Два ареста
Два ареста
[Соколов Б. П.] Два ареста : Из воспоминаний // Нева. – 2001. – № 4. – С. 148–157 : портр.
В 1931 году Б. П. Соколов окончил Кораблестроительный институт, созданный на базе кораблестроительного факультета Политеха, и получил распределение на Балтийский завод. С 1935 года работал в должности начальника участка корпусных работ крейсера «Киров».
Жил по адресу: Ленинград, Васильевский остров, 14-я линия, дом 83, кв. 3.
Первый арест
Май 1937 года. В канун первого мая пришло известие, что арестован В. Я. Бродский (бывший замначальника корпусного цеха). Какая тогда была обстановка?
К тому времени уже прошумели процессы над Пятаковым, над Тухачевским. На заводе проходили общие собрания. Клеймили “врагов народа”. Умер С. Орджоникидзе, и завод единогласно принял его имя.
С одной стороны, была радость от успешной работы, с другой — закрадывалось недоумение в связи с «открытыми» процессами. Как все это могло случиться?
По поводу Бродского по заводу поползли слухи о том, что у него что-то случилось во время поездки в Италию. Бытовало еще такое общее соображение: «Вот я ни в чем не виноват, и меня не арестовывают. Значит, у тех, взятых, что-то есть». Так думали практически все.
Крейсер спешно готовился к выходу в море на ходовые испытания. В начале июля он был переведен в Кронштадт и поставлен в сухой док имени Велещинского. Я со своими мастерами и небольшим количеством корпусных рабочих переехал в Кронштадт.
В общежитии Балтийского завода в Кронштадте я занимал отдельную комнату со своим помощником Щекиным.
И вот наступило 8 июля. На крейсере в конце работы был собран митинг. На митинге выступил Ганевский, строитель по электромеханической части. Он с большим подъемом клеймил вредителей, которые наступают на нас со всех сторон. Приводил в пример Бродского, которого мы “просмотрели». Призывал к бдительности и к выявлению вредителей, которые все еще работают среди нас. Забегая вперед, скажу, что Ганевский был осенью арестован и, по-видимому, погиб в тюрьме.
После митинга все разошлись, и мы отправились в общежитие. По дороге мы слегка намокли под дождем, и в общежитии я снял пиджак и брюки для просушки и улегся на койку. В то время я читал Новикова-Прибоя «Цусиму» и как раз дошел до главы «Курсом норд-вест 23°», как в дверь постучали. Вошел высокого роста молодой человек и протянул мне бумажку. На ней было написано: “Берсеневу произвести обыск и арест Б. П. Соколова”. Я в изумлении протянул бумажку Щеки-ну, который расположился на другой койке, со словами: -Кажется, меня арестовали». — Верно», — говорит он.
Краткий поверхностный обыск, и меня ведут на пристань для переезда в Ломоносов.
Ну, думаю я, это какая-то ошибка, не может это быть серьезным. И во время перехода в Ломоносов я спрашиваю Берсенева, смогу ли я в тюрьме сразу достать книгу «Цусима». На это Берсенев говорит, что, конечно, это можно, там хорошая библиотека. На самом деле прошло больше года, прежде чем я смог дочитать «Цусиму».
В Ломоносове нас ожидала директорская легковая машина. Шофер, который меня хорошо знал, посмотрел на меня неузнавающи-ми глазами, и мы поехали.
В Ленинграде на мою квартиру для обыска приехали ночью. Под утро обыск был закончен, во двор въехал «воронок», и мы поехали в тюрьму.
Привезли меня в тюрьму на Нижегородской улице, сначала в камеру № 7, где обыскали с полным раздеванием, а через час или два перевели в камеру № 135.
Это была одиночка, но в камере находилось несколько человек.
На окне камеры — «намордник», так что света мало. У входной двери — унитаз, у стенки сложены щиты от нар, вдоль камеры площадью в 8—10 квадратных метров — железные кровати, на них сидят «преступники», обросшие бородами, с темноватым или зелено-
ватым цветом лица, худые и изможденные... Так как было жарко, сидели они только в рубахах и кальсонах. Первые вопросы и ответы, первые знакомства.
И вот что примечательно! Узнал я, что все — «политические», что все — без вины, что следствие только ночью — «малый» и «большой конвейеры» — и что следователи много бьют. Следы побоев я увидел сразу. Сразу понял, что и процессы были фальшивыми, и берут в тюрьму ни за что. И обрадовался за тех людей, об арестах которых мы знали, в которых начинали сомневаться, — они ведь невинные! Всякие надежды на то, что произошла ошибка и что скоро все выяснится, рухнули! Оставалось ждать и есть тресковую баланду с перловой крупой.
На ночь устраивались так: между стальными кроватями укреплялись деревянные щиты, и на этих щитах ложились вповалку.
На другое утро, 10 июля, я проснулся, не открывая глаз, вспомнил все, что произошло вчера, и подумал: вдруг это кошмарный сон? Осторожно открываю глаза и вижу маленькое стрельчатое окно, в нем пять вертикальных и два горизонтальных железных прута. На нарах — обросшие люди. Да, это тюрьма. Ошибки быть не может.
Кто же там со мной был? Мастер с электростанции имени Классона Воронин, инженер-путеец Петров, красноармеец Кудавкин, красноармеец Антропов, старшина Гейзерман, начальник железнодорожной станции Оредеж (фамилию забыл) и машинист с Мурманской железной дороги Богданов. Всего восемь человек.
Пошли дни. Примерно через месяц вызвали меня днем, предъявили «основание» для ареста: «член вредительской троцкистско-зи-новьевской организации, действовавшей на Балтийском заводе». Поразило меня это, тогда еще беспартийного, как гром с небес. Сколько ни гадал, а такого представить себе не мог.
И вот снова потекли дни. Август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь. В камере говорят:
— Палыч, к тебе, наверное, ничего не могут подобрать, скоро домой пойдешь.
За это время столько народу перебывало в камере, а я сижу и сижу.
Только 7 января 1938 года вызвали меня с вещами, но не домой отправили, а перевезли во внутреннюю тюрьму на Шпалерной (Воинова) улице. Поместили в 3-м корпусе, камера № 9.
Камера около 30 квадратных метров, в ней — около ста человек. Спали в два слоя. Если предыдущая тюрьма досаждала клопами, то здесь к неимоверному количеству клопов прибавились еще и вши. После отбоя надо было суметь заснуть в течение первых пяти минут.
При очередной бане вся одежда уходила в автоклав, в «вошебойку», но это мало помогало, так как сама камера не подвергалась никакой дезинфекции.
К тому времени я уже оброс бородой, поскольку был не новичок, и в камере получил место не на полу, а на столе.
Примечательно, что 7 января, когда меня переводили на «Шпалерку», я сначала попал в приемную камеру, которая целиком была набита латышами. Видимо, это был «латышский» день.
В 9-й камере старостой был певец Попов-Райский. Там были: артист Пушкинского театра Константин Вальяно, доктор Брашниев-ский, Классон — сын того самого Классона, именем которого названа электростанция, Забудько — начальник Волховского алюминиевого комбината, Алексеев — начальник мясокомбината имени Кирова, бывший царский консул в Тегеране Сабоцинский (90 лет) и другие.
Многих избивали, но врачи никак не регистрировали побои. На моей памяти у троих были сломаны ребра, но лечили их в камере домашними способами — обвязывали грудь туго полотенцем.
Был прокурор, который под скамейками вскрыл себе вену. Крови было на полу много, но его вынесли из камеры еще живого. Был и такой, что сошел с ума во время следствия. Все звал во весь голос своего сына Юру.
В нашем «наморднике» была внизу щель, через которую можно было видеть дворик для прогулки одиночек. Там, на прогулке, мы видели Рокоссовского и прокурора Ленинграда Позерна. Примечательной была у нас, в 9-й камере, фигура Чарльза Брауна. Это был американский бродяга, рыжий, 47 лет от роду. По тюрьмам Америки и Европы он мог служить настольным справочником, так как сажали его часто, в основном за бродяжничество. Ему надоело это... Он подался в Эстонию, в Нарве попал в тюрьму и там объяснил, что хочет
перейти границу СССР, так как слышал, что в СССР можно получить пенсию. Начальник нарвской тюрьмы отговаривал его от этого шага, но потом согласился, выдал ему пару башмаков, передал его эстонским пограничникам, и ему показали, как пройти на наш КП. Он пошел, не таясь, к нашим, посидел в тюрьме в Кингисеппе, а потом попал в Ленинград, во внутреннюю тюрьму. Вызвали его к следователю два раза, хорошенько избили и оставили в покое.
Интересно, что он не удивлялся тому, что его посадили, не удивлялся и тому, что его избили, — везде в тюрьмах бьют. И терпеливо ждал своего освобождения, так как вины у него никакой не было, а за бродяжничество нигде в тюрьмах долго не держат. Он искренне дууал, что все мы за что-то сидим, а его судьба иная: он должен скоро выйти на волю. Мысль о сплошной липе в делах заключенных в силу полной нелепости всего этого никак не укладывалось у него в голове.
Но вот наконец через семь месяцев пустого сидения и меня вызвали к следователям. Их было четверо: Дубинин, Смолин, Кучепатов и Лихачев. Да еще начальник отдела Цируль.
Предъявили показания Бродского от 15 мая 1937 года, в них он якобы заявил, что я все время получал деньги за вредительскую работу.
Пошел «малый конвейер»: каждую ночь у следователя стоишь у стены, а днем в камере надзиратели не дают спать.
Бил меня только один из следователей — Лихачев, другие не били, а только кричали, изощряясь в ругательствах.
Потом пошел «большой конвейер», то есть я стоял у стенки и день, и ночь, только отпускали в камеру съесть баланду, после чего — снова к следователю.
Это сопровождалось сильной болью в пояснице и галлюцинациями. Так, например, карта Европы, которая висела на противоположной стене над головою следователя, вдруг превращалась в яркую картину. Окна следственного кабинета в Большом доме, на четвертом или пятом этаже, где все это происходило, выходили на Литейный проспект, и было слышно, как идут трамваи, скатываясь с Литейного моста. Бывало, мне казалось, что трамвай, сверкая всеми своими огнями, въезжает в следственный кабинет.
Пытка путем лишения сна — это очень страшная пытка, и где-то в марте — апреле 1937 года я был как в тумане — дни и ночи слились в одно. У многих от такого состояния сильно отекали ноги, у одного развилась паховая грыжа. Действовало это разрушающе и на психику. В итоге я сломался: обещал что-то подписать, лишь бы дали мне спать. Проспал больше суток.
Помню, что в этом кошмаре дали мне очную ставку с Золотарем. Вызвали днем.
— Сейчас будет очная ставка с Золотарем, — говорят мне.
— Я не буду подтверждать никаких обвинений, — говорю я.
— Да это и не понадобится.
Усадили на стул у стенки, ввели Золотаря. Он подошел прямо ко мне, пожал мне руку и спросил следователей:
— Где подписать?
Расписался, и его увели.
На столе лежала подписанная им бумага, в которой значилось, что от М. С. Розенфланца он слышал, что я состою во вредительской организации. Бред продолжался, а, очнувшись, я стал писать заявление с отрицанием подсунутых мне показаний.
Следствие по моему делу было закончено 4 июня 1938 года. Подписывая какую-то бумагу в связи с окончанием дела, я сказал следователю:
— Дело пойдет в суд. Я заявлю, что все показания, помещенные в деле, являются ложными, и в суде я буду опровергать эти показания, а признавать себя виновным в чем-либо не стану.
На это следователь ответил:
— Возможно, что суда вы не увидите. Пробыл я в камере № 9 с 7 января 1938 года примерно до конца июля. Меня теперь никуда не вызывали, а своеобразная тюремная жизнь вокруг «била ключом, и все по голове», как говорили заключенные. Они же любили повторять измененную Марксову формулировку: «Битье определяет сознание». Постепенно с вещами (куда?) уходили старожилы из камеры.
Ушел певец Райский (был расстрелян), ушел артист Константин Вальяно (как выяснилось, оказался на воле). Иногда человека вызывали «без вещей», знакомили с приговором, возвращали в камеру, а потом уже, в тот
же день или на другой, забирали «с вещами». В этих случаях камера знала о судьбе ушедших.
Так, один восемнадцатилетний паренек получил 10 лет ИТЛ по статье 58, п. 10. Лица на нем не было, и мы в камере старались его развеселить, чем могли. Не надо думать, что в тюрьме не смеются. Смеются и над собой, и над другими...
Вызвали нашего американского бродягу Чарльза Леона Брауна. Вернулся он в камеру бледный, как полотно.
— Дешеньть лет за шпионски работа, — сказал он нам. — Я территория Советский Союз поль-шас (полчаса), шпионский работа нету-нету.
Свои 10 лет он получил. В дорогу мы все собрали ему, кто что мог. Я написал ему на внутренней стороне кожаной ленты его шляпы (в шляпе он пришел) адрес моих родителей, которые жили тогда в Кисловодске, но он там не появился. Я от него перенял чудесный американский жаргон, язык трущоб, который и теперь помогает мне при чтении детективов.
Осенью 1938 года вызвали и меня «с вещами». В это время вызвали и Ораса «с вещами». Было это странно: я проходил по делу Балтийского завода, а он по делу Адмиралтейства. Шли по бесконечным коридорам и закоулкам тюрьмы под команду «руки назад», «стать лицом к стене» — это если кто-то шел навстречу.
Наконец запихнули в боксы по одному, заперли, а к вечеру открыли и ввели в большую камеру без топчанов, где стояли уже при своих вещах Орас, Банк, Розенфланц, Смирнов и еще несколько человек. Сделали перекличку, произнесли обычное напутствие перед этапом: «Шаг вправо, шаг влево — стреляю» — и вывели на тюремный двор так называемой «Шпалерки». Там погрузили в «воронки», в одиночные секции, и привезли на запасные пути Московского вокзала к «столыпинскому» вагону.
ПРИМЕЧАНИЕ
По этому поводу можно привести документ, обнаруженный дочерью Б. П. Соколова в архивах НКВД.
Постановление
1938 г. августа месяца «8» дня я, пом.опер. уполном. V отделения VII отдела У НКВД АО Васильев, рассмотрев сего числа следственное дело № 24792 по обвинению Соколова Бориса Павловича... В пр. пр. ст. ст. 58-7 и 58-11 У К РСФСР
Нашел:
Что согласно распоряжения Начальника VII Отдела ГУГБ НКВД СССР Майора Госбезопасности тов. Рейхман, арестованный Соколов Б. П. подлежит направлению в распоряжение VI 1-го Отдела ГУГВ НКВД СССР (см. телеграмму за № 249124 от 2./VI II. 38 года).
На основании вышеизложенного
ПОСТАНОВИЛ:
Следственное дело за № 24792 по обвинению Соколова Б. П. совместно с личностью арестованного (!) через VII Отдел УГБ У НКВД АО направить в Москву в распоряжение VII Отдела 1 Упр. ГУГБ НКВД СССР.
Направить в общем порядке этапом.
Подпись.
Ехали до Москвы часов шестнадцать. В Москве нас поместили в Бутырскую тюрьму, где, сидя в боксе, я мог случайно подслушать разговор двух охранниц, которые, стоя у моей двери, обсуждали результаты экзаменов в вуз и гадали, попадут они или нет. Жизнь за стенами тюрьмы шла своим чередом.
Пока ехали из Ленинграда в Москву, мы могли разговаривать друг с другом, вникать в «дела» друг друга и уговорились, что на суде все будут отрицать ложные показания.
Ну, а в Бутырской тюрьме мы снова были рассажены отдельно друг от друга. Я попал в большую камеру, человек на сорок, и, хотя спали очень тесно, под нары укладываться не было необходимости. Благодать!
Здесь был народ самый разный, и интересных людей, конечно, было немало. Был немец из Коминтерна. Фамилии его уже не помню, лет сорока пяти, на костылях. Мы с ним сдружились. Он обучал меня шведскому языку, а я его — английскому. Был студент из Югославии, лет двадцати, Том Хромов. Он знал итальянский язык, так как родом был из-под Триеста, и мы в основном говорили друг с другом по-итальянски. Он учился в одном из наших вузов и, конечно, оформлялся следователем как шпион. Очень
сдружились мы с армянином из Ашхабада Оганесовым Иваном Соломоновичем. Он хорошо знал персидский язык, то есть фарси, и, надо сказать, очень умело обучал меня ему, а я взамен учил его английскому, переводя его персидские уроки на английский.
Самое трудное, что ни карандашей, ни бумаги не было и все слова и выражения приходилось как-то держать в памяти со слуха. Занимались мы каждый день. И до сих пор помню выражение: «Берое адам, чи лозом эст?» — «Человеку что нужно?” И ответ: «Берое адам об, автоб вэ нефее лозом эсменд», то есть «Человеку нужны: вода, воздух и солнце».
И вот 21 октября 1938 меня вызвали «с вещами» и отправили на Лубянку, в одиночку. .Был я там всего сутки, но вот что запомнилось.
Жуткая тишина. На тихий вопрос охранника, нужны ли мне папиросы, я ответил нормальным голосом: «Нет, я не курю». Тут «вертухай» замахал на меня руками и прошептал: «Говорите только шепотом!»
И еще. Страшно яркий свет и в коридоре, и в камере. Свет не выключается ни на минуту, а в одиночке нет окон, так что о времени дня можно было судить лишь по интенсивности городского шума, а он проникал сквозь стены, хотя и не было окон.
Пришел день 22 октября. Вызывают, ведут на «шмон». Оставляют в промежуточной камере совершенно голым примерно на полчаса, потом заставляют одеться, ведут и впихивают в тесный бокс. Не проходит и пяти минут, как дверь отворяется и вталкивают туда еще одного заключенного. Спрашиваю:
— Вы, товарищ, откуда?
Ответ:
— Я подожду отвечать.
Это был Валленбургер — инженер-турбинист с «Северной верфи», из Ленинграда.
Через полчаса-час нас вывели из бокса на тюремный двор Лубянки, там уже были и остальные ленинградские товарищи. Подъехал «воронок», мы втиснулись в него и поехали. Думали, что везут на суд. Только почему всех вместе?
Вид у меня, пожалуй, был живописнее других. Дело в том, что в тюрьму садиться нужно в самой лучшей и прочной одежде. А меня взяли прямо с работы, хотя и завозили в квартиру для обыска, но не до того мне было, чтобы переодеваться. И мой рабочий костюм из какого-то слабенького сукна не выдержал десятков прокаливаний в “вошебойках”. Он стал на мне буквально рассыпаться. Хорошо, заметили это трое китайцев, сидевших со мной в Бутырской тюрьме. Они сняли с меня пиджак и брюки и деловито положили на них множество заплаток из материала чьего-то вещевого мешка. Старшим у них был Шу Лэ, который все это организовал, возможно, в благодарность за то, что я во всех подробностях рассказал печальную историю старика Ли Фа, с которым долго сидел в Ленинграде.
Везли нас сначала по какому-то шоссе, а потом по тряской, видимо проселочной, дороге. Везли не более часа, остановились у каких-то ворот. Залязгали затворы, дверь распахнулась, и раздался окрик: «Выходи!»
Вышли. Было нас человек шестнадцать. Стали у машины. Смотрим: дощатый забор с колючей проволокой наверху, по углам забора — сторожевые вышки с прожекторами. Доски забора еще не старые, неструганые. У ворот — караульное помещение, а посередине отгороженного плаца два барака. Из-за забора торчат верхушки сосен.
Ввели нас в спальный барак, и тут охрана ушла, а нас обступили одетые во что попало бородатые и бритые люди. Оказалось: авиа-торщики и артиллеристы, всего человек сорок. Вопросы: «Кто такие?» «Статья?» «Есть ли сроки?» «Кто где работал?»
Такие же вопросы и мы задавали им, а заодно, не мешкая, принялись занимать свободные койки. Боже мой! Сетки, одеяла, подушки и прочее! Нам сказали, что здесь ОКБ. Кораблестроители мы первые, а вот авиационщики и артиллеристы работают здесь уже некоторое время. Главный конструктор у авиаторщиков — Петляков, а у артиллеристов — генерал Перкалов (в то время, конечно, бывший). У старожилов барака, как мы узнали, сроков тоже не было.
Кто же был в нашей группе, прибывшей в Болшево, как называлось это место, вечером 22 октября 1938 года? Вот кого помню: Бже-зинский, Кассациор, Назаров, Акиншин, Азаров, Саввин, Блеков, Банк, Эппель, Розенфланц, Гавриленко, Бондаровский, Скворцов, Смирнов, Горский, Гарин, Павлов, Валленбургер, Кольбе, Иссерми, Крюгер, Сердюк и я — Соколов.
Болшево находится на северо-востоке от Москвы, где-то около Мытищ (в Мытищи нас возили в баню, и «воронок», из которого ничего не было видно, пробегал расстояние от лагеря до бани примерно за 30 минут).
На утро после побудки и поверки привели нас в столовую — небольшой барак в стороне от других. Столики на четырех человек, скатерти, нормальная еда, официантки в белых халатах. Как во сне!
Старожил, к которому мы подсели, был профессор МВТУ имени Баумана — Иван Алексеевич Черданцев. Всегда его вспоминаю с большой теплотой, очень он был милый и хороший человек! В дальнейшем он меня обучал векторному анализу, а я помогал ему переводить с французского языка статьи по высшей математике.
Нужно вот что еще сказать о структуре в ОКБ. Ни в спальни, ни в рабочие помещения охрана не входила. С нами имели дело так называемые кураторы от НКВД, которые формировали группы, назначали главных конструкторов, составляли списки заключенных для затребования их из лагерей, а в основном роль у них была снабженческая: достать книги и журналы, привезти бумагу, кальку, карандаши, тушь и т.д.
Для кораблестроителей кураторами были Беспалов и Солвитов, а для авиционщиков — Кутепов, остальных не помню. Чины у них были тогда лейтенантские.
Я попал в первую группу к Валериану Людомировичу Бжезинскому. Задание — конструкция и расчеты прочности корпуса торпедного катера.
Теперь о Бжезинском. Он был начальником ЦКБ-17 и в самом начале революции был первым начальником Военно-морского инженерного училища. Заслуг у него было много. Был он и советником у Чан Кай-ши в Китае до путча 1926 года. В 1937 году он был в командировке в США, а когда при возвращении сошел на берег, то тут его и арестовали.
Статус наш был таков: никакой переписки с родными, не было радиотрансляции, но были книги из тюремной библиотеки Бутырской тюрьмы и свежие газеты. Кроме того, мы заказывали книги и журналы по специальности, а также необходимые проектные материалы из различных ЦКБ.
Так потекли дни.
Где-то в начале 1939 года появился В. Бродский. Это был первый человек со сроком. Он получил 15 лет ИТЛ и 5 лет поражения в правах.
У него срок, значит, и мы все какие-то сроки имеем, но не знаем о них ничего. Эта неопределенность и полное незнание о том, что делается на воле, что с родными, очень нас угнетали.
В первый же день Бродский спросил меня:
— А ты как здесь оказался?
— По твоим показаниям, — говорю, — мне следователи предъявляли твои показания,сделанные 15 мая 1937 года.
— Но, — говорит он, — это неправда, это подделка.
На том наш разговор и кончился, и больше никогда мы об этом не говорили. Царила ведь не «презумпция невиновности», а «презумпция нужной для следователя виновности». Для осуждения достаточно было “признания” или свидетельских показаний двух других заключенных.
Теперь о другом. Более года провел я тюрьме до водворения в ОКБ без всякой во можности писать, так как нельзя было иметь ни карандаша, ни бумаги, с очень ограниченной возможностью читать. В ОКБ все это было можно. И тут я штудировал книгу за книгой - по специальности, по высшей математике, по сопротивлению материалов и строительной механике. Да и сами задания были такими, что требовали большой мыслительной работы. Какое это было удовольствие после года вынужденного бездействия!
Отчеты, расчеты, чертежи — мы их писали и создавали, а как подписывали? Вместо подписей мы ставили номера, присвоенные нашими кураторами каждому из нас. Мой номер был 030.
Где-то в начале 1939 года привезли к нам А. Н. Туполева. Срока он тогда еще не имел, как и все мы, кроме Бродского.
Туполев сразу заявил, что будет разрабатывать новый пикирующий бомбардировщик. Главная идея — обеспечить способность к бомбометанию в режиме пикирования, что в большой степени увеличивало меткость бомбометания.
Туполев заражал своей деятельностью всех, всегда был весел, не раз за день можно было услышать его характерный, заливистый хохот. Но в тюрьме ему пришлось помучить-
ся немало. Говорили, что во время стояния на «большом конвейере» следователи заставляли его часами держать корзину для бумаг.
Открытость и дружелюбие Туполева воздействовали на всех, и все относились к нему с большой симпатией. Вот характерный пример его отзывчивости.
Уже когда мы жили с женой в ссылке и непрестанно писали заявления во все инстанции и получали неизменные отрицательные ответы, мне пришла в голову мысль обратиться к Туполеву как к депутату Верховного Совета СССР. Жена приехала в Москву. Принял он ее очень приветливо:
— Ну, что же мы, дорогая, с тобой придумаем?
И вот в результате — письмо от Туполева. Очень может быть, что оно как-то ускорило рассмотрение моего дела…
…В конце 1939 года нас, судостроителей, перебазировали из Болшева в Ленинград, на завод «Судомех».
На верхнем этаже административного здания все окна были забраны решетками, входные двери были обиты железными листами.
На этаже было два спальных помещения и огромный чертежный зал. Здесь впервые мы встретились с вольнонаемным составом, в основном чертежниками. Отношения с вольнонаемными были, конечно, очень странными: они боялись нас, а мы боялись их.
Закончив свою часть по проектированию и расчетам прочности, а также выпустив рабочие чертежи опытного отсека, я отказался работать в группе Бжезинского, мотивируя тем, что проект ныряющего катера — сущая чушь как с инженерной, так и с военной точки зрения.
Энкавэдэшники, непрофессионалы, конечно, клюнули на такой экстравагантный проект, который может понравиться начальству. Но это нисколько не умаляет его бредового содержания.
Я перешел в группу Гойнкиса, проектирующей крейсер. Вел расчеты .прочности корпуса и артиллерийских жестких барабанов главного калибра, а также расчеты вибрации.
Курировали проект представители воинской части 271777. Защита эскизного проекта прошла успешно, но на технический проект «добро» не поступало. Оказалось, что наше задание на крейсер дублировало такое же задание в одном из КБ. И представители воинской части сравнивали и контролировали. Для этого достаточно было эскизного проекта.
И здесь случилось... Где-то в июне 1940 года нас стали по очереди вызывать в помещение охраны и предъявлять нам приговоры Военной коллегии Верховного суда СССР от 28 мая 1940 года. Всем по 10 лет. И еще поражение в правах на пять.
Сделали это в воскресный день, когда в бюро вольнонаемных не было. Истерик не было. Мы так привыкли думать о пространстве дикого бесправия, что почти не удивились. Говорят, что осуждение заочно было сделано по специальному разрешению Сталина, «чтобы не отвлекать от работы».
Сидеть оставалось 7 лет. Какие они будут?
Война... Где-то в августе нам объявили этап на восток. Суток двое ехали до Москвы. Под Москвой, у Химок, поезд остановился — начался налет гитлеровской авиации. На другой день движение продолжалось: Канаш, Муром, Свияжск, Зеленодольск.
Наше ОКБ осело в Зеленодольске на заводе № 340. Это был судостроительный завод. Дом технической учебы завода приспособили под тюрьму. Часть нашего состава работала в КБ, а часть — на производстве, так как на заводе кадров не хватало: многие ушли на фронт. ОКБ за плату предоставляло заводу рабочую силу. Этой платы мы сами, конечно, не увидели.
Был уже октябрь 1941 года, когда меня назначили заместителем начальника корпусного цеха № 3. Мне пришлось налаживать производство ведущих поясков для 75 миллиметровых зенитных снарядов и организовывать в цехе закладку брони, которая шла для бронирования речных катеров, в то время выпускавшихся заводом. Бронекатера после сдачи шли в бой под Сталинград.
В 1944 году начали разрабатывать серию проектов малых кораблей — охотников за подводными лодками и торпедными катерами.
Война кончилась. Впервые мы получили право переписки и смогли кое-что узнать о своих.
Мои родители тогда жили в Баку. Бывшая жена моя тоже жила с ними; они и не знали, что она оформила развод со мной еще 25
февраля 1941 года. Не знал и я. Письма же из Баку приходили самые радостные.
В конце декабря 1945 года в товарных вагонах мы отправились в Ленинград.
Поселили нас в «Крестах», по четыре человека в одиночке. Просидели мы там два месяца, пока на 5-м заводе спешно ставили решетки на окна. В конце февраля перебазировали на 5-й завод. Нас, человек десять, поместили в квартире, которая имелась в административном здании завода.
Весь 1946 год и часть 1947-го я проработал в цехе на сборке торпедных катеров «Элко», заготовки и оборудование которых мы получили по лендлизу из США. Смогли разработать и проект, во многом превосходящий американский торпедный катер (проект № 183).
Хорошо помню день б июля 1947 года. Истек срок —10 лет заключения. Освобождали в “Крестах”, в главной тюремной конторе. Выдали и временный паспорт на полгода, в виде листка. Начальник тюрьмы предупредил:
— Осторожно ходите по улицам, не нарушайте правил движения. Если вас задержит милиция, то могут быть неприятности. Разрешение на ваше проживание в Ленинграде еще не пришло.
Я остался работать в ОКБ вольнонаемным — куда я от катера мог уйти?
Но возвращаюсь к дню освобождения.
День был пасмурный. Часов в четырнадцать мне выдали пропуск, и я вышел из «Крестов» на набережную Невы. Перешел проезжую часть и у парапета набережной повернулся лицом к «Крестам», чтобы последний раз увидеть тюрьму. Видно было мало, но и то, что было видно, поражало своей мрачностью. Пошел к Финляндскому вокзалу и сел там В трамвай № 20. Помню, что, садясь в трамвай, помог какой-то старушке поднять на площадку трамвая ее мешок.
Трамвай вывез меня на Невский у Казанского собора, пошел по Невскому к Главному штабу, а оттуда — на Гороховую. Я должен был передать привет Гале Гойнкис от ее отца, у которого срок еще не кончился. Там были мне очень рады. Помогли дать телеграмму моим родителям.
Осенью 1947-го года Галя Гойнкис, вернее, ее мама, познакомила меня с Таней Нацвадовой. Вот она и стала моей второй женой.
Тане я говорил, что меня могут выслать, но сам в это не верил. Я был очень нужен на работе, а работа шла успешно. Была надежда на Сталинскую премию за 183-й проект. И вот...
Второй арест
16 апреля 1949 года я работал как вольнонаемный в ОКБ при заводе № 5 в должности начальника корпусного отдела — заместителя главного конструктора (главным конструктором был П. Г. Гойнкис).
В то время головной торпедный катер по нашему проекту прошел ходовые испытания в Финском заливе, показал скорость 40 узлов и по всем данным шел на Сталинскую премию, что давало нам надежду на снятие судимости. Но... не угадали мы. Повторилась старая история. В 1937 году крейсер «Киров» пошел на испытания, а меня посадили. В 1948 году торпедный катер пошел на испытания, а меня посадили...
В апреле 1949 года катер находился в Балтийске, ожидая свежей погоды для прохождения мореходных испытаний. Все мы готовились к переезду в Балтийск для участия в этих испытаниях.
Днем 16 апреля подошел ко мне куратор ОКБ Беспалов в сопровождении двух человек в штатском. Говорит:
— Нам нужны вы и Г. М. Блеков для консультации в ОКБ в «Крестах».
Действительно, филиал такой был, и мы с Г. М. Блоковым быстро собрались, сели вместе с сопровождающими нас людьми в поджидавшую нас легковую машину и поехали в «Кресты». Однако вместо «Крестов» нас привезли в тюрьму на Шпалерной улице, ввели в тюремную комендатуру, и сопровождавшие нас сказали:
— Примите арестованных.
Одним из сопровождавших нас был некто Котов. Я говорю ему:
— Зачем вы нас обманывали?
А он пожал плечами:
— Так уж получилось.
После обыска нас с Блоковым разделили и поместили в разные камеры.
За плечами у меня были уже 10 лет тюрьмы и имелись навыки бывалого арестанта. Я решил, что главное — это спать в порядке
подготовки к новому «следствию», и тут же в боксе свернулся на узкой скамейке и заснул.
Вообще-то, уже с начала 1949 года мы узнавали, что то одного, то другого из людей, бывших в заключении ранее, снова арестовывают, но что с этими людьми делалось дальше, никто не знал.
Через 2—3 часа бокс открыли и меня перевели в одиночную камеру. Дня через два вызвали к следователю. Оказалось, что снова вернулись к делу, по которому я просидел 10 лет. Добивались от меня подтверждения всего того, что мне там инкриминировалось. Я полностью отрицал все то, что там было написано почти 10 лет назад.
Недели три шло следствие. В результате получилось новое дело, в показаниях по которому я полностью и подробно отверг все обвинения, которые были выдвинуты против меня ранее. В ходе этого следствия я впервые узнал все подробности своего дела. В этот раз не били и к стенке не ставили. Видимо, это была пустая формальность для оформления меня в ссылку.
Меня перевели в большую камеру, где оказались все, кто уже отбыл свой первый срок.
Моральный настрой камеры был очень высок. На людей влияла массовость арестов: не один, мол, ты в таком положении. Очень высока была взаимная поддержка. На примере собственных дел люди верили в невиновность других. Бредовые обвинения хорошо показывали всю абсурдность ситуации. Прослойка коммунистов среди заключенных была велика, и, надо сказать, коммунисты имели авторитет в камере. При обсуждении разных внутри- и внешнеполитических акций нашего государства большинство стояло на просоветской платформе.
Правда, все до единого понимали, что в камере есть «стукачи»; так что лишнего тоже не скажешь.
Еще один штрих. Книг не было. И вот мы ставили доклады тех, кто имел отношение к каким-нибудь интересным вещам. Так мы слушали о работе телефонной сети, о работе на ленинградском мясокомбинате, о работе санитарной службы в торговом порту. О деятельности наших эмигрантов (в царское время) за границей и многое другое.
Очень ценились также рассказы на память. Великолепно по памяти рассказывал главу за главой Из «Графа Монте-Кристо» Дюма-отца архитектор Крейцер. Чехова пересказывал инженер Писарев. Я рассказывал весь “Таинственный остров” Жюля Верна и отдельные рассказы из «Декамерона»...
Примерно в середине июля вызвали «с вещами», в тюремной конторе ознакомили с решением Особого совещания; ссылка на поселение в Красноярский край. Группу ленинградцев, человек пятнадцать, отправили на железную дорогу, посадили в «столыпинский” вагон и привезли в Киров, в пересыльную тюрьму. Продержали в ней дней десять и отправили специальным эшелоном в товарных вагонах в Красноярск.
В Красноярске поместили в тюрьму на самый верхний этаж, откуда был прекрасный вид на лесистые берега Енисея, — «намордников» на окнах здесь не было.
Через несколько дней нас, все еще под охраной, погрузили на баржу и прибуксовали к пристани совхоза “Красноярский”, на 186 ки-
лометров ниже Красноярска по Енисею. Это на левом берегу, а на правом через реку были видны постройки Придивинской судоверфи МРФ.
Здесь уже охрану сняли. От пристани на грузовых машинах нас, человек двести, отвезли на центральную усадьбу совхоза. Там всю нашу толпу распределили по совхозным отделениям, и уполномоченный УВД предупредил: за побег — каторжные работы на 25 лет. А побег — это если окажешься в соседнем поселке без разрешения коменданта.
На моей памяти каких-либо дел о побегах из ссылки в нашем Болыпе-Муртинском районе не было.
Мне пришлось работать чернорабочим на сборе урожая, погонщиком быков, грузчиком, плотником по постройке заборов и починке моста, бригадиром грузчиков на пристани совхоза по загрузке барж овощной продукцией. Потом наконец получил «добро» на работу на Придивинской верфи...
Я все еще верил, что проект наш (№ 183) получит Сталинскую премию и я вернусь в Ленинград. Так что чувствовал я себя там первое время «временным».
В середине декабря, когда лед на Енисее укрепился и через него пошли машины, приехала Таня. Придивинская Тане понравилась. И в самом деле, если выйти из поселка и посмотреть вокруг так, чтобы поселок не попадал в поле зрения, то увидишь покрытые снегом холмы — тайга начиналась в любую сторону. Вид разворачивался прекрасный, но поселок, как только попадал в поле зрения, сразу же поражал своей унылостью; старые и новые бараки, самодельные «стайки» для коров, бесконечные изгороди из горбыля, немощеные улицы...
Время шло. В октябре 1950 года родился Павлик. Нес я его домой по заснеженной улице. Рано там снег ложился.
В марте 1951 года в газетах появилось сообщение о Сталинской премии... но в списке награжденных вместо меня был Попов!
Пропали мигом все наши надежды на скорое освобождение и возвращение...
Но 9 февраля 1954 года отправлено было в Министерство транспортного и тяжелого машиностроения ходатайство за подписью депутата Верховного Совета СССР, действий тельного члена Академии наук СССР А. Н Туполева:
«...Поддерживаю ходатайство гр. Соколовой, так как считаю, что Б. П. Соколов, будучи заместителем главного конструктора и соавтором крупного проекта, несомненно является большим специалистом, а поэтому с приложением полных сил, знаний и опыта в работе более широкого масштаба мог бы принести большую пользу в советском судостроении.. .»
26 мая 1954 года определением Военной коллегии Верховного суда СССР дело в отношении Соколова Б. П. было прекращено «за отсутствием состава преступления». Реабилитация же была объявлена ровно через 38 лет—в мае 1992-го. Правда, в 1980-м, в день своего рождения получил Борис Павлович Соколов «пожелания доброго здоровья, успехов в труде и в патриотическом воспитании молодежи» от Совета ветеранов краснознаменного крейсера «Киров» — «первенца большого советского кораблестроения, прославившегося в годы Великой Отечественной войны».
После освобождения Б. П. Соколову отпущено было еще 40 лет жизни. Работа (в списке научных трудов и изобретений Б. П. Соколова 84 наименования!), забота о семье, писание воспоминаний и занятие поразительным хобби — осваиванием новых и новых иностранных языков. В старости он успел выучить еще грузинский и эстонский.
Успел он записать и фамилии репрессированных судостроителей, не вошедшие в опубликованный мартиролог. Вот они: Гавриленко Николай Владимирович, Евдокимов Михаил Кузьмин, Рашевский, Сулима, Горский, Блоков Георгий Михайлович, Гарин Алексей Максимович, Александров Михаил Георгиевич, Эппель Александр Рувимович, Бахуров, Скворцов Василий Алексеевич, Саввин Павел Павлович, Орас Павел Юрьевич, Банк, Ковалев, Кванталиани Николай Епифанович... И этот перечень наверняка неполный: «Отняли список, и негде узнать».