Ну и разве не относится бунинский упрек за вину перед Родиной и ко мне? Пусть сама Родина тоже виновата перед нами, забросив на край света! К тому же обрядив нас в чужие шкуры-мундиры, хоть и без; вражеских погон...
Так я думал, выстаивая на своей вышке в одиночестве с оружием на плече (тоже чужим, потому что раньше у нас не было своих автоматов!). И мне было даже безразлично, что внизу от меня сновали редкие прохожие — мальчишки в коротких штанишках или подмазанные девицы, вывязав, конечно же, тюрбаны. Лишь привлекало, если мимо ковылял старичок, который немного понимал по-русски — как оказалось, после Первой мировой, когда он был у нас, в Одессе. Да, этого местного рыбака — дядюшку Ришара тогда вместе с другими послали на кораблях "защищать Россию от больше-
виков" (его выражение, так совпадающее с лозунгами на страницах "Клича" или "Зари"!). И он с улыбкой вспоминал многое — даже Дерибасовскую с ее ресторанчиком "Взятие Дарданелл", или как там он назывался, где их агитировали местные коммунисты. А мне это напоминало про другой турецкий пролив, о котором шутили в гарнизоне с "Веструтенией": "Никогда я не был на Босфоре, но зато побыл теперь в Бельфоре", изменяя стихи Есенина, ранее запрещенные теми же большевиками... Вот что лезло в голову, пока торчишь одиноко на вышке! И никакое курево не помогало.
Но зато что особенно меня заинтересовало, когда я раз сошелся с этим дядюшкой Ришаром — уже не возле вышки, а в кабачке — том же "бистро", если по-ихнему. Потягивая яблочное вино (тот самый кальвадос, который потом так завлекательно описал немец Ремарк!), я слушал рассказ о том, что вышло здесь же, в Дьепе, задолго до предполагаемой высадки союзников через Ла-Манш. Оказывается, сюда, на симпатичный пляжный курорт, еще летом 42-го успели высадиться войска США, Англии и Канады, сломив сопротивление береговых "кригсмарине". На песок были спущены новейшие танки "Черчилль" — с этакой рогатиной на башне (для чего, спрашивается?), и дядюшка Ришар сам видел, как из них выволакивали пленных — в первую очередь канадцев. Да, этих канадцев — испуганных парней в комбинезонах — там было больше всего, и недаром потом Гитлер в своих речах бахвалился: "У нас нет своих канадцев!", чтобы союзники не упрекали за войну чужими руками. "Так, получается, второй фронт уже был... и провалился?" — говорил это я, морщась от кислятины во рту, но в душе ликуя: возможно, на другой раз союзные войска учтут неудачу в Дьепе! Да, по-настоящему высадятся здесь, на берегу Ла-Манша, пока мы — такие же "канадцы" — бережем Атлантический вал...
Ведь нас и пригнали сюда, на побережье Нормандии, чтобы выполнять самые тяжелые работы по укреплению побережья — вбивать надолбы, класть чугунные плиты и рыть подземные ходы сообщения. Работа выдалась серьезнее и важнее той, которую я выполнял на скромном заводе мелких деталей в Австрии! И если я там не выдержал и стал делать что-то во вред, возясь с деталями и приводя их в негодность, пока меня не засекли... Счастье, что я снова, как и у Михеля, использовал свое немецкое происхождение и не
дал себя опутать гестаповским следователям, которые заинтересовались порчей оборонных деталей — по сигналу коменданта цеха.
Этот тишайший и вкрадчивый майор оказался таким же "пара-шным", как называли в северных лагерях подонков из трусов и стукачей. Лишь когда я точно указал в гестапо — где именно находилась дача моей бабушки на краю Люстдорфа, а они стали проверять это место на огромной карте, которая у них нашлась, и потом привели еще бывшего одессита с того же Люстдорфа, который даже помнил мою "альтмуттер", — такая проверочка вины Георга Козлоффа отпала...
Впрочем, стоит ли еще говорить — как со мной было дальше? Снова работа, но уже на подземном заводе — под одной из альпийских гор. Работа с вагонеткой, которую я толкал, тараща глаза, по темному тоннелю с удушливым смрадом. Так что иногда я с тоской вспоминал и пахучий дух Софиевского парка над Уманью, приходя в себя после позывов дизентерии... "Никогда не забуду... не прощу!" — скрежетал зубами я, двигая спиной тачку, а ногами упираясь в камни по бокам деревянного настила под ногами. Пожалуй, и на стройке "Мертвой дороги" под Салехардом не было так тяжело это — с тачкой, когда из тебя, что называется, кишки лезут наружу!
Ну и что мне оставалось, когда я придумал к своей тачке крепление, которое позволяло прочно держать ее на скользком настиле, пока я переводил дух? Ты, мол, "шпециалист... йа?" — помню, уважительно буркнул штейнмейстер — наш надсмотрщик, выпуская меня наверх — к свежему воздуху. А там мою "малую механизацию" оценили и другие, отдав в "гиви".
Но сколько еще пришлось вынести — вплоть до гестаповской расправы!
3
Это было в пору, когда на Восточном (еще одно оскорбление!) фронте происходил важный перелом — и не только в Сталинграде, где немцев окружили и начали брать измором всю геройскую и обреченную группу Паулюса.
Мы узнавали об этом по разным приметам: то излишне сорвется комендант шахты — безрукий "оберет" на утренней поверке, то вдруг протянет лишний окурок тот самый штейнмейстер, у которо-
го где-то у Волги воевал сын, а то под ногами окажется обрывок венского издания газеты "Фелькишер беобахтер" со скупыми строками сообщения "Aus Fuhrershauptquartier" — ставки Гитлера. Да и разве иногда не сбывается то, что хочешь больше всего на свете? Хоть я и понимал, что советское торжество — это не касается меня. Но тогда же перелом происходил и в другом — с историей генерала Власова. После его приезда в Берлин, если не ошибаюсь, в середине сентября 42-го и после каких-то попыток разобраться в обстановке он смог сделать важный шаг в том деле, который был им задуман вместе с сообщниками. Шутка ли — открытая борьба с советской властью!
"Власов и Зыков решили составить собственную политическую программу, более понятную и приемлемую для советского человека..." —
читаем в книге историка Е. Андреевой, уже цитированной раньше. И вот как описывают и другие послевоенные авторы!
До этого генерал сам подписал листовку со своим портретом, которая была разбросана над прифронтовой полосой. Он также ознакомился с составленным одним видным германским пропагандистом — капитаном фон-Гроте целой программой из 13 пунктов о борьбе с большевизмом и создании "Новой России". Но одновременно ему довелось ознакомиться с рядом эмигрантских документов — в первую очередь программой НТО, и это вызвало желание улучшить текст того, с чем предстояло сделать важный, рискованный жест в такой борьбе — решающей для многих людей...
Так возникла "Смоленская декларация" — первая развернутая программа Русского Освободительного движения, по сути объявившая о начале "власовщины". Она была подписана 27 декабря 1942 года от имени так называемого "Русского комитета" А. А. Власовым — его председателем и В. Ф. Малышкиным — секретарем. В тексте обращения "к бойцам и командирам Красной армии, ко всему Русскому народу и другим народам Советского Союза" там были те же 13 (чертова дюжина!) пунктов, предваренных вступлением под заголовком: "Большевизм — враг русского народа" и завершенных здравицей в честь "Русского народа — равноправного члена семьи народов Новой Европы", в честь "почетного мира с Германией" с призывом "в бой за святое дело"...
Я только недавно видел фотоснимок с этой программой, когда мне попалась книга выше упоминавшегося Сергея Фрелиха — переводчика Власова. Поэтому не знаю, какое впечатление она произвела на читателей тех миллионов листовок, которые были выброшены в прифронтовой обстановке и даже в советском тылу. Но характерно, что в массовых органах печати, как мне потом говорили, о такой декларации и вообще о "Смоленском комитете" сперва ничего не сообщалось. А Вовка утверждает, что он услышал об этом по радиоточке у себя дома только... в первых числах марта — через месяц после окончания битвы под Сталинградом и после введения немцами общего траура в Германии.
Не значит ли это, что германское руководство, потрясенное новым крупным поражением в войне с СССР, теперь решило прибегнуть к помощи новых союзников — русских, поднявшихся против своих угнетателей — большевиков? По крайней мере, так заговорили у нас в бараке, когда сюда уже дошли вести не только про Сталинград, но и про Власова. А вскоре кто-то из соседей сунул мне номер "Нового слова", где прямо было озаглавлено: "Призыв генерала Власова" — правда, не на первой странице, а в середине газеты, где-то на ее пятой странице, что ли. Видно, эмигрантам, издающим ее, не очень понравилось, что берется освобождать Россию бывший советский генерал, а не они, собиравшиеся это делать целых четверть века — и безуспешно... Зато под Андреевским флагом!
Так я думал, лежа на своей койке, допоздна — и не один вечер. Признаться, меня взволновало то, что возникает сила, которая обещает избавить нас от прежней жизни, не давшей ничего хорошего, кроме нищеты и террора. Но и смущало: а вдруг победой над большевиками потом воспользуются немцы, которые давно зарились на нашу землю и все ее богатства? Ведь они пришли в нашу страну совсем не как освободители (и даже в газетах об этом никак не писали!), а творили такое, что до сих пор страшно вспомнить, не говоря уже про Уманскую яму, в которой я сидел... И интересно, что сказал бы мой покойный отец — хоть и не терпевший советской власти, но любивший свою Родину, как это он внушал школьникам? Да, принял ли бы он, как это назвали, — "Призыв генерал-лейтенанта Власова"? И было не уснуть от такой мысли. Не раз!
Тем временем Власов с его сторонниками не просто обосновался
в Берлине. Сперва он поселился там, как пишет Арк. Васильев в романе "В час дня, ваше превосходительство", в отеле "Центральный" на Фридрихштрассе — недалеко от знаменитой аллеи Унтер-ден-Линден, а Ю. Квицинский описывает в своей книге "Генерал Власов — путь предательства", как после наспех подаренного генералу штатского наряда — темносинего костюма со следами химчистки знатный берлинский портной сшил для него со специальной примеркой знаменитый впоследствии власовский френч без всяких знаков отличия — коричневый, с длинными концами ворота...
И генерала капитально обустроили, когда ему довелось навестить дом № 10 на Викториаштрассе, где размещались многие антисоветские редакции, в том числе будущая официозная "Заря". То был целый городок под Берлином — в поселке Далем, где он зажил в двухэтажном особняке № 9 по Кебицвегу (этакая дорога в лесистой местности недалеко от Ботанического сада, если смотреть на схеме в книге С. Фрелиха). А к югу от Берлина — на другой схеме у Фрелиха — можно видеть и пресловутый Дабендорф (по соседству с Бабельсбергом — помещением киностудии УФА и дальше — историческим Потсдамом!) — тот самый центр с бараками и коттеджами, где сперва размещалась только школа власовских пропагандистов, а потом по сути возникло гнездо всей РОА!
Да, основательно немецкие хозяева обхаживали того, кого они выбрали из всех пленных советских генералов, чтобы совместно повести борьбу против большевиков! Между прочим, при своем выборе будущего командира для Русской Освободительной армии немцы намечали и генерал-лейтенанта Понеделина — бывшего командующего 12-й армией, с которой я и отступал до Умани... Интересно, в каком лагере он тогда находился, тоже попав в плен после разгрома? И что с ним было впоследствии у врагов?
Повторяю, все это устраивалось и налаживалось после опубликования декларации "Смоленского комитета" и после поражения армии Паулюса под Сталинградом. Но когда в марте 43-го немецкое радио официально объявило про Власова, то сразу же опубликовали и его знаменитое письмо под названием "Как я стал на путь борьбы с большевизмом". Вот это был самый интересный документ — как бы исповедь человека и гражданина, который сделал не только для себя, а и для всей России переломный исторический шаг!
Правда, в ту пору я — в своем подземелье под Швейнфуртом — еще не знал подробности такого власовского письма. Лишь не сразу до меня дошли разные детали — начиная с того, что генерал относительно молод (сорок с лишним!), что сам из крестьянской семьи, к тому же из глубины России (Нижегородская губерния), что учился не в школе, а в духовной семинарии (и недаром отличался монастырским басом!) и с началом Гражданской войны пошел добровольцем в Красную армию (то есть прошел путь от рядового!). Дальше было тоже немало любопытного: после военных курсов и учебы в академии он вступил в партию в 1930 году (не спешил делать карьеру!), но в момент расправы с верхушкой Красной армии — группой Тухачевского уцелел, находясь в Китае (не кем-нибудь, а в качестве советника у пресловутого Чан Кайши!)...
Кстати, не потому ли его взяли туда, что у него характерное лицо — сильно скуластое и с узкими глазами, к тому же в больших круглых очках? Туда ведь подбирали и по такому внешнему признаку — чтобы было явное сходство с китайцами, если начнут разбираться — кто именно помогает воевать против Японии. А поэтому я вначале и разочаровался, увидев Власова на фотоснимке: совсем не похож на русского... даже обидно! Там было изображение генерала на полевых учениях, где он стоит за плечом пулеметчика, показывая рукой на нужную цель. Вполне привычное фото, казалось бы, для старых советских органов, если бы только на фуражке генерала там была, как положено, обычная звезда — пятиконечная, а не кокарда, похожая на царскую! Изображение, которое потом показывалось даже в нашем фильме — послевоенном сериале про судьбу резидента: там это фото разглядывают оперативники из КГБ, выясняя прошлое пойманного шпиона... Ничего себе — нашли сопоставление! Лишнее оскорбление генерала!
Ну и что я еще узнал самое любопытное про Власова — после его благополучного возвращения из Китая (даже с орденом от того же Чан Кай-ши!). То, что он, став командиром одной из советских дивизий, добился для нее первого места по разным показателям, как это говорилось, "в боевой и политической подготовке", а его самого за то... наградили высшим орденом!
Вот как об этом — факте награждения генерала Власова и вообще о высокой оценке его перед войной я прочитал в одном романе:
"Раза два-три в год, перед большими праздниками, Сталин просматривал списки военных, представленных к наградам, к присвоению генеральских званий, к повышению по службе. Все соответствующим образом оформлено, прошло положенные инстанции, и Иосиф Виссарионович лишь знакомился с бумагами, ставил свою подпись, если она требовалась..."
И далее у автора романа "Тайный советник вождя":
"Так было и в феврале 1941 года, накануне дня Красной Армии. После обеда мы сидели вдвоем в кабинете Сталина на Ближней даче. Иосиф Виссарионович отдыхал, откинувшись на спинку дивана, потягивая свою трубку. Я просматривал наградные листы, выписки из личных дел и передавал Сталину с краткими комментариями или предложениями. В руках у меня был "Наградной лист на командира 99-й стрелковой дивизии генерал-майора Власова А. А.", подписанный командиром 8-го стрелкового корпуса. Представлен за успехи в службе к ордену Красной Звезды. Совсем недавно, в прошлом году, получил генеральское звание..."
Кстати, об этих генеральских званиях. Припоминается, как я узнал об их введении в армии — вместе с тоже невиданными раньше адмиральскими званиями. Я тогда как раз приехал на побывку домой, отпущенный из части "за успехи в боевой и политической", а едва заглянул к дяде Мише Гридину, чтобы рассказать о своей танковой технике, которую уже водил, то... Не забыть, что в окне его дома была вывешена для защиты от солнца газета с портретами новоиспеченных советских генералов и адмиралов (действительно, невиданное явление — вроде царских военных званий!). На целой отдельной странице "Правды" печатались эти маленькие портретики с надписями под ними — и знать бы, что среди них красовался тогда и он, сам Власов! Шутка ли — то был цвет Красной армии!
Ну и как же отнесся Сталин с трубкой к данным на этого генерала? Читаем дальше в том романе:
"Просмотрел автобиографию. Написана грамотно. Четкий почерк. Привлекала внимание и аттестация, подписанная командующим войсками Киевского Военного округа генералом армии Жуковым 26 ноября 1940 года. Известно, что Жуков скуповат на похвалу, а в аттестации одно слово краше другого. За короткий срок Власов вывел свою дивизию в передовые... Порядочный человек этот Власов, —
сказал Иосиф Виссарионович. — У нас есть хитрецы, которые выпячивают в своих биографиях то, что им выгодно, и затеняют то, что может повредить им. А вот Власов, смотрите, пишет слово "Духовная"... в смысле семинария — с большой буквы, подчеркивая свое отношение и уважение. Так может поступить только-порядочный человек, который ничего о себе не скрывает..."
И автор — В. Успенский тут пишет:
"Я не возражал, помнил прошлое. С тяжелой руки Троцкого и его сторонников, искоренявших у нас православие, принадлежность к касте церковнослужителей считалась большим минусом. А Сталин, сам бывший семинарист, испытывал определенную симпатию к этим людям, ценил их образованность, доверял им. Например, тому же Микояну, тому же Василевскому.
— Жуков аттестует Власова наилучшим образом, командир корпуса его хвалит, — продолжал Иосиф Виссарионович. — Надо поощрять таких людей... Почему орден Красной Звезды? Это хороший орден, но товарищ Власов достоин более высокой награды!"
Тогда главный герой этого романа Владимира Успенского лестно заключает:
"Вот так, совершенно неожиданно для всех, в том числе и для самого вождя, генерал-майор Власов получил орден Ленина. И вскоре — повышение в должности".
Должность эта была — командующий 4-м механизированным корпусом, а после успешных боев за Перемышль — и командующий 37-й армией под Киевом.
После такого достойного представления молодого боевого полководца этот В. Успенский еще подробно характеризует успешные дела Власова у стен Москвы во главе 20-й армии. В составе двух стрелковых дивизий, трех стрелковых бригад и двух танковых — с 60 машинами это была ударная армия (до пресловутой Второй ударной!). Автор также восхвалял 64-ю бригаду, укомплектованную моряками-добровольцами с Тихого океана ("В первых же боях под Белым Растом покрыли себя неувядающей славой — сбрасывая перед боями шинели, ватники и шапки и оставаясь в черных бушлатах...").
Вот как в этом романе... с таким авторитетным названием! — дан успех и самого Власова:
"Моряки и танкисты рвались вперед, пехота закрепляла достигнутое, а генерал Власов умело консолидировал и направлял быстрый поток. И неисторично, даже глупо умалчивать, что именно Власов, правильно оценив обстановку, дерзким маневром вывел подвижную группу своих войск в полосу 16-й армии, на тылы немецких дивизий, упорно оборонявшихся вдоль западного берега Истринского водохранилища, — и побежал враг!"
Схематическое изображение успешного продвижения власовс-кой 20-й армии дано в книге С. Фрелиха. Там справа от позиции его армии обозначена 10-я армия под командованием Рокоссовского и слева — 5-я Говорова... ничего не скажешь: знатные соседи! И удивительно ли, что в будущем командующий РОА бахвалился, уверяя, будто мог бы вместе "с Костей" и другими бывшими боевыми друзьями, что называется, "по телефону" договориться о взятии осажденного Ленинграда? То, до чего не сотворили и немецкие завистливые генералы! И то, что подкосило веру Власова в свои силы... Вот как вырастала в книгах фигура этого деятеля!
Да, ведь тогда же он успел завоевать не только военный, а и политический авторитет. Это произошло во время его поездок в чисто пропагандистских целях по районам, освобожденным вермахтом, — от станции Сиверской, где пленного генерала впервые принял немецкий командующий, а дошло и до латвийской столицы — родного города автора книги "Генерал Власов".
О том, как проходили такие поездки, пишут подробно и чуть ли не взахлеб многие другие авторы книг о власовской эпопее.
"25 февраля 1943 года в сопровождении подполковника Владимира Шубута и бывшего начальника лагеря для военнопленных в Виннице капитана Петерсона Власов проехал через Литцен и Смоленск. Его встретил фон Шенкендорф, с которым он обсудил политические аспекты Русского Освободительного движения. Вечером он очень успешно выступал перед многочисленным русским собранием в помещении театра. Он сказал, что хотя немцы и являются союзниками, национал-социализм навязан России не будет. Употребляя поговорки, он говорил доходчивым языком..."
Так пишет Екатерина Андреева, подчеркивая, что Власов произвел "хорошее впечатление". Затем в течение трех недель его как бы "обкатывали в поездках по Белоруссии, хоть и еще не подпуска-
ли к радиомикрофонам, а также возили по добровольческим формированиям. То, что, к сожалению, мне не довелось увидеть...
Воодушевленный этим, Власов осмелел настолько, что составил по возвращении в Берлин меморандум "о необходимости изменить немецкую политику" с ее жестокостью к населению, которое приняло немцев "как освободителей". И более того, пишет Андреева, что особенно важно в оценке его усилий:
"Он убеждал, что нужна... положительная цель, без которой... "Смоленская декларация" начинала казаться неубедительной".
То есть от завоевателей требовались четкие гарантии независимости для России после ее участия в борьбе против большевизма!
Это было то самое, что больше всего тревожило людей. Ведь немцы ничего не обещали всем народам, и я не раз слышал, как в нашем подземном бараке многие шептались: "Ну, а что же будет дальше? России не останется, да?" Об этом ничего не говорил и наезжавший еще при мне на Украину "министр восточных областей" — Розенберг. В военном мундире, важный и недоступный, он доехал до Николаева, но ни слова не сказал о будущем Украины. А только объявил про какое-то "новое землепользование" — для богатых хозяев. Ну, разве этого было достаточно в ту пору?
А когда Власов потом снова стал объезжать оккупированные области с представителем верховного главнокомандования Деллингсхаузеном, побывав и на заводе, и в храме, и по селам, то добился такого успеха ("в Луге восторженные толпы прорвались через полицейский кордон", по Е. Андреевой), что вожди Германии забеспокоились. Гиммлеру не понравилось, как в Гатчине Власов "приглашал" немцев в гости "после освобождения", а Кейтель даже "немедленно дал приказ, чтобы Власова вернули в лагерь для пленных".
Потом я слышал, что Власов попал под домашний арест — находился в берлинском пригороде Далеме, утешая себя разговорами с близкими и не удерживаясь от выпивки — "с горя"... Как говорится, в чужом пиру похмелье! Ну и вот что вышло с его "борьбой"!
Так происходило в течение лета 43-го, хотя уже было широко известно о всех заявлениях и о создании РОА. Вон до нас изредка стали доходить номера официальной газеты — "Заря", которой многие заинтересовались. Хотя со мной в бараке было больше украин-
цев, а не русских, и они чаще брали в руки уже известную — из Берлина украинскую газету — "Нова доба". Но любопытно было видеть даже название этой "Зари": буквы стоят на фоне лучей восходящего солнца — действительно, как заря, встающая ндд землей! А сбоку красовалось выражение, похожее на старый советский призыв к "пролетариям всех стран": "Трудящиеся всех стран, объединяйтесь для борьбы с большевизмом!" Это затронуло в голове и в душе не просто давно знакомое, но и волновавшие мысли в последнее время, когда думалось о нашем положении...
Волновало и то в такой газете, что она была написана просто и понятно — доходчивым языком, похожим на беседу, а не лозунгами, как бывало у политруков. Несколько раз встречались и стихи — например, о солдате, попавшем в плен ("Я забран был в плен еле-еле живой..."), когда "к Москве отходили ускоренным маршем", хотя автор подписался не полностью: Борис В-ов. Или вон в другом стихотворении просто воспевалась "музыка Шопена" (так оно и называлось), и эта ненавязчивость тоже по-своему привлекала. Правда, подписывал такую интересную газету не М. Зыков, как раньше другую — "Клич", хотя все равно чувствовалось, что делали ее советские руки... И подкупало обращение к читателям — "друзья".
Впрочем, все это я мог читать и обдумывать не в своем бараке и не под землей, где доводилось работать. Пожалуй, в той обстановке — тесноте и шуме особенно не начитаешься, как это я любил с детства. В разгар нашей работы — как оказалось, строительства шарикоподшипникового завода — сюда нагнали много новых работников, и в большинстве тоже с Украины, Потом я узнал имя того, кто был "генеральным уполномоченным" по обеспечению рабочей силой, — Заукеля и даже узнал про его обещания "сделать все для замены призванных в вермахт квалифицированных рабочих".
"Гитлер обязал Заукеля без всяких колебаний ликвидировать дефицит рабочих рук за счет жителей оккупированных земель. Фюрер подчеркнул: "На подвластной нам территории проживает свыше 250 миллионов человек, и нет никакого сомнения в том, что нам удастся полностью загрузить их работой..."
Так писал в своих "Воспоминаниях" Альберт Шпеер, ставший министром вооружений Германии после смерти в феврале 42-го Тодта — "гения строек".
Но эти планы нарушались из-за налетов авиации западных союзников. Поэтому нашу стройку и загнали под землю — по приказу того же Шпеера "перебазировать основные военные заводы" после первой- бомбежки Швейнфурта в середине 1943 года. А когда после второго налета на этот городок — 14 сентября рассредоточили предприятия, как еще пишет Шпеер, "по окрестным деревням", меня уже не было там.
Я очутился не только как "канадец", а в частях "Вайсрутении", которую вывели в Бельфор... Или попросту — "Западной Руси", то есть Белоруссии.
4
О том, как случился такой переход, — если не в другую веру, то на сторону врага, я тоже впоследствии долго думал, простаивая на складской вышке.
Не забыть того дня, когда я возвращался из нашей подземной норы — в общем строю с другими подземными каторжниками, а на лагерном плацу возилась группа немцев, окружив какой-то грузовик. Немцы суетились, размахивая руками и издавая повышенным тоном гортанные, как у них водится, восклицания (совсем не так, как, помнится, выражались люстдорфские жители!).
"Kom… kom zu mir!" — вдруг раздался оклик, явно обращенный в нашу сторону. Звал комендант, указывая своей здоровой — левой рукой... и как ни странно, в мою сторону. "Мефистофель" — так звали мы его между собой за мрачный и мстительный нрав (точно такой кличкой называли, как я успел узнать от Вовки на Слободке, и того начальника бывшей автомастерской облкинофототреста, где работал его отец, на которого — я сам это видел — орал злой немец). Еще не принимая такой оклик на свой счет, я шагнул дальше, но тут меня вытолкнул из строя своей нагайкой дежурный по разводу — оберефрейтор. А когда я шагнул к толпе немцев с "Мефистофелем", то... Тогда и вышла перемена в моем положении!
Уже не вспомнить, что там была за поломка, из-за которой шел спор. Похоже, в той машине заело карбюратор, и мне показали, чтобы я — "шпециалист" — глянул на него, чтобы разобрался и подправил. С досадой я полез в мотор руками, на которых еще оставались синяки и ссадины от тачки, а потом с любопытством присел,
просто заинтересовавшись автомобильным нутром, до которого давно не подступал.
Немцы вокруг сопели и нервно курили, а потом догадались и мне дать курнуть — что-то из югославской продукции ("Драва" или "Морава", кажется). Но пальцы мои не справились с сигаретой, и вдруг слышу над ухом слова по-русски: "Не спеши... Дай помогу!" А там и кто-то уже сует мне зажженную сигарету в зубы. Я глянул — вполне тоже в немецкой форме, но многие курносые и с тоскливыми глазами. Что за кадр, как ныне говорят?
Так я напоролся на них — добровольцев в германской армии, работавших на транспорте. С этими двумя или тремя "гиви" я и бегло переговорил, едва поднялся над исправлением в карбюраторе. Признаться, у меня было ладное настроение — наверно, как и у Вовки Гридина, который даже сочинил стихи по поводу надетых колес отремонтированного им советского грузовика!
Как там было, если вспоминать: Сначала посадить их, подогнать. Потом болты вертеть, жать до отказа. Потом ключом еще... И — снять домкрат! Теперь, пожалуй, можно и дать газу!
Нет, тогда меня долго не задерживали у этой немецкой машины. Тут же, едва она затарахтела, готовясь вместе с ее "гивиками" укатить под погрузку, меня снова погнали в нашу казарму, чтобы оттуда идти на ужин, как полагалось. Но потом в нашей столовой — не успел я сунуть, как водится, ложку в левый карман куртки — под крупными нашитыми буквами "08Т" (вот с какой поры я стал ненавидеть это слово!), вдруг меня снова окликают. Что еще хотят там многочисленные деятели в форме и без нее? Или прикинуться больным — "крайком", чтобы застрять в кабинете "лагерсартца" — врача? Хотя рассуждать тут долго не приходилось...
На этот раз со мной стал разговаривать не однорукий комендант, а гауптман — пехотный капитан, закончивший погрузку своего грузовика. Остальные — "гивики" и несколько охранников их груза — торчали на верхотуре в кузове, с любопытством поглядывая на меня — вымытого и даже жадно срыгнувшего. А гауптман уже говорил со мной — о том, чтобы я ехал с ними: мол, "Fur helfen" —
в помощь! И стал называть местность, где расположена их часть — под Мейнингеном, а потом и расспросил о моем старом — советском воинском звании. "С варениками был..." — зло буркнул я, еще не зная, как мне тут быть. Так звали треугольник в петлице.
Да, соображай, старший ефрейтор Тарасенко Иван, бывший танкист и вообще советский гражданин, как поступить правильно... чтобы и с выгодой себе, и по совести! И чтобы потом мог ответить за свой поступок! "Ну, "weiter, obergefreiter"... — как еще пелось в песне — тогда широко известной "Розамунде"!
Впрочем, что тут сказать о совести, если еще в августе 41-го, как мы потом узнали, специальным указом привлекались к ответственности лица и их семьи, попавшие в плен? Особенно круто с нами обошелся лично Сталин, подписав свой знаменитый приказ № 127 через год, когда я уже был дома.
О том, что означал этот закрытый приказ Верховного Главнокомандующего Красной армии, сразу ставший достоянием как германской пропаганды, так и мировой общественности, пишет теперь в своей брошюре о генерале Власове одесский журналист, которого я уже цитировал выше:
"Расстрелу и прочим репрессиям подлежали не только те солдаты и офицеры, что оказались в плену, но и семьи их тоже надлежало подвергать аресту, ссылке, лишать всякой помощи государства".
(Б.Сушинский. — "Генерал Власов — отверженный и проклятый").
С негодованием он указывает на то, что предусматривало советское командование как единственный выход из положения под угрозой плена, — "пулю для себя". И тут же гневно вопрошает:
"Кто дал право требовать от солдат и офицеров обязательного самоубийства, угрожая в противном случае подвергать репрессиям их семьи? Кто дал право правительству, правящему режиму какой-либо страны превращать свою армию в армию самоубийц?"
И этот журналист еще напоминает тем, "кому захочется в очередной раз заклеймить власовцев", о том, что в плену оказывались "часто не по своей воле, а по воле фронтового рока". То есть именно мое обстоятельство!
"Когда в лагерях немцы зачитывали этот приказ Сталина, — продолжает Б. Сушинский, — или же просто ссылались на него, то пленные просто отказывались верить им. Считали, что это германская фальшивка, что советское правительство и родная коммунистическая партия не могут столь бездушно относиться к ним..."
А вот совсем касающееся меня:
"По-настоящему убедились в том, что это правда, когда после освобождения из немецких лагерей их стали загонять в коммунистические сибирские лагеря".
Похоже, я предвидел с самого начала, что ожидает меня в будущем! Хоть и мне не довелось стать свидетелем зловещего сталинского приказа...
Ну, так что я все-таки ответил гауптману на его предложение тоже ехать "с ними"? Как я распорядился своей выгодой, оглядываясь на совесть, пусть и поруганную? Насколько выдержал этот гражданский экзамен ты, Карапет?
Потом я не раз буду осуждать себя за то, что мой отец — бывший учитель, не побрезгавший стать нищим на свалке, убедил меня: "Не предавай себя!"
Поэтому я сказал, помотав головой: "Наин, герр гауптман".
Тот хмыкнул, отпрянув от меня. Другие что-то быстро заговорили. Некоторые лишь пожали плечами.
Но я уже отступал от грохотавшей машины, где для меня было даже заготовлено местечко — среди ящиков в кузове. Ауфвидерзеен, парни из "гиви"!
Мне предстояло быть по-прежнему в подземном карьере — в этой "пещере Лейхтвейса", которую, похоже, сам накликал на себя с детства. Как я накликал потом на себя Францию — эту страну любимого Мопассана — на вышке и по глухим углам курорта.
Впрочем, так еще было бы хорошо, если бы немецкое командование не возмутилось из-за моего отказа от оказанной чести — быть "добровольным помощником" в германской армии. Ведь, согласно тому же Б. Сушинскому, тогда попасть в эту категорию стремились многие — и немцам было из кого выбрать!
"Обнаружилось огромное количество людей, изъявлявших желание служить в различных подразделениях вермахта: окруженцы, пе-
ребежчики, местные жители. Все эти люди являлись к командирам немецких частей и просили принять их на службу. Что офицеры и делали, но в основном на свой страх и риск..."
Мой же риск оказался в другом — в отказе от такой службы. Двойной жест — гордости и отчаяния!
Вспоминая теперь об этом, я не могу сказать, что поступил опрометчиво. Ну, спрашивается, как иначе мог поступить я — хоть и выросший на голодных советских хлебах? Ведь я был и уважающий себя — крепкого и ловкого, чуть ли не спортсмена! А отсюда — и необходимость держаться с достоинством!
Да, я на какую-то секунду представил тогда: что сказал бы мой покойный брат Федька, узнай он про переход на службу к немцам, — он, носивший на лбу гордую надпись "Береговая оборона" вокруг его бескозырки?
Правда, оставалось и мое немецкое родство — в первую очередь бабушка, с ее упорным характером, немного передавшимся и маме. Но... Бог мне судья в ту тяжкую, поистине роковую минуту.
И не такие ли слова я вскоре говорил себе позже, ругая за свой шаг?
О том, что со мной в конце концов было, я рассказывал потом Вовке. Это было после освобождения, когда я добрался до Одессы.
Тогда и бывший "Интеллигент" оказался дома — тоже отбыл срок, путь и небольшой. И вот выслушал меня — о последствиях отказа, о наказании в гестапо... Мол, а что еще оставалось?
Ведь действительно меня сразу потянули за решетку, не допустив даже туда — в "пещеру Лейхтвейса". Меня допрашивали следователи, выставившие передо мной весь набор пыточных инструментов — так мне это показалось. И меня представляли чуть ли не врагом рейха — за нарушение каких-то норм "остарбайтера"!
Каюсь, что тогда я не мог ответить, как следует, хоть и знал немного по-немецки. И особенно хотелось высказаться — нет, даже заорать на этом ненавистном языке, когда пригрозили печью. Чему и Вовка не поверил! Да, настоящей печью — для пыток!
"Не может быть, Иван!" — сердито сказал он. И у него было столько испуга в загнанных, еще зэковских глазах, что я пожалел его. Но все же...
"Точно, — сказал я. — Меня подвели к печи. К зажженной печи... Понял?" Хотя и сам еще не понимал.
Нет, все же он понял. Но когда я сказал о последнем поступке...
О том, как именно я шагнул туда — в горящую печь лагеря.
Не сразу! Потому что вдруг ударил меня по спине... Оглушил!
И даже рассмеялся: "Пошел на руках? Туда?!"
Ну, что действительно мне оставалось? В последний момент мог показать этим губителям, на что я способен... После долгих недель там, в гестапо! На зло им всем! Кар-рам-ба!
Да, я сделал рывок на месте. Встал на руки, прогнул локти. Вскинул вбок — направо и налево — голову. Мол, так посмотрите — вы, гады... на что мы способны! И с кряхтеньем двинулся туда — к огню в трех шагах. Сразу испугавшись, если честно... Или просто пьяный. Прямо на гибель!
Умирать — так если не с музыкой, то... И если не с гордо поднятой головой, так и не с поднятыми руками, а с ногами — вроде бы в насмешку... С моим уникальным номером — как в цирке! Вместо Якобино и Мишеля. Или что там у них было? На афишах, когда я ходил по городу? Прощай, наша Одесса! М-мать вашу так...
Конечно, меня стал обжигать печной жар. Вдруг дрогнули мои локти — видно, я все же ослабел. И пришлось, не задерживаясь, качнуться всем телом. Да, вперед ногами, болтая ими над головой. Прыжок — в ничто! Или как это... где пишется?
Кажется, так называлась книга популярного фантаста Александра Беляева? Это было последнее, что мелькнуло у меня в раскаленной голове. И я рухнул. Плашмя.
Да, прыжка не вышло. Кто-то подхватил меня за те же ноги. И оттянул, ругаясь из сплошных междометий.
Когда я упал, сев на задницу, то озирался, как дикарь. Что это?
Меня оттянули дальше — от раскрытой вагранки. И я заревел.
Да, просто заревел — в обиде и с облегчением.
Жив, Карапет! И что же теперь дальше?
Так меня спрашивал и Вовка Гридин, все же поверивший в это чудо. И тут же наливший мне полный стакан чего-то там...
Но чуда не было: просто немцы, увидев такой акробатический трюк, сочли меня если не сошедшим с ума от страха, то по крайней мере "вундером". Не иначе, рассуждая трезво! Чудом!
А таких они уважали, если не убивали. И, видно, сразу решили, что со мной можно что-то придумать. Чуть ли не выступления пе-
ред публикой — в их берлинском цирке "Плаза". Или даже для экспериментов Гиммлера! Ну, интересно... в самом деле!
Вон разве сами они не устраивали подобные номера? Так же, например, решили сбросить с самолета на полном ходу над островом Крит своего лучшего боксера — Шмелинга в 41-м. Он благополучно приземлился, пусть и заболел расстройством желудка с перепугу. А потом пленные англичане орали, узнав его.
Они кричали от восторга за возможность увидеть мирового чемпиона, пока его проносили мимо: "Хелло, Макси!" И как это еще описал Малапарте? Или немцы говорили: "Прима!"
Ну, так "Интеллигент" сам крикнул: "Здорово, Карапет!" Кстати,он был немного похож на этого Шмелинга! В натуре!
Это было одно из лучших моих воспоминаний здесь, на вышке.
Хотя через месяц мне все же пришлось стать "гиви".
И еще с каким привеском — власовщиной.
То, что меня потом и сгубило.
5
Правда, это произошло не вначале такого моего превращения.
Когда я появился поневоле в поселках Саксонии в составе целой хозяйской автоколонны "бенцов", то еще не успел увязнуть. И не только морально, а и формально — с получением необходимой документации.
Такой порядок был введен позже — спустя полгода, в конце апреля 1943 года. Оказывается, была целая директива Верховного командования сухопутных войск № П (5000) под названием "О местных вспомогательных силах на Востоке" (что ты скажешь — они упорно использовали такой термин!). И там указывалось:
"Этот документ предусматривал как возросший интерес местного населения к службе в рядах германской армии в качестве подсобных работников, так и соответствующее отношение к ним: предупредительное обхождение и улучшенное питание".
Предусматривался "тщательный отбор" претендентов для вступления на службу, и лишь "после проверки в течение испытательного срока" следовало представление к службе. При этом "добровольцы, бывшие в плену, не считались больше военнопленными".
Вот бы и советским органам принять такое положение — о снятии статуса военнопленных! Чтобы больше не терзать их, как это было у нас, — и после окончания войны, и даже после отбытия наказания!..
К сожалению, лично на мне не сказалось это положение. Да, стоило летом 45-го попасть в Проверочно-фильтрационный лагерь, как там напомнили обо всем.
А знали бы эти следователи, чего мне стоило звание "Hilfs-willige!"... He только мученик, а и под опытный экземпляр!
Ведь после моего смертельного циркового номера перед входом в горящую печь я не просто превратился в глазах администраторов лагеря в чудо. То, что не укладывалось в умах чекистов!
"Вундербар!" — так говорилось и впрямь для развлечения, когда комендант лагеря хотел позабавить своих гостей — от "этих бедных евреев" (по выражению Гитлера) до представителей Международного Красного Креста (знатные дамы!).
Действительно, не раз бывало, что ради смеха, желая успокоить новую партию евреев, перед ними выставляли меня — эту "помилованную жертву", путь и без объяснений — как именно "помиловали". А беспокойные врачихи из Швейцарии даже просили меня снова встать на руки — как героя! И чуть ли не обнимали!
Слава Богу, раз такой трюк и выручил меня. Одна из представительниц Красного Креста вдруг запросила высшие инстанции рейха о моем "статусе". И тогда они, что называется, "без меня женили" — отправили даме мою фальшивую карточку "гиви", а потом заставили меня надеть чистую робу, похожую на военную, чтобы сфотографировать. И такую липу предъявили миру... На позор!
Не сказать, что к тому времени я был как-то сломлен и без сопротивления дал над собой еще раз потешиться. Ведь наступала зима, а с ней не только шли холода — с необходимым сносным приютом, а и надежда на победу под Курской дугой. Да, я же все-таки не только верил в Красную армию, а и желал ей успеха в борьбе с Германией! Хотя и сознавал, что для меня это совсем не обернется торжеством... И как потом пришлось раскаиваться!
Еще до появления в ПФТ я понял, что надо было все же избежать принадлежности к "гивикам" — любой ценой, пусть даже с попыткой бегства. О том, как бежать из лагеря, я мог предполагать
только теперь — в спокойной обстановке, находясь на вышке складского помещения в Дьепе и за столиком, если дядюшка Ришар не посещал бистро. Но все чаще и на вышке меня отвлекали политические страсти: то мальчики прямо у меня на глазах, явно подстрекаемые местными "маки", заклеивали лозунг на стене, оставляя вместо выражения "centre le bolchevisme" слова "centre le boche" ("боши" — так издавна называли немцев). А то юные газетчики громко кричали о победах в Белоруссии французских добровольцев из бригады де-Бринона — явная чушь! Нашли, кого славить — "петуха", как и истинно "голубых" — из испанской дивизии СС...
Но бывали и другие страсти — с девицами, как я их ни чурался, откровенно боясь, как и у Зоей, — заразы... Похоже, кто-то рассказал им, что я — ходок на руках, и они показывали мне жестами, придя на пляж, — чтобы там же, на песке, и походить — за поцелуй ("pour baiser!"). Лишь потом я узнал, что это слово — "безэ" не только схоже на фамилию композитора или обозначает сорт пирожных, но и... Девицы сами показывали, опуская палец к ногам, — что это такое. А когда я еще не понимал, то ржали! Мол, возьми!
Ну, Карапет, в какую нелепую историю ты здесь попал! Неужели все былые события, все мучения и испытания, вся военная эпопея и политика вокруг свелись теперь к одному — к ласкам распутной хохотуньи под забором. Хотя, наоборот, как я буду жалеть потом — где-нибудь в заполярной и даже сносной мордовской зоне, что не попользовался тем, чего не узнаю в жизни! Об этой Копакабане, если вспомнить тропическое танго...
Ведь такого не было даже в туристическом Бельфоре — первом для меня французском городке. Не сказать, как вообще волновало то, что вместо давно желанной Бельгии, к тому же в недрах ее земли — в шахтах, я теперь попадаю еще дальше на Запад — шутка сказать... Франция! Помню, я смотрел из окон нашего поезда (не товарного, а вполне пригородного — по нашим понятиям!) на то, что постепенно разворачивалось там, несмотря на войну. Блеск!
Да, хоть война не первый год топталась на этой земле, но вон вижу велосипедистов вдоль железнодорожной колеи. Они едут вполне независимо, пусть даже это пресловутые "макизары", как ими нас ни устрашали. Или те же девицы — не просто в обязательнейших тюрбанах, но и в брючках (не дай Бог появиться так даже
в Одессе!), посылавшие нам вдогонку воздушные поцелуи (одна из форм "безэ"!). Или что говорить об их домашнем быте...
А ведь это городок, когда я обошел его, — с населением всего около 40 тысяч и с мелкой продукцией, которая всех кормит... Умиляли даже драки, которые заводили школьники: оказывается, там верховодили из Союза "Молодежь маршала" — в честь престарелого маршала Петэна. То был Шеф — их вождь в другом городке — Виши, ставшем столицей "Свободной Франции" (до вступления немецких войск во второй половине 43-го).
Про них кто-то из наших умников даже сочинил злобный стишок:
В "маршальскую молодежь"
Хочу воткнуть немецкий нож!
Из этой подлой молодежи
Нарезать бы кусочки кожи...
Потом вышло недоразумение: один из "гивиков" исправил слово, заменив нож на "советский", а на поэта, похоже, донесли, так что свирепел ротный командир — из немцев. Ведь вообще вермахтовцы держали в своих руках весь наш состав — от утренней пробежки под командой того же ротного до общего слушания "Гауптс-квартиры" из местного приемничка в клубе.
Но я только ухмылялся, наблюдая за тем, как иногда "маршальцев" все-таки били — и часто дети бывших царских эмигрантов. Да, здесь мы не раз сталкивались и с теми, кто покинул Россию сразу после революции, хотя термина "первая эмиграция" еще не существовало — до появления через пару лет "второй эмиграции"...
Но, пожалуй, забывалось там, на сторожевой вышке, и то, что происходило "на Востоке" (если все же употреблять это гнусное выражение)... Ибо там война свирепствовала, как никогда. Тотальная!
Слово, которое обидней, чем вычитанное из книг — "карамба"...
6
Ведь оттуда все чаще шло нечто новенькое, так что родина не забывалась. Как этому ни мешала окружающая обстановка.
Да, разве не бередили душу случайные описания происходившего то в Киеве, где жил некто Торопов с его статьями, а то даже из моей Одессы? Я узнал об этом из берлинской газеты.
Туда, в наш город, раз приехал специальный корреспондент "Но-
вого слова". Остановившись в "Большой Московской", он, правда, мало что успел узнать про теперешнюю жизнь, но вот Привоз описал — аж сердце защемило...
Этот Николай Февр, или как его, привел даже одну присказку от базарной бабы, которая выразилась на смешанном языке, добывая сдачу для немца-покупателя: "Повартайте, повартайте... я зараз прицурюкаю!" Как бы вдогонку за другой девичьей жалобой: "Их тебя ждала... варум не пришел? С неба вассер шел..." Умора!
Но по-настоящему меня тронула в той же газете, появившейся на стенде и в нашей казарме, заметочка за июнь 43-го. Вроде бы простая зарисовка — про село, где шли бои, об оставшихся могилах — как местных, так и о военных. И в конце концов жители перепутали эти могилы, ухаживая даже за похороненными немцами. С таким оправданием: авось, и за их близкими присмотрят...
Только спустя многие годы я узнал, что автором такой душевной и смелой заметки была одесситка. Даже стала известна ее фамилия — Нина Одолинская, как и биография, в чем-то совпадающая с моей. Она поехала в Германию весной 42-го по своему желанию, но потом изрядно мыкалась там — вплоть до побегов с мест работы. Пока ее не пригрел издатель "Нового слова" — тоже, оказывается, одессит... Вот уж где сошлись мы, земляки! Всю дорогу!
Жаль только, что я не сумел познакомиться с этой Одолинской, вернувшейся домой после 20-летней каторги на Севере. Вот совпадение судьбы, как и, между прочим, у того же издателя — Владимира Деспотули, отсидевшего свою "десятку" и потом поселившегося в доме для престарелых на Потьме. Но хорошо все же, что эта каторжанка успела выпустить свою книгу, которая так и называется — "Советские каторжанки", а еще раньше тот же берлинский грек-издатель вернулся к своей жене и даже писал ученые труды...
Так, спрашивается, почему бы и мне было не взяться за перо, чтобы рассказать о пережитом? Что я здесь и делаю — с помощью старого земляка по Красной слободке, раз Вовка, то есть Владимир Гридин, стал теперь журналистом, несмотря на все препятствия со стороны разных недругов... Тем более, что и он тогда, в разгар войны, читал эти же газеты — "Новое слово" и "Зарю", а поэтому может сам вспомнить самое интересное из них!
Конечно, там бывало всякое — начиная с утешения: "Плен есть
плен". Или со справки о том, что человек к старости уменьшается в росте... на 7 сантиметров. Это было даже в такой боевой газете, как "Заря", хотя рядом могли помещаться и цены на хлеб где-нибудь в глубоком советском тылу — вроде Ташкента. В "Новом слове" же приехавший к сельским девушкам на Псковщине или Новгородщине удивлялся, что они при знакомстве запросто называют себя: Таня или Нина... мол, так бывает только у девиц определенного сорта! А бойкий специальный корреспондент той же газеты — Николай Февр, объездивший и всю Украину, как-то не заметил ни плачевного состояния на рынках, о котором с ужасом рассказывали приехавшие оттуда, ни сплошных облав на улицах — для угона в Германию. Зато какие там были длинные очерки о советских писателях — вроде любимого мной Алексея Толстого, которого чуть не называли придворным лизоблюдом — за последнюю повесть "Хлеб", где превозносился Сталин — как герой Гражданской войны под Царицыном! Правда, с сочувствием писали о пострадавших при большевиках: там, оказывается, был такой близкий друг Блока и Есенина — критик Иванов-Разумник... И вот его трижды сажали с конца 20-х годов, пока он, чудом спасшийся в оккупированном Пушкине — бывшем Детском (или еще точнее — Царском) Селе, не написал сам обо всем под заглавием "Хождение над бездной"... неспроста почти по тому же продажному Толстому — с его "Муками"... Интересно, да? Поневоле зачитаешься такими чужими газетами! И я даже готов был этим делиться с другими в бараке.
Но вот наиболее поразившее тогда в берлинских русских газетах: новости про найденные в середине апреля 43-го под Смоленском останки расстрелянных польских офицеров и ксендзов. Сперва даже не хотелось верить в такую массу "тотэ" — свыше 15 тысяч, многие из которых еще сохранились в раскопанных могилах — грудами костей и черепов с телами под истлевшими мундирами и сутанами, а также с их письмами — к своим близким или из дома. Но очень убедил официальный документ международной комиссии Красного Креста, который был факсимильно воспроизведен в "Заре" с латинскими подписями и одной на кириллице — болгарина Маркова... Та же подпись стояла через год с... противоположными виновниками убийств — под советским документом. И можно ли было верить каким-то газетам — и у немцев, и у нас? О, эти "тотэ"!
Что я еще не забыл из тогдашних публикаций, прочитанных в нашей казарме в перерыве между дежурствами на вышке или сидениями в бистро... То были большие публикации в "Заре" — ответы какому-то анониму, который обвинил эту газету, как и вообще Власова с его сторонниками, в... предательстве. Да, так и было написано в открытке без подписи, присланной на имя редакции, а потом и перефотографированной на газетной странице. И с терпением, даже удивившим меня, редакция газеты подробно объяснялась с читателями: почему это не предательство, а патриотизм "в особых обстоятельствах"... кстати, мол, разве большевики в прошлой войне не призывали к поражению собственного правительства — царского? Поэтому, значит, вполне логичной является и борьба РОА против советской власти, пусть даже такими окольными средствами... А победителей потом рассудит сама История!
Пожалуй, это выглядело убедительно, так что я крепко призадумался. И признаюсь: такой довод "Зари" казался мне весьма серьезным, так что недаром о нем до сих пор не упоминает ни одна книга, критикующая власовское движение. Жаль только, что мне не удалось привести этот довод тем следователям, которые допрашивали меня в Проверочно-фильтрационном пункте, как и потом в настоящей конторе КГБ. Ведь я был осужден по другой статье — просто "за измену", а не как власовец, пусть меня так и называли в разных местах — по зонам и даже после освобождения...
Впрочем, не стал ли я фактически им — власовцем, когда здесь же, на французском берегу, на объектах Атлантического вала, изменилось положение? Да, ведь вместо простых "гиви", которые прибыли, как и "Байерутения", во Францию, сюда однажды направились и настоящие "борцы против большевизма" — служащие Русской Освободительной армии. Вот уж действительно были "канадцы"!
Сперва я узнал об этом из той же "Зари". Однажды там на первой странице под крупным портретом генерала Власова появилось четким шрифтом отпечатанное слово "приказ". А под ним — текст о том, что части РОА "переводятся на Запад", якобы для выполнения "общих задач по борьбе с большевизмом". И еще в приказе были пожелания "друзьям" — "выполнения этой почетной и ответственной боевой задачи"... или что-то в этом роде.
Ну и кто мог тогда подумать — во что именно все обернется?
В том числе для меня — вроде уже прошедшего какие-то свои медные трубы в этой жизни вместе с "Крымом и Римом"!
А тем более я тогда не мог знать истинной причины такого перевода частей РОА сюда, на берег Франции, якобы для защиты "Атлантического вала" (которого, кстати, тогда на деле еще и не было!), вместо борьбы "там". Лишь сравнивал это с Копакабаной...
Ведь к тому времени многие уже привыкли к мысли, что Власовская армия активно участвует в действиях на советско-германском фронте. Вон, оказывается, в "Одесской газете" в 1943 году изредка публиковались "Сообщения Главного штаба РОА" о боевых операциях против советских войск на том или другом участке. Сообщалось о взятии в плен солдатами и офицерами этой армии пленных красноармейцев, печатались отрывки из писем отдельных пленных, даже их фотоснимки. Было полное впечатление, что РОА — действительно "поднялась на борьбу" или как там это назвать...
Но лишь теперь я прочитал в разных книгах, что тогда никакой реальной РОА еще не существовало. Оказывается, активно работали только школа пропагандистов под Берлином — в Дабендорфе, а в других пунктах действовали диверсионные школы, засылавшие агентов за линию фронта. Настоящие же боевые единицы власовцев — вроде 1-й дивизии РОА стали формироваться лишь в начале 1945 года (и чуть ли не в том же Мейнингене, с которым были связаны и мои лагерные дела!), а Вторая и тем более Третья дивизии остались недоукомплектованными до мая 45-го, если не вообще были на бумаге. Вместо целых десяти дивизий, намечавшихся для всей армии! Вместо гордого ополчения под Андреевским флагом!
Что же стало причиной переброски частей РОА, еще не сформированных в боевые крупные подразделения, "на Запад", как было в приказе Власова? Увы, дело тут даже не в защите "вала", которого, повторяю, не было. А в том скандале, который случился из-за массовой перебежки власовцев "к своим". Это трактуется по-разному то в книге Ю. Квицинского (как якобы акция тех же диверсантов за линией фронта, перебежавших в руки "Смерша"), то у Б. Сушинского (действия "Дружины" под командой Гиль-Родионова, тоже ушедшего за фронт к партизанам и даже якобы принятого Сталиным). И была еще одна причина, о которой я узнал в лагере.
Но так или иначе дело было сделано, и вот как описывает такой
скандал Екатерина Андреева — вплоть до последствий и для самого Власова:
"В сентябре 1943 года замыслу Русского Освободительного движения был нанесен новый удар, когда до Гитлера дошли сообщения о перебежчиках из Осттруппен к советским партизанам. Эти сообщения, по-видимому, так его взбесили, что он потребовал расформировать эти части и послать бойцов на заводы и шахты. Все те, кто понимал важность для Германии этих восточных формирований, должны были приложить значительные усилия для отмены приказа. В конечном итоге был достигнут компромисс и части не были расформированы, но переброшены на Западный фронт..."
Именно в числе таких "восточных формирований" была и наша пресловутая "Вайсрутения", о которой отдельно упоминается в другой книге:
"...из местных жителей была сформирована 30-я дивизия СС "Вайсрутения". В немецких документах она именуется по-разному: либо "1-й Белорусской", либо "2-й Русской дивизией". В августе 1943 года "Вайсрутения" была отправлена во Францию, в район Бельфора, где непродолжительное время сражалась с французскими партизанами "маки"...
(Андрей Судоплатов. — "Правда и вымыслы о моем отце").
И та же Е. Андреева подчеркивает, какое значение имела для Власова такая переброска добровольческих соединений на Запад, как и позже — РОА.
"Решение это было для Власова неприемлемым, так как оно перечеркивало главную цель Русского Освободительного движения, а именно —стремление этих русских частей бороться против Сталина. И когда Власов услышал об этом решении, он снова высказал желание вернуться в лагерь военнопленных, и его снова отговорили".
Трагедия деятеля, цель которого была утрачена!
Так вот — тогда и появились регулярные части РОА — настоящие власовские соединения! — у нас, на побережье Ла-Манша, в том числе в Дьепе. С обращением крупными буквами: "ДРУЗЬЯ!"
И случилось так, что я заметил их первые грузовики, стоя на вышке. О, это мое привычное рабочее место!
Как и впоследствии — в фильтрационном лагере.
7
Помню, был ясный осенний день. С пролива дул норд-ост, напоминавший такой же ветерок в Одесской бухте. Под него удавалось раньше плыть через Нефтяную гавань — к стоявшим там на приколе свежим танкерам, с которых моряки что-то кричали нам и приветливо скалились... Неужели так бывало когда-то?
Здесь же нам могли скалиться только "англо-саксонские плутократы" — с плакатов, которыми была увешана казарма, если сойти с вышки и пойти на обед. В последнее время нас все чаще забрасывали такой пропагандистской продукцией, в том числе и антиамериканской. Не раз на листовках и буклетах красовались звероподобные негры в гольфах и крепких башмаках, душившие белого человека в германском мундирчике, а под этим устрашением стояла броская подпись: "Ist ein Soldat? Nein — Bandit"
Поеживаясь от вражеского ветерка, я и увидел однажды приближавшуюся колонну грузовиков. Они тянулись явно издалека — с запыленными бортами и стеклами, а сидевшие в них жадно, с любопытством смотрели из-за брезента. И не сразу можно было заметить флажки над кабинками — тоже трепетавшие от норд-оста. Я взглянул, а они трехцветные, как и французские... Что это?
Потом во Франции мы изрядно путались, не распознавая — кто именно вывешивал свои национальные флаги. Ведь и у петэновской власти, и у их противников — партизанских "маки" были те же цвета (синий, белый, красный — вертикального расположения), что и. в довоенной Франции. Впрочем, потом я узнал и про такой курьез: когда после выступления по радио маршала Петэна о заключении с Германией перемирия в Компьенском лесу летом 1940 года заиграли не без скорби национальный гимн — "Марсельезу", то, оказывается, эта же "Марсельеза" прозвучала тогда и из Лондона — после выступления малоизвестного генерала де-Голля с призывом бороться против власти Шефа. Одинаковые национальные символы у разных борющихся сторон — вот патриотизм!
Ну, а здесь... Такие же цвета, как у французов, но только в горизонтальном расположении. Русские! — так я почти закричал на своей вышке. И едва не бросился вниз — по шаткой деревянной лестничке. Ведь раньше мне не доводилось видеть такие знаки отличия, когда я в своих поездках на "бенцах" в качестве "гиви" на-
тыкался на солдат разных национальных батальонов — кавказских или туркестанских, а то и на балтийских легионеров.
С жадностью я наблюдал, как из кузовов выпрыгивали молодцеватые парни с баулами, тут же нетерпеливо потягиваясь и перекликаясь. Кажется, ветерок стал доносить до меня и их самое сокровенное — легкую матерщинку. Но, Господи, кто обвинит русских людей за проявления лучших чувств? Привет, родная братва!
Да, вон многие с интересом пялились на морские волны (шутка ли — знаменитый курорт!), а кое-кто уже перемигивался с девицами, сразу учуявшими поистине легкую добычу (как приманка — в тюрбанах). Хотя послышалось и немецкое: "прима" и "яволь"...
А там и зазвучала песня, подхваченная многими: "Гулял по Уралу Чапаев-герой". Мне потом говорили, что и в Одессе ее пели с грузовиков пленные, когда их везли по городу. Бывшие "товарищи"!
Что ни говорить, в душах сидело советское начало — как живая природа вокруг!
Как это: "Слышится родное в грустных песнях ямщика"...
Только после дежурства я смог сойтись возле нашего барака под столовой, где сбились многие приезжие ребята — и ради смачного перекура, и для травли по душам. Вот уж были впрямь "друзья"!
Ну и сколько сразу довелось услышать историй: как ехали, откуда снялись в путь, какая у них кормежка, давно ли были в разных операциях, не пропала ли надежда на главное — возвращение домой после победы... Совсем не похожи на покорных "канадцев"!
"Ну-у, захотели — победы!" — так рассмеялся один приехавший, когда рядом со мной спросили об этом. Мол, до нее — как до неба, если не дальше... И посоветовали: спросить у самого Власова, если тот сюда прибудет. Меня заинтересовало это — вот новость!
Да, отец-генерал должен был приехать на берег Ла-Манша, и его здесь ждали многие — от рядовых власовцев до некоторых французов. Вон даже дядюшка Ришар упорно расспрашивал: что это за такой главный борец против большевиков, который распустил свою армию по всей Европе? Якобы части РОА стали прибывать и по соседству — в Бельгию и Данию... неужели так много русских, которые хотят воевать ради чужаков? Но тут же старик укоризненно совал пальцем в портрет Власова: мол, не похожий на русского!
Приехавшие власовцы стали показывать не только газеты, а и
такой журнал — "Сигнал", который издавался в Берлине раньше на десятке языков, а теперь вышел и на пятнадцатом — русском. В ярких цветных красках там было все: от видов Италии, где спасли похищенного Муссолини, до очерка о берлинском зоопарке, где подкармливают голодных зверушек. "Лучше бы они нас подкармливали!" — воскликнул один мрачноватый поручик, и мне было неловко признаться, что нас, "гивиков", кормят еще хуже, чем в РОА. Хотя все же было не сравнить с тем, что у пленных...
Вон что сказал по этому вопросу, если верить книге Ю. Квицинского, "только что назначенный командующий добровольческими формированиями при главкоме Западного фронта генерал-майор Вартенберг: "Русскому солдату пропитание не требуется. Он питается древесной корой и корешками". Так якобы было заявлено публично на совещании немецкого офицерского состава в Париже. Вот звери! И хорошо, что мы тогда об этом не знали...
Ну, если говорить о Париже, то мне не забыть, как еще перед войной у нас в журнале "Техника — молодежи" была фотография того набора продуктов, который получают там французы на месяц — какая-то жалкая кучка картофелин, хлеба и маргарина. Тогда в казарме, помню, разглядывая этот журнальный снимок, мы смеялись: "Нам бы под хорошую чарку водки — это на раз! "Но разве не пожимал плечами я сам, читая иногда в "Новом слове" объявления о том, что в Берлине "можно выкупить за истекший месяц одно яйцо"? Другие смеялись: вон даже у мужика — целых два!
Так неслучайно в той же книге Квицинского есть такое описание того, что творили бедные русские воины:
"Не получая необходимого вещевого довольствия и питания, подопечные Власова занимались "самообеспечением", обворовывая французские дома и огороды и устраивая скандалы в местах расположения, нападая и на женщин. В немецкие комендатуры шел поток жалоб на новых немецких союзников с требованиями убрать их подальше от населенных пунктов. Добровольцы предпочитали беречь выдаваемое им скромное жалование. Попытки местных властей срочно расширить сеть публичных домов успеха не имели..."
Правда, с появлением власовских солдат сохранялось то, что раньше называлось культурой. Если бывали только редкие киносеансы в нашем клубе, то теперь к ним прибавилась и так называемая
художественная самодеятельность. Выступали отдельные чтецы со стихами про Родину (слава Богу, не персонально — про Власова!), а под гармошку один вокальный дуэт приятно пел народные частушки. Когда же нагрянула целая концертная бригада — точно, как и в Красной армии на фронте! — то... Вот удовольствие!
С каким интересом и как бы горьким восторгом принимали там исполнение стихотворений Сергея Есенина — и уже не про Босфор, рифмуемый с Бельфором, а про родную Рязанщину... Кстати, это была также родина генерала Малышкина — одного из помощников Власова, а вся эта концертная бригада была "Винета" — культурного объединения. Там, кстати, потом будут одесситы!
Одним словом, бригада развлекла по-настоящему новых защитников Ла-Манша, как и немало потом расстроил ее сам Малышкин, прибывший сюда с инспекцией. Да, ведь лично Власова, к сожалению, не пустили для инспектирования защитников Атлантического вала, и замещавший его генерал-майор (который, кстати, был тогдашним редактором "Зари"!) никакими обещаниями нас не порадовал. Вон на снимке в книге Фрелиха он заснят с биноклем в руках перед колючей проволокой, которая тянется вдоль заросшего обрыва у воды, и такой безысходностью выглядит вся эта прифронтовая картина вдали от родных полей! Так и жди, что вот-вот на этот берег ворвутся из Англии и враги — и что тогда с нами здесь будет? Не сложим ли сразу свои головы? Так и не увидев другого берега — родного... Пусть даже лагерного!
"Вот придет английский крейсер..." — как нарочно, в ту пору пропел возле клуба один из власовских офицеров, когда увидел на стенде свежий номер "Нового слова". Там был фельетон про "Бразильский крейсер" на слова песенки Вертинского, так как Бразилия объявила войну странам Оси, — и фельетонист строил насмешки: "Ну, теперь мы пропали!" Но разве действительно через полгода с лишним сюда не придут чужие крейсера и баржи, несмотря на всякие важные инспекции? Хотя скоро у нас появится и другой помощник Власова — офицер связи при 7-й армии, а затем командарм Первой дивизии РОА, герой восстания в Праге весной 45-го генерал-майор Буняченко, бывший военнопленный Херсонского лагеря для военнопленных. Так или иначе зашевелилось...
А вон какую картину разложения наших войск во Франции на-
рисовал Арк. Васильев в своем романе, пусть и заведомо враждебном по отношению к Власову и его армии. Там приводится сводка якобы измен в "остлегионах":
"Булонь. Одна рота. Двое русских — Степанов Георгий и Жаворонков Петр, подозреваемые в передаче оружия бандитам, бежали.
Лангон. Один завод. Десять человек ушли к партизанам.
Страсбург. Лагерь советских военнопленных. Охрана и две роты (национальные), командир капитан Свешников (русский, проверен, 6 раз участвовал в расстреле выявленных агентами коммунистов). Есть жалобы на плохое питание. Рядовые Зернов, Котов, Морозов говорили: "Кормят, словно каторжников, в лагере лучше".
(Арк. Васильев. — "В час дня, ваше превосходительство...")
Но не слишком ли сгущена в этом романе такая обстановка? Вызывает подозрение даже обычный набор фамилий власовцев, как и в других местах — особенности общения между ними. "Ваше благородие" и тем более — это "превосходительство"... разве так было в РОА? Чуть не повседневное советское обращение, хотя у этих воинов официально было — "друзья"... вместо "товарищей"!
В такой обстановке я не просто жил там, на берегу Ла-Манша, в Дьепе. Как видно, совсем не по-курортному — не "прима"!
Тогда пришлось мне и делать свой выбор, поскольку возникли события в самой Франции после полного занятия Германией ее территории из-за восстания моряков в Тулоне (о чем потом даже написал пьесу французский писатель Жан-Ришар Блок, находившийся в... Москве). И ведь пойдут облавы по городам, начнутся массовые высылки евреев, а "макизаров" будут выжигать по лесам. Но и генерал де-Голль, чувствуя себя вождем нации — вместо шефа Петэна — станет дерзить Рузвельту с Эйзенхауэром, сидя у Черчилля в Англии на иждивении. Тоже зашевелились свои страсти!
Напряжение, естественно, возросло и на побережье — у Атлантического вала. Так как немецкие части снимались оттуда для отправки на Восточный фронт, где пошло наступление к Киеву Красной армии, вместо них гнали "гиви".
Вот что об этом пишет Юлий Квицинский:
"В одной Франции было собрано больше 72 батальонов, которые срочно распихивались по немецким частям. Не хватало казарм, ору-
жия, продовольствия. Над всем западным побережьем Франции висела глухая угроза высадки союзников. Ни о каком отводе на отдых или о переформировании добровольческих частей, обещанных в открытом письме Власова, не было уже и речи. Существовавшие полки дробили на батальоны, передавая их в подчинение немецким полковым командирам..."
Тогда на меня и надели то, чего я раньше избегал, — мундир бойца РОА.
Вот знал бы обо всем стрелок Васька — полегший у Подвысокого, последняя жертва нашего танкового экипажа... Как и вообще близкие со Слободки!
8
Именно на этом — на таком горьком повороте моей военной судьбы — и больше всего терзал меня молодой следователь в Проверочном лагере.
До тех пор, пока в том ПФП многих не стали приглашать на курсы с лекциями по международному положению и даже с инструкциями по охране на сторожевых вышках, этот сопляк, как никогда, и изощрялся в вопросах.
"Ну, гражданин Козлов, или как там тебя... скажи нам честно. Да, признайся прямо и откровенно... — с гнусной усмешкой допытывался он, — что тебя заставило пойти на такой преступный шаг — вступить в РОА?" И при этом особенно противно выговаривал тут сокращение — с ударением на "о".
Тоже поддаваясь его тону — с издевкой и просто ерническому, я неизменно поправлял: "Кстати, гражданин следователь... надо — "РОА", с ударением на "а"! А, во вторых..." Но он всегда вскакивал и бухал кулаком по деревянным козлам, на которых подпрыгивал неизменный графин с водкой. Ну, мол... еще будет мне указывать — как надо правильно говорить! Да, если уж дело дошло до ударений, то... Не видишь ли этот кулак? Для удара! Во!
Правда, он еще ни разу не ударил меня, пока шли наши дурацкие допросы, а вернее — пока ожидался ответ на запрос в Одессу насчет личности Козлова Георгия, жителя дома № 10 по Наличному спуску. Вообще, если говорить честно, я побаивался точного ответа оттуда: мало ли что могло произойти с Жоркой Козлом за это вре-
мя... И уже жалел, что сделал подлог с его именем-фамилией. Но пока время тянулось, следователь и буквально тянул жилы из меня, допытываясь о моей принадлежности к РОА.
"Да, — кричал он, тыча указательным пальцем в бумажку перед ним. — Вот же черным по белому... свидетельство задержанного, тоже предателя — злобного, но раскаявшегося... Донесение, что вместе с ним служили в части такой-то в период с июля 1943 г. по август... да, именно ты — по фамилии Козлов, рождения 1919 года, украинец, в звании фельдфебеля! Ну?"
Я уже в который раз повторял этому типу: нет, я не служил там, потому что... действительно, был записан в документах военной части, но... Разве этот доносчик не добавил самого главного? И напоминал про главное — присягу, которую я не принял! Да, не принял я присягу воина РОА — не было такого... И за что же кричать на меня, зачем вообще придираться? Ну, в самом деле — не изменил советской присяге, которую принимал еще перед войной! Я же оставался честным перед своей Красной армией, несмотря на плен! Не предала ли она сама меня и таких, как я, бросив на произвол?!
"Ну, ты полегче... — Тут следователь опять стучал кулаком, так что графин дергался и звенел. — Ишь ты... его предали! В плену был и мучился... Зна-аем, как там было! Небось, отлеживались на травке, пока другие... да, другие истекали кровью, стояли насмерть... Нечего дурить!"
В другой раз он наугад укорял и за то, что я почему-то очутился там, во Франции, где формировались части РОА для защиты Атлантического вала. Хотя у него не хватало доносов — каким именно образом я не стал работать на шахте в Бельгии, а переместился западнее — в городок, где и была РОА. Да, хорошо, что он не знал про мою службу в "гивиках". И этим я держался!
Конечно, мое положение было очень шатким. Стоило как-то проговориться или попасть в чьи-то случайные воспоминания — и меня тут же, что называется, разменяли бы. Так говорил, помню, мой отец, рассказывая о судьбе своих бывших соучеников по гимназии, которых сразу расстреливали за сочувствие к Добровольческой армии или даже Петлюре...
В лучшем случае меня здесь, в Фильтрационном пункте, могли бы отдать под суд за то, что я находился на вражеской территории
и работал на германских предприятиях, пусть даже и пытался там как-то вредить. Да, вот было жаль, что не попадалось других доносов: и как я портил детали у конвейера, и как по началу отказался идти в "гиви", и главное — как уже находился у раскаленной печи в гестаповском лагере... Ну и кто поверил бы мне, что я спасся самым странным образом, встав на руках у печи, а немцы и клюнули на эту сумасшедшую выходку? Так что я и не пытался у следователя говорить обо всем, чтобы не навлечь лишние придирки...
Тогда по ходу всей проверки в ПФП я так измотался, не говоря уже о мытарствах в бараке с блохами или о недоедании, когда готов был и есть сено, на котором приходилось спать, что в конце концов рад был даже любому исходу такой мучительной и обидной проверки — фильтрации, выражаясь казенно по-чекистски.
Но неожиданно дело обернулось так, что я не просто стал слушателем официальных лекций, а потом — и кандидатом на охрану по сторожевым вышкам — вохровцем! Высшее доверие, по крайней мере — при отсутствии явной вины, которую мне приписывали...
А вышло действительно нежданно-негаданно. Вдруг при очередном вызове в следовательскую палатку, когда я пришел туда, еле волоча ноги, знакомый бравый молокосос круто заорал: "Ну, так что же... С тебя бутылка, гражданин Козлов! Поставишь, если не теперь, то по выходе... ясно?" И сунул мне какую-то официальную бумажку на бланке с печатями и подписями. А потом и дал курнуть.
Еще ничего не понимая, я оторопело глянул, и руки у меня задрожали. Так, помню, дрожала кисть и у нашего дворового соседа — "Шисты", если он доказывал на спор, что действительно живет с шестым пальцем — этаким мизинчиком на краю ладони, всем тем, кто не^ верил такому чуду... Но тут действительно "вундербар"!
Как ни странно, под печатными буквами "Управление НКВД по Одесской области" на бумажке стояло косым прилежным почерком сообщение, от которого у меня зашумело в голове. Как и при спасении у раскаленной печки!
"...извещаем, что гр-н Козлов Г. И. действительно проживал по указанному... в настоящее время мобилизован в ряды РККА... местопребывание..."
Мол, его местопребывание теперь выясняется. И очень хорошо!
Кажется, я рассмеялся, отдавая эту спасительную бумажку.
"Ну, так будет бутылка?" — нетерпеливо напомнил следователь. И как бы для закрепления моего долга перед ним и назначил меня на курсы этого пункта.
Не возражая, я тогда выбрался из его палатки, буквально не чуя ног под собой... И на радостях, и с перепугу, что теперь завишу от судьбы настоящего Г. И. Козлова, который где-то находится в армии и может объявиться!
Да, прости меня еще раз, дорогой Жорка Козел, как я ни презирал его раньше — самого забитого и грубого из всех наших парней.
Но знать бы, как мне придется потом выпутываться из своего подлога! И хватит ли тогда бутылок, чтобы откупиться перед ним самим? Или той, кто стала его женой — Люськой, какую я знал.
Пусть я не откупился никак перед следователем...
Ведь не хотелось простить ему такого позора — дежурства на вышке! Ух, эта ВОХР... одно слово чего стоит!
Как я ни привык к этому, простаивая возле склада в Дьепе, но здесь оказалось намного противнее то, что мне довелось, среди своих людей! Не лучше, чем моему отцу копаться на свалке...
Еще в первый раз, когда я получил наряд от дежурного пб лагерю — на такой пост, я пошел туда — по дорожке к угловой вышке, вдоль старого вала и дворика для фильтрационных, как-то понуро, опустив голову. И мне казалось: весь мир презирает меня.
Это было не по себе — и казенная куртка на мне (правда, без погон, как раньше — у "гиви"!), и винтовка через плечо (пусть и с единственным патроном!), и принятие дежурства у предыдущего (обычное — "пост сдан — пост принят... ни пуха!"). Слегка отвлекло лишь то, что я увидел перед собой, когда остался один на вышке — деревянной, грубо сколоченной, с крутой наклонной крышей над головой.
Справа и слева тянулись палатки разных размеров, вокруг которых копошились и задержанные, и их начальники, напоминая вялый муравейник. Все же, что ни говори, я оставался в стороне от них — не то, что раньше был таким же ничтожным муравьем!
Особенно же привлекло меня то, что виднелось за моей спиной: рощица, уходящая к горизонту, вдоль которого тянулся поселок — похоже, нежилой. Ведь оттуда население ушло вместе с наступавшими советскими войсками, боясь предстоящих расправ, о которых уже наслышались здесь, на польской земле. И я даже с тоской всмотрел-
ся: вот бы все-таки зажить там, пусть и в одиночестве, а не в палатке с блошиным сеном и не с людьми, от каких только и жди — то ли жалоб, то ли мелкого воровства, то ли доносов по любому случаю... А когда из-за проволоки донеслось какое-то пение, то и я запел.
Странно, что мне ни разу не хотелось петь, пока я стоял на вышке там, во Франции. Хотя издали тоже доносилась разная музыка — как уже говорилось, из тамошнего "бистро" — вроде "Копакабаны" под аккордеон. Даже если слышалось исполнение "Стеньки Разина" — как ни странно, любимой песни среди немецких солдат (Wolga, Wolga, meine Mutter..."), то я лишь невольно заругался.
Правда, что-то ковырнуло в душе, когда с появлением подразделения РОА зазвучало чисто-по-русски нечто тоскливое:
Играйте, гитары ночные,
Про севера снежную да-аль...
Потом я даже не выдержал и познакомился с тем парнем, который пел это из барака. То был житель действительно Севера — с берега речки Сухоны под Архангельском, что ли. Он также стал читать мне стихи, но только чужие, а не собственного сочинения, как у Вовки Гридина. И там было одно, которое написала тоже северная жительница — только уже за границами России. Как ее — некая Вера Булич, жившая в Финляндии, и чуть ли не покинувшая нашу родную Одессу в разгар Гражданской войны. В нем — и про "ветер в раскрытые руки", и про "голос друга перед разлукой". А что меня невольно привлекло:
Был путь облаков там —
На остров Змеиный.
Был волн непростой разговор...
И кончалось стихотворение словами, от которых захватывало дух:
Над счастьем моим, над берегом длинным —
Огромный летящий простор.
Не такой ли летящий простор несся и над моей головой, пусть и упиравшейся тогда в крышу сторожевой будки у казенного склада в Дьепе?
Если уж говорить о стихах, которые нашлись в тетрадочке у парня с Сухоны — Мити, то там имелось еще одно, написанное тоже
в Финляндии и даже одним бывшим одесситом, но бежавшим туда не морем, а из Питера.
Не забыть твой камень ноздреватый
Над ошметьем йодистой воды,
Даже клочья госпитальной ваты —
Облака, как спутники беды —
Не Босфора, Белграда и Ниццы,
А на финской мшистой злой скале.
И дальше было самое удивительное, прямо связанное с моей родней, а не только городом!
Лишь один Люстдорф мне тихо снится
В материнской кинутой земле...
Правда, дальше там было про Крым и погибших братьев, явно расстрелянных большевиками после поражения Врангеля, и даже про деда-моряка — по происхождению финна Саволайнена.
Вот какие душевные нотки сумел затронуть этот переписанный поэт — Иван Савин... кстати, мой тезка! Так что хоть тоже спой эти строчки под музыку, если бы я учился ей, как Вовка тогда в своей консерватории...
Вышло так, что я и сдружился с этим Митей Сухоруковым — бывшим пленным на Волхове, где попала в окружение вся Вторая ударная армия Власова. Он и рассказал мне потом многое про их командующего — вплоть до того, что его здесь, во Франции, пока ехали к Ла-Маншу, успели назвать... И как именно — подумать!
В честь их генерала — "русским де-Голлем". Так еще немного — станет Вождь, как французский маршал — Шеф!
Вот как получалось! Власов был приравнен к тому, с войсками кого его же части были стянуты сюда, к проливу! Парадокс, если говорить книжно!
Но на мое удивление Митя лишь горько отмахнулся: все мы запутались... Такова наша судьбина! Бедные "друзья"...
Это напомнило слова, сказанные Бунину одним "гивиком".
Да, мы запутались, мы перед Родиной виноваты...
Как и она перед нами, повторяю!
Ну и не потому ли я тогда воздержался, не принимая присягу РОА?
Думая обо всем, что было во Франции, я теперь на польской зем-
ле — ближе к родной российской — чувствовал себя еще более растерянным. Что ни говорить — надо было распутывать свой узел...
Вон если мне удалось как-то увильнуть от следователя, обманув не только Жорку Козла, а и особые органы в Одессе, то, спрашивается, как же будет дальше? Даже если я честно отслужу какое-то время на вышке... Надо только очень стараться!
Хотя разве это называется честной службой — стояние на страже там, где находятся твои же товарищи, не выпутавшиеся из лап следователей?
Но и не пытаться же мне бежать отсюда — к поселку вдалеке, у горизонта! Хоть это и манило — не будем спорить!
Бежать еще раз, как я сделал это там, во Франции... Карамба!
Но ведь известно: риск вторично — смерть!
Как и говорилось в Одессе, что "хохма второй раз — не хохма".
И разве с меня недостаточно того смертельного номера, который я проделал в лагере у гестаповской печки? Кстати, как назывался тот лагерь? И когда это было? Все смешалось!
Я думал об этом, смутно глядя перед собой — на обстановку вокруг. Мне было неуютно не только в душе, а и, что называется, в теле: надвигался шторм с резким ветерком, проникавшим под гимнастерку... Ощущение, как у собаки в паршивой будке!
Кстати, какую по счету гимнастерку я ношу теперь — после лагеря под Уманью, после переодеваний в дороге к Одессе и после отъезда из Одессы? А потом и с перемещениями от Михеля на заводик, откуда я попал и дальше — в гестаповские лапы, не говоря уже о форме "гивика"? Тоже не мог сообразить — сбивался...
Вот, получается, сколько действительно шкур ты переменил, Карапет! Так когда-то ты считал лишь кожу на плечах после летних загаров — от белой и розовой до коричневой, бурой и лиловой. Целая радуга жизни... Ну, а что теперь сказать?
Да, как тут выразиться, был бы я поэтом? И какая шкура будет у меня дальше? Но, признаться, ни за что бы теперь не догадался.
Потому что следующая шкура будет, как ни странно, красноармейской.
9
Впрочем, разве власовцы тоже не носили красноармейскую форму? Это было в самом начале — до снижения их роста на 7 см.
Вот что мне рассказал однажды Митя Сухоруков. Дело было там же, в районе Волхова, где вначале отсиживались под открытым небом — в плену, после сдачи Второй ударной.
Когда их потом с полгода погоняли через болота и по лугам, где появились свежие грибы, а к зиме стало известно, что их батя — то есть сам Власов не пропал у немцев, а как-то выкарабкался и даже верховодит... Ну и какое было оживление — не передать!
Тогда всех и приодели в новенькую форму — да, в нашу же, красноармейскую... честное слово! Но с условием: только тех, кто запросился вторично к нему — к Андрею Андреевичу, если величать его по-человечески. Тогда и появилось такое русское название службы у него: ополчение. Историческое!
Признаться, я уже не удивился, когда Митя еще добавил: ведь Власова — как уроженца Нижегородской земли — стали называть как... в честь других знаменитых нижегородцев, которые спасли российскую землю от других иноземных захватчиков? Да, именно — в честь исторических личностей — Минина и Пожарского, в честь тех, кому стоит памятник в центре Москвы! Героям ополчения — от "полков", собранных ими в бой!
А отсюда — широкий смысл слова "ополчение", которое провозгласили тогда, в пору борьбы с поляками, эти честные российские граждане и патриоты. Пусть теперь, говорят, и снесли дотла ту деревню — Ломакино, откуда родом Власов, а население — целиком, от детей до стариков, — выслали!
"Ну, а он... он знает обо всем?" — не удержавшись, спросил я у Мити. Но тот лишь пожал плечами: странный вопрос... конечно! Раз у него есть своя служба информации, а вернее — контрразведки. И еще как знает... Но упорно продолжает борьбу!
Лишь позже я узнал, что Власова предупредили о беде не только свои подчиненные из контрразведки — вроде полковника Н. Тензорова. Или как там звали его — позже сгинувшего в лагере.
Вон что потом написала Екатерина Андреева о встрече генерала с чекистом, пробравшимся из СССР через линию фронта.
"Некий майор Семен Николаевич Капустин получил приказ дезертировать, вступить в РОА с целью убить Власова и организовать в Русском Освободительном движении подрывные ячейки..."
Впрочем, это происходило позже, когда Капустин был схвачен гестаповцами, а власовское движение уже получило широкий размах, в том числе как продолжение великого почина Минина и Пожарского в виде "ополчения".
Но поначалу было именно так — с советскими традициями, когда на снимках в "Заре" колонны РОА красовались в красноармейских гимнастерках и с обычными круглыми касками на голове, пока их не переодели "в шкуру"... А вообще предусматривалась особая форма для РОА, как сообщает оксфордская ученая-историк..
Не скрою, что это переодевание очень претило мне. Одно дело, если носит немецкую армейскую форму "Hilfswillige": ведь тот прямо зависит от вермахта, к которому пристроился, пусть это тоже позорно. Вон я долго ерзал, когда должен был натянуть на себя поношенный немецкий пехотный мундир, попав в команду по обслуживанию "бенцов": от него и дух чужой — кисловато-горький, и в плечах он стесняет, не давая развернуться, и бляха на ремне непривычно застегивается, не говоря уже о картузе — с длинным козырьком, как больше носили в эсэсовских частях.
Но раз ты стал солдатом (не шутите!) Русской Освободительной армии, то здесь уже совсем другое дело. Тот трехцветный шеврон, который полагался к обычной немецкой форме, — это слишком мало для отличия власовских воинов (и тем более — ополчения!) от обычных воинов вермахта. К тому же в части, которая прибыла в Дьеп, выдали каски — знаменитые немецкие квадратные каски с небольшим козырьком, с узким отворотом вдоль шеи (пусть это хорошо защищало от ранений в затылок!). И такого военного издали даже не отличишь от немецкого: те же контуры и силуэты, разве что осанка не такая строгая, не говоря уже о матерщине, если она слышна далеко...
Об этой неприязни к форме в РОА, несмотря на принадлежность к такой армии, я сразу заговорил с Митей Сухоруковым, когда сблизился с ним. Но он как-то насмешливо покосился на меня и пробормотал: "Ничего! Надо привыкать..." И я вначале не придал значения таким словам, пока не прошел слух в нашей казарме, что здесь,
в гарнизоне Дьепа, должны произойти перемены. Они были связаны с прошедшей инспекцией полковника Буняченко, о которой я уже говорил. А потом и произошло то, на что намекал Митя и к чему я отнесся с растерянностью. Нас, "гивиков", подчинили части РОА! То есть подняли на более высокую ступень!
Тогда я и ощутил своей шкурой то, с чего начинал этот свой рассказ о власовщине. Брезгливость, когда натянул на себя мундир с немецким распластанным орлом на правой стороне груди, пусть и с трехцветником на рукаве. А заодно получил добавку к обычной форме в.ермахта — подтяжки с брюками, темнозеленый свитер и серую майку. Как и, конечно, сапоги — короткие и с металлическими набойками на пятках. И к ним шерстяные карпетки вместо портянок. Или уж такое твердое право — длинные волосы!
Даже не заглядывая в зеркало, я покачал головой как бы при виде самого себя. Ну, вот, Иван Федорович... ты и в РОА, но в каком виде? И ругнулся, как мог аккуратно — без мата...
Самое же неприятное: тогда мне Митя предложил — размочить!
Да, мол, надо бы выпить по такому случаю... А как же иначе, дорогой салага? И этот любитель стихов улыбался — смотри на такого тихоню! Тот, кто первым по-власовскй был в "друзьях".
Ничего не поделаешь — пришлось собраться с духом. И, прихватив немного денег из полученного довольствия РОА, я пригласил Сухорукова с собой, направляясь в бистро. Там теперь, с осенними холодами, было многолюдно. Ведь раньше удавалось посидеть за столиком у входа — под тентом от солнца и подальше от музыки из репродуктора. Бывало, в той обстановке я и мог поговорить по душам с дядюшкой Ришаром, как он ни исчерпал все свои одесские воспоминания. Но разве не тянет просто так — выговориться?
Но теперь вышло довольно сумбурно. Не успели мы присесть за единственным свободным, еле державшимся на ножках столиком, как нас оглушил тот же репродуктор. И не просто хватавшее за душу гортанное пение модной француженки — Эдит Пиаф, а вызывающие, нагловатые выкрики венской красавицы: "Ich brauche kein Millionen..." — как это было у злой Марики Рокк. Ну, ничего себе — она не нуждается в миллионах, а только в любви, одной любви! Митя что-то буркнул по такому случаю, но я съежился при виде старика.
Ведь в глубине этого заведения, как всегда, сидел он — дядюшка
Ришар, которого угощали стаканчиком кальвадоса просто так — из жалости. И не хватало, чтобы он — уже явно набравшийся легкого спиртного — начал расспрашивать по поводу моего нового наряда, особенно кепки с козырьком... Как у настоящих СС!
Но тут вышло еще более досадное. Не успел Митя заговорить про свою любимую Сухону — оказывается, не вблизи Архангельска, а на Вологодщине: как там раньше от его городка Тотьмы до Северной Двины гнали баржи с раскулаченными, я вдруг услышал окрик: "Карапет... здорово!" Кричали с другого конца — от бара, и я не просто съежился, а явно покрылся испариной, к тому же под плотным новеньким мундиром. Что это, Господи... Кто узнал меня? Не хватало каких-то разоблачений — от новых "друзей"!
Не обращая внимания на мое состояние, Сухоруков продолжал про тех раскулаченных: мол, не может забыть про такое... ведь их и топили там, в замерзавшей реке! И не потому ли он и записался к генералу Власову, едва узнав, что тот сам в плену? А что касается Тотьмы... да, именно так это называется, а не Потьма, как в Мордовии. Один черт — от угро-финнов!
Тут снова: "Каррапет! Иди сюда... ну?" И я все же обернулся на крик, не удержавшись. Сквозь легкий сигаретный дымок, плывший над головами, мне сразу удалось различить кричавшего. Такой себе невзрачный — чернявый, тоже в немецкой форме и даже без погон. Обычный "гиви", которого я раньше вроде бы не видел здесь... И в чем дело? Кого он зовет, если не меня?
А когда по узкому проходу стал проталкиваться такой же чернявый и в форме, то я не просто облегченно вздохнул. Пришлось еще успокаивать Митю, который морщился при виде "этих армян": здесь их, мол, "как собак". Да, многих недавно тоже пригнали сюда — сняли в Польше целый легион! Пусть все защищают этот Атлантический вал, которого еще нет... Gott verdammt!
Но так или иначе наша пьянка была испорчена: мне не хотелось делиться и своими воспоминаниями про дела в родном краю при раскулачивании или голодухе, а тем более — почему я очутился здесь, недалеко от Бельгии. И только налил рюмочку шнапса дядюшке Ришару, когда тот проходил мимо, цепляясь за каждый столик. Пусть тоже отметит мое событие, как это ни горько!
О том, что зачисление в состав РОА — это впрямь горький сюр-
приз, я узнал на той же неделе. Нас собрали в новом помещении — там, где разместился штаб батальона, и почти торжественно объявили, что надо ознакомиться с текстом присяги, которую должны принимать все новые бойцы РОА. А после этого выступавший поручик выставил щит, на котором большими буквами были выписаны в обрамлении синего, красного и белого цветов такие слова:
"Я, верный сын своей Родины, добровольно вступаю в ряды Русской Освободительной армии и торжественно клянусь, что буду честно бороться против большевизма, за благосостояние своего народа. В этой борьбе, которая ведется на стороне немцев и союзных армий против всеобщего врага, я торжественно обещаю Адольфу Гитлеру — вождю и главнокомандующему освободительных армий, быть верным и абсолютно покорным. Я готов за эту присягу в любое время пожертвовать своей жизнью".
Признаться, здесь кое-что смутило меня. Во-первых, насчет "покорности" и насчет готовности "в любое время пожертвовать". Кажется, даже находясь под Уманью, я не испытывал таких чувств, не говоря уже о гестаповской печи. А особенно удивило упоминание про Адольфа Гитлера... похоже, и другие были в недоумении. Вон даже в зале раздались крики: а не за Власова? Почему же так?
В самом деле, вот кого бы надо упомянуть в такой присяге, раз это касается именно Русской Освободительной армии! И неужели сам генерал утверждал этот текст... или здесь поработал кто-то Другой — вроде майора Зыкова?
Не стараясь унять роптавших, дежурный поручик объявил, что официальное принятие присяги будет происходить в конце недели. И все разошлись, толкуя на ходу. Что же, спрашивается, делать?
Явно сбитый с толку, я не сразу пошел в казарму. Ежась от ветерка с пролива, рядом зашагали и другие солдаты в форме. Снова среди них я заметил чернявых — очевидно, армян из легиона. Нет, их волновала не предстоящая присяга (похоже, у них другие порядки?), а больше девушки. Но вроде бы заглядывались и на меня.
"So sind wir..." — так заорал репродуктор, и на этот раз он особенно раздражал меня. То была песенка немецких солдат, которую можно перевести так: "Мы — таковы, и такими останемся дальше...", если это будет литературно. Совсем не "прима", как говорят немцы. А как бы тут сказала моя бабушка?
Да, Митя высмеял мой перевод, но все же записал его в свою стихотворную тетрадку. Последнее, что там было, — несколько строчек из песни "Землянка". Интересно, что за новинка?
О, с ней была целая история, как он мне рассказал...
Дело в таком известном поэте — Алексей Сурков. Он вполне казенный, так как сочинил раньше массовую песню "Дан приказ: ему — на Запад". Это актуально звучало и теперь, когда Красная армия наступает, взяв уже Киев! Но недавно он сочинил о том, как в прифронтовой землянке вьется огонь, у которого боец пишет письмо. До его любимой девушки "дойти далеко", а зато, по его словам, "до смерти — четыре шага". Это очень понравилось Мите — ценителю поэзии, но, оказывается, не понравилось какому-то Абраму Лейкину, который в "Красной звезде" разнес автора за "упадочничество". Опять евреи вмешиваются в идеологию... забавно!
Я удивился: откуда Митя это знает? И он пояснил, что так недавно писало берлинское "Новое слово", которое он тоже изредка читает. А потом стал пересказывать очерк Николая Торопова о последних днях в Киеве — довольно грустное описание с падавшими листьями каштанов, с уходом из дома, вообще из этого города.
Митя так разговорился, что его расслышали другие солдаты, и кто-то поинтересовался: не сами ли мы из Киева? Когда я отозвался, что из Одессы, один — тоже из чернявых — усмехнулся: "А... Одесса-мама, а Ростов-папа".
Оказывается, он из Ростова... кстати, не зовут ли его Карапет? Нет, это был тот самый, который звал Карапета, но сам он Ашот. Очень приятно, как и среди одесских евреев...
Потом я часто буду вспоминать такую встречу. Еще одна перемена в моей судьбе! Еще один горький поворот!
Да, чего только не бывает в жизни!
10
Сперва мы тоже бродили по берегу, не обращая внимания на волны. Это произошло после знакомства с армянами.
Действительно, Ашот был из Армянского легиона, который располагался в Пулаве, — не то 810-й, не то 813-й. Они охраняли немецкие тылы и коммуникации, пока их не направили по тамошним лесам — против партизан. Тоже своеобразные "канадцы"!
Меня удивило, что и в Польше — казалось, легко сдавшейся стране, — есть свои партизаны. А этот легионер стал длинно пояснять насчет различий — примерно, как и в Югославии — на коммунистические и антикоммунистические силы. Заодно он знал о положении с "Русским корпусом", который был в Сербии: там русские крепко дерутся, хоть их теснят титовцы... о! Лихие ребята из такого охранного карательного соединения!
Я потом с ними встречался по лагерям, и попадались даже те, которых в середине 20-х годов принимал на параде сам генерал Врангель — еще в качестве выпускников-кадетов. Тогда посреди казарменного плаца выстроились в каре четыре шеренги худеньких мальцов в беленьких мундирчиках, а спустя пятнадцать лет они натянули немецкие мундиры с эсэсовскими молниями на петлицах. Ну и вот — с осени 41-го года им пришлось нести потери там, в югославских горах, так что и был объявлен дополнительный набор в "Русский корпус" повсюду на оккупированной территории, в том числе в румынской Одессе.
Особенно азартно Ашот рассказал о том, что делается во Франции. По дороге сюда он, как и мы, проезжали после Бельфора такой город — Нанси, а там у него живут родичи. Да, ведь армяне широко расселились по Франции, и разве потом даже не появится знаменитый на всю страну певец — Азнавурян, иначе говоря — Шарль Азнавур, который заткнет за пояс самого Мориса Шевалье? Как... я не знаю про такого — Шевалье, хотя перед взятием Парижа он прославился тем, что упорно пел: "Париж остается Парижем"?!
Я невольно спросил: почему же Ашот не остался там, в Нанси, у своих? Позже Вовка будет мне рассказывать, что в Одессе при румынах даже продавалась выходившая в этом городе газета — "Эко де Нанси". Но и такой знаменитый город не прельстил уроженца Ростова, а захотелось посмотреть своими глазами на море, если ему не довелось родиться в Одессе-маме... Но, как ни странно, здешнее море ему совсем не нравится! Называется — курорт?! Копакабана ли?
С интересом слушая такого собеседника — почти земляка, я с завистью поглядывал на его форму — тоже с длинной кепкой, но в отличие от вермахта — и на петлицах, и по цвету шеврона. Хотелось спросить у него, принимал ли он присягу — и именно йа верность Адольфу Гитлеру... А этот Ашот, будто догадавшись о моих
настроениях, вдруг сообщил, что Карапет, которого он упорно звал среди столиков в бистро, хочет удрать отсюда — вот дела!
Я не стал спрашивать, почему тот хочет удрать и куда точно... Но вдруг в этом намерении настоящего Карапета мелькнуло что-то заманчивое. Да, в самом деле, если во Франции много армян и если надо принимать присягу на верность Адольфу Гитлеру... Вот бы потолковать серьезно, а не на ходу! И еще долго не оставлял его.
Правда, где гарантия, что тот Карапет окажется таким солидным человеком? Разве не большинство армян с примесью этакого южного, даже экзотического чудачества? Вон позже Вовка Гридин расскажет мне про одного армянина из граждан Франции, который не только поражал, а и потешал почти всю Мордовию, где только там ни появлялся в зонах. Этот Жанно (французский вариант его имени) жил даже не в каком-то Нанси, а в самом Париже и более того — он был лидером всех комсомольцев французской столицы. Но в конце концов этому темпераментному комсомольскому секретарю вдруг захотелось в Советский Союз — чтобы приложить свои силы для общего счастья! И он сперва просил советского посла, желая получить визу на переезд к нам, а когда ему в десятый раз отказали, то даже пошел на крайний шаг. Он решил просто бежать в страну Советов — и таким путем, как раньше насильно увозили похищенных здесь чекистами белогвардейских генералов: морем. Да, Жанно явился в Марселе на борт советского судна, упросил его капитана с помощью своего комсомольского билета — и вот очутился в нашей стране... О том, что он свалял дурака, стало вскоре ясно тем сотрудникам республиканской библиотеки в Ереване, среди которых ему довелось работать, а одновременно высказывать свое недоумение, возмещение и проклятия из-за окружающей действительности. Пока это и не кончилось 5-летним сроком наказания "за антисоветскую агитацию и пропаганду" и отсидкой на смех другим в ГУЛАГе — и на самой нелепой работе в далекой Мордовии...
Вот что такое армяне во Франции! Но кто думал, что и я превращусь в такого же нелепого и смертного Жанно, поддавшись на разговоры об этой необычной стране — кстати, уже приютившей раньше многих из России, в том числе писателя Ивана Бунина с улицы Пастера, 44... Или вообще мне очень уж захотелось избавиться от
необходимости не просто носить типичную немецкую военную робу, а и присягать почему-то Адольфу Гитлеру, а не Власову?
Короче говоря, я постепенно договорился обо всем с этим истинным Карапетом из легиона № 312, сформированного раньше в Польше. Это стоило нам не одной прогулки далеко от бистро под ревнивыми взглядами дядюшки Ришара и одной блондинки, которой нравились чернявые военные, даже чужие. Сам соблазнился!
А потом и наступил решающий день — накануне принятия присяги в РОА. День, когда я, взяв у доброго дядюшки немного мужского барахла, пошагал под вечер не вдоль берега Ла-Манша, а сразу в лесные заросли, сняв кепку. Да, выбросил эсэсовское добро!
Туда долго провожал меня он же — Карапет, хоть и не научил по-армянски. Но зато ожидал подальше его земляк Ашот, или кто там еще другой... поистине — целое армянское подразделение!
Благо, я сам, по их словам, был немного похож на армянина — в берете! И если бы еще отпустить усики...
Но, спрашивается, давно ли я так же шел по Украине?
Да, в первую же ночь я устроился, как было недалеко от Бара. Только что еще не ударил мороз и вокруг не находились евреи. Почти с комфортом! Вот видели бы мои "друзья" из РОА!
Что ни говори, хорошо спать на открытом воздухе, зарывшись наполовину в сено и стараясь не думать ни о чем! Правда, мне невольно вспоминались стихи, прочитанные Сухоруковым — про летящий над берегом длинный простор... Заманчиво, что ни говори!
Интересно, какой шум поднимется в казарме, когда кинутся — где я? Или, пожалуй, мне еще не довелось там как-то примелькаться — в этом батальоне? А поручик, готовивший там присягу, не показался слишком расторопным. Хотя не косился ли он на нас с Митей, когда мы почитывали по толстой тетрадке про "Землянку"?
Беспокоило также — как будет с моими документами, пусть Ашот и обещал что-то придумать с ними, едва только доберемся до его родичей в Нанси. И какую еще фамилию там выбрать, чтобы окончательно замести свои следы от властей — будь то французских, если не впоследствии советских? Ведь я так или иначе рассчитывал вернуться домой, как бы ни сложилась война!
Кажется, в эту первую ночь на воле мне приснился дядюшка Ришар. И я опять пожалел, что по-настоящему не простился
с тем, кто любит Одессу. Да, не простился так, как это потом будет описано в повести "Мальчик с Красной слободки", которую напишет и прочитает в отрывках "Интеллигент". Вот, кстати, когда мне пригодилась бы та еврейская особа, какую он там изобразил, — тоже бездомная, вполне неприхотливая, даже спортсменка. О, Ирина... или как там ее?
Хотя это тоже был сон! Я вскочил, когда вокруг было светло, и сразу собрался в дорогу. Но тут залаяла вдалеке собака, а в конце огорода показался моложавый тип в берете и шарфе через плечо, чтобы помочиться. Лишь бы не жандармы, которые снуют взад-вперед по дороге! Или вон даже девичий голос, похожий на выкрики в бистро на берегу у Дьепа? Тужур-лямур! О-ля-ля!
Все же мне повезло: я благополучно добрался до почтового отделения, где и договорился встретиться с армянином. Кое-как разбираясь в надписях вокруг, я купил открытку и быстро написал несколько слов Сухорукову. Хорошо, что раньше учил французский!
Да, теперь мне нечего было бояться, а проститься с ним надо бы... Что ни говорить, а он сумел как-то утешить душу!
Ведь потом, кстати, буду плыть на барже по его Сухоне!
11
Еще оставаясь в Проверочно-фильтрационном пункте, я не раз вспоминал на вышке во время своих дежурств все то, что было потом — во Франции и после нее, когда произошла высадка союзников через Ла-Манш.
Прежде всего в памяти всплывал Нанси — не просто городок, как мне казалось раньше, а солидный 100-тысячный железнодорожный узел с его машиностроением и химией, с металлургией на базе Лотарингии, даже с университетом, хотя я и близко к нему не подходил. Не говоря уже об обувно-кожевенной отрасли — фабрике и магазинах, где в самом деле заправляли армяне и куда меня взяли, даже не заглядывая в документы, какие они ни липовые. А однажды и признали во мне что-то армянское — с моим сумрачным взглядом и даже выросшими усиками... Не потому ли там появилась девушка, которую явно прочили мне — кое-как приодевшемуся и с первым заработком?
Карапет влюбился
В красотку Тамару... —
так однажды уже весело встретили меня в одном доме, где вместе с армянами жили русские. Они ставили на патефоне эту пластинку Петра Лещенко — "Кавказ", явно намекая на мое знакомство с этой девушкой. И было так, что я немного почувствовал себя в родной обстановке, чуть ли не на своей земле! Думалось ли о таком маленьком счастье, когда я бежал из Дьепа? Поистине — "прима"!
Но все же вокруг шла война, к тому же я находился среди тех, кто тоже был связан с РОА. Вон однажды мне попалась немецкая газета "Pariser Zeitung", и там я увидел большое фото: приезд в Париж одного из коллег генерала Власова — нет, не Малышкина... Это был некто Жиленков, о котором я лишь позже узнал довольно много: будучи секретарем райкома в Москве, он попал в плен и попал тоже в "добровольные помощники", работая мотористом в воинской части (почти моя биография!). Когда его опознали и даже хотели расстрелять, он все же сумел втереться к немцам в доверие в качестве бывшего члена Военного совета армии. Получил звание генерал-майора, стал ведать пропагандой — и вот наезжал в Париж с лекциями о борьбе против большевизма. Признаться, и мне хотелось побывать там — в зале Ваграм, где он выступал! Видно, крепко сидела во мне тяга к власовщине... Как ни верти, Иван!
Лишь потом я завертелся с другими делами, работая экспедитором на новой обувной фабрике. В моем распоряжении был грузовичок, а в кармане уже имелись довольно убедительные документы — на имя жителя Нанси по фамилии, которую мне придумали армянские друзья. Когда дело доходило до такой необходимости, то стали гадать: как подписать удостоверение... да, что наиболее характерно для меня, каким признаком я хотел бы отметиться, что ли? И при напоминании о том, что я ходил на руках перед гестаповской печью — делал такие рискованные шаги, рискуя верной смертью, сам Ашот предложил: шаги... пусть будет — Шагинян... да! Хотя, по-моему, он даже не знал, что в России есть армянская писательница с такой фамилией. Ну, а имя — естественно, использовали мою кличку — Карапет... И так меня окрестили эти милые люди, пусть и вроде бы чужие, а потом и устроили у себя на работе!
Не сказать, чтобы я ловко чувствовал себя на своем месте — ив
кабине грузовичка, и с жалкими усиками. Прежде всего, сказывалось то, что я почти не знал французского языка — кроме того школьного, и еще нахватался, общаясь с дядюшкой Ришаром и вообще в бистро. Ну и меня постоянно держал в тревоге страх перед проверкой тех же документов: ведь почти на всех перекрестках стояли военизированные полицейские — "ажаны", не говоря уже о редких случаях контроля со стороны немцев. Их "фельджандармы" с серебряными полукруглыми бляхами на груди, казалось, не столько заглядывали в документы, сколько тебе в душу, пронизывая натренированными взглядами, как ищейки. Чаще всего я отвечал им кое-как по-немецки, лишний раз пожалев, что не интересовался этим языком, когда бывал у бабушки в Люстдорфе (не то, что в школе, где мог бы и обязательно учить его — как вообще было принято перед войной!). Но пока мне удавалось благополучно выходить из положения: я ездил то со склада на фабрику, то даже за город — к поставщикам сырья, и ко мне постепенно привыкли, уже принимая за своего... Ну, видели бы, какой я шустрый, на Слободке!
Хотя не передать, как было не по себе возвращаться туда, где я жил! Сперва меня приютила сестра Ашота — в небольшой квартире, даже помогая с приготовлением еды, а потом я нашел отдельную комнатку на окраине: хотелось быть подальше даже от тех людей, которые могли из-за меня пострадать. Вот когда я снова вспоминал еврейку Ирину, которую придумал в своей повести Вовка Гридин... или мне изредка не давала скучать та же Тамара, как ни напоминала другую Тамарку, которую я знал дома по соседству?
Навещая меня, эта полуармянка-полуфранцуженка тоже незаметно приобщала к окружающей жизни — вплоть до Рождественских торжеств, которые подошли в конце того года — 43-го. Так что я и с легким сердцем встретил Новый год, стараясь не думать о маме, которая в Одессе, и вообще о прошлом. Собственно, а разве я немного думал о чем-то, когда встречал 42-й — еще узником подземного шарикоподшипникового завода по ведомству Шпеера?
Но уж что совсем было мне далеко от одесской жизни — это события, связанные там с власовщиной. Как ни далека, казалось бы, они были до моего родного города, но все же не обошли Одессу. Лишь позже я узнал, что там, на юге, и появилось заявление Власова в марте, переданное по местной радиоточке, и читали первые свод-
ки РОА — той армии, которой еще не существовало, и особенно заинтересовались сообщениями про первые разброды у власовцев. Вон, например, что писала "Одесская газета" еще в мае 43-го:
"Многие русские люди восприняли с энтузиазмом весть о создании Русской Освободительной армии. В ее рядах подавляющее большинство бойцов и командиров готовы с оружием в руках выступить за Новую Россию — без большевиков и капиталистов. Но среди них находятся провокаторы, засланные агентурой НКВД, которые стремятся подорвать изнутри Освободительное движение. Они действуют на руку украинцам, которые считают, что их родина уже освобождена от Советов немецкими победоносными войсками, и поэтому якобы нет смысла снова идти в бой..."
Правда, в том же номере этой газеты за 6 мая был материал под названием "Ширится и растет Русское Освободительное движение" — отчет о "первом съезде представителей РОА" в Смоленске. Он был дан в худших образцах советской прессы: "Огромный зал переполнен. Оживленно беседуют между собой вчерашние военнопленные. Входит группа кубанских казаков, затем черкесов. Собрание посылает приветствие вождю Русского освободительного движения генерал-лейтенанту Власову. За столом президиума — генерал-майор Малышкин, генерал Жиленков, майор Фролов, солдат Каламацкий и другие"... — Так вот этот отчет лишь вызвал досаду у меня, когда я читал сохранившуюся газетную вырезку.
Но зато с каким любопытством и прочитал заметку, напечатанную недавно — в конце 91-го года в газете "Одесса-мама" (была такая!):
"В первые дни нового, 44-го года состоялся большой концерт, посвященный Власовской армии. В помещении Оперного театра собрались офицеры и солдаты в странной, голубоватого оттенка немецкой форме, чтобы слушать произведения Чайковского. Исполнялись 5-я симфония — с ее мужественной темой, "Славянский марш", символизирующий натиск на врага, и торжественная увертюра "1812 год" — наиболее патриотически звучащее произведение великого русского композитора. И создавалось впечатление, что русским слушателям, надевшим вражескую форму, как бы напоминали об их истинном долге — защищать родную землю от захватчиков..."
Автором этой все же более удачной заметки был мой слободской друг. Но, показывая ее мне, Вовка еще сказал, что тогда в Одессе
даже ожидался приезд Власова — после его пребывания в других городах страны, но, увы, так и не дождались. "Струсил этот генерал, видно..." — так посмеивались обычно скептичные одесситы. А некоторые злопыхатели и издевались: "Испугался наших партизан!" Возможно, так и было в действительности?
Ведь сразу после войны он же — Володя Гридин, который служил в духовом оркестре Одесского военного округа и встречал в порту английское судно с вернувшимися бывшими советскими военнопленными, сам слышал рассказ одного из них, как на Власова покушались в Минске. Якобы там партизанская группа подготовила взрыв автомашины с генералом, пока тот выступал на площади с трибуны, а бомбу должен был бросить специально подосланный 7-летний мальчик. Но после митинга Власов, явно предупрежденный своей охраной, сел в другую машину и... остался жив. Зато многих после этой неудачи похватали, не говоря уже о мальчишке, а рассказчика обо всем в Одесском порту засадили в крепость, из которой вызволили только союзники. И не знаю, как было на самом деле, но вот, значит, так обстояло дело — с приездом Власова в Одессу! И вместо его присутствия был дан концерт, описанный Вовкой, пусть суховато и невыразительно.
Знать бы мне тогда, какие события происходили в родном городе! Как и то, что вскоре настоящие "друзья" — в немецкой форме с трехцветником, а не в "странной, голубоватого оттенка", обычной для офицерских "гивиков", стали ходить и на Дерибасовской... Об этом тоже была заметка 'В. Гридина в "Вечерней Одессе" 1 ноября 1991 года — постарался мой друг детства! Да, ведь тогда уже появлялись разные воспоминания о власовском движении, в том числе и первые попытки как-то объяснить его, если не оправдать. Я даже узнал из "Литературной газеты", что в присяге РОА пытались изменить текст — поставить рядом с Гитлером и имя Власова... Но, судьба уже оттолкнула меня от всей этой сложной и запутанной истории! Хотя и не избавила до конца моей жизни от сомнительной славы, не говоря уже о лагере...
Ну, а потом я там, во Франции, совсем ничего не узнал про другие события, связанные с Освободительным движением. Мне было совсем не до этого!
12
Булонский лес... Каким он представлялся мне раньше?
Нечто действительно лесное — с чащами и разными деревьями, с дикими полянами, грудами камней и шумом листвы над головой. Пусть и в Париже! Легенда!
Но когда я увидел его, то оторопел. Да, есть деревья и даже всадники между стволами. Есть и приятный лесной дух, впрочем, смешанный с ароматами духов или дешевых сигарет, если не сигар. Ну и совсем разочарующее — это рестораны, пусть даже они знаменитые: "Арменонвиль" (название почти армянское — от "Армен"!), "Пре Кателан" или "Павильон Дофин"... Их ли мне смаковать?
Больше я не стал там бродить и натыкаться на неожиданные названия и сооружения, как и на самое нелепое — немецкие мундиры и каски тут и там. Не хватало еще, чтобы меня, Карапета Шагиняна, задерживали для проверки документов, а я отвечал по-тарабарски, имитируя армянский язык... Прочь оттуда, как и вообще из Парижа весны 44-го года, несмотря на всю красоту!
Нет, признаться, кроме парижской красоты и этой живой легенды — Булонского леса, о чем столько приходилось слышать раньше, я вдруг устремился в бывшую столицу Франции, завороженный другими, даже чисто литературными воспоминаниями. Бульвар Мальзерб. Улица Гобеленов. Или Сена, по которой ползет баржа. Разве не читал я об этом в одном интересном романе?
То был "Гиперболоид инженера Гарина", который я знал еще до "Монте-Кристо" или "Пещеры Лейхтвейса". Каждый номер "Пионерской правды" с ним я первым хватал из рук у "Интеллигента", пока газета потом не переходила к "Комиссару" или даже Пинчику — не очень большому любителю чтива... И как было интересно теперь поехать или тайком сновать по ночным парижским уголкам, где водился Гастон Утиный Нос с ножом, держа его по-испански — клинком к себе и где убивали двойника Гарина — скромного Виктора Ленуара. Хоть и не только с усиками, но и с бородкой!
Может быть, я уже слишком засиделся в армянском Нанси, раз меня и потянуло однажды к детской романтике, которой заморочил голову тогда, летом 36-го года, поживший здесь лишь года два завлекательнейший Алексей Толстой, сам похожий в жизни и литературе на ловкого инженера Гарина! Но я даже оставил в своей
холостяцкой каморке милую и недалекую Тамару — героиню лещенковского шуточного "Кавказа" и на неделю рванул в командировку сюда — не только к Булонскому лесу, а и к местам с Зоей Монроз и Роллингом. О, эти герои, охмурявшие нас раньше!
Ну и надо было так глупо вляпаться потом, когда я успел пошататься и по таким местам, как Монмартр с голодными художниками, как "Мулен-Руж", куда рвались пьяные красавцы из люфтваффе. Я даже попал к ресторану "Балалайка", откуда все время слышалось знаменитое танго (нет, совсем не то немецкое, которое раньше звучало с пластинки на заводском концертике!). В одном эмигрантском фильме перед войной было показано, как жалкие и милые белогвардейцы пели и играли про незабываемую балалайку, а потом, мол, так и назвали свой ресторан... Ну и как было не потерять голову от всего этого?
Именно с безумной головой я и растерялся на дороге где-то за Парижем, еще бормоча про себя такую мелодию, записанную раньше Вовкой. Тогда навстречу ринулась немецкая девятитонка с девятитонным же прицепом. Там был поворот, и эта "шкода" — действительно, творилась шкода, если по-украински! — не успела развернуться со сцепкой, как тут я на своем грузовичке буквально влез между первым и вторым кузовами. Хр-рясь! — заскрежетали тросы, опутав мой радиатор, и я сперва подпрыгнул на месте, еще вцепившись в руль. А потом вылетел спиной в левое стекло — и то кстати, потому что машина успела извернуться вполоборота. Целая битва с металлом, как на Курской дуге!
"Gott verdammt!" — снова-таки по-немецки, подражая эсэсовскому подполковнику Петтингеру в который раз из одной книги, возопил я. Потому что всей задницей влетел в свежую зелень на обочине, где взмыли птицы. Или все же я еще жив?
Дальше была обычная дорожная сумятица: ругань немецких шоферов, отпихивание в кювет останков моего грузовичка, рев моторов, когда прицеп стали выравнивать. И попытка уматывать дальше, несмотря на мою ругань.
Это было в полдень, когда мимо сновали разные транспортные средства. И хорошо, что другие водители меня заметили, но, не стараясь понять мой армянский выговор, кое-как перевязали кровоточащий бок — левое бедро. А к наступлению сумерек я еще успел дотопать до какого-то поселка, даже прихватив некоторые вещи из кабины, в том числе накладные на закупки. Но дальше, в поселке, у сарая хозяина — старика, похожего на одесского рыбака, я хватился своих документов. Увы, Карапета Шагиняна больше не существовало: их смяло вместе с левым бедром... и что делать дальше? Карамба! Или по-моряцки — просто амба!
Конечно, я сперва с удовольствием улегся — прямо ничком на хозяйском станке, наслаждаясь нежно-пряным духом стружек вокруг. Таким же запахом, помню, тянуло и от свежевыструганного гроба, в котором лежал мой младший брат, и у меня невольно защемило в душе: "Вот и твой гроб здесь — так далеко от дома..."
Забавно, что в сарае хозяин не ловил рыбу, а делал их же — деревенские гробы, если кто-то заказывал. Но, не желая быть одним из таких редких заказчиков, я твердо решил, стиснув зубы: ну, если я ушел от тех, кто навязывал мне Адольфа Гитлера в вожди, то... И на всякий случай обернулся по сторонам: не висит ли там портрет его? На этот раз — без ругательства из умной книги!
Но ни фюрера, ни французского шефа нигде не было. А хозяин, помогая мне улечься на ночь, лишь поругал другого правителя Виши — Пьера Лаваля. Не того ли, который приезжал в Москву в 35-м, чтобы заключить какой-то договор? Была даже фотография в газете: в честь него советские самолеты выстроились в небесах, составив слово "France". Кстати, в составе французской делегации вместе с министром авиации — Пьером Котом, как я недавно узнал, был и будущий писатель Сент-Экзюпери... Вон как бывает иногда полезно читать газеты, даже советские! Ну и парадоксы истории!
Зато знать бы, что потом, когда я слегка очухался у плотника, когда и осмотрелся, — что творилось связанное с самой неожиданной печатной продукцией. С такой, где даже не существуют привычные мне с детства знаки препинания.
"В те дни цветы и фрукты были редки и будучи редкостью были очень элегантны. Их очень тщательно выращивали чтобы они хорошо выглядели и хорошо гармонировали с тем что могло оказаться
с ними по соседству будь то люди или другие вещи. Они не имели ничего общего с жизнью под открытым небом а были целиком и полностью связаны с помещением и декорирование помещения фруктами и цветами было традиционно элегантным и модным..."
Какой-то слишком отвлеченный, явно неземной, птичий язык... не правда ли? Но, как ни странно, в таком мире люди жили там же, в глубокой провинции, если судить по впечатлениям одной французской или английской писательницы. "Войны, которые я видела" — так называется ее книга о событиях где-то в Билиньене и Кюлозе. Хотя жизнь тогда, в 1944 году, была нелегкой, например:
"Многие люди как и мы живут в деревне и топят брикетами той Франции которую я не видела с 1900 года и еще в придачу дровами и естественно этому сопутствуют шерстяные чулки и все прочее и фасоны меняются..."
(Гертруда Стайн. — "Париж Франция")
Именно в такой глубинной Франции я и очутился тогда после автомобильной аварии на дороге из Парижа в Нанси. Если знаменитая писательница — в свое время знавшая молодого Хемингуэя и даже подарившая в честь него выражение "потерянное поколение" — могла проживать в доме, где находились некоторое время немецкие солдаты, то что, спрашивается, взять с меня?
Как тоже представитель потерянного поколения я поначалу там вместе с хозяином делал гробы. Не скажу, что меня по-прежнему привлекал их нежно-пряный дух, хотя и всегда поражало, как по-разному сворачивается стружка, вылезая из рубанка. Потом я дурел от другого — запаха лака, хотя вообще можно было бы вполне обходиться без лаковой обработки поверхности крышки гроба. "Шарман!" — при этом блаженно восклицал мой романтический гробовщик, и я стал подозревать, что иногда он пробует на язык ее — политуру. А если его язык окончательно заплетался, то в конце дня он посылал меня за свежим сыром — в лавку наискосок, где лишь качали головой. Но и выдавали его — как крыловской Вороне! О, этот блаженный французский продукт!
Однажды я там напоролся на вечно пугавших "фельджандармов" с их бляхами на груди. Как и все люди, они, видно, тоже не были чужды этого — если не одуряющей политуры, то сыра с дыр-
ками. Оба и не посмотрели на меня при входе, хоть я поеживался без сбритых усов. Их не привлекала даже девушка, сидевшая одиноко и, как ни странно, без тюрбана. Но зато они уставились на портрет сбоку от стойки: что это за худощавый в берете? Да, не преступник ли, которого ищет полиция? Или даже маршал Петэн?
Когда хозяин пояснил им, что это бывший коммунист, а теперь лидер "народных социалистов" — Жак Дорио, то жандармы с уважением закивали. И я — тоже в берете — ушел, уверенный, что следующим был бы вопрос их обо мне. Но гробовщик не мог меня успокоить, так как сам не слышал про этого Дорио или про другого перебежчика в национал-социалисты — Марселя Деа. Зная кое-что про них от в меру культурных армян в Нанси, я заскучал. А потом с особенным рвением принялся топить сарай теми же брикетами, о которых потом написала знатная Гертруда Стайн, а теперь это напечатала "Иностранная литература". Пожалуй, похоже на столкновение с девятитонкой "шкода", если не с Гастоном Утиным Носом!
Так я стал жить дальше — в легком страхе даже из-за покупки сыра. И когда благополучно возвращался к хозяину, то готов был читать не только из Крылова — насчет сыра от зловещей вороны, хотя та не каркала... А как, кстати, по-французски "сыр"?
Или, возможно, положение вокруг складывалось такое, что власти — как в столице Виши, так и в Берлине — не хотели особенно задираться? Поэтому моя жизнь, что называется, текла. Как Сена!
Я почувствовал это, когда однажды послушал очередное "Из главной квартиры". Как будет и тут по-французски?
Это было в начале апреля — с первыми цветениями вокруг и с усиленным щебетаньем над крышей... слава Богу, тоже не ворон, а мирных воробьев!
Получив свое жалованье за очередной гроб, мой хозяин вдруг принес не деньги — такие же франки, какие были и до войны (как и гимн!), а неожиданно маленький радиоаппарат. Это было все, что ему сумели заплатить близкие покойника — из его оставшегося добра. В первый же вечер он поковырялся в нем и включил, попав на ту настройку, которая осталась от прежнего хозяина. Оказывается, тот регулярно слушал Лондон, потому что сквозь шелковую обшивку репродуктора ровно в восемь часов ударили три короткие и одна длинная колотушки в гонг. Знаменитые позывные Би-
Би-Си — на морзянке составлявшие букву "V" — первую в слове "Victory" — победа! Я услышал это впервые, невольно задрожав — как действительно сочувствовавший их победе... Так я потом и кричал своему следователю: "А знаете, когда я еще начал слушать вражеские передачи, как вы говорите?" И только не добавил — где и как именно это происходило. Потому что все равно он лепил срок.
Ну, так что же я тогда сразу услышал? Очередное выступление де-Голля — с его знаменитым обращением: "Francaise et francaise!" — сначала к женщинам Франции, а уже потом — к мужчинам... Вот истинный европеец, а не те, кто призывали одних "друзей"! И снова это напомнило про Власова — как борца против своего правительства... Интересно, что у него нового? Где РОА? А он сам?
Лишь теперь я найду в книге Юлия Квицинского:
"Наступил уже май 1944 года, а эшелоны во Францию, Италию, Данию, Бельгию все ехали и ехали. В одной Франции было собрано больше 72 батальонов, которые срочно распихивались по немецким частям".
Имеются еще одни данные о расширении тогда "добровольческих" частей.
Они приведены в труде историка Василия Андреева — отца ученой из Оксфорда, помещенные недавно — после всех искажений — в официозной "Красной звезде" и перепечатанные в газете "Одесса строительная", какая мне случайно попалась.
"В октябре 1943 г. были введены новые штаты немецких пехотных дивизий. Согласно им, 2005 штатных должностей в каждой дивизии (из 12713) были заняты добровольными помощниками. В составе дивизии появились целые подразделения, укомплектованные целиком из русских, — антипартизанские, строительные, транспортные и пр."
И далее у него же — Василия Андреева:
"В некоторых частях и соединениях "гиви" составляли значительную часть солдат. Летом 1944 г. сражавшаяся в Нормандии 57-я пехотная дивизия более чем на две трети была укомплектована поляками и добровольными помощниками из числа волжских татар. Группа армий "Север" 1 июня 1944 г. насчитывала 55495 "гиви".
Помимо сухопутных войск, "гиви" активно использовались в авиа-
ции и флоте. В люфтваффе добровольные помощники были заняты при формировании расчетов зенитных орудий и летных экипажей из русских".
Узнав об этом после высадки союзников через Ла-Манш, я почувствовал себя раздосадованным. Ведь пришлось остаться в стороне от того дела, которое стало общим и для меня — после всего пережитого. Кстати, такое выражение — "Общее дело" я слышал как название некой патриотической организации на Балканах. О ней я узнал в одном лагере от жителя Белграда — из русских, где и возникла эта организация весной 1943 года независимо от Власовского движения. Пусть ее члены и не были карателями в "Русском корпусе", от которого потом многие отказывались... И впрямь — общее дело! Как еще лучше сказать о нашей беде?
Так вот какие разные воспоминания вызвало выступление де-Голля по радиоприемничку среди свежих гробов. Хотя потом это показалось символичным — место, где я узнавал про дела у Власова и его сторонников. И еще меня досадовало, что я оставил там, в Дьепе, душевного товарища — Митю Сухорукова, который, возможно, посчитает меня дезертиром, получив мою открытку. Но про него мне напомнил и такой случай.
Раз я шел недалеко от дороги — той злополучной, где со мной случилась авария. Как вдруг донесся автомобильный рев, а сквозь него — вроде бы мужское пение. Да, ехавшие пели — и неожиданно это вышло по-русски:
Смелого пуля боится,
Храброго штык не бере-от...
Так нас учили петь на досуге там же — в Дьепе! То была походная песенка власовцев — с ее дальнейшими словами о честности и верности долгу. Кажется, она и бывшая советская... да?
Самое же странное, что я услышал об этой песне спустя много лет и после своего возвращения из лагеря. Помню, шла какая-то передача на русском языке из Канады — оттуда кагебисты обычно не глушили, как "Голос Америки" или "Свободу". И вот выступает один бывший член РОА, живущий в Чили, рассказывая, что раньше — при власти социалистов — он ушел в подполье, а теперь — при Пиночете — живет легально и по-прежнему поет это — про
"смелую пулю и храбрый штык"... Вот какой верный власовец — не мне пример! Такими останутся многие и в лагерях...
Так стоит ли говорить, как меня взволновала эта песня во Франции? Не меньше, чем рычание союзных самолетов! Или это еще были немецкие Ю-88? О, эти "штукасы", как их иначе называли...
Что меня еще взволновало там, когда я снова послушал радио — уже не из Лондона, откуда я плохо понимал, а из Берлина, — про нашу Одессу. Ну, вот... вспомнили о родном крае... и как!
Сперва знакомый жесткий голос диктора ("Aus Fuhrershauptquartier Oberkommando der Wehrmacht") — это о боях в таких знакомых местах, как Южный Буг или Житомир. И меня даже умилило, что вон "Главная квартира фюрера" знает о подобных географических понятиях. Но потом я сжался, услышав такую официальную сводку:
"В районе севернее Одессы, а также между Днестром и Прутом атаки большевиков были безуспешны. В контратаках и тяжелых боях германские и румынские части разгромили неприятельские соединения и уничтожили много танков, орудий и тяжелого оружия".
И уже потом — про потопление судов в Атлантике или даже о новых боях — в Индии. Вторая мировая война разгоралась!
Кажется, это было вечером 8 апреля, а через день — 10-го я услышал и про "падение Одессы" ("ist gefallen"), несмотря на "безуспешность" атак большевиков. И сразу замерло сердце: как теперь будет там с мамой? Не отразится ли на ней то, что я уехал на пресловутые "шахты в Бельгии"? Не говоря уже об остальном...
Что же касается боев "между Днестром и Прутом", то вскоре их узнает один из тамошних моих дружков — Колька Пинчик. Его сразу мобилизуют — несмотря на отмороженную раньше в боях ногу, и лишь после двух десятков лет он расскажет, как действительно проходили бои в том районе — под Тирасполем. Интересно, что против его части, залегшей на левом берегу Днестра — в низине, выступали на правой стороне — вверху, почти над головой... кто бы, если подумать? — "гиви", к тому же матерясь через реку. Но совсем совпадение: этот Пинчик даже попал к ним в плен, когда наши части кинулись в атаку, и не очень скоро освободился — как только началось Ясско-Кишиневское наступление. Так что мы с ним
могли бы и встретиться, оставайся я по-прежнему в рядах "добровольных помощников", черт их дери! А теперь лишь — это радио...
Ведя свой "загробный" (буквально!) образ жизни, я все же потом нашел отдушину не только в слушании радиопередач, пока не сели батареи. Без такого прорыва в большой мир я предпринял и другое — ходьбу в округе, где — по уверениям моего хозяина — проживали какие-то русские семьи.
И однажды в мае я набрел — почти как чеховский герой в рассказе "Дом с мезонином" — на один подобный "дом с русскими"... И спасибо Богу за такой житейский, если не политический урок! Как раз накануне высадки союзников в Ла-Манше. Да, свершилась эта великая военная акция! И не только силами "канадцев"...
Хотя именно теперь я меньше всего ожидал ее — исторической высадки, совсем выпав из событий.
13
Ведь вышло так, что за три месяца до всей высадки появилась одна статья, которая... Вернее, я узнал о ней примерно за месяц, но напечатана она была в "Новом слове" за квартал до... Или еще верней — за полгода появилась в одной английской газете!..
Нет, лучше по порядку. С того же посещения дома с русскими эмигрантами. Дома совсем в глуши — за своеобразным Булонским лесом, но без названий и вообще вычурностей, а просто среди старенькой рощицы. Только был французский сыр — "фромаж"!
Короче — там вроде бы никто не должен жить. Забор, за которым пустырь. Лишь сарайчик — кажется с курами. Да, вон закудахтали. Алло! Эй! Как это по-французски?
Я сдержанно покричал, потом шагнул через плетень. Так и у Чехова с его рассеянным героем-художником. Только еще курцом.
Как от включенного тока, там раздался звонок. И сразу донесся почти истерический голос: "Ну, кого еще несет? Опять этот вермахт, да?" Потом каскад воплей и плача. Похоже — по-русски!
Кричала молодуха в сарафанчике, выглянувшая из-за сарайчика, где уже, оказывается, загорали. Не прикрывая смуглую грудь, она оглянулась, чтобы явно еще кого-то позвать. А ко мне вон бежала псина, рыча, как "Ю-88"... не легче! Что за черт!
Только потом я поймал себя на том, что здесь живут в такой же
абстракции, как и героини Гертруды Стайн, но еще и с поправками на Россию. Что там отмечала эта писательница?
"За вычетом электричества дома в деревне не изменились!.."
Но тут отключили ток, чтобы больше не было сигнального звонка у плети! И я застрял, как бы голый, застигнутый врасплох.
Потом молодуха спросила меня, словно продолжая давний разговор: "Это вы, голубчик, телефонировали из Парижа? Где же поклон с рю Дарю?" Как во сне, с ума сойти!
Когда на общий шум выглянул тип в тениске, держа в руке свернутую газету — явно с конспиративным шиком, я тоже стал говорить зигзагами. Да, воскликнул я, до каких пор торчать в стороне? Скоро будет высадка! А вы... И чуть не матюкнулся.
"Чекист! — вскричала в окно старуха с моноклем. — Натравите Рекса! Караул!" Лишь теперь прикрыв вялую грудь, молодуха прыснула, словно плача. Ну и публика собралась в этой глуши!
Ох, Господи, куда я попал, спрашивается? И здесь русский бедлам... За столько верст от России! Если не считать "фромажа"...
У меня шла голова кругом, а конспиратор, разгоняя газетой кур, крепко взял меня за локоть. "Вон англичане написали... Статья "Девяносто дней". Мол, тогда и будет высадка — с пушками и авионами. А что вы знаете, а? И предложил кофе — только эрзацный, от вермахта. Но не слушать старуху, ясно? А потом что-то с пением.
Казалось, здесь валяют дурака от безделья и жары. И лишь увидев на первой странице "Нового слова" подпись Геббельса, я понял, в чем тут загадка. Спасибо, что подсунули мне разъяснение.
Просто на этой запущенной даче — видимо, старой собственности РОВСа после поимки генерала Миллера — сидели в ожидании не то сигналов из парижского гнезда эмигрантов, не то уже смаковали тайну, выболтанную в начале этого года английскими журналистами. Они написали — возможно, для устрашения немцев, что высадка союзников будет произведена "через 90 дней". И ясно, что сам Геббельс должен был откликнуться, чтобы это опровергнуть — успокоить европейскую общественность. Но как он написал!
Действительно попивая с сыром кофе из немецких пайков, я пробежал глазами перепечатку его статьи в берлинской русской газете. И, честное слово, сам готов был поверить, что такой-то высадки никогда, точно же, никогда! — в жизни не будет. Так удиви-
тельно ли, что и эти молодые эмигранты забеспокоились? Одна лишь старуха в окне, боявшаяся чекистов, верит в чудо!
Больше не допытываясь — кто я такой, спортивный тип признался, что он связан с каким-то Жеребковым. А я кивал, не догадываясь, что меня лишний раз проверяют: ведь этот Жеребков — глава нового эмигрантского союза, связанного с Германией. И в будущем — даже член власовского КОНРа. Того органа, который станет прообразом правительства Новой России...
Господи, неужели я вызывал подозрение, даже став и без усов — помощником гробовщика? Вот насколько ты, Иван Федорович, или Георгий Козлов, или даже Карапет Шагинян, изменился к худшему, ошиваясь у немцев! Недаром и произошел от них...
С такой горькой мыслью, с почти справедливым укором, я уходил оттуда с дачи, не подавая руки информатору с газетой. А дамам, которые нервно курили, лишь кивнул зло.
Но уже за плетнем спохватился: ведь наш разговор велся по-русски... Совсем утратил контроль над обстановкой!
Да, не было ни одного французского слова, кроме жаргонных!
Значит, учуяли меня своим нюхом — как искалеченного земляка, изгоя... Или просто пожалели бездомного бродягу?
Это так расстроило, что я не стал в тот вечер крутить Берлин, пока еще тянули батарейки. И с особым рвением потом помогал хозяину не только строгать и убирать, а и разводить политуру, слегка пробуя ее на язык. Просто человеческий, а не французский!
В таком состоянии, явно спиваясь, я и узнал весть про высадку союзников под командованием генерала Эйзенхауэра на берегу Нормандии. Вот что называется "прима" — по-немецки!
Это произошло 6 июня — действительно, ровно через 90 дней.
Несмотря на все блестящие опровержения Геббельса!
Ну, а что тогда делал он, сам генерал Власов?
Или самое любопытное было с Зыковым.
14
Тогда развернулись события, еще более отдалившие РОА от дел на родине, от России, которая должно быть "наша".
Уже не говоря о том, что оставалась лишь небольшая часть территории, которую не освободила Красная армия и на которой могли
действовать партизаны, чтобы против них выступали власовцы, запуталась и международная ситуация. И тут речь идет даже не о войне, а о ее тайных замыслах. О самой сложной политике в мире.
Кто знает такое имя — Субхаз Чандра Бозе? Не только теперь, а и в ту пору, боюсь, о нем слышали немногие. А это был соперник генерала Власова — и если не прямой, то как бы косвенный. Такой же, как и он, борец за освобождение своей страны от поработителей — только не коммунистических, а капиталистических. И где — в Индии, остававшейся еще под пятой англичан, хотя против них боролись напрямую индийские главные патриоты во главе с самим Ганди. Они сидели в тюрьме, объявив там голодовку, и в газетах даже регулярно сообщалось — какой день (50-й или 70-й) принимает только апельсиновый сок или сам Махатма, или его ближайший соратник — Джавахарлал Неру. Но оставался за пределами этой страны еще один индийский борец за независимость, — и уже не "мирный", не толстовский "непротивленец", а "активный", к тому же бывший коммунист московской школы. И вот этот Бозе, как и русский генерал, нашел поддержку у врагов своей родины — в первую очередь у японцев, успевших занять почти всю Азию —во имя "желтой идеи". Хотя постепенно его стал привлекать и Гитлер, который давал не только обещания, принимая этого коллаборациониста у себя в ставке по два раза в год, но и оружие для этой армии — по типу РОА — за пределами Индии! Ну и что должен был испытывать Власов, которого фюрер упорно не принимал у себя, а даже поносил за глаза — как "свинью"? А тут к лету 44-го — и первые боевые действия "Индийской национальной армии", которая на границе с Бирмой росла с перебежчиками из 7-й британской дивизии. Поэтому в конце концов эта армия увеличилась аж до 300 тысяч, как об этом писала даже "Правда" после войны, опровергая слухи о ее укрытии в СССР. Вот какие дела были за кулисами!
Ну, так что тогда оставалось командующему РОА, оказавшемуся почти без никого, пока солдаты РОА располагались на берегу Ла-Манша? Неудивительно, что он клюнул на предложения нового немецкого покровителя при своем штабе — полковника генштаба барона Фрайтага-Лорингхофена? Тот предложил томившемуся генералу несколько заманчивых проектов — и уже без фронтовых сражений, а узко на территории Советского Союза.
Как пишет теперь об этом Юлий Квицинский, первый такой проект был самый радикальный: чтобы поднять восстание заключенных ГУЛАГа. Потому что...
"...имелась кое-какая информация, что в лагерях ждали прихода немцев, чтобы поднять восстание и попытаться вырваться на свободу. Власов брался подобрать и подготовить необходимые диверсионные отряды для действий в Сибири".
Но план "Восстание в Сибири" был отвергнут вышестоящими немцами как "авантюрный". Тогда возник другой — "Штурм Кронштадта", по типу захвата этой морской крепости на Балтике путем "штурма по льду Финского залива", как это было в революцию.
"Власов брался провести эту операцию, намереваясь послать на Кронштадт своих людей в советской форме. Взятие Кронштадта обманом должно было ознаменовать собой первую крупную операцию Русской Освободительной армии и стать днем ее рождения".
Когда же и этот план "не получил поддержки командования вермахта", возник еще один — "Восстание в Туркестане" с целью оживления басмаческого движения в СССР. И поначалу этот далеко идущий маневр осуществляли. Как поистине "ополчение"!
"Подготовка к туркестанской операции приняла широкий размах. Абвер создал даже специальное подразделение... находилось оно в Риге и возглавлялось местным муллой... числилось множество всякого рода специалистов".
Но случилось то, чего нет в книге Ю. Квицинского. По словам Е. Андреевой, прибалтийский барон Фрайтаг-Лорингхофен был обвинен в заговоре против Гитлера и казнен вместе с другими заговорщиками после покушения 20 июля 1944 года. Кстати, тогда же намечался прием Власова и его штаба на самом высоком уровне, но... встреча с Гиммлером вышла аж осенью.
К тому же генерала преследовали и другие неудачи — вплоть до попыток покушения на него самого (и уже не в Минске, занятом Красной армией, а даже под Берлином!). На этот раз, после пойманного агента "Смерша" Капустина, сперва появился некий майор Краснов, прикинувшийся пленным из-под Мурманска, который сообщил генералу о вынесенном ему смертном приговоре и об аресте
двух его жен в советском тылу. А потом был и "остовец" по имени... Пастернак — из бандитов, посланных через НКВД, но который "сжалился" над командующим РОА. Чуть не знаменитый поэт!
Что же касается непременного помощника Зыкова, то вышло совсем плохо, как отмечают многие авторы.
Именно в ту пору майор странно, как и появился, вдруг исчез.
Вообще о нем наиболее толково рассказал в своей книге Сергей Фрелих, посвятив целую главу. Внешне события выглядели, как в банальном детективе, а именно: ч
"За два дня до служебной командировки, когда Зыков вместе с женой и своим адъютантом сидел за столом в своей квартире, из ' ближайшего гостиничного ресторана прибежала хозяйка и пригласила его к телефону.
Вместе с хозяйкой и адъютантом он покинул дом. На углу улицы они были остановлены человеком в длинном кожаном пальто — тогда обычной одежде сотрудников гестапо. О дальнейших событиях хозяйка впоследствии пересказывала: "Человек в пальто втянул господина Зыкова в разговор, который становился все громче. Между тем приблизились трое в машине, которая остановилась на опушке леса и в которую Зыков после отчетливого протеста сел. А вообще этот мужчина уже раньше справлялся в том ресторане о Зыкове..."
Как и другие авторы книг, Фрелих далее заявляет, что с тех пор Зыкова и адъютанта Кожина "никто больше не видел". Но якобы официальное немецкое объяснение гласило, что он был убит "советскими партизанами". Хотя и поступала "со всех сторон версия, что убийство было совершено немцами".
О том, что так или иначе Зыкова убили, а не таскали по гестаповским допросам, может свидетельствовать отсутствие в архивах каких-то протоколов — как это осталось от допросов того же Капустина и подобных агентов.
Впрочем, одна из версий предполагает, что шпионом был сам он — Зыков. Как и его жена — из эмигрантов, служившая для гестапо, потом сошедшая с ума.
Тут при внимательном анализе и выявляется таинственность его личности.
Да, начиная с фамилии — то ли Мосивич, то ли — по первой
жене — Бубнов, а то ли Вольпе — литературный критик, упоминаемый теперь в "Известиях".
"...в некоторых случаях имена и биографии были вымышлены и с трудом поддаются исторической реконструкции", — пишет Е. Андреева. А в другом месте: "Он был скрытным и чрезвычайно осторожно вспоминал о своем прошлом даже под действием алкоголя".
Впрочем, и его настоящее выглядело путаницей. Бывший сотрудник то ли "Правды", то ли "Известий" (но одинаково — при Бухарине!), Зыков якобы начал у немцев с выпуска газеты "Доброволец" — для "гиви", а не "Клича", с которого я заводил свое знакомство с ним и который был преобразован в "Зарю".
Что же касается его работы в "Заре", то и здесь она авантюристична. В отличие от первого редактора газет — И. Благовещенского.
"Его коллеги вспоминают, как он диктовал целые выпуски "Зари", начиная с редакционной статьи и кончая "письмами читателей" всего за несколько часов".
Это свидетельство той же Е. Андреевой сперва оцениваемся как "несомненный талант и опыт" — за что якобы Власов его "очень ценил". Хотя в другом месте она приводит мнение такого сотрудника "Зари" — Михаила Китаева о том, что "Власов ненавидел Зыкова". Это объясняется принадлежностью Китаева к "левому крылу" Освободительного движения — сторонникам идеала Гражданской войны и даже Октября 1917 года, в чем был замешан и Зыков.
Но особенно много путаницы внесло якобы еврейское происхождение этого "гения", как его определяет в своей книге историк И. Гофман. Не смущаясь, Андреева подтверждает "иудейскую принадлежность" тем, что в Дабендорфе Зыков "никогда не пользовался общей баней", тут же напоминая о "еврейских чертах лица" того, у кого якобы было, с другой стороны, отчество "Евлампиевич" (а не привычное — Александрович) — как "часто в церковных кругах". Ну и не благодаря ли его влиянию на материалы Власова шли кривотолки по еврейскому вопросу — от устранения антисемитских формул до перепечатки статей из нацистского официоза "Фелькишер беобахтер"?
Когда я стал разбираться в "загадочной фигуре" (Андреева) того, кто возник до Власова (плен под Бобруйском в апреле 1942-го)
и превосходил его ("столь высоким интеллектуальным уровнем"), то чуть не усомнился во всей системе Русского Освободительного движения — как якобы еврейского явления. Говоря сталинским жаргоном, не было ли тут "отрыжки" типично сионского меньшевизма, с которым боролся свирепый вождь с начала 30-х годов? И не породило ли влияние Зыкова ту сумятицу в РОА, которой заразились там белоэмигранты, ненавидевшие 1917 год? Действительно можно подумать, что "зыковщина" — это советская диверсия в рядах Освободительного движения...
Не зная всех ее деталей, пока я отсиживался в берлоге старого спившегося гробовщика и пока сам спивался от разброда мыслей, я совсем стал разочаровываться в том идеале, который усмотрел в "Смоленской декларации". Не получая там никаких газет, я терзался: а что делается в штабе Власова? Неужели уже дали растаскать его армию по всей Европе? И почему немцы настолько педантичны, что не помогают РОА даже после высадки союзников?
По радиоприемничку, как он ни барахлил, я сумел узнать только о двух событиях: про покушение на Гитлера и о новом гимне СССР, который сам услышал и даже растрогался от слов про "Великую Русь".
Известие же о покушении нам сообщила соседка — старушка, которая и раньше приносила кое-что из еды.
На этот раз — достаточно несъедобную похлебку... Без сыра!
15
Да, такое меня очень смутило — покушение на Гитлера.
Пусть я не хотел принимать присягу на верность ему в рядах РОА, но все же хорошо понимал, что бывает после подобных событий. Опасная сутолока!
Вон что творилось у нас, когда убили Кирова! Пусть он не являлся самым главным руководителем, но сколько было шума — с протестом и оплакиванием, сколько неслось проклятий в адрес тех, кто стоял "за спиной убийцы"!
Правда, мой хозяин лишь вяло покачивал головой на все возгласы соседки про "аттентат" — казалось, он уже утратил чувство реальности между жизнью и смертью. Или, возможно, сокрушался по другому поводу — что ему не достался бы заказ на гроб, будь немецкий вождь и в самом деле убит?
Когда же оказалось, что главный "бош" действительно жив, то случилось событие, которое было все-таки связано с авралом вокруг, объявленным германским командованием. Хотя выглядело вполне незаметно — как и появление соседки матушки Анны, а впоследствии — и случайным визитом ко мне особы в полунадетом сарафанчике с белогвардейской дачи за плетнем...
Однажды я проснулся от полуденной дремы, услышав приглушенные голоса в сарае. Оттуда выходил хозяин, пожимая руки довольно молодым людям — в беретах и с большой сумкой, откуда вынули не то деньги, не то документы. Проводив их до калитки, мой старик слабо усмехнулся: мол, есть мертвецы!
Да, заказ сразу на три гроба — "бон шанс!" Это выражение я давно понимал, но теперь оно поразило меня. Все же до чего человек может быть циничен перед необходимостью выжить... Собственно, а разве я лучше его? Или, например, те же эмигранты?
Снова пошли знакомые мысли о том, в кого я теперь превратился и как мне выйти из моего положения, раз я отказался от службы в РОА. Как и совершенно неясно было с дачницей Ириной.
Пока же отвлекла просто работа: отбор досок для гробов, их обстругивание и зачистка, потом нарезка нужной длины и ширины, не говоря уже про уборку стружек или выбирание гвоздей. Аврал!
Остальное хозяин принимался делать сам, подстегивая себя первыми словами из национального гимна: "Allons, enfent da la Patrie" — "Вперед, дети Отчизны". Этакий бодренький мортус!
Видно, его крепко научили с детства — не то, что нас с "Интернационалом". Или как теперь будет с новым гимном?
Даже завидуя деду, я помогал лакировать гроб. И тут удивился.
Как ни плохо у меня было с французским, все же я понял из старческого бормотания, что, мол, вот настоящие сыны Отчизны... хорошо улягутся! Кого же это он имел в виду?
Раньше так уже было: своим хорошим знакомым — соседям в округе и тем более родне старый гробовщик старался делать отменно такое последнее убежище для человека. Но что же это были за настоящие сыны? Не из "маки" ли?
Мне иногда доводилось слышать, что такие партизаны водятся в этом департаменте. Не зашевелились ли они сильнее после высадки союзников? Кстати, как там проходит эта высадка, которой Геб-
бельc предрекал полный крах? Лишь позже я узнал про потери прыгавших с неба или нырявших в воду... Целая геройская эпопея!
Но все, мои вопросы показались детскими, пока я не встретился с заказчиками на три гроба. Они неожиданно явились из чащи леса, а не со стороны дороги, куда лишь потом подкатил грузовичок — вроде моего загубленного от девятотонного прицепа. Быстро суя деньги хозяину, хотя тот старательно пересчитывал, молодцеватые заказчики загрузили гробы', а потом... Самое любопытное!
Когда они уже уселись кое-как посреди тягостного груза, один из них подозвал меня и вдруг спросил на корявом украинском: "Чому осторонь? Не хцеш з намы?" Я оторопел и замотал головой, а тот с рукой на боку — явно на кобуре — даже усмехнулся: мол, "схыдняк" — восточный? И смачно сплюнул, как от скверного сыра.
Я долго смотрел вслед машине с гробами и этими партизанами. Было не по себе, что меня упрекнули в трусости... или даже узнали нацию? Ведь просто не хочу с ними, потому что... А разве они по-своему не правы?
Вот получается — как разошлись люди в этой войне! И дело не в одних немцах, хотя, воюя против них, защищаешь ненавистные Советы... Снова я запутывался, как в скверном ребусе!
Не являясь к хозяину, который уже ждал меня с бутылкой, я ушел на сено. Тоже как чеховский герой!
Там меня однажды — и не в трезвом состоянии — обнаружила соседка в сарафанчике. "Что делает типичный русский? — вскричала она. — Спит, да!" И слишком нервно захохотала. Мол, Обломов!
Я не стал говорить, что ведь наполовину я украинец, только "схiдняк", а то и немножко немец (не дай Бог!). И когда закурил, чтобы отогнать свои лаковые пары, то старался и не заглядываться на ее грудь, как этого мне ни хотелось.
Разговор с Ириной (да, то же имя, что и в Вовкиной повести!) выходил сумбурным, как и было во время моего посещения ее дачи. Знаю ли я, что уже "германцы бегут из Парижа" и что остались "одни шиши от Виши"? Когда же я невольно ухмыльнулся, она вдруг восхитилась: "Вот мужская улыбка!" И крепко чмокнула меня.
Похоже, это была сексуально озабоченная особа, раз тот спортивный тип на даче оказался всего лишь ее братом, к тому же укатившим сейчас в Париж — по делам одного эмигрантского общества.
Да, надо поднимать на ноги то, что осталось от "Нового поколения", которое входило в НТО! И не думаю ли я тоже принять там участие, а не валяться на сене, "как собака"? Знаю ли я это выражение?
До меня не сразу дошло такое сопоставление с героями пьесы Лопе де Вега. А Ирина все чаще стала заходить к нам, не обращая внимания на матушку Анну, ревниво оберегавшую добро обезумевшего гробовщика — словно тоже из классической пьесы. Особенно хорошо мы посидели в середине июля — как раз по случаю 14-го числа, когда отмечался день взятия Бастилии. "Увы, эти герои не сумели к такому дню взять и Париж..." — так Ира явно недоброжелательно отозвалась о французах, даже находившихся в "маки-зарах". Не сказывалась ли тут обида эмиграции за то пренебрежение, с каким французские обыватели терпели у себя выходцев из безумной погибшей России?
Я чувствовал, что постепенно не только спиваюсь, а и погружаюсь в эти страсти. Если не дамские, то в мелкую грызню тех русских, которые либо боготворили немцев — вроде великого писателя Мережковского с его поэтической супругой, либо чурались их — как умерший год назад лукавый политик Милюков, сказавший на смертном одре: "Большевики правы". И все как-то определилось в тот день, когда Ирина сама явилась к нам с типичным заказом — на гроб. Для кого именно — для старухи, которая предостерегала от чекистов при моем появлении на их даче. Для ее тетушки — дворянки чуть ли не сызранского происхождения, покинувшей страну еще в девичестве... Неизбежный конец славного прошлого!
Да, я вдруг вспомнил давние объявления в "Новом слове" — "Розыски", где искали осколки семей, которые разбрелись по всему свету. Не искала ли и меня моя мать, печатая где-нибудь горькие призывы к тем, кто что-то знает про ее сына "на шахтах Бельгии"? Кажется, потом мне говорили в лагере, что видели нечто похожее в белградской русской газете... О, мама, для которой тоже потом сооружали гроб, как и я здесь для уроженки Сызрани!
Когда же этот гроб был готов, я сам погрузил его на тачку и повез на знакомую чеховскую дачу — в их "дом с русскими". А потом и остался там, чтобы не только достойно похоронить за обочиной дороги. Это описано у Леонида Андреева: любовь к мертвецу,
Я надолго остался там с Ириной — вполне реальной, а не сочи-
ненной! И кто осудит меня за тихое дачное счастье, пока вокруг творился сумбур? Даже под скверный кофе и тухлый "фромаж"!
Мог ли ты, слободской жлоб, раз в жизни немного насладиться?
Как бы маленькая разрядка перед новым прыжком в омут...
О, сколько раз я буду потом вспоминать обо всем не только с вышки на Проверочно-фильтрационном пункте, а и в зонах!
Помню, один раз во время перекура под Норильском, когда я начал что-то рассказывать вечером в палатке, в меня запустили мокрым валенком. Хотя рядом были вроде бы "кенты"!
Так обычно поступали с теми, кто слишком завирался или кто вообще был не достоин крепкой жизни — в пургу среди тачек и под оскалами конвойных псов на обмороженных поводках в руках вологодских детин, которые "не шутят".
Хотя, если хорошенько разобраться, все было довольно заурядно.
16
Сперва я просто разбирал хлам, оставшийся после старухи. Карамба! Вместо того, чтобы быть под Андреевским флагом...
В костер, который мы развели посреди дачного двора, полетели не только шмутки всей сызранской жизни, а и нечто петербургское — от подруг. И я старался не растравлять душу из-за этого.
У меня дрогнула рука лишь при виде сановных физиономий с подстриженными по-европейски бородками — с начала эмиграции, когда беженцы еще рассчитывали плавно вписаться в быт и нравы Франции. О, их бедная надежда, их кричащее разочарование...
"Все эти Устряловы и прочие "сменовеховцы"... — ворчала Ирина, кивая на хлам. — Как они изуродовали нашу жизнь!" Да, пошли иллюзии насчет перемен в России — вплоть до сближения с советскими агентами, пусть и предупреждали свирепые мужи из РОВСа из-за обмана, пока не пропал Кутепов... И она неистово курила.
Плохо разбираясь в деталях эмигрантской жизни во Франции, я больше прислушивался — что там в небе... не слышны ли союзные "либерейторы" — эти бомбардировочные "авионы", как их упорно называл брат Ирины, вдруг наехавший из Парижа. Кроме новостей о Казанцеве и Байдалакове — каких-то типах из старого Народно-трудового союза, которые снюхались с Власовым, Олег спешно выложил сенсацию из "Pariser"а — про находку жучков для подслуши-
вания у генерала Белова... еще один агент чекистов, вот так маразм! И я уже не мог дождаться, чтобы он снова исчез.
С его отъездом я немного передохнул, пока Ирина готовила что-то из огородной живности, желая потчевать — по ее старому, чрезмерно русскому обороту. И удивительно ли, что мы даже мечтали о будущем, валяясь до вечера на неизменном сене? Под дальний гул артиллерии и под кудахтанье кур подруга и писала пейзажи.
"Ну, оставайся... — просила она, запахивая сарафанчик. — Ведь хорошей жизни там все равно не будет. Даже если не будет и большевиков! А я с тобой тоже стану полезной — не побегушкой... или как там... Ну?"
Потом и власовцы в лагере не раз такое же говорили: Россия останется замшелой и нищей... в ней и через двадцать пять лет "не будет уборных!" Не говоря уж о демократии или об умном царе.
Да, что ни наговаривали, лишь бы унять страшную зарубежную тоску!
А Ирина еще и подстрекала: вот, мол, поедем в Париж... ладно?
Это мы сделали, когда до освобождения столицы оставалось совсем немного, когда и нашу дачу едва не снесли пролетевшие мимо "авионы". То, что было теперь вместо громыхавших "штукасов".
"Пыль покрывала высокую сплошную изгородь. Пыль висела над дорогой, тучами вздымалась из-под тяжелых колес, которые вгрызались в землю, оставляя за собой новые рытвины, откуда вставали новые тучи пыли..."
Так описано наступление американцев в "Крестоносцах". Словно Стефан Гейм видел и то, как мы тащились вместе с остальными по дороге к станции. И как там у него еще?
"Лица шоферов и седоков были осыпаны пылью. Она проникала сквозь одежду, от нее пересыхало в горле, свербило в носу, слезились глаза".
Несмотря ни на что, мы с бедной, почти спортивной поклажей выждали, пока от станции Бур-ле-Дюк стали идти поезда на Париж. Не верилось, что я трясусь на деревянной скамье просто свободным человеком... О, мираж! И когда он развеется?
Но совсем я потерял голову, едва попал в человеческий круговорот, о котором с присущим ему скепсисом писал американский писатель, а не Алексей Толстой:
"В Париже и в окрестностях его мечутся сотни людей, готовых перегрызть друг другу горло. Они делают историю, хотя в соседнем отеле все — по заведенному порядку. Очевидно, идут одновременно две жизни: в одной существуют портье, и лавочник на углу, и крестьянин в поле — там сеют, торгуют селедками, докладывают о посетителях; в другой жизни... сражаются армии, издают газеты и великие люди выступают с важными заявлениями для печати..."
Нет, мы не застали в столице самого большого героя этого освобождения. Как я узнал потом, генерал де-Голль вступил тогда во Францию с юга, и в Марселе он принимал парад с проходившим перед ним, между прочим, Армянским батальоном, на знамени которого было даже слово "Советский". Интересно, не было ли там перебежчиков из "Армянских легионов" с трехсотыми номерами и не вспоминали ли они про моих знакомых — Ашота и Карапета?
Едва не проговорившись Ирине, что я сам — Карапет, ее нынешний спутник дал себя увезти на подержанном 'Чах!" (конечно же, с русским "шоффером") к площади Этуаль. Там, возле улицы Дарю — в эмигрантском уголке нас и приютили в каморке без унитаза, где еще валялись на подоконнике кипы берлинского "Сигнала" на французском языке, а стена была облеплена вырезками из "Berliner Illustrierte" — с девицами под душем и титовскими партизанами, связанными попарно веревками. Живописное начало для свободы, а? Кажется, в первый вечер я, как никогда, злословил... У, Европа!
Но все же я быстро отрешился от цинизма, как у Гейма. Прежде всего при виде вывески: "Русскiй театръ", которая была на здании неподалеку. На афише значилось, что там идут "Дни нашей жизни" — название, как нельзя лучше передававшее суть нашего существования. Да, разве мы не такие же беспечные, готовые петь вслед за актерами:
Быстры, как волны, все дни нашей жизни.
Что час — то все ближе к могиле наш путь...
Особенно мне понравилось, когда первой же ночью сквозь выкрики подвыпивших солдат — прежде всего злых негров и неизменного скрипа аккордеонов донесся типично бандитский стон. Такой, какой можно было услышать только в Одессе: с неясной матерщинкой и со сладким зевком. Ну, так нужно ли тосковать по родной стороне, если она — вот здесь, едва лишь шагнешь за окно?
"Я познакомлю тебя с лучшими людьми русского Парижа!" — шептала Ирина, прижимаясь ко мне, когда я взволнованно вернулся от окна. Но я долго не уснул и после прикосновения к ее загорелой груди, раскуривая "Кэмел" — то, что раньше сунули мне американцы. Как нищему — вроде моего отца после свалки!
А потом было даже приятно, когда я встретил возле церкви Ларина. Этого артиста из Одессы я видел на сцене в Дьепе, когда в клуб приезжала концертная бригада из общества "Kraft durch Freude" — с песенками и скетчами. Это было любопытно!
Земляк, который обслуживал власовцев, теперь среди нас! Оказалось, он даже работает в Русском театре, явно не спеша вернуться на родину... И интересно, что было вообще с власовцами?
Но знать бы, что и его потом занесет в ГУЛАГ — настоящую Родину! Вместо родной Одессы. Как и меня, увы...
Пока же мы сидели на берегу Сены, вместе декламируя Веру Булич:
Над счастьем моим, над берегом длинным —
Огромный летящий простор!
То самое, что я повторял и на вышке в Проверочно-фильтрационном. Стихи, которые тоже сводили меня с ума...
До этого было еще целых полгода — пожалуй, лучшие в моей жизни. Хотя про нее, если бы рассказывать дома под фонарем, никто бы не поверил, а завистливый "Комиссар", пожалуй, и поссорился бы со мной. О, мои друзья детства — вроде "друзей" в РОА!
Не говоря уже о том, как эта парижская обстановка описана тем самым Геймом в "Крестоносцах":
"Мимо шли женщины и мужчины, штатские и военные во всевозможных мундирах; сигналили армейские машины; звенели колокольчики вело-такси".
Или еще:
"Смеясь, проходили военные всевозможных армий в пилотках и фуражках всевозможных цветов; смеясь, пробегали на высоких каблучках женщины с неимоверно высокими прическами..."
Но там давалось и то, что тоже вскользь промелькнуло на страницах этого американского романа, — о разгуле именно американцев в те дни:
"У окна отеля "Скриб", прямо через двор, стояли мужчина и женщина, совершенно голые. Мужчина, высунувшись из окна, поднял стакан, другой рукой указывая на женщину..."
А зато что творили другие американцы — негры... и даже не в случайных захудалых гостиницах! И уже не в книгах очевидцев, а наяву... обалдеть! Об этом мне тогда же рассказал Виктор, чередуя с нежными стихами. И я даже не хотел верить.
Оказывается, уже тогда союзники принесли в столицу Франции, и без того распутную, явление, получившее вскоре трудно произносимое название. Его записал мой земляк на бумажке, и я не сразу могпрочитать: "Strip-tease". В нормальном чтении — "стриптиз"... и как это выглядело! Так что и не поверилось...
Он рассказал — как сам наблюдавший его... и где — в прославленном заведении под названием "Мулен руж", что в переводе просто и невинно — "Красная мельница", как я еще помнил со школы. Так вот — на эстраде в этом зале, битком набитом публикой, в том числе теми же американцами, появился негр: высокий, статный и даже красивый — некое совершенство. И что он стал делать — снимать с себя одежду, вихляясь и подтанцовывая... да, снял целиком все штатские тряпки — пиджак и рубашку с галстуком, штаны и... что там еще было — не запомнилось, потому что дальше дух захватило. Голый и лоснящийся, он еще покачивался — под визг толпы, не стесняясь и того, что у него впереди... Сперва неподвижная сокровенная штука его стала приподниматься, потом выпрямилась, застыла торчком. И вдруг — в обалденном притихшем зале и под мурлыкающее подбадриванье джаза — извергнулась... Да, опросталась струйками раз, потом другой и даже третий! Ого! Прима!
Ну и заокеанская культура пришла через Атлантический вал!
Так что, кажется, даже теперь я хочу ущипнуть себя: неужели ты, Карапет, побывал в Париже — том самом, где дрался д'Артаньян, где Мопассан... и другое всякое великое происходило?
О том, что было со мной дальше, я попытался записывать в дневнике. Вспомнил свою старую одесскую привычку!
Ведь у меня по-прежнему оставалась Вовкина авторучка с позолоченным пером. Почти такая, как у Бунина в катаевском рассказе "Золотое перо"... А что, мы хуже других, спрашивается?
Кроме шуток, я тогда в Париже сравнил с собой и этого великого
эмигранта, который раньше на своей даче в Грассе принимал нашего брата — "гиви". Но лишь теперь узнал, что он там оставался, голодая, аж до мая 45-го года. Знать бы — чем-то помог от армян! В самом деле, в одном блокнотике, найденном в нашей каморке, я сделал некоторые записи, уничтоженные потом на дороге. Вот они — по памяти:
"Ирина по целым дням где-то пропадает. Возможно, ищет старых друзей среди художников. Хотя многие были угнаны на работы в Германию. Или ушли в "макизары". Жива лишь дочка Малявина... взял ее Запорожченко... друг детства Катаева".
Потом я узнал, что эта особа попала в Одессу с мужем из Ниццы и сошла с ума, а похоронена у боковой аллеи Второго христианского кладбища. Бедная, одинокая "тотэ"!
Или вот еще:
"Появился Олег с тысячью новостей. Якобы создается "Союз советских патриотов" — одновременно с "Русскими патриотами". Как ни странно, там определяется в руководстве сын бывшего премьера у Врангеля — Игорь Кривошеий. Он освободился из Бухенвальда — и сразу в объятиях Советов... Еще одна знаменитость!
Но странно ли, что через лет пять правительство Франции вышлет его с другими "советскими патриотами", а потом он и его сын попадут... в Мордовию? Чуть ли не одновременно со мной!
"Организована бесплатная столовая, и Ирина там заправляет. Туда приходят всякие знаменитости, включая юмористку Тэффи и какую-то злую Берберову. Но со мной никто и не пробует заговорить: они больше едят, чем общаются. Один раз была небольшая стычка из-за очереди. Ничуть не лучше, чем в наших столовых общепита. Но Спасибо и на этом!"
Ну, как ни питайся, а надо бы зарабатывать свои деньги на жизнь... И я стал шататься по разным местам — от собора Александра Невского до автомойки, куда меня направил шустрый Олег. А когда снова наткнулся на Виктора Ларина, который выступал в каком-то кафе, все еще не уехав домой, то... не захотелось ли зарабатывать как-то там, на этой эстраде? По совету его — "кента"!
Я еще что-то писал — в духе любимого Алексея Толстого. Но его "Рукопись, найденная под кроватью" все-таки повествует о другом,
более спокойном времени, пусть тогда и разворачивался "Гиперболоид". И часто смущало: не постигнет ли меня участь того героя — пусть даже из знатного рода Епанчиных, а Ирину — с его подружкой, которая пела на улице, хоть и "не брала ни верхних, ни нижних нот"... Так что стал все чаще тяготиться этим городом — с его Нотр-Дамом и Эйфелевой башней, с Булонским лесом и даже Сеной...
Признаться, в ту пору я уже мало интересовался и тем, что было у Власова. Ну, где он там — большой мечущийся деятель?
17
Хотя сам он тогда тоже ушел от политических дел — и еще в какую жизнь! Если не в глухую, то в сугубо личную, но с заманчивым будущим...
Это случилось после того, как не вышла его встреча с Гиммлером на другой день после попытки убить Гитлера. Как бы проявляя учтивость за несостоявшуюся беседу, рейхсфюрер СС предложил такому гостю... отдохнуть, и где — в доме отдыха своей организации, расположенной под Мюнхеном.
Слегка растерянный от такой любезности, Власов со своими переводчиками прибыл поездом в Рупольдинг, а оттуда их повезли машинами по горной дороге к озеру Таубензее, где в помещении монастырской гостиницы и находился эсэсовский дом отдыха. Около шестидесяти его отдыхающих — раненых с Восточного фронта с явной неприязнью встретили долговязого русского генерала, хотя, наоборот, приветливой оказалась хозяйка дома. То была вдова погибшего на Кубани эсэсовца фрау Биленберг, которая явно клюнула на внимание со стороны такого гостя, пусть и почти не говорившего по-немецки. Эта Хайди, как ее запросто звали, "с самого начала отнеслась с интересом... к поручению принять у себя Власова", как описывает их встречу автор одной из книг о судьбе командующего РОА — Юлий Квицинский.
"Кто знает, о чем она при этом думала: о службе рейху или о том, как ей устроиться в жизни после смерти мужа. Во всяком случае, она была радушна и гостеприимна, бросала исподтишка оценивающие взгляды на огромного русского генерала, много и громче, чем нужно, смеялась и... пригласила всех прибывших к себе домой на ужин".
Их знакомство, проходившее под пристальным вниманием матери Хайди, быстро развивалось. И окружавшие стали делать разные игривые предложения.
"О чем они беседовали и как, ни Фрелиху, ни Штрик-Штрикфельдту было не совсем ясно. Биленберг не говорила по-русски, Власов же по-прежнему почти не понимал по-немецки. Но тут он очень старался быть элегантным кавалером и интересным собеседником".
Дело явно шло к их сближение, а так как будущая теща хотела, чтобы ее дочь узаконила свои отношения, то скоро и вышло то, что Е. Андреева назвала в своей книге "ошибкой". Она считает, что "женитьба эта озадачила многих сотрудников и сторонников Власова". И тут дело не только в наличии у Власова жен с детьми на советской стороне, к тому же пострадавших, а и в том, что эсэсовская невеста "навряд ли была спутницей, которая могла поддержать патриотический настрой, необходимый в движении Власова"...
Впрочем, все это случилось, когда меня уже не было в Париже. А там... Что и говорить — жизнь шла под откос!
Кроме Ларина, я только раз встретился с одним добровольцем — на земле Франции. И то случайно наткнулся на него, сидя раз в кафе. Спивался, если честно признаваться, Иван...
Вышло примерно так, как потом это было в кинофильме "Герои устали", о котором я вычитал в польском журнале "Фильм". Это попадалось мне в лагере, когда стали разрешать там иностранную периодику. Да, было многое — начиная с "Борбы" и "Униты".
В этом фильме с участием знаменитого Ива Монтана случилось, что тоже в кафе одного из алжирских городов — тогдашнего владения Франции из-за сильной жары вертелся над столиком вентилятор. Бывший летчик, которого играл Монтан, невольно глянул на лопасти этого вентилятора, напомнившие ему самолетные. Тогда же на лопасти выразительно глянул и его сосед по столику — тоже бывший летчик, только немецкий. Потом они посмотрели друг на друга, понимающе усмехнулись и разговорились. А вышли из кафе друзьями.
Примерно так же получилось и со мной, когда я уставился на опрокинутый трехцветный флажок сбоку стола в кафе, где сидел и другой посетитель. Этот флажок опрокинулся набок — и его верти-
кальная расцветка стала горизонтальной — как и на шевроне вла-совского мундира. Тогда мы, засмотревшись на него, покосились друг на друга, как и в фильме про бывших летчиков. И хотя на моем соседе по столику был не мундир, а пиджак с потертыми лацканами, но в лице я уловил нечто российское — рассеянное и тоскливое. Не об этом ли однажды писал в "Новом слове" один штатный журналист-философ И. Апанасенко: мол, и под европейской шляпой наш земляк выглядит грустно... Тогда я без обиняков спросил слегка приглушенно: "РОА... да?" А тот кивнул зло.
Может быть, спустя полгода, когда по Парижу советские сыщики будут ловить на каждом шагу бывших "предателей и изменников", чтобы насильно угонять их в СССР — согласно решению на Ялтинской конференции, меня тоже принял бы за такого провокатора сосед за столиком. Но теперь он после нескольких доверительных слов налил из своего графинчика рому в мой стакан, а потом чокнулся с ним, криво усмехнувшись. И пошли вопросы: где был... откуда сам... и что делать дальше? В тот день я поздно вернулся к Ирине. Как ни жалко было обижать эту достойную бабу!
На ее тревожные вопросы я ничего не сказал, а после "Кэмела" только спросил: верно ли, что в Союз вернулся Вертинский — бывший "махровый", за одни пластинки которого давали по 10 лет? Не поворачиваясь ко мне, как обычно, она буркнула через плечо, что тот ведь — "сам чекист"... вон якобы увяз в похищении Кутепова, а потом удрал из Франции подальше — в Голливуд, откуда вообще на край света, в Шанхай! "И все же там поет?" — я был возмущен.
Снова вспомнив про Виктора, я как-то отправился в его кафе. Перед куплетами какого-то харьковского беженца выступила девица в трико "без верха", кувыркаясь так, что многие визжали. Но я сказал подсевшему ко мне плохо подгримированному земляку: я сам кувыркался, едва не попав в печь... И когда кратко рассказал — как там и что вышло, он заорал: "Вот это был бы здесь номер!" И побежал за кулисы — к хозяину, оказавшемуся, кстати, Карапетом. Тот тяжело подумал и, сверкнув на меня по-звериному, буркнул: "Да!" А потом для верности дал пачку новых сигарет — "Кент".
Так вышло, что я на следующий раз, немного приодевшись и даже загримировавшись, появился на эстраде, обвеваемой сквозняком из кухни. Под напутствием "видного одесского актера Лари-
на" пришлось кисло улыбнуться вполне бандитской публике, а потом, выбросив перед носом ладони, опуститься на них к шершавому полу. Зал ошеломленно замер и кто-то даже взвизгнул, а когда я легко прошелся взад-вперед, морщась от сквозняка с духом шашлыка, все заорали, едва не сбив меня, что называется, с рук. Наливаясь кровью, я тогда в азарте позволил себе то, что не всегда делал и на Слободке. Чуть сдвинув вбок ноги, убрал одну руку — ив такой стойке замер. Словно некая статуя. Как цапля!
Это был фурор! Сам хозяин выскочил, отираясь фартуком, и расцеловал меня. Что там кричали и как требовали "анкор... нох айн маль... еще раз", уже не вспомнить. Возможно, так кричали только голому негру в "Мулен-руже". Но когда я стал уминать двойной шашлык, лично вынесенный Карапетом, то забыл и обо всем на свете. Пожалуй, тут и сам генерал Власов завидовал бы!
О таком выступлении почти в центре Парижа и о таком честно заработанном шашлыке, конечно, невозможно было рассказать Ирине. Но она вскоре заметила, что от меня в постели несет луком ("больше, чем от нашего лукового супа!"), а пронырливый Олег однажды прямо с порога уличил меня: "Что это за хамская самодеятельность — на руках?" И как я ни упоминал про гестаповскую печь, он с сестрой не унимался. Мол, подумал ли я о родовой чести?
Но я не стал вспоминать про учительскую честь моего отца на свалке и про маму с ее предками, о чем есть даже стихотворение у поэта Ивана Савина. А когда хотел поплакаться буквально в жилетку — теплую, театральную (от Виктора), то оказалось, что опытный утешитель уехал на гастроли в Авиньон, куда пригласил его коллега по конторе "Kraft durch Freude" — "Сила в радости".
Только с другим власовским коллегой — из кафе, где нас свел трехцветный флажок, я кое-как обсудил положение. Был уже ноябрь, и этот беженец тоже собрался в дорогу, прослышав о новом событии в стане Власова. "Уже никакая не РОА! — вскричал Пронин. — А есть КОНР... не слыхал? Комитет освобождения народов России. Это настоящее правительство — с ума сойти!" Мол, нечего сшиваться здесь — у этих лягушатников, пусть даже с шашлыками. Туда, в Прагу, где была важная свадьба — целый конгресс! И где остановят наконец большевиков! Двинули оба... да? Нас тянуло, как бабочек на свет! Растерянные, невольно ставшие "кентами"!
В тот день мы долго и нудно пили — все, что было. Подстрекая друг друга, наметили даже день ухода в дорогу, несмотря на похолодание. И когда Ирина что-то пронюхала, то еще пыталась образумить меня. А Олег собирался связать с новым руководством НТС — с Поремским, что ли. Тоже борцы! Эмигрантское ополчение!
Тут стало известно про бои в Арденнах, где успешно выступили якобы и власовские части. И в один морозный день я подался с "сидором" в дорогу. По мостовой, где раньше дрались мушкетеры.
Прощай, Париж, которого я больше никогда не увижу!
18
Что же в самом деле произошло там, в Праге, еще в середине ноября?
Оказывается, после покушения на Гитлера положение в рейхе. И взял в свои руки Гиммлер — руководитель СС, вообще самая сильная и мрачная фигура. Несмотря на то, что в покушении участвовали многие высшие офицеры, близкие к РОА (вроде самого покушавшегося — полковника Штауфенберга), он встретился в сентябре 44-го с Власовым, и тот убедил его действовать по-крупному — с признанием России как союзника Германии и с объединением всех частей. Тогда и возникла идея будущего правительства, а под него и стали составлять целый "Манифест", пусть даже в отсутствие такого идеолога, как Зыков. Более того, под это и выдали деньги: 1-го ноября "Дойче банк" в Дрездене отпустил власовскому руководству 1 миллион рейхсмарок. Сумма грандиозная, что и говорить!
Об этом я вычитал лишь в одном месте — в 500-страничной книге Свена Стеенберга "Патриот или предатель?" Но вот что писали многие о знаменитом, просто историческом событии в Пражском граде 14 ноября 1944 года, на которое съехалось множество гостей и важных чинов Европы.
Екатерина Андреева:
"Никто из высших немецких чинов на оглашении "Манифеста" не присутствовал. Гиммлер прислал телеграмму, Гитлер промолчал. На самой церемонии присутствовал только протектор Богемии и Моравии Франк и делегат Риббентропа Лоренц (а также президент Словакии Тисо. — Ред.)".
Юлий Квицинский:
"В зеркальном зале дворца горели, переливаясь миллионами огоньков, огромные люстры. У входа в зал стояла русская охрана, которой доставляло видимое удовольствие проверять документы у немцев. По залу сновали русские распорядители, им тоже нравилось указывать немцам их места. Светились восторгом лица русских делегатов, которым, наверно, впервые за годы пребывания под немцами отвели мягкие кресла в первых рядах великолепного дворца. Они в какой-то мере чувствовали себя хозяевами торжества..."
Богдан Сушинский:
"В зале не только бывшие военнопленные, но и рабочие, колхозники, представители интеллигенции. Тщательно подбирали представителей по национальному признаку, чтобы не забыть ни одну более-менее значительную народность, ни одно национально-освободительное движение. В Комитет Освобождения народов России, который первоначально состоял из 37 членов,'а затем разбух до 102, вошли украинцы, белорусы, кавказцы и туркестанцы. Любопытно, что наравне с ними были представлены и казаки.
Важнейшим решением КОНРа явилось создание вооруженных сил. Основой их должна была стать РОА. Возглавил военный отдел сам Власов. Начальником штаба РОА назначили генерала Трухина. Управление казачьими войсками... принял на себя белый генерал Татаркин. Иностранным отделом тоже заведовал эмигрант — Юрий Жеребков. А вот гражданское управление оказалось под руководством бывшего советского — генерала Закутного..."
Тот же С. Стеенберг пишет, что Власову тогда было присвоено звание генерал-полковника, а С. Фрелих называет в своей книге новый печатный орган Освободительного движения, теперь уже КОНРа — "Воля народа". Был выбран и такой гимн КОНРа — песня "От края и до края" из оперы "Тихий Дон" Дзержинского. А впервые он был исполнен на митинге спустя два дня, когда Власов после Праги выступил в Берлине, встреченный с триумфом.
О том, что там было еще, я однажды в середине 80-х годов слушал по уже упоминавшемуся, не заглушенному "Радио-Канада" рассказ дочери одного деятеля — Ф. Богатырчука, ведавшего в КОН-Ре гражданским управлением Красного Креста. Так, она рассказывала о другом митинге в Берлине — в конце декабря, где не просто пели этот "гимн Свободной России", а и с восторгом слушали Вла-
сова — "высокого, статного, очень некрасивого, но говорившего захватывающе". Собравшиеся воины РОА и "остовцы" "понимали, что война проиграна, и все же среди них "был небывалый подъем": все поверили в иллюзию", будто "наступающие части Красной армии перейдут на сторону РОА" и что их "поддержат западные союзники", чтобы "вместе избавиться от коммунистов". В самом деле, тогда и будет создана "Новая Россия"! Та, которая всегда "наша"!
Это было особенно внушительно после того, что вышло в начале декабря, когда прошел слух среди нас, будто бы Власов погиб при одной из бомбардировок Берлина. И мне попался обрывок "Нового слова" — укороченного, в малом формате — с опровержением: мол, ничего подобного... генерал даже участвовал в тушении пожара! Но тут же траурное сообщение — о гибели такого светоча эмигрантской литературы, как Н. Н. Брешко-Брешковский, который жил с того, что продавал свои романы министерству пропаганды... Ничего себе — кормился с рук Геббельса, который казался даже хуже Гитлера... во всех отношениях — начиная с внешности... Позор!
Поэтому что-то неприятно отложилось в моей душе, когда я узнал позже не просто о встрече Андрея Андреевича с таким шефом немецкой пропаганды. Оказалось, они вели доверительные беседы обо всем: от "общих связей между русским и германским народами" (как записал в своем дневнике Геббельс 1-го марта 1945 года) до способов защиты Берлина от советского наступления (по примеру защиты Москвы осенью 41-го года), не говоря уже о предоставлении органам пропаганды РОА новой радиостанции. Кстати, спустя много лет мне говорил в лагере один бывший политработник, что он слушал эту станцию под Берлином, и она до последних дней вещала: "Как никогда, мы теперь близки к победе!" Настолько ли откровенно лгали или все же верили в разрыв отношений между Сталиным и западными союзниками? Хоть уже сникли на все 7 см!
Признаться, о таком варианте мы не раз говорили с Прониным. Но он — как прожженный деляга — не верил в крутые идеальные повороты событий, а лишь качал головой: раз там, у американцев, всем заправляют евреи, то они никогда не помирятся с немцами, чтобы вместе бить большевиков... Мол, главная беда Гитлера, на чем он и сломает голову, — еврейский вопрос! А за ним — золото!
Так снова и снова вспоминался Зыков — лукавая еврейская
фигура всей власовщины. Хотя, с другой стороны, без него все-таки набирало силу такое издание КОНРа — "Воля России", как и крепли разные административные органы — вроде гражданского, медицинского, молодежного, спортивного и культурного управлений, созданных на Пражском конгрессе — уже после исчезновения Зыкова... А взять такое советское явление, как театр под руководством знаменитого С. Радлова! Вполне похоже на ростки государства! Создавался облик действительно Новой России! Вот рванули "друзья"!
Ну, спрашивается, не такое ли настроение было и у нас — у меня с Прониным, пока мы тащились из Парижа в сторону Бельгии? Да, я снова устремился в этот край, не разбирая, где там отдельно живут валлоны, а где другая нация — во Фландрии. Еще не зная, что немецкое наступление в Арденнах захлебнулось, мы слепо устремились, несмотря на холод и дорожные передряги, туда — к своим, пусть даже сражавшимся "против негров и евреев". Этим лозунгом пичкали в последнее время и в Дьепе, хотя позже — в Праге, в принятом там "Манифесте", оказывается, уже не было антисемитизма, а Власов даже заявил, как потом писали историки Некрич или Геллер (сами иудейского происхождения!): мол, евреи — "одна из равноправных наций СССР". И тут он обскакал Сталина, который сразу после войны впал в великий грех под видом борьбы с "космополитами",..
Короче говоря, меня захватил тогда — в самом конце 44-го новый вихрь событий, поддержав старые настроения. К тому же было неизвестно, какой теперь стала присяга войск КОНРа: осталось ли там имя Гитлера? Вон и у Фрелиха об этом ничего нет, хотя рассказывается чушь о некой Оленьке — советской шпионке, соблазнявшей его в Дабендорфе, а потом выдавшей американцам после войны... Почти то же самое, что свадьба Власова с немкой!
Действительно ли хотел ты, Иван Федорович, снова стать власовцем, хотя по-настоящему им и не был? Настолько ли в твоей душе крепко осела ненависть к прошлой жизни, настолько ли томила обида за отца и братика, и настолько ли хотелось новой, достойной жизни после всех передряг, какие нам пришлось вынести?
Как ни странно, я как-то воспрянул духом сразу с 45-го — с началом советского наступления под Варшавой, когда и впрямь Красная армия могла войти в РОА... Да, не бросится ли она в объятия "освободителей"? Или как назвать их под Андреевским флагом?
В ту пору мы с Паниным, несмотря на простуду, еще брели по шахтерским городкам, не всегда разбирая — где еще немцы, а где уже американцы. И больше искали своих — из русских.
Но тогда хваленые войска КОНРа, оказывается, лишь были созданы. Они только чухались — по-лагерному. А время шло!
То, что отчасти и сгубило их дело. Вон позже я узнал, что в феврале проводился парад — и где... в Мюзингене. В том местечке, где и мне раньше довелось бывать. Или путаю его с Мейнингеном?
Теперь в книге Сергея Фрелиха я могу увидеть, что там происходило. В снежных вихрях — танк, с которого вскинул руку главнокомандующий. Там же на плацу выстроились шеренги 1-й дивизии, которой командует ставший генералом Буняченко. А вон они идут — по трое в шеренге и в кепках с длинным козырьком, перед озябшим начальством на том же чужом снегу... Будущие "тотэ"!
Или уже не привлекает эта обстановка и вообще дела их — "канадцев", погрязших горько на чужбине? Пусть где-то на другом снимке я видел и фауст-патроны на власовских плечах. Даже то, что в эту пору были созданы воздушные силы, а там и морские — под командованием того, с кем встречался и сам Геббельс — будущий рейхсканцлер, меня что-то не привлекало и не тешило. Прозевали! .
Поэтому я без сожаления расстался вскоре с Паниным, который ускользнул в одно селение, где еще висели немецкие флаги. И потянулся дальше — мимо заграждений для бывших лагерников, в том числе "остовцев". Пока меня не поманил к себе пальцем ближайший часовой — тип из негров. Кент — вроде того, парижского...
Когда я нехотя подошел, напрягаясь, как перед стойкой на руках, он выплюнул из пронзительно белого рта мерзкую жвачку и бесцеремонно полез в боковой карман моей куртки — явно за документами. Вот какой "стриптиз"! Я сдерживался, сжав кулаки.
Конечно, мои вопросы и попытки уклониться тут не действовали. И уже через минут десять я переступал проходную в этот лагерь. Как пленный! У новых "друзей"...
О, моя судьба, люто приговорившая на всю жизнь за проволоку!
Но, как ни странно, в тот же вечер меня неплохо покормили — бобами на пахучем сале, только очень солеными. А спал я с какими-то беглыми немцами. Чуть ли не вполне "прима"...
Через день меня с другими "дисплейтед персоне" (так это здесь
называлось) перевезли через речку подальше в тыл. Навстречу нам тянулись путаные колонны освободившихся из настоящих немецких лагерей, сразу испугавшие нас. Да, не станут ли мстить?
Куда ни глянь, у всех были жутковатые обтянутые лица, хоть и чрезмерно улыбавшиеся. Они что-то кричали нам, поднимая руку в виде буквы V. И один раз я, не выдержав такого душевного подъема, тоже сделал это V... А как зло это описано у Гейма!
Ну и удивительно ли, что, в конце концов — после пребывания в других загонах с колючей проволокой и дежурными неграми, всегда жевавшими свою гадость, я очутился вблизи коренной Германии, где раньше уже бывал? И на что наткнулся...
Вал. Не Атлантический, а просто земля. Чужая земля, лица с чужим говором. Прильнувшие ко входу молодые и пожилые типы, почти все заросшие. И несшийся от них тяжкий смрад.
Так я попал в Проверочно-фильтрационный пункт, где потом сторожил. Охранял буквально человеческие отбросы.
Но вот кончилось все это — от следователя до вышки. На волю!
Часть третья ПО ЗОНАМ
ПО ЗОНАМ
1
Говорят, к этому никогда нельзя привыкнуть.
Освобождение — оно как молния и гром с неба, если даже их ожидать. Или как "ветер, летящий в открытые руки" — в стихах.
Да, как бы мне ни намекал следователь в нашу последнюю встречу, но все же у меня задрожали руки, когда я взял эту невероятную бумажку. И долго вглядывался в нее, с трудом веря.
То была справка на бланке Проверочно-фильтрационного пункта при воинской части такой-то. О том, что "направляется в расположение части РККА СССР... после прохождения официальной проверки... отсутствии вины". И так далее. Прима!
Там еще значилось про мою службу в качестве "вспомогательного персонала"... и слава Богу, не уточнялось — какого именно... вохровца! А в конце и добавлялось даже про денежное довольствие и сухой паек до прибытия в ближайшее расположение... Что меня совсем умилило, если честно! И как ты не заплакал, Иван?
Правда, это последнее дало повод напомнить про ту бутылку, которую когда-то следователь грозил получить с меня за положительный исход. Ну, не дождется этот молокосос и мозгокрут — после всех его вывертов, после того, что он себе позволял не только со мной! Я только произнес старое любимое выражение — "карамба!", повернувшись через левое плечо. И вышел — так сказать, подальше.
Конечно, мне тут же хотелось поставить бы что-то тем ребятам, с которыми я провалялся не одну неделю на соломе с блохами. Но меня уже подгоняли: возле ворот нетерпеливо топталась кучка таких же счастливцев — отпускавшихся отсюда после проверки. И я лишь сделал общий привет зоне. "Чао!" — так потом стало в моде.
А когда вышел за остатки земляного вала, снова напомнившего мне про Атлантический, то, признаться, в душе съежился. Словно от тягостного предчувствия: не ожидает ли в будущем еще какой-то новый вал? Или проще — выпутаюсь ли из всего, что сделал?
Это было похоже на ту боль, которая еще сидела в моей заднице после того, как мы с Прониным перелезали под колючей проволокой у Льежа. Интересно, а где теперь он — лихой "кент"?
Тогда полежать в местном госпитале — было бы благодатью!
Но сейчас я рвался поскорее отсюда — к тому же горизонту, который завистливо наблюдал раньше с вышки, будь она неладна. Даешь на волю, мать ее так... По коням, танкист!
Стояла хмурая мартовская погода, когда окрестности совсем не радовали. По бокам дороги виднелись заброшенные... нет, не хутора, а этакие фольварки — бывшие немецкие усадьбы, где негде приткнуться. Собственно, кому нужен здесь ты, одессит?
Ведь теперь это не злая Германия, а добрая Польша — с ее "новыми землями", о которых потом много говорили как о милости со стороны Советского Союза. Хотя по хмурым взглядам редких встречных ездоков трудно было ожидать теплого приюта там, где они поселились в этом Шленске — по-ихнему. Клятые друзья!
Да, бывшая Силезия... Не вспомнился ли мне и тот радиоприемник, который я слушал в добротном доме у Михеля с маркой "Зак-сенверке"? Или банки с вкусными овощами в погребе того бауэра, к которому я приезжал на "бенце", уже став "гивиком"? Тсс... об этом сейчас и думать было страшновато, раз я сумел обдурить следователей из ПФП! Пронесло бы и дальше! "Шнеллер", как говорилось...
Лишь к концу дня наша небольшая группка освобожденных добралась до небольшой станции, и я даже издали съежился от вывески с ее названием. Не та ли Пулава, где — по рассказам Ашота или Карапета — находился Армянский легион? Здесь нельзя себя выдать своей кличкой! "Welter, obergefreiter!" — как в песне.
Мы отъехали на пригородном поезде, с трудом поняв польские объяснения проводника в странной форме (с каскеткой, как в СС) — где поблизости "еднотка радзецка", то есть советская воинская часть. И снова ощущалась вражда к нам... Впрочем, не по заслугам ли?
К тому времени я уже знал, что Польша не только обогатилась новыми землями. А правительство в Люблине — из советских друзей! А занятие Варшавы! Ох, эта столица, смятая власовцами!
"Варшава весньона..." — такую песню я впервые услыхал там же, в поезде. И ее потом играл Вовка — получше "Копакабаны"!
Признаться, со смутными чувствами я топтался у входа в небольшую казарму вслед за другими попутчиками. А там невпопад отвечал на вопросы дежурного, косясь на небольшой портрет Сталина в глубине здешней конторы. Так что слегка оторопел.
О, Сталин в маршальском мундире! Сколько раз я слышал и читал проклятия по его адресу... И не казалось ли, что уже больше никогда не увижу его в нормальном виде, и что не будет во главе великой страны тот, кто наделал столько преступлений?
Но вот он — как ни в чем не бывало. Суровый взгляд куда-то в угол. Те же усы, над которыми измывались власовские художники. И тугой, обшитый золотом стоячий ворот мундира, какого раньше не доводилось видеть на нем. А ведь в палатках у следователя или начальника ПФП я и не замечал этого... До него ли было там?
Лишь когда нас — прибывшую троицу освобожденных — отправили в барак для получения б/у — военной формы, бывшей в употреблении, я как-то успокоился. Неуклюже влезая в то, что я раньше называл "красноармейской шкурой", вдруг почувствовал интерес: что за люди носили ее раньше... и не опозорю ли ее теперь — после всех других шкур? А когда появился в сморщенной и еще пахнущей прожаркой робе в общем расположении, то, признаться, словно попал в давно привычное место: общий шум, махорочный дым и плевки, чье-то пение под гармошку и звуки из репродуктора. Казарма! Что может быть противней и любопытней?
Разместившись на верхней койке, я долго смотрел в дырявый потолок, изъеденный кровавыми следами. "Падают на голову ночью..." — предупредил меня сосед — немолодой, с оспинками плохо выбритого лица татарин, что ли. Но, черт возьми, клопы ли могли испугать меня теперь — после всего перенесенного? Не вспомнить, кто это потом говорил мне в зоне, что готов "и расцеловать родного комара" — после чужих бараков и палаток?
Правда, ночью случилось другое, более ощутимое событие. Вдруг заорал голос, который я уже различал среди общей матерщины: "Второй вз-з-звод, к оружию!" Этот старшина тут же дергал за ноги
спавших, не коснувшись только меня, и скоро вся казарма пришла в движение, хотя вскакивала только часть находившихся здесь. А сосед-татарин хрипло пояснил: "Опять банда, значит..." И мне вспомнились хмурые лица вокруг — от телег на станции.
Потом я узнал, что это бывало здесь частенько — тревога для вылазки из-за нападения местных а к о в ц е в , как звали партизан в Польше. Здешние "макизары" нападали больше на "активистов" — присланных из Варшавы деятелей из партии "Людовой", или как там она называлась. Но всегда командование бросало на выручку "своим — коммунистам" личный состав роты, расквартированной в округе. Вот тебе и война — помимо той, о какой я слышал теперь регулярно по радиоточке: Кенигсберг... Одер... и прочее.
В одну из ночей, а вернее — под утро, мне раз тоже пришлось схватиться с койки вместе с татарином, как он ни ворчал против "этих пшеков". В сизой мгле нас повезли через поле, и я со странным чувством сжимал в озябших ладонях приклад винтовки, полученной впервые после сорок первого... Но и не успел из нее выстрелить: вон от кустов что-то затарахтело, а потом пулеметная очередь сбила с татарской головы ушанку, вдруг обжигая мне плечо. Так меня ранило, пока я смог осознать это. Вот и жертва Отечественной войны! Даже странно было такое осознать...
В медчасти меня наспех перевязали, а соседа Бахтиярова с травмой черепа увезли в госпиталь армейской группы. И стало пусто.
Заняв нижнюю койку, я несколько дней провалялся на ней, как ни косился на меня старшина, матерясь на "вы". За это время довелось услышать немало солдатских баек — и про командующего фронтом Жукова (о, герой Москвы 41-го — вместе с Власовым!), и о каком-то генерале Андерсе — поляке, тоже предавшем СССР в 42-м году, уйдя в Иран, и про нынешнего премьера Польши — Осубку-Моравского, что ли. Последняя фамилия обычно вызывала насмешки у некоторых: мол, так называют и польских девок, которые "не отказывают"... И я даже стал бояться, что и меня скоро завлекут к таким "осубкам", уходя порой в самоволку... Еще бы одна любовь!
Но тут довелось встретиться с другой "осубкой" — буквально из Особого отдела. В отдельной каморке сидел сухощавый майор, обычно не заходивший в нашу казарму, а лишь вечно дымивший из мундштука, проходя мимо. Вызвав меня через нашего многозначитель-
ного старшину, тот спросил в лоб: что я знаю про такого раненого — Бахтиярова?
Приготовившись к другим вопросам — насчет себя самого, я с облегчением сказал о бывшем соседе по койке то немногое, что успел увидеть и узнать. Пока майор, морщась от едкого дыма, не усмехнулся: "Не хочешь делиться со мной?" А потом покачал жестко остриженной головой: сам же в пушку — после фильтрации... и нечего волынить. Догадываясь, к чему это клонится, я сделал вид, что у меня заныло подбитое плечо, с которого еще не сняли бинт. Тогда майор явно раздосадованно отпустил меня. И удивительно ли, что вскоре я поплатился за несговорчивость?
На следующую же ночь старшина погнал меня с другими в очередную тревогу. На этот раз мы сами удачно обстреляли засевших в железнодорожной посадке "аковцев" — из Армии Крайовой, подчиненной тому же Андерсу из-за границы. Но я не стал злоупотреблять своим оружием: стрелял больше мимо цели — чахлого кустарника с бегавшими темными силуэтами. А когда на обратном пути многие стали хвастать — как ловко перебили этих "пшеков", то и мне пришлось что-то сказать в свое оправдание. Хотя не уверен, что про мое участие в такой операции кто-то не докладывал майору с мундштуком.
К тому же я здесь едва не попался на обыкновенной власовщине. Это вышло из-за одной листовки, которая очутилась в моих руках после всей операции. Казалось бы, улики сами лезли в мои руки — беда не оставляла меня!
По дороге обратно я задержался у неказистых кустов, чтобы сделать необходимое... не оправиться ли просто после пережитого легкого страха? Не отвечая на окрик ротного, я присел — вроде бы на минутку, но сам не заметил, как задерживаюсь, уткнувшись в бумажку под моим башмаком... опять листовка! Из-под него проглядывали отпечатанные по-русски слова, от которых у меня застучало в голове: "...нашего мертвого бойца ждет лишь пустая слава, тогда как высших чинов — блага победы!" И там было еще помельче — с разодранными словами, на отдельных кусочках, из чего я все же понял... О том, что учреждены новые советские ордена — "Славы" и "Победа", но с присуждением их разным категориям участников войны.
Быстро обернувшись на удалявшийся строй за кустами, я тут же привстал. Теперь штаны подтянулись как бы сами собой — не то, что там — под Уманью, где я, помню, с трудом справлялся с ними... И все же сумел заметить: такой текст листовки был отпечатан крутым жирным шрифтом — таким самым, как, например, помещались в "Заре" официальные призывы — вроде традиционного над заголовком первой полосы: "Трудящиеся всех стран, объединяйтесь..." Значит, эту листовку печатали там же — в Берлине, на этой... как ее — Викториаштрассе, 10? Вдруг сразу возник в сознании власовский адрес! Что значит — дурная привычка...
"...мать вашу так! — вдруг огрел меня знакомый голос. — Сколько можно срать?! — Ротный явно подслеживал за мной, что-то подозревая. — В строй! Живо!"
Едва ли не пинком он погнал меня от кустов, а я готов был рассмеяться.
Но, видно, мою задержку заметили и другие. Потому что по возвращении в казарму ко мне подступил у рукомойника один с украинским говорком и рассмеялся на ухо: что, мол... зачитался? А потом тихо запел — похоже, тоже слова из листовки — возможно, такой же власовской:
Союз нарушимый республик голодных
Сплотила навеки кровавая Русь...
Так это же, получается, слова из нового гимна СССР, только искаженные!
Таким образом, я понял, что не просто нахожусь под подозрением, а здесь и под постоянным наблюдением. Тогда решил как-то убраться из этой части. Перевестись бы в госпиталь — к тому же татарину, что ли... или поступить по совету одного новичка — с койки у нашего прохода в казарме?
Это был диковатый паренек — из местных "лемков". К стыду, я до сих пор не знал, что существует такая национальность — разновидность украинцев. Они живут на границе с Польшей, а в Варшаве даже стала выходить их газета — "Лемкiвське слово". Еще одно слово в моей путаной жизни, хотя берлинское "Новое слово" я уже давно не видел, естественно, если не считать одного недавнего случая. Как-то возвращаясь с очередной дневной вылазки рассыпан-
ным строем — с дурацким пением модного вальса "Пусть я с вами совсем незнаком", мне довелось нырнуть в попутный домик — за кружкой воды. А там из-за плеча дородной хозяйки — похоже, белоруски с ее цокавшей речью я и заметил примятую страничку с фотоснимком: "Вереницы беженцев следуют за германскими войсками" — вид нескольких телег на дороге среди мужиков, женщины с коровами и наблюдавшего за ними немецкого солдата. Чуть не пролив воду, я шарахнулся от такой явной провокации, а потом в казарме меня и отозвал диковатый паренек из лемков: что, мол, тоже попался на эту газету? Так возникло между нами доверие, которое вскоре обернулось осторожными жалобами Омелька на, жизнь после 39-го года.
Ну, так он мне робко и предложил: перебежим к тем самым полякам — из АК... ладно? Нет, Омелько не обожал поляков, которые обижали украинцев в прошлые годы, считая тех быдлом, но все же... "Советы — це зле". Мне стало жаль такого доверчивого лемка — его счастье, что напоролся не на стукачу от майора с мундштуком... И пока я тянул, не отказывая ему со смелым поступком, но и не соглашаясь на него, меня подвел другой случай.
Была уже середина апреля, и по радио вдруг сообщили о смерти Рузвельта. Я никак не отозвался на такую новость, хотя один пожилой ефрейтор при мне произнес с тревогой: "Вот что... Как бы не было важных перемен!" Не имел ли он в виду то же, что и власовская пропаганда — перемену отношений с Америкой? Невольно разговорившись с ним, я засиделся над куревом после отбоя. И тогда на меня снова напустился старшина: "Нарушаете... твою мать!"
Он выматерился, даже не на "вы"... Невольно я не удержался — отплатил за мать родную. Да, с размаху двинул этого типа в челюсть, а потом и в пах. Он взвыл, а меня потащили на "губу", швырнув в сарайчик без пояса с бляхой.
Весь следующий день я просидел только на куске хлеба с кружкой воды, и было даже завидно, когда под вечер целых два взвода умчались на очередную перестрелку со сторонниками Андерса. Там захватили одного раненого и сразу затолкали его ко мне. Вот с кем хотелось бы поговорить!
Когда я просто перевязал его куском нижней сорочки, этот белобрысый юнец в перерывах между стонами и промурлыкал ка-
кую-то песенку. Нет, не о "Весенней Варшаве" — явно коммунистическую, а что-то про красные маки. И вскоре на следствии в лагере я узнал, что это была любимая вещь тех, кто дрался вместе с союзниками на юге Европы — под Монте-Кассино в Италии...
Так я попал в штрафной лагерь — по соседству со штабом дивизии, когда против меня возбудил дело наш майор — начальник спецчасти. Якобы "за покушение на жизнь" того матерного старшины мне полагалось идти в штрафную роту. Тут же меня обвинили в "сговоре" с пойманным поляком, от которого я научился тоже петь "Червоны маки под Монте-Кассинем". Только спустя много лет я услышал ее в фильме "Пепел и алмаз": оказывается, это был едва ли не гимн антисоветски настроенных поляков... Вот меня угораздило и за это — верный штрафняк, чтобы смыть кровью!
Но я не успел попасть на фронт, который уже двинулся на Берлин. И не потому, что события как-то изменились из-за смерти президента США. А также не из-за другого исторического события: как раз в эти же дни Власов женился на вдове офицера СС. Все-таки хотел сойтись с этой организацией в окончательной схватке против большевиков. Еще до Гитлера с Евой Браун перед смертью!
Я просто влип в нелепую историю, которая помешала не только отправке на фронт, а и возвращению домой, когда война завершится. Попался на той выдумке, которая якобы должна была помочь мне раньше в Германии.
Попался на том, что я вовсе не Георгий Козлов, а Тарасенко.
На том, чему поверили даже в Проверочном пункте!
2
Дело было на этапе, когда я с другими штрафниками уезжал на передовую.
Нас выстроили, и дежурный устроил перекличку, чтобы после этого сажать всех под охраной в грузовик с брезентом, где уже сидели конвойные. Ну, берегись Иван Федорович... Амба, как брату!
Когда же я уныло отозвался: "Я!" — на зычный оклик, то сосед мой — лейтенант удивленно буркнул: "Что... еще один Козлов? И тоже из нее — из Одессы?" Он раздраженно сплюнул, выказывая, как не раз бывало, пренебрежение к нашему городу. Я замечал, что большинство иногородних обычно почему-то недолюбливают одес-
ситов — как якобы хитрых и пронырливых дельцов. И просто с любопытством стал выжидать — кого же покажут... Хотя предстояло то, как было в гестапо у печи!
До этого времени я старался не говорить, откуда я. Мало ли могло попасться земляков — и потом оправдывайся за свою другую фамилию! Я даже воздерживался писать домой, как ни хотелось обрадовать маму своим появлением. Ведь полагалось указывать обратный адрес вместе с фамилией отправителя на обычных треугольничках — сложенном листке вместо конверта. Шито-крыто!
Но здесь для интереса позвали того самого — еще одного Козлова из нашего города... нет, я не ожидал, что увижу Жорку Козла. Не может быть такого совпадения, чтобы он, тоже находившийся в армии, был именно здесь. Но как я мог забыть, что у него был младший брат — в наше время почти мальчишка? Правда, тоже изредка появлявшийся у нас там у фонаря, но почти не замечавшийся среди прочих! И как мы еще называли его: не просто Гринька, а... "Фриц" — да, из-за какой-то прихоти! Ну и вот...
— Гринька-Фриц! — неудержимо воскликнул я, тут же осекшись при появлении того, кто явился.
Действительно, в дверях казарменного штаба стоял он — высокий и довольно статный юноша в аккуратной пилотке (переход на летнюю форму!) и с той обычной усмешкой, за которую он и получил свое прозвище (от его любимой присказки "Немец-перец колбаса!"). Ну, что ты скажешь... Или не узнал во мне соседа?
Нет, он узнал меня и, не озираясь на начальство, крупно шагнул ко мне, даже взяв строевой шаг. А потом вскричал, изумляясь и явно не веря себе:
— Иван! Здорово... и ты здесь? — Бросок — и уже обнимает, теряя пилотку. Ну и ну... угораздило его!
Тогда соседний лейтенант сразу встряхнулся. Мол, что за Иван? Как же тебя там, в списке... Георгий, что ли? А дежурный молча уставился на список.
Чувствуя в душе, что я рухнул куда-то... какие слова я тогда забормотал? Состояние, будто на допросе в ПФП! И даже хуже!
А Гринька еще стал доказывать как бы самому себе: ну, Иван Тарасенко же?
Еще ощущая его на своем плече, я бешено зашептал в самое
ухо: нет, не так... надо теперь иначе — как твой брат... да! Я уже никакой не... я же...
Но тут нас быстро развели, толкая в спину и Гриньку, а не только меня. И ретиво засуетившийся лейтенант, вырвав от дежурного список, что-то орал. Так что конвойные, выпрыгнув из кузова, вскинули автоматы — чуть ли не палить.
Событие — на радость бы майору с мундштуком, окажись тот здесь!
Что было дальше — не передать и не вспомнить... Кар-рамба!
Не говоря уже о том, что я не попал тогда на этап — в штрафную роту. Машина с кандидатами смывать кровью вину ушла без меня.
Пусть шла война, пусть штурмовали Берлин, а в рейхсканцелярии Гитлер в последний раз отмечал день рождения, ни со мной была своя гнусная история. Болт, как говорится!
Так выразился мой напарник по задержанию — тоже попавшийся на каком-то преступлении, шагая рядом под конвоем. Нас отвели не на гауптвахту, как было после моей схватки со старшиной-матерником, а в дремучий подвал. Пошло ожидание беды... Ну и что тут сказать — так влипнуть!
Цементный пол. Клочья прелой соломы, пахнущие мочой. Оконце в паутине и колючей проволоке, а за ним нагромождение ящиков. Самое позорное, что может быть... вот как поплатился ты, старший ефрейтор, раньше ворчавший и на скрипучий звук аккордеонов, и на девок в тюрбанах... Ах, дурень!
Как будто впереди не было самого тягостного: ни суда за подлог с документами, ни новых дознаний насчет моего прошлого — вплоть до плена, ни даже наказания за измену Родине по лагерям и ссылке! Было то, что потом обернется мне целой жизнью, пока я не пристроился в пустом доме без мамы или на Кривой Балке у первой попавшейся девки, а кончил заводским сторожем...
Но кто знает, как повернется судьба, и с чем придешь к финишу? Жизнь — она такая, что опередит любые ожидания!
Тут, пожалуй, и Вовка Гридин — с его сочинительством дал бы маху, как ни выдумывал раньше про помощь молодой еврейке Ирине или про братика его дворовой соседки-пианистки.
Да, ведь вопреки той повести — "Мальчик с Красной слободки" — никакого еврэйчика, спасенного им, не было. А просто дело
оборачивалось так, что слободские жители по-человечески оказывали помощь другим в их беде... Без всяких ухищрений! От души!
А кто, интересно, поможет теперь в моем деле — здесь, в запущенном подвале на хоздворе штрафного лагеря? Вон и мой сосед — после попытки не отправиться на штрафняк — уже пал духом, сам попав в "болт". Он завязал, как будут выражаться те блатняги, к каким я попаду. С концами!
Похоже, что этот тип валялся на полу чисто по-стариковски, как там было ни мерзко. Даже не всегда вставая за миской в дверях, сосед явно конал под доходягу. Зато я еще суетился, чуть ли не разговаривая вслух. Вот уж до чего потерял голову!
Вскоре мне пришлось разговаривать и с другими — в кабинетах, куда меня вызывали по очереди то лейтенант, то майор и даже "батя". Мол, почему я так поступил — с подлогом... что меня заставило... за что укрылся? И не было ли тут политической "подкладки", как выразился один из умников?
Самое нелепое и обидное, что туда же таскали и Гриньку-"Фрица", хотя он уж никак не относился к этой маленькой афере. "Ну, отвечай прямо нам, курсант Козлов Григорий... что было с твоим братом у этого Козлова... или как его правильно... а?" Не враждовал ли я с тем дураком или, наоборот, не вступил ли в какой-то сговор перед своим отъездом из дома? Или тут вина жены Люськи?
Хорошо еще, что разборка вроде бы не принимала политического характера, а похожа была на уголовное обвинение. Или начальству просто не хотелось пятнать себе перед вышестоящими чинами теперь — в конце войны, в канун мира? И вообще — подумать только: шли бои на улицах Берлина, рушилась Германия — великая держава с ее могучей, крепко организованной армией, а тут — какая-то мышиная возня из-за подмены одной фамилией другой... Кончать бы — и все! Так я рассуждал, явно сатанея.
Но меня вызывали и вызывали, а потом вдруг забывали на целую неделю. И мне оставалось лишь вдыхать смрад запущенного подвала и тянуть скрутку. Не то раньше было — сигареты "Кент"! Воспоминание о Париже! Не верится...
Состояние, какое описано и у Нины Одолинской в ее книге. Как там:
"Тянулись дни. За окном ходили по улице люди, проносились машины —жизнь продолжалась. Но для нас она словно остановилась в томительном ожидании чего-то неведомого и недоброго..."
Тут остается лишь еще вспомнить совсем книжные стихи юного Маяковского:
В золото, в пурпур леса одевались.
Солнце играло на главах церквей...
Ждал я. Но в месяцах дни потерялись —
Сотни томительных дней!
И пусть он сидел в заключении — при царской власти, которой потом фактически отплачивал в своем творчестве, если тоже выражаться книжно... А ведь я не сидел тогда сотни дней!
Но разве испытал он то, чем потом расплачивались такие, как бесчисленные власовцы, не говоря уже обо мне? Получалось, что я сам придавал моему поступку политический смысл! То, за что в конце концов и пострадал...
Самое же досадное: в это время и кончилась война, в которой я оказался как бы посторонним. Да, однажды за окном затрещали выстрелы, послышалась радостная беготня с криками, и мой сосед лишь буркнул: что... уже победили, да? Сказано язвительно, и меня покоробило — при воспоминаниях, как я сам воевал в начале войны и как пострадал — вплоть до Умани... Неужели не учтут?
Тогда же меня встревожило: значит, надежды Власова на раскол рухнули? Неужели все останется, как и было, — со Сталиным и со всем советским строем? К чему же были эти усилия, эти отчаянные попытки — вплоть до унижений? И не только для меня одного, а и для множества людей, надевших немецкую робу...
Словно предчувствие, что именно тогда — в первые мирные дни завершалась крутая власовская эпопея, что кончились дела этого генерала и его окружения, что на расправу были брошены десятки тысяч их подчиненных...
Да, сразу же после Дня победы, когда добивали последних немцев из войск СС, попался в руки советских карателей и сам Власов, пытавшийся скрыться. О чем я узнал, находясь в лагерях.
"В час дня, ваше превосходительство..." — недаром есть такой роман. Так отмечалась точная пора его краха. До дня и часа!
Хотя самый роман — очень неточное о жизни этого генерала.
Он написан писателем из бывших работников спецорганов — Аркадием Васильевым, когда стали выходить одна за другой книги разных авторов. Это была попытка казенно восполнить историю.
Вон еще в начале 50-х годов, говорят, на Западе вышел роман "Генерал Власов" немецкого писателя Эгона Двингера, лично знавшего Власова. А спустя несколько лет — и книга самого генерала: "Я выбрал веревку". Само название как бы говорит за себя!
Правда, ее написал не он сам — сидевший сперва на Лубянке и потом казненный, а западные историки — по материалам его выступлений. Я узнал об этом в Мордовии, зайдя однажды в библиотеку КВЧ и листая свежий номер журнала "Новое время", на который мне указали знакомые ребята по бараку. И как был поражен!
Так вот — примерно в полдень 12 мая 1945 года — в соответствии с заимствованной у Леонида Андреева фразой о расправе над "его превосходительством" — был задержан группой разведчиков, раньше связавшихся с предателями из власовского штаба, главнокомандующий войсками КОНРа, который ехал в одной из легковых при танковой колонне по дороге западнее Праги. Об этом потом подробно писал в "Известиях" украинский профессор В. Василакий, отсидев срок в заключении.
Там же, в Праге, неделю до всего появились с марша части 1-й дивизии РОА под командованием известного генерал-майора Буняченко. Они откликнулись на радиоволны из чешской столицы, где поднялось восстание против немецких оккупантов. Последний бой среди порабощенных стран, тогда как Чехословакия первой пала до начала Второй мировой! Так власовцы ударили по немцам...
Вообще это целая история: и как дивизия Буняченко попала под Прагу, покинув плацдарм возле Одера, какой ей поручило германское командование, и как этих русских с ликованием встречали наивные чехи, сразу не разобравшись в обстановке, и как власовцы яростно дрались, потеряв около 300 бойцов, захороненных на Ольшанском кладбище, и как потом сами ушли — при подходе советских танкистов маршала Рыбалко. Мне об этом потом подробно — хоть и шепотом, таясь от стукачей, — рассказывали в зоне.
Тогда же Власов, расставшийся не только с женой после казенного медового месяца, а и с ближайшими соратниками, пытался свя-
заться через посланца к генералу Франко с лидерами западных стран и с Папой Римским. Он даже подготовил письмо к создававшейся тогда ООН с требованием защитить его движение от советских обвинений и угроз. "Последней попыткой Власова, — пишет А. Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ", — было заявление, что руководство РОА готово предстать перед международным судом", поскольку, мол, "выдача армии советским властям на верную смерть противоречит международному праву — как выдача оппозиционного движения"... И что еще там, было?
Увы, ему оставалось только бежать вместе с войсками — на сближение с армией США, части которой подступали к Праге с запада, и с которыми якобы уже была договоренность о сдаче в плен. Надеясь на это, он даже отказался от самолета, заготовленного для него, считая своим долгом остаться "со своими подчиненными". Как об этом еще писал автор "Архипелага":
"РОА не просто капитулировала перед американцами, но молила принять капитуляцию и только дать гарантию невыдачи Советам. И средние американские офицеры, кто не охватывал большой политики, иногда по простоте и обещали. Но всю 1-ю дивизию (11 мая, под Пильзеном) да почти и всю 2-ю американцы встретили вооруженной стеной: отказались брать в плен, отказались пустить в свою зону"...
Тогда Власов, попавший в штаб Конева, сам набросал приказ о сдаче в плен частям Советской армии. И в тот же день был отправлен самолетом в Москву, где сразу попал к начальнику "Смерша" — зловещему Абакумову. А потом получил отдельную камеру на Лубянке с дополнительным питанием — словно в насмешку...
Об этом я потом читал в "Военно-историческом журнале", а тогда... Не сработало ли у меня, так сказать, пресловутое шестое чувство? Да, не заныла ли душа в ту покойную пору, когда я торчал в подвале? Или беспокоила совесть за судьбу моих "кентов"?
Как и немного позже случилась трагедия в знакомой мне Австрии — под Лиенцем, где передавали в руки Советов казачьи войска с их семьями. Вот уж кто пострадал, кто вынес невыносимые муки!
То, о чем рассказала мне под Иркутском одна из спасшихся казачек. В пору, когда я мыкался в тамошней ссылке.
О, мой самый тяжелый — политический срок заключения!
Хотя скверно обернулся и нынешний — уголовный.
Поделом тебе, блатняга Иван Тарасенко!
Если называться по-настоящему...
3
Раз война кончилась, а с ней не стало и штрафников, то я попал в тюрягу. В первую за мою жизнь тюрьму — и вполне простую.
Да, самую обыкновенную — на краю лихого белорусского городка где-то на границе с украинскими землями. В камеру с разным мелким жульем и с порядками, почти как на "губе"...
Нас туда отправили уже не вояки с винтовками, а зачуханные надзиратели из районного НКВД, кое-как нацепившие кобуру на линялые гимнастерки. К тому времени набралось еще двое или трое провинившихся в части, и было шумно, чуть не весело. Прима!
Ну, то были лихие ребята — кто за кражу шинели, кто за долгую самоволку с дракой в дальнем селе. И мы сразу стали наводить порядок среди забитого жулья, к тому же исправно молившихся на ночь. Тогда я узнал, что здесь, в Белоруссии, как и среди лемков, много католиков. Вот экзотика, даже интересно!
Но еще больше удивило, когда один из местных, забившихся в угол, раз сел писать записку домой, — и как она была написана! Оказывается, у них сохранялся, как и у поляков, латинский шрифт... И не щеголять ли и мне своим иностранным происхождением? А когда все же проговорился про своих немецких родичей, то вдруг получил кличку Немец. Уже не Карапет... хорошо!
Нас продержали там с недели две, пока однажды я не услышал то, что будет сопровождать меня долгие годы: "С вещами — на выход!" К тому времени я поднакопил небольшой сидор — мешковатую торбу, в которой было самое ценное, в том числе даже авторучку. Ее мне удавалось сохранять и после предыдущих армейских посадок, научившись от того же тихого лемка: вот мастак был! Сколько я ни буду потом встречаться с "западенцами", но он — лучший!
Я даже не раз перед сном жалел: почему не послушался Омельку и не рванул с ним из нашей части? Кто знает, как тогда обернулась бы моя жизнь? Чего доброго, ушел бы благополучно и через границу — в Словакию, как это делали многие, а там — и за океан! Вон же выходила потом в Канаде газета, которая так и называлась — "Словак", продолжая такую же раньше в Братиславе.
Правда, потом в Мордовии — уже при Хрущеве — я встретил не одного из таких беженцев, которые признавались, что шли даже заведомо на 25-летний срок, лишь бы, что называется, глотнуть родного воздуха. И не сам ли вернулся такой власовец — Емельянов, поверив якобы указу 55-го года об амнистии, один из "друзей", став активистом на 11-й зоне... не позор ли?
Короче говоря, нас через две недели бросили на этап. С вещами — в полуторку, где по бокам кузова торчат с автоматами бритые морды. Тряска с полчаса по дорожной пылище, так что сразу захотелось полоскаться — хоть в придорожной луже! И вон уже отрывистые гудки паровозика среди нагромождения остроконечных станционных зданий. Так что и не сумел прочитать здешнего названия... Ну, Немец дорогой, сделай глубокое дыхание! Этап пошел!
Кто не ездил в тюремном товарняке, тот жизни не видел. Нет, тут совсем не то, что было по дороге в Австрию из румынской Одессы. Теперь и нары, встроенные по пояс во всю ширину вагона, и настоящая параша — вместо дырки в углу или ведерка. Ну и, конечно, проверочки утром и вечером, если не считать обычного делового шмона — по телу от плеч до пяток. "Ни колючего, ни режущего" — это становилось уже молитвой наших "мусоров", хотя они тем же тоном предлагали нам курево. О, моя новая горькая жизнь!
Под стук колес я тоже размышлял, как и в белорусской тюряге: что же будет дальше? Мне определили срок — "за подделку документов, за обман государственных органов, за мошенничество" — как будто небольшой: "На параше можно пересидеть", как говорится. Но эти 3 года, как бы взятые с потолка хилым чинушей за столом в белорусском НКВД, — предел ли? Вон сколько уже доводилось слышать: наматывают в зоне столько же и еще столько. Да, стоит только туда заныкаться — и застрял! Ну, а где гарантия, что я не сорвусь раз и другой, не нарвусь "на кол"?
Невольно ловя себя на том, что уже начинаю не просто говорить, а и размышлять необычно — с блатным налетом, я чуть ли не уговаривал себя спросонок в легкой качке под стенкой вагона, от которой пахло дегтем и прелью: держи голову на плечах, Иван! Достаточно, что ты уже раз терял ее! Кстати, не скажется ли и моя поездка в Бельгию? Хорошо, что была без документов!
Через пару дней нашей езды стало немного холодать. Я было
поеживался — и больше от страха: не загонят ли далеко на Север? Хотя потом, когда плыл на барже по Сухоне, будто и не дрожал от холода... Кстати, где теперь тот ее житель и воспеватель — Митя Сухоруков? Вдруг показалось завидным то, что стало с ним.
Нет, нас везли недолго — выгрузили где-то в Подмосковье. Послышались станционные названия, чуть ли не одесские — вроде Очаково. Когда погнали вереницей вдоль рощицы, из-за нее донесся неясный тревожный гул. Впечатление, что артподготовка... да!
Не сразу поверилось, что там была Москва — с ее Ленинскими горами. Та, о которой столько думалось и говорилось в разгар войны, даже при смерти! И которая соблазнила даже "Интеллигента"...
Хотя общее впечатление от нашего загона вышло унылое. Это тебе не Париж с "Мулен-Ружем"...
Вот бы дать как-то знать о себе суматошной Ирине!
Дело даже не в том бараке, в котором нас поселили, — наспех сколоченном и полузастроенном. И даже не в тесноте среди всей той шоблы. Не говоря уже о захламленной территории.
Было неуютно и вокруг нашего лагеря: та же жидкая березовая рощица, возле нее бродят захудалые личности в бушлатах, несмотря на летнюю пору, а над головой низко плывут дождевые облака, вот-вот грозясь рухнуть. Словно судьба, всегда давившая меня.
Да, часто шел дождь — плотный и тягучий, но если и прояснялось небо, то оно казалось низким, тяжелым и мрачным. То ли дело у нас — на юге, где даже грозовые тучи выглядят, словно капризная девица — моя Тамарка! Или просто я уже слишком соскучился по родному краю и его жителям? Ох, Одесса... где ты там?
Пожалуй, и Вовка мне такое рассказывал: о том, каким ему показался этот край, когда он сам здесь поселился — под Москвой, у станции Переделкино Киевской железной дороги. Там было общежитие, и наш "Интеллигент" жил даже в дачных домиках старых писателей, тогда уже умерших. Но все же было якобы безрадостно — от этого дождливого неба или деревянных изб. Серая Россия!
Знать бы тогда, что будет на месте и нашей ежедневной возни! Сперва творилась вроде бы беспорядочно: и разгрузка огромных железнодорожных платформ с цементом, и заготовка леса в тех же березовых и дубовых чащах, и рытье котлована громадными экскаваторами. Что ни говори — совсем не прима! Одна карамба!
Конечно же, все происходило на огромном пространстве — размером чуть не со всю Слободку. А сколько наезжало разного начальства! А бестолковой суеты! А трескотни!
Ведь нас не просто охмуряли из репродукторов и дурили плакаты с лозунгами. Отовсюду на людей смотрели портреты Сталина — и еще в каком виде! Вместо благости после победы — мрак.
Тогда он уже стал Генералиссимусом — в странной форме, как и у Власова. И на кого похож, спрашивается? Называется — великий!
Хотя в кино кажется — стал меньше... не на 7 ли сантиметров?
А потом мы узнали, что же здесь происходит: строительство Московского университета. Сверх того, что раньше было построено — еще при Ломоносове... Знал бы Пушкин, славивший их!
Ну и в передовую жизнь попал я — Иван Тарасенко, сверх всякого ожидания! И как тут не увлечься, хотя вокруг были не только приличные люди, а и действительно то, что у блатняков называется "шоблой", если не хуже... Вся жизнь встала "каркалыгой"!
Не стану описывать — кто попался вокруг меня на нарах и в целом по бараку. Тут было много всяких — и инженеров, и шоферюг, и бухгалтеров, и студентов, — и все вкалывали, что называется, а не просто за пайку — в ту пору всеобщей карточной системы. Но сколько вокруг шныряло всякого подонства: то "воров в законе" (раньше про них и не слыхать!), то просто "бытовиков" (виновных за житейский проступок), а то и "сук" (продавших даже мать родную...). А сперва попробуй разобраться в каждом из них!
Вон в первые же дни, пока я мылся утром под краном — сосулькой у желоба — у меня вдруг исчез кусочек мыла, оставшийся еще со штрафняка. А когда раз вернулся со смены (второй — с четырех до полуночи), вдруг не нахожу и своих "прахарей" — армейских кирзовых сапог, полученных перед несостоявшейся отправкой на фронт. Но посмотришь вокруг — ни одного виноватого лица, даже какого-то смущения в глазах. И куда все это прятать, если в каш терке — месте для хранения — сидит заведомо блатная рожа? Хотя и не хочется молчать — как бы совсем не сели на голову урки клятые... Поневоле сам становился волком — зло ощерясь.
Было скверно и на работе. Как-то шла разгрузка полувагона с лесом — дело серьезное. Сперва находишь наверху бревно и толкаешь его к краю своим крюком, чтобы сбрасывать вниз со стенки.
Но чем больше уходит таких бревен — тем глубже они лежат внизу, ожидая своей очереди. И уже пыхтишь, орудуя крюком — с первой матерщинкой, пока ствол не начинает бить краем — толстым комлем по ногам. И вот тут сбоку какая-нибудь гадина и подворачивает под тебя и свой комель — вроде бы нечаянно... А сам, так его мать, только и ждет, чтобы благодаря этому легче сбросить его вниз! Что называется, образцовый дурной колхоз!
Ну и что мне оставалось делать? Работай, Немец, не огрызаясь, но и не поддаваясь! Потому что иначе получишь новым бревном по горбу, если не только "по костылям"... Вон же вышло у других, что скинули самого вниз! Везде уже было не до фокусов — как у гестаповской печки, стоя на руках! Хотя потом придется выручать таким же способом если не себя, то друзей... И хорошо еще, что скоро ударили холода — вроде первого морозца после дождя. Больше не упаривались в своих телогрейках, как раньше! А вроде здорово — своеобразная закалка...
Становилось легче на душе лишь в конце ночной смены, когда в тишине, прямо над освещенным сильными лагерными прожекторами простором, вдруг снова едва прослушивалось вроде ощутимое дыхание огромного города на севере. Знать бы, что тогда в Москве не просто сидел в камере № 31 на Лубянке бывший Главнокомандующий РОА, но и что его вынуждают говорить неправду на своих товарищей и на себя, чтобы сделать будущий процесс показательным... И кто во всю старается — знакомые генералы, подсаженные в камеру! Ух, эти "кенты", тянувшие душу из Власова!
А я даже не знал ничего про маму, хоть и посылал ей изредка "треугольнички", как это нам теперь разрешалось. Лишь потом узнал, что Гринька-"Фриц", ездивший в Одессу на побывку, кое-что рассказал ей обо мне. Пусть там и вышла небольшая склока с Люськой и ее мужем Жоркой Козлом. Ну, простите мне еще раз, близкие и дорогие люди! Ведь я расплачиваюсь за это... несу провину!
Но знать бы, что потом придется расплачиваться и за все остальное, чуть ли не за Ирину в Париже, если не за польку Зосю у Михеля. Да, кто мне потом говорил, что жизнь — это самый непредсказуемый сюжет? А ведь и иные писатели, не говоря уже про Вовку, не справляются с ними... Раз лучший творец — Бог, каравший Землю!
Так я работал до будущего лета, пока однажды надо мной не
сгустились тучи — и на этот раз не просто типично подмосковные, к которым я уже немного привык. Ведь не думалось мне, что где-то за проволокой ищут власовца...
Это было в майские дни — в пору, когда к заключенному Власову присоединили его близких — Жиленкова и Малышкина, прятавшихся у американцев. Ведь уже готовился их процесс — и вот...
Вдруг меня вызвали к бригадиру — "бугру", хотя раньше тот сам заходил, если надо было по делу.
Не случайно ли мне снился дурной сон — бабы? Пророчество!
У него в каморке сидел незнакомый штатский тип — вроде чертежника-вольняшки из проектного бюро. И при моем появлении он ласково улыбнулся. Я сразу собрал всю нервную систему.
"Бойся ласковых!" — так, помню, предупреждал меня Панин, когда мы с ним брели по Франции, а потом пытались находить общие слова с фламандцами — при их непонятном языке, совсем не похожем на валлонский в той же Бельгии.
Нас тогда разозлила старая газетная фотография на стенке домика, где удалось слечь на ночлег. Хозяин его вырезал портрет молодого мордастого веселого типа в форме СС — командира дивизии "Валлония" Леона Дегрелля, который бросил своих подчиненных под Корсунью, а сам удрал в ставку Гитлера и получил награду.
Не похож ли был теперь этот штатский на коварного эсэсовского типа? Я и не очень удивился, когда он спросил меня, выпроводив бригадира: как мне удалось попасть в Польшу? Да, откуда я пришел туда — в тамошний фильтрационный пункт, вообще на нашу территорию? Но я ведь раньше отвечал следователю! Или надо сто раз повторять? Я начинал дерзить, слегка забеспокоившись. Алярм!
Не переставая улыбаться, как и Леон Дегрелль, чекист стал явно водить меня, когда хотят отвлечь внимание посторонними темами, чтобы потом сразу обрушить главный вопрос. Ну, мол, это понятно: забитые людьми и транспортом дороги экономически богатого бельгийского края, разные там встречные-поперечные военные — вплоть до советских граждан... Все это нам понятно, дорогой! И этот тип так и ходил вокруг меня — буквально.
"Что вам надо, гражданин начальник?" — оборвал я следователя, совсем наглея. Чтобы он не успел ответить, я тут же добавил: да, пришлось общаться и с англичанами — в их зоне, а под Гамбургом
наткнулся и на целый лагерь, где раньше стояли власовцы. Заметив, что гнусная улыбка уже сползала с его лица, я еще нарочно добавил: точно — стояли целым батальоном, вон по вечерам даже пели "Татьяну" — есть такое танго у Лещенко! Знает ли он? А?
Похоже, теперь я сам водил его, не давая опомниться. Чтобы окончательно показать, что не вру, я еще вставил такую убойную деталь: эти ребята из РОА потом ушли целым батальоном, не подчинившись английскому коменданту на требование о разоружении... наверно, известно такое? А сам я вскоре ушел оттуда в противоположном направлении — к востоку от Гамбурга, чтобы вообще выбраться к советской оккупационной зоне. Понятно? И тут даже заулыбался, как Дегрелль, явно упиваясь своей победой над дураком.
О, как потом придется раскаиваться в своем легковерии! Или, пожалуй, этот чекистский следователь мне откровенно мстил, все же поймав вину на чужом доносе. Пока же он милостиво впустил "бугра", даже угостил его и меня сигаретами. Тогда в моду входил "Казбек" — с несущимися конями на коробке. Уносили бы меня кони подальше, а не в новый лагерь! К людским "кентам"!
Туда я попал спустя год с лишним — в пору завершения стройки огромной башни университета, похожей на католический храм. Как раз этот храм наблюдал из окна поезда Одесса — Москва друг Вовка, отправляясь на экзаменационную сессию в свой Литературный институт. Кстати, задолго и до своего лагеря!
Но перед этим успели окончательно расправиться с генералом Власовым и всей его группой. Да, был проведен суд над ними, о котором я узнал еще там — в подмосковном бытовом лагере.
Просто прочитал об этом на последней странице в августовском номере газеты "Известия" за 1946 год.
В той же газете, где раньше якобы работал майор Мелетий Зыков.
4
О том, как судить Власова и его группу, существовало три сценария. Насколько можно верить "Военно-историческому журналу".
Их разрабатывал сам палач — главный оперативник генерал Абакумов, позже наказанный своими же чекистами. И как — был заперт в... холодильнике. Если верить книге Судоплатова!
По его первому сценарию предполагался самый широкий кво-
рум присутствующих — вроде процессов 30-х годов в Колонном зале Дома Союзов, включая и защиту "от общественности". Но с условием "полного признания и раскаяния"...
"Им было обещано, что если они отрекутся от своих позиций, то будет сохранена жизнь. Наиболее интересное свидетельство исходит от офицера, которого подсаживали в камеры главных власовцев с заданием убедить их признаться, что они изменили Родине, и перестали поносить Сталина. Некоторые колебались, но большинство руководителей, в том числе Власов и Трухин, решительно отказались и продолжали стоять на своих позициях. "Изменником не был и признаваться в измене не буду. Сталина ненавижу. Считаю его тираном и скажу об этом на суде". Когда Власова предупредили, что если он не признает своей вины, то его пытками замучают до смерти и суда не будет, он, говорят, ответил: "Я знаю. И мне страшно. Но еще страшнее оклеветать себя..." В результате их стойкости суд над Власовым и другими лидерами Русского Освободительного движения пришлось проводить закрыто".
(Е.Андреева. — "Русское Освободительное движение").
Так остался неосуществленным и такой вариант суда — с присутствием представителей мировой и отечественной прессы, как и "широкой публики".
Хотя, повторяю, приговор был вынесен лично генералу Власову задолго до этого суда — еще в феврале 1943 года (и если точно — 24 числа, сразу после "армейского праздника"!): к смерти по Указу Верховного Совета СССР.
На этот раз дело обстояло таким образом:
"Суд по делу Власова и сообщников начался 30 июля 1946 года. В закрытом судебном заседании Военная коллегия Верховного суда СССР под председательством генерал-полковника юстиции Ульриха без участия обвинения и защиты, без вызова свидетелей рассмотрела дело содержащихся во внутренней тюрьме НКВД".
(Ю. Квицинский. — "Генерал Власов — путь предательства").
Сохранилась фотография: перед шестеркой конвоиров в гимнастерках сидят насупленные и сосредоточенные обвиняемые — тоже шесть человек во главе с осунувшимся Власовым в неизменных роговых очках. Всего их было 12 —как и по числу группы Христа
и его учеников (без 13-го — Иуды, как не оказавшегося и здесь!). Тогда им пришлось давать ответ "за содеянное"...
Там же читаем "отговорки", как писал раньше Эренбург, "каждого Федорки":
"На вопросы суда о том, что побудило обвиняемых встать на путь измены, ответ был, по существу, один: Власов сказал, что смалодушничал, Трухин ответил, что по трусости. "По трусости", — повторили и остальные..."
А у Андреевой:
"Похоже, на суде Власов пытался взять всю ответственность на себя. В двух отчетах цитируются его слова: "Безусловно, я вел самую активную борьбу с советской властью и несу за это полную ответственность". Возможно, Власов надеялся, что если он возьмет на себя всю ответственность, его подчиненные будут наказаны менее сурово. Такая позиция соответствовала бы его прежним заявлениям... что ему надлежит разделить судьбу своих солдат".
Вот достойный поступок солдата — не в пример сбежавшему Дегреллю! Или вроде Степана Бандеры, бросившего своих сторонников на Украине после войны...
И не то, что характеристика, выданная на Власова раньше немцами, — про "трусливость и боязливость при опасности".
Самое же примечательное — его слова в камере перед казнью:
"Муки наши даром не пропадут. Придет время, и народ добрым словом нас помянет".
И вправду "русско-народнический характер"!
В самом деле, разве не стали поминать о нем широко в народе, нередко действительно добром — и даже открыто, на страницах официальной прессы?
Вон еще в 1992 году в "Новом времени" была помещена заметка одного историка, который отмечал не только военные заслуги Власова в первый год войны и его значительную роль в попытках свалить деспотический сталинский режим, кончившуюся трагически.
Этот Леонард Шабуров из Курска также считал, что трагедия Власова "гораздо глубже и духовно чище трагедии неудачливого соперника Сталина". Она как бы стала "продолжением в новых исторических условиях трагедии "отщепенца" Андрея Курбского и дисси-
дентов XIX века — декабристов". Оправдывается и то, что генерал "счел возможным стать на позицию "революционного пораженчества" — в духе "пораженцев" начала века. Наконец, заслуга власовцев в том, что они "в своих листовках противопоставили девизу "За Родину, за Сталина" другой — "За Родину, против Сталина!"
Обо всем этом проще сказал знаменитый военный диссидент — генерал Петр Григоренко: "Стойко боролись против сволочей!" В своей книге "В подполье можно встретить только крыс" он, лично знакомый с Власовым с 1940 года, ценивший его как "опытного полководца" и считавший слухи про его дела в немецком тылу "провокацией", позже "призадумался", узнав про истинную подоплеку "предательства". Потом встретил того, кто был "подсадным" в тюрьме у власовцев, и узнал, что те "не дрогнули", несмотря на пытки. Зная и Малышкина — как "серьезного деятеля", с которым раньше приходилось выступать на партсобраниях, Григоренко "отнесся с уважением к тому шагу, который тот сделал" вместе с Власовым, и по сути авторитетно поддержал его посмертно.
Весьма любопытны и воспоминания Хрущева о Власове — в тот период, когда разворачивалась битва за Киев осенью 41-го. Перечислив заслуги командующего 37-й армией, тот упомянул, что в ее расположение Власов явился "с одной палкой" — после поражения этой армии раньше и упорного стремления дойти до своих, не попадая в немецкий плен... И это ли, действительно, не характеризует по-своему с лучшей стороны позже названного трусом?
Ну, а люди, знавшие во главе РОА того, кого они уважительно и тепло называли запросто "Андреем Андреевичем"... Вон как вспоминал о нем однажды по радио "Свобода" граф Ламбдсдорф — сам немец прибалтийского происхождения: "О, это был настоящий руководитель... и обаятельный, чудесный человек!" И невольно содрогаешься от слов Григоренко, что генерал вместе со своими соратниками "были повешены...4 полуживыми".
О "муках" также можно прочитать у историка из Оксфорда:
"Приговор был вынесен 1 августа 1946 года, и все осужденные были повешены. По слухам, Власов и его сподвижники были повешены на пианинной струнной проволоке, на крюке, поддетом под основанием черепа. Один очевидец говорил, что казнь была столь ужасна, что он не берется описывать подробности".
Вот уж где были, что называется, тотэ... Воистину мученики!
Правда, потом я видел на снимке в "Военно-историческом журнале", как они висят — по две шестерки на веревках (а не струнах!), со связанными за спиной руками и как бы покорно склоненными вбок головами. В том числе самый длинный, буквально вытянувшийся своим 190-сантиметровым телом Власов. Без тех 7 см!
Что и говорить, жутковатая картина на фоне кирпичной стены Таганской тюрьмы, где и была произведена казнь после 2 часов ночи того же 1-го августа 1946 года. Хотя, по словам Л. Шабурова, на Западе не казнили тогда... Тут сказывается другая культура!
Это была казнь всех, кроме пропавшего за два года до того майора Зыкова... Кстати, не он ли и является 13-м в этой группе — как действительно Иуда?
Очевидно, после такой казни тела сразу же были сожжены в крематории, а прах развеян. Но где тот ветер, который его развеял?
Как это было, по А. Судоплатову, с генералом Миллером, сменившем Кутепова во главе РОВСа и расстрелянном на Лубянке — без всякого следа!
Так почему же не создан памятник ему, генералу — Власову как борцу и мученику? По примеру установленного под Нью-Йорком... Да, ведь он там давно стоит, согласно репродукции в "Новом времени".
Или надо почтить память как-то иначе? Вот мне говорили, что иногда в храмах заказываются в этот день богослужения "за упокой души Раба Божия Андрея". Мне бы тоже сходить... А?
Но я, прочитавший 2 августа заметку в "Известиях", едва ли не подумал, словно герой в романе "В час дня, ваше превосходительство...": "Как веревочка ни вьется, а кончик будет..."
О, это злое пророчество из уст чекистского писателя!
Так же случилось и со мной... Кар-рамба!
5
Кроме меня, другие лагерники тоже прочитали сообщение на газетной витрине о казни Власова и его подельников. Я даже видел, как один из явных "мужиков" украдкой вписывал на бумажку приведенные там фамилии всех казненных. А когда уже собралось несколько человек, молча вглядываясь в зловещий номер "Извес-
тий", то рядом с ними завертелся еще некто любознательный, тоже записывая в блокнотик — и даже по второму разу, лишь бы вызвать на откровенность... Но тогда этого явного стукача затолкали, а невдалеке от их кучки вдруг перекрестился один бородач. Не из бывших священников ли, которых тоже пригоняли на нашу стройку? Или просто такой истинно русский — из патриотов...
Конечно же, никаких доверительных, даже самым глухим шепотом разговоров о судьбе власовщины тогда не приходилось вести. Да и, честно говоря, еще было не по себе многое из того, что характеризовало это дело: начиная с формы, какую носили солдаты РОА. Или вон что потом я узнал из воспоминаний Стеенберга: их знаменитые две дивизии числились по нумерации формирований вермахта просто как... 601-я и 602-я. А какой вид имела личная книжка самого Власова, отобранная у него при задержании советскими разведчиками! Этакий обычный "Soldbuch" — "Солдатская книга" под текущим номером — 693 и с надписями: только воинское звание, фамилия и имя, а вместо фотокарточки — пустой прямоугольничек... Несмотря на Андреевский флаг!
Правда, об этом или о чем-то другом, связанным с ним, я буду охотно, пусть и с досадой, вспоминать потом — в редкие минуты отдыха где-нибудь при керосиновых лампах в Салехарде или на перекурах у опушки леса, давясь от костерного дыма. Тогда как-то перекрутится вся моя история, и мне даже станет иной раз обидно, что я не могу прямо и дерзко назвать себя: "Я — власовец"... Да, не заслужил этого вроде других, и не могу бить себя в грудь, как иные блатняги — убийцы, ударяя кулачищами, чуть ли не гордясь! Ведь сам я только притерся к тому историческому повороту, которое, возможно, изменило бы судьбу всей страны, избавив от ненавистного режима. Тогда я лишь с дрожью в сердце повторял стандартный лозунг, выработанный умниками в Дабендорфе: "Прошлое России — наше! Будущее России — наше!" Или как там еще было — насчет "большевиков и капиталистов", без которых... И не повторять!
Чтобы отвлечься от таких занудливых воспоминаний и мыслей, я старался встревать в другие разговоры — если особенно говорили про домашние дела. Ведь иногда и самому хотелось поворошить это: отладить жилье, когда вернусь домой, завести и настоящую, хозяйскую жену — в помощь маме (и на зло Тамарке из 8-го номе-
pa!), а там, чего доброго, и что-то вроде детишек заведется... может быть, надумать им теперь из игрушек?
Но чаще всего от такого душевного уюта отвлекали наши блатняги — то ли драками, которые они затевали, то ли упорными зазываниями на "ковырянье иголочкой" — татуировку (мол, надо же "отметиться на память!"). Даже с издевательскими песенками, вроде такой — про измену жены в одиночестве: "Брошенный мужской рукой усталой... под кроватью был презерватив"!
Правда, там неспроста был и рискованный путь по соседству — к женской зоне. Рядом с нами жила "бабская шарага" — набор девок с Брянщины, которых замели за гулянье с немцами. Они находились издавна — еще с той поры, когда летом 43-го освободили их край, а после знатной Курской битвы уже сшивались прочно — буквально шили военную робу для будущих зимних боев. Ну и сколько историй про них иногда рассказывали надзиратели, если, бывало, дашь им что-то из своих пожитков и разбередишь их казенную душу! И как нападали на молодых конвоиров (перевязывали даже кое-что — "чтоб было подольше!"), так что те часто конали, и как устраивали бабы "толкотню" между собой — с помощью просунутых между пальцами колец ("до остервенения радовались эти к о б л и х и!"), и как их "рассучивали" — впускали в камеру штраф-няка — крепкого лба "с метровым", а после ни одна шалашовка не брала их к себе за ширмой барака.,
Я, бывало, сатанел от таких рассказов. Но и как-то забывалось все то, что было вокруг: вон отменили карточки — и как теперь мама... сможет ли работать? А то и даже пойдет с кочережкой на свалку, как и ее муж-учитель...
Пока вдруг не пришла от нее кратенькая открытка — уже к лету 48-го года:
"Здравствуй, Ваня дорогой... или как тебя уже звать? Слышала про тебя всякое, а с полгода назад получила записку. Хорошо, что на нашей земле — не топчешь чужую. Береги себя, больше не балуй там..."
Но ничего не было — ни про ее работу, ни про здоровье. Сухо! Тогда я впервые поддался на уговоры — выпил с горя. Как это все же здорово — чифирь!
Помню, мы сидели в кружке, пока начальство проводило воскресный шмон. И тихо тянули свое пойло, давясь и жмурясь.
При шмонах противно: все выволакивают из тумбочек, нары и койки очищают от клопов, выпаривая из чайников. Дневальные бегают, матерясь и чуть не плача: мол, давай, ребята! Но я их не слушал: сам уже бугор — не шутите! И напился.
Да, я пошел на повышение, хоть и понимал, как это опасно. Но старался ладить даже с теми, кто здесь подзадержался еще со стройки канала. Кадровики с Москвы-Волги держались особняком, как академики, а один даже походил ужимками на нашего давнишнего дворового Шурку Жлоба. Вот класс для многих новичков!
Когда я раз поведал им про такого соседа, то меня особенно зауважали самые крепкие — с татуировкой через лоб с надписью "каторжанин" и умением проигрываться в карты догола. Они только не могли простить, что я не был ни разу на кичмане — лишь такой, видишь ли, чистенький... И снова не выдержал — сам запросил глотнуть настоя — заварки целой пачки! Была не была!
"Дуй, Немец!" — дружно кричали самые лютые, с удовольствием кивая и скалясь фиксами, пока я давился осатанелым пойлом. Не противясь тогда своей кличке, я и закусил какой-то гадостью — собачатиной, что ли. А потом взялся хлопать, когда вокруг пустились в пляс, отвернув рубахи на выпуск, самые гнусные типы.
Наверно, я что-то там трепался, потеряв голову. Потому что мне один позже подмигнул: про какого еще Андрюшу хлопотал? Да, не про Андрея же Шисту — другого блатного соседа... Но, похоже, про свою службу — ни слова! Не упомянул про Власова!
Помню только, что заспорил с Рыжим — матерым паханом, у кого было две мокрухи. Мол, почему он гоняет на кол одного подростка? За что гадко тиранит хлопца? Кончал бы подлянку! Да!
Ведь уже тогда я узнал про это — как насиловали новеньких пацанов. Что называется — "брали на каргалыгу!"
"А что дашь за него... а, Немец?" — жутковато хмыкнул тот.
У меня не было ничего, кроме мелочи в сидоре, не считая Вовкиной авторучки. Но для такого амбала какая-то ручка — нелепая игрушка. И что же делать... а? Чем откупиться?
Еле ворочая языком, я стал бахвалиться: могу не дать, а взять Рыжака — как это умел на Слободке: на одну руку, даже левую!
Да, так, помнится, я однажды вызвал самого Петьку Затулина, который чванился... и уложил его! Верное слово — гнить мне вечно... Этого хваленого Монте-Кристо со Слоблдки!
Тогда кто-то вокруг вскричал: что... знал такого — Затулина? Который исполнял песенки — под Петра Лещенко? Ну, так это же сила, мать его в мозги и печенки... Не может быть, Немец! Забожись, бугор! Честно! И все тоже заорали, даже забили по цементному полу кружками. Вот вышел настоящий хипеш из-за земляка! Сам заварил такую душевную баланду! И где тот ныне?
Как раз тогда тоже проходила воскресная приборка. Начальство забегало, чтобы тащить назад постели и другое барахло. Вон взвыл и наш дневальный: "Кто захотел дрына по горбу?" Хотя, правда, ни пахан, ни другие не встали, чтобы нас усмирить.
Понимая, что я не в лучшей форме — не то, что в парижском кабаке у армянина... Не говоря уже про негра. И чем можно поразить эту шоблу? Кар-рамба! Мать их с проворотом!
Да, как действительно вступиться за малыша с Кубани — круглого сироту? Чтобы больше не был "петухом"! Тогда и решился.
Я крякнул, поднялся с корточек, оглядел всех вокруг. Чуть не взмолился, как умел. А потом упал — буквально рухнул на ладони, растопырив их на полу. Ну, держись, Иван! По-гестаповски!
Все ахнули. Тишина — пока я шагаю взад-вперед. Рыжий что-то повторяет на сплошной фене — высшее изумление: "Я в отпаде!" Остальные еще молчат, лишь повизгивая по-собачьи. Напрягаясь, что есть сил, я снова крякнул. Пока не растянулся плашмя.
"Ну, ты... балдежный, Немец!" — Это взвыл сам пахан, крупно шагнув ко мне. Он гнусно улыбался — самой доброй улыбкой, а потом и чмокнул меня. Высшая похвала! Победа!
Тут нас застили — сам начальник отряда, не сразу поняв, что происходит. И удивился, что Рыжак стал мне кентом.
Зато под общий торжествующий вопль я проследовал прямо в штрафняк.
Таким образом я и нарушил лагерную дисциплину — впервые!
И нужно ли говорить, какая пошла моя слава вокруг?
Даже сквозь стены бревенчатой конуры с вонючими и исцарапанными бревнами до меня доносилось то и дело ликование тех, кого ничем не удивишь...
Так удивительно ли, что через пять суток первым, кто меня встретил, был Коля с Кубани? Оказывается, его взяли под особую охрану люди Рыжака. А я шел на свое место в барак, словно Радамес после битвы... или как там?
Да, мне вспомнилось то, что рассказывал было "Интеллигент" про такую оперу — "Аиду". Наверно, я ее никогда не увижу... или услышу — как правильно? Не в этом дело, правда? В натуре!
Но разве иногда жизнь сама не походит на оперный спектакль или скетч? Всю дорогу, что называется!
Конечно, я больше не пробовал это — гимнастику после чифиря, как ни жалко. Да и с чифирем после этого пришлось завязать. Хорошего понемногу!
Как и вообще со многим — вроде должности "бугра"... так ее! К такой-то матери!
Потому что до меня все же добрались цепные лапы. Да, заделал похожий на ласкового типа. Тот, кто копал под меня, а теперь докопался... О, этот Леон Дегрелль!
Раскрыли, кто я такой... Как в песне — тех же эсэсовцев!
"Мы таковы... И такими останемся!":
6
Что же произошло на этот раз?
Как-то после лагерной планерки меня окликнули. Очень странно: подзывал пальцем сам "кум" — наш чекист из каморки в углу.
Обычно он меня не тревожил, и я был счастлив, что не терзают мою душу — не вербуют в стукачи. Но знать бы, что готовился самый крепкий удар — не просто стрельба из пушки по воробьям...
Вон теперь кум и не повел к себе — в "хитрый домик", как называли его кабинет. А мы прошли едва ли не на вахту — помещение у входа в зону, где обычно сидели дежурные. Там встал из-за рабочего стола знакомый тип с ласковой улыбкой.
Он просиял: "Сколько лет, сколько зим!" А когда вышел понят-
ливый кум, странно зыркнув на меня, снова пошел в ход и "Казбек", и добродушный дым прямо в лицо. Так буквально обволакивая меня, этот Дегрелль еще поздравил даже с бригадирским повышением. Пока не пошел напролом:
— Ну, Тарасенко-Козлов... или как там тебя, что еще припомнишь?
Увидев пожатие плечами, этот оперативник молча придвинул мне журнал с цветными снимками. Искоса я глянул и сжался, узнав на одном знакомую вышку под Дьепом. А вон даже вывески: "Bistrot", где мы иногда сидели с дядюшкой Ришаром. Ну, только не хватало этого старца, "Foutre de..." Или как надо сказать?
Слегка ругнувшись вслух по-французски, как тот меня и научил, я снова пожал плечами. Но ведь "хохма второй раз...", или как это говорили в Одессе? Оставалось только надеяться, что там — на вышке... не я ли? Да, не просто сходная ли рожа?
Хотя вон четко просматривалась каскетка набекрень, как я тогда носил. И даже мой прищур исподлобья: так я всматривался через Ла-Манш.
У меня ноги подкосились, как и от чифиря.
Ну и ну... действительно, раскопал такую улику этот тип из "Смерша"!
А он еще невозмутимо пояснил: журнал "Сигнал"... знал про такой? Выходил на многих языках... в Париже до сих пор — на уличных лотках! Так что, мол, и сам в руки пошел!
Когда я все же там поближе глянул, то увидел целый очерк под общим заголовком: "Фельдмаршал Роммель инспектирует укрепления Атлантического вала". И даже его изображение — этого героя африканских песков. Вот с кем ты очутился, Иван!
Но тут же рассмеялся: туфта! Потому что вон дальше Лионского залива — совсем в другом конце Франции... и даже какой там пограничный пункт — Ирун. Прямо у испанской границы... Ну и что же здесь общего? В чем улика? Случайность! Нечего брать меня на пушку! Я вам не какой-то фрайер! Туфту гонишь, нач-чальник!
Не смутившись, чекист уже зло ткнул пальцем в изображение часового на вышке: мало ли где это снимали... но разве там не ты лично — Козлов? И разве не тосковал на вышке... а? Признавайся честно, бригадир!
А когда я еще сопротивлялся, он вдруг произнес слова из стихо-
творения, которое нередко и теперь волновало меня — при виде московского неба:
"Над счастьем моим, над берегом длинным"... и как там еще о просторе? Ну!
Тут я, что называется, рухнул, как было и с Гринькой-"Фрицем".
О, кто же так наверняка кладанул меня? Прямо "тотэ"...
Сразу в голове запрыгали воспоминания: неужели он — Митя Сухоруков, с которым я обменивался стишками? Вот тебе и поэтическая натура... мать его! Сука!
Но смутно мелькнула мысль и про Виктора Ларина: ведь он слышал стихи от меня, когда мы сидели на берегу Сены. Или, впрочем, разве я не мог их читать и в присутствии Ирины, а то и ее брата Олега с его идеями? Вообще... мало ли что! Мир — бардак!
Мои раздумья — явный прокол! Я не сразу опомнился, а Дегрелль моментально сработал. Встав из-за стола дежурного, он круто подошел ко мне, близко всмотрелся в мои глаза и не просто торжествующе усмехнулся. А и укоризненно, почти по-отцовски покачал взмокшей головой: мол, дурень ты! Умей держать совет! Ну, Немец?
Потом наступило обычное: писать подробно обо всем, что было. Рассказать, каким образом попал сперва в добровольцы — пресловутые "гиэи", а потом... На мое возражение насчет РОА и особенно отказа от присяги — увы! Какая уж там разница?
Он даже вскричал: "Не крути шарики…, ты, Карапет Шагинян! Да, думаешь, что мы и такое не знаем? От твоих армянских дружков из Нанси... С красоткой Тамарой... а?"
Когда же я удрученно сел на стул — без разрешения, тот лишь отмахнулся.
Мол, пиши! И можно даже собственной авторучкой! Что из Одессы... львовская... да?
Тогда я окончательно сдался. По-немецки — "Gott verdammt..."
Пожалуй, так крепко проваливался только тот ругательный подполковник СС Эрих Петтингер у Стефана Гейма — и впрямь погибший в страшном месте — подземелье...,
А если говорить о расторопности и деловитости моего губителя, то вся его дегреллевская ласковость свелась к одному: сразу отсюда же, с вахты — в машину! Да, легковая уже поджидала меня за воротами лагеря. Оперативно!
Едва дождавшись выноса моего сидора из зоны, она рванула, оставляя за собой недостроенный Московский университет. Прощай, будущая наука!
А Вовка тогда же впервые ехал попутно из Одессы на заочную сессию.
7
Что было дальше — очевидно, легко догадаться...
Я прокатился в машине, стиснутый с боков двумя молчаливыми лбами. И лишь сумбурно проносились перед глазами хилые поселки вокруг попутных станций — того же Очаково или Вострецово с Апрелевкой. Последнее название напомнило тамошнюю граммофонную фабрику, так что я горько усмехнулся.
Но какие еще дела проплывали за окошком! Тут и там суетились люди — с котомками и мешками побольше, чтобы отовариться в Москве, от которой все плотнее доносился деловой столичный гул. А я поневоле тоже включался в этот ритм и азарт, уже ругая себя за первоначальное поведение с оперативником: да, почему сразу сдался — в ответ даже на свое липовое имя? Действительно, разве не мог настоящий Жорка Козлов тоже попасть к власовцам, чтобы теперь не обвиняли в этом меня? Надо будет отвертеться, доехав до Москвы и попав там в другие руки — следователя, а не "сыскаря"!
Еще и еще раз обдумывая свои дела, я больше не смотрел вокруг, где тянулись и выворачивались очертания университетского здания — с его кубическими размахами и еще зиявшими миллионами окон в первых корпусах. Но уже не чудились за дерзкими архитектурными решениями те усилия наших рук — буквально мозолей от тачек, лопат и молотков, которые оставались на каждом метре деревянных сбивок, вязких бетонных кладок, звоне упругих арматурных каркасов или просто бросков мусора в дрожавшие от нетерпения кузова грузовиков... А вспомнят ли когда-нибудь о нас в такую пору — в эти Сороковые победные и бедные, когда жизнь со скрежетом переворачивалась? И будут ли счастливы на таком нашем горбу будущие студенты, грызя свой ученый гранит... О, наш вклад в Ленинские, бывшие Воробьевы горы — после Герцена!
Хотя вообще это была эпоха, когда свершались и добрые события (не только амнистия для дезертиров из армии во время войны!).
Вон едва отменили карточки, как по стране растеклось манящее коммерческое изобилие. Говорят, Москва была завалена продуктами — ив Елисеевском магазине тогда красовалось одного сыра с десяток сортов, а масло было и вологодское, и сибирское, и соленое вместе с несоленым, кроме красной икры в открытых бочках или грузинских номерных вин начиная с "Хванчкары". А в Одессе, как потом рассказывал Пинчик, вернувшийся из плена у "гиви", громоздились до потолка коробки дальневосточных крабов "Chatka" и еще выше взметнулась труба с шахматной отделкой за старым заводом Шполянского и железнодорожной насыпью — на сооружении ТЭЦа, где работала и его многострадальная мать. Тогда же дядя Миша Гридин возил грузовик с буковинским паркетом для ремонта обкома на площади Коммуны, пользуясь грузчиками-немцами. И он якобы живо интересовался международной политикой, слушая по вечерам русские передачи Би-Би-Си, которые еще не глушились (благо, как раз в том году — Сорок Восьмом умер главный свирепый идеолог Жданов). Не говоря уже о том, как ликовала вся Одесса после создания тогда же государства Израиль!
О таких событиях в столице и вокруг нее — по всей земле я стал узнавать, едва попав в Москву — в город, о котором раньше и не мечтал. Он поразил меня, при подходе, не меньше, чем того героя, которого описал Вовка в другой своей повести... не скажу, о чем, чтобы не смеяться! Вот как у него было:
"За окном уже с трудом различались бегущие телеграфные столбы, а провода, несущиеся зигзагами, неприятно напоминали лагерные зоны. И перед самым рассветом разбудили грубоватые окрики и топот ног чуть ли не над головой. Так просыпаешься только в тюрьме, когда надзиратели объявляют подъем. В проходе уже теснились пассажиры — кто к туалету, кто с готовыми чемоданами. А потом поезд запрыгал на стрелках, под ногами забили бесконечные смежные пути, заблестели сложные пугающие станционные строения. И еще долго, мучительно долго пришлось ползти среди целого моря рельсов, стрелок, будок и дежурных с флажками, пока не донесся гул огромного железнодорожного пространства. Это был вокзал — ей Богу, не разобрать, какой там..."
Уточняю: примерно так я подъезжал к Москве, когда меня отпустили на волю — окончательно и бесповоротно. И тогда был Казан-
ский вокзал — у площади "Трех вокзалов", как говорили москвичи. Но сколько надо было ждать этого!
А теперь без всякой железнодорожной сутолоки и столичного хаоса меня, что называется, прошвырнули к Бородинскому мосту, а там и... тюрьма!
Нет, не Лубянка или Лефортово, как я мог предполагать — с их следователями. И уж не Таганка, где вешали Власова.
А просто пересыльная — на Красной Пресне. В чем дело?
О, наивность... Я и не мог подумать, что со мной запросто поступят так же, как вышло с одним военным преступником, который сам рассказал мне обо всем. Обвинение задним числом!
Это был советский офицер, перебежавший после войны в Западную Германию. И ставший видным работником пропаганды.
Грамотный и толковый, он вскоре нашел себе место — и довольно интересное. Тогда из Мюнхена вещала военная радиостанция, которая называлась неуклюже и длинно — "Голос Америки в Европе". Оттуда передавали на русском языке всякие текущие политические новости, а также исторические материалы с копированием голосов бывших государственных деятелей. Так, в этой "Трибуне истории" мог выступать не только Сталин с его кавказским акцентом или сильно картавый Троцкий и тенористый Бухарин, а раз звучал и... Иван Грозный, хотя никто не знал — какой именно был у него голос. Ну и этот беглый советский майор тоже стал подражать чужим голосам, изображать видных деятелей, пока не создалась на базе той радиостанции другая, очень боевая и оснащенная — "Освобождение". Та, что теперь называется "Свобода".
О, началась очень интересная, хоть и опасная работа! Там было занято свыше 1200 сотрудников — включая и технический персонал, а работала она круглые сутки, то и дело меняя волну. Ее позывными стало начало песни из оперы "Тихий Дон" Дзержинского — "От края и до края", которая была раньше объявлена гимном Русского Освободительного движения, а в студиях действительно очутилось много бывших власовцев, включая бывшего воспитанника школы РОА в Дабендорфе — поэта Леонида Пылаева. Они даже задавали тон в редакции "Освобождения", но наш перебежчик-майор все же сумел стать не только диктором, а и режиссером, организуя разные циклы передач. Потом о своей деятельности он — Рон-
жин написал целую книгу, на деньги от которой раз даже отдыхал на фешенебельном курорте Лидо в Италии. Но когда возвращался оттуда, с ним и произошло то, что дало теперь повод вспоминать...
Его не просто в собственной машине выкрали недалеко от демаркационной линии и переправили в ГДР. Там- с ним долго не стали возиться — и сразу перевезли в Москву. А здесь, как водится, сунули на Лубянку, хотя вообще с ним не разговаривали. Да, никуда и ни к кому не вызывали недели две. Но когда позвали, то молча же подсунули ему бумагу — постановление о смертной казни "за измену Родине". Причем за давней датой — со времени побега.
"Я был потрясен... во всех отношениях, — рассказывал мне сам Ронжин на Явасе, где мы встретились. — И неожиданностью такого жеста, и тем, что приговор вынесен давно, и самим приговором — расстрелом!" Он даже поделился такой подробностью своего тогдашнего состояния: когда глянул на часы, висевшие напротив, то подумал обреченно... мол, уже половина одиннадцатого — так вот и наступил смертный час! Самый роковой момент в жизни!"
Но, конечно, его не расстреляли, а заменили этот приговор 25-летним сроком. И когда направили в Дубравлаг, то даже назначили бригадиром на деревообделочном комбинате. А там он и стал покрикивать на подчиненных, явно выслуживаясь перед начальством. Поэтому от него многие отвернулись. Как от фрайера.
Так вот — не такую ли форму наказания с неожиданным объявлением приговора приберегали теперь и для меня, не отправив даже на Лубянку, а засунули прямо в пересылку — к уже получившим свой срок?
В недоумении и все же готовый к сражению за свою судьбу, я появился там в одной из больших камер — вместе с "политиками", а не бытовиками. С непременной баней и прожаркой вещей.
Но и то было хорошо — после общества разных блатных, как раньше!
8
Потом я не раз буду вспоминать эту камеру — с двумя рядами нар и с большим зарешеченным окном, в которое днем ярко светило солнце. Место, где я, казалось, сам уменьшился на 7 см!
Правда, обстановка здесь была совсем не светлая, а что называ-
ется — мрачноватая. Да, хмурые лица у того и Другого, никаких шуток или подначек, как это принято у обычных уголовников. А больше всеобщая подозрительность. И сугубая безнадега.
Не сразу я разобрался, что самый мрачный — бывший член секты баптистов — пятидесятников. Он из глухого угла страны — Буковины и даже плохо говорит по-русски. Более того — и не очень говорит, а только качает головой. Потом стало ясно: с подавленной психикой, чуть ли не чокнутый...
Да, разве это не странно — что он просил на суде — не более и не менее: дать ему высшую меру наказания. Мол, таким образом он наибольшим образом докажет Богу свою веру в Него, так отплатит Дьяволу за попытки искушения своей души! А когда суд дал ему всего 10 лет, то лишь покорно замкнулся, перестав общаться с окружающими. Ну и сосед мой!
Не пытаясь с ним как-то разговориться, я лишь подолгу листал сунутый мне журнал — "Башня стражи". Оказалось, это орган — им припрятанный, с цветными иллюстрациями, выходящий не у нас, а за океаном — в США. Там разные поучения и назидательные истории, на каждом шагу — упоминания о Спасителе, о том, что "Бог есть любовь". Но было как-то неуютно от такой любви, и я часто начинал дремать, улегшись на голых досках с кулаком под голову. Так удивительно ли, что тогда меня оседлал другой верующий? Дались мне такие соседи — буквально на мою голову!
Это был моложавый тип кавказской внешности. У него странно, как-то просительно горели глаза, и я догадался: человек хочет высказаться... И правда: не успели мы попасть рядом в шеренге на утренней прогулке по тюремному двору, как Алии — по национальности осетин — заговорил о своем веровании. Но каком — в пришествие Иеговы, борца с Сатаной, когда случится битва при Армагеддоне, в которой погибнет 127 тысяч — ровно! — человек. Но тогда человечество будет избавлено навсегда... Воистину так!
Я слушал его, ушам своим не веря — особенно в цифры этих жертв и даже в название такой неведомой реки — Армагеддон. Но Алим почти исступленно совал мне в руки два или три листка, где на папиросной бумаге был отпечатан приговор по его делу... Действительно, преступление в таком странном веровании — в неслыханного Иегову, а также в откровенную антисоветскую конспира-
цию — с членством в отдельных группах и с отправкой отчетов о своей деятельности по подпольным каналам в Бруклин, где и выходит пресловутая "Башня стражи". "И давно... давно этим занимаются на воле?" — удивился я, уже перешептываясь с Алимом в камере после прогулки. Оказалось, десятки лет!
Этот парень признался, что узнал об учении свидетелей Иеговы, сидя в лагере для пленных, и что туда его завлекли старые иеговисты, которых преследовали как большевики, так и нацисты... Да, Гитлер считал их злейшими врагами рейха — вроде евреев, и их чуть ли не расстреливали! Но, спрашивается, что именно привлекло здесь его, молодого человека? Я невольно заинтересовался этим.
Не удивительно, что позже в разных зонах я встречал и других членов такой секты. А в одном лагере — кажется, в Коми — наткнулся раз и на этого же Алима, только сильно изменившегося... Бедняга, он старательно отсиживал свой срок, надеясь нести учение об Иегове и после ареста! А когда раз я был в Барашково — больничной зоне того же Дубравлага, то сразу кинулся к такому же кавказцу — черному, с отросшей бородой и сильно запавшими глазами, но оказавшемуся совсем не Алимом... Вот уж бедняга — как один, так и другой! С той поры многие казались мне иеговистами...
Но вот кто по-своему привлек меня, заставив вспомнить про западенца Омелька в военную пору. Это был житель Львова, совсем не обращавший на меня внимание. Он по целым дням играл в шахматы и лишь изредка "заводился", если начинал рассказывать — как же прятался "от москалей" — оперативников, буквально гонявшихся за ним по селам. Крепкий и бедовый, этот "боевик" — по его собственному определению — явно бахвалился своими делами и откровенно презирал меня — "схидняка", не боровшегося против "москалей". Ну и каково же было мое удивление, когда этого деятеля раз избили в одной мордовской зоне! Там к концу 50-х годов задержалось несколько откровенных власовцев. Они и раньше не мирились с бандеровцами — как называли обычно "западенцев", а этого просто убили бы, не заступись один вояка...
Не такие ли типы в конце войны откровенно боролись против РОА, не соглашаясь присоединиться к власовскому движению? Мне потом рассказывали, что генерал пытался найти общий язык с их лидером — Степаном Бандерой, освобожденным немцами из лаге-
ря. Но после отказа последнего от соединения с 1-й дивизией отказался и генерал Шандрук, у которого под командой была часть "Галичины". Они уперлись, по-своему погубив все великое дело Власова. Да, ведь из-за них пропал уникальный шанс — свалить большевиков всей Европы!
Это стало ясно мне, когда в нашей камере появился один старичок в казачьей кубанке. Пусть еще стояло лето, он ходил в таком жарком головном уборе, который раньше раздражал меня, если я видел казачьи добровольческие типы. Ничего себе — красота: строгие немецкие мундиры, а к ним лохматые шапки, отороченные мехом и надетые набекрень... Но стоило лишь заговорить этому казачишке, как я слушал его, не отрываясь ушами и взглядом.
"Генерал Штейфон... слыхал про такого? Борис Александрович... погиб потом, в конце мая 45-го... вот кто бил титовских бандитов! Вместе с Драже Михайловичем... тоже не слыхал? Ну, что вы здесь знали, лопухи... Прозевали всю историю! А еще жалуетесь, хохлы ленивые!" С восторгом он припоминал и весь "Казачий стан" — так назывались соединения донцов и кубанцев.
Таких бодрячков и даже шутников, вырвавшихся из побоища в Австрии под Лиенцем, где иные казачки бросали своих детей в Драву, а священники окропляли бросавшихся в реку с конями, я потом встречал в зонах и ссылке. И про одного уже, кажется, упоминал раньше: как по его примеру призывали работать. Чуть не сука!
Но кто ни слова не говорил в нашей камере, а вернее, говорили, но только не по-русски, — прибалты. Они и лежали отдельной группой на нарах, а во время прогулок тоже держались вместе, чуть не за руки — как в детском садике... Кто единственно заговорил со мной — узнавший, что я из морского города, сам бывший моряк. "О, море... большой океан! — неожиданно улыбнулся этот пожилой тип. — Колониальные товары!" Он стал говорить, что раньше в Латвию широко ввозились редкостные продукты из других стран, как бананы, финики или инжир, а потом и стал расхваливать их главный рынок — знаменитый крытый рынок в Риге, который Вышинский, посетив его перед войной, назвал "пропагандой". Ну, а что там, в этой хваленой Латвии, было в войну! И моряк закатывал глаза.
На мой вопрос стали отвечать и другие латыши, даже один, самый сумрачный — тракторист из Латгалии, глухой местности. Он
признался, что сидел там в лесах — прятался от Советов (да, с ними —'-"лесными братьями"!), за что и получил целых 25 лет. Но, мол, ничего... они еще вернутся домой —в свою свободную и счастливую страну — и без всякой "пропаганды"! Такие разговоры настороженно повели и прочие соседи-латыши, постепенно перестав смотреть косо на меня — русского, а тем более — с украинской фамилией. Да, к украинцам у них было особое отношение — и я потом не раз удивлялся... Все же, что ни говори, прорыв к их душам!
Вон спустя год, когда по всей бывшей границе — от Финского залива до Черного моря — прошли широкой крепкой метлой операции войск МВД по очистке этих районов от подозрительных элементов с высылкой их эшелонами на восток страны для поселения... сколько я еще наслышался историй про бедствия прибалтов, в первую очередь их — латышей! Не раз в бараках Абези и Салехарда я слышал и про первые высылки до войны, и про большой этап в июле 41-го, проведенный тогдашним молодым палачом Иваном Серовым с Украины, и еще про какую-то "депортацию".
О Серове мне говорили с особой ненавистью... и я понял, почему потом многие латыши пошли добровольцами в германские воинские части. Не было ли это повторением того самого, что делали первые добровольцы — "гивики" из русских, мстя большевикам не только за позор плена, а и за террор в прошлом? Так что не случайно немцы потом — с конца 43-го прямо мобилизовали латышей в свои войска СС, и было набрано свыше 2 тысяч. Эта бригада "была направлена на фронт в район Острова, а также на участок группы армий "Север", — так об этом пишет в своей книге Андрей Судо-платов, а я видел на руке одного латыша татуировку — кружок с обозначением группы крови, как это обычно принято у эсэсовцев, и этот бывший легионер даже гордился, показывая свой кружок в бане. Кстати, тогда же в бане он вспомнил, что их заботливо мыли... да, собственноручно купали, как детей, приютившие после долгого похода лагерные надзиратели... и где — в пресловутом Бухенвальде! Не поверив такой идиллии, я тогда, помню, даже выругался по-русски, пока этот латыш не забожился — и ихним лютеранским богом, и родной матерью далеко в ссылке, и даже бывшим президентом Ульманисом... вот как!
Словно подтверждая такое трогательное военное общение латы-
шей и немцев (не то, что у власовцев с деятелями вермахта!), тот же А. Судоплатов написал в "Тайной жизни генерала Судоплатова":
"В январе 1945 года латыши были направлены в Померанию, где вели тяжелые бои против советских войск. В марте того же года их 15-я дивизия СС была выведена в тыл, но в апреле часть ее отступила к устью Эльбы, где была пленена американцами. Небольшая группа латышей из 15-й дивизии участвовала в обороне Берлина..."
Именно там попал в плен мой знакомый латыш Гуннар, которого я встретил спустя много лет на Тайшете и который подарил мне кусочек янтаря — на память ("может быть, когда-нибудь еще вспомнишь наш лесоповал!"). Он же пытался научить меня некоторым латышским словам (вроде "страда" — работа, будь она проклята!) и даже обещал потом навестить меня в Одессе — как и тот моряк в Краснопресненской пересылке, который любил бананы и инжир...
Так или иначе, даже такие мрачные люди, как эти латыши, в нашей тюремной обстановке как-то потеплели, узнав про мое военное прошлое ("О, кригсгефанген... гильфсвиллиге!"). Вон и фанатичный дядька с Буковины однажды снизошел ко мне, кинув в мою миску лишний кусочек рыбы... И то, как говорится, хлеб!
Обычно нас кормили неплохо, и тройка блатняг в поварских колпаках, возившие на тележках жратву в казанах, не скупилась на добавки. Но такой жест читателя заокеанской "Башни стражи" был выше всех похвал! Выходит, я и тут преуспел... По-людски!
А кто особенно потряс меня тогда — в долгое сидение на Краснопресненской пересылке — один ленинградец, поступивший в камеру после меня. Вроде бы свойский, нормальный дядька, но...
У него была такая история, что потом ее описал Вовка в книге о моржах. Да, потому что сам купался в зимнем море.
Эта повесть и упоминалась раз в "Новом мире"... вот как!
9
Для меня же история ленинградца Лени — как пример из жизни танкистов. Родное дело, как тут ни крути!
Да, ведь сам он воевал на танке, как и я, а под Старой Руссой был даже представлен к ордену. Вполне достойный офицер — на зависть! И у нас получилось много общего — по нашим машинам.
Но вот как скрутила его война, да и вообще жизнь. Послушать — и даже не сразу поверишь...
На одном из привалов он выпил с экипажем — в свое удовольствие ("почти вусмерть... как на зло!"). Тут проходили ребята с соседней "тридцатьчетверки" — и сразу с завистью: "А, мол... уже обмываете неполученный орден?" Ну, Леня не выдержал — стал оправдываться, что к чему... и немного полез в бутылку — уже не буквально! Тогда соседний командир тоже заговорил басом, а то и стал обсмеивать за излишнюю прыть, чуть ли не назвал выскочкой. Не стерпев, ленинградец схватился за кобуру. А тот, дурак, рассмеялся — в наказание себе. Ну и Леня шарахнул его. Подчистую — навылет в грудь. Аж медали звякнули... И часто ли так врага подгадаешь? Жутковатая история — ничего не скажешь!
Конечно, что потом было! Гауптвахта, партбюро, трибунал. Стали разбирать — туда-сюда заслуги и провину. Определили ровно в десятку — как снайперский выстрел. И затаскали нашего обидчивого танкиста по камерам и баракам, пока он не запутался — что с ним вышло тогда по пьянке. Выручили только хлопоты жены: благодаря знатной ленинградской родне что-то скостили, а что-то зачли. Короче, вернулся Леня домой, чтобы заново жить. Но разве в нашей стране может человеку надолго повезти?
О том, что вышло дальше, ленинградец рассказывал неохотно — при всей открытой натуре. Слышал ли я про ленинградские процессы? Ну, "вторая война" — после кировской, когда Сталину померещилось... да, вроде бы Питер хочет стать столицей РСФСР. Мол, переводят Совнарком и Верховный Совет, а также создается такая партия — Российская Коммунистическая. А долго ли до страха, до разных оргвыводов и до самого обычного — посадок? Полетели разные умные и не очень головы, а там и копнули тех, кто вступился за танкиста-убийцу. "У-у... помогали злейшему врагу — так его мать!" Как раз вышло, что Леня встретился на улице... вроде видел брат того танкиста — убитого. Ну и в натуре — снова арест, а там и пересмотр дела. И что же надумали: дать еще больше срок — до 25 лет, хотя по закону дважды не осуждают за одно преступление. Но тут поднажали чекисты — дружки того брата!
Тут и я вспылил: как же так — вторичная отсидка! Разве нельзя обжаловать... и что именно он предпринял? Вот предпринял — по-
пал на пересылку, чтобы ехать назад — к ленинградским законникам... мать их так, зануды! И Леня неожиданно вызверился — такая бессильная судьба. Так что и не поверилось, что он мог убить человека — за здорово живешь... Но главное — сидеть еще раз, после наказания, которое уже отбывал!
Я долго не мог успокоиться, тут же обвороженный Лениной улыбкой. Не могли успокоиться и соседи — сокамерники, которые знали другие случаи нарушения законов. Даже когда этот дважды пострадавший оставил нашу камеру — попал на этап в родной город, то еще не забывали о нем. Вплоть до повести "Я стал моржом..."
Бывало так, что и впоследствии я пытался что-то узнать о судьбе моего "кента" — танкиста Лени Николаевского. Да, попадая на новую зону — то ли в Коми, то ли за Уралом, а то и в Тайшете, не говоря уже о близкой Мордовии, я выяснял среди зэков: нет ли такого-то? Его все не было и не было, хотя кое-кто уже слышал про его историю. И зато в зонах Озерлага — под Тайшетом я то и дело натыкался на следы бывших ленинградских партийных деятелей, из-за которых отчасти Леня и попал вторично под суд...
Но что это были за типы! Может быть, и справедливо их замели, пусть не только за создание столицы Российской Федерации в Ленинграде. Со своими огромными сроками — по 25 лет эти дети Смольного быстро, что называется, опустились: стали материться и блатыкаться, пошли не только в придурки — бригадиры и нарядчики, а и в стукачи. И не скрою: мне было стыдно, что такие поистине скобари представляют славный и культурный Питер в зонах, где сидело много культурных — и прибалтов, и львовян.
Впрочем, стоит ли удивляться, если впоследствии я видел одного совсем опущенного — тоже оттуда, с берегов Балтики? Раньше он работал переводчиком в "Интуристе" — казалось бы, вполне достойная служба, хоть и связанная с "органами", но... Боже мой, до чего же ссучился! Во-первых, разговаривал, кривя рот по-блатному, особенно смакуя разные колоритные обороты — вроде: "конвойные собаки рвут" или "приморили, братцы, приморили"... А кроме того, валялся по целым дням на койке, если его бригада была освобождена от угона, и тогда издевался над соседом — художником из евреев: "Альберт, надень мне на... мольберт!" От него шарахались даже бывшие "суки" — из тех, которые написали где-нибудь анти-
советчину, чтобы попасть к "58-м" — подальше от своих дружков, если провинились из-за какой-то пакости...
Не такой ли тип и послужил однажды поводом для "Интеллигента" описать новоявленного Остапа Бендера? Того самого, который приезжает ночным поездом на Казанский вокзал в Москву и там обалдевает даже при виде подъездных путей? Вон потом в повести этот самозванец прибывает в Одессу, на каждом шагу используя свои блатные навыки, пока не займется главной аферой — раскопкой Чумной горы, где зарыты богатые жертвы начала 19-го века.
Но уж настоящего питерца я встретил однажды в Тайшете — и задолго до того случая, когда перед большим этапом 60-го года нас всех вывезли оттуда в Мордовию, чтобы не портить вид Дальнего Востока к приезду Эйзенхауэра! Тогда бандеровцы ни более, ни менее — отрезали голову бывшему начальнику артиллерии РОА, в звании полковника... и другой власовец — именно уроженец Ленинграда, зная мое прошлое, доверительно воскликнул во время прогулки после ужина: "Нет, с этими друзьями строить Новую Россию... как был наивен Андрей Андреевич! Неужели не понимал, с кем имеет дело?" И впадал в откровенное "хохлоедство"... не менее!
Примерно такой же бывший приверженец Власова появился в нашей камере на Красной Пресне в начале сентября. И первой его репликой после траурного сообщения о смерти Жданова, которое мы услышали по камерному репродуктору, было: "Не вынесло сердце Андрея Александровича... Так трудился!" Сперва не поняв иронии и даже спутав имена-отчества, я недоуменно заметил: ведь Власов давно уже казнен — и не в сердце дело! На что получил вежливое замечание: "А вы подумали... Но с Андреем Андреевичем я лично знался!" Мол, нашел кого — и с кем! — путать...
Тогда я не сразу признался, что тоже имел некое отношение к Власову и его армии. Хотя к тому времени меня избрали старостой камеры — как ее старожила и вообще за "примерное поведение", и мне не следовало круто выделяться. Лишь постепенно, слово за словом, мы выяснили свои совпадающие факты, как и официальные обвинения. И я смог многое узнать про дела в РОА после поимки Власова с его штабом под Прагой. О, это тоже была своя эпопея!
"Как... вы не знаете про генерала Зверева? Командующий Второй дивизией, пусть и не полностью созданной! Он стрелялся или
резанул горло, когда его настигли в одном чешском селе. Но все же чекисты сумели схватить и вылечить... чтобы потом повесить! А Мальцев, командир летных частей в РОА... тоже пытался покончить, пока не был повешен со всеми. И еще, еще"... Он загорелся.
Я слушал его, содрогаясь от такого исхода великой попытки создать историческое движение за спасение России от большевиков. Не говоря уже о волнениях из-за ухода отдельных частей в Италию, где их потом ловили. Как и было больно за некоторых спасшихся — вроде Кромиади и всяких высоких чинов. Вечные скитальцы!
Впрочем, потом и в других местах мне доводилось много слышать о судьбах высокопоставленных власовских деятелей. Например, о таких — вроде одного из детально описанного бывшим одесситом, а позже — кстати, тоже питерцем И. Павловым.
Он прошел долгий и тяжкий путь от Одесского НКГБ до приисков Колымы, а потом передал в наш "Мемориал" свою рукопись "Потерянные поколения". Так вот — что касается истории встреченного возле Магадана власовца:
"...им оказался бывший царский офицер, адъютант главнокомандующего Кавказским фронтом великого князя Николая Николаевича во время Первой мировой войны. После эвакуации остатков Белой армии из Новороссийска весной 1920-го года он остался в России, работал счетоводом, бухгалтером в одном из небольших городков на Северном Кавказе, принял жизнь такой, какой она стала, политикой не интересовался. Перед войной вспомнили о его военной специальности, два раза он проходил летом военные сборы, а когда началась война, его мобилизовали на фронт в чине капитана. Немного повоевав, при отступлении под Киевом он попал к немцам в плен и более года провел в фашистских лагерях".
И далее — самое характерное:
"Войну считал Советским Союзом проигранной, командование Красной Армии бездарным и, когда Власов обратился с призывом к военнопленным вступать в РОА, он одним из первых на него откликнулся. Во Власовской армии мало кто стремился к высоким чинам, и он быстро дослужился до чина полковника. Но когда после Сталинградской и Курской битв фашисты стали стремительно отступать, оставляя не только советскую территорию, но и все остальные ранее захваченные страны, и поражение их стало очевидным, бывший вла-
совский полковник превратился снова в беглого военнопленного и даже успел немного повоевать на стороне Красной армии, скрыв свое пребывание во Власовской".
Но вот что было неизбежно:
"После окончания войны и поспешной фильтрации бывших военнопленных поезда со спецконтингентом под охраной двинулись на Восток. Такой контингент, в частности, работал на прииске Заплага в Дальстрое. Условия их жизни мало отличались от жизни заключенных: не столь жестким был режим и менее бдительной охрана. Бывшему капитану удалось устроиться в бухгалтерии. Работа была легкая, но голод донимал его так же, как и прочих ссыльных. Однажды он узнал, что недалеко от прииска электрическим током убило лошадь. С остервенением, разрезая кожу и мясо лошади, он вцепился мертвой хваткой в ее труп, отхватил кусок мяса и тут же стал жадно есть..."
Ну, чем не сцена, подобная той, которую наблюдал один немецкий высший чин, проезжая по снежному полю под Смоленском, где на следы его лошади набросились замерзавшие советские военнопленные?
Спрашивается, не такая ли участь ожидала и меня, даже если не будет раскрыто мое пребывание в части РОА под Ла-Маншем, пусть и без присяги? Я лишний раз содрогнулся от этого будущего...
Но вот наконец настала пора и моей отправки из Москвы в ГУЛАГ. В еще одну самую долгую и страшную мою дорогу.
Как и ожидалось по примеру Ронжина, с приговором заочно.
И тоже — наиболее коварным образом...
10
Меня просто вызвали в одну из тюремных канцелярий и сунули под нос бумажку: "Распишитесь!" Когда я глянул на нее, то мне тоже захотелось глянуть на часы — как на свой роковой момент.
"По решению ОСО военной коллегии Московского облсуда... на основании статей таких-то УК РСФСР... на срок 25 лет с вечной ссылкой..."
Папиросная бумажка дрожала в моих руках, пока я тыкал пером в нее, чтобы расписаться. Мол, ознакомлен!
И уйдя из кабинета на тоже дрожавших ногах, я еще мысленно возражал ей, такой бумаге с приговором.
А тут меня грубо толкнули вбок — в приоткрытый бокс без освещения и без какого-либо сиденья. Потому что навстречу как раз вели других зэков. Вокруг карательная работа шла конвейером...
Лишь в своей камере я изнеможенно повалился на нары, устланные старым барахлом — пиджаком и свернутыми штанами. И потом произнес обычное: "Карамба!" Вот и допрыгался ты, Карапет или Немец... Вот и конец твой! И заскрипел зубами — вместо слез...
Меня ни о чем не расспрашивали соседи, сразу притихшие. Ведь в тюремных или лагерных условиях не принято допытываться, даже если что-то неясно в твоих делах... А тут и так все ясно... напрасно не вызывают перед этапом! Да, кстати, другим тоже объявили: не рассиживаться долго! На выход! Шнеллер!
Как в тумане, прошла для меня обычная, такая классическая процедура: с вещами... строго в строю... вниз по лестнице... стой, не шевелись! Мы остановились в темноватом подъезде, где нам сунули пакетики с буханкой и селедкой. Тут же подогнали "воронок" с вооруженным конвоем, и нас стали запускать туда, бесцеремонно пересчитывая, как скот. И вот уже рванули... ух!
Машина понеслась по накатанным московским улицам, и на одной из них я заметил в щелку возившихся на мостовой в темно-зеленых мундирах. Это работали немцы, которые теперь показались более свободными, чем мы... И не будут ли они потом, уходя отсюда, гордо петь: "So sind wir und welter so wir bleiben"?
А на вокзале я совсем отвлекся, когда в меня ткнул пальцем вагонный офицер, глянув в мою карточку: мол, будешь за главного... ясно? И я привычно, почти по-армейски вскинулся, озирая свою дорожную братву. Дело привычное — даешь порядок! "Ordnung!"
Когда же нас засунули в товарный вагон, то я уже совсем деловито выяснял — когда обед и ужин, что с парашей и так далее. Как у себя дома!
Так я покинул великую столицу, в которую вернусь лишь спустя 15 лет. И весьма кружным путем — вокруг всей страны...
Да, как там Вовка описал приезд в повести "Чумка-60"?
Пока же было так, как в воспоминаниях одного одесского зэка.
Тоже избранный старшим по вагону, бывший чемпион СССР по велоспорту М. И. Рыбальченко таким образом обрисовал распорядок в тюремном вагоне:
"Когда вагон закрыли на задвижки-запоры, началась трудная этапная жизнь.
Я предложил выбрать пять человек из заключенных, которые будут распределять воду и пищу среди нас. Это не понравилось уголовникам, которые тоже были помещены в вагоне. Но позже они согласились: "Честно!"
Все расположились на полу, У дверей стояла "параша" — бачок, куда оправлялись заключенные. Уголовники сразу же разместились подальше от нас, выделившись в отдельную группу, и это тоже немало насторожило меня. Хотя другие признавали, что так принято..."
Ну и так далее — деловая возня! Но вот дальше как там было:
"Когда охранники приносили питание, которое состояло, главным образом, из соленой рыбы и хлеба, то первое время уголовники пытались получить питание самостоятельно. Но мною это было в категорической форме остановлено: я заявил, что в вагоне все равны и что распределять будут избранные пять человек. Уголовники вынуждены были и с этим примириться. А так как с водой было очень трудно, ее получали поровну.
На остановках днем и ночью конвой проверял вагоны со всех сторон, простукивая его деревянными кувалдами. Стояли еще теплые дни, и мы просили, чтобы на остановках двери вагона на некоторое время открывались. Но эта просьба конвоем отвергалась, и двери мы открывали по-прежнему только тогда, когда приносили воду и питание.
Весь период следования уголовники мирились с условиями быта в вагоне, и между нами не было серьезных конфликтов".
Увы, при мне была все же одна стычка — и довольно серьезная.
Раз я оттолкнул дюжего "законника", который потребовал, чтобы его "тестера" поднес ему вторую миску баланды. Не обращая на меня внимания, этот ворюга вырвал миску у одного из "политических" и стал заливать ее в глотку, как воду, тут же смачно отплевываясь. Ну и жлоб даже с виду, а не только в принципе! Переглянувшись со своими помощниками, я шагнул к нему, выбил ногой из-под его носа миску, забрызгав тельняшку, и тихо напомнил: "У нас один порядок... и чтоб это в последний раз!"
Не глядя на меня, тот отошел к своим дружкам. Но я понял, что мне этого не простят. А вышло...
"Спустя несколько дней меня пригласили в группу, где главным образом урки, — писал Михаил Иванович Рыбальченко. — Они осведомились, кем я был до ареста, а один из них посвятил меня в "порядок" — жизнь и быт, который существовал в этапной жизни заключенных, а также в лагерях. Этот разговор продолжался долго, и я, как мог, убеждал его, что кто бы ни был в вагоне, они тоже люди и их также судили, как и уголовников, а в данное время все находятся в одном вагоне, в одинаковом положении..."
Нет, я лично не обращался с такими уговорами к тем, кто заведомо п о л о ж и л и, по их же выражению, на все доводы и просьбы. Просто я знал, что наверняка действует одно — кулак, если его вовремя и крепко вбить в обидчика. Закон, усвоенный мною с детства на родной Слободке! Спасибо тамошней науке, да!
Вон еще в детстве я видел бурные разборки между Шуркой Жлобом и Андреем Шистой — до кровавых поносов, до "бланжей"! А что бывало и с более приличными соседями — вроде моего брата Федьки (при его "Береговой охране") или старшего же брата Ваньки "Комиссарчика"... Захватывающее зрелище, не уступавшее тем американским немым боевикам, которые мы смотрели в тогдашнем слободском кинотеатрике им. Чубаря! Там умный красавец Аллан (в белой рубашке с тонко подкатанными рукавами) одним ударом в запрокинутую челюсть сокрушал мерзкого Педро — посягателя на его девицу Люси! Это все чаще всплывало в моем вагонном сне, когда я готовился к возможному нападению впотьмах дружков "законника", обиженного из-за лишней миски.
Но вот что и впрямь доводилось делать в таких случаях другим — как, например, одному священнику, встреченному мной потом в барже — по пути в Котлас. Я сидел тогда, ошалелый после увиденного: там болтался от порядочной качки висевший на свернутой тельняшке молодой парень. Видно, тот не выдержал ни болтанки, пусть она была не морская, а всего лишь речная, и ни вечной обдираловки со стороны матерых лягачей, — и забрался под самый потолок баржи, откуда к тому же заливало холодным дождем.
Стараясь не видеть этого "тотэ" и даже поминая Господа Бога, допустившего такое измывание над человеком, я, помню, присло-
нился с прикрытыми глазами к обледенелой стенке, а тут сосед, пристроившийся по ту сторону рангоута... или как там называется изогнутая балка поперек борта? Да, этот сосед — тоже устрашающий, только не молодой, а с бородищей и с тусклой лысиной — вдруг хлопнул меня по плечу: мол, держись... еще немного осталось!
А потом, кивнув на висевшего под потолком, добавил тихим баском, что и сам готов был так... если б не дал Бог силы — разобраться с извергами. Да, сперва он молчал и лишь молился вслух, терпя их обиды — оскорбления и поборы, а когда стали дергать его крест нательный — последнее, что осталось от былого сана, то...
Тут этот батюшка и задал мне урок истинного противления злу: признался, что вскочил, закатал рукава, рыкнул монастырским басом и стал буквально сворачивать... скулы или затылки — что там попадалось под руку! И что же — отступили идолы земные, убоявшись такого истинно Господнего гнева... вот как надо, сынок мой!
Ну и что тут скажешь... правильно ли действовал этот церковник? Возможно, в крайнем случае, и надо быть таким — боевитым, несмотря на библейские заповеди! А главное — чтобы у тебя были силы постоять за себя! Чтобы не показать гадам, будто боишься их. Не сдаться на их милость...
Правда, мне ли говорить об этом — после моей главной сдачи, когда попал в плен? Но разве и там, под Уманью, я не боролся, как мог? Лишь бы такое выживание не было за счет ближнего... Лишь бы по совести! Так постепенно я приобщался к Истине.
О таком исходе — чтобы не было за чужой счет, я особенно стал думать, когда нас высадили из товарняка, чтобы пересадить в ту же баржу на речке.
Вот тогда я поплыл по Сухоне, тогда и вспомнил ее жителя — Сухорукова.
Да, не согрешил ли он, спасаясь на мне? Не предал ли, сука?
А ведь, казалось бы, такой славный парняга, к тому же любитель песен и стихов! Как он тогда душевно горевал про "северную даль" или про любовь... Или даже вспоминал "Копакабану"? Лирик!
Но, пожалуй, этим и дурил меня — например, стихотворением финской поэтессы Булич. Как я потом узнал, там не было ни про какой остров Змеиный — на нашем Черном море... не ради ублажения ли меня это придумано?
Вон на самом деле что написала Вера Булич, как это я позже выяснил:
Выл день у моря, и вечер у моря,
И ночь на морском берегу.
Был солнечный ветер, в синем просторе
Купавшийся на бегу.
И еще там — о закате, "что плыл над водою багрянцем на мокром весле". Имелось и про "ветер, летевший в раскрытые руки", и про "гул морской глубины".
Единственно верно — насчет "летящего простора над счастьем моим..." Слова, которые трогали меня до печенок!
Так, выходит, неспроста перекрутил славный тихоня Митя Сухоруков с этой Сухоны, будь она неладна...
С неприязнью я смотрел на нее, выбираясь наружу — к оправке.
Правда, это случалось не часто и совсем не уютно.
"Затхлый воздух трюмов иногда сменялся свежим ветром на палубе, куда нас поодиночке выводили на оправку, но откуда осенний холод гнал снова в трюм":
Так описывает тоже путь на север И. Н. Сулимов — одессит, выпустивший в "Мемориале" книгу "Эхо прожитых лет". Правда, у него дело происходило в довоенное время, да и на другой реке — Печоре. И не дай Бог пережить то самое, что ему пришлось!
Но разве не очень ли большая будет разница в таких деталях, как описан подход к Большой Инте?
"Впереди появились огни и силуэты каких-то построек..."
"Огни" — это напоминает и то, что описывал Короленко про речную Сибирь. Что единственно сияло там во мгле.
Край, куда я в конце концов попал, чтобы отбывать ссылку...
Когда же мы поплыли по южной части Архангельского края, то и нас прихватили холода, так что я вспомнил книжку "Великан науки" — про Ломоносова, которую читал в детстве. Не выдержав, стал и рассказывать ее смысл. Вот уж потянуло меня на книги! Так применил не только кулак, а и голову, память в ней.
Кажется, впервые в своей скитальческой и тюремной жизни я прибегнул к тому, чем обычно пробавляются многие арестанты, — пересказу разных книг. "Давить романы"! — так это называется
у блатных, которые обожают слушать хитросплетение сюжета — не только у настоящего автора, а и зэка.
Благодаря этому на меня и обратил внимание тот кулачный священник, едва я замолчал после длинного пересказа "Монте-Кристо". Я затеял это, желая отвлечь и себя, и окружающих от жутковатого видения под потолком с тельняшкой на шее, пока этого парнягу не сняли с петли конвойные. И спасибо соседу-священнику, который правильно понял мой замысел.
Кроме рассказа про затеянный им мордобой с блатными, он еще поведал мне свою сложную историю гонений и издевательства, когда был на свободе. Сам с Украины, отец Василий имел приход чуть ли не в том селе, где неподалеку от Тилигула в детстве якобы жил маленький Петя — будущий знаменитый певец Лещенко. Говорили, что мальчик родился от заезжего еврейского коммерсанта, а его украинская молодая мать немало натерпелась от соседей, попрекавших ее рождением байстрючка. И уже не вспомнить точно: то ли она сразу уехала оттуда — из Исаева, едва сынку исполнился год, а то ли он еще успел попеть в их церковном хоре. Да, там, в большом степном селе на развилке больших дорог, была не только школа, а и красавица-церковь, которая простояла до середины 30-х годов. Тогда не просто переделали бывший барский особняк в техникум (хорошее дело!), а и снесли церковное здание (грех великий!)... И странно ли, что ее настоятеля сперва изгнали — просто так, на улицу, без умершей попадьи, а и вскоре подобрали на одной из станций, чуть не на самой Березовке, где он просил подаяние?
Слушая этого драчливого батюшку, я вспомнил одного священника, как-то приезжавшего в нашу казарму под Дьепом. Оказывается, Власов — сам воспитанник духовной семинарии — ввел в РОА церковную службу, и первым его патриотическим делом — сразу же после призыва к ополчению — был приезд в Печерский монастырь под Псковом. А во время торжеств в Пражском граде при создании КОНРа там присутствовало и духовенство — как из числа эмигрантов, так и из страны. С самого начала он окружил себя такими церковными деятелями, как митрополит Сергей и митрополит Серафим, а особенно доверялся отцу Алексею Киселеву, который бал настолько близок к генералу, что до возврата в СССР после США выпустил о нем целую книгу. И удивительно ли, что
священник в Дьепе с подобострастием ссылался еще на одного митрополита — Анастасия? Так не попал ли и он позже в лагеря?
Потом мне доводилось встречать немало других священников — и вовсе не таких смелых, как отец Василий. В одной из зон — кажется, на Явасе в Мордовии — они жили вместе со стариками в одном большом захудалом бараке, который называли "Курским вокзалом", и там были даже представители так называемых "истинно православных" — наиболее непримиримых церковников, в том числе из молодежи. Тогда я с содроганием смотрел на их бледные, едва заросшие лица с остановившимися глазами... пожалуй, среди них были и мои однолетки! Так что думалось: неужели и я смог бы дойти до их состояния? Впрочем, попав в сибирскую глушь на свое вечное поселение, я и действительно мог бы удариться в самую неприглядную ересь, не вырвись оттуда!
Но, возможно, с таким же незавидным успехом я мог бы удариться тогда и в другую крайность: стать пьяницей или ворюгой, а то и откровенным бандитом. Если меня с детства окружали во дворе такие, как Шурка и Андрей, то, спрашивается, что мешало потом развиться во мне их соблазнительным примерам — таким же лихим, привлекательным чертам? Вон я не раз ловил себя на том, что готов поймать их обычные блатные обороты речи — то, чем раньше щеголял и Жорка Козел. А повадки — с резкими ужимками и заведомо жлобскими манерами общения с близкими... разве это не сит дело во мне, чтобы теперь вылезти наружу, едва я попал в среду таких, где ругались и похабно сгибали локти, ходили вихлястой походочкой и носили одежду, не застегивая ее, а поддерживая растопыренной ладонью? Видно, поэтому меня и оставил без обычной расплаты тот пахан в товарняке, признав за своего!
Правда, вон кто еще признал меня... своим — одна врачиха, которая принимала раз в медпункте в другой будущей зоне, но еще до Мордовии. Там, на лесоповале, в злой сибирской обстановочке, я схватил обычную простудную гадость — фурункулы. Попался на том, что становилось душно в телогреечке под тяжелым бушлатом, и то и дело скидывал верхнее, оставаясь в одной казенной курточке на теплом белье. Ведь поначалу — после дальневосточной ссылки, когда я малость оклемался и вошел в старую телесную норму — хотелось здесь, под Тайшетом, показать даже самому себе, что я еще —
ого-го! — не совсем пропащий, что еще немного мужик. Ну и просто надо было наворачивать норму — необходимые 20 кубов, будь они неладны с теми начальниками, которые их установили! Иначе как получишь свою положенную пайку — вместо 200 граммов, если бы я не вытягивал дневную выработку? Так вот — все же с налету и даже от азарта я и схватил простуду по всему телу, а когда стало невмоготу — с острыми жалами нарывов, то и направился к лепиле — традиционному врачу, которым оказалась... баба.
И еще какая! Статная, еще моложавая, с крепкой улыбкой ясных зубов и такая говорливая, что я даже не заметил, как быстро разделся под ее взглядами. А пока она обрабатывала меня на спине и по плечам, успел и поверить ее словам: мол, какой еще крепкий мужик... вот обрадуется та, которая ожидает меня на воле! И когда я невольно покачал головой, то она восприняла это иначе: мол, неужели сомневаюсь, что у меня тогда что-то выйдет? Ведь часто ходили разговоры среди лагерной братвы, что после освобождения семейная жизнь не складывается из-за того, что мужская сила уже сошла "на нет" — из-за неприменения в зоне... Ну, так разве у такого порядочного лба еще ничего не будет, разве не видно, до чего ядреный? Хотя, наверно, и Анисья обо мне плохо подумала, когда я из жалости не тронул ее, оставшись там на ночь. Ну и такое можно быстро доказать! Это говорилось со смехом, хоть я не верил.
Но так и вышло. Врачиха, не давая мне одеться, засуетилась. Сперва выставила свою санитарку — видно, тоже опытную сучку. Потом задернула шторки и заперла на внутренний замок дверь. И сразу накинулась на меня, не раздеваясь, а лишь хватая все, что ей захотелось. Я пятился и что-то бормотал, но... долго ли тут сопротивляться? Так и оказался обычным хлюстом. Позор, Иван!
Ведь позже бывала так, что кое-где меня и спрашивали: не из блатных ли я, не ходил ли раньше в "законниках" или даже в "суках"? Пока в лагерях не отделили политических от блатного контингента, многие подозрительно косились на меня, особенно если я бывал нарядчиком или "бугром". Так однажды в Норильске, когда там явно готовился очередной хипеш — что-то вроде восстания, я даже услышал за спиной тихую угрозу: вот этого, мол, надо бы замочить — и в первую очередь... И не приходилось ли спать, заложив под голову что-нибудь поистине весомое — на слу-
чай нападения? Пока иной раз к моему шкафчику не подсаживались иные строптивые работяги, принеся с собой под бушлатами кружку свежезаваренного чифирчика с какой-нибудь посылочной закусью. Это бывала посиделка перед отбоем — в знак того, что все подозрения отпали и что ты — "свой в доску"! Хотя "кентов" там не водилось, как хотелось бы по-человечески...
Но до этой сложной практики было еще очень и очень далеко, пока я томился в трюме нашей баржи, ползущей по Сухоне. Впереди же была и Вычегда, и еще какие-то перегоны, когда мы дотащились до Котласа. А тем временем и наступила настоящая зима... У-у, карамба, выражаясь по-южному!
Кончался тяжелый Сорок Восьмой — "год великого перелома" в моей жизни, если вспомнить слова нашего мудрого вождя и учителя. И все же, что ни говорить, я мог подводить какие-то итоги. Значит, еще был жив-здоров! Еще не все потеряно!
А Новый год я встретил в Котласе. Привет его знаменитой пересылке!
11
Не скажу, что тогда я там крепко хлебнул черного пойла. В меру! "По совету Неру..." — так потом шутили блатняги.
Как и будет преувеличением, что именно в котласскую пору я впервые услышал песню, которая была сложена про местную железную дорогу. Вместо пресловутой "Копакабаны", как она там: (…)
И не потому, что успел к тому времени крепко сойтись со всей обстановкой — и пением в тесном кружке, и дележкой махры, и картишками. Как и больше не жалел, что не могу писать матери в Одессу... А она и не знала толком, где я нахожусь!
Ведь мне и нечем было писать. С той золотой авторучкой, которую мне когда-то почти торжественно вручил будущий писатель Вовка, пришлось расстаться еще в Москве: на тамошней пересылке шмонали — высший класс! Так что и зауважаешь эту подлянку...
Там не просто раздевали догола и держали на холоде и под яр-
ким светом, но и раскладывали все твои шмутки на огромном, как железнодорожная платформа, столе, ощупывая каждый шовчик и выворачивая наизнанку каждый карман, пока не швыряли тебе к ногам все это с видом ушлых лаборантов.
Тогда один из них запросто взял Вовкин подарок из Львова и, покачав предосудительно лохматой башкой, сунул ручку, даже не отвинчивая небрежно колпачок, в боковой карман своей казенной робы — халата в латках. Еще не догадался сунуть за ухо!
Не так ли теряли свое орудие производства и настоящие писатели, попадая туда — на Красную Пресню? И пусть мама простит их — тюремных писак, которым приглянулась моя цацка!
Что другое увлекло меня там — на Котласе: тот контингент, который стал прибывать вскоре после нас и заполнял ту камерную тесноту, в которой мы и до этого спали, не просто сжавшись в один пласт, а даже поперек. Ведь "на Север шли срока огромные!"
То была масса, которая устраивалась сперва молча и четко — по-солдатски, пока не обнаружилось, что это действительно воинские люди. Когда я расслышал их речь, то сразу догадался: не такие ли те, каким был Омелько или другие лемки, встреченные мной в Австрии на заводике таинственных деталей? Или завод, про который потом упоминал в своей тюремной книге даже бывший министр вооружений Третьего рейха Альберт Шпеер! Кстати, жив ли и тот заячий каратель из дома, где раньше обитал великий русский писатель Бунин? Или я еще встречу его где-то здесь — на просторах ГУЛАГа, как другие уже натыкались на другую знаменитость — певца Петьку Затулина со Слободки?
Нет, я ошибся. То были никакие не каратели из украинской "Зондеркоманды". Бери выше — гренадеры 14-й дивизии ваффен-СС, ранее называвшейся "Галичина". Той, о которой много шумели раньше по радио, а я старался не слушать, принимая это за липу. Детище какого-то профессора Кубийовича!
Но вот они передо мной — воспитанники того деятеля с неприличной фамилией. Как на подбор, статные и вышколенные — один к одному. Так что не верится в то, что их вдрызг разгромили Советы под Бродами в 44-м... И вот со "сроками огромными", как в песне!
Или что там более конкретно написал А. Судоплатов в своей книге, дополняющей воспоминания его отца — Павла Судоплатова.
Того, кто, кстати, сам убил лидера националистов — Коновальца.
"13 июля началось советское наступление в Карпатах, а уже 18-го "Галичина", не успев переправиться через Западный Буг, попала в окружение, из которого она вышла с колоссальными потерями: из 18 тысяч человек в строю осталось всего три тысячи".
Правда, в одной газете указаны другие их потери: погибло 6 — из 13 тысяч! И не завидовали ли живые тем погибшим?
Но, как говорится, это уже мелкие детали...
Так в Котласе тогда проходили разные остатки — из взятых в плен украинских эсэсовцев, которые раньше стреляли даже по своим — из УПА... Кровосмесительство и среди украинцев!
Не этим ли жертвам — 29 повстанцам был недавно поставлен памятник? Так что страшно было затронуть таких "галичан".
Но мне удалось разговориться и с ними. И еще как поучительно!
Сперва я думал, что эти парубки выбрали свой отчаянный путь — через СС за волю Украины — по знакомому газетному призыву: "Гей, ну-мо, до бою". Еще до профессора Львовского университета!
Да, так, кажется, называлось стихотворение какого-то Андрея Чумака, которое попадалось мне в берлинской газетке "Нова доба" — вместе с власовскими изданиями. Хотя потом я узнал, какой была настоящая причина такого: мне удалось в перекур обменяться парой слов с этими "галичанами"... Благо, я не забыл свой украинский, которому учился в школе (да и вообще — кто, спрашивается, я фактически по национальности — не только немец?)! Тут они скупо отозвались: а... побывал даже во Франции... ого! — "То файно!" И уже с уважением оглядели меня, как ни странно!
Не сразу вспомнив это слово — "файно", то есть красиво (как его употребляли волынские девы, которых я не раз ублажал), я еще услышал их похвальбу загранице — например, Словакии — по соседству от родных краев. Ведь, оказывается, они были связаны с этой страной: попали на подавление там восстания, поднятого летом 44-го коммунистами... Оттуда часть их ушла дальше — "на захуд", а попавшие в плен и прошли "экзекуции у НКВДистах"...
Вот тогда я и узнал про "тортуры" там, у западноукраинских чекистов, большой части населения Галиции, что побудило и без профессора или без стихотворений идти добровольцами в такую дивизию — "Галичина". Помнится, мне доводилось видеть в каком-
то журнале и характерные снимки: типично хуторские парни — в высоких папахах и овчинных полушубках сидят на своих возах с нехитрым хозяйским скарбом — по пути к призывному пункту...
Да, и как было не подняться на борьбу против "москалей", раз те творили бесчинства, хватая в тюрьмы всех попало? Собравшись в кружок, теперь бывшие "галичане" сквозь зубы передавали разные жуткие истории: то во дворе львовской тюрьмы лежали люди с отрезанными языками, выколотыми глазами и с гвоздями, вбитыми в голову, то просто там же — на улице Яховича — в камерах были свалены горы белья, штанов и плащей, по которым ходили рыдавшие женщины, распознавая среди хлама вещи своих близких. Или вон что творилось в Старых Бродах — в тюрьме "Бригидка" на Казимировской, где начались расстрелы буквально на другой день войны, когда лгали, что "Сталин издал манифест", а под этим предлогом вызвали для расстрела в подвалах — вплоть до утра 29 июня, когда "Советы повтикали". Пришлось мне наслушаться также о помещении НКВД в Станиславе, где в специальном зале для пыток валялись щипцы, клещи, молотки и даже корсеты с набитыми гвоздями — "кафтаны безопасности", не позволявшие заключенным шевелиться. А применявшиеся чекистами сильные электролампы, поражавшие глаза и головы жертв, как и электростулья с набором проводов! Особенно поразило меня то, что творилось в тюрьме Тернополя, где у несчастных были выкручены и даже отрублены руки и ноги. Или вон как издевались больше года над одной монашенкой, близкой к митрополиту Шептицкому... Ну и что еще узнал я тогда, наслушавшись густой мовы!
Рассказывая обо всем, хлопцы из Таличины" как-то преображались, чуть не впадая в плач, как это ни вязалось с их суровыми, окаменелыми лицами. И я подумал: при таком потрясении их не трудно было загнать в любое карательное подразделение, а не просто в дивизию "ваффен-СС" — чисто боевую. Ну и там всех без труда охмурили — вплоть до принятия присяги "на верность фюреру"... то, что меня больше всего страшило! Кстати, мне даже стали передавать текст этой присяги: что-то вроде "биться до последнего во славу фюрера Адольфа Гитлера" — без всяких обиняков, не называя других идолов. Позорный текст, который даже выглядел нормально... и без труда его явного автора — профессора с неприлич-
ной фамилией! Потом, спустя много лет, я узнал, что он, Владимир Кубийович, очутился в Америке... вот повезло деятелю, пока его воспитанники сшивались в лагерях на Севере!
Да, вскоре этих "галичанских" ребят отправили этапом дальше — в сторону Воркуты, и даже трудно было представить — какая участь там их ждала... Не легче, чем под Бродами!
Впрочем, не ожидало ли и меня что-либо подобное?
12
Эти предчувствия покажутся мне пустяковыми намного позже — в ссылке.
Ведь там, где у меня поначалу не было ни жилья, ни какого-то пропитания, иногда чудилось завидным даже это — место на полу или баланда.
К тому же пребывание в Котласе затягивалось, и я мог вполне обжиться здесь — вплоть до общения с блатными, обносившими эту баланду, или возможности как-то "махнуться" — обменять свое барахло на другое — к весне.
Было и по-своему интересно, что перед моими глазами проходили разные люди: не только "новенькие" — из провинившихся за войну или оккупацию, но и "ветераны" — кадры 30-х годов, успевшие отсидеть свою "ежовскую" десятку. Всех их — липовых "шпионов" и "диверсантов", "троцкистов-зиновьевцев", по "указу 7/8" — за собранные колоски, с закрытой дороги КВЖД или просто читателей-рассказчиков книги "Одноэтажная Америка" — снова загоняли за колючую проволоку, доставая "на воле" или даже в ссылках вроде моей будущей. И каких только историй мне теперь не доводилось слушать, благо у меня сложилась вполне доверительная репутация — как одессита...
Да, при всем пренебрежительном и насмешливом отношении у иногородних к выходцам из Одессы мне повезло в том отношении, что я считался пострадавшим по разным причинам: и за плен, и за работу в Германии, и за прислужничество в "гиви", и за пребывание за границей — от Франции до Польши, не говоря уже про дурацкий обмен документов, делавший меня чуть ли не аферистом. Уже не говоря о том, что за мной неизвестно как пошла досадная кличка — Немец от последних лагерных и военных мест, а также от такой
национальной принадлежности, связанной с прозвищем Карапет, — армянской, так же за мной все чаще тащилось и убеждение окружающих, будто я власовец. До чего легко, оказывается, среди зэков набраться определенной репутации — то выгодной, а то и сомнительной, если не убийственной, не считая совсем позорной — как у "сук" или "стукачей" и даже "петухов"...
Ну и в общем балансе, что называется, я стал этаким среднеарифметическим лагерником — не опасным для близких и свойским для разных категорий. Так, в разговорах с давними зэками я мог слыть за "своего", рассказав о моем отце-лишенце, ставшем нищим побирушкой, а с бывшими пленными считался чуть ли не героем, пережившим Уманскую яму, как и с немецкими прислужниками задирал нос, раз не принимал присягу "за Гитлера". Что же касается, как уже было видно, украинцев-западников, то пример общения с боевиками из "Галичины" меня самого приятно удивил. Не то, что умение пожить с блатными, как ни казалось это раньше рискованным... Выдержал разную пробу, что ни говорить!
Особенно же удивило меня, как потянулся ко мне один шустрый — не просто из одесситов, а и бывший власовец, который вдруг открыто заявил: "Я взял в плен генерала Зверева". Еще не зная толком — кто такой этот Зверев и где его можно было брать в плен, как и вообще — почему именно брать в плен, я не сразу его понял. А этот собеседник оказался бывшим пленным в Норвегии, а когда оттуда через Данию попал в Германию, где работал по расчистке завалов, то попал в руки охранников из числа власовцев. С другими нашими пленными его погнали на восток, и в пути не кормили и даже не поили, так что приходилось буквально "нырять" в попутные лужи. Из-за этого соответственно прозванный "нырком", он — Витя-одессит добрался так до Чехии, и там узнал о расположении большой части РОА —2-й дивизии, которой командовал тот самый Зверев. Туда же приехали на легковой смершники, предлагая пленным возвращаться на Родину, но многие перебежали к власовцам. Сам же Нырок нарисовал план размещения в деревне власовского штаба, а когда туда нагрянули советские солдаты, то вышедший им навстречу Зверев и хотел застрелиться. Но Нырок выбил у него .прикладом пистолет, хотя пуля задела власовца в лоб. И генерала все же забрали, чтобы вылечить, а потом судить вместе со всеми...
Но, разумеется, потом привлекли к ответственности и героя Витю. После допроса в Пльзене и запроса документов в Одессе он поначалу был освобожден и даже получил назначение в воинской части. "Но разве у нас долго думают, чтобы сделать тебя преступником?" В конце концов этот борец против власовцев — после разных комиссий и этапов — попал не на войну против Японии, как ему обещали, не на Дальний Восток — для завоевания доброго имени, а... на Полярный Север. Направляясь теперь в пределы Республики Коми, он восклицал: "Знал бы, что так будет... сам примкнул бы к этим власовцам!" Так что приходилось успокаивать его, а мне невольно подумалось: вот пример того, как мало надо, чтобы завоевать недоверие к себе и даже наказание... Ну, так удивительно ли, что мне потом придется долго и тяжело отбывать мою кару? Пусть и не смел высказывать свои мысли даже этому Нырку...
Одним словом, пересылка в Котласе стала для меня маленьким экзаменом, который я сдал, можно сказать, на 4 с плюсом, как и раньше — в автомобильном техникуме в Одессе. И иногда даже казалось, что я засиделся в этом месте своей лагерной жизни, — на пороге Крайнего Севера. Но как потом буду жалеть, что мне не терпелось податься отсюда... Вон куда позже меня -занесло! После Салехарда и Урала — ссылка, откуда я по-прежнему попал за проволоку — в зловещий Тайшет... Это ли не мой беспредел?
Но пока я буквально обрастал лагерными обстоятельствами — от документальных до фольклорных, как потом читал у Солженицына в "Архипелаге". То старый экономист сует мне под нос свои папиросные листочки — как раньше это делал иеговист в Краснопресненской пересылке, объясняя свою невиновность в той растрате, которую суд признал "экономической диверсией" — со статьей по 58-й категории. А то моряк с тральщика на Баренцевом божится, что совсем не хотел податься "к норвегам", но так уже получилось, что очутился в красивейших местах — тихом и уютном фиорде, где жила одна "настоящая русалка", у которой даже не успел узнать толком ее имя — заковыристое, мать ее так... Не то же самое ли, что мне говорил какой-то историк из Берлина, какие тоже сложные имена были у внуков Кнута Гамсуна, ставших, как ни странно, добровольцами СС: кажется, Арвид и Освальд? Хотя я с ним сам не оплошал: при упоминании о погибшем на Восточном фронте таком французе в феврале
45-го — Жаке Дорио даже воскликнул: как же... о нем знал еще с Франции — как о бывшем лидере компартии, покинувшем ее!
Что меня особенно теперь умилило — появление более или менее известных отечественных деятелей, пусть даже музыкантов или артистов. Вон, говорят, недавно проезжал дальше — в сторону Воркуты пианист Лев Топилин, который был до войны аккомпаниатором у знаменитого скрипача Давида Ойстраха (кстати, из Одессы!), а очутился в той же Франции, околачиваясь едва ли не по кабакам. "Ну, что вы здесь... — толковали с ним там подсаженные к пьяному столику чекисты. — Вот вернетесь в Москву — к вашим услугам будут лучшие концертные залы!" Ну, он послушался, поверил им — и вернулся этапом, чтобы осесть потом в Абези, что ли. Или вон еще такой — киноартист Леонид Оболенский: снимался раньше в популярных фильмах — вроде "Приключений мистера Веста в стране большевиков", а потом сам пережил необычайные приключения, попав в лагерь после плена. И как он обо всем рассказывал после освобождения в журнале "Советский экран":
"Плен, откуда я дважды бежал... Впрочем, подробности не интересовали НКВД. Был там — значит, враг! И — сажать... Хотя в сталинских лагерях заключенные свои истории друг другу не рассказывали. Видел я там баб без мужей, оторванных от семей, старух каких-то, уголовников".
Впрочем, этот артист, позже снова попавший на экран, сумел даже в лагерных условиях найти свое достойное место — и не без помощи начальников, о которых он находил похвальные слова, как ни странно...
"Строили мы дорогу Котлас — Воркута. Начальником лагеря был полковник Барабанов... какой человек! Совершенно фантастический по тем временам — инженер по образованию, строитель. Не было ни одного каторжанина, который бы плохо его помянул... Рванул дорогу — прямо по мерзлоте".
И потом этот начальник что именно еще сделал — предложил Л. Оболенскому поставить в лагерном театре оперетту — популярную в Москве "Холопку" Стрельникова. Мол, вокруг такая тоска — и "хоть бы немножечко погреться у искусства".
И еще о нем деталь:
"Оказывается, он умудрился купить в Большом театре старые списанные костюмы "Пиковой дамы". Дирижер был у нас из одесского театра, а балетмейстер — из харьковского..."
Когда я узнал обо всем, то не сразу докопался до другой интересной детали. Ведь этим дирижером из Одессы был там... родной дядя Вовки — тоже посаженный за 10 лет за работу при оккупантах! Подробности мне потом довелось узнать, когда мы встретились спустя много лет на Слободке — в том же доме, где и родился этот лагерный дирижер. Вот совпадение... карамба! Чего не бывает?
Правда, в других органах печати мне пришлось прочитать, как в действительности обстояло дело во время стройки дороги в тайге на Воркуту. Не то, что вспоминал артист Оболенский: "Все подготовил для строительства — и рванул в течение короткого срока", а потом про этого Барабанова был даже роман "Далеко от Москвы", где тот выведен под именем Батманова... Но вон как обо всем писал А. Антонов-Овсеенко — сын героя, бравшего Зимний:
"В привилегированном положении оказывались лишь инженеры-строители, конструкторы, медицинские работники и артисты. Что до заключенных, то они вымирали от голода и непосильной работы десятками тысяч..."
Центром такого скоростного и жестокого строительства начальник управления сделал поселок Абезь — "на правом берегу Усы, притока Печоры, в двухстах километрах южнее Воркуты". И автор-заключенный еще пишет:
"Столица Северо-Печорского лагеря возникла здесь, близ Полярного круга, в довоенные годы и очень скоро превратилась в благоустроенный городок".
Увы, о такой благоустроенности потом писали и те зэки, которые там работали, в том числе одесситы. Вернувшись домой, я познакомился с одним из них — Гавловским, и он с явным содроганием в душе рассказывал о своей работе на одном из ОЛПов в Абези — "лагере смерти". Туда свозили "доходяг" — людей в тяжелейшем состоянии, а потом умерших хоронили на местном кладбище, сбрасывая в траншеи прямо голыми и засыпая их даже в пургу... Это происходило в лагере № 1, где находились и самые различные люди — вроде генерала из Литвы или артиста из Ленинграда.
А потом, попав в лагерь № 5 в той же Абези, В. И. Гавловский еще писал о тамошних одесситах:
"Сидевший с конца 30-х годов Николай Георгиевич Ковачев во многом помог мне, узнав, что я из Одессы. Не знаю, как ему удалось, но меня сперва не выгоняли на работу за проволокой, а работать приходилось по ночам в бухгалтерии, так как днем там не было места, чтобы сесть".
Видно, многие устраивались так же, как и Виталий Иосифович — придурками... Но все равно Абезь осталась в моем представлении жутковатым местом, несмотря на ее клуб, где устроился и Вовкин дядя! Кстати, он — дядя Коля Чернятинский — потом руководил целым музыкальным коллективом.
Впрочем, что я тут забегаю вперед... Хотя в голове сразу возникают то одни, то другие штрихи и картинки того, что было у меня после Котласа! И не потому ли такой разброс, что потом события набегали одно на другое в течение последующих лет? Не говоря уже о том, что было в конце 49-го...
Да, разве забыть панику, когда сообщили, что в СССР взорвана атомная бомба? Ведь сразу стали собирать большие этапы подальше — в Казахстан, где оборудовали Байконур с его испытательными полигонами для будущих покойников — настоящих "тотэ"...
Не забыть, сколько туда угнали знакомых, особенно из числа западенцев и прибалтов! Да и я, едва вырвавшись из Котласа, тоже ожидал этапа...
Но, видать, судьба миловала меня — тогда уже прозванного Власовцем. Какая по счету это была кличка?
13
Возможно, дело было в том, что я занялся официальной писаниной. А начальство не трогало ожидавших ответа.
Известно же, что по лагерям и ссылкам очень любили писать разные послания в вышестоящие инстанции. То просто жалобы, то просьбы о помиловании, то пространные р'ассказы о своей полезной деятельности до ареста — об этом часто слышалось вокруг. А по вечерам в каждом углу барака можно было видеть склонившихся в три погибели писак, мусоливших карандаши и нахмуренных над
жалким листком, вымоленным или вымененным на что-то у соседей. О, эти пустые надежды у тех, кому больше не на что надеяться!
Правда, иногда случались самые невероятные случаи с ответами на такие послания "в Москву, Кремль, лично И. В. Сталину". Хотя, как зло шутили некоторые, эти послания по дорогам накапливались и даже штабелировались целыми вагонами, а в столице нашей Родины регулярно сжигались чуть ли не в крематориях... Но вот что было раз при мне на Урале — в Ивдельлаге: пожилой инженер из Питера вдруг получил ответ на свои хлопоты в адрес бывшей соратницы Ленина — старой большевички Стасовой. Так что по ее ходатайству перед вышестоящими органами — Прокуратурой СССР или даже Президиумом Верховного Совета ему вдруг скостили срок — "до отбытия согласно приговору". И я сам видел этого ошеломленного счастливца, которого — с трясущимися руками и в слезах — вели на вахту земляки... Впрямь тогда понизился на 7 см!
Бывали и такие случаи, когда якобы досрочно освобожденные тут же грохались — и хорошо, если только без чувств, а то один, говорят, тут же "откинулся". Другой чуть ли не сошел с ума, носясь по территории лагеря с заветной бумажкой и что-то дико крича, едва не "славу великому Сталину". А уж совсем вышло анекдотично у одного узбека, которому подсказали — и больше для потехи — полуграмотное письмо такого нелепого содержания: "Товарищ Сталин, я хочу домой"... И что же — этого 25-летника выпустили!
Нет, я ничем не обольщался, хотя и написал именно ленинской соратнице кратко о своем плене и о мытарствах в немецком тылу. Как ни странно, Елена Дмитриевна вскоре ответила мне (или кто-то написал за нее довольно твердым и даже колючим почерком). "Я направила Ваше письмо в Президиум Верховного Совета УССР..." — прочитал я и сразу разорвал такой ответ. Ну, мог ли я надеяться на каких-то неведомых украинских деятелей — вроде Гречухи или Коротченко, если даже норовистый Хрущев был необязательным?
Но, пожалуй, именно эта переписка — явно на виду у моего лагерного начальства — и придерживала меня от этапов куда-то в Казахстан или на Колыму. Так же, как иные ушлые бытовики вообще месяцами не появлялись в лагерной местности, слоняясь по пересылкам самым простым способом: во время перекличек отзыва-
лись на чужие фамилии и сроки выкликаемых, узнав про них предварительно — в задушевных беседах за чифирем, и их загоняли куда-нибудь в другой конец страны, пока там не спохватывались и не перегоняли обратно — благо, время уходило в долгой дороге. Так якобы стали делать и "политические" — из числа тех евреев, которых сажали по новому обвинению — в "космополитизме". Вообще это была яркая категория заключенных, и они внесли заметное оживление в общую послевоенную массу жертв...
Вот не забыть, как однажды мне встретился один бывший адвокат из Москвы! Похоже, он сел по обычному криминалу — за взятки или махинации в юридической консультации, но сразу заявил, что "страдает от антисемитизма", а потом подозрительно допытывался у меня, узнав, что я из Одессы: не знаю ли "парочку богатых адресков", — будущих клиентов, что ли? Но был и солидный деятель из Ленинграда — по обвинению из-за журналов "Звезда" и "Ленинград" (якобы протестовал против их критики, ругая за "невежество" инициатора Жданова!), так что разговаривал больше о погоде — "сродни нашей питерской", опасаясь стукачей. Даже узнав, что я из "власовцев" (как же — не вспомнить эту Вторую армию под Волховом?), успокоился лишь после моего рассказа про Умань. Хорошо только, что среди этих "космополитов" вроде бы не было стукачей ("мы не Иуды, хоть и называемся иудеями!" — так заявил один из них), и в этом они действительно походили на самых т. в е р - • дых лагерников — вроде прибалтов или западенцев. Или, возможно, потом и такие евреи, как говорится, "ссучились"?
Да, мне рассказывали про известного киносценариста, который на Воркуте работал... по выдаче посылок, привлекая для этого "своих" — в частности, одного военного журналиста из Берлина, севшего там за связи с "космополитами"-американцами. Мол, как тот мог получить такое теплое место, если наказан за приставания к дочери самого вождя? Или вон что-то нелестное болтали и про одесситов — из студентов на юридическом факультете университета, которых посадили "по групповому" — за сионистские связи (ух, эти пресловутые связи!), а потом они поодиночке стали колоться. Правда, позже я встретил одного из них — Бернарда Щуровецкого, ставшего после освобождения знаменитым волейбольным тренером: так он даже сочувствовал мне как якобы власовцу... И почему: ему
довелось видеть в других зонах, как власовцев били бандеровцы — "эти каратели", так что приходилось прятаться под нарами. "Лучше меньшее зло, чем большее..." — так рассуждал этот недоучившийся юрист, и меня подкупала его теория — про "меньшее зло", как раньше власовские идеологи называли союз с Гитлером против Сталина. Но и просто было жаль крепкого парня из-под тех нар!
Потом я слышал и про других одесситов — тоже из групп "космополитов", в том числе одного писателя — Нотэ Лурье. Раньше он якобы активно печатался и успел эвакуироваться, не попавшись румынским карателям в гетто на Слободке. Но после войны его стали заметно оттеснять — заодно с местным драматургом Губерманом, пьески которого ставили даже в Москве. И в конце концов он, что называется, загудел на целых 15 лет, очутившись дальше моего Норильска — на Таймыре. Там ему приходилось из последних сил долбить мерзлую землю, а стоявший над ямой конвбир с винтовкой как бы успокаивал его: "Ничего... скоро здесь ты и ляжешь, жидовская морда!" Но недавно я читал, что все же этот Лурье вернулся в Одессу, а в его честь было даже названо одно из местных еврейских культурных обществ!
Правда, потом так и не вернулся в родной город Вовкин дядя - лагерный дирижер, хоть и отсидел немного — всего шесть лет, освобожденный "по зачетам" (и с доброй воли того же Барабанова-Батманова!), а затем, как и я, пробывший пару лет далеко в ссылке, только среднеазиатской.
Про его деятельность в Абези добрым словом отозвался в своих воспоминаниях тот же Антонов-Овсеенко. Например:
"С появлением в театре Н. Чернятинского заметно обогатилась музыкальная часть. Николай Николаевич сумел создать малый симфонический оркестр, сочинил для него праздничную увертюру и неутомимо репетировал, добиваясь от музыкантов удивительного в тех условиях звучания. Каждое выступление этого оркестра поднимало концертную программу на новую высоту".
Там была поставлена и знаменитая оперетта И. Дунаевского "Вольный ветер". И можно себе представить, насколько пришлось по душе заключенным зрителям даже такое название, дразнившее их мечтой о заветной воле!
Недаром тогда всюду звучала такая песня, которую успели со-
чинить к открытию дороги до Воркуты и о которой я уже упоминал:
По тундре, по широкой равнине,
Где мчится курьерский Воркута—Ленинград...
Увы, для меня поезд помчался в обратном направлении — на Север.
К тому же — Крайний... К дороге, так и недостроенной!
14
Признаться, раньше я не слыхал о таком географическом пункте. Но не хватит ли и так моих городов и сел?
Салехард — какое-то нерусское название... Хотя лет пятнадцать назад он еще был Обдорском, а вообще существовал аж триста с половиной лет — вдвое дольше Одессы! Вполне солидный порт при впадении в великую Обь. Очень приятно было узнать...
К тому времени, когда я очутился там, в нем проживало около 15 тысяч населения, а на противоположном берегу находилась железнодорожная станция. Это Лабытнанги (что я с трудом научился выговаривать!) — видимо, угро-финского происхождения, как и в целом весь Ямало-Ненецкий округ, который входил в состав Тюменской области. Господи, у меня даже голова вскружилась — от сознания, как далеко я забрался... в самую глушь тундры! И все же не согревало ли душу, что и сюда пробивается железная дорога?
Да, с самого начала меня просветили соседи по бараку, работавшие на здешней стройке: ее придумал сам Сталин, чтобы обогнуть Урал с севера — на случай стратегической необходимости, если начнется война с Америкой... И злополучную ветку тянули так, что под каждой шпалой, говорят, падало по два зэка! И сколько народу томилось вдоль нее по зонам и командировкам?
Сам я попал вначале на место, казалось бы, легкое — по расчистке снега, который еще держался здесь, несмотря на наступление весны, чуть ли не раннего лета. Придя в бригаду к явным старичкам — и по возрасту, и по лагерной отсидке, я с явной охотой орудовал лопатой. Ведь было наслаждением — смачно вдыхать свежий, с морозцем воздух, в который уже примешивалось что-то от запаха мха — пищи, добываемой оленьими копытами! Пока я не понял, что
оказываю медвежью услугу другим — явно сачкующим работягам, которые старались лишь так, чтобы им хватило на пайку.
Впрочем, мне и прямо сказали об этом раз перед отбоем, когда я пристроился к свету, чтобы нацарапать какое-то письмецо домой — несмотря на такую разлуку! Мол, тут мы узнали, что... и меня снова, как и раньше, назвали открыто "власовцем". Да, это не годится — с такой крепкой репутацией подводить своих... Оказалось, что вокруг было немало их же — из РОА: да, вон носили и старые армейские пояса, на бляхах которых дерзко оставались эти три знаменательные буквы. То, чего у меня не было! А были лишь опять усы — с горя!
Так что невольно подумалось: нет ли где-нибудь здесь и того "кента" — Панина, с которым я пробирался из Франции на восток? Теперь о нем припомнилось лучше, чем раньше, когда я подозревал в нем что-то недоброе, а потом и расстался, едва не подравшись в бельгийском кабаке. Но характерно, что и про других бывших власовцев вокруг вспоминали хорошо, а о самом Власове говорили не иначе, как с доброй улыбкой. Удивительно!
Спрашивается, разве не должны были эти люди обвинять того генерала, который якобы — по широкому мнению других — и "сдал немцам" свою армию под Волховом, и потом будто только прислужничал немцам, и сам занимался в Берлине пьянками и бабами? Ведь большинство из них именно по его призывам запутались в плену, поверив всем призывам и записавшись в пресловутую Русскую Освободительную армию, а потом попали за пределы родной страны — во Францию, в Италию или Бельгию с Голландией, не говоря уже про облавы союзников в Австрии и Югославии... Но вместо осуждения и всяких обвинений — только затаенная злоба на органы НКВД, которые загнали их сюда — на край света, где многие наверняка сложат головы в вечной мерзлоте!
Как ни странно, парни с выдавленными буквами "РОА" на армейских бляхах не роптали на Власова и не ругали себя за свой выбор. Собираясь кучками по закоулкам бараков, когда нас запирали на ночь — как настоящих каторжников, они честно делили махорку, а при долгих затяжках то и дело повторяли: "А помнишь, как было там-то..." или даже ухмылялись, вспоминая то ли парадные смотры, то ли девиц, оставленных в Европе. Приставали и ко мне: неужели в памяти не осталось ничего хорошего, разве сам не
испытал чего-то интересного? Мол, это же выпало такое... раз в жизни увидеть большой мир, а что касается борьбы "против Советов"... Тут обычно замолкали, озираясь по сторонам, а потом и расходились — под окрики дневальных. И тоже писали письма.
Не сказать, чтобы я был в восторге от таких откровений бывших военных. Среди них все-таки могли быть стукачи, как и вообще среди русского контингента в лагерях, а кроме того, на нас явно исподлобья смотрели соседи — из числа западных украинцев. Вон меня раз ехидно спросил лежавший на нижних нарах пожилой житель Дрогобыча: "А твои дружки... не знищували Варшаву в сорок четвертом?" И другой добавил, что, возможно, я сам был раньше комсомольцем? Так что пришлось оправдываться, как на допросе. Но и хорошо, что не было других допросов! Да, меня не зазывал к себе "кум" — для вербовки... Ну и слава Богу, раз здешние чекисты щадили! Или все еще было "впереди", как похабно шутили...
Хорошо также, что здесь нас не очень донимали блатные. Среди наших "утомителей" было другое деление — на "лордов", которые работали в управлениях, и на "придурков" — мелкой начальницкой швали... А уголовники — эти "друзья народа", здесь жили другой жизнью — вплоть до расконвоирования. С ними обходились деликатно — особенно с "законниками", и вон потом я знал в Норильске такого — Петра Цингу, у которого было... аж 118 лет срока и за которым числилось... 11 побегов, но который мог свободно разгуливать по улицам этой северной заполярной столицы, раз некуда было больше "бегать"! Да это и "западло" — унижение убегать...
Правда, с нами иногда тоже пробовали обходиться, что называется, "культурно". Когда кончились спешные работы на "снегоборьбе", то по выходным дням нас даже гнали буквально на культурные мероприятия. Ведь в Салехарде оставались от старых богатых купцов приличные здания, где размещались и просто клуб, и целый Дом культуры. И не передать, как это было занятно: шагать под усиленным конвоем и с собаками по главным улицам — в том числе и обязательной улице Ленина, мимо одноэтажных деревянных домов и единственного каменного, где помещалось управление местного комбината, а потом и рассаживаться в зале — разумеется, в последних рядах... Туда больше гнали бородачей — от страха!
Кажется, именно это мероприятие потом описывал А. Побожий
в "Новом мире": там и приезд актеров с декорациями под конвоем, и важные дамы — жены начальников в первых рядах, и вообще лихое впечатление от какой-то другой жизни, возникшей на жалкой сцене с дряхлым занавесом... Именно сюда раньше приезжал и Вовкин дядя — Н. Чернятинский, как это тоже описано в очерке "Мертвая дорога". И спасибо ему, если тоже развлек нас!
Но с наступлением тепла хуже стало обживаться в окружавшей местности: раскисшая тундра, по которой мы увязали с тачками, возя шпалы и костыли... И больно было даже смотреть на замотанных оленей, которые рвались под кнутовищами своих поводырей на пастбища под бледным и все же славным солнцем. Ведь приходилось завидовать и местным обитателям — ненцам, пусть их еще называли "самоедами". Кажется, там же жили остатки такой народности — манганасана... или это, так сказать, поднародность? Да, не вроде ли нас — восточных украинцев, которые рядом с западенцами явно не похожи на полноценных представителей украинской нации, перемешавшись с русскими — и не только по языку, а и по прочему — от характера до мазанок? Об этом мне пришлось спорить с одним полтавчанином, вслух вспомнив про Омелька...
Это было незадолго до нашего восстания — вернее, того, что предшествовало самым крупным, настоящим восстаниям, которые вскоре затрясли ГУЛАГ. Чтобы больше не забегать вперед, скажу только, что лучшим ответом на наши споры о народных характерах и прочем у русских и украинцев — вплоть до склонности к стукачеству — стало именно это: кто, как не русский Иванов, потом летел в самолете при усиленной охране — как лидер — на расстрел? А где, спрашивается были тогда представители хваленых прибалтов или кавказцев, не говоря уже о бандеровцах? "Правильно рассуждаешь, власовец!" — за это похвалил меня один с бляхой "РОА", пойманный на границе у Лихтенштейна, когда там пошли свои склоки с конкурентами власовских воинов — бойцами РОНА...
Невольно втягиваясь в политическую грызню — то, чего не бывало тогда на воле, я как-то не сразу пришел в себя, когда меня неожиданно выкликнули, чтобы вручать обычную ежедневную почту. Вообще письма здесь не раздавал дневальный, как это делал старшина в армии, а просто фамилии адресатов обозначались мелом на дощечке у входа в кабинет начальника отряда. Как и рань-
ше, я почти не заглядывал на эти дощечки, не ожидая ни от кого писем, хотя и что-то тянуло иногда туда — после отправки письма по материнскому адресу. И тут вдруг меня окликают: почему не иду за своим письмом или даже посылкой?
Сразу оторопевший, я устремился в обязательную очередь к дежурному, еще недоумевая и уже тихо замирая. Но пришлось с минуту стоять неподвижно, разглядывая конверт с одесским штампом (вот как — здорово!), но с незнакомым размашистым почерком (у кого он такой там?!). Пока не разобрал так же размашисто написанное: "Матери уже нет... Умерла". И под всеми строчками подпись: "Коля"... ну, это же Пинчик — забытый сосед, над каким я не раз подтрунивал и вообще как-то не принимал всерьез. Вот такое письмо я получил. Такую новость узнал...
В этот вечер я не удалялся со здешними соседями в закутки, чтобы покурить и еще поспорить о том, какие народы или поднародности лучше и хуже. Лишь слегка опомнился, когда один из бывших блатных поднес пойло. Да, это был чифирь, хоть я и не разобрал — на чем именно он сварен: зубной порошок (отнятый у рассеянного очкарика) или даже махорочный пепел (делали и с такой заварки!). А когда все же разобрался толком в описаниях Пинчика о слободской жизни, то как-то и не поверилось, что там строптивый Ванька-"Комиссарчик" уже успел жениться и даже стал батей (его любимое словечко!), а писучий Вовка — тот надолго забрался в Москву (к досаде его отца — ремонтника в соседнем транспортном цехе ТЭЦа). Про ТЭЦ, где мать Пинчика уже не работала, было также написано, что от него поднялась вторая труба, вечно дымящая от норд-оста с Пересыпи на Слободку...
Кажется, в последующие ночи мне и снилось только это: дым, который заволок мамино лицо... или там было и лицо младшего братика с листьями, которые я положил ему на глаза? А потом трубы гудели так сильно, что я не раз просыпался — оказывается, от храпа соседей на нарах сбоку и сверху. И так я стал жить — с ощущением тяжести, даже без желания уходить на волю... Кстати, почему Пинчик заодно не написал про Тамарку из 8-го номера?
И хорошо, что потом меня вообще избавили от той зловещей обстановки, едва я попал на этап. Хотя и не очень волновало — куда именно гонят... А вышло — по соседству: на речку Норилку,
где построили целый город. О, это чудо в царстве вечной мерзлоты и оленей с их мхом! Не так ли когда-то я читал в берлинском "Новом слове" о том, что однажды поразило наступавших немцев в 41-м году? Вдруг в сплошной копне спелой и горелой пшеницы встали очертания совсем американизированных квадратных гигантов — Запорожье!
Но я попал там, в Норильске, совсем не в модернизированные условия. Так что и запустил бороду — как глубокий зэк!
15
Тоже своя железная дорога — ветка до Дудинки, протянутая на 99 километров. Впечатление, что не дотянули еще одного километра — до сотни специально: чтобы я лично его достроил... Или как там еще шутили те, кто прибыли со мной?
Да, шутки бывали и среди тамошних старожилов — этих давно находившихся немецких военнопленных. Так, они смеялись, если кто-либо из их офицеров, услышав рядом матерщину, выкрикивал, смешивая языки: "Wer hat... так твою мать... gesagt"? Мол, выяснял, кто там выражался? И вообще немцы оказались приспособившимися к нашей обстановке: и стали обшивать себя, и устраивали стрижки, как настоящие парикмахеры, и даже готовили общую еду, объединившись в небольшие коммуны. Что значит — культура!
Впрочем, я знал еще в Коми одну удивительную кухонную пару: это были генералы — советский и немецкий, сперва воевавшие друг против друга (чуть ли не на участке, где была и "Галичина" — под Бродами!) — эсэсовец и гвардеец, а потом встретившиеся в одном бараке и поселившиеся рядышком, чтобы дружить. Так что я невольно и здесь на многих из них засматривался, пока не услышал за спиной веселый оклик: "Немец!" — и вздрогнул, полагая, что зовут именно меня — по старой привычке, а не просто дневального по бараку. Никак не освоюсь в этой паскудной обстановке!
Здесь я попал в один из 14 лагерей — недалеко от горы Шнитихи, и сперва казалось, что так и совсем затерялся среди этих десятков тысяч работяг, в том числе иностранцев — венгров, румын и поляков... ну и кого там среди них еще не было? Кстати, больше не было немцев — из числа пленных, хотя в иных местах они и попадались отдельными зонами. И что тут выяснилось: многих из них
вывозили еще в конце войны... куда, спрашивается? — воевать! Да, многих брали прямо на фронт в особые соединения. Целая история!
Оказывается, советское руководство придумало — явно в ответ на "власовскую акцию" в рядах вермахта — такой же вариант: немецкие подразделения на стороне Красной армии. Это было обставлено с помощью тех эмигрантов, которые сшивались в советском тылу, — начиная с... видных коммунистов — вроде Вильгельма Пика, а также из литературных прихлебателей — например, Иоганнеса Бехера и Эриха Вайнерта. Жившие перед войной в Москве и даже стыдливо притихшие после заключения пакта с Гитлером, они вдруг спешно понадобились, едва вермахт вторгся в страну. Сперва сочинители листовок — вместе с советскими переводчиками-евреями, эти застоявшиеся кони немецкой эмиграции были потом брошены в самое пекло боев: так, Вальтер Ульбрихт был даже под Сталинградом, вещая по радио к своим в окопах. И в конце концов дело дошло до создания целого комитета — вроде власовского "Смоленского": под названием "Свободная Германия" действовало нечто вроде КОНРа. Лишь позже мне попалась в одной зоне немецкая газетка под таким же названием — "Freies Deutschland" в руках одного пленного, который с ее помощью... да, как это делал и я не раз, — подтирался, скверно ухмыляясь. И что потом оказалось: попавшиеся на такую тоже "освободительную" удочку бывшие солдаты вермахта — в своей же форме и даже с теми же званиями — помогали в мелких операциях наступающим Советам! А особенно, как мне потом рассказывали, они отличались при взятии Берлина, наступая там вместе с советскими разведчиками и то и дело указывая им путь в столичных уличных лабиринтах... "Армия Зайдлица" — так называли их по имени генерала, который непосредственно руководил такими военными перебежчиками, этими немецкими "власовцами"... Ну и дела были!
Так, значит, большевики не побрезгали тем же приемом, которым пользовались и деятели из абвера и СС, явно заправлявшие делами в РОА и КОНРе, пусть им возмущалась советская пропаганда, а советский суд казнил... То же самое, лишь шиворот-навыворот!
Меня, признаться, коробило это умение немцев приспособиться к Советам. Как и также других иностранных пленных — румын и венгров... Гады! Там и среди иностранцев, — не считая продавших-
ся чужаков, было много эмигрантов из Праги и Белграда. Они по-своему держались демонстративно: не общались "с хамами" на нашем общем языке. Так что сперва забылось и про маму — единственное близкое существо в этом пестром и громадном хаосе. Боже, в какой людской круговорот я попал!
Не сразу меня еще отвлекло и то, что там, в Норильске, было целых два театра, в том числе один с одесской актрисой — Кайдановой. Да, как ни странно, я побывал при конвоирах и на "Евгении Онегине", и на "Запорожце за Дунаем", и на пушкинских "Каменном госте" вместе со "Скупым рыцарем". Пока не настали тревожные "фестивальные" времена, как называли пору крупных восстаний... О, это целая эпопея — и не только чисто лагерная!
Но еще до начала знаменитых волнений пришлось быть свидетелем разгула среди тех лагерников, которые раньше были блатными, а потом^ сумели получить второй срок — по 58-й статье, чтобы спастись от старой шпаны. Да, они сперва искали сближения, действуя по методу "на понял-понял", а когда освоились с политическими, то перешли и к террору — сперва против ненавистных из нашей среды. Так, они однажды затеяли самосуд над обнаруженным ими в зоне бывшим харьковским прокурором. Для собственного суда над ним они собрали огромное сборище всякого сброда, а бедного прокурора — догола раздетого и связанного по рукам и ногам — усадили на помосте. Верховодивший там старый блатняга предложил всем решать — "какую казнь" совершить над харьковчанином, и остановились на том, чтобы посадить его "на кол" — по-ихнему "дрын". Но и тогда еще решали — на какой именно: простой или раскаленный? Единодушно выбрали раскаленный вариант... и вот сперва разожгли костер, в который сунули железную палку, а потом... Легко ли это представить — как несчастного (при всех его старых грехах!) — потащили к огню и стали насаживать извивающееся, скорченное и вопящее тело на... Нет, и до сих пор не в силах передать то, что было с таким "тотэ" — под вопли толпы! Такое называлось зловеще — "посадить на каргалыгу"!
Ну, так даже это — ничто в сравнении с разгулявшейся стихией при настоящем восстании. Вот как происходил один из эпизодов тех событий в описании одного из участников — Л. А. Пожарского (в сборнике "Звенья"), если приводить его здесь для примера:
"Был май месяц. В одно утро ушли люди на работу и не вернулись — их увезли втихаря. Мы сразу поняли этот фокус и сказали начальнику, чтоб вернули товарищей. Просьба удовлетворена не была. Тогда всем лагерем не пошли на развод... так и до расстрела не ходили на работу. Это дошло до других лагерей — там тоже не пошли на развод. Сам конвой провоцировал беспорядки — подходил к строю и бил прикладом. Вертухаи с вышек стреляли беспричинно в зону. "Верните товарищей... снимите с окон решетки... дайте написать письма домой!"
Так началась забастовка. Потом было такое:
"Загнали пожарную машину в зону, хотели нас водой обливать, но мы эту машину вверх колесами поставили. С большим трудом ее там подняли, и она попятилась задом. Побежали за вахту и вертухаи, и золотопогонное начальство. Пятившаяся машина придавила какого-то майора к воротному столбу. Началась паника в руководстве Горлага. И все это на глазах у жителей города, т. к. лагерь был в городе и жители выглядывали из окон, залезали на крыши домов".
Что еще там вышло:
"Но погромов, беспорядков в лагере не было. Работали кухня, санчасть, баня, но не было начальства — убежали за вахту, кто умел. У нас уже была своя "республика", и тогда начальники, чтобы ослабить лагерь, объявили: "Кто хочет выйти из лагеря, идите с вещами на вахту". Кто-то пошел, им не препятствовали. Это были из старых, лагерь поредел..."
Но какой разброд начался и среди оставшихся! То искали стукачей, то устраивали счеты между собой — и с самыми крутыми последствиями... Это была воистину схватка всех против всех!
Тогда самому, как раньше и юристу-одесситу Щуровецкому, мне доводилось лезть под нары, когда наша зона выбросила черный флаг и крушила всех подряд, начиная со стукачей, которых топили в нужниках, если не пускали под пилораму. Не потому ли потом случилось и неизбежное — вызовы в "хитрый домик", где размещались особисты после подавления волнений? Как это ни "западло"!
Так выходило, что я сам не участвовал в лагерных митингах и потому не попал в активисты из числа власовцев. И тогда-то они вспомнили про мою неполноценность — из-за отказа от присяги: мол, захотел быть "чистеньким"? Клеймо, по которому мне не дове-
ряли, как и без бляхи с "РОА"... Из-за того же Гитлера, чтоб он перевернулся на том свете! Так или иначе коверкал мою жизнь!
Хорошо лишь, что во всей суматохе и неразберихе, в общем разброде и стычках, даже в резне, когда бандеровцы шли по ночам на власовцев с ножами из местной кузни, существовало, как ни в чем не бывало, великолепие в природе — пусть и северной, и заполярной, и какой там еще. Солнце сияло, как бы снисходительно относясь к людскому столпотворению, и я с умилением смотрел даже на размерзшуюся жижу за колючей проволокой — там, где была воля, а если просто — родная земля... Не та самая ли, по которой плакали девушки, попавшие в Германию, и даже ласкали ее, как малюток, прижав к груди? Да, я по-настоящему понял боль, выраженную потом в стихотворении одесского поэта... Единственное утешение в нашем злом мире!
Позже я узнаю про стихи другого поэта — Владимира Гетьмана, который в военную пору тоже стоял за проволокой, а потом так и написал в своем сборнике "За дротом":
3 моря розкутого сонця свободы i злату встае,
Творить безсмертя трудяща Людина.
Вiльному, вiчному морю кайданiв нiхто не скуе!
Волю боронить моя Батькiвщина!
Нет, тут он перебрал — насчет того, что Родина защищает свободу, так как моя Родина не защищала, а угнетала ее!
Это проявилось вскоре после подавления волнений, когда были брошены воинские части и когда иных начальников даже расстреляли перед зэками, не говоря уже про иных лагерников.
Нас Снова загнали в бараки под замком с ночным дежурным из НКВД и мы снова впряглись в работу — не дай Бог! Как я ни считался крепким и ловким, но чувствовал, что постепенно сдаю на лагерном приварке — жидкой баланде с рыбьими косточками или "кирзовой" каше на солярке с невыносимо соленой рыбой. У меня начались боли в желудке, и мне ничем не мог помочь местный лепила — врач (кстати, из Одессы!). Было дело, как и в Умани.
А к зиме я даже попал в стационар — для дистрофиков, что ли. И мне там стало так, как это описал еще один одессит — поэт Орест Номикос, попавший за свои стихи при румынах в шахты на Воркуте и там погибавший.
Рай доходяг — стационар!
Прокрустово ложе нар...
Весна бушует снежным маем
И ведьмою стучит в окно.
Мы равнодушно ей внимаем:
Нам безнадежно — все равно...
Смерть не отложишь в долгий ящик —
Она всесильна, как нарядчик.
И, Боже, что за благодать —
На грязном тюфяке лежать
И перед гробовой доской
Вкушать, блаженствуя, покой!
Нет, я с грязного тюфяка не попал — Бог миловал — на гробовую доску. А только попал — стараниями того же бывшего одессита-врача в легкое место. И даже решительно побрился к отъезду.
16
Это было южнее — Урал. Место на небольшой реке — Лозьбе.
К тому же снова стояла весна — и совсем не снежная... Так что даже вспомнился "огромный летящий простор"!
Что же касается "берега длинного" из стихов Веры Булич, то на действительно длинном берегу этой Лозьбы я встретил и старого знакомого. Что ни говорить, облегчение для души...
Виктор Ларин! Признаться, как-то уже подзабылось о том, кого я узнал в памятные бурные дни в Париже и который позже укатил в Авиньон, что ли, а там и вовсе растворился. Но вот... надо же — в центре Уральских гор. Привет, дорогой кент! Всю дорогу вместе!
Правда, я с трудом узнал его — осунувшегося и даже без зубов, пока он сам меня не затронул... и тоже неуверенно: "Выжил? После той... РОА?" — удивился этот артист, занимавшийся здесь, как ни странно, сплавом леса. И когда мы улучили потом удобнее время и местечко... чего я только ни узнал!
Его посадили — и тоже на целых 25 — как... шпиона! Хотя он даже раньше меня вернулся на родную, злополучную землю, успев повидать всю Францию. Кроме экзотичного голого негра, если верить его артистическому языку, он встречал Бунина и познакомился с сестрой его жены — Мариночкой. Когда же добрался до Одес-
сы, то честно признался о своих делах там — вплоть до связей с партизанами (так ли, действительно?). Выложился, как на духу!
Но эти "маки" и навели чекистов на подозрение: не завербован ли был ими — сторонниками антисоветского деятеля де Голля? Правда, сперва отпустили, чтобы накапливать материал — как потом выяснилось, свыше 400 фотоснимков, лежавших в досье. Почти тем же способом, как искали и меня... Но и с коварной чекистской логикой: мол, если тебя не завербовали, то все же могли завербовать!
И зимой 50-го этот Витя ошалело прибыл сюда — за Уральский хребет, в Ивдельлаг. Пошли обычные переброски его: то на гидролизный завод, то на лесоповал, то вот на речную каторгу. Хотя ясно, что он не мог и держать механическую пилу, как теперь даже орудовать багром, гоняя бревна... И долго ли такое протянешь?
Я сочувствовал земляку, а тот еще рассказал о делах. Ведь вверх по реке был Ивдель — семилетней давности городок с 20-тысячным населением на севере Свердловщины. А дальше находился такой пункт — Вижай, где был, как ни странно, театр — на десяток лагпунктов. Вернее, то был сперва клуб КВО (культурно-воспитательная часть!), где сшивалось еще несколько одесситов — кто с мандолиной, кто пианист, а кто художник. Пришлось земляку там незавидно — читать скетчи или петь куплеты, но... "Жить стало можно!" — так беззубо улыбнулся славный Витя, приободряя и меня — "гидролизного". Ну и впрямь, как говорится, не Париж!
Да, сперва мне довелось вкалывать на заводике с химией, чтобы вскоре заполучить какую-то гадость на теле — почище тех фурункулов или простых волдырей, какие бывали раньше. И меня уже надолго определили в больничку, впрыскивая там разные колючие уколы — вместе с испытанными симулянтами из числа прожженных "утомителей", как их нежно называли. Вот где, кстати, я четко разобрался в разных категориях блатняг — вплоть до самых распространенных и безобидных, которых считали просто мужиками — в отличие от моей 58-й статьи — "за политику". Недаром тогда, в преддверии больших лагерных волнений, и появилась мудрая, даже образная присказка: "Мужик ломом подпоясался"! Ну, как, в самом деле, не вооружиться — и если не железякой, то хотя бы дрыном, чтобы громить тех, кто мог запросто — "посадить на каргалыгу"?
Ведь было еще одно такое крепкое выражение: "посадить на котел" — мол, за плохую работу держать "мужиков" только в зависимости от еды — от пресловутой пайки... И сколько на моих глазах до и особенно после этого, что называется, загнулось, не выдержав "двухсотки" — кусочка хлеба и щепотки сахара, съедаемых сразу при получении, чтобы потом все время "рыскать — где заначка"... Тут поневоле так наблатыкаешься, что, наверное, запросто послал бы и любимую девушку, появись она перед глазами! Вон разве не говорилось на каждом шагу самое мягкое, этакое проникновенное из всех проклятий: "Ты... сука позорная, блядь не-хор-рошая!", что это даже не считалось обидным, за что не били морду, не "давили глаза или рвали рот", как это иногда происходило...
О, каким еще навыкам и особенностям лагерной жизни меня не научили, пока я сшивался со своими болячками! Но и когда вышел из больницы, то после этого долго не мог привыкнуть к тому, что в любой момент тебя могут сковырнуть за поворотом барака из-за когда-то сказанного лишнего слова или просто умыкнуть что-то из твоего барахлишка, пока ты в столовой... А уж что говорить, если иной раз остановишься задумчиво возле бровки — полосы лагерной территории между колючей проволокой и обычной дорожкой или аллейкой, которая присыпана песочком и постоянно разглаживается граблями, пока с вышки не бахнут, не дай Бог, за любой след, пусть кому-то вздумалось ступать, чтобы приблизиться к колючке... А потом этот стрелок получает отпуск — за усердие!
Так что мне пришлось от всех соблазнов и невинных грехов запросто напороться на простой лесоповал — чтобы рубить сучья на свежем воздухе. Надвигалась зима зловещего 52-го года, когда в наши зоны шли одни политические: кроме латышей и прочих западников, густо повалили евреи — в канун их замышлявшейся, как говорится, депортации (новое грозное словечко!) на Крайний Восток — Колыму. Для чего якобы на рейде Магадана уже стояли транспорты с колючей проволокой, иначе — "дротом", воспетым Владимиром Гетьманом.
Но, помню, меня как-то насторожила одна зловещая политическая деталь: на открывшемся в декабре 19-м съезде партии (или первом — с довоенной поры!) Сталин не смог выступить, а доверил Отчетный доклад какому-то Маленкову. "Этот маленький... видать,
потом далеко пойдет!" — так заметил один мой напарник по сучьям, нехорошо ухмыляясь в заиндевевшие усы. И их вид насторожил и меня: не случится ли, действительно, что-то с ним — Усом, как все называли Сталина? О, если бы знать, какие перемены наступят вскоре — спустя полгода! Словно Господь сжалился над нами.
Вообще что-то интересное уже ощущалось тогда в воздухе — и даже нашем таежном. Достаточно, что зэки втихаря могли позволять себе такие разговорчики: мол, какое наказание придумать Великому и Мудрому, если его сковырнут? Возникла целая дискуссия, а то и специальный конкурс, в котором, помню, первую премию единодушно получил самый коварный и вместе с тем невинный вариант. А именно: чтобы Сталина не просто посадить в железную клетку, но и пустить мимо нее гуськом всех советских заключенных, каждый из которых должен плюнуть — всего один раз в нее от души. И в этих миллионах плевков, которые образуют чудовищную — по размерам и своему мерзкому характеру — лужу, чтобы он и подавился! Как бы утонул в нашей общей ненависти!
Здорово, не правда ли? Мы даже смеялись, отбивая варежки одна о другую на крепеньком морозце, — и так тянулся мой срок здесь, на Урале. К сожалению, тогда уже было мало тех, с кем я мог бы отвести душу в разговорах о власовском прошлом. Похоже, такой контингент поступал в более суровые края — вплоть до Магадана и дальше — на Колыму. Но и с теми, кто так или иначе заговаривал про генерала, я остерегался откровенничать, потому что народ был, что называется, парашный — и если не кляузный, то мелковатый, с разными вздорными статьями — вплоть до пьяных драк и обругивания Уса. Кстати, пусть доводилось слышать всякие прозвища Сталина, то вот зато никакого прозвища Андрею Андреевичу я ни разу не слышал. Хоть иногда высказывались о нем неодобрительно: мол, затеял такое шумное дело, всколыхнул тысячные массы, а до конца не довел... Чуть ли не язвили, особенно иные из числа украинцев: мол, не тратил бы, кум, силы — спускался бы он на дно! А сами, спрашивается, победили ли с сильным Бандерой, которого боготворили? И чего они добились за десяток лет сопротивления?
Но раз пришлось заспорить и серьезно.
"Немец, немец подвел... — так рявкнул на нашем перекуре перед отбоем возле каптерки один дед. Мол, сам он воевал еще на той
мировой и знал их — пруссаков-австрияков: дальше устава — ни шагу ногой. А тут ведь им пришлось бы ломать себя — звать на помощь своего исконного врага — Россию, чтобы победить... кого — ту же Россию! Вот это не варило в их голове! Тупые вояки!
Я тогда возразил: дело не в немцах вообще, а именно в нем — Гитлере. Мог ли он лично наступить на горло собственной идее — против "унтерменшей"? Со мной заспорили: а как он пошел на поклон к Сталину в 39-м году, заключая договор о дружбе — на что уж со зловещим "недочеловеком" — буквально! И тут пойми...
Только потом, уже на воле, я убедился, что был прав, прочитав свое же мнение... где, спрашивается? В записках покойного Рейнгольда Гелена — того сверхразведчика в войну, который создал "Иностранные армии Востока" — детище пресловутых "легионов"...
"Гитлеру... недоставало чувства реальности, — писал Гелен. — Он не мог или не желал отступать от своих ошибочных политических и военных представлений и намерений в отношении дальнейшего ведения русской кампании. Даже генерал-полковнику Гальдеру не удалось... повлиять на Гитлера и доказать ему необходимость пересмотра взглядов и принятия новой концепции в отношении к русским".
И вот еще одно откровение Гелена, подводящее итог власовщине:
"...я должен признать, что власовцев с самого начала обрекло на гибель безумие идей Гитлера".
Да, такова главная причина того, что у Власова ничего не вышло!
С этой горькой мыслью о тщетности всей борьбы мы и жили там, в Ивдели. В то же время я узнал о таком пополнении нашего лагуправления: прибыла с этапом из Днепропетровска знаменитая в Одессе Вера Белоусова — соратница и жена Петра Константиновича Лещенко. Значит, этот "неподражаемый исполнитель", как значилось при румынах на его одесских афишах, тоже сел? О каких-то подробностях мне однажды рассказал Витя Ларин, которого я повстречал во время одного посещения с конвоем КВЧ в Вижае — там, где, оказывается, выступает теперь и Верочка — почти такая же красивая, как была в ресторане "Северный", и даже с тем же аккордеоном, что ей успел подарить муж. Кстати, этот аккордеон марки "Хоннер" с малиновыми мехами она должна была тащить на
плечах каждый раз за 6 километров от своей зоны до их клуба. Но выступала тоже в том платье, который купил сам... прекрасная, как никогда раньше — на воле! Так все считали в лагере.
Стоит ли говорить, что мне теперь очень захотелось как-то встретиться с ней — такой знаменитой и очаровательной землячкой? Хотя бы просто обменяться парой-другой слов... и даже ради того, чтобы другие поверили мне, что я имел какое-то отношение к самому Петру Лещенко! Да, разве не знал про афиши его концертов в Оперном театре в январе 42-го? Или вот мой дружок — "Интеллигент", работавший тогда в духовом оркестре одной пожарной команды, видел на репетициях и ее — Верочку, выступавшую, по его словам, там же с джазом! Напомнить бы ей об этом — признается ли?
Но было так, что я не мог пробиться к ней теперь, когда она появлялась в нашем клубе. У меня уже пошла сволочная работа — в аварийной бригаде, когда в любой момент могут выкликнуть на аврал: то уголь грузить, то таскать рельсы, а то просто ждать команды... И единственно, в чем мне повезло, — только послушать однажды выступление этой Белоусовой на первом попавшемся мероприятии — чуть ли не посвященном Дню чекистов, который отмечался в 20-х числах декабря... мать его так — этот поганый повод! Думалось ли вместе с тем, кому я буду благодарен?
Да, как раз никакого аврала не выпало, а в клуб пошли бригада за бригадой, и я пристроился к общей колонне, даже не уверенный, что и певица там выступит. Мне повезло: после дурацкого доклада замполита лагерной охраны и после куцых номеров под баян — с пением про великого Сталина и верного сталинца-чекиста Лаврентия Павловича... вон появилась на сцене и Вера! В том же виде, какой я уже описывал, и с тем же историческим лещенковским аккордеоном, а там и с такой же прической, какой была раньше у многих модниц, — с буклями на лбу... Но главное — что она вдруг : запела! После трогательного "Синего платочка" и даже итальянской песенки из какого-то фильма я услышал то, что меня всего перевернуло, что едва не вызвало истерику.
Это была песня, написанная одесситом же — Табачниковым... "Мама"!
Ма-мааа... Всюду вижу я образ твой! I
Ма-мааа... Слышу голос твой дорогой...
Там еще было о том, что "в горе неразлучная... в счастье ты всех лучшая!" И как бы исступленный вопль всех собравшихся: "Мама! Милая моя!"
Кажется, артистка сама всхлипнула при этом. А многие и рыдали... да! Не говоря уже про меня...
Вот действительно — какие бывают совпадения, какие встречи! Прямо по словам героя одной из пьес — "Рокового наследия" Л. Шейнина, шедшей в Норильском драматическом театре. Там некий Голланд говорил, что "мир населен неожиданностями" и что "судьбы различных людей нередко скрещиваются..."
Нет, моя жизнь больше не скрестилась с прекрасной Белоусовой, хотя вон спустя много лет бывший слобожанин Володька Гридин написал целую книгу про Лещенко — "Он пел, любил и страдал", которую ему помогала своими воспоминаниями составлять она же — Вера Георгиевна, бывая в Одессе. А я лично только узнал, что ее — вышедшую замуж там же, в лагере, за одного из музыкантов ихнего клуба после приставаний к ней разных деятелей, выпустили по хлопотам ее отца — бывшего работника НКВД, несмотря на большой срок — 25 лет!
Нам же с Виктором — с таким самым сроком — вроде бы ничего отрадного не светило. К тому же я по-прежнему не собирался писать в какие-то инстанции или к авторитетам — вроде Стасовой. Но знать бы, что сама жизнь вскоре вступится за нас... Сбудутся чаяния многих насчет Сталина — и без его оплевывания! Сам рок нашлет на него заслуженную кару!
Да, когда наступил еще более судьбоносный 53-й год, история сделала решительный поворот. Умер он — Великий Палач, пусть и только своей смертью, без всеобщего покарания... и даже не на веревке, как Власов и его сообщники! А потом его ждала сомнительная судьба — быть обзираемым в одном мавзолее вместе в Лениным, когда многие шептали слова не только любви, а и злорадства...
Так было у меня раньше, когда я, будучи в Норильском театре, раз наткнулся в его фойе на огромное чучело: согнувшийся на ог-
ромном пне медведь, а вернее — медведица со своими тремя медвежатами... Этакая "Медвежья семья", как она и называлось среди норильчан. В специальном загоне — тоже к ужасу и злорадству!
Хотя, впрочем, мне меньше всего досталось от тех перемен, которые произошли после Пятого марта, когда "перестало биться...". Так нам доложили в зоне — под общий неистовый радостный вопль бедных зэков.
17
Наконец, минули долгие месяцы — после суровой амнистии для одних блатных (как и раньше — для одних дезертиров), когда по стране прошел жуткий вихрь уголовного разбоя со стороны "друзей народа", пока не решились в Москве на действительно Великую и Справедливую... Хотя до этой амнистии я все же решился: написал письмо в "вышестоящую инстанцию" — в Прокуратуру СССР насчет пересмотра моего приговора. При власти новичка Маленкова! Авось, он-то поможет?
Да, к тому времени — после ареста и казни Палача № 2 Берии и после ряда послаблений в режиме (вроде улучшения содержания оставшихся з/к — с питанием, получением писем или посылок) успел выйти на волю и такой "двадцатилетний", как Виктор Ларин. Он прошел через комиссию, ездившую по лагерям в составе дюжины прокурорских "лоботрясов" вместе с одной дамой, а потом и поехал вполне чистеньким — сперва до Свердловска, как еще назывался Екатеринбург, а потом поездом Пекин — Москва (как вполне порядочный человек, хотя и — по выражению Леонида Андреева — "без зубов, волос и иллюзий") — даже в мягком вагоне! Он ехал до столицы, откуда прямиком рванул на Одессу, стараясь забыть, что был шпионом... И с тех пор благополучно устроился!
Я же — со своими 25 годами — остался. Пусть и проходил такую же комиссию в середине 50-х. Говорят, раньше там освободили и Великого Монархиста Шульгина, сидевшего аж с 45-го года во Владимирском централе. Когда этого мудрого и хилого старца пригласили к длинному столу, то там перед работниками ЦК были выложены все написанные им книги против СССР. Но хотя он и подтвердил — "да, я автор", то все же его отпустили "с Богом".
Меня же кратко спросили: "Служили в РОА?" Я не подтвердил,
как Василий Витальевич, но и не мог отрицать — насчет "гиви" и прочего, в том числе добровольной вербовки на работу "в Бельгии", пусть и на заработки. "Был и плен", — еще добавил я, хотя на меня уже замахали руками. Ну, почему не считаются с тем — какие обстоятельства толкнули меня на остальное?
Нет, те офицеры — со стоячими воротниками, как и на сталинском мундире — не стали выслушивать меня. И мне оставалось лишь выйти с обиженно откинутой головой, заложив за спиной сжатые кулаки. И разве трудно представить — что именно ожидало меня? Несмотря на мое письмо в Прокуратуру!
"Ссылка" — это я увидел в документе, который мне дали подписать в спецчасти. И через несколько дней — "с вещами на вахту!", как и в обычный этап. Да, повезли в лагерном автобусике (все же не в "воронке"!) к поезду. Там на этот раз был не обычный товарняк, а уже вошедший в карательную практику "Столыпин". Это вроде бы обычный вагон, но с клетками вместо купе, за решетками которых были устроены трехэтажные нары.
Меня здесь все-таки выделили. Дежурный по вагону офицер с папками наших дел затолкал в "тройник" — своего рода тамбур на три места. Так я был огражден от ехавших справа и слева по коридору блатняков и даже каких-то женщин — за самогонку, что ли. И что там было за столпотворение — с визгами и матюками, с заунывным пением или угрозами "выдавить глаза", а тем более — когда водили по одному "на оправку", не закрывая дверь в уборную...
Так мы доехали до Серова — бывшего Надеждинска с его 100-тысячным населением и крепкой металлургией, а потом от Свердловска взяли прямиком на восток. У меня сжалось сердце, когда довелось сказать про себя: "Прощай, Европа!" — и тогда показалось, что я больше никогда не увижу не только Париж и весь тот западный край, где вдоволь помыкался, а и свою родную землю — тоже, что ни говори, европейскую.
В Новосибирске — пересыльная тюрьма, от которой довелось наслышаться всяких проклятий и репличек из соседских клеток. Хорошо еще, что там меня подержали в отдельном боксе, не смешивая с уголовной массой, а на прогулку выводили после остальных — и почти на час, не понукая с вышки. Что ни говорить, невольно я все же чувствовал себя другим человеком, хоть и не оставляла тре-
вога: куда именно поеду и как же там буду жить? Но когда снова довелось попасть на поезд — теперь все же в товарняк, то один сосед, ехавший тоже в ссылку, был настроен бодренько. Мол, его определили за Иркутском, куда направили и других земляков — кстати, из-под Одессы... вот интересно!
Вскоре выяснилось, что же это за земляки: немцы из-под Березовки (так что у меня едва не вырвалось: ведь и я того... Немец!). Их, оказывается, призывали там в регулярные части самого вермахта и потом они находились под Норильском — кто на Коксохиме, кто на стройках. Позже всем пообещали в иркутских краях вольное поселение — с правом отстроиться, как они хотят, и заводить семью. "Так поехали вместе!" — приглашал меня этот оптимист — крепыш Вилли, скалясь небритыми сильными щеками. Но разве я был волен в своем дальнейшем выборе? Ведь знал лишь, что направляюсь тоже в Иркутск — в распоряжение местного управления внутренних дел... Кстати, и хорошо, что не попал с теми немцами! Бог миловал!
Да, только через много лет я узнал в Одессе про них — немцев из-под Березовки, расселившихся в Иркутской области и в целом на востоке. Их заново посадили — после постройки своих домов и даже рождения детей: оказывается, это были каратели, которые расстреливали евреев, пригонявшихся в 42-м году из Одессы. Их всех приговорили к "вышаку", и мне лично довелось читать об этом в одесской газете, когда я вернулся из Мордовии. Только не знаю фамилии того Вилли, который поначалу радовался ссылке...
Теперь нас выгрузили вместе и доставили в Иркутское МВД, чтобы там же и расстаться. Вилли в сопровождении милиционера отбыл дальше — в глубину тайги, сильно удивившись, когда я на прощанье что-то сказал ему по-немецки, не выдержав. А меня — тоже с "мусорком" — повезли в Черемхово — шахтерский район, так что я заранее съежился при мысли об угле. Вот и получается — вместо Бельгии, как я мечтал. Вся жизнь — как тот же уголь!
Но было приятно: вокруг вольно шумели деревья, хоть и накрапывал мелкий осенний дождь, а конь бежал, понукаемый стареньким ездовым с матерщинкой. И какой воздух вокруг — дыши, как пьяный! Так что не сразу я заметил, что мой дорожный сидор — с жалким барахлишком покрылся таким черноватым налетом. Ока-
зывается, в этих краях так бывает сплошь — особенно у хозяек с вывешенным бельем и кончая даже снегом... По-негритянски!
Но и в шахтерском Черемхове — городке с деревянными тротуарами и с симпатичными частными домиками при огородиках — меня не приняли, как я ни надеялся. Мой провожатый вынес из канцелярии бумажку о таком поселке — Шадринке, и мы уже в сумерках покатили туда под ворчанье ездового. Теперь шумевшие таежные сосны не привлекали, а при въезде в эту Шадринку меня встречал лишь редкий тоскливый собачий лай. Но когда не удалось достучаться в сельсоветскую дверь, то "мусор" тяжко вздохнул: будем ночевать, где придется... И ездовой — по имени Варфоломей — повез нас к ближайшей бабке. Мол, там и самогонка бывает свежая... добро! Ну и библейский персонаж!
Так я очутился в ссыльном положении — и на краю родной земли, и не привыкший к тому, что предоставлен сам себе. Впрочем, мне сразу и не дали это почувствовать — действительно, с перепою, какой здесь вышел! Хотя, кажется, я не очень веселился.
Зато на следующее утро — уже без "мусора" — я начал новую жизнь. Если все это вообще можно было назвать жизнью...
Сперва следовало приобщиться к какому-то хозяйству этой бабки — Пелагеи, вроде бы приютившей меня — такого неприкаянного. Ну, Иван Федорович, развернись, как требуется!
Главное было в ее хозяйстве — вода, которую надо таскать. Интересно! "Без воды — и не туды, и не сюды", как в песне!
Да, мне давно не доводилось это делать — едва ли не со слободских времен, если тогда в кране что-то ломалось, а вода за скалами — в копанке. Такая мелочь, показавшаяся теперь дорогой!
Что еще важно: картошка, сваленная у Пелагеи в подполе избы. Она была натаскана туда со всех соседских огородов, а не только со своего — с трех соток, которые полагались здесь, как и в соседнем Черемхово. И то хлеб, если вспомнить о моем положении!
Но что я сразу узнал, пока жевал на свой первый здешний завтрак пухлую и смачно дымившуюся картошку: это о соседях вокруг. Там была вполне подходящая для меня публика — такие же ссыльные, в большинстве — поляки или украинцы. Или, впрочем, этих соседей надо особенно бояться? Что и оправдалось потом!
Правда, я больше всего поинтересовался возможной работой для
себя — что-то в автомобильном или тракторном деле. Мол, бывалый механик, к тому же с немецким опытом, о котором, правда, никому не расскажешь... Но хозяйка только замахала на меня руками: ну, какие здесь могут быть машины? Хотя заглянувшая ее соседка — учительница проявила свою культуру, заводя беседу.
Эта опрятная молодуха в скромном платочке — явно незамужняя и эмоционально озабоченная — сразу выбросила главный козырь мне — как жителю культурной Одессы: знаю ли я про такой московский театр — имени Ермоловой? Оказывается, этот театр в войну и после нее работал в Черемхово и там ставились такие потрясающие пьесы, как "Русские люди" или "Нашествие"! Спросив об их авторах — Симонове и каком-то Леонове, были ли они на фронте, чтобы описывать войну, я лишь отмахнулся, как и Пелагея. И был больше заинтересован другим: как здесь — без уборной — оправляться... Или заводить по доброй привычке парашу?
Обо мне скоро узнали и другие соседи — вроде замкнутого немолодого типа с легким западенским акцентом, как у Омелька. Он долго разглядывал меня — тщательно выбритого и приодетого, прежде чем задавать какие-то вопросы, а когда мы уселись на завалинке у калитки, то завистливо качал головой на мои замечания о польской Пулаве или австрийском Лиенце. Кстати, якобы недалеко жили и перенесшие чудовищную расправу советских войск там, на Драве, где женщины с детьми бросались в воду, чтобы не возвращаться на родину... Где они здесь? Об этом не узнаешь из местной газетки!
Понимая, что мне не обойтись без других заинтересованных лиц, я сам отправился в контору — опрятную мазанку с канцелярской девицей, чтобы зарегистрироваться — "как ссыльный". Уже предупрежденная моим сопроводителем-милиционером, она все же кокетливо проинструктировала насчет "порядка". А уборщица даже заинтересованно спросила про жилье: мол, понравилось ли у тетки Пелагеи и не нужно ли "более хорошего"? И попросила курить.
С работой, кстати, довольно быстро определилось. Один из соседей той же уборщицы Мани попросил меня вывезти навоз из его хлева, накопившийся за неделю. И я, почти не колеблясь, а только дружно поплевав в ладони, взялся за поручни его тачки, чтобы грузить и отвозить на огород такое добро. В последующие дни меня стали нанимать и другие хозяева — в большинстве женщины, к тому
же старенькие, и таким образом мне был обеспечен обед с самогонкой... и то слава Богу! Думать же о будущем я воздерживался, уже наученный горьким многолетним опытом — от Бельгии с ее шахтами... И так вроде бы потекло мое житье. Прима!
Вскоре я приобщился и к местным застольям, когда тут и там отмечали какие-то праздники. Обычно собирались по принципу родства — гости разных возрастов. Подвыпив, они начинали петь разные песни: от военной "Жди меня" того же Симонова до такой типично народной: "Эй, бутылочка-полбутылочки! До чего ж ты меня довела?" Когда же я попал в общество той учительницы, которая любила Ермоловский театр, то она сама томно запела:
Разбирая поблекшие карточки,
Я на память оставлю одну —
Эту девочку в синеньком платьице,
Эту милую крошку мою...
Но особенно запомнилась одна вдова, которая спела обворожительное — получше всякой заморской "Копакабаны":
Хозяйка, дай пирог с грибами —
Все гости ждут... Но где пирог?
У нее — Анны Саввишны — было и то, что меня невольно привлекало: это приемник на батарейках. Я стал заходить к ней — для виду на те же пироги, а больше ради слушания того, что происходит в мире — и не по официальным источникам.
В этой местности глушение русских передач из Англии и Америки не очень мешало, и было любопытно слушать и про Московский фестиваль молодежи — как там преследовали контакты с иностранцами, особенно из новоиспеченного Израиля, или как проходила грызня Хрущева с компанией его прежних соратников — Молотова, Маленкова и Кагановича, в том числе и еще какого-то "примкнувшего". А иногда прорывалось и то, что заставляло меня сжиматься: позывные из песни "От края и до края" — бывшего власовского гимна... И кто мог думать, что вскоре я столкнусь с одним из деятелей этой радиостанции "Освобождение" — офицером Ронжиным на Явасе? Не то, что в "Черемховском рабочем".
Хуже стало с наступлением настоящей (пусть и без наших южных ветров!) зимы. Нередко доходило за 40 градусов, и я надевал по
несколько пар рукавиц, чтобы наколоть тетке Пелагее дров или сходить "по воду" — как это здесь называлось, пусть вода и смерзалась на поверхности ведра, пока я нес его на коромысле. Меня плохо разогревала и навозная деятельность, как ни помогала (и то — понукаемая одной матерщиной!) лошадка с повозкой, которой я обзавелся с помощью одного участливого соседа — того же с польским акцентом Стася. Согревало лишь битье кувалдой по сталактитам — целым надолбам человеческого кала или перемерзшей мочи за фасадами изб. Но и то хорошо, что ни говорить, ибо чаще всего хозяева, нанявшие меня на такое деликатное дело, еще угощали весьма крепеньким, любимым местным пойлом — пивом с водкой — ершом. Как бы здесь на спиться при такой ссылке!
Но особенно изощрялась та же учительница, привозившая из Черемхово не просто настойку из черемхи — якобы полезную для здоровья, а и сало, которое она топила в печке, чтобы им мазать, если обмерзнут пальцы или ноги. При этом она сама заботливо вымазывала мне пострадавшие места, тут же добавляя пикантные культурные истории: например, о том, что в числе артистов театра Ермоловой были и Вероника Полонская — та, которую назвал Маяковский в своей предсмертной записке в составе "его семьи"... Вот как! Ну, а кого бы я мог теперь причислять к своей семье?
О такой привязанности ко мне учительницы Веры Степановны потом стала недоброжелательно говорить любительница пирогов Анна Саввишна. Мол, у той раньше был солидный хахаль — из НКВД, который сурово проверял местных ссыльных. А раз даже прямо высмеяла меня в присутствии гостьи из Черемхово — врачихи, выяснявшей санитарию при авариях там на шахтах. Мол, вот увлекся такой серьезный человек из Одессы этой... этой — и даже не нашла точных или приличных слов для специалистки мазать салом. Ну, вот еще не хватало мне всяких сплетен или интриг!
Однако упоминание об Одессе повернуло разговор о другой врачихе — тоже одесситке и тоже связанной с авариями у шахтеров. Бывало это лет за десять до меня — еще в конце войны, когда НКВД особенно строго следило здесь за событиями. Вышла целая история не только с тем, что чекисты бросались на каждый случай отравления продуктами в шахтерской столовой и особенно взрывов под землей, везде усматривая диверсию. Для подозрений у них было
немало оснований, потому что вокруг жили неблагонадежные — из числа сосланных поляков. Эти бывшие жители Западной Украины не только работали в Шадринке, как было с одним фельдшером, а и потом селились в поселке, после угона их из соседнего Черемхова. Вот, кстати, что было с ним — фельдшером Богданом Ивановичем! И хозяйка даже охнула. Горькая история...
Оказывается, этот "полячок" сперва попался на том, что захотел ехать к своим родителям, которые жили в Кракове — под немецким господством. И его сослали сюда, в Иркутскую область, в товарняке вместе с массой бывших жителей Польши, где он зажил с семьей из Одессы, приехавшей в начале войны. Это и была врачиха с двумя дочками и матерью, которая сочувствовала одинокому поляку — худому и бледному, носившему летом и зимой только поношенный костюм и просившему лишь "кипьяточку", как он выражался. Жалея его, эта санитарная врачиха — "пани Мороз", как он ее называл, раз выставила ему в чулане на ужин тарелку супа, вареный картофель и капусту, и поляк якобы потом даже молился — такому дару "от Матки Боски"... Дар этот позже повторялся каждый вечер, и другие соседи усмотрели в этом подозрительное сочувствие к такому "врагу народа". Так что в конце концов Богдана Ивановича загнали подальше — в Шадринку. Вот как им жилось! Ну и дела здесь! Всюду КГБ!
Конечно, я вслух возмутился подобному преследованию несчастных ссыльных. К тому же это было связано с поклепом на краковского поляка: якобы он был замешан в одном взрыве газа на ближайшей шахте. Из-за этих бед немало таскали даже "пани Мороз", держа ее под землей несколько дней, пока чекисты вели следствие. Ну и удивительно ли, что того соседа больше не увидели, как и то, что мое сочувствие потом обернулось бедой...
Да, пусть это и было десятилетней давностью, а хозяйка с ее пирогами мне казалась вполне добродушной... Вот дернул черт — развесить уши и язык! Неисправимый Карапет! Карамба!
Вот когда я в сердцах покинул избу с пирогами, а вскоре и поплатился за свой принципиальный поступок.
Началось с вопроса девицы в поселковой конторе, где я в очередной раз отмечался: не занимается ли спекуляцией товарами из Черемхово эта учителка... а? И когда я резко возразил, демонстра-
тивно отвернувшись от нее в своем замызганном, сильно провонявшемся ватнике, то, видно, это возмутило местную кокетку. Она крикнула мне вдогонку: мол, нечего слишком заноситься!
К этим выпадам двух баб — пожилой и молодой вскоре добавилось и то, в чем я сам стал виноват. Я забыл о необходимости быть осторожным в своем положении ссыльного! Это произошло, когда мне и довелось познакомиться с той казачьей семьей, которая прибыла сюда из австрийского городка Лиенца.
18
В то время, тяготясь своим захолустьем и мелкими интригами ближних, приходилось находить себе занятие в самом нелепом — записях на бумаге. Да, я отводил душу в том, что культурные люди называют дневниками. Купив в местной лавочке, где торговали крупами, трусами и керосином, этакий симпатичный блокнотик, я не удержался, чтобы не записать в первый же вечер. Например:
"Хозяйка спит, похрапывая за своей занавеской. Слышно, как возится ее свинка, запертая в подполе — вместе с остатками картошки. Один я скучаю, стараясь не думать ни о чем. Даже о том, что будет со мной дальше. Да, долго ли еще выдержу такую жизнь?"
В другой раз я написал о том, как встретил на краю поселка женщину, тащившую за собой небольшой ствол сухого корявого дерева. Такое я раз наблюдал среди немецких пленных, которых прямо впрягали в спиленные деревья — как лошадей. Тогда явно издевались над "фашистами", а что же здесь?
"Я просто удивился: неужели теперь, в конце зимы, у нее кончилось топливо? Значит, не запаслась с осени, как делают другие! Целыми поленницами возле своего дома..."
Вот тут же я и познакомился с ней — бывшей казачкой из Австрии. Когда сам потащил этот ствол на растопку, она и поинтересовалась: не тот ли я ссыльный, о котором стали говорить в Шадринке? А потом зазвала на чай в избу, чтобы я согрелся... "и вообще поговорить", как она добавила. Похоже, тоже томилась здесь в одиночестве — с детишками, ходившими в школу.
Так удивительно ли, что наш разговор в ее чистом, хоть и стареньком жилье зашел о войне? Оказавшаяся без грубого платка
моложавой, с легкой проседью в косе, хозяйка оживилась, когда узнала, что и я бывал там — в Австрии. Неужели в тех же краях — Каринтии, а то и в хваленом Тироле? И разве не слышал про русских, которые там были? А вернее — про их "Казачий стан", про командира — генерала Доманова. Которого потом крепко судили в Москве. Да, вместе с генералами Красновым и Шкуро... Ох, Боже мой! Какие были люди — не чета этой советской мрази!
Посидев у Анисьи (почти как шолоховская героиня!), я вернулся домой — к хозяйке, переполненный собственными воспоминаниями. И что-то проникновенное записывал в тот же вечер в своем блокнотике. Правда, тут же меня отвлекли новые хозяйственные дела — с потеплением вокруг и с началом каких-то сельскохозяйственных работ. Да, предстояло подготовить участок тетки Пелагеи к посадке картофеля, а потом и вывозить посевные мешки. И другие хозяева тоже стали зазывать меня на свои сотки для посадок. Аврал! Забытое, интересное состояние!
Не сказать, что это тяготило меня. Помимо заработка, я и чувствовал удовольствие, возясь с тачками и мешками, копая лунки и совая в них картофелины, поливая колодезной водичкой и старательно возя по ним лопатой, когда засыпал землей. За несколько дней, пока это происходило, с особенным чувством удалось надышаться свежим воздухом, перемешанным с запахом земли. Так что даже растрогало такое явление — вольницы, которое я узнал!
Как это потом я прочитал у знакомого одесского поэта В. Гетьмана:
На волi, на волi, на волi!
Пiд ноги лягаютъ там трави,
Берiзоньки зеленочолi
Вiтають нас злiва i справа.
Да, пусть вокруг и не было березонек, как и поднявшихся трав, но как волновало это — ощущение воли! То.чего я так долго был лишен!
На волi, на волi, на волi —
i сонце, повiтря, i сила...
Пожалуй, что-то подобное появлялось и в моих мыслях. Так что хоть сам пиши стихи, а не только делай записи в блокнотике... Или то, что вышло, если признаваться!
Однажды в таком блаженном состоянии я снова пошел к казачке Анисье. Как раз дома у нее были дети — двое девчат, уже подросших после событий в Австрии, но еще помнивших тамошние события. Им понравилось, что я был где-то в тех же краях, хотя и смутили мои воспоминания о том, что курил такие немецкие сигареты — "Драва". О, эта страшная река, сгубившая многих!
А потом за чаем их мать вспоминала о самом тягостном — как пришлось молиться, чтобы спастись от угона назад, домой. Тогда англичане или американцы насильно теснили их, выставляя из церкви. Как об этом я потом прочитал в журнале "Русский рубеж":
"Женщин и детей солдаты волочили за волосы и били. Священники всячески старались защитить свою паству, но безуспешно. Одного из них, старого и уважаемого священника, выволокли за бороду. У другого священника изо рта сочилась кровь — после того, как один солдат, стараясь вырвать из его рук крест, ударил в лицо. Преследуя людей, солдаты ворвались в алтарь. Иконостас был сломан в двух местах, престол был перевернут, несколько икон были брошены на землю. Одна женщина, пытаясь спасти своего ребенка, бросила его в окно. А мужчина, который на улице подхватил этого ребенка, был ранен пулей в живот..."
Слушая примерно об этом же от Анисьи, я невольно глянул на ее возившихся девочек: не они ли так тогда страдали? И как-то даже не очень поразился, узнав, что еще было тогда вблизи Лиенца — в лагере Пеггец. Именно там находился "Казачий стан" генерала Доманова — бывшего советского заключенного, и в конце мая 45-го оттуда были переданы "Смершу" офицеры — якобы для "замены вооружения". А с первых чисел июня и был предпринят штурм лагеря, в котором оставалось много женщин и детей. Ну и что там вышло! Хозяйка вспоминала явно с неохотой, но и неудержимо.
То и дело поглядывая на девочек, которые уже укладывались в дальнем углу спать, Анисья яростным шепотом говорила, поправляя седоватую прядь:
— Тогда было богослужение... прямо под открытым небом! Все стали петь "Отче наш" — наверно, на тысячу голосов... А в нас стреляли или кололи штыками. Потом такое вышло — перевернули святыни. И дощатый пол треснул!
В ее горевших глазах был ужас — будто все увиделось ей зано-
во. И я, уже не слушая, встал, чтобы подать холодной воды — вместо чая. Хорошо еще, что дочки уже уснули, лишь всхлипывая во сне. А я никак не мог успокоить казачку — такую намыкавшуюся и одинокую в этой далекой глуши. Чем ей помочь, спрашивается?
Конечно же, я остался в этот вечер у нее, сам переволновавшись. Мне стало не по себе, что во время тех событий — всех мук, перенесенных даже не солдатами и офицерами РОА, а самыми невинными людьми, к тому же на чужбине, в плохо обжитой лесистой и гористой местности, я спокойно торчал на вышке в курортном Дьепе, а потом все мои волнения свелись к бегству в ликующий освобожденный Париж вместе с сумасбродной Ириной...
Или как теперь было передать мое состояние? Думая обо всем, я долго курил среди ночи, когда Анисья ушла от лежанки, где я пристроился. А наутро чувствовал себя виноватым перед ней и ее детьми, стараясь чем-то особенно помочь. И удивительно ли, сколько наслушался от Пелагеи, когда вернулся домой? Так что старался и там лезть из кожи по хозяйству. Забыться от всего зла!
Уже поднялись травы на опушке леса, и это снова напомнило мне про Францию. Как описаны были такие же травы на берегу Ла-Манша в романе Стефана Гейма? "Если растянуться в них во весь рост, они смыкаются над тобой, и тебя не видно..." Нет, я не растягивался теперь, хотя и явно ощущал запах травы — совсем не похожий на тот, у французского берега.
О, буду ль когда-нибудь сыт
дарами родного пейзажа? —
так потом, словно обо мне, написал один поэт из Николаева, когда я нашел его сборник "Новый адрес", вернувшись в Одессу — тоже по новому адресу...
Ясно, что моя привязанность к Анисье и ее вдовьей беде была скоро замечена в поселке. Кажется, вся Шадринка провожала меня осуждающими глазами, когда я шел туда — на окраину, в скромную избу, где меня ждали. Лучше, чем у всяких там "кентов".
Пусть я старался работать и для других — то бороновать посадки картофеля, то окучивать их, то полоть бурьян, но на меня смотрели косо. Я уже забыл про пироги у Анны Саввишны, а учительница Вера Степановна, казалось, не думала об Ермоловском театре, за которым вслед уехало немало черемховцев. Туда им дорога!
Плохо лишь, что больше нельзя было слушать радио у той же мастерицы по пирогам. Но не странно ли, что она оказалась мастерицей по доносам — из-за таких слушаний? То, что считалось нарушением "порядка", предписанного мне в такой ссылке, а также оказалось бабской местью. Ох, эта моя забывчивость, как я ни закалился вроде бы там — в лагерях и вообще в жизни.
Вышло просто — в час моей тяги к автомобильной возне. Как-то я заметил у конторки легковую, в которой копался водитель. Подойдя поближе, я не только понаблюдал за его сопением под откинутым радиатором, но и вызвался сам туда полезть. Но он, остро покосившись на меня, кивнул на кабинку: мол, лучше там проверить зажигание. И я, сидя над баранкой, не заметил, как из конторки вышел некто в полувоенном френче, вместе с уборщицей Маней.
Тогда меня и забрали — просто предложили не вылезать из "эмки". Водитель шустро сел тоже за баранку, а который был во френче — сзади меня, с нетерпением подталкивая в спину кобурой пистолета. Мол, не шевелиться! Так меня и повезли к избе Пела-геи — для обыска, где захватили главное — еще мало исписанный блокнотик. А потом и вырвались на пыльную дорогу к Черемхово, навстречу угольным осадкам. Прощайте, местные ревнивые дамы!
Я запутался в них, как и эсэсовец Петтингер в тех же "Крестоносцах" Гейма. Или в собственной судьбе, если не в новой коварной политике. Во всем уровне жизни — ниже на газетные 7 см...
То и была хваленая хрущевская оттепель. Gott verdammt!
19
Что мне теперь, грубо говоря, припаяли в Иркутском КГБ?
Не только слушание запрещенного радио из-за границы или подозрительные личные записи в блокноте. А и связь с семьей расстрелянного злостного врага — есаула из "Казачьего стана" Доманова — тоже расстрелянного.
Как пелось тогда в блатной песенке:
Лаврентий Павлыч Берия
Не оправдал доверия —
И товарищ Маленков
Надавал ему пинков...
Мол, я не оправдал доверия, получив ссылку от Комиссии ЦК, которая пересматривала мое дело в Ивдельлаге. И вот — снова заключение там, поблизости от зловещего Александровского централа, где покоились якобы и декабристы и где теперь сидели самые опасные — вплоть до императора Пу И... Фамилия — аж неприлично!
Правда, меня не отправили туда же — к этому бывшему правителю Маньчжурии, занятой раньше японцами. А просто с довольно невинным сроком — в 5 лет сунули поблизости — по той же железной дороге от Иркутска на Москву — в Тайшет. Озерлаг — целая таежная область, про которую мне немало рассказали зэки, сидевшие со мной во внутренней тюрьме — и тоже повторно.
Когда же я попал туда, то сперва вроде бы болтался не у дел: или осваивался в бараке, где было немало бывших ленинградцев — по пресловутому "делу Жданова", или присматривался к совершенно незнакомой категории сидевших там — японцам, которые, правда, держались особняком. Были и такие оригиналы из той же японской Маньчжурии — русские харбинцы, от которых я впервые узнал про тамошнюю крутую партию — ВФП (полностью, как ни дико — Российскую фашистскую партию!) и про ее вождя — недавно казненного в Москве Константина Родзаевского. Узнал и о том, как жила русская колония в Харбине — этом дальневосточном Париже: там выходила газета "Наш путь" — тех же российских фашистов, которые называли себя "соратниками" (вместо наших "товарищей"), и там же существовало целых две русских киностудии, не говоря уже о разных театрах и варьете, о художественных выставках и концертах, на которые приезжал и Шаляпин...
Ну, а что касается знаменитой железной дороги — Китайско-Восточной (сокращенно — КВЖД, что даже само по себе звучало зловеще!), то стоит ли говорить о ее служащих? Да, я и раньше слышал про их сплошные аресты, но теперь к ним прибавились новые репатрианты — из тех, которые согласились ехать в Советский Союз после поражения Японии, а не в Австралию, как захотели другие. И разве не оказались среди попавшихся за колючую проволоку даже высокого происхождения — вроде какого-то князя (из рода Гантимуровых, что ли, получивших дворянскую грамоту еще при Петре Первом!)? Вот среди кого я зажил! Тоже никогда раньше не мечтал!
Я слушал обо всем от бывалых соседей по бараку, буквально
разевая рот. И уже не особенно удивляли здесь такие выходки японцев, когда они могли бросаться головой в шахту — по приказу своих командиров, если начальство не шло им навстречу. Или такая выходка бандеровцев, о которой, кажется, уже раньше упоминал: про отрезанную голову у власовского полковника. Хотя, похоже, к власовцам вокруг относились более спокойно, чем там — в западных уголовных зонах. Снова быстро узнав, что я — вроде бы "друг", ко мне стали с интересом обращаться многие соседи по работе. Их интересовало не только то, что знаменитый генерал предал или не предал свою Вторую ударную, а главное — почему он не сумел добиться у Гитлера признания — для успешного завершения своей борьбы. "Дурак он, — прямо говорили мне, — раз не воспользовался здешними лагерями... Вот была бы помощь! Верняк!"
Памятуя про стукачей вокруг, я не хотел еще раз легко поддаться на соблазн таких разговоров. Хотя меня особенно допытывали с одним вопросом: что именно генерал Власов и его идеологи собирались построить в России после свержения Сталина? Конечно, я рискнул сказать об отмене колхозного строя и вообще о социальном строе не только без большевиков, но и без капиталистов. "Ну, а это... как с царизмом, какие отношения у него были с белой эмиграцией?" И дальше вопросы были такие, что напоминали тексты того "Блокнота пропагандиста", который привозили нам в Дьеп. Вплоть до того, будет ли в стране демократия или режим вроде гитлеровского... Ну, тут я решительно возражал — против Гитлера, хотя и не знал толком про это. А о реальной силе — НТС глухо молчал.
Неудивительно, что после таких разговоров ко мне раз подошел один худощавый, спортивной осанки тип — явно не русский и спросил на чистом русском: не был ли я членом "Гитлерюгенда"? Оказывается, этот тип попался из того же Харбина и являлся там руководителем местной немецкой молодежи. С этим "Гитлерюгендсфюрером" я потом встречался в Мордовии, когда он собирался уезжать после окончания срока... и куда — в ГДР, а не в ФРГ!
Кстати, тогда уже пошли первые разговоры о переводе всего Озерлага на запад — в ту же Мордовию. И кто мне первым рассказал о таких планах начальства — работавший в какой-то лагерной конторке один земляк. Да, вдруг попался и такой, но даже не просто из Одессы, а — сверх всякого ожидания — с нашей Слободки... И уж
совсем невероятно, когда я разговорился с ним — Мишей Поповым: он был жителем нашего же кутка — из переулка параллельно с Наличным спуском, называвшемся тоже так — Наличным! Ну и ну! Случайно, не тот ли даже Попов — из рода Шолохова? Как об этом стали впоследствии писать в газетах...
Конечно, мы сперва наговорились вволю, едва выяснили свою близость, и лишь потом — про возможный отъезд отсюда "в Европу". Да, этот сосед сам оперировал таким изящным выражением, которое, оказывается, у него чисто профессиональное. О том, что он моряк, я знал давно, не раз замечая в переулке важно шагавшего полного, высокого и надменного юношу — сына гречанки из небольшого уютного особняка и отца-моряка — красивого румяного дядьки с коротко остриженной головой. Это была, можно сказать, аристократическая семья — пожалуй, единственная в том уголке Слободки, и я почти ничего не знал об их жизни — казалось бы, недосягаемой для нас, босяков "со Скал", как еще иначе называлась наша местность. Но вот... мы встретились — здесь, "в такой могиле" (как, по его словам, поется в опере "Аида" замурованными в пирамиде любовниками) — и не могли наговориться!
Правда, не сразу, а после легкого прощупыванья, оказалось: Миша попался на самом простом — листовке, которую он сочинил и опускал в чужие почтовые ящики... И что за листовка — протест против его преследования как бывшего в оккупации! Да, ведь ему не давали плавать на судах загранрейсов... при знании нескольких языков — вплоть до испанского с греческим! "Ну и суки позорные!" — так теперь высказался этот барчук в моем присутствии. Странно — уже освоился! Хоть я вроде бы избегал жаргона...
То, что он получил в Одессе за свои листовки целых шесть лет, а я — после всех лихих похождений — теперь вот сижу всего пятерку, как-то пристыдило меня. Но что тут же сразило: его сообщение об аресте еще одного жителя слободского "кутка"... и кого именно — Вовки Гридина. Да, того самого, который... ведь еще недавно Пинчик мне писал, что тот жил в Москве, а потом крепко устроился в одесских редакциях. Да, несмотря на это, как ни странно, и нашего "Интеллигента" теперь замели, пусть и не слишком строго — всего на трояк... Ну и дела — никого не минует в жизни такая гадость — лагерная колючка, вонючая баланда и бушлат с номером!
Хотя, правда, пока еще не носили номеров, как вышло после 61-го года.
Но думалось ли тогда, что мы с этим писателем даже встретимся в скором времени, когда произойдет этап из Тайшета, о чем повторил Миша Попов? И правду говорил тот тип — Голланд на сцене театра в Салехарде про заветные встречи. Даже Шейнин не врал!
Тут же я договорился с земляком, чтобы помог мне с какой-то "не пыльной" работенкой. Ну, неужели я действительно не натаскался в своей недолгой жизни всяких тяжестей и не напыхтелся на разной каторге? Не говоря уже о том, чтобы больше не унижаться перед придурками, устраивая ходьбу на руках, как у немцев, перед паханом или в кабацкой Франции... Хотя моряк видел это дома! Вот, оказывается, все же снисходил до нас!
Да, мол, не я ли удивлял раньше на Слободке таким хождением по улице из конца в конец на руках и особенно кручением на рельсе всяких фигур? И вот, значит, чем я все же мог погордиться в глазах нашего аристократа! Так что мы здесь теперь оказались вроде бы на равных... Ну и номера делает жизнь!
О том, что вообще делает лагерная обстановка, я потом услышал из рассказов в бараке про уже упомянутого маньчжурского императора Пу И. Оказывается, этот похабный монарх на японских хлебах стал в своем Александровском централе обыкновенным стукачом. Он опустился до самого позорного, что может быть и в положении простого зэка, а за это ему и вышла награда — освобождение из лагеря и отправка домой — в Китай, где он зажил, как барин.
Возможно, такую весть в нашей зоне пустили сами чекисты, что бы подтолкнуть других на службу "тихарем", как еще называли их прислужников. Об этом тоже немало говорили мои соседи, чуть ли не колеблясь: стоит ли им привередничать, если однажды "кум" вызовет в свой кабинет? Настолько было невмоготу здесь вкалывать — на лесоповале, от которого порой загибались и крепкие лбы — вроде литовских или закарпатских парней... О, наши "тотэ"!
Я все же попал на легкую работу — видно, благодаря помощи земляка Попова. Меня определили насельхоз — участок, где выращивались овощи для лагерного контингента и особенно начальства. Тут мне пригодился небольшой опыт, полученный в Шадринке, где я обхаживал частные сотки. И так не раз вспоминалось
и про Анисью: как она справляется без меня? Не выдержав, я раз написал ей, но получил конверт с перечеркнутым адресом. Неужели снова пострадала — на этот раз из-за меня? И как с ее девочками — с кем они остались и все ли в порядке? Даже затосковал по ним — без своих собственных детей... А будут ли у меня когда-нибудь? Чтобы отвлечься, стал мыться ледяной водой.
Работая с овощами, я часто вспоминал и про тот погребок, который однажды посетил в Силезии, сделавшись "гивиком". Вот где было богатства, которым можно было бы накормить весь наш лагерь! И что теперь с тем оборотистым хозяином, остался ли жив вообще? А я еще завидовал ему тогда... "Зголоднша Шмеччина!"
Когда я рассказал своим напарникам про тот погреб, то они — несколько прибалтов и один западенец — только переглянулись. Мол, нечему тут удивляться: ведь раньше многие так жили, особенно в Латвии и Литве! И снова стало завидно, что наше крестьянство не знало такой жизни... А что было бы, если бы Власов, как он обещал, ликвидировал колхозы? И вообще житуха бы — от пуза!
Это были мысли, которые возникали в разговорах с другими, особенно тоже из числа власовцев, если они здесь попадались. Да, ведь мало было бы одного — свалить сталинский режим и вообще прогнать большевиков, которые успели исковеркать хозяйство в стране и довести народ до прозябания. Но главное — что делать дальше, как по-новому устроить жизнь — по образцу других народов, где не было революций? Какой положительный идеал? Как просто жить?
Поистине, по словам того же николаевского поэта — Эмиля Январева: "Буду ль когда-нибудь сыт дарами родного пейзажа?" Но, кажется, не только литераторы — вроде моего земляка Володьки — не знали ответа... Увы! И теперь мне оставалось только орудовать граблями, разбрасывая по грядкам навоз, который привозили на наш огромный участок лагерные возчики. Вполне продуктивно!
Это была работа, которой занимался, как потом выяснилось, тот же "Интеллигент", работая в Мордовии на бесконвойке. Там он учился — шутка ли сказать! — править лошадью, которую сам даже запрягал. А потом со своей повозкой ездил по лагерному поселку, собирая навоз даже у надзирателей. Вот писательская практика!
Так и с ним уравнялся я — казалось бы, напрочь вышвырнутый из большой жизни, совсем презренный в нашем обществе чело-
век... Хотя вон что говорил мне на следствии в Иркутске лейтенант: "С тобой и срать не сядут!" Интересная мерка людей!
Ну, знал бы этот сопляк, в кого он плевался словами про власовцев... Как и сотни и тысячи других патриотов — что они знают вообще о РОА? И достойны ли просто это оценивать?
Тут, пожалуй, я и готов был сам признать себя сторонником Власова! По крайней мере, в его лучших проявлениях!
Я поймал себя на этом чувстве, когда однажды на привале разговорились о том, как многие пленные возвращались в родные края из Европы, в том числе на судах — из Италии и Франции. Устало покуривая, я расслышал горький голос рассказчика о том, что даже многие настоящие власовцы не выдерживали — тянулись домой. Вон, мол, как было на одном судне, идущем весной 45-го в Одессу: туда рванулась тоже группа ребят из РОА и лишь на полпути они опомнились. Да, что их ожидало здесь, кроме зоны... и то в лучшем случае? Так что не один из них бросался за борт — больше по ночам, чтобы дежурный на палубе не остановил. "Сам хотел в воду... — вздохнул этот рассказчик. — Но уже взяли курс на норд-ост — к одесским берегам. А там же... там моя семья! Мать, младший брат, две сестры-красавицы... и как же?"
Когда я протолкался к нему, то стал допытываться: а где они жили, интересно? И ахнул: тоже недалеко от меня — на Наличной, рядом с Вознесенской церквушкой. Даже знакомая фамилия — Яковенко, что ли. И по школе я знал его! Тот сам кинулся ко мне, едва я признался во всем. А потом почти засопел от плача, рассказывая — и о том, как швартовались в Одессе, и как их сперва встречал военный оркестр... не тот ли самый, где и Вовка служил? Да, точно: прошли маршем к Таможенной площади, и там был благостный митинг, а потом... Ну, тут этот Сергей Яковенко просто расплакался. Еще бы, у бедняги такой соблазн — прямо к дому...
"Мы пошли с площади, — рассказывал он мне, — вверх по Карантинному — мимо разрухи припортовой, вдоль мирных окошек и редких кустов. Справа и'слева вставали дома — все больше и красивей, а мы идем, уже не чуя ног на ровненькой брусчатке. Ботинками же — по родной земле, по дорогой! И кто там смотрел на нас, кто сбоку что-то спрашивал и кричал в рыданиях... не замечалось! Лишь некоторые сразу догадались: стали на ходу писать записочки, прислонясь
к плечу переднего. Так и так, мол... я одессит... жил там-то и тогда-то... прошу сообщить! И бросали прямо в редкую толпу на обочинах, пока нас вели. Я тоже бросил — уже в районе вокзала... совсем развороченного. А потом и не заметил, как нас погнали по Французскому бульвару. В какой-то санаторий, что ли, но уже с колючей проволокой... И пошла волынка — с проверочкой, мать их так! Пока через пару дней — товарняк! В зону! А дом..." — И он затих.
Не зная, как утешить того, кто, возможно, сам не был власовцем, я лишь курил. Но как и мне хотелось вспомнить о доме!
С таким же горьким чувством потом признавали себя бандеровцами даже самые простые, недалекие и безграмотные жители Прикарпатья, Вон лежал рядом со мной один — по фамилии Гус-ка... ну, казалось, что возьмешь с него — зачуханного хуторянина? Но послушать — он тоже держал гонор за своего вождя, к тому же мученически как раз погибшего в Мюнхене от чекиста. И горевал!
Похоже, именно смерть Степана Бандеры, пристреленного там в момент, когда его слава затихала, а звучала лишь в песнях, которые пели, собравшись кружком, западенцы после ужина, подхлестнула этих людей. И не это ли толкнуло их на жуткую выходку — убийство власовского полковника, к тому же таким зверским способом — отсечением его головы топором (ночью, когда тот спал на койке!)? Да, не было ли это просто актом отчаянья, а не высокой политической акцией, как это оправдывал потом и Гуска: "Воля Божия..." Нет, не оправдывая ничего, хотелось лишь понять!
Но все же я воздержался от его подношения — новогоднего стакана с завезенной из дому самогонкой, когда надвинулись Рождественские дни (по новому стилю — как у всех католиков). Лишь сойдясь под Новый год с русскими парнями — и даже с бляхами "РОА", я хорошо накурился махры, которую тоже доставили из дому — с Горьковщины их близкие. Кстати, они тайно — пусть и на лагерном свиданке в специально отведенном гнусном домике ("бардачок" — по мнению иных завистников-холостяков) — рассказали о той расправе, которую устроили и свои — русские изверги. Подтвердили: еще в 42-м году была полностью выселена та деревня — Ломакино, где родился и провел свое детство Власов. А оставшееся там хозяйское добро было сожжено — и дотла, чтобы и следов на земле не осталось от предателя. Как и его пепла, наверно!
Хорошо, что эти тягостные новогодние мысли и чувства были перебиты вскоре возобновившимися слухами о переводе — вроде РОА тоже на запад. Теперь стала ясна и причина такого великого перемещения зэков — как уже слышалось, из-за визита американского президента в СССР. Приглашенный Хрущевым — в ответ на свой визит осенью 59-го года в Штаты, — Эйзенхауэр захотел на обратном пути домой отправиться морским путем — из Владивостока через океан. А ради этого он должен был, пользуясь железной дорогой от Москвы, проехать мимо сплошных лагерей в районе железнодорожной станции Тайшет... Ну и было принято поистине революционное решение — убрать все!
К весне и выяснилось, что мы движемся в большой путь на Мордовию. В этот район, ставший главным в ГУЛАГе.
И тогда в нашем лагере все пришло в движение. Мир не видал!
20
Накануне ко мне в барак заглянул запыхавшийся Миша (он и здесь сохранял тягостную полноту) и сообщил, что уже подан огромный товарный состав для погрузки всех лагерников. И не передать, какая суматоха началась вокруг — со сбором вещей, с уничтожением всего "лишнего" (как потребовали надзиратели!) и с прощанием множества знакомых — словно мы отправлялись на волю. Хотя прибалты невозмутимо мыли ноги на ночь, как всегда...
На рассвете же нас, накормленных с 5 часов утра свежесваренным пойлом из соленых рыбьих костей и кусочков сухого картофеля (от нашего сельхоза), погнали гуськом — будто во славу Гус-ки (но с нищенской торбинкой) за лагерные ворота с бесновавшимися овчарками на поводках у конвоиров в дубленках и валенках, несмотря на первую теплынь. И там — перед их строем и под окрики подтянутых, как никогда, офицеров с сизыми от прощального запоя мордами — мы ступали по сходням в те или иные вагоны, чтобы растянуться там на долгие две недели... Вот где эпопея в честь Америки — почище их заселения Дикого Запада!
Сразу привычно и как-то радостно загалдев, мы даже не почувствовали, как дернулся и двинулся тяжело, с натугой наш поезд, а потом все-таки тут и там слабо прокричали "ура!" Да, что ни говорить, это было бодрящее событие: и снятие с осторчетевшего смрад-
ного места, и просто движение" куда-то в неизвестность, и вообще — поближе к теплым краям. Кажется, в дальнем углу потянулась бодрящая песня, а по отдельным кучкам слышался смех: там явно наслаждались чифирем, сваренным здесь же — ловко, по-воровски... Вот как особенно пригодилась эта уголовщина!
Еще не сообразив, как нас будут содержать в пути, мы приятно удивились, когда днем вагонные двери слегка разъехались и туда просунулись не только надзиратели — для проверочки. То были свои же ребята — в бушлатах и ушанках из бесконвойной бригады, чтобы протянуть нам по миске "горячего" — похоже, того же утреннего пойла. Мы жадно набросились на жратву, словно зверски поработали, а потом непривычно наслаждались, окуривая друг друга и подремывая. "Файно!" — отозвался даже скептичный Гуска о такой жизни, а вскоре вокруг завелись и картежники, надорвав газетные бумажки для самодельных карт. Газеты нам выдавали, чтобы с ними оправляться на той параше, которая была в дальнем углу. И удивительно ли, что там же находились стукачи? Да, они сами заняли там свое подобающее место — по привычке...
Так потянулось наше время — вроде бы привольно, а то и философски. Уже все разговорились, как бывает и в обычных поездах, так что я готов был рассказывать кому-то про Анисью, и стало жаль, что нет в этом вагоне Миши Попова. Лишь опытные уши различали, что мы пересекаем тот или иной приток Ангары и останавливаемся у Тулуна или в Нижнеудинске. Вон где-то разразился громкий спор — кажется, из-за пропавшего мыла, а перед сном не раз шарахались: крысы! Что касается погоды, то о ней узнавали лишь при открывании дверей, да и то если конвоиры не торопили бескон-войников — нашу обслугу. Хотя иной раз бывало не разобраться — кто из них ругается, потому что все чаще слышался мат... да, уже надоедала езда! И как еще иначе выразить душевный пыл? Вплоть до чтения вслух и с чувством одной лагерной матерной поэмы, начинавшейся вполне мило: "Письмецо от внука получил Федот..." и до ее продолжения: мол, "в нос и в рот!"
Были и такие, кто жалел об оставленном Тайшете: мол, там такие края — особенно весной... вон как течет смола из надрезов в разбухших березовых стволах! Иные — из книжников — вдруг вспоминали про станцию Зиму, которая была расположена по ту сторо-
ну от Тайшета — ближе к Иркутску. Мол, там же находился в войну поэт Евтушенко, даже написавший о ней целую поэму! Рядом тихо заметили: она напечатана в журнале "Октябрь", а вышла отдельно с антисоветским предисловием в заграничном "Посеве". Тут же я узнал, что это зарубежное издательство в Западной Германии и там — во Франкфурте-на-Майне работает и радиостанция "Свободная Россия" — все это принадлежит НТС... При упоминании таких букв голоса понижались до самого загадочного шепота, и я дальше мог расслышать только знакомые и незнакомые имена лидеров этой ярой антибольшевистской организации: Поремский... Байдалаков... Дивнич... Вроде бы знакомые и мне по власовщине. Знать бы, что в это же самое время разгорались страсти и среди тех, куда мы едем. Там, в Мордовии, собрались последыши старых бандеровцев — и не только из-под Карпат, а и с Приднепровья. Один из них — будущий поэт Олекса Резниченко, живший в Одессе, был посажен за листовки, а теперь и пробовал бороться. Он писал такие стихи, собираясь с духом:
— Ну, годi, годi, досить, мати,
Вернусь здоровий, як вiдплатим.
Твоя молитва — допомога.
Благослови ж мене в дорогу!
Как и в годы войны писал другой украинский поэт — "Гей, нумо, до бою!", этот Резниченко дерзко воспевал, как "козак у бiй важкий збирався". Там, на мордовской земле, еще шире поднимались силы, которые потом возьмут в свои руки всю Украину — независимую страну. Вот как шла история вместе с поездом!
Впрочем, пока мы приближались к Мордовии, молодой Резниченко рассуждал об освобождении (получил всего полтора года — вдвое меньше Вовки!) и даже мог мечтать, "вiдпочиваючи на лiжку", как он пишет теперь в книге своих воспоминаний "Промiнь в Одесi":
"Хочеться вийти у широкий, безкраiй степ i впевнитись, що божий свiт безконечний, а не перериваеться за двадцать метрiв стiною лiсу".
К сожалению, в то же время наш мир прерывался еще более близкой и крепкой стеной — дверными створками. И что именно нам светило в духоте и полумраке, в толчках на рельсах и приглу-
шенной гаме ехавших по этапу? Тут снова заговорили лагерными стихами: "Проснись Ильич, взгляни на наше счастье!"
Как-то стало легче на душе, когда кое-кто из соседей напомнил спустя несколько дней нашей езды: ведь скоро Пасха... да, наступает пасхальная неделя! И в душе словно отлегло от всего окружающего, как бы камень с души... Или просто мы уже втянулись в непривычное состояние — безделия? А то ли задумались о жизни?
Так что было не по себе, когда в очередной раз распахивались створки вагонных дверей и оттуда рявкали: "Навались, братва!", а то и снова обрадованно матерились. Похоже, в ругани отличались больше надзирателей свои же, хоть и с виду нормальные, не блатные парни. Особенно со вкусом выражался один высокий, с усами и лукавыми глазами ленинградец — как потом выяснилось, искусствовед, к тому же бывший работник Эрмитажа. Вроде бы подражал тем своим землякам, которые сидели здесь по "делу Жданова"!
"Даешь Европу... так ее в жопу!" — заорал он же, подавая горячие миски, когда поезд пересек границу Азии и Европейского континента. И я не удивился, когда один из получавших миску — тихий очкарик — плеснул ее в лицо этому усачу с красивым, сочным баритоном, тоже выругавшись, но мягко и даже учтиво.
Кажется, я уже писал, что матерщина у политических не практиковалась. Этим и отличались "наши" от блатняков, которые наотрез презирали "фашистов". Вон, помню, однажды нас гнали в Мордовии со стройки, а навстречу к той же стройке гнали "мужиков" с соседней зоны. И когда мы поравнялись, то они приветливо гаркнули, сопроводив это добавкой "в мозг и в кишки". Но мы, как бы сжавшись в комок, прошли молча и даже безоглядно, за что сразу получили вдогонку еще хуже "фашистов"... или не передавать?
Или вон как бывало, если в пути сталкивались две колонны — мужская и женская. "Политические" сразу замирали, пропуская учтиво и напряженно "дам", лишь вздохнув вдогонку. А зато блатняки просто захлебывались в своем "мате-перемате"... Чемпионы!
Кстати, особенно отличались от них бывшие власовцы. Ведь их специально натаскивали во время службы, а в Дабендорфе была даже издана такая брошюра — "Воин РОА. Этика, облик, поведение", в которой, как пишет Е. Андреева, были "указания на то, как вести себя в обществе и что такое хорошие манеры", и даже содержались "фило-
софские выкладки об этике и нравственности". Ну и разве не проявлялось это на практике — ив том, как все "друзья" выглядели, какая у них была выправка и какими они были в обиходе? Ни привычного раньше жлобства в манерах или неряшливости в одежде, ни даже оскорбительного для бойца, как и для заключенного, вида — с остриженной наголо головой. Вон в воспоминаниях Сергея Фрелиха заснят некий рядовой РОА, читающий брошюру "Адольф Гитлер", — так любо видеть: у него опрятные длинные волосы, а в другом месте среди власовцев, осматривающих Олимпийский стадион в Берлине, никто не отличается от стандартных солдат вермахта — с проборами из-под пилоток и с выправками, будто на параде!
Так не обидно ли, что здесь теперь настолько опустились — и не просто ленинградские партийные деятели, а и тот искусствовед? К тому же, как оказалось, доцент. Пример бы с РОА!
Я готов был прямо высказаться перед матерщинником во время очередной выдачи горячего обеда или уборки параши. Но краем уха услышал его разговор о том, что у него есть родственники на Украине и даже в Одессе, но что вообще сам не "русский жлоб", а... еврей. Вот и пойми нынешний культурный расклад в нашем обществе! И тогда не стал с ним пререкаться, а лишь на остановках старался не сталкиваться... Об этом ли были заботы теперь?
Да, что ни ближе к коренной России — тем больше меня донимали пасхальные воспоминания, хотя не сказать, чтобы мать так уж была верующей. И с болью думалось, что она не дожила до нынешней Пасхи, чтобы отметить ее, пусть теперь и вдалеке от меня... И кто знает, где я найду ее могилу?
К счастью, у нас в вагоне нашелся бывший священник, и он по возможности утешал меня, узнав в моем состоянии. И это ли не было отрадой, как и то, что мы прибудем в более родные края, чем дальневосточные?.. Состояние, какое я знал лишь в детстве!
Так мы проехали Волгу, ощутимую по гулу нашего длинного и тяжелого состава на знаменитом мосту через нее. И вот уже катим к Мордовии... ура!
Ей-Богу, это воспринималось, как радость, — приближение лагеря! Словно ехали в какое-то родное место, в уют!
Не странно ли устроен человек? Или просто зэк?
А на остатке пути кто еще нашелся в нашем вагоне и кто по-
своему утешал меня — самый тихий, поистине — "просто зэк", вдруг разговорившийся. И это заменило мне отсутствие ледяной воды.
Видимо, его привлекла какая-то моя реплика насчет австрийского пейзажа, когда на одной из остановок мелькнул наш родной пейзаж. Мол, интересно... тоже доводилось ли там бывать, тоже туда занесло — в Австрию? — так оживился этот буквально "тихарь". И когда я подсел к нему, то оказалось... Вот какие дела!
Примерно то же самое, что кратко описал в своем очерке Б. Сушинский: как туда же попали после поимки Власова под Прагой другие части РОА, которых возглавил генерал-майор Георгий Жиленков... Тот самый идеолог, кто
"...чуть было не повторил послевоенную судьбу Отто Скорцени. В отличие от Власова и других генералов РОА он не стал мозолить глаза американцам в прифронтовой полосе и не стал полагаться на гуманизм красных чешских партизан. Сколотив ударный офицерский отряд, он по горным дорогам двинулся в сторону Италии. Оставив при себе около 20 самых надежных офицеров, генерал вступил в переговоры с представителями временного австрийского правительства. Трудно сказать, чем именно пытался заинтриговать это правительство Жиленков, но... сочувствие у австрийцев он якобы нашел... и решил, что самое время предстать перед американским генералитетом. Но... штабисты тотчас же спровадили его в лагерь военнопленных".
Кстати, тогда же он попытался мобилизовать и русских в Румынии, рассылая им повестки за своей подписью. Даже одесситам!
Так или иначе, я все же полюбопытствовал: неужели с поимкой того генерала больше никто не пытался продолжать власовское дело? Тогда и услышал совершенно тихо — на самое ухо под стук колес — имя такого другого генерала: Меандров. Но особенных подробностей уже не удалось узнать, хотя тот же автор добавил еще:
"После краха РОА Меандров продолжал вести себя очень уверенно. Именно он принял на себя руководство КОНРом и РОА, сменив на этом посту Власова. Не пасуя перед американцами, уже в этой должности он издал два приказа о повышении воинских званий наиболее отличившимся в боях офицерам Русской Освободительной. Он же обратился, используя для этого священников, с письмом к Папе Римскому, убеждая его вступиться за бойцов РОА — добиваться, чтобы правительства западных стран не выдавали их советскому режиму..."
Но, оказывается, его самого выдали коварные американцы — вместе с другими видными деятелями Освободительного движения, какими были герой Праги Буняченко или авиационный генерал Мальцев, не говоря уже о других.
"Вроде нас с вами..." — так горько заключил мой сосед, озираясь по сторонам. Не спрашивая про него самого, я только был странно удивлен, что он и меня причислял к власовцам. И доехал до места без раскаяний... Спасибо "кенту" за сочувствие!
21
Так уж совпало, что мы прибыли в Дубравлаг в первый день праздника. К этому времени я даже успел зарасти, не бреясь.
Было серое тепловатое, хоть и без солнца, утро, когда наш огромный перенаселенный поезд втянулся на железнодорожную ветку, ведущую за проволоку. И на сердце стало холодновато...
Мы ощутили зону и по свисткам вокруг, и по лаю неизменных овчарок. А когда послышалось пыхтенье паровоза, тормозившего свои колеса, то едва не вздохнули на весь вагон — с тем же идиотским чувством радости. Наконец-то! Прима!
Не передать — что было, когда все потянулись с барахлом к дверям — еще запертым, и как остро ворвался к нам свет, пусть и пасмурный, и как отрадно прозвучала гнусавая казенная команда: "Выходи... по одному... марш!" И вон кто-то первым уже затопал по сходням, едва ковыляя затекшими ногами.
Потом я ничего не разобрал — в общем шуме и сутолоке. Уже не оглушала зычная матерщина бывшего доцента из Эрмитажа, как и не послышался окрик с повозок, на которые грузили нашу поклажу — папки с "делами" и все вещи. Когда я понес их сам, вдруг меня растолкал откуда-то взявшийся Попов: мол, видел ли я соседа — Гридина? А потом стал показывать на повозки рядышком.
Тогда я увидел... нет, и не узнал того, кто был раньше "Интеллигентом". Правда, такой же курносый и даже выросший — вопреки тем газетным 7 см! Но откуда у него эти ухватки — с кнутовищем и с причмокиваньем? И отчего такое каленое лицо — не просто обветренное, а чуть не жлобское? Ну и вообще этот наряд, не похожий даже на лагерный: брезентовый плащ и берет... Боже мой, Вовка!
Ну, понятно, он еще больше удивился, когда я подступил к нему
и с размаху хлопнул его по плечу. Земляк отшатнулся, потом цепко взглянул, а там и отпрянул. "Ох, это ты? — рявкнул он.— Иван! Кар-р-рамба!" Вот как — он тоже помнил это дурацкое пиратское слово из детских книжек... И вот чем обернулась живая жизнь!
Когда мы обнялись, подгоняемые конвоирами, а потом пошли за его повозкой, то и успели наспех обменяться новостями. Как раз он возил зэковские вещи в один из бараков, заранее заготовленных — с новенькими койками. Ну, вот здесь позаботились о нас!
"Считай, что у тебя царская поездка"! — рассмеялся Вовка, когда я снял свои вещи, все же уложенные на повозку. А потом мы договорились о встрече. И больше захлебывались междометиями.
Не передать, в каком состоянии я укладывался на койку возле окна, как дома! Спрашивается, какой по счету был здесь приют?
Тут и забылось, честно говоря, про Пасху. Пока кто-то из соседей не перекрестился на свое новое место. Буквально — "Свято место пусто не бывает"! Это я повторял весь вечер, улегшись на чистом белье под одеялом. А как там, интересно, Анисья со своими девочками? И что вообще в Шадринке? Или в угольном Черемхове?
Жаль, что с Вовкой больше не удалось пообщаться, когда он ушел дальше возить приехавших. Лишь по разговорам вокруг я узнал, — что за контингент прибыл из Тайшета. Кроме тех, кого я знал, здесь был даже один бывший блатной, перещеголявший Ивана Цингу в Норильске: восемь сроков по 25 лет, а на лбу крупная татуировка: "РАБ СССР". Ну и увидел бы это Эйзенхауэр! Почище его негров!
Не сразу я узнал и про Мишу Попова — где там зажил он, похожий на Алексея Толстого, хотя напоминал и про Шолохова. Ведь что стали писать о настоящей родне этого раздутого классика! В нашем бараке тоже не сразу разобрались с приехавшими, и нам пришлось еще не один день болтаться без дела. Вовка же больше не появлялся у нас, в этой зоне — 7-й, а работал, как и раньше, в поселке — Сосновке. Оказывается, именно здесь он и собирал надзирательский навоз, отвозя его в "сельхоз". Догадавшись об этом, я позже и обнаружил его там, когда он разгружался — крепкий, похожий впрямь на боксера. А едва начался ужин, мы смогли поговорить толком — кто за что сидит и надолго ли...
"Значит, был у Власова?" — напрямик спросил "Интеллигент", и не сразу можно было понять — осуждающе это или с недоумением.
Я кивнул, решив не объясняться, а когда он сказал про свою вину — письменный протест в "Литературную газету" из-за событий в Венгрии, то я тоже невнятно кивнул. Ну, не получались ли мы квиты, подняв свой голос или прямо совершив поступок против законного правительства? Хотя, впрочем, кто сказал, что оно законное?
Разойдясь на ужин, мы договорились встречаться в лагерном клубе, где, оказывается, иногда пускали кинофильмы, а то и даже наезжали артисты из Москвы. Ведь у Вовки был пропуск в нашу зону — как ездовому на бесконвойке, и на прощание я еще узнал, что его отец — славный мастер дядя Миша — умер, едва сын вернулся из Москвы. Заодно я рассказал ему про свою мать, и так Пасха стала у нас поминовением самых близких людей. Как и упоминанием про самых чужих — вроде Шмелинга, похожего на Вовку.
Впрочем, не сказать, чтобы мы потом часто виделись. Вон раз был концертик какого-то московского джаза с "Ландышами" — новинкой в исполнении бойкой певицы. Было странно воспринимать ее столичную разухабистость там, где мрачновато торчали ушанки карпатских хлопцев или остриженные черепа стиляг. А на военный фильм явилось много немцев, еще оставшихся здесь после амнистии 1955 года, когда сюда, в СССР, приезжал Аденауэр и выхлопотал это прощение даже для эсэсовцев, если не были карателями. Тогда, говорят, их ансамбль проезжал из лагеря через Москву и записался на радио со своей знаменитой песней: "Мы таковы..." — мол, какими были, такими и останемся! Рассказавший мне об этом Попов сам слушал в передаче для Западной Германии такую трансляцию, а его новый сосед по бараку и рассказал любопытную историю про жившего в этой же зоне генерала Енеке, который покинул со своими близкими этот клубный зал, когда на экране показали фильм "Третий удар", где он изображен в Крыму не так, как это было в действительности! И ходил ли сюда зэк "Интеллигент"?
Так постепенно я стал приобщаться к жизни на 7-м, пока не стал здесь и вплотную вкалывать — на стройке за пределами зоны. Там до нас вовсю работали бывшие московские интеллигенты — студенты и аспиранты из университета, которые тоже, вроде Вовки, выступили против террора в Венгрии, как и в Польше, Вот и вышло, что университет, который я тоже строил, а "Интеллигент" ездил мимо него на учебу в свой Литинститут, стал общей бедой. "Западло!"
Постепенно стали известны другие подробности жизни в этом лагере после прибытия этапа из Тайшета. Вон та бесконвойная бригада, которая обслуживала наш поезд во время пути, теперь полностью поселилась в бараке за зоной — там, где жил и сам Гридин. Там же оказался и даже сблизился с ним знаменитый усач — матерщинник из Эрмитажа, сойдясь на общих одесских знакомых. И вон известный по Тайшету бывший "Гитлерюгендсфюрер" из Харбина получил место мастера в малой зоне — 7-й "а", где находился деревообделочный комбинат. А его начальником там стал один бывший уголовник из военной среды, о котором ходили целые легенды. Вот так контингент! Только успевай про них слушать...
Впрочем, оригиналы оказались и у меня под боком. Не говоря о том, что на ближайших койках залегли сплошные пятидесятники — кто с Украины и Крыма, кто из Молдавии, там шумели и кавказцы — не то грузины, не то армяне (так что я вспомнил свою старую кличку — Карапет!). А больше всех бесчинствовал еще представитель некой горной национальности — тат, иначе — кавказский же еврей, который кричал: "Я оскорблен, что должен говорить на русском языке... Презираю его и вообще всю нацию!" Как ни успокаивали, тат не унимался, и его мог развлечь лишь один якут, который приговаривал: "А... ты шумишь? Но дома у тебя еще громче кричат твои дети!" Других же этот якут Коля запугивал: "Вот ты, дурак, пишешь домой письмецо, а у тебя там сидит Федор... знаешь такого?" И мелко хихикал, истрепывая по стриженой голове совсем зверевшего тата или кого он еще разыгрывал. Я же однажды огорошил Колю невинным вопросом: а почему на фронте не было такого легиона — якутского? Значит, якуты — самые преданные Советам! Ну и как тогда тот оправдывался — сам севший за анекдот?
Особенно его задевало, что, оказывается, другая малая северная нация в войну проявила особое рвение против советской власти. Это были комики — жители захудалой зловещей республики Коми, которые неожиданно участвовали в самой дерзкой военной операции немцев — высадке десанта с Ледовитого океана. Якобы туда, к берегам этой "комической" республики, летом 1942 года подошел один из германских рейдеров, ходивших восточнее Новой Земли, и даже высадил боевой, специально подготовленный диверсионный отряд, & в его составе и были местные жители, прошедшие трени-
ровку в плену. Не осуществлялось ли таким образом то, что намечали власовцы в 43-м году, — с восстанием в лагерях ГУЛАГа? Трудно сказать, насколько успешной выдалась такая опасная полярная операция — скорее всего, ее вскоре подавили. Но, как говорится, важен сам факт — и с "комиками", и вообще с зэками...
Услышав эти разговоры — про диверсии вермахта в 42-м, я неожиданно обнаружил еще одного оригинального собеседника из приехавших с Тайшета... и тоже национальный кадр. На этот раз, как ни странно, немец — притом коренной, из злополучной Республики Немцев Поволжья. Простецкий, с уличными повадками, ладный и неугомонный, этот Николай по фамилии Миль — вторичный лагерник и бывший во время войны аж нарядчиком со своим кабинетом, разгоряченно вспомнил: "Я же смотрел по карте, как наступают... и буквально подсказывал им, этим дурням, куда надо идти... чтоб победить раз и навсегда!" Он ратовал именно за такой план — "Восстание в Сибири" и буквально "стонал и плакал", когда вермахт "замер на Волге". Мол, был бы он сам тогда — в родном краю, где не просто отняли дом и землю, а и погнали на восток, "как собак", то... И теперь отсиживает — из-за простого желания уехать "к своим" — в ФРГ, хотя уже забыл язык. Узнав же, что я имею какое-то отношение к немцам, этот Миль долго не отходил от меня, жадно выспрашивая и обещая "смотаться" в Люстдорф"... пусть отхватит и третий срок! В конце концов его при мне же освободили — "по двум третям" отбытого срока, но в последний вечер эта изломанная душа не выдержала: он заревел, посмотрев в клубе концовку "Ночей Кабирии": "Ну, зачем я пошел на этот горький фильм? А?!" И его, как мог, утешал тезка — якут Коля — тоже, кстати, любитель фильмов.
Что же до его подшучиваний из-за какого-то соблазнителя Федора, то вот как вышло с "Двумя Федорами" — еще одним фильмом. Мало того, что это напомнило мне мою собственную семейную ситуацию: как с отцом, носившим такое имя, так и с братом — моряком береговой охраны. Словно бы в память о них — одинаково покойных, хоть и разной смертью, и был снят этот одноименный фильм... и где — не просто в Одессе силами местной киностудии, но и на всеми заброшенной Слободке, а более того — в родном моем уголке, по дороге с Наличного спуска к местной фабричке! Никогда
бы не поверил подобному совпадению, если бы сам не увидел это на экране — на той же простыне, которую вывешивали для киносеансов лагеря № 7 в Сосновке... Поистине — "гнить мне вечно"!
А если говорить спокойно, дело было так. Придя почти равнодушно в наш клуб после ужина, я, привлеченный лишь одним названием, которое напомнило про моих близких, вдруг насторожился. На экране — что-то знакомое: вид той местности, которую мы называли "Скалы" — с провалом к Пересыпи, а там и контуры промышленных зданий (это же, кажется, бывший завод Шполянского, ныне "Дзержинка"!), за какими встают и пресловутые трубы ТЭЦа... ну и ну! Я что-то вскричал, схватив ближайшего соседа за телогрейку. Но после этого сидел, больше не шевелясь, а с трудом что-то заглатывая — остатки рыбьих косточек во рту, что ли...
Потому что дальше пошло действие этого почти биографического фильма. Из-за ближней скалки вырастает фигура парня в гимнастерке и с лохматой шевелюрой. Озираясь на фоне того же пересыпского пейзажа с заводом и трубами, он шагает на зрителя — к домику у стены. То, оказывается, его родное жилище — еще до войны, которое он будто бы оставил. Хотя, правда, там, помнится, раньше не было никакого домика — его просто соорудили наспех чуть не из картона ловкие техники с киностудии! Ну, я же всегда проходил там, идя в свой техникум на Комсомольской... и ведь за поворотом старой стены — та самая Суконная фабрика, с которой начинался спуск к Балковской, где кончалась Слободка...
Боже мой, неужели я все это вижу?! И едва не вскричал на весь зал. А заворочался так, что задние хлопали меня по горбу.
Лишь потом, спустя много лет, Вовка рассказывал мне: именно при нем — незадолго до посадки — уже велись съемки, и там же вертелся режиссер (кажется, тоже с неприличной фамилией?), и там также сшивался простоватый тип в гимнастерке — актер, игравший одного из Федоров. Ну и знать бы тогда, что это знаменитый в будущем Василий Шукшин! И я в зале теперь смотрел и на другого Федора — мальчишку, едва не плача... Не в пример нашему якуту!
Самым же заметным событием стала массовая голодовка, которую объявили вышеупомянутые комсомольцы-историки из МГУ. Они сочинили и отправили письмо в ЦК партии с протестом против линии из-за политики Мао Цзедуна, но это письмо задержал
лагерный кагебист. Обидевшиеся "истинные марксисты" засели в БУРе, откуда их через неделю стали выносить на воздух — как уже потерявших силы, а там к ним наезжали всполошенные родители. Дело кончилось раздором в их среде: вышли из голодовки одни — сторонники Тито, а самые ортодоксы держались до буквального посинения, пока всех не отправили в Барашево — зону, где была больница. Но любопытно, что об этом ЧП ни словом не написала общелагерная многотиражка "За отличный труд", которая обычно помещала все — от пламенных стихов какого-то Белкина до информашек о примерной работе бывшего грузинского генерала. Кстати, то был военный по моей же специальности — танкист, а сел он на 25 лет за то, что отказался направить свою дивизию на подавление в 56-м году в Тбилиси бунта, который потом успешно подавил сам Жуков. Позже, будучи на Явасе, я часто по вечерам видел его — Шавгулидзе за игрой в домино с бывшими министрами или экономическими диверсантами... Вроде бы неплохо устроились!
Ну и кого еще назвать из любопытных типов там — в Сосновке и вообще в Дубравлаге? Вон на том же Явасе по вечерам одиноко шагал по плацу военной походкой сброшенный из США над Латвией опытный разведчик-инструктор Бромбергс, и даже сами латыши опасались подступать к нему. А разговорился с ним в ШИЗО только эмигрант из Франции Никита Кривошеий — и то по-английски, но никому не рассказывал, что это был за разговор. Сам же Никита — моложавый переводчик из АПН был внуком царского министра и потом, говорят, женился на сотруднице французского посольства в Москве — из рода Лопухиных, к которому принадлежала первая жена Петра Великого... Или, кажется, я снова забегаю вперед? Если так называть глубокое прошлое... вот забавно!
Да, теперь в сознании многое смещается — что было раньше, а что позже. Не потому ли, что я пробыл там, на Сосновке, относительно недолго? Едва наступил май, как исчез Вовка: его с целой бригадой перевели аж за пределы Мордовии — в Рязанскую область, где недалеко от речного городка Сасово был каменный карьер. Там бесконвойники долбили и грузили грубый и тяжеленный камень — бутовый, который шел на постройку новых лагерных помещений. Вроде того, которое и я сам сооружал здесь — вместе с одним из московских историков, молодым западенцем из Ровно и тем же
Колей-якутом. Как ни странно, этот историк раз долго расспрашивал меня про генерала Власова, идя со мной отдельно после работы, и особенно заинтересовался он, Гольдман, судьбой майора Зыкова — не случайно ли? Еврей всегда тянется к еврею — как кент!
Кроме всего, историка привлекло и чисто научное явление во власовщине — то, что мне раньше не приходило в голову. А именно — попытка стать этакой "третьей силой" в борьбе двух враждебных режимов — нацистского и советского. Недаром и книги о ней — как у Фрелиха, так и у Штрик-Штрикфельдта — назывались примерно так: между тем и другим лидером... действительно, попытка стать третьим! Хотя Власов, избавившись от Сталина, не сумел отойти от Гитлера, а даже тянулся к нему... Вон недаром он и не помешал расправиться с одной группой в своем штабе, которая и стремилась к такой независимости — как бы между двух жерновов. Об этом раньше рассказывал один парень, окончивший Бау-манку и даже создавший свою партию: мол, нашлись такие под боком у генерала, которые требовали от него самых решительных действий. А именно — чтобы с помощью действующих частей РОА захватить власть чуть ли не в одной из русских областей — вроде Псковской (по примеру "Локотя"), а там объявить себя правителем "Новой России", то есть буквально такой Третьей силой во Второй мировой войне. И потом, мол, поставив весь мир перед этим фактом, бороться дальше — вместе с ополчением и лучшими частями, которые наверняка примкнут к такому чисто национальному движению... Не то, что собой представляли власовцы — в немецкой форме и с немецким вооружением и снабжением!
Но Власов, увы, не пошел на такие предложения своих радикалов, а про них вскоре узнало вездесущее гестапо или даже донесла сама власовская контрразведка и... Всех постреляли, а имена до сих пор неизвестны, как ни допытывался Гольдман про них. И еще интересовался — был ли Власов связан с заговорщиками-немцами — в покушении 20 июля 1944 года... Как будто я мог знать тогда про такого расстрелянного генерала — Фрайтаг-Лоренгхофена... как и, говорят, тот же Штрик-Штрикфельдт примыкал к ним?
Так или иначе, привлекло то, что серьезные деятели науки пытались честно разобраться в сущности власовского движения, не обвиняя его огульно в предательстве или даже службе на то же зло-
получное гестапо... К сожалению, я потом недолго пробыл на стройке с этим москвичом Гольдманом, который тоже участвовал в голодовке со своими университетскими подельниками.
А "Интеллигент" на прощание успел рассказать мне историю про мастера деревообделочного цеха, с которым вместе стал жить бывший "Гитлерюгендсфюрер" из Харбина. Дело в том, что тот — по имени Юра, оказался братом одного одесского оперного певца и стал как-то расспрашивать у Вовки: был ли он на спектаклях такого баса — Иванова? Ну, как же — этот Женя очень знаменитый... и жаль, что его недооценивают — не из-за проделок ли Юрия? Ну, проделки были такие: грандиозная афера с похищением себе в карман миллионов за строительные работы в Западной Украине и Молдавии. Там долгие годы орудовал некий строительный батальон — для восстановления дорог, мостов и сел, возглавляемый полковником Павленко. В этом батальоне была и свою контрразведка, которую возглавлял он сам — капитан, брат певца из Одессы. Но Юра все-таки упустил момент, когда власти разнюхали, что батальон на очередном строительном объекте, зарегистрировавшись в местном райбанке и даже ссылаясь на имя Берии, является самозванным, так что все перечисления идут в карман начальству и даже рядовым бойцам. Именно их широкие пьянки по селам и вызвали подозрение, пока и не забрали всех бойцов и командиров в тюрягу и не осудили с приговорами —- вплоть до расстрела этого Павленко, уже пошившего себе генеральский мундир. В тоске по былым славным временам Юра теперь показывал Вовке семейные альбомы: жена в чернобурках, сам он в коттедже, легковая машина и прочее... И надо хотя бы передать привет брату Жене, чтобы пел — не осрамился там! К тому же он двоюродный и на другой фамилии...
Такой рассказ бывший контрразведчик Юра Константинер поведал Вовке в своей уютной каморке при цехе — с диваном и приемником и даже в присутствии харбинского фюрера, который, вроде бы не слыша, задумчиво насвистывал в своем углу незабываемую "Лилли-Марлен" — то, что меня злило раньше. Вот кенты!
Но, конечно, откровения чекиста о делах на западных землях я не стал пересказывать в бараке — в присутствии наших западенцев. А не то они еще больше ожесточились бы против всех русских, не деля их на плохих и добрых. Да и нет ли здесь "параши"?
Хотя я рассказал про бывшую обитательницу Вовкиного барака на бесконвойке — жену Власова, когда она была заведующей лагерным медпунктом. И это тоже расшевелило славу о РОА!
Вот как судьба все же сводила меня с "Интеллигентом" в военном прошлом! И как мы жили старыми грехами...
Жаль только, что я потом надолго разлучился с земляком.
До нашей встречи в Одессе спустя года три.
А Попова и вовсе не увидел: он умер в другой зоне от язвы желудка. "Тотэ" — еще один из целой галереи жертв.
22
Зато мне довелось вести и на Явасе разговор о былой войне.
Там было немало военных — начиная с заведующего библиотекой, бывшего разведчика ГРУ, который получил десятку за пропажу важных документов: Чистов (этакий буквально чистюля!).
Меня перевели туда после года с лишним пребывания в Сосновке, где я успел и стать "бугром", как ни противился этому, и даже попал в Совет актива — общественную организацию заключенных, пусть ее и ругали — во главе с бывшим поручиком из РОА Емельяновым. Хотя, кстати, там не бывало прибалтов — тоже чистюль!
Да, я пошел в актив сознательно: не пролезать же туда явным карьеристам, которые ради лишней пайки готовы тянуть жилы из своих же людей! Так, между прочим, делал потом и Вовка на карьере, где объединился с порядочными ребятами в таком же Совете, даже выпуская стенгазету. Что значит — писучий кент!
Правда, я все время чувствовал над собой опеку то одного, то другого придурка или общественника. Хотя меня по-прежнему почти не беспокоил "кум" — за исключением старой кляузы на Дальнем Востоке. Не может быть, чтобы не вели наблюдения, желая поймать на чем-то самом существенном! Скорее всего, это могли быть доносы по поводу той же РОА, будь она неладна с присягой...
Так едва не вышло при одном разговоре, затеянном в курилке нашего барака, — и снова про злополучную Вторую ударную. Чтобы сбить эту тему, я спросил: а что здесь знают про судьбу другой армии — 12-й, попавшей в окружение летом 41-го вместе с 6-й? Да, бывал ли кто-нибудь там — у села Подвысокое, где до середины августа сопротивлялись отдельные части, пока это не
кончилось пленом? Вон даже и в печати об этом не пишут теперь, хотя там был командир — Понеделин, равный Власову по плену!
Закрыв таким образом рот провокаторам, желавшим обвинить меня в нарочитом пленении, а потом и во власовщине, я таким же образом спустя несколько месяцев пресек и другой подвох. Разговор зашел после публикации в "Литературной газете" стихотворения Евгения Евтушенко "Бабий Яр": вот, мол, кто встал на защиту евреев — не то, что некоторые выдавали их в плену! Тут я совсем разошелся: ну, как можно такое говорить, если даже сам Власов не посмел открыто выступить против них, а отвел удар... да!
Спохватившись, что сказал лишнее, я все же настаивал: мол, слышал раньше, что власовцы не выступали прямо против евреев, хотя и печатали в "Заре" письма убитых евреев-политруков про зажиточную жизнь их семей в тылу. Но ведь лично генерал отклонил требование Гиммлера, чтобы обвинить мировое еврейство в этой войне, а евреев назвал такой же равноправной нацией в стране, как и других, — согласно советской конституции... Ясно вам, мозгокруты?
Конечно же, пошли подкожные вопросы: а откуда мне это стало известно и не получается ли, что я сам еврей? Да, вон у меня темная физиономия и вообще нерусский тип — вроде жулика Константинера. Недаром даже принимали за армянина, и еще была такая кличка — Карапет... не достаточно ли этого? Но, мол, если пошла такая пьянка, то разве и Евтушенко не называет себя евреем... как там пишется в стихотворении? И я даже замахал газетой. Читайте!
Кажется, потом разговоры поутихли. Но вон стоило осенью 61-го пройти новому съезду партии, как опять заволновались: там присутствовал даже такой антисоветчик, как монархист Шульгин, — в качестве гостя лично Никиты-"кукурузника"... И если нас все равно держат за колючей проволокой, то мы, получается, хуже, чем самые ярые враги? Возможно, так хотели, чтобы я возмутился и стал ругать Хрущева! Ну и снова пришлось выкручиваться...
Такая подкожная жизнь тянулась до переполоха в конце года, когда объявили про новые порядки в лагерях с введением нескольких категорий зэков. Я подпадал под одну из тяжелых — с лишением частой переписки и посылок, хотя и так долго ничего не получал. А одновременно пошла перетасовка по зонам, и я попал наконец на пресловутый Явас, о котором Володька даже написал сти-
хи: "Явас, Явас... звучало, как угроза". И там было о прошлом этого зловещего края:
Сводили судьбы кулаков, которых
Пригнали ставить электродвижок,
И цифра "29" — их история
На здании, где дали первый ток.
Еще упоминались и "знатные троцкисты с котомкой сухарей вместо идей", и указники "семь-восемь", и военнопленные. Было и про актуальные события:
Пришла инакомыслящих пора:
Кто взят был на Московском фестивале,
Кто Джиласа читал — про "новый класс" —
Всех пожирал мордовский зверь — Явас!
Воспетый Вовкой там "моряк бывалый с "Туапсе" — одессит-тезка встретился мне едва ли не в первый день.
Этот Володя Бенкович сел на 25 за то, что уехал с Тайваня в Штаты, а потом в Бразилии корпел в механиках, пока не убежал оттуда в советское посольство, но после возвращения в Москву и выступлений по телевидению был классически "пострижен и посажен". Что и требовалось — по общеизвестной норме КГБ!
Бегло рассказав о себе, он тут же позвал меня на очередной футбольный матч (оказывается, в зоне бывало и такое!), где бегал судьей. Как бы отплачивал тупым одесским судьям, которые его нелепо засудили... Остроумно поступил — настоящий одессит!
Признаться, я с его помощью сам приобщился здесь к футболу. То, что так любил с детства — еще до хождения на руках или турника на рельсе в переулочке! И даже расстроился, вспомнив былое.
Это происходило на той огромной поляне, где, по нашему выражению, Колька Пинчик "мерял землю" — неутомимо бегал за мячом, — дразня соседей — вроде грека Леньки. Поляна, раскинувшаяся между домами "Комиссарчика" и "Интеллигента" — на целый квартал вдоль и поперек — была в основном заросшей бурьяном с разным хламом, напоминая отчасти свалку, но по диагонали тянулась широкая дорога для живущих на соседней улице — Балашевой. И пока мы бегали там, кто ни проходил мимо нас: и сварливые домашние хозяйки ("гоняют здесь с мячом — на нашу голову!"),
и девчонки, чтобы специально подразнить нас ("как дурные — бьют и бьют по куску резины..."), и даже один вечный пьяница с лиловым сморщенным лицом (якобы из "баржанов" — прежних обитателей той портовой ночлежки, где жил и Максим Горький до своего писательства!).
Ну и стоит ли говорить, как запомнился такой футбол нам, когда еще не пришло время других занятий — вроде "цурки", забрасывающейся тоже на весь простор той поляны, пока ее не стали застраивать! Кстати, кто там были первыми поселенцами — немцы из числа колонистов, наехавших из-под Одессы. Шустрые и мрачноватые, они поразили меня и тем, как стали работать, буквально на глазах поднимая стены своего огромного дома и кладя штукатурку так ровно и гладко, как это не умели даже в зоне. И когда я дома вслух удивлялся их сноровке, то мама горделиво напоминала: мол, разве иначе могут они — немцы работать? Тогда я невольно зауважал тех, кто потом причинил мне столько бед, пусть и связан с ними родней...
Так вот — едва я теперь стал гонять мяч по небольшому стадиону на Явасе, подстрекаемый моряком Бенковичем — с настоящим судейским свистком в зубах! — то, насколько живо вспомнилось прошлое — и трогательное, и вроде бы невероятное! Но, честно говоря, разве похож я был здесь на тогдашнего футболиста — хоть и не такого "землемера", как Пинчик, но' зато с тем ударом, который называли "убойным"? Бегу по скудной мордовской земле, перемешанной с песком, а ноги расползаются, или уже быстро устаю — со спертым дыханием. Не говоря даже про слабый удар по мячу, а то и "мазаный"... Как это раз высмеял и он, наш судья: "Не тот я стал теперь, да? Так это поется в одной опере!" И я удивился такой культуре этого простого моряка с захваченного танкера.
Кто еще поразил меня здесь, кроме упоминавшегося Ронжина со "Свободы" или полковника ГРУ Чистова из библиотеки с генералом-танкистом Шавгулидзе, — это латыши из мебельного цеха, которые не просто пили политуру для своих шкафов, а и даже слушали "Голос Америки" с его позывными на всю рабочую зону. Там же меня привлек буфетчик Гриша, о ком я слышал раньше, — с Атлантического вала: он не только продавал молоко, а и принимал жену из Франции, и читал "Юманите". Он сообщил, что в пору Великой
Амнистии многих власовцев из других зон целыми эшелонами отправляли в Казахстан — на освоение целинных земель и вечное поселение там. "Ну и стоило ли нам горевать?" — похлопал меня по плечу тот, кто уже не носил бляху "РОА". И я был совсем не уверен, что он не связан с "кумом", как и Митя Сухоруков.
Однажды мне напомнило про Власова забавное совпадение — на общем лагерном собрании. Там в президиуме рядом с начальником лагеря и замполитом сел представитель из управления Дуб-равлага — в роговых очках и сильно скуластый. Когда же мой сосед в зале — выпускник Бауманского училища и создатель целой партии — "Освобождение", за что и попался, — назойливо поинтересовался — "как выглядел Андрей Андреевич", я и показал на этого управленческого очкарика. Ну и ошалел тогда Авдеев!
Похоже, что власовщина преследовала меня повсюду по пятам, в том числе обликами самих чекистов... Вот наваждение, которое не оставляло меня надолго и в будущем! Да, вон едва я освободился, как мне подсунули в Одессе очерк в "Известиях" солидного профессора про поимку Власова на дороге под Прагой!
Чтобы не привлекать внимание начальства, я старался на этом Явасе "не нарушать": и чинно заправлял постель на двухэтажной койке, и писал в свой блокнотик только в положенном месте — за общим столом, чтобы не вызывать подозрение тайным маранием бумаги, и прогуливался на людных аллеях не в одиночку с кем-то, а в компании с земляками с Украины — и то Левобережной, лишь не общаясь с "повязочниками" — открытыми активистами-придурками. Но стукачей я ощущал своей кожей даже в облике тех заматерелых лагерников — из бывших полицаев, которые по вечерам тихо тачали в своем уголке матерчатые тапочки "на продажу"... И не был ли "тихарем" даже банщик из рабочей зоны, посаженный, по его словам, аж в 43-м — "за эту сучью оккупацию"? Хорошо хоть, что было совсем мало одесситов — известных болтунов! Если не считать одного — после событий на Молдаванке в 60-м. Вот хипеш!
Как я узнал от него — чернявого юркого типа, сразу запустившего бородку, там возникли волнения по ходу выборов в народные судьи. В конце воскресного дня подвыпившая уличная братва прицепилась к продавцу в закусочкой — почему тот ударил солдата, сновавшего у прилавка? Продавца избили, а когда вмешалась мили-
ция, стали бить и ее — уже палками и камнями. Против присланных взводов из местного гарнизона выставляли опрокинутые троллейбусы, а иных милицейских начальников даже выбрасывали с верхних этажей. Но самое интересное: среди беснующейся толпы с визжавшими девками и мстительными жлобами вертелись явные заводилы — трезвые и четкие... не агентура ли из НТС, которая и раньше творила диверсии в центре города?
Такой рассказ земляка меня и насторожил (не очередная ли "покупка"?), и где-то в душе порадовал (значит, народ и теперь не спит!). Получается, что в массе людей накапливается ненависть и к новому режиму — не только сталинскому. Не зрели ли тут ростки того, что посеяла власовщина? Да, ведь в ее программе было крепкое зерно!
Уже говорилось, что она предполагала в первую очередь ликвидацию коллективного пользования землей — то, что делал своим Указом и Розенберг. Сами немцы помогали крестьянству!
"Впрочем, не одни колхозники — вся страна надеялась на конец диктаторского произвола и его замену гуманным, цивилизованным правлением. Однако власть ответила на эти чаяния возвращением к практике дутых процессов, массированными репрессиями, тогда как страна задыхалась: был нужен глоток свежего воздуха".
Так писал в "Литературной России" мудрый человек, старый зэк — еще с Соловецких островов, автор честного романа о народных мучениках — Олег Волков в статье "Жили — не тужили", касаясь прошлого России. То, что я читал, уже выйдя на волю.
Поминая недобрым словом сталинщину после войны, он продолжал там:
"...и хрущевское правление не оправдало чаяний — пусть значительная часть репрессированных была реабилитирована, и ссыльным было разрешено вернуться в родные места: на раскрепощение жизни не хватило духу и у этого правителя".
Ну и когда же меня коснется это — возвращение "в родные места"? О том, как тянуло к ним, я понял, будучи в ссылке. До слез! Не приходится говорить, как я нетерпеливо ожидал всего позже. Хотя и не знал, как мне теперь жить дальше.
23
Вот она — пресловутая Потьма! Здесь не только встреча с лагерями, но и прощание. Долгожданный момент... неужели он наступил? После всех ожиданий и мытарств в лагерной канцелярии.
Поездка по узкоколейке железной дороги, построенной когда-то первыми зэками. Потом шатание по поселку — в поисках управления Дубравлага, где выдают паспорта. Столовая... странно, что там можно есть, сколько хочешь! Чем не Париж, только без баб?
Слово "Потьма" на здании вокзала, показавшегося огромным после обычных лагерных одноэтажек, тягостно било мне в голову, пока я слонялся там в очереди за билетом и в ожидании первого же поезда на Москву. О, странная толпа из таких же освобожденных с рюкзачками и с налету напившихся... Но подальше от них!
Когда я попал вторично в управление, чтобы получить изготовленный паспорт с вклеенной фотографией, где хмуро выглядел как человек с отросшей прической и с уголовным взглядом, то уже подкосились от нетерпения ноги. Ну, скорее бы сбежать отсюда, пока начальство не передумало и не нашло что-то еще в моей военной и послевоенной биографии! Надо двигать, как и через Бельгию!
Впрочем, честен ли ты, Иван Федорович, сам перед собой? Я думал об этом, сидя у окошка вагона и глядя на проносившиеся там вверх-вниз провода... как и описанные в повести "Чумка-60" моим слободским дружком. Или как уже привык называть — кентом!
Нет, я не походил на его героя — липового Остапа Бен дера, тоже ехавшего в Одессу. Пусть сам пережил много превращений и даже немало отсидел, как и тот, но ведь не паразитировал ни на людях, ни на обществе. Хотя почему-то в душе было чувство раскаяния — и перед покойной мамой, и перед близкими, если не перед самим собой: правильно ли я жил эти 20 лет?
С другой стороны, меня ужаснуло, что вторую часть своей жизни я метался из стороны в сторону, не найдя ничего, кроме справки об освобождении. Документ, какого у меня не было при возвращении из плена... И не отсутствие ли его и породило всю мою эпопею? Как и отсутствие настоящей привязки к родной земле не стало ли причиной всех метаний у власовцев?
"От сытости кони не бегают..." — так, кажется, говорил сам Власов, или в каком варианте приводятся эти слова у Солженицына.
Но вон и Вовка запутался со своим конем, которого запрягал в Мордовии — вплоть до каменного карьера. И освободился ли он уже — пожалуй, раньше меня?
Не передать, как я подъезжал к Москве, не обращая внимания на толчею в вагоне, где мне чудились знакомые "тихари". На перроне Казанского вокзала я нагрубил носильщику, толкнувшему меня — явного зэка в телогрейке. И все не находил себе места!
А вот и Киевский вокзал — со словом "Одесса" на вагонах, выбитым на картонке билета, как было у Аксенова в "Звездном билете". Ну и где моя звезда теперь, спрашивается?
В поезде мне подумалось об Анисье, как и о контрразведчике Юрке. Вспомнил о людях "хороших и разных", как про поэтов.
Не говоря уже про свой дом, который меня не ждал.
Я вернусь дорогою знакомой
По песку — сухому, как навоз...
Да, в этом стишке Багрицкого есть еще, кажется, "косоглазый пес", который "выбежит из дому". О, "хорошо бы собаку купить!" — так у Бунина. А я сам теперь, как пес? И без покупателя...
Чтобы не дразнить еще себя и тем более — не томиться ошметьями чужих стихотворений, я заказал в буфете бутылку пива к жареной картошке. Благо, у меня еще были деньги, отпущенные строго до означенной копейки в спецчасти лагеря № 385/11 на Явасе. Я сидел, ни с кем не заговаривая. И даже пропустил в окне здания МГУ. Пусть оттуда больше не забирают честных мудрецов!
Одесса же встретила меня низенькими трущобами Пересыпи и трубами у ТЭЦа, которых стало уже три. А при виде полоски моря f я отвернулся, вдруг вспомнив про старшего брата Федьку с его "Береговой обороной". И долго тер взмокшую небритую щеку...
Ну, вон и Слободка — с теми же низкими крутыми домиками. Здравствуйте, переулочек с рельсой и столб, где был наш фонарь!
А у порога ворот я странно закашлялся. И не мог что-то сказать.
Кто там ко мне кинулся и захлопотал — уже не разобрать... Карамба! И кто говорил, что гнить мне вечно в тундре?
Потом меня забрал к себе верный Пинчик — ночевать и "просто жить", хоть уже был с женой — явно кривобалковского вида. Спасибо верным друзьям! И уж какие там были слова за бутылкой...
Когда же на другой день я сразу пошел в милицию, то мне начальник сунул постановление на папиросной бумажке: "...в 24 часа покинуть... в соответствии с положением о паспортах". Не поняв, я еще пошумел — напрасно! А так ли я ругался у следователей?
Только потом пришла на помощь старожилка тетя Феня, у которой оказалась знакомая молочница с Кривой Балки, носившая в милицию свой товар. Она после недолгих переговоров прописала меня в своем поселке — у одинокой соседки. И тогда можно было почувствовать, что я уже дома... Даже без трех соток, как в ссылке.
Обо всем этом я мысленно пожаловался маме, когда пошел к ее могилке. На кладбище мы с Пинчиком распили, что полагается, а потом был визит к Ивану-"Комиссару" на Молдаванку, где у него росла уже вторая дочка. И меня там едва не взяли в крестные.
Что касается "Интеллигента", то я не сразу застал его — теперь работавшего уже не по редакциям, а лишь книжным продавцом на улице. Его литературная душа еще боролась — вроде Шмелинга!
О, как мы обнялись прямо на глазах у покупателей — два бывших зэка! И как не могли найти нужных простых слов!
Потом встречались у него дома с угощениями жены. Прима!
Пока он не надоумил меня писать эти трудные записки.
Конечно, с его какой-то помощью.
Эпилог
Что еще сказать мне? Как говорится, последнее слово судимого...
О своей дальнейшей работе — тут ничего особенного. Не как в Австрии! И даже в Шадринке... Советский стандарт!
Я пошел на ближайшее большое предприятие недалеко от Кри вой Балки — крекинг-завод, построенный перед войной и вечно пускавший огонь в небо. Влез в самую гущу тягостного труда.
Там, в трескотне неведомых машин и в нефтяном смраде, удавалось молчать. Ибо не с кем чем-то делиться при нашей напряженной жизни! Да и кому интересно? Раз и друзья тебя не всегда понимают, а Миша Попов лежит в Мордовии вместе с прочими кентами.
Лишь однажды Вовка позвал меня в свой книжный магазинчик — "Поэзия". Там толпились бойкие любители Евтушенко с его вызывающими творениями, кроме "Братской ГЭС", или "Яблока" Вознесенского. И там было выступление живого поэта из Москвы — Долматовского, читавшего стихи из новой книги. Занятно!
Этот сборник назывался образно: "Африка имеет форму сердца". А я подумал, глядя на уверенного, с трубкой в зубах выступавшего: ну, а какую форму имеет мое сердце — столько пережившее и все же напряженно бьющееся, как и мотор в нашей заводской провонявшейся мастерской? Или нет еще таких образов, чтобы передать то, что осталось после плена и прочего?
Кстати, о моем плене. Через некоторое время я узнал от дружка, что тот же Долматовский выпустил новую книжку, и на этот раз прозаическую — о том, как он сам был в плену. И где именно — как уже сказано, где сидел и я с осени 41-го года. Книга под непонятным названием — "Зеленая брама".
Что такое Зеленая брама?
Средь холмов украинской земли
Есть урочище или дубрава
От путей магистральных вдали... —
так он сам объясняет это название книги.
И еще здесь стихотворное вступление:
Это место суровых событий.
Не записанных в книгу побед,
Неизвестных, а может, забытых...
Ну и дальше — рассказ о пережитом, с главы "Я из Сорок первого года".
Не сразу я там добрался до воспоминаний о знакомом боевом месте — селе Подвысоком, где были штабы танковых армий и газетные редакции, а также командующий, сам попавший в плен.
Слава Богу, автор не только описывает место, где он был ранен, — эту самую Зеленую браму ("...в переводе на русский — Зеленые ворота. Как поэтично: дубрава — ворота, свод которых образуют смыкающиеся вверху кроны!).
Он и указывает, что "борьба у Подвысокого была героической, хотя "подробности начисто отсутствуют, картина боев не восстановлена..." А дальше вполне откровенно: "...именно там пропали без вести тысячи красноармейцев и командиров кадровой службы" — таких же, как был и я! И наша дорогая подбитая Т-34! И Васька!
Но после этого помещена глава, так и называющаяся — "Уманская яма", как прозвали "концлагерь на украинской земле", который...
"...оказался одним из первых на Украине, к тому же и печально знаменитых. Фабрика смерти начала работать в первых числах августа 1941 года. Пленники под открытым небом на голой земле. Для тяжелораненых — навесы, где раньше сушился кирпич. Ни кухонь, ни уборных не предусмотрено. Сюда свезли и согнали захваченных в Подвысоком и по округе красноармейцев и командиров 6-й и 12-й армий, подвергая коллективной пытке".
Находившийся там же и чудом сбежавший Долматовский приводит также показания командира роты охранного батальона немцев, рассказавшего кое-какие подробности — из тех, что уже забылись в моей голове:
"Этот лагерь был рассчитан при нормальных условиях на 6-7 тысяч человек, однако в нем... содержалось 74 тысячи человек. Командир лагеря Беккер был не в состоянии организовать эту большую массу людей и прокормить ее..."
То, что я вполне и познал на себе, когда буквально подыхал на
снегу, корчась от дизентерии! И разве случайно потом попал на свалку умерших? Жаль, что туда не затащили и этого Беккера!
Но ведь была и другая причина такой трагедии — и не только в Умани. Пожалуй, самая главная, хотя о ней пишут мало.
Или совсем не пишут о таких спасительницах, как тетка Горпына.
Так, лишь упоминавшаяся историк Екатерина Андреева считает, что "красноармейцы, взятые в плен в первые месяцы войны, попадали в ужасающие условия и подвергались самому жестокому обращению" потому, что "Советский Союз отказался подписать Женевскую конвенцию 1929 г. о статусе военнопленных (тем самым лишая советских военнопленных защиты Международного Красного Креста, которой пользовались другие военнопленные).
Впрочем, разве теперь не широко известно заявление Сталина о том, что "у нас нет военнопленных, а есть изменники Родины"? И таким считался даже его сын, как и племянник Молотова и кто там еще... Ну, так удивительно ли, что массы наших пленных — вроде меня — стали искать защиту не лишь под крылышком врага, а и в борьбе с теми, кто их приговорил на смерть? И разве не случайно появление Власова вместе с другими военачальниками, которые, спасая людей от голода, и вели на эту борьбу? А их еще поносят за такую борьбу! Вместо памятника — скорбного и покаянного.
Это убеждение сидит во мне, что бы ни говорили вокруг о трусости и предательстве. Во всяком случае, если я и виноват, то расплатился за ошибки своими мытарствами. Так сказать, уменьшился к старости на 7 сантиметров, как было в "Заре". И даже больше!
Вон потом я узнал, что Солженицын в "Архипелаге ГУЛАГ" честно сказал о трагедии и достоинстве власовщины и ее борьбе против сталинской тирании. И как бы в поддержку этой мысли, выступая по телевидению, он — этот "литературный власовец", как его прозвала подлая советская печать, — держал в руках изданный "Посевом" в Москве толстый том — мемуары Штрик-Штрикфельдта "Против Сталина и Гитлера". Достоверная книга о судьбе мятежного смелого генерала, о его тщетной попытке дать волю России.
А недавно я сам видел на Дерибасовской в кинотеатре "Хроника" такой документальный фильм — "Личное досье генерала Власова". Там было достаточно с уважением показано все, что происходило в стане его армии. И как бы для оправдания генерала этот
фильм был запущен и на всю страну — по телевидению в самый разгар августовских событий после подавления ГКЧП! Кстати, это совпало с 90-летием самого генерала — неспроста ли?
Ну и самое показательное: вышла видеокассета про Власова, на которой отснят весь его боевой неповторимый путь и даже звучит его голос — уверенный и властный. Ну, а что сказать о памятнике Русскому Освободительному движению с портретом генерала в Штатах? Не только вся Россия его помнит! Пожалуй, весь мир!
Говорю об этом не во славу такого деятеля, а как бы ради объяснения своих поступков, пусть я до конца и не встал в ряды власовских борцов за будущее России — не просто без большевиков, а и демократической.
Но вот одновременно теперь выходят такие книги, как беллетризованная история власовщины, какую написал Юлий Квицинский. Значит, хула еще жива? Хотя близок вековой юбилей генерала.
Так не косится ли и на меня кто-то из близких, знающих мое прошлое? Не считают ли и меня хуже, чем я есть?
Не только бывшая соседка Люська — вдова погибшего Жорки.
Мне довелось ходить на некоторые общественные собрания. Я также пробовал заговаривать с иными правозащитниками и бывшими диссидентами. Увы! Там сплошь разнобой.
Не оправдываясь теперь, я все же скажу, что невольно попал на ту дорогу, которая привела меня из Уманского лагеря в Германию, а там и в ряды тех, кому я верил в критические периоды отечественной истории.
Но, еще не доверяя публичному мнению, я здесь не просто рассказал о себе. Мне также кажется необходимым объяснить, почему не рискую быть с другими бывшими политзаключенными в их нынешних общественных рядах. И до сих пор не ожидаю реабилитации за содеянное от новых властей.
Несмотря на это и даже вопреки своему возрасту, для меня все-таки окружающая жизнь представляется, как в стихах, "огромным летящим простором".
Только, спрашивается, куда она летит?
ДОПОЛНЕНИЯ
ДОПОЛНЕНИЯ
Из книги А. Колесника "Грехопадение"
О СУДЬБЕ ВОЕННОПЛЕННЫХ
В период Великой Отечественной войны ответственность военнослужащих за сдачу в плен была чрезмерно велика.
"Ничто, в том числе и угроза смерти, не может заставить бойца Красной Армии сдаться в плен или в какой-либо мере выдать военную тайну", было записано в боевом уставе.
Самовольное оставление поля сражения, сдача в плен, отказ во время боя действовать оружием, а равно переход на сторону неприятеля влекли за собой высшую меру наказания с конфискацией имущества. Командиры и политработники, во время боя срывавшие с себя знаки различия и дезертировавшие в тыл или сдавшиеся в плен, подлежали расстрелу на месте как изменники Родины.
Совершеннолетние члены семей военнослужащих, осужденных к высшей мере наказания (расстрелу) за измену Родине, подлежали аресту и ссылке в отдаленные местности СССР сроком на 5 лет, так же как и семьи лиц, заочно осужденные советскими судебными органами к расстрелу за добровольный уход с оккупационными войсками при освобождении захваченной противником территории. Семьи сдавшихся в плен красноармейцев лишались государственного пособия и помощи.
Семьи военнопленных старой русской армии получали денежное пособие до апреля 1922 г., когда закончился обмен военнопленными империалистической войны. Нуждающиеся семьи обеспечивались как семьи безвестно пропавших.
Тем из бывших военнопленных, которые продолжали служить в армии, время нахождения в плену или в качестве интернированных подлежало зачету в срок непрерывной службы, если было доказано, что они использовали все средства для избежания плена или интернирования.
Проверка бывших военнопленных офицеров с ноября 1944 г. проводилась в специальных запасных частях НКО. Все офицеры после проверки направлялись в штурмовые батальоны.
Выявленные при проверке лица, служившие в немецкой армии в специальных строевых немецких формированиях, власовцы, по-
лицейские и другие, вызывавшие подозрение, немедленно направлялись в спецлагеря по указанию НКВД для дальнейшей их проверки органами НКВД и "Смерш".
Бывшие в плену и в окружении военнослужащие рядового и сержантского состава, после проверки в спецлагерях передавались в рабочие кадры промышленности или использовались на строительных работах НКВД, а также для службы в охране лагерей НКВД.
О ГЕНЕРАЛЕ ПОНЕДЕЛИНЕ
Павел Григорьевич Понеделин, 1893 г. рождения, был родом из крестьянской семьи. С 1914 г. до Октябрьской революции служил в царской армии. Находясь на Западном фронте, он как член полкового комитета боролся за переход полка на сторону Советской власти, как делегат полка командировался Временному правительству с наказом об окончании войны и передачи всей земли крестьянам, С августа 1918 г. он член ВКП(б), а с декабря 1918 г. начинает службу в РККА. В течение 20 лет Понеделин занимал должности пом. командира, командира полка, командира бригады и дивизии, начальника штаба дивизии и корпуса. Закончив военную академию, он в течение нескольких лет преподавал. В Гражданскую войну участвовал в боях против Колчака, Деникина, белополяков, банд Махно, Ангела, Маруси. Был ранен и контужен. Награжден двумя орденами Красного Знамени за бои на Польском фронте.
С 1934 г. по 1937 г. Понеделин занимал скромные должности начальника и комиссара Ленинградского пехотного училища, председателя Ленинградского "Осоавиахима", в течение последующих трех лет занимал должности начальника штаба армии Ленинградского округа, а с марта 1941 г. до момента пленения — командующего 12 армии Киевского военного округа. Четыре с половиной года он пробудет в плену у немцев, пройдя через все испытания, отвергнет предложения о вступлении в РОА.
После разгрома Германии он также не получит долгожданного, выстраданного освобождения. Его стойкость и преданность Родине будут преданы анафеме. 30 декабря 1945 г. репатриированный Понеделин был арестован, а 25 августа 1950 г. приговорен Военной Коллегией к высшей мере наказания — расстрелу.
Понеделину было предъявлено обвинение в том, что "он, являясь командующим 12 армией и попав в окружение войск противника, не проявил необходимой настойчивости и воли к победе, поддался панике и 7 августа 1941 г., нарушив присягу, изменил Родине: без сопротивления сдался в плен немцам и на допросах сообщил им сведения о составе 12 и 6 армий".
Находясь в лагере военнопленных, Понеделин вел дневник, в котором якобы возводил клевету на руководителей партии, Советского правительства, подвергал антисоветской критике политику Советской власти в отношении коллективизации сельского хозяйства, восхвалял врагов народа и клеветал на боеспособность советских войск.
В судебном заседании Понеделин виновным себя признал, но показал, что он принимал все меры к выводу войск 12 и 6 армий из окружения, что с поля боя он не дезертировал, но не нашел силы воли, чтобы покончить с собой в момент захвата его в плен немцами, что никаких сведений о частях армии немцам не сообщал и антисоветской агитацией не занимался.
Из "Военно-исторического журнала"
О ВЛАСОВЕ И ЕГО ЖЕНЕ
Из показаний Подмазенко Агнессы Павловны на допросах в "Смерше" 26 и 28 июня 1943 года
В связи с приказом Главного командования об оставлении гор. Киева части и штаб 37-й армии, в которой я служила старшим врачом медпункта, 20 сентября оставили Киев и стали отходить на восток. Штаб армии продвигался на машинах позади частей, так как части участвовали в прорыве кольца окружения противника, созданного немцами, когда еще войска 37-й армии обороняли Киев.
Фактически об окружении немцами 37-й армии я узнала по прибытии в район села Семеновка близ города Яготина 26 или 27 сентября от бывшего командующего армией Власова, с которым вместе выехала из Киева.
Ввиду сильного обстрела дороги, по которой следовала наша колонна, ехать на машинах стало невозможно, и по приказанию Власова все машины были уничтожены в лесу между Березанью и Семеновкой. Тут же мы разбились на небольшие группы, и каждая самостоятельно стала выходить из окружения.
Я лично входила в группу примерно из 30 человек, возглавляемую лично Власовым.
В первых числах октября 1941 года мы подошли к деревне Помокли, что в трех километрах от села Соснова.
В связи с тем, что у нас кончились продукты, а также с целью ориентации в обстановке я с согласия Власова пошла в дер. Помокли, переодев гимнастерку на свитер. Остальные остались в лесу.
От местных жителей я узнала, что на противоположном конце деревни находились немцы и что появляться посторонним здесь опасно, т. к. накануне в Помоклях были убиты два немецких солдата, за что немцы расстреляли несколько граждан. В деревне я пробыла около часа и, достав продукты, возвратилась обратно.
Примерно 10 октября 1941 года мы подошли к селу Верхняя Журавка, близ гор. Прилуки. На окраине Прилук мы встретили местного жителя, еврея по национальности, который сообщил нам, что в Прилуках находится штаб какой-то немецкой армии и заходить в город небезопасно. Поэтому Прилуки мы обошли стороной и остановились на ночлег в соседнем селе, где немцев не было. Потом мы проходили через села Сребное, Хмелев, Смелое, Терны. Как я помню, две ночи мы ночевали в селе Добное и одну — в селе Смелое.
Между 15 и 20 октября, вечером, мы подошли к городу Белополье. В стороне от города мы увидели организованный немцами лагерь военнопленных, где содержалось до 40 человек, охраняемых немецкими солдатами. Не будучи никем задержаны, мы прошли между этим лагерем и городом. В Белополье мы не заходили. В дальнейшем мы следовали через ряд сел, из которых помню Речки, Ястреблинная, Шептуховка, Кромские Быки, по направлению к Курску. Не доходя 80-100 км до Курска, в одном из сел, названия которого я не помню, мы узнали, что здесь находятся военнослужащие Красной Армии. Оказалось, что это партизанский отряд, возглавляемый лейтенантом Красной Армии, фамилию которого я не знаю. От командира отряда мы узнали, что части Красной Армии нахо-
дятся в Курске и что нам следует торопиться, т. к. Курск готовят к эвакуации.
После встречи с партизанами шедший с нами работник склада 37-й армии ушел. С частями Красной Армии мы встретились лишь по прибытии в Курск 1 ноября 1941 года.
В связи с назначением мужа — Власова А. А. командующим 20-й армией я вместе с ним прибыла в эту армию и при его содействии получила назначение на должность старшего врача медпункта штаба указанной армии.
В 20-й армии я пробыла до января 1942 года. 27 января 1942 года из Красной Армии была демобилизована по беременности и уехала к родным.
Где находится сейчас мой муж Власов, я не знаю, но мне известно, что он, будучи заместителем командующего фронтом, в июне 1942 года попал в окружение противника. Однако вышел ли он к частям Красной Армии — никаких данных об этом я не имею.
О том, что Власов попал в окружение противника, я узнала из письма работника полевой почты № 1550 Затравкиной, полученного мною в декабре 1942 года. В этом письме Затравкина сообщила, что Власов уже 6 месяцев находится в окружении противника и что адресованные ему письма направляются на базу ППС № 64.
Последнее письмо от Власова было получено мною 27 мая 1942 года. В данном письме Власов сообщил, что по получении от меня ответа на это письмо он командирует за мной своего адъютанта — капитана Кузина Николая. Однако никто от Власова за мной не приезжал. Осенью 1942 года я посылала Кузину письмо, в котором просила его сообщить, что ему известно о судьбе Власова. Ответ от Кузина я не получила, и где находится сейчас Кузин, мне неизвестно.
О Власове я больше ни у кого не интересовалась, а также не справлялась о нем и в Управлении кадров НКО, так как считала, что он известит меня письмом, как только выйдет в расположение частей Красной Армии.
О ВЛАСОВЕ И ЕГО АДЪЮТАНТЕ
Собственноручные показания майора Кузина 18 июня 1943 г.
С первых дней моей работы Власов меня предупредил, что с ним живет жена, она же и доктор, начальник медпункта при штабе, это П. Агнесса Павловна. Впоследствии я узнал, что она с ним выходила из киевского окружения, и он ее привез в 20-ю армию. П. чувствовала себя хозяйкой, она в медпункте почти и не находилась, работал фельдшер, а П. занималась военторгом и АХО, чтобы были духи и прочее. Кроме этого, она набиралась нахальства отдавать приказания коменданту штаба, а также имела способность накляузничать на работников штаба, а Власов считал это нормальным явлением. В феврале 1942 года она уехала в город Саратов.
После отъезда П. в этот же день в качестве личного повара из военторга перевели Марию Игнатьевну (фамилию ее забыл), сама она из Белоруссии, проживала она около Витебска. Она считалась поваром-инструктором при военторге, а фактически не ра-ботала. Она почувствовала хорошее отношение Власова к ней, частенько устраивала истерику, а Власов за ней ухаживал, как за ребенком.
Настоящая жена Власова — Анна Михайловна Власова, проживает Горьковская обл., Гагинский р-н, село Ломакино.
Власов, работая в 20-й армии, считался, уважал и хорошо отзывался как о военном работнике только о начальнике штаба армии генерал-майоре Сандалове.
Успехи 20-й армии под Москвой по разгрому немцев вскружили ему голову, и особенно после того, как он был вызван в Москву. После приезда из Москвы при встрече с командирами дивизий, а также тем, кто к нему приезжал, он рассказывал, что был у тов. Сталина, что его приняли хорошо и что он внес ряд предложений, которые тов. Сталин одобрил.
Я слышал разговор Власова по прямому проводу с командующим фронтом тов. Жуковым. По разговору я понял, что тов. Жуков ругал Власова. Власов разговаривал вызывающе и бросил реплику: "Может, армию прикажете сдать?" — а потом добавил, что он лично назначен тов. Сталиным.
Власов не любил комиссаров, приезжая в дивизию, он с комиссаром не говорил, а комиссары отделов штаба армии боялись с ним встречаться, ибо он мог без всякого повода да еще при людях выругать. Во фронтовой газете появилась карикатура на немецких генералов, это было в то время, когда было снято несколько немецких генералов под предлогом болезней и т. д. Власов, рассматривая эту карикатуру, сказал: "Над кем смеетесь, над чем смеетесь? Немецкий генерал уйдет в отставку, он дворником не пойдет, ибо он имеет свой капитал, а если я, Власов, буду снят с работы и уволен, то мне придется работать дворником, ибо специальности, кроме военной, нет, капитала тоже не имею".
Власов имеет духовное образование, и он часто, сидя один, напевал церковные богослужения.
О ВЛАСОВЕ И ЕГО ВОДИТЕЛЕ
Из показаний Конькова Николая Васильевича, 1919 года рождения, урож. гор. Уфа Башкирской АССР, последнее местожительство — Смоленская обл., Вяземский р-н, с. Сазоновка, личный шофер генерал-лейтенанта Власова.
В качестве шофера персональной машины генерал-лейтенанта Власова я служил до момента окружения 2-й ударной армии и моего пленения немцами.
До 20-22 июня 1942 года, находясь в окружении, 2-я ударная армия сохраняла полный боевой порядок, полки и бригады сдерживали натиск немецких войск с запада, востока и севера, а основные силы нашей армии вели бои в районе станции Мясной Бор с задачей прорвать кольцо окружения.
20 июня я узнал от бойцов и командиров, что командующий армией генерал-лейтенант Власов запросил по радио штаб фронта — что предпринять с техникой и матчастью, поскольку вырваться из окружения не удается. Каков был ответ, я не знаю, однако на следующий день технику начали уничтожать.
Необходимо отметить, что в последние дни полевая артиллерия и зенитная артиллерия свои действия прекратили ввиду отсутствия боеприпасов. Оборону держали только ружейно-пулеметным огнем.
Попытка снабдить армию боеприпасами посредством авиации успеха не имела. Если в первые дни окружения самолеты могли приземляться в расположении армии, то в последние дни такой возможности не стало. Самолеты "Дуглас" и У-2 обычно прилетали в ночное время и сбрасывали груз — в основном продовольствие — на парашютах. В последнее время бойцы частей 2-й ударной армии ежедневно получали от 80 до 150 граммов сухарей, ели вареную конину и суп, приготовленный из травы.
21 июня все работники штаба армии оставили командный пункт, так как это место уже обстреливалось ружейным огнем противника, и перешли в расположение штаба 279-й бригады, находящейся в районе Мясного Бора.
В этот же день, после того как была уничтожена матчасть, командование приказало сосредоточить все силы для удара в районе Мясного Бора. Генерал-лейтенант Власов направил на передовую две роты охраны штаба армии. Я и еще восемь шоферов остались при штабе в качестве охраны и в этот день в боях участия не принимали.
На следующий день, 22 июня 1942 года, командование армии издало приказ — всеми имеющимися силами идти на штурм обороны немцев в районе Мясного Бора. Этот штурм намечался на вечер того же дня. В штурме принимали участие все: рядовой состав, шоферы, командующий армией, начальник особого отдела армии, раббтники штаба армии. Командующий армией и работники штаба также держались стойко и спокойно и в момент штурма шли вместе с бойцами.
Штурм начался часов в 9-10 вечера, но успеха не имел, так как наши части были встречены сильным минометным огнем, в результате чего штурм был отбит, а части 2-й ударной армии рассеяны. Поэтому впоследствии организованных боевых действий уже не проводилось, и оставшиеся группы бойцов и командиров выходили из окружения самостоятельно.
Вальтер Шелленберг
ВОСПОМИНАНИЯ
(отрывки)
Я заявил о необходимости придумать для русских военнопленных, давших согласие работать на нас, идеалы, во имя которых стоило бы рисковать жизнью. Национальный социализм не подходил. Его идеалы им были чужды. Таким идеалом была надежда на создание самостоятельной автономии. Однако мое предложение никого у нас не заинтересовало. Как и раньше, мы продолжали старую политику — одеть на русского униформу и создать ему лучшие условия жизни. Их награждали медалями, читали им лекции о высоком уровне жизни в Германии, высокоорганизованном немецком государстве. На некоторых такая политика оказывала положительное влияние. Однако большинству необходимо было предложить что-нибудь более соответствующее русскому характеру — нечто такое, что удовлетворило бы их извечное стремление к независимости.
Позднее я имел возможность говорить Гиммлеру о таких вещах более открыто. В конце 1942 года он стал терпимей относиться к подобным идеям, однако из-за его предубеждения ко всем восточным вопросам у меня осталось мало надежд добиться тут каких-либо установок.
Ценную психологическую поддержку тайно нам оказывала так называемая "Власовская армия", начертавшая на своих знаменах "За освобождение России от советского режима". Между нами и генералом Власовым, дезертиром из Советской Армии, существовал секретный договор, дававший ему право иметь на территории Советского Союза собственную секретную службу, за что он должен был передавать мне всю полученную от своих агентов информацию. Такая форма кооперации меня вполне устраивала. Наши русские коллеги, думая, что теперь они борются за свою свободу, за новую Россию без вмешательства в их дела со стороны немцев, работали с большим воодушевлением.
Почти до самого конца войны Гитлер и Гиммлер отказывали генералу Власову в признании и не использовали его вооруженных
сил. Это было грубейшей ошибкой, порожденной как недальновидной политикой не предоставлять никакой автономии даже мелким группировкам, так и сверхъестественной боязнью, что Власов может оказаться неискренним и в какой-то момент откроет русским важный сектор фронта. Побаивались также растущего организованного сопротивления внутри Германии. Громадное количество иностранных рабочих, особенно миллионы советских граждан, занятых на территории рейха, заставляли считаться с этим. Мюллер вечно ссылался на растущую в связи с этим опасность, как на одну из причин, лишавшую его возможности гарантировать безопасность в промышленности. Сомнения относительно надежности Власова были просто отговоркой, так как имелась возможность использовать его армию, придав ей немецкие подразделения, которые смогли бы предупредить любую попытку совершить измену.
Что касается вопроса о том, кто будет осуществлять контроль над Власовым и его армией, то произошел настоящий конфуз, заставивший и Власова, должно быть, немало посмеяться: сначала на него предъявила права армия, затем — Восточное ведомство Розен-берга, Гиммлер, и, наконец, как ни странно, Риббентроп. Самое правильное было посадить всех этих господ на ослов и послать в бой во главе Власовской армии. Это раз и навсегда решило бы вопрос.
После соответствующей психологической и идеологической обработки добровольцев начались практические учения. Особое внимание при этом уделялось средствам беспроволочной связи. Из-за большого количества обучающихся в сжатые сроки, а так как всем этим лицам приходилось прибегать к псевдонимам, то это привело к немалой неразберихе и путанице.
НКВД, конечно, нанесло нам чувствительный урон. Более того, оно стало засылать к нам своих агентов, перед которыми была поставлена задача проникнуть в организацию "Цеппелин" и взорвать ее изнутри.
Из книги А. Колесника "Грехопадение"
ВЛАСОВЦЫ В ПЛАНАХ ГИТЛЕРА
А. А. Власов много раз добивался приема у Гитлера, но тот так никогда его и не принял. Отношение Гитлера в 1943 году к А. А. Власову и РОА очень хорошо видно из нижеприведенного документа.
Летом 1943 года проблема РОА заинтересовала Гитлера, он специально рассмотрел ее, но надежд власовцев не оправдал. Если обратиться к стенограмме совещания в горной резиденции Гитлера 3 июня 1943 года, на котором присутствовали генерал-фельдмаршал Кейтель, генерал-лейтенант Шмундт, генерал Цейтлер и полковник Шерф, очень многое становится ясным, и прежде всего несостоятельность утверждений о якобы данных немцами гарантиях создания РОА как самостоятельной боеспособной армии для освобождения России, а также возможности образования нового русского государства на территории СССР, о чем твердил в выступлениях Власов.
Совещание началось в 21 час 45 минут и закончилось глубокой ночью.
"Кейтель. Вопрос об отношении к пленным, добровольцам из пленных и батальонам из местных жителей на Востоке представляется мне в. данный момент в следующем виде.
Генерал Цейтлер может меня поправить, если высказываемые мной положения неверны.
Вся пропаганда Власова, которую он развернул, так сказать, самодельным порядком, послужила основой для нынешней капитальной пропаганды, проводимой под условным наименованием "Серебряный лампас" и рассчитанной на привлечение перебежчиков.
С этой целью были выпущены листовки, содержание которых мы тогда согласовали с рейхсминистром Розенбергом, министром по делам Востока. Они были обсуждены с ним по каждому отдельному слову, он их одобрил и санкционировал. И тогда, с начала мая, можно сказать, развернулась широкая тотальная кампания.
Цейтлер. Часть листовок содержит вопрос о приличном обращении. Это основная масса.
Кейтель. Мы в них с целью пропаганды обещаем, что, если они перейдут к нам, они встретят у нас особое обращение. Это говорится
в изложении приказа № 13, который использован для одной из листовок.
Фюрер. Листовку я видел.
Кейтель. Отдано распоряжение, чтобы перебежчики направлялись в специальные лагеря.
Фюрер. Это все правильно.
Кейтель. И чтобы в дальнейшем они могли вызваться добровольно на роли — прежде всего обыкновенных рабочих, во-вторых, добровольных помощников на оборонных работах и, в-третьих, при соответствующих обстоятельствах для зачисления в туземные соединения.
Фюрер. На сегодня перед нами встает именно такая опасность. Приказ № 13 вообще не подлежит обсуждению. Равным образом и другие вещи можно делать с таким расчетом, чтобы практически из них не вытекало никаких даже самых незначительных последствий и чтобы прежде всего не допустить распространения такого образа мыслей, какой я, к сожалению, уже обнаруживал у некоторых субъектов. Это несколько раз проявлялось и у Клюге — "создадим себе огромное облегчение, если организуем русскую армию".
Здесь я могу лишь сказать: мы никогда не создадим русской армии — это фантазия первого разряда. Прежде чем мы это сделаем, будет гораздо проще, если я из этих русских сделаю рабочих для Германии, ибо это в гораздо большей степени является решающим фактором".
Из книги А. Колесника "Грехопадение"
О ПРАЖСКОЙ ОПЕРАЦИИ
В условиях неминуемого разгрома фашистских войск КОНР делает ставку на сосредоточение РОА в районе Альпийских гор в надежде на разрыв союзнических отношений между западными державами и Советским. Союзом. Были, правда, и другие планы — переход к партизанской войне на территории Югославии или прорыв для этого на Украину. Вступление американских войск на территорию Чехословакии еще более усилили надежды руководства КОНР на возможность договориться с западными союзниками.
2 мая 1945 г. в чешском городе Козоеды, где находились передислоцируемые в Богемский лес штаб и подразделения первой дивизии РОА, состоялись переговоры между власовцами и группой чехов во главе с майором Мачеком об установлении в Праге правительства для встречи западных войск, тем более что подобный вариант уже был согласован 28 апреля с Власовым: "...чешский политический лагерь разделен на коммунистов, ожидающих прихода советских войск, и буржуазии, которая ждет прихода американской армии. Буржуазные круги — националисты, аграрники (включая эмигрантское лондонское правительство) — рассчитывают на любую помощь".
Тем более что события в самой Праге и ее окрестностях уже приняли характер восстания. На улицах шли столкновения с гитлеровскими войсками. 5 мая в 12 часов 33 минуты по радио прозвучал сигнал о начале восстания. Восставшие захватили вокзалы и телефонную связь. В ночь на 6 мая Чешский национальный совет призвал пражан на баррикады, на которые вышли 1600 человек.
События в Праге и действия власовцев в ее окрестностях очень тесно связаны с командиром первой дивизии РОА генерал-майором Сергеем Кузьмичем Буняченко, 1902 года рождения, бывшим членом ВКП(б) с 1919 г., служившим в Красной Армии с 1918 г., имевшим высшее военное образование (академия им. М. В. Фрунзе).
Будучи командиром 59 стрелковой бригады, Буняченко в ноябре 1942 г., не оказав сопротивления, сдался немцам и был помещен
в лагерь военнопленных в Херсоне. Здесь, ознакомившись с обращением Власова, он изъявил желание вступить в РОА. Преподавал в школах подготовки офицерских кадров, потом воевал во Франции. За заслуги был награжден немцами тремя медалями и одним орденом. После принятия решения о создании 1 дивизии был назначен ее командиром и в короткое время довел ее численность до 20 тысяч человек.
Накануне вступления в боевые действия с немцами штаб дивизии Буняченко и ее военный совет принял решение вступить в соглашение с делегацией чехов и выступить против "фашизма и большевизма". В таком же духе были составлены и разбрасываемые листовки. О принятом решении было информировано через офицера связи немецкое командование: "Начальник штаба дивизии полковник Николаев считал себя обязанным, откровенно и во всех подробностях, объяснить майору Швенингеру, что командование дивизий, в преддверии разгрома Третьего рейха, для спасения личного состава от неминуемой расправы, в случае захвата советскими войсками, не видит иного выхода, как выполнение просьбы чешских национальных кругов о помощи, в надежде на получение пристанища во вновь созданном чехословацком государстве".
Пражскую операцию 1 дивизия РОА начала 6 мая атакой на военно-воздушную базу немцев — аэродром Рузине северо-западнее Праги. Как первоочередной объект он был, видимо, выбран прежде всего из-за возможности высадки на нем авиации западных союзников СССР.
За шесть часов, сломив сопротивление охраны СС, батальоны третьего полка захватили аэродром. Одновременно разведбатальон дивизии в предместье Смихов вступил в бой с подразделениями дивизии СС "Валенштейн". Поддержанный первым полком, он выбил эсэсовцев за Влтаву. Кроме этого, первый полк захватил мост через Влтаву южнее Брашла.
В двадцать три часа 6 мая основные силы дивизии вышли на рубеж Рузине — Бржевнов — Смихов — берег Влтавы. А в пять часов утра власовцы начали наступление.
Пройдя через мосты в левобережную часть города, войска ворвались в районы Краловски Виноградари, Страдницы и Панкрац, вошли в центр города и заняли Петрин, атаковали Градчаны и захвати-
ли Хлесовицы, вытеснили немцев из Меховицки у Праги. Свидетели тех событий отмечали отчаянность власовцев.
Неожиданно по радио было объявлено, что в город вместе с власовцами вступили американские части. Однако американцев не оказалось, что окончательно перечеркнуло последнюю надежду руководства РОА встретить союзников в Праге и передать им власть. А еще ранее 5 мая над Прагой были разбросаны с самолета листовки о том, что власть переходит к американцам, которые будут в городе в течение дня. К вечеру 7 мая "власовцами действительно были взяты под контроль все транспортные коммуникации и мосты, ведущие на Запад, железные дороги..."
По радио также было передано сообщение о том, что делегация Чешского национального совета "вызвана во власовский штаб для переговоров". Однако это не соответствовало действительности. Совет, решительно выступив против любых переговоров с власовцами, сделал специальное заявление о том, что "не имеет никаких отношений с власовцами".
К середине дня гитлеровцы прорвались к центру города. В Праге началась расправа над восставшими. Власов направляет командующему 1 Украинского фронта Маршалу Советского Союза Коневу телеграмму: "Могу ударить в тыл немцам". Встревоженный событием Черчилль настаивает на быстрейшем вступлении американцев в Прагу. Но Эйзенхауэр не принимает решения. Протектор Чехии и Моравии Франк бежит на Запад.
Вечером 7 мая у власовцев не оставалось ни малейших сомнений в том, что город будет занят советскими войсками. В 3 часа генерал Буняченко отдал приказ об уходе 1 дивизии РОА из Праги.
КАК БЫЛ ПЛЕНЕН А.А. ВЛАСОВ
Очень многих интересует вопрос, как и где был пленен А. А. Власов.
Существует несколько версий пленения Власова, и первая из них получила хождение после выступления в газете "Известия" 1 сентября 1962 г. гражданина СССР профессора Владимира Василакого, бывшего члена КОНР: "Чтобы создать видимость борьбы за родину, Власов через своих представителей вошел в контакт с амери-
канцами и англичанами. Я не знаю подробностей этих переговоров, ясно лишь одно, что он не успел их закончить. Чешские партизаны схватили Власова и передали его в руки советского правосудия". Автор, видимо, путает заявление Чешского национального совета 7 мая 1945 г., переданное по Пражскому радио, о том, что чешские партизаны, выступив против власовцев на ряде участков, захватили в плен многие подразделения последних, переданные впоследствии советским войскам. Но Власов ими взят не был.
Вторая версия исходит от главного редактора альманаха "Вече" О. А. Красовского (№ 22, 1986), издаваемого Российским национальным объединением в ФРГ, и представляет интерпретацию утверждения И. Гофмана о том, что "С ночи 10 мая А. А. Власов находился в Шлиссельбургской крепости на положении военнопленного. В 14 часов 12 мая под охраной американского конвоя он был отправлен в вышестоящий американский штаб, якобы для переговоров. Колонна автомашин, в одной из которых ехал Власов, была остановлена в пути обогнавшими ее советскими офицерами. Под угрозой оружия они потребовали, чтобы Власов и находившийся с ним Буняченко пересели в их машины. О сопротивлении безоружных русских "американскому конвою не могло быть и речи. Американские же офицеры и солдаты молча смотрели на происходившее, и никто из них не пытался воспротивиться самоуправству своих союзников".
Историк И. Гофман считает, что захват Власова произошел не без участия американцев и указывает на факты, свидетельствующие, что "заместитель начальника штаба 12 корпуса американской армии полковник П. Мартин играл в нем активную роль".
Обратимся к фактам. В мае 1945 г. Власов через своих представителей неоднократно вступал в контакты с руководством командования союзников на предмет перехода частей РОА в их зону и вариантов их дальнейшей судьбы с учетом возможности последующих конфронтации с СССР. Положительных результатов эти контакты не дали. 8 мая 1945 г. по поручению Власова в г. Пильзен, занятый американцами, был послан его адъютант, капитан Антонов, для переговоров. Через него американцы сообщили, что они требуют безоговорочной капитуляции РОА и отказываются от каких-либо гарантий невыдачи власовцев советским войскам. Видя бе-
зысходность, Власов решается на личные контакты с американцами. 10 мая он в сопровождении группы офицеров и личной охраны прибыл на переговоры и был принят американским командованием, которое повторило ему свое требование о безоговорочной капитуляции РОА.
Дальнейшие события развивались так. Штаб РОА и деятельность его подразделений находились в поле зрения армейской разведки. После того как было установлено точное пребывание Власова, его штаба и частей в Шлиссельбурге, командиру 25 танкового корпуса генерал-майору Е. Фоминых была поставлена задача повернуть от Берлина и двинуться в направлении Праги. Уже в ходе марша был передан приказ штаба фронта о выведении корпуса из оперативного подчинения армии для блокирования действий РОА.
Естественно, что в ходе марша часть подразделений РОА была перехвачена войсками корпуса, часть передана чешскими партизанами. На требования командира корпуса Фоминых о разоружении власовских частей, передачи их советской стороне американцы однозначного ответа не дали. Вот что по этому поводу писал 6 октября 1962 г. в газете "Известия" Фоминых:
"Во время встречи с командиром американского корпуса я предложил ему разоружить остатки фашистских войск и бандитов-власовцев, бродивших по лесам с оружием.
— Мой дорогой гость, — ответил американец. — Мы с вами военные люди, пусть политикой занимаются те, кому это положено. Не спешите. О вашей просьбе я доложу своему шефу.
О власовцах, не говоря уже о самом Власове, американец не хотел и говорить".
По данным зарубежной печати, в различных политических, военных и разведывательных кругах союзников в это время шло активное обсуждение проблемы РОА и ее руководства. Но события были ускорены самым неожиданным образом.
В переговоры с советским офицером Якушевым вступил командир батальона власовцев Кучинский, сообщивший об уходе вооруженной колонны во главе с Власовым на запад. Вскочив в машину, они догнали колонну и, поставив ее поперек дороги, остановили движение. Вооруженная охрана и сопровождавшие колонну танки сопротивления не оказали.
В первой машине оказался генерал Буняченко, который на требование Якушева следовать за ним категорически отказался выйти. В это время Кучинский указал, что в колонне следует искать самого Власова. Беглый осмотр машин не позволил его обнаружить. Только при повторном обходе шофер четвертой машины дал понять, что в кабине командующий. Но там оказались только две женщины и свернутый ковер, накрытый одеялами, из-под которого Якушев буквально выволок Власова и на глазах у всех потащил его в машину. Со стороны охраны и личного состава колонны не было сделано ни малейшего сопротивления или желания остановить советского офицера, Сразу после этого колонна во главе с Буняченко продолжила движение на запад.
Более того, в расположение советских войск Якушев вез Власова в сопровождении только водителя-власовца, который плохо ориентировался в лесу и не раз проезжал мимо двигавшихся власовских подразделений. По ходу движения Власов осмотрелся и, выскочив из машины, попытался бежать, но догнавший его на автомобиле офицер вновь водворил его.
Изложенные факты пленения Власова заимствованы автором из никогда не публиковавшейся шифровки члена военного совета Первого Украинского фронта генерал-лейтенанта К. В. Крайнюкова, адресованной И. В. Сталину, в которой он просил наградить участников операции — командира мотострелкового батальона капитана Якушева Михаила Ивановича, оперуполномоченного старшего лейтенанта Игнашкина Илью Петровича, начальника отдела контрразведки "Смерш" 162 танковой бригады 25 танкового корпуса майора Виноградова Пахома Тимофеевича, командира бригады полковника Мищенко Ивана Петровича, командира корпуса генерал-майора Фоминых Евгения Ивановича, а также власовцев — капитана Кучинского Петра Николаевича и шофера, Власова Комзолова Илью Никитовича.
О некоторых дополнительных деталях свидетельствует и письмо очевидца тех событий Н. А. Алексеева: "Целую ночь после ареста А. А. Власова содержали в штабе корпуса. А на следующий день в расположение корпуса прибыло минимум 10-15 автомобилей из штаба оккупационных войск, и Власова увезли. Носил ли он фашистский мундир, я не знаю, но когда его доставили в наш кор-
пус, на Власове была одежда русского офицера. На заданный вопрос: "Чем вы докажете, что вы генерал Власов?" — он вынул из кармана старое в хаотическом виде наше русское удостоверение офицера. Тогда же он сказал, что "если мне сохранят жизнь, я напишу о немецкой армии справедливую книгу".
МЕАНДРОВ - НЕСОСТОЯВШИЙСЯ ГЛАВКОМ РОА
8 мая 1945 г. командование войсками РОА принял генерал-майор М. А. Меандров, являвшийся до этого заместителем начальника пропаганды. В тот же день им был отдан приказ о переходе в американскую зону штаба РОА, запасной бригаде, второй дивизии и всем подразделениям на других участках.
Начав активную деятельность по объединению разрозненных частей РОА, Меандров через отдел пропаганды проводит широкую антисоветскую агитацию, направленную на дальнейшую борьбу против Советского Союза, заявляя, что "борьба с большевиками не окончена и РОА в скором времени снова выступит как реальная военно-политическая сила на борьбу против Советской власти".
В июле 1945 г., после того как американским командованием было предложено провести анкетный опрос среди солдат и офицеров РОА о их дальнейших намерениях, Меандров созвал совещание офицеров, на котором потребовал путем развертывания широкой антисоветской пропаганды не допустить возврата власовцев в СССР.
Из показаний на суде
В составлении оперативного плана десантных операций я принимал активное участие. По плану из Петрозаводска предполагалось выбросить десантный отряд в районе Северной Двины, так называемая север-
ная зона, куда я намечался командующим. В районе реки Оби намечалась так называемая восточная зона под командованием Киселева. Мы рассчитывали, что в этих местах нам удастся опереться на заключенных концлагерей, а также на военнопленных и с их помощью поднять восстание.
Для десантной операции было подготовлено до 150 офицеров и около 100 солдат. Основной расчет у нас был на резервы Власова. Я виновен в активной деятельности в.организации Бессонова, и конкретно я готовил шпионов, диверсантов, террористов. Я написал устав военно-политической борьбы с Советской властью. Весной 1943 года организацию Бессонова слили с РОА, я возглавил остатки ПЦБ, сформировал из молодежи карательный отряд. Нас двинули в г. Остров. Здесь я написал две листовки к советским партизанам и призывал их прекратить борьбу с немцами. Я выступал с антисоветской речью на митинге, а когда обнаружилось, что наши люди стали бежать к партизанам, нас из Острова направили в Радом, где мы занимались карательной деятельностью против поляков. В лагере Бреслау я познакомился с. неким Коза — руководителем Национал-трудового союза "Новое поколение", вступил в эту организацию, вовлек в нее еще двух человек. А в январе 1944 года я вступил в ряды РОА. Сначала я был в инспекторате Благовещенского, а потом стал работать на курсах в Дабендорфе. Террор и диверсия были основными средствами борьбы союза "Новое поколение". В РОА я был редактором официального бюллетеня, а также заместителем Жиленкова по управлению пропаганды. Я был организатором учредительного собрания в Праге и торжественного собрания в Берлине. Я выступал во многих местах и ездил на съезд антикоммунистов Пражской лиги, выступал с речью по утвержденному Власовым плану. Я состоял членом КОНРа, был начальником офицерской школы, и за мою работу немцы дали мне медаль и присвоили звание генерал-майора.
СУД
Суд вел небезызвестный председатель Военной коллегии генерал-полковник юстиции В. В. Ульрих. Длился он двое суток.
После открытия судебного заседания секретарь доложил, что подсудимые доставлены в суд под конвоем и находятся в зале.
Каждый из них кратко сообщил свои биографические данные, подтвердив, что копию обвинительного заключения получил.
— Власов Андрей Андреевич, 1901 года рождения, уроженец деревни Ломакино, Гагинского района, Горьковской области, русский, со средним образованием, окончил 2 класса духовной семинарии и курсы "Выстрел", бывший член ВКП(б) с 1930 года, в РККА с 1920 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии — заместитель командующего войсками Волховского фронта и был назначен командующим 2 Ударной армии Волховского фронта, имел звание генерал-лейтенанта.
— Малышкин Василий Федорович, 1896 года рождения, уроженец Марковского рудника, Сталинской области, по национальности русский, бывший член ВКП(б) с 1919 года, в 1938 году арестовывался органами НКВД и находился под стражей 14 месяцев, в Красной Армии служил с 1918 года, и последняя занимаемая должность в Красной Армии — начальник штаба 19 армии, имел звание генерал-майора.
— Жиленков Георгий Николаевич, 1910 года рождения, уроженец города Воронежа, по национальности русский, бывший член ВКП(б) с 1929 года, являлся членом Московского городского комитета ВКП(б), накануне перехода на сторону врага исполнял должность члена военного совета 32 армии и имел звание бригадного комиссара.
— Трухин Федор Иванович, 1896 года рождения, уроженец города Кострома, русский, с высшим образованием. В 1914 году окончил гимназию, в 1925 году академию им. Фрунзе и, кроме того, академию Генерального штаба, в Красной Армии с 1918 года, беспартийный, последняя занимаемая должность в Красной Армии — начальник штаба Северо-Западного фронта, имел звание генерал-майора.
— Благовещенский Иван Алексеевич, 1893 года рождения, уроженец города Юрьевец Ивановской области, русский, бывший член ВКП(б) с 1921 года, образование общее — низшее, военное — высшее, в 1931 году окончил академию им. Фрунзе и в 1937 году академию Генерального штаба, в Красной Армии с 1918 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии — начальник военно-морского училища ПВО в городе Либава и имел звание генерал-майора береговой службы.
— Закутный Дмитрий Ефимович, 1897 года рождения, уроженец города Зимовники Ростовской области, русский, бывший член ВКП(б) с 1919 года, бывший командир 21 стрелкового полка, имел звание генерал-майора.
— Мальцев Виктор Иванович, 1895 года рождения, уроженец города Гусь-Хрустальный Ивановской области, русский. В 1938 году арестовывался органами НКВД и находился под стражей полтора года, затем был освобожден, уволен в запас Красной Армии, работал начальником санатория Аэрофлота в городе Ялте, имел воинское звание — полковника запаса.
— Буняченко Сергей Кузьмич, 1902 года рождения, уроженец села Коровякова, Глушковского района, Курской области, по национальности украинец, бывший член ВКП(б) с 1919 года, окончил сельскую школу и в 1936 году академию им. Фрунзе, в Красной Армии с 1918 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии —командир 59 стрелковой бригады, полковник.
— Зверев Григорий Александрович, 1900 года рождения, уроженец города Ворошиловска, по национальности русский, бывший член ВКП(б) с 1926 года, в Красной Армии с 1919 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии — командир 350 стрелковой дивизии, полковник.
— Меандров Михаил Алексеевич, 1894 года рождения, уроженец Москвы, русский, беспартийный, в Красной Армии с 1918 года, бывший заместитель начальника штаба 6 армии, полковник.
— Корбуков Владимир Денисович, 1900 года рождения, уроженец города Двинска, по национальности русский, бывший член ВКП(б) с 1925 года, в Красной Армии с 1919 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии — помощник начальника связи 2 ударной армии Волховского фронта, имел звание полковника.
— Шатов Николай Степанович, 1901 года рождения, уроженец деревни Шатово, Котельнического района, Кировской области, по национальности русский, бывший член ВКП(б) с 1929 года, последняя занимаемая должность в Красной Армии — начальник артиллерийского снабжения Северо-Кавказского военного округа, имел воинское звание подполковника.
ОН ВЫБРАЛ ВЕРЕВКУ
Через Дерибасовскую шел, чеканя шаг,
В форме вермахта, багровый весь, с трехцветной
Ленточкой на рукаве — как будто ярый враг —
Власовец. Свершался, видно, план заветный:
Сам Главнокомандующий новых- русских войск
Должен к нам приехать для такой проверки —
Как готовится Одесса поддержать его
В час решающей борьбы. Но силой скверной
В недрах вермахта тогда же против сил РОА
Осуществлена коварная затея:
Их бросают охранять чужой военный вал —
Атлантический. И вижу лишь портрет я
Власова нахмуренного на листе "Зари"...
А потом он, говорят, в огонь бросался,
Не выдерживая, что вокруг Берлин горит,
С риском там погибнуть — безнадежный, жалкий...
И тогда задобрили благой порыв его:
Карту политическую били женской,
Познакомив с дамой — привлекательной вдовой.
А в день свадьбы их скончался Рузвельт. Тщетно
Шла игра на резкий поворот в конце войны —
Вот уже гремел "Славянский марш" в том зале,
Где воссели власовцы. И кажется: они
После Праги ринутся в Москву... Но взяли
Там же из машины пленного — ив самолет.
Камера Лубянки. И в ней — в Тридцать Первой
Больше года ждал судьбы отрадной поворот,
А потом Андрей Андреевич сжал нервы
На суде в достойный исторический кулак,
Чтобы у стены, кирпичной на Таганке
С петлей на высокой шее удалиться в мрак.
Презирая будущую ложь поганых
Палачей и недругов. Классическая смерть
Выбравшего гордую веревку вместо
Покаяния' Такую воинскую честь —
Для прошедших плен, для заслуживших месть там —
Сохранили и заброшенные в лагеря
Власовцы, маршировавшие в Одессе
И кричавшие в театре Оперном "ура"
Накануне краха эпопеи дерзкой.
Иван Черняга
Из книги А. Колесника "Грехопадение"
Из письма А. И. Деникина американскому командованию
"Октябрь 1946 г.
...Сотни человек "дисплейсед персон" сидят в лагерях оккупированной Германии и Италии. Эти люди лишены самых элементарных человеческих прав на свободу и вольный труд, т. е. на это, за что столетиями боролось человечество.
И среди этих обездоленных самые несчастные — русские, ибо грозит выдача советской власти, с необыкновенным, зловещим упорством добивающейся этой "репатриации". Теперь, когда столь многое из того, что творится за "железным занавесом", стало явным, когда явилось уже столько живых свидетелей неописуемой жестокости, с которой коммунистическая диктатура обращалась с человеком, общественному мнению США должно быть понятно, почему эти русские люди больше всего боятся... возвращения на родину (орфография подлинника. — А. К.). Знала ли история подобное явление, чтобы десятки, сотни, тысячи людей, выведенных из родной страны, где протекала вся их жизнь, и где, следовательно, сосредоточились все их интересы, где остались их семьи и близкие, — не только всеми силами противились бы возвращению, но одна возможность его доводила бы их до сумасшествия, до самоубийства.
Пресса касалась этого вопроса не раз, в официальных докладах он освещен вполне. И вы знаете, конечно, о тех кошмарных драмах, которые разыгрались в лагерях Дахау и Платтлинге, когда американские солдаты силою волокли упиравшихся, обезумевших от ужаса, обливающихся кровью русских пленных, которые бросались под колеса гру-зовиков, перерезывали себе горло и вены, старались воткнуть себе в грудь штык американского солдата — только бы избежать "возврата на родину"... Эти страшные страницы стали уже достоянием истории и, думаю, их никогда не забудут участники — ветераны США.
Я знаю, что оправданием у творивших это дело служат Ялтинские договоры... Но подобный торг человеческими душами не может быть оправдан никакими политическими договорами. Ибо есть нечто превыше политики — христианская мораль, достоинство и честь человека.
Массовые выдачи в последнее время прекратились, но в неболь-
шом числе советской власти все еще удается добывать свои жертвы. Как она с ними поступает, неизвестно. Путем невероятных усилий отдельным репатриированным удалось вырваться обратно из лагерей СССР, и они поведали о всем пережитом на страницах печати. Это быль так страшно, что иностранцам все еще трудно в нее поверить. А тем временем русские люди, сидящие за проволокой лагерей, в приютах Красного Креста или на частных квартирах в зоне американской оккупации, живут в постоянном смертельном страхе, ожидая выдач их Советам.
Все эти люди — мужчины, женщины, дети, старики — чувствующие себя на краю пропасти, перенесли такие лишения, такие страдания, что если бы описать все ими пережитое, получилась бы небывало жуткая книга человеческой скорби.
Они стучатся во все сердца, шлют повсюду свое тревожное С. О. С., не переставая верить, что и за ними будет признано право на жизнь. Они ждут решения правительства свободолюбивого народа.
Один русский религиозный мыслитель сказал недавно, что "человеческая совесть больна"... От болезни можно ведь выздороветь, только смерть безнадежна.
Помогите же тем, кто верить в человеческую совесть!
Искренне Ваш А. И. Деникин
Б. главнокомандующий Русской армией (1917—1920)".
Приложение
к еженедельнику "Литературная Россия" "Русский рубеж", 1990
/отрывки/
Михаил НАЗАРОВ
Конец РОД был трагичен и символичен.
Поражение Германии ни у кого не вызывало сомнений. 28 марта 1945 года руководство КОНРа приняло секретный план о сосредоточении своих вооруженных сил в районе Альп, чтобы позже соединиться с югославскими национальными отрядами Д. Михайловича, Д. Льетича и Недича для партизанской борьбы против коммунистов. Руководители РОД полагали, что союз западных демократий со Сталиным — чисто тактический и временный; что после падения Германии англо-американцам понадобятся части РОА — для противодействия режиму, принципиально враждебному демократии. Поэтому с самого начала КОНР пытался установить контакты с западными державами и объяснить им свои цели
Активные усилия в этом направлении были предприняты уже упоминавшимся эмигрантом Ю С. Жеребковым. Став министром иностранных дел КОНРа, он наметил «скорейшее назначение официальных или официозных представителей КОНР в нейтральных странах» из числа «старых эмигрантов, проживающих на территориях этих государств. На их обязанности лежало создание контактов с правительственными и политическими кругами, а также с прессой. Они должны были регулярно информировать вышеприведенные круги о целях и задачах Движения». Но осуществить этого не удалось.
В феврале 1945 года Жеребков передал представителю Международного Красного Креста меморандум КОНР с просьбой обратить внимание союзных держав на политический характер освободительного движения и предоставить захваченным в плен солдатам РОА традиционное в западных странах политическое убежище. В меморандуме указывалось, что в случае выдачи — в СССР солдат РОА ожидает смерть. Устный ответ председателя МКК из Швейцарии был уклончивым «Ввиду деликатности и сложности положения КОНРа необходима какая-то крупная услуга, какой-то факт, могущий оправдать в мнении западных союзников самое существование освободительного движения» В виде такой услуги председатель МКК попросил предотвратить уничтожение немцами узников концлагерей — и Жеребков обещал, что КОНР сделает все возможное (ген Власов настойчиво просил об этом Гиммлера, но большего сделать не мог).
На 25 апреля 1945 года было подготовлено обращение Власова по пражскому радио к народам всех государств, представители которых собрались в Сан-Франциско в связи с созданием ООН, — но немецкие власти воспрепятствовали этому.
В самом конце войны Жеребков пытался лично пробиться в нейтральную Швейцарию для установления связи с англо-американцами — но швейцарские власти откачали ему в визе. Нелегальный переход границы был пресечен пограничниками, и Жеребков был интернирован американцами. Были и другие попытки установить контакт с Западом через Швейцарию (с помощью митр Анастасия и философа Б. П. Вышеславцева) Швейцарский журналист Брюшвайлер пытался напечатать в «Нойе цюрхер цайтунг» серию статей о РОД (но, видимо, не пропустила цензура).
Безуспешно пытался установить такие контакты и НТС, в котором всегда существовало течение, не верившее в изменение немецкой политики и считавшее необходимым более сильную ориентацию Союза на Запад. Такого мнения придерживался М. А. Георгиевский, остававшийся во время войны в Югославии и практически не участвовавший в РОД. Еще до начала советско-германской войны под его руководством планировалось создать представительство НТСНП на Западе — о чем была достигнута договоренность с представителем польского правительства ген. Сикорского в Лондоне ; но стремительный захват немцами Югославии в 1941 году помешал этому. Остававшиеся в Париже члены Совета НТС Р. П. Рончевский и А. П. Столыпин тоже должны были установить контакт с союзниками: «оправдать работу Союза на занятых немцами' русских территориях и по-новому наладить борьбу за Россию». «Но эти попытки не дали ничего существенного. К нам серьезно не отнеслись», — вспоминал Столыпин. Как признавал американский историк Г. Фишер, «западные настроения были такими, что никакое дипломатическое искусство членов НТС в западных столицах на них повлиять не могло».
В последние дни войны «по мере продвижения союзных войск, на Западе, по распоряжению Власова, за линиями англо-американцев оставлялись лица, снабженные письменными полномочиями КОНРа. Эти лица должны были добиваться приема в военных штабах и вести переговоры о капитуляции частей РОА, с единственным условием — невыдачей их Советам». Например, парламентерами к американцам были посланы Штрик-Штрикфельдт и ген. Малышкин (выдан в СССР); к англичанам — В. Д. Поремский и М. К. Мелешкевич, которых вместо переговоров посадили в лагерь (Мелешкевича тоже выдали). Попытки спасения русских предпринимали и немецкие военные, используя свои довоенные связи ...
Кое-где сами англичане распространяли обнадеживающие листовки, заверяя русских, что «перебежчикам гарантируется «свободная и независимая жизнь». 900 членов РОА в Намюре сдались, поверив этому обещанию». Впрочем, асе части РОА, не сделав ни единого выстрела, сдались англо-американским войскам. Однако натолкнулись на полное непонимание идеи «третьей силы» и даже на враждебность. У англо-американцев к этому была конкретная причина: русские батальоны, использованные немцами на Западном фронте. Руководители РОА пытались объяснить, что КОНР к этому отношения не имел и не мог этого предотвратить. Они просили для РОА политического убежища и выражали готовность объяснить перед судом, почему оказалась союзниками немцев...
Власов, Меандров, а также старые эмигранты ген. С. К. Бородин (командир полка в группе Туркула), ген. П. Н. Краснов писали меморандумы. Объясняли, что сталинское правительство не имеет полномочий от народа, который постоянно боролся против большевиков (гражданская война, восстания), и РОА продолжает эту борьбу. Поэтому не Сталин должен быть союзником демократий, а РОД. Были коллективные письма королю Георгу VI, в Лигу Наций, в Международный Красный Крест, архиепископу Кентерберийскому, госпоже Рузвельт (отмечалось, что при сталинском режиме было убито около 20 миллионов человек). Меандров напоминал о приказе № 270 от 16 августа 1941 года, по которому сдавшиеся в плен советские солдаты считались изменниками и заочно приговаривались к смерти, а их семьи — к аресту.
Меандров подбадривал своих солдат, объясняя, что «Соединенные Штаты, поборники свободы и демократии, сумеют «отличить бандитов от идейных борцов и возьмут последних под свою защиту». Этим поддерживалась дисциплина, некоторые части приняли участие в восстановительных работах. Кое-кто из старых эмигрантов надеялся .на повторение «галлиполийского чуда»...
Никто из них не знал, что их участь была давно предрешена союзными правительствами. Первые группы вездесущих русских в немецкой форме были захвачены англо-американцами в Северной
Африке и тихо выданы в СССР через Египет и Иран, по устной договоренности, еще в 1943 году. В 1944 году так же стали поступать с пленными, захваченными в Европе. 11 февраля 1945 года эта договоренность была зафиксирована в Ялте подписанием секретного соглашения между демократиями и Сталиным о выдаче в СССР всех советских граждан по состоянию границ на 1 сентября 1939 года, независимо от их согласия. (Генерал де Голль заключил со Сталиным свое «ялтинское соглашение» 29 июня 1945 года ...)
Выдачи были произведены в разное время, но всегда — обманным путем и с большой жестокостью. Освободители Праги (1-я дивизия), Власов и его штаб были выданы американцами уже 12 мая: в расположение обезоруженных власовцев были впущены советские танки, которые расстреливали бегущих людей... Казаки с семьями были выданы англичанами, с сотнями жертв, в мае-июне. 2-я дивизия РОА (уже лишившаяся Тру хина, Боярского, Шаповалова, Зверева) под командованием Меандрова была интернирована, и ей предстояла депортация в СССР порциями (из нее спаслась десятая часть)...
Таким образом, отказавшись от спасения своих пленных в ходе войны, советское правительство потребовало назад выживших. И теперь уже не только Сталин и Гитлер, но и западные демократии игнорировали Женевскую конвенцию 1929 года по обращению с пленными, по которой правовое положение пленных «определялось единственно внешним признаком — формой, которую они носили в момент пленения, а не их национальностью» (РОА имела немецкую форму с русскими знаками различия). Хофман отмечает, что западные державы придерживались этого принципа во время войны, поскольку «в армиях Великобритании и США воевало множество представителей других стран, в том числе стран Оси (немецкие и австрийские эмигранты, среди них было много евреев), и их следовало уберечь от опасностей, связанных с пленом... Но война шла к концу, опасность ответных мер уменьшалась, и союзники проявляли все меньше склонности соблюдать Женевскую конвенцию». А по окончании войны они стали рассматривать власовцев «как предателей союзной державы» — вопреки Конвенции, без всякого разбирательства и суда. Старые эмигранты пытались спасать соотечественников. Перед выдачей остатков 2-й власовской дивизии в Платтлинге (февраль 1946 г.) «поднялась на ноги почти вся мюнхенская эмиграция. Некоторые горячие головы предлагали совершить нападение на лагерь с разных сторон, но это значило бы бросить вызов американской армии и дать ей повод расправиться со всеми русскими... в лагерь ввозились сотнями ножницы, чтобы прорезать проволоку, и лопаты для подкопа, а для беглецов были приготовлены документы и местожительство. К сожалению, беглецов было мало, и несколько человек было подстрелено», — писал К. Кромиади.
С. Фрелих, находившийся тогда в Мюнхене с подложными документами, развернул большую активность в сотрудничестве с молодежью НТС и с Зарубежной Церковью. Именно Фрелих готовил побег из Платтлинга, переправив в лагерь ножницы и лопаты. Подкоп был готов, но раскрыт охраной накануне побега.
«Большую энергию и оперативность проявили тогда члены организации молодежи при КОНРе — братья Крыловы, Кружин, Комар, Русанов», — отмечает Кромиади. В Мюнхене «главными пунктами сосредоточения власовцев были квартира инженера К. Попова, квартира К. Крылова, лагерь Шлейсхейм, где образовалась целая сеть, помимо власовцев...то же самое происходило на севере, где обосновался НТС, и во французской зоне, где колоссальную работу проделал полковник Сахаров со своими людьми».
Наиболее распространенной формой спасения было изготовление фальшивых документов, дававших статус «старых эмигрантов»: югославских, чешских, польских. Этим активно занимался С. Фрелих, семья Н. А. Цурикова в Мюнхене, униатский «епископ» (ненастоящий) Автономов, а НТС собирал беглецов по всей Германии, свозя в
лагерь Менхегоф, в фургончике с отпугивающей надписью «Тиф». Но выдавать себя за Старых эмигрантов не везде удавалось: англичане устраивали языковые проверки с привлечением СМЕРШа; в спорных случаях — выдавали людей; при попытке к бегству был приказ — убивать.
Хофман отмечает действия Зарубежной Церкви. В августе 1945 года «митрополит Анастасий заявил протест генералу Эйзенхауэру, и это, несомненно, повлияло на решение приостановить выдачи», но лишь на время. Накануне выдачи в Платтлинге «в феврале 1946 года папа Пий XII, откликнувшись на мольбу Православной Церкви за рубежом о помощи, заявил протест против «репатриации людей помимо их воли и отказа в праве убежища». Секретарь Синода «протоиерей граф Граббе и полковник Кромиади по поручению Синода посетили штаб-квартиру во Франкфурте, тщетно пытаясь добиться отмены приказа. Их отослали к правительству в Вашингтоне, а оно ответило на послание Синода лишь 25 мая 1946 года, когда все уже было кончено».
Уже в процессе самих выдач священники с крестами в руках становились перед английскими и американскими солдатами, пытаясь их остановить, вразумить, — их, бывало, сметали с дороги прикладами и резиновыми дубинками...
«...выдачи производились во всех районах Германии и Австрии, занятых союзными войсками, а также во Франции, Италии, Северной Африке, Дании, Норвегии и других странах. Даже нейтральная Швеция неукоснительно проводила депортации интернированных и беженцев из Прибалтики. Швейцария, чтобы избавиться от русских, прибегла к методам психологического воздействия. Только княжество Лихтенштейн сумело противостоять всем настояниям советского правительства и находившейся в стране советской репатриационной комиссии, не допустив нарушения., государственных законов и христианских заповедей любви к ближнему», — пишет Хофман. Эта конституционная монархия (ею тогда правил Франц-Иосиф II) площадью 157 кв. км и с вооруженными силами в 11 полицейских была единственным государством, которое отказалось присоединиться к всеобщему демократическому предательству.
Из Финляндии, помимо советских пленных, в мае 1945 года министром внутренних дел по советским спискам был выдан 121 старый эмигрант, в их числе ген. С. Добровольский (издатель журнала «Клич», казнен), С. Петриченко (бывший руководитель Кронштадтскою восстания 1921 года, умер в советской тюрьме), Кузьмин-Караваев (зам. председателя Комитета по делам русских беженцев)...
В "Лихтенштейне спаслись остатки «1-й Русской национальной армии» ген. Хольмстона-Смысловского; с ними прибыл и вел. кн. Владимир Кириллович, насильно увезенный немцами при их уходе из Франции (однако ему пришлось вернуться из Лихтенштейна в Австрию). Около 200 человек поддались советским уговорам и репатриировались в СССР. Остальные содержались и потом эмигрировали в Аргентину за счет княжества при единодушной поддержке населения. Советский генерал угрожал, что «если они не будут выданы. Советский Союз никогда не установит ни дипломатических, ни экономических отношений с Лихтенштейном». Глава княжеского правительства А. Фрик ответил: «Ну что же, это дело ваше, но я не хочу, чтобы мои внуки когда-либо могли сказать, что их дед был убийцей».
Англо-американцы тоже прекрасно знали, что ждет выдаваемых: в Мурманске, Одессе, Любеке расстрелы производились чуть ли не на глазах у англичан, и они об этом писали рапорты. В главном пункте передачи казаков, в Юденбурге, «несколько дней и ночей... работали расстрсльные команды, постоянные залпы глушились запущенными для этой цели двигателями». Все это еще в 1944 году предвидел особенно настаивавший на выдачах британский министр иностранных дел Э. Идеи: «Если мы сделаем так, как хочет советское правительство, ...мы многих из них пошлем на смерть»; но «нам они здесь не нужны». «4 сентября Военный Кабинет одобрил предложение Идена «после короткой дискуссии». У американцев дискуссия была более продолжительной, но с тем же результатом.
Ялтинское соглашение предусматривало выдачу не только власовцев и военнопленных, но также «остовцев» и беженцев. Вот как это происходило в обычном лагере для перемещенных лиц под Бременом: «...около 2-х часов ночи у обнесенного проволокой лагеря остановились английские и советские военные машины. ...разом включились все прожектора, ярко осветив лагерь. Его обитатели в панике бросились из своих жилищ — их встретил пулеметный огонь советских охранников. На глазах у майора Вольфа и его солдат с десяток мужчин, женщин и детей были убиты на месте. Раненых было много больше...». Майор Вольф «присутствовал при нескольких массовых расстрелах. В ответ на его рапорт полковник Питер Лейн из разведки ответил, что такова политика британского правительства и ничего поделать тут нельзя».
Все это происходило в то самое время, когда союзники-победители торжественно подписывали Устав ООН (26.6.1945) и когда на Нюрнбергском процессе (20.11.1945 — 1.10.1946) судили побежденных за — «тягчайшие преступления против человечества»... Н. Толстой пишет, что и выдачи советских граждан на явную смерть «трудно назвать иначе, как военным преступлением».
Самоубийства среди выдаваемых были столь обычным явлением, что, например, в 1947 году при выдачах из Италии «каждый состав включал в себя и вагон-морг», поскольку советские представители соглашались, «принять мертвых и засчитать каждого из них за выданного пленного» Только к 7 сентября 1945 года западными союзниками было выдано 2 229 552 человека . Эта цифра не окончательная, поскольку выдачи продолжались (правда, уже в меньших количествах). Согласно другой советской цифре, опубликованной в том же 1945 году (и, следовательно, тоже неполной), «освобождено и репатриировано было 5 236 130 советских граждан» (сюда включены не только выданные Западом, но и захваченные в советской зоне оккупации). «Бывший офицер НКВД, имевший доступ к досье этой организации», сообщил, что в 1943-1947 годах «было репатриировано около пяти с половиной миллионов русских».
Хофман считает, что около 30 процентов власовцев и военнослужащих «восточных батальонов» были расстреляны, остальные (выданные позже) получили по 25 лет лагерей . «Остовцы» и беженцы получали меньшие сроки (чаще всего 10 лет) или посылались на тяжелые работы — их преступление состояло в том, что они заглянули на «другую сторону луны» и уже не могли слепо верить советской пропаганде...
Лишь небольшой части власовцев удалось спастись. Повезло группе ВВС ген. Мальцева (5000 человек): из них была выдана лишь десятая часть (и сам Мальцев). «Командир транспортной эскадрильи майор Тарковский... будучи старым эмигрантом, не подлежал выдаче, но он настоял на том, чтобы разделить судьбу своих товарищей». Сам Власов отклонил возможность побега в Испанию на самолете; ни он, ни Меандров не воспользовались и намеками американских офицеров на возможность побега, решив до конца разделить судьбу своих солдат. Так же поступил немецкий генерал фон Паннвиц.
Остаткам «Русского корпуса», благодаря усилиям полковника У. Линга (бывшего британского офицера связи с Деникиным и Врангелем), лишь с трудом удалось доказать, что они не подлежат выдаче. Учитывая родословную Корпуса, они были прямыми преемниками армии Врангеля — ив какой-то мере им удалось повторить «галлиполийское сидение». Перешедшие в Австрию 4.500 человек сохраняли образцовую дисциплину и назвали место своего интернирования в Келлерберге — «Белый русский лагерь». Последним командующим корпуса стал полковник А. И. Рогожин (после смерти ген. Штейфона 30 апреля 1945 году). За годы войны через Корпус прошло 17090 человек, в том числе 32 генерала: потери: убиты и умерли 1132, ранены 3280, пропали без вести 2297...
Главное же, почему советская сторона настаивала на выдачах, — чтобы не укреплять эмиграцию свежими силами и не выпускать в западный мир миллионы свидетелей своих преступлений.
Владимир Гридин
СЛОМАННАЯ СУДЬБА
У костра,
На мерзлом торфболоте,
Я сижу, колени обхватив.
Слушаю, как вон из горькой плоти —
Из души соседа льется стих.
Не про лукоморье или парус
Одинокий — негде здесь белеть,
Кроме снега... А о том, как в паре
Довелось слоняться и скорбеть —
То в Париже, где кафешки, то ли
По бельгийским городкам пешком.
Ни работы, ни жилья. Но доли
Беглеца он не страшился. В дом
Свой далекий парень отправлялся,
Променяв погоны на тряпье.
И хоть друг оставил, но собрался
В одиночестве дойти! Ее —
Мать родную повидать бы скоро,
На отца могилке побывать.
Пусть встречает Родина укором —
Не на отдых ласково в кровать
Загоняет... Каторжная зона:
Нары, пайка, лом в руках, мороз.
Лишь к отбою, за махрой казенной
Разговор душевный, аж до слез
Про заветную надежду — волю,
На которую вел генерал...
Или дым костра уносит в поле
Имя запрещенное? Наврал,
Получается, поэт — Пылаев,
Сам служивший в призрачной РОА,
Что нам улыбнется доля злая
Вновь у торфболотного костра?
Но вот машет издали конвойный —
И беру я снова в руки лом,
Вспомнив о прошедшем наши войны
Друге детства, чья судьба — на слом.
Из книги В.Гридина
"Мы, которых не было..."
ПАМЯТИ МИХАИЛА ПОПОВА
МОЙ СОСЕД
вместо баллады
Нет ничего страшнее смерти в
лагере...
А. Федосеева, Радио "Свобода"
Мы жили почти рядом.
Он
В том переулке, где был дом —
На зависть всем простым соседям:
Богатый, аккуратный, светлый.
Дом труженика злых морей —
Механика с женой своей —
Гречанкой, дремлющей в окошке
По целым дням с блаженной кошкой.
Их сын весьма заметным был —
Как баловень морской судьбы:
Всегда надменный, сытый, праздный,
Он нам казался высшим кадром.
Тогда не сразу я узнал,
За что сосед арест познал:
Без денег, без работы сносной
На море, раз запрет был грозный,
Пусть и со знаньем языков,
По-русски он не снес оков
И стал наивные листовки
Совать по ящикам почтовым.
Ну и влепили целых шесть —
К его полста ...
Наглядный Жест!
А после он соседом стал,
Приплыв на лазерный причал.
Мы встретились в мордовской зоне,
Когда с тайшетским эшелоном
Его пригнали на убой...
Да, тут не выдержит любой:
И сырость, и порядок строгий,
И вся людская безнадега.
А как большому моряку
Извечно выносить тоску
По той элементарной пище,
Какой здесь и с огнем не сыщешь?
Так не осталось ничего
От несшего тугой живот
И, даже избегая женщин,
До ста жить могшего
Не меньше?
Сосед скончался там,
когда
Успел оставить я свой ад.
И мне не по себе немножко
Бывало видеть у окошка
Его дряхлеющую мать
И на вопросы отвечать,
Пока ей вскоре не судилось
Уйти из жизни той постылой
Вслед за сынком-холостяком.
Как и за мужем-моряком.
Работавшим до перестройки
Лишь председателем жшипройки.
Так разорилось их гнездо —
Пустым остался добрый дом,
Где только кошка уцелела —
Дитя гречанки ошалелой.
Но до сих пор в ушах Моих
Стоит ее нерусский крик:
"Кто посадил его на голод?"
О, тщетный всенародный голос!
Из книги В. Гридина
"Мы, которых не было..."
НАША МОЛИТВА
Взвыл Блок: "Мы дети страшных лет России..."
Как оправдались горькие слова!
Казалось, не было уже той силы,
Которая б ни изводила нас...
Пусть даже счастья легкого не ждали,
Но разве это заслужили мы —
Все то, что людям уготовил старый,
Запутавшийся в дрязгах, злобный мир?!
Досталось нам безумное наследство,
И вот — в ответах за отцов грехи —
Распяты на земле, где наше место
Конвойные топтали сапоги.
Но все же нам, как на суде, осталось
Произнести здесь праведную речь —
Не просто кровью на кресте истечь,
А завещать другим, идущим с жаром
В меняющийся, странный этот мир:
Ведь он прекрасен и неповторим...
Да, что бы раньше ни казалось Блоку,
И что когда-то сами ни снесли,
Но все-таки прославим, словно Бога,
И в этот день почтим молитвой строгой
Иконописный лик Родной земли!