Развороты судьбы. Книга первая: АБВЕР СМЕРШ
Развороты судьбы. Книга первая: АБВЕР СМЕРШ
РАЗВЕДШКОЛЫ АБВЕРА В ПОЛЬШЕ, ЭСТОНИИ И ФИНЛЯНДИИ
Плен. Центральная Варшавская школа Абвера
ПЛЕН. ЦЕНТРАЛЬНАЯ ВАРШАВСКАЯ ШКОЛА АБВЕРА
В 1940 году я призвался в армию и начал свою службу в 334-м ОЗАД (отдельный зенитно-артиллерийский дивизион) 187-й стрелковой дивизии (СД) Киевского особого военного округа. В дивизионе ждали получения радиостанции. Однако на этот момент радистов не было, и меня направили на учебу в 143-й ОБС (отдельный батальон связи), который входил в состав той же 187-й СД и находился при штабе дивизии в Чернигове.
Я начал организовывать красноармейскую самодеятельность, так как с детства имел влечение к театральному искусству и музыке (в 1934 году был даже принят в театральное училище В.Э. Мейерхольда). В первую очередь из роты радистов был создан хор, а поскольку в радисты отбирали ребят, имеющих хороший слух, то буквально за неделю хор голосистых хлопцев начал «функционировать». Особенно эта рота радистов, половину которой составлял хор, выделялась во время строевой подготовки пением красноармейских строевых песен. Во время первого же смотра художественной самодеятельности 187-й СД самодеятельность 143-го ОБС заняла первое место. Кроме хора общего были отдельные солисты и «мастера художественного слова». Я дирижировал хором, конферировал (с юмором) и читал басни С. Михалкова, И. Крылова и рассказ деда Щукаря из «Поднятой целины» М. Шолохова.
После дивизионного смотра художественной самодеятельности меня вызвал начальник политотдела 187-й СД старший батальонный комиссар Пыльцов, назначил руководителем художественной самодеятельности и разрешил два раза в неделю проводить репетиции в ДК (Дом Красной Армии). Когда хор шел по городу в ДК и пел солдатские строевые песни на три голоса, все улицы по нашему маршруту были полны народу, и часто раздавались аплодисменты.
В апреле 1941 года я закончил курс обучения радистов и, получив звание старшего сержанта, вернулся в свой 334-й ОЗАД с назначением на должность начальника радиостанции и заведующего делопроизводством дивизиона.
В конце мая 1941 года зенитные дивизионы Киевского и Белорусского особых военных округов были собраны на учебные сборы и учебные стрельбы. Сборы эти проходили недалеко от города Остер (между Киевом и Черниговом) в лесистой местности у Днепра. Наш 334-й ОЗАД прибыл на сборы последним и расположился на опушке леса.
В 3 часа утра 22 июня на этот лес посыпались немецкие бомбы (немцы прекрасно знали, что зенитные сборы укрыты в лесу).
Наш дивизион ощутил войну в первые же ее часы. Одновременно бомбы посыпались на Киев, Минск и другие крупные города, на все прифронтовые аэродромы, армейские автохозяйства и складские базы.
Сразу же после первой бомбежки понесший большие потери ОЗАД направился на свое основное местопребывание в город Конотоп для пополнения личным составом и техникой. За три мобилизационных дня в Конотопе мы получили от народного хозяйства всего лишь несколько автомашин — на этом и кончилось наше пополнение. По штату военного времени ОЗАД должен был состоять из трех батарей по четыре орудия в каждой. У нас было всего три орудия, с ними мы и направились на фронт.
В первые дни войны начал создаваться резервный фронт, так как занимавший оборону Западный фронт был почти разгромлен. 26 июня наш дивизион в составе 187-й СД 21-й армии резервного фронта занял оборонительный рубеж на восточном берегу Днепра. В это же время немецкие войска подошли к Днепру и с запада. Резервный фронт развернулся по линии Невель—Витебск—Могилев—Жлобин—Гомель—Чернигов, то есть по всему восточному берегу Днепра. Немцы, форсировав Днепр севернее и южнее основной группы наших войск, постоянно охватывали нас клещами, пытаясь окончательно окружить и разгромить наши войска. Отступая с боями, наша 187-я СД отходила на восток. По стратегическим соображениям ОЗАД по самолетам противника огонь не открывал, иначе был бы сразу уничтожен. Мы, по сути, занимались охраной штаба дивизии, открывая огонь по наступающим танкам и пехоте противника.
Командующий 21-й армией генерал-лейтенант В.И. Кузнецов, по воспоминаниям маршала И.Х. Баграмяна, неоднократно
докладывал, что три его дивизии— 187-я, 117-я и 219-я — несколько раз с большим трудом выходили из окружения.
Вскоре 187-я СД, как самая левофланговая западного направления, была передана в подчинение Юго-Западного фронта, которым командовал Герой Советского Союза генерал-полковник М.П. Кирпонос. В состав этого фронта входили 5, 6, 12, 26, 37-я с киевским УР (укрепрайоном) и наша 21-я армия. Эти шесть армий сдерживали немецкое наступление на протяжении фронта в 800 километров. Вскоре немцы, обойдя этот состав войск и с севера, и с юга, замкнули окружение, и фронт немецких войск двинулся на восток, а наша группировка (около 600 тысяч человек), не имея снабжения ни боеприпасами, ни бензином, ни фуражом, ни продовольствием, оборонялась, как могла.
По тем же воспоминаниям маршала И.Х. Баграмяна, командующий фронтом М.П. Кирпонос свой доклад в Генштаб об обстановке заканчивал словами: «Фронт перешел к боям в условиях окружения и полного пересечения коммуникаций».
В 20-х числах сентября 1941 года во время контратаки против немцев Кирпонос был ранен в ногу, а вскоре, при сильном минометном обстреле, около генерала разорвалась мина. Он был ранен в грудь и в голову и через две минуты скончался.
Г. К. Жуков несколько раз обращался к Сталину с просьбой и требованием разрешить оказать помощь Юго-Западному фронту по выводу войск из окружения. Сталин отвечал: «Пусть они воюют там и сдерживают наступление немецких войск».
Немецкие войска наступали уже в 150 километрах восточнее окружения. Десятки генералов, сотни полковников, тысячи офицеров, а всего около 500 тысяч человек Юго-Западного фронта были взяты в плен.
Остатки нашей дивизии в числе шести армий Юго-Западного фронта попали в кольцо окружения. Пленных солдат загнали в церковь, битком. А утром выгнали на улицу и объединили в колонны до 1000 человек.
Четыре дня наша длинная колонна под охраной немецких, а больше румынских и венгерских солдат с овчарками пешим порядком передвигалась на запад.
Этот «поход» был очень изнурительным. Шли по 12—14 часов в сутки. Как говорят в народе — с рассвета до темна. Через каждый час — 5 минут отдыха. Обед в 12 часов. Первый и второй день — по 500 грамм хлеба. Третий день — по литровому черпаку подсолнуховых семечек. Четвертый день — большая оцепленная площадь пшеничного некошеного поля: «Рвите, кто сколько
сможет, пшеничные колосья, в пути будете есть свою русскую пшеницу».
Немцы объясняли, что они не ожидали такого количества пленных и не готовили для этого съестных запасов. Во время сбора колосьев несколько раз была слышна стрельба и лай собак — это кто-то пытался сбежать, но заканчивал свой жизненный путь на этом урожайном пшеничном поле (урожай 1941 года был очень обильным).
Убивали не только при попытке бежать. Расстреливали совершенно выбившихся из сил, ослабевших, кому уже не могла помочь поддержка товарищей по шеренге.
Был случай, который можно назвать самоубийством, когда совершенно отчаявшийся человек, не видевший впереди никакого выхода, выбежал из колонны, разодрал на груди рубашку и закричал: «На! Стреляй гад! Пусть я умру здесь, на своей земле, в России, но не буду рабом в вашей фашистской Германии!» Автоматная очередь — и человек упал на землю своей Родины — России.
По окончании этого страшного похода мы оказались в большом пересыльном лагере на окраине Кременчуга. Вечером я подошел к еле-еле тлеющему костру. Бородатый мужик в солдатской шинели не по росту прикуривал самокрутку-цигарку лучинкой от костра. При затяжке лицо его осветилось ярче и мне показалось вроде знакомым, но борода мешала узнать его. Всматриваюсь внимательней. Он заметил меня и спросил:
— Узнал? — голос знакомый. Наклоняюсь к нему и полушепотом говорю:
— Пыльцов?
Он закрыл глаза и утвердительно кивнул, а указательный палец приложил к губам. Я тоже кивнул — понятно! Затем поманил пальцем, и мы отошли в сторону.
— Что собираешься делать, худрук? — с прищуром тихо спросил он.
— Не знаю. Вы старше, опытней и умней. Вот и скажите, что теперь делать.
— Скажу. Слушай внимательно. Мы сейчас с тобой званий и должностей не имеем. Мы пленные, и пути наши разойдутся, приказывать я теперь не могу, но совет дам правильный, и если ты его послушаешь и осуществишь, будешь молодцом. Этот лагерь временный, как говорят, «пересыльный». Когда попадешь в стационарный лагерь, займись опять самодеятельностью, как в Чернигове до войны. Ты ведь артист, вот и прояви свой артистизм, умение перевоплощаться, способность общаться с любыми
людьми. Зачем? Надо, чтобы эти твои способности немцы заметили. Такие люди им нужны. Они сейчас усиленно вербуют таких людей в свою военную разведку и перебрасывают через фронт в наши тылы. Расчет у них прост: если даже один из ста переброшенных выполнит задание, то расходы на всех сто завербованных будут оправданы, а 99 переброшенных, убегут ли или их поймают, нее равно создадут в наших тылах обстановку шпиономании, а иногда и паники — это тоже входит в их планы.
Сам не напрашивайся, только после «раздумий» давай согласие. В разведшколе с курсантами общайся хорошенько и подбирай надежных — возможных напарников. Перебрасывают группами. Понял? Это тебе искренний, дружеский и, прямо скажу, отцовский совет. И прошу еще: мы с тобой не знакомы, не встречались никогда. Все! Удачи тебе, худрук!
Он сжал мой локоть и ушел в сторону.
В середине следующего дня немцы отобрали из общей массы 500 человек комсостава и 500 рядовых, погрузили в двадцать красных телячьих вагонов и отправили на запад.
В первую ночь, при замедленном движении в горку, через окошко в углу под потолком убежал один человек. Все оставшиеся волновались, боясь наказания за допущенный побег. В середине дня на какой-то станции отодвинулась дверь, и всем было приказано по коридору из немецких солдат добежать до середины перрона к столу с нарезанными пайками хлеба и, взяв свою пайку, примерно 500 грамм, быстро («шнель-шнелъ») вернуться в вагон. Когда все вернулись в вагон, фельдфебель около стола закричал:
— Was ist das? — На столе осталась одна пайка. Переводчик повторил:
— Что это значит? Кто не получил? Кто-то лежит больной?
— Нет-нет, больных нет. Все получили.
— Schaise mensch! Weg! (Дрянь человек! Прочь!)
Вагон закрыли. Вскоре после выдачи хлеба пленным по всем вагонам эшелон тронулся в дальнейший путь.
Во вторую ночь сбежали еще несколько человек, в том числе я и мой начальник штаба дивизиона — старший лейтенант П. Жеваго. Отойдя к утру от железной дороги на 10—15 километров, мы приютились в глухой деревушке (в маленьких глухих деревушках немцев не было). Отоспавшись и подкрепившись хлебом, картошкой и молоком у одинокой пожилой женщины, мы начали думать: «Что делать?» Родители Жеваго (он украинец) жили в городке Красный Луч, и он предложил добираться ночами к ним. Но я отказался из-за болей в паху, решив, что мне надо окрепнуть,
а заодно помочь этой женщине по хозяйству. Жеваго ночью ушел, расспросив хозяйку о дорогах и ближайших селениях.
На третий день пришла старостиха и сказала, что я должен у нее зарегистрироваться, так как, по законам оккупированной области, она обязана еженедельно сообщать о вновь появившихся людях. Через неделю старостиха сказала, что надо идти в район и оформить более подробную регистрацию. В районе таких «вновь появившихся» собралось восемь человек. Все, конечно, — бежавшие из плена. Без всякой регистрации нас погрузили в крытую немецкую автомашину и под присмотром двух вооруженных полицаев (они сидели в кабине вместе с солдатом-шофером, и один из них постоянно смотрел из кабины в окошко кузова) привезли к железнодорожной станции и поместили опять в небольшой лагерь военнопленных.
В конце октября 1941 года я уже был в стационарном лагере № 11-а офлаг (офицерский), который находился в старых николаевских казармах города Владимира-Волынского. Этот старый военный городок состоял из шести двухэтажных кирпичных корпусов, пищеблока-кухни, штабного корпуса (за зоной, около ворот) и некоторых подсобных хозяйственных построек и сараев.
Весь личный состав военнопленных разделялся по национальному признаку и по военным подразделениям (полк, батальон, рота, взвод).
Три русских полка занимали три корпуса. Украинский полк занимал один корпус, и сборный полк из кавказских и среднеазиатских национальностей размещался в пятом корпусе, а шестой корпус — медицинский — делился на два отделения: для общих больных и сыпнотифозных больных.
Ежедневно при построении-проверке на плацу весь состав выстраивался по этим национальным подразделениям, и каждый командир полка докладывал начальнику лагеря (тоже из пленных) полковнику Матевосяну о состоянии дел в полку — общую численность полка, количество больных, в том числе сыпным тифом, и сколько умерло. Ординарец Матевосяна все это записывал, после чего общая докладная от всего лагеря поступала в немецкий штаб, который находился вне лагеря.
Получалось так, что лагерь вроде жил под руководством самих пленных.
В зоне немцев было очень мало. Иногда при построении, в двух метрах от Матевосяна, присутствовал кто-нибудь из немецких офицеров — помощников коменданта. К каждому полку был прикреплен один немец в чине унтер-офицера или фельдфебеля
и по одному — к кухне-пищеблоку и медицинскому корпусу. Появлялись они три раза в день: утром, при раздаче хлеба, днем, но время обеда, и вечером, перед отбоем.
Ни один пленный не имел права подойти к немцу ближе чем па полтора—два метра (немцы очень боялись заразиться сыпным тифом). В руках у них всегда была или кожаная плетка, или приличная палка. Если кто-то из пленных оказывался вдруг ближе положенного расстояния, получал окрик «Weg!» (Прочь!) и один-два удара.
Питание в этом лагере было «трехразовое». Завтрак: 300 грамм хлеба (на весь день), ячменный кофе (мутная коричневая жидкость), 2 кусочка сахара (на весь день). Обед: около 800 грамм супа (мутная жидкость со вкусом неочищенного картофеля и запахом рыбы. Сам картофель или рыба присутствовали очень редко и в минимальном количестве). Ужин: чай (прозрачная теплая вода с запахом сухой травы) и оставшийся от утренней 400-граммовой пайки кусочек хлеба.
С 1 января 1942 года пайку хлеба увеличили до 500 грамм. Скудность питания немцы объясняли так: «По немецким правилам офицеры физически не работают. Вы все здесь офицеры. Не работаете. По советским правилам — кто не работает, тот не ест».
На работу выходила одна бригада в количестве двадцати человек, бригадиром был полковник Ступников. Эта бригада обслуживала немецкую комендатуру — пилила дрова, чистила картошку для немецкой столовой и выполняла другие хозяйственные работы по указанию немецкого командования.
Через эту бригаду осуществлялся товарообмен лагеря с внешним миром. Агентами товарообмена являлись четверо конвоиров этой бригады. Из лагеря на «рынок» поступали часы, портсигары, хромовые офицерские сапоги, то есть вещи, которые не успел отобрать конвой. Шли на реализацию за территорию зоны и солдатские сапоги, а также кожаные брюки, куртки и пальто. За все это в лагерь приносили хлеб, сало, чеснок, сигареты, табак в листьях, махорку. Цены устанавливались договорные, чаще диктуемые посредниками-конвоирами. Был и второй путь товарообмена. В лагерь два раза в сутки пропускали телегу с лошадью, на телеге лежала большая длинная бочка, но не для воды, а для вывоза из лагеря содержимого отхожих мест. Возчиком был пожилой еврей с желтой звездой на спине и груди. Он привозил только листовой табак, который находился под ним на сиденье. В воротах его почти не осматривали и не проверяли — эта «транспортная» единица издавала такой аромат, что немцы в воротах
только кричали: «Шнель, шнель! Век!» Этот посредник брал за табак только часы, портсигары и ювелирные изделия.
Были случаи, когда некоторые пленные теряли рассудок. Так, один интендант в звании капитана целыми днями составлял МЕНЮ. В основном он составлял меню на обед из трех блюд, а иногда гостевые, свадебные, похоронные — из множества закусок и с таким разнообразным ассортиментом, что некоторые знатоки, которым составитель их зачитывал, удивлялись их изощренности и необычайности. Через два месяца немцы его куда-то увезли.
Табак всегда и везде был в дефиците, и заядлым курильщикам был крайне необходим. Недаром многие приговоренные, как описывалось в разных произведениях, последнее предсмертное желание выражали одним словом: «Закурить!»
В одном из русских полков был майор-танкист, весь в коже — хромовые сапоги, кожаные брюки, куртка, пальто, шлем. Жить без курева он не мог. Для покупки табака сначала поменял пальто на солдатскую шинель, потом куртку, брюки, сапоги, наконец, остался в одном белье и начал менять полпайки хлеба на табак. В конце концов, заболел дистрофией и умер.
Освоившись в лагере и заведя знакомства во всех полках, мы с моим новым знакомым Володей Каракозовым начали создавать самодеятельность. Володя был талантлив всесторонне. Он играл в теаджазе Бориса Ренского — втором в СССР после джаза Леонида Утесова. Этот джаз гастролировал перед войной в Западной Украине и с первых дней войны оказался в тылу немцев. Всех молодых артистов немцы посчитали потенциальными солдатами и поместили в лагеря военнопленных.
Настоящая фамилия Володи была Каракозян, и он сразу познакомился с Матевосяном — начальником лагеря, который очень помог нам в организации самодеятельности. Так, Матевосян купил через немцев старенький аккордеон, на котором Володя прекрасно играл и аккомпанировал певцам-солистам и танцорам.
Я, как и в Чернигове, вел концерт (опять с юмором), читал басни С. Михалкова, И. Крылова и, конечно, рассказ деда Щукаря из романа М. Шолохова «Поднятая целина».
В связи с тем, что с момента пленения и до декабря 1941 года мы находились в антисанитарных условиях, ни разу не мылись в бане, уж не говоря о смене белья, у нас завелись вши и начались болезни — сыпной тиф и дизентерия.
В нашем лагере в городе Владимире-Волынском первоначально была организована простейшая борьба со вшами. В каждом корпусе-полку на чердаке были устроены вошебойки. Боль-
шие чаны, в которых на воле варят асфальт, были установлены на спецфундамент со скамейками вокруг, и в них ежедневно с 1.1.00 до 17.00 горел не очень большой огонь. Пленные вставали на укрепленные скамейки вокруг чана и трясли над огнем свое белье и одежду. В воздухе стоял треск — это лопались и сгорали вши. Позже, в 1942 году, за зоной отремонтировали баню-санпропускник и стали туда водить пленных под конвоем на мытье и санитарную обработку.
В начале января 1942 года я заболел сыпным тифом и дизентерией и был переведен в тифозное отделение медицинского корпуса. За десять дней я, молодой здоровый парень, превратился в «доходягу» — кожа и кости. Все, что происходило вокруг, я слышал, но реагировать не мог. Лежал на спине с открытыми глазами и молчал. Есть сам не мог — руки не подчинялись. Ложка из рук падала, а затем руки падали на нары. Санитар с трудом мог накормить меня. Жизнь и смерть противоборствовали — кто кого?
Однажды слышу и чувствую — меня поднимают, кладут на носилки. Я в одном нижнем белье. Шинель оставляют на нарах. Несут. Куда? Выносят на воздух. Холодно. Зима 1941/1942 года пыла очень холодная. Вижу уже звезды на небе — значит, наступает ночь. Куда же на ночь-то? Ставят носилки на снег. Очень холодно. Я начинаю дрожать. Открывают ворота сарая. Это сарай для трупов из тифозного барака. Почему? Я еще живой! Заносят в сарай. Один санитар берет за ноги, второй подсовывает руки под мои плечи. Я начинаю стонать и от холода дрожать еще сильнее. Второй, который руки подсунул под плечи, говорит:
— Слушай, он еще теплый и дрожит.
— Ничего. К утру дойдет и остынет, — отвечает первый.
— Да ведь это дед Щукарь! Помнишь, выступал на концерте, мы все смеялись тогда. Давай его назад отнесем, а к утру будет видно. Может, отойдет.
Отнесли назад. Положили на мою шинельку и накрыли теплым. Я начал согреваться. Отходить. Это был кризис — и тифозный, и дизентерийный. Согреваясь и почти засыпая, я вспомнил роман Джека Лондона «Смирительная куртка», или под другим названием — «Блуждающие звезды», про американскую тюрьму «Синг-синг» для пожизненно заключенных. Одно время вся тюрьма бастовала и буянила. Вся Америка была встревожена: в чем дело? Почему тюрьма буянит? Джек Лондон, будучи журналистом, добился разрешения тюремного начальства поговорить с заключенными. Первый вопрос его был: «Кто начал первым буянить?» По записям в тюремной книге, где регистрировались
все события, был установлен инициатор бунта. Вот, что он рассказал Джеку Лондону.
«Однажды я чем-то провинился, и меня, «замотав» в смирительную куртку (рукава по семь метров), сильно избили. Лежа в необычайно физически ослабленном состоянии, я начал с величайшим умственным напряжением гипнотизировать себя, чтобы потерять здесь сознание и оказаться в какой-то другой жизни. Постепенно тело мое немело, я терял сознание. В конце концов, я уснул и увидел сон: будто я рыцарь и живу рыцарской жизнью, и любовь увидел, и разные приключения были, и дошло дело до поединка на шпагах, и когда меня там убили, я здесь, в тюрьме, пришел в сознание. Сколько времени длился мой сон, не знаю, вероятно, 3—4 часа, но я точно почувствовал, что эти 3—4 часа я жил другой, интересной жизнью. Чтоб проверить мою теорию самогипноза при сильно ослабленном организме, я еще раз, умышленно теперь, набезобразничал, чтоб меня избили. Надзиратели с еще большим усердием, без моей просьбы, исполнили мое желание, и я начал напрягать свою волю, чтоб «замереть» здесь, потерять сознание и хоть немного пожить в другой жизни. И оно, мое сознание, на этот раз еще быстрей меня покинуло, и я оказался в каком-то межзвездном, космическом пространстве и жил там странной неземной жизнью, пока не произошла какая-то ужасная космическая катастрофа, и я очнулся на холодном тюремном полу в своей камере. Сколько я был в космосе, не знаю, но, очнувшись, очень захотел нашей земной, человеческой еды. Проглотив остывшие уже рыбный суп и овсяную кашу, я стал перестукиваться со знакомыми заочно друзьями и передавать им свою теорию и практику. По отзыву некоторых из них я понял, что моя теория подтвердилась не только моей практикой, но и многими моими «последователями».
Лежа на нарах тифозного отделения, неимоверно обессилевший и голодный, я захотел на себе проверить метод американского заключенного и, закрыв глаза, начал напрягать всю свою волю с единственной мыслью: увидеть, что ждет меня, если я выживу. И я увидел. Увидел себя в группе пленных, которых высадили из крытой немецкой автомашины во дворе большого дома. Из окон этого дома на нас смотрели, улыбаясь, немецкие офицеры, потом многие из них спустились к нам во двор и начали угощать бутербродами и сигаретами. Большинство из них по-русски не разговаривали, некоторые — слабо и с сильным акцентом, а некоторые, видно, были русскими и, угощая нас, говорили:
— Кушайте, кушайте, ребята. Вам надо поправляться и набираться сил, которые вам будут очень нужны после небольшой учебы у нас.
О разведке ни одного слова не было сказано, но чувствовалось, что это какой-то немецкий штаб, связанный с разведкой.
Разбудил меня Володя Каракозов, которому кто-то из санитаров передал, что меня уже считали трупом, но вернули из трупного сарая «выкарабкиваться». Володя был в прекрасных отношениях с начальником лагеря Матевосяном и имел большие возможности в устройстве разных дел. Не подходя очень близко, он подбодрил меня:
— Павлуха, не падай духом и поправляйся брюхом. Вот тут тебе бутылка молока и печенье. Сразу все не ешь. Потихоньку, полегоньку, но почаще. Не дадим вшам высосать у тебя кровь. Вошь, как и клоп — мелкое бескрылое кровососущее насекомое, паразиты наши, а вот еще в банке мазь: если сам не сможешь всего себя натереть, скажи Егорке — санитару, он поможет. Завтра принесу чистое белье, а это отдай сжечь. И хорошей баланды с мясом принесу. Поправляйся!
И я начал поправляться как на дрожжах. Володя ежедневно приносил котелок такой «баланды», в которой половину составляли мясо или рыба. Поваров на пищеблоке набирали из пленных. Шеф-поваром был Миша Егорян, большой друг Володи.
Через десять дней меня выписали и я вернулся в свой взвод второго русского полка. Возвращение мое из тифозного отделения было довольно неожиданно, так как такие случаи происходили редко.
Концертная деятельность наша успешно продолжилась. В конце апреля 1942 года я в составе группы из 20 человек после санобработки по железной дороге под конвоем двух немецких солдат был доставлен в Варшаву, где нашу группу уже ждал автобус. На этом автобусе нас завезли через арку с воротами в большой двор, приказали выгрузиться и сесть за большой длинный стол посреди двора. Когда все расселись, двое солдат принесли тарелки с кусками нарезанного хлеба и немецкие солдатские котелки с немецким солдатским супом (полусуп-полукаша). Алюминиевые ложки у солдат всегда с собой! Когда с содержимым котелков было покончено, эти же двое солдат принесли подносы со стаканами кофе и дали каждому по маленькой пачке печенья. Из окон на нас поглядывали офицеры и штатские (я вспомнил свой самогипноз и убедился в его способности вызывать предвидение). После приема пищи на этом же автобусе, но
уже с одним солдатом и одним офицером-лейтенантом, нас из Варшавы вывезли за город в местечко Сулиевик (15—20 километров от Варшавы) и высадили в небольшом военном городке. Офицер на хорошем русском языке приказал построиться по ранжиру (по росту) на площадке городка, и через минуту из главного корпуса вышел немецкий офицер в звании гауптмана (капитана). Лейтенант скомандовал нам «Смирно!» и пошел навстречу капитану. Не дойдя 3—4 метров, он взял под козырек и доложил что-то по-немецки. Капитан подошел ближе и громко произнес по-русски:
— Здравствуйте, ребята!
Наш ответ был не офицерский, хотя все 20 были офицерами. Кто-то крикнул «Здравия желаем!», кто-то добавил: «Здравия желаем, господин гауптман!», некоторые вместо «гауптман!» кричали «господин капитан». В общем, гвалт получился порядочный, и лицо гауптмана явно выразило недовольство.
— Да-а-а, — протянул он. — Ну, что ж, будем учиться. Вы находитесь в школе, в военной школе, в немецкой военной школе, и здороваться будем по-немецки. Попробуем. Смирно! — скомандовал он. Все подтянулись и замерли по стойке «смирно». — Хайль Гитлер! — резко крикнул он, вытянув руку в фашистском приветствии.
— Хайль Гитлер! — последовал общий, довольно дружный ответ.
— Вот это другое дело. Почти хорошо. Некоторые еще немного опаздывают. Вольно! — Все расслабились. — Поясняю дальше. Вы прибыли в школу немецкой военной разведки Абвер. Кто из вас не хочет или по каким-то причинам не может быть нашим курсантом, скажите об этом сразу, чтобы ни нам, ни вам не тратить напрасно время. Вас отвезут назад во Владимир-Волынский, а скорее всего определят где-нибудь здесь на работу. Это, пожалуй, и для вас будет лучше. Итак, кто не хочет — два шага вперед, ша-а-агом марш!
Шагнули двое, самые пожилые из всех.
— Хорошо! Вы сейчас пойдете со мной, а остальные подождите две—три минуты. Скоро придет фельдфебель, и вы пойдете с ним в баню, хорошенько помоетесь, переоденетесь, и фельдфебель скажет, что делать дальше.
После мытья и переодевания в обычное советское военное обмундирование без всяких знаков отличия, фельдфебель выдал всем по пачке солдатских сигарет и по зажигалке.
— Курите. Отдыхайте. Беседуйте. Из территории школы самовольный выход запрещен. Отбой в 22.00. Ваш домик № 9. Хайль! — И он ушел, оставив нас курить, отдыхать, беседовать...
Центральная Варшавская школа Абвера была создана еще до начала войны, и питомцы ее забрасывались в наш тыл буквально еженедельно, как перед началом войны, так и — особенно — в первый и последующие месяцы.
Обучение в этой школе в то время было ускоренным: «учащиеся» в основном состояли из бывших офицеров Красной Армии или попавших в плен молодых советских радистов, которых надо было только обучить шифру, усовершенствовать их работу на ключе по передаче и приему радиограмм и зафиксироваать особенность «почерка руки» каждого, чтобы знать, кто работает, — посланный Абвером шпион или — под его именем — советская контрразведка, которая дает ложную информацию. Получение такой ложной информации есть тоже своего рода информация.
Начальником Варшавской разведшколы был немецкий гауптман-капитан, хотя курсанты при обращении величали его «господин ротмистр» (в Первую империалистическую войну он был у русских в плену, прекрасно владел русским языком и частенько говаривал, что «прекрасно знает душу русского человека»). Ни фамилии его, ни имени и отчества никто не знал.
Радиодело, особенно прием и передачу на ключе и методы шифровки, преподавали немецкие инструкторы, а остальные предметы (разведка военная, экономическая, политическая, социологическая, топография, методы работы советских органов КГБ, МВД, контрразведки и др.) преподавали бывшие советские офицеры: генерал-майор Салихов (по кличке-псевдониму Османов), подполковник генштаба РККА по кличке-псевдониму Павлов, майор по кличке Зорин (он же заведовал специальной лабораторией, в которой готовились любые советские документы), полковник по кличке Шелгунов.
Курс обучения в школе планировался сроком в 6 месяцев. За 11 и 6 месяцев курсанты в напряженных занятиях, по 10 часов в лень, осваивали все, что им преподавалось, и еженедельно группой по 4—5 человек убывали из школы для переброски в тылы Красной Армии.
Я, как готовый уже радист, окончил все за 3 месяца.
...Однажды, ранним утром в конце июля 1942 года, когда еще не прозвучал сигнал подъема, и вся разведшкола спала, меня и еще двоих курсантов, Ракова и Мотыля, из другой, параллельной группы тихо разбудил помощник коменданта и, приказав захва-
тить все личные вещи, проводил в штаб школы в приемную ротмистра — начальника школы.
Личных вещей, собственно, и не было. Что было на нас надето, то и являлось личными вещами.
Через несколько минут к подъезду штаба подъехала машина «БМВ» — приехал ротмистр.
— Ну, что, молодцы? Подняли вас пораньше? Ничего, кто рано встает — тому Бог дает. Так ведь говорит русская пословица?
— Яволь, господин ротмистр! — козырнул Раков и щелкнул каблуками.
— Ладно, ладно, Раков. Не щеголяй немецким «яволь» и отвыкай по-немецки щелкать каблуками, а то Щелкнешь вот так в Красной Армии и сразу выдашь себя. «Где это он так выучился щелкать? — подумают глядя на тебя. — Так ведь только немцы щелкают». И сразу тебя в контрразведку, — не без иронии сказал ротмистр.
— Что вы, что вы, господин ротмистр, зачем же в контрразведку? Я думаю, до этого не дойдет. Мы только здесь щелкаем, а там не дай Бог. Поостережемся.
— Правильно, остерегаться надо, но и это надо делать умеючи, не перегибая, а то тоже будет подозрительно. Все должно быть в меру. Не переигрывать. Вы ведь все немного артисты, знаю. Наверно, если б не война, стали бы заслуженными артистами РСФСР. Вы, собственно, и стали артистами, только не на два-три часа на сцене, а на все 24 часа ежесуточно, в жизни. Разведчик — это тоже артист, в постоянной опасности и днем, и ночью. И в бодром состоянии днем, и во сне ночью, и спросонья, когда вдруг разбудят... Ну, а теперь к делу...
Ротмистр вдруг стал серьезным. Он обошел свой большой стол, немного отодвинул красивое дубовое обтянутое кожей кресло, и не спеша, обрезав кончик сигары и закурив, сел на его подлокотник. Кабинет наполнился ароматом сигары.
Мы стояли вытянувшись, понимая, что сейчас нам объявят то, к чему готовили несколько месяцев. Последнюю неделю мы уже почти не занимались. Курс обучения был пройден. Проведено испытание работы на ключе, по технике зашифровки радиотелеграмм, ориентировке на местности днем и ночью и т. д.
Мы уже знали, что вот-вот нас изолируют от остальных курсантов, объявят задание, легенды, переоденут, выдадут документы, рации, оружие, деньги и т. д. и перебросят ночью на черном самолете за линию фронта. Куда? В прифронтовой тыл или более глубокий для агентурной разведки?!
Ротмистр серьезно, пристально смотрел в наши лица, затянулся еще сигарой. Он был небольшого роста, волосы с сединой, с четким пробором по центру. Глаза серые, внимательные, лицо круглое с подбородком весьма упитанного пожилого человека.
— Волнуетесь?! — спросил он полувопросительно-полуутвердительно.
— Разведчик не имеет права волноваться, — ответил я твердо, и улыбнувшись, продолжал, — но, откровенно говоря, господин ротмистр, поджилки... трошки трясутся.
Я акцентировал внимание на слове «трошки» (то есть немного), подчеркивая свое донское происхождение.
— Хорошо. Шутка — это хорошо, — ответил ротмистр. — Шутка скрывает волнение, нервозность. Но ты ведь, э-э, как это у вас на Дону... М-м-м, — промычал он, вспоминая, — ты кубыть, как будто не из трусливых?
— Да, кубыть — не из трусливых. У вас здесь трусливым делать нечего, — в тон ему и как бы с восхищением к его детищу — школе, — ответил я.
— Гут! Садитесь. Курите.
Он вынул из ящика стола несколько пачек хороших сигарет и подбросил их нам на край стола.
— Волноваться вам еще рано, да и вообще постарайтесь в жизни поменьше волноваться. Кто мало волнуется — больше проживет. Запомните это.
Ротмистр нажал кнопку звонка. В дверях появился фельдфебель (он ведал экипировкой).
— Обмундирование готово?
— Яволь! — ответил фельдфебель.
— Дайте только френчи, я хочу увидеть, как получается, и пилотки.
— Яволь! — козырнул фельдфебель и через минуту дал нам по куртке-френчу и по пилотке. Мы их надели — все было впору.
Ротмистр подошел ближе, посмотрел:
— О, почти как французы, только морды русские. Ладно, отдавайте все фельдфебелю. Садитесь. — Он вернулся к креслу и сел.
— Господин ротмистр, — обратился я, — мы что, полетим во Францию?
— Хо! — воскликнул он. — Зачем лететь во Францию? Вся Франция, да и вся Европа на коленях перед нашим фюрером! Вот осталось поставить на колени Россию — и тогда почти весь мир будет наш. Тебе, донской казачок, Париж не придется завоевывать. Наверное, твой прапрадед с атаманом Платовым въез-
жал на донских скакунах в Париж. Ты полетишь в Россию. Полетишь, перебежишь или переплывешь — это все в скором будущем... а пока... Слушайте внимательно: по последним сообщениям с Восточного фронта, доблестные войска великой Германии уже достигли берегов вашей матушки-Волги и сбрасывают в нее последних защитников Сталинграда. В ближайшее время со Сталинградом покончим, и Москва будет отрезана от южных хлебов и нефти. Наши войска группы «Север» в скором времени покончат с Ленинградом, который еле дышит, — за прошедшую зиму почти все население Ленинграда повымерло с голоду, а находящиеся там войсковые части потеряли боеспособность, деморализованы и не смогут устоять против нашего второго штурма, который начнется сразу же, как будет покончено со Сталинградом. Захватив Ленинград, мы тут же захватываем Вологду и отрезаем Москву от Архангельска и Мурманска, через которые идет помощь Сталину от Черчилля и Рузвельта. Москва и Сталин в своем Кремле будут окружены, и Советской власти в России будет капут.
Ротмистр затянулся сигарой, выпустил, не спеша, дым изо рта к потолку, прошелся по кабинету и, остановившись на середине, продолжал, повернувшись к нам:
— Это общая картина на ближайшее будущее. Конечно, все это будет не так просто. Коммунисты защищаются отчаянно, да это и понятно — другого выхода у них нет, они знают, что в новой, свободной России им ничего хорошего не будет. Борьба еще будет жестокой. Сталин и все его приспешники просто не сдадутся. Из окруженной Москвы они улетят в Сибирь. Мы прекрасно знаем, что Сталин готовит новые дивизии в Сибири и безжалостно бросит их в бой на погибель, но он не успеет их обучить и снарядить. Под Москвой он выложил все свои резервы, а за нами вся Европа. Вы все это прекрасно знаете из лекций, которые вам читали во время обучения, и из радиопередач на русском языке, которые иногда прекрасно передает ваш известный Народный артист Блюменталь-Тамарин. Кстати, он и ваш, и наш. По женской, материнской, линии — он Тамарин, потомственный крепостной артист, а по мужской, отцовской — он Блюменталь, немец.
...Альзо, итак, хлопцы, война затянулась немного больше срока, намеченного фюрером. Надо ее скорей кончать. Скорей и с меньшей кровью, как немецкой, так и русской. В этом будет и ваша заслуга, если вы честно и добросовестно выполните те задания, которые вам дадут. Вы готовы?
— Яволь, господин ротмистр! — ответили мы четко. — Готовы!
— Хорошо! Только отвыкайте яволить — кто вас к этому приучил? Лучше скажите: так точно, готовы! Это будет по-русски.
— Так точно! Готовы, господин ротмистр!
— И от слова «господин» постарайтесь отвыкнуть. Пока. Пока — потому что, как только покончим в России с «товарищами», там будут опять «господа», как и во всем мире. Понятно?!
— Так точно, понятно! Будут господа!..
— Ох, остряки! Длинные языки.
Ротмистр еще затянулся и прошелся по кабинету.
— Я и так с вами разболтался, и, пожалуй, поясню почему. Во-первых, сегодня встать пришлось раньше обычного, вместе с солнышком, а это хорошо, это бодрит, это поднимает тонус и улучшает настроение. А во-вторых, и это главное, — сегодня я вас отправлю к своему большому другу, который возглавляет нашу работу в Ревеле. Ревель — это настоящее немецкое имя города, который советские эстонцы переименовали в Таллин. Отныне и навсегда он будет именоваться Ревель.
Ротмистр стряхнул сигарный пепел с рукава, затянулся, наслаждаясь сигарой, и продолжал:
В Ревеле вы поступите в распоряжение фрегатен-капитана Целлариуса, не забудьте передать ему большой привет. Он организовал в Эстланде, по-вашему — в Эстонии, несколько школ по подготовке разведчиков из числа бывших советских военнослужащих, но сейчас ему срочно потребовалось иметь двух—трех готовых разведчиков, знающих радиодело. С такой просьбой он обратился к нашему общему с ним шефу адмиралу Канарису, задание которого он выполняет под Ленинградом. Адмирал Канарис приказал мне подобрать из подготовленных у меня людей двух-трех человек. Мой выбор пал на вас. Надеюсь, мне не придется краснеть ни перед моим другом в Ревеле, ни перед моим начальством в Берлине. Теперь вы понимаете, почему я уделил вам столько времени?
— Так точно, господин ротмистр, понимаем! — ответили мы бодро.
— Краснеть вам не придется, — добавил я.
— Гут! Хайль!!! — ротмистр не спеша поднял руку для фашистского приветствия, давая этим понять, что беседа окончена.
— Хайль Гитлер! — отчеканили мы, выбросив по направлению к ротмистру правые руки.
В тот же день самолетом нас перебросили в Таллин.
Целлариус и его сеть разведывательно-диверсионных школ в Эстонии
ЦЕЛЛАРИУС И ЕГО СЕТЬ
РАЗВЕДЫВАТЕЛЬНО-ДИВЕРСИОННЫХ ШКОЛ В ЭСТОНИИ
...«Бюро Целлариуса», как первоначально называлась эта организация фашистской военной разведки, созданная по указанию адмирала Канариса, размещалось в красивом особняке на тихой улочке Койдула, около парка Кадриорг. Первоначально это и было небольшое «бюро Целлариуса», но по мере разворачивания разведывательной деятельности и организации разведывательно-диверсионных школ вокруг Таллина бюро превратилось в штаб «Абвернебенштелле-Ревель», в котором размещались различные службы, апартаменты Целлариуса-Келлера и его заместителя подполковника Ганзена. На верхнем этаже находились шифровальное бюро и радиоцентр.
Парадный вход украшали массивные дубовые двери, за ними находился небольшой холл, по боковым стенкам которого стояли жесткие, как на вокзале, дубовые диваны очень красивой резной работы. Затем через три ступени, покрытые широкой ковровой дорожкой с блестящими медными креплениями, находилась площадка, на которой с одной стороны с автоматом на шее стоял часовой-автоматчик, а с другой — за столом с несколькими телефонами сидел унтер-офицер. За ним находились, в тон диванам, двустворчатые с большими витражами двери, занавешенные с внутренней стороны темно-зеленым шелком.
Сопровождавший нас лейтенант кивнул нам на дубовые диваны, а сам, поприветствовав, как обычно, дежурного («Хайль!»), быстро что-то сказал ему по-немецки и, усевшись у стола, достал из своего портфеля засургученный пакет.
Дежурный, ответив на «хайль» нашего лейтенанта и выслушав его фразу, щелкнул каблуками, подбросил правую руку к своей пилотке и, весело сказав: «Яволь, хер лейтенант», начал
докладывать по телефону. Выслушав ответ, он так же весело ,росил в трубку: «Яволь, хер обер-лейтенант!» — и, обратившись к нашему лейтенанту и как бы ко всем нам, поднял указательный палец перед своим носом и с улыбкой объявил: «Айн момент!»
И действительно, через пару «айн моментов» на лестнице послышались торопливые шаги, и тут же в двустворчатых дверях перед нами предстал шикарный обер-лейтенант — высокий, стройный, с четким пробором напомаженных черных волос, лицо холеное, щеки выбриты до блеска, глаза веселые голубоватые, улыбка как у опереточной примы.
Начав приветствие: «Хайль...», он, не договорив «Гитлер», идруг бросился к нашему лейтенанту:
— О! Вилли! — и начал с ним быстро говорить по-немецки.
...Как впоследствии выяснилось из разговоров с ними же, отцы их работают в главном штабе Абвера у адмирала Канариса, и они знают друг друга с детства. В настоящее время один — для особых поручений при фрегатен-капитане Целлариусе, а другой — при начальнике Центральной разведшколы в Варшаве.
Отдав распоряжение дежурному зарегистрировать пакет и прибывших из Варшавы людей, обер-лейтенант провел нас в здание, где мы спустились в подвальное помещение и оказались и небольшом уютном буфете.
Разговаривая между собой, вспоминая, видно, что-то, друзья достали из бара бутылку французского коньяка и пять маленьких рюмочек.
— Прошу, господа! — широким жестом пригласил всех обер-лейтенант.
Мы, несколько смутившись (такого обращения еще с нами не было), стали неуклюже рассаживаться.
— И не смущайтесь, именно так я и хотел сказать — «господа»! В Варшавской школе в основном учатся офицеры, а офицеры — это господа. Мы все здесь офицеры: немецкие и русские. Мы офицеры немецкой армии, которой много сотен лет, вы офицеры русской армии, временно Красной Армии, которой всего-навсего 24 года, а будет она опять русской армией, которой тоже много сотен лет.
Обер-лейтенант наполнил рюмочки коньяком.
— Мой шеф фрегатен-капитан, — продолжал он, — будет через час-полтора. Мне поручено встретить вас и побеседовать до его прибытия, а так как доставил вас сюда мой давний лучший друг Вилли, эта встреча особенно приятна. Итак, за встречу!
Выпив, все закурили. Беседу вел обер-лейтенант. Видно, это входило в его обязанности, вроде политбеседы. Он перебросился несколькими фразами по-немецки с Вилли, который утвердительно кивал, поддакивая.
— Мой отец, — продолжал он, — говорит гораздо лучше меня по-русски, он долго и много работал в России. Хорошо знает Россию. Я, кажется, тоже говорю ясно и понятно, хотя у меня акцент сильный. Вы по-немецки понимаете? — обратился он к нам.
— Нет, не шпрехаем! — ответил, улыбаясь, Федор.
— Неужели никто ни слова? — удивился он.
— Отдельные слова знаем, госдодин обер-лейтенант, — сказал я, — отдельные, наиболее употребляемые в повседневной жизни глаголы: ессен, раухен, тринкен, шляфен, геен, шпаци-рен... Но когда говорят, особенно если быстро, — тогда просто ни в зуб ногой. Слова пролетают, не успеваешь уловить знакомое.
— Ни в зуб ногой?! — обер-лейтенант высоко поднял брови, потом как-то странно выпятил губы вперед. — Что такое «ни в зуб ногой»?
— А это, — пояснил я, — когда человек совсем ничего не может взять в толк и ничего не понимает, про такого говорят: «Ну, браток, ты ни в зуб ногой!»
— Интересно. Первый раз слышу. Ни в зуб ногой! Хм!.. — Он наполнил рюмки снова.
— Давайте еще выпьем. По-немецки выпьем: рюмочка коньяка — хороший разговор, опять рюмочка — опять хороший разговор, и так долго — долго и хорошо. По-русски ведь не так. По-русски: стакан водки — разговор, второй стакан — песня и громкий разговор, третий стакан — еще громче разговор и песня, и пляска, и пойдет такое, что, как говорят у вас, кто во что горазд, и вот тут, наверно, и ни в зуб ногой, и по зубам как попало и чем попало.
Он поднял рюмку:
— Прошу! По-немецки!
Вторая рюмка коньяка еще горячей разлилась по жилам, и в голове стало чуть-чуть теплее. Вероятно, сказывалось, что давно не пили, да и по-немецки — без закуски, с сигаретой.
— А вы знаете, господин обер-лейтенант, — заговорил наш братка-белорус, — ведь и в России не все так пьют, как вы это нам рассказали. Вот мой отец, он был священником, и буквально каждый день ему приходилось быть то на свадьбе, то на похоронах, а иногда в один день и там, и там, и обычно он рассказывал, как и где это было, и я не помню случая, чтобы в его рассказах доходило до «кто во что горазд» и «ни в зуб ногой».
— Правильно! — почти воскликнул обер-лейтенант. — Я и не говорю, что это везде и всегда было именно так, а тем более в присутствии вашего преподобного батюшки...
...Несколько разных мыслей было высказано с той и с другой стороны. Несколько рюмочек еще выпито по-немецки. Бутылка опустела. Обер-лейтенант достал новую и, наполнив рюмки, сказал:
— Начиная эту бутылку и пока мы не стали «ни в зуб ногой», я должен вам сказать следующее. В Европе есть два великих народа — немецкий и русский. Если эти два народа найдут между собой общий язык, они будут непобедимы, и жизнь станет пре красной. Сейчас между этими великими государствами идет война. Германия великая, вы это хорошо знаете. Германия — это вся Европа. Наши доблестные войска уже купаются в матушке- Волге. Хочу, чтобы вы поняли, что солдаты фюрера воюют не против великой России, а против коммунистов, комиссаров и евреев, которые завладели великой Россией, превратили ее в каторжное, рабовладельческое, полуголодное общество и хотят завладеть всем миром. Виновата самая верхушка — Сталин и его ближайшее окружение, которое подхалимски воспевает его как великого, мудрого, родного и любимого, а само дрожит за свою шкуру, предавая друг друга, отдавая всех своих родных и близких на растерзание ГПУ-НКВД. Вы, конечно, как и весь ваш народ, ничего этого не знаете. Вот вы ведь не знаете, что жена вашего президента — Всесоюзного старосты Калинина находится в лагерях у Берии. Да и что это за президент страны, который ничего не может решить, не может помочь собственной жене, которая, конечно, ни в чем не виновата. Всех старых коммунистов, ученых, писателей Сталин или уничтожил как «врагов народа», или держит в лагерях. Он, по своей необъяснимой слепоте, на радость нашему фюреру, уничтожил весь свой кадровый комсостав армии, а еще готовился воевать с нами, хотя и договор о ненападении заключил, но секретные карты всей Восточной Европы уже готовил на русском языке, чтоб захватить ее и поработить, а своих карт, карт своей территории, по которой приходится от ступать, ни у кого нет. Сталин не собирался воевать на своей территории, и вот теперь, отступая, никто не знает, что где кого ждет. Где какая река, болото, мост, брод?! Отступающие разрозненные войска пользуются школьными картами. Ведь это же все как анекдот. Ну, в какой армии, когда это было?!
Обер-лейтенант замолчал. Посмотрел на нас. Улыбнулся. Вероятно, в наших глазах было такое выражение, что он улыбнулся. Кое-что было действительно так, мы это испытали, отсту-
пая в 1941 году. Действительно, карт для отступления у нас не было, не считая высокого начальства, которое кое-что имело из картографического материала своей территории. В сейфах же, которые приходилось уничтожать, на самом деле хранились карты Восточной Европы на русском языке. Что-то в его речах было правдой, что-то, возможно, выдумкой или просто геббельсовской пропагандой. Все равно, невероятно было то, что он говорил, и нами это так просто и ясно не воспринималось.
— Ну, так что, русские офицеры?! Вам понятно состояние вашей великой, непобедимой Родины, которая не будет воевать на своей территории, как болтал ваш первый офицер Вороши лов?! Украины нет, Белоруссии нет, всей Прибалтики нет, Крыма нет, Северный Кавказ наш, Сталинград завтра будет сметен с земли — и Волга наша, а следовательно, нефть тоже будет наша, уголь уже наш, Ленинград при последнем издыхании. Сталину людей не жалко. Он бросает новые миллионы в мясорубку войны, часто совершенно не обученных людей, так называемое народное ополчение, многие из которых и винтовку-то в руках не держали. Ну, разве может никогда не воевавший и не умеющий стрелять человек противостоять танковым механизированным войскам нашего фюрера?!
— Господин обер-лейтенант, многое из того, что вы рассказываете, мы сами испытали, как говорится, на собственной шкуре, но многое просто невероятно. Неужели жена Калинина в лагере? Откуда это известно?!
— Вот в этом и трагедия вашей страны, — убежденно продолжал обер-лейтенант, — народ ваш ничего не знает, народ верит Сталину, да не просто верит, а зачастую любит его и вот сейчас с его именем идет в атаку. За прошедшие после смерти Ленина 18 лет Сталин так искусно построил жизнь, что пропаганда всей окружающей системы работает как часы. Эта пропаганда имеет два основных направления: первое — пропаганда беззаветной и всеобъемлющей любви к Сталину и Родине. Любовь к Родине — это совершенно естественно, это характерно для любой страны земного шара, но у вас эта любовь связана со Сталиным. В первую очередь Сталин, а потом все остальное. Родина у вас немыслима без Сталина. Вся пропаганда пронизана одной воспитательной идеей — это любовь к Сталину, причем такое воспитание начинается с самого раннего детства, впитывается чуть не с молоком матери. Я не помню, какой ваш писатель, кажется, Авдеенко или Авдеев, в одном своем выступлении в Кремле до того дошел в своем подхалимстве, что заявил,
обращаясь к Сталину: «Когда у меня родится сын и научится говорить, то первое слово, которое он произнесет, будет — Сталин». Это рабское, подхалимское поведение большинства советских людей, особенно всего вашего руководящего состава, связано с другой стороной этой особенности поведения человека — предательством. Недаром говорят: подхалим — первый предатель. Тот, кто не поддается этой первой пропаганде подхалимства и предательства, тот подвергается второй пропаганде, это устрашение и подчас последующее за этим уничтожение. Или люби и молись, бездумно, беспрекословно или погибай. У первой пропаганды в основном слова и лозунги. Лозунги о любви везде: во всех газетах, журналах, пьесах, фильмах, на стенах, заборах — везде. Вторая пропаганда — это воспитание страха, подлости, предательства. Во второй пропаганде почти нет лозунгов и многословия, там сплошные действия: коварные, вероломные, беспощадные действия. На десять процентов — устрашающие, на девяносто — уничтожающие.
Все ближайшее окружение Сталина — это подхалимы и предатели. Как могут Калинин или Каганович возразить Сталину, когда они родственники «врагов народа»? А по вашим законам все родственники «врагов», от малых детей до глубоких стариков, подлежат если не уничтожению, то ссылке или лагерю — все равно с последующим уничтожением. У Кагановича два брата наркомы расстреляны, третий, тоже нарком — авиационной промышленности, не стал ждать участи братьев — застрелился сам. Ворошилов предал всех своих друзей и сослуживцев. Лучший ваш авиаконструктор Туполев со всеми своими помощниками и сотрудниками сидит в тюрьме и там конструирует военные самолеты. Все это не просто рассказы и басни, а жуткая, небывалая в истории человечества инквизиция.
Обер-лейтенант опять замолчал. Наполнил рюмки: «По-немецки!» Все выпили. В мозгах действительно все стало как-то туманно и трудно воспринимаемо. Затянувшись сигаретой, он продолжал:
Вы можете подумать, что я вам читаю лекцию по пропаганде, но мы ведь с вами не в системе доктора Геббельса, а в системе адмирала Канариса. Абвер пропагандой не занимается. Абвер занимается конкретными сведениями, фактами, действия ми. Повторяю — конкретными. Лучше даже сказать — абсолют но точными. Вас учили, чтобы каждое донесение имело ответы на «6 W»? Попробуем повторить. Ну, кто хочет?
— Давайте я!.. — воскликнул наш братка-белорус. Ему не терпелось проявить себя. Настоящие фамилии и имена наши никто по-настоящему не знал. Они были известны только рот-
мистру — начальнику школы. Он с каждым при вербовке беседовал лично и оформлял новую фамилию — кличку-псевдоним. Только те, кто знал друг друга до вербовки, иногда помнили настоящие имена и фамилии. Имена часто оставались настоящими, а псевдонимы, обычно по желанию агента, обязательно начинались с той же буквы, что и настоящая фамилия. Мой псевдоним — Суздальский — мне подсказал мой замечательный старший товарищ Кашин-Калинин. О нем отдельно можно рассказать много интересного и поучительного, коротко же: офицер царской армии, перешедший сразу после революции на сторону Красной Армии. В 1937 году в звании комдива командовал дивизией. Вместе с Рокоссовским был репрессирован, вместе с ним освобожден Сталиным для подготовки Красной Армии к войне. В 1941 году попал в плен в окружении Южного фронта. В Варшавскую школу был завербован чуть раньше меня. Перед беседой-вербовкой с ротмистром он мне сказал: «Вот, Павел, какие дела. Вербуешься? Не тушуйся. Бери псевдоним Суздальский — это исконно русское, древнее, честное и правдивое. Будь русским! Всегда, везде — понял?» И он смотрел мне в глаза, положив свои большие, сильные и красивые руки мне на плечи. Глаза говорили лучше слов. Мы друг друга понимали легко и быстро. Лицо его было обезображено на допросах в 1937—1938 годах — перебита переносица, и нос весь как-то сплющен и перекошен.
— Давайте я! — повторил братка. — Каждая радиограмма или донесение должны содержать ответы на «6 W». Первое: Wohin? Куда — то есть на чье имя донесение или позывные радиоцентра. Второе: Wem? Кому — то есть уточнение, кому именно. Третье: Was? Что — самая сущность донесения или информации. Четвертое: Wo? Где — месторасположение или место пребывания сущности разведанных данных. Пятое: Wann? Когда — время происходящего или разведываемого события, происшествия, действия. Шестое: Wer? Кто — подпись агента, условный знак, пароль и так далее, — отрапортовал братка, довольный собой.
— Все правильно! — улыбнулся обер-лейтенант, — но... Это тоже, в общем-то, теория. Раз вы, допустим, даете радиограмму, то, по сути, надо отвечать на три вопроса: что? где? когда? А остальные три ответа уже в вашей радиограмме имеются. Это и ваши позывные, и ответы условные, засекреченные для каждого из вас знаки.
Обер-лейтенант затянулся сигаретой, посмотрел с некоторой иронией на братку и продолжал:
— А вот основные три ответа на вопросы: что? где? когда? — должны быть максимально точны, по возможности кратки и без всякой фантазии и домыслов. Данные Абвера всегда и точны, и документальны. Вот вы спрашиваете, откуда известно все, что происходит в вашей стране. Из точных данных, поступающих к нам из вашей страны: и из ГПУ-НКВД, и из МИДа, и из Генерального штаба, и из Совета Министров, и из Верховного Совета, и даже из вашего ЦК ВКП(б) — у вас везде есть наши «глаза» и «уши». Мы все слышим и все знаем. А вот ваш народ ничего не шает и живет как во сне, под гипнозом сталинского дурмана. Такого состояния ваш народ никогда за всю свою большую и сложную историю не испытывал. Немцы в вашей истории всегда играли немаловажную роль. Вспомните, кто из ваших царей был умным и прогрессивным?
— Петр I, — не очень твердо сказал Федор Раков-Рыков.
— Правильно. Петр I, конечно, был умным, прогрессивным и смелым. А с чего он начал? Думаете, сразу с Полтавской битвы?! Нет! Он начал сам учиться и боярских сынков стал посылать учиться. А куда? В Европу, и в первую очередь в Германию — а сколько умов из Германии он перетащил в Россию! Немцы помогали Петру учить и строить новую по тому времени Россию. И женой-то его стала Екатерина — немка из Эстонии, и сколько потом вашими русскими царицами были бывшие немецкие принцессы! Не будем вдаваться в эти исторические глубины и подробности, возьмем последние 15 лет. Кто помогал Советской власти строить новые заводы и фабрики? Иностранцы, и прежде всего немцы. А под каким знаменем борются сейчас Советы?
— Под красным! — уточнил братка.
— Правильно! — улыбнулся обер-лейтенант, — под красным, а не под зеленым или синим. А как оно у вас называется?
— Знамя Ленина, знамя Сталина! — продолжал блистать братка.
— Не совсем так, — поправил обер-лейтенант, — под знаменем марксизма-ленинизма, под водительством Сталина! А что это за знамя марксизма-ленинизма? Это учение Маркса и Энгельса о построении социализма и коммунизма. Кто такие Маркс и Энгельс? Немцы. Стало быть, ваш Ленин взял немецкое учение и начал его проводить в России. Так? Вот если бы ваш Ленин еще пожил, ну хоть 5—7 лет, у него, может, что-то бы еще и получилось, а ваш Сталин прибрал всю власть к рукам, поуничтожал не только своих противников, но и всю лучшую, передовую, мыслящую часть народа, уничтожил своих помощников-ис-
полнителей, которые слишком много знали о его делах. Мы об этом уже говорили...
...В это время послышался шум подъехавшей машины.
— О! Шеф! — торжественно объявил обер-лейтенант. — Ахтунг — внимание! — И он быстро поднялся по лестнице. Мы все встали. Через минуту в приоткрытую дверь вошел высокий, приветливого вида морской офицер. По его выправке было заметно, что он очень внимательно следит за своим физическим состоянием. Стройная фигура, гордо поднятая голова с гладкими черными блестящими волосами, зачесанными на левый пробор, лицо ухожено и чисто выбрито, губы тонкие, надменные. Глаза вопросительно всматривающиеся. Это был фрегатен-капитан Целлариус.
— Хайль Гитлер! — щелкнул каблуками наш лейтенант, и мы все вслед за ним, не очень, правда, стройно, повторили:
— Хайль Гитлер!
— Хайль! — спокойно, не спеша, ответил Целлариус и приподнял небрежно ладонь. Не спускаясь с лестницы, он внимательно взглянул на каждого из нас сверху.
— Приятная беседа? По-немецки? — обратился он то ли к нам, то ли к обер-лейтенанту, стоящему навытяжку рядом с ним.
— Яволь! Хер фрегатен-капитан! — ответил за всех обер-лейтенант и что-то еще пояснил по-немецки быстро-быстро, а под конец развел руками ладонями вверх и отчетливо и медленно выговорил по-русски: «Ни в зуб ногой!»
— Was? Was? — брови Целлариуса как бы соединились. — Что это такое — «ни в зуб ногой»?
Обер-лейтенант опять быстро-быстро заговорил по-немецки и под конец опять, но уже с другой интонацией, почти тоскливо:
— Ни, — и, как бы выдыхая воздух, покачивая отрицательно головой, — в зуб ногой?! — и засмеялся.
Целлариус тоже слегка засмеялся, а потом полуутвердительно-полувопросительно сказал:
— О!.. Ни в зуб ногой?!. Знаем мы, как у русских бывает ни в зуб ногой! — И сжав губы, покачал головой — вверх, вниз...
— Ну, хорошо! Посмотрим. До завтра. Завтра будем работать. Хайль! — И он ушел.
Обер-лейтенант спустился к нам. В бутылке еще оставалось, чтобы наполнить рюмки.
— Еще по одной! — так у вас говорят. Давайте! — Все выпили.
— А теперь пошли, я покажу вам вашу комнату. Можете поговорить, покурить, подумать. Можете спать. Встанем завтра рано.
...Предоставленное нам помещение, по сути, являлось подобием четырехместного номера гостиницы.
— Ну что, братушки мои! А Таллин-то, виноват, — Ревель, — усмехнулся братка, — встречает нас лучше, чем провожала Варшава, а?!
— В Варшаве ты был курсант, а до Варшавы просто гефанген — пленный, а здесь ты уже сотрудник адмирала Канариса, агент Абвера. Там откормили, научили, а здесь, — Федор многозначительно посмотрел кругом, потрогал указательным пальцем кончик высунутого языка, постучал этим же пальцем по своему лбу — всем стало ясно: все может прослушиваться (Федор всегда был осторожным и предусмотрительным), — а здесь ты должен работать, отрабатывать. Понял, братушка?! — и Федор постучал им своему лбу. — Вот сыпанешься завтра в работе на ключе, ты всегда куда-то торопишься и ошибаешься, и шуранут тебя в какую-нибудь зондер-команду обслуживать или заслуживать! Вот и будет тебе «Белоруссия родная, Украина золотая»!..
...Следующий день целиком прошел в проверке наших знаний и способностей в составлении и шифровке донесений, радиограмм, работе на ключе.
Проверявший нас человек в штатском (обер-лейтенант представил его нам как Николая Петровича) дал каждому по тетрадке и клетку и предложил составить радиограмму-донесение о передвижении к фронту стрелковой дивизии, отметив ее возможные особенности. (Каждый из нас будто находится в населенном пункте, через который она проходит.) Эта проверка проходила в маленьком шестиместном радиоклассе на третьем этаже. Каждый сидел за отдельным столом. Разговаривать не разрешалось. Однако фантазировать о предполагаемой работе даже рекомендовалось. Свою версию о разведке следовало кратко изложить перед донесением. Кто первый закончит, может выйти в коридор покурить, сдав предварительно работу — донесение. Первым через 40 минут закончил Раков, через 55 минут — я, через 1 час 10 минут — братка.
Просмотрев наши донесения, Николай Петрович вернул их, предложив далее каждому подсчитать количество слов в донесении и сократить это количество на треть, выкинув слова, не имеющие значения по существу. Когда все было выполнено, он предложил текст зашифровать в пятизначные цифровые группы
шифром, изученным нами в Варшаве, и передать на ключе, который был у каждого из нас на столе с правой стороны. После окончания работы Николай Петрович объявил перерыв и, забрав тетрадки с нашими версиями, донесениями и шифровками, вышел из класса.
Через 30—35 минут к нам пришли Николай Петрович, Целлариус и новый обер-лейтенант, у которого вместо правой ноги примерно от колена был протез.
Целлариус окинул нас внимательным взглядом и, обращаясь к Николаю Петровичу, спросил:
— Альзо! Что получается?
— Предложен вариант: составить донесение о стрелковой дивизии, которая через населенный пункт следует по направлению к фронту. Версии таковы:
Первая. Раков. Работает после ранения на почте населенного пункта. Просматривая всю почту, а в основном это солдатские треугольнички домой и офицерские письма, собрал интересную информацию, которая хоть и не дает полной картины о дивизии, тем не менее, позволяет выявить важную особенность — дивизия сформирована в основном из выздоровевших солдат и командиров. Все они уже были на фронтах, хорошо обучены. Основной состав дивизии находится на отдыхе в прифронтовом тылу, туда и движется это пополнение. Командиром дивизии назначен молодой полковник Окунев, тоже после ранения. Общий объем радиограммы — 368 знаков, скорость передачи — 125 знаков в минуту. Эфир занял 3 минуты 5 секунд. Передача твердая, уверенная. Скорость может быть увеличена.
Вторая. Суздальский. После ранения, контузии комиссован на шесть месяцев. Работает фотографом в местной фотографии. Фотографирует. Беседует. Берет адреса, куда отправить фотографии, — и домой, и в войсковую часть. Дивизия сформирована из молодых призывников в Серпухове полгода назад. Младший и средний комсостав наполовину участники войны, боевые. Укомплектованность техникой на 50—60 процентов. Командир дивизии — пожилой комбриг, был в окружении в 1941 году, еле-еле вышел. В 1938 году был репрессирован, случайно остался жив, освобожден в 1940 году, служил в штабе армии. Объем радиограммы — 392 знака. Скорость на ключе — 130 знаков в минуту. Эфир занял 3 минуты 2 секунды. Передача отличная, вероятно, может быть и ускорена. Текст предельно краток.
Третья. Мотыль («братка»). Временно, по болезни, работает подсобным рабочим в продмаге. Завмаг — одинокая женщина,
еще, как говорят, «в соку». Сама из Белоруссии, а Мотыля по-земляцки приголубила. Днем — подсобным, ночью — основным. Кроме законной продажи, идет и подпольная. Особенно самогон. Мотыль всем друг, брат и сват. С кем выпьет, с кем закусит, покурит. Беседует со всеми. У него душа нараспашку, и ему душу открывают, особенно приезжие военные, после рюмки, второй, а кому, как и сколько поднести, Мотыль сразу определяет, точно и четко. Информация обширна. Объем радиограммы — 476 знаков. Скорость передачи — 135—140 знаков в минуту. Эфир занял 3 минуты 55 секунд. Передача быстрая, но нервозная и нечеткая. В тексте — многословие.
Николай Петрович доложил и выжидающе посмотрел на Целлариуса.
— Ну что ж, — после короткого раздумья ответил Целлариус, — все как у всех и как всегда — у каждого свои плюсы и минусы. — И, обернувшись к Николаю Петровичу, спросил: —Где зафиксировано? Везде?
— Так точно! Надо только еще проверить работу на прием по рации и еще раз зафиксировать хорошенько почерк на ключе.
— Гут, — сказал вставая Целлариус, — продолжайте, — и, обращаясь к нам, представил нового обер-лейтенанта: — Вот ваш начальник — обер-лейтенант Бах. Все дальнейшее будет с ним. Хайль!..
...В тот же день к нам добавили еще трех человек из разведшколы Кейла-Иоа, предложив хорошенько познакомиться и по своему желанию разбиться на пары — «работать» придется парами.
Из этой добавленной к нам тройки разведчиков мне как-то сразу приглянулся Володя Фомин-Борисов, примерно моего же возраста, такого же роста и телосложения, родом из Ленинграда. Он, как и большинство советских людей, военных и штатских, которые находились на островах Эйзель и Даго в Балтийском море недалеко от Эстонии, сразу же, в начале войны, оказался в тылу у немцев.
Между нами с первых же часов установился какой-то теплый, доверительный контакт и полное взаимопонимание. Причем в этих беседах и не было еще «открытого текста» своих мыслей, откровенного рассказа о своих желаниях и надеждах, однако понимание было полное.
Володя Фомин-Борисов стал моим напарником. Позже нас многое связывало — и опасное, и хорошее, и тяжелое. Вместе с ним мы «работали парой» на Ладоге, вместе прошли четыре разведшколы Целлариуса под Таллином и пятую в Финляндии (город Рованиеми).
Первое задание. Специальная база по подготовке разведчиков на Ладоге. Финляндия
ПЕРВОЕ ЗАДАНИЕ. СПЕЦИАЛЬНАЯ БАЗА
ПО ПОДГОТОВКЕ РАЗВЕДЧИКОВ НА ЛАДОГЕ. ФИНЛЯНДИЯ
...Итак, 1942 год. Август. Таллин. Абвер. Целлариус-Келлер дал указание Гранту отправить несколько групп Абверкоманде-104 для переброски в расположение советских войск, а остальных готовить к морской диверсионной операции. Вот к этой Абвер-команде-104 относились и мы. Команда эта занималась не диверсиями, а разведкой. Причем начиналось все с мелких разведывательных операций, которые постепенно усложнялись, исполнители квалифицировались, кое-где отсеивались и сортировались. Часто бывало и так, что «пропадали в разведке» — не возвращались.
На третий день наша группа во главе с обер-лейтенантом Бахом и еще двумя солдатами была доставлена в порт и погружена на военный торпедный катер, тут же к нам присоединились еще два курсанта и два немецких унтер-офицера. Катер отчалил от Таллина, и в этот же день мы прибыли в Хельсинки (Финляндия), где нас ждал большой пассажирский автобус, на котором вся наша команда отправилась на побережье Ладожского озера, в район Саунаниеми.
В летнюю кампанию 1942 года Гитлер предполагал захватить Сталинград и Кавказ, после чего, перебросив ударные части под Ленинград, захватить Ленинград и, соединившись на Карельском перешейке с финскими войсками, перерезать связь Москвы с Мурманском и Архангельском и таким образом, лишив Москву и Красную Армию нефти, угля и значительной помощи союзников через север, окружить Москву и победоносно закончить войну.
Шеф Абвера адмирал Канарис, желая облегчить эту задачу под Ленинградом, приказал Целлариусу разведать обороноспо-
собность Красной Армии на советском побережье Ладожского озера с целью произвести удар по Ленинграду с тыла, высадив десант в этом районе Ладожского озера.
Целлариус поручил обер-лейтенанту Баху организовать на финском побережье Ладожского озера специальную базу по подготовке разведчиков к выполнению этой задачи.
Основная подготовка заключалась в том, чтобы разведчики, скомплектовавшись попарно, научились быстро и с наименьшим шумом передвигаться по воде на двухместных резиновых байдарках, высаживаться из этих байдарок на советский берег и, разведав его по возможности подробней, вернуться назад на базу или в любое другое место финского побережья. Высадка на советский берег и возвращение назад на финский берег должны осуществляться в ночное время. Причалив к советскому берегу ночью, надо замаскироваться в прибрежных камышах и, дождавшись раннего рассвета, когда сон самый крепкий, прислушаться, нет ли на берегу звуков, характеризующих присутствие там людей, и если какие-то звуки вызовут опасения, то, не обнаруживая себя, присмотреться хорошенько в бинокль ко всему, что видно на берегу, особенно обращая внимание на оборонительные сооружения: доты, дзоты, проволочные заграждения, минирование и т. д.
В том случае, если будет ясно, что людей на побережье нет, надо осторожно выйти на берег, причем особенно обращать внимание на возможное наличие натянутых проволочек вдоль побережья — это явный признак минирования. Берег необходимо тщательно осмотреть в обе стороны от высадки с точки зрения возможной выброски впоследствии десанта.
Несколько дней шла усиленная подготовка. Тренировались и скоростной гребле на байдарке, бесшумном причаливании к берегу, маскировке в прибрежных камышах и т. д.
На автобусе из Хельсинки с нами приехали три довольно интересных человека. Двое наших советских карелов по кличкам Пурин и Резин и сибиряк Володя «Куликов». Характерно, что карелы Пурин и Резин, обслуживающие в основном немцев и особенно обер-лейтенанта Баха (приготовить пищу, полить воды при умывании, подать полотенце и т. д.), с первых же минут знакомства проявили особую общительность и, я бы сказал, чрезмерную любознательность. Рассказывая о себе, они до мельчайших подробностей расспрашивали каждого из нас. Причем сначала Пурин общается с кем-то, гуляя по лесу и угощая хорошими сигаретами, а на следующий день с этим же человеком
гуляет и беседует Резин, а Пурин, как сразу выяснилось, беседует с тем, с кем вчера общался Резин.
Сибиряк же Куликов Володя сразу произвел впечатление нелюдимого человека. Он ни с кем первым не заговаривал, а все больше слушал.
Мой напарник Володя Фомин-Борисов был довольно общителен и легко вступал в разговор с кем угодно. Когда он услышал, что один из немцев обратился к Куликову, называя его «Вольдемар», то он тут же вступил с ним в беседу.
— Вольдемар — это по-немецки, а по-русски Володя, да? Стало быть, тезка мне, я ведь тоже Вольдемар!
— Тезка, тезка! — не очень дружелюбно ответил Куликов.
— А чего ты такой угрюмый, Вольдемар? Какая муха тебя укусила?
— Никто меня не кусал, а веселиться особенно нечего. Радостей не предвижу.
— Вечером, после ужина, который раздавал Куликов (он был вроде повара и каптенармуса), мой Володя опять «соприкоснулся» с Куликовым.
— Слушай, Вольдемар, а ужин-то слабоват. Я б с удовольствием повторил его.
— Ничего, на сегодня обойдешься и без повторения, а на будущее посмотрим. Как поведешь себя. Может, и добавку получишь, а может, и по шее схлопочешь.
— Ну зачем же по шее? Уж лучше добавку. По шее мы и так наполучали. А ты знаешь, тезка, вот гляжу я на тебя — и вроде видел раньше тебя где-то. Уж не земляк ли ты мне? Ленинградец?!
— Не-ет, тезка, не земляк. Я из Новосибирска. Твой-то Ленинград — вот, почти рядом. На этой байдарке легко туда махнуть. За ночь можно к утру дома быть. До Невы тут рукой подать. Только на Неве-то на одном берегу русские, а на другом — немцы. До дома не доплывешь, да и домов-то сколько теперь там осталось? Бомбят ежедневно и из дальнобойных обстреливают. И чем только он держится, твой Ленинград? Ведь уже больше года в блокаде. Там у тебя кто остался-то?
— Да все остались. Мать, отец, жена. Всех оставил там, а сам в первые же дни войны оказался в тылу у немцев, да еще на острове Эйзель, как в мышеловке.
— Ну, не горюй, тезка. Все-таки ты почти дома, авось и до своих когда-нибудь доберешься. Только поменьше болтай об этом. К тебе эти два друга, Пурин и Резин, еще не прилипали?
— Особенно-то с ними не откровенничай, понял? — многозначительно сказал Куликов.
— Понял, понял, Володя! Это я с тобой разболтался. Чувствую — ты парень свой, на стукача не похож. Мы вот с Павлухой присмотрелись ко всем и хоть физиономисты и психологи молодые еще, но чутье пока не обманывало.
— Ну и слава Богу! Будьте поосторожней. Лучше о бабах трепи языком, я смотрю, он у тебя подвешен неплохо. Старайся не болтать о своих мыслях и чувствах. Язык-то ведь враг наш.
Несколько раз еще мы беседовали втроем, и с каждым разом беседы становились все более доверительными.
Была однажды довольно «доверительная» беседа у нас и с Пуриным и Резиным. Первым обратился к нам Пурин с просьбой помочь ему вытрясти хорошенько одеяла для немцев, обещав при этом подбросить хороших офицерских сигарет. Мы курили солдатские, качество которых, конечно, было хуже.
Покончив с одеялами, мы закурили и улеглись на траву. Тут же к нам присоединился и Резин.
— Хорош табачок у офицерских, правда? — начал Пурин, затягиваясь.
— Да! Не чета нашим, солдатским! — ответил Володя. — Вы, наверно, и паек-то употребляете, как и сигареты, офицерский. Вот по отходам видно: жестяные банки из-под шпрот, смальца, колбасного фарша и других вкусных вещей.
— А ты что, копаешься в мусорных свалках? Вроде бы уже не доходной, чтоб кусошничать по помойкам. Отъелся на германских харчах, зачем же кусошничаешь? — съязвил Резин и засмеялся, стараясь казаться дружелюбней.
— Нет, друг милый, — сказал Володя, — я не кусошничаю, да и доходным не успел стать. Перед войной у нас в Ленинграде, знаешь, какая жизнь была? Зайдешь в гастроном — и глаза разбегаются. Колбасы любые, икра черная, красная — сколько душе угодно. Стоит на прилавках в громадных судках — бери сколько хочешь. Тащи. Обжирайся. И никто не брал. Сыты были. А в плену не успел доходным стать. Друзья помогли перезимовать, а потом хороший человек Андрей Макарович вытащил из лагеря «на учебу». Вот теперь выучился, и буду действовать. А насчет отходов — нас немцы научили по отходам и отбросам узнавать очень многое. По отходам производства можно сказать, что за производство за высоким забором с колючей проволокой. Вот здесь по отходам вижу, чем ты кормишься, а по отбросам Вольдемара видно, чем он кормится. Разные отходы-то. У тебя все
баночки жестяные из-под деликатесов, а у Вольдемара бумажные обертки из-под эрзацев да солдатских концентратов. И почему до сих пор все валяется, захламляет нашу чудесную полянку, ведь фельдфебель давно приказал вырыть яму-помойку и, что нельзя сжечь, бросать туда.
— Не волнуйся, сынок! Сегодня как раз намечено все убрать. Мы никогда после своих хлопот на побережье не оставляем никаких следов. Так ты, оказывается, ленинградец? Уж тебе-то больше, чем кому-либо, интересно, чтоб все наши здесь хлопоты на Ладоге увенчались, в конце концов, всеобщими успехами, — сказал многозначительно Резин.
— Это как же тебя понять, батя? — с недоумением спросил Володя. — При чем тут наши хлопоты здесь, на Ладоге, что за всеобщие успехи и почему именно мне это интересно?
— Ладно, не прикидывайся непонимающим. Чего, не знаешь, что ль, зачем тебя сюда привезли? Зачем тренируетесь на байдарках? Вы должны разведать возможность десанта на советском побережье Ладоги, чтоб поскорей и с наименьшими потерями взять Ленинград. А всеобщие успехи? Разве не ясно? Германская армия уже на Волге. Сталинград почти полностью уничтожен. Вслед за ним возьмут Ленинград. Москва будет отрезана, а там и войне конец. А что ты ленинградец... Да разве ты не хочешь скорей попасть в Ленинград? Только не тайком, а как победитель, вместе с германской армией. А может быть, ты туда хочешь раньше попасть, на байдарке, да и нашего Вольдемара прихватить с собой? Вы все что-то втроем беседуете? Байдарка-то двухместная, втроем никак не доплывете.
— Ну, ты, батя, даешь! Это ты все сам придумал или тебе кто-то поручил такую беседу провести? И даже узнать, не собираюсь ли я махнуть в Ленинград до дома, да еще и Вольдемара прихватить! Во-первых, ты прав — байдарка на двоих человек, во-вторых, Вольдемару вашему и здесь неплохо. Ему бы только бабу надо, а то он только о них и говорит. Порассказал мне о таких похождениях, что ночью сны беспокойные снятся, а Павлуха, напарник мой, будит меня ночью и заставляет повернуться на другой бок и не лапать его во сне, как бабу. А в Ленинград, батенька мой, сейчас мне никак нельзя. Некоторых родных моих еще до войны забрали в НКВД, а появись я сейчас там, после отсутствия больше года, так уж точно ни мне, ни другим моим родственникам, кто уцелел еще, жизни не будет. Так что путь мой в Ленинград единственный — вместе с тобой и германской
армией. Да ты-то, наверно, не в Ленинград, а в Петрозаводск будешь устремляться, в финскую Карелию.
После такого разговора Пурин и Резин к нам особенно не «прилипали».
Вскоре нас с Володей и еще одну пару переодели в советскую форму, снабдили на несколько дней продуктами, обер-лейтенант Бах еще раз пояснил нам поставленную перед нами задачу, и едва солнце зашло за горизонт, как к нашему берегу причалил итальянский быстроходный и почти бесшумный торпедный катер, на который погрузили нас с нашими байдарками. Сделав прощальный круг около побережья, катер направился на юго-восток.
Примерно часа за три до нашей погрузки Володя Куликов, мимоходом прикуривая у меня, сказал:
— Минут через десять пойди в лесок, куда мы бегаем по утрам с подъема, и жди меня там. Сделай вид, что пошел в туалет, расстегни штаны. Постарайся быть один.
Через десять минут я направился в наш лесной туалет, который скрывался за густым кустарником, и буквально в ту же минуту, но совсем с другой стороны подошел Куликов. Оглянувшись быстро вокруг, он проговорил:
— Сегодня в ночь вас на байдарках перебросят. Что и как будете делать, принципиально решите сами, когда окажетесь совсем самостоятельными. Если решитесь махнуть совсем к своим — ни пуха, ни пера! Доберетесь до особого отдела, передайте в приморскую оперативную группу привет от «сибиряка». Если решите вернуться и получить потом более приличное, а может быть, и важное задание, возможно, встретимся в Хельсинки. Учтите — побережье минировано, не подорвитесь. Когда будете составлять отчет — рисуйте доты, дзоты, проволочные заграждения, но все это, мол, замаскировано зеленью, кустами и тому подобным — авиаразведке не видно. Понятно?!
— Понятно, Володя! Сработаем как надо. Эх, если б действительно втроем, а?
— Нет. Я пока работаю здесь. Так надо. Если кто спросит, видел ли меня здесь, скажи, что сидит с расстройством. Все! Иди. Ни пуха!
— К черту! — ответил я и вышел из-за кустов, на ходу застегивая штаны.
...Катер, на котором нас везли, первоначально шел полным ходом и курс его был параллелен берегу с правой стороны и не очень отдален от берега. Солнце уже давно скрылось. Стемнело.
Вдали справа стали видны ракетные вспышки. Мы приближались к линии фронта, которая проходила по Карельскому перешейку чуть севернее Сестрорецка до Ладожского озера. Когда катер поравнялся с линией фронта, курс резко изменился влево на восток — катер отдалялся от советского побережья. Километров через 20 курс опять изменился на прежний — мы опять шли параллельно берегу, но в значительном от него отдалении. Пройдя еще около 20 километров, катер резко повернул на юго-запад и пошел к берегу. Скорость была сбавлена, резко уменьшился шум мотора, движение стало почти беззвучным, все световые приборы потушены. Темный катер двигался в полной темноте. Вскоре он остановился, повернувшись правым бортом по направлению к берегу. Наша байдарка была спущена на воду. Сопровождавший капитана человек в штатском подошел к нам, сверил наши компасы со своим и показал по направлению к берегу:
— Берег там. Держитесь по компасу на запад. Здесь километров десять—пятнадцать. До рассвета легко доберетесь. Найдите прибрежье, чтоб было побольше камыша. С началом рассвета замаскируйтесь. Вперед! Ни пуха!
— К черту, к черту! — ответили мы и оттолкнулись от катера. Байдарка пошла в темноту на запад, к берегу.
Катер почти бесшумно двинулся в темноту на юг, где-то там он должен выбросить вторую пару, а может быть и не выбросить: ведь если какая-то пара «засыплется» и попадет в руки советских войск, то вполне возможно, что «засыпавшиеся» могут «расколоться» и сообщить о высадке другой пары, и тогда трудно будет сохраниться не пойманными.
Так однажды уже было. Повезли выбрасывать две пары, выбросили одну. Вторую вернули, объяснив неисправностью весла (оно действительно было сломано).
Больше часа мы гребли довольно интенсивно, потом передохнули несколько минут, всматриваясь вперед. Кругом вода и темнота, никаких звуков. Попробовали веслом достать дно. Дна нет. Где берег? Далеко ли? Близко? Проверив по компасу направление, двинулись не спеша, осторожно вперед. Минут через 10—15 еще остановились, прислушались. Никаких звуков. Посмотрели назад на восток — на водном горизонте появилась светло-розовая полоска — скоро начнет светать. Пошли вперед. Скорей бы берег. И вот через несколько минут далеко впереди появились очертания леса. Быстрей. И тише. Гребли осторожно. Пробуем веслом дно. Вот оно. Есть дно. Глубина 1,5—2 метра.
Осторожно. Берег видно. Лес. Сосны. Вдали, прямо перед нами, пологий, без растительности, покрытый камнями-валунами разной величины советский берег. Таким он тянется вправо от нас, на север. С левой стороны, на юге от нас, метров через сто видны осока и камыши. Поворачиваем влево — и через несколько минут мы уже в камышах. Раздвигая их, движемся потихоньку на юго-запад. Углубившись в камыши метров на сто, начинаем дном байдарки касаться выступающих на дне камней и через несколько метров натыкаемся на громадный камень. Около него по направлению к берегу — маленький островок. У камня он шире, а по направлению к берегу сходит на нет. Когда-то, много веков назад, этот камень был одиноким, но постепенно в бурную погоду (а Ладога бывает очень бурной) волны, откатываясь от берега, несли с собой песок и камешки, которые накатывались на этот большой камень и оседали на дно. Со временем образовался островок, на котором была уже и растительность. Вокруг островка возвышался камыш в человеческий рост. Лучшего места для нашей стоянки нельзя было и желать. Замаскировав байдарку и устроив из камыша подстилку, мы улеглись и стали ждать начала дня. Тишина. На востоке восходит солнце, а кругом безмолвие водного пространства. На западе — лес и отдаленный гомон птиц, которые приветствуют появление солнца и наступление нового дня. Пока только пение птиц. Других звуков — звуков человеческой жизни, человеческого присутствия — не слышно. Еще рано, 6 часов с минутами. Приподнявшись чуть-чуть над камышами и вглядевшись в берег, в глубину его, никаких следов человеческого пребывания не замечаем. Лежим, изредка перешептываясь, а в основном прислушиваясь.
— Ну, что делать, Павлуха? Дом-то близко. Немцы остались позади, наверно километров 60—80, а свои — рукой подать, километров 30—40. Это уже почти сам Ленинград, а люди-то русские — вот, наверно, где-то совсем близко.
— А что? Может, махнем, Володя?! Ведь не расстреляют сразу-то? Разберутся?! — полувопросительно ответил я.
— Разберу-у-утся, — протянул он, — конечно, разберутся! Солдаты, которые первые встретят, безусловно, стрелять не будут. Ты же не будешь стрелять или сопротивляться? Разбираться будут и особом отделе, теперь это называется ОКР СМЕРШ — отдел контрразведки «Смерть шпионам». Ты шпион немецкий, а они контрразведчики советские. Встретились. Друзья — правда?!
— Так ведь мы сами придем. Нас никто не ловил, сами пришли. За что расстреливать?!
— А с чем пришел-то? Принес чрезвычайно важные сведения? Чем мы их порадуем? Разве что привет от «сибиряка» — Вольдемара?! За привет спасибо скажут, безусловно. А за что расстреливать? Ну-ка пошевели мозгами — кто мы такие? Шпионы, изменники Родины. В военное время шпионов без суда и следствия — в расход. Понял?!
— Понял, понял. Ты, пожалуй, прав. Наши рассуждения о том, что мы хотим быть полезными Родине, слушать никто не будет. Посмеются только. А скорей всего, наша болтовня вызовет возмущение. Надо действительно являться к своим не с пустыми руками.
— Да, и кроме всего прочего, родных-то, где б они ни были... Нет, спешить не надо. На берегу вроде тихо, никого не заметно, и нас не видно. Торопиться нам некуда. Вот если с самолета, то, пожалуй, обнаружат. Надо улучшить маскировку камышом и зелеными ветками.
Весь этот первый день мы пролежали, не двигаясь с места, иногда приподнимаясь и присматриваясь к берегу. На берегу тоже все было спокойно. Ни людей, ни какого-нибудь движения не обнаруживалось.
Обсудив несколько раз всевозможные варианты нашего будущего, мы пришли к выводу: возвращаться в Красную Армию с пустыми руками неразумно. Необходимо продержаться здесь не менее трех суток, вернуться назад к немцам, сделать подробный отчет о тщательной разведке побережья, чем завоевать доверие и получить в дальнейшем такое задание, придя с которым можно на деле быть полезным.
В середине второго дня с севера на юг над озером ближе к берегу пролетела «рама» — немецкий самолет-разведчик «Фокке-Вульф-189». Вскоре он развернулся и пошел назад — на юге послышалась стрельба, его начали обстреливать из зениток.
— Вовка! А «рама»-то неспроста здесь появилась. Наверно, фотографирует. Засечет и нас.
— Нет. Нас не видно. Камень лысый видно, а кругом камыш. Байдарка в камыше. Мы тоже камышом укрыты. Ну, а если и увидит — черт с ним. Мы днем и должны лежать.
К концу третьего дня погода изменилась, небо заволокло облаками, начал покрапывать дождичек. Темнота наступила раньше обычного. Все это было нам на руку. Раньше стемнеет — раньше отчалим, больше будет времени на обратный путь. Надо до рассвета уйти как можно дальше на север, чтоб причалить в глубоком тылу.
С середины ночи появился маленький ветерок. Он дул с востока, и в правый борт байдарки постоянно стала бить волна. Это было и ориентиром движения (волна справа), и сильным затруднением: хоть байдарка и затягивалась резиной нам до пояса, вода все-таки просачивалась внутрь и скапливалась на дне байдарки. Пришлось грести по очереди: один гребет, второй кружкой вычерпывает воду из байдарки, а это было очень неудобно и затруднительно.
Когда стало светать, мы обнаружили, что находимся в открытом море. Ладогу иногда называют и морем — штормы здесь бывают страшнее морских.
Для большей достоверности излагаемого и вообще всей обстановки, которая сложилась летом 1942 года под Ленинградом па Ладожском озере, мне хочется процитировать некоторые воспоминания командующего Ладожской военной флотилией вице-адмирала Виктора Сергеевича Черокова:
«Ладога! Озеро огромное — крупнейшее в Европе. Длина его с севера на юг — более 200 километров, ширина — почти 140 километров. Площадь озера — 18 400 квадратных километров. Наибольшая глубина — 230 метров. Климат мало отличается от ленинградского — мягкий, влажный, с малым числом ясных, дней. Вода пресная, исключительно прозрачная. Преобладает неустойчивая погода. Штормы возникают внезапно. Только задует ветер, по озеру уже бегут волны. Они могут достигать высоты 6 метров. Часты чуманы, сплошные и продолжительные, особенно в южной части озера.
Северное и северо-западное побережье Ладоги изрезано шхерами. Берега скалистые, высокие, а на юге, наоборот, низкие, пологие, во многих местах заболоченные; на подходах к ним много отмелей, усеянных валунами.
Немецко-фашистское командование готовилось в сентябре 1942 года предпринять новую попытку захватить Ленинград. Оно стремилось во что бы то ни стало добиться здесь успеха и тем самым отвлечь часть наших сил от Сталинграда. Противник перебрасывал в Ленинград свои части из Крыма и с центральных участков своего фронта. Убедившись, что одними воздушными налетами снабжение Ленинграда не прервать, наращивал свои военно-морские силы на Ладожском озере.
Первый сигнал об этом поступил от Заместителя Председателя Совнаркома СССР Анастаса Ивановича Микояна. Он предуп-
редил: из Италии на Ладогу перебрасывают торпедные катера. Будьте настороже.
Вскоре мы установили, что в район Лахденпохья прибыло четыре малых минных заградителя водоизмещением 16 тонн, скорость хода их — 26узлов. Они могут принять на борт четыре мины, вооружены пулеметами. Вслед за ними на озеро сухопутным путем стали поступать из портов Западной Европы самоходные десантные баржи-паромы «Зибель», названные по имени их конструктора полковника Зибеля. Раньше эти суда входили в «отряд вторжения», предназначавшийся для высадки на Британские острова. Теперь они перебрасывались для действий против советских войск.
Самоходные десантные баржи, или паромы, как их называли немцы, представляли собой два спаренных понтона, соединенных помостом, на котором стояла бронированная надстройка — командирская рубка. Каждый понтон состоял из девяти отдельных взаимозаменяемых секций, легко перевозимых по железной дороге. Секции были доставлены к берегу озера, где их соединили между собой болтами и спустили на воду. Длина десантной баржи — до 30 метров, осадка — около метра, скорость — 8—10 узлов. Делились они на тяжелые, легкие и транспортные. Из трех транспортных, доставленных на Ладожское озеро, две были оборудованы под мастерские. Тяжелая самоходная десантная баржа имела на вооружении три 88-миллиметровых орудия и два счетверенных 20-миллиметровых автомата. Легкая самоходная десантная баржа была вооружена 37-миллиметровым зенитным орудием, двумя счетверенными и двумя одноствольными 20-миллиметровыми автоматами. В командирской рубке находился дальномер и располагался пост управления огнем. Это были достаточно мощные корабли, но они обладали слабыми мореходными качествами, и выходить в озеро им разрешалось при силе ветра не более 5 баллов. По нашей оценке, каждая баржа могла принимать до двухсот десантников.
Из Италии направили на Ладогу четыре торпедных катера «MAS-527» новейшей постройки, имевших водоизмещение 20 тонн, мощность главного (авиационного) двигателя — 2000 лошадиных сил, скорость — 47 узлов, радиус действия — 300 миль. Катера имели на вооружении два торпедных аппарата, спаренный автомат и могли принимать на борт несколько мин.
Доставленные сухопутным путем по шоссейным дорогам в порт Штетин, катера были перегружены на транспорты и переброшены в Хельсинки, далее переведены на буксире по Финским
шхерам, Сайменскому каналу и по системе озер — на Ладожское озеро.
Наращивая силы на озере, маннергеймовская Финляндия прислала на Ладогу многочисленные разъездные катера, несколько небольших транспортов и торпедный катер. По некоторым данным, на озеро была переброшена финская подводная лодка, но нами она не была обнаружена.
Так, в 1942 году на Ладожском озере создалась объединенная немецко-итало-финская флотилия. Организационно озерные силы противника были разделены на две части: «морскую группу» и «восточную оперативную группу». Формально обе возглавлял финский полковник артиллерии Е.С. Иорвинен, подчиненный командующему германским Первым воздушным флотом генерал-полковнику Келлеру, на которого возлагались не только боевые действия в воздухе, но и комбинированные операции воздушных и военно-морских сил на Ладожском озере (кстати, экипажи десантных барж были укомплектованы личным составом войск противовоздушной обороны, входивших в военно-воздушные силы Германии). Фактически же использованием сил на озере руководил прибывший со своими десантными баржами полковник Зибель.
В «морскую группу» входили немецкие минные заградители под командованием капитана третьего ранга фон Ромма и четыре итальянских торпедных катера под командованием капитана третьего ранга Бианчини. «Восточная оперативная группа» насчитывала 30 самоходных барж и 2400 человек личного состава.
Для поддержки кораблей с воздуха выделялись авиационная группа специального назначения — 22 истребителя, 7 разведывательных самолетов и несколько транспортных самолетов Ю-52 с базированием на аэродромах Ладожского побережья.
Нашим авиационным разведчикам вскоре удалось установить пункты базирования вражеских кораблей. Они были рассредоточены в шхерах в районе Сортанлахти, Кексголъм, Кивисалъмы, Лахденпохъя и Сортавала. Стоянки их тщательно маскировались, прикрывались с воздуха истребителями. Данные воздушной разведки дополнили и экипажи морских охотников, выходивших к побережью, занятому противником, для высадки разведывательных групп. Моряки-разведчики уточнили состав вражеских сил и средств. Добытые ими «языки» отчасти раскрыли намерения противника на озере, сводившиеся в основном к нападению на наши коммуникации, минированию их, высадке десантов и уничтожению наших кораблей».
Позже, уже после войны, начальник Центральной военно-морской библиотеки полковник Николай Мокеевич Гречанюк помог мне отыскать сборник документов «Боевые действия итальянских кораблей на Ладожском озере в период Второй мировой войны». В нем приводится боевое донесение командира торпедного катера «MAS-527» лейтенанта Ренато Бекки. Вот выдержки из него:
«Время — 15 часов 40 минут. Я снимаюсь с якоря и направляюсь в Саунаниеми... Мне необходимо высадить двух разведчиков на побережье противника. На борту моего катера находится капитан-лейтенант финского военно-морского флота Херливи.
20 часов 15 минут... Я принимаю двух разведчиков в форме русских офицеров (ранее они были в плену у русских) и беру на буксир моторную шлюпку, на которой они пойдут к берегу противника...
Некоторое время спустя... три корабля противника открыли по нам пулеметно-пушечный огонь. В рубку нашего катера попал снаряд. Я продолжаю сближаться с противником. В наш катер снова попадает снаряд. Я приказываю открыть огонь из 20-миллиметрового автомата по кораблю, который я вначале пытался атаковать торпедами. Нами израсходовано девять обойм противотанковых и зенитных снарядов с трассирующими головками. Большая часть этих снарядов попала в цель.
В 3 часа 2 минуты... с дистанции 3000 метров под углом встречи 80 градусов выпускаю торпеду и сразу начинаю послезалповое маневрирование. Затем, поставив дымовую завесу, начинаю отрыв и отход от противника. Через некоторое время я слышу и вижу, что корабль, по которому мы выпустили торпеды, покрылся массой взметнувшейся вверх воды. Наш катер сильно подбросило. Торпедированный нами корабль противника тотчас же прекращает артиллерийский огонь. Я вижу, как он медленно погружается...
В 4 часа 00 минут я ложусь на курс в базу, одновременно даю радиограмму о потоплении корабля противника... Потопленным кораблем оказалась канонерская лодка типа «Вира». Это была одна из самых больших канонерских лодок на Ладожском озере».
Описывая свои выдуманные победы, итальянские моряки не скупились на красочные подробности. В том же сборнике при-
водится донесение командира торпедного катера «MAS-528» лей тенанта Алдо Бенвенуто:
«Дерзкой и решительной была операция, проведенная 28 августа катером «MAS-528» под командованием лейтенанта Бенвенуто (о себе он пишет в третьем лице. — В. Ч.). Она проводилась совместно с катером «MAS-527»...
28 августа, 00 часов 03 минуты. Катер «MAS-528» на расстоянии 3500 метров обнаруживает 2 корабля противника, идущие курсом 280 градусов...
00 часов 10 минут. Два обнаруженных ранее корабля противника оказались буксирами. Они буксировали баржу длиной около 70метров... Начинаем маневрировать для выхода в атаку на караван; намереваюсь выпустить по барже торпеду с установлением глубины хода торпеды 1 метр.
00 часов 50минут. «MAS-528»... с дистанции 500—600метров выпускает торпеду из аппарата левого борта. И через минуту можно было наблюдать, как баржа, в результате попадания торпеды объятая огромным пламенем, разлетается на куски. Это дает основание предположить, что баржа была частично нагружена боеприпасом».
...Здесь точно только время действий. Остальное — чистейшая выдумка. Действительно, в ту ночь неподалеку от банки Северная Головешка наш конвой обнаружил какие-то катера и, приняв их за свой дозор, дал запрос. Однако ответ был неправильный, и корабли открыли огонь. Неизвестные катера немедленно отвернули и, дав самый полный ход, скрылись в темноте.
Но любой фантазии приходит конец. Дальнейшие донесения итальянских офицеров полны разочарования:
«Последующие выходы катеров «MAS» были безуспешными, кораблей противника обнаружено не было. (Между тем движение на наших коммуникациях не прекращалось, конвои по большой трассе шли беспрерывно. — В. Ч.). Безрезультатными были также боевые походы совместно с немецкими вооруженными паромами, а также выходы для выполнения других задач... Выходов катеров на выполнение боевых заданий было очень много, но результатов весьма мало: один сторожевой катер противника, застигнутый на рассвете на близком расстоянии от побережья (200 метров), был потоплен огнем артиллерии береговой обороны; другой сторожевой катер получил повреждения от попада-
ния снарядов во время боя с нашим катером «MAS», но не затонул, обстреляна была также канонерская лодка».
Все-таки не выдержал бравый итальянец и в конце донесения снова нафантазировал! Ничего похожего не было. Наши сторожевые и бронекатера часто близко подходили к вражескому берегу для выявления огневых точек, высадки диверсионных или разведывательных групп и т. д. Случалось, что они подвергались обстрелу, но ни один за это время не получил никаких повреждений. Встречались они и с катерами противника, однако до серьезной схватки дело не доходило. Едва успевали наши корабли открыть огонь, как вражеские катера увеличивали ход и скрывались в темноте, а в дневное время они вообще избегали встреч с нами. Факты противоречили хвастливым заявлениям управления воздушного флота Германии, которому подчинялись все корабельные силы на Ладоге.
Но угроза нападения и десанта с объединенной немецко-итало-финской флотилии возрастала.
И вот в ночь на 22 октября 1942 года немецкое командование, с целью сорвать помощь блокированному Ленинграду, решило захватить остров Сухо, который прикрывает вход в Волховскую губу. Вблизи него пролегала большая советская трасса помощи Ленинграду, маяк на о. Сухо служил главным ориентиром этой трассы. Корабли объединенной вражеской флотилии шли строем фронта в два эшелона: впереди 14 десантных катеров, а за ними 24 самоходные десантные баржи. Противник имел огромное превосходство в силах: более сотни стволов артиллерии, из них 21 орудие калибром 88 милиметров.
В 7 часов 10 минут остров уже сотрясался от разрывов снарядов. В первые же минуты боя на острове загорелось маячное здание, были сбиты дальномер, антенна, выведена из строя радиостанция. Но сигнал о нападении был получен в первые же секунды боя. Штаб Ладожской флотилии сейчас же сообщил о нападении в штаб Краснознаменного Балтийского флота (КБФ) и в Генштаб Красной Армии, а поскольку вероятность нападения предполагалась давно, то были приняты немедленные меры всей Ладожской флотилией и воздушным флотом Ленинградского и Волховского фронтов под общим руководством генерала М.И. Самохина
В первый час боя немцам сопутствовал успех, » они уже высадились на остров, тем более что их поддерживала вражеская авиация.
Ожесточенные схватки на острове длились уже более часа, но, когда в бой вступили все корабли Ладожской флотилии, а с
воздуха стали атаковать летчики Ленинградского фронта, ведомые морским летчиком подполковником Ф.А. Морозовым, у немцев появилась растерянность, а затем и замешательство, после которого началось поспешное бегство.
Вскоре вражеские корабли, перестроившись в две кильватерные колонны, исчезли за горизонтом.
На следующий день Советское информбюро сообщило:
«22 октября до 30 десантных судов-барж и катеров под прикрытием авиации пытались высадить десант на один из наших островов па Ладожском озере. Силами гарнизона острова, наших кораблей и авиации КБФ десант противника был разгромлен. В результате уничтожено до 16 десантных судов противника и одно захвачено в плен. Н воздушных боях сбито 15 самолетов противника».
Так провалилась широко задуманная гитлеровцами десантная операция на Ладожском озере под кодовым названием «Базиль».
Вот какая обстановка была на Ладоге летом и осенью 1942 года.
...Итак, мы на байдарке в открытом море. Кругом нас безбрежное водное пространство. Берегов не видно. Солнце начинает появляться на водном горизонте справа от нас.
— Вовка! Мы идем уже более семи часов. Фронт давно прошли. Давай поворачивай на запад. Плыть тоже будет легче — волна и ветерок в спину.
Через два часа вдали показались вершины деревьев — это финский берег. Что ждет нас? Удастся ли убедить немцев, что мы дважды высаживались на советский берег, но он везде заминирован и покрыт проволочными заграждениями в три ряда?
Мы приналегли на весла. Берег приближался. Прямо перед нами был лес, а правее, километрах в десяти, виднелся довольно крупный населенный пункт, в центре которого возвышалась церковь, ярко поблескивая на солнце золотой маковкой. Посоветовавшись, мы решили идти в населенный пункт. Немцы в Финляндии были только в крупных населенных пунктах. На Побережье в большинстве своем располагались финские солдаты, а как они нас примут, неизвестно.
Байдарка шла параллельно берегу, примерно в четырехстах метрах от него. За ночь мы сильно устали, да и ладони наши были уже в крови. Сначала на них появились мозоли, затем мозоли сделались кровяными, а потом лопнули. До рассвета на мозоли внимания не обращали. Надо было скорей, скорей, а теперь, будучи уже уверенными, что мы в безопасности, скорость наша сильно убавилась, и боль стала ощутимой.
Когда до городка оставался примерно километр, вдруг с берега послышалась стрельба из автоматов и крики людей. Стреляли явно в нашу сторону, но пока поверху. Мы остановились. Я достал бинокль. На берегу было человек десять финских солдат. Они что-то кричали и жестами требовали плыть к ним. Мы подняли свои весла вертикально и помахали ими, потом повернули байдарку носом к берегу и быстро двинулись навстречу финнам.
Едва байдарка коснулась прибрежного песка, как несколько солдат бросились к нам и буквально вытащили нас из лодки, а остальные стояли на берегу с наставленными на нас автоматами.
— Диверсант! Диверсант! Пергеле сатана! (финское ругательство. — П.С.) Рус диверсант! — кричали они.
— Наин, найн! Нихт рус диверсант! — пытались объяснить мы. — Где ваш командир? Во ист официир?
— Руки, руки! Выше, вверх! — на плохом русском языке кричал один из них, а двое других быстро нас обыскивали, вытряхивая все из наших карманов на разостланную на земле палатку.
В это время послышался звук мотоцикла, и через минуту к нам подъехал мотоцикл с коляской, в которой сидел финский офицер.
Один из солдат, видно старший, подбежал к мотоциклу, отдал честь офицеру и что-то быстро проговорил по-фински. Офицер подошел к нам и строго с суровым выражением лица, спросил по-русски:
— Кто вы? Откуда?
— Дойче агенты. Абвер айне Ц. Возвращаемся с задания. Просим срочно доставить нас в немецкий штаб.
Офицер говорил по-русски плохо, но понимал, судя по всему, лучше.
— Карашо. Скоро. Скоро едем. Разберите и сложите байдарку. Сейчас телефонирую.
И отдав какие-то распоряжения солдатам, он сел в коляску и быстро уехал.
Отношение солдат к нам сразу изменилось. Они начали смеяться и шутить:
— О! рус Иван! Нихт диверсант, а мы хотел бум-бум стреляйт. Ай-яй-яй, ха-ха-хах!
Разобрав байдарку и сложив все наше имущество, мы сели и закурили. Вскоре на автомашине типа «джип» вернулся финский офицер и, забрав все наше имущество, с двумя финскими автоматчиками доставил нас в штаб финской войсковой части. Закрыв наши вещи в небольшом кабинете, нас повели в столовую-буфет, где накормили горячим солдатским завтраком.
Проверка. Штаб Абвера в Хельсинки
ПРОВЕРКА. ШТАБ АБВЕРА В ХЕЛЬСИНКИ
Примерно через час за нами приехал немецкий микроавтобус типа нашего рафика), и в сопровождении фельдфебеля и унтер-офицера мы в тот же день были уже в штаб-квартире Абвера в Хельсинки.
Поднявшись на второй этаж, мы оказались в большой комнате, в центре которой стоял громадный овальный стол с разбросанными на нем военными картами очень крупного масштаба.
Встретил нас пожилой гауптман-капитан.
— О! Какая щетина на бороде! — начал он на хорошем русском языке. — Действительно похожи на русских диверсантов. Недаром ли финны приняли за них. Ну-ка, подходите-ка сюда! — он указал нам на столик в углу, где стояли бутылка коньяка, рюмки, бутерброды и разные фрукты в вазах, и наполнил рюмки.
— За благополучное возвращение, «диверсанты»! — Все выпили.
— Закусывайте. Есть хотите? Русские всегда должны хорошо закусить!
— Нет, есть уже не хотим. Финны встретили не очень дружелюбно, зато потом очень дружелюбно накормили и даже хотели спать уложить.
— Да, да! Спать, конечно, хотите. Как эти ночи, спали или коротали в полусне?
Коротали в полусне. Какой там сон!
— Ладно, сейчас выспитесь. А пока подойдите вот сюда. — Гауптман подвел нас к овальному столу, отодвинул все карты, а одну разложил на столе.
— Вот, коротко расскажите и карандашом легонько покажите, что где видели за эти три дня. Вы должны были быть
примерно вот здесь, — и он указал карандашом место на побережье озера.
Мы взяли карандаши и стали легонько наносить: у самого берега на поверхности воды натянутые проволочки в два ряда, примерно через полтора-два метра — минирование, проволочные заграждения на берегу в три ряда, а вдали, в лесу, замаскированные зеленью доты и дзоты.
Потом, на второй день после того, как мы отоспались, нам пришлось снова, более подробно, все вычерчивать на большом листе ватмана.
А сначала, когда мы коротко рассказали, умышленно вгорячах перебивая друг друга, и показали, что видели, опять-таки дополняя друг друга разными «подробностями», капитан налил еще по рюмке и произнес:
— За успешное будущее, за новую, более интересную работу! — Тут же он вызвал фельдфебеля и отдал распоряжение:
— Организовать побриться, помыться и хорошенько выспаться!
Напарившись в финской сауне, мы улеглись отсыпаться и, не успев перекинуться несколькими фразами о наших перспективах, о том, что предстоит нам впереди, уснули как убитые.
А впереди предстояло нам: три разведывательные и одна диверсионная школы в Эстонии, затем школа Абвера на севере Финляндии, в городе Рованиеми, и после нее, 22 мая 1943 года, переброска на самолете с двумя радиопередатчиками «Север» в тыл советских войск в Архангельскую область для важной разведывательной работы.
Проснувшись в поддень после четырнадцатичасового сна мы увидели, что нам приготовлена другая одежда, которая лежала на табуретках около наших кроватей. Как потом выяснилось, это была форма французской армии, а на левом рукаве, повыше локтя — нашивки с изображением старого российского флага — полосатого бело-сине-красного.
Фельдфебель Иоганн показал нам, где ванна и туалет, и предложил хорошенько побриться, так как за пять суток мы обросли щетиной.
Володя во время бритья, прикрыв плотнее дверь, все повторял, как бы про себя, но обращаясь ко мне:
— Что же дальше? Куда нас еще бросят?
— Не волнуйся! Куда-нибудь бросят, — ответил я. — Но прежде чем куда-то... еще здесь, наверно, побудем. Ты заметил, как вчера гауптман-капитан интересовался нашим рассказом о
советском побережье и особенно тем, что мы на нем видели и что нарисовали. Наверняка будут еще интересоваться и уточнять наши рисунки-чертежи. Постарайся хорошенько запомнить, что мы рассказывали и что рисовали. Не придумывай ничего нового. Это вызовет новые вопросы, которые могут нас запутать, и тогда все наши рассказы и рисунки вызовут сомнения. Ты понимаешь меня, Володя?
— Конечно. Все понятно. Все наши рассказы и рисунки будут проверять и перепроверять. Наверно, не только мы с тобой были там в камышах. Кто-то был до нас, кто-то будет после нас. В разведке все проверяется и перепроверяется.
Как хорошо, что мы с Володей, пока брились, успели обменяться этими мыслями! Почти весь последующий день доказал нам, что мы были правы относительно проверок.
Не дав нам хорошенько умыться после бритья, фельдфебель позвал нас завтракать и предупредил:
— Завтракайте поскорее, без болтовни. Николай Николаевич уже ждет вас давно.
Мы переглянулись быстро, подморгнув друг другу, что означало: «Понял?» — «Понял!»
Николай Николаевич (так назвал фельдфебель капитана) ждал нас в большой комнате, в центре которой стоял большой опальный стол и на нем — большая карта Ладожского озера.
— Ну как, отоспались? Отдохнули? Позавтракали? Теперь за работу. Не надо стоять по стойке «смирно». Не напрягайтесь. Сядьте вот на эти стулья у стены.
Мы сели на стулья, внимательно смотря на Николая Николаевича, который прошелся перед нами по комнате и продолжал:
— Расслабьтесь. Сейчас вам надо напрягаться мысленно. Восстановите в своей памяти эти трое суток, которые вы провели, на Ладожском озере.
— Опять Ладога?! — начал Володя. — Она уже в печенках у нас. Трое суток в мокроте, особенно днем, когда высовываться из камышей нельзя, а над головой почти каждый час свистят пули от пулеметной очереди с берега. И чего они стреляют? Ведь никого нигде не было, нас не видно в камышах. Мы там замаскировали и себя, и байдарку — все зеленое было кругом, а камыши по всему побережью выше человеческого роста.
— Да, да, эти дни были нелегкими для вас, и вы проявили героическую выдержку и терпение. Молодцы! Сейчас в спокойной обстановке, в безопасном месте надо еще раз все хорошенько
вспомнить, так как вчера вы рассказывали и рисовали экспромтом и могли что-нибудь пропустить, забыть. Так ведь?
— Нет-нет, Николай Николаевич, — начал я, опережая Володю, чтобы он не стал разглагольствовать, что он любит делать. — Мы ничего не забыли. Да это и невозможно забыть. Ни свистящие пули, ни все побережье, которое три дня просматривалось по несколько раз в день, особенно ранним утром, когда и птицы-то еще спят. Особенно мы дрожали на второй день часов в 9—10 утра, когда над побережьем несколько раз пролетал самолет, который, конечно, был послан специально просмотреть побережье, так как ночной звук катера, который нас высаживал, вероятно, был зафиксирован. Хорошо, что мы до рассвета так хорошо замаскировались камышами.
— Вы действовали правильно и хорошо. Поэтому и благополучно теперь находитесь здесь, в полной безопасности, — успокоительным тоном заметил Николай Николаевич.
— А как мы плыли назад ночью? — продолжал я, подчеркивая опасность и трудность этих трех дней. — Поднялся ветерок, и нас все время захлестывала волна справа. Правда, она и помогала — ориентировала, куда плыть. А когда рассвело немного, мы увидели, что находимся, как говорят, в открытом море — кругом была только вода, берегов не видно, и только очень далеко впереди блестела какая-то точка. Мы сначала не понимали, что это такое, но стали еще настойчивей грести. На ладонях появились просто мозоли, потом они стали кровяными, потом лопались, и ладони покрылись кровью. Вот взгляните.
Мы показали ему наши ладони.
— Да, да, вижу.
Он хотел что-то еще добавить, но я продолжал:
— Через некоторое время мы поняли, что блестит на солнце церковная золотистая маковка на колокольне. Это было первое, что говорило о скором береге впереди. А вот почему финны нас встретили стрельбой, видя, что по воде к ним движется одинокая байдарка, а не торпедный катер и уж, конечно, не крейсер с орудиями?
Николай Николаевич усмехнулся и с улыбкой ответил:
— По-моему, финны стрельбой просто приветствовали ваше возвращение, хотя они совершенно не представляли себе, кто вы такие.
— Хорошее приветствие — свистящими пулями над головой! А как они нас схватили и скрутили, когда мы причалили к берегу? Хорошо, что тут же подошел финский офицер, которому я кое-как объяснил, кто мы такие. Он дал соответствующую команду
солдатам, и они сразу изменили свое к нам отношение, предлагая т курить и все такое.
Николай Николаевич закивал головой, ему, видно, уже надоели наши рассуждения о перенесенных трудностях. Он положил руку мне на плечо и заговорил твердо, с приказной интонацией.
— Хорошо, хорошо! Я прекрасно вас понимаю. Послушайте теперь меня. Сейчас каждый из вас самостоятельно, без лишних слов и рассуждений, должен очень подробно, не спеша, крупней, чем вчера, нарисовать все то, что вы видели и заметили на советском побережье Ладожского озера. Идемте со мной.
Он повел нас по коридору и посадил каждого в отдельную небольшую комнату, где на столе лежал большой лист плотной белой бумаги, на котором было нарисовано советское побережье Ладожского озера. Перед тем как расстаться, мы с Володей опять успели переглянуться и подмигнуть друг другу, как бы подтверждая наш короткий разговор во время бритья: «Проверяют. Отдельно. Будут ли разногласия».
Я сел за стол и задумался. За себя я был спокоен — все, что я рисовал вчера, спокойно могу повторить более аккуратно и грамотно сегодня, а вот Володя вчера в основном только смотрел, правда, мы почти все обсуждали и советовались, как нарисовать. Хорошо, что вчера нас не посадили отдельно.
Примерно через 30—35 минут зашел Николай Николаевич, положил на стол чистые листы бумаги и сказал, чтобы после схемы побережья я написал подробную биографию, перечислив всех родственников по состоянию на тот момент, когда мне было это известно.
Такое же поручение было дано и Володе.
После того как мы закончили, Николай Николаевич повел нас в комнату, где был накрыт стол на троих человек. Стояли бутылки с водкой и пивом, а также множество разных бутербродов, овощных и рыбных закусок.
В Финляндии и во время войны рыба в самых разнообразных видах и в неограниченных количествах продавалась без всяких карточек.
— Садитесь, ребята! Давайте после трудов праведных — и физических за прошедшие трое суток, и умственных сегодня — выпьем, закусим, чем Бог послал, и поговорим по старинному русскому обычаю.
Николай Николаевич налил в стопки водку, положил себе на тарелку разной закуски и два бутерброда. Мы последовали его примеру и наполнили свои тарелки.
— Ну, хлопцы! Первый тост — за благополучное возвращение. Поехали, как говорят в России.
Мы с Володей давно не выпивали, и после нескольких рюмок наши головы начали быстро туманиться. Николай Николаевич это заметил, да, вероятно, на это и рассчитывал.
— Что-то уже потяжелела голова, хотя закуска и хороша, — заявил Володя, — не пора ли закругляться?
— Ничего, ничего, — ответил Николай Николаевич. — Чего закругляться? Спешить некуда. Вы еще отдохнете, и спать ляжете пораньше. Я вот хочу спросить вас. Когда вы лежали у советского побережья, не возникала ли у вас мысль податься домой? К родным? Ведь у Володи они совсем близко, в Ленинграде. Можно и пешком дойти.
— Да что вы, Николай Николаевич! Как податься?! — ответил Володя. — Во-первых, тут же у самого берега можно наткнуться на мину и взлететь на воздух. Ведь все побережье заминировано. Мы же нарисовали протянутые проволочки вдоль побережья. Это только те, которые мы видели, а наверно, этих минных рядов по побережью больше, чем мы заметили и нарисовали. А потом... Дальше-то что? Куда? Ну, допустим, мы обойдем мины, — подчеркнул он, — а дальше? Куда? Ведь все побережье охраняется русскими, а мы кто такие? Откуда? Первый же солдат заподозрит в нас шпионов, уж не говорю о патрулях, нас сейчас же к начальству или в комендатуру, а там и особый отдел тут как тут — и наша песенка спета, как говорят в народе. А родные мои? Где они сейчас? Может, эвакуировались, а может, и померли с голоду. Нет уж. Нам только... «назад» — к вам, что, слава Богу, благополучно и произошло. Давайте, раз уж так пошло, еще по рюмахе долбанем. Можно, Николай Николаевич?
— Конечно, конечно! Наливайте. Давайте теперь выпьем за будущее, чтоб у вас все сложилось хорошо, чтоб вы стали настоящими разведчиками, правда, для этого надо еще хорошенько подучиться.
Выпили. Закусили. Закурили.
— А вот еще такой вопрос, — начал Николай Николаевич. — На ваших рисунках сегодня заметна некоторая разница. У Володи побережье вроде не так сильно укреплено, а у Павла оно прямо сплошной укрепрайон. Кто у вас прав? — спросил Николай Николаевич. И внимательно посмотрел нам в глаза.
— Да нет, Николай Николаевич! — начал я быстрее, чтоб Володя молчал. — Оба мы правы. И все, что мы видели, мы нарисовали правильно. Только мы «рисовальщики-то» разные. Володя —
человек гражданский, он слесарь высокого разряда и в плен попал в бригаде слесарей, которая ремонтировала военно-морское оборудование на островах Даго и Эйзель, которые в первый же день войны оказались в тылу немецкой армии. Вот что-нибудь смастерить из металла он выполнит превосходно, а изображать на бумаге топографическими знаками военные укрепления ему никогда не приходилось. Правда, Володя? — обратился я к нему.
— Конечно, конечно! Какой я топограф?!
— Ну, вот, видите... — поскорее продолжал я, — Володин рисунок надо обязательно объяснять словами: где мины, где какая огневая точка: дот — долговременное оборонительное сооружение, пулеметное или артиллерийское, или дзот — деревоземляная огневая точка, где проволочные заграждения и какие — однорядные, двух- и трехрядные, перекрестные, круговые, где бетонные надолбы, кресты.
Я перед войной уже был военным и имел некоторое отношение к военной картографии и топографии, а уж когда оказался слушателем одной из ваших главных разведшкол в Варшаве (местечко Сулиевик), то обучался топографии очень прилично — ее там преподавал полковник генштаба РККА, который перед войной занимался оборонительными сооружениями нашей западной границы в Белоруссии и попал в плен в первые дни войны. Так что не удивительно, если Володины рисунки дают слабое представление об укреплении побережья, а мои топографические знаки на этой схеме как бы увеличивают его обороноспособность. Просто они более реально, более грамотно топографически отображают то, что мы видели на побережье.
— Ну, что ж, может быть, ты и прав. Объяснил все довольно убедительно и вразумительно, — сказал Николай Николаевич. — Давайте теперь поговорим о будущем. Как вы его себе представляете? Чем бы хотели дальше заниматься? Продолжать свою деятельность в Абвере, в разведке, работать где-нибудь на производстве или в сельском хозяйстве?
— А разве это зависит от нашего желания? — спросил Володя. — Вероятно, все это зависит от решения вашего начальства и, может быть, от вашего личного совета начальству. Мы так думаем, что начальство с вашим мнением считается. У нас только просьба, я думаю, что Павлуха согласен со мной. Не разбивайте нас. Мы как-то сжились с ним за это время, которое провели на финском берегу, тренируясь на байдарках, и особенно в последние дни высадки и возвращения. Расставаться не хотелось бы, — закончил он.
— Вероятно, пока так и будет, — ответил Николай Николаевич. — Я говорю — пока, потому что первое время вы, конечно, будете вместе и, вероятней всего, в какой-нибудь из наших школ. Будете еще учиться, квалифицироваться, а уж что будет потом, это один Бог знает. Все будет зависеть от военных успехов доблестной немецкой армии. Мы с вами должны своей работой ускорить разгром жидовско-коммунистической власти, освободить русский народ от советского рабства, снять с него ярмо коммунизма, которое надето на всех жителей великой России после революции и с каждым годом затягивается все туже и туже. Фюрер, начав войну, объявил ее «блицкригом» — молниеносной войной, предполагая закончить ее до зимы, но Сталин нарушил его план: перебросил под Москву все свои военные резервы, согнал на трудовой фронт все население Москвы. Это заставило немцев остановиться, передохнуть, подтянуть новые резервы для решительного штурма Москвы. Однако ситуацию осложнили русские морозы, особо лютые зимой 1941—1942 года. Немецкая армия не была подготовлена к таким морозам — предполагалось закончить войну до зимы. Русские, хорошо экипированные и адаптированные к зиме, начали контрнаступление. Немцам пришлось отойти от Москвы и готовить свою армию к новому решительному наступлению летом 1942 года. И вот мы уже знаем, что за эти летние месяцы немецкая армия захватила Крым, Северный Кавказ и сейчас громит остатки Красной Армии на подступах к Сталинграду, участь которого, по сути, уже решена. Волга будет в наших руках, что отрежет Москву от юга России, от нефти и угля. Ленинград еле-еле держится, его участь тоже практически решена. После Ленинграда сразу же захватываем Вологду и отрезаем Москву от Севера. Прекращается помощь Москве от союзников через Мурманск и Архангельск. Москва будет окружена и повержена.
Николай Николаевич еще некоторое время продолжал свою беседу-лекцию, рисуя картины прошлого и будущего, потом позвал фельдфебеля, сказал ему что-то по-немецки, а затем обратился к нам по-русски:
— Сейчас вы отправитесь с Иоганном на нашу прибрежную базу на Финском заливе, искупаетесь там, протрезвитесь, а вечером он сводит вас в кино посмеяться — сейчас демонстрируются старые, но хорошие фильмы с участием Пата и Паташона, Гарольда Лойда, Бестера Китона — слышали таких?
— Конечно, слышали! — весело ответил Володя. — У нас в Ленинграде все эти фильмы до войны шли много раз.
Фельдфебель Иоганн. База немецкого разведцентра в Финляндии
ФЕЛЬДФЕБЕЛЬ ИОГАНН.
БАЗА НЕМЕЦКОГО РАЗВЕДЦЕНТРА В ФИНЛЯНДИИ
Иоганн усадил нас в машину, и через 30—40 минут мы были на загородной базе немецкого разведцентра в Хельсинки, которая представляла собой приличных размеров усадьбу в густом сосновом бору на побережье Финского залива, обнесенную с трех сторон крепким высоким забором с проволочным устройством по верху и охраной при въезде на территорию. Четвертой стороной территории был Финский залив, забор слева и справа спускался на 5—7 метров в воду. Когда-то здесь была усадьба богатого, знатного человека. Основной дом представлял собой двухэтажный дворец красивой архитектуры, построенный, конечно, до революции, когда Финляндия была частью Российской империи. Справа и слева от него стояли два современных трехэтажных дома, один из которых был, безусловно, для служебного пользования — у него на крыше стояли мощные радиоантенны, что свидетельствовало о размещенном там радиоцентре. Второй дом, скорее всего, предназначался для жилья. Нижние этажи этих двух домов были заняты гаражами и подсобными хозслужбами. У самой воды, на правой и левой стороне усадьбы, находились два одноэтажных продолговатых дома. Мы подъехали к правому, и, войдя в него, Иоганн открыл одну из дверей. Это была комната-раздевалка.
Перпендикулярно к берегу по обеим сторонам участка от берега в море установлены два дебаркадера, которые использовались для купания, а также для причаливания лодок и шлюпок. Помня разрешение Николая Николаевича, мы бросились в море и, поплавав несколько минут, улеглись на песок. Иоганн побарахтался в воде немного дольше, но потом и он, прихрамывая, подошел к нам и улегся рядом. Он сравнительно прилично владел
русским, правда с большим акцентом, с удивительными ударениями и грамматическими окончаниями слов по-немецки. Для некоторых мыслей не находил сразу слов, но вообще изъясняться не спеша мог.
— Господин фельдфебель, почему вы прихрамываете? Что у вас с ногой, ранение? — обратился к нему Володя.
— О! Володя! Длинный песня все вам сказать про себя. В 1941 году, в июле, я был ранен осколком левая нога. Было два операция. Нога осталась — не отпилили, а меня из строевых перевели в нестроевые.
— А когда и где вы освоили русский язык, господин фельдфебель?
— А это еще длиннее песня, — ответил Иоганн, как-то странно улыбаясь, — и не надо меня называть «господин фельдфебель». Пока. Не надо пока. Вот если мы не одни с вами, а кругом есть другие или начальство — тогда можно, тогда надо «господин». Понятно?
— Да, конечно, понятно товарищ старшина, — продолжал шутить и язвить Володя.
— Ох, Володя, Володя! Какой шутник! Ну, сию минуту такой шутка можно. Сию минуту мы действительно товарищ. Я голый, и вы голый. Голый товарищи на голом песок — это похоже есть на товарищ. У нас в армии, да и вообще в Германии и во всех других приличных странах — Англия, Франция, Америка и здесь, в Суоми-Финлянде, не любят слово «товарищ». Оно не реальное, оно выдуманное у вас для народа — обманное. Товарищ командир, товарищ полковник, товарищ генерал, товарищ Сталин. Ну какие эти люди «товарищи»? Сталин — безграничный властитель — «товарищ»? И слесарь Володя тоже «товарищ»? Толстопузый от обжорства генерал или большой советский начальник — товарищ? И исхудавший от недоедания, тощий, как голодный комар, колхозник — тоже «товарищ»? Ерунда какая-то.
Есть у вас, у русских, пословица — «гусь свинье не товарищ». А насчет моего знания русского языка, как я уже говорил, «песнь еще более длинная». Но она довольно интересная, и вы лучше все поймете, то я постараюсь без особых подробностей рассказать.
Иоганн закурил, задумался и начал свой рассказ. Ниже он приведен в моем пересказе.
...Мой отец Вилли, по-вашему Василий, в ту, Первую мировую, войну оказался кавалеристом. У нас в хозяйстве была приличная конюшня. Он очень любил лошадей, умел с ними обра-
щаться, они его прекрасно понимали, слушались и тоже любили. В 1916 году его и еще двух солдат послали в конную разведку определить возможность перейти вброд небольшую речушку, которую нашим войскам надо было форсировать, продвинуться вперед и занять оборону на западном берегу следующей речки. Когда они перебрались на другой берег и остановились, рассуждая, что делать дальше, то услышали позади на берегу крики: «Стоять! Хенде хох! Руки вверх!» — это в кустах около брода была русская засада из пяти человек. Они бежали к нашим, направив винтовки на них и командуя что-то по-русски. Отец был старшим и скомандовал, чтобы двое скакали вправо, а он — влево по берегу, потом через речку к своим назад. Русские начали стрелять. Лошадь под отцом была убита и падая придавила его. Подбежавшие русские сорвали с него карабин, вытащили его из-под лошади и связали уздечкой руки за спиной. Одного из поскакавших вправо убили сразу, а второго, наверно, ранили — отец видел, что он сидел неестественно, как-то согнувшись к шее лошади, которая тоже, вероятно, была ранена, так как скакала какими-то рывками, неестественно подпрыгивая.
Русские заторопились. Речь их была непонятна, но отец догадывался, что русские скорее хотят вернуться из засады с пленным, так как на шум, вызванный стрельбой, к немцам может подоспеть помощь. Только к вечеру он был доставлен, наконец, в штаб, где с ним говорили уже по-немецки. Три месяца он пробыл в общем лагере, первоначально работал на разных работах. Позже было замечено, что он неравнодушен к лошадям, а лошади, как и все животные, понимают в человеческой речи интонацию, поэтому слушались его беспрекословно. Об этой его особенности стало известно начальнику лагеря, который тоже был любителем лошадей и имел какие-то деловые связи с хозяином конезавода, находившегося в нескольких километрах от лагеря. Этот конезавод частично готовил лошадей для армии, а частично воспитывал породистых рысаков для высокого начальства и для скачек. На конезаводе многих мужчин призвали в армию, и хозяин конезавода договорился с военным начальством, чтобы ему выделили из пленных несколько человек, имевших раньше отношение к лошадям. Среди них оказался и мой отец. За очень короткий срок он завоевал большой авторитет среди работников конезавода. Однажды на завод приехал очень важный господин купить хорошего молодого рысака, и когда он проходил по конюшне, услышал весьма дружелюбную немецкую речь — это отец разговаривал с лошадьми. Господин этот, как потом выяснилось, прекрас-
но владел и немецким, и французским, а в своем поместье в Крыму имел приличную конюшню. Он некоторое время постоял, слушая, как отец разговаривает то с одной, то с другой лошадью, потом подошел к отцу и с некоторой усмешкой иронично заметил:
— Первый раз вижу, чтобы русские лошади так внимательно слушали немецкую речь!
Отец, услышав это замечание на немецком языке, обрадовался родному языку и заговорил громко, убедительно и очень уважительно:
— Здравия вам желаю, уважаемый господин! Смею, с вашего разрешения, объяснить сложившуюся ситуацию разговора с лошадьми. Лошади, как бы разговаривая со мной, понимали не смысл немецкой речи, а интонацию, выраженную немецким, русским, французским или любым другим языком. Интонация речи, разговора — это как музыка — интернационально. Семь нот, с нюансами бемолей и диезов, которые уточняют музыкальную интонацию произведения любого композитора, будь то русский Чайковский, немецкие Бетховен, Бах или Вагнер, польский Шопен или финский Сибелиус, — музыка понятна любому на роду, на каком бы языке он ни говорил. Уважаемый господин, вам, наверно, не интересны мои рассуждения и разглагольствования?
— Нет, нет! Как раз это довольно интересно — от разговора с лошадьми перейти к Чайковскому, Бетховену, Вагнеру. Тебя как звать-то?
— Вилли. Вилли Клаус.
— Так вот, Вилли. Я говорю с тобой на «ты» не потому, что ты пленный немец, а потому что тебе, вероятно, лет 25, а мне — 60. Понятно?
— Яволь! Очень понятно, господин... как разрешите вас величать?
— Здесь, в округе, меня в основном величают «князь Андрей».
— Господин князь, вы слышали мой разговор с лошадьми. Если разрешите, я еще выскажу некоторые мысли из моих наблюдений в общении с животными.
— Ну-ну, выскажи, я слушаю.
— Лошади, как вообще почти все животные и даже птицы, общаются между собой, но не словами, не речью, а звуками, интонацией этих звуков. Ржание лошади может быть тревожным, призывным, приветственным. Собака может лаять и поскуливать
приветственно, встречая хозяина, а может лаять злобно, угрожающе на вора, который появился вдруг, или скулить и выть тревожно.
А кошки? На руках у хозяйки, которая поглаживает ласково кошку, она нежно мурлычет, на кухне у ног хозяйки, особенно а ли хочет есть, она просяще мяучит, а весной, в марте, кошки ревут тревожно, призывая котов для продолжения своего рода. Петух — утром рано, чуть забрезжит рассвет, кукарекает, чтоб проснулись: «Вставайте, люди добрые! Уже светает. Надо работать», — миролюбиво кукарекает, а золотой петушок в сказке у вашего замечательного Пушкина, завидев врагов, хлопает крыльями и громко, тревожно кричит-кукарекает: «Тревога! Тревога! Враг идет. Скорей готовьтесь к бою!»
В деревне куры во главе с петухом непрерывно что-то клюют, но когда петух найдет что-то вкусное, он кукарекает призывно: «Скорей сюда, ко мне, курочки! Здесь есть что поклевать». И они со всех сторон бегут к нему, понимая его призывную интонацию. Я вам надоел, господин князь?
— Да нет, Вилли. Твои наблюдения очень интересны, а рассказываешь ты об этом очень образно.
Князь Андрей после разговора с отцом, который ему понравился, договорился и с хозяином конезавода, и с военным начальством о том, чтобы ему вместе с купленным рысаком временно отдали и пленного конюха. Вероятно, князь кое-кому прилично заплатил.
Иоганн повернулся на спину и закрыл глаза, потом, обращаясь к Володе, сказал:
— Володя, пойди в комнату, где мы раздевались, и принеси сигареты и зажигалку, они в правом кармане моего френча, который висит в шкафу.
Затянувшись несколько раз, он предложил и нам закурить, продолжая свой рассказ:
— Отец мой был красивый, сильный и, я бы сказал, умный человек. Он моментально, даже не зная русского языка, мог установить хорошие приятельские взаимоотношения, и вскоре вся прислуга князя полюбила отца. Сам князь говорил с ним в основном по-немецки, но очень часто вставлял в немецкую фразу важное для понимания смысла русское слово, которое моментально запоминалось и входило уже в обиход отца. В детстве основное воспитание он получил от своих родителей, моих деда и бабушки. Жили они на юге Германии, недалеко от Мюнхена. Дед был капельмейстером — дирижером военного ор-
кестра в кавалерии, а бабушка, мать отца, преподавала музыку и пение в гимназии. Дед очень любил лошадей и содержал конюшню, откуда и у отца появилась любовь к лошадям и умение обращаться с ними. Уже в детские годы мать приобщила его к музыке. Он отлично овладел фортепьяно и имел приятный звонкий голос, был солистом церковного хора. Эти его способности, безусловно, повлияли на его будущую жизнь и на мое появление в этом непредсказуемом мире.
Работая конюхом, он в основном общался с лошадьми и собаками, которых у князя была приличная свора. И лошади, и собаки слушали и понимали отца лучше, чем кого-либо из обслуги князя. Жена князя большей частью жила в Санкт-Петербурге, там же жил и служил в войсковом штабе сын князя — офицер.
Здесь с князем жили его дочь Екатерина, лет 13—14, и ее гувернантка Луиза, лет 25—27, которая прекрасно владела русским, немецким и французским. Отлично знала литературу, историю, музыку и вообще искусство.
Однажды Катя, примеряя маленькую сережку, уронила ее, и она укатилась по блестящему паркету под одну из ножек рояля. Сколько Катя ни мучилась, достать ее не могла. Луиза тоже не добилась в этом деле успеха. Чтобы достать сережку, надо было чуть приподнять рояль. Мужчин в усадьбе было очень мало, и в основном очень пожилые (ведь шла война). Луиза решила позвать на помощь моего отца. Отец, сняв башмаки у двери при входе в дом, попросил принести тонкую линейку, подлез под угол рояля около злополучной ножки, приподнял спиной рояль, и Луиза линейкой достала сережку. Отец вылез из-под рояля, встал около него, поглаживая инструмент как живое существо. Катя что-то заговорила Луизе с неудовольствием.
— Вас ист дас? — спросил отец у Луизы.
— Катя благодарит за помощь, но ей непонятно, почему вы поглаживаете рояль, как будто это лошадь с которой вы привыкли иметь дело. Это же рояль, а не живое существо.
— Да, да! Это правда — это не живое существо, но я так давно не видел рояля, так давно не ощущал его своими ладонями — а ведь он может быть выразительнее некоторых живых существ, — ответил отец улыбаясь.
Катя, изучая с Луизой и французский, и немецкий, почти полностью поняла ответ отца и сказала не очень дружелюбно:
— Ну, пусть, пусть погладит. Может быть, еще пальцем потыкает в клавиши?
Луиза не стала всего переводить и обострять разговор, но отец понял, почувствовав интонацию:
— Правда? Можно пальцами?.. — И он пробежал в воздухе пальцами по воображаемым клавишам. — Неужели можно? — радостно повторил он.
— Да, да. Попробуйте, раз уж вы с такой радостью это спрашиваете.
Отец сел за рояль. Открыл его. Отклонился немного назад, приподнял голову и закрыл глаза. Руки его лежали на коленях, а пальцы быстро-быстро перебирали воздух, разминаясь.
Катя и Луиза с удивлением смотрели на отца, как-то странно сжав губы и широко открыв глаза.
Отец наклонился к роялю, пробежал правой рукой по клавиатуре. Катя и Луиза еще шире открыли глаза, облокотились на рояль и уставились на отца. Он поднял руки ладонями к себе, растопырил пальцы, сжав их несколько раз в кулак, потряс кистями и с горечью в голосе произнес:
— Руки-то, пальцы-то не рояльные, не музыкальные. Пальцы лошадиные, навозные!
Катя с Луизой хотели что-то сказать, но не успели и рта раскрыть, как отец ударил по клавишам: один аккорд, второй, третий — аккорды Первого концерта Чайковского...
— О! Вилли, Вилли! Милый, красивый Вилли! — воскликнула Луиза, а Катя с удивлением и широко открытыми глазами уставилась на отца и молчала как онемевшая!
— Да, да, да, девочки милые, сейчас, сейчас. Айн момент... — Он потер руки, размял пальцы, между пальцами и начал какими грубыми, не очень чистыми руками, мягко перебирать клавиатуру рояля, наигрывая очень хорошо знакомое ему с детства вступление, и вдруг запел своим красивым голосом «Аве Мария...». Сначала голос его звучал немного неуверенно, потом он крепчал, крепчал, становился сильным, мощным и до удивления уверенным. Божественная мелодия «Аве Мария» зазвучала в полную силу. Отец пел с необыкновенным чувством и особым вдохновением, уносясь мысленно в далекое детство церковного хора, где он солировал в этом музыкальном произведении. На глазах у него появились слезы. Музыку к этому католическому гимну в честь Девы Марии писали многие выдающиеся композиторы — Ф. Шуберт, Ш. Гуно, И. Брамс, И. Стравинский и др.
Катя вдруг сорвалась с места и побежала на второй этаж с криком: «Папа, папа! Иди скорей сюда. Скорей, скорей!»
Князь уже спускался по лестнице навстречу Кате:
— Что случилось, девочка моя? Кто это так хорошо поет? А почему у тебя слезы на глазах?
Папочка, папочка! Ты посмотри и послушай, что у нас происходит. Все началось с того, что я уронила сережку, она укатилась под ножку рояля, и мы не могли ее сами достать — надо было рояль приподнять. Мы позвали на помощь Вилли, он ведь такой сильный. Вилли подлез под рояль, приподнял его спиной, и мы линейкой легко достали сережку. Потом Вилли поднялся и стал поглаживать рояль, как он поглаживает лошадей. Мне это не понравилось, и я сказала что-то невежливое. Не знаю, что он понял из моих слов, но он попросил разрешения сесть за рояль, а я опять надерзила, сказав, что пусть садится и тыкает пальцем в клавиши. А дальше началось такое, что я не могу тебе пересказать. Его пальцы побежали по клавишам, и из-под этих грубых пальцев полились необыкновенные звуки, а потом он запел «Аве Мария», и я не выдержала — побежала скорей за тобой. У него такой красивый голос, и он так вдохновенно поет — я никогда такого не слышала!
Пока они спускались по мягкому ковру лестницы, отец все пел и так был захвачен своим пением, что ни на что не реагировал. Князь с Катей сели на диван, пригласив кивком головы и Луизу сесть к ним. Луиза была очень взволнована, и в глазах у нее блестели слезы. На середине лестницы стояла горничная Маша, тоже, видно, очарованная этим необычным пением, а в дверях на террасе столпились несколько человек из дворни и кухни. Все слушали затаив дыхание.
Кончив петь, отец положил руки на колени и сидел молча, закрыв глаза и покачиваясь легонько взад-вперед, находясь в каком-то отрешенном состоянии. Первым встал князь и начал аплодировать. Увидев это, все тоже начали старательно хлопать в ладоши, а баба Дарья из кухни, которая сама любила петь и часто пела русские народные песни, запричитала восторженно: «Аи да Вилли, аи да Вилли! Ну и молодец! Вот не ожидала услышать такого певца и музыканта». Катя подбежала к моему отцу и, поцеловав его в щеку, быстро заговорила:
— Простите меня, Вилли! Я тут дерзила вам. Не сердитесь! — И, повернувшись к Луизе, попросила ее: — Переведите ему, Луиза. Пусть не сердится и не обижается. Я без зла это говорила.
Отец поклонился всем несколько раз. Лицо его выражало чувства благодарности и удовольствия, которыми он был полон.
— Спасибо вам всем. Я рад, что мое пение понравилось вам. Это очень хорошо, когда людям нравится музыка, пение и вообще искусство. Каждый из нас чем-то радует других. Своим тру дом, своим умением быть полезным, я рад, что могу быть полезен не только как конюх, но и как музыкант. Спасибо вам.
Эту речь отца понимали только двое — князь и Луиза. Катя только отдельные слова схватывала и догадывалась об остальном, но все поняли, что он сказал добрые слова, и опять зааплодировали, а князь подошел к отцу и сказал ему:
— Вилли! Ты больше не конюх, хотя помогать там будешь. Ты теперь наш музыкант, наш аккомпаниатор и наш кучер. Нашего кучера завтра должны забрать в армию, а без кучера ни я, ни Катя с Луизой обойтись не можем. Тем более что с лошадьми никто не умеет обращаться лучше тебя.
Примерно это же князь сказал по-русски для всех остальных.
С этого дня жизнь отца пошла по-другому.
Луиза помогала ему скорее освоить русскую речь, и он преуспел в этом довольно быстро.
Однажды он повез на конную прогулку в коляске Катю и Луизу. На опушке леса Катя захотела остановиться и погулять по лесу. Когда они углубились в лес метров на сто, Луиза вдруг вскрикнула и присела. Левой ногой она наступила на какой-то сучок, и нога подвернулась. Это был не перелом, но сильный ни них, вставать на больную ногу она не могла, а идти по лесу тем более. Она попросила Катю поскорее позвать кучера, чтобы он помог добраться ей до коляски. Отец быстро прибежал, попробовал поставить Луизу на ноги, но она на левую ногу наступать совсем не могла.
— Ну, что ж, — сказал он, — придется этого большого ребенка нести до коляски, как маленького ребенка, на руках.
— Он подхватил девушку на свои сильные руки и понес к Коляске.
— Обхватите мою шею руками и держитесь крепче, хотя я и так никуда вас не отпущу, — сказал отец Луизе и прижал ее к себе сильнее.
— Спасибо, Вилли! Спасибо, милый, добрый человек.
Она обняла его за шею и прижалась щекой к его плечу, а отец липом прижался к ее груди:
— Ах, как жалко, что вы ушли в лес так недалеко!..
— Это почему же, Вилли? — с удивлением спросила Луиза.
— Потому, что мне доведется нести вас на руках, прижавшись лицом к вашей груди, только метров сто, а мне бы хотелось — километр, два, три...
Он склонился к ее руке и крепко-крепко прижался к ней губами.
— О, Вилли! Какой вы хороший! Какой вы нежный и ласковый! — И она еще сильней прижалась к нему.
Так началась их любовь.
...В феврале 1917 года произошла так называемая буржуазно-демократическая революция. Царь Николай II отрекся от престола. Большевики усиленно готовились к полному захвату власти. Приехавшая из Петрограда княгиня с князем ежедневно обсуждали что-то серьезно. Как рассказала Луиза, княгине в Петрограде кто-то очень важный твердо сказал, что надо срочно закрывать в России банковские счета и переводить деньги на Запад, пока это возможно (что она уже сделала), и теперь требовала, чтобы князь организовал переезд из Крыма в Европу, захватив с собой самые ценные вещи. Князь не хотел покидать Россию, но, когда к нему из Москвы приехал попрощаться перед отъездом в Европу молодой князь и сказал, что скоро власть захватят большевики и все дворянство будет уничтожено, вопрос решился. В мае 1917 года князь, княгиня, княжна Катя, Луиза, горничная Маша и мой отец покинули Крым и вскоре высадились в Неаполе.
Все это время, тревожное, военное, революционное, любовь Луизы и моего отца, не зная преград, продолжалась! И князь, и княгиня знали об их чувствах. Это их немного огорчало — предстояла разлука, и в то же время они желали им добра и благополучия. После настойчивых просьб влюбленных их отпустили на родину отца, в Южную Германию, оказав приличную финансовую помощь. Дедушка и бабушка, отец и мать моего отца, не могли нарадоваться появлению пропавшего без вести сына, а уж когда появился на свет внук — будущий фельдфебель Иоганн, будущий товарищ Иван, — радость не знала границ. Мои родители с детства разговаривали со мной и по-немецки, и часто по-русски. Вот почему я немного владею русским. Понятно?!
— Яволь, господин фельдфебель. Понятно, товарищ старшина. Какая интересная и романтическая история!
— Ладно! Вернемся из романтического прошлого в действительность. Идите еще искупайтесь и поедем в новую военную действительность второй русско-немецкой войны.
...На следующий день «Иван Васильевич» разбудил нас пораньше, дал позавтракать и сказал:
— Сегодня вас переправят через Финский залив в Ревель, в Эстонию. Там, вероятно, определят в одну из наших школ для дальнейшего обучения, а что будет дальше, как говорят русские, один Бог знает. Желаю вам успехов и благополучия. Не забывайте ни «товарища» Ивана, ни господина Иоганна. Мой вчерашний рассказ пусть останется между нами.
Дальнейшее обучение. Разведшкола Абвера в Кейла-Иоа. Эстония
ДАЛЬНЕЙШЕЕ ОБУЧЕНИЕ.
РАЗВЕДШКОЛА АБВЕРА В КЕЙЛА-ИОА. ЭСТОНИЯ
Определили нас действительно в одну из разведшкол, которая находилась примерно в 20—25 километров от Таллина-Ревеля, в бывшем поместье какого-то русского графа или князя. Местечко это называлось Кейла-Иоа. Володя до пребывания на Ладоге был именно в этой разведшколе, поэтому его сразу окружили курсанты и начали расспрашивать, где был, что делал и т. д. Не вдаваясь в подробности, он коротко рассказал о жизни на финском побережье Ладожского озера, о тренировках на байдарках, о высадке на советское побережье и возвращении. Познакомил всех со мною как с надежным своим напарником.
Основной состав курсантов этой школы состоял из военных и гражданских моряков, которые в первые же дни войны оказались в тылу немецких войск на островах Даго и Эйзель, которые находились на стыке Финского и Рижского заливов, западнее Эстонии. Эти два острова являлись одной из баз нашего Балтийского флота, на этих островах были большие судоремонтные заводы, где и работал перед войной Володя как отличный слесарь, командированный из Ленинграда.
Начальником разведшколы из русских был назначен капитан третьего ранга Волков (кличка). Настоящая фамилия — Халапсин.
Жизнь школы начиналась с подъема в 6.00, затем оправка и очень активная физзарядка с порядочной пробежкой по дороге в лесу до Финского залива — 5 километров и обратно. После умывания — построение и подъем флага (трехцветного русского) под звуки «Варяга» — гимна школы. После подъема флага Волков делал объявления, если что-то надо было довести до сведения курсантов, и желал приятного аппетита, отправляя всех на завтрак (в две смены).
В 8.00 начинались занятия. Первое, сдвоенное из двух 45-минутных уроков, называлось «общей беседой», которую проводил Григорий Сергеевич, проживающий в соседнем дачном поселке. «Беседа» начиналась с информации о военных действиях на фронтах, о развале Красной Армии и ее поражениях, о тяжелейшем положении русского народа в тылу России и об успешном развитии сельского хозяйства в областях, которые освобождены немецкой армией от Советской власти и колхозного рабства. Обязательно доводилась информация об особом благополучии в СССР евреев.
Такую информацию Григорий Сергеевич проводил обычно 35—40 минут, а потом начиналась именно беседа. Григорий Сергеевич предлагал курсантам задавать любые вопросы и давал на них подробные ответы и пояснения, частенько сопровождая их хорошими анекдотами на антисоветскую, антиеврейскую или сексуальную тему.
Разных анекдотов он знал и помнил, наверно, тысячи.
Григорий Сергеевич вообще был широко образованным и очень эрудированным человеком. Все его лекции-беседы проходили интересно и весело. Как потом стало известно, после бесед у нас в школе он занимался литературным трудом, журналистикой и историей. Сначала он просто предлагал курсантам рассказать что-нибудь значительное и интересное из своей жизни, а потом ввел это в обязательную программу и требовал, чтобы каждый курсант подготовил короткий, на 10—15 минут, рассказ из своей жизни. Начинал вызывать курсантов по алфавиту за 15 минут до конца урока, заведя для этого специальный журнал, и котором делал во время рассказа какие-то записи.
Всем курсантам Григорий Сергеевич нравился, его очень уважали и между собой называли «дядя Гриша». Он знал об этом, усмехался и говорил: «Ну что ж, называйте хоть на ту же букву «г» — горшок, только в печку не ставьте».
Следующими уроками, по 45 минут, были радиодело и работа на ключе Морзе (прием и передача).
В 12.00, как во всей немецкой армии, — обед, который по своему меню соответствовал солдатскому обеду.
С 13.00 до 14.00 — час сна. С 14.00 — продолжение занятий до 18.00.
Всего в школе было около 120 курсантов, которые делились па четыре группы — две сухопутные, две морские (из бывших моряков). С 14.00 до 18.00 морские группы много времени уделяли водным (морским) вопросам: тренировались на байдарках,
шлюпках, катерах, занимались ремонтом этого хозяйства. Но частично занимались и вопросами сухопутными — ориентированием на местности, топографией и картографией, особенное внимание уделялось умению изобразить увиденное по памяти, шифровальному делу и составлению всеобъемлющих, но кратких радиограмм.
Время с 18.00 до 19.00 называлось «часом самообслуживания»: каждый должен был все проверить в своем обмундировании, пришить оторвавшуюся пуговицу, починить у сапожника ботинки или, если невозможно быстро починить, заменить их в каптерке, почистить обувь и одежду, постирать подворотничок, платок, трусы и т. д.
В 19.00 — ужин. С 19.30 до 21.30 — разные хозяйственные работы по школе, участку и прилегающей территории (по две группы через день) под руководством помначшколы по теххозвопросам. У других двух групп — свободное время. В 21.30 — построение на площади перед главным зданием и флагштоком. Проверка всех присутствующих и спуск флага под ту же мелодию «Варяга» и пение этого школьного гимна. 22.00 — отбой.
Примерно раз в две недели в школу наведывался майор Шульц — один из помощников Целлариуса. К его приезду все чистилось, убиралось, приводилось в порядок, хотя порядок поддерживался в школе постоянно. Целлариуса в школе знали как капитана первого ранга Келлера — главного шефа всех школ Прибалтики и Финляндии. В действительности Келлер-Целлариус был главным резидентом Абвера по Прибалтике и Скандинавии. Разведчиком в Прибалтике он был еще в Первую мировую войну, о чем упоминает известный русский писатель Валентин Пикуль в своем произведении «Честь имею» (исповедь офицера Генерального штаба России).
Целлариус в школу приезжал очень редко. В отличие от Шульца, он не любил помпы. Всегда был очень краток и конкретен. Ездил на русской автомашине «ЗИС», захваченной в Прибалтике в первые же дни войны. На «ЗИСах» в СССР ездили высшие чины государства.
РАССКАЗЫ КУРСАНТОВ НА БЕСЕДАХ В РАЗВЕДШКОЛЕ АБВЕРА В КЕЙЛА-ИОА
Гаврыло-Гарыныч — Гав-Гав
ГАВРЫЛО-ГАРЫНЫЧ - ГАВ-ГАВ
...Примерно через 2—3 недели после нашего приезда с Володей в эту школу стала подходить моя очередь у Григория Сергеевича рассказывать что-нибудь интересное. Передо мной на букву «С» оставался один курсант по фамилии Сизов — здоровый, сильный парень, работавший раньше шофером. Вот что он рассказал:
— Я работал в большом автохозяйстве, где возил на эмке начальника хозяйства Петра Васильевича Андреева, очень хорошего человека, прекрасного специалиста по автоделу, замечательного руководителя, заботящегося о своих рабочих и служащих. Взаимно он пользовался всеобщей любовью и уважением. Все его с любовью называли «наш Пет Вас». Он не любил лишней болтовни, был справедлив с людьми. Заместителем по общим вопросам был тоже приличный человек, но уже пенсионного возраста и очень болезненный. Вскоре он уволился в связи с уходом на пенсию, и нам прислали нового зама по общим вопросам, который только что окончил высшую партийную школу при обкоме партии.
Этот новый зам был полной противоположностью Пет Васу. Имел громадный живот, который выпирал вперед, будто собирался таранить кого-то. Встречающиеся с ним люди автохозяйства, особенно шоферы, всегда невольно старались скорее уступить ему дорогу, что очень ему нравилось, — он считал, что ему уступают дорогу из-за большого уважения. Звали его Гаврила Гаврилович. Была у него еще одна особенность, довольно необычная — он постоянно сплевывал слюну, которая у него, непонятно почему, непрерывно накапливалась во рту. Шофера сразу же стали его звать «Гав-Гав-тьфу» или «Гаврыло Гарыныч», как однажды назвал его один шофер-украинец, произносивший
все «и» как «ы». Шоферы в первом слове всегда делали паузу, и получалось «Гаврыло Гарыныч».
Автомашину Гав-Гав совершенно не знал и не хотел узнавать, объясняя что он руководитель, а не шофер и что руководить он умеет. Этому его учили. Разве генерал обязан сам стрелять из винтовки и рыть окопы? Для этого есть солдаты, а в автохозяйстве — шоферы.
Таковы были его принципы и правила.
Гав-Гав очень любил разные совещания, пятиминутки и особенно общие собрания, где обязательно выступал последним, анализируя всех, выступающих перед ним, и критикуя их.
В автохозяйстве с его появлением сразу же были организованы кружки и группы по политзанятиям. Для ИТР — по изучению истории ВКП(б), а для шоферов — по изучению биографии товарища Сталина.
Почти все свои выступления Гав-Гав заканчивал лозунгом: «Да здравствует передовой отряд международного коммунистического движения ВКП(б)!»
На одном из собраний автохозяйства наш снабженец, пожилой еврейчик Моисей Львович, выступил с просьбой к Гав-Гаву как «талантливому руководителю» улучшить снабжение автохозяйства автозапчастями и закончил свое выступление тоже лозунгом: «Да здравствует ВКП и маленькое «б» в скобках!»
Боже мой! Что тут произошло с Гав-Гавом в президиуме! Он вскочил как ужаленный.
— Какое маленькое «б»? Что вы придумали, товарищ Фраерман?!
— Ничего я не придумывал, Гаврила Гаврилович! Вон передо мной на стене висит красная материя, и на ней четко написано — «Слава ВКП(б)!». Разве я неправильно прочитал?
— «Прочитал, прочитал!» Кто так читает?! Лишаю вас слова. Больше никогда не выступайте!
— Как так — лишаете слова? Разве вы имеете право лишать? Тем более что я своим словом прославлял нашу родную партию!
— Ладно! Довольно! Собрание закрыто. Прошу разойтись!
Расходились шумно и весело, восторгались: «Аи да Моисей! Вот дал прикурить Гав-Гав-тьфу! Маленькое «б»! Надо же так расшифровать!»
Как потом стало известно, Гав-Гав постоянно «капал» на Петра Васильевича вышестоящему начальству (шоферы говорили — выше сидящее начальство), обвиняя его в отсутствии пат-
риотизма и излишней либеральности с антисоветски настроенными сотрудниками. «Настучал» он и в «органы».
В результате этой деятельности Гав-Гава Петра Васильевича на время освободили от должности и предложили поехать в Москву на повышение квалификации руководящих работников при министерстве. Пет Вас сопротивлялся. Но пришел приказ, и он вынужден был уехать «учиться».
Гав-Гава назначили и. о. директора, и он возмущался: «Почему «и. о.»? Я же был замом, а раз директор уехал, я теперь автоматически директор», — так он высказывался мне в автомашине, когда мне приходилось возить его вместо Пет Васа, хотя я делал это с большой неохотой.
Среди работников хозяйства ходили разные слухи обо всех лих происшествиях, многие понимали роль Гав-Гава в переводе Пет Васа на учебу в Москву. К назначению Гав-Гава директором все относились очень отрицательно, а шоферы так прямо обращались ко мне:
— Слушай, Сизов! Ну как ты его возишь? Переверни где-нибудь на повороте машину, чтоб он свое пузо пропорол, а ты чтоб отделался легким испугом.
— Нет, ребята, — отвечал я, — аварию я делать не буду. Можно погореть на этом, а «козу» я устрою хорошую, будьте покойны.
И вот однажды Гав-Гав говорит мне:
— Сизов! Завтра поедем в обком на собрание партийно-хозяйственного актива работников автотранспорта. Помой хорошенько свой «лимузин». Сколько времени ехать до города?
— Да мы с вами ездили однажды. Если это в обкоме, то минут через 40 будем там.
— Хорошо. Готовь машину к 9.00. Начало там в 10.00.
Я, потирая руки, пошел в ремонтный цех и попросил у ребят самую большую монтировку, которые бывают у грузовых автомашин.
— Куда тебе такую монтировку, ты же на легковой. Или Гав-Гав-тьфу дал тебе отставку? — шутили ребята.
— Меня он не отставил, а вот я его сегодня постараюсь отставить. Давно уже думал и продумывал, как это сделать. Сегодня как раз все одно к одному. Везу его на партактив работников автотранспорта области. Сегодня он должен показать себя там во всей красе как «умный и квалифицированный» руководитель автохозяйства.
— А зачем тебе такая монтировка? Смотри, Сизарь, не перегибай палку. Не натвори беды.
— Ничего, хлопцы, не волнуйтесь. Все продумано.
Все гадали, что я задумал, и с нетерпением ждали дальнейшего развития событий.
В 9.00 моя машина уже стояла около управления. Эмка блестела. Гав-Гав вышел расфранченный, под «сталинского руководителя», — брюки, китель-френч, фуражка с козырьком — все цвета хаки (как у Сталина), блестящие сапоги, в руках солидный кожаный портфель. Он важно сел в машину, и мы тронулись. Почти вся шоферня, кто еще не уехал в рейс, и все ремонтники вышли на площадку, провожая нас любопытными и заинтересованными взглядами.
— Ты смотри, Сизов, сколько народу вышло провожать меня! И почти все улыбаются. Видно, уже полюбили меня, а? Как ты думаешь, Сизов?
— Полюбили, полюбили. Провожают. С улыбками.
Отъехав от городка километров двадцать, я начал манипулировать педалью газа. Машина задергалась. Я выключил зажигание, и мы остановились. Кругом была степь — и ни одной живой души.
— Сизов! — вскрикнул Гав-Гав. — Что случилось? Опять искра? И что она у тебя пропадает? Давай скорей, уже времени много. Можем опоздать.
«Вот и надо опоздать, — подумал я, — а ты, Гав-Гав-тьфу, и расскажешь активу, почему опоздал».
За неделю до этого «спектакля» я уже проводил генеральную проверочную репетицию за городом, когда у меня «пропадала искра» и я ее выбивал, вроде как бы в шутку, но я убедился точно, что Гав-Гав во все верил и должен будет сам помочь мне «выбивать искру» быстрее, чтоб не опоздать.
Все шло как по маслу. Я приподнял капот, повозился мал-маля под капотом и начал плоскогубцами стучать по баллону. Гав-Гав ерзал на сидении, нервничал и покрикивал:
— Скорей, скорей, Сизов! Да чем ты выбиваешь-то, плоскогубцами? Вот дурак-то! Разве плоскогубцами выбьешь? Дай мне эту, как она у вас называется, монтажерка или ремонтировка? Поскорей только, опоздаем.
Я подал ему монтировку, и он начал лупить ею по покрышке, да так, что я испугался — не повредил бы чего сдуру.
— Гаврил Гаврилович! Не надо так сильно бить, надо чаще, тогда искра скорей появится. Ладно? А я сяду за руль и буду наготове.
— Давай, давай, Сизов! Иди садись и будь наготове, а я ее, эту искру-гадюку, моментально выбью.
Он продолжал колотить по покрышке, а я сел за руль. Наши животы были влажными: у него от усердия, а у меня от смеха. Когда я увидел, что мы уже опоздали, то на какую-то долю секунды тронул ключ, мотор фыркнул, но я не дал окончательно газу. Гав-Гав стал бить чаще, машина «завелась».
— Скорей, скорей, Сизов, опаздываем! Меня должны выдвинуть в президиум, а я опаздываю. И выступать я должен первый. Я ведь приготовил интересные предложения по улучшению работы автотранспорта. Сегодня я утру нос некоторым руководителям, которые много лет работают, а не придумали ничего нового.
«Боже мой! — подумал я. — Интересно, что он еще придумал? Вот, наверно, будет спектакль-то в актовом зале обкома ВКП(б)! Надо обязательно встретить дядю Мишу в обеденный перерыв, он все расскажет». Дядя Миша — это секретарь парткома соседнего автохозяйства, он простой шофер, но грамотный, деловой, справедливый мужик, вот шоферы и выбрали его секретарем парторганизации.
В обед я встретил дядю Мишу, и он сразу спросил меня, улыбаясь:
— Это ты привез своего нового шефа?
— Да, я... Еле довез...
Дядя Миша перебил меня:
— Стало быть, это ты автор сценария, по которому развернулся «спектакль» в актовом зале обкома? Такого представления я не помню за всю свою жизнь.
— А как было? Расскажите, дядя Миша.
— Ну, началось как обычно. Собрание открыл первый секретарь Владимир Константинович. Он ведь когда-то в молодости сам был шофером, потом окончил автодорожный институт, работал инженером, главным инженером, директором автокомбината, потом его взяли в ЦК инструктором, потом старшим, завсектором, потом он приехал к нам в область вторым секретарем, а когда первого перевели в МИД, его утвердили первым.
Он дал слово своему помощнику по составу президиума, в числе которого должен был быть и твой шеф, но его сразу не было, и появился он на цыпочках, когда заведующий транспорт-
ным отделом уже выступал с докладом. Я тебе это рассказываю, чтоб ты понял, каково было Владимиру Константиновичу слушать твоего шефа. Он и злился, и смеялся, негодовал и в конце концов прервал твоего болтуна, сказав ему: «Довольно, товарищ! Спасибо! Садитесь пока на свое место, а после собрания подойдете ко мне».
— Ну а что он болтал-то, дядя Миша? Дорогой он о каких-то предложениях упоминал, об улучшении работы автотранспорта. Коротко расскажите.
— Коротко?! Трудно, брат, коротко рассказать о его белиберде. Это была сплошная бессмыслица и вздор. После доклада Владимир Константинович, как всегда, объявил прения.
— Товарищи! — обратился он к залу. — Здесь приготовили мне список выступающих. Список великоват. Я кое-кого не знаю, так как несколько месяцев работал с комиссией ЦК в других областях. Есть знакомые, есть и незнакомые лица. Вот первым в списке записано автохозяйство «Озерное». Раньше от «Озерного» обычно выступал Петр Васильевич Андреев. Его сегодня нет. Вместо него «Озерное представляет товарищ Гаврюшкин Гаврила Гаврилович. Какое интересное сочетание! Есть такой? Прошу на трибуну. При готовиться товарищу Сергееву из автохозяйства «Дальнее». Выступающих прошу быть краткими, с конкретными предложениями, без общих фраз. Где Гаврюшкин?
— Иду, иду, Владимир Константинович! — сладко заговорил твой шеф, направляясь из второго ряда президиума к трибуне.
— Так это вы опоздали, Гаврюшкин? Как же это так?
Сейчас все объясню, что случилось со мной.
Он встал за трибуну, выпил воду из стакана и начал:
— Дорогие товарищи! Начну, как просил наш дорогой Владимир Константинович, с конкретного предложения. Все вы знаете, что экономия бензина для нас очень важна! Я вот хорошо подумал, понаблюдал и убедился, что все шофера газуют всегда и везде, и в гору, и под гору. А ведь под гору машина и сама хорошо катится, по так называемой энерции. Зачем газовать под гору? А сколько у нас гор? Вот только от моего автохозяйства четыре горки, а по району, а по области, а по всему Советскому Союзу — миллионы гор, и миллион машин газуют под горку, а ведь можно катиться по энерции. Представляйте, какая будет экономия бензина!..
В зале послышались смешки, шум, разные возгласы. Владимир Константинович встал, поднял руку, как бы успокаивая зал, и обратился к оратору:
— Товарищ Гаврюшкин, ваше предложение понятно. В рабочем порядке обсудим его. Потом, не сейчас. Скажите, а вот сюда, на актив, вы ехали обычно, газуя, или по вашей «энерции»? Кстати, надо говорить не «энерция», а «инерция». Вы опоздали из-за «энер-ции»?
— Нет-нет, дорогой Владимир Константинович! Не из-за инерции. Вы знаете, на полпути в машине пропала искра, и сколько шофер ни старался ее выбить из баллона, у него ничего не получалось, пока я сам не взялся за это дело. Правда, он выбивал ее плоскогубцами, а я взял эту, как ее, ремонтировку и минут через десять выбил ее. Сам! — гордо сказал он, ударив себя в грудь. — И вот видите, дорогие товарищи, теперь я здесь, перед вами! — Он торжественно развел руки, как артист после удачного выступления.
— Боже мой! Что началось твориться в зале! — продолжал дядя Миша. — Такой бурной реакции и овации зала я никогда не видел. Такой овации, которую вызвал твой Гаврюшкин, не вызывал сам товарищ Сталин. Послышались возгласы: «Слава Гаврюшкину! Молодец Гаврюшкин! Герой Гаврюшкин!» Особенно активны были молодые депутаты актива. Почти весь зал стоял. Члены президиума не аплодировали, а молча смотрели на Владимира Константиновича, а он, пока буря в зале продолжалась, закрыл глаза и только покачивал головой. Потом быстро вышел на авансцену, поднял руки, как бы усаживая и успокаивая всех. Когда все уселись и успокоились, он сказал:
— Товарищи! Мне понятна ваша реакция на столь необычное выступление товарища Гаврюшкина.
А Гаврюшкин все еще стоял около трибуны, понимая, что это он вызвал такую овацию, и, продолжая наслаждаться произведенным эффектом, подобострастно смотрел в глаза Владимиру Константиновичу.
Когда стало совсем тихо, Владимир Константинович сказал Гаврюшкину:
— Садитесь на свое место, а после собрания зайдите ко мне со своим шофером.
В кабинете В. К. состоялась следующая беседа.
— Садитесь. Пообедали? Вместе?
— Нет, не вместе, Владимир Константинович. Шофер пообедал раньше, когда столовая была свободной, а я только сейчас из столовой. Ох и вкусный обед, Владимир Константинович! Спасибо вам! — подобострастно заявил Гав-Гав.
— Послушайте, Гаврюшкин! Вы давно исполняете обязанности директора? Кто вас туда направил? И куда делся Петр Васильевич?
— Меня направили сразу после окончания высшей школы марксизма-ленинизма. Вас тогда не было здесь. Мы с директором партшколы давно знакомы. В ваше отсутствие он исполнял обязанности второго секретаря обкома партии, он и направил меня замом по общим вопросам, а когда Петра Васильевича откомандировали в Москву на повышение квалификации руководящих работников, меня назначили директором.
— Не директором, а временно исполняющим обязанности, — поправил Владимир Константинович.
— Да, пока и. о. Мое утверждение отложили до вашего приезда, Владимир Константинович.
— И правильно сделали. Ладно. Давайте короче. Вы, Гаврюшкин, из-за опоздания не успели ведь зарегистрироваться и можете оказаться отсутствующим. Идите в регистрационную комиссию и зарегистрируйтесь, а вообще приготовьтесь переехать из захолустного городишка в областной центр. Мы во время обеда собрали на пять минут бюро обкома и решили перебросить вас на другую руководящую работу — сюда, в город.
— Какую, Владимир Константинович? — весело, с широкой улыбкой спросил Гав-Гав.
— Какую, какую! Руководящую. Будете пока первым замом управляющего областным трестом по общим вопросам.
— Областным?! — с радостным удивлением переспросил Гав-Гав. — Трестом автотехобслуживания?
— Нет, не «а», а «б». Трестом обслуживания, но не автообслуживания, а банно-прачечного обслуживания. Бюро обсудило и решило. Вы что, не согласны? — строго спросил Владимир Константинович.
— Да что вы, Владимир Константинович! Как я могу быть несогласным с решением бюро обкома?! Куда партия меня направит, везде буду стараться оправдать ее доверие!
— Идите регистрируйтесь. Дела по автохозяйству передайте пока Сергею Петровичу — главному инженеру. Он еще не поехал «повышать квалификацию»?
— Нет, он работает на месте, — ответил Гав-Гав, вставая из- за стола.
— Ну, а вы? — обратился ко мне Владимир Константинович. Гав-Гав остановился, прислушиваясь.
— Идите, идите, Гаврюшкин, — опять строго сказал Владимир Константинович.
— Слушаюсь, Владимир Константинович. — Мягко-мягко, на цыпочках он вышел и аккуратно, тихонько прикрыл за собой дверь.
— Ну?! — еще раз строго «нукнул» первый секретарь. — Что с тобой делать? Запамятовал фамилию твою — помню, что-то вроде птичье — Соколов, Воробьев, Синичкин?
— Сизов я, Владимир Константинович, Сизов!
— Как же это ты придумал, Сизов, такой крючок закинуть своему Гаврюшкину? Почему запросто не сообщить мне о таком «специалисте»? Не было бы такого скандала и позора. Ты ведь беспартийный?
— Вы знаете, Владимир Константинович, у нас ведь так заведено, что на кого жалуются, к тому и пересылают все на проверку.
— Это ты напрасно, Сизов. Я так не практикую.
— А насчет партийности — вы правы, я не партийный, но я сочувствующий, — ответил я виновато.
— Сочувствующий?! Всыпать бы тебе по одному месту! Вот вернется Петр Васильевич, я его уже отозвал телеграммой, он разберется с тобой за такое «сочувствие».
...Как потом стало известно, Гав-Гав начал и в банно-прачечном обслуживании вводить рационализацию — была объявлена борьба за экономию воды в банях и стирального порошка в прачечных. Обычные краны в банях он заменил небольшими кранами. Шайки наполнялись водой в два раза медленнее. К кранам выстраивались очереди. Люди мылись не 30—40 минут, а полтора часа. На улице появились очереди в баню. Белье из стирки стало возвращаться не белым и чистым, а каким-то серым. Народ в городе начал роптать и жаловаться на такое обслуживание, а когда у Гав-Гава спрашивали о делах банно-прачечного треста, он с гордостью говорил: «Население города стало мыться лучше и дольше. Если раньше полоскались по полчаса, то теперь мыться стали до полной чистоты, по полтора часа. Народ валом валит в баню. Очереди стоят».
...На этом Сизов закончил свой рассказ.
— Спасибо, Сизов — сказал Григорий Сергеевич. — Рассказ довольно интересный, но великоват. Надо укладываться максимум в 15—20 минут.
Брат В.В. Куйбышева – узник юго-восточного лагеря НКВД
БРАТ В.В. КУЙБЫШЕВА – УЗНИК ЮГО-ВОСТОЧНОГО ЛАГЕРЯ НКВД
Подходила моя очередь рассказывать. Я перебирал в памяти многое, но остановился на истории, которую услышал в Юго-восточном лагере НКВД и отчасти участником которой был. Все притихли, приготовились слушать, и я начал:
— Мой сюжет не будет веселым. Героиня моего рассказа московская певица и пианистка, красивая и обаятельная, талантливая и умная — после долгих безуспешных домогательств сексуального извращенца, крупного чина НКВД, одного из замов Ежова — наркома внутренних дел, — попадает сначала в казематы Лубянки и Бутырки, а затем в лагерь на Дальний Восток.
Получив лесотехническое образование в Москве, я был отобран в группу из десяти человек для работы лесным техником в лагерях НКВД. Отбирали наиболее физически здоровых, активных и общительных ребят. После оформления в отделе кадров и в производственно-техническом управлении ГУЛАГа, меня направили в распоряжение ЮВЛ (Юго-восточный лагерь НКВД) на Дальнем Востоке, управление которого размещалось на станции Волочаевка — километрах в шестидесяти от Хабаровска.
После «успешных» строек социализма силами заключенных Беломорско-Балтийского и Московского «Волга—Москва» каналов Сталин решил этими же силами построить вторую Сибирскую железнодорожную магистраль, которая должна была пройти севернее существующей Транссибирской магистрали и соединить, по сути, Восточную Европу с Охотским морем и Тихим океаном, обеспечить более активное освоение северной части Сибири. Вся эта стройка века называлась БАМЛаг — Байкало-Амурская магистраль. В состав этого БАМЛага входили вновь открываемые лагеря: ОЗЕРЛаг, СибЛаг, Юг-востЛаг и другие, всего семь или восемь крупных лагерей. Эти отдельные лагеря
громадного БАМа начинали строительство железных дорог от существующей Транссибирской магистрали вертикально на север до соединения с предполагаемой северной магистралью. Все работы производились силами заключенных, поставку которых, по особому секретному Постановлению Совнаркома, обеспечивал НКВД.
Я на секунду остановился и сказал:
— Григорий Сергеевич, у меня тоже может получиться длинный рассказ, но зато будет ясно, как я оказался в лагерях, где встретил много очень интересных людей.
— Нет-нет, — ответил наш преподаватель, — начатая вами тема очень актуальна и интересна. Я в своих беседах еще не дошел до нее, а раз вы сами общались в лагере с разными советскими зеками (так ведь называют у вас заключенных?), то мы этой темы коснемся поглубже. Кстати, вы у нас человек новый, вот и познакомимся лучше. Продолжайте. До конца урока.
— Хорошо. Продолжу. Наш Юго-восточный лагерь строил железную дорогу, которая сокращенно называлась «Волк», то есть «Волочаевка—Комсомольск». Город Комсомольск в основном построили зеки. Потом, когда он из лагерных бараков стал встраиваться настоящими домами, правда, невысокими, в два—три этажа, и первоначально деревянными, появились учреждения и вольные люди, которые должны были в них работать. Однако часто вольными становились и бывшие зеки, освободившиеся по малым срокам отбывания в лагере. Город назвали Комсомольском, поэтому и стали со всего Союза туда направлять по призыву ЦК ВЛКСМ комсомольцев, среди которых в основном были парни. Многие из приехавших и освобождающихся старались скорее уехать из-за тяжелых условий жизни и отсутствия прекрасной половины человечества — женщин.
Чтобы закрепить по возможности мужиков на ДВК, было организовано так называемое Хетагуровское движение. Была создана женская бригада во главе с бригадиром Валентиной Хетагуровой, которая от имени бригады и от себя лично через газету «Комсомольская правда» и по радио обратилась с призывом ко всем девушкам, комсомолкам и беспартийным: «Приезжайте к нам на Дальний Восток. Здесь такая чудесная природа, такой богатырский край, здесь так много молодых красивых парней, которым нужно ваше внимание и ваша ласка. Приезжайте скорей!»
ЦК ВЛКСМ развернул широкую кампанию по этому призыву, и девушки Страны Советов «потекли» на Дальний Восток для
оказания внимания и ласки молодым и красивым парням. Многие действительно находили там любовь, создавали семьи, и край осваивался.
Я, как вольнонаемный специалист по лесным делам, был зачислен в лесной отдел управления Юг-востЛага. Начальником лесного отдела был Владимир Петрович Пиоттух, очень опытный и грамотный специалист лесной промышленности. Побеседовав со мной о моей учебе в лесотехническом техникуме, он объяснил мне мою задачу в свете общих целей и задач Юг-востЛага.
После военных событий с японцами у озера Хасан встала необходимость срочно построить мосты через разные реки и речушки в районе бывших военных действий. Раньше мостов не было, и нашим танкам и бронемашинам было очень трудно форсировать эти реки. Для строительства мостов лучше всего годилась древесина лиственницы, которая в воде становилась еще крепче, как и древесина дуба. В районе строительства железнодорожной линии «Волк», это около 350 километров, по данным лесоустройства прошлых лет, лиственница произрастала в нескольких местах. Необходимо было срочно поднять эти данные лесоустройства и составить общую карту всего строительства в виде отдельных карт по 40—50 километров, на которых указать, где и какие породы произрастают, с привязкой к существующей уже одноколейной железнодорожной линии. Пока составляется эта общая карта, на местах должны проводить изыскательские работы по лесотранспортным, лесозаготовительным и строительным работам погрузочных площадок с запасными железнодорожными путями. Все эти данные впоследствии должны быть нанесены на эту общую карту. Понятно?
— Понятно, Владимир Петрович. Это ведь громадная работа.
— Правильно. Работа громадная и ответственная. Вон из того шкафа в углу доставайте картографию старого лесоустройства — и за работу. Вот этот стол — ваш. Но сначала пойдите к Анатолию Владимировичу за некоторыми материалами, которые будут вам полезны.
Он набрал трехзначный номер внутреннего телефона.
— Алло! Анатолий Владимирович? Вас приветствует Пиоттух. Здравия вам. Сейчас к вам подойдет молодой человек — это наш новый лесотехник, недавно прибывший из Москвы. Интересно? Ну, вот и отлично. Расспросите все, что хотите, вы же давно из Москвы. Передайте с ним те материалы по лесным делам, которые есть у вас, они будут необходимы нам. Я вам уже рассказывал о наших задачах и планах. Хорошо? Ну, спасибо. До встречи.
Слышал? — обратился он ко мне. — Выйдешь от нас направо и по левой стороне предпоследняя комната, на двери у нее табличка «ЦБРИЗ» — это наше центральное бюро рационализации и изобретательства, а начальник его — Анатолий Владимирович Куйбышев. Слышал эту фамилию?
— Слышал, конечно! Валерьян Владимирович Куйбышев — Председатель ВСНХ, то есть премьер-министр. Я ходил в Колонный зал Дома союзов прощаться с ним после его неожиданной смерти в 1935 году.
— Да, неожиданной... Ну, иди, познакомишься с его братом, который после смерти Валерьяна вдруг тоже неожиданно получил десять лет. Иди, ему будет приятно поговорить с недавним москвичом.
Анатолий Владимирович встретил меня приветливо и, усадив на стул около себя, стал расспрашивать о Москве. Когда я рассказал, что ходил в Колонный зал Дома союзов с группой друзей-студентов прощаться с Валерьяном Владимировичем, так неожиданно скончавшимся, он растрогался, помрачнел и сказал:
— Я в это время был тоже в Колонном зале вместе с родственниками, теперь вот я здесь, а где остальные — не знаю. Всех разметали, много стало неожиданных кончин в расцвете сил. Валерьян — 47 лет, в 1935 году, Горький — в 1936-м, Серго Орджоникидзе — 51 год, в 1937 году, а Кирова убрали в 34-м году. В стране творятся ужасные дела. Ладно, не будем об этом. — И он приложил указательный палец к губам.
Я закивал головой, показывая, что все понятно.
Анатолий Владимирович был небольшого роста, лицом похож на старшего брата Валерьяна, только уши у него были больше и оттопырены сильнее. Интонация в разговоре была какая-то ласково-доверительная и в то же время убеждающая. Миоттух в шутку называл его «Беранже», а Куйбышев Пиоттуха — «Гете».
Зазвонил внутренний телефон. Куйбышев взял трубку:
— Алло! Куйбышев слушает. Здравствуйте, Иринушка! Спасибо, спасибо! Я ту книгу уже освоил. Что, поступила уже «Высшая математика» по моему заказу? Это замечательно. Какая вы умница. Как мне благодарить вас? Сейчас я к вам в библиотеку подошлю молодого человека, он не очень давно из Москвы. Да, вольнонаемный, по разнарядке Наркомата как лесоспециалист. Он передаст книгу от меня, а вы передайте с ним «Высшую математику», а то мне уже нечем занимать свободное время, хоть и иногда.
Он повернулся ко мне:
— Это наш библиотекарь Ирина Александровна, она москвичка, из мира искусства. Мать ее дружила с Зинаидой Райх и Алисой Коонен, знаменитыми московскими артистками. Сама Ирина тоже и певица и пианистка. Очень красивая, умная и обаятельная женщина, что совмещается у прекрасной половины человечества не часто.
— Я видел и Зинаиду Райх в «Даме с камелиями» у Мейерхольда, и Алису Коонен в «Андриене Лекуврер» у Таирова. Я ведь в 1934 году поступал в училище к Мейерхольду, но у него не было общежития для студентов, и я пошел в лесотехникум под Москвой, где все было: и четыре корпуса общежития, и свой клуб, свое подсобное хозяйство, студенческая столовая, дешевле обычных, и хороший большой парк со стадионом: летом — спортивные игры, зимой — лыжи, и все рядом, близко.
— Да, это отличные условия для студентов. Теперь послушай, что я хочу тебе пояснить. Ты здесь, в лагере, узнаешь и увидишь много неизвестного тебе. Смотри, слушай, запоминай, но старайся меньше болтать, особенно с незнакомыми людьми. Понятно?
— Да, Анатолий Владимирович! Все понятно!
— У нас в управлении Юг-востЛага есть одна положительная особенность: наш начальник управления раньше работал у Луначарского, он очень образованный, эрудированный, культурный и вообще хороший человек, что среди лагерного начальства редкость. Он хорошо знал моего брата Валерьяна, поэтому и «вытащил» меня из общей массы зеков сюда в управление, где я действительно более полезен, чем на лесоповале или других общих работах. Так он и Ирину Александровну из посудомойки сделал библиотекарем управления. Мы с нею здесь почти как вольняшки, только наша вольность в основном ограничена двумя точками: «зона» и «управление». Утром, после завтрака в зоне за колючей проволокой, мы идем на работу в управление, в обеденный перерыв мы идем опять в зону обедать (бесплатно), потом опять на работу в управление, а на ночь спать — опять в зону: я — в мужскую, она — в женскую. А сейчас возьми вот эту книгу, передай ее Ирине Александровне, а мне принесешь от нее другую. Библиотека на первом этаже рядом со столовой.
Библиотека состояла из двух больших комнат. В первой, наподобие читальни, стояли два длинных стола со стульями, а во второй — за небольшим барьерчиком с прилавком и столиком библиотекаря стояли стеллажи с книгами.
В библиотеке, кроме Ирины Александровны, никого не было.
— Здравствуйте! Вы от Анатолия Владимировича? Проходите.
Она подала мне руку — мягкую, нежную, красивую.
Я хотел руку поцеловать, но она мягко отстранила ее со словами:
— Нет-нет, нельзя. Не положено вольному целовать руку заключенной. Могут быть неприятности, хотя здесь и нет никого. Меня зовут Ирина Александровна, а вас?
Я ответил.
— Хорошо, — продолжала она, — и учтите: при посторонних я должна называть вас «гражданин», а когда никого не будет, я вас буду называть Павлуша, разрешаете? — игриво, с ласковой иронией сказала она.
— Да разве я должен разрешать? Вы, только вы, имеете право «разрешать», я буду слушаться вас.
— Не вздумайте так разговаривать со мной при посторонних. Могут на меня накапать, Бог знает что, и тогда перебросят меня на общие работы, а там мне гибель. Наш рабочий день кончается в 19.00. В 20.00 — ужин. Я обычно на 30—40 минут задерживаюсь, чтобы приготовить все к следующему дню. Приходите в 19.05. Мы поболтаем. Расскажете мне о Москве, а сейчас вот книга для Анатолия Владимировича. Идите... — она остановилась с паузой неоконченной речи, — и... приходите. Я буду ждать.
— Вот так, — обратился я к Григорию Сергеевичу и курсантам, — начал я знакомиться с очень интересными людьми Юг-востЛага, и началось мое прозрение.
— Ну, а вечером-то, в 19.05, пошел к Ирине? Она ведь ждала? — зашумели курсанты разведшколы. — Давай рассказывай дальше!
— Ребята, — ответил я, — это интересная, но довольно длинная история. Я лучше изложу ее на бумаге и потом прочту вам.
— Да, — сказал Григорий Сергеевич, — это правильно! Сейчас ее всю не успеете рассказать, а вот изложить ее хорошенько — это мысль хорошая. Тем более рассказываете вы хорошо, образно. Пишите хорошенько и подробней, а мы постараемся, чтоб это было опубликовано.
Московская пианистка — библиотекарша лагеря НКВД
МОСКОВСКАЯ ПИАНИСТКА — БИБЛИОТЕКАРША ЛАГЕРЯ НКВД
Не задерживаясь, я вернулся к Куйбышеву и передал ему книгу по высшей математике. Решая задачи в свободное время, он отвлекался и отдыхал таким способом. Мы поговорили еще кое о чем, и в 19.05 я вошел в библиотеку. За столом в читальне сидели двое молодых людей — вольнонаемных. Они дочитывали какую-то статью в «Комсомолке».
— Уважаемый гражданин, — официально, сухо, обратилась Ирина Александровна ко мне, — библиотека сейчас закроется, вот только молодые люди дочитают статью. — Но сама подмигнула мне и поманила указательным пальцем. Я сразу все понял и сказал виновато:
— Я не задержу вас, мне бы только взглянуть, что у вас есть из лесотехнической литературы, а уж читать я приду завтра.
— Взглянуть? Взглянуть можно. Вот идите за этот стеллаж, на третьей и четвертой полках — лесотехническая.
Она сжала мой локоть и приложила к губам указательный палец: «Молчать!» Потом вернулась к своему столику, читатели уже стояли с прочитанной газетой, готовые уйти.
— Прочитали? Интересно?
— Да! — ответили они. — Это призыв Хетагуровой. Скоро у нас здесь будет много девчат.
— Скоро на каждого из вас будет по... две штуки, — с ироничной улыбкой сказала она.
— По две не по две, но по одной желательно. До завтра, Ирина Александровна! — улыбаясь, ответили они и вышли, но библиотекарь вдогонку крикнула:
— Завтра воскресенье. Библиотека закрыта, — и плотнее прикрыла дверь.
— Ну, Павлуша! Мальчик из Москвы!
«Боже мой, какой голос! Какая приветливая интонация», — мелькнуло у меня в голове.
— Нет-нет, не отходите от своих лесотехнических книг, стойте там, я сама подойду туда, тем более что этот уголок со стеллажами не сразу виден входящему.
Она подошла ко мне:
— Что-нибудь выбрали, юноша?
— Ничего я не выбрал. Я только слушаю ваш голос, наслаждаюсь его звучанием и удивляюсь многообразию его интонаций. Как сухо и строго он звучал при моем появлении в присутствии посторонних — и как изменился, когда они ушли! Вы заговорили, как мать говорит со своим грудным ребенком, — ласково, нежно. Так владеть голосом — это необыкновенное искусство.
— Ты прав, сухость была. Искусственная. Не для тебя — для посторонних. Ты не посторонний. Ты свой здесь, и ты прав — это искусство, а учили меня этому искусству великие артисты, знакомые моей мамы, — Алиса Коонен и Василий Иванович Качалов, у которого голос— «несравненный Качаловский», такой, что второго такого нет. А насчет того, что как с ребенком, то это так и есть: я с тобой как с ребенком, юноша мой московский. Во время обеденного перерыва мы беседовали с Анатолием Владимировичем. Ты ему понравился... И мне тоже, — добавила она после небольшой паузы. — Ты ему рассказал о себе много, а он мне кое-что пересказал, и впечатление у нас с ним такое, что ты наш старый, хороший знакомый, с которым просто давно не виделись.
— Ирина Александровна! У меня ведь то же самое. Будто я Анатолия Владимировича и вас знаю много-много лет, и сейчас опять встретил. Вы ведь знаете, что каждая девушка мечтает встретить «принца», а каждый юноша — «принцессу». Я, сколько себя помню, тоже мечтал о встрече с принцессой — красивой, нежной, ласковой. И вот мечта моя начинает сбываться. Вы же принцесса!
— Не фантазируй и не мечтай, юноша. Какая я принцесса? Заключенная баба, девка бесправная, выкинутая из общества особь женского пола. Правда, и здесь, в лагерях, среди массы самых разнообразных людей, иногда совершенно безвинных, создается какое-то общество близких по духу, образованию и интеллекту. Вот ты появился, доселе не известный, — и образовалось что-то новое, кусочек нового общества, нового общения, радостного и приятного. Еще утром мы не знали друг друга, а сейчас воркуем, как старые знакомые. Я уже говорю тебе «ты»,
хотя это совершенно недопустимо и запрещено здесь. Это пока. Пока мы одни. Я просто забылась и подвергаю свою жизнь страшной опасности. Зеки не имеют права говорить вольному «ты», особенно в служебных взаимоотношениях, да и вообще везде. Понимаешь ты это, мальчик мой?
Она подошла совсем близко и дотронулась пальцами до моей щеки. Я хотел схватить ее руку и целовать, целовать ее, но она быстро ее отдернула и зашептала:
— Нет, нет! Нельзя! Только не сейчас, только не здесь!
— Где? Когда? — порывисто зашептал я, теряя самообладание.
— Молчи, молчи и слушай. Возьми книгу из своих лесных, раскрой ее и держи раскрытой. Завтра воскресенье. Завтра будет отдых. Иногда мы и в воскресенье работаем, но завтра отдыхаем. Бесконвойным, в управлении много таких, разрешается в воскресенье погулять, сходить за грибами и по ягоды в лес, который здесь рядом. Гулять часто идут на Волочаевскую сопку, на которой шли бои во время гражданской войны. На сопке сейчас стоит памятник тем боям, его и ходят смотреть. Большинство гуляний начинается с утра, с 10—11 часов, а после обеда все отсыпаются или пьют водку — вольные, что бывает чаще. Мы выйдем в два часа. Ты на пять минут раньше. Из поселка дорога к лесу и сопке идет через железнодорожный переезд и потом углубляется в лес, в котором метров через сто будет развилка. Там стоит на вкопанных столбиках столик и две, тоже вкопанные, скамейки. Сядь за этот столик, читай книгу и жди меня. Я пройду мимо, а ты пойдешь за мной через полчаса, если никого не будет. Меня не догоняй, я сама остановлюсь, когда и где надо будет. А сейчас возьми эту книгу. Карточку из нее положи на столик рядом со своей библиотечной карточкой, ты уже на учете у меня. Иди. До завтра.
Она как-то быстро, как птичка, прикоснулась губами к моему лицу и подтолкнула меня к выходу.
В воскресенье, в 14.00, я уже сидел на лавочке около самодельного лесного столика. Передо мной лежала раскрытая книга, но глаза мои смотрели не в книгу, а вдоль дороги, на которой должна была появиться Ирина Александровна. За свои недолгие 20 лет я бывал в состоянии ожидания свидания с девушкой. Оно, это состояние ожидаемого свидания, всегда волнует и даже вызывает нервозность, если девушка опаздывает. А девушки иногда делают это умышленно, чтобы ожидающий действительно поволновался и понервничал. Я волновался. Я нервничал. Я ждал женщину, которая с первых минут знакомства вызвала к себе
особое отношение, проявив доброту, нежность, ласковость, артистичность и незаурядный ум. Она превратилась для меня в совершенно необыкновенную женщину, возвышенную и сказочную. А ее положение заключенной не умаляло ее достоинства — напротив, она становилась как бы запретным плодом, заманчивым, но запретным.
Общение заключенных, особенно политических, по статье 58-й, с вольными людьми предопределено было только как общение в производственных целях, а всякие личные взаимоотношения запрещались, тем более между женщинами и мужчинами. 11ричем опаснее это было для зеков — вольный ничем особенно не рискует, а зек рискует своим благополучием, если имеет хоть какое-то подобие его по сравнению с остальными зеками.
Назначая мне свидание, да еще в лесу, Ирина Александровна, безусловно, рисковала. Ее могли перебросить на общие работы и законвоировать. Выручать из этого положения не каждый решится — надо иметь дело с третьим отделом (Особый отдел), который в системе лагерей беспредельно всесилен, и ссориться с ним опасно кому бы то ни было.
Ирина Александровна появилась в начале дороги. Шла она не спеша и так торжественно красиво, как появляется на сцене царственная особа перед ожидающими ее придворными. Она прошла мимо меня, углубляясь по тропинке в лесную чащу. Когда мы отошли от дороги метров на сто, она остановилась и повернулась ко мне. Я ускорил шаг, потом почти побежал, упал перед ней на колени, прижавшись лицом к ее ногам. Вокруг была тишина и покой с обычными, еле слышными, лесными звуками — пением птиц и шелестом листвы.
— Встань, мальчик мой, — сказала она ласково и, отбросив корзинку для грибов, погладила мои волосы. — Встань, ласковый! Я понимаю тебя. Я все это предвидела и по твоим глазам читаю твои мысли. Да, я шла царственной поступью, как когда-то на сцене. Я чувствую твое отношение ко мне — от чистого сердца юноши. Встань и посмотри мне в глаза.
Она приподняла мою голову и стала часто-часто целовать мои глаза, щеки, губы. В ее глазах появились слезы — чистые, блестящие, как алмазинки.
— Что с тобой, Иришенька? Почему слезы?
Я стал осушать своими губами ее глаза.
— Почему ты плачешь, Ирусь? Царевна моя!
Она обхватила мою шею руками, прижалась щекой к моей щеке, прижалась ко мне вся, вздрагивая.
— Да! Я плачу. Плачу от радости и от горя. От радости, которая возникла от общения с тобой. Неожиданная, необыкновенная, необъяснимая радость. И от горя, которое окружает меня давно, которое может затянуть меня глубже в болото, в трясину, окружающую меня. Мы не должны потерять контроль над собой и отдать свою радость на потребу шакалам, рыскающим здесь повсюду ищейками легкой добычи. Особенно это коснется меня — зечки умалишенной. Тебя только пожурит начальство и порекомендует не связываться с зечками. Мы же вырваны из обычной человеческой жизни, мы прокаженные!
— Что же делать, Иринушка? Как быть? Ты умная, красавица моя! Сладкая моя! Царевна моя и повелительница. Говори! Приказывай! Буду слушать тебя и повиноваться!
— Сейчас, подожди секунду!
Она еще крепче обняла меня, прижалась, словно хотела раствориться во мне, потом сжала ладонями мою голову, и губы ее, влажные, нежные, сладкие, слились с моими. Это длилось несколько секунд, минут, часов. Я потерял контроль над временем. Потом, мягко отстранив меня, Ирина стала говорить полуприказным-полупросительным тоном.
— Первое — контроль! Самоконтроль и контроль за всем окружающим. Слушай все шумы. Шумы не лесные, а человеческие: голоса, звуки, движения. Все надо слышать и на все своевременно реагировать.
Второе — грибы и ягоды. Ты видел у меня корзинку? Я ведь пошла по грибы и по ягоды. Если приду без них, сразу «подружки» мои дорогие спросят: где и с кем ты валандалась? Я же не могу им рассказать, что была с тобой в лесу. И ты никому ни слова. Понял? Мальчик мой, радость и горе мое! Итак, грибы и ягоды — и подальше друг от друга, пока не скажу: «Иди ко мне!», — как хозяин командует своей собаке любимой: «Ко мне!» Итак, скорее — грибы и ягоды.
В лесах ДВК грибов и ягод столько, что через полчаса моя тара — корзиночка для ягод и авоська для грибов — была полна. Взяв одной рукой корзиночку, другой — авоську, я поднял их высоко, повернулся к Ирине, встал на колени и залаял негромко: «Гав-гав-гав». Боже мой, как она засмеялась, как звонкое серебро рассыпался по лесу ее смех!
— Собачка, моя милая! Какая же ты умная! Не просто умная, а остроумная, шутливая. Люблю таких. Только хорошие, добрые люди могут быть шутливыми, остроумными. Понимают юмор. Злые люди способны только на злые шутки, они не обладают
чувством юмора. Вот Анатолий Владимирович Куйбышев, который прислал тебя ко мне, он, конечно, понимал, что я рада буду знакомству с молодым москвичом, который поступал в училище к Мейерхольду, видел моих знакомых. Куйбышев шутник и умница необычайная. Друзья в шутку называют его Беранже, по некоторому сходству, а я иногда сравниваю его по уму с Талейраном. Ты слышал про такого?
— Конечно, слышал! Талейран — министр иностранных дел при Наполеоне, прожил 84 года. Был священником (аббатом, епископом). Став министром, сосредоточил в своих руках все нити сложных дипломатических интриг и тайных переговоров. Он был некрасив, хром, но обладал необычайно убедительным красноречием. Красивейшие женщины Франции из высшего общества, слушая его, настолько обольщались, что становились его любовницами. Есть, говорят, такое суждение, а может быть правило, что мужчина любит глазами, а женщина — ушами. А еще один министр Наполеона, Фуше, ведал внутренними делами Франции, в молодости тоже был священником, а став министром внутренних дел, создал широко разветвленную сыскную систему. Провоцируя баронов и баронесс, князей и княгинь, жуликов, воров и проституток, он заставлял их на себя работать. Он знал все про всех и что вообще происходит во Франции. Эти два министра пережили, вернее сказать, переменили пять видов государственного устройства Франции, оставаясь всегда министрами. Наполеон однажды сказал Фуше: «Я давно должен был расстрелять вас, но вы мне нужны!»
— Батюшки мои! Откуда ты все это знаешь? И про Талейрана, и про Фуше, и про Наполеона?
— Я читал много. О многих великих людях. О Наполеоне написано больше всех. Есть целые библиотеки. У нас о нем отлично написал академик Тарле.
— Ты так интересно и красиво рассказываешь, и потом — ты ведь не безобразен, как Талейран. Ты — молодой, симпатичный, глаза у тебя добрые, чистые, как у ребенка. Я начинаю влюбляться и глазами, и ушами. Ох, мальчик мой! Не обольщай меня. Это так опасно и так сложно в существующих обстоятельствах.
Она говорила это полусерьезно-полушутя, как бы дразня меня.
— Ирина, зачем ты смеешься надо мной? Тебе доставляет удовольствие мучить меня?
— Ко мне! Иди ко мне, обидчивая собачка. Скорее, ну!
Я стоял в нерешительности, не зная, что делать. То ли броситься к ее ногам, прося прощения за свою обидчивость, то ли схватить ее на руки и унести на полянку метрах в семи от нас, на которой стояла копна недавно скошенного сена. Мысли в голове мчались молниями. Она поняла это, почувствовала мое состояние и подбежала ко мне стремительно:
— Не надо, Павлушенька, не надо ничего. Ни думать, ни делать. Успокойся. Прости, что так получилось. Я ничего плохого не хотела. Давай сядем, обдумаем и обсудим наше положение. Работа в управлении библиотекарем — самое лучшее, что для меня может быть здесь. Об этом мне сказал сам начальник управления Михаил Васильевич, который ко мне по-отечески, прямо по-родственному, относится. Ты еще не видел его. Вот увидишь — и убедишься в правоте моих слов. По сравнению с лицами многих здешних начальников, его лицо сразу выделяется каким-то необъяснимым выражением доброты. Даже, когда он сердит и кому-либо выражает свое возмущение за допущенные нарушения, то, глядя на его лицо, невольно подумаешь, что он нарочно говорит серьезно и строго, а на лице у него видна доброта. Особенно в глазах, даже когда брови нахмурены. Иногда его лицо напоминает мне лицо Василия Ивановича Качалова, только он носит не пенсне, а роговые очки. Слушай, я тебе расскажу, что было однажды. Вызывает меня заместитель начальника. Я вошла к нему в кабинет. Он стоял у окна ко мне спиной. В управлении я хожу в тапочках, он, вероятно, не слышал моих шагов. Постояв несколько секунд, я сказала: «Гражданин начальник, вы меня вызывали?» Он повернулся и осмотрел меня с головы до ног. Не спеша. Внимательно. Как бы сравнивая с кем-то и оценивая. Потом подошел к своему столу и взял в руки карточку из плотной бумаги — это был мой формуляр, личное дело зека.
— Ирина Александровна? — строго спросил он, пристально глядя мне в глаза.
— Да, — ответила я почти с дрожью в голосе, еле выдерживая его взгляд. Он был самый строгий в управлении, и его боялись даже вольные, уж не говоря о зеках.
— Вы знаете, Ирина Александровна, — продолжал он, но уже с другой интонацией — мягче и даже как-то дружелюбней, — моя секретарша-машинистка ушла в декрет. Это, как вы понимаете, надолго. Из вольнонаемных сейчас никого нет. Я дал задание УРО (учетно-распределительный отдел), чтобы мне подобрали кого-нибудь с хорошей характеристикой. Вы, правда, по специ-
альности работник искусства, но в формуляре помечено, что владеете машинописью. Из четырех формуляров мой выбор остановился на вашем, так как одна особа любит выпить, вторая — нечиста на руку, а третья — даже на фото смотреть противно, и видеть ее здесь, в приемной, все равно, что принимать рвотное. У вас здесь две разные фотографии — одна наша, здешняя, она неважная, а вот московская, старая, очень хороша. У вас такая улыбка симпатичная, да и вся вы просто прелесть!
— Можно взглянуть, гражданин начальник? — спросила я с трепетом, неуверенно.
— Конечно! Я вам все разрешаю!
Он достал из большого конверта на столе фотографию и подал мне. Боже, как забилось мое сердце! Это всех по отдельности фотографировали после какого-то концерта. Как она оказалась здесь? У меня слезы брызнули из глаз. Я начала торопливо вытирать их платком. Голова закружилась.
— Можно я сяду, гражданин начальник?
— Да, да! Садитесь... Ирина, — с паузой ответил он. — Ну, вот я, кажется, расстроил вас? Простите. Я не хотел этого. Успокойтесь и выслушайте меня. Вы человек образованный, культурный, характеристика ваша вполне удовлетворительная. Правда, есть пометка, что вы с начальством не всегда лояльны. Но это чаще зависит от начальства. У хорошего начальника всегда все лояльны. Уверяю вас, — он помедлил и с самодовольной улыбкой добавил, — мы будем лояльны с вами. Мной вы будете вполне довольны. Надеюсь, я тоже буду вами доволен. Вот только туалет ваш надо заменить. У вас есть что-нибудь свое, не арестантское? Ну, да ладно, мы организуем все. Оденем вас по-московски, туфельки на модном каблучке — из Франции, парикмахеры сделают вам соответствующую прическу. Вы будете украшением не только моей приемной, но и всего управления, а у нас ведь чуть не ежедневно бывают разные важные люди. Как вы смотрите на это предложение, Ирина... — он замолчал, будто забыв отчество.
— Александровна, — подсказала я.
— Да, Александровна, — повторил он, хотя надеялся, что я не подскажу и фамильярное — только по имени — обращение ко мне узаконится.
— Гражданин начальник, — начала я в смущении, — это так неожиданно, да и машинописью я занималась не профессионально, а так, любительски, и теперь совсем забыла все. Библиотечное дело я знаю хорошо еще с детства, вернее со школы —
я в девятом и десятом классах вела школьную библиотеку со своей подругой из класса. У нас и своя фамильная библиотека была порядочная. Я ее оформила по всем правилам. Мне кажется, библиотекарем я более полезна для управления. Вообще, дайте мне подумать, это ведь не просто — перейти со знакомой работы на незнакомую.
— Хорошо, подумайте, — недовольно сказал он, — хотя я мог бы без всяких раздумий с вашей стороны отдать распоряжение, и вы должны были бы выполнить его. Вы же знаете, что десятки тысяч людей работают у нас там, куда их направляют. И без раздумий. И это в моей практике первый такой случай. Вы понимаете это, Ирина... Александровна?
— Да, да, гражданин начальник, понимаю, — пролепетала я, еле дыша.
— Ну, вот и хорошо, если понимаете. Я ведь хочу сделать для вас лучше. Вы умеете разговаривать с людьми, как этого требуют обстоятельства. Это важно для секретаря. Словом, вы нужны мне. Разрешаю вам подумать хорошенько. Сегодня и завтра, в воскресенье, а в понедельник жду вас на работе. Идите.
Ни жива ни мертва вышла я из приемной и, прибежав в библиотеку, тут же позвонила Михаилу Васильевичу и рассказала вкратце о происшедшем.
— Сиди в библиотеке до конца дня. Я зайду. Приготовь мне «Историю партии», последнее издание, — это мой заказ.
Нервничая и дрожа, как в лихорадке, я ходила между книжных стеллажей, ожидая Михаила Васильевича, который появился в 19.10.
— Закрой дверь, время вышло, — коротко приказал он, — и иди сюда, за перегородку. Повтори все подробней.
Я рассказала все в деталях.
— Ах негодяй, ах подлец! Вот бугай ненасытный, — тихо за говорил он, — уже сколько красивых женщин прошло через его руки, а выходов из его приемной два: в родильный дом или на общие работы. Чаще второе. Ты дрожишь? Понятно. От такого предложения задрожишь. Успокойся и иди сейчас же в санчасть. Отношения с ними хорошие? Пусть запишут в книгу, проставят температуру и дадут справку. И чтоб неделю тебя на работе не было. За неделю я утрясу все. Пусть берет себе секретаря из других отделов, а не из библиотеки. Артистку ему захотелось! Вон в КВО (культвоспитательный отдел) секретарем артистка, правда, совсем другого пошиба, ему как раз такую и надо. Секретарей много любых, настоящих и фиктивных, а хорошего библиотекаря
трудно найти. У нашего управления очень широкий круг производственных задач: железнодорожное строительство, гражданское, жилищно-коммунальное, хозяйственное, все это в комплексе со строящейся железной дорогой, а для этого и лесозаготовки, стройматериалы, авто- и лесотранспорт, сельское хозяйство, рыболовство и рыбопереработка. Мы из Амура, вдоль которого идет наше строительство, и из его притоков, а их у него двести, добываем тысячу тонн прекрасной лососевой рыбы — кеты и горбуши, а вообще Амур по составу рыб занимает первое место в Союзе — в нем 99 видов рыб. Рыбой мы обеспечиваем питание всех заключенных и вольнонаемных работников, а икру поставляем в торговлю — и нашу, и за рубеж. По всем этим производственным вопросам нашего лагеря надо иметь соответствующую техническую литературу, а следовательно, хорошую библиотеку и хорошего библиотекаря. И для тебя, Ирочка, это лучшее место. Тебе не надо здесь очень красиво выглядеть, нужны именно вот такие удобные тапочки, а не изящные туфельки на высоком каблуке, которые возбуждают похотливых мужиков. Кстати, и посетители, читатели твои, здесь в большинстве приличные люди, это тоже важно. У тебя еще большая часть жизни впереди, и ты должна сохранить себя для будущего. Я был знаком с твоим отцом и постараюсь помочь тебе во всем. Ну, не расстраивайся, вижу уже глаза на мокром месте. Успокойся и быстро в санчасть.
— Спасибо, спасибо вам, Михаил Васильевич! Как мне благодарить вас? — лепетала я со слезами.
— Благодарить не надо. Слушаться надо. Без моего совета никаких решений сама не принимай. Хорошо еще, что начальник Третьего отдела мой приятель. Вытри свои мокрые соленые щечки. Все! Уйдешь после меня через пять минут — и прямо в санчасть.
Я села за столик и несколько минут ревела белугой, только без крика, потом умылась, закрыла библиотеку и отнесла ключи дежурному по управлению. Он повесил их на доску и спросил:
— Что с вами, Ирина Александровна? Вы заболели? У вас воспаленное лицо и вы дрожите!
— Да, мне нехорошо. Сейчас пойду в санчасть.
— Не болейте, Ирина Александровна. Отсыпайтесь завтра. Здоровья вам!
— Спасибо, гражданин дежурный.
Градусник в санчасти показал 37,5. Дежурным лекпомом (лекарский помощник) работал Юра, бывший студент пятого
курса Московского медицинского института, который получил пять лет по статье СОЭ (социально-опасный элемент) за анти советский анекдот. Он поставил мне температуру 38,3, записал меня в список больных и дал справку, что необходим постельный режим.
Добравшись до своей вагонки, на нижнем отделении которой находилась моя постель — матрац и подушка из сена, я улеглась, съежившись и накрывшись байковым одеялом с головой, оставим только дырочку у носа, чтобы дышать. Воздух в бараке был спертый, тяжелый и неприятный — большую часть барака занимали простые женщины с общих работ: работницы подсобного сельскохозяйственного участка и рыбоперерабатывающего коптильного пункта, уборщицы, прачки, посудомойки. Почти все они были неряшливы, нечистоплотны, неприличны в поведении, непристойны в своих разговорах, особенно если речь шла о мужиках, а это было постоянно — изолированные надолго от мужчин, женщины становятся невообразимо вульгарными и дурнеют. К утру, к подъему, к 6.00, воздух становился настолько невыносимым, что было трудно дышать, а в голове мутилось.
Я лежала, укрывшись, и вспоминала прошедший день. Михаил Васильевич спас меня еще раз. Если бы не он, меня посадили бы в приемную секретарем-машинисткой и никуда бы мне от этого не уйти. Что было бы дальше ясно — беспрекословное подчинение и, в конце концов, исполнение всех желаний начальника, которые он сам выразил: «Мной вы будете вполне довольны. Надеюсь, я тоже буду вами доволен». Все ясно. Меня охватывала дрожь от этих мыслей. И никакие мои способности по самообороне не помогут. Он ведь действительно бугай — племенной бык, производитель потомства. Какого потомства? Детей-сирот, безотцовщины. Меня всю передергивало от отвращения. А ведь многие здешние бабы мечтают лечь под него. Это бабы-сучки.
Температура у меня продержалась до пятницы. В понедельник я вышла в библиотеку. Вид у меня был неважный. Когда брала ключи у дежурного, он посмотрел внимательно на мое лицо и сказал:
— Побледнели вы, Ирина Александровна. Ослабли, наверно. Скорей поправляйтесь!
— Спасибо, гражданин дежурный!
После обеда заявился мой «благодетель» — заместитель начальника. Внимательно посмотрел на мое лицо. Вероятно, убедился, что я действительно болела.
— Как чувствуете себя, Ирина Александровна?
— Видите, гражданин начальник, вышла на работу. Температуры больше нет, значит, выздоровела.
— А не поспешили выходить?
— Нет. И потом — пришло много литературы из Москвы по нашей заявке из управления. Надо все обработать, расставить. Многие отделы ждут литературу.
— А как Михаил Васильевич узнал о моем предложении?
Он с утра в пятницу заказал последнее издание «Истории партии», предупредив, что зайдет вечером. Я ему книгу отдала и рассказала о вашем предложении. Ох, как он рассердился! Прочитал мне целую лекцию о важности нашего строительства и о важности для строительства иметь хорошую библиотеку. Сказал, что он никуда не отпустит меня — секретаря найти легче, чем библиотекаря. И откровенно говоря, гражданин начальник, мне здесь очень нравится и, хотя ваше предложение весьма заманчиво, я останусь здесь!
Он внимательно, с прищуром, посмотрел на меня и сказал с каким-то ехидством:
— Ну и женщина вы, Ирина! И красивая, и у-у-умная, очень умная!
— Да что вы, гражданин начальник! Я такая же, как все. Не надо меня хвалить.
— Нет, не скажите. Уж женщин-то я знаю хорошо. Насквозь вижу. Ладно, не буду из-за вас ссориться с начальником, хотя мне очень хотелось бы, чтоб вы были у меня. Не забывайте этого. Я для вас много могу сделать. Нате, поправляйтесь!
Он положил на столик за барьером плитку шоколада «Золотой ярлык» и ушел.
У меня было непреодолимое желание запустить этой плиткой в его широкую спину, но я сдержалась. Потом я хотела выбросить ее в мусорный ящик — и опять преодолела себя, подумав: «Чего я этим достигну? В спину — нельзя. Он станет явным врагом и постарается не только укусить, но и погубить. В мусор? А кому от этого польза? А съем я ее, и все дела. Мне это сейчас нужно». Вот и все. Ну, так как, ясноглазый? Что нам с тобой делать? Видишь, как все сложно и опасно. Особенно для меня.
— Иришенька, у меня голова кругом идет. Что делать — не знаю. Подвергать тебя опасности — это преступление. Как ты вообще попала в этот ад?
— О, мальчик, это длинная, мерзкая, отвратительная история, в которую я угодила в Москве. История эта доказала, что у
нас ни за что могут посадить кого угодно. В Москве у меня возникла такая же ситуация, как здесь с моим секретарством. Правда, я там была свободным, вольным человеком, но у меня не было ни опыта, ни защиты, а свобода наша — фикция. Нет ни свободы подлинной, ни справедливости. За эти мысли и слова мне могут «припаять» новую статью и добавить срок.
В Москве паутину вокруг меня плел паук, в сто раз могущественнее этого заместителя начальника, имеющего звание старшего комсостава. Московский принадлежал к высшему комсоставу — генерал. Это был коварный, хитрый, но довольно образованный, начитанный и в определенной степени эрудированный человек, по своей натуре подлый и сексуально больной, извращенный мерзавец. Ему нравилась играть со мной, как кошке с мышкой. Он так опутал меня своей паутиной, создал такую обстановку вокруг меня, что я сама должна была просить у него помощи в разрешении ситуации, которую он сам и создал. Я не сразу поняла его замыслы и первое время почти верила ему, верила в его помощь. Потом поняла, что я в ловушке, и началась борьба — сначала скрытая, завуалированная, перешедшая затем в открытую, беспощадную. Когда капкан захлопнулся, я оказалась на Лубянке, где начались мучительные переживания, бесконечные испытания, переходившие в пытки, и только где-то в глубине сознания теплилась надежда на окончание этих мучений и на что-то лучшее впереди.
И вот это «лучшее» здесь, в Юг-востЛаге, где опять моя внешность, моя артистичность создают мне осложнения. Я не могу тебе сейчас все рассказать, но со временем, если позволит обстановка, расскажу.
Мы пробыли еще минут десять в лесу, потом она сказала:
— Нам пора возвращаться. Я пойду первая, а ты минут через семь после меня. По возможности заходи в библиотеку, но вести себя надо очень осторожно. Все должно быть, как положено, — формально, официально.
Она обхватила мою голову руками, прижалась губами к моим губам — быстро-быстро, как на вокзале, когда поезд уже дрогнул и тронулся. Прошептала:
— Хороший ты мой! — и ушла, тоже быстро-быстро.
Я стоял в лесу минут двадцать. Стоял и все еще чувствовал ее поцелуй — нежный, ласковый, страстный. Поцелуй красивой, умной, обаятельной женщины, которая давно никого так ласково не целовала.
...Моя работа в лесном отделе управления состояла в том, чтобы из старых картографических разработок сделать одну карту лесных массивов вдоль железнодорожной линии «Волк», примерно на 20—30 километров в ширину (в зависимости от наличия там лесов), раскрасить эти лесные массивы соответствующими цветами, по породам леса, и насыщенностью, в зависимости от возраста древостоя. Мне был выделен стол в отделе и большая чертежная доска. Через некоторое время, когда я подготовил часть карт с лесными массивами, одного стола уже явно не хватало, и мне пришла в голову мысль попросить начальника отдела В.П. Пиоттуха согласовать с КВО, чтобы я работал в читальне, где большие столы целый день пустуют, так как читатели берут книги и читают их в отделах.
Пиоттуху мое предложение понравилось, тем более что в отделе у него от моей картографической деятельности стало очень тесно. Он быстро все согласовал и получил «добро» от Михаила Васильевича, который только предупредил, чтобы все было аккуратно, опрятно, не создавало неудобств в работе библиотеки и согласовано с Ириной Александровной.
После разрешения Михаила Васильевича оба начальника, ЛО и КВО, взяв меня с собой, пошли в библиотеку к Ирине Александровне и объявили ей о принятом решении.
— А начальник управления знает об этом? — официально спросила она.
— Мы только что от него. Он дал «добро», но просил согласовать с вами. Вы не возражаете?
— А как я могу возражать, если уже все согласовано и решено? У меня только просьба — не курить здесь. Вы курите, молодой человек? — обратилась она ко мне строго официально.
— Нет, я не курю. Но если бы и курил, то с сегодня бросил бы, — ответил я с улыбкой.
— Вот что значит — москвич! — воскликнул Пиоттух. — Молодец! Считаем нашего москвича вежливым и галантным. Правильно, Ирина Александровна?
— Для начала — вроде бы так. Будем надеяться, что он останется таким до конца этой работы.
— Чувствуешь, москвич, какой здесь порядок и какие требования в нашей библиотеке? — продолжал Пиоттух. — Оправдаешь звание вежливого москвича?
— Оправдаю! Не подведу вас, Владимир Петрович. И Ирина Александровна будет довольна. А насчет вежливости москвичей — вот были такая быль или анекдот, не знаю, но иногда быль
становится анекдотом, а анекдот — былью. Короче, едет трамвай по Ленинграду, народу немного, но места все заняты. На одной остановке вошла красивая молодая женщина и, осмотревшись и увидев, что свободных мест нет, она уже собралась отойти в уголок, чтобы держаться за стойку. Вдруг ближе всех к ней сидевший молодой человек вскочил и сказал ей: «Садитесь, пожалуйста!» Она села, посмотрела на него и сказала: «Сразу видно ленинградца!» — «Почему?» — с некоторым удивлением спросил он. «Потому, что уступили мне место». — «А-а! — ответил он. — Я действительно ленинградец, а вот вы, сразу видно, москвичка». — «Почему?» — очень удивилась девушка. «Потому что даже спасибо не сказали!» Весь трамвай, вернее, пассажиры грохнули веселым смехом, а москвичка залепетала: «Ой! Спасибо, спасибо!»
Все присутствующие в библиотеке весело засмеялись, а особенно весело и радостно смеялась Ирина Александровна, и глаза ее были как звездочки.
— Что ж, все хорошо и даже весело, — сказал Пиоттух, — вы, Ирина Александровна, вероятно, будете действительно довольны соседством с нашим вежливым и веселым лесником-москвичом.
И обратившись ко мне, распорядился:
— Забирай из отдела свое имущество — чертежные доски, рейсшины, линейки, кисти, тушь — и переселяйся сюда. Так, Ирина Александровна?
— Да, да, конечно! — ответила она, а в глазах у нее светилась такая радость, что мне стало тепло на сердце. Когда я все перенес из ЛО и разложил, как мне надо, на столе, Ирина позвала меня из читальни в библиотеку и тихо сказала:
— Пока все идет, как по-писаному. Спектакль разыгрывается по тому сценарию, который нам и нужен. Мы с тобой — артисты, играющие свои роли без пьес и мизансцен. Играем хорошо, не переигрываем. Это очень важно — не переигрывать, иначе все нарушится и всем будет ясно, что мы играем. Об этом надо все время помнить.
На второй же день после официального переселения меня из ЛО в библиотеку все стало известно всему управлению, а затем и всему поселку и зоне за проволокой. Кто-то пересказал анекдот о «вежливой» москвичке в Ленинграде и т. д. Так было узаконено мое пребывание и работа в библиотеке, которая шла очень успешно. Во многом мне помогала Ирина — раньше она занималась немного акварельной живописью, прекрасно составляла колер для раскраски, умело владела кистью. Почти всю раскраску лесных массивов на картах осуществляла она по моим пометкам.
Готовые карты я вешал на стенды, укрепленные на стенах. Получалась довольно красочная картина лесных массивов по всей местности вдоль строящейся линии железной дороги «Волк».
Однажды в первой половине дня в библиотеку пришел Михаил Васильевич.
— Дошли до меня слухи, — мы замерли с Ириной: какие слухи? о ком? о чем? Неужели что-нибудь о нашей дружбе дошло до него?.. — что у вас тут успешно идет работа. Ну-ка, показывайте, рассказывайте!
Боже мой! Как мы выдохнули, как вздохнули!
— Вот смотрите, Михаил Васильевич! — начал я. — Здесь много карт-схем, на которые нанесены лесные массивы вдоль железнодорожной трассы. Каждая карта является продолжением другой. Если их все сложить, то получится карта всей линии «Волк» с прилегающими к ней лесомассивами на расстоянии от трассы (пока) до 10—15 километров. Это почти все первое отделение Юг-востЛага (их всего три). Каждая порода леса имеет свою расцветку на картах лесоустройства: береза — голубая, осина — зеленоватая, сосна — оранжевая, лиственница — коричневая, ель — фиолетовая. Вот сейчас вы отчетливо видите, какие породы леса находятся вблизи железнодорожной трассы на этом участке. Кроме названия пород видите примерный возраст лесомассива — он выделяется интенсивностью цвета. Возраст делится на несколько ступеней: молодой, приспевающий, спелый перестойный древостой. Кроме названия лесопороды и примерного возраста, есть еще два важных показателя — запас леса на один гектар (по данным лесоустроителей) и общая площадь массива. Конечно, это не абсолютно точные данные для характеристики массива, но они дают правильную ориентировку. Это значит, что уже сейчас можно делать вывод, что с некоторыми массивами не стоит связываться — полученные там объемы древесины не оправдают затраченных средств на организацию лесозаготовок и лесовывозку.
— Послушай, вежливый москвич, как тебя некоторые величают, а когда же ты все это успел сделать?
— Михаил Васильевич, есть несколько обстоятельств, которые ускорили эту работу. Во-первых, столовая рядом, на обед уходит полчаса, а бездельничать еще полчаса не люблю, во-вторых, здесь все с утра готово к работе. Не надо ничего ни приготавливать с утра, ни сворачивать и убирать перед уходом. И в-третьих, это, пожалуй, самое главное, — очень ускорила изготовление цветных карт Ирина Александровна.
— Ирина Александровна? Чем же? Вдохновением? Это, пожалуй, возможно. Она такая женщина, что способна вдохновить и на подвиг, и на труд, не в обиду будет сказано, а в похвалу.
— Нет, Михаил Васильевич, — пояснил я. — Здесь было не только вдохновение, а самый реальный, отличный труд. Все, что на картах цветное, красочное, — это ее заслуга.
—Ну-ка, ну-ка! Расскажите, Ирина Александровна, как это вы стали художником?
— Сейчас расскажу, только не надо иронизировать по поводу вдохновения и тому подобное, — с легкой обидой заметила она.
— Уже обиделась? Не надо, я ведь пошутил. Рассказывайте, я слушаю.
— По утрам я прихожу всегда раньше и смотрю, что он тут «рисует», этот юноша из Москвы. Однажды вижу — у него по явилась разноцветная тушь разной насыщенности, разведенная в стаканах. Я спросила, что он будет рисовать. Он ответил, что будет не рисовать, а наносить цвет, или тон, на отдельные участки карты, в зависимости от породы леса, которая растет на этом участке. Я еще в школе увлекалась акварелью, мне было интересно увидеть, что это будет за «акварелист», — ведь владеть акварелью не менее сложно, чем маслом. Увидев, как он покрыл тоном первый участок, я сказала ему, что он плохо владеет акварельной кистью — на ней слишком много краски, и когда он поднимает кисть от бумаги, лишняя краска с кисти остается на бумаге капелькой, которая после высыхания будет более темным пятнышком, будто здесь несколько переспелых деревьев. Ведь это нежелательно? Я предложила — дайте-ка я закрашу следующий участок. Он сначала не давал, а потом с недоверием дал мне кисточку и краску. После моей окраски он очень внимательно рассмотрел мою работу и сказал: «Удивительно, что очень быстро, и еще удивительней, что отлично!» Теперь понятно, как и почему я это сделала?
— Да. Все понятно и убедительно. А скажите, Ирина, чем вы в молодости, — подчеркнул интонацией Михаил Васильевич, — не увлекались, не занимались?
— В молодости?
Ирина задумалась.
— Я не увлекалась, не занималась... обжорством! — резко проговорила она. — Увлекалась же и занималась... гимнастикой, балетом, фигурным катанием, музыкой, пением и даже окончила курсы борьбы дзюдо и самообороны. Так что могу дать сдачи
любому хаму, и кое-кому от меня в прошлом очень не поздоровилось.
— Да, молодчина вы, Ирина Александровна. Женщина не обыкновенная! Но вот вопрос: вы увлеклись раскраской карт лесоустройства, то есть работали на ЛО, на Пиоттуха, а как же библиотека? Вы ее запустили? Забросили?
— Что вы, Михаил Васильевич! Ни в коем случае. Библиотека у меня — это основное, и желательно, чтобы надолго. Я договорилась с директрисой школы, чтоб она мне дала на два часа в день двух девочек с четким почерком. Я их обучу библиотечному делу, и они потом приведут школьную библиотеку в полный порядок, а мне помогут сейчас. И вот посмотрите, Михаил Васильевич, что они уже сделали. — Она взяла со своего столика несколько школьных тетрадей, довольно потертых и мятых, и две большие толстые книги в твердом переплете. — Вот эти тетради — это мои бывшие, временные, инвентарные книги, а это новые, выписанные с вашей помощью из Москвы, настоящие инвентарные библиотечные книги. Посмотрите, как они заполнены, — это все мои девочки из школы, пока я увлекалась акварельной раскраской карт для управления. Так на кого я работаю, Михаил Васильевич? На вас! И библиотекой на вас, и акварелью, через этого молодого человека и через Пиоттуха, тоже на вас! Разве я не права, Михаил Васильевич?
— Правы, правы, Ирина Александровна! Ох и женщина! Пока вы мне все рассказывали, у меня возникла хорошая идея, которую надо непременно осуществить. Сейчас ты, — обратился он ко мне, — возьми 5—6 готовых карт и пойдем со мной, а в три часа вы оба поднимитесь ко мне в кабинет.
Войдя в кабинет, он сказал, чтоб я разложил в соответствующем порядке карты на большом длинном столе, а сам вызвал секретаря и приказал, чтобы к трем к нему были вызваны руководители всех отделов.
— И Третий отдел вызывать?
— Нет. Третий не надо. Хотя пусть и он придет, если сможет. Ему тоже это будет интересно и полезно.
Без пяти три мы с Ириной поднялись в приемную, которая была полна руководителями отделов.
Через две минуты секретарь открыла дверь кабинета и попросила входить. Входившие начали рассаживаться на стулья, которые стояли у стен, но Михаил Васильевич сказал:
— Подождите садиться. Лучше подойдите к этому столу, чтобы все видели, о чем будет идти речь. Мы ненадолго. Каран-
даши и бумагу можете не готовить. Надо только внимательно послушать информацию молодого специалиста из лесного отдела и мое заключение. Итак, молодой человек, — обратился он ко мне, — повторите для всех присутствующих все то, что вы рассказали мне.
Когда я закончил свой рассказ, Михаил Васильевич поблагодарил меня и, глядя на всех присутствующих, сказал:
— Вот видите, какая наглядная и выразительная картина наличия лесных массивов по нашей трассе. Здесь пока часть трассы, примерно 20—25 процентов, остальное в работе. Хочу вам сообщить, что эту работу выполнил специалист лесного отдела. Помогала ему наша заведующая библиотекой Ирина Александровна, которая раньше увлекалась акварельной живописью. Это увлечение помогло и здесь, все цветное выполнила она по его указанию — каким цветом что раскрашивать. Теперь послушайте, зачем я всех вас пригласил. Все, что здесь так красиво изображено, мы с вами, — он сделал паузу, — уничтожим. Спокойно, спокойно... сначала выслушайте. Все эти лесные массивы, почти все, мы с вами вырубим для нашего основного строительства: железной дороги, вокзалов, станций, жилых домов, школ, больниц, детских садов, магазинов, клубов и так далее. Вот что значит — уничтожим! Поняли? Теперь я хотел бы, чтобы мы имели такую же, как эта, красочную карту-проект всего нашего настоящего строительства. Чтобы каждый объект, частично я перечислил их, определенным условным знаком был изображен на карте. Когда объект готов, сдан в эксплуатацию, на карте он обводится красным кружком, и когда вся карта будет в красных кружочках — мы с вами выполним то, для чего здесь находимся. В производственном отделе есть схема-проект нашего строительства, но там все в одном цвете и в основном железнодорожное строительство и мосты. Все схематично, а мы сделаем художественно и наглядно. Прошу всех, совместно с ПРО, подумать и дать свои соображения по этому вопросу. Здесь остаются лесной отдел и АХО, остальные свободны.
Когда все ушли, Михаил Васильевич обратился к Пиоттуху:
— Владимир Петрович, штат отдела укомплектован полностью?
— Нет, Михаил Васильевич, свободны единицы старшего техника, инженера и чертежника.
— Хорошо! Пишите докладную о переводе нашего главного исполнителя на должность старшего техника. Теперь АХО. У вас есть список важных специалистов-заключенных, которым вы даете талоны на бесплатное питание в столовой управления?
Внесите в этот список Ирину Александровну и выдайте ей талоны с завтрашнего дня. Она по совместительству с основной работой делает очень важную работу для Юг-востЛага. Все, вы свободны!
Вернувшись в библиотеку, мы с Ириной готовы были плясать от радости — так все поворачивалось в нашу пользу. Ведь теперь, чтобы выполнить все, что задумал Михаил Васильевич, надо здесь, в библиотеке, работать вместе несколько месяцев. И мы работали, работали старательно, стараясь ни у кого не вызывать каких-нибудь нехороших мыслей по поводу нашей совместной работы.
За эти месяцы Ирина и рассказала мне о том, как она оказалась здесь, в Юг-востЛаге. С ее слов я и попробую изложить эту историю. Вот она.
В сети паутины НКВД
В СЕТИ ПАУТИНЫ НКВД
Родилась я в Москве, перед самым началом Первой мировой войны. Отец мой был... Даже трудно сказать, кем он был и кем он не был. У него много было специальностей и профессий. Основное же его занятие, как я помню, — это медицина и спорт. Он окончил Военно-медицинскую академию в Ленинграде и одновременно какие-то особые курсы спортивных единоборств. Он был отличным спортсменом, особенно по разным видам борьбы.
Меня он начал «воспитывать» по физической культуре с раннего детства. Я себя помню, вероятно, с двух-трех лет, мы с ним по утрам делали физзарядку, три раза в неделю ходили плавать. Потом он определил меня в детскую группу гимнастики, занималась я и фигурным катанием. Когда стала взрослой и училась в консерватории по классу фортепьяно, он устроил меня в какую-то закрытую группу по обучению самообороне, где обучались очень высокопоставленные военные и некоторые члены их семей. Отец там работал и как военврач, и как инструктор по борьбе джиу-до.
Отец начал тренировать мои ладони, когда я еще училась в школе. Он говорил, что надо так их натренировать, чтобы удар руки, если это потребуется, был сокрушительным. И он был прав. Однажды я возвращалась вечером из Внуково с дачи от подруги. И вот по дороге к станции ко мне привязался один тип — крепкий коренастый мерзавец. Сначала он предложил помочь мне нести мою сумку, но когда я сказала, что сама донесу, он начал вырывать ее у меня из рук. Я сначала двумя руками держала сумку и тянула ее к себе, потом мгновенно нанесла ему удар ребром ладони по шее. Он как-то хмыкнул, застонал, выпустил сумку из рук и повалился на землю. Что было с ним дальше, не знаю. Я быстро побежала к станции и, когда села в вагон, меня
все еще трясло от возбуждения, но я убедилась, что папа был прав — удар был совершенно неожиданным и довольно сокрушительным.
Мама моя преподавала в консерватории по классу фортепьяно и была хорошо знакома со многими работниками искусств, особенно с артистами драматических театров, которые бывали у нас, и мы ходили к ним.
В феврале 1932 года, когда В.И. Качалову исполнилось 57 лет, мама решила поздравить его банкой хорошего меда (он в эту зиму часто болел бронхитом), чтобы он перед сном пил горячее молоко с медом и скорей выздоравливал.
Он очень обрадовался нашему приходу и, посмотрев на нас поверх своего пенсне, приветливо сказал:
— Проходите, проходите, красавицы! Садитесь, спасибо за мед. С вашим медом я моментально поправлюсь. А это Ириша такая стала? Батюшки, совсем уже невеста. А красавица-то — вся в маму.
— Вот, хочет бросить консерваторию и поступить в ваше училище при МХАТе. Скажите ей, Василий Иванович, что это глупо и несерьезно.
— Это не глупо — это преступно! — возмущенно ответил он. — Да и годится ли она в драматические артисты? Ну-ка прочти мне что-нибудь. Смелей, смелей, Иришенька! Жалко, что Нины Николаевны нет дома, она бы, прослушав тебя, сразу определила — годишься ты в артистки или нет. (Нина Николаевна Готовцева — жена Василия Ивановича, актриса и режиссер МХАТа.)
Я прочитала вступление к «Медному всаднику». Он внимательно слушал и смотрел на мое лицо.
— Хорошо. Данные есть. А «Ворону и лисицу» Крылова помнишь? Изобрази-ка хитрую лисицу, и как ты произнесешь: «Ворона ка-а-аркнула».
Я, как могла, слащаво, хитро и ласково изобразила лисицу, а слова «ворона каркнула» — не знаю, откуда появился голос «вороний» — грубый, хриплый, — так произнесла, что сама удивилась.
— Хм! Голосом владеешь хорошо. Молодец! Помни всегда: чтоб голос соответствовал тому, кого ты изображаешь, надо мысленно представить себе изображаемого — тогда появятся и необходимые интонации в голосе. Ну-ка, кого ты увидишь или почувствуешь по голосу?
Он встал, наклонился над столом, открыл рот и, будто перебирая что-то на столе пальцами, начал смеяться. Боже! Какой это был смех — скрипуче-писклявый, скрежещущий, как кирпич по ржавой жести, и очень довольный, сладостно-самодовольный.
— Скупой рыцарь! — закричала я.
— Молодец! Правильно. Я смеялся смехом скупого рыцаря. Так вот, слушай меня, красавица с лучистыми глазами. Драматический артист должен уметь отлично владеть своим голосом — и сладостно, и сердито, и злобно, — и своим, — он сделал паузу, — телом. Он должен уметь танцевать любые танцы: старые, новые, бальные, народные и так далее, иметь хороший слух, уметь петь, сражаться на шпагах, скакать галопом на лошади. Это относится и к женщинам. Ты должна обязательно закончить свое музыкальное образование, это очень полезно для драматического артиста.
Этот незабываемый образ Василия Ивановича, его советы, как владеть голосом, как владеть собой, я помню всегда, и они мне помогали в жизни. Я не буду останавливаться на разных подробностях моей жизни, а расскажу о том, как и почему я оказалась здесь, в заключении. На последнем курсе консерватории я несколько раз принимала участие в сборных концертах филармонии или Москонцерта, куда меня рекомендовали друзья. Мне нравилось принимать участие в таких концертах — ведь пианисты обычно выступают первыми и потом бывают свободны. Правда, цветы обычно преподносят после концертов, но мне букеты вручали и сразу после выступления. Вот с этих букетов и началась моя история.
После выступления на одном из концертов мне подали из-за кулис красивый большой букет алых роз с запиской: «Восхищен Вашим изумительным исполнением. Когда и где Вы играете в следующий раз? Позвоните мне. Николай Николаевич». Номер телефона я не запомнила и звонить никуда не стала. Во-первых, я не знала, когда и где буду выступать, а во-вторых, мне не понравилось это «позвоните мне» — полупросьба-полутребование. Записку я порвала, а цветы принесла домой. Мама, увидев букет, сказала:
— Такие букеты преподносят очень влюбленные. Кто это?
— Какой-то Николай Николаевич, — ответила я.
— Он сам преподнес? Каков он из себя?
— Я его не видела. Букет передала из-за кулис служащая.
— Что-то мне это не нравится. Зачем ты порвала записку? Надо было хоть номер телефона записать. Подписался именем и отчеством. Стало быть, немолодой.
На этом мы и закончили разговор. Букет еще долго стоял и благоухал, но вызывал странное ощущение неопределенности и неизвестности. Радости не было.
Прошло около двух недель. Мама сильно простудилась. Температура высокая. Воспаление легких. Положили в больницу. Состояние ее становилось хуже и хуже. Началось осложнение. Абсцесс легкого. Гангрена. Так все молниеносно. Мы не успели опомниться. Мама умерла. Папа страшно переживал. Не находил себе места. Плохо спал. Взял отпуск и поехал в санаторий. Я этот декабрь жила мучительно. В концертах не выступала. Только часто ходила на каток «Динамо» на Петровке. Обычно вечером, перед закрытием катка. Набегаешься на морозном, свежем воздухе — и засыпаешь сразу, и спишь хорошо.
Букет роз Ирине — крючок из НКВД
Как-то вечером, после катка, только я вошла в квартиру — звонок. Я сняла трубку:
— Слушаю!
— Это Ирина?
— Да. А это кто? Голос незнакомый.
— Конечно, незнакомый. Мы разговариваем с вами впервые. Это беспокоит вас Николай Николаевич. Помните такого?
— Николай Николаевич? Среди моих знакомых нет Николая Николаевича. Как к вам попал мой телефон?
— Телефон мне дали ваши друзья из Москонцерта, а знакомства у нас с вами действительно не было, но я напомню...
— Извините, Николай Николаевич! Я только-только вошла в квартиру, еще даже не сняла пальто. Или подождите несколько минут, или позвоните минут через десять.
— Хорошо, Ирина. Я ждать не буду, а вы спокойно, не спеша переодевайтесь, возможно вам десяти минут будет мало. Когда вы будете готовы, позвоните мне. Мой телефон сохранился у вас? Я вам написал его в записке с розами. Если не сохранился — запишите. Я буду ждать вашего звонка.
Он продиктовал номер телефона и положил трубку. Я, конечно, вспомнила все и в памяти невольно всплыла насторожен-
ность мамы к его записке и цветам. И опять у меня появилось какое-то странное, непонятное ощущение тревоги и беспокойства. И опять этот тон, будто вежливый, но какой-то требовательный, обязывающий: «Запишите. Буду ждать!»
Значит, я должна записать, должна звонить — он же ждет! Я должна выполнять его просьбы, его желания? Он ждет?! Пусть подождет! Не десять минут, а двадцать минут, а я подумаю. Пока он ждет, пока он нервничает... я не звоню уже пятнадцать минут, а он злится. Наверно, не любит злиться, не любит ждать, не привык ждать, потому-то и тон требовательный. Ничего, пусть привыкает. Ведь не я к нему обратилась, а он ко мне, поэтому и ждать должен он! А что ему надо от меня? Ему понравилась моя игра? Он восхищен? Так ведь многим моя игра нравится, вероятно, и восхищаются многие, не только один он. И совсем не обязана я знакомиться со всеми, кому нравится моя игра. А может быть, не так игра нравится, как я сама? Если он будет врать, что восхищен игрой, музыкой, которую я исполняю, то пусть на углу Пушечной и Неглинной в музыкальном магазине купит пластинку с моим исполнением произведений Чайковского и слушает сколько душе угодно. Вот такие мысли промчались в моем мозгу за эти пятнадцать минут. Я набрала номер, он мгновенно снял трубку,
— Алло! Я слушаю, — ответил он, но уже не таким требовательным тоном, хотя и нетерпеливым, — почувствовала я по интонации.
— Извините, что я так долго, но у меня сейчас такая жизнь, такие обстоятельства, что я не смогу сегодня разговаривать...
— А что случилось, Ирина? — перебил он меня. — Какие у вас обстоятельства?
— Так вы же перебили меня на полуслове, я не успела...
— Извините, извините, виноват. Объясните, что у вас.
— Жизнь моя изменилась с того времени, когда вы прислали мне букет роз. Я недавно похоронила маму. Папа очень переживает, нам с ним сейчас очень тяжело. Выступать в концертах я сейчас просто не в состоянии. Поэтому разговор наш отложим на будущее. Всего доброго. — И я положила трубку.
— Через день, примерно в это же время, вечером, — звонок. Я сняла трубку, чувствуя, что это он.
— Слушаю, — усталым, безразличным тоном сказала я.
— Ирина, я понимаю, вам сейчас не до меня. Такое бывает раз в жизни. Мать — самый близкий человек, и потерять ее — это ничем невосполнимо, но именно поэтому я и звоню вам, чтоб хоть чем-нибудь помочь, облегчить ваши страдания и пере-
живания. Это мое самое искреннее желание. Вам нельзя сейчас замыкаться в себе. Вы должны постоянно быть чем-то заняты, озабочены, чтоб не оставаться только со скорбными мыслями о случившемся. Вы должны больше заботиться об отце. Кстати, как он себя чувствует? И поймите, Ира, что жизнь-то все равно продолжается. Все мы смертны, и все мы движемся к одной неотвратимой истине — кончине нашей физической, земной жизни. Но жизнь на земле продолжается и требует от нас, оставшихся в живых, выполнения определенных задач в своей личной жизни и жизни близких нам людей. Вы понимаете меня, Ира?
— Понимаю, понимаю. Все вы говорите правильно. Умом, рассудком я это все и сама понимаю и осознаю. Но тот же рассудок, когда ему все окружающее напоминает о недавно, совсем недавно здесь жившем родном человеке — а сейчас его нет, нет, и не будет больше никогда, — этот рассудок не может совладать с охватывающей все мое существо тоской и грустью. Так что благодарю вас за участие в постигшем меня горе, но мне непонятно ваше отношение ко мне. Вы написали, что восхищены музыкой в моем исполнении. Вы можете ее слушать ежедневно — зайдите в музыкальный магазин на углу Неглинной и Пушечной, гам были пластинки с записью моего исполнения произведений Чайковского.
— Ира, это ведь совсем разные вещи — слушать шипящую, со скрипом пластинку — и слушать и видеть живое ваше исполнение. Но сейчас важно как-то облегчить ваше состояние, ваше самочувствие. Надо перед сном побольше быть на воздухе, гулять активно, чтобы устать, и тогда будете быстро засыпать и хорошо спать.
— Я вечером хожу на каток «Динамо» на Петровке и катаюсь до закрытия катка, прихожу домой усталая и засыпаю быстро. Благодарю вас за совет, хотя он и запоздал. Вот сейчас как раз я пришла уставшая, да мне и не совсем ясно, почему вы, совершенно незнакомый мне человек, вдруг проявляете необычную заботу и непонятный интерес ко мне?
— Я постараюсь коротко объяснить вам это, чтоб вы скорее пошли отдыхать. Я точно не знаю, но, кажется, Гете, великий немецкий поэт и мыслитель, рекомендовал, чтобы человек каждый день старался услышать хорошую мелодию, увидеть что-то красивое и сделать доброе дело. Я слушал исполняемые вами мелодии, я видел вас лично, теперь мне надо сделать доброе дело — помочь вам. Рекомендация Гете будет выполнена. Прав-
да, он рекомендовал это делать ежедневно, но... Это зависит не от меня, а от вас. Вы согласны с Гете, Ирина?
— С Гете я согласна, но я не согласна с вашим желанием выполнять его рекомендации с моей помощью. Я что должна ежедневно показываться вам и исполнять для вашего слуха хорошие мелодии, и еще доброго дела будете от меня ждать? Это уж слишком! Мне кажется, что вы просто потеряли чувство меры по отношению ко мне. Ведь я еще и не видела вас. Цветы вы не сами преподнесли, а переслали через кого-то...
— А вы хотите, чтоб я лично преподносил вам цветы? — перебил он меня. — Я с большой радостью буду это делать.
— Ничего я не хочу. Тем более в настоящее время. Еще неизвестно, какое впечатление вы произведете при личной встрече. Иногда человек сразу вызывает антипатию. Давайте лучше прекратим наш диалог. Я устала и хочу спать.
Положив трубку, я задумалась. Чего ему от меня надо? Одна музыка не может заставить так настойчиво искать знакомства. Сделать мне доброе дело? С какой стати? Увидеть что-нибудь красивое, как он выразился по Гете? Он влюбился в мою красоту? Да мало ли кто может влюбиться? Что же мне теперь со всеми влюбившимися знакомиться? А каков он сам-то? Мама права была. Раз подписался не просто «Николай», а «Николай Николаевич», значит привык, чтоб его называли по отчеству. Машинально так подписался. Сколько ему лет? 30, 35, 40? Надо, пожалуй, с ним увидеться. Личное впечатление очень о многом говорит. Сама на свидание напрашиваться не хочу и не буду.
На следующий день вечером на катке это свидание произошло само собой. Побегав минут тридцать, я пошла в раздевалку — ботинки были мне тесноваты, и ноги быстро замерзли. Я села на скамейку подальше от входа, там было теплее, и обхватила пальцами носки ботинок, чтобы скорей согрелись ноги.
— Добрый вечер, Ира! Замерзли ноги? Надо скорей снять ботинки. Я видел — многие так делают.
Он встал на колени и начал расшнуровывать мне ботинки.
— Зачем? Зачем? Кто вас просил?
— Молчите и не мешайте, а то пальцы прихватит и будете мучиться.
Сняв с меня ботинок, он приказным тоном сказал, чтоб я двумя руками разминала пальцы ноги.
— Давайте вторую ногу. Быстро!
Разминая пальцы ноги, я машинально подчинилась ему. Он расшнуровал второй ботинок, снял с себя шапку-ушанку и положил ее себе между коленей.
— Ставьте ноги в шапку, пока там тепло от моей головы, от моих мыслей. Скорей, скорей! Чего вы раздумываете?
Все происходило как-то быстро и само собой. В шапке ногам было тепло. Он взял ботинки и сунул в них руки.
— Сейчас согреем и ножки, и ботинки. Ах, ножки, ножки... Помните, у Пушкина в «Онегине»: «Едва найдете вы в России целой три пары стройных женских ног»?
— Не «едва», а «вряд найдете», — поправила я.
— Простите! Я не Качалов, чтобы все дословно помнить. И вот дальше вспоминаю: «Две ножки! Я все их помню, и во сне они тревожат сердце мне».
— Не «они», а «оне», — машинально опять поправила я. — Послушайте, Николай Николаевич! Откуда вы взялись и кто вы вообще такой?
— Откуда, откуда... Бог меня послал вам, вот спасаю ваши ноги от обморожения, стою перед вами на коленях, как перед богиней. Теплом своих мыслей, фантастических и мечтательных, согреваю ваши ножки, которые во сне тревожат сердце мне. Вам что, это не нравится? Вам этого мало? Хотите, чтоб я по-пушкински касался их устами? Хотите? — настойчиво, как бы угрожая, спросил он.
— Нет-нет, не надо. Не хочу. Как вообще все это произошло? Почему? Зачем? Я в каком-то бессознательном состоянии выполняла ваши команды. Кстати, ноги уже согрелись. Возьмите свою шапку, а то ваши мысли замерзнут. Господи! Как это все случилось? В какие-то мгновения! Дайте мои ботинки.
— Оба ботинка сразу нельзя. Пусть одна нога побудет в шапке, там ей теплее, чем на воздухе, а вторую ногу давайте будем обувать.
Он взял левый ботинок, надел мне его и зашнуровал, потом мою правую ногу поставил на свое колено, надел шапку, надел мне ботинок и зашнуровал его, но очень туго.
— Вы очень туго зашнуровали второй ботинок, отпустите немного шнурки.
— Так хорошо? — спросил он.
— Да, нормально. Спасибо, — сказала я, вставая. — Ну что же вы все стоите на коленях? Вставайте!
— Вы разрешаете или приказываете?
— И разрешаю, и приказываю! — с иронической улыбкой ответила я.
— А что вы больше любите, Ира — приказывать или подчиняться?
— Это зависит от обстоятельств. Вот сегодня мне пришлось и подчиняться, и приказывать. А вообще все, что случилось, очень странно и удивительно. Так не должно больше быть.
— Да, вы правы — странно! Если бы кто-нибудь из моих людей увидел, что я стою перед вами на коленях, разуваю и обуваю вас, они подумали бы, что я рехнулся. Хотя я, пока ждал вас, наблюдал эту картину дважды. Правда, это были все молоденькие юноши и девушки. Это здесь, видно, совершенно естественно, поэтому и я сразу, без всяких рассусоливаний и рассуждений, принялся разувать вас и греть ваши ножки. Это здесь никого не удивило, и никто не обратил на это внимания. Только мы с вами почувствовали в этом странность. Поэтому я и сказал, что меня посчитали бы рехнувшимся.
— Ваши люди... привыкли вас видеть... приказывающим? Кто же вы такой, в конце концов? Начальник какой-то? А люди ваши — мужчины, женщины?
— Вообще-то вы правы — какой-то я все-таки начальник. А люди у меня разные — и мужчины есть, и женщины. Ира, вы кататься будете до закрытия? Я должен покинуть вас. Не сердитесь, хорошо? Дайте вашу руку.
Я подала ему руку. Он взял ее в свои руки, посмотрел на нее внимательно, приложил к своей щеке, потом крепко-крепко поцеловал, повернулся и ушел. Щеки и руки у него были горячими.
Я стояла в каком-то странном состоянии — неожиданности, удивления, любопытства и непонятной настороженности.
По дороге домой я все думала о происшедшем на катке и удивлялась, как это все могло произойти — неожиданно и удивительно. Я не успела не только воспротивиться, но даже опомниться, как он уже снял с меня ботинки. И так быстро, уверенно. Вероятно, он видел, как это делают другие, поэтому и сам действовал так же. Но другие-то — очень хорошие знакомые, давно знают друг друга, и для них это обычно и просто, а у нас с ним не только дружбы или знакомства не было — мы даже не встречались никогда. И ушел как-то необычно. Вдруг. Торопился куда-то. Куда вечером, на ночь глядя, можно торопиться? Странно все.
Придя домой, я быстро выпила стакан горячего чая и легла спать.
Но лицо его еще долго не давало мне уснуть. Оно напоминало морду крысы — глаза навыкате, безобразно выпуклы, и ресниц будто не было, они были маленькие и белесые. Взгляд этих глаз вызывал неприятное ощущение возникающей брезгливости, тем более что он красным языком время от времени облизывал верхнюю губу.
Ночью мне приснился странный сон: иду я в лес за грибами, и когда отошла от тропинки в глубь леса, слышу какое-то странное, монотонное и тревожное, жужжание. Я остановилась. Прислушалась. Стала всматриваться в сторону звука — и вижу: между двух кустов громадная паутина, а в ней запуталась и бьется с жужжанием муха, а паук набрасывает на нее паутинки. Вот одна лапка перестала шевелиться, вторая... Вдруг мне стало жалко муху. Я отломила хворостину и стала бить по паутине, разрывая ее. Муха начала выкарабкиваться, а паук сразу убежал и спрятался в кустарнике.
Утром я рассказала сон бабушке, которая через день приносит нам молоко. Она поморщилась и спросила:
— Ты, голубушка, хворостиной-то точно порвала паутину?
— Да, конечно!
— А муха то вырвалась, улетела или осталась в паутине?
— Она при мне еще почти выползла. Наверно, улетела.
— Сон неважный. Кто-то около тебя будет нехороший, опутывать будет тебя, прибрать постарается к рукам, но ты дашь по рукам ему. А что с мухой стало? Ну, раз выползла, стало быть, улетела. Осмотрись хорошенько, Ирочка, кто вокруг тебя есть. Ты ведь такая красавица, и мужики, небось, вьются около тебя, как осы около меда. Присмотрись хорошенько ко всем, кто крутится около тебя. И сон твой не нравится мне. Будь осмотрительней.
В этот день я на каток не пошла. Все мысли возвращались к этому сну и объяснению бабы Нюры. Ведь она ничего не знает о Николае Николаевиче, а рассказала все точно. Он действительно опутывает меня. Незаметно так, а я чувствую какую-то паутину вокруг себя. И как я вчера на катке опростоволосилась, поддалась на его заботу о моих замерзающих ногах, а он как будто наслаждение получал, разувая меня, а потом обувая. Нет, надо прекратить эти встречи. Да их, собственно, и не было. Это первый раз как-то так вышло, что он пришел на каток, зная, что я вечером катаюсь. Не пойду на каток, чтоб не встречаться.
Вечером, около десяти часов, — телефонный звонок.
— Алло! Ирочка? Ну, как ваши ноги сегодня, замерзли? Я очень хотел и сегодня их согреть, но обстоятельства так сложились, что времени, к сожалению, не осталось. Давайте завтра я опять буду обогревалыциком ваших милых ножек.
Я сегодня на каток не ходила и завтра не пойду, я больна. У меня температура и мучает кашель. И не надо меня звать Ирочкой. Мы не настолько знакомы, чтобы так фамильярно обращаться друг к другу. Я же не обращаюсь к вам «Колечка», и вам никто не давал права обращаться ко мне «Ирочка».
— Хорошо, Ирина! В чем-то вы отчасти и правы. Вы со мной разговариваете вообще никак не называя меня, не только «Колечка». После нашего с вами общения на катке, когда моя шапка грела ваши ноги, а потом она грела мою голову, когда я стоял перед вами на коленях, обувая вас, — после всего этого, очень для меня приятного, мне показалось, что и вам мое отношение к вам небезразлично, что и вам было приятно видеть и ощущать заботу человека, стоящего перед вами на коленях. И когда перед уходом я попросил вас дать мне руку, вы беспрекословно подали ее мне, зная, что я буду ее целовать. И мне также кажется, что вы были довольны всем тем, что происходило между нами. Вы понимаете, что я не простой человек. Я могу для вас сделать так много, как вы не представляете себе. Не желая, чтобы я целовал вам руку, вы могли этой рукой отстранить меня. Вы не отстранили, вы отдали ее мне и спокойно отнеслись к моему страстному поцелую. Я не могу сказать, что вам было приятно, но уверен, что вы наслаждались своей властью надо мной. Разве после всего этого я не могу говорить вам «Ирочка»?
— Довольно! Я устала. Вы затуманиваете мне мозги, я не успеваю анализировать ваши высказывания. Давайте прекратим, я должна отдохнуть.
Он начал что-то говорить, перебивая меня, но я положила трубку. На следующий день я позвонила из автомата одному хорошему знакомому нашей семьи, который работал на московской городской телефонной станции, и попросила его узнать, чей это телефон, кто такой Николай Николаевич и что он вообще собой представляет. Коротко я рассказала и о букете роз, о дальнейшем знакомстве и ухаживании.
Вечером этот человек, зовут его Сергей Петрович, пришел ко мне, взял за руку, завел в ванную комнату и сказал:
— Ира, этот телефон закодирован как совершенно секретный. О хозяине телефона узнать невозможно. Скорей всего, это связано с НКВД. Будь во всем очень осторожной. По телефону из дома ничего никому не говори. Телефон твой может прослу-
шиваться. Папа из санатория скоро вернется? Ему все расскажешь. А этот человек непонятен пока. Если он к тебе липнет так настойчиво, значит, ему от тебя что-то надо узнать, да, видно, ты и сама его интересуешь как женщина красивая и обаятельная. За такими, как ты, охотятся высокопоставленные мерзавцы. Будь умной и хитрой. Особенно не груби ему. Играй. Ты ведь актриса отличная, но эта роль у тебя очень непростая. Не в спектакле. В жизни. Перехитри его. Осторожно только. Не переиграй. Сейчас сложное время. Тюрьмы переполнены. Не ворами и бандитами, а политическими, инакомыслящими. Мне звони только из автомата. Важные вопросы сама не решай.
После его ухода я ничего не могла делать. Села на диван, чтобы обдумать все, — ничего не думается. Сижу на диване как кукла безмозглая. Мысли, как рой пчелиный, крутятся, мчатся, вьются, а в голове бессмыслица. Не могу сосредоточиться. Подошла к роялю. Пальцы перебирают клавиатуру, а что за мелодия — не знаю.
Телефонный звонок. Это он. Не хочу брать трубку. Но мне сказано — не груби, играй роль. Господи, какая трудная роль! Надо играть. Надо его переиграть. Перехитрить. А что играть? Кого перехитрить? Я же ничего не знаю. Ясно только, что он хочет общаться. При общении можно, пожалуй, что-то и узнать, почувствовать. А где общаться? Опять на катке? Там не поговоришь. А надо говорить. Говорить и слушать. Надо самой вести разговор.
Телефон трезвонит. Ладно. Пусть еще раз позвонит. Я в ванной — не слышала. Минут через десять — опять звонок. Я беру трубку:
— Слушаю!
— Ирина, вы только что вошли?
— Нет, не вошла, а вышла. Я была в ванной. Думаю, после ванны мне будет лучше.
— Так вы совсем заболели? А чем лечитесь? Кто вам принес лекарства? Что вам еще надо? Я достану для вас любое лекарство. Говорите, что надо?
— Нет-нет, Николай Николаевич, ничего не надо. Спасибо. Я сейчас лягу в постель, укроюсь хорошенько и надеюсь, что титра будет лучше. Спасибо вам за заботу. Не знаю только, чем она вызвана. Разве у вас мало своих забот?
— Ира, сейчас моя главная забота — это ваше здоровье. Надо скорей выздороветь — и на воздух, на каток. Щеки ваши раскраснеются, а ноги замерзнут, и тут я буду опять необходим, чтоб
отогреть их. Вы ведь разрешите мне опять быть вашим отогревалыциком?
— Не знаю, не знаю. Как-то неудобно, чтоб такой важный человек занимался моими ботинками. Вы ведь важный человек? Говорите, что достанете любое лекарство. Вы большой начальник?
— Начальник, начальник. А вот отогревать ваши ножки мне приятно. Я видел, как один юноша отогревал ноги своей девушке, он дышал на них, а потом приподнял свитер, поставил ее ноги ступнями себе на грудь и закрыл свитером. «Так хорошо тебе?» — спросил он девушку. — «Да!» — засмеялась она. — Там тепло у тебя». — «И тебе приятно?» — «Конечно!» — ответила она. Вот и я хочу, чтоб вы, Ира, засмеялись. Чтоб вам было приятно. А вам было приятно, когда я отогревал ваши ножки?
— Не знаю, не знаю. Все было так неожиданно и необычно, я так растерялась тогда, что не успевала реагировать на ваши действия.
— Знаете, знаете! Все вы знаете, вы же умная женщина. Правда, это было действительно неожиданно и необычно, чтоб такой, как вы сказали, большой начальник стоял перед вами на коленях. А начальнику это было приятно. Да и вам было тоже приятно. Я видел это по вашим глазам. В них светилось и удивление, и наслаждение. Давайте будем откровенны друг к другу. Я вот к вам с открытой душой, а вы только и говорите: «не знаю, не знаю». Что бы я ни спросил у вас, вы на все отвечаете «не знаю».
— Так я на самом деле ничего не знаю. Кто вы такой? Почему к моей персоне у вас такое повышенное внимание?
— Да, вы правы, Ира. К вам у меня действительно повышенное внимание. Я сам этому удивляюсь. Вы знаете, Ира, очень многие женщины хотели бы получить мое внимание, многие мечтали бы получить от меня хоть какую-то часть той заботы, которую я проявляю к вам. Вы необыкновенная женщина, поэтому я и преклоняюсь перед вами, поэтому я с такой любовью отношусь к вашим ножкам. Вспомню опять Пушкина: «Оне тревожат сердце мне!»
— Все это ваша фантазия. Любовь? Какая может быть между нами любовь, если я вам в дочери гожусь? Удивительно!
— Ничего в этом удивительного нет, а дочерний возраст по отношению ко мне вы уже переросли. И я опять призову на помощь Пушкина: «Любви все возрасты покорны. Ее порывы благотворны». Это генерал поет в «Онегине», помните?
— Помню, конечно. Но вы-то не генерал. Генерал не будет женские ножки греть своей шапкой. Согласны?
— Нет, не согласен. Если ножки заслуживают этого, то и генерал будет их греть. Известный вам Станиславский на своих уроках-
репетициях сказал, что страстям человеческим нет предела, они бесконечны. Страстям подвластны и генералы, и рядовые солдаты — только у солдат эти страсти простые, животные, низменные, а у людей, дослужившихся до генерала, они скорее возвышенные, благородные. У меня к вам страсть возвышенная, благородная.
— Так, стало быть, вы генерал?
— Ирочка, у нас в СССР нет генералов, но по своему званию и должности — я генерал.
— Не верю! И военную форму по своему званию вы носите?
— Когда этого требуют обстоятельства, ношу. Хотя это бывает очень редко.
— Ну, вот что, товарищ генерал, давайте-ка закончим. Я очень устала и после ванны хочу скорее лечь. Спокойной ночи.
Я не успела положить трубку, а он быстро заговорил:
— У меня не будет спокойной ночи. Моя страсть не дает мне спать. Это мучение, но вы должны знать, что от вас я готов принять любую боль.
— Примите холодный душ. Уймите волненья и страсти. Слышали этот романс?
— Да. Особенно он хорош у Шаляпина. Хорошо, холодный душ приму, и раз уж тональность пошла шутливая — спокойной ночи, любовь моя божественная...
На следующий день я встретилась с Сергеем Петровичем и коротко рассказала о разговоре с «генералом».
— Ну, что делать, Сергей Петрович? Что будет дальше?
— Ох, и каша заварилась вокруг тебя! Такой роли ты еще не играла. Сможешь? Дальше будет труднее. Он уже рассуждает о любви, о страсти. Быстро. Ты что, как-то благосклонна была с ним, что он уже о любви заговорил?
— Нет, до нашего с вами разговора я была даже груба и почти порвала с ним, но когда вы посоветовали не грубить, а играть, чтоб перехитрить и понять, чего он хочет, я так и сделала. Немного перевела все в шутку, немного — на неожиданное удивление. Он почувствовал, что я смягчилась в разговоре, и вот как все начинает поворачиваться.
— Я раньше допускал мысль, что он, скорее всего, чекист. Теперь я в этом почти уверен. Он твои просьбы и желания выполнять будет? Скажи, что ты хочешь его увидеть в военной форме. И рассмотри хорошенько, какого цвета у него петлицы и что на них — шпалы, звездочки? Понимаешь? Ты говорила, что он и боль от тебя рад принять и почувствовать. Спроси — какую боль? Шутливую
или настоящую, большую? Может быть, он мазохист? Знаешь, что это такое? Он постарается теперь заманить тебя к себе домой или попасть к тебе. Будь осторожна! Я боюсь за тебя, Иринка.
— Не бойтесь, Сергей Петрович. Если он хамить начнет, я его быстро успокою. Вы же знаете, какой у меня удар ребром ладони. Только не переборщить бы.
— Ну, смотри, Ириша. Лучше бы постараться закончить этот спектакль. Уж очень опасна твоя роль.
На каток я опять не пошла — не могла же я так быстро выздороветь. Вечером опять телефонный звонок.
— Ира! Как здоровье? На каток вы еще не решаетесь пойти?
— Сегодня еще не пошла, а завтра пойду.
— Опять в то же время, как прошлый раз?
— Да, скорее всего, так. Вы что, хотите опять прийти?
— Конечно, хочу. Я не видел вас уже несколько дней.
— А вы хотите каждый день видеть меня?
— Мечтаю! Если б вы разрешили это!
— Хорошо. Завтра приходите, разрешаю... Но только чтоб вы были в своей военной форме.
Я быстро положила трубку и опять задумалась. Что будет дальше? С каждым днем он старается сблизиться, хочет, чтоб я привыкла к нашему знакомству, чтоб привыкла к нему.
На каток он пришел, когда я уже была в раздевалке и ноги уже согрелись — я каталась мало. Мне скорей хотелось увидеть его в военной форме, чтоб определить, как просил Сергей Петрович, что у него за форма и какое звание.
Я сидела в том же дальнем углу, но всех входящих мне было хорошо видно. Когда он вошел, я еще больше нагнулась, завязывая шнурок на ботинке, и сделала вид, что не вижу его.
— Добрый вечер, Ирина! Сами расшнуровываете? Дайте, я помогу.
— Нет-нет, не надо. Я не расшнуровываю, а зашнуровываю. А почему вы не выполнили мою просьбу? Вы опять в штатском. Габардиновый макинтош да фетровые бурки — это такая ваша военная генеральская форма?
— Нет, это не форма. Форма под макинтошем, а бурки или сапоги — это мое право и мое желание. Что хочу, то и ношу.
Он расстегнул пуговицы макинтоша и распахнул его, показывая форму: габардиновые галифе и габардиновый китель с голубыми петлицами, по три звездочки в каждой.
— Так, вы летчик? Такой голубой цвет я видела у летчиков.
— Я не летчик, а голубой цвет действительно цвет военно-воздушных сил. Я потом расскажу вам о своей работе и почему я сегодня в форме ВВС. Вы еще хотите кататься? Скоро каток будет закрываться. Давайте-ка ваш номерок от раздевалки. Я принесу все сюда.
— Номерок возьмите, чтоб в очереди не стоять, а я минут пять еще побегаю.
— Оставив его в раздевалке, я вышла на лед, каталась минут пять—семь и думала: «Будет ли он шарить по карманам? В левом кармане лежит платочек, и он свернут так, что я сразу пойму, вынимали его или нет. Интересно, с генеральскими звездами встанет он передо мной на колени? Я хочу, чтобы он встал! Заставлю встать!» Подойдя в «наш» уголок, я сначала попросила его подать мне шубу и, надев ее, сразу сунула руку в левый карман. Платочка нет.
— А где мой платочек? У меня был в кармане платочек. Может, гардеробщик выронил или взял его? Ну-ка пойдите и спросите у него.
— Никуда ходить не надо. Я вынимал его и дышал им, прижимая к своему лицу. Возможно, он в другом кармане.
Я полезла в другой карман. Платок там.
— Да, да, он здесь. Извините, что я так всполошилась.
Я села на скамейку, облокотилась на стену и прикрыла глаза, но сквозь ресницы вижу: он стоит и держит мои ботинки и смотрит на мои ноги. Я глубоко вздохнула и широко открыла глаза. Мелькнула мысль: «Ну что, генерал? На колени!»
— Что дальше? Переобуваться? — произнесла я полувопросительно-полутребовательно .
— Да! Конечно, переобуваться. Вот ваши ботинки.
— А вы не хотите помочь мне?
— Это что — просьба, предложение, распоряжение? — спросил он с явным ехидством.
— А вам что больше нравится — просьба или распоряжение?
— Обычно ко мне обращаются с просьбами. Я же больше привык давать распоряжения.
— Ну, решайте сами. Что вам больше нравится, то и делайте. Давайте мои ботинки.
— Ботинки я вам не дам. Мне больше нравится, чтоб вы мне дали ваши ноги.
Он опустился на колени.
— Давайте! — серьезным тоном, требовательно сказал он.
Я протянула ему одну ногу, он ее переобул, пробежав пальцами от носка ботинка до икры. Я протянула вторую, он переобул и ее, и опять, будто делал массаж, прощупал мою ногу от ботинка до колена.
— Зачем вы это делаете? Массаж мне не нужен.
— Это чтобы ноги скорей согрелись, и просто мне хочется помассажировать ваши ножки. Вам не нравится? Разве вам не приятно, что я стою у ваших ног? Ну-ка, признайтесь честно.
— Затрудняюсь. Но я вижу, что не вы один стоите на коленях. Вон там еще две пары делают то же самое. Скорее всего, это не из-за приятности, а по необходимости — быстрей переобуться, одеться и уйти. Пойдем и мы.
Мы вышли на Петровку. Он стал поддерживать меня под локоть. Я отстранилась.
— Не надо меня подстраховывать. Я не упаду, не волнуйтесь.
— Да, я вижу, вы устойчивая, но мне просто хочется поддерживать вас, ощущать своей рукой ваш локоть и чтобы вы чувствовали во мне опору. Женщина должна иметь мужскую опору. И не только чтобы не упасть, а вообще в жизни, во всех окружающих нас трудностях. Вы хотите видеть во мне опору для себя, Ира?
— Я вас вижу второй раз в жизни. Вы, кроме этих двух встреч на катке, видели меня еще на концерте. Этого, по-моему, мало, чтобы уже видеть опору или даже возможность опоры. Разве не так?
— А я вас видел не на концерте, а на концертах. Сколько раз? Много! Вы меня заметили действительно только два раза, на катке. И оба раза коленопреклоненным перед вами. Здесь, на катке, это объяснимо и понятно. Здесь это необходимость, естественность. Мне бы хотелось быть на коленях перед вами и в других обстоятельствах, а не только на катке. И хочу быть поддержкой вам во всех обстоятельствах, во всех трудностях, которые у вас есть сейчас и которые могут у вас возникнуть. Вы согласны со мной, Ирина?
— Не могу сейчас вам ничего сказать. Я ведь не знаю вас. Кто вы? Откуда появились? Вы не летчик — а почему форма летчика? И что за звание у вас?
— Сегодня я в форме ВВС. Работаю я в Генеральном штабе, в особом его управлении. Форму надеваю ту, которая мне необходима сегодня по работе — я бываю в разных родах войск. Звание мое по трем звездочкам — комдив, это по званиям царской армии — генерал-лейтенант. Четыре звездочки — генерал-полковник, пять — генерал армии, одна большая звезда — мар-
шал, а у нас было всего пять маршалов. Сейчас осталось меньше, вы знаете?
— Да, знаю. Папа рассказывал. Он ведь окончил Военно-медицинскую академию, был военным врачом и как врач дежурил на занятиях физкультуры высшего комсостава, где бывали и маршалы. Там же изучением самообороны и самозащиты занимались и члены семей высшего комсостава. Я там тоже занималась, и со мной «шутить» по-хамски опасно. Я могу так ударить, что мало не покажется.
Так, болтая о том о сем, мы прошли с Петровки по Столешникову переулку, поднялись до площади перед Моссоветом и подошли к моему дому.
— Вот я и дома. Благодарю за то, что поддерживали и не давали мне упасть, — с усмешкой сказала я. — Будьте здоровы, Николай Николаевич! — И протянула ему руку.
— Нет, Ирина, я еще не прощаюсь. Мне надо позвонить, а монет для автомата у меня нет, да и вообще я не привык и не люблю пользоваться автоматом. Беспокоить вас долго не буду.
— Я не собиралась приглашать вас в гости.
— В гости и не напрашиваюсь. Я только позвоню и уточню один вопрос. Не буду даже раздеваться.
— Уточняйте сейчас... и вот вам монетки на автомат. — Я дала ему две монетки — у меня они всегда были в кармане.
— Какая вы странная, Ира! Я же говорил, что не люблю автоматы, — это раз, а во-вторых, если б вы и захотели видеть меня гостем, то сегодня это невозможно. У меня времени мало.
В это время опустился лифт, и из него вышла молодая пара — девушка Галя, жившая этажом выше и ее молодой человек.
— Добрый вечер, Ирина Александровна! — приветливо поздоровалась Галя.
— Здравствуй, Галочка! — ответила я.
Ребята вышли на улицу. Дверь лифта осталась открытой.
— Входите, Ира! — пригласил Николай Николаевич.
— Нет, не надо. Не держите дверь. — Я твердо взяла дверь и захлопнула ее. Лифт сразу пошел вверх. Значит, кто-то вызвал его и сейчас опять мимо нас пройдут знакомые. Как же быть? Сколько стоять здесь, перед лифтом? Он во что бы то ни стало хочет войти в квартиру. Что делать? Ну, ладно, пусть только попробует хамить. Я ему устрою «боль».
Лифт опустился, вышла бабушка-соседка:
— Ирочка, милая, здравствуй! С катка? Ух, какие щеки, как анисовые яблоки. Молодец, Ирусь! Заходите.
И она пошла к двери на улицу.
— Прошу, Ирина Александровна! — нарочито громко и торжественно пригласил он. Я вошла в лифт.
— Какую кнопку прикажете нажать?
Я сама нажала. Лифт начал подниматься.
— Зачем же так сердиться, Ира? — с обидой в голосе спросил он.
— Я не так сержусь, как удивляюсь вашему настойчивому намерению войти в квартиру вопреки моему желанию.
Лифт остановился. Он его открыл, пропустил меня вперед.
— Надеюсь, вы будете себя вести достойно вашего генеральского звания?
— Ирина! Мне становится обидно. И это независимо от звания. Мы уже столько с вами говорили на разные темы, что вы должны бы понимать меня, независимо от того, генерал я или солдат.
Он говорил тише обычного, опасаясь, вероятно, что соседи по лестничной клетке могут слышать наш разговор. Я достала ключи и вставила их в замочную скважину. Подойдя к нему ближе, прямо в лицо, с угрожающей интонацией выговорила полушепотом:
— Если вы допустите в своем поведении хоть что-то против моего желания — больше никогда не увидимся.
Повернув ключ в замке, и толкнув дверь ногой, я указала рукой на открытую дверь и сказала с какой-то необъяснимой иронией:
— Входите. Телефон на столике, вон там, направо.
— Да спасибо! — он подошел к телефону и, набирая номер, повернулся так, что я не могла видеть, какие цифры он набирает—а мне так хотелось их знать!
— Алло! Дежурный? Да, да, это я. Мне никто не звонил? По плану все выполнено? Хорошо. Я буду позже. Все!
Он положил трубку и подошел ко мне:
— Спасибо, Ира. Я хочу уточнить у вас один вопрос.
— Уточняйте.
— Вы как-то сказали, что обучались самозащите?
— Да, обучалась.
— В группе семей высшего комсостава?
— Да.
— И вы можете причинить сильную боль?
— Еще какую! Любую — острую, тупую. Какую хотите.
— Хочу. Очень хочу ощутить от вас боль.
— Да вы что?! С какой стати? Пока вы ведете себя прилично. Зачем я буду причинять вам боль? За что?
— Ни за что, просто так, по моей просьбе.
— Не понимаю. Чтобы ни с того ни с сего я причинила вам боль? И вы сами этого хотите? Это ненормально. Это болезнь. Знаете, как это называется?
— Ничего я не знаю. И не хочу знать. Я просто хочу, чтоб вы показали, как вы можете причинить боль.
— Да ведь это происходит само собой, когда возникают определенные обстоятельства, а вот так, как вы просите, — это непонятно, причем вы уже несколько раз об этом говорили, чтобы я причинила вам боль и что вам будет приятно ощущать ее от меня.
— Да, да, только от вас. Именно от вас, и ни от кого другого. Ну что мне сделать, чтоб возникли эти необходимые обстоятельства? Опять встать пред вами на колени — здесь, у вас в доме? Пожалуйста — я у ваших ног. Вам, видно, нравится, что генерал валяется у ваших ног. Наслаждайтесь своей властью, своим господством надо мной.
— Послушайте, Николай Николаевич! Довольно этих глупостей. Вы же взрослый и, судя по нашим разговорам, вы здравомыслящий человек. Я видела разных людей, которые пытались расположить меня к себе. Кто-то старался обратить на себя внимание своей внешностью, кто-то хотел тронуть мое сердце сладкоречивостью, кто-то хотел купить меня подарками и цветами. Я знаю, что я интересная женщина — и лицом, и фигурой, и походкой, и ноги мои, возможно, достойны пушкинских стихов, которые вы мне читали, — помните? Да встаньте вы, наконец, генерал! Не ставьте и себя, и меня в неудобное положение и не спрашивайте у меня, нравится ли мне это. На катке это было естественно, и не один вы это делали. Видеть у своих ног генерала мне еще не приходилось. Вы первый. Несколько лет назад летом у моря волны, набегая, касались моих ног и вместе с волнами, как у Пушкина, касался моих ног устами боготворивший меня юноша, студент консерватории. Это было давно. Это была сказка, сон. И он не просил, чтоб я ударила его, он просил разрешения целовать мои ноги. Я разрешила, и мне было приятно, потому что я видела и чувствовала искреннее ко мне отношение.
У вас я не чувствую искренности. У вас это прихоть, а прихоть, по словарю, — это капризное желание, причуда. Исполнять, вернее, разрешать вам всякие причуды мне не очень при-
ятно. А скорее всего, это уже не причуда, не прихоть, а болезнь. Я знаю, что я вам нравлюсь, вы уже говорили и о любви, а испытывать и желать от любимого человека боль — это болезнь, и вы прекрасно знаете, что это болезнь, это извращенное половое влечение, которое называется мазохизмом. Так что, генерал, давайте будем здравомыслящими реалистами. Поцелуйте мне руку, и будем прощаться.
Он взял мою руку двумя руками.
— Ирина! Такой лекции я еще не слышал. Моего отношения к вам вы еще не ощутили. Надеюсь, со временем ощутите.
Я попробовала освободить руку — он еще крепче сжал ее.
— Вы не будете целовать руку? Отпустите ее.
— Буду, буду. Буду целовать каждый палец. Лобызать буду. Лизать буду.
— И он начал лизать мою руку, лизать ладонь.
— Перестаньте! Вы же не собака, которая лижет руку своему хозяину.
— Собака, собака! Я твоя собака, а ты моя хозяйка. — И он с новой страстью продолжал лизать мою руку. Я попыталась освободить ее, но она была как в клещах.
— Отпустите руку!
— Не отпущу!
— Мне больно. Отпустите! Давайте поменяем руки. Скорей!
— Ты дашь мне другую? Давай скорей!
Он отпустил мою руку, и я в ту же секунду оттолкнула его от себя с такой силой, что он еле-еле удержался на ногах.
— Зачем же обманываешь, Ирина? Я не ожидал от тебя обмана.
— Я тоже не ожидала от вас ни обмана, ни насилия. Вы обещали вести себя достойно, как это положено генералу, а вы насильничали.
— Где я насильничал? Целовал руку, которую ты сама мне подала. Разве это насилие?
— Вы ее держали силой — это насилие. По-вашему, насилие только тогда, когда женщиной овладевают силой? И с какой стати вы мне говорите «ты»? Мы не настолько близки!
— Я никогда не брал женщину силой. Это не в моем характере. Женщина, взятая силой, не даст настоящего, полного удовлетворения, а если женщина сама согласна отдаться, то будет полное, взаимное, гармоничное наслаждение. А говорю тебе «ты» не потому, что мы близки, а потому, что ближе тебя у меня никого нет.
— Довольно! Мы уже подали друг другу руки и простились. Да у вас и времени мало — так ведь вы говорили? Или это тоже был обман?
— Говорил. Правильно. Но мне трудно расстаться, не зная, простили вы меня или нет. Прости, Ирочка!
Он упал на колени у моих ног и обнял мои колени.
— Вы опять начинаете своевольничать? Встаньте!
— Не встану, пока не простишь, или накажи.
Он прижался лицом к моим коленям, и руки его начали гладить мои икры.
— Прости или накажи, царица моя!
Мне стало страшно и противно. Что делать?
— Наказать?! — с угрозой, сжав зубы, спросила я.
— Накажи! — прошептал он.
Я взяла растопыренными пальцами левой руки его волосы, сжала пальцы в кулак, потянув за волосы.
— Хорошо, Ирочка! Еще сильней! — шептал он.
А в мыслях у меня молниями проносилось то, чему учили: «Если натренированным ребром ладони резко ударить по горлу или шее, можно не только искалечить, можно убить, перебив гортань». Сейчас нельзя — голова его прижата к моим коленям, удар не получится. Если ладонью наотмашь ударить по уху — человек будет оглушен, потеряет сознание.
— Встать! Я приказываю вам! — почти крикнула я и дернула его за волосы.
— Нет! Наказывай еще!
— Ударю! Больно!
— Бей! Прошу! Жду!
А сам лицом трется о мои колени и руками гладит мои икры. Я левой рукой оттянула за волосы его голову.
— На! — с полуразмаха дала ладонью по уху.
Он ойкнул, присел совсем и, приложив ладонь к уху, застонал, покачиваясь взад-вперед.
— Ну что, еще дать? — спросила я с издевкой.
— Ирина! Ой! Что же ты делаешь? С такой злобой, так больно! Не ожидал от тебя такого удара. Зачем же так больно?
— Вы целый час просили, чтоб я причинила вам боль, а только что прямо была команда «Бей!».
— Зачем же так бить-то? У меня голова кружится, и какой-то шум в голове, и я очень плохо слышу.
— Сейчас все пройдет. Пройдитесь по воздуху, подышите поглубже. Вы получили наконец боль от меня, как просили много раз, теперь успокоитесь. Вставайте!
— Какая же ты злюка!
— То царевна, то злюка! На вас не угодишь. Да я и не собиралась угождать. Просто мое терпение переполнилось, и я выполнила вашу команду «Бей!». А теперь давайте кончать эту комедию.
Он встал, все еще держась ладонью за ухо и покачивая головой вправо-влево. Видно, удар мой был приличный.
— Я не смогу идти один. Может быть, вызвать «скорую»?
— «Скорую»? Можно, только психиатрическую, ведь вы вели себя как психически больной человек.
— Довольно издеваться! Дайте мне воды.
Он сел на диван, все так же покачивая головой вправо-влево, и опять закрыл глаза.
«Да, — мелькнуло у меня в голове, — видно, переборщила я».
— Пейте.
«Хоть бы скорей он очухался», — уже с тревогой подумала я. Он отпил несколько глотков и стал моргать глазами. Видно, в голове туманилось.
— Ну что, еще будете просить от меня боли или достаточно одного раза?
— Ой, Ирина! Разве я такой боли просил? Такой злой, такой безжалостной!
— А что, есть боль злая и боль добрая? Ваше поведение достойно только злой боли.
— И что ты все твердишь о моем поведении? Ну что я сделал плохого? Целовал твои руки, хотел целовать ноги. Что в этом предосудительного? Обычно женщинам это нравится. Я не знал, что ты это воспримешь так предосудительно, отрицательно и с такой жестокостью ударишь!
— Может быть, я немного и переусердствовала, но ваше поведение было настолько необычным и дерзким, а просьба все время повторялась одна: «Сделай больно. Ударь!» Что мне оставалось делать? Кончим на этом. Вам уже лучше, а мне что-то не по себе. Начинается какой-то озноб. Уходите и дайте мне успокоиться от всего этого!
— Хорошо, Ириша. Я ухожу. До завтра.
— Нет, никаких завтра. Я, наверно, опять слягу.
Едва он ушел, озноб усилился. Я, конечно, перенервничала и только после продолжительной теплой ванны немного успокоилась.
Арест отца и тайная переписка
Утром не хотелось вставать, но меня поднял телефонный звонок из дома отдыха. Папа не ночевал там, и никто не знает, куда он делся. Я быстро позавтракала и поехала в дом отдыха. Главврач был знакомым папы — папа уже отдыхал у него, и они дружили. Меня он встретил приветливо, но нового ничего не сообщил. Сосед по палате рассказал, что после ужина папу спрашивал какой-то мужчина, не из отдыхающих, а старичок-дежурный на проходной рассказал, что вечером приезжала легковая машина, остановилась не доезжая ворот, из нее вышли двое, поговорили между собой, потом один сел в машину, а второй пошел в дом отдыха и минут через десять вышел из корпуса с одним из отдыхающих. Они сели в машину и уехали.
— А как был одет отдыхающий? — спросила я, еле сдерживая дрожь во всем теле.
— Он, он... Сейчас вспомню, деточка. Так... пальто серое, ворот ник каракулевый, тоже серый, и ушанка тоже серая, каракулевая.
— Это папа!
Я побежала к главврачу и рассказала ему все. Он задумался, нахмурился. Начал меня успокаивать, потом спросил, кто из родственников есть в Москве. Я ответила, что в Москве никого нет, в Ленинграде — брат.
— Давно виделись с ним?
— Нет, недавно. Он приезжал на похороны мамы.
— А по телефону когда разговаривали?
Перед отъездом к вам, папа ему звонил.
— Ну вот что... Тебя Ириной звать?
— Да!
— Папа обслуживал занятия физкультурой высшего комсостава Министерства обороны?
— Да, и я там тоже занималась.
— Это хорошо. Молодец. А туда приходили Ворошилов, Буденный, Егоров, Тухачевский?
— Вы понимаете, я ведь занималась в группе членов семей комсостава, но папа говорил, что приходили. А что?
— Что, что! Ты только начинаешь жить. Очень многого не знаешь и не понимаешь. Возможно, папу вызвали в свидетели по делу Тухачевского. Он ведь с папой разговаривал там? Вообще запомни хорошенько: ты никого там не знаешь, ни с кем, кто занимался с тобой, не знакома и не дружила, понимаешь — не
дружила! И мы с тобой не разговаривали, и о том, что папу увезли на машине, тебе рассказала какая-то отдыхающая, поняла? Кто бы тебя где ни спросил — вот так все. Будем надеяться, что он им нужен как свидетель. Ты только не волнуйся. Я думаю, со временем все образуется. Ты все поняла, красавица моя? Не плачь! — Он обнял меня, поцеловал в щеку. — Поезжай домой. Никому ничего не говори.
Как я шла, как села в электричку — ничего не помню. Слезы текли и текли. Платок хоть выжимай. Только вошла в квартиру — звонок. Телефон звонил через каждые пять—десять минут. Я мучилась от этих звонков, потом вышла на улицу, позвонила Сергею Петровичу, и мы встретились у памятника Ивану Федорову.
— Что случилось, Иринушка? Твой голос по телефону был очень взволнованным, и глаза опухли от слез. Рассказывай.
Мы сели на дальнюю скамейку, в углу за памятником, и я ему все рассказала.
— Что мне теперь делать? Я места себе не нахожу. В квартире телефон не умолкает. Это наверняка он звонит.
— Подожди, Ирочка! Дай подумать. Значит, звонит? Непрерывно? Скоро, вероятно, многое прояснится. Придешь домой — не спеши снимать трубку. Заметь интервал между звонками. Трубку сними после третьего звонка. Ничего не рассказывай. Скажи, что очень плохо себя чувствуешь, что папа должен был позвонить и не позвонил, и это тебя очень беспокоит. На этом разговор прекрати, скажи, что телефон выключаешь и ложишься спать. На следующий день до обеда трубку не снимай — ты ездила в дом отдыха. После обеда, если будет звонить, скажи, что была в доме отдыха и тебе отдыхающая, ты ее плохо помнишь, рассказала, что папу позавчера куда-то увезли, и ты теперь совсем не знаешь, что делать и как быть. А сейчас иди домой и действительно, если будут звонки, выключи телефон, прими ванну и ложись спать. Если он просто военный, даже и из Генштаба, он никакой помощи оказать не сможет, а если из НКВД, то будет обещать помочь и даже что-то сделает. Но и тебе будет ставить определенные условия. Смотри сама, насколько сможешь их выполнить. Бить так, как ты била, не надо. Это опасно. До завтра. В семь позвони. Если нужно будет встретиться, то опять приходи сюда, в семь тридцать. Я сейчас пойду направо, в аптеку на улицу 25-летия Октября, а ты — через Театральную площадь.
Все произошло, как и советовал Сергей Петрович, — звонки, мой ответ, выключение телефона и т. д.
На второй день после обеда я включила телефон, и через полчаса раздался звонок:
— Алло! Ира?
— Да! — голос мой и без притворства был усталый и нервозный.
— Что случилось, Ирочка? Я по твоему голосу чувствую, что ты встревожена и чем-то озабочена. Что, Ира?
— Что вам рассказать, даже затрудняюсь, самой неясно. С папой что-то случилось. Я ездила в дом отдыха, и мне сказали, что его куда-то увезли на легковой машине.
— Подожди, Ира! По телефону не надо ничего говорить. Это что-то серьезное. Я через пятнадцать минут буду. — Он положил трубку и через двадцать минут позвонил в дверь.
— Ирочка! Рассказывай, только поподробней, чтоб я все понял и мог подумать, что надо делать. Ты плакала? Я вижу. Дай мне руку.
Он хотел взять мою руку, но я отстранила его:
— Не надо, Николай Николаевич! Мне сейчас не до сантиментов.
— Хорошо, хорошо, Ира! Я без твоего разрешения ничего теперь не буду делать. Да это и не сантименты, это просто выказывание уважения к женщине, тем более что в вашем мире, мире искусства, это естественно и, я бы сказал, принято.
— Нет, Николай Николаевич, вы это делаете не так, как у нас принято, а с особой страстностью.
— Опять я виноват. Ведь моя страстность оттого, что это твоя рука, а не трамвайной кондукторши. Мы опять начинаем пикироваться, а надо по существу дела говорить. У тебя тепло, и мне жарко в верхней одежде. Ты разрешишь мне раздеться?
— Хорошо. Вот этот стенной шкаф — для верхней одежды.
Он повесил свое пальто рядом с моей шубой и прижал их друг к другу.
— Пусть аромат вашей шубки перейдет к моему пальто, и я буду дышать вашим ароматом.
— Вы зачем пришли? Любезничать и болтать? Или выслушать не по телефону, а лично и что-нибудь посоветовать? Хотя ваши советы вряд ли помогут.
— Почему ты так говоришь? Я думаю, что мои советы и моя помощь будут полезны. Ты сказала, что твоего папу увезли на машине. Откуда ты это знаешь? Кто тебе сказал?
— Я сначала пошла в его палату. Сосед по палате ничего не знает. Обедали и ужинали они вместе, а после ужина он папу уже не видел. Главврач тоже ничего не знает. Ему только доложили,
что один отдыхающий не ночевал, а куда делся — неизвестно. А когда я уже уходила, за проходной меня остановила женщина, по-моему, она отдыхающая или из обслуги дома отдыха, и спросила меня, не я ли ищу пропавшего. Я ответила, что ищу папу, который не ночевал в своей палате. Она и сказала, что к нему приезжали приятели, и они уехали все вместе на легковой машине.
— А ты эту женщину еще расспрашивала? Какая она из себя? Как ее звать, не спрашивала?
— Она торопилась, я ее хорошо и не припомню. Да и я уже устала тогда, наревелась и пошла на электричку.
— Ты понимаешь, Ира, надо бы ее найти и расспросить хорошенько.
— Да что ее спрашивать, она только видела, что уехали на машине. Надо здесь, в Москве, искать, а где — я не представляю!
— Если они уехали в Москву, он должен был бы позвонить, так ведь?
— Ну, конечно. А звонков от него не было, и это на него не похоже. Почему он не мог позвонить, не понимаю.
— У меня разные мысли мелькают, но определенного, Ирочка, пока ничего сказать не могу. Скажи, пожалуйста, вот когда он работал дежурным врачом на физподготовке высшего комсостава, он всех там знал, и его все знали? Какие у него были взаимоотношения с этим комсоставом — приятельские, дружеские?
— Какое это сейчас имеет значение?
— Очень простое, Ирочка. Ты же знаешь, что занимались там высшие чины армии — Тухачевский, Гамарник, Корк и другие. Они все арестованы как враги, которые готовили военный переворот. Правда, Гамарник застрелился сам, до ареста. Может быть, папу пригласили как свидетеля. Если это так, то я завтра все узнаю. Наше особое управление Генштаба работает в постоянном контакте с НКВД, где у меня много друзей и мне помогут во всем. Ты хочешь, чтобы я этим занялся?
— Конечно, хочу. Для меня сейчас самое главное — узнать, что с папой!
— Ну, вот и хорошо. Значит, договорились с тобой. Я буду все для тебя узнавать. Ты ведь просишь меня об этом? Ну иди сюда, сядь на диван и повтори свою просьбу, чтоб я был уверен в твоей просьбе и почувствовал это. Ну, что ты задумалась? Мы же договорились с тобой?
— Правильно. Мы договорились. Что еще нужно-то?
— Ты, я вижу, не понимаешь того, о чем мы с тобой договорились?
— А что еще понимать? Вы сами предложили мне помощь во всех делах. Сейчас нужна конкретная помощь — что с папой? Где он? Что происходит?
— Нет, нет! Ты не понимаешь ситуации. Раз его увезли, как ты рассказала, на легковой машине и он не позвонил — это не так просто. Я уже сказал тебе, что его могли увезти как свидетеля, а может выясниться, что он с Тухачевским и другими его соучастниками был в очень хороших отношениях, обсуждал разные вопросы, — тогда ему могут предъявить и обвинение. Этим занимается НКВД, а иметь дело с НКВД, узнавать что-то, рассказывать родственникам — очень опасно и противозаконно. Ты понимаешь, на что я иду ради тебя?
— Так вы боитесь? Там же у вас друзья, и вы сами сказали, что вам помогут. Обвинять моего папу совершенно не в чем. Особой дружбы у него ни с кем не было. Он со всеми одинаково общался, как этого требуют его служебные обязанности. Если это опасно и грозит вам какими-то неприятностями, можете ничего не узнавать. Я завтра пойду на Кузнецкий мост, в справочное бюро НКВД, и мне скажут, у них ли он и, если у них, то, что с ним.
— Кто тебе сказал об этой справочной? Ты с кем-нибудь об этом говорила, советовалась?
— Об этой справочной вся Москва знает. Я слышала о ней в трамвае. Советоваться мне по этому вопросу не с кем. Да и о чем можно советоваться, когда неизвестно, где он.
— Тут ты, пожалуй, права. Пока неизвестно, где он и что с ним, нельзя ни о чем говорить — разговор будет беспредметный. Конечно, тебе в первую очередь надо пойти туда. После обеда ты уже, вероятно, будешь дома. По телефону ничего не говори, я позвоню, если надо, приду, чтоб помочь тебе. Ты же этого хочешь?
— Вы уже третий раз спрашиваете, хочу ли я. А что мне остается делать. Вы же прямо вынуждаете, чтоб я упрашивала вас.
— Нет, я не вынуждаю. Каждая твоя просьба налагает на меня большую ответственность. Иди завтра на Кузнецкий, а потом обсудим, что и как делать.
В справочной на Кузнецком было полно народу. В основном женщины. Почти все с заплаканными глазами. Разговаривают друг с другом тихо, почти шепотом. Потолкавшись среди толпы, я услышала обрывки разговора, отдельные фразы: «Идет следствие... во время следствия передачи не принимают... Свидания только по особому разрешению или по требованию следователя для уточнения или на очную ставку... На Лубянке передач не
берут, здесь только следствие... В Бутырке передачи берут, очереди там занимают с вечера... В Бутырку переведут после подписания статьи 206-й, то есть после окончания следствия».
Голова пухнет. Лубянка. Бутырка. Передачи, следствие, тюрьма... Тюрьма! Боже мой! Неужели мой папочка здесь, в тюрьме? Какой ужас! Почему? За что?!
Подошла моя очередь к окошку. Ноги немеют. Язык, как вареный, не слушается. В окошке молоденький... не солдат — командир. Теперь говорят — офицер. Кубики на петлицах. Смотрит на меня немного вопросительно.
— Ну? Говорите. Фамилия, имя, отчество?
— Моя?
— Зачем мне ваша? Вы же там, за окошком, а не здесь, у меня в журнале. О ком хотите справиться? Дайте ваш паспорт. Муж, брат, отец? Может, мать, сестра?
— Отец, отец. Попов Александр Павлович. Он у вас? Здесь? Уже пятый день его нет дома.
— Пятый? Недавно. Его дома взяли? Вы ничего не знаете? Первый раз здесь?
— Да, первый раз. Ничего не знаю.
— Сейчас проверим. Подождите.
Он начал листать журнал. Потом второй.
— Так. Попов, Попов... ага, вот... Попов Александр Павлович, 1890 года, 17 января, уроженец города Москвы, военврач. Так?
— Да, — еле выдохнула я. Горло пересохло. Глотаю, глотаю, а слюны нет. — А что с ним? Почему он у вас?
— Какая странная девушка... или женщина. У нас — значит, так надо. Следствие покажет, почему. Часто не ходите. Через неделю-две, да и то рано. Следующий! — громко позвал он.
Через неделю-две. О, Господи! Я встала и, словно во сне, пошла по Кузнецкому вперед, направо, дошла до угла... Вот он, дом. Большой, важный — прямо передо мной... Где-то здесь мой папа... В подвале? Повернула назад. Позвонить скорее Сергею Петровичу. Где автомат? Вон, на углу, и в гастрономе, и в парикмахерской. Нет-нет. Только не здесь. У этого дома, наверно, все автоматы энкаведешные. Дальше, дальше, в метро, скорей, скорей... Доехала до Парка культуры. Кабины между лестницами. Условились на старом месте, у памятника Ивану Федорову, в углу, минут через сорок. Встретились. Я ему все рассказала. Он задумался. Закрыл глаза, потом с закрытыми глазами
начал говорить тихо: «Да, да, да. М-м-м», — как бы отвечая себе на свои мысленные вопросы.
— Ну что, Сергей Петрович? Что вы говорите? Как будто отвечаете кому-то на вопросы?
— Да, Ирочка! Отвечаю на вопросы. На свои вопросы, которые возникают в мыслях, перебивая друг друга. Вопросы трудные, и ответов на них нет. Самый главный вопрос — почему взяли папу? Что ему предъявляют? В чем обвиняют? Ты понимаешь, Ирочка, если берут человека в НКВД, то хорошего ничего не жди. И ждать надо окончания следствия, тогда разрешат передачи, а может, и свидание. Как поведет теперь себя твой знакомый, скоро ты это почувствуешь. Он уже задает тебе разные вопросы? Ты должна быть умной. Если вопрос трудный, лучше совсем не отвечай. Он обещает помощь? Попроси, чтоб передал от тебя папе записку и от него ответ. Пиши коротко: «Милый папочка! Что с тобой? Как здоровье? Я от случившегося схожу с ума! Целую. Ира». Почерк папин помнишь?
— Конечно, хорошо помню.
— Ладно, Иринушка! Мужайся, крепись, старайся меньше волноваться, занимай себя чем-то побольше и позванивай. Ты откуда мне звонишь?
— Из автомата в метро.
— Правильно, молодец. Так и дальше поступай. Никаких имен, ни своих, ни моих, ни места встречи не называй. Только время. Поняла? И лучше так: если хочешь встретиться в пять, говори — в семь. Все на два часа позже. Хорошо поняла?
— Да.
— Дай обниму тебя. Иди опять через Театральную.
После встречи с Сергеем Петровичем стало спокойнее. Почему он так конспирируется? Хотя, пожалуй, он прав — могут и за мной, и за ним следить.
Вечером все происходило, как и предполагал Сергей Петрович. Звонок телефона.
— Ирина?
— Да.
— Была там?
— Да.
— Папа там?
— Да.
— Сейчас приду.
Минут через двадцать он пришел. Разделся. Сел на диван. Попросил меня сесть рядом.
— Расскажи все подробно.
Я начала рассказывать. Волновалась.
— Ирочка, не волнуйся. Успокойся. Дай твою руку и через это прикосновение передай все свое волнение мне. Я буду твоим успокоительным фактором.
— Ой, не знаю, Николай Николаевич, будет ли это успокоение или успокоенность — необоснованное, благодушное успокоение. У меня настоящего спокойствия не получится.
— Надо, надо стараться быть спокойной, рассудительной и разумной. Что тебе там сказали? С кем ты разговаривала?
— Там один человек в окошке. Он мне и сказал, что папа у них, и что идет следствие, и что приходить часто не надо, так как новости быстро не появляются.
— А ты с другими ожидающими разговаривала?
— Нет, ни с кем не говорила. Все там расстроенные, заплаканные. Да и хотелось скорей на воздух — там душно очень.
— Правильно! На воздух надо скорей. Ну, что еще там слышала?
— В справочном бюро НКВД на Кузнецком Mостy в основном говорят о передачах, свиданиях. А мне дадут свидание? Передачу разрешат? Или хоть записку пока?
— Ирочка, пока идет следствие, ничего не разрешат. А записку вообще не разрешат. Записку я постараюсь передать. Надо только узнать, кто следователь. Согласится ли он? Я постараюсь найти с ним общий язык. А что ты хочешь написать?
— Да вот, я уже приготовила, несколько слов всего.
— Вот как? Ты уже и записку приготовила? Стало быть, ждала меня, знала, что я приду.
— Вы сами сказали, чтобы я пошла туда, а потом все обсудим и решим, что делать.
— Ну-ка, что ты там написала? Садись рядом. Собственно, в записке один вопрос: самочувствие? здоровье? Это естественно. Буду завтра стараться. Ради тебя. Ты хоть понимаешь, сознаешь, что я должен делать? Дай руку. Так, хорошо. Теперь поставь свою правую ногу на мою левую.
— Это еще зачем?
— Я прошу — поставь. Что тебе стоит, трудно разве? Я хочу чувствовать твою ногу. Ну, что? Тебе трудно выполнить мою просьбу? Совсем простую.
— Я поставила ногу ему на ногу.
— Тверже, Ирочка! Чтоб я чувствовал.
— Не понимаю, зачем это? Что за прихоть? Какое в этом удовольствие?
— Вот правильное слово нашла — удовольствие. Для меня это удовольствие. Разве тебя папа в детстве не качал, как в кресле-качалке, на своей ноге, держа тебя за руки?
— Так то папа! Вы же не папа!
Вспомнив папу, я вырвала руку и вскочила.
— Ну вот, я вспомнил папу, и ты рассердилась. Я пытался отвлечь тебя от постоянных грустных мыслей, а вышло наоборот. Прости меня, Ирочка!
— Не надо меня отвлекать таким способом. Надо скорей передать записку и получить ответ. Вот моя главная просьба. И вы обещали помочь во всем! Выполните свое обещание. Докажите, что вы действительно ко мне хорошо относитесь.
— Ирочка! Я докажу тебе, и просьбы твои буду выполнять. А ты будешь выполнять мои просьбы?
— Если они не будут такими глупыми, как сегодня, и не будут переступать границ приличия.
— Хорошо, договорились — выполнять просьбы друг друга. Согласна?
— Согласна.
— Давай твою руку... и вторую.
Он взял мои руки и приложил их ладонями к своим щекам, потом к вискам, ко лбу и по очереди к губам, прижимаясь и шевеля при этом кончиком языка.
— Ой, не надо! Мне щекотно, — невольно улыбнулась я от щекотки.
— Вот и хорошо. Ты улыбнулась. Я этого и хотел добиться, чтоб ты улыбнулась. От щекотки часто улыбаются и даже смеются, потому что это забавно и иногда приятно. Тебе приятно, Ира? Говори честно, ну? Почему молчишь? Боишься правду сказать?
— Я не боюсь. Чего мне бояться? Мне просто непонятно и удивительно все. Вот скажите и вы мне честно и правдиво — вы часто так поступаете с женщинами?
— Как? — серьезно спросил он.
— Да вот так, как со мной. Ухаживаете. Целуете руки, да не просто, как это принято и как делают все. Ваши поцелуи необычны и непросты. Они выражают какую-то болезненную страсть и обязательно коленопреклонение. Я же не первая вызываю у вас такое отношение? Сколько у вас было таких женщин?
— Первая, первая! Ты, Ирочка, первая! Такая, что я теряю голову, только перед тобой становлюсь на колени, целую твои руки и готов целовать ноги твои, если ты разрешишь, если ты
захочешь этого. И лучше, если б не просто разрешила, а захотела бы, приказала бы мне. Прикажи, Ирочка! Скорей!
И он упал на колени, уставившись возбужденными глазами в мое лицо.
— Нет-нет, только не сейчас! Встаньте! Сейчас же встаньте! Приказываю! Вы же любите, чтобы я приказывала. Встать!
Он смотрел в мои глаза, как провинившаяся собака смотрит в глаза своему хозяину.
Я быстро отошла и села на диван.
— Николай Николаевич! Подойдите сюда по-человечески, а не по-собачьи — ползком, когда она виновата. Сядьте и успокойтесь.
— Да, ты права — я становлюсь твоей послушной собакой и поползу, как виноватая собака, к ногам своей хозяйки. — И он пополз на коленях ко мне, а глаза точно собачьи, виноватые.
Я вскочила и закричала:
— Нет! Встать!!! Сию минуту — встать! Приказываю, в конце концов, как вы любите. Ну?! — строго, жестким голосом потребовала я.
Он присел, закрыв лицо руками, и пробормотал:
— Что ты со мной делаешь? Что?!
Я вспомнила, как он хватал мои ноги, тискал икры... Он же опять становится ненормальным. Надо быстрее успокоить его, пусть мягким отношением, ласковым голосом, лишь бы остепенился, и скорей, скорей его выпроводить.
— Успокойтесь же, Николай Николаевич. Еще раз прошу вас. Вы опять начинаете терять контроль над собой, и опять ваши поступки страшат меня.
Я подошла к нему, взяла его за руки:
— Вставайте, вставайте. Вот так. Садитесь на диван.
— Ирочка! Ты сказала: «Только не сейчас, только не сейчас». А когда ты сама прикажешь, чтоб я целовал твои руки и ноги?!
— Потом, потом. Может быть, когда-нибудь! Возможно, и прикажу, если уж вам хочется моих приказов. Но мне это удивительно и кажется странным и необычным.
— Да, ты опять права. Все странно и необычно. И я необычен, и ты, это главное, очень необычна. Знаешь, вот бывает так: тысяча женщин проходит перед глазами, и это не только у меня, это у многих мужчин, и все они, эти женщины, совершенно обычны и довольно просты. И вдруг... встречается женщина, которая вообще-то как и все, ведь все вы одинаковы по сути своей, но тут чувствуешь, что вот она — богиня моя! И все
кажется в ней особенным и божественным. И одежда и обувь — все кажется непростым. Появляется фантазия, романтика, мечтательность. Вот ты для меня стала такой необычной, божественной, и я теряю голову.
— И часто это бывает у вас? Сколько было у вас необычных и божественных?
— Ты опять иронизируешь и смеешься. Такой, как ты, загадочной, влекущей до безумия и недоступной не было никогда!
— Хорошо, все ясно. Мне, хотя и не верится всему, что вы говорите, дальнейшее ваше поведение покажет, кто из нас прав. А сейчас, раз уж вы любите получать от меня приказы, то слушайте мой приказ.
— Слушаю, приказывай!
— Встать! Да, да, встать! Вот так. Завтра... Вы уже знаете, что я приказываю на завтра — передать записку и получить ответ. Понятно?
— Да!.. Гм... Кажется, понимаю. Но...
— Никаких «но»! Передать и принести ответ, хоть несколько слов. Выполняйте! И, пожалуйста, поскорее. Разрешаю вам поцеловать мне руку. Приказываю — целуйте! Но без особых фантазий.
— А ногу, Ирочка?
— Нет. Потом!
— А когда? Завтра?
— Что, вы завтра уже все сделаете?
— Не знаю, но буду стараться.
— Пока не сделаете — не звоните! Жду вас только после выполнения моего приказа. Ясно?
— Ясно, повелительница! Дай другую руку.
— Другую? А не много ли на сегодня?! Ну, ладно, целуйте и идите.
На следующий день, встретившись с Сергеем Петровичем, я ему все рассказала, не вдаваясь в подробности. Он наморщил лоб.
— Вы опять задумались, Сергей Петрович?
— А как же не задумываться? Теперь я боюсь за тебя. От папы будем ждать записку, если этот «твой подчиненный генерал» не обманывает. А вот чего он от тебя хочет? В какую трясину он тебя засасывает? Ты сама-то понимаешь это? Он ведь не успокоится на поцелуях рук и ног. Он захочет гораздо большего. Ты это понимаешь? Что вздрагиваешь? Представила? Ужаснулась? На все твои просьбы он будет отвечать своими требованиями, и они будут все настойчивей, требовательней и для тебя все труднее
выполнимы. Я убежден, что он самый типичный мазохист, весь вопрос — сколько и какую боль он хочет получить от тебя? Есть женщины, да и мужчины, любящие причинять боль, это уже садизм. Не дай Бог, чтоб у него сочеталось и то и другое.
— Ну, а ты-то сама как относишься к его просьбам? Тебе безразличны его приставания или тебе противно? А может, тебе приятно, что он валяется у твоих ног?
— Нет, Сергей Петрович, приятных ощущений нет. Когда он целует руку обычно, как делают все при встрече или перед уходом, — это вполне естественно, и никаких ощущений нет, а когда эти приставания, как вы правильно выразились, становятся чрезмерными, то мне неприятно и даже противно. А когда он валяется у моих ног, самолюбие мое получает какое-то удовлетворение. Ведь у моих ног — генерал! Такого у меня еще не было. Где-то там, с подчиненными, он властелин, а у моих ног — раб, плебей, и я от этого получаю моральное удовлетворение. Конечно, иногда задумываюсь о том, что же будет дальше, и мне становится страшновато.
— Тебе страшновато, а мне страшно. За тебя страшно, Ира. Он в сложившейся ситуации старается сделать тебя зависимой от него, а чем это кончится — неизвестно. И повернуть назад, прекратить все, будет тоже непросто, тем более, если просьбы твои будут выполняться, в чем я еще не совсем уверен.
В этот день звонков не было, и я даже забеспокоилась — почему? Значит, ничего у него не выходит. Если б хоть что-то вышло — он уже был бы у меня, у моих ног. Плебеем! Холопом!
А на второй день все произошло, как сказал Сергей Петрович. Звонок:
— Ира?
— Да.
— Ты разрешишь прийти к тебе?
— Есть новости?
— Да. Я бы не звонил, как ты и просила, но есть весточка.
— Тогда разрешаю, и, пожалуйста, поскорее. Я жду.
— Ты просто разрешаешь? Или хочешь и меня видеть?
— Зачем эти глупые вопросы? Скорее, я жду!
— Через двадцать минут он был уже здесь и, войдя, начал не спеша раздеваться.
— Да подождите вы раздеваться. Дайте мне скорее, как вы сказали, «весточку».
— Слушай, Ирина, может быть, мне вообще не раздеваться? Ты что, считаешь меня простым почтальоном? Я ведь с мороза.
— Хорошо б горячего чайку или вообще чего-нибудь горячительного.
— А вы перестаньте тянуть резину и издеваться. Дайте скорее то, чего я жду с нетерпением.
— Дам, дам! Все, что надо, все отдам. Всего себя отдам, если захочешь.
— Он разделся и сел на диван.
— Сядь Ира. Будь поспокойнее. Ну, сядь же! Почему стоишь? На, читай! Почерк папы помнишь?
— Еще бы не помнить! Так это моя записка к нему, а где от него мне?
— На обороте. Ответы на твои вопросы. Читай.
Я перевернула листок. Почерк родной, папин. Глаза туманятся. Буквы пляшут. Холодеющая слеза катится по щеке. «Доченька! Я здоров. Что со мной — пока не понимаю и возмущаюсь, говорят, скоро все пойму. Целую. Твой папа».
— Ой, как мало! Почему так мало, Николай Николаевич?
— Слушай, девочка милая. Ты хочешь длинных писем? Ты же задала два вопроса, он на них и ответил. Ну-ка, дай мне. Вот твои вопросы: «Здоровье? Что с тобой?» На оба вопроса он ответил. А ты знаешь, чего стоит эта записка? Это же преступление! Пособничество подследственному в незаконной переписке. И ответь на мой вопрос.
— Какой вопрос? Ничего не понимаю.
Когда ты потребовала: «Давай скорей!», я сказал тебе: «Дам, дам! Все что надо, все отдам. Всего себя отдам, если захочешь». Вот и ответь мне — хочешь меня взять?
— Вас взять? Как это понимать? Да и зачем вы мне?
— Зачем я? А кто-нибудь сможет заменить меня? Кто пойдет на преступление? Да я тебе нужен как воздух. Без меня ты ничего не будешь знать. Без меня никто тебе не поможет. Так хочешь ты меня иметь... около себя? Или я тебе не нужен, совсем безразличен, несмотря на мою преданность тебе?! Встать и уйти?
— Нет-нет, вы нужны мне, Николай Николаевич! Вы хороший и добрый человек, и я благодарю вас от всего сердца. Вот вам моя рука. Вы хотите поцеловать ее? Или после холода чайку вам горячего? Сейчас согрею...
— К черту чай! К черту все! Вот в саквояже «Шампань-натураль» из Франции и торт от Елисея. Давай бокалы, Ириша!
Он вынул из саквояжа шампанское и торт.
— Да я ведь не пью. И не люблю пить. Вы, пожалуйста, пейте на здоровье.
Я поставила на стол бокал.
— Нет-нет, давай второй. Папа здоров? Здоров! Вот и давай за его здоровье. Ты не можешь не выпить за его здоровье.
Он сам достал из буфета второй бокал и наполнил его. Дождавшись, когда пена осела, он долил еще.
— Бери! За здоровье чокаются, за упокой чокаться нельзя. Давай за здоровье твоего папы!
Мы подняли бокалы и чокнулись. Я сделала несколько глотков. Ох, какое чудное! (Я ведь шампанское как раз люблю.)
— Почему остановилась? Не ставь на стол. За здоровье всегда пьют до дна. Разве ты не хочешь здоровья папе? Ну-ка, до дна! Так-так-так. Молодец! Любишь папу.
Мы поставили бокалы, и он опять их наполнил.
— Мне не надо! — Я закрыла свой бокал ладонью.
— Как не надо? Тебе больше не надо? Тогда я допью свой бокал и ухожу...
— Нет-нет, пока не уходите. Я напишу папе, а потом вы уйдете.
— Вот выпьем за вторую записку и напишешь. Дай твою ладошку.
— Взяв мою руку и приложив ее ладонью к своему лицу, потом к губам... стал лизать ее.
— Не надо, Николай Николаевич! Не надо, прошу вас. Мне щекотно. Прошу, слышите? Или надо приказывать? Ну!!! Прекратите! Наливайте лучше.
Отпустив мою руку, он стал наполнять бокалы. Я пошла писать записку.
— Вот. Это папе, а ту дайте мне.
Он взял. Прочитал. Лицо стало суровым.
— Это не годится, Ира. Зачем вы учите его, что говорить, что не говорить. Такую не передадут. Только потеряем время. Спросите, когда что будет известно, и напишите, чтоб о записках он никому ни слова. А первую я сожгу. Никаких следов. Ясно? И вы никому ни слова.
Он пошел на кухню, положив записку в карман. А потом в открытую дверь кухни я подсмотрела, что он из другого кармана вынул такую же по размеру бумажку и поджег ее. Что же это такое? Почему он сжег другую бумажку? Я вошла в кухню.
— Николай Николаевич, дайте, я еще посмотрю на папин почерк.
— Все, Ирочка! Вот в раковине только пепел, и тот я смываю водой. Пошли в комнату.
Он сел на диван:
— Ну-ка, дайте мой бокал и возьмите свой.
— Я еще записку не набросала. Подождите чуть-чуть.
— В другой комнате я написала записку и задумалась: почему он обманывает? Зачем ему моя записка?
— Вы будете читать? Читайте.
— Прочитав записку, он сказал:
Эта, пожалуй, пройдет! Давайте, Ирусь, чтоб прошла. Пришлось выпить и второй бокал, после которого в голове немного зашумело. Надо выпроваживать, чтоб он не начал опять безобразничать.
— Николай Николаевич, мы выпили за обе записки. Вы грозились уйти, а я попросила остаться, чтоб написать вторую записку. Вот теперь все сделано и можно уходить, тем более что я себя чувствую неважно.
— Как, уже уходить? А шампанское, а торт? Я не согласен, Ирусенька!
— Если вы действительно ко мне хорошо относитесь и не хотите, чтоб мне стало плохо, то без споров и уговоров дадите мне возможность скорей отдохнуть и хорошенько выспаться. Когда вас теперь ждать? За один день, наверно, вы не успеете, поэтому послезавтра жду вашего звонка. До свидания!
Я протянула ему руку, но он не торопился ее взять и в некоторой растерянности бормотал:
— Как же так, Ира? А я хотел побыть у вас еще. Выпить еще.
— Нет-нет! Значит, вы плохо относитесь ко мне, тогда не надо и руку мою целовать. Одевайтесь.
— Ну, руку-то дайте!
— Оденетесь — дам. Обе дам. Одевайтесь! — уже строго сказала я.
— Ну? — уже с возмущением и приказным тоном настаивала я.
Он медленно, что-то шепча, оделся. Подошел ближе. Взял мои руки. Мелькнула мысль: «Слушается! Команды-то лучше исполняет, чем просьбы».
— Сразу обе руки не разрешаю. По одной. По очереди. И надо... надо встать передо мной на колени. Ну! — строго, как собаке. — Быстро!!!
И он слушается. Исполняет мои приказы, как собака исполняет приказы своего хозяина. А в глазах действительно собачье выражение — готовность служить. Так вот как надо с тобой, холуйская душа. Надо повелевать тобой. Строго! Это мне больше
нравится. И самолюбие мое как-то странно удовлетворяется. Как растение в пустыне, получая живительную влагу, оживает и набирает силу в борьбе со зноем и жарой. И я, после всех нервотрепок, волнений, как будто стала спокойней и сильней. Да — спокойней, уверенней, сильней. Я почувствовала это и сознанием, и умом, и мускулатурой своего тела. Оно, будто после хорошего массажа, стало упругим и готовым к борьбе. Ведь у меня идет борьба. Надо из него выжать все, что он может узнать, сделать, для моего папы. Выжму, заставлю. У ног моих будет докладывать мне, служить, повиноваться. А там, у себя на работе, у друзей своих, пусть прилагает, все силы и способности, чтобы выполнять мои просьбы, мои приказы.
Весь следующий день никаких звонков, не было, но я уже беспокоилась, как в первый раз, ожидая записку от папы. У меня появилась какая-то уверенность, что «генерал» будет каждый раз что-то выполнять для меня. Но что я должна выполнять для него? Я с тревогой думала об этом, надеясь, что особенного ничего не произойдет. Не допущу ничего, что будет мне нежелательным. Я теперь знаю, как управлять им — приказами, жесткостью, порабощением, тем более что он этого постоянно просит и добивается.
На второй день, как я и предполагала, — звонок.
— Ира?
— Да!
—Минут через сорок буду. Можно?
— Есть новости?
— Иначе я не звонил бы.
Записка от папы была на тетрадном листочке в клетку. «Ирочка! Доченька моя любимая! Ты помочь мне ничем не можешь. Это исключено, особенно сейчас, когда идет следствие. Сходи только к тете Зине и Всеволоду — помнишь с мамой ходила к ним в Брюсовский переулок и вы там давали семейный концерт на вечеринках у них? Пусть сократят вечеринки и количество гостей, половина которых — люди-дрянь. Я много думаю о них. Всеволод поймет. Привет им. Целую, папа».
— А что это за вечеринки, Ира? И как это половина гостей — люди-дрянь? Ты что-нибудь понимаешь?
— Ничего не понимаю, Николай Николаевич! Просто какой-то ребус. Но раз папа просит, я все сделаю.
— А я догадываюсь, Ира. Папа в камере не один. Вот кто-нибудь из сокамерников рассказывал про эти вечеринки, где,
конечно, некоторые выпивают лишнее и болтают лишнее, вот папа, узнав об этом уже в тюрьме, и дает им добрый совет.
— Господи! Что же это происходит: тюрьма, камера, сокамерники... А как там кормят? Наверно, голодно?
— Там все по утвержденным нормам. Деликатесов, конечно, нет, икры ни черной, ни красной тоже нет.
— А передачу можно ему передать?
— Нет, Ирочка, сейчас нельзя. Во время следствия передачи не разрешают. Вот попробую добиться свидания. Хочешь?
— Боже мой! Конечно, хочу. Еще бы. А когда это может быть, что для этого надо сделать?
— Не спеши. Это не так просто. Вот сходи завтра же к друзьям папы — Мейерхольдам, поговори с ними. Потом папе напишешь, ему, наверно, интересно, раз он посылает тебя к ним. Давай допьем шампанское, Ир. Оно где у тебя, в холодильнике?
— В холодильнике. Не волнуйтесь — цело ваше шампанское, но сегодня пить не будем. Вот устройте скорее свидание, тогда и выпьем, а сейчас целуйте руку и до свидания. Ну! Что раздумываете?
— Сейчас, сейчас, Ирочка! Раздумываю я, как лучше и скорей сделать возможность вашего свидания. Уж очень это сложный вопрос. Да еще вы хотите скорей. Завтра приду, а вы подготовьте папе ответ о Мейерхольдах. Поподробней.
Он быстро подошел, поцеловал мне руки, по очереди, несколько раз, причем без особой страсти.
— Вот видите, Ира, как сегодня все идет по-вашему: я не вызываю вашего гнева, веду себя послушно или, как вы говорите, «благопристойно». Вы довольны?
— В общем-то, да. Ваше поведение сегодня похвально.
— До завтра, Иринушка моя, красавица моя!
Он ушел, а меня охватила тревога. Что он задумал? Уж очень не похоже его сегодняшнее поведение на его обычное. Что он затевает? Спать я легла с какими-то тревожными мыслями. Утром, не успела хорошенько проснуться, — звонок.
— Ира, ты сейчас пойдешь в Брюсовский. Хорошенько рас спроси у них о вечеринках и что это за половина — люди-дрянь?
В середине дня он позвонил и, уточнив, что я дома, пришел.
— Ну-ка показывай, что ты там нарисовала папе, выполняя его просьбу.
Я подала мою записку.
— Нет-нет, ты опять не совсем правильно пишешь. Давай я поправлю, а ты перепишешь. Ведь папу беспокоят вечеринки и
люди-дрянь. И зачем ты сказала им, что он под следствием? Не надо было это говорить... пока.
После его правки я переписала записку вот в такой редакции: «Дорогой папочка! Я выполнила твое поручение. В Брюсовском все по-старому. Всеволода не было. Тетя Зина была недовольна моим приходом и сообщением о твоем положении. Она сказала, что у них не вечеринки с пьянками-гулянками, а культурные встречи порядочных солидных людей — руководителей союзных ведомств, известных артистов, музыкантов, высших командиров армии и НКВД, а иностранцы — аккредитованные работники посольств. Что у тебя нового, милый папочка? Целую, Ира».
— Ну вот, хоть и длинновато, но ему все будет понятно. Давай, я постараюсь сегодня передать и у меня еще будет разговор о возможности свидания. Ты ведь этого хочешь скорей, красавица моя?
— И что вы спрашиваете об этом? Неужели не ясно, что я очень жду этого свидания.
— Хорошо, для тебя я готов на все. А ты готова?
— А что мне готовиться? Я только и думаю об этом.
— О свидании? И обо мне? Без меня никакого свидания у тебя не будет. Понимаешь ли ты это?
— Понимаю, конечно, понимаю!
— Так вот, если понимаешь, будь сговорчивей и уступчивей, хотя и властной до известной степени. Я пойду выполнять твои поручения. Вечером приду доложить о результатах. Хорошо?
— Да, конечно!
— Вот и молодец. Готовься меня встретить. Я ушел.
Любовь чекиста-садомазохиста
Мысли мои мчатся молниями. Он становится немного другим. Мои просьбы выполняются. Его просьбы-требования усложняются. Прав был Сергей Петрович! О какой готовности встречать его он намекал? Согласна допить шампанское с ним. Приготовлюсь... поставить его на колени у моих ног. А если свидание состоится?! Чего он захочет еще? Противно представить себе. На всякий случай надену чулки-паутинки и концертные туфли, чтобы он подчинялся беспрекословно.
Через три часа Николай Николаевич явился... как на званый ужин. В новом шикарном костюме, выбритый до блеска и надушенный хорошими французскими духами.
— Николай Николаевич, вы собираетесь на званый прием?
— Почему вы так думаете, Ирочка?
— По вашему виду. Вы разодеты, как говорят в народе, в пух и прах, и дышать около вас тяжело — духи очень терпкие.
— Все вы заметили и все почувствовали. А «пух и прах» мой, Ирочка, — для вас. Хочу, чтоб вы видели во мне не только «почтальона» вашего величества. Вы, кстати, в этих туфельках просто королева, и я готов броситься к вашим ногам, как в старом цыганском романсе — «войду я к милой в терем и брошусь в ноги к ней». Помните?
— Помню, помню. А что хорошего «почтальон» скажет?
— О королева, о! Моя отрада! Сегодня ты должна быть со мной особой, ведь все твои поручения выполняются. Записка твоя папе прочитана, им и сожжена. Свидание в принципе раз решено. О точном дне и часе я сообщу или сообщат по телефону. Поднимаем бокалы, королева? Давай шампань сюда.
Он налил бокалы, достал из кармана маленькую коробочку и, вынув из нее небольшие таблетки, бросил по одной в бокалы.
А что это за таблетки? Зачем они?
— Это, Ирочка, шипучки. Я люблю, когда шипучесть повышенная, тебе это тоже понравится. — Он взял свой бокал. — Давай, Ирусенька, за успехи!
Ой-ой! Что-то у меня в правой туфле, ногу больно. Скорей снимите, посмотрите, что там.
Я подала ему правую ногу, облокотясь о стол. Он стал на одно колено, снял туфлю, поставил мою ногу на свое колено и начал шарить в туфле пальцем.
— Что вы так неумело держите туфлю? Вы возьмите ее за подметку, вот так, правильно. Ну что, ничего нет?
— Ничего не нахожу, Ира.
Я сняла ногу с его колена и стала рукой смахивать как бы мусор со своей ступни.
— Ага, вот. По-моему, это гречневая крупинка. Откуда она взялась?
Он надел туфлю мне на ногу и хотел взять мою руку.
— Нет-нет! Ваши руки сейчас антисанитарны. Я последний раз в туфлях выступала и не вытирала их совсем, а в актерском туалете, куда пришлось пойти, было очень грязно и сыро. Это был какой-то рабочий клуб. Идите скорей в туалет и хорошенько
помойте их с душистым мылом. Чего раздумываете, ну-ка быстро, а я пока у зеркала поправлю волосы.
Он пошел в туалет, вода зажурчала, я быстро поменяла местами бокалы и подошла к трюмо, в котором было видно все в комнате. Когда он стал входить через дверь, я быстро повернулась к нему, поправляя волосы:
— Помыли хорошо?
— Да! А вы прихорошились?
— Так, чуть-чуть. Скорее для себя, чем для вас.
— Что вы, Ирочка! Мне тоже очень приятно сознавать, что вы и для меня прихорашиваетесь. А теперь, как говорится, если бокалы наполнены — их следует осушить.
Он подал мой бокал и взял свой:
— За что пьем, царевна?
— Самое желанное на сегодня — свидание с папой!
— Давай за свидание! Залпом! Ира, а когда мы выпьем на брудершафт?
— Странный вы человек, Николай Николаевич! Ну какой мне сейчас брудершафт, когда я только и думаю о папе, когда я в постоянной тревоге. Вот давайте сядем, и вы расскажете, как это вам удается так быстро выполнять мои просьбы и поручения.
— Во-первых, потому что это ваши просьбы и поручения, ваши, а не какой-то безразличной мне женщины. И потом — пусть это будет моей тайной. Тайна остается тайной, пока ее знает один человек. Если ее узнает второй, уж не говоря о третьем, она перестанет быть тайной.
Мы пикировались еще минут десять. Я все ждала, будет ли какое-то действие таблетки, предназначенной мне.
— Николай Николаевич, я решила сделать вам приятное.
— Ирочка, наконец-то! Что ты хочешь сделать?
— Вы помните, как мы познакомились?
— Еще бы! Это было так чудесно, так романтично!
— Нет, вы, наверно, не то вспоминаете. Я имею в виду тот концерт, когда вы меня увидели впервые.
— Я вас видел и любовался вами на многих концертах.
— А я говорю о том, когда вы передали через кого-то букет роз с запиской, в которой писали, что восхищены моим изумительным исполнением и спрашивали, когда и где я буду еще выступать. Так вот, сейчас я буду выступать специально для вас. Сядьте поудобней на диван и внимательно слушайте — исполняю свои любимые вещи для вас.
— А может, сначала еще выпьем?
— Да вы что? Вам выпивка дороже моего концерта только для вас? Ну-ка устраивайтесь удобней.
Я села за рояль и начала исполнять любимые произведения, но достаточно медленно. Начала с Чайковского: спокойные места из «Меланхолической серенады» и «Времен года», потом бетховенскую «Аппасионату», патетическую сонату с траурными мелодиями.
— Вам нравится мое исполнение? — тихо спросила я.
— Да, конечно! Такие приятные, успокаивающие мелодии, под такую музыку можно уснуть, — ответил он тоже тихим голосом.
Я продолжала фантазировать, импровизировать, создавая попурри из Массне, Римского-Корсакова, Грига, выбирая необходимые мне места и посматривая на лицо сидящего слушателя. Сначала он стал чаще моргать, еле-еле поднимая веки, потом глаза его совсем закрылись, и голова склонилась на бок. Я начала играть громче — он не реагировал.
— Ну, как, Николай Николаевич, хорошо я играю?
Он молчит. Я сыграла несколько громких аккордов — никакого движения. Подошла к нему, взяла за руку — никакой реакции. Приподняла его руку и отпустила — рука безжизненно шлепнулась на колени. Спит. Мне все стало ясно — таблетка была снотворной. Он хотел усыпить меня и сделать совершенно беззащитной и податливой любым его желаниям. В голове у меня помутилось — что делать со спящим мерзавцем? Пиджак весь как-то помялся, надо снять его и повесить на плечики. Сняла с трудом. Почему-то одна половина пиджака была тяжелей. Я сунула руку во внутренний карман — пальцы коснулись холодного металла. Небольшой черный браунинг. У меня задрожали руки. В другом кармане — удостоверение. Читаю: «Комиссар государственной безопасности Раковский Анатолий Михайлович». В голове у меня все пошло кругом. Скорей все в карман. Чувствую — теряю сознание. Сейчас упаду. Нет-нет, сознание терять нельзя. Налила себе полбокала. Выпила. Стало легче. Села на стул, и слезы хлынули из глаз. Что теперь будет? И с папой, и со мной? Сколько он будет спать? Что с ним делать? Будить не буду, да это и бесполезно. Он как труп. Живой труп. А должна была я стать такой. Ах, сволочь, негодяй! Как он играл со мной — как кошка с мышкой. Пусть проспится и выкатывается отсюда. Ноги его здесь больше не будет. Я села за рояль, невольно наигрывая какие-то гнетущие мелодии.
Спал он примерно час-полтора. Поморгав глазами и окончательно проснувшись, он как-то подозрительно, не понимая, видно, всего происшедшего, посмотрел на меня:
— Ира, я что, уснул? Когда? Давно?
— Да, вы задремали под мою спокойную, убаюкивающую музыку. Я не стала вас будить. Вероятно, вы не высыпаетесь. Часто работаете ночами?
— А как мой пиджак оказался на спинке стула?
— Вы что, все забыли? Он почти валялся на полу — во сне вы его пытались снять и измяли, я вам помогла снять и повесила его на спинку стула.
— Странно! Совсем не помню, что было! Что-нибудь выпить бы... А, вот шампанское на столе. Хорошо. Налейте мне, Ирочка!
— Нет уж, увольте! Наливайте сами, пейте и отправляйтесь домой отсыпаться.
— А почему ты стала такой сердитой? Мне помнится, ты была доброй и покладистой. Что случилось? Почему ты превратилась в прекрасную злюку, и глаза твои светятся злом? Если я вино ват — накажи. Вот я у ног твоих на коленях и жду наказания.
«Ах, тебе хочется наказания? Хочется получить от меня боль? Давно просишь. Давно», — пронеслось в голове. Я взяла хлыст, который он принес недавно.
— Ну-ка ложись на живот. Вытяни ноги. Хорошенько! Вот тебе — раз, вот тебе — два!..
— Ой! Почему так больно? Не бей сильно. Я не просил так избивать!
— Ах, ты не просил? Все хочешь в игрушки играть, комедию ломать? Не-е-ет, любезный, довольно комедии! — И я начала хлестать его по определенному месту.
Он вскочил и почти закричал:
— Ты что с ума сошла?! Это не наказание по уговору между нами — это истязание. За что ты так озлобилась?
— За что? А вот за это, а вот за это! — И я начала давать ему пощечины — справа, слева, справа, слева.
— Да ты, я смотрю, совсем чокнулась! Свихнулась баба! Ну- ка, иди сюда. — Он схватил меня за руку, намереваясь привлечь силой к себе. Я ребром ладони ударила по протянутой руке, которая сразу повисла. Он начал быстро растирать руку другой рукой и буквально прошипел:
— Ты еще и дерешься! Падла, паршивая! Ну, погоди — пожалеешь.
Видно, поняв, что произошло, что он выпил мой бокал и игра его расшифрована, он буквально остервенел, превратившись из галантного джентльмена в противного чекиста — опытного, изощренного и беспощадного.
Он поспешно оделся, поднял с пола хлыст.
— Будем прощаться? До свидания, Иринушка, — сквозь зубы прошипел он.
— Не до свидания, а прощайте, противный человек!
— Нет-нет, я не ошибся. Я специально говорю — до свидания. У нас еще будут свидания! — подчеркнуто с угрозой произнес он.
— Боже мой! Вот он, тот сон с паутиной и пауком. Паутина опутала меня, а паук хочет выпить мою кровь.
В ловушке
Засыпала я с трудом, а в полночь раздался резкий звонок в дверь. Господи, кто это? Ночь ведь. Подойдя на цыпочках к двери, прислушалась — тихий мужской разговор. Опять звонок, требовательный, нетерпеливый.
— Кто там?
— Ирина Александровна! Это я, дворник Анисим. Тут вас спрашивают. Какой-то важный документ вам надо подписать.
— Да ведь ночь! Что за срочность?
— Ирина Александровна, извините, пожалуйста, но этот документ должен быть подписан вами именно сегодня — завтра уже будут неприятности.
— Какие неприятности? У кого?
— У всех, Ирина Александровна. Да вы откройте, что же мы беседуем через дверь, мы же не воры, не бандиты, тем более ваш дворник, Анисим, нас привел.
— Да, с дворником... не воры приходят. Сейчас я накину халат и открою.
Вошли трое и дворник с какой-то женщиной. Двое штатских, один в сапогах и, видно, в военной форме, поверх которой макинтош, как у Н. Н.
— Коля, сядь за стол и давай документы. Стол надо освободить, — командовал военный. — Бокалы? Вчера у вас были гости? Вернее, гость, бокалов всего два!
— Был гость, был! Гость, которого я провожала... хлыстом.
— Гостя — хлыстом?! Интересно!
— Не интересно, а противно! И визит ваш мне непонятен.
— Сейчас все объясню. Вы знаете, что ваш отец арестован и находится под следствием по делу Тухачевского и других?
— Знаю.
— Хорошо. Он по делу — лицо второстепенное, но в связи с арестом по таким вопросам всегда делается обыск у обвиняемого. Своевременно обыск не был сделан, сегодня последний день срока ордера, утвержденного прокурором, а с прокуратурой ссориться не хочется, вот поэтому мы и торопимся. Подойдите сюда и распишитесь, что вы ознакомлены.
Я расписалась, не очень вникая в то, что мне было предъявлено. Голова буквально раскалывалась от неожиданных событий и потрясающих сознание мыслей.
— Чтобы упростить и ускорить нашу с вами работу, давайте сразу конкретизировать. Первое — оружие есть?
— Да. У папы охотничье ружье. Дарственное, от Ворошилова.
— Давайте его на стол и документы на него. Петя, помоги Ирине Александровне. Коля, записывай все в протокол изъятия.
— Второе — драгоценные металлы, ювелирные изделия есть?
— Золотые часы, тоже дарственные, от Министерства обороны. Вот документы.
— Дайте прочитать. Ага — подписал Тухачевский. Ваш папа дружил с Тухачевским? Общался?
— Дружбы не было. Общался на занятиях физкультурой.
— Третье — какая есть антисоветская литература: Троцкий, Каменев, Зиновьев? Петя, посмотри по книжным шкафам, полкам, в диване, ну и так далее.
Петя с книгами не очень церемонился. Первые две—три просмотрел, потряс, держа за корешки с двух сторон, и бросил на пол, чтоб легче вынимать остальные — они стояли на стеллажах и полках очень плотно. Из какой-то книги вдруг выпало какое-то письмо папе. Петя пробежал его глазами и передал старшему. Тот прочитал внимательней и сказал Коле:
— Занеси в протокол изъятия, — и, обращаясь ко мне, спросил: — Кто такой Федя?
— Не знаю. У папы много знакомых, разве всех запомнишь?
Через несколько часов квартира приняла ужасный вид. Хаос был во всех комнатах.
Когда было кончено это «мамаевское» действо, меня усадили за стол и предъявили еще один ордер: «В целях сохранения тайны следствия взять под стражу сроком до 15 дней».
— Распишитесь, Ирина Александровна, и дайте ваш паспорт. Понятые тоже вот здесь распишитесь, в протоколе обыска. Все происходило в вашем присутствии, и вы все слышали.
У подъезда стояли две легковые машины. В первую сели старший, рядом с шофером, я на заднем сиденье, между Колей и Петей. На вторую погрузили все, что было изъято, — ружье, книги и прочее.
Везут меня по Москве, по знакомым, родным улицам. Куда? На Лубянку.
— Коля, документы все у тебя? Пойдемте со мной, Ирина Александровна и Коля. Изъятое все с протоколом и описью сдать на склад изъятых вещей.
Он пошел вперед, я за ним, Коля за мной. Войдя через двустворчатую дубовую дверь в здание, мы оказались в небольшом холле. Через несколько ступеней на площадке — стол, за которым сидит офицер, а солдат-часовой с ружьем стоит рядом. Предъявив офицеру удостоверение и указывая на меня, старший проговорил:
— Прошу пропустить со мной эту гражданку в следственное управление, — и положил ему на стол мой паспорт.
Офицер по паспорту записал меня в журнал, затем встал, отдал честь и сказал:
— Пройдите.
Повернув налево, мы прошли по коридору до лифта, поднялись на пятый этаж и опять вышли в коридор, но с мягкой ковровой дорожкой. Через несколько шагов повернули налево, потом опять направо, три ступеньки вниз, через несколько шагов опять три ступеньки, но вверх. Между этими ступеньками — помещение наподобие холла, из которого кроме нашего коридора шел коридор влево, перпендикулярно нашему. Поднявшись и повернув через несколько шагов направо, мы оказались в более длинном коридоре, и буквально через несколько шагов наш старший резко остановился, постукивая ногтями по медной пряжке своего широкого ремня с портупеей и цокая языком. Эти звуки напоминали звуки, которыми призывают поросят и свиней к корыту с едой.
Вдали по коридору двое шли нам навстречу. В ответ на наше цоканье от них послышалось такое же цоканье и металлические звуки от ударов по медной пряжке ремня.
Наш старший, видно, был главнее встречного, и поэтому на его жест рукой: «Уберись, освободи дорогу, прочь!» — встречный моментально попятился назад, поставил конвоируемого лицом в
угол и повернувшись в нашу сторону отдал честь, как бы открывая семафор: «Проходите, путь свободен!». Потом я не раз была свидетельницей таких непредвиденных встреч, свинопризывных цоканий и металлических звуков постукивания о медную пряжку. Это энкаведешное правило о недопущении встреч и взглядов шагающих друг к другу арестованных строго соблюдалось всегда и везде, и особенно в период следствия.
Остановившись у двери № 518, он открыл ее и указал мне на стул за дверью в углу кабинета. Когда я села, он закрыл дверь и подошел к столу в противоположном углу.
— Вот все документы, ордера и прочее. Продолжайте работу - после ознакомления. Надо все оформить через приемное отделение, — полуприказным тоном сказал старший.
— Да я, пожалуй, сначала отправлю ее в приемное — что она будет сидеть здесь, только помещает мне.
— Ну, решайте сами. Я пошел, а то не высплюсь, а на завтра список опять немалый. Пока.
Вызвав конвоира по телефону, следователь (это был мой следователь) распорядился:
— В приемное отделение. Все оформить, потом в камеру № 3, там освободилось одно место. Вот распорядительное направление.
— Встать! Идти впереди меня и внимательно слушать мои команды, — убедительно строго проговорил конвоир. — Вперед и сразу направо.
И пошла я, то вперед, то направо, то налево, вниз, вверх, стоп у лифта. Почти тем же путем, по которому шли сюда. Пошла я по новому пути моей жизни. Куда этот путь приведет меня? Что будет со мной? И что с папой?
Приемное отделение. Как в больнице. В больнице оформляют документы — история болезни, врачебные осмотры, температура, рентген, что-то еще — и в палату. А здесь? Что здесь оформляют? Ведь все документы у следователя.
Большая комната. Большой длинный стол посередине и тяжелые деревянные диваны (как вокзальные) около стола, причем с одной стороны стола они стоят сиденьями к столу, а с другой — спинками, чтоб сидящие не были лицом к лицу. По двум стенам комнаты много дверей под номерами. Когда мы вошли в комнату, она была пуста.
— Девочки! — закричал конвойный. — Довольно дремать. Надо работать поскорее. Мне некогда.
Одна из дверей открылась, и вышли две «девочки». Одна весом не менее ста килограмм. Фигура как у известного в начале
30-х годов борца по фамилии Циклоп, который своего противника — борца толкал выпуклым пузом-животом, и противник отскакивал, как от громадного туго накачанного шара.
Вторая «девочка» весом, конечно, меньше, но чувствовалось, что и она обладает достаточными физическими силами для воздействия на своих «клиентов».
— Ну, чего разорался, как петух на заре? Мы только вздремнули на три минуты. Всю ночь работы невпроворот. Все бабы да бабы. Мужиков-то наших не допустишь до голого женского тела — начнут хамить и безобразничать, а это по инструкции запрещено. Ладно, уходи прочь. Карточки-то личные оставь.
— Иди сюда! — обратилась она ко мне и взяла мою руку своей ручищей, да так крепко-крепко, чтоб, вероятно, показать — сопротивляться бесполезно.
Меня это очень возмутило, да и противны были ее фамильярность, бахвальство, переходящее в хамство. Я резко крутанула рукой, вывернула ее и легко освободилась. Она выпучила глаза и, промычав что-то невнятное, снова протянула руку, чтоб схватить меня. Я не очень сильно ударила ребром ладони по ее протянутой руке и с обидой в голосе проговорила:
— Зачем вы так больно сжимаете мою руку? Зачем применять насилие. Можно сказать вразумительно и решить, как говорят, все миром. Вы женщина очень сильная, привыкли на этой работе именно силой заставлять, чтоб вас слушали, а я женщина слабая и привыкла понимать все, что надо, не от насилия, а от разумных слов.
— Нюра, ты глянь-ка, какую птичку нам подбросили, какую проповедь она прочитала о насилии. Может, отделать ее по всей форме, чтоб сразу вразумить хорошенько, как надо у нас вести себя?
— Да подожди ты, не торопись. Сегодня ты и так «навразумлялась» порядочно. Дай-ка я взгляну на нее, что это за птичка.
Она подошла ко мне с папкой-скоросшивателем. Фигура гораздо худее, лицо порядочней, не злое, глаза голубые, вдумчивые. Осмотрев меня с ног до головы и посмотрев внимательно в глаза, она открыла папку и прочитала вопросительно:
«Попова Ирина Александровна»? — И обратила взгляд на меня.
— Да, — ответила я.
— Русская? — утвердительно, но с вопросительной интонацией произнесла она, глядя на меня.
— Да, русская, — ответила я опять с миролюбивой интонацией и доверительно посмотрела ей в глаза.
— Вот, Николавна, ты сказала — «птичку подбросили», а это не птичка залетела к нам, а настоящая русская красавица. Как ты залетела сюда, птичка? За что тебя взяли?
— Не знаю, ума не приложу.
— Ты замужем?
— Нет.
— А отец твой, Александр, кто он? Крупный начальник? Министр? Заместитель? Генерал?
— Нет, папа врач. Военный врач.
— Военный врач? Лечил высокое военное начальство?
— Не лечил, а присутствовал как дежурный врач при занятиях физкультурой действительно высокого военного начальства Министерства обороны.
— А сейчас он где? Дома?
— Нет. Он тоже здесь, у вас, на Лубянке.
— Все ясно! Значит, ты идешь не по 58-й, а как «ЧС».
— Что значит «ЧС»? — удивилась я.
— Ты еще ничего не знаешь. Следователь тебе, вероятно, потом объяснит все, что необходимо. А сейчас давай, мы выполним указания инструкции, по которой мы работаем. Пойдем со мной в одну из этих комнат. Занесем все в эту папку, и храниться это будет сто лет.
— Сто лет?! Да зачем же это? — удивилась я.
— Так положено по инструкции. У нас все по инструкции, а инструкции по закону. У нас все по закону! Никакого беззакония! Вот смотри, какой гриф на твоей папке «Совершенно секретно» и во второй строчке — «Хранить 100 лет». Вот так. Пошли.
В комнате — длинный узкий стол вдоль стены и две табуретки.
— Николавна! Иди сюда и посмотри все, что положено по инструкции, а я прощупаю все в одежде, нет ли каких предметов, которые не положено иметь арестованному в камере. Ирина, разденьтесь и положите всю свою одежду на стол.
— Зачем же совсем раздеваться? Что это за инструкция?
— Ничего, ничего, красавица. Сейчас все поймешь. Все, все снимай и клади на стол Нюре. Она займется твоей одеждой — не спрятано ли что-нибудь в отворотах, швах, рубцах. А ты останься, в чем мать родила, чтоб я всю тебя могла посмотреть и проверить.
— Господи! Да, что же это такое, вот наказание то!
— Ничего, ничего. Это не наказание. Наказание может быть потом, если ты не будешь послушной. Ишь ты, какая красивая!
Открой-ка рот, так, пошире. Протезов нет. Теперь встань на эти табуретки, повернись ко мне спиной, наклонись как можно сильней, так. Сейчас я одену резиновую перчатку и пощупаю твой задний проход, попочку твою симпатичную. Так-так, не напрягайся, наоборот, расслабься совсем. Хорошо. Все пусто. Теперь повернись ко мне лицом. Сейчас сменю перчатку. Да не жмись ты, больно не будет. В этой тоже пусто. Поставь ногу на стол. Между пальцев пусто. Другую ногу. Тоже. Ишь, какие ножки! Ладно, сойди на пол. Руку. Вторую. А почему ноги с педикюром, а на руках только легкий светлый лачок?
— Мои руки — это мой главный трудовой аппарат. Руки и голос.
— Так ты машинистка и певица?
— Не машинистка, а пианистка и певица.
— Стало быть, играла-играла, пела-пела — и к нам села? Ладно, одевайся, сейчас будешь играть на нашем пианино. Вперед сыграешь на черных клавишах, и твои пальчики станут черными, потом сыграешь на белом поле — и оставишь отпечатки своих пальчиков в эту папку на сто лет. Потом тебя сфотографируют, и в анфас, и в профиль, с нашей бирочкой, что на фотографии именно Попова Ирина, а не Сидорова Анна. Поясок оставь на столе, его нельзя с собой. Ни поясочков, ни шнурочков, ни заколочек. Ничего колючего и режущего в камеру не положено. Тебе все ясно, Попова Ирина?
— Ясно, — ответила я, почти ничего не соображая.
— Ирина, — обратилась ко мне Нюра, — ты на Николавну особо внимания не обращай. Она, видно, у кого-то уже причастилась, вот язык-то и развязался. Вообще мы тут с тобой разболтались не в меру. Положено-то только: вопрос по делу нашему короткий и ответ короткий. Ты уж не распространяйся нигде об этой нашей болтовне, договорились?
— Да, конечно, какой разговор, — ответила я Нюре, которая была, безусловно, умней и порядочней Николаевы.
Вызванный конвоир отвел меня в камеру № 3. Подъем уже был объявлен в 6.00. Значит, сейчас уже больше шести утра. Мои часы изъяли в приемном отделении. Обитатели камеры — пять женщин разного возраста и социального происхождения, приготавливались к оправке — они держали в руках вафельные полотенца казенного вида, тюремные. У одной женщины — домашнее, большое, и мыльница с мылом. Одна из них, по виду и одежде монашка, взяла с крайней кровати (около параши) небольшое вафельное полотенце и подала мне.
— Возьми, голубушка, это твое полотеничко, утрешься им, а мыльце я тебе дам. Сейчас нас поведут, вон соседняя камера уже возвращается, слышь, как по-разному идут — кто на каблучках цокает, а кто в шлепанцах шлепает, а иные и не слышны вовсе, видно в тапочках. В тапочках-то хорошо, мягко, но в туалете в них плохо, сыро...
Кормушка в двери вдруг резко открылась, и грубый голос объявил: «Приготовиться к оправке!» Все женщины встали и выстроились одна за другой в очередь к двери. Впереди всех встали две женщины с парашей, держа ее за ручки с двух сторон.
— Не торопись, не торопись, милая, — обратилась ко мне опять монашка. — Тебя как звать-величать?
— Ирина.
— Иринушка, стало быть. С парашей всегда идут первыми, чтобы скорей освободить ее, сполоснуть хорошенько и самим успеть умыться.
Не успели мы тронуться с места в коридоре, как тюремный надзиратель почти закричал:
— Почему не приготовились, как положено?! Я же предупреждал, чтоб приготовились. Форточка плохо открыта. Проветривание будет слабым. Ну да это еще ладно. Вам в камере дышать, не мне, а вот параша плохо закрыта, и тут уже мне придется дышать вашей бабской мочой. Ну-ка быстро исправить и то и другое!
У двери в туалет стоял еще один надзиратель и каждому входящему давал маленький кусочек бумаги.
Я не сразу поняла назначение этого кусочка бумаги и спросила свою приветливую монашенку — зачем это?
— Да ты что, голубушка? Совсем затуманилась твоя головушка. Как же можно оправиться и потом не подтереться? Бывает так, что и нечем оправиться, тогда эту бумажку надлежит вернуть назад. В камере не положено иметь чистую неучтенную бумагу. Вдруг ты записку нацарапаешь да незаконно, тайком, передашь ее куда. Это строго наказывается, но ловкие людишки приноравливаются и пишут, и передают, хотя передавать через тюремных работников совершенно бесполезно и уж точно, что опасно. Они все передадут начальству и донесут все обстоятельства «преступления», как они это называют. Тайная переписка или даже попытка тайной переписки — преступление и преследуется по какой-то статье. У них много статей.
Так, за короткий период оправки, эта добрая монашенка просвещала меня, новобранца Лубянки. И хорошо, что в уголке
туалета она успела шепнуть: «Вон с той крашеной осторожно, она стучит!»
Это предупреждение было весьма своевременным. Не успели мы разойтись по своим койкам, как эта «крашеная» была уже около меня.
— Здравствуйте! Вы новенькая? Это вас почти с подъемом к нам поместили? Значит, ночь-то совсем не спали, а еще, не дай Бог, на допрос на ночь возьмут, тогда совсем ослабеете. А днем спать не дадут, дармоеды! — ласково начала она свое знакомство со мной.
Монашенка ходила по «прогулочному» проходу камеры, а потом, встала так, чтобы из глазка двери не было видно ее лица и чтобы «крашеная» лица ее не видела. Я же лицо монашенки хорошо вижу и читаю по ее мимике: «Осторожно! Не откровенничать! Не сближаться!» Я закивала головой, как бы отвечая «крашеной» на ее вопрос о сне и усталости.
— Да, вы правы — я устала и спать хочу до чертиков.
— Спать нельзя. За это наказывают, если разбудят несколько раз за день. Я вас научу, хотите? Как вас звать?
— Ирина.
— О! А меня Марина! Какое созвучие. Давайте дружить, Ирочка. — И она положила свою руку на мою. Рука ее была прохладной, а от ее прикосновения словно передавался какой-то импульс. Пальцы шевелились, но как-то странно. Кожа подушечек была спокойной, а шевелилось что-то под кожей. Неужели это пульсация крови?
— Ирочка, мое прикосновение необычно? Вы это чувствуете?
— Да, ощущение странное...
Кормушка со скрипом открылась. Завтрак: 500 г черного хлеба, 10 г сыра, 2 кусочка сахара, чай — оранжевато-коричневая жидкость с непонятным запахом. Есть не хочу. Аппетита нет. Чай выпила. Сонливость чуть-чуть прошла. Подсела монашенка. Наши кровати рядом.
— Почему не ешь? Тебя, Ирочка, всему сейчас надо учить. У тебя совсем нет опыта тюремной жизни, а она особая. Ты, конечно, аппетит потеряла — это у всех в первые дни так, да еще и пища не ахти какая. Завтра аппетит появится, через неделю он будет уже сильнее, а через месяц — ненасытным. Есть же надо с первого дня. Через силу, но жевать и глотать. И прошу, ты уже поняла меня, — будь с этой говорливой и ласковой «красавицей» очень осторожна. Каждый ее вопрос — это вопрос следователя. Помни это постоянно. Меня зовут Анна. Зови — тетя Аня.
— Тетя Аня! А почему у этой «красавицы» Марины белый хлеб, масло, сыр?
А ты спроси у нее сама. У нее, видишь ли, язва желудка и поэтому больничное питание. Что, интересно, она тебе расскажет? Спроси, спроси. Она к тебе еще не раз будет прилипать и ухаживать начнет как за неопытной в тюремной жизни, симпатичной, доброй и красивой. Это все она выскажет тебе. Хотя ты действительно очень красивая и, по-моему, добрая. Съешь хоть немного хлеба. Съешь обязательно. Организм человека должен получать питание в любом случае.
Тетя Аня была права. Не прошло и пятнадцати минут, как «красавица» Марина подсела ко мне на кровать.
— Ирочка, почему ты... Прости, что я на «ты» с тобой, но у меня к тебе какое-то необъяснимое доверие и влечение, — почему ты почти ничего не ела? Аппетита нет? Это всегда так. Первые дни тяжелей проходят, особенно в моральном отношении. Голова забита разными мыслями, переживаниями, и не до еды чело веку. Потом постепенно все это меняется, переживания притупляются, и чем скорее появляется аппетит, тем быстрее пропадают нехорошие мысли обо всех бедах и неприятностях. Еще очень важно иметь рядом хорошего, доброжелательного человека, с которым можно посоветоваться, поделиться своими мыслями, переживаниями, который поможет и советом, а иногда и делом. Там, на свободе, когда общаешься с большим количеством людей, легче найти такого человека — ведь есть родные, близкие, сослуживцы, друзья. А здесь, в тюряге, с кем пообщаться? Вон те две женщины — молчуньи, только друг с другом и шепчутся, а соседка твоя, монашенка, может быть, и хороший человек, монахи в основном люди хорошие и доброжелательные, но у нее все разговоры в конце концов сводятся к одному — к служению Богу. Я верую в Христа, правда не признаю все эти внешние обряды церковной службы, придуманные людьми и как бы уза коненные ими. Все эти обряды искусственны, а настоящая вера — в душе, внутри человека, в его мыслях и делах, которые должны быть добрыми. Все православное, внешне красивое и торжественное, очень обманчиво. На воле у тебя, наверно, были знакомые, с которыми ты общалась более откровенно, чем со всеми остальными. Они тебе доверяли свои мысли, свои тайны сокровенные, и ты им все доверяла и советовалась с ними, и вы помогали друг другу. Отсюда с ними связаться трудно, почти невозможно. Хотя у меня в банный день, это когда нас поведут мыться в душ, уже есть надежный человек, она тоже евангелист-
ка, работает в душевых санитаркой и помогает добрым людям, если это в ее силах. У тебя кто остался на воле? Отец, мать, братья, сестры?
— Нет, Марина, никого у меня нет на воле. Мама недавно умерла, братьев, сестер нет, а папа... он тоже здесь, на Лубянке. Его взяли раньше.
— Господи Боже! Значит, ты как сирота обездоленная. И некому будет тебе помочь после следствия, когда разрешат пере дачи? У тебя ведь с собой нет никаких вещей? А если шуганут куда-нибудь на север, в Сибирь или, не дай Господь, на Колыму? Как ты будешь без теплых вещей? Надо подумать, кто из твоих знакомых сможет помочь тебе. Кто нам более надежный человек, вспоминай, думай!
— О чем ты говоришь, Марина? Я только первый день здесь, я еще ни разу не разговаривала со следователем — а ты уже о Сибири, о Колыме?
— Голубушка, со следователем увидишься не раз, наговоришься вдоволь. Он еще тебя помучит бессонницей. Допросы-то в основном ночью, а днем спать не дают. И становишься как рыба вареная, готова на все, лишь бы выспаться. Я-то уже прошла все это. У нас пастора взяли раньше, да так хитро беседовали, что он всех «хороших, послушных верующих» поименно и назвал. Нас и взяли сразу человек двадцать, прямо с молитвы. Потому-то я так долго здесь — ведь со всеми были очные ставки о наших «молитвах и разных разговорах». Вот у меня язва-то желудка и обострилась, а теперь хоть дают и белый хлебушек, и масла кусочек, и два раза в ихнюю больничку клали. Подлечат, подлечат и опять — то допросы, то очные ставки. Людей-то по делу много. Хотят, чтоб все были виноваты, а вины-то как таковой и нет. Все разговоры да сплетни. Ну, да тут и вину придумают, и «дело» состряпают. Недаром они говорят: «Был бы человек, а статья найдется».
— Послушать тебя — так уж все кончено для меня. Ты и о Сибири, и о Колыме предсказала, и хоть нет вины, так ее придумают и меня обвинят. Что же делать остается? Смириться со всем? Лапки кверху — и подписывать любые протоколы?
— Ирочка, милая! Не совсем так ты меня понимаешь. Я не призываю со всем смириться. Смотря еще, что тебе предъявят и что из этого докажут, а что нет. Многое будет зависеть и от следователя, и от тебя — как сложатся ваши взаимоотношения. Но в любом случае исход один — срок! Иногда ссылка, но это
редко, а учитывая, что и папа твой здесь, это уже серьезно. Кто он у тебя? Большой начальник?
— Он военврач.
— Военный? Военных сейчас гребут, особенно важных. Большую сеть закидывают и всех подряд тянут. Мелкота разная выскочит, сетка-то крупноячеистая, а у солидных рыбин блестящую чешую сдерут, на рыбозаводах разделают и... в банки, в банки железные. Ты не сердись на мою образную речь, это я пересказываю слова одной генеральши. Ее привезли из Мордовии на очную ставку, она мне многое порассказала.
После всех этих бесед и разъяснений Марины я почти окончательно убедилась, что она опытная, квалифицированная «утка-подсадка» — стукачка. Надо придумать, что бы ей рассказать такое, что заинтересует следователя, а уж по его вопросам я пойму, стучала она ему или нет.
Кормушка со скрежетом открылось: «Приготовиться к прогулке!» Все зашевелились, одеваясь кто во что, и выстроились перед дверью один за другим, как перед оправкой. Марина встала последней, я перед ней.
На задрипанном лифте-клетке (специально для арестованных) поднялись на самый верх. Лифт-клетка, наподобие больничного, открывался и вперед и назад, но внутри больничный обычно свободен, и в него санитары завозят на каталке больного, а наш лифт разделен решетками на три части: средняя, большая, часть — для арестованных, и две маленькие, одна спереди, вторая позади, — для конвоиров. Во всех дверях защелкивающиеся замки, а у конвоиров большой трехгранный ключ, которым они при встречах с арестованными стучат по медной пряжке-бляхе своего ремня.
Конвоир, который шел первым впереди нас, постучал своим ключом по решетчатой двери. В ответ послышался писклявый, но громкий голос:
— Сейчас, погоди минуту. Освободим дворик, — и дальше глуше, видно, в другую сторону: — Поскорей, поскорей. По лестнице вниз. Живо!
Двери лифта отворились. За ними стоят два конвоира. Первый командует: «За мной!» Через несколько шагов — дверь на улицу, вернее, на воздух. Улицы шумят где-то внизу. Мы на крыше этого большого зловещего дома. До революции это было Третье жандармское управление — теперь НКВД. Задача сотрудников и тогда, и сейчас одна — борьба с врагами государства.
Тогда врагами были коммунисты, теперь коммунисты борются со своими врагами.
Впереди перед нами, вправо и влево, очень высокая кирпичная стена, в которой через каждые 10—12 метров маленькие металлические двери. Конвоир, находящийся сзади, командует: «Не задерживайтесь. Проходите!» Первый открыл дверь в стене, считает, хлопая проходящих по плечу: «Одна, две, три, четыре, пять, шесть... Шесть штук!» Дверь защелкнулась. «Штуки» гуляют. Прогулочный дворик — площадка примерно 10x10 метров, с кирпичными стенами со всех сторон высотой не менее 5 метров. На стыке стен четырех таких двориков (в центре их) устроена наблюдательная будка, из которой надзирателю хорошо видны четыре дворика, и он частенько делает какому-нибудь дворику замечания вроде: «Не разговаривать так громко! Стены не царапать! (Имеется в виду — не делать надписи.) Прекратите спор! Эй ты, длинный! Не затевай драку — получишь карцер!» Мы как на ладони. Ему сверху видно все. И мы это хорошо знаем.
Прогулка длится минут 20—25, в зависимости от погоды и настроения конвоиров, хотя по закону положено 30 минут. Хожу по этому маленькому квадратику. Глубоко дышу свежим воздухом и не могу надышаться после душного, спертого смрада камеры. А за высокими стенами слышны звуки города, шум моторов и гудков автомашин, которые мчатся по Лубянской площади.
Крашеная Марина несколько раз пыталась заговорить со мной, но я просила пока дать мне возможность побыть одной и подумать хорошенько обо всем происшедшем.
— Подумай, подумай! — поддакивала она. — Вспомни получше, кто может потом, когда разрешат, организовать тебе передачу.
— Вот об этом-то я сейчас и думаю, вспоминая всех знакомых, верных людей.
После Марины ко мне подошла монашенка тетя Аня. Гуляя с нею около стен по кругу, или, вернее, по периметру этого дворика, мы тихонько разговаривали.
— Иринушка, что-то эта мерзавка липнет к тебе. Наверно, в душу влезает, вызывает на откровенность. Помни, что я тебе сказала, — не откровенничать.
— Не волнуйтесь, тетя Аня. Я ей такой крючок закину, что сразу будем знать о ее делах. Кого только раньше вызовут — ее или меня?
— Смотри, голубушка, будь осторожна. Дай Бог тебе ума и здравомыслия. Тебя, наверно, быстро не вызовут. Они ведь иног-
да сразу, как говорится, с места в карьер, если о человеке все уже известно, с первой ночи спать не дают, а все таскают на допросы. Если же о человеке надо еще что-то узнать, о его родных, друзьях, — бросают его в камеру, где есть надежная стукачка. Вот у нас-то такая есть. Ты ничего не почувствовала?
— Почувствовала, тетя Аня. Осталось только получить убедительные, точные факты.
После прогулки Марина подсела ко мне:
— Ну как, Ирочка? Подумала? Вспомнила?
— Да, ты знаешь, Марина, вспомнила. Мне даже легче стало. Есть на воле человек. Верный, надежный. Ему можно во всем довериться. Не подведет. Не выдаст. Не продаст. И по возможности непременно поможет. И папа, и мама вполне ей доверяли. Мама ей даже ключи от квартиры давала, чтобы она сама и приходила и уходила после уборки.
— Так это женщина? Уборщица? Как звать-то ее?
Вообще-то она не уборщица. Она образованная, культурная, знает французский. С папой и с мамой часто по-французски говорила. Имя ее не простое. Имя дали по церковному календарю — Феоктиста, а я ее звала с детства баба Фекла.
— Как интересно. Фекла. Французский язык. Живет-то где она? Фамилия-то тоже французская?
— Нет. Фамилия — Игрушечкина, а живет в Марьиной роще, на третьем этаже какого-то дома около Марьинского универмага. Я у нее не была ни разу.
Кормушка загремела и открылась: «Обед!». Первое: суп пшенный — мутная водичка и несколько крупинок пшена, которые мечутся в этой водице. Второе: овсяная каша с мясом. Овсянка есть, мяса не видно, но запах мяса ощущается. Я попробовала то и другое. Аппетит пока не появляется.
— Ира, ты опять не ешь, — замечает тетя Аня. — Надо в любом случае отправить это все в желудок. Ему необходима работа. Слышишь? Я тебя очень прошу — проглоти все.
Проглотила. С трудом. Ради просьбы. Желудок действительно как-то наполнился.
У Марины больничный стол. Бульон с гренками. Рисовая каша с кусочком настоящего мяса, компот. Вскоре после обеда принесли книги из библиотеки. Много. Не меньше десяти штук. В основном русская литература: Горький, Чехов, Пришвин, Лермонтов, Фадеев, Маяковский, Шевченко и еще разные советские. Взяла Горького — рассказы, сказки. Вспомнила, как папа рассказывал: Горький писал, что в царской тюрьме арестанту на
сутки выдавали, кроме круп, картошки и прочего, триста грамм мяса или рыбы. В нашем обеде сейчас было не более десяти грамм мяса. Может, в ужин будет еще что-нибудь существенное. Посмотрим! В ужин «существенного» ничего не было. Рыбный суп — мутная похлебка с отвратительным запахом протухшей рыбы и тремя рыбными шкурками. Чай, как и утром. Все еле теплое.
Вскоре после вечерней оправки в кормушке прозвучала негромкая команда: «Отбой!» Все укрылись с головой — в камере холодно, не выше 18 градусов. На нижних стеклах окон — лед. Я, хоть и не спала сутки, уснула не сразу — тяжелые мысли не давали покоя, все казалось кошмарным сном. Но усталость дала о себе знать и, согревшись под байковым одеялом, я заснула.
В 6.00 — подъем. Оправка. Завтрак. Около 11 часов открывается кормушка, и все слушают — кого вызовут? На «К» кто? Подбегает Марина:
— Киселевская.
— Звать?
— Марина.
Мужская физиономия отстраняется, и в кормушке появляется женское лицо, виднеется белый халат:
— Боли в желудке ночью были?
— Да, были.
— Приготовиться в санчасть, к врачу.
Минут через десять Марину увели в санчасть. После ее ухода тетя Аня подошла ко мне:
— Ты думаешь, ее к врачу повели? Дудки. Сейчас доложит следователю все, что у тебя вчера выведала. Все врет — никакая она не верующая, и никакой группы молящихся у нее нет. Это все придумано, чтобы объяснить ее долгое пребывание здесь. Вот у меня действительно группа — почти всех монашек взяли. А ее рассказы о язве желудка и лечении в больнице — тоже все вы думка. На моих глазах она однажды была отправлена «в больницу» на две недели. Ушла с отросшими темными корешками волос, а вернулась одним цветом. Подкрасилась? Где? В больнице? Врет! Болталась на воле. Отдыхала. И запах принесла с собой не больничный, а вольный — городской. И ты смотри, Иринушка, не проговорись, если станет ясно, что твои «сведения» у следователя через нее. Отвечай на допросе так, чтобы никто не заподозрил, что тебе известно все об их игре. Думай хорошенько, прежде чем что-то сказать.
— Перед самым обедом вернулась Марина. Расстроенная. Говорит — больно было. Что больно? Где больно? Не рассказывает.
Через час после обеда вызвали меня. После спертого, тяжелого воздуха камеры в коридорах с ковровыми дорожками дышалось легко. Кабинет 518. Конвоир постучал. «Войдите!» — мой следователь, тот самый, что принимал меня после ареста. Он расписался на бумажке конвоира и указал мне на стул, но не в углу, а у его стола.
— Давайте знакомиться. Я — ваш следователь, зовут меня Алексей Сергеевич, фамилия Пыжов. Первое, что я должен сделать, это объявить: вы не просто взяты под стражу временно до пятнадцати суток — вы арестованы за антисоветскую деятельность...
— Но я никакой антисоветской деятельностью не занималась!
— Так говорят все, с кем мы здесь начинаем работать. Умные и порядочные граждане сразу честно отвечают на все наши вопросы. Это значительно ускоряет дело, и все заканчивается наиболее благоприятно для них. А другие начинают юлить, фальшивить, упираться против предъявленных обвинений. Нас мучают и сами мучаются, а кончается все для них всегда одинаково — предъявленное обвинение признается, но дается это дорого!
Я надеюсь, что мы с вами сразу найдем общий язык и поставим точки над всеми «i». Вы согласны, Ирина Александровна?
— Нет, Алексей Сергеевич! Я не согласна. Я никакой антисоветской деятельностью не занималась!
— Ну, вот видите, вы сразу начинаете с полного отрицания своей вины. Это нехорошо. Будем конкретизировать все отдельными вопросами, а для начала — вот вам чистые листы бумаги, и сами, добровольно, подчеркиваю — добровольно, напишите: пер вое — автобиографию; второе — список всех родных и знакомых, с указанием близости знакомства, их адреса; третье — с кем были наиболее близки и какие от них исходили просьбы и поручения, которые могут расцениваться как незаконные. Пишите спокойно, разборчиво, а главное — правдиво. Чем правдивее будет все изложено, тем быстрее мы приблизимся к финишу нашей работы с вами. И еще знайте, что нам все известно о вашей семье — и от сотрудников по работе, и от разных ваших друзей, соседей и так далее. Итак — честно, правдиво, откровенно. Прошу! На меня не обращайте внимания. Я пока тоже буду работать: читать, писать. Наша работа в основном такая — читать, записывать
правдивые показания, делать выводы, заключения, давать предложения.
Придвинув ближе к себе бумагу и, облокотившись локтями о стол, я задумалась.
— Правильно, правильно! Сосредоточьтесь. Вспоминаете? Хорошенько вспоминайте!
Мысли в голове роятся, как клубок пчел, шевелятся, жужжат и не дают сосредоточиться. Биография! Вот с нее и начну. Особой сосредоточенности не надо. Написала ее довольно подробно. Теперь — о родных. Никого нет! Папа здесь. Мамы нет. Знакомые? Кого же? По школе? Давно было. Все разлетелись. По консерватории? Секретаря комитета ВЛКСМ, хотя сама я не комсомолка, запишем. По Москонцерту? С кем выступала? Со многими. Пианисты всегда выступают первыми. Только знаменитые — последними. После меня выступало много знаменитостей: Смирнов-Сокольский, Владимир Хенкин, Анна Редель и Михаил Хрусталев, Давид Ойстрах, Эмиль Гилельс, Клавдия Шульженко, многие солисты Большого театра. Конферировал часто Михаил Гаркави, который ко мне относился по-отечески и часто, объявляя мое выступление, говорил: «Выступает не только замечательный музыкант, пианистка, но и очень красивая и обаятельная... Ирина Попова! Прошу!» И зрители, еще не слыша моей игры, уже приветствовали мой выход. Вспоминая все это и записывая, я стала волноваться и, подперев лоб ладонью левой руки, опять задумалась.
— Не волнуйтесь, Ирина Александровна! Вспоминать прошлое нелегко. Я вас хорошо понимаю...
Зазвонил телефон.
— Пыжов слушает! Да, она у меня. Пишет биографию и все остальное. Прямо сейчас? Хорошо. Сейчас придем.
И следователь обратился ко мне:
— С вами хочет поговорить мой начальник. Пройдите вперед.
Из нашего коридора мы перешли в более широкий, с мягкой ковровой дорожкой. Открыв одну из дверей, Пыжов жестом предложил войти. Приемная. Секретарь — мужчина. Официально предложил мне:
— Пройдите в кабинет! А вы, Алексей Сергеевич, свободны. Я позвоню, когда надо будет!
Я вошла в кабинет. Большой. Шикарно обставлен. Окна полузашторены. В глубине, за большим столом — мужчина в очках, из-за отблеска которых лицо как-то скрадывается.
— Подойдите ближе!
— Ба! Голос знакомый! Только он был, этот голос, всегда просящим, иногда дружелюбным, часто умоляющим, а сейчас, как и в последнюю встречу, — официальным, строгим. Он снял очки и, обойдя стол, остановился против меня:
— Встретились? Ты говорила «Прощайте!», а я говорил «До свидания!». Вот оно и состоялось, как я и предупреждал, наше «свидание»!
— Что вам от меня надо, ужасный человек?
— Мне? От тебя? Сейчас? Абсолютно ничего. Тогда, когда я мечтал о тебе, а ты была недоступна, мне хотелось видеть тебя, общаться с тобой, выполнять любое твое желание и, исполняя его, получать наслаждение. И чем больше ты была недоступна, тем больше было мое влечение к тебе. Вообще-то это была интересная игра. Мне было интересно и увлекательно играть, зная, что победа будет за мной, что ты хоть и свободна в жизни той, но во власти была уже в моей, хотя там, у себя, считалась хозяйкой. Теперь ты здесь. Здесь хозяин я. Что хочу, то и ворочу — так говаривают в народе.
Сейчас сюда, ко мне, я приказал доставить тебя вот по какому поводу. Запомни хорошенько: все, что было в нашей игре там, у тебя, надо забыть, вычеркнуть из памяти и нигде никогда не болтать об этом. Не послушаешь моего совета, забудешь, разболтаешь — горько плакать и страдать будешь. И где б ты ни была, куда б тебя ни увезли из Москвы — если узнаю, достану тебя из-под земли, вызову на переследствие сюда, ко мне, и любые твои огорчения покажутся тебе смешными по сравнению с тем, что ты получишь здесь.
Наши руки сейчас развязаны для любой нашей «самодеятельности». Политбюро ЦК в 1937 году разрешило органам для получения от обвиняемых правдивых показаний применять физические меры воздействия. Понимаешь ты это?
Он подошел ко мне ближе. Смотрит мне в глаза, а я смотрю в его глаза. Они стали другими: раньше были не такими злыми. Часто они были собачьими, плебейскими, по-собачьи виноватыми. Вообще-то у собак глаза в основном хорошие, внимательные, преданные. У него глаза сейчас стали какие-то выпуклые, как у крысы, и зловещие, противные.
Он, видно, почувствовал мое к нему отношение, быстро подошел к двери и, открыв ее, крикнул:
— Пыжова ко мне!
Через несколько минут появился Пыжов.
— Разрешите? — угодливо спросил он.
— Да, войдите. Заберите арестованную и продолжайте работу. Желательно побыстрее.
— Слушаюсь! — также угодливо ответил Пыжов и другим, уже формально-официальным тоном скомандовал мне: — Пройдите!
Я пошла вперед. Пыжов за мной. В голове неслись мысли, которые словами высказать здесь нельзя — гады какие, все гады, сволочи, мерзавцы!..
Указав мне на тот же стул, на котором я сидела и писала биографию, он недовольно проговорил:
— Что вы здесь понаписали? Перечислили множество знаменитых артистов. Биографию свою расписали так, что можно подумать о вас тоже как о знаменитой. О Мейерхольде и Зинаиде Райх — ни слова, о соседях, с которыми дружили, — ни слова. О старых знакомых, которые с вашими отцом и матерью долго и доверительно общались, — ни слова! Садитесь и дополняйте. Бумага у вас есть.
Я дописала кое-что о Мейерхольде, Зинаиде Райх, указав, что они не мои знакомые и друзья, а моих родителей. Дала прочитать следователю. Он прочитал, подумал.
— Ну что, Ирина Александровна? Вспоминайте хорошенько. Вот дворничиха ваша — она ведь очень давно живет в доме и семью вашу помнит с незапамятных времен — рассказывала, что у вашей семьи есть хорошая, близкая женщина, которой ваша мама даже ключи доверяла. Вспомните-ка ее, где она сейчас?
— Ой, эта дворничиха, баба Соня, вечно чего-то придумает, — ответила я, а сама жду — пусть-ка он сам первый назовет имя. Должен назвать!
— Вы дворничиху зовете — баба Соня, а ту женщину, по словам дворничихи, звали баба Фекла. Вспомнили? Где она сейчас?
— А, баба Фекла! — Сердце мое екнуло: есть! Крючок проглочен! — Ну, как же, помню бабу Феклу. Только она куда-то пропала.
— Как пропала?! Куда пропала?! — с интересом начал спрашивать Пыжов. — Она же очень близкий вашей семье человек. Вместе с ключами пропала? Когда вы ее видели последний раз?!
— Последний раз? — задумчиво сосредоточившись, повторяла я сама себе и начала «вспоминать»: — Вы знаете, Алексей Сергеевич, еще мама была жива, а она уже не появлялась, и даже на похороны мамы не пришла. Как сгинула баба Фекла.
— Ладно, кончим с этой бабой Феклой. Непонятная история. Была баба Фекла — и нет бабы Феклы. Давайте, Ирина Алек-
сандровна, обсудим некоторые конкретные вопросы. Сколько раз вы посылали записки своему отцу?
Я онемела: знают! Все знают! А как не знать, если они сами все это делали?! Сами организовали. Спровоцировали. Но просила-то я. Ведь не он предложил, он только дал согласие на мою просьбу.
— Почему молчите, Ирина Александровна? Думаете? Да, думать надо хорошенько! Мы, собственно, все знаем, но хочется увидеть, насколько вы правдивы в своих ответах. Так, вспомни ли? Сколько раз вы писали записки отцу?
— Я не могу точно вспомнить, но это было несколько раз.
— И на каждую вашу записку вы получали ответ?
— Да, папа всегда сообщал о самочувствии.
— Какие просьбы или поручения вы получали от отца в его ответах на ваши записки?
— Он всегда просил меня не волноваться и спокойно ждать окончания следствия.
— Я спрашиваю о просьбах и поручениях с его стороны вам, находившейся тогда на свободе. Он давал вам задание сходить к Мейерхольдам, предупредить их о гулянках и быть осторожней с людьми, которые на этих гулянках встречаются и общаются? Вы ходили к Мейерхольдам?
— А, вы имеете в виду это? Почему вы называете эту просьбу папы заданием?
— Задание может быть высказано в виде поручения, просьбы. Перед вами была поставлена задача — сходить к Мейерхольдам. Вы эту задачу выполнили, сходили?
— Да, сходила. Почему вы простую просьбу сходить к знакомым формулируете как задание?
— Не будем спорить о названии: задание или поручение. Суть одна. И вы это выполняли. Вот еще такой вопрос: когда вы просили передать записку и писали ее, вы понимали, что это незаконно, что тайно переписываться с подследственным является преступлением и по закону наказуемо?
— А что особенного в этих записках? Вопрос о самочувствии, о здоровье? Ну что тут особенного?!
— Сам факт вступления в тайную переписку с арестованным уже карается законом, а вы не просто переписывались, но и выполняли поручения. Давайте прекратим дебаты по этим вопросам.
Он вызвал конвоира, и меня переправили в камеру. Марины Киселевской в камере уже не было.
— Где? — кивнула я на ее кровать.
— Отправили в больницу. Будто бы.
На следующий день, только я заснула после отбоя, с грохотом открывается кормушка:
— На«П»?
— Попова.
— Звать?
— Ирина.
— Приготовиться на допрос.
— Мы прошлый раз говорили о вашей переписке. Вот здесь, в протоколе, все записано с ваших слов. Прочтите и распишитесь.
— Читаю, читаю — и чувствую, что вся интонация протокола обвинительная.
— Вы опять акцентируете слова «задание», «поручение», «выполнение заданий и поручений». Почему не просто, как я говорила, — просьба и ответ на нее?
— Вы хотели бы как-то по-своему изложить пояснительное дополнение к этому протоколу?
— Да, конечно, если можно.
— Иду вам навстречу, хотя это не практикуется. Дописывайте в протоколе: «Подписываю с пояснительным дополнением». И пишите свое пояснение.
Он дал мне протокол и чистые листы бумаги. Сделав приписку на протоколе и расписавшись, я стала писать свое пояснительное дополнение.
Вдруг дверь резко открылась. Вошел небольшого роста военный человек. Пыжов быстро вскочил и с явным волнением доложил:
— Товарищ народный комиссар! На допросе Попова Ирина Александровна. Допрос ведет старший следователь капитан Пыжов.
— Как ведет себя гражданка Попова? Попова — это пианистка, кажется?
— Так точно, товарищ народный комиссар, пианистка!
— Ну и как на нашем «фортепьяно» — не фальшивит? Как звать- то пианистку? Ну-ка дайте дело. Ага — Ирина Александровна?
— Некоторые ноты пока не очень чистые, но совместными усилиями мы фальшь удаляем.
— А почему за месяц — всего несколько листков протокола? Ордер выдан больше месяца назад. Почему медленно работаете?
— Товарищ народный комиссар, она у меня всего несколько дней. Поступление ее задерживалось.
— Кем задерживалось? Почему?
— Вероятно, Анатолием Михайловичем. Я точно не знаю.
— Опять Анатолий Михайлович! У нас запарка, хлопот полон рот, не успеваем — а он свои штучки все откалывает! Через час приходите с Поповой ко мне. Я сам разберусь! Захватите ее «дело».
Он резко повернулся и ушел. В голове моей как будто помутилось. Она потяжелела, и я стала медленнее осознавать происходящее. Что еще будет? Предыдущий, просто комиссар, обещал адские муки, если я «проболтаюсь». Чего теперь захочет народный комиссар? Этот маленький, но всесильный человек с ежовыми рукавицами?
Кабинет наркома, по сути, представлял собой небольшой, но шикарный зал с мебелью, обтянутой темно-красной кожей. Ноги утопали в мягких коврах. За громадным столом в конце кабинета сидит еле видный из-за стола маленький человек — народный комиссар внутренних дел Страны Советов Николай Иванович Ежов. Лицо у него было, как у лилипута, небольшое и будто сморщенное.
— Подойдите сюда и сядьте в это кресло, — он указал на правое кресло около своего стола. — Пыжов, вы свободны. Вам позвонят, когда надо будет.
Повернув настольную лампу в мою сторону, он обошел вокруг стола и сел в кресло напротив меня. Глаза небольшие, смотрят откуда-то из глубины сверлящим, пронизывающим, прищуренным взглядом. С головы до ног и опять в глаза.
— Да, выбирал он со вкусом. Женщина вы интересная. Поиграть с вами в любовь заманчиво. Только эти игры его надоели уже. Время сейчас не то. Надо работать напряженно, а он все увлекается любовными играми. Приблизил я его к себе, поднял высоко, да, видно, напрасно. Вы понимаете, о ком речь?
— Догадываюсь, — ответила я тихо.
«Догадываюсь, догадываюсь»... Прекрасно знаете, о ком речь. Как он вам представился? Для начала, конечно, — шикарный букет роз, так?
— Да, розы. А представился Николаем Николаевичем.
— Ишь ты! Николаевич! Почти тезка! Ну, вот что, Ирина. «Игры» эти его я прекращаю. И возню с ним кончаю. Садитесь вон за тот стол, бумага и ручка там есть. На мое имя напишите пояснение о взаимоотношениях с ним. Не обязательно все подробно, но, что вы считаете главным, напишите.
— Николай Иванович...
— Ну что? В чем дело?
— Он предупредил меня, что если буду «болтать» о том, что было, то он «достанет» меня хоть из-под земли и сгноит.
— Вот как? Сгноит?! Ишь какой всесильный! Не волнуйтесь, ничего он не сделает. Ему теперь надо больше о своей шкуре думать. Пишите. Вы не первая пишете о его «работе». Хватит! Мне уже надоело это.
Минут 45 я писала, вспоминая основные его «фокусы». Вдруг — резкий телефонный звонок. Такой звучности я не слышала никогда. Пронзительный и какой-то требовательный звонок. Ежов подскочил и буквально прыгнул к телефону.
— Ежов слушает! — подобострастно сказал он. — Так точно, товарищ Поскребышев! Все будет исполнено! Успеем обработать, успеем, но пусть и на местах не спят и не либеральничают. К нам только главных. Да. Свой аппарат чищу. Нерадивых и неисполнительных с понижением отправлю на периферию. Да, конечно, подальше. Слушаюсь!
Он положил трубку и сделался еще меньше, как-то съежился и сел в кресло, обмякнув.
Я наклонилась над своей писаниной, делая вид, что меня больше ничего не интересует. Ежов встал и, подойдя ко мне, спросил:
— Пишете? Еще долго?
— Нет, сейчас закончу.
— Вы слышали, с кем я разговаривал?
— Нет. Я так занята этим пояснением, что ничего не замечаю. Помню только, что звонок был необычный. Громкий и резкий, а разговора я уже почти не слышала.
— Это звонил Поскребышев, личный секретарь товарища Сталина. Ваш «благодетель» теперь вот здесь у меня, в «рукавице», — и он сжал пальцы в кулак. — Распустился он очень. Не прислушивается к моим указаниям, уж не говоря о приказах. Написали? Давайте почитаю. Хорошо, пойдет. Подпишите.
Вызвав Пыжова, приказал:
— Поповой срочно оформить 206-ю. И поскорее освобождать места! Завтра поступит партия из Орловской области. Все надо срочно! Всех на ОСО (особое совещание — без суда)! И не миндальничать ни с кем! Ясно?
— Ясно, товарищ народный комиссар!
На следующий день в 11 часов Пыжов дал ознакомиться с «делом», в котором были подшиты все мои записки к папе и его ответы мне, протоколы допросов. Все «дело»-то тоненькое. Присутствующий при этом прокурор заметил:
— Такого короткого и срочного следствия я не видел. Легко отделались, Ирина Александровна! Это все потому, что вы попались на глаза наркому, а он сейчас всех торопит — надо скорей освободить места для вновь поступающих из разных областей. Там не успевают проводить следствия.
После подписания 206-й я спросила Пыжова:
— Мой папа здесь, у вас. Что с ним? Можно попросить свидание?
— Нет, Ирина Александровна, свидание сейчас не разрешат, так как следствие у него продлится не как у вас — раз, два и готово. Вы одна по суду. У него много подельщиков. Дело сложное, запутанное, свидетелей много. Если вы задержитесь в Бутырке дольше обычного, может быть, и свидание будет возможно, а пока нет.
— А со мной что будет? У меня ведь никакой вины нет.
— Как нет? Вы, что плохо читали «дело»? Во-первых, ваш отец, хотя следствие еще не закончено, является участником организации, которая занималась антисоветской деятельностью и готовила военно-фашистский заговор. Тухачевский и другие его подельщики признались в этом...
В тот же день меня и еще трех женщин из других камер перебросили в Бутырскую тюрьму. После всех «процедур» приема и оформления вновь поступающих «клиентов», что в Бутырке очень четко налажено и отработано до автоматизма, меня препроводили в камеру, в которой по норме должно быть 10—12 человек, а находилось в этот момент не менее 25 человек.
Состав сокамерников был довольно разнообразным. В основном, конечно, статья 58-я — «враг народа», «ЧС» — член семьи врага народа, «СОЭ» — социально-опасный элемент, «СВЭ» — социально-вредный элемент и другие «литературные» статьи «ОСО», по которым это «ОСО» в составе трех человек выносило решение или, как значилось в этом решении, — накладывало административное взыскание для воспитания, исправления, наказания сроком до 25 лет ссылки, а в некоторые периоды, с перерывами, в зависимости от указаний Политбюро ЦК ВКП(б) — расстрел с конфискацией имущества и без права обжалования. На «ОСО» жаловаться некуда. Выше «ОСО» никого нет. Подчиняется оно только министру, который является членом «ОСО». Нельзя же жаловаться тому, на кого жалуешься! Хотя в практике советской действительности очень часто происходило именно так: на жалобу с резолюцией «Разобраться и принять необходимые меры», меры принимались — если не репрессивные, то, как говорят в народе, «сживали со свету» с характерис-
тикой на всю последующую жизнь: «клеветник, провокационный жалобщик» и т. д.
«ОСО» и наложило мне административное взыскание для воспитания и исправления — 5 лет ИТЛ (исправительно-трудовой лагерь) по статьям «ЧС» и «СОЭ».
После мучительных этапов, где кормили соленой селедкой с черным глиноподобным хлебом и часто без воды, после вшивых, антисанитарных, перегруженных пересылок добралась я до Юг-востЛага, где, благодаря Господу Богу и помощи хороших людей, мне удалось стать библиотекарем.
На этом я закончил повесть-рассказ о замечательной женщине, красивой и обаятельной пианистке Ирине Александровне Поповой и передал мои рукописные тетрадки нашему лектору-беседчику разведшколы Абвера в местечке Кейла-Иоа Григорию Сергеевичу.
О дальнейшей судьбе Ирины Александровны мне ничего не известно. В 1939 году я получил отпуск на четыре месяца (два — за неиспользованный отпуск после окончания учебного заведения и два — за работу на ДВК в системе НКВД). Находясь в отпуске, призывной комиссией был направлен на операцию по поводу грыжи, а через 6 месяцев призвался в РККА (в 334-й ОЗАД), где меня и застала война.
Первые публикации в газете «Северное слово». Повесть о первой любви
ПЕРВЫЕ ПУБЛИКАЦИИ В ГАЗЕТЕ «СЕВЕРНОЕ СЛОВО».
ПОВЕСТЬ О ПЕРВОЙ ЛЮБВИ
«Общую беседу» на следующем занятии Григорий Сергеевич начал с моей повести об Ирине.
— Вы помните, — обратился он к курсантам, — Суздальский рассказывал вам о библиотекаре в Юго-восточном лагере НКВД на Дальнем Востоке Ирине Александровне, с которой он встретился там пять лет назад и работал несколько месяцев над изготовлением карт лесонасаждений. Вот в этих тетрадках он изложил ее рассказ о том, как она попала в Юг-востЛаг на ДВК. История безусловно интересная и поучительная. Пересказывать я ее не буду, но сегодня же после занятий отвезу эти тетради в газету «Северное слово» — североскандинавский и балтийский филиал общеэмигрантской русской газеты «Новое слово». Я думаю, что газета непременно примет эту повесть и в ближайшее время начнет ее публикацию. Так что вы узнаете из газеты о тех событиях, которые вас заинтересовали в первоначальном рассказе Суздальского.
Через неделю Григорий Сергеевич после своей «общей беседы» задержал меня в классе и, когда все ушли, повел меня к начальнику школы майору Волкову. Усевшись удобней в кресло, он заинтригованно сообщил Волкову:
— Господин начальник школы, вы, наверное, не знаете, что у вас в школе проходит обучение молодой русский писатель?
— Откровенно говоря, не знаю. Есть у нас моряки — военные и гражданские, есть офицеры, солдаты, а писателей... извините, не встречал.
— А вот он перед вами — Суздальский Павел.
— Да? Не знаю, не знаю. Произведений его не читал и не слышал о них, правда мне здесь как-то докладывали, что он по
вечерам допоздна что-то пишет, и это будто по вашему заданию, Григорий Сергеевич. Может быть, вы объясните? Мне что-то не все ясно, да и у молодого русского писателя, вы посмотрите, в глазах какое удивление.
— Сейчас все объясню. Писал он действительно по моему, но не заданию, а поручению, даже, вернее, по моей просьбе. И все им написанное я отвез в редакцию газеты «Северное слово». Редакцию этот материал заинтересовал, в ближайшие дни начнут публиковать, а в завтрашнем номере газеты будет небольшой анонс, и завтра же мы с автором приглашены к главному редактору для знакомства и решения некоторых вопросов. А вот автор-то наш хоть и имеет экипировку французскую, но далеко не презентабельную. Вы же хорошо знаете, что встречают по одежке. Провожать будут по уму, поэтому я уверен, что после беседы отношение к нему будет доброжелательным и справедливым. Однако я-то уже знаю, что кое-кто будет встречать его только по одежке. В редакции много хорошеньких русских девушек, которые уже знают, что у них должен появиться молодой русский писатель, и поэтому необходимо, чтоб при его приятном, симпатичном и всегда улыбающемся лице он и одет был опрятнее. Посмотрите на его чоботы — солдатские ботинки, штаны с вы тянутыми коленками, истрепанную куртку, хоть и француз скую...
— Все ясно, довольно! Сейчас.
Волков вызвал каптенармуса и приказал:
— Переодеть Суздальского из новой партии обмундирования. Чтоб все было новое и по размеру соответствовало фигуре. Ботинки и носки офицерские. Нарядить как на свадьбу, чтоб и встреча и проводы были одинаковы — радушными. Но с девушками осторожнее. Сам понимаешь, ты не только... автор — ты и разведчик! Этот костюм будет только городским, а здесь заниматься в старом, чтоб не выделяться среди остальных курсантов.
В кабинете главного редактора собралось несколько человек — заместитель, ответственный секретарь редакции, дама средних лет в пенсне и очень симпатичная и улыбчивая девушка Таня — помощник главного редактора.
Главный усадил нас с Григорием Сергеевичем около себя и, обращаясь ко мне, попросил:
— Молодой человек, расскажите нам о себе. Кто вы, где родились? Где застала вас война? Вспомните наиболее интересные случаи из своей жизни. Откуда вам известна история вашей героини Ирины?
Я начал рассказывать наиболее интересные случаи из разных периодов своей жизни — до войны, начало войны, плен, болезни сыпным тифом и дизентерией во Владимире-Волынском.
— Вы собираетесь еще что-нибудь изложить на бумаге? Вот хорошо бы написать о первой любви, об экзамене к Мейерхольду, начале войны и, конечно, о том, как чуть не умерли от сыпного тифа. Мы сейчас выпишем вам аванс за эту повесть, которая пошла с сегодняшнего номера, и просим по возможности еще что-нибудь написать и передать нам через Григория Сергеевича или сами привозите. Прямо в рукописном виде, лишь бы скорей, а Таня наша перепечатает, тем более что она уже перепечатывала эту повесть и ваш почерк легко читает. А вас, Григорий Сергеевич, просим оказать содействие, чтоб у него было больше свободного времени.
— Да, конечно, я помогу. И на моих уроках он будет свободен, и договорюсь с начальством, чтоб имел больше свободного времени вообще.
Таня угостила всех свежемолотым кофе с ванильными сухариками, после чего я получил в кассе аванс и, распрощавшись со всеми, мы с «дядей Гришей» собрались уходить, но подошла Таня, дала мне пачку писчей бумаги и попросила подождать ее 1—2 минуты, так как у нее есть ко мне несколько советов и просьб.
Выйдя на улицу, Таня взяла нас под руки, оказавшись между нами, на что Григорий Сергеевич сейчас же отреагировал:
— Чудесная роза между двух барбосов!
— Вы не барбосы, а галантные кавалеры, а насчет розы, да еще прекрасной, — повременим с определением.
— Так что вы хотите посоветовать молодому автору?
— У молодого автора не все в ладу с орфографией и вообще с русским языком, поэтому даю ему пачку бумаги, пусть не жмется и не жалеет бумаги, поля оставляет пошире и расстояние между строчками тоже побольше. Править и корректировать одновременно с перепечаткой на машинке не очень легко, а так я все быстро прочту, поправлю и отдам на машинку, тем более что я сама печатать не очень люблю. Редактировать, править — это мое, недаром же я окончила филологический факультет Тартуского университета.
— Вот как тебе везет, автор! Прежде чем твоя рукопись попадет в печать, ее рукописный вариант будет отредактирован и выправлен этой замечательной девушкой с университетским дипломом. Благодари Бога за такую удачу. Танечки, покажите
молодому писателю здешние достопримечательности, он ведь не видел города. И не забудьте, что отбой у него в десять, в половине десятого надо быть в школе и переодеть «выходное» обмундирование на свое, обычное. Автобус туда ходит каждые полчаса. Вы не должны опаздывать, чтобы не было с первого же раза никаких замечаний. Я отправляюсь по своим делам. Счастливо оставаться!
— До свидания, Григорий Сергеевич! — в один голос ответили мы с Таней.
Оставшись на тротуаре, мы стали друг против друга и, встретившись глазами, как бы замерли.
— А у вас, автор, глаза серо-голубые, и в них искрится улыбка. Симпатичная такая улыбка!
— А у вас, редактор, глаза синие-синие, как море, и в них тоже искрится необыкновенно обаятельная улыбка, еще больше украшающая вас.
И мы оба засмеялись, как дети, у которых смех и слезы чередуются мгновенно.
— Хорошо! Роза берет оставшегося барбоса и показывает ему достопримечательности города, как просил Григорий Сергеевич.
Таня взяла меня под руку, и мы пошли по городу. Она что-то показывала, рассказывала, объясняла, а я вроде слушал и ничего не слышал — все мое внимание было поглощено ощущением ее присутствия рядом со мной, движением ее руки под моим локтем.
— Слушайте, автор! — уже иронично выговаривая это слово, обратилась ко мне Таня. — Мне кажется, вы слушаете и ничего не слышите. Это так?
— Да, вы правы! У меня в одно ухо влетает, из другого вылетает. Я весь во власти ощущения вашего присутствия. И у меня просьба — не называйте меня «автором» — ну, какой я автор! — и не говорите мне «вы». Хорошо?
— Очень хорошо! Я сама хотела предложить вам это. Встретились два по-настоящему русских человека — зачем им так формальничать и официальничать? Наши улыбки и искренний смех говорят сами за себя. Мне почему-то приятно и радостно с вами, нет-нет не с вами — с тобой, русским, симпатичным, с таким русским лицом, широко открытыми доверчивыми глазами, по которым можно читать мысли. Я правильно говорю, Павел? Нет-нет, опять не так: не Павел, а Павлуша! Согласен?
— Господи! Что это происходит? Еще несколько часов назад мы не были знакомы, не знали друг друга, не представляли себе ничего подобного, что наступило сейчас, и вдруг — такой пода-
рок, радость неописуемая, наслаждение видеть эти глаза, ощущать прикосновение руки!
Я взял ее руку и замер, прижавшись губами к нежной ладошке:
— Танюшенька! Происходит что-то неземное, что-то сказочное, божественное. Это еще потому так остро и необычно, что я больше двух лет не ощущал женского прикосновения. Была ужасная жизнь, жалкое полуголодное существование на грани жизни и смерти. А сейчас я будто вновь родился и впервые ощутил радость жизни, радость бытия.
Не помню, когда и как оказались мы с Таней на лавочке маленького скверика, сидящими вполоборота друг к другу. Я держал ее руки в своих руках.
— Танюшка хочет услышать от Павлушки, когда он будет теперь в городе? — с игривой интонацией спросила она.
— Затрудняюсь ответить, Танюша. Хотелось бы как можно быстрее увидеть Павлушке Танюшку. — Улыбаемся.
— Наверно, надо скорее написать новую повесть или рассказ, чтобы была причина для увольнительной в город. О чем теперь писать?
— О первой любви — лирика в газете тоже нужна, а еще о сыпном тифе и счастливом выздоровлении.
Мы еще долго разговаривали. Потом она проводила меня на восьмичасовой автобус, и, переполненные нежностью друг к ДРУГУ, мы поцеловались на прощание, как очень старые знакомые.
По просьбе Тани и главного редактора газеты я все свое свободное время занимал творчеством — писал рассказ о моей первой любви, настоящей, романтической.
Началось это в 1937 году, когда мы, я и моя однокурсница Мария, учились в Московском лесотехническом техникуме на станции Правда Ярославской железной дороги. Техникум занимал большую территорию, на которой располагались лесной участок, лесопарк искусственного насаждения, стадион, клуб, спортивный зал, учебный корпус, 4 двухэтажных корпуса общежития, столовая, подсобное хозяйство, механические мастерские. С первых же дней учебы я начал активно участвовать во всех видах общественной жизни — в драматическом коллективе, в духовом и джазовом оркестрах, в кружке изобразительного искусства. Духовым оркестром руководил один из моих лучших друзей — Саша Шаров, который уже отслужил в армии (в духовом оркестре наркомата обороны). Оркестр был очень известным на станции Правда и, как было принято говорить, постоянно
«халтурил» — обслуживал вечерние танцы в домах отдыха (а их на Правде было 5 или 6), похороны в близлежащих деревнях и селах и т. д. Студенты-оркестранты зарабатывали на этих музыкальных «халтурах» больше, чем потом, работая лесоспециалистами.
Вообще условия жизни в этом техникуме были намного лучше тех, в которых жили студенты всей страны: недорогое питание, хорошие условия для занятий спортом, бесплатный просмотр кинофильмов три раза в неделю. Библиотека техникума, кроме специальной, лесотехнической, имела много художественной литературы и разных журналов. Педагогический состав был высококвалифицированным и сильным по своему культурному развитию. Все педагоги жили здесь же, поблизости, в так называемом педагогическом поселке техникума. Треть педагогов-мужчин были кадровыми офицерами царской армии. В 1938—1939 годах многие из них были репрессированы.
На первом и втором курсе мы, студенты, были еще просто детьми, ведь в середине 30-х годов не было той сексуальной революции, которая охватила земной шар в конце XX столетия. 14—15-летние свое свободное время проводили за обычными тогда занятиями: спорт, художественная самодеятельность, музыка, чтение книг, экскурсии и т. п. Конечно, начинались уже уединенные прогулки по нашему лесопарку с сидением допоздна на многочисленных скамейках. Зимой, по этому же парку — лыжные прогулки или в клубе танцы после последнего сеанса.
Участвуя почти во всех общественных делах техникума и не расставаясь с гитарой (кроме учебного времени), я постепенно стал желанным гостем любой компании. Кроме того я, как уполномоченный студенческого коллектива по распространению театральных билетов, каждую неделю ездил в Москву, в Центральную студенческую театральную кассу, за билетами и имел за это еженедельный пропуск на два лица на дневной спектакль в воскресенье в любой театр Москвы.
И вот в это бурное студенческое время начались у меня лирические взаимоотношения с одной из самых красивых девушек техникума, моей однокурсницей Марией. Такое мнение о ее красоте было не только у меня. Это открыто признавали и все ее друзья, а втихаря и недруги. Ухаживали за ней все модные и видные парни техникума. А в конце четвертого курса, когда Мария из хорошенькой девчонки превратилась в настоящую русскую красавицу с длинной косой, из которой иногда она сооружала на голове подобие короны, оторвать взгляд от нее
было невозможно. Если около глаз и губ появлялись еле заметные морщинки и она начинала улыбаться, — человек очаровывался, а уж когда полные, нежные, красивые губы приоткрывались и обнажали жемчуг ее зубов, белых и блестящих, то был полностью покорен ее красотой!
У меня с Марией еще с первого курса установились полудетские-полуюношеские взаимоотношения: то дружба, то грызня, то помощь в уроках, то злость друг на друга по разным пустякам.
В начале третьего курса при нашем клубе организовался кружок модного танца, куда я, конечно, тоже записался. Руководить этим кружком приезжала пара преподавателей модного танца из Москвы. Они сами составляли пары, строго подбирая их по росту — партнерша должна быть на полголовы ниже партнера. Редким, очень уж влюбленным друг в друга парам разрешалось заниматься в кружке с нарушением разницы в росте.
Моей партнершей по указанию руководителя оказалась Таисия Афанасьева с нашего же курса, но из параллельной группы. Вот эту свою партнершу я и возил по воскресеньям в разные театры Москвы. Приезжая в общежитие, она с упоением рассказывала подружкам о спектаклях и операх. Так продолжалось несколько месяцев, за которые моя партнерша Таисия стала такой завзятой театралкой, что все ей завидовали, а она, уже действительно зная репертуар московских театров, давала советы — куда пойти и что смотреть или слушать.
Имея приличный заработок от оркестровых «халтур», я купил гитару, и мои лирические песнопения имели постоянно растущий успех. Перед женским праздником 8 Марта курсы модного танца заканчивали обучение, и был устроен конкурс для всех двадцати пар. Каждая пара должна была пройти по два круга в пяти танцах: вальс классический, вальс-бостон (медленный, плавный), танго, медленное танго, фокстрот. В жюри вошло около десяти человек, которые по пятибалльной системе оценивали каждую пару. Главными судьями были, конечно, педагоги из Москвы, но и местные члены жюри представляли собой значительных людей, которые понимали толк в танцах: преподавательницы русского языка и литературы, немецкого языка, молодой обаятельный историк, представители профкома и комитета ВЛКСМ. Председателем жюри был избран директор техникума Алексей Васильевич Звездов, который сам был прекрасным танцором и на многих студенческих вечерах неоднократно показывал свое искусство. Заседало жюри недолго, минут десять-пятнадцать. Решение объявил педагог из Москвы:
— Первое место — Стась Кислицкий и Ольга Кремнева, второе место — Павел Стефановский и Таисия Афанасьева, третье место — Игорь Родин и Елена Орская. Должен заметить, — продолжал он, — первое место могло оказаться спорным — обе пары танцевали отлично, но... у Кислицкого с Кремневой во всех танцах на лице была улыбка, а Стефановский с Афанасьевой почти не улыбались. Вероятно, у первой пары знакомство давнее, и, танцуя, они наслаждались танцем сами и создавали настроение зрителям. У Стефановского Афанасьева стала партнершей по нашему выбору, и у них не видно личной симпатии, что явно отражалось на их лицах — они все время были серьезными. В танце всегда надо улыбаться — да и вообще в жизни. Улыбка украшает человека.
Ольге Кремневой надели на голову золотую корону, Таисии Афанасьевой — серебряную.
И вдруг в танцевальный круг вышел директор техникума Алексей Васильевич и, обращаясь ко всем присутствующим, сказал:
— Дорогие девушки и юноши! Воодушевившись вашим замечательным танцевальным конкурсом и вспомнив свою молодость, я решил осуществить внеконкурсное выступление. Среди вас у меня нет постоянной партнерши, да и курс обучения у таких замечательных мастеров я не проходил, но если партнершей становится девушка, любящая танцевать и хорошо чувствующая намерения партнера в танце, то танец получится отличным. Поставьте мне вальс-бостон, а я выберу партнершу.
Почти все места первого и второго ряда занимали девушки. Алексей Васильевич осмотрел всех из центра круга, потом обошел по кругу всех сидящих и, остановившись против Марии, протянул ей руку:
— Ну-ка иди ко мне, русская красавица!
— Ой, Алексей Васильевич, а если я не смогу и только опозорю вас?
— Сможешь, сможешь! Я по глазам вижу. Ты должна быть умной и послушной ученицей-партнершей. Давай твою правую ручку, клади ее на мою ладонь, а левую клади на мое правое плечо. Выпрями свой позвоночник, приосанься. Не обнимать левой рукой, не прижиматься к партнеру — так, знаю, положено и так учили здесь.
Зазвучал вальс-бостон, и они буквально поплыли по кругу. Торжественно, красиво, грациозно. Хорошо, что Мария была на
каблуках — и то на голову ниже партнера оказалась. Все смотрели с удивлением, вниманием, восторгом.
Музыка кончилась. Алексей Васильевич подвел партнершу за руку к ее месту, опустился на одно колено, поцеловал ей руку и посадил на место. Буря аплодисментов наполнила зал. Алексей Васильевич поднял руку, останавливая аплодисменты. Когда стало тихо, он спросил:
— Все видели?
— Да! — ответ хором.
— Все поняли?
— Да!!! — еще громче ответ. Дождавшись тишины, он громко сказал:
— Вот, юноши! Такими галантными кавалерами вы должны быть со своими девушками. А с такой партнершей-красавицей затанцует и медведь. Ясно?!
— Ясно!!! — заревели все, и буря аплодисментов потрясла зал. Мы все любили и уважали нашего директора. Он был строг в меру, но справедлив, по-отечески добр и всегда приветлив.
За этот вечер-конкурс я (с помощью директора техникума) как-то по-новому увидел Марию. Увидел ее красоту, ее способность держать себя просто и возвышенно. Невольно исчезли сами собой наши прежние полудетские взаимоотношения.
После окончания вечера танцев я с друзьями еще некоторое время музицировал с гитарой на крыльце женского общежития, выполняя просьбы исполнить некоторые модные в то время песни. Проходя мимо, Мария остановилась и довольно язвительно заметила:
— Что же ты, лауреат, не улыбался? Получил бы золотую корону для своей возлюбленной.
— Вот потому и не улыбался, что она не возлюбленная, а назначенная для прохождения курса обучения. Была бы ты на полголовы ниже и была бы моей партнершей, я б не только улыбался, а... хохотал бы во все горло... от радости.
— Ты что, научился комплименты говорить? Я за тобой этого не замечала, раньше ты все дерзости да грубости адресовал мне.
Раньше мы были полудети, поэтому и ругались, и чуть ли не дрались. Помнишь, на первом курсе я случайно наступил на твой белоснежный тапочек, а ты рассвирепела, как пантера, и, схватив меня за ухо, дергала его, приговаривая: «Вот тебе, вот тебе, вот тебе!» Ухо мое горело, как в огне. Потом ты еще заставила и тапочек твой вытирать, вдоволь насмеявшись надо мной. Помнишь?
— Не помню. Насмешек не помню.
— Ишь ты, «не помню»! Я помню! Надрав мне ухо, ты поста вила ногу мне на колено и приказным тоном заявила: «Вытирай носовым платком, да чтоб платок был не грязнее моих тапочек!» — «Да чистый он, свежий и душистый». — «Знаю, какой душистый. Небось тройной одеколон». — «Нет, не тройной, а «Ландыш»!» — «Если «Ландыш» — вытирай, только аккуратней и нежней». И я вытирал. Аккуратно и нежно. Левой рукой держал твою ногу за щиколотку, а правой вытирал.
— И ты все это помнишь, лауреат? Почему?
— Не знаю. И плохое, неприятное помню, а уж если что приятное, вроде истории с твоими тапочками, тем более помню прекрасно.
— Так тебе было приятно тогда?
— Конечно.
— А почему мне тогда ничего не сказал?
— Стеснялся.
— А теперь вспоминать и рассказывать не стесняешься?
— Нет. Теперь и ты стала какой-то другой, повзрослела, похорошела. Особенно этот танец твой с Алексеем Васильевичем прямо преобразил тебя. И я, пожалуй, в Большой театр повезу теперь тебя!
— А как же партнерша?
— Курс обучения закончен, естественно, и контракт на партнерство закончен. Начался антракт. В антракт мы и поедем с тобой в ГАБТ. Согласна?
— Надо подумать. У меня назначенных партнеров нет. Я их выбирала сама. Но подумать надо, предложение твое заманчиво.
— Ну, думай! Ночь твоя, а на заре — помнишь «Девушку и Смерть»? — завтра дашь ответ.
— Договорились! — ответила она с усмешкой.
В воскресенье в ГАБТ мы не попали, но зато во МХАТе смотрели «Воскресение» с Качаловым от автора, а Катюшу Маслову играла Еланская. В антракте, как-то неожиданно мы оказались в буфете, где с удовольствием угостились эклерами с крем-содой.
По дороге в техникум я что-то все время рассказывал и серьезное, и смешное. Мария улыбалась, а иногда громко смеялась, что вскоре было замечено всеми пассажирами вагона электрички. Народу было немного, и перед нашим выходом на станции Правда одна веселая компания бросила нам:
— Ну что, красавцы, медовый месяц?
— Нет! — с улыбкой ответил я. — Пока не медовый, а театральный!
По дороге от станции до техникума Мария больше молчала, потом серьезно спросила:
— А почему ты в вагоне бросил этой веселой компании фразу: «Пока не медовый»? Что значит «пока»? Ты что, собираешься проводить со мной медовый месяц?
— Пока... медовый не собираюсь. А театральный, как я и в вагоне сказал, мы сегодня с тобой начали с замечательного мхатовского «Воскресения». И мы начали с тобой не месяц, а год. Примерно через год с небольшим у нас с тобой кончится «контракт» с нашим замечательным техникумом и... может быть, будет медовый месяц, а может быть, разойдемся, как в море корабли, разлетимся птицами по белу свету. У каждого человека своя судьба, и куда она забросит, никто не знает. Во всяком случае, повторяю, сегодня мы с тобой начали театральный год, и он, конечно, многое определит в наших с тобой отношениях. Еще хочу просить, чтоб ты не сердилась на то, как я тебя величал на первом курсе. Ты помнишь?
— Нет, не помню. Что-то было обычное и простое.
— Я тебя часто называл «Машка-Маруська», а ты меня — «Пашка-замарашка»: я вечно был чем-то испачкан — то масляными, то акварельными красками, так как я помогал оформлять еженедельную стенгазету техникума и подхалтуривал в домах отдыха разными малярными работами. Теперь я буду величать тебя романтично — Мара, Марочка. Хочешь?
— Хочу. Действительно романтично — Мара! Мне нравится. Ты знаешь, лауреат Пашка-замарашка, тебя я тоже буду величать, как ты выражаешься, романтично. Хочешь?
— Интересно, как можно Павла звать романтично? Меня друзья все больше величают: Павел, Павло, Павлуха — иди сюда, дам тебе в ухо!
— Нет, нет, они прозаичны, а мы-то с тобой романтики. Ты для меня теперь будешь Пауль!
Мы засмеялись и остановились около скамейки, уже вблизи техникума, в нашем парке, где нами же, студентами, было установлено много скамеек для гуляющих парочек.
— Давай посидим в нашем парке. Мы ведь теперь романтики. Отдалимся от суеты, от повседневных забот, тем более что как многие утверждают: студенческие годы — самые лучшие годы жизни. Ты согласен, Пауль? — с интригующей интонацией и чуть насмешливо спросила Мария.
— Ты знаешь, Марочка, все относительно. Смотря относительно чего идет сравнение. Ну, вот, например, есть понятие, вернее чувство человеческое, — счастье. Оно ведь очень разно образно. Есть счастье спортивных успехов или счастье наслаждаться изумительной музыкой, от которой в глазах появляются слезы. Есть счастье материнства, которое обязательно бывает у настоящих, достойных женщин. Есть счастье... обжорства. Есть такие люди и среди мужчин, и среди женщин, которые только и мечтают хорошо и вкусно пожрать. Но есть счастье самое главное — это счастье любви! Взаимной, вплоть до самопожертвования, счастье любви мужчины и женщины друг к другу. И эта любовь, и это счастье тоже бывают разными. Ну, например, встречаются парень с девушкой, знакомятся где-то — у друзей, на танцплощадке, на свадьбе или вообще в трамвае, автобусе, в метро, — и у них начинается продолжение этого знакомства. Перечислить все это трудно. Они больше узнают друг друга, бывая вместе в разных местах, и симпатия у них переходит в любовь, в потребность постоянно видеть друг друга, быть всегда вместе. И чем дольше это совместное бытие продолжается, а доверие и преданность увеличиваются, тем сильнее становится любовь и больше счастья. Настоящая любовь, настоящее счастье! А бывает так: встречается пара — иногда молодых, иногда постарше, иногда и в возрасте. Переглянулись. Искра из глаз в глаза промелькнула. Молния блеснула. Кровь забурлила. Сердце застучало чаще. Взялись за руки. Воспламенились и быстро охладели. Разошлись — и никогда потом не встречались. Это любовь? Животная похоть. Да и не у всех животных так. У них, у животных и птиц, — свадебные игры, пляски, песни. Когда глухарь или тетерев токует весной, призывая подругу для продолжения рода, он в своем любовном пении забывает все и не слышит ничего, хоть руками бери его.
— Откуда ты это все знаешь? Твоя жизнь только начинается, а ты рассуждаешь, словно прожил больше половины ее?
— Марочка, можно и до старости дожить и дураком остаться, а можно и в молодости успеть набраться ума. Я не хочу бахвалиться перед тобой, что я ах какой умный. Это никому не нужно. Но прочитал я уже порядочно. И это все в мозгу накапливается. Только Пришвин да Тургенев о лесных делах, о зверях, о птицах написали, Бог знает сколько. Конечно, Гегеля и многих других философов и мудрых людей я не изучал, но Станиславского прочитал всего, а у него столько умного, столько интересного и поучительного, что невольно в башке многое остается. А в ре-
зультате начинаешь наблюдать жизнь, по-другому видеть то, чего другие не видят, чувства и ощущения становятся острее и тоньше. Вот, например, с тобой: была Мария, Маруся, Маша, а теперь вдруг — Марочка. Раньше знал тебя как простую деревенскую девчушку, и взаимоотношения наши были просты и естественны. Мы и дружили, и цапались иногда как кошка с собакой. А соприкосновения... Я уж напоминал об ушах своих — как они ощущали твои «прикосновения». А сейчас... Это даже трудно объяснить. Вот ты, приглашая сесть на скамейку, дотронулась пальцами до моей руки. Это же было что-то совсем иное, и мое ощущение от этого оказалось тоже иным. Прикосновение показалось необыкновенно нежным и ласковым, а ощущение от него... сладостное. Ведь это все что-то новое! Никогда раньше не испытанное. Ты меня понимаешь, Map? Честно?
— Понимаю, понимаю, мальчик мой! Ты был мальчишкой, забиякой и часто очень грубым, а сейчас я вижу и чувствую в тебе столько нежности и ласки, которые так и переполняют тебя, особенно сегодня, в этот какой-то необыкновенный день. Еще утром, когда мы встретились в парке, чтобы ехать в театр в Москву, я уже почувствовала удивительную перемену в твоем поведении, в твоем отношении ко мне. Ты как-то запросто взял мою руку, положил ее на свою, и мы пошли по нашему парку по направлению к станции. И хотя это было просто и естественно, но ощущения при этом были не просты. Все казалось возвышенным и даже торжественным. Нежным, обходительным и ласковым. Я бы даже сказала — любовным. Мальчик мой, Пауль ласковый! Ты что, полюбил меня?
Я остановился. Взял ее руки в свои и, близко глядя в глаза — такие красивые, такие блестящие, словно искорки или звездочки на небе темно-синем, — сказал:
— Марочка, красавица моя! Ты хочешь услышать мое признание в любви к тебе? Мы сегодня первый день заговорили с тобой о любви вообще и о наших с тобой взаимоотношениях в частности. Что это? Что произошло в наших отношениях, которые из детских, иногда грубых, дерзких, недружелюбных, пре вращаются в лирические, нежные, прямо романтические? Что это — начало любви или уже любовь? Не знаю. Давай проверим друг друга. Едем в театр. Едем в романтику. Едем в жизнь, и она покажет, подскажет, определит, соединит или разлучит.
И мы поехали в Москву, в жизнь, наполнившуюся для нас романтикой. Сидя сейчас на скамейке в нашем парке, после дня, проведенного в Москве, после мхатовского «Воскресения», мы
уже окончательно поняли, что жизнь наша устремилась в новое русло, где кроме учебы в течение недели будет интересный отдых, заполненный посещением культурных центров Москвы. Не было театра, в котором мы не побывали бы с ней, не было музея или выставки, которые мы не посетили бы. За год, с марта 1937 до марта 1938 года, мы действительно настолько были переполнены всем этим, что студенты техникума (за исключением первого курса) называли нас «московские театралы и искусствоведы». Личные взаимоотношения, полные нежности, поцелуи во время прогулок по парку и танцевальных вечеров после киносеансов наполняли нашу жизнь счастьем. Дальше этих, по сути платонических, взаимоотношений Мара не допускала, уговаривая не торопиться и не спешить до окончания техникума.
В конце марта весь четвертый курс, то есть две группы по 20 человек, был направлен на так называемую преддипломную практику в Архангельскую область. Вся область занимает около 26 миллионов гектар, из них 17 миллионов покрыто перестойными (старше ста лет) лесами, но по качеству они очень ценные — тонкослойные (лето короткое) и упругие. Основная часть заготовленного леса идет на экспорт, большое количество сосны идет на авиастроение. Всем этим лесозаготовительным процессом в области заправлял трест «Северолес», куда мы и прибыли на практику.
Отбором студентов в леспромхозы занимались отдел кадров треста и директоры или главные инженеры ЛПХ, которые были вызваны в трест на областное совещание. Когда уже больше половины студентов было отобрано, вдруг появился сравнительно молодой главный инженер Приморского леспромхоза Михаил Львович (так он отрекомендовался) и громко объявил:
— Кто хочет в сосновый лес Холмогорского района, на родину Михаила Васильевича Ломоносова, прошу подойти ко мне.
Я захотел на родину Ломоносова и подошел к нему. Записав меня, он посмотрел на остальных и опять громко обратился:
— Надо бы еще одного — у нас два участка.
Он стал вглядываться в лица ребят и вдруг, наморщив лоб, остановил взгляд на моей Марочке с ее короной из косы на голове:
— Хорошо бы дивчину! Вот вы, девушка с косой, вы украинка? Как ваша фамилия?
— Ой! Это ведь далеко от города?
— Да нет, недалеко, и рейсовый автобус до Холмогор ходит. Давайте!
— Я уже не мог стоять спокойно. Мысли мчались мрачные, быстрые. Неужели расстанемся на месяц?! И не выдержав, подошел к ней:
— Марочка! На родину Ломоносова. Как интересно-то! Давай записывайся, чего раздумываешь? Больше туда, может, и не попадем никогда!
— Молодец парень! Правильно рассуждаешь. Такой случай раз в жизни бывает! Ну?
В глазах у моей Мары начинают блестеть слезинки. И хочется и колется. Не знает, что делать. Чувствует — момент решающий. А другой-то вариант каков? Где лучше?
— Все, довольно раздумывать. Вам предоставляется лучший вариант области, — заговорил Михаил Львович совсем веселым тоном, — с такой красивой косой и такая нерешительная! Записываю. Марочка — это значит Мария, а фамилия?
— Мачичева, — еле слышно проговорила она.
— Ну вот и хорошо! Подождите меня здесь, я сейчас вернусь. Запишу только в отдел кадров ваши фамилии, и пойдем на автобус. Я уже звонил, чтоб нас встретили на остановке.
Шустрый Михаил Львович ушел, а я подошел к моей Марочке и с удивлением и некоторой обидой стал ее успокаивать — видно было, что она волнуется.
— Что с тобой, Марочка? Почему ты волнуешься? Почему так долго раздумывала? Или ты хочешь целый месяц быть где-то одна? Да одна и не будешь. Почти все группами в два-три человека. Может быть, ты не хотела со мной ехать в один ЛПХ?
— Да что ты, Павлик, милый! Я не знаю, что со мной происходило, какое-то затмение нашло. Все! Уже все решено! Едем к Ломоносову вместе!
Поцеловав меня в щеку, она стала упаковывать свой чемодан. Вскоре пришел Михаил Львович, и мы пошли на автобусную станцию. Народу собралось много, и сидеть сначала пришлось в разных местах, но в пути Михаил Львович договорился с соседями, и остальной путь мы сидели рядом. Дорога была неважной. Зима в области еще держала все в своих объятиях, особенно по ночам, и кочки на дороге давали о себе знать, заставляя автобус трястись и подпрыгивать. Уже стемнело, когда мы сошли с автобуса и пересели в сани-розвальни. На одних санях были мы с Марией, на других — Михаил Львович с председателем профкома, который нас встречал. В каждых санях было по два тулупа. На один, расстелив его на сене, мы уселись, а другим хорошенько укрылись сверху. Санная дорога была ровной и мягкой, без
всякой тряски. Примерно через час мы прибыли на место назначения. Это была деревня Косково на высоком берегу реки Северная Двина. Река еще была закована крепким льдом. В этой деревне размещалось управление косковского механизированного пункта Приморского леспромхоза.
Поднявшись на второй этаж в контору, Михаил Львович представил нас председателю профкома:
— Вот, Аким Савельич! Представляю тебе молодых специалистов, студентов из Москвы, которые будут у нас проходить свою преддипломную практику. Сейчас уже почти полночь, надо организовать для них ночлег, а завтра они направятся непосредственно на лесозаготовительные участки. Прошу тебя, организуй!
— Пошли со мной, ребята. Дайте-ка ваш чемоданчик.
Он взял у Марии чемоданчик, и мы пошли на ночлег.
В середине деревни мы подошли к большому дому с мезонином и вошли в него, сразу почувствовав деревенский уют и запах чего-то испеченного, по аромату вкусного.
— Михайловна! Принимай гостей! Вот приехали к нам из самой Москвы. Молодые студенты-специалисты, на преддипломную практику. Не откажи в ночлеге. Общежитие наше переполнено, а им только одну ночь переночевать, а завтра Михаил Львович направит их на лесосеки (непосредственное место лесоповала-лесозаготовки). Ты всегда выручаешь нас, а профком, сама понимаешь, в долгу не останется. В конце месяца мы всегда аккуратно расплачиваемся.
— Господи Боже мой! О чем говоришь, Савельич? Как можно отказать? Да еще в эту пору-то, ведь ночь на дворе. А уж молодые-то, как в сказке народной — красавчики румяные. Коса-то у девицы похлеще, чем у наших девок. Чтоб в Москве такую косу сохранить — это редкость! Парень как сокол ясный: глаза светлые, добрые. Хороший будет человек. Расхвалила я вас. Разболталась. Ничего не поделаешь — такой уж я человек. Встречу нового кого — сейчас же в глаза и выскажу ему свое мнение. Не всегда это хорошо, и не всегда это добром кончается. Помнишь, Савельич, ты как-то тоже в полночь привел переночевать какого-то там контролера, то ли ревизора. Замухрышка весь, вонючий до противности. Начал разуваться — и такая вонь от его ног пошла! Я ему скорей тазик с теплой водой и мылом — ополосните, мол, ноги-то, запотели они. А он, как поросенок, захрюкал чего-то: поняла только, что завтра пойдет в баню на лесосеке и там ополоснется. А баню-то топят только по субботам, он ночевал во вторник, как сейчас помню, стало быть, почти всю неделю
людям противность свою распространял. Ой, разболталась я с вами! Тебя как звать-то, красавица?
— Мария.
— А тебя, добрый молодец?
— Павел.
— Ну, вот что, Машенька и Павлушенька, садитесь-ко за стол. С дороги-то молочка топленого да шанежек свежих хорошо. Знаете, что это за угощение — шанежки? Это наши северные пирожки так зовутся. Угощайтесь, а я приготовлю все ко сну.
— Садитесь, ребята, перекусите с дороги, угощайтесь, — сказал нам Савельич, — завтра я зайду за вами.
Минут через 10—15 вернулась Михайловна.
— Ну как, перекусили, ребятишечки вы мои? Уж не обессудь те, разносолов особых нет, тем более на ночь, а вот топлененькое молочко с шанежками — куда лучше!
— Спасибо, Михайловна! Спасибо! Такого молока, как у вас, не помним, — начали мы благодарить чуть не в один голос. — А шанежки — ну как пирожные!
— Не надо врать-то — пирожные! Не люблю неправду. Пирожки они и есть пирожки, только у нас их называют шанежки, а то пирожные! — с каким-то неудовольствием протянула Михайловна. — Ладно, пошли со мной в горницу. По-вашему это называется «мизанин», што ли-ча?
Мы поднялись на второй этаж. Большая просторная комната. Настоящий мезонин с большим окном на Северную Двину. Дом стоит в самой середине деревни, которая от него в обе стороны спускается к реке, а вся деревня растянулась по высокому берегу Северной Двины. Вид из окна красивый — широкая река и за нею необозримые северные леса.
Михайловна взяла Марию за руку и подвела к углу около входа, который был огорожен занавесками.
— Вот тут, Машенька, небольшой умывальничек. На табурете в ведре теплая вода, под табуретом небольшой тазик. Ножки свои помоете. Вытирайте нижним полотенцем, для ног оно. Одеяльца наши небольшие. Одного на двоих мало. Я положила два, чтоб не перетягивали друг с друга. Все поняла?
— Поняла, Михайловна. Спасибо!
— Ложитесь, отдыхайте. Уже полночь.
Она обняла Мару, поцеловала в лоб, погладила по плечу и ушла.
Мы остались вдвоем. Большая комната. Большое красивое окно, в котором виден молодой месяц. Большая широкая постель
с двумя одеяльцами (лучше бы с одним большим). Мара подошла к окну. Задумчиво посмотрела на месяц. Я подошел к ней, положил руки ей на плечи и прислонился грудью — сердцем своим — к ее спине. Так мы стояли и смотрели на месяц несколько минут, думая каждый о своем, а скорее всего, оба об одном — что дальше?
Я ждал, когда она первая что-то скажет. Она повернулась ко мне, положила руки мне на плечи и, глядя в глаза, спросила:
— Ты все понимаешь? Осознаешь, что происходит? Они, с подачи Савельича, приняли нас не только как молодых специалистов, но и как молодых молодоженов.
— Понимаю, Марочка! Обстоятельства складываются так, что независимо от того, хотим мы или не хотим, нам предстоит плыть с тобой в одном потоке. Ни назад, ни в сторону повернуть невозможно. Наша лодка, наш кораблик понесет нас с тобой только вперед — по течению этого жизненного потока, в котором мы оказались. Я вижу, ты озабочена, может быть, даже не знаешь, как быть. Отдаться течению или бороться с ним, стараясь вы плыть — но куда? На какой берег мы теперь можем выскочить? Каждый по отдельности? Это значит расстаться. Как сложится судьба каждого из нас? Пока судьба нас с тобой объединяла. Мы тянулись друг к другу. Старались чаще быть вместе. Любовь, почти платоническая, давала нам наслаждение, и теперь судьба- индейка создает новые, прекрасные, романтические условия для жизни. Ведь уже весна, апрель пошел — второй месяц весны, и хотя здесь север, и все просыпается позже, но и солнце уже другое, и птицы поют по-весеннему, веселей.
— Да, ты романтик! Абсолютный романтик! Но пойми, если мы отдадимся в эту ночь друг другу, то завтра и послезавтра физиология человеческих отношений, став неотъемлемой частью нашего бытия, разрушит романтику нашей любви. Быт, обыденность и будничность засосут нас.
— Что ты, Марочка!? О какой будничности ты говоришь?! Моя романтика — это ты. Ты — мой восторг, мое божество. Вот сейчас иди умойся, почисти зубки свои жемчужные — я знаю, ты это ежедневно, как молитву, исполняешь, — умойся, но... ноги сама не мой. Ноги тебе сегодня буду мыть я — твой романтик!
— Интересно, что ты такое придумал? Ноги мыть?!
— Вот именно — пусть будет интересно. Романтично! Сказочно романтично!
Через две минуты Мара выглянула из-за занавески:
— Так, что, действительно, мыть ноги или нет?
— Ни в коем случае! Если помоешь, я их чем-нибудь загрязню, испачкаю и буду снова мыть. Иди сюда, садись на кровать. Сейчас я приготовлю тазик с водой. Не ерзай и не капризничай. Сейчас тебе будет и приятно, и интересно. Не помню, где-то читал, что, если любящий мужчина моет ноги любимой женщине, ей это будет очень приятно, она будет улыбаться, а если ей будет немного щекотно, она будет заливаться смехом, веселым и радостным.
Наполнив половину тазика теплой водой, я поставил его около ее ног.
— Ставь ножки в воду. Ну, как — приятно?
— Ой, не то слово — божественно! Я никогда не испытывала ничего подобного.
Намылив руки земляничным мылом, я стал намыливать ее ногу до щиколотки. Каждый пальчик, ступню. И она закатилась от смеха. Закрыла глаза, откинула голову чуть-чуть назад и, слегка покачиваясь вправо-влево, ахала и охала, приговаривая:
— Боже мой! Боже мой! Что же это такое?
— Это, Марочка, начало обыденности, начало будничности. Страшные времена наступают. Умрем от скуки! Теперь, Марочка, подними ножки над тазиком, пусть вода стечет. Так, хорошо! Поставь ногу мне на колено. Так, вытираем. Нежно. Осторожно. Насухо. Теперь другую. Хорошо. Теперь... Что теперь, Марочка?
— Не знаю... Надо спать! Каждый будет спать под своим одеялом. Это Михална правильно сделала. Все, я ложусь. Завтра встать придется пораньше. Мой ноги и ложись.
Забравшись под свое одеяльце, я увидел, что она собирается спать, даже не пожелав спокойной ночи.
— Марочка! Какая муха тебя укусила? В эту первую великую ночь знаменательной, романтичной весны 1938 года, ты не хочешь сказать «доброй ночи»?
— Чем она великая-то? Ночь как ночь. Все они одинаковы.
— Нет! И ты это знаешь прекрасно. Последние полтора года мы с тобой так сблизились, так привыкли друг к другу. Редкую ночь я не сидел у твоей кровати. Мы целовались, как и твои соседки по комнате, у которых сидели Сережка и Шурик. Уходя от вас, мы все желали друг другу спокойной ночи. И вот здесь, когда мы с тобой одни, вдвоем, ты проявляешь странную отчужденность, и мне непонятно твое отношение ко мне. Если это твое истинное и искреннее желание не быть вместе, то завтра наши жизни поплывут по двум разным руслам. Куда? Сейчас сказать трудно. Все непредсказуемо.
— Слушай, о каких двух руслах с завтрашнего дня ты говоришь?
— Очень простых. Ты ведь не скажешь завтра главному инженеру, что мы спали вместе и что мы муж и жена. Он прекрасно видел и понял, что мы просто однокурсники, и направит нас по своему усмотрению на разные лесоучастки. И будешь ты в далеком лесу среди мужиков-лесорубов под постоянным контролем, вниманием и опекой этого Михаила Львовича.
— Нет, нет, нет, Павлуша, никуда я без тебя не поеду. Что ты еще придумал?!
— Это не я придумал. Так может получиться... Ну что с тобой происходит, Марочка? Сладкая ты моя, любимая до безумия! Скажи скорей.
— Не знаю, не знаю! Что со мной? Что-то странное, необъяснимое. Чего-то боюсь, почему-то страшно все. Никогда такого не было.
— Так куда мне ложиться? На пол?! — строго спросил я.
— Нет-нет, на пол не ложись. Иди сюда, ко мне. Обними меня. Дай я положу голову тебе на грудь и успокоюсь. Скорей, скорей.
Минут семь лежали мы в каком-то забытьи. Она лежала на моей груди, а ее рука лежала на моем сердце. Наши маленькие одеяльца тоже... объединились. Пальцы моей ноги начинают касаться панбархата ее ступни. Господи! Какие сладостные ощущения!!! Тело мое напряглось. В голове начинает туманиться.
Несколько мгновений, и мы сливаемся в одно существо. Одно-единое, хотя бьются два сердца!..
Утром, уже светло, сквозь сон слышим:
— Ты подожди, Савельич! Не шуми. Может, еще спят? Ну, конечно, спят. Как два голубка. Розовые. Небось, умаялись за ночь-то. Пусть еще полчасика поспят. Господи! Какое же это счастье — молодость и любовь!
Они тихонько спустились вниз, а мы замерли, еле дыша. Вскакивать сразу нельзя — мы же спали, не надо показывать, что мы слышали слова Михайловны. Через две минуты мы встали, зашумели (не очень громко), громыхнули чем-то и спустились вниз.
— А, проснулись, голубки? Как спали-ночевали?
— Ой, Михайловна! — начал я. — Спали-ночевали как в царских хоромах. И тихо, и мягко, и уютно. Никогда в жизни не было такого блаженства, как в вашей горнице.
— Да ты, я вижу, говорун, за словом в карман не полезешь. А ты, Машенька, что скажешь?
— Тетя Михайловна, а разве можно еще что-нибудь добавить к словам этого «говоруна»? Скажу только, что с ним согласна, а добавить придется, он этого не сказал, — спасибо вам огромное от нас обоих. Мы так хорошо нигде не ночевали.
— Садитесь теперь к столу — кашки пшенной на молоке и опять шанежки с топленым молочком. Ешьте хорошенько, а то когда и где теперь обедать придется?
Вскоре пришел Савельич, и мы с ним пошли в контору мехлесопункта.
Михаил Львович уже ждал нас в кабинете начальника МЛП.
— Как отдохнули, студенты?
— Нормально, — ответил я.
— Ты их куда определил, Савельич?
— К Михайловне. Ясно дело. Лучшего-то у нас ничего нет. Общежитие переполнено.
— Как к Михайловне? — удивленно и довольно строго спросил Михаил Львович. — У нее же только горница. Вы в горнице спали?
Он уставился на нас, подняв брови.
— В горнице, конечно! — опять я отвечал.
— Подождите, подождите! Вы что, муж и жена? Когда я записывал вас в «Северолесе», вы вроде не были мужем и женой. Ничего не понимаю!
— Не были, а теперь муж и жена!
— Ну, дела! Переспали у Михайловны и стали мужем и женой? А как же свадьба, загс? У нас здесь загсов нет.
— Свадьба была в Москве, еще на третьем курсе, а загс будет, когда дипломы получим. Да и какое это имеет значение для нашей практики?
— А значение простое. У меня здесь два самостоятельных лесоучастка, и мне надо на каждый участок по одному практиканту.
И тут вступила в разговор Мара:
— Михаил Львович, милый! Не разлучайте нас. Давайте мы поработаем две недели на одном участке и две недели на другом. Будут и овцы целы, и волки сыты. — И она так улыбнулась ему, что он заерзал на стуле.
— Ну и Машенька! Прямо по Пушкину, — улыбаясь, ответил он.
— По Пушкину? А как по Пушкину, Михаил Львович? — продолжала Мара, с улыбкой глядя ему в глаза.
— А помните в сказке о попе и Балде: «Ум у бабы догадлив, он на всякие хитрости повадлив»? А Машенька, хотя и не баба еще, а девчушечка, но ум у нее догадлив. Ладно, вы мне оба нравитесь, и хоть для производства это неразумно — не буду вас разъединять. Поезжайте вместе в 54-й квартал. Скоро оттуда прибудет состав с лесом, и после разгрузки вы с этим составом уедете. Савельич! Организуй все. Здесь с отправкой и там, на участке, с устройством практикантов. Я думаю, им надо отгородить в конторе одеялами наподобие комнаты. Контора там большая, места много. Контора работает с девяти до шести. Они в это время будут уже на лесосеке бракеровать экспортный лес. Обговори все подробности с начальником участка, а я ему еще позвоню в обед. Завтра я уеду в леспромхоз, но через недельку наведаюсь к вам.
Как и рекомендовал Михаил Львович, на участке Савельич организовал наши бытовые условия, а после работы на профсоюзном собрании в столовой сделал информацию о задачах на весенний период и представил нас, студентов-практикантов, пожелав успешной практики и работы.
Медовый месяц — апрель, полный солнца, соснового воздуха и лесных птичьих голосов промелькнул, как падающая звезда с неба. Заключительным аккордом этой весенней лирической сказки 1938 года была неделя с 30 апреля по 5 мая, которую мы прожили в горнице-мезонине у Михайловны. Эта неделя была необычна еще и тем, что 1 Мая, международный праздник солидарности всех трудящихся, совпал с международным праздником всех православных христиан — Пасхой. А тут еще к вечеру 1 Мая на Двине послышался сильный шум и треск — река тронулась. В верховьях Двины, под Котласом и в других местах, где потеплело раньше, лед уже тронулся и давил вниз по течению все сильней и сильней. Льдины откалывались, вздымались ввысь и, падая, раскалывались на новые льдины. Весь высокий берег реки, на котором стояла деревня Косково, был заполнен людьми, которые праздновали сразу два праздника. Все были навеселе — к двойному празднику готовились давно, и браги было приготовлено с излишком. А брага эта — бражка, как ее называли люди, была и сладка, и градусна. Стаканчик выпьешь — и враз повеселеешь, и веселье это было действительно всенародным. Детвора бегала без остановки, с детворой и собаки, а их много здесь, мчались взад и вперед с постоянным громким лаем.
В наших отношениях с Марой появилось что-то новое. Вероятно, мы уже, как говорят, приелись друг другу. Ведь целый
месяц, каждый день одно и то же. Пребывание в лесу стало надоедать, время тянулось медленно, а дни становились все длиннее. Если после веселой, разнообразной московской жизни новая лесная идиллия захватила нас в свои объятия, то теперь жизнь стала скучной, однообразной, потеряла свою романтичную новизну и прелесть. Наши отношения утратили возвышенность, романтичность и жертвенность. Любовь заменила ежедневная физиологическая потребность.
Через несколько дней мы приехали в Москву и, пересев с пассажирского поезда «Архангельск—Москва» на пригородную электричку «Москва—Загорск», с радостью сошли с электрички и оказались в родном техникуме.
Жизнь вернулась в старое русло. Встречи с друзьями, разговоры, беседы, и т. д. Однако наши отношения с Марой по-старому уже не складывались. Все пошло сикось-накось. Встречались мы теперь только на подготовительных лекциях к госэкзамену. Она постоянно была занята чем-то или кем-то. Потом на десять дней уехала к матери, которая сильно болела. Однажды я взял ее под руку и увел в наш парк.
— Марочка, надо поговорить. Что происходит? Ты стала со всем другой. Чуждаешься меня, избегаешь. Скажи мне, что с тобой и что делать мне? Если нашей любви пришел конец, надо об этом прямо сказать. Я вижу, что ты охладела ко мне. Навязываться не буду, хотя мне невыносимо больно.
— Павлушенька, милый, хороший, ласковый! Я не знаю, что со мной. Мне ничего не хочется. Скорей бы сдать госэкзамены и уехать к маме. Больше я ничего не хочу. Ты всегда был добрым, отзывчивым, ласковым и нежным. И таким останешься в моем сердце навсегда. На всю жизнь. Не сердись на меня, прошу. Что будет дальше — ничего не могу сказать!
Это был наш последний разговор. Сдав экзамены, она сразу уехала к матери, а я, как только приехала комиссия Главного управления кадров НКВД СССР, чтоб отобрать 10—15 сильных, здоровых ребят для работы в лесных лагерях, тут же дал согласие. Получив подъемные, железнодорожные, попрощавшись с братом, который был студентом Центрального института физкультуры, уехал на ДВК в Юго-восточный лагерь, о котором я уже рассказывал в предыдущих главах.
ОКОНЧАТЕЛЬНАЯ ПОДГОТОВКА К ПЕРЕБРОСКЕ В СССР
Создание особой разведываетльно-диверсионной группы
СОЗДАНИЕ ОСОБОЙ
РАЗВЕДЫВАТЕЛЬНО-ДИВЕРСИОННОЙ ГРУППЫ
На построение и проверку я вышел в своей старой поношенной форме, а мысли были новые, возникшие сегодня так неожиданно и радостно. Моя новая парадная форма висела на плечиках на складе у каптенармуса.
За полчаса до построения меня нашел мой напарник по Ладоге Володя и рассказал, что в школе старый курсант, уже побывавший на каком-то задании-проверке, Михаил Денисов, по кличке Дубравин, подыскивает людей в какую-то особую разведывательно-диверсионную группу. Нужны ему двое хороших радистов, шофер и кочегар (по довоенной специальности). Радистами он хотел бы взять нас — как хороших, надежных и прошедших уже определенную проверку.
На следующий день после обеда, в так называемый час сна, мы встретились с Денисовым-Дубравиным, и он посвятил нас в задуманную им разведывательно-диверсионную операцию, которую должна выполнить возглавляемая им «особая» группа. До войны Денисов окончил энергетический техникум в Архангельске, работал энергетиком на ТЭЦ, которая дает энергию на многие заводы Архангельской области, и в том числе на завод, изготавливающий подводные лодки для Северного военно-морского флота. Идея Денисова состояла в том, чтобы, устроившись работать на ТЭЦ вместе с кочегаром из этой «особой» группы, вывести ТЭЦ из строя всерьез и надолго. Эту идею он изложил в своей докладной на имя фрегатен-капитана Целлариуса, который одобрил ее и разрешил подбирать людей из курсантов школы.
Целлариусу эта идея понравилась еще и потому, что сам он был морским офицером (капитан первого ранга), и подчинялся
он тоже морскому офицеру, адмиралу Канарису, возглавлявшему всю немецкую военную разведку Абвера. Ослабив советский флот в Баренцевом и других северных морях, Абвер сразу усилил бы действия немецкого флота, особенно подводных лодок, которых в северных морях у немцев было уже несколько флотилий, так как если раньше планом Гитлера предусматривалась молниеносная война с захватом и Москвы, и Ленинграда уже в 1941 году и морскому флоту на севере не планировалось много операций, то теперь, в 1942 году, обстановка резко изменилась. С августа 1941 года началась поставка по ленд-лизу помощи Советскому Союзу для борьбы с фашизмом. Помощь эта осуществлялась из Англии, Исландии и США морским путем по Норвежскому, Баренцеву и Белому морям караванами судов с назначением в порты Мурманска и Архангельска. И она была не такая, о которой сообщало наше правительство через свое Сов-информбюро, — будто получено от союзников несколько автомашин «студебеккер», несколько танков, самолетов и продукты питания (мука, консервы). Николай Игнатьевич Виноградов, бывший командующий Северным ВМФ, адмирал, в своих мемуарах сообщает, как все было на самом деле:
«Караван «PQ-17» (так именовались в документах караваны) вышел из Исландии 27 июня 1942 года. В состав его входило 36 транспортов (больших судов). Эскорт составляли 19 боевых кораблей и 2 крупные группы кораблей прикрытия. Еще западнее острова Медвежий (половина пути до Мурманска) по распоряжению английского командования корабли были отозваны, а транспортам было приказано рассредоточиться и добираться до советских портов в одиночку. В результате до Мурманска и Архангельска сумели дойти лишь... 11 транспортов, 25 транспортов немцы потопили. В трюмах этих судов пошло на дно более трех тысяч автомашин, 430 танков, 210 самолетов, почти 100 000 тонн других грузов. Погибло 153 человека. И это все за один день!
А еще раньше, в конце апреля 1942 года, английский крейсер «Эдинбург» в Мурманском порту, взяв на борт 5,5 тонн драгоценного секретного груза, плату СССР союзникам за военные поставки — слитки золота с высшей пробой «9999», отправился во главе конвоя британских кораблей на запад. Но далеко от Мурманска крейсер не ушел: его торпедировала немецкая подлодка. Корабль остался на плаву, но потерял ход и управление. Чтобы ценный груз не достался фашистам, командир конвоя — английский контр-адмирал приказал затопить крейсер. Сорок
лет пролежал «Эдинбург» на дне Баренцева моря. В октябре 1981 года золото вернулось на родину: 2/3 — России, 1/3 — Англии, за исключением платы фирме-спасателю».
Эти факты, свидетельствующие о громадном ущербе, наносимом действиями немецкого подводного флота, были никому не известны.
И Денисов предложил мне войти в его диверсионную группу, которая должна была вывести из строя ТЭЦ, остановить производство подводного флота и ремонт неисправных подводных лодок. Заманчивая задача для немецкой разведки! Но... насколько она выполнима? Этот вопрос я задал Денисову.
— Вот это уже деловой разговор! — ответил он. — Это уже не болтовня пустая, а серьезное обсуждение вопроса. Это мне нравится. А то некоторые, еще совершенно не представляя себе серьезности задачи, говорят: «Давай, Миша, забирай меня отсюда!» Я понимаю, что многие уже хотят что-то делать, а не петь этот надоевший всем гимн о героическом «Варяге».
— Ты знаешь, Михаил, твое предложение не простое, оно и заманчивое, но и трудно выполнимое, опасное. Надо нам с Вовкой подумать, посоветоваться.
— И опять хорошо! Не с бухты-барахты, а подумать! Я только вот что еще хочу сказать: в докладной я не только изложил шефу довольно подробно все, но и сразу поставил вопрос о том, чтобы наша группа была изолирована от общего состава, пока хоть отдельной комнатой, и никаких занятий по расписанию нам не надо. Мы будем обдумывать варианты нашей легенды. Целлариус не только согласился с этим, а даже похвалил за предосторожность и определенную секретность. Договариваемся так: думайте, советуйтесь 24 часа, а завтра, в это же время встречаемся и решаем! Есть только просьба — никому ничего не рассказывать!
Оставшись с Вовкой вдвоем, поразмыслив и обдумав, решили — даем согласие, а дальше будет видно, что делать. Во всяком случае, переброска через линию фронта обеспечена, а уж когда приземлимся на родную землю, сразу решим, что делать — в зависимости, конечно, от места приземления и всей окружающей обстановки. Особенно важно, чтобы в ближайшем населенном пункте был телефон.
Через несколько дней нам было предоставлено другое местожительство. В стороне от главного здания — усадьбы находился небольшой одноэтажный домик, в котором когда-то, вероятно, жила прислуга. До революции усадьба-дворец принадлежала
важному сановнику. В этом маленьком домике было три комнаты и кухня с настоящей русской печью. Кухня пустовала, а в комнатах стояли застеленные кровати. Скорее всего, этот домик служил гостиницей. Пока же его заняли мы — пять человек «особой» группы: Михаил Денисов-Дубравин, Владимир Фомин-Борисов, Петр Борин-Морозов, Алексей Федоров-Абрамов и я. Петр Борин-Морозов был приличным радистом и до войны работал журналистом в газете «Советская Эстония». Находясь в командировке на острове Даго, на третий день войны, 25 июня, оказался в плену — он был в полувоенной форме, и его без рассуждений бросили в лагерь военнопленных. Петя был немногословен, всегда серьезен и задумчив. Волосы у него были подстрижены бобриком, и лицо напоминало мордочку ежика. Иногда мы его в шутку называли «ежиком», но ему это не нравилось, и мы перестали его злить.
А вот Леша Федоров-Абрамов был простым добрым парнем, первоклассным шофером. В автобатальоне он учил солдат-курсантов практической езде на автомашине. В первые же дни войны все автомашины батальона были предоставлены в распоряжение высокого военного и гражданского начальства, а Леша, оказавшись без машины, попал в плен, как и большинство солдат на острове Эйзель и Даго. Лицом он был очень похож на артиста Игоря Ильинского, но юмором не отличался.
Несколько дней мы все, кроме Денисова, перечерчивали карту Архангельска по несколько раз в день, так что могли по памяти ее воспроизвести со всеми достопримечательностями, кроме дальних мелких улиц и переулков. Мы изучили Архангельск, как будто мы родились там и жили всю жизнь, разгуливая каждый день по его улицам. Кроме самого города, вычерчивали его окрестности: Соломбалу, Цигломень, Исакогорку, Бакарицу и др.
Денисов в школе был на особом счету, имел справку-папир о разрешении быть в Таллине ежедневно, и он эту возможность использовал на все сто. Остальные курсанты увольнительные получали два раза в месяц, иногда и один раз, а так как в любых организациях всегда есть нарушители, то постоянно были и взыскания.
Проверка группы в разных школах
ПРОВЕРКА ГРУППЫ В РАЗНЫХ ШКОЛАХ
Наша особая разведгруппа, возглавляемая Денисовым, продолжала самостоятельную работу над своими легендами.
Кроме предполагаемого, по идее Денисова, диверсионного задания, Целлариус передал нам альбомы с фотографиями и характерными рисунками всех кораблей, как военных, так и обычных транспортных судов Советского Союза, Англии и США. При этом было приказано ежедневно не менее десяти раз перечерчивать и перерисовывать эти корабли с таким расчетом, чтобы каждый из нас по памяти мог нарисовать любой корабль или, глядя на безымянный рисунок корабля безо всяких опознавательных знаков и названий, мог точно охарактеризовать корабль (мощность двигателей, водоизмещение, скорость движения и пр.).
После получения этого дополнительного задания по профилю обучения, нашу группу перевезли в другую школу, которая размещалась в бывшей помещичьей усадьбе «Гумна-Мыза» также не далеко от Таллина. В этой школе уже не было обучения всех курсантов по общему расписанию. В основном были две укомплектованные группы — по диверсиям сухопутным и морским. Вся школа жила в более секретном состоянии, но так как общей охраны не было, то по ночам случались частые самовольные отлучки в ближайшую деревню, в которой проживало много хорошеньких эстонских девушек, а парни эстонские в 1940 и 1941 годах были взяты в Красную Армию или вывезены с семьями в Сибирь и Среднюю Азию (так же как и из Латвии и Литвы). Те молодые ребята, которые в 1942 году достигли призывного возраста (а часто и годом моложе призывного), новым эстонским правительством были призваны в эстонские легионы «СС». Короче, эстонские девушки скучали без любви и мужской ласки,
поэтому наши курсанты легко находили подруг и по ночам уходили в самоволку.
Начальство школ, имея определенную информацию от осведомителей, которые существовали всегда в любых армиях, проводило определенные операции с применением карцера для нарушителей режима. Были и случаи возвращения из школ в общий лагерь пленных.
Наш «фюрер» Денисов, как мы его в шутку называли между собой, частенько оказывался в самоволке и получал взыскания.
Вероятно, поэтому или по определенному плану обучения нашу группу через месяц перебросили совсем в другую школу, примерно в 60-ти километрах от Таллина на восток, недалеко от небольшого городка Раквере, в глухой лесистой местности в небольшой деревушке Вихула, опять в старинной помещичьей усадьбе. Обучали в этой школе в основном диверсии и радиоделу. Мы с Володей как радисты больше занимались радиоделом (работа на ключе и прием радиограмм). Диверсионное обучение сначала проводилось теоретическое, в классе: устройство разных мин, взрывателей, гранат, взрывных шнуров и т. д. Потом практические занятия на своем полигоне, где взрывались различные укрепления, заграждения, телеграфные и телефонные столбы (взрывным шнуром столб буквально срезался, как пилой). Каждые две—три недели проводились ночные диверсионные занятия (в поле, в лесу). Ночные занятия наводили ужас на местных жителей.
Начальником школы был майор, которого мы за месяц видели один раз, в день нашего прибытия в школу. Основное командование осуществлял фельдфебель. Занятия проводили инспекторы. Фельдфебель утром проводил построение и проверку, которая начиналась всегда одним вопросом: «Alles gesund? (Все здоровы?)» Конечно, всегда все были здоровы. Фельдфебель очень не любил больных и лечил их обычно сам. Основное лекарство у него называлось «гопки». Если кому-то вдруг нездоровилось, а еще хуже — если кто-то фельдфебелю не понравился (плохо, не четко поздоровался, вяло выбросил вперед руку с приветствием «Хайль Гитлер!»), сейчас же подавалась команда: «Гопки! Шнель, шнель! Быстро!» — провинившийся должен был присесть на корточки, вытянуть руки вперед и подпрыгивать. Бывали случаи, когда провинившийся от переутомления терял сознание и падал на бок. Фельдфебель в таких случаях с омерзением говорил: «Шейзе менш!» (Дрянь человек!). Раньше фельдфебель служил в Берлине, в особом отделе гестапо, в чине обер-фельдфебеля «СС», но чем-то очень не угодил начальству и был
отчислен из войск «СС» с переводом в чине общеармейского фельдфебеля в структуру Абвера. Лицо этого обер-фельдфебеля очень напоминало морду мопса, поэтому невольно возникало ощущение, что он может укусить. Но он не кусал, а мучил всех курсантов своими «гопками» до изнеможения.
Наш «фюрер» Денисов с фельдфебелем не очень ладил, хотя и пытался доказать ему, что наша группа «особая» и что мы должны заниматься своим заданием самостоятельно. Фельдфебель от таких заявлений «русиш швайн» (русская свинья) становился еще злее, и наш «фюрер» невольно становился тихим рядовым. После месячных мучений в этой школе нас перебросили еще в одну школу, которая находилась западнее Таллина, в районе Палдиски — порта Финского залива в местечке Лейтце. Располагалась она тоже в какой-то старинной усадьбе. В этой школе занятий как таковых вообще не проводилось. Она, по сути дела, была штрафным пунктом всех школ Целлариуса. Сюда препровождали из разных школ провинившихся курсантов. Основной задачей школы являлась заготовка дров в находящихся поблизости лесах. В школе имелось три лошади с постоянными конюхами, а курсанты из других школ были бесплатной рабочей силой. Из леса дрова в школу поступали в виде бревен, а в школе был организован цех по переработке бревен в «культурное топливо» — дрова пилили и кололи для печей, каминов и т. п. Ежедневно в 10 часов приезжала крытая грузовая машина, которая загружалась определенным видом дров.
Почему нашу группу перебросили сюда, нам было первоначально непонятно и обидно, но, пообщавшись со многими курсантами, и особенно с конюхами и поварами, мы поняли, что это были своеобразная проверка на дисциплинированность и исполнительность и, конечно, использование в качестве рабочей силы во время этой проверки. В начале апреля 1943 года нашу группу направили в Таллин.
Целлариус. Отставка Денисова-Дубравина
ЦЕЛЛАРИУС. ОТСТАВКА ДЕНИСОВА-ДУБРАВИНА
Город Таллин и его ближайшие военно-морские портовые сооружения до войны являлись главной военно-морской базой Краснознаменного Балтийского флота. После быстрого захвата немецкими войсками всей Прибалтики Таллин по-прежнему остался важным центром многих военно-морских и сухопутных штабов немецкой армии — Северной группы немецких войск фон Лееба, штабов Абвера, гестапо и др. Поэтому и была большая потребность в специальных дровах для особняков с каминами, которую обеспечивала разведшкола в местечке Лейтце.
Нашу группу разместили на территории хозяйственной базы Абвера, которая находилась на одной из окраин Таллина. На этой базе располагались продуктово-провиантские, вещевые, спецтехнические и другие складские помещения. Нам был предоставлен третий этаж одного из домов базы, в котором мы заняли большую комнату с шестью кроватями и комнату-класс с несколькими столами, на которых были укреплены радиоключи и наушники. Территория базы была обнесена забором с колючей проволокой поверху и имела пропускную-проходную на входе и въезде.
Начальником базы был майор (по-русски говорил еле-еле и так же плохо понимал), помощником — эстонец лет 35—40, прекрасно владеющий и русским, и немецким, и финским языками. На первом этаже размещался буфет-столовая (обеды привозили). На втором — служебные кабинеты. На следующий день в половине десятого к нам приехали помощник Целлариуса обер-лейтенант Грандт и незнакомый унтер-офицер по имени Вальтер. Гранят объявил нам, что наше основное занятие — радиодело, прием и передача на ключе, и надо продолжать запоминать все о кораблях (опять привезли альбомы). Грандт выдал нам удостоверения-увольнительные с правом отлучаться по деловым и лич-
ным вопросам до 23.00, предупредив, что лучше увольнением не увлекаться, обо всех знакомствах докладывать письменно унтер-офицеру Вальтеру, который каждый день будет приходить в девять, а уходить по его усмотрению. Всех нас переодели в новую французскую униформу, и мы начали новую жизнь — активную подготовку к возможному заданию.
Наш «фюрер» Денисов, имея уже несколько знакомств в городе, после ухода Грандта и Вальтера сразу же улетучился. Оставшись вчетвером, мы начали обмениваться разными мнениями, особенно о поведении Денисова. Нам уже было известно, что он очень любит выпить, погулять с бабами и что деньги у него не от нашего жалованья, довольно скромного, а от каких-то темных делишек с казенными вещами, которые он неизвестно где достает и, естественно, продает. Два дня «фюрер» наш приходил почти в одиннадцать, и оба раза навеселе.
На третий день он ночевать не пришел вообще. Мы, посоветовавшись, решили с ним резко поговорить или доложить Вальтеру. Но ни говорить с ним, ни докладывать Вальтеру нам не пришлось. В середине следующего дня к нам приехал сам Целлариус и, усадив нас за столы в классе, а сам усевшись за стол преподавателя, повел такой разговор:
— Ваша группа уже несколько месяцев работает самостоятельно, готовясь к выполнению определенного задания. Скажите мне откровенно свое мнение об этом задании. Считаете ли вы его реально выполнимым? Способны ли вы его осуществить? Или оно вам видится туманным и неопределенным? Как каждый из вас видит себя в действии при его выполнении?
— Откровенно говоря, — начал Петя Борин-Морозов, — в голове больше тумана, чем ясного представления, что и как делать. И потом, ведь главным и основным исполнителем плана является Денисов. Это его идея. И он единственный исполнитель, повторяю — единственный! А если с ним что-нибудь случится — ну мало ли что может произойти? Ведь предусмотреть все невозможно. Что мы без него? Пустое место. Поэтому вся операция зависит от одного-единственного человека, а значит, она очень сомнительна. И еще, сам главный исполнитель очень сомнителен. Вот он сегодня не ночевал...
— О нем поговорим отдельно. Чуть позже, — перебил Петра Целлариус. — Вы все согласны с рассуждениями Петра? — обратился он к нам.
— Да! — ответили мы хором.
— Это хорошо! Люди, мнения которых совпадают, называются единомышленниками. Теперь о вашем Денисове. Я уже имел сведения о его недостойном поведении и о поступках, за которые надлежит строго наказывать. Вчера военная комендатура застала его за неблаговидным занятием — он пытался продать казенные военные вещи. Откуда они у него? Будущее покажет. Во всяком случае, я отстраняю его от занятий в вашей группе. Тематика занятий вашей группы несколько изменится, хотя основное для вас троих, радистов, остается прежним — совершенствование передачи на ключе и приема радиограмм.
Группа ваша сработалась хорошо. Мы ее сохраним. Какое будет задание вам, узнаете позже. Но сейчас для вас главным будет самосовершенствование. Что это значит — объясню. Начиная с сегодняшнего дня вы должны работать над собой — научиться быть очень внимательными, наблюдательными, непосредственными, общительными, сосредоточенными, развить до предела свою память — зрительную, слуховую и особенно фактическую, то есть совершенствовать общий комплекс человеческих способностей, необходимых разведчику. Как этого достигнуть? Не просто! Есть много разных способов и приемов для овладения этим комплексом. Вас должны познакомить со всем этим в наших школах, но так как времени на все не хватает, я вынужден сам дать некоторые советы и примеры, чтобы вы по возможности быстрее кое-чему научились в ближайшее время.
Итак, пойдете все вместе в кинотеатр, в первый раз в небольшой кинотеатр, на любой фильм. Задача будет состоять в том, чтобы вы подсчитали или определили общее количество зрителей, в том числе: сколько мужчин, женщин, военных, старых, молодых, особенных (по любому признаку). При этом ни в коем случае не вести никаких записей. И чтобы никто не понял, что вы делаете. Все должно быть просто, естественно. Лучше это делать после окончания сеанса при выходе или при входе. Сразу после этой умственной работы придете сюда и запишете свои данные в специальные тетрадочки, где должны быть зафиксированы: дата, кинотеатр и ваши цифры по вопросам. В первой же записи при сравнении вы убедитесь, что результаты ваши хаотичные, сумбурные и совершенно не совпадают между собой. Но... если вы каждый день по два раза будете делать такие умственные упражнения-записи, то на пятый-шестой день сами убедитесь, что ваши мозги стали «умнее», — записи будут более четкие, конкретные, реальней и ближе к действительности. Войдете в трамвай или автобус — сейчас же каждый из вас в своем
мозгу должен «записать» все о пассажирах по тем же вопросам, и через две-три недели в ваших тетрадочках записи должны быть идентичны, почти одинаковы. Тетради ваши будет просматривать Вальтер, а иногда он их будет отвозить Николаю Петровичу в штаб для анализа вашего «поумнения». В тетрадках это будет хорошо видно. Суздальский должен помнить Николая Петровича, с которым он встречался по приезде от ротмистра из Варшавы. Помните, Суздальский? — обратился Целлариус ко мне.
— Конечно, помню, господин капитан.
— Кстати, Суздальский! Ваша новелла — или это документальная повесть? — об Ирине, которая опубликована в газете «Северное слово», — вы ее когда написали?
— В школе в Кейла-Иоа. Там Григорий Сергеевич требовал, чтобы каждый курсант на его уроке рассказал что-нибудь самое интересное, а когда я начал рассказ об Ирине и было ясно, что его быстро не расскажешь, он предложил мне изложить его в письменном виде. Когда я написал все, он отвез мою рукопись в «Северное слово», а дня через три мы с ним вместе были в редакции, где меня попросили написать что-нибудь еще.
— Вы еще написали? О чем?
— Теперь это лирический рассказ о моей первой любви, когда мне было двадцать лет.
— Вы в редакции с кем-нибудь знакомы?
— Особенно ни с кем. Было общее знакомство за столом в кабинете главного редактора. Правда, когда мы с Григорием Сергеевичем уходили, нас провожала очень симпатичная девушка Таня. Григорий Сергеевич куда-то торопился и быстро покинул нас, а мы остались вдвоем, и она знакомила меня с городом.
— Таня? А фамилия ее известна? — спросил Целлариус.
— Нет, — ответил я. — Фамилией я не интересовался, да и как-то неудобно с первой встречи спрашивать фамилию.
— Пожалуй, ты прав. Эта Таня — небольшого роста, полненькая, с очень красивым лицом, правильно?
— Да, она небольшого роста, и лицо ее действительно не обычно красиво. Царственно красиво.
— Молодец, Суздальский! Эта Таня имеет фамилию Изба. Семью эту я хорошо знаю. Особенно интересна мать Тани — Вера Сократовна, потомственная прибалтийская баронесса из рода Врангелей. Если у тебя с Таней будет дружба — это хорошо. Она обязательно представит тебя своей матери, и ты увидишь, что я прав. Вера Сократовна в беседе с тобой это докажет. А насчет царственности лица Тани ты прав. Недаром еще в школе
она в любительском спектакле играла русскую царицу Екатерину II Великую, которая, до того как стать русской царицей, была немецкой принцессой Софьей-Фредерикой-Августой. Я вижу, ты немного и психолог, судя по твоей повести об Ирине и мнению о царственности лица Тани. Я, кажется, с вами заговорился. О! Время летит. Вы поняли, что я вам сказал о тренировке своих мозгов?
— Так точно, господин капитан.
— Работайте. Ежедневно. Настойчиво. Не жалея сил. Они у вас пока восстанавливаются легко.
После ухода Целлариуса мы некоторое время обсуждали создавшуюся обстановку, из которой явствовало, что мы теперь хоть и особая группа, но, во всяком случае, не диверсионно-разведывательная, а, скорее всего, просто разведывательная. Диверсионные дела вообще нам всем были не по душе. Учитывая, что основное в нашей подготовке теперь внимательность, память, наблюдательность и что-то связанное с морским флотом, как военным, так и гражданским, мы пришли к выводу, что задание будет заключаться в том, чтобы мы наблюдали за чем-то или кем-то, хорошо все запомнили и потом в радиограммах передавали в немецкий радиоцентр.
Короткое счастье перед переброской
КОРОТКОЕ СЧАСТЬЕ ПЕРЕД ПЕРЕБРОСКОЙ
На второй же день я привел себя в наиболее опрятный вид, после бритья надушился приличным одеколоном и отправился в редакцию «Северного слова».
Встретили меня все работники редакции очень приветливо. Я хотя и не знал никого, но все встречающиеся с улыбкой здоровались со мной. Вероятно, всем стало известно, что именно я и есть «молодой русский писатель» (так меня разрекламировала газета). Русский, во французской форме с нашивкой русского царского трехцветного флага на левом рукаве. Второго такого автора, наверно, не было до меня в редакции «Северного слова». В приемной находились два человека: ответственный секретарь редакции — пожилой, седенький, небольшого роста, на вид «старичок-угодник», но с очень умными, проницательными, глубокими и необыкновенно приветливыми светлыми глазами, и Таня. Когда я вошел, они вместе смотрели какую-то рукопись. Увидев меня, они приветливо улыбнулись.
— Ба, наконец-то! Где же вы пропадали? — первая заговорила Таня. Она не подошла, а рванулась ко мне, обняла как брата и поцеловала в щеку.
— Вы не сердитесь, что я так, несколько фамильярна с вами? Вы у нас второй раз, а ощущение, будто вы родной. Правда, Василий Иванович?
— Да, да, вы правы, Танечка! Впечатление такое, что мы давно с ним работаем. К слову, вы принесли что-нибудь? Вы обещали о первой любви и о минутах ожидания смерти от сыпного тифа.
— Принес. О любви. О смерти потом. Любовь ведь побеждает смерть!
— Да, так охарактеризовал ваш вождь всех народов Сталин сказку Горького «Девушка и смерть». Он поставил ее даже выше «Фауста» Гете. Хотя, по-моему, это сомнительно. Над «Фаустом» Гете работал 59 лет. Начал в 1772 году, будучи молодым, а закончил в 1831 году, за год до своей смерти. «Фауст» является вершиной творчества Гете! Давайте-ка вашу «Любовь», я мельком пробегусь по ней, почерк у вас разборчивый, Таня потом перепечатает. А сами погуляйте, сходите в кино, там какой-то комедийный фильм, хвалят все.
Когда мы вышли на улицу, Таня взяла меня под руку и с некоторой капризностью в голосе сказала:
— До чего хитрый этот Василь Ваныч, мы так его часто между собой величаем. Нас выпроводил в кино, а сам первый будет читать про твою любовь, а я хотела сама быть первой читательницей. Так какая она была у тебя, первая твоя, а Павлуш?
— Танюшенька! Ты же прочитаешь все. Там все довольно подробно. Описал так, как было в действительности, а было и лирично, и романтично, хотя кончилось все почти драматично.
— Да-а? — удивленно и с какой-то даже довольной интонацией протянула она. — Значит, продолжения любви не было? — вопросительно-утвердительно спросила Таня.
— Нет, Танечка, не было. Любовь довольно болезненно оборвалась и уже не восстанавливалась. А у тебя была ведь первая любовь? Ты вот прочитаешь и будешь почти все знать обо мне, а я ничего о тебе не знаю. Хотя вру — знаю! Кое-что уже знаю. Давай я буду говорить, а ты будешь подтверждать или отрицать — «да», «нет» — согласна?
— Как интересно-то. Откуда и что ты можешь знать?
— Начнем. Фамилия твоя — Изба?
— Да! Но это ты мог и в редакции узнать.
— Нет, Танюш. Не в редакции, я там почти не был, а когда и был, всегда был с тобой, и о фамилии речи не было. Ладно. Продолжим. Маму твою зовут Вера Сократовна, она очень умная и интересная как человек вообще. Ну? Почему молчишь? Да? Нет?
— Да! Да! Но что это за источник у тебя?
Глазки ее с любопытством и тревогой смотрят в мои смешливые глаза.
— Подожди, это еще не все. Ты очень красивая. Лицо у тебя просто царственное! Ну — да, нет?
— Я про себя ничего сказать не могу.
— Правильно. Это решила не ты, это решили другие люди. Когда ты еще училась в школе, недаром именно тебя в школьном спектакле выбрали на роль... царицы Екатерины Великой.
Ротик у Тани приоткрылся. Глаза стали совсем круглыми.
— Слушай, ты что, ясновидец, фокусник? Ну-ка рассказывай сейчас же свои тайны!
— Ты правильное слово сказала — тайна. Тайна остается тайной, пока ее знает один человек. Если ее узнает второй, она перестает быть тайной. Теперь давай договоримся. Все, о чем мы с тобой говорим, должны знать два человека: ты и я! Согласна?
— Согласна!
— Теперь скажи, что ты знаешь обо мне. Кто я? Что я?
— Твердо ничего не знаю, но догадываюсь, что работа твоя будет связана с военной разведкой.
— Правильно догадываешься. А рассказал мне немного о вашей семье наш главный шеф — фрегатен-капитан Келлер. Так его величают в школе, настоящая его фамилия Целлариус. Он вашу семью знает давно. Теперь все ясно?
— Да, Павлик, ясно! Потом, когда я познакомлю тебя с мамой, возможно, она внесет еще какую-то ясность. И мы сами языки свои, конечно, должны придерживать. А теперь пойдем в кино, а то Василь Ваныч любит расспрашивать о просмотренных фильмах, а мы и не видели ничего.
За билетами Таня пошла к администратору: у редакции был давний контракт с основными кинотеатрами, театром оперы и драмы и с филармонией. Она хотела получить двухместную ложу, но их в кинотеатре было всего две, и обе уже проданы.
Мы заняли третье и четвертое место в четырехместной ложе и, когда начался фильм, могли только шепотом переброситься несколькими словами, так как перед нами сидела пожилая, видно, очень серьезная пара, беспокоить которую мы не решались. Фильм был американский, в главной роли известный американский комик Бастер Китон, который беспрерывно оказывался в каких-то смешных, удивительных и несуразных положениях, вызывающих взрывы хохота, особенно среди детей. Сеанс
был дневной, и большинство зрителей составляли дети, которым всегда особенно нравятся комедийные фильмы. Фильмы тех лет — всегда полунемые, с небольшими, короткими фразами и восклицаниями действующих лиц.
Несколько минут мы сидели молча и будто очень внимательно смотрели фильм, улыбаясь, и, когда зал хохотал, мы поддерживали этот хохот почти автоматически, так как мысли, особенно у меня, были направлены на сидящую рядом «царственную» особу, глаза тоже постоянно косили боковым взглядом на ее «царственный» профиль.
В конце концов, через несколько минут, я не выдержал и протянул к ней руку ладонью кверху. Она повернула ко мне лицо, на котором было вопросительное выражение, а губы как бы прошептали: «Что?» И я таким же полушепотом ответил: «Да-ай тво-о-ю-ю ру-у-ку-у!» Таня тут же положила свою ладошку на мою руку, и мы застыли в этом желанном, радостном, приятном и неимоверно сладостном прикосновении наших ладоней.
Потом ее ладошка — маленькая, изящная — зашевелилась на моей ладони, и подушечки ее пальцев стали, чуть-чуть касаясь, не гладить, а медленно-медленно двигаться по моей ладони. Боже мой! Как заструилась моя кровь, как учащенно забилось сердце! Сжав Танину руку, я прижал ее к своей щеке, сладостно ощущая прикосновение этой маленькой ручки.
Таня наклонилась и прошептала мне в ухо: «Успокойся, успокойся, мальчик мой!» Потом погладила мое лицо, прошептала: «Тихо, тихо!» — и, отстранив наши соединенные руки от моей щеки, положила их на свою левую ладонь. И мы теперь оба замерли и... будто смотрели фильм.
Зал вдруг ярко осветился, зашумели встающие с разговорами люди. Мы словно проснулись и скорей расступились перед выходящей первой парой, которая, чувствуется, была недовольна нашей медлительностью.
Закрыв за первой парой дверь ложи, я потянул Таню за руку в дальний уголок ложи и, сжав ее голову двумя руками, начал целовать все её лицо — глаза, щеки, нос, брови, губы — такие нежные, такие пухленькие, такие сладкие.
Таня, минуту не сопротивляясь, прижималась к моей груди, потом, твердо взяв мои руки, отодвинулась от меня и, искусственно насупив брови, проговорила, стараясь быть строже:
— Довольно, Павлушка-баловнушка. Зал уже совсем опустел. Пошли. Ложи уже все пусты.
На улице она продолжала:
— Когда входили в ложу, ты был скромным и спокойным. Чем больше и громче зал смеялся, ты становился смелее и бес покойнее, а уж когда зажгли свет, и зал зашумел, ты стал таким... смелым, словно с цепи сорвался, а я тоже чуть не потеряла контроль над собой. Что все это значит?
— А это значит, что мы с тобой плюс и минус — тянемся друг к другу, а не отталкиваемся, как два минуса. И потом еще знаешь что?
— Скажи, скажи, что еще?
— Еще? Ты — царица! Вот и все. И нельзя не преклоняться пред тобой, не любить тебя!!!
— Ах вот как?!! И царица, и плюс и минус, и физика и химия, и закон всемирного тяготения... А Ньютона помнишь — «всякое действие вызывает равное противодействие»?
— Это к нам с тобой не относится.
— Почему?
— Потому что этот закон относится непосредственно к чистой физике, даже, кажется, к механике. А у нас с тобой не физика и не механика.
А что у нас? Философия человеческих взаимоотношений?
— Вот ты и сказала — «человеческие взаимоотношения», а они складываются и из философских, психологических, физиологических, духовных, лирических, вплоть до любовных разных оттенков и разной силы взаимоотношений. Да, я входил в ложу спокойным, но когда я понял, что не могу быть рядом с тобой, не почувствовав твоего прикосновения, и про тянул тебе руку, ты, забыв закон Ньютона, положила свою ладошку мне на руку, не оказав никакого «противодействия» по Ньютону, и я стал смелеть, но не до неприличия и хамства, которые ненавижу.
— Ладно! С тобой говорить нелегко. Ты как хороший адвокат — все повернешь в свою пользу. Ишь, сколько собрал доказательств в оправдание своей «смелости». А смелость-то в чем? В решении поцеловать?! Разве в таких случаях необходима смелость?
— Ой, Танечка! Ты тоже так поворачиваешь обсуждение этого вопроса, что не каждый адвокат сможет с тобой соперни-
чать. Смелость? Это понятие относительное. Бывает смелость героическая, бывает безрассудная, бывает и глупая, не оправданная никакими причинами. У меня была, скорей всего, безрассудная. Чувства мои рассудку вопреки заставили забыть все на свете, и я начал целовать «царственную особу». И вот теперь прошу: «Царица моя! Если я разгневал тебя, Повелительница, прости раба твоего! Смени гнев на милость к твоему верноподданному Павлу грешному!»
— Тебе нравится устраивать такие спектакли? Тебя забавляет все это? И мысли, и слова не современны. Сейчас XX, а не XVII век. Может, ты будешь утверждать, что это все искренне и чистосердечно?
— О, Татьяна! Неужели ты видишь во мне подлого фигляра, пытающегося своим шутовством расположить тебя к себе?! Не ужели твое сердце, твоя интуиция не подсказывают тебе, что я искренен и правдив? Неужели в моих поступках есть хоть капля ехидства и подхалимства? Я сейчас брошусь к твоим ногам, и, пока ты не опротестуешь эти мои слова и мысли, я не поднимусь с колен. Да, я романтик, фантазер и мечтатель, и признания в духе XVIII века так и переполняют меня, но все это вызвано тобой, твоей царственностью, красотой, обаянием, которое рождается вместе с человеком. Обаяние нельзя ни купить, ни научиться ему, ни позаимствовать у кого-то. Это дар Божий, как гениальность, как талант, это от Бога! Возможно ли не преклоняться перед тобой? Не обожествлять тебя, у которой все это есть. Возможно ли не любить тебя? Видишь, я уже дерзнул заговорить о любви. Глупо? Рано? Необычно и не совсем естественно? Но все складывается именно так. Поэтому, царица, решай: казнить раба грешного или помиловать раба влюбленного?
— Сейчас я ничего не решу. Пока в знак моей милости подам тебе руку для поцелуя, что означает смягчение моего гнева за твою дерзкую смелость, так неожиданно, недавно проявленную. Дальнейшее твое поведение подскажет мне, как поступать с тобой.
— О! Да ты, оказывается, любишь театральное искусство. Тебе импонирует играть царицу!
— Конечно! Недаром меня выбрали на роль Екатерины Великой — жестокой и милостивой. Мне очень тогда понравилось быть в роли царицы, потому что всеобщее почитание,
которое мне постоянно оказывалось не только в спектакле, на сцене, но и в обычной повседневной жизни, очень льстило мне.
Таня царственно подала мне руку для поцелуя, после которого запросто, по-современному взяла меня под руку, заявив:
— Скорей, скорей в редакцию. Я хочу быстро-быстро прочитать про твою первую любовь, чтобы лучше и глубже понять тебя, мой рыцарь верноподданный. Ты там все правдиво описал или фантазировал и придумывал, Бог знает что?
— Сущую правду, и только правду. Как на духу, как на исповеди.
— Ладно, посмотрим, почитаем. Вот тебе два телефона. Первый рабочий, второй домашний. Это на всякий непредвиденный случай. А вообще встретимся послезавтра, в воскресенье, в два часа в сквере у кинотеатра, где были сегодня. Дальше не ходи. Я пойду одна. Так надо.
Она быстро поцеловала меня и убежала, а я остался в каком-то странном, непонятном состоянии раздумья и неопределенности.
Постояв несколько минут в таком состоянии, я прошел вперед до большого сквера и, сев на лавочку, стал вспоминать все и анализировать. Так, при встрече в редакции первая подскочила, поцеловала (правда, по-родственному), в разговоре очень приветлива, дружелюбна. В ложе моментально, беспрекословно дала свою руку и потом убедительно показала свое отношение и, по сути, ласкала мою ладонь. Затем, когда я целовал ее лицо — ласково и страстно, она ничуть не противилась, а, наоборот, прижималась к моей груди. Все шло естественно и нормально. А вот когда я заговорил о «царственности» и преклонении пред нею, она стала играть царицу. Да. Именно так все и было. Что делать? Играть? Долго играть нелегко. Хотя мне очень нравится такая игра, даже, пожалуй, не игра, а такие взаимоотношения, которые невольно складываются между нами, — уважительность, нежность, мое преклонение, сентиментальность и романтичность, чувственность, доверительность. Мне нравится ее кокетство, переходящее в естественную искренность, дружбу. Все это уже есть. Что делать, чтобы наша дружба основывалась не на искусственной игре, а на искреннем чувстве. Долго я сидел и думал обо всем этом, долго размышлял и в конце концов пришел к выводу — все должно быть просто, естественно, пусть будет как будет.
Захочет быть царицей — будет пока моей царицей! Захочет преклонения — буду преклоняться, захочет обожествления — буду обожествлять. Пусть наслаждается. Но что же дальше? Ведь мое присутствие здесь временно и краткосрочно. Этим летом все закончится. Куда забросит меня судьба?! Надо бы скорей познакомиться с ее матерью. Целлариус не дурак, не болтун. Слов на ветер не бросает, а то, что он сказал, — интересно.
...Всю субботу мы своей «особой» группой целый день занимались самосовершенствованием. Чтобы не возвращаться на базу для записей, мы взяли с собой чистые листы бумаги и карандаши и после первого сеанса, запомнив, кто что мог, пошли в беседку парка и записали свои наблюдения. Потом поехали в трамвае в одну сторону — запомнили всех пассажиров и, усевшись под навес остановки, записали все. Примерно на полпути обратно в трамвай вдруг вошел наш унтер-офицер Вальтер и сразу обратил на нас внимание. Потом, медленно передвигаясь, приблизился к нам почти вплотную и незаметно спросил:
— Работаете? Думаете?
— Да! — ответил Володя. — Сейчас еще раз пойдем в кино.
Остальные молчали. Мозги были заняты. На предпоследней остановке Вальтер, прежде чем сойти, сказал на прощание:
— Успеха! Завтра воскресенье. Отдохнете. Пока!
За несколько дней прошедшей недели мы начали отмечать, что мозги наши «умнеют». У каждого появилась сосредоточенность, внимательность, даже будто и память улучшилась.
...В воскресенье без десяти два я пришел в сквер у кинотеатра и с трепетом ожидал свою «царицу». Внешне я был простым читателем газеты, которую держал перед собой в развернутом виде. Сидел я на такой лавочке, что сам был незаметен, но, посматривая поверх газеты, видел всех входящих и выходящих. Без пяти минут два вдали показалась «царица». Шла она не так, как все. Походка ее действительно была царственной (вероятно, при подготовке спектакля о Екатерине репетировали неоднократно движения царицы и, конечно, ее походку). Когда ей до меня осталось три-четыре шага, я положил газету, встал, шагнул навстречу с протянутыми руками и такой, вероятно, глупой и смешной физиономией, что она сразу засмеялась. Весело и приветливо.
— Приветствую повелительницу!
— Здравствуй, рыцарь мой верный! — она протянула по-царственному руку, которую я, склонившись, торжественно поцеловал.
— Ты разве видел, что я подхожу? Буквально за два шага бросил газету и встал навстречу мне. Ты же сидел, уткнувшись в газету?
— Газету я не читал — она на немецком, а я по-немецки не шпрехаю, к стыду своему. Газета только прикрывала меня, а я все видел, как ты шла величественно. Я сидел и трепетно ждал твоего появления. А ты знаешь, какое человек испытывает состояние, когда он ждет свидания с женщиной? С красивой, по-настоящему женственной, желанной. Словом, как ты, королева моя. Ты когда-нибудь была в такой ситуации — ожидания свидания?
— Была, была! Правда, не совсем такая, но вообще-то ситуация свидания. Не такого... ну, как тебе сказать, не такого, о каком ты говоришь... Желанного, трепетно ожидаемого, очень волнующего. Все как-то было проще, без особого трепета. Не знаю почему, но сейчас, с тобой, и встречи, и беседы, и сам характер взаимоотношений — все как-то не совсем обычно. Может быть, некоторое влияние оказала твоя повесть об Ирине. Повесть довольно своеобразная — и по общему содержанию, и по отдельным фактам, и мысли там излагаются интересные. Даже моя мама после прочтения повести отозвалась о ней положительно. Главное, что ей понравилось — это психологизм. Ее озадачило, как это молодой автор, молодой парень так осветил, изобразил женскую психологию, что не вольно удивляешься? Хотя ты писал с ее слов, но ведь она рассказывала это в 1938 году, а сейчас 1943-й — пять лет прошло. Мысли-то и факты те же, но описание и изображение через пять лет — уже свое, авторское. Я правильно говорю, молодой автор?
— Правильно, царица моя! Речь твоя умна и поучительна, как и подобает Великой императрице. Готов и дальше слушать и внимать тебе.
— Опять у тебя тон полушутливый, скорее даже, довольно насмешливый. Не надо так. Хотя мне и приятно твое романтично-сентиментальное многословие и я сама начинаю в тон тебе переходить на такие же речи. Просто мы с тобой оба сентиментальные романтики и поэтому ведем себя соответственно. Прав-
да, есть еще одна особенность... — Она многозначительно замолчала.
— Какая, Танечка? Уж ты, пожалуйста, все-все, что есть в твоих мыслях, что мелькает в твоей головке, не задерживай, выкладывай. Хочется все знать. И хорошее, и плохое. В каждом человеке есть что-то положительное и что-то отрицательное. Не все любят слушать о себе отрицательное. Большинство людей любят, чтобы о них говорили только положительно. Особенно руководители всех рангов. Они не терпят горькую правду, им подавай только сладкую ложь. Подхалимы и карьеристы пользуются такими особенностями начальства, и карьера их всегда блестяще развивается и достигает небывалых высот. Но... они же, карьеристы и подхалимы, всегда оказываются и первыми предателями. Прости, Танюша! Я тебя перебил и отвлек своим многословием. Ты хотела сказать о какой-то особенности.
— Да, я хотела об этом сказать, но ты действительно очень уж многословен или, как подобные речи иногда называются, — велеречив. А еще одна особенность наших взаимоотношений заключается вот в чем. Так мне, во всяком случае, кажется. У нас здесь, в Таллине, основное население сейчас эстонцы, на втором месте — немцы, в большинстве военнослужащие. Русских очень мало, и почти все они — бывшие русские эмигранты. Летом 1940 года, когда Красная Армия вошла в Прибалтику под видом помощи народам прибалтийских стран в борьбе с фашизмом, в Эстонии появилось много русских, в основном военных, которые размещались в военных городках, в казармах, а в городе же среди военных больше было работников НКВД, которые занимались своей специфической работой — «чистили» население, создавали в селах колхозы, «эвакуируя» зажиточные семьи в Сибирь. В городах всех, кто не был явно просоветски настроен, тоже «переселяли» туда же наша семья не простая. Во-первых, она и не эстонская, и не русская: папа, Эммануил Иосифович Изба, — чех и имеет чешское подданство, занимаясь внешнеторговой деятельностью, мама, Вера Сократовна, фамилия ее сейчас тоже Изба. Теперь вот какая у меня к тебе просьба: все, что я тебе рассказываю, должно остаться между нами. С мамой я тебя скоро познакомлю, она, возможно, сама тебе что-то расскажет — это будет зависеть от ее настроения и от того впечатления, которое ты на нее произведешь. Заочно, по повести и по некоторым моим
рассказам, ее впечатление положительно. Все это я говорю не для того, чтобы ты как-то готовился к этой встрече, а для того, чтобы ты не проговорился о моем сообщении и не подал вида, что знаешь об этом. При встрече, наоборот, будь совершенно естественным, простым, откровенным, не таким многоречивым, как со мной. Мама не любит говорливых, так как считает, что «длинная речь имеет короткую мысль». И никакой искусственности — она моментально ее чувствует. Хотя у тебя вроде и нет этого недостатка. Так вот, мамина девичья фамилия Врангель, но она не из тех Врангелей, которые воевали с Советами в Крыму. У мамы потомственная линия от Врангелей-ученых. В Ледовитом океане есть остров Врангеля — так вот это ее предок. В Прибалтике было несколько семей баронов Врангелей. Мы с мамой потомственные баронессы. Понял? На, целуй руку баронессе.
И она опять очень торжественно подала мне руку, которую я тоже весьма торжественно поцеловал.
— Теперь слушай дальше. В молодости мама окончила Петербургский политехнический институт и Берлинский электротехнический, а с 1914 года, с началом Первой мировой войны, она работала в Стокгольме, до самой революции... помощником резидента Главного разведывательного управления Генерального штаба русской армии. Ладно, закрой рот, удивление на лице смени улыбкой. Глаза пусть светятся улыбкой. Именно таким ты мне и понравился. Простой, естественный, доверчивый и улыбчивый, настоящий русский парень. Русский, а не советский, которые были здесь до войны. Все какие-то хмурые, недоверчивые, коммунистически настроенные. Вот тебе и та особенность, о которой я начала было говорить, но ты меня перебил своими рассуждениями о людях, карьеристах и подхалимах. Все, пошли в кино, русский. Через 25 минут начало сеанса. Я еще вчера через газету заказала двухместную ложу, не знаю только, что за фильм будем смотреть. Как тебе это понравится?
— Это замечательно! Идем на фильм, сами не знаем, на какой. Главное идем. Вдвоем. В двухместную ложу. Смотреть, не знаю что, но рядом с баронессой. Такого блаженного чувства у меня в жизни еще не было. Сидеть в кинотеатре в отдельной двухместной ложе и видеть рядом, чувствовать близость — кого? Не царицы, которую она только играла когда-то в школе, а реальной, настоящей, потомственной баронессы! Это просто
фантастика! Фантастическая действительность, о которой я и мечтать не мог. После всего, что происходило со мной за последние годы, оказаться вдруг в таких обстоятельствах — это простыми словами не выскажешь!
— Да, Павлуш, твоя жизнь действительно наполнена удивительными крайностями. Пять лет назад — первая любовь. Где? В лесу. Весной. Пенье птиц и опьяняющий чистый воздух. Сосновый. Смолистый. Бодрящий. Молодой организм впитывает все это и одухотворяется любовью. И каждый день, наполненный любовью, заставляет забывать все плохое. Я читала твою повесть и, откровенно говоря, завидовала. Вам же было по двадцать лет, и расцвет ваших душ совпал с весенним цветением природы...
— Танюшенька! Ты так объясняешь и рассказываешь, что у меня в голове возникают сомнения — было ль это все со мной. Уж очень рассказываешь романтично.
— Было, было! Ты же не выдумал свою любовь? Изложено все так откровенно и естественно, что сомневаться в реальности и действительности изложенного не приходится. Просто финал оказался недостойным этой любви. Тебе, по сути, оставленному в одиночестве, было очень тяжело. Я это прекрасно представляю и очень тебе сочувствую. — Таня слегка сжала мой локоть. — Ты меня понимаешь, сероглазый? Или ты голубоглазый? Ну-ка, дай посмотрю внимательно и близко.
Она повернула меня лицом к себе, и мы, остановившись, уставились друг другу в глаза. Это внимательное, любовное лицезрение продолжалось минуту, может быть и больше, но когда в наших глазах появились веселые искорки, потом они превратились в улыбки, мы засмеялись — весело, громко, радостно, а проходившие мимо нас люди, и одиночки, и пары, оглядывались на нас и тоже весело улыбались.
— Твои глаза не серые, не голубые, они очень чистые, ясные... Я поняла, ты ясноглазый? Так и буду звать тебя — ясноглазый мой!
— А ты, знаешь, какая? Ты солнечная, лучистая и как звездочка на небе — искристая!
В кинотеатр мы вошли, когда зрителей уже начали запускать в зал, и раздался первый звонок. Многие работники кинотеатра приветливо здоровались с Таней, так как знали, что она из редакции газеты и часто заказывает билеты для работников ре-
дакции или каких-то представителей из других городов, приезжающих по делам в редакцию.
Ложа была небольшая, узенькая, всего на два плюшевых кресла с подлокотниками. Таня немного отодвинула кресла в глубь ложи, мы сели, и свет медленно погас. Сначала началась хроника, как и в наших кинотеатрах, — киножурнал о разных последних событиях. Особый журнал — хроника на 10—15 минут перед каждым сеансом и перед каждым фильмом — посвящался дню рождения Гитлера (20 апреля), в котором рекламировалась его «выдающаяся» деятельность по руководству страной и вооруженными силами Германии, которые в настоящее время готовят летний сокрушительный удар по советским войскам (подготовка Курской битвы).
После этой обычной рекламной хроники — несколько минут перерыва, чтобы впустить в зрительный зал опоздавших, которые специально опаздывают, чтобы не видеть надоевшей хроники.
Вскоре свет опять медленно погас, и фильм начался. Точное содержание фильма мне трудно передать, так как все мои мысли были направлены на рядом сидящую баронессу, притягивающую как магнитом все мое существо. Руки наши, соединившись, передавали друг другу какие-то необычные импульсы. Весь мой организм наполнился непередаваемым блаженством. Я обнял ее за плечо и, наклонив ближе к себе, прижал свои губы к ее губам...
Зрительный зал чему-то аплодировал, а мы, закрыв глаза, соединились в этом сладостном единении наших губ.
...Фильм, наверно, был интересным и веселым, так как ярко загоревшийся свет осветил веселые, улыбающиеся лица, которые громко обменивались впечатлениями от увиденного. Мы тоже встали, тоже улыбались. Зрители улыбались от фильма. Мы улыбались от перенесенного не зрительного, а внутреннего удовольствия сладостных прикосновений наших губ.
Взяв меня под руку, вернее, повиснув на моей руке, Таня направилась к скверу. Мы миновали его, храня молчание, наполненное только что испытанным наслаждением. Слова были не нужны. Они мешали осознавать и чувствовать только что промелькнувшие сладкие минуты.
— Почему мы молчим? А, ясноглазый мой?
— Я знаю. Я попытаюсь объяснить, но скажи сначала ты, моя, моя... девчушечка.
— Я молчу, чтобы не расплескать сладкое питье из райского сосуда, который мы держали в темной ложе в своих руках.
— Господи! Как правильно, образно ты выразила мои мысли!
— Правда? Значит, и ты молчишь поэтому же?
— Конечно, девонька милая, девонька славная, девонька — радость моя. Это что? Чьи это слова? Откуда?
— По-моему, Петра Лещенко. Известного певца Белой армии.
— Точно — Лещенко! Видишь, как мы с тобой единодушны и единогласны. Как... где?..
— Как у вас в Советах на партсобраниях. Попробуй на партсобраниях не быть единогласным, хоть внутренне ты и против!
— Слушай, откуда ты все знаешь о Советах?
— Я же газетчица. И при Советах была газетчицей. Рядовой. Я же не главный редактор и не зам. Меняются главные, а мы, рядовые лошадки, всем нужны. Главные служат властям, а рядовые — народу, делу. Я работала и в советской газете «Новая Эстония», и сейчас работаю в газете «Северное слово». Работала и работаю потому, что работать надо. Зарабатывать деньги надо, чтобы жить. Раньше у папы был очень приличный бизнес, и мы жили весьма благополучно. При Советах многое изменилось, и жить стало трудно, хотя мама, в совершенстве зная русский, французский, немецкий, шведский, финский и, конечно, эстонский, прилично зарабатывала и сейчас зарабатывает переводами и уроками определенному сословию людей, которым необходимо знать тот или иной язык. Вот я тебе рассказала о нашей «баронской» семье. Бывшей баронской. А сейчас я тебя введу в эту семью. Мы идем к нам домой.
— Танечка!.. А может, не сегодня?
— А чего откладывать? Сегодня воскресенье. И я, и ты свободны. На неделе можно только вечерами — а мало ли что вдруг возникнет на неделе? Мама уже знает, что мы придем. И если не придем, возникнут вопросы — почему? Что тебя смущает? Я вижу, чувствую твое состояние какого-то беспокойства. Объясни!
— Ты понимаешь, лучистая моя, к тебе я уже так привык, как будто знаю тебя много-много лет, так освоился, особенно...
— Ну-ну, чего замялся? Что «особенно»?
— Особенно... только что в ложе, где мы были вдвоем и я... настолько... ну, как тебе сказать... осмелел, что ли, начал мою маленькую баронессу целовать и ласкать с такой нежностью, с такой страстью, что самому стало страшно за свое поведение.
— А она, эта маленькая баронесса, оттолкнула тебя, неистово сопротивляясь, отшлепала по щекам?!
— Да нет. Мы оставались, как и раньше, плюсом и минусом. Тянулись друг к другу. И по-моему, оба наслаждались этой нежностью и страстью. А вот предстать перед твоей мамой, самой баронессой, страшусь. Не знаю почему.
— Не страшись, не бойся. Мама — женщина серьезная и строгая. Однако характер ее поведения зависит от того, кто перед нею, с кем она общается. Она это быстро чувствует и ведет себя соответственно собеседнику. Будь естественным и простым, хотя говорят, что простота хуже воровства, но это в плохом смысле «простота». Я же знаю, каков ты. Именно в хорошем смысле простой, естественный, порядочный, и мама это моментально поймет.
Пророчество русской разведчицы
ПРОРОЧЕСТВО РУССКОЙ РАЗВЕДЧИЦЫ
— Мама, мы пришли! Ты очень занята? Можно к тебе? — нежно спросила Таня, приоткрыв дверь кабинета Веры Сократовны.
— А-а, наконец-то! Проходите, проходите.
Вера Сократовна сидела в кресле около круглого столика, на котором стояла высокая настольная лампа с необыкновенно красивым абажуром. В руках у нее был Бальзак на французском языке.
— Ну-ка, ну-ка, покажись, «молодой русский писатель». Так ведь тебя рекламирует «Северное слово»?
Вера Сократовна встала, подошла ко мне.
— Танюша! Включи-ка всю люстру. Я хочу хорошенько рассмотреть настоящего, как ты говоришь, русского парня. По обмундированию он француз, а по нашивке на рукаве царского флага и истинно русской физиономии он действительно русский.
— Странно, — заметил я в ответ, — как это по физиономии можно определить русский или нерусский. Но вот в Варшаве начальник школы, ротмистр-гауптман, тоже определил наши лица как «русские морды».
— Ротмистр-гауптман? Это начальник Варшавской школы? А фамилию его знаешь?
Нет. Все курсанты величают его ротмистром, а по немецкой форме и погонам он гауптман.
— Сколько ему примерно лет, каков из себя? — спросила Вера Сократовна. — По-русски говорит?
— Лет ему примерно пятьдесят, по-русски говорит хорошо, но с акцентом. В первую войну был у русских в плену. Невысокого роста, седоватый.
— Нет, наверно, не знаю. Вероятно, он потом попал в Абвер. Я ведь многих кадровых абверовцев, которые начинали свою карьеру в ту войну, прилично знаю. А сейчас хочу услышать от тебя кратко о твоей жизни. Кто твои родители? Где они сейчас? Где ты жил до войны?
— Родился я в 1918 году в Кисловодске. Отец мой, Петр Васильевич Стефановский, — протоиерей, настоятель Кисловодского собора. В 1926 году репрессирован, выслан в Среднюю Азию и вскоре скончался. Мать, Матрена Васильевна Камышникова, донская казачка, оказавшись на улице (дом отняли), отвезла нас четверых (троих братьев и сестру) к своему отцу — Василию Дмитриевичу Камышникову, на Дон. В 1929 году (год «великого сталинского перелома» — коллективизации сельского хозяйства) деда нашего раскулачили. Дом занял сельсовет. Деда разбил паралич. Мать перевезла деда и нас четверых в Сталинград, где она работала врачом-физиотерапевтом и подрабатывала частным массажем (казачка — руки, пальцы сильные). До 1934 года учился в школе и тоже подрабатывал — летом торговал холодной водой, а потом — папиросами, конфетами, ирисками (последняя — МОЯ!), был чистильщиком обуви (как Форд в США), сначала на улице, потом в кинотеатре, потом в театре оперетты (в спектакле «Роз-Мари» играл мальчишку-индейца). Вся моя детская «карьера» бизнесмена сопровождалась конкуренцией за лучшее «бойкое» место, и, конечно, были бои-драки. Били меня, и я бил. В 1934 году поехал в Москву учиться «на артиста» к Вс. Мейерхольду, но из-за отсутствия у Мейерхольда общежития для студентов его училища продолжать учиться не смог и выучился в подмосковном лесотехникуме на лесного специалиста, откуда по окончании был направлен работать вольнонаемным лесоспециалистом на ДВК в лагерь НКВД, где встретил пианистку Ирину Александровну, о которой вы прочитали повесть в «Северном слове». Что вы о ней (о повести) скажете?
— Тебя газета уже разрекламировала как молодого русского писателя. Повесть неплохая. Читается легко. Недостатки есть. Не будем сейчас заниматься анализом. Мне понравилось описание женской психологии. Это уже твое — авторское. Молодец! Теперь вот что, юноша, давай договоримся: все, что ты здесь услышишь, — забудь! Примерно на пятьдесят лет забудь! Понятно?
— Все понятно, Вера Сократовна, — ответил я твердо.
— Я это говорю потому, что под этим флагом, нашим русским, что у тебя на рукаве, я когда-то работала против немцев. Ты сейчас готовишься под этим флагом работать на немцев.
Разница есть? Громадная! Но мы оба — русские, и наш долг — работать на русских, на Россию! Твоего нынешнего шефа, Целлариуса, я знаю еще по Первой мировой войне. Он тогда был почти «начинающим» агентом Абвера, теперь это зубастый волк Абвера — фрегатен-капитан, морской офицер, а начальник его, тоже моряк, — адмирал Канарис.
С вашим Целлариусом мне пришлось «познакомиться» 27 лет назад, в конце 1916 года, когда мы оба были молодые и, по сути, начинали свою карьеру разведчиков. Я тогда работала в русском посольстве в Швеции, в Стокгольме, занимаясь делами ГРУ Генштаба России, он часто бывал в германском посольстве в Швеции, но познакомиться лично нам пришлось при очень необычных обстоятельствах.
Мы с Верой Сократовной сидели за тем круглым столиком, за которым она сидела перед нашим приходом. Освещался кабинет только настольной лампой.
— Ты, Павел, молодой... разведчик... помнишь, о чем я тебя просила? Вернее, о чем предупредила?
— Да, Вера Сократовна, хорошо помню. Я буду нем как рыба!
— Молодец! Я тебя посвящаю в события далекие, о них знали единицы людей, из которых многие уже ушли в мир иной, а оставшиеся в живых об этом молчат и будут молчать еще долго. Почему-то к тебе у меня необычная доверительность и откровенность. Мы, вероятно, не долго будем знакомы. Пути жизни у нас очень разные и, скорее всего, разойдутся совсем.
— Вера Сократовна! Клянусь...
— Молчи! — перебила она меня. — Не надо громких слов. Они в таких делах, о которых мы говорим, банальны и не нужны. Так вот, событие о котором я тебе расскажу, было очень секретным, очень необходимым двум разведкам — немецкой и русской. Знали об этом несколько человек — руководители обеих разве док. Это событие-мероприятие нигде и ничем не оформлялось, не фиксировалось. Все решалось личными, устными договоренностями. Такие мероприятия практикуются в истории войн и вообще в истории человечества.
Случилось так, что в поле деятельности русской контрразведки попала одна богатая и значительная особа в Петербурге, которая работала на Абвер. Была она очень хорошо законспирирована и являлась для Абвера весьма ценным агентом. После тщательной проверки многих фактов ее деятельности она была арестована. Руководство Абвера очень обеспокоилось — ведь русская контрразведка могла получить от нее интересные дан-
ные. Чтобы скорее все локализовать и выручить своего агента, немцы приняли срочные меры. Во время вечерней прогулки меня силой усадили в большой крытый экипаж и увезли в немецкое посольство.
В посольстве со мной разговор пытался повести военный атташе:
— Поверьте, Вера Сократовна, мы вынуждены были так поступить в ответ на действия вашей контрразведки в Петербурге.
Я молча уставилась в его глаза. Белесые, моргающие часто-часто. Он не выдержал моего пристального возмущенного взгляда и начал что-то «стряхивать» указательным пальцем со своего рукава.
Я отвернулась от него и, сжав губы, обратила свой взор в угол комнаты. Молчание становилось тягостным. Первой нарушать его я не хотела. Наконец он снова заговорил:
— Вы напрасно волнуетесь, Вера Сократовна! Я надеюсь, что мы сегодня уже свяжемся с вашими руководителями в Петербурге — Батюшиным и Бонч-Бруевичем и срочно решим, как найти выход из создавшегося положения. Россия заинтересована, чтобы ее молодая, красивая баронесса скорей оказалась в России, а Германия заинтересована, чтобы ее немолодая уже и не такая красивая, но тоже баронесса оказалась в Германии.
В мозгу у меня быстро промелькнуло: наши Николай Степанович Батюшин и Михаил Дмитриевич Бонч-Бруевич, которые меня прекрасно знают, поймали солидную немецкую рыбку, а эти теперь, чтобы не потерять ее и не дать вытянуть из нее определенные сведения, хотят срочно произвести обмен. Обмен баронессами. Ах сукины сыны! Мерзавцы! Фрицы паршивые!
— Ну, что ж вы молчите, Вера Сократовна? Разве вам нечего сказать по этому поводу?
— Сказать?! Я хочу не сказать, а спросить вас, немецкого офицера, полковника, со своими офицерскими традициями: по чему вы поступаете по-бандитски? В чужой стране, на территории нейтральной страны, без согласования с властями этой страны хватаете гражданина другой страны, да не просто гражданина, а беззащитную женщину. Хватаете руками своих живодеров, силой заталкиваете в приготовленный специально экипаж и та щите в свою немецкую берлогу на территории невоюющей, третьей страны. Ваша германская баронесса взята на территории воюющей с вами страны, взята, конечно, неспроста, а на основании законов этой страны, не по-бандитски, как это сделали вы — немецкий офицер, полковник. Вы недостойны носить звание офицера, да еще в чине полковника. Я уверена, что русская сторона примет соответствующие меры, но если мне будет суж-
дено стать жертвой вашего преступления, я отдам свою жизнь на благо моей Родины — России — безо всяких рассуждений, не задумываясь.
На вторые сутки, к концу дня, в сопровождении сухопутного подполковника и военно-морского лейтенанта меня доставили в небольшую загородную гостиницу под Стокгольмом, которая, видно, вся была освобождена для этого мероприятия по обмену двух баронесс.
Перед парадным входом прогуливались два молодых человека (порознь) в штатском и, судя по военной выправке, — военные.
Такие же двое «штатских» прогуливались по коридору первого этажа, в разных его концах. То же самое было и на втором этаже, где нам указали комнату, куда войти.
Усадив меня и лейтенанта в кресла около круглого стола, подполковник, обращаясь ко мне, очень вежливо сказал:
— Вера Сократовна! Я на несколько минут удалюсь, чтобы согласовать некоторые вопросы, а вы, чтобы не скучать, побеседуйте с лейтенантом на любом языке, который вас устроит. Правда, лейтенант русским владеет пока слабовато, но вы друг друга поймете.
Лейтенант проводил подполковника до двери, прикрыл ее плотнее и, передвинув свое кресло спинкой к двери, сел напротив меня.
Наши взгляды встретились, и мы несколько секунд внимательно смотрели друг другу в глаза. В моем взгляде он, безусловно, увидел свирепость и недовольство, губы мои были плотно сжаты, брови насуплены.
В его глазах чувствовалась напряженность и будто виноватость. Еще более явственно глаза его выражали любопытство, которого он не мог скрыть. И я понимала, что любопытство это было мужское. Я, общаясь в разных обстоятельствах с разными людьми, уже научилась понимать и чувствовать человеческие взгляды.
— Вера Сократовна! — начал лейтенант с такой дружественной интонацией, будто мы знакомы много-много лет. — Я вижу в ваших глазах такую неприязнь, что мне страшно начинать с вами разговор.
— А вы и не начинайте. К чему нам ненужный разговор? Как можно разговаривать с людьми, которые по-бандитски, силой хватают беззащитную женщину на улице нейтральной страны, в нарушение международных норм? Это же преступление. И оно
будет наказано. Я не хочу лишний раз высказывать мое возмущение, тем более что вашему шефу — полковнику я это уже высказала.
— Вера Сократовна, я ведь совсем не виноват в том, что произошло, мне только приказано быть сопровождающим вас сюда, и я выполняю приказ.
— Вы выполняете приказ?! А если вам прикажут бить меня, как противоборствующую сторону в этой глупой войне, вы будете выполнять приказ? Будете бить?!
— О, куда вы направляете разговор! Как жестоко вы можете рассуждать и ставить собеседника в ужасное положение. Я морской офицер и привык выполнять приказы, в данный момент я попал в очень сложную ситуацию, которая, уверен, завершится благополучно, и вы не будете вспоминать лейтенанта Целлариуса в таком отрицательном образе, который вы обрисовали только что, характеризуя случившееся с вами недоразумение.
— Хорошее недоразумение! Недоразумение с насилием! Не выкручивайтесь, офицер! Да вы сейчас и не морской офицер. Морское офицерство во всех странах считается наиболее воспитанным и благородным офицерством. Вы сейчас сотрудник Абвера, вы беспринципный разведчик, способный, по приказу начальства, на гнусные поступки, а не благородный морской офицер!
Последнюю фразу я произнесла на немецком языке очень жестко, с ядовитой интонацией. У лейтенанта поднялись брови и в глазах сверкнули искорки. Его, вероятно, задело, что из воспитанных, благородных морских офицеров он «переведен» в беспринципного «паршивого» разведчика.
— Вера Сократовна, вы не правы, — он тоже перешел на немецкий язык, и я почувствовала, что ему легче разговаривать на родном языке, — вы не правы, обвиняя меня в происшедшем с вами. Я никакого отношения к этому событию не имею. О моих поступках — бывших, настоящих, будущих, вы судить не можете, вы не знаете. Если суждено будет нам с вами встретиться при других только обстоятельствах, вы убедитесь в своей неправоте по отношению ко мне. Я хотел бы этого и надеюсь, что это может произойти когда-нибудь. Вы ведь тоже разведчица! Изумительная русская разведчица!
— Я не разведчица. Я, по сути, канцелярский работник. Я работаю с бумагами, с документами.
— Это не важно. Все, кто работает в посольствах, по сути, как вы сказали, работают на разведку. И уборщица, и истопник
создают нормальные условия для работы разведчиков, следовательно, они работают на разведку.
— Философствуя так, можно далеко зайти в своих рассуждениях. Можно даже заблудиться в них.
— Заблуждаться не надо, а рассуждать надо. Вот я рассуждаю о вас, русская баронесса, красавица. Ведь у русских в основном князья, графы, у французов — герцоги и маркизы, у англичан — принцы и лорды, у немцев — бароны. Откуда у русских появилась баронесса, да еще такая — умная и красивая?
— Знаете что, лейтенант... как вас?, ах, да — Целлариус. До вольно этих ваших рассуждений. Вы еще дорассуждаетесь, что в моей крови есть баронская — немецкая кровь. Довольно, не хочу слышать ваших рассуждений...
— Вера Сократовна! Не сердитесь, но в русской истории две царицы Екатерины, Первая и Вторая (Великая), — обе немки, а Екатерина II — немецкая принцесса, а уж сколько принцесс наших женами у ваших великих князей — не сосчитать...
— Не надо считать! Оставим эту тему. Меня больше интересует, почему там так долго согласовывают «некоторые вопросы»? Ну-ка выгляните за дверь, лейтенант!
— Слушаюсь, баронесса! — с улыбкой ответил он. Приоткрыв дверь и выглянув в коридор, он хмыкнул про себя и, опять прикрыв дверь плотней, подошел ко мне.
— Вера... баронесса... к моему сожалению, мы с вами скоро расстанемся, и мне не хотелось бы остаться в ваших глазах просто разведчиком, хотелось бы, чтобы вы помнили меня морским офицером, и поэтому я заранее прощаюсь с вами по-офицерски.
Он подошел ближе и протянул ко мне руку, желая, конечно, чтобы я подала ему руку для поцелуя. Ну что ж, подумала я, пусть поцелует своей пленнице руку и запомнит это хорошенько.
Я положила свою руку на его ладонь, и он приник к ней губами. Подождав секунду, я буквально отняла свою руку от его губ:
— Довольно, довольно, лейтенант! Не забывайтесь.
— Не мудрено. С вами можно не только забыться, а голову потерять!
— Вам рано еще ее терять. Вы должны думать о своей карьере, которая, как мне думается, должна быть успешной... если не будете... забываться. Поставьте кресло на старое место.
В коридоре послышались шаги. Дверь открылась, и в комнату вошли немецкий подполковник и русские подполковник и майор — оба мои начальники, заместители нашего военного атташе.
Немецкий офицер попросил подойти наших к окну:
— Вот видите, на одной стороне дороги стоят два экипажа и на другой стороне — два экипажа. Через две-три минуты вы увидите в окно — мы уедем, тогда и вы выходите и поезжайте в другую сторону. Лейтенант, пойдемте. Ауф видер зеен.
Лейтенант поклонился мне и вежливо произнес:
— Доброго пути вам, Вера Сократовна!
Едва за ними закрылась дверь, я бросилась на грудь подполковнику и, прижавшись к нему, задрожала мелкой дрожью от нервного перенапряжения.
— Успокойся, успокойся, Верочка, милая наша красавица. Все кончилось. Завтра ты будешь уже в Петербурге. Там тебе расскажут хорошие новости. А потом, если захочешь, поедешь отдохнуть на юг.
В Петербурге я была немедленно представлена Михаилу Дмитриевичу Бонч-Бруевичу, главному контрразведчику русского Генштаба (хотя брат его, Владимир Дмитриевич Бонч-Бруевич, ярый коммунист, помогал Ленину в работе по поражению России, получая на это громадные деньги от генштаба Германии).
— Верочка, милая наша мученица! Тебя украли, как воруют на Кавказе красавиц-невест. Скажи мне, только честно, мне необходимо знать правду. Тебе ничего не грозит. Это только наше с тобой. Доверительное. Личное! Тебе пришлось что-нибудь рас сказать?
— Михаил Дмитриевич, клянусь — ни слова! Я так ругалась, так возмущалась их преступлением, грозилась, что даром это не пройдет. До серьезных разговоров вообще дело не дошло.
— Умница! Умница ты наша. Недаром они сразу же предложили, чтобы молодая красивая и умная русская баронесса вернулась в Россию, а немецкая — в Германию. Общий язык мы нашли быстро. Ну, а с немецкой баронессой мы устроили такой спектакль, что она быстро пошла нам навстречу. Во-первых, я ей честно объяснил и документально доказал, что она как агент воюющей с нами страны подлежит военно-полевому трибуналу. Согласно точно установленным, доказанным документально и признанным ею фактам, ее минимальное наказание — восемь лет каторжных работ. А ребята наши свозили ее на экскурсию в общество тех «дам», с которыми ей надлежит быть эти восемь лет. Кое-где она их видела через глазок в тюремной двери, кое-где через окошко в двери камеры, а в некоторые «типичные» ее ввели, и она наблюдала там драку и вдохнула камерного воздуха. Еще в одной камере она некоторое время находилась около параши, в которую постоянно справляли нужду. После этой
камеры ей стало не по себе, появились позывы рвоты, она попросила скорей доставить ее к начальству, и мы с ней быстро нашли общий язык. Ты была пленницей трое суток, а она у нас «просвещалась» и объяснялась две недели. Сведения от нее очень ценные. Кое-кто у нас теперь на хорошем «крючке», а она расписалась в своей искренней к нам «признательности на будущее».
— А будущее, Верочка, уж я-то знаю — ужасно! Россия гибнет. И не так сильно от внешних врагов, как от внутренних.
—...Довольно, Павлуша! Я тебе рассказала очень много. Даже, пожалуй, много лишнего. Надеюсь, ты сохранишь это только в своей памяти.
— Вера Сократовна, а потом, после войны, после революции, вы еще встречались?
— После революции — в так называемой, по-вашему, буржуазной Эстонии, первый раз случайно (а может быть, и не случайно), потом пару раз «умышленно» встретились и договорились о том, что нам встречаться неразумно, ведь он продолжает карьеру в Абвере, а некоторые знакомства для сотрудников Абвера не очень желательны. Кроме того, у нас уже сложилась у каждого семейная жизнь, и с этой точки зрения тоже нежелательно общаться. Все! Тему эту закрываем. Таня! — крикнула она. — Давай чай. Ты приготовила его? И печенье мое, фирменное.
Таня вошла и, подойдя очень близко к столику, обратилась к матери:
— Мама, я прошу — погадай Павлуше. Надо!
— Чего придумала — погадай!
— Мама, я же сказала — надо!
— Надо?.. Ну, принеси, ладно.
— Таня принесла ка