Записки священника Сергия Сидорова
Записки священника Сергия Сидорова
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА
Я располагала недостаточно обширным материалом, чтобы составить исчерпывающее жизнеописание моего отца. Но я использовала все, что только возможно: письма, документы, воспоминания родных и друзей. В 1937 году, когда в последний раз я видела отца, мне было одиннадцать лет, но память моя сохранила его образ, отдельные происшествия и житейские истории, связанные с ним. Я включила в его жизнеописание также фрагменты его записок, не вошедшие в основной свод, в которых он описывает свою жизнь, отношение свое к событиям, людям. Мне посчастливилось найти письма отца Сергия у родственников, в семьях его друзей: так, мне передали письма Наталья Алексеевна Сидорова, Дмитрий Михайлович Шаховской. Я по возможности полно использовала архив моей тети Ольги Алексеевны Лядинской, сестры отца, ее воспоминания. Сохранившиеся немногочисленные письма отца Сергия привожу полностью, как самое драгоценное в этом повествовании.
Все это я собрала не только ради памяти моего отца - его судьба во многом обычна для тысяч русских священников в годы тяжких испытаний, через которые прошла Русская Православная Церковь в XX веке. Свой труд я посвящаю также и их памяти.
Глава 1. Родители и родословие отца Сергия
АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ СИДОРОВ. КНЯЖНА АНАСТАСИЯ НИКОЛАЕВНА КАВКАСИДЗЕ
ГЛАВА 1. РОДИТЕЛИ И РОДОСЛОВИЕ ОТЦА СЕРГИЯ
АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ СИДОРОВ. КНЯЖНА АНАСТАСИЯ НИКОЛАЕВНА КАВКАСИДЗЕ
Родители отца Сергия принадлежали к сословиям, далеким друг от друга: отец был из разночинной среды, мать - из древнего княжеского рода, ведущего начало от грузинских царей. Соединила этих двух людей свойственная им обоим высокая духовность - то качество душевное, что унаследовал в полной мере сын их Сергей.
Отец будущего священника Сергия, Алексей Михайлович, был сыном чиновника Михаила Алексеевича Сидорова, служившего в Петербурге по почтовому ведомству. Михаил Алексеевич был прекрасным работником, инициативным и деятельным; ему, по семейному преданию, принадлежит идея отправки почтовой корреспонденции в виде бандеролей. Но перед тем как подать заявление на патент, Михаил Алексеевич поделился своим замыслом с приятелем и сослуживцем, который поспешил опередить его и таким образом присвоил или попросту украл это изобретение. История с патентом так подействовала на Михаила Алексеевича, что он бросил прекрасную службу и петербургскую квартиру и перевелся начальником почты в подмосковный город Подольск, а потом в Москву. Семья у него была большая, шесть человек детей, денег всегда не хватало. После его смерти вдова Александра Константиновна, урожденная Гагарина, осталась совершенно без средств. Ей назначили маленькую пенсию, а детей стали обучать на казенный счет; в это время Алексей Михайлович учился в последнем классе гимназии.
Александра Константиновна вела свой род от рыбаков-поморов Архангельской губернии. Сохранилась одна из последних ее фотографий, где она сидит окруженная своими уже взрослыми детьми: это сыновья Алексей, Михаил и Александр, дочери Мария, Олимпиада и Елизавета. -Небольшая, худенькая, севернорусского типа женщина, с живыми, решительными и немного грустными глазами. Ее окружают хорошо одетые, такие ладные дети; все они, кроме младшего, Александра, уже были пристроены в жизни, получили образование. Видно, что вся жизнь этой матери в ее детях. Александра Константиновна скончалась
вскоре после того, как был сделан этот снимок, в феврале 1895 года. На более ранней фотографии (шестидесятых годов) ее решительность и даже некоторая жесткость видна яснее: твердо сжатые губы, острые скулы и пронизывающий взгляд небольших, глубоко сидящих глаз; поднимать детей ей приходилось одной.
Как познакомился Алексей Михайлович Сидоров с княжной Анастасией Кавкасидзе? Знакомство это произошло в Курской губернии, у князей Вадбольских, соседей по имению и друзей семьи Кавкасидзе, куда была приглашена сестра Алексея Михайловича Мария Михайловна для подготовки детей в гимназию. Мария Михайловна тогда училась на Высших женских курсах в Москве.
Затем, уже в Москве, Алексей Михайлович Сидоров стал бывать в квартире князей Кавкасидзе, людей небогатых, но гостеприимных, где собиралось интересное и веселое общество. Княжна Анастасия была удивительно обаятельным человеком, веселым, доброжелательным и на редкость тактичным. Вечерами музицировали, часто ставили любительские спектакли. Вот тут-то и проявились актерские способности Алексея Михайловича: он великолепно декламировал, играл главные роли, и очень успешно. Скоро он стал одним из постоянных гостей семьи Кавкасидзе, а в 1888 году женился на княжне Анастасии. В ту пору Алексей Михайлович был еще студентом Московского университета, готовился стать юристом. На фотографии этого времени он выглядит очень привлекательным: хорошее русское лицо с правильными чертами, открытый и добрый взгляд. И даже в то время, которое нам сейчас представляется подернутым некой романтической дымкой, он выделялся среди своих сверстников возвышенными взглядами, верою в осуществление идеальных надежд, в победу разума. Таким идеалистом Алексей Михайлович и остался до конца жизни. Некоторых, даже близких его, это раздражало, но только не жену. Именно за эти романтические мечтания полюбила она студента, не имевшего никакого состояния, да еще обремененного бедной родней. «Поэтичность и чистота Алеши очаровали меня», -говорила впоследствии своим близким Анастасия Николаевна. Стоит взглянуть на портрет ее... Мягкая полуулыбка, большие темные, немного печальные, проникновенные грузинские глаза. Да, грузинских черт много было в облике княжны Анастасии, хотя от прадеда-грузина князя Мельхиседека Кавкасидзе отделяло ее целых три поколения. Но не только во внешности, а и в характере многие черты унаследовала княжна от своих далеких грузинских предков. Унаследовал эти черты и сын ее, Сергей. Более того, он гордился древним родом своей матери, чтил его, изучал его историю.
О детстве княжны Анастасии пишет в своих воспоминаниях сестра Сергея Алексеевича Ольга Алексеевна. «Княжна Анастасия росла худенькой высокой девочкой с огромными темными глазами. Никаких детских радостей, никакого беззаботного детства у нее не было. Ее, как и всех остальных детей, воспитывала бабушка, старая княгиня Анастасия Васильевна. К ней была приставлена тоже старая мадемуазель, швейцарка или француженка, которая муштровала девочку с утра до вечера. Бегать Настеньке не разрешалось („фи, помни, что ты княжна"). Гулять ее выводили только в сад, а саду семьи Кавкасидзе был небольшой. К отцу дети приходили только утром здороваться и вечером прощаться. Отец, князь Николай Семенович, был пугалом для детей., Je dirai au prince, votre pere"[1], - все время повторяла мадемуазель. Настенька была необычайно способным ребенком. Она очень быстро усвоила все, что ей могла дать мадемуазель. Настеньке было лет тринадцать-четырнадцать, а жажда учиться дальше была все сильнее и сильнее. Она своими мечтами делилась с матерью, Ольгой Павловной, но та не знала, чем помочь.
Дом николаевский представлял собой длинное одноэтажное здание с крыльцом с колоннами во двор. По краям дома выступали две полукруглых комнаты с фонарями. Правая комната была библиотека, где до позднего вечера в вольтеровском кресле сидел и читал отец, а левая - комната Настеньки, где эта девочка также сидела до позднего вечера и читала все, что попадется под руку. Однажды в Николаевку приехала знакомая семьи Кавкасидзе, служившая воспитательницей в Киевском институте благородных девиц. Ольга Павловна поделилась с ней мечтами о продолжении образования Настеньки. Было решено, что Настенька пойдет просить отца отпустить ее учиться в институт. Со страхом вошла Настенька к отцу в библиотеку и сбивчиво стала просить отца позволить ей поступить в институт. Отец очень похвалил дочь и сказал, что всегда радуется, когда его дети стремятся к знаниям. В ту же осень Настеньку отвезли в Киев, где ее приняли в пятый класс Института благородных девиц. Настеньке ничего не стоило учиться. Она одинаково усваивала все предметы: языки, литературу и математику; у нее были какие-то особенные, всеобъемлющие способности. Кончила она институт первой, и ей должны были дать шифр (это была наивысшая награда), но так как она училась в институте только с пятого класса, то дали ей большую золотую медаль».
Анастасия Николаевна более остальных детей приняла от матери своей Ольги Павловны заветы православия. Она часто ходила в цер-
[1] Я скажу князю, вашему отцу» (франц.)
ковь, знала наизусть «двенадцать евангелий». Благожелательное отношение и доверие ко всем людям были ей особенно свойственны. «Даже у разбойников есть хорошие черты», - говорила Анастасия Николаевна своим близким. Анастасия Николаевна умерла очень рано, тридцати пяти лет, и не осталось после нее ни писем, ни ее воспоминаний. Только из рассказов и записок ее дочери Ольги Алексеевны можно было получить представление об Анастасии Николаевне как о человеке необычайно одаренном и умном. Когда муж ее, Алексей Михайлович, по занятости своей не успевал выполнить университетские задания, она неизменно помогала ему. Анастасия Николаевна не выделялась, как сестра ее Варвара Николаевна, исключительными способностями в области искусства, но она была духовно богатым и чистым человеком, возле которого всем становилось легко.
Сережа лишился матери еще в младенчестве, но рассказы о ней, воспоминания отца и тетушки воссоздали для него прекрасный облик Анастасии Николаевны. А изучение жизни предков по материнской линии оказало серьезное влияние на многие устремления его души. Среди князей Кавкасидзе были глубоко религиозные люди, такие, как прадед Сергея Алексеевича князь Ефрем, который оставил свою семью и ушел странником по святым местам, и такие, как бабушка Сергея Алексеевича Ольга Павловна, праведница, отдавшая жизнь свою служению людям ради Христа. Сергей Алексеевич написал очерк «История рода князей Кавкасидзе», я привожу здесь вкратце некоторые сведения из него.
ИСТОРИЯ РОДА КНЯЗЕЙ КАВКАСИДЗЕ
ИСТОРИЯ РОДА КНЯЗЕЙ КАВКАСИДЗЕ
В тридцатых годах XVIII века ряд дворцовых переворотов в Грузии свергнул с престола старшую ветвь династии Баграта. Еще в XVII веке эта династия пользовалась покровительством русских царей, и потому свергнутые грузинские цари удалились в Россию, где нашли почетный приют. Царь грузинский Давид прибыл в Россию с дядей своим князем Мельхиседеком во времена царствования императрицы Анны Иоанновны. Царю Давиду было присвоено российское княжество с фамилией Багратион, пожалован дворец в Самаре и иные недвижимости, а князю Мельхиседеку присвоено российское княжество с фамилией Кавкасидзе и пожаловано имение Шкловщина в Полтавской губернии. Мельхиседек и стал родоначальником князей Кавкасидзе или
Кавкасидзевых, как их в большинстве случаев стали именовать в середине XIX века.
Дом, построенный князем в имении, напоминал его дворец в Тифлисе. Плоская кровля, узенькие окна, ковры, скамейки - все вызывало в памяти далекий Кавказ, покинутую родину. В громадных прудах, вырытых перед домом по образцу царскосельских, были разведены необыкновенной величины карпы. Белые азалии, вьющиеся красные и желтые розы украшали балкон дома. Среди роскошного парка неожиданно возникали гроты с белыми фигурами нимф и фавнов. На лужайке перед домом стояла часовня, где каждую субботу служил всенощную по-грузински сам князь; литургию он всегда слушал в деревенской церкви. Необычайным образом познакомился князь с будущей женой, Евдокией Александровной Коваленской, помещицей Полтавской губернии. Она вместе с матерью ехала на ярмарку, когда волки испугали лошадей. Князь в это время охотился в лесу. Он увидел несущийся четверик лошадей, бросился к коням и, схватив за узду крайнего, ударом кулака заставил его пасть на колени; четверик встал... Через год князь женился на Евдокии Александровне и счастливо прожил с ней десять лет. Скончался князь Мельхиседек в 1768 году, оставив все состояние своему единственному сыну Ефрему.
Князь Ефрем окончил Петербургский сухопутный кадетский корпус и был сразу же назначен в действующую армию, сражавшуюся против турок. Он отличался храбростью и не раз удостаивался похвал от великого Суворова. У стен Измаила князь дерзким налетом захватил турецкий обоз, за что получил от Суворова георгиевский крест и чин майора. После падения Измаила князь Ефрем вышел в отставку. Он женился на сестре Кутузова Вере Илларионовне и отправился в свои полтавские поместья. Там он занимался хозяйством, причем освободил почти всех своих крестьян, но больше молился в своей образной. Ночью видения военной жизни тревожили князя. Ужасы голода, шум сражений, лики убитых вставали перед ним, и князь тогда до зари ходил по своему кабинету. Недолго жил князь Ефрем мирной жизнью с любимой женой. Когда его маленькому сыну Симеону исполнилось полгода, князь исчез из дома, оставив завещание, в котором просил себя не искать, призывал благословение Бога на близких и назначал сына своим наследником. Первые годы близкие пытались узнать, где находится князь Ефрем, но это им не удавалось. Только через пятнадцать лет богомольцы из Шкловщины встретили князя Ефрема в лесу близ Троице-Сергиевой Лавры. Был он одет в синий тулуп да в железную шапку, в руках у него был посох, глаза его улыбались, и он пел тропарь преподобному Сергию Радонежскому. Князь
Ефрем обрадовался встрече с земляками. Спросил о семье, послал в благословение сыну образ преподобного Сергия, а княгине деревянный крест, но сказал, что домой не вернется, и просил его не искать, так как в странничестве обрел он покой духа. Не посмели спросить князя, куда он держит путь, заметили только, что ушел он по направлению к Москве. Больше никто никогда не видел князя Ефрема.
Третий князь Кавкасидзе, Симеон, был женат на Анастасии Васильевне Полетике, нигде не служил, большей частью жил в Шкловщине, иногда в Полтаве. Анастасия Васильевна была умна, как все представители рода Полетика, и увлекалась поэзией. За князя Симеона она вышла замуж по любви, хотя он был двадцатью годами старше ее. После четырех лет счастливой супружеской жизни князь Симеон умер, оставив сына Николая и два расстроенных имения, Анастасия Васильевна постоянно жила в имении Николаевка, управляла всем хозяйством и воспитывала сына. Портреты княгини Анастасии Васильевны сохранили строгие черты ее лица (печать сильной воли), острые внимательные глаза, суровые брови. Она могла бы считаться красивой, если бы не была столь холодна. В возрасте двадцати семи лет княгине пришлось вынести большое испытание. Был недород, крестьяне голодали. Анастасия Васильевна для прокормления голодных распродала все драгоценности, полученные ею в приданое. В этот ужасный 1828 год княгиня Кавкасидзе показала пример самоотречения. Она сама заведовала распределением съестного среди голодных и, хотя и безумно любила сына, тем не менее давала ему столько же пищи, что и детям крепостных. Она основала первую школу в селе и значительно расширила церковь.
По семейному преданию, перестройке церкви предшествовало следующее событие. Шел запутанный судебный процесс о владении землями в Путивльском уезде, по которому у Анастасии Васильевны должны были отобрать все земли в селе Николаевке и ей грозило полное разорение. Как-то, находясь в особенно тревожном состоянии духа, Анастасия Васильевна молилась перед образом Царицы Небесной, прося у Нее помощи и защиты. Когда она молилась, показалось ей, что лик образа как бы зажегся неизъяснимым светом, и в тот же час обычная твердость духа вернулась к ней. Она спокойно вошла после молитвы в залу. Там ее ждала горничная с письмом, где сообщалось, что решение суда обжаловано и по высочайшему повелению подлежит пересмотру в высшей судебной инстанции. С тех пор до революции этот процесс так и не был завершен окончательно. Образ Божией Матери Анастасия Васильевна перенесла в церковь села Николаевки, расширив и украсив при этом придел святителя Николая.
Князь Николай Кавкасидзе, дед отца Сергия, окончил Московский университет и вернулся в Николаевку. Он женился на Ольге Павловне Линнеман, мать которой Марья Степановна, урожденная Черепова, была владелицей крупных поместий на Украине (село Жуковка) и в Поволжье (село Великое). Но в приданое за женой князь Николай Семенович не получил никаких земель, так как женился против воли Марьи Степановны. Правда, через несколько лет после тайного венчания дочери Марья Степановна простила ее и дала ей богатое приданое деньгами и драгоценностями. Князь Николай Семенович прикупил имения соседних помещиков и стал одним из крупных землевладельцев Курской губернии.
Он завел прекрасные оранжереи с редкими цветами, купил великолепные картины. Свой досуг он проводил в изучении творений философов и экономистов. Князь Николай Кавкасидзе был общественным деятелем либерального толка, состоял губернским предводителем дворянства и председателем первой земской управы. Князь был добр, чистосердечен, в то же время во всем неукоснительно следовал твердым принципам. Умер он внезапно, 1 марта 1880 года.
Жена князя Николая Ольга Павловна, бабушка отца Сергия, не выглядела красавицей. Но она была одной из тех праведных русских женщин, которые отдавали свою жизнь на служение людям ради Христа. Отличительными чертами ее были смирение и любовь к ближнему. Она не только свято соблюдала все уставы Церкви, но и в повседневной жизни следовала заветам Христа - помогала больным, утешала обездоленных, перед праздниками раздавала тайную милостыню. Она умерла, как и хотела, в Киеве, возле Великой Лавры в светлые дни Пасхальной седмицы. Ольга Павловна у всех оставила по себе память как о праведнице.
У князя Николая Семеновича было семь человек детей, из них четверо умерли. Остались сын Николай и две дочери, Анастасия и Варвара. Князь Николай Николаевич Кавкасидзе отличался необыкновенной мягкостью характера, из-за чего совершил в жизни немало ошибок. Зато все знавшие князя неизменно любили его и прощали ему недостатки. 6 февраля 1910 года скончался князь Николай Николаевич, и с ним прекратился по мужской линии род князей Кавкасидзе.
Перед самой революцией княжна Варвара Николаевна усыновила Сережу и написала на высочайшее имя прошение о том, чтобы передать титул князя и фамилию Кавкасидзе племяннику и тем возродить угасший род. В прошении было отказано и, может быть, к счастью... Ведь в послереволюционные годы легче было быть Сидоровым, чем князем Кавкасидзе.
КОНЧИНА АНАСТАСИИ НИКОЛАЕВНЫ КАРЬЕРА АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА
КОНЧИНА АНАСТАСИИ НИКОЛАЕВНЫ. КАРЬЕРА АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА
В 1889 году в семье Сидоровых родился первый ребенок, дочь Ольга; в этом же году Алексей Михайлович окончил Московский университет. Пройдя годовую практику в Москве, он получил место в Киевском суде. Алексей Михайлович начал свою деятельность как присяжный поверенный. Присущее ему красноречие и определенные артистические способности сделали его, несомненно, незаурядным адвокатом. Но главным в характере Алексея Михайловича оставались чистосердечность и возвышенность, граничащая с наивностью, именно эти черты влекли к нему сердца людей.
В 1891 году родился сын Алексей, а 10 февраля 1895 года - сын Сергей. Рождение Сережи стоило жизни его матери Анастасии Николаевне. У нее было больное сердце, наследственная болезнь в роду Кавкасидзе. Врачи считали, что ей ни в коем случае нельзя иметь третьего ребенка, но жизнь имевшего родиться существа представлялась ей дороже собственной жизни. Увы! Предостережение врачей оправдалось. После появления на свет Сережи его мать уже не вставала с постели. У нее появились сильные отеки, и через полгода Анастасия Николаевна скончалась. Умерла она летом 1895 года в Москве. Незадолго до смерти она позвала к себе старших своих детей - шестилетнюю дочь Олю и четырехлетнего сына Лелю (Алексея) - и сказала, что хочет подарить им на память о себе стихи. Оле она прочитала стихотворение великого князя Константина Романова: «В чужбине свято соблюдаю святой обычай старины, на волю птичку выпускаю при светлом празднике весны...» Леле прочитала стихи Аполлона Майкова:
«Голубенький, чистый подснежник-цветок, а подле сквозистый последний снежок...» Своему младшему сыну Анастасия Николаевна не завещала стихов: быть может, материнское чутье подсказало ей, что Сереже иное нужно в жизни-Алексеи Михайлович недолго был вместе с Анастасией Николаевной, всего семь лет, но никогда не мог забыть свою первую жену. Умирая, она просила его вступить в новый брак. И действительно, через несколько лет после ее смерти он женился на Татьяне Ивановне Денисенко, тогда восторженной институтке. У них родились дочь Женя и сын Игорь. Но Алексей Михайлович не нашел счастья и покоя в новой своей семье. Жена его оказалась раздражительным, к тому же не совсем здоровым человеком. Она не разделяла увлечений Алексея Ми-
хайловича, его любви к театру, к литературе. Он оставался одиноким в новой своей семье, и лишь любовь к детям согревала его, человека чувствительного и ранимого. Вот как писал он сыну своему Алексею в новогоднюю ночь 1914 года: «Сейчас приближается новый год... 1914-й! Я сижу один в кабинете. Мои все спят. Татьяна Ивановна не любит поэзии жизни, не верит в нее. Я... один. На дворе мороз. Луна. Тихо. Выпал большой снег. Нет около меня милых тебе людей, с которыми можно было бы за рюмкой вина пофилософствовать, поболтать, а в трактир не хочется...»
Дарования и работоспособность Алексея Михайловича содействовали его продвижению по служебной лестнице. Безо всякой протекции и связей он неуклонно поднимался по службе. В 1914 году он становится членом коллегии областного суда в Харькове, получает при этом чин действительного статского советника и потомственное дворянство. Но и занимая столь ответственный пост, Алексей Михайлович остается тем же либеральным и несколько прекраснодушным человеком. Вот отрывки из писем Алексея Михайловича к сыну Алексею в 1907-1916 годы:
«Мы, люди дела и устройства жизни для будущих деятелей, даем вам светлые перспективы для будущей работы... Все наши волнения искупаются вашим светлым будущим, а оно должно наступить и наступит».
«Неужели забыты кумиры человечества, неужели призывы к добру и свету, к духовному, а с ними и к материальному улучшению жизни -одни пустые звуки?»
«Я живу и работаю „на миру" и для „мира". И по мере того, как идет учет моим годам, когда все ближе и ближе старческие годы, напоминание о могиле и конце, хотелось бы, чтобы вы, мои дети, свое хорошее отдавали „миру". Только в этой отдаче, так я понимаю, счастье человека...»
Началась первая мировая война. Алексей Михайлович, отдавая дань господствовавшим тогда настроениям, любил поругивать правительство:
«Есть ошибки, которые невозможны, их нельзя простить. Это - недоверие к обществу, разгильдяйство какое-то, что-то страшно труднообъяснимое...»
Но сколько наивной и чистой веры в Россию, в ее победу в войне, победу «права и правды», в письме к сыну Алексею, написанном 2 октября 1914 года:
«Я как-то верю в конечную победу, но, конечно, верю и в то, что война будет упорная, тягучая, изнуряющая, „на измор". Чем дольше война,
тем больше убеждаюсь в выносливости, стойкости и доброй светлой душе нашего солдата... Мы не можем не победить, но не надо бахвальства и шовинизма. Я сегодня видел, как шел полк и кавалерия... Сосредоточенные лица, некоторые добро улыбаются, как бы утешают тебя, успокаивают тебя, как бы с некоторым упреком смотрят на твое лицо, по которому невольно бегут слезы, хотя и силишься показать ободряющую улыбку. Хочется им крикнуть „милые, милые... дорогие", но не можешь от спазм в горле... Я сбросил невольно с головы шляпу и стоял, провожая солдатиков, как какую-то святыню... Да и действительно, это живая святыня, идущая на подвиг брани. Какие это чудные и страшные слова... Будем ждать подвигов и молиться... молиться Богу, Провидению, чтобы скорей была победа и права и правды...»
Сережа часто виделся с отцом: лето Алексей Михайлович обычно проводил в Николаевке. И, конечно, сын понимал душевную чистоту отца, глубоко ценил его бескорыстие и веру в высокие идеалы. Алексей Михайлович никогда не возражал против все возрастающих устремлений Сережи к православию, против желания сына посвятить себя служению Церкви. Однако, будучи человеком вполне светским, не особенно поддерживал эти устремления.
Глава 2. Детство. Николаевка
КНЯЖНА ВАРВАРА НИКОЛАЕВНА КАВКАСИДЗЕ ВЕРА ИВАНОВНА ЛАДЫГИНА
ГЛАВА 2 ДЕТСТВО. НИКОЛАЕВКА
КНЯЖНА ВАРВАРА НИКОЛАЕВНА КАВКАСИДЗЕ. ВЕРА ИВАНОВНА ЛАДЫГИНА
Трех маленьких детей после смерти их матери взяла ее сестра княжна Варвара Николаевна Кавкасидзе и посвятила им свою жизнь. Замуж она не вышла, хотя была хороша собою: статная, большеглазая, с толстой косой ниже пояса. Заботы и любовь к осиротевшим детям разделила с ней и любимая подруга Вера Ивановна Ладыгина, дочь арендатора небольшого имения, соседнего с Николаевкой. У Веры Ивановны в детстве был туберкулез позвоночника, и она осталась горбатой на всю жизнь. Но при этом она была на редкость жизнерадостной, стойкой в невзгодах, обладала большим умом и сильной волей. Варвара Николаевна училась в Московской высшей школе живописи и ваяния в классе знаменитого художника Поленова и потом стала членом Московского общества художников-любителей, первым председателем которого был Третьяков. Этюды и копии, написанные Варварой Николаевной, сохранились до сих пор у ее внучатых племянников. Некоторые этюды очень хороши, по свежести красок они отчасти напоминают картины Остроухова и Васильева. Талант Варвары Николаевны как художницы сильно помог поддержанию материального-.благополучия семьи, когда маленькое имение перестало давать доход, - она писала копии с известных картин и с успехом продавала их. Варвара Николаевна хорошо знала несколько иностранных языков, любила театр, музыку. Она была глубоко православной и особенно любила читать вслух псалмы.
Варвара Николаевна и Вера Ивановна были неразлучными друзьями всю свою жизнь, В голодные послереволюционные годы Варвара Николаевна не оставила Верочку и не уехала из Киева в Москву, где ей обещали обеспеченную жизнь; она умерла в Киеве в 1922 году. Возвращаясь к Вере Ивановне, скажу, что она, как пишет о ней Ольга Алексеевна Лядинская, была «горячая, живая, любящая и умеющая спорить, очень остроумная, иногда вспыльчивая, но всегда умеющая брать себя в руки». Она по-матерински, всем сердцем любила посланных ей судьбою детей; маленький Сережа с детства называл ее «мамочкой», и такой она и осталась для него до самой своей кончины, наступившей в 1928 году. С этими замечательными женщинами дети не чувствовали себя осиротевшими.
После кончины Анастасии Николаевны Варвара Николаевна вместе с детьми и с Верой Ивановной уехала из Москвы в свое единственное небольшое имение Николаевку.
НИКОЛАЕВКА
НИКОЛАЕВКА
Село Николаевка находилось в Путивльском уезде Курской губернии, теперь это Сумская область Украины. От Путивля до Николаевки тридцать верст, дорога шла по долине, где серебряной лентой изгибался чистый и светлый Сейм. Черноземные поля перемежались с болотами, где было раздолье для дичи; кое-где попадались небольшие лесочки. Николаевка была типичным украинским селом с площадью, от которой расходились улицы с глиняными побеленными хатами. На площади стоял белый однокупольный, довольно вместительный храм конца XVIII века с невысокой изящной колокольней. Храм был во имя Святой Троицы.
Село расположено на месте старой крепости времен самозванца и на картах Северной Украины появляется с начала XVIII века, в то время оно именовалось Таракановкой. В середине XVIII века Таракановка перешла во владение Гамалей, а после женитьбы Григория Андреевича Полетики на Анне Степановне Гамалее стало владением Полетик. Село Таракановка и прилегающие к нему земли были поделены и отданы в приданое трем дочерям Василия Григорьевича Полетики, которые вышли замуж за дворянина Беспальчева, князя Казарова и князя Кавкасидзе. За князя Семена Ефремовича Кавкасидзе вышла замуж Анастасия Васильевна Полетика. Она устроила в церкви села новый придел во имя святителя Николая, и с тех пор село стало называться Николаевкой.
Дед Сергея Алексеевича со стороны матери, князь Николай Семенович Кавкасидзе, владел наследственной вотчиной князей Кавкасидзе, селом Шкловщина Полтавской губернии, и вышеупомянутым селом Николаевка. Наследником князя стал единственный оставшийся в живых из его сыновей князь Николай Николаевич Кавкасидзе, а дочери Анастасия и Варвара получили в приданое только одну восьмую часть земель села Николаевка. Что касается имения Шкловщины, то оно как родовое достояние князей Кавкасидзе, по-видимому, не подлежало разделу.
Таким образом, сестры Кавкасидзе оказались очень и очень небогаты. А тут еще в год смерти Анастасии Николаевны (в 1895 году) погиб весь урожай в Николаевке. В то время полевыми работами там руко-
водил дядя Алексея Михайловича Федор Константинович Гагарин. Федор Константинович знал, как вести хозяйство на севере, он был родом из Архангельской губернии. Северные свои методы он стал применять в Николаевке и в результате сгноил сено, погубил хлеб, хозяйство имения так уже и не оправилось от этого удара. От окончательного разорения спасла семью Варвара Николаевна, которая стала сама вести хозяйство. На поле сажали сахарную свеклу, сеяли пшеницу, и имение давало небольшой, но твердый доход. Правда, очень небольшой.
Вот отрывок из письма Варвары Николаевны к племяннику Леле (Алексею Сидорову) от 7 ноября 1913 года: «Финансы мои ты знаешь... Из всей моей осенней кампании николаевской я привезла в Москву 340 рублей на всю зиму. Из них и посылаю вам на декабрь... Деньги на лечение Сережи даст тетя Саша, а я отдам года через два-три»,
Воистину райским уголком представлялась Николаевка. После женитьбы молодого князя Ольга Павловна построила там дом для своих дочерей. Этот одноэтажный, но поместительный дом с верандой был окружен парком. Парк ограничивали два продолговатых пруда, окаймленных старыми вербами и ивами, где гнездилась масса соловьев. Старый липовый парк был разбит еще первыми владельцами гамалеевской усадьбы; молодые княжны Кавкасидзе посадили дополнительно ели, сосны и березы, создали уголок среднерусской природы. Анастасия Николаевна очень любила цветы, и старый дом утопал в них. Весной тут лиловели купы ирисов, среди зеленой лужайки расцветали разноцветные маки. Но уже с июня повсюду царствовали розы необыкновенных цветов и размеров. Пахла одуряюще белая акация, а в саду позади дома наливались яблоки, груши, поспевали орехи... «В Николаевке рай земной», - пишет Оля Сидорова своему брату Алексею, и действительно, там было хорошо. Старый дом давал приют и родне Алексея Михайловича Сидорова (братьям и сестрам Гагариным), и гостям из соседних имений, и веселым товарищам-гимназистам, приезжавшим из Москвы на лето. Также и всякой живности, собакам, птицам и даже ручным зайцам было тепло и уютно в этом доме. На многих фотографиях, где на террасе сидят обитатели дома и их гости, у ног лежат собаки. Особенно любили двух: рыжего ирландского терьера и белого пушистого шпица Лиску.
Старинная мебель, когда-то украшавшая имения князей Кавкасидзе и Череповых, частично перешла к сестрам Анастасии и Варваре Николаевнам. И до наших дней дожили шифоньерка конца XVIII века с дверцами, украшенными резными колонками, и зеркала в темных тяжелых рамах тех же далеких времен. Даже на новых вещах обыденного
обихода лежал отпечаток изящества и хорошего вкуса последней хозяйки дома Варвары Николаевны. Она была художницей, но при этом не только создавала картины. «Мы здесь занимаемся всякими работами: шьем, я выжигаю цветы на шкафах, пишу...» - сообщает она из Николаевки. Кроме картин Варвары Николаевны и ее этюдов сохранилась ширма, разрисованная ею, аптечный шкафчик. Особая атмосфера непринужденности и простоты царила в этом доме, но той простоты, что никогда не переходит границы, становясь развязностью и грубостью.
В Николаевке любили ставить спектакли, в которых неизменно отличался Алексей Михайлович, великолепный декламатор, имевший недюжинные артистические способности. Играли в шарады, а темными украинскими вечерами, когда особенно сильно пахнут розы, уходили гулять в степи или пели украинские песни. Одна из немногих сохранившихся фотографий - уголок гостиной в Николаевке: красивая большая лампа на столике, стулья павловских времен, уютный диван с шелковыми расшитыми подушками и картины на стенах, множество картин. Это был дом, где любовь к искусству, музыке, высокие интеллектуальные интересы были на первом месте. В нем и провел свое детство по 1902 год Сережа, очаровательный кудрявый мальчик с какими-то искрящимися серыми глазами. Веселый общительный Сережа с наслаждением влезал в пруд, не пользуясь никакой купальней, играл в кегли, крокет, благо в Николаевке не было недостатка в товарищах. Кроме соседей там постоянно жили мальчики Гагарины, Коля и Федя, родственники Сережи со стороны отца. Да к тому же Сережа дружил с деревенскими мальчиками. Некоторые из них впоследствии помогали ему во время революции.
С детских лет Сережа понимал всю окружающую его красоту южнорусской природы, украинских степей. Вот как описал он потом свои родные края:
«Широки украинские степи. Недоступные взору, далеко уходят они, сливаясь с небом лазурным. По их просторам безлесным раскинуты хутора, где в вишневых садах тонут белые хаты казаков пограничных. Иногда их прорезают пыльные улицы немецких поселков. У берегов извилистых рек, несущих кристальные воды сквозь камыши и осоку, стоят села с дворцами вельмож, с парками, где из темных аллей выглядывают нимфы и белые боги давно утонувшей в веках религии древних народов. Вербы склонились над шляхом, помнящим суровые битвы, когда украинцы хотели отстоять свою волю от московских войск князя Ромодановского. Дубы стоят, осеняя путь Екатерины в Тавриду. Иногда на просторе степном курганы с одинокой каменной
бабой сиротливо маячат под трепет ковыльный. Да коршун далеко в ясном небе клекочет, созывая на пир своих малых, завидя жертву свою.
Страшны степи... Это по их буйным просторам вьюга гуляет. Мертвые хлопья снега хоронят от мороза землю, и кажется, будто смешалась земля с небом в одном непрерывном плаче надгробном. А когда умолкает метель, под ясной синевою зимнею кажется опять другой степь и горят на снегах и сугробах алмазы, столь яркие, как в недоступной выси звезды ночные. Весною заливается жаворонок в поднебесье, черной землею дышит степь, покрытая бирюзовыми лужами, отражающими радость весеннего солнца. Из края в край колышется хлебное море... Знойным летним полднем оно разливает свои золотые приливы. Точно солнце бросило огненные стрелы и зажгло радостью вечной скудную землю. Легкой мглой стоит светлый туман над хлебным простором. Сквозь золотые колосья глядят синими глазками васильки, да лиловые куколи ютятся ближе к тропинкам. Когда осенью ясной несется по ветру, блестя, паутина, и день хранит приятную свежесть, отдыхают поля, манят своим ясным простором, но ненадолго. Пойдут липкие, ливни, земля становится черным болотом, и хлюпают лужи на топких дорогах».
РЕЛИГИОЗНОСТЬ МАЛЕНЬКОГО СЕРЕЖИ И ЕЕ ИСТОКИ
РЕЛИГИОЗНОСТЬ МАЛЕНЬКОГО СЕРЕЖИ И ЕЕ ИСТОКИ
Воспитательницы осиротевших детей Варвара Николаевна и Вера Ивановна были истинно православными людьми; они передали детям христианские взгляды и правила. В воскресные и праздничные дни ходили в церковь; православные праздники, особенно Рождество, встречали торжественно и весело. В детской перед иконами Христа и Божией Матери дети молились утром и вечером; потом этими иконами благословили Сергея Алексеевича на брак с Таней Кандибой. Чудом сохранились иконы до сего времени, и так же, как прежде, кротко и ласково смотрят они с моего иконостаса. Маленький Сережа отличался от брата и сестры особой любовью к церковным службам. Он не только часто ходил в деревенский храм, но даже, гуляя по парку, читал вслух псалмы и молитвы и не раз говорил своим друзьям, что хотел бы стать священником.
Иереем в селе Николаевка в эти годы служил отец Димитрий Воскресенский, бессребреник и очень добрый человек, обладавший прекрасным слухом и голосом. Ольга Алексеевна впоследствии так вспоминала об отце Димитрии:
«Музыкальность его делала службы в церкви просто наслаждением. Он обращал большое внимание на хор, и во время богослужения возгласы священника и отголоски хора без единой музыкальной фальши производили очень глубокое впечатление. Отец Димитрий любил детей. Помню, под Вербное воскресенье он устраивал крестный ход исключительно из детей с ветками вербы в руках. Мы с братом Сережей непременно участвовали в этих крестных ходах... Я думаю, и на дальнейшую жизнь моего брата Сережи имело влияние проникновенное богослужение и светлая личность отца Димитрия. Уже в двадцатых годах кто-то передал Сереже привет от епископа Дамиана, которым впоследствии стал отец Димитрий. Это было незадолго до трагической гибели епископа»3.
Не случайно у маленького еще мальчика, а потом подростка и юноши всегда основную суть составляла глубокая вера в Господа, стремление постигнуть глубины христианства. В семейной хронике особенно выделяется христианской праведностью бабушка Сергея Алексеевича Ольга Павловна, урожденная Линнеман. Ее брак с князем Николаем Кавкасидзе благословил великий старец Макарий Оптинский. Всю свою жизнь отдала она на служение ближним и дальним. Молитва церковная, лечение больных, посещение русских святынь, выстаивание долгих уставных богослужений - вот ее жизнь. Бабка Ольги Павловны, Анна Ларионовна Черепова, постриглась в монахини, а потом приняла схиму. Богатая вдова, владелица обширных имений в Заволжье, она постриглась в Рождественском женском монастыре в Нижнем Новгороде. После принятия схимы ушла она из монастыря в глухой лес и там подвизалась до своей одинокой кончины; останки ее нашли и погребли дровосеки. Ревностные христиане были и в роду Кавкасидзе: князь Мельхиседек, как уже говорилось, каждую субботу сам служил по-грузински всенощную в часовне у своего дома (по грузинским обычаям это было допустимо для князя мирянина), а сын его Ефрем после недолгой семейной жизни оставил любимую жену и маленького сына и принял подвиг странничества.
С 1902 года семья на зиму стала приезжать из Николаевки в Москву: детям нужно было учиться в гимназии. Варвара Николаевна сначала снимала, а потом купила квартиру из шести комнат у Халютиных в Большом Афанасьевском переулке, дом 17 (район Арбата). Двери этой небогатой квартиры на первом этаже небольшого дома были всегда открыты для молодежи: там устраивались вечера, на которых ставили
3 Архиепископ Курский Дамиан (Воскресенский, 1873 - 1937) был арестован (второй раз) в 1932 году. Отбывал заключение в Соловецком лагере. Расстрелян 3 ноября 1937 года.
спектакли, декламировали. В доме Кавкасидзе было хорошо и таким почтенным друзьям его, как академик А. Н. Северцов, доктор медицины П. С. Усов, музыкант Д. С. Шор, и одновременно друзьям молодых Сидоровых, гимназистам и гимназисткам. Много прочных, на всю жизнь, товарищеских уз завязалось в эти годы и у Сережи Сидорова. Тогда появился у него большой друг Николай Чернышев, тогда же сблизился он с Сергеем Николаевичем Дурылиным, другом его старшего брата Алексея.
Москва первого десятилетия XX века... Какие смелые, неожиданные направления в литературе, в театральной жизни, в живописи, серебряный век русского искусства... Можно представить себе, как захватывала московская жизнь впечатлительного мальчика, и в то же время постоянно жило и развивалось в нем стремление к постижению иной жизни. Из записок отца Сергия: «Духовная жизнь Москвы с детства была близкой мне. С семи лет, то есть со времени моего приезда в Москву, я не пропускал ни одной торжественной церковной службы. Звоны Кремля, мгла ранней обедни, золотые ленты крестных ходов всегда привлекали -меня, и я любил теряться в толпе, ожидающей приезда Иверской, и простаивать долгие ночные моления у Пантелеймона в часовне. В часы богослужения я видел многих замечательных иерархов, прославленных в наши дни святой жизнью. Я видел служение митрополита Владимира, Макария, епископа Арсения Серпуховского, митрополита Кирилла, протоиерея Валентина Амфитеатрова, митрополита Иринея, старца Аристоклия и других замечательных подвижников».
Сохранилось семейное предание, которое я привожу здесь в изложении духовной дочери отца Сергия[1], очевидно с его слов, но рассказ об этом мне приходилось слышать и от тети, Ольги Алексеевны Лядинской.
«Еще будучи маленьким мальчиком, отец Сергий любил ходить в церковь, а если его не брали с собою взрослые, убегал туда тайком. Так он сделал и в одну из суббот: убежал вечером в Кремль ко всенощной.
[1] Воспоминания об отце Сергии его духовной дочери, под названием «Невыдуманные рассказы», были переданы мне Екатериной Павловой, женой друга отца искусствоведа В. Павлова. Они невелики по объему (одиннадцать машинописных страниц). Все самое существенное из них приводится далее в этой книге. К сожалению, мне осталось неизвестным имя их автора. Из самих воспоминаний явствует, что это была девушка, дочь одной из знакомых отца Сергия, у которой он иногда останавливался, приезжая в Москву из Мурома. (Примеч. В. С. Бобринской.)
Автором этих воспоминаний оказалась недавно почившая Лидия Сергеевна Запарина, писавшая под псевдонимом Л. Шостэ. Ей принадлежит большой сборник рассказов о разных замечательных случаях в жизни верующих людей: Л. С. Запарим. Непридуманные рассказы. М., 1995.
Служил отец Валентин Амфитеатров[1]. Во время „Хвалите", проходя с каждением по храму, он увидел одиноко стоящего кудрявого мальчика. Остановился возле него. „Как тебя зовут?" - „Сережа". - „С кем ты пришел?" - „Я один". Отец Валентин полез в карман, вынул пряник и подал мальчику. Через несколько минут к нему подошел церковный сторож и сказал: „Пойдем, Сереженька, домой. Батюшка велел тебя отвести, а то родители беспокоятся". И действительно, дома все сбились с ног в поисках Сережи».
На лето семейство уезжало в Николаевку, и опять наступали безоблачные дни: купанье, игры в кегли и крокет. С годами появилось и ружье: мальчики охотились на болотах недалеко от Николаевки на чибисов, уток. Впрочем, для маленького Сережи жизнь никогда не была вполне безоблачной. С семи лет у него систематически возникали сильные боли в ногах; мальчик, обычно веселый и ласковый, становился раздражительным, уходил от всех в сад или забивался в уголок комнаты. С годами болезнь то утихала, то возобновлялась, и Сережа смог поступить только в четвертый класс гимназии. Часто экзамены приходилось ему сдавать экстерном с помощью своего репетитора и друга Алексея Илларионовича Березовского. Сережа окончил гимназию Попова, которая давала аттестат зрелости. Болезнь долгие годы оставалась загадочной. Когда Сереже минуло восемнадцать лет, врачи наконец установили, что у него воспаление нервных корешков позвоночника. Этот недуг заставлял его так ужасно страдать и в детстве, и в юности... Было у Сережи, очевидно, и другое серьезное заболевание позвоночника: когда делали ему пункцию спинного мозга, то спинномозговая жидкость в нем оказывалась под очень сильным давлением; из-за этой болезни Сережа был освобожден от воинской повинности. Судя по анализам, мне известным, у отца, по всей вероятности, было заболевание костного мозга, которое в то время лечить не умели.
В 1913 году, в сентябре, Варвара Николаевна с трудом собрала деньги, чтобы отправить Сережу в санаторий «Подсолнечное», это полтора часа езды по железной дороге от Москвы. Там она навещала его. Из письма Варвары Николаевны: «Здесь очень хорошо: великолепный парк и лес, великолепное помещение: две гостиных, библиотека, бильярдная, мастерская. Кормят роскошно... Завтра будет здесь профессор Коротков и скажет, как лечить Сережу. Как смотрит Сережа на здешнюю публику: подальше в лес от них уходит, а за обедом лишается аппетита, если с ним заговорят...»
[1] Отец Валентин был настоятелем Архангельского собора. В 1902 году он потерял зрение и больше не мог служить. Описанный случай мог иметь место в начале 1902 года, когда Сереже Сидорову было семь лет.
Из другого письма Варвары Николаевны (28 января 1914 года):
«Дня за два до 25 января начали опять болеть ноги у Сережи и очень быстро стала усиливаться боль. 25-го он почти не мог танцевать, ночи опять не спит, настроение ужасное. Сегодня идет к Короткову, и, очевидно, на днях опять будут делать ему прокол... Почему сразу возвратились боли, отчего опять такое давление жидкости - все это неизвестно... Прямо несчастный мальчишка! Сделали ему уже два раза анализ крови, нашли ненормально большое количество эозинофилов и базофилов (виды лейкоцитов. - В. Б.), но что это означает, они и сами не знают...»
Революция 1905 года не обошла стороной Николаевку. Случались и там поджоги: горела рига и скотный двор. Но пожары были небольшие по сравнению с теми, что полыхали в соседних имениях. Крестьяне Николаевки хорошо относились к владельцам усадьбы: Оля Сидорова работала учительницей в сельской школе, а у Сережи среди деревенской молодежи были настоящие друзья. В 1917 году крестьянин Кузьма Васильченко признался Сереже, что ригу и скотный двор поджег он, поджигал против воли - по приказанию пришлых мятежников.
Материальное положение Варвары Николаевны перед первой мировой войной настолько ухудшилось, что зимой 1915 года она и Вера Ивановна на зиму остались в Николаевке и не поехали в Москву. Почему расстроилось хозяйство Николаевки, которое до 1910-1911 годов давало хоть небольшой, но постоянный доход? Основным источником дохода были поставки сахарной свеклы на завод в селе Бурынь. Свеклосахарный же завод в 1910 году резко понизил цену на сахарную свеклу, что для маленького имения, каким была Николаевка, не имеющего другой продукции на продажу, оказалось роковым. Варвара Николаевна была вынуждена брать взаймы деньги под большие проценты и до революции уже не выбралась из долгов.
Глава 3. Юность
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
ГЛАВА 3 ЮНОСТЬ
ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ
В соседнем с Николаевкой имении жили Кожевниковы, мать которых была урожденная княжна Вадбольская. Одна из дочерей этой большой семьи дружила с Сидоровыми с детства. Таня была самой прелестной из всех вообще очень хорошеньких девочек Кожевниковых. Изящество, веселость, какая-то одухотворенность видна и на ее фотографиях. Она писала стихи, отличалась музыкальными способностями, прекрасно училась. И при этом была очень доброй, отзывчивой в человеческой беде. Может быть, это особенно привлекло к ней сердце Сережи: он постоянно и мучительно болел и в детстве и в юности. Немного писем сохранил Сергей Алексеевич в своей исполненной испытаний жизни. Но несколько маленьких листочков, исписанных полудетским почерком на хорошей плотной бумаге (письма от Тани Кожевниковой), сберегались в его потертом бумажнике как воспоминание о волшебной поре первой любви...
Она называла его «Серен», что по-французски значит «светлый», «чистый» и еще напоминает о влажных душистых купах сиреневых кустов около дома в Николаевке. Таня Кожевникова писала Сереже в Николаевку из Москвы, где она училась в гимназии; Сережа часто во время обострения своей болезни должен был бросать учение и уезжать в Николаевку.
Из писем Тани Кожевниковой:
«В воскресенье мы поедем на Шелепиху... как там теперь чудно -везде сирень...»
«...скажу Вам часть моего сна. Видите ли, я разговаривала (во сне) с одной своей теткой, которая сейчас за границей умирает от чахотки, медленно, но умирает. И разговаривала о будущей жизни, да совсем просто, как часто говорила с Вами. Когда я проснулась, я почувствовала что-то необыкновенное...»
«Если тебе будет действительно печально то, что я не пришла, то употреби все силы и представь себе, что я сижу рядом с тобой в кресле, ты ведь, наверное, лежишь?.. Выздоравливай!»
Хорошие, дружеские письма... И на фотографиях из Николаевки, где молодежь снималась в парке, на сенокосе, на веранде, всегда недалеко от Сережи улыбается милое девичье личико. Гладкая прическа,
тонкие черты... Я видела Татьяну Валентиновну уже матерью большого семейства, когда ей было лет сорок пять. Ее изящество, внутреннее благородство были удивительными и делали ее на редкость привлекательной.
Таня Кожевникова отказалась стать женой Сережи Сидорова и вышла замуж за офицера В. М. Розанова. Несмотря на это, Татьяна Валентиновна и Сергей Алексеевич остались друзьями на всю жизнь. Бывая в Москве, Сергей Алексеевич всегда заходил к Татьяне Валентиновне в большую академическую квартиру с тяжелыми темными шторами и старинной мебелью; ее муж был сыном академика Розанова. Дети Татьяны Валентиновны, две красивые девочки и мальчик, играли с детьми отца Сергия, когда во время очередного ареста их временно помещали в семьи друзей. Но, конечно, неразделенная любовь юности была тяжелым испытанием для Сергея Алексеевича, и это даже ввело его в соблазн: он занялся волхвованием.
Из записок отца Сергия:
«1916 год был для меня знаменательным годом. В этом году я особенно ярко чуял над собой разные вихри и света и теней. В этом году завершилась моя первая любовь разрывом. В этом году я особенно внимательно глядел в вечную тайну жизни. Зимою часто ходил я к другу на далекую окраину Москвы и там, где так удивительно уходили в белые дали маленькие серые и угловатые кроткие дома, на больших площадях и широких улицах, открывали мы наши души и хотели сделаться магами, властителями мира.
Как-то раз друг мой[1] предложил мне сделать ведьмовское зелье по рецепту, приведенному у Кизеветтера. Это зелье готовилось из белены, из какого-то зеленого вещества и из сухой травы, называемой „медвяная заря". Зелье было сделано нами, и вечером 31 января, в день „шабаша великого", как стояло в древних книгах, мы заперлись у него в комнате и, сидя в корытах, стали усиленно растирать под руками, на груди, на ногах зеленое зелье. Запах острый ударил в голову, комната покрылась туманом, голова стала легкой, необычная легкость чуялась в руках и ногах, и я полетел, но недалеко. Что-то ударило в голову, и боль, как от ожога, скрючила ноги. Я очнулся у окна на полу, покрытый сверху скатертью и десятым томом Владимира Соловьева. Память оставила удивительную серую тайну, какой-то пустой порыв да ненависть ко всему миру, что родил с собою ведьмовский неудачный полет.
Но настойчивость юности заставила меня еще раз волхвовать с медвяной зарей у омута Сейма в летнюю полночь. Скользя по жизни моей
[1] Это был С. Н. Дурылин. (Примеч. В. С. Бобринской.)
в своих воспоминаниях, я часто прохожу мимо страшных ее мгновений. Часто касаюсь давно погасших огней, и, взрывая их, горит пожаром прошлое время, время юных порывов, первых встреч с жизнью, первых касаний вечных бездн духа. В жизни я часто касался бездн; часто видел и смотрел на то, что должно быть скрыто от взора человека, и картины темных мистерий, веды волхвований порождали в душе серую тоску. И только теперь, когда прошло темное, осталась лишь грусть о мире, пустом и душном.
Но тут буду говорить об участии в темных мистериях, мистериях темным духам. Неразделенная любовь способствует темным волхвованиям. Она рождает недоуменные мысли, возбуждает силу души, влечет к неизведанному счастью, требует образов, картин иной реальной жизни. Волхвом становится человек в любви неразделенной. Он ворожит с душой другого, и часто тоскует, мучается тот, кого любит он. Никогда никаким волхвованием не достигается любовь ответная, и чем больше ворожишь о ней, тем дальше ускользает светлая вечная любовь. Так было со мною, когда целыми днями я изучал любовные зелья, когда слушал внимательно о разных приворотных травах, когда решился сам волхвованием заставить полюбить себя. Для этого выписал из старой книги „Тайны древних магиков" сложный рецепт под заглавием: „Как заставить любить себя, ежели предмет любви ненавидит тебя". Сорвал медвяную зарю и в полночь, когда друзья, утомленные охотой, дремали на сене в сарае, отправился к Сейму.
Был туман молочно-белый, жутким, чужим казался Сейм. Ухал вдалеке филин. Лес огромной стеной высился к небу и расползся драконом. Но темно молчала вода, и только в глубине что-то тихо стонало, как русалка стонет лунною ночью на ветвях деревьев. Я обернулся к западу и начал, слегка запинаясь, наизусть говорить: „Бери от меня сердце, бери от меня силу, бери от меня ласку. Только дай мне счастье, чтобы этим счастьем завладел я силой, чтобы этим счастьем разорвал я сердце, разорвал я сердце, полонил я ласку". И трижды повернул траву к востоку, северу и югу. Я хотел бросить травку, как что-то хлопнуло, туман разбился и черная птица устало промелькнула мимо. И мне стало отчего-то так тоскливо и так потянула к себе вода, что я не кончил волхвования и медленно возвратился обратно в сарай, где мирно проспал до зари.
Я благодарю Бога, что Он не дал мне окончить волхвования. Грех лежит в основе магии, грех насилия своей волей, желания превратить чужую волю в свою, пересоздать мир, отравить травы, заставить солнце сиять, как нужно себе, а не ему, солнцу, ненависть пламенная к бытию и влюбленность в призраки. В основе греха лежат проходимость,
мгновенность, текучесть, и мгновенно разбивается магия, обнажая бездарность человека, вскрывая его тщетные порывы, и не может разбитый грехом зреть свою разбитость и уходит из этой жизни. Вот отчего грустны порывы волхвований и чар.
Бытие, мир, цветы, травы, свет солнца и плеск моря священны, священны, как создание Бога, священны в своем гимне вечного славословия Создателю их. И медвяная заря, эта трава печали и грусти, вместе с иными травами горит цветком радости в мире. Но что это за трава? Какова она? Ее в просторечии зовут иван-да-марья, она имеет многие целебные свойства, она помогает от лихорадки. В своих воспоминаниях сентиментальный Лагарп говорит, что юноши и девушки добродетельных швейцарцев объясняются в любви при помощи иван-да-марьи. И самое имя русского цветка говорит о соединении двух имен в одно, о слиянии любовном.
Но сущность трав, их вечная сущность узнается во время молитвы, в то время, когда молитва открывает потоки света неба, когда она заставляет любить этот мир, радостный и цветущий.
На заре мы вышли. Только что последняя тень ночи скрылась за близкими деревьями, и их шум, тихий, как всплеск далекого ручья, сливается со звоном трав, с криком птиц, яркими белыми и золотыми облаками. Вьется дорога, и знаешь: нет этой дороге конца. Уведет она в поля, на просторы, в дремучие чащи, к омутам рек и озер. И идя по ней, славишь Бога в Его вечных творениях, в Его славе земной и небесной. И в этой славе всемирной славят Бога деревья и травы, и моя трава, называемая медвяной зарею».
ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ. УВЛЕЧЕНИЕ МИСТИКОЙ
ПЕРЕД РЕВОЛЮЦИЕЙ. УВЛЕЧЕНИЕ МИСТИКОЙ
В юности Сергей Алексеевич увлекался историей XVIII века. ОН окончил народный университет Шинявского по историко-филологическому отделению. Но началось с того, что он заинтересовался родословием князей Кавкасидзе. Титул князей Российской империи Кавкасидзе получили в царствование императрицы Анны Иоанновны, в середине XVIII века. Изучая старые рукописи и документы той поры, Сережа увлекся этим роковым для России временем, когда русская культура и духовность, в основе которых лежало православие, столкнулись с европейской культурой с ее возрастающим атеизмом и куль-
том наслаждений. В бурном и страстном XVIII веке в Россию пришли с Запада оккультные науки и захватили души людей, отрекшихся от строгих жизненных правил, определенных допетровским укладом. Сережа собирал записки и предания, пытаясь понять тайны бытия. Сообразуясь со своими очень ограниченными финансовыми возможностями, старался он приобретать книги и рукописи XVIII века, стихи того времени. Вот как пишет в своих записках отец Сергий об этом периоде своей юности:
«Много народа вышло от всенощной из Пантелеймоновской часовни. Вышел и я на холодный осенний воздух. Духота невыносимая была в часовне: свечи душными пятнами сверкали, их заглушал пар, и пот каплями падал с потолка. Когда вышел из церкви, то особенно радостным показался снег, перепархивающий и тающий на лету, фонари и мокрые камни улицы. У фонаря стоял человек невысокого роста, сутулый, бритый, укутанный в шубу. Шапку мял он в руках и, казалось, думал о чем-то постороннем, далеком. Я остановился рядом с ним и упорно стал глядеть на купола часовни, на мокрую Москву.
Бритый человек подошел ко мне. „Простите, вы не Сергей Алексеевич Сидоров? Я слышал, что вы продаете рукопись - стишки осьмнадцатого века. Если не трудно, просил бы вас занести ее ко мне. Зовут меня Семен Петрович Крупенский". Говорил он это вежливо, внимательно. Поразил меня голос вкрадчивый и вместе деревянный. Я обещал зайти и снова вошел в часовню, где пели Великое славословие. Для меня имя Семена Петровича Крупенского ничего не означало. Я принял его за какого-то приказчика-букиниста, любителя обманывать неопытных почитателей старины, и отнесся к нему с явным предубеждением. „Откуда он меня знает?" - удивился я.
Вскоре забыта была эта встреча, но как-то идя ночью по Дмитровке, я наткнулся на желтую бумажку, прилепленную к двери деревянного маленького домика, где стояло: „Семен Петрович Крупенский". Я думал сперва пройти мимо, но потом отчего-то постучал в дверь. В эти ночи я бродил по Москве. Боль спины, рук и ног, тяжелая бессонница заставляли меня ходить по улицам, площадям и переулкам, пока звон к ранней обедне не призывал идти в какую-нибудь церковь, и служба несколько успокаивала боли, после чего я возвращался обратно домой. В эти мои блуждания я постиг лик ночной Москвы, ее жизнь, ее моления и грехи. В эти блуждания я много видел различных страшных и сложных людей, и они прошли передо мной, как блики заревых лучей, вспыхивающих для того, чтобы погаснуть.
Но встреча с Крупенским до сих пор стоит ярко в памяти. Помню, как на стук вышел бритый человек, улыбаясь, впустил в узкие сени,
заставленные каким-то пузатым комодом с запахом пачулей и камфары, как, не удивившись позднему посещению, вежливо просил садиться в столовой или спальне - единственной комнате серого особняка. И его помню, в венгерке светло-коричневой, в шапочке синей с серебром. Он казался веселым немецким бюргером, каких много написал на своих акварелях Орловский. Обстановка комнаты была примечательна. Несколько портретов каких-то дам в робронах, миниатюры Потемкина, Ланского и Пассека украшали стены. Посредине комнаты стоял стол круглый с грифоном вместо ножки и на нем очень много живых цветов. В углу у дивана, где, видимо, спал он, сложены какие-то реторты, трубки и банки. У окна стояли шкафы, шкафы были и по стенам комнаты, в них бумаги, книги. Вокруг стола - два или три стула, тоже старые с облезлой кожей.
Не помню, отчего мы заговорили о старых вещах - о столе, о мебели, о портретах. Крупенский уговорил меня принести ему рукопись стихов, говорил, что он собирает все, что напечатано и написано в XVIII веке. „Я слежу за всеми обладателями редкостей, следил и за вами, долго следил. Наконец узнал, что вы мечтатель, живущий в прошлых днях. И, знаете, вы правы больше, чем думаете, когда с любовью бережете каждый лоскут ушедшей жизни. Вы знаете тайну предметов. А знаете, вещи, если их любят, принимают в себя частицу души человека, Недаром так глядят портреты. Недаром какой-нибудь незначащий предмет, как табакерка или вот этот там валяющийся амур, больше расскажут нам об ушедшем веке, чем толстые тома Соловьева или Шубинского. И когда разбивают, разламывают старые вещи, последний вздох ушедших созданий отрывается от земли". Он говорил еще много. Лили свет свой лампы. Таинственно и одинаково улыбались портреты, запах роз и гиацинтов уносил в далекие дни, дни, когда среди боскетов и дворцов жили другие, давно ушедшие люди».
А вот еще фрагмент записок, характеризующий интересы Сергея Сидорова в то время:
«Ноябрь и декабрь 1916 года я провел в Москве. Тогда часто говорили о тревогах двора, осуждали интриги, передавали о силе Распутина, читали речи левых и правых депутатов Государственной Думы о поражении на фронте и глухо волновались грядущими днями. Длинные очереди впервые прорезали улицы и площади и среди них прорывались струи ненависти и бунта. Я читал „Русское слово". В рубрике внутренних известий рядом с цензурными белыми столбцами стояло:
„Петербургское общество особенно интересуется Французской революцией. Княжной Голицыной собрана весьма ценная библиотека мемуаров и дневников конца XVIII века. Остро интересуют также петер-
бургское общество вопросы мистики и оккультизма. В салоне графини Гендриковой известный оккультист Ассикритов вызывает духов и собирает на свои спиритические сеансы многих видных представителей аристократии".
Пели скрипки, душный воздух духов и азалий томной дымкой висел в воздухе. Слышались заглушенные крики, звон посуды, суетливая беготня ресторана. В зеркальные окна виднелась тишина предрассветной Москвы. Мы устали спорить, лениво перебирали последние сплетни о прочитанном мною в „Русском слове".
- Это какой Ассикритов, жулик? - спросил Леша Смирнов.
- Не говори, о чем не знаешь! - крикнул Тихомиров, плотный юный юрист, только что вернувшийся с фронта, - ведь он составил гороскоп генералу Самсонову и предсказал ему его кончину, мы там очень ему верим.
- А ты что же, читал гороскоп? - спросил Леша. - Я не очень верю гороскопам двадцатого века.
Знакомый напев томил душу. Издали слышались звонки трамваев. Сумерки. Голодный и усталый, я пробирался по Новинскому бульвару. Серое небо ложилось мокрым снегом на грустную землю. Напрасное стояние в очереди за билетами раздражало душу. Я мечтал о снегах Николаевки, о пурге и о тихих вечерах в родимом доме, о свете ламп и о старых деревьях сада. Меня окликнул чей-то тревожный голос. Мокрый, со сбившейся фуражкой, стоял Леша Смирнов.
- Подумай, князь (он так звал меня), - прав Тихомиров, Ассикритов действительно не шарлатан, а какой-то одержимый. Я вчера был на его сеансе, и он даже материализировал духа.
Зная близко Лешу Смирнова, зная его острый ум, я изумился.
- Где же был сеанс? - спросил я.
- Сеанс был в комнате у Индюшки (так Леша звал свою тетку Ел. А. О.), куда она завлекла Ассикритова своими прелестями. Он вызывал какого-то Максима. Этот Максим явился нам в виде облака, сказал, что ты вчера закрыл страницу твоей прежней жизни.
Я вздрогнул. Медленно, как при вести о горе, стала заполнять сознание и душу холодная струя тоски. Накануне я принял решение, перевернувшее пути моей жизни в иную сторону.
Порывы ветра бросали мокрый снег в лицо, хлопали лошади по лужам мостовых, сумерки превратились в лиловую беспросветную мглу. На лестнице своего особняка на Поварской гостей встречал сам граф Адам Львович Олсуфьев. Я приехал поздно, почти к десяти часам вечера, когда все участники сеанса были в сборе. В ярко освещенной электрическими люстрами зале, увешанной портретами XVIII века и
старыми копиями художников Возрождения, стоял круглый стол, за которым сидели шесть участников цепи. Прямо против входа сидел Ассикритов, обрюзглый, с безразличным выражением глаз. Я занял место рядом с графом и какой-то старушкой справа от стола, откуда легко можно было наблюдать за сеансом.
Заперли двери, закрыли крышку рояля, стоящего в глубине зала, занавесили окна, еще ярче усилили потоки света. Некоторое время была тишина, наполненная едва уловимыми шорохами. Вдруг Ассикритов вздрогнул, тяжелая яркая голубая черта вздулась у него на лбу. Он отдернулся от стола, к которому прикасались его пальцы, и поднял руки. Картины, слегка отделившись от рам, хлопнули, глухо ударяясь о стену, и вдруг заиграл рояль. Звуки нелепо болезненные ударили в душу. Я выбрался из залы и слышал встревоженный голос хозяина:
„Ведь медиуму дурно!"
В те дни я жил у нашего бывшего повара в одном из Конюшенных переулков на Пресне и тогда особенно часто посещал дома московских аристократов, а приходя к себе на квартиру, имел возможность наблюдать рабочие и солдатские настроения. В то время во всех слоях общества особенно ярко горело желание знать будущее своей судьбы. Часто, приходя из нелегальных собраний, принося литографированные речи Милюкова и воззвания Чхеидзе, знакомый рабочий передавал мне о новых предсказателях или о юродивом, которые открывали ему грядущие дни. С одним из таких любопытных я отправился на лекцию, устраиваемую Ассикритовым для рабочих и солдат на фабрике. Лекция была нелегальная. Среди толпы в душном помещении на каком-то не то ящике, не то помосте стоял Ассикритов. Красные керосинки и чадливый дым ламп затемняли его лицо и делали его фигуру схожей с демоном, вызванным опытным магом. Лекция уже началась. Ассикритов нервным тоном говорил о будущности оккультизма. Он популярно объяснял, как всякий человек может знать свою будущность. Он говорил известные истины о природно-физической силе человека, уснащая все модными призывами и бранью существующего строя. Мне захотелось уйти, но я решил наблюдать за магом до конца. Удивительные встречи с ним мне казались знаменательными, и я не пожалел, что остался на этом своеобразном митинге. Речь свою Ассикритов закончил такими словами: „Знайте, что всякий, кто берется предсказывать будущность, человек обреченный. Он знает и свою судьбу, а предсказание горя другому он делает за счет своей жизни. Только сам обреченный может знать о грядущем горе других". Рабочие были разочарованы речью Ассикритова. Они ждали более конкретного предсказания. Я заметил много усталых и недоуменных лиц у выхода из фабрики.
Сиял Млечный Путь. Большая Медведица вечной короной управляла небом. Лебедь и Кассиопея, переплетенные алмазами звезд, казалось, спустились на землю. Сквозь их лучи, едва заметная, комета Великой войны меркла пурпурным светом. Я ехал на вокзал, глядя на звезды. „Сторонись!" - крикнул кто-то. Мой извозчик круто повернул, и мимо на лихаче, укутанный шубой, пронесся Ассикритов. Я узнал его, узнал по мелькнувшим выпуклым глазам, по характерной сутулой фигуре».
ДРУЗЬЯ ЮНОСТИ
ДРУЗЬЯ ЮНОСТИ
В Сергее Сидорове живость, блеск, остроумие сочетались с доброжелательным отношением к людям. Всегда он был окружен людьми, и часто товарищи его старшего брата Алексея становились его друзьями. Сергей Николаевич Дурылин, с которым познакомился Алексей Сидоров в издательстве «Мусагет», также стал близким другом Сережи.
Сергей Николаевич Дурылин, известный литературовед и театровед, после столь обычных для русских интеллигентов в послереволюционные годы испытаний (арестов и ссылок в начале двадцатых годов) жил довольно благополучно на своей даче под Москвой, в Болшеве. Будучи студенткой, я была у него в 1944 году и помню ощущение довольства и сытости, столь необычные для меня в обстановке тогдашнего постоянного недоедания и неустройства. Помню обед на залитой солнцем застекленной террасе, белые салфетки, милую тихую его жену. И самого Сергея Николаевича, маленького, суховатого, немногословного и очень уверенного в себе. Тогда я не знала, какая большая дружба в былые годы связывала его с моим отцом. Только иногда замечала, как внимательно он взглядывал на меня, тогда совсем молоденькую, с пышными черными косами, чем-то, может быть, напоминающую ему юного Сергея Сидорова. Сергей Николаевич был фактически на восемь лет старше Сережи (Ольга Алексеевна рассказывала, что Сергей Николаевич убавил себе десять лет), но это не мешало их большой близости в предреволюционные годы. До разорения Николаевки Сергей Николаевич был там частым гостем, проводил иногда целое лето. А в Москве Сережа и его друзья были под большим влиянием этого незаурядного, талантливого человека.
Из воспоминаний С. И. Фуделя:
«С. Н. Дурылин водил Сережу Сидорова, меня и Колю Чернышева в кремлевские соборы, чтобы мы через самый покой их камня ощущали славу и тишину Церкви Божией, водил на теософские собрания, чтобы
мы знали, откуда идет духовная фальшь, на лекции Флоренского „Философия культа", чтобы мы поняли живую реальность таинства, в Щукинскую галерею, чтобы мы через Пикассо услышали, как где-то, совсем близко, шевелится хаос и человека и мира, на свои чтения о Лермонтове, чтобы открыть в его лазурности, не замечаемой за его „печоринством", ожидание „мировой души" Соловьева... Те Университеты, которые мы тогда проходили... особенно под влиянием С. Н. Дурылина, в главном можно было бы определить так: познание Церкви через единый путь русской религиозной мысли, начиная от древних строителей „обыденных храмов" и кончая точно случайными отсветами великого Света у некоторых современных русских писателей, отсветами, осознанными как предчувствие „всемирного и творческого дня"... Читали мы тогда Тютчева, Блока, И. Анненского, „Три разговора" Соловьева и его стихи, Флоренского, Эрна, Эврипида, Розанова, каких-то ранних символистов, „Цветочки" Франциска Ассизского, „Древний патерик" и „Луг духовный". Мы не читали Достоевского только потому, что жили вместе с ним, нося его всегда в себе и уже давно его прочитавши глазами»[1].
Сережа Фудель был моложе Сергея Сидорова на пять лет. Он был сыном священника отца Иосифа, служившего в небольшом Никольском храме в одном из арбатских переулков (Плотниковом), в прошлом известного священника Бутырской тюрьмы. Отец Иосиф, замечательный проповедник, вел большую литературную работу в газетах и журналах, издавал брошюры по религиозной тематике. В его доме в Никольском переулке (на Арбате) бывал отец Павел Флоренский, его любил и почитал Сергей Николаевич Дурылин. В этот дом часто приходил и Сергей Сидоров, там велись религиозно-философские споры, обсуждались вопросы церковной жизни. Отец Иосиф читал доклады в Религиозно-философском обществе имени Соловьева в Мертвом переулке (район Арбата). В заседаниях общества принимали участие Н. А. Бердяев, С. Н. Булгаков, Вяч. Иванов, Андрей Белый. Председателем общества был Г. А. Рачинский (философ, литератор), секретарем - Сергей Николаевич Дурылин.
С Сергеем Иосифовичем Фуделем я познакомилась, когда он был уже больной и в годах. Он несколько раз бывал в нашей московской квартире вместе со своей женой Верой Максимовной, худенькой и легкой; на сильно морщинистом от худобы лице Сергея Иосифовича одни глаза, живые и добрые, напоминали о том задумчивом юноше, что сфотографирован вместе с Сережей Сидоровым в предреволюционные годы. Но сколько энергии, какие прекрасные замыслы были у Сергея Иосифовича в это его
[1] С. И. фудеяь. Воспоминания, - Новый мир. 1991, Ж, с. 186-187,
последнее десятилетие! Сергей Иосифович был талантливый писатель, но писал он только на религиозно-философские темы, отчего при жизни (а умер он в 1977 году) произведения его не печатались советскими издательствами. Однако они были слишком хороши, чтобы лежать в столе: их перепечатывал Самиздат, их тайком переправляли за границу. Только в 1991 году напечатал «Воспоминания» С. И. Фуделя «Новый мир»; а теперь мы сможем познакомиться и с другими прекрасными его произведениями. Сергей Иосифович имел самую скромную специальность: он служил бухгалтером, но его близость к Православной Церкви была слишком заметной. Три раза он сидел в тюрьме, отбывал ссылки, жил трудной, полной лишений жизнью до самой смерти своей в маленьком сером домике на тихой улице города Покрова Владимирской области. Но никакие железные челюсти советской действительности не смогли перемолоть этого на вид такого скромного человека. И он был счастлив, когда рассказывал мне о далеких днях юности своей, о дружбе с моим отцом, о мечтах и спорах их между собой.
Из воспоминаний С. И. Фуделя: «Сережа Сидоров тогда был юноша с курчавой черной головой и красивыми восточными глазами: его мать была грузинка... Сережа ни в каком высшем заведении не учился, но был по-своему образован и так же самобытен, как Коля (Чернышев. - В. Б.). Он хорошо знал русскую поэзию, мемуарную литературу и русскую историю, и в этой истории его любимым веком был восемнадцатый. Он был романтик, ощущая тепло земли именно в этом аспекте, но романтика как-то легко и просто уживалась в нем с глубоким церковным чувством. Помню, я как-то сказал ему: „Почему в церковных песнопениях я больше люблю благодарственные, а не покаянные?" Он ответил: „Потому, что ты еще очень юн в Церкви. Со временем все придет". Иногда он меня тоже спрашивал, но я, кажется, не умел отвечать. Как-то он спросил меня:
„Можно ли сочетать христианство с влюбленностью?" Был он тогда влюблен в Таню Кожевникову, и я помню, как, отстоявши двенадцать евангелий в Великий Четверг у нас в Плотниках, мы спешили с ним пешком (трамваи не ходили) в университетскую церковь на угол Никитской, чтобы увидеть ее при выходе, „как мимолетное виденье". Знал Сережа и какое-то продолжение, еще нигде не записанное, рассказов о русских подвижниках XVIII и XIX веков и XX, конечно, об этих чистых и странных для мира людях, не вмещавшихся в нем. Сережа Сидоров, помню, прочел нам то, что он записал тогда об одном из таких людей (о Лучинском или Лучицком)[1]. Все забылось, кроме одного: как Лучинский любил
[1] См. этот очерк отца Сергия: Тихий юродивый. Памяти Андрея Михайловича Лучинского. - Московский журнал. 1997, №7.
ходить по московским улицам и переулкам в поисках тех мест, где когда-то давно, в веках, стояли сгоревшие или снесенные храмы. Много храмов было снесено и в любимом Сережей XVIII веке, что он хорошо знал, так что если и продолжал его любить, то без всяких иллюзий. И вот Лучинский искал и находил эти места и там, на улице, молился»[1].
В 1915 году Сергей Сидоров очень сблизился с Николаем Чернышевым, ставшим его большим другом. Николай Сергеевич Чернышев был немного моложе Сергея и входил в круг молодежи, группировавшейся вокруг Сергея Николаевича Дурылина. Впоследствии Николай Сергеевич стал художником, но дружба его с отцом Сергием сделалась лишь крепче. Николай Сергеевич был моим и сестры Татьяны крестным отцом, отец Сергий венчал Николая Сергеевича с Елизаветой Александровной Самариной. 15 декабря 1941 года Николай Сергеевич был арестован и сослан в Казахстан; там он умер 15 декабря 1942 года, погиб от голода. Николай Чернышев, как и Сергей Сидоров, был глубоко верующим юношей, подобно Сергею он искал такой путь в жизни, который позволил бы ему возрасти духовно. Между юношами было много общего, близкими друзьями они стали очень скоро. Из писем Николая Чернышева к Сергею Сидорову, 1915 год:
«Между нами такая дружба, улучшающая друг друга и поддерживающая нас, согревающая и ласкающая. То, что Соловьев выразил в стихах:
Милый друг, иль ты не знаешь,
Что одно на целом свете -
Это то, что сердце сердцу
Говорит в немом привете?»
Николай Чернышев вместе с С. Н. Дурылиным в декабре 1915 года перед Рождеством впервые поехали в Оптину пустынь. Московский поезд опоздал к пересадке в Калуге на поезд до Козельска, и им пришлось ехать несколько десятков верст на лошадях.
Николай Чернышев писал: «Радостно смотреть на намечающиеся церкви, башни, колокольню. И кажется, будто свет невидимый оттуда идет. Место истинно православное и святое. Крепкая опора Церкви в России... Сила духа, здесь царящая, вводит сама в молитву. Строгость молитвы окружающих облегчает молитву каждого... Очень советую, Сережа, вам сюда поехать, прямо нужно православному человеку тут пожить. Исповедовались мы у отца Анатолия...»
Так со слов Николая Чернышева в первый раз в жизнь Сергея Сидорова вошел старец отец Анатолий Оптинский. Через год, в декабре
[1] С. И. Фудель. Воспоминания, с. 187-188.
1916 года Сергей поехал в Оптину пустынь вместе с Николаем Чернышевым и Сергеем Николаевичем Дурылиным. Он был у старца Анатолия и стал его духовным сыном, и с этих пор судьба Сергея Сидорова определилась. Его увлечение мистикой, темными загадками XVIII века отошли в прошлое. Все яснее стала для юноши цель жизни. Свои посещения Оптиной пустыни (последнее - в сентябре 1917 года) позднее отец Сергий подробно описал в своих записках.
Николай Чернышев в страшные смятенные дни ноября 1917 года, когда Москва с ужасом наблюдала обстрел большевиками святынь Кремля, - писал:
«Душа хотела бы быть в Оптиной, хочется видеть близких людей, дорогих, и с ними молчать, говорить мало. Лучше всего сейчас молиться... Я не верю в гибель».
К этим словам мог бы присоединиться и Сергей Сидоров.
В преддверии русской революции Сережа Сидоров и его друзья искали свой путь в сомнениях и спорах, долгих, чисто русских спорах до утра - либо в комнатке С. Н. Дурылина в Обыденском переулке, либо у Сережи Фуделя в Плотниковом переулке на Арбате... Философ С. Булгаков в статье «Русская трагедия» при анализе «Бесов» Достоевского писал, что в принятии или отвержении революции существенна не политическая или социальная доктрина, но «религиозный диагноз той интеллигенции, которой принадлежит духовно руководящая роль в русской революции... Здесь состязаются не большевики и меньшевики, не эсдеки и эсеры, не черносотенцы и кадеты. Нет, „здесь Бог с дьяволом борется, а поле битвы - сердца людей"»[1].
У всех трех друзей авторитет православной веры победил соблазн обоготворенного разума, фетишизации науки и прочей революционной фанаберии.
Духовная жизнь Москвы была всегда близкой Сергею, и с каждым годом он все больше жил ее интересами. Дружеские отношения с Сергеем Николаевичем Дурылиным позволили ему войти в круг знакомых известного издателя «Религиозно-философской библиотеки» М. А. Новоселова. К 1915 году относится знакомство с епископом Феодором (Поздеевским), описанное отцом Сергием в отдельном очерке.
Приближалась революция. Сергей Сидоров, уже двадцатилетний юноша, ясно ощущал неотвратимость надвигающихся потрясений. Кто был он? К какому стану - революционеров, либерально настроенных интеллигентов или консерваторов - принадлежал он? Этот начитанный, обаятельный молодой человек, вхожий во многие аристократические московские гостиные, знакомый с выдающимися людьми того времени, был обязательным участником поэтических вечеров и филосовских собраний. Но к 1917 году он подошел уже сложившимся, глубоко православным человеком. И потому этот крутящийся вихрь предреволюционной жизни не захватил его. Он наблюдал его со стороны, сострадая и негодуя, но не принимая в нем участия: у него был свой отдельный путь.
[1] Цит. по: В. Шубкин. Грустная правда. - Новый мир. 1991, №6, с. 190.
Глава 4. Революция. Рукоположение во священника
ФЕВРАЛЬСКАЯ И ОКТЯБРЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИИ
ГЛАВА 4
РЕВОЛЮЦИЯ. РУКОПОЛОЖЕНИЕ ВО СВЯЩЕННИКА
ФЕВРАЛЬСКАЯ И ОКТЯБРЬСКАЯ РЕВОЛЮЦИИ
Зимой 1916-1917 года Сергей Алексеевич был в своем имении Николаевке, где и застала его Февральская революция.
Из записок отца Сергия: «Была буря, разорвавшая облака. Дороги не было, сугробы доходили до окон, замел буран, запорошил нижние стекла стеклянной двери. По ночам на балконе ютились полевые звери, иногда утром различали следы лисиц, а на заре замечали куропаток. Жили тихо, вдали от жизни, отделенные пургою полей. Только когда пела в вечерние часы метель в печах, вдруг внезапно доносились свистки паровозов и вспоминался суетливый город в тревоге войны, ужасы крови. 25 февраля 1917 года с утра глянуло солнце. Я вышел на двор и, пораженный, остановился. Кругом на перилах крыльца, среди двора, на ветвях елок и берез блестели кровавые светло-оранжевые пятна. У въездных ворот были словно лужи крови, концы крыл птиц рыжеватого цвета. Ветер выл в обнаженных деревьях сада, кричали грачи.
Меня окликнули из глубины двора. Я пробрался туда и увидел безбородого старого человека в форменной фуражке, в полукафтане из коричневого сукна. Это был странник Димитрий Ерофеевич Скобенцов. Его я давно знал, давно следил за его странствием по святым местам России. Он бросил свою семью, отдав все хозяйство старшему сыну, и ушел на странствие, взяв с собой палку да икону Богородицы, да получив благословение старца киевского Алексия. „Что, на снежок любуетесь? - улыбнулся странник. - Любуйтесь, любуйтесь, скоро, очень скоро придет кровь, какой еще не было. Будет горе, брат убьет брата... Крови-то, крови..." Он с какой-то грустной покорностью глядел на кровавые пятна, а мне казалось, что где-то далеко, далеко вставала темная серая туча. Эта туча расползалась по небу, и слышались в ней стоны да вопли, да тоска бесповоротного гнева Божия».
Весной 1917 года Сергей Алексеевич возвратился в Москву: тревожная, будоражащая умы горячка тех революционных дней захватила и его. К тому же он был желанным гостем в различных обществах, где встречался с людьми замечательными. С фотографий того времени на
нас серьезно и печально смотрит элегантно одетый красивый молодой человек. Эти дни были смутными для многих. Но Сергей Алексеевич уже нашел смысл жизни, ее счастье в православии. И эта духовность придавала облику молодого человека необычайное обаяние, что вместе с даром природного красноречия, удивительной открытостью характера привлекало к нему сердца многих знавших его. Вот что писал о нем впоследствии Сергей Иосифович Фудель:
«Весь смысл, вся крепость нашей жизни в том, чтобы накапливать в сердце Божье богатство - духовное, свое счастье, свою радость о Боге и о жизни на земле, с Его людьми. Богатство это не наше, оно Божье, и что-то особенно радостное есть в том, что оно не наше, что мы наконец освободились в нем от себя. Оно - сокровище смиренных, и чаще всего мы можем о нем только вздыхать. Этому воздыханию о нем меня учил не словом, а своим бытием отец Сергий Сидоров, которого я знал в первые годы революции, когда он был еще только Сережа. Через него я понял, что две истины, как два ясных светильника, стоят у входа в христианство, в человеческое счастье: теплейшее чувство земли (у Сережи в те годы это включало и романтику XVIII века) и еще более теплое, если это возможно, чувство той мироотреченности, которая выражена в эпитафии Григория Сковороды, странника и мудреца XVIII века: „Мир меня ловил, но не поймал"»[1].
Среди всеобщего торжества, оживления и бестолковой радости, наступивших после февральской революции, Сергей Алексеевич был настроен весьма скептически. К тому же события этих бурных дней смотрел он сквозь призму тех мистических предсказаний, что занимали его в предреволюционные годы. Опять вспоминаются ему гадания мага Ассикритова, его темные заклинания, и тревога за судьбу России все больше охватывает Сергея Алексеевича. После октябрьской революции он уже называет Русь умирающей. И, наконец, свершение предсказания - смерть последнего российского монарха. В суете и волнениях, среди множества встреч Сергей Алексеевич видит и понимает тех людей, кто говорит о вечных истинах христианства, о страданиях со Христом. Этим людям он открывает свое сердце и в общении с ними все яснее осознает себя, свой путь в жизни. Революция, уничтожившая его привычный мир, где он мог быть счастлив, обладая своим, пусть небольшим имением, мог заниматься исследованиями, литературным творчеством, эта революция освободила его для крестного пути во имя Христа. Зимой 1918 года Сергей Алексеевич поступает на богослов-
[1] С. И. Фудель. У стен Церкви. (Рукопись.) (Примеч. В. С. Бобришкой.) Книга издана Макарие-Решемской обителью в 1997 году (Свет православия. Вып. 32-34).
ские курсы в Москве, где преподавал тогда епископ Феодор, ректор Московской Духовной академии.
Отрывки из записок отца Сергия: «Весенняя Москва торжествовала революцию. Солнце радостными лучами играло на куполах Кремля, на мокрых камнях улиц, на красных знаменах и пестрых пятнах толпы. Была одна из многих демонстраций, малопонятная, но оживленно-гулкая. Кричали про Милюкова и Гучкова, грызли семечки и весело пели песни, которые прорезывал смех, мешавшийся с веселым шумом улиц. Я спешил к друзьям и наблюдал ряды демонстрантов, когда ко мне подошел украшенный красным бантом Ваня Тихала. Его белобрысые пышные волосы слегка выбивались из-под смушковой офицерской шапки, он помахивал саблей и громко смеялся. „Приходи завтра к Угрюмовым, Ассикритов гадать будет. Знаешь, он назначен начальником архива Зимнего дворца и открыл любопытную бумагу времен Петра". „Нам не надо златого кумира, ненавистен нам царский чертог", - надрывались тоненькими голосками две приятельницы-блондинки. „Товарищи, новая эра дает свободу любви, безграничную свободу нам", - кричит группа. „И что всего любопытнее, в бумагах времен Петра Ассикритов узнал, что он погибнет во время революции. Об этом он сам сказал Терещенке, когда тот гадал у него", - продолжал говорить Тихала. Оркестр грянул „Варшавянку", и ее веселый припев заглушил и смешал все в весенней суете.
Моей душе стало тревожно: опять Ассикритов. Что общего у этого разночинца-мага с судьбой Руси и царя, зачем выплывает он опять в потоке революции? Что надо ему от писем царей, которым судьбу он гадает и оплетает своими темными заклинаниями? Но на это никто не ответил мне, и только победная песня революции сияла весенним светом да толпа ушла, оставляя груды семечек и отзвуки смеха.
Салон Угрюмовых собирал знаменитости Москвы и Петрограда. Здесь были новые министры, разные либералы, изредка правые социалисты, писатели, художники, профессора, музыканты. Хозяин дома Алекс. Иванович Угрюмов был достаточно умен, чтобы молчать или поглядывать с видом деятеля, творящего современность. Он, правда, и творил ее в разных сельскохозяйственных обществах, где состоял председателем, в министерстве, где был товарищем министра. Его жена была центром салона. Необыкновенно талантливая, она была выше общества либералов, до ханжества упоенных революцией. Она думала о царе и диктаторе и едва ли не видела спасения в Корнилове. Будучи глубоко православной, она имела широкий кругозор и увлекалась даже ультрареакционными строками Розанова и Ф. Шумели, говорили, спорили, смеялись. Ждали Терещенку и Макла-
кова из какого-то важного заседания, где обсуждалась позиция Милюкова и Гучкова. В залитой электричеством зале еще слышался знакомый напев песни последних дней: „По улицам ходила большая крокодила". Пел Ваня Тихала, забывший под огнем глаз очаровательной кн. Голицыной мистический ужас ассикритовских предсказаний. В столовой увлеченно говорил С. А. Кат. и язвил плотный, недалекий Ильков. Возле хозяйки, кроме неизменного Игумнова, сидел Бальмонт и вполголоса поверял ей свое разочарование в ожившей России. Остальные чему-то смеялись и негодовали, топчась у стола, сияющего баккарой и хрусталем.
Вошли Терещенко и Маклаков, этот самый беспринципный и талантливый представитель либералов. Ассикритова с ними не было. Весело смеясь и целуя руку хозяйки, прилизанный и изящный Терещенко громко сказал:
- Увы, маг сегодня не будет, он расстроен. Вчера ему явился какой-то покойный иеромонах во сне и предсказал, что его убьют. Впрочем, Ассикритов мне велел передать всем присутствующим, что они, как стадо баранов от волка, удерут за границу от революции.
- Это весьма скверно, ибо баранов волк пообъедает раньше, чем они спасутся бегством, - крикнул кто-то из глубины столовой.
„Увидела Вильгельма и хвать его за бельма, и вся она зеленая была", - слышалось из гостиной. И, громко смеясь, изящное общество заговорило о Милюкове, Колчаке, Ленине, о грядущих опасностях и возможностях спасения.
Шумели дни русской революции. Люди спешили рассказать о своих убеждениях, надеждах, верованиях. Липкий поток фраз заполнял умирающую Русь. Все слова стали обыденными, даже страшное слово Голгофа стало привычно будничным. Была весна 1918 года, шло собрание Союза возрождения России. Священники, рабочие, студенты, офицеры, штатские, солдаты давили друг друга в тесной комнате с портретом Плеханова. Говорили о форме солдат, главным образом о головном уборе. И об этом „важном" деле высказывались знаменитости вроде Кропоткина и целые вереницы желающих поговорить и покорить себе граждан. Головной солдатский убор во фразах ораторов превращался сперва в терновый венец из золота, в корону пролетариата и, наконец, даже в символ вечной свободы.
Когда люди в комнате начали редеть, неожиданно стал говорить В. А. Котлярский[1]. Он говорил о страданиях, о родине и, вдруг, не-
[1] Сосед С. А. Сидорова по имению. (Примеч. В. С. Бобринской.) См. воспоминания отца Сергия о нем: Жизнь есть счастье. Памяти В. А. Котлярского. - Московский журнал. 1997, №7.
ожиданно, о своей вере во Христа, в любовь, несмотря на всю грязь, на всю боль жизни. И он призвал всех идти за Христом. „Что если у нас будут во главе царства не люди с их мелкими идейками и мыслишками, а Господь с любовью ко всем, утешение малодушным и вечная истина Евангелия, постоянно открывающая необъятную свободу духа?" - спрашивал он. И тут же отвечал, что только немногие избранные пойдут за Христом, поймут Его и будут унижены и убиты теми, кто стоит за закон, за рабские вечные истины. Не новые слова говорил он, но его слова сияли пророчеством света. Казалось, он отыскал среди суеты пошлых дней зарю страдания за Христа. Люди не слушали его, о чем-то говорили, уходя из комнаты, шелестя листками новых газет, а он, одинокий, пытался сказать слово об истине и вечной свободе.
Мне тогда он открыл мечту мою. Я тогда впервые узнал, что теперь только можно жить, страдая со Христом, что в этих страданиях вечная свобода, засиявшая над нашей родиной. Мое предчувствие стало жизнью. Я увиделся с ним, и он напомнил мне тех ищущих странников, которых я встречал в дни моих религиозных скитаний. Лаской светился его взор. Он как-то особенно любил детей, смотрел на них, целовал их, точно с ними у него было общее неприятие окружающей злобы жизни.
Среди тумана ненависти и ужаса свершилось предсказание. Не стало последнего монарха. С ним вместе былая Русь разрушилась, исчезая в пламени дворцов, в обломках храмов, в заповедных дебрях и вертепах. Иная, чуждая толпа, чужие речи. Огромным красным заревом знамен и гулом новых слов превращена Москва в серый муравейник крепостного труда и чиновного мещанства. Я шел по липкому снегу, толкаясь среди идущих на службу рабочих, боясь попасть под гулкую цепь автомобилей и мотоциклов. На Лубянской площади машинально прочел список убитых врагов Советской власти. Среди других стояло имя Владимира Алекс. Ассикритова. Как удар молнии пронзили сознание эти строки. Я увидел глухую темную келью, убитого грозного инока и мага, странного проходимца, что властвовал над думами монархов...
В дни тревог и недоумений особенно отрадно было удаляться душою в далекие прошлые годы, жить давно отзвучавшими тревогами и скорбями. Я с трудом разбирал дневник какого-то Полетики о последних днях жизни Петра I. Трудная вещь была, стертая временем. Иногда невозможно было разобрать слова и строки. В конце рукописи более четко и иной рукой шел отрывок какого-то текста. Я запомнил несколько строк: „Великий император кричал, что монах стоит у изголовья и пророчит ему кончину. Якобы государь спросил его, кто из царей
узнавать будет о смерти через явления загробные сего инока, и тот будто ответствовал, что тень его будет предварять кончину наших монархов, блуждая по земле, пока последний монарх Всероссийский не искупит своей кровью грех Петров. И что Ассикритово потомство тоже в страданиях влачить житие загробное на земной планете обречено до того дня, пока последний из оных страшною смертию умрет, о чем ему явление убиенного предка его иеромонаха Иисуса предварит".
Лились звуки утра. Серебряные нити паутины плели волшебные узоры в солнечных лучах. Звонко вдали кричала кукушка. Ее тоскливый крик повторяли шепотом старые клены. Еще ярче и таинственней замерцали звезды».
Осенью 1917 года ко дню своих именин (8 сентября) Сергей Алексеевич приехал в Оптину пустынь в последний раз. Он провел там целую неделю, был у старцев пустыни: у своего духовного наставника отца Анатолия, у отца Нектария, у архимандрита Агапита. На праздник Покрова после ранней обедни Сергей Алексеевич уехал из Оптиной. Уже не было в России прежней, отлаженной жизни. В Оптиной пустыни чувствовалась тревога, юродивый Гаврюша предсказывал закрытие церквей. С трудом добрался Сергей Алексеевич до Калуги: вагон был так переполнен, что он мог выбраться из него только через окно.
1918 ГОД. ГИБЕЛЬ РОДОВОГО ИМЕНИЯ
1918 ГОД. ГИБЕЛЬ РОДОВОГО ИМЕНИЯ
После большевистской революции в Москве Сергей Алексеевич уехал в Николаевку, где в эту тревожную пору жили Варвара Николаевна и Вера Ивановна. В Николаевке Сергей Алексеевич продолжает свои занятия по XVIII веку: пишет статью о Потемкине, снова пытается проникнуть в мистические тайны, связанные с Дмитрием Ивановичем Шубиным, магом XVIII века, другом предка Сергея Алексеевича, Кирилла Степановича Черепова. В Москве, на Шаболовке, на бывшей пригородной даче графа Алексея Орлова собиралась на свои радения секта хлыстов «белых голубей», руководил которой Шубин; туда же приезжал и Кирилл Степанович. Сергей Алексеевич надеялся найти рукопись Шубина в архиве старинной библиотеки Череповых.
Из записок отца Сергия: «Была осень 1918 года. Еще гетман царствовал в Киеве, но во глубине Украины уже чувствовалась близость бунта, уничтожающего последние остатки поместий. Вечерами полыхали пожары, то там, то здесь слышалось об убийствах. Помещики спешили в города, где стояли немцы, где была возможность не ждать
каждый день смерти. Двоюродный дядя мой, Сергей Михайлович Марков, как-то в сентябрьский вечер приехал проститься. Я тогда уже не пользовался популярностью и властью среди крестьян, но по старой привычке отступающие помещики поручали мне свои поместья. Так было и здесь. Дядя мой не скрыл, что настроение у крестьян весьма тревожное и что, видимо, ни спасти, ни вывезти ничего невозможно будет из его имения.
Это имение принадлежало моей бабушке, урожденной Череповой. В старинном доме была большая библиотека: висело много портретов начала XIX века, были и интересные рукописи, все это было недоступно, все это возбуждало мое любопытство. Не желая долго смотреть в бездну будущего, мы заговорили о прошлом. Между прочим, я рассказал Сергею Михайловичу о моей рукописи Шубина и о том, что я думаю писать о нем. „Как зовут этого Шубина?" - спросил он. Я ответил. „Знаете, кажется, у меня в архиве есть какой-то пакет, переданный Шубиным Черепову, когда тот ездил на Шаболовку. Какое-то предсказание или что-то в этом роде. Ведь предок наш ездил на Шаболовку". Дядя мой был человек абсолютно не связанный с прошлым, и я не добился от него ничего конкретного о связи Шубина с Череповыми.
Был ранний осенний вечер. Поле чернело и сливалось с осенним небом. И когда пел ветер осенний, тогда разрывы туч открывали ясное, голубое небо, и желтела сухая трава под колесами дрожек, и казалось, что все хорошо. Темнел горизонт, и тонкие краски далекого зарева окрасили землю, „Где горит?" - спрашиваю. „Вероятно, за Терентьевом", - отвечает мой спутник, юный, преданный мне одногодок-крестьянин. Мы ехали быстро к имению С. М. Маркова Журавке. Чем ближе мы были к Журавке, тем светлее и светлее становилось все вокруг. Зарево было уже не красное, а беловато-голубое, признак близости его, но дыма еще не было. Мы доехали до плотины. Видим первые хаты. Нам попался кто-то. „Вы куда, Сергей Алексеевич? Возвращайтесь лучше". По говору я узнал беженца, живущего у дяди. „Все равно еду. Мне надо вывезти кое-какие бумаги, портреты".
Он сел на дрожки, и мы поехали по деревне к дому. Жутко было. Пожар совсем близкий освещал белым светом улицы и дерева, кругом ни души. Со стороны имения гул, всплеск, визг, дребезжанье. „Бьют стекла", - пояснил мой спутник. Доехали до площади, где стояла церковь, дом священника и дом моего дяди, и я понял, что опоздал. Площадь жила от черных теней, танцевавших что-то. Дом сиял внутри, как на празднике. Верх круглого творения Жилярди выступал своим белым фронтоном. Были гулкие крики, творящие род революционной дисциплины. Я заехал к священнику.
Пока шел грабеж, меня утомил этот поп своими либеральными рассказами, и я думал не о его угрозах, а об обреченной доле парка, мостах, куртинах, березах. Думал о тех днях, когда этот парк видел властную мою прабабку, жену моего дяди, слышал арфу, призывный залог свиданий. Видел удалившуюся, полную греха, но и необычайной красоты жизнь бар прошлых веков, вспомнил я и мои мечты под тенью яблонь, вспомнил вечера в этом доме, и, как бы прерывая мои мысли, встал Шубин и его конверт. Я сперва забыл о нем, но никогда так ярко не скользнуло желание узнать о его тайне.
Вошел Мосей: „Ушли, будут доканчивать завтра. Пойдем скорее", -и вышел на улицу. Зарево то вспыхивало, то гасло. Парк темной стеной стоял за домом. Пусто, никого. Только посреди площади уныло чернела какая-то коляска и возле кто-то копошился. Мы вошли со стороны двора. Дверь была открыта, вернее, снята с петель. Дом, несмотря на грабеж, еще хранил свой запах старой мебели, старой пыли. Со мной была лампа, она освещала темноту. Через пустую переднюю вошел я в столовую. Как в церкви после службы, чувствовались только что замершие звуки. Посреди пустой столовой белела бумажка. Я наклонился. Это был конверт со старинной красной печатью и подписью:
„Кириллу Степановичу Черепову, сжечь по моей смерти. Дим. Шубин".
Я сунул конверт в карман и вошел в библиотеку. К удивлению, она ограблена была только наполовину. Портреты были целы, посреди лежал ворох бумаг. Я нагнулся, это были письма. На первом же письме стояло: „Вот так штука, ха-ха-ха". Это было какое-то письмо моей прабабки. Я взял несколько писем, хотел прочесть их, и вдруг мысль упорная пронеслась у меня. Имею ли я право читать их, глядеть в интимную жизнь ушедших? И я, единственный здесь их близкий, я тоже пытаюсь смотреть на то, что не должно, быть может, выявляться для нас, на жизнь их душ.
Вокруг меня, я чуял, собрались они. Я слышал их молчаливые речи. Лампа бросала малый круг света на ковер, на письма, на портреты прадедов. Чернел шкаф, дыры разбитых стекол. Я взял спички и сжег письма. Когда еще горячий пепел тлел, я подумал о письме Шубина и, как это бывает, случайно поднял глаза. Передо мною, будто облако, слегка качаясь, промелькнуло что-то, и я узнал - это была его тень, он пришел за письмом, за документами. „Услужу и ему" - и я сжег белый запечатанный конверт. Но когда свернутые листы трепетали в глазах, я не мог удержаться и взглянул: осталось одно слово - „любовь", но и его синий огонь превратил в пепел. Со стороны сада послышались сдержанные голоса и замедленные шаги. Взяв два портрета и нужные бумаги, я вышел из дома».
Угроза разгрома приблизилась и к Николаевке: дни существования этого тихого уютного уголка были сочтены. Последнее письмо Варвары Николаевны оттуда своему племяннику Алексею Сидорову датировано первым февраля 1918 года: «Страшны голодные бунты в Москве. Но и у нас далеко не спокойно, так что нельзя ручаться, что мы не очутимся у вас среди голодающих. Пока к нам хорошо относятся. Остальные же усадьбы разорены впрах. У Беспальчевых унесены двери, разобраны полы, паркет, не говоря уж о надворных постройках - все сметается с лица земли. Вот потому-то я и хочу сидеть здесь, пока возможно. Хотя на днях появилась шайка воров, которая разнесла амбар на том дворе (кажется, и крышу сняли), и у нас уже два раза в маленькую клуню забирались, но мы почти все с гумна перевезли на этот двор (овес - в зале) и ждем своей очереди... До сих пор не знаю, едет ли Сережа в Москву или нет. Он так нервничает среди наших событий, что я была бы рада его отсутствию. Что он будет делать на голоде? Ведь не сумеет себе пищу доставать. Во всяком случае его статья о Потемкине тебе будет передана. Ее начало - не очень удачно, спутано, а переделать он не в состоянии. И я думаю, переписать надо дать раньше печатания. Ты ее посмотри, голубчик, и дай кому-нибудь сгладить шероховатости. Дальше она очень интересна».
О жизни в Николаевке в 1918 году, о последних месяцах существования имения Кавкасидзе писала в своих воспоминаниях сестра отца Сергия Ольга Алексеевна. В 1917 году она вернулась с фронта, где была сестрой милосердия почти всю войну, и стала работать учительницей в сельской школе Николаевки.
«На селе становилось 'все тревожнее и тревожнее. Возвращались с фронта раненые солдаты и просто оставлявшие фронт... В начале зимы серьезно заболела Варвара Николаевна: диагноз был грозный, опухоль на брыжейке в животе, и желательна операция. Поэтому было решено весной 1918 года ехать в Киев. А кругом уже пылали усадьбы, и очередь разгрома подходила к Николаевке. Спасали ее пока любовь крестьян к Варваре Николаевне и Вере Ивановне, да и ко мне относились хорошо, как к учительнице. Любили и Сережу, среди крестьянской молодежи у него были товарищи с детских лет. Но, пожалуй, главным было то, что в предреволюционные годы Варвара Николаевна очень нуждалась, и многие крестьяне давали ей взаймы деньги под проценты. Эти кредиторы понимали, что если нас разгромят, то им, конечно, денег не видать. Пока нас оставили в покое, но собрание крестьян назначило комитет по управлению хозяйством, вернее, контролю над ним. Наша жизнь продолжалась тихо, но чувствовались подземные толчки. Приходили изредка газеты, и мы узнавали события, происхо-
дившие в Москве и Петрограде. В редких письмах сообщалось о голоде, холоде и очень тяжелой жизни в Москве... И наконец свершилось то, что всех нас, особенно меня, просто потрясло: Украинская Рада пригласила немцев, и они постепенно стали занимать Украину. В начале весны и наша местность была занята немцами. Правда, в Николаевку, как и в другие села, немцы не входили, а занимали города и железнодорожные станции.
Весна все больше входила в свои права. Пасха в том, 1918-м году была поздняя, но почему-то ударил мороз, а вишни уже были в полном цвету. И так как цветы подмерзли, то Варвара Николаевна позволила мне нарезать цветущих веток и украсить пасхальный стол, что было удивительно красиво. Погода становилась все лучше и лучше, а наше положение все хуже и хуже. Кредиторы приходили и все грубее требовали денег, а один особенно настойчивый выкатил из сарая коляску и увез ее. Эта коляска стоила гораздо больше, чем долг, но мы были рады, что хоть с одним заимодавцем расплатились. На семейном совете решили продать земли, принадлежащие нам, детям Анастасии Николаевны, и расплатиться с крестьянами, так и было сделано.
Однажды вечером мы все ужинали в столовой, и после ужина Варвара Николаевна сообщила нам, чтобы мы сидели спокойно и постепенно расходились бы по комнатам, а потом ушли бы из дома через сад, так как получены сведения, что на нас готовится вооруженное нападение. Мы пошли в свои комнаты, зажгли лампы, потом задернули штофные занавески и потушили лампы. Последняя лампа была потушена в столовой. Это нужно было сделать потому, что наши комнаты выходили в сад, и свет из окон дома был виден далеко между деревьями сада. Надо было показать, что в доме все спокойно. Мы в темноте через коридор вышли в сад и узкой дорожкой между кустов сирени пробрались к калитке, которая выходила на гумно. Всю ночь мы провели там и только на заре вернулись обратно. Что помешало нападению, осталось неизвестным.
Все время жить под угрозой нападения не очень приятно, к тому же врач торопил с операцией Варвары Николаевны. Было решено везти ее в Харьков, где жил Алексей Михайлович. С невероятными трудностями в переполненных поездах довезли Варвару Николаевну до Харькова, где ей сделали операцию, причем обнаружили рак первой степени; ей было необходимо провести сеансы рентгеновского облучения. Вернулись в Николаевку, а через месяц отправились с Варварой Николаевной в Киев для лечения рентгеном и остановились там у Полины Михайловны Яровой. Приехали налегке, почти без вещей. В Николаевке остались Вера Ивановна и Сережа. От них приходили тре-
вожные письма, что в районе Николаевки появились разные банды, были случаи убийства оставшихся помещиков. В конце декабря 1918 года я поехала в Николаевку, чтобы забрать побольше вещей и вместе с Верой Ивановной и Сережей уехать в Киев, Но было уже поздно: накануне моего приезда, воспользовавшись отъездом Веры Ивановны и Сережи к Павловым, нашим старым друзьям, грабители ночью через окно проникли в дом и взяли все: белье, одежду, посуду. Осталось то, что не интересовало бандитов - иконы, картины, книги, документы, случайно не замеченная одежда. С легким - увы! - багажом в ночь под Рождество я, Вера Ивановна и Сережа отправились в Киев в товарном вагоне и приехали к Варваре Николаевне: наконец-то мы все были вместе, и не страшны казались грядущие беды».
ПЕРЕЕЗД В КИЕВ. РАБОТА В КИЕВО ПЕЧЕРСКОЙ ЛАВРЕ
ПЕРЕЕЗД В КИЕВ. РАБОТА В КИЕВО-ПЕЧЕРСКОЙ ЛАВРЕ
В Киеве Варвара Николаевна и Вера Ивановна вместе с Олей и Сережей Сидоровыми нашли пристанище у своих старых друзей Пухальских (среди них был известный пианист профессор Владимир Вячеславович Пухальский). Вчетвером они- ютились в одной комнатке. И сразу же стал вопрос: как жить? У них не было сбережений, мало что ценного удалось взять с собою из Николаевки. Варвара Николаевна как художница никому не была нужна в это смутное время, она искала работу по раскрашиванию игрушек; у Сергея и Оли тоже не было работы. Одна Вера Ивановна сразу же стала зарабатывать: она нанялась стирать белье и устроилась чтицей у тогда уже ослепшей пианистки Полины Михайловны Яровой (подруги Анастасии Николаевны по пансиону). Вскоре семья переселилась в одну из комнат квартиры Полины Михайловны, там они жили и в последующие несколько лет (Театральная улица 10, квартира 14).
В Киев Сергей Алексеевич приехал с уже сложившимся решением - посвятить свою жизнь служению Церкви. Он решил стать священником. В 1918 году Сергей Алексеевич поступает в Киевскую Духовную академию; он окончил два курса. Одновременно он устраивается на работу в Полиру, так назывался Отдел по ликвидации религиозной утвари при Киевском губсобесе. В обязанности Сергея Алексеевича входили проверка списка церквей Киева и описание церковного имущества. Эта работа позволила ему познакомиться с замечательными представителями киевского духовенства, стать их почитателем, а для некоторых и другом. Служба в Полиру дала возможность выдавать нуждающимся обителям облачения и священные сосуды. По
предложению Сергея Алексеевича не имеющие исторической ценности иконы передавались из Киево-Печерской лавры в деревенские храмы. Летом 1919 года Сергей Алексеевич охранял лаврскую ризницу от набегов солдат и целые часы проводил в чтении святых отцов, в беседах со служителями Лавры и приходящими в Лавру священнослужителями. Был он дружен с игуменом и казначеем.
Из воспоминаний отца Сергия, записанных его духовной дочерью:
«„Как-то игумен и казначей Лавры попросили меня помочь им снять и уложить в тайник чудотворный образ Успения Божией Матери, который висел над царскими вратами в Успенском соборе Лавры. Они боялись, чтобы в это тревожное время кто-нибудь не надругался над святыней или не похитил ее.
Втроем мы вынули образ, заменили его копией и спокойно разошлись по своим кельям. Наступила ночь. Я лег спать, но сон бежал от меня, и какое-то чувство беспокойства стало охватывать душу. Я вертелся с боку на бок, наконец, почувствовав, что сил моих больше нет, вышел на лаврский двор. Ночь была лунная, светлая. Вижу, по двору выхаживает отец казначей. „И ему не спится", - подумал я и подошел к нему. Он обрадовался, увидев меня, и сказал:
- До чего на душе неспокойно, и сам не могу понять, от какой причины. Вот вышел, а то в келье прямо оторопь берет.
Прохаживаемся вместе, а беспокойство во мне все растет... Вдруг видим, открывается дверь и из своих покоев выходит игумен.
- Смотри, и ему не спится! - говорит отец казначей. А игумен, увидев нас, быстро подошел. При свете месяца мне было видно, что он встревожен, даже больше - потрясен чем-то.
- Как хорошо, что вы оба здесь, а ведь я за вами шел.
- Что случилось? - в один голос спросили мы.
- Страшное... - Игумен прижался спиной к стене и тяжело дышал. - Сейчас во сне пришла ко мне Царица Небесная и строго сказала: „Хочу пострадать". Идите, обратно поставим на место чудотворный образ, это Ее воля.
Молча, взволнованные, робкие, мы вынули из тайника образ и поставили его на место".
Во время Великой Отечественной войны он погиб».
АРЕСТ И СМЕРТЬ АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА
АРЕСТ И СМЕРТЬ АЛЕКСЕЯ МИХАЙЛОВИЧА
В эти первые годы революционной смуты Серей Алексеевич пережил большое горе: он лишился своего отца. Алексей Михайлович Сидоров перед революцией был членом коллегии областного суда в Харькове. Там он жил со своей семьей, женой Татьяной Ивановной и дочерью Женей. Его сын Игорь поступил в 1916 году в юнкерское училище в Новочеркасске. Уже зимой 1918 года, когда Харьков заняли красные войска, Алексей Михайлович был уволен. Голод и холод с тех пор поселились в его, прежде уютной квартире. Алексей Михайлович перебивался случайными заработками: он был высококвалифицированным специалистом, и случалось, что юристы обращались к нему за консультацией по сложным вопросам. Но большей частью он был без работы, своей любимой работы. Привожу письмо его к сыну, Алексею Сидорову, от 31 марта 1919 года:
«Поздравляю тебя с днем Ангела... Твое письмо получил. Многое хотелось бы сказать тебе по поводу твоей ориентации по разным поводам, но пока не могу сказать ничего... Я все такой же и таким сойду в могилу. Очень уж тяжело видеть все окружающее... Мы пока живы, но Украину, ту благодатную Украину, которую ты знаешь, ты не найдешь теперь, голод одолел нас: фунт черного хлеба стоит 1 рубль, фунт сала - 20 руб. с коп., пуд муки - 400 руб. и т. д. и т. д. Мы пока живы, но я не могу найти основательной работы. Работа в отделе художников уже оканчивается... Мне бы хотелось, конечно, тебя видеть, тебя, прежнего Лелю, которого я так люблю... Здесь у нас мор: сыпной тиф, оспа, а нет ни медикаментов, ни мыла, ни дров, ни кипятку. Я очень страдаю от морозов...»
После революции из ссылок и тюрем вместе с политическими были выпущены и уголовники-рецидивисты. Нередко последние играли большую роль в большевистских организациях. Конечно, прежде всего эти преступники уничтожали дела, хранящиеся в судебных архивах. В то же время преступники знали, что в окружных судах на них были заведены карточки с фотографиями и члены окружных судов знали лица особо важных преступников России. Алексей Михайлович считал, что вернувшиеся бандиты постараются уничтожить членов окружного суда, в том числе и его; об этом он писал родным в Киев. В Харькове в 1919 году властвовали большевики, но на город двигалась армия Деникина. 15 мая 1919 года были схвачены уважаемые известные граждане города, в том числе члены окружного суда и Алексей Михайлович, и переведены в тюрьму в город Орел в качестве заложников. Алексей Михайлович, зная о грозившей ему опасности, сразу же сообщил об этом родным в Киев и в Москву, сыну своему Алексею:
«Сегодня доставлен в Орел в качестве заложника из Харькова с пятью товарищами. Хотелось бы повидаться с вами обоими, пока жив и здоров. Моя просьба ко всем вам: жить дружно, помогать друг другу.
В случае какого-нибудь горя - не огорчаться: того угодно Господу. Благословляю вас всех. Целую тебя, Таню, Олю, Сережу и др. Благодарю вас всех за вашу любовь ко мне. Простите меня, если я что-либо сделал злое. Я крепко люблю вас... Берегите Татьяну Ивановну, я очень о ней беспокоюсь... Да будет милость Господня над вами. Целую еще раз всех.
Твой отец».
Алексей Алексеевич Сидоров, блестяще окончивший Московский университет, был оставлен при университете преподавателем по истории искусства и читал курс лекций. Он состоял членом Союза писателей, так что его социальное положение оценивалось довольно высоко. Алексей Алексеевич принял советскую власть, хотя и без энтузиазма, но с пониманием того, что бороться против нее бессмысленно. Кое в чем новая власть даже импонировала ему, так как дала возможность провести новые идеи в оценке искусства, выдвинуться среди старой профессуры университета. Алексей Алексеевич был замечен Луначарским, который привлек его к работе в своем наркомате, благоволил к нему. Ольга Алексеевна писала брату в Москву отчаянные письма о необходимости срочно помочь отцу. Алексей Алексеевич, очень любивший отца, обратился с ходатайством в президиум ВЧК Москвы.
Алексей Алексеевич писал о том, что отец его взят заложником и никакого обвинения к контрреволюционной деятельности над ним не тяготеет. Что по убеждениям Алексей Михайлович никогда не был правее кадетов, политикой не занимался, вел лишь гражданские дела. Он просил освободить больного старика отца под свое поручительство с тем, чтобы Алексей Михайлович явился и отдал себя в распоряжение ВЧК, как только это понадобится. Но нужна была поддержка кого-либо из сильных мира сего, и Алексей Алексеевич обратился к самому Л. Г. Каменеву, который его знал: Алексей Алексеевич читал лекции в Наркомпросе и других учреждениях. Каменев начертал красными чернилами на заявлении Алексея Алексеевича в ВЧК: «Ходатайство поддерживаю», 8 августа 1919 года. Но и сам председатель Моссовета не имел существенного значения для ВЧК: «В данный момент освобожден быть не может», - размашисто написал резолюцию член президиума ВЧК. Подпись его неразборчива, первая буква - большое «С». Кто был этот высокопоставленный палач? Нам это неизвестно.
У Алексея Михайловича в Москве оставались друзья по университету, было много влиятельных знакомых и у Алексея Алексеевича. Все они понимали, что положение Алексея Михайловича стало очень опасным: отношение большевиков к русской интеллигенции было
крайне подозрительным. Интеллигент представлялся «буржуем». Один из руководителей ВЧК М. Лацис писал в журнале «Красный террор» (октябрь 1918 года): «Нет нужды доказывать, выступало то или иное лицо словом или делом против Советской власти. Первое, что вы должны спросить у арестованного, это следующее: к какому классу он принадлежит, откуда он происходит, какое воспитание он имел и какова его специальность? Эти вопросы должны решить судьбу арестованного... Мы уничтожаем класс буржуазии».
В попытке чего-то добиться Алексей Алексеевич снова обращается в президиум ВЧК. 20 августа он опять просит разрешения взять отца на поруки. И опять отказ. На этот раз окончательный. В то время не было бюрократической волокиты. Уже на следующий день, 21 августа, Алексей Алексеевич получил в канцелярии ВЧК свое заявление с резолюцией: «В данный момент освобожден быть не может», и та же подпись. Не получая никаких вестей от сына, Алексей Михайлович понимал, что тот не может добиться его освобождения. Он пишет ему свое последнее письмо от 27 августа 1919 года и с надежной оказией отправляет его в Москву. Это было прощальное письмо.
«Дорогие Леля и Таня!
Пользуюсь случаем и пишу эти строки с верным человеком и прошу вас дать с ним о себе знать хоть две строчки. Среди моих мучительных переживаний и невозможность иметь сношения с дорогими мне людьми. Это ведь большое утешение. Я здоров. Я относительно бодр душой, хотя и арестант-заложник с 15 мая. Я много страдал в Харькове. Здесь мне лучше, так как отношение к нам более человечное, хотя я и в работном доме, то есть в каторжной тюрьме. Мне позволяют работать. Пользуются моими знаниями. Сочувствуют моему состоянию, но облегчить его по существу нельзя. Об этом надо хлопотать, чтобы из вашего московского центра меня освободили от заложничества, дали бы свободу, хотя бы телеграммой. Троцкий, Ленин и К° это могут сделать, ибо обо мне здесь могут дать наилучшие отзывы начальник карательного отдела, комиссар юстиции, комиссия „распределительная", начальство работного дома. Если можете, начинайте. Я бы приехал в Москву, а там увидели бы, что делать. Все во мраке. Ничего нет прочного. Тяжело на душе. Вы, вероятно, знаете, что заложники могут быть и убиты, если военный трибунал найдет необходимым убить кого-либо из нас взамен какого-нибудь коммуниста. Моих товарищей уже много погибло. Пусть эта возможность побудит кого-либо из друзей ваших что-либо сделать. Если мне не судьба выйти из тюрьмы и свидеться с вами, то я завещаю вам жить всем в дружбе и согласии, помогать, любить друг друга, как я люблю вас. Не забудьте Татьяну Ивановну, Же-
ню, Игоря; они совершенно одиноки. Сердце сжимается, когда подумаю о Татьяне Ивановне. Не знаю, как они живут, на что. Я крепко, крепко целую вас, Олю, Сережу, Варвару Николаевну, Веру Ивановну, „Благушу" и всех друзей... Молю Бога о вечном вашем счастье и здоровье. Я благодарю вас всех за мою прошлую свободную жизнь. Я с особой ясностью вспоминаю о ней, и мне остаются одни хорошие воспоминания, которые я унесу в могилу. Я пробовал писать вам письма, но они, видимо, не дошли. Мой адрес: Орел, работный дом. Ничего особого в письмах не надо писать. Меня можно взять и на поруки какому-либо коммунисту или коммунистам, но об этом тоже надо хлопотать в центре. Пусть для этого меня отошлют в Москву „без конвоя", „наверх". Пусть прямо напишут об отпуске. Жизнь здесь тяжела от недоедания. Плохой стол, хотя друзья и помогают изредка приношениями. Если можно что-либо сделать, то Я просил бы не только о себе, но и о товарищах. Быть заложниками Харькова, когда он уже взят, бессмыслица. Надо освободить нас. Кстати, здесь голод. Ну вот и все. Крепко целую и обнимаю вас.
Ваш папа».
Алексей Михайлович погиб 10 сентября 1919 года. В Орле у него оставались друзья, которые и известили родных. Ему, как и другим заложникам, днем было объявлено, что получено распоряжение об их расстреле и что на следующее утро они будут убиты. Трудно представить себе дальнейшее, но в семье считалось, что все, что было дальше - совершенная правда. Заложники пользовались большим уважением у начальства тюрьмы, и немудрено: это были люди, для которых понятие чести, верности слову - главные принципы жизни. Им, как истинно православным людям, тяжело было умирать без церковного покаяния и отпущения грехов; поэтому тюремное начальство разрешило им вечером пойти в церковь. Там после всенощной священник отслужил для приговоренных службу на исход души, и они вернулись в тюрьму. Утром Алексей Михайлович и другие заложники были расстреляны.
Расстрел отца не отразился на служебном положении Алексея Алексеевича: он продолжал пользоваться успехом как профессор университета и как лектор. Работы по истории искусства принесли ему широкую известность в научных кругах, он стал членом-корреспондентом Академии наук. Но забыть о страшной смерти отца Алексей Алексеевич не мог. Как-то, будучи уже в преклонном возрасте, на мой вопрос, с каким чувством он продолжал работать в советских учреждениях после гибели Алексея Михайловича, Алексей Алексеевич отве-
тил: «Я никогда не простил революции смерти отца». Алексей Алексеевич не стал заниматься русским искусством, хотя вначале оно его интересовало, и только живопись и скульптура Западной Европы стали предметом его исследований. Прогрессирующая глухота способствовала тому, что Алексей Алексеевич смог полностью уйти в свою науку, оторвавшись от бушевавшей вокруг него советской жизни. Он не вступил в партию, никогда не занимал административной должности. Он понимал, что окружают его ложь и насилие, и совершенно замкнулся в кругу семьи и немногих друзей.
Вдова Алексея Михайловича, Татьяна Ивановна, вместе с дочкой Женей, учившейся в гимназии, после ареста мужа осталась без всяких средств к существованию. Она не имела никакой профессии и всю жизнь после замужества была только хозяйкой дома, как и было принято до революции в большинстве русских семейств. К тому же оставаться в Харькове ей, как жене расстрелянного, стало небезопасно. И она уезжает, бросает квартиру, вещи и едет в Новочеркасск, где в юнкерском училище находился ее сын Игорь: хоть какая-то защита в этом мире, где она лишилась единственной своей опоры. Татьяна Ивановна переехала в Новочеркасск и устроилась там на скудно оплачиваемую конторскую работу, сняла комнату. Игорь, узнав о гибели отца, ушел добровольцем в Белую армию. След его потерялся в буйстве гражданской войны на юге России. Никогда потом о нем ничего не узнали ни его мать и сестра, ни остальные родные. Это был спокойный и решительный юноша, без мучительных исканий, без каких-либо интересов в области философии и политики, что так было свойственно молодежи того времени. Он считал своим долгом сражаться в Белой армии, после того как его ни в чем не повинный отец был расстрелян. Жизнь Татьяны Ивановны в Новочеркасске была очень тяжелой.
Из ее письма к Алексею Алексеевичу Сидорову от 14 ноября 1920 года: «Вот уже более года папиной смерти. До сих пор не могу привыкнуть и примириться с этой мыслью. О себе и Жене могу сказать, что живется нам очень тяжело. Женя живет теперь в интернате, так как моего жалованья и пайка не хватает на двух. Возвращаюсь со службы в 4 часа, приходится дома много работать. Не помню, писала ли я тебе, что нанимаю маленькую комнату. Теперь самый острый вопрос - это отопление, которого нет. Живу в нетопленой комнате. Обещают по службе выдать уголь, но только пока обещают. От мамы давно не было писем из Харькова. Ну как живут и где Варвара Николаевна, Вера Ивановна, Оля, Сережа? Скучаю и тоскую ужасно за Игоря, ничего про него не знаю, здоров ли? Жив? Никогда я не думала, чтобы человек мог перенести столько горя, сколько мне пришлось перенести за эти полтора года...»
Татьяна Ивановна недолго прожила в Новочеркасске: ее нашли утонувшей в колодце. Как произошло это несчастье, никто не узнал, да особенно и не допытывались в эти смутные времена. Женя после смерти матери уехала в Киев, вышла там замуж и довольно спокойно прожила до Великой Отечественной войны, следы ее в дальнейшем затерялись. Женя осталась в памяти семьи добрым, жизнерадостным человеком, большой любительницей приодеться, когда это позволяли ее скромные возможности. Политикой не интересовалась. Не забывала о своих близких: когда после последнего ареста отца наша семья страшно бедствовала, Женя почти каждый месяц посылала нам тридцать рублей; небольшая, но постоянная помощь, как она была нужна голодающей семье!
Смерть отца страшно поразила Сергея Алексеевича, «было не только больно, но было мертво на душе», пишет он. Помог ему отец Александр Глаголев, ставший ему духовным отцом.
Из записок отца Сергия: «„Если Христос жив, в Нем все живы. Его увидим - всех увидим", - сказал мне отец Александр. - „А как увидим?" - спросил я. „В любви увидим, - отвечал он. - Будете любить людей - увидите Христа, поймете, что все живы". Он благословил меня с такой любовью, что я и увидел вечность и познал единую радость на земле, радость встречи с любовью».
После принятия священнического сана отец Сергий через день отслужил заупокойную литургию о своем отце.
ЖЕНИТЬБА СЕРГЕЯ АЛЕКСЕЕВИЧА
ЖЕНИТЬБА СЕРГЕЯ АЛЕКСЕЕВИЧА
Неспокойной была жизнь в полуголодном Киеве, но она же и способствовала сближению людей: в маленьких тесных квартирах собирались вечерами бывшие соседи по имениям, старые друзья, те, что в прошлом частенько гостили в Николаевке. Так возобновили знакомство семейства Варвары Николаевны Кавкасидзе и Льва Николаевича Кандибы, жена которого Елизавета Леонтьевна жила по соседству с Николаевкой. Кандибы в Киеве жили на улице Кругло-Университетской, очень близко от квартиры Полины Михайловны, в которой временно поселилась Варвара Николаевна со своими близкими. И Оля стала частой гостьей музыкальных вечеров, что устраивали дочери Льва Николаевича Кандибы. Молодые девицы, а их было пять, не унывали, и при всяком удобном случае устраивали шумные и веселые сборища молодежи, несколько безалаберные. У Сергея Алексеевича были тогда совсем иные интересы, чем у этой веселящейся молодежи,
но приглашение встретить вместе Новый год, год 1919-й, он принял и пришел к Кандибам вместе с сестрой Олей, с Варварой Николаевной и Верой Ивановной. На этой встрече Нового года Сергей Алексеевич познакомился со своей будущей женой Татьяной Петровной Кандибой. Ольга Алексеевна так пишет об этом в своих воспоминаниях:
«В тот вечер у Кандиб было много народа, много молодежи. Все от души веселились, как бы забывая тревожное положение. В большой комнате, гостиной, затеяли танцы. Я стояла с Водей Павловым и Сережей в дверях гостиной около портьер, а на противоположной стороне гостиной тоже в дверях появилась незнакомая девушка; она стояла и смотрела на танцующих. Сережа сразу обратил на нее внимание и указал на нее Воде. Оба стали восхищаться ею. Не восхищаться, по правде сказать, нельзя было. Она стояла легкая, стройная, с очень красивыми глазами и просто причесанными, слегка волнистыми темными волосами, с прекрасным цветом лица, а главное - выражение лица, глаз, улыбки было какое-то удивительно ласковое, доброжелательное и вместе с тем застенчивое. Сережа сейчас же стал пробираться между танцующими, и мы с Водей видели, как он подошел к девушке и стал ей что-то говорить. Видимо, кто-то из Кандиб, стоящих около, их познакомил.
Татьяна Петровна Кандиба была младшей дочерью Петра Николаевича Кандибы, брата Льва Николаевича, из старинного украинского, рода. Петр Николаевич владел небольшим имением в Полтавской губернии; он не дожил до революции, скончался скоропостижно в 1911 году, пятидесяти лет. Мать Татьяны Петровны, Анна Леонтьевна, урожденная Шпаковская, отличалась редкой красотой и умом. Петр Николаевич женился на ней, когда она была гувернанткой в доме его родителей. Таня Кандиба имела блестящие способности. Она по окончании гимназии в Конотопе поступила вольнослушательницей в Московский археологический институт. Жила в Москве одна, снимала комнату в семье преуспевающего адвоката (знакомого ее отца) и с большим интересом изучала древнюю историю. Привлекала ее история Египта, и она мечтала поехать туда... Но началась революция. Голод, неопределенность, отрыв от родных, которые жили на Украине, все это заставило Таню после окончания второго курса института летом 1917 года уехать из Москвы. Сначала с матерью жила она на хуторе недалеко от их имения, но как-то зимой налетела на хутор банда зеленых. Не любила потом вспоминать Татьяна Петровна это страшное происшествие; рассказывала лишь, что спасло ее чудо: когда вели ее на расстрел, то вдруг раздались выстрелы - это ворвалась шайка других грабителей. Бандиты бросили свою жертву и ускакали; Таня осталась жива. Но
после пережитого ужаса она с матерью сразу же уехала, в Конотоп. В конце 1918 года стало опасно жить и в Конотопе, и семья перебралась в Киев. Там при первом ее посещении семейства дядюшки Таня Кандиба встретилась с Сергеем Сидоровым.
Сергей Алексеевич в это время уже был подготовлен к тому, чтобы принять сан священника, и знал, что жениться он может только до принятия сана. Когда он познакомился с Таней Кандибой, то не только был очарован ее внешностью. Он увидел душевную чистоту и стойкость ее натуры, ту внутреннюю крепость, когда человек выходит с честью из самых трудных обстоятельств, выходит сам и помогает другим. Сергей Алексеевич знал, на что идет, когда готовился после революции принять сан священника. Его жена должна была разделить с ним его духовный подвиг; такую жену он и нашел в Тане Кандибе. Правда, в характере этой девушки была все же черточка, которая заставляла-таки Сергея Алексеевича несколько поволноваться. Таня Кандиба обладала мягкой, доброй иронией и любила пошутить. Она видела, что Сергей Алексеевич очень увлечен ею и назначала ему свидания в местах явно неподходящих, например, на кладбище. Но в то же время однажды в сильную грозу она пришла на свидание, назначенное накануне, а Сергей Алексеевич не пришел: решил, что во время грозы на свидания никто не ходит. Веселые двоюродные сестры Тани, «Львовны», как их называли, шутили, что Сергей Алексеевич, когда приходит к ним и не видит Тани, то начинает искать ее везде, в том числе и под столом и за шкафом. Таня Кандиба, несмотря на то, что ей минуло двадцать четыре года, не очень хотела выходить замуж. Она все еще продолжала мечтать о путешествиях, любила читать исторические романы, стихи поэтов-символистов. Все-таки весной 1920 года они повенчались. Долго хранилось среди очень немногих вещей тех времен белое с кружевом подвенечное платье Тани: видно было по этому платью, какой она была тоненькой. И долго еще она выглядела гораздо моложе своих лет.
После свадьбы Сергей Алексеевич продолжал жить в Киеве вместе с Верой Ивановной и Варварой Николаевной. И уже через несколько месяцев после свадьбы Таня вместе со старшей своей сестрой Верой уехала на хутор Журбин. Они поехали туда, чтобы помочь теткам своим, жившим в Прилуках, к тому же в Киеве начинался голод. Время было беспокойное, не ходили поезда, плохо работала почта. Сергей Алексеевич очень волновался за свою молодую жену. Правда, с ней была ее сестра Вера, только что блестяще окончившая медицинский факультет Киевского университета. Веру оставили в ординатуре, профессора видели в ней талантливого врача с большим будущим. А для Тани
ее старшая сестра, энергичная и решительная и горячо ее любившая, была в то время одной из главных опор в жизни. В дальнейшем, в годы жестокой нужды и безысходности, Татьяна Петровна с грустью говорила: «Если бы Вера осталась жить, она не допустила бы мою семью до такого отчаянного положения, она смогла бы помочь нам». Вера умерла в 1921 году. Сохранились письма из хутора Журбина к Сергею Алексеевичу, от его жены и от Веры Кандибы. Эти письма, переданные с оказией, написаны примерно в конце 1920 года на листках, вырванных из старой приходно-расходной, так называемой амбарной книги. Как отличается почерк двух сестер! Легкий, какой-то летящий почерк Тани и твердый смелый почерк ее сестры. Вот эти письма.
Письмо Веры Петровны Кандибы:
«Милый Сережа! Ни в одном своем письме ты не упоминаешь о том, взял ли на Кругло-Университетской мой экзаменационный лист и матрикул, а для меня это чрезвычайно важно. Если тебе мои подруги еще не отдали, то, пожалуйста, я буду тебе очень благодарна, возьми их себе, так как я боюсь, что у них это может затеряться. Ведь на Кругло-Университетской царит всегда такой хаос. Если зайдет к тебе сам Денишенко, а бумаги мои у тебя, то можешь их передать через него, но только попроси его ни через кого их мне не передавать. Пусть, если он сам не будет в нашем хуторе, хранит у себя, а кто-нибудь, когда будет в Конотопе, зайдет к нему и возьмет. Пожалуйста, сделай это для меня. Привет твоим. Вера».
Письмо Татьяны Петровны Сидоровой:
«Дорогой Сережа! Не волнуйся и не беспокойся, что я не приезжаю, но, право, так сложились обстоятельства. Я все время думала, что поеду в Прилуки, тети мои были прямо в критическом положении, и я не могла их так оставить. В Киев Денишенко неизвестно когда едет, причем идут только воинские поезда. Не знаю, как и быть, и удастся ли попасть. Не беспокойся, голубчик, мне здесь хорошо, и, вероятно, мы очень скоро увидимся. Поздравляю тебя с днем Ангела и шлю самые лучшие пожелания, главное, скорее бы нам увидеться. К нам приехала жена Коти и застряла тут; ехать ей в Екатеринослав нельзя. Отчего ты мне все пишешь такие коротенькие записки, что с Маней и Нюней? Почему ты сам не возьмешь место в Археологическом институте? Жаль, если такое место пропадет. Не знаю, дойдет ли это письмо к тебе, но если да, то напиши мне письмо подлиннее. У нас здесь все тихо и мирно, живем мы в большом доме. Здесь гораздо спокойнее и уютнее, чем в казарме. Ну, а так все по-прежнему, скучно без тебя. Если возможно будет, приеду в Киев. Крепко, крепко целую тебя, мой дорогой. Целуй всех твоих. Таня».
ТРУДНЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ В КИЕВЕ 1920 1921
ТРУДНЫЕ ГОДЫ ЖИЗНИ В КИЕВЕ (1920-1921)
Голод, а зимой и холод, нужда во всем и невозможность заработать на самое скудное бытие... Такой была жизнь в Киеве в 1920 году. Из писем Варвары Николаевны в Москву к Алексею Алексеевичу Сидорову, апрель-июль 1920 года:
«Что было из Николаевки, давно отошло в вечность, и тряпок для продажи нет... Очень тяжелым бременем мы с Верой легли на Олиных плечах... Сережа, конечно, помогает чем может, теперь, когда его жена и теща уехали в деревню. А когда он у них жил, то не могли же мы все у него отбирать. И то он на себя лично копейки не тратит. Сейчас он хлопочет о двухнедельном отпуске, поедет за своей Таней, которая уже поправилась и очень соскучилась. Будет и она служить. Зиму здесь в холоде и голоде вряд ли мы с Верой вынесем... Нельзя ли было бы нам к зиме переехать в Москву? Ведь вы, по словам Глафиры (я от тебя ничего не знаю), жили как будто сносно. Если Вера будет у вас, то прислуги не нужно, и спать Вера может в коридоре около печки, где потеплее. Ты мне работу достанешь или уроки...»
«К нам вернулась Сережина Таня. У нее и у Оли есть по уроку за очень хороший мясной обед - очень мы этим довольны. Кроме того, она поступила учительницей в красноармейские казармы - будет получать паек...»
«Неожиданно приехал Сережа с женой, но недолго порадовала она нас своим присутствием - едет опять к матери, ибо здесь есть нечего. Сережа на службе, Оля - тоже, но пайков у них нет, а жалованья и на одного человека не хватает. Нам с Верой приходится буквально умирать с голоду, так как мы не можем нигде найти работы. Оля и Сережа такой постановки вопроса почему-то не признают и делятся с нами -потому и сами голодны как собаки. Теперь твоя очередь, мой дорогой, вспомнить, что когда-то ты был мал и тебя родители содержали: спасай теперь нас от голодной смерти... Приезжай за нами, мой милый...»
«Мы здесь до сих пор живем Сережиным заработком: картофель и муку он достал. Если можешь, пришли немного денег, Леля милый. Брюки Сереже случайно Вера купила за 15 000, а то его брюки в узорную кисею обратились, до неприличия...»
«Я писала тебе много раз и просила наконец, чтобы ты приехал сюда, привез нам кое-какие оставшиеся безделушки, которые можно было бы здесь продать и на вырученные деньги нам всем переехать в Москву. Ибо здесь зимовать будет невозможно. Угля нет, дров нет (сейчас
уже больше 1000 рублей за пуд), цены здесь на все уже выше московских. Оля и Сережа из сил выбиваются, чтобы прокормить нас с Верой, а мы буквально ни гроша, заработать не можем... Нам здесь, право, очень плохо. Сейчас стали Оле хоть частичный паек выдавать, как сестре, а то буквально ведь голодали. Лучше всего цифры говорят: Вера весит 2 пуда 16 фунтов, а я 3 пуда 32 фунта, даже после операции во мне было 5 пудов 17 фунтов, - можешь судить. Одеты мы в тряпье, на ногах что-то невыразимое. Сережа, чтобы нас содержать, отпускает свою Таню к ее матери в деревню, ибо нам еды не хватает, ты только вдумайся в такую жертву...»
И все-таки Варвара Николаевна нашла в себе силы не опустить руки под гнетом забот о хлебе насущном. Она научилась шить, причем шить самое трудное - мужские костюмы. С ее художественным талантом ей было не так сложно освоить профессию закройщицы. А люди, имеющие деньги и любящие хорошо одеваться, всегда есть. Как не восхититься мужеством этой уже немолодой женщины, притом больной смертельной болезнью, которая свела ее через год в могилу.
Из письма Варвары Николаевны племяннику своему Алексею Алексеевичу, июль 1921 года: «Здоровье мое ничего, только по временам печень мучает. Работы порою очень много, порою - поменьше, но одну себя я и при нынешних ценах, слава Богу, прокормлю... Пожалуйста, передайте прилагаемые 15 000 Сереже Фуделю - долг нашего Сергея. Сережа живет с нами, как всегда. Был месяц у жены, сейчас приехал сдавать экзамены в Археологический институт[1], потом опять съездил в Конотоп, а осенью примет, Бог даст, священство. Надеется найти место в деревне под Киевом - там теплее и сытнее, чем в городе, а со временем, если Бог даст, можно будет и в Москву перевестись когда-нибудь. Читали вы, что наш дом провалился? Всего одна комната, но через все пять этажей, и были жертвы - пятеро убитых и двое тяжело раненных. А в нашей комнате даже сотрясения не было, только мгновенный шум, точно мимо пронесся клубок сжатого воздуха. Бедный Сережа... мгновенно сел на поезд в Конотопе и думал, что разрыв сердца у него будет, пока он шел с вокзала и ожидал кучу мусора увидеть... Я сошью тебе элегантный костюм, я специализировалась на мужских костюмах...»
- Грустным был 1921 год для молодой семьи Сидоровых: в сентябре 1921 года в Конотопе у Татьяны Петровны родился первый ребенок, сын Николенька. Сразу же после родов Татьяна Петровна заболела
[1] Надобность в этом возникла, очевидно, в связи с работой в Полиру. Продолжить учебу в институте отец Сергий не смог.
брюшным тифом; болезнь протекала тяжело, несколько месяцев пролежала она в больнице, и в это время заболела и умерла от тифа сестра ее Вера и умер младенец Николенька. Сергей Алексеевич так и не увидел своего первенца. Большое горе разделяла с Татьяной Петровной сестра его Ольга Алексеевна: она была неотлучно при ней в Конотопе. Много еще ждало впереди испытаний и печалей чету Сидоровых, но всегда Ольга Алексеевна оказывалась первым и самым надежным другом и помощником.
Сколь ни трудна была жизнь в Киеве в эти голодные и холодные годы, но зацветали, как прежде, киевские каштаны и розы в маленьких садиках... Весной 1921 года познакомилась сестра Сергея Алексеевича Ольга Алексеевна с Борисом Николаевичем Лядинским, молодым ботаником, приехавшим в командировку в Киев. Борис Николаевич, будучи сам человеком глубоко порядочным, и в других предполагал такое же отношение к окружающим, что делало его излишне доверчивым, а это было особенно опасно в то смутное время. Уже тогда, когда Борис Николаевич и Ольга Алексеевна стали друзьями, Борис Николаевич заболел и попал в больницу. Там его сосед по палате, выписывавшийся домой, попросил у него брюки, чтобы добраться до дому. А Борису Николаевичу еще не разрешали вставать, и он счел возможным помочь человеку. Сосед ушел и не вернулся. Конечно, Борису Николаевичу принесли другую одежду и он пришел к себе на квартиру. Но... через несколько дней его схватили и посадили в тюрьму. Оказывается, сосед Бориса Николаевича, присвоивший брюки, был членом одной из многочисленных организаций киевских, которые пытались что-то сделать, чтобы избавиться от власти большевиков. Организацию выследили, участников схватили, в том числе и этого человека, в кармане брюк которого было забытое письмо на имя Бориса Николаевича с его адресом. Бориса Николаевича сразу же арестовали и, оставив без внимания его объяснения, обвинили в заговоре; ему угрожал расстрел. Чего только не делала Ольга Алексеевна, чтобы спасти жизнь дорогого ей человека! Она добилась показаний всех тех больных, кто лежал в палате вместе с Борисом Николаевичем, она проникала ко всем начальникам, большим и малым, ко всем, кто мог ей помочь. И она добилась освобождения Бориса Николаевича под самый Новый (1922-й) год.
Надо ли говорить о волнении и тревогах всех близких! Отец Сергий писал в тюрьму Борису Николаевичу:
«Глубокоуважаемый Борис Николаевич! Получил письмо Ваше, благодарю за Вашу любовь и надеюсь скоро увидеть Вас. Каждое служение прошу Господа о поминовении томящихся в темницах. Верю, что иные, уже ушедшие, и за нас молятся непосредственно перед пре-
столом Да сохранит Вас Господь и да подаст Вам терпение в Вашем испытании. Остаюсь уважающий Вас священник Сергей Сидоров. Жена шлет привет».
Сразу же после освобождения Борис Николаевич обвенчался с Ольгой Алексеевной, венчал их в своем приходе на Вите отец Сергий. В 1923 году Борис Николаевич вернулся в Москву, а следом за ним уехала и Ольга Алексеевна. Это был прочный и счастливый союз, несмотря на нужду и болезни, союз, в котором до самого конца сохранилась любовь.
РУКОПОЛОЖЕНИЕ В САН СВЯЩЕННИКА
РУКОПОЛОЖЕНИЕ В САН СВЯЩЕННИКА
Накануне посвящения Сергея Алексеевича в диаконы к нему пришел его духовный отец Александр Глаголев. Родные Сергея Алексеевича были взволнованы предстоящим его посвящением и теми трудностями, что ожидали его семью в такое смутное время, когда власть в стране перешла к воинствующим атеистам.
Из записок отца Сергия; «Придя к нам, отец Александр успокоил маму и прочел перед ликом Царицы Небесной Ее акафист и многие молитвы. Было темно в комнате, перед иконой вспыхивала лампада, в окна сильнее врывалась ночь и часы гула, суеты, а отец Александр все молился, и эта молитва давала мне силу на тот трудный, а иногда и смертный путь к Богу, который я избрал тогда, - путь священника. Многое прошло с тех пор тяжелыми бороздами по моей душе, много горя и тревог я испытал, но никогда во время самых страшных часов, переживаемых мною, я не жалел, что принял сан священника. А когда не сомнения, а думы об этом шаге моей жизни встают в душе моей, встает и лик отца Александра, темная комната и слова акафиста Богоматери».
Сергей Алексеевич еще в юности вступил под духовное руководство оптинского старца Анатолия. Всегда на свои серьезные замыслы и дела он предварительно просил благословения у старца. Находясь в Киеве, он, разделенный со старцем пространствами, где бушевала революция, получил от батюшки Анатолия благословение на брак и на принятие сана священника.
Из записок отца Сергия; «Перед моей женитьбой я был в нерешительности, так как не мог взять от батюшки благословения на брак, находясь в добровольческом Киеве, отделенном от России, и не решаясь жениться без ведома отца Анатолия. Батюшка чудесно прислал мне письмо через послушника оптинского, который пробрался
в Киев. В нем он, не зная моего положения, одобрял мою женитьбу и указывал как на пример христианского супружества на молодых Мансуровых. Перед моим посвящением в иерея я также сподобился письменно получить благословение от отца Анатолия, которое он не раз давал мне. Незадолго перед моим посвящением он передал свой приказ через Сергея Николаевича Дурылина о скорейшем принятии сана. В своем письме о моем священстве он указал мне на то, что мой приход не тронет свирепствовавшая тогда на Украине „самосвят -ская" церковь. И, действительно, несмотря на то, что вокруг украинизировались приходы, мой маленький приход остался православным. О кончине старца, последовавшей 30 августа старого стиля 1922 года, я узнал в Киеве, где тогда жил со своей семьей. Киев не был близок к Оптиной, и кончина великого старца не поразила его православное общество. Мне было особенно грустно и одиноко переживать его уход среди людей, не знавших его, и я ждал утешения от самого почившего батюшки. Игуменья Покровского монастыря мать София[1] в молодости была весьма близка к Оптиной пустыни и не прерывала с ней общения, живя в Киеве. Находящийся под ее влиянием духовный отец Покровской общины Д. Иванов, один из почитаемых киевских пастырей, поехал в Оптину пустынь вскоре после смерти отца Анатолия и обещал мне привезти оттуда какую-либо его вещь на память.
Была весенняя ростепель. Сквозь окна залы, где ожидал я прихода из храма отца Д. с оптинскими вестями, виднелся мокрый сырой двор и кресты могил кладбища. Вошел отец Д. „Я привез вам подарок от старца Анатолия, вот этот посошок. Отец Анатолий за неделю до своей кончины предназначал этот посох вам". Отец Д. вручил мне посох, который служил двум старцам: отцу Амвросию и отцу Анатолию. С того дня страннический посох сопровождает меня в моих скитаниях по Руси. Долго ли я буду скитаться, что сказала мне предсмертная воля старца - Бог весть. Лишь бы путь мой по суетной дороге жизни завершился в правде своей».
Этот тоненький черный посох хранился в нашей семье все время, несмотря на переезды, неустройства с жильем. Только в 1937 году, после последнего ареста отца Сергия и после его гибели в этом же году 27 сентября, посох был потерян. Куда он исчез, неизвестно. И путь отца Сергия, его крестный путь, который прошел он с этим посохом, тоже был окончен.
[1] Игумения София (Гринёва, 1873-1941) до перевода в Киев была начальницей обители «Отрада и утешение» в Калужской губернии.
Отец Сергий был рукоположен во священника в Десятинной церкви Киева 21 сентября 1921 года в праздник Рождества Богородицы. Некоторые друзья Сергея Алексеевича считали, что он должен был бы принять монашество. Сергей Алексеевич бывал во многих монастырях, знал знаменитых старцев - монахов, его духовным наставником был иеромонах отец Анатолий. Сергей Алексеевич особенно чувствовал духовную красоту монастырской жизни...
Из записок отца Сергия об Афоне: «Звуки Святой Горы влекли душу могучей силой, и казалось, среди них вырастали другие созвучия, и слышалось пение в храмах, и виднелись кресты киновий среди цветущих азалий, а темные кельи в глухих расселинах скал призывали душу для полночных молений...»
Почему же Сергей Алексеевич стал священником, а не монахом? Может быть, потому, что его душа была открыта для общения с людьми. И только в контакте с ними он искал и находил истину. Полное чувством сердце его должно было выплеснуть, передать другим людям свои переживания, свою веру. Только вместе с людьми мог он духовно подниматься все выше и выше. Потому он и не ушел из мира, стал священником. Еще до посвящения в сан Сергей Алексеевич считал, что нет большего счастья, чем быть участником литургического служения. В записках его есть об этом такие строки:
«Всякий человек должен быть связан с Богом, он должен соучаствовать Творцу в вечном творчестве, творчестве Бога в любви. Что для вас смерть, когда вы приносите жертву за весь мир?! В мгновении тайны Пресуществления Святых Даров, в скоплении особой энергии Божественной человечество черпает силы для любви в мире. Но для того, чтобы приблизиться к этой Божественной силе, нужна смелость и борьба со злом, с бездарностью в мире, с темными силами, подчиненными злому закону мира».
Глава 5. Первый приход отца Сергия. Почтовая вита
СЛУЖЕНИЕ НА ПОЧТОВОЙ ВИТЕ
ГЛАВА 5 ПЕРВЫЙ ПРИХОД ОТЦА СЕРГИЯ:
ПОЧТОВАЯ ВИТА
СЛУЖЕНИЕ НА ПОЧТОВОЙ ВИТЕ
Сан священника Сергей Алексеевич принял в сентябре 1921 года и тогда же получил свой первый приход в селе Почтовая Вита примерно в десяти километрах от Киева. Окрестности села были очень живописны: холмы, поросшие густыми дубравами, прекрасные луга. Отец Сергий вместе со всей семьей поселился в простой украинской хате, только в одной комнате, но большой и светлой, на кроватях - тюфяки с соломой. Кроме жены с ним жили Вера Ивановна («мама») и Варвара Николаевна. Там же 23 октября 1922 года родился второй сын отца Сергия Кирочка (Кирилл). Жили скудно, но все-таки не так голодно, как в Киеве.
Из письма Веры Ивановны к Алексею Алексеевичу: «Живем мы сейчас у Сережи. Дает он нам все, что может, то есть теплую хату, в которой мы помещаемся вчетвером, и черный хлеб, картошку и борщ. На Рождество и на. Масленую мы ели лучше; было мясо и вареники, приношение прихожан. Приход у Сережи очень маленький, вдвоем они могли бы лучше жить, но ведь надо и нас кому-нибудь кормить».
Служение отца Сергия в первом его приходе на Почтовой Вите продолжалось недолго, но было счастливо: там нашел он поддержку и любовь прихожан, особенно бабушки Александры Пантелеймоновны. Ей отец Сергий посвятил рассказ о начале своего пастырского служения. Привожу ниже другой его вариант, очевидно ранний, сохранившийся в его записках:
«19 сентября старого стиля 1921 года день для меня памятный. В этот день я с покойной мамой впервые пришел на Виту, куда я был назначен священником. Неизвестно зачем я был послан епархиальным начальством в Пирогово к проходимцу Б. Кретовичу, священнику своеобразному и неприятному (теперь живоцерковному архиерею). Мне говорили, будто бы он имеет сильное влияние на прихожан Почтовой Виты, где он был строителем церкви, и без него меня могут туда не принять. Я провел два дня у него, чувствуя себя весьма неудобно под его нелегкой опекой. Бог спас меня, и случайно без Кретовича я отправился пешком в Почтовую Биту. Впоследствии оказалось, что
Кретовича ненавидели витовцы, и я много бы повредил себе, если бы появился с ним на моем приходе.
Я помню солнечный день, яркое золото листьев, пыль дорожную, утомление и голод. Я и мама шли несколько часов по духоте и зною, и когда, подвезенные на арбе (своеобразная телега без второй оси), приехали на Биту, вздохнули свободно. Вечерело. На бревнах сидели крестьяне. Шумел лес, и, поднимая песок, брели по полям коровы. Я назвал себя старосте и показал свои бумаги. Он пошел в церковь, зазвонил тусклым голосом маленький кокольчик. Дача, пристроенная к часовне и превращенная в церковь, казалась на первый взгляд странной и неуклюжей, но когда я вошел в нее и на меня глянул прекрасный иконостас, мерцающие в золоте лампад огни, я почувствовал свою нерушимую связь с храмом.
Хотя я не был еще избран настоятелем и служил простой молебен, но я сразу узнал в себе руководителя прихода. Моя первая проповедь была о любви ко Христу и во Христе друг к Другу. После молебна я был единогласно избран и отправлен на ночлег к бабушке.
Меня встретила у хаты, низкой и белой, старушка небольшого роста с острым, умным взглядом и ласковой улыбкой. Это была бабушка Александра Пантелеймоновна. Рядом с ней с умиленными слезами и быстрыми движениями волновалась Анна Сергеевна, тоже старушка, подруга и сожительница бабушки. С этого часа я стал не только близким, я стал для них родным, и эта близость воспитала во мне чувство пастырского долга. Счастлив пастырь, когда в начале его трудного пути встретятся ему среди духовных детей лица, неизмеримо выше его стоящие духовно, когда, стоя перед ликом Христа и внимая открытой совести человека, пастырь узнает глубину веры и огонь любви ко Христу и видит лик человека, озаренный лучами святости. Этого счастья я был удостоен на первом моем году священства.
Чему же учила меня Александра Пантелеймоновна? С нею связана вся моя жизнь на первом моем приходе. Я говорил ей все, любил без конца слушать ее рассказы. В душной низкой хате ее я и волновался, и горевал, и радовался, и учился. И всегда - и на духу и в беседах за чаем и за грибным супом - Александра Пантелеймоновна учила меня долгу перед Богом. Когда, бывало, в часы исповеди я говорю ей: „Ну, Бог простит", - а она скажет: „Простить-то простит, а мы должны Ему все, все сказать, все окаянство свое вырвать. Тогда очистимся, тогда омоемся слезами покаяния. Какая же это любовь к Богу, когда мы не хотим исправиться? Это не любовь, а так, только слова о любви".
Помню снежную пургу, в щели алтаря вьется дымок метельный, никого в храме. Служу заказную обедню. Погасли угли, руки кочене-
ют, боишься случайно дотронуться до металла. Псаломщика нет, ушел перед причастием. Еще холоднее в церкви, в полуоткрытую дверь свистит морозный ветер. Бабушка, укутанная в коричневый платок, одна молится, прислонившись к деревянному столбу. Когда шел из церкви, то спросил ее: „Зачем вы, бабушка, ходили в церковь в такую погоду?" - „Как же, батюшка, мы должны быть в храме, особенно когда никого нет. Боту приятно, когда молятся, а особенно когда подвиг несем молитвы, вот в холод и несем подвиг. Хорошо". И она улыбается.
Бывало, зайдешь к бабушке... Волнуется Анна Сергеевна, а бабушка опять в закопечке (закопечками называлось пространство от печи до стенки, задернутое черной в цветах занавеской). Опять боли у нее. Во время приступов грыжи очень страдала Александра Пантелеймоновна; не желая, чтобы ее видели, не выходила из закопечки. „Батюшка, как она мучается и даже не заворчит ни разу на меня", - жалуется Анна Сергеевна. „Ты знаешь, - говорит из-за печки бабушка, - я не ворчу на тебя никогда, да от воркотни не легче. Хуже, чем эти боли, у меня на душе, батюшка. Ведь я всех близких потеряла, всех кроме Сони и Анны Сергеевны, и ни на кого не ворчала. Если мысленно думаю роптать, вспомню, что мы должны нести крест свой, должны достойными быть людьми перед Богом - и легче становится на душе. А от воркотни, пожалуй, еще больше будет болеть и душе нехорошо станет".
На Вите был один особенный день. До сих пор этот день тягостным кошмаром тревожит память. Утром проснулся от трезвона. Был Великий Четверг. Слышались необычайно быстрые шаги и голоса на улице. Пришел дедушка Д., церковный сторож и объявил радостно: „Поймали воров и убивают их под колокольный трезвон против церкви у сборной хаты". Я сразу понял, что надо было делать: быстро оделся и пошел к церкви. Я шел, меня ругали. Я кричал разъяренному хлопцу, пытаясь остановить его от убийства. У бабушкиной хаты (она была почти возле церкви) стоят Анна Сергеевна и Иван Васильевич (псаломщик), не пускают меня, говорят об опасности, о бессмысленности заступаться за разбойников, о том, что их, наверное, убили. Я начал колебаться. Выходит бабушка и строго говорит мне: „Как вы, батюшка, допустите убийство в день, когда отпустили Варраву и распяли Христа? Идите, еще есть время". И я ушел в озверевшую толпу. Бог помог мне. Убийства не было. Воров простили.
Я не понимаю и не люблю людей долга. Близки для меня люди, творящие добро не ради того, что его должно творить, а ради того, что нельзя им быть без любви, без добра, как нельзя не дышать, не видеть, не слышать. Но есть люди, которые, бесконечно любя Христа, волю свою подчиняют любви, освещают любовью всю свою жизнь, все свои
поступки. Они силой заставляют себя переродиться и, когда это чудо ими совершено, становятся столь светлыми, столь огненными, что, невольно внушая к себе великое почтение, заставляют восхищаться их пламенным ликом. К таким людям относилась бабушка».
Уже в первую зиму на Вите сильно ухудшилось здоровье Варвары Николаевны. Не было ни медицинской помощи, ни достаточного питания. Варвара Николаевна держалась удивительно мужественно, не жалуясь, не требуя... Впрочем, от кого и что могла она ждать? Вера Ивановна писала из Виты Алексею Алексеевичу в Москву зимой 1922 года:
«Очень меня беспокоит судьба Вари. Дело в том, что Варя очень ослабела и похудела. Ее надо питать, и кроме ее постоянного кровотечения, у нее теперь еще болит печень. Нельзя черного хлеба, нельзя сала; остается картошка, а этого мало, и Варя совсем голодная. Когда у Сережи есть деньги, покупаем булку или молоко, но это далеко не часто. Кроме того, у Вари все износилось, есть две рубашки в латках, одна кофточка, рваная юбка. Слава Богу, шуба еще цела. Она такая слабенькая и такая безропотная, так кротко переносит все невзгоды и лишения, что я не могу без волнения смотреть на нее».
Весной 1922 года состояние здоровья Варвары Николаевны стало настолько тяжелым, что из Виты ее увезли в больницу в Киев. Там она умерла 20 мая 1922 года и была похоронена на древнем киевском кладбище («Аскольдовой могиле»). На кресте были написаны любимые ею слова из псалма Давида: «Жизнь человека яко цвет сельныи -тако отцветет». Сейчас это кладбище уничтожено, на его месте разбит парк.
Ольга Алексеевна писала в Москву брату Алексею Алексеевичу в июле 1922 года: «Похороны Варечки обошлись нам приблизительно 80 миллионов рублей, так что твои 20 миллионов, присланные по телеграфу, была приблизительно твоя часть. Прислал 5 миллионов и Леша Березовский, как будто чувствовал. Сережа истратил весь свой трехмесячный заработок, потому ему сейчас и плохо приходится. Я продала две вещи и выплатила почти все. В общем мы заплатили 32 или 34 миллиона. Я еще и больше истратила, на могилу и крест 8 миллионов рублей».
ПРОЩАНИЕ С КИЕВОМ
ПРОЩАНИЕ С КИЕВОМ
Революционные волнения захватили в 1918-1920 годы и Украинскую церковь. Прежде всего выдвинулись сторонники украинской церковной автокефалии, поддерживающие левые течения в общественной жизни, за что им в двадцатые годы оказывало поддержку советское правительство. Высшее духовенство Украины и русское православное духовенство старалось образумить автокефалистов, не допустить раскол в Церкви. Отец Сергий в своих записках подробно описывает это время.
Церковные нестроения в Киеве, все сильнее проявляющийся украинский национализм омрачали служение, отца Сергия на Украине. Тоскливо и чуждо стало ему, и потянуло в Россию, в Москву. Из Виты он пишет в Москву брату Алексею Алексеевичу и его жене Татьяне Андреевне (весна 1923 года):
«Дорогой Алексей! Поздравляю тебя с днем Ангела, желаю счастья и радости. Сейчас в Киеве переживаем те церковные события, которые пережила этим летом Москва. Думаю, быть может, и я скоро принужден буду участвовать в событиях. Культурная жизнь Киева слаба, мало интересных людей. Центр религиозной жизни Лавра и приход отца Анатолия Жураковского, но оба, быть может, скоро будут разгромлены. Живу на Вите, читаю много Отцов Церкви, писал о странниках, пишу о юродивых, но тянет в Москву, в Россию. Изредка проповедую в Киеве. Читая московские и заграничные издания, знаю некоторые твои работы. Очень меня интересует, где теперь отец Павел Флоренский, встречаешь ли ты его? Что Александр Илларионович? Передай Татьяне Андреевне, что я имею известие от Михаила Александровича Н.[1], он благополучен. Ну, дай Бог тебе счастья. Хочется видеть тебя, Татьяну Андреевну и долго говорить с вами. Сын мой здоровенький, веселый мальчик. Таня моя хворает и худеет. Спасибо тебе. Татьяна Андреевна писала, что ты собираешь мои книги.
Целую, твой Сережа.
Почтовая Вита, 15.3.23 г. Целую и поздравляю с наступающим праздником Татьяну Андреевну. Привет всем, кого знаю.
Глубокоуважаемая Татьяна Андреевна! Очень благодарен Вам за Ваши хлопоты. Жду того часа, когда увижу Вас, брата, когда наконец буду в родной Москве. Надежда, что смогу устроиться в Москве, подкрепляет меня, ибо здесь, на Украине, тоскливо и чуждо. Очень тревожит московская ересь. Впервые епископы в таком количестве отделились от Церкви. Страшно укрепление социализма, страшно веяние антихриста, и испытания церковные как бы укрепляют в вере, что страшное царство настало. От нас, от наших сил, сил духовных, зависит победа света. Время покаяния, полного, окончательного. Че-
[1] Возможно, речь идет о М. А. Новоселове.
ресчур много греха, и общие вины всех должны быть осознаны. Счастливы ушедшие, горько оставшимся. Ушла Варечка, уходит много близких, и хочется во дни испытаний быть с живыми, видеть, слышать их. Побольше любви, побольше общения. Что-то Оптина? Там по-старому живет радость и мир. Не то здесь. Здесь тревога в духовных кругах: ждут приезда еретиков из Москвы. О московских событиях много знают.
Жена моя очень хочет познакомиться с Вами и с Лелей; шлет Вам привет и надеется скоро увидеться с Вами. Мамочка очень огорчена, она слабенькая. Прошу Вас, передайте мои письма Коле Чернышеву и отцу Сергию Дурылину. Благодарю брата за его хлопоты. Как только будет возможность, буду здесь. Сейчас живем на Вите, среди лесов и зноя. Иногда чувствуешь себя в XVII веке, когда навещают банды разбойников, когда по длинной дороге идут странники и юродивые, предсказывают грядущие беды. Всего хорошего, да хранит Вас Господь. Очень прошу Вас, помните об отце Сергии и его приходе (о моих обстоятельствах), а также о церковных делах. Простите за беспокойство. Целую Вас и брата. Да хранит Вас Господь.
Ваш священник С. Сидоров
P.S. Письмо передайте Борису Николаевичу».
«Христос Воскресе! Дорогой Леля! Поздравляю тебя и Татьяну Андреевну с праздником, желаю радости и счастья. После праздника думаю, что удастся получить даровой билет посетить Москву и попробовать устроиться где-нибудь поближе к вам. Мама очень скучает на Вите, Таня тоже. В Киеве - увы! - видимо, завоюют власть в церковных сферах неприятные течения. Я, быть может, должен буду удалиться временно на покой и занять какую-нибудь службу. Получил недавно сведения из Оптиной пустыни; там все по-старому, старец Нектарий сурово осуждает новое церковное движение и говорит, что скоро оно должно прекратиться. Ну, а как ты живешь, как Татьяна Андреевна? Хочу видеть вас, говорить с вами. Целую. Таня, мама и круглый мой сынок целуют вас.
Твой Сережа».
Осенью 1923 года отец Сергий уехал из Почтовой Виты в Киев. Но в Киеве он понял, что при существовавших там церковных нестроениях он, со своими убеждениями, служить не сможет. Отец Сергий решил воспользоваться командировкой в Москву по линии Полиру и попытаться получить приход либо в Москве, где у него было много друзей, либо вблизи от нее. В октябре 1923 года отец Сергий простился с Киевом.
«Когда я думаю о моем отъезде из Киева осенью 1923 года, мне особенно ярко представляется прощание мое с Лаврой, где я был вечером 1 октября. Помню осенний ветер, яркие, умирающие на куполах Вечной церкви пунцовые лучи солнца, слух о смерти архидиакона Лавры, группы богомольцев среди дубов у колодца и звон дальних пещер к вечерне. Я обошел святых Лавры и зашел еще раз обнять на прощание друга моего Ивана Петровича Михайлова, молодого подвижника, отдавшего все свои порывы великой Киевской обители, где он занимал какую-то скромную должность в канцелярии и был избран казначеем только что организованной церковной лаврской общины из мирян.
У Ивана Петровича я застал знаменитого архиепископа, замечательного духовного руководителя Кавказа. Это был высокий монах с небольшой бородкой с проседью. Я, увидя Владыку, хотел удалиться, боясь помешать духовной беседе с Иваном Петровичем, но Преосвященный задержал меня. Он расспросил меня о моих намерениях и планах и, когда узнал, что я еду в Москву, просил передать свой привет Святейшему. Он, между прочим, просил также передать Патриарху о готовящемся гонении на Церковь. „Я вижу тревожные сны, - говорил Владыка, - мне кажется, что скоро не будет великих светлых обителей. Разрушение, забвение слов Церкви, терновый венец для тех, кто останется верен Христу и Церкви. Ты увидишь то, что пришлось пережить первым христианам. Молитвенные ночные собрания, где-нибудь по квартирам, пронзенные тревогой, так как постоянно могут ворваться враги, разогнать христиан и нарушить их мир. Придет то время, какое было у христиан, когда к ним пришел освобожденный Петр, когда они слушали речи Павла. Разве мы не хотели бы быть с теми, кто слушал апостолов, кто создавал первые молитвы литургии? То, что пережили те, кто стоял на пороге слова Христова, переживем и мы". Эти слова сказаны были Владыкой со светлой улыбкой. Он благословил меня, я поспешил на поезд. Когда я выходил из Святых ворот, ударил колокол ко всенощной, и понесся по дорогам и лесам, и овеял меня...»
Глава 6. Служение в Сергиеве
ОТЕЦ СЕРГИЙ — НАСТОЯТЕЛЬ ХРАМА ПЕТРА И ПАВЛА 1923 1925
ГЛАВА 6 СЛУЖЕНИЕ В СЕРГИЕВЕ
ОТЕЦ СЕРГИЙ - НАСТОЯТЕЛЬ ХРАМА ПЕТРА И ПАВЛА (1923-1925)
Поздней осенью 1923 года отец Сергий с семьей приехал в город Сергиев (как тогда официально назывался Сергиев Посад), где ему было предоставлено место священника в храме Петра и Павла, что расположен рядом с Уточьей башней лаврской стены. Печальное зрелище представляет теперь этот храм. Нет купола, разрушена колокольня, и только высокое, строгих пропорций здание свидетельствует о том, что был Петропавловский храм вместительным и стройным, не хуже других церквей города. Что стало с храмом после того, как закрыли его в конце двадцатых годов?... Склад, мастерская, для нужд которой прилепили к трапезной уродливую кирпичную пристройку. Потом на вратах повесили большой амбарный замок, и густые заросли бузины и крапивы закрыли подступы к зданию. Внутрь храма мне не удалось пройти, но легко представить тамошнюю мерзость разорения и запустения, столь обычную у нас для закрытых церквей. Сейчас, согласно правительственному указу, храм Петра и Павла передан в ведение Троице-Сергиевской Лавры. Но много сил и средств нужно будет вложить, чтобы снова зазвучали церковные песнопения и молитвы под его высокими сводами.
Сразу же по приезде отца Сергия церковный совет единогласно избрал его настоятелем храма. Поселился он с семьей почти рядом с церковью на Большой Кокуевской улице в маленьком деревянном домике с терраской (дом 29). Такие дома составляют всю левую сторону улицы, они мало изменились за прошедшие семьдесят лет. Палисадники, заросшие сиренью; в садиках старые яблони и сливы раскинулись среди ухоженных зеленых грядок. Да и сама Большая Кокуевская улица с зеленой травой по обочинам дороги, с высокими тополями и липами до сих пор являет собой образчик того тихого провинциального уголка, что еще сохранился так близко от Москвы. В двадцатые годы многие дворянские семьи перебирались из Москвы в Сергиев: в Москве было опасно из-за доносов, арестов, а в Сергиеве рядом со святынями Лавры и под их покровом казалось более возможным пережить неистовства революции.
Из записок Сергея Петровича Раевского: «Удивительно уютный, чистенький как вымытый, городок Сергиев с красавицей Лаврой...
имел особый колорит, одухотворяющий домашнюю обстановку не только в нашей семье, но и у наших знакомых... В Сергееве в то время проживало много интересных людей, среди которых, в частности, была давно знакомая нам, почти родственная семья Олсуфьевых, Юрия Александровича и его жены Софьи Владимировны. В одном доме с Олсуфьевыми жили супруги Мансуровы - Сергей Павлович и Мария Федоровна, дочь Федора Дмитриевича Самарина... Вскоре после нашего приезда в Сергиев съехалось много близко знакомых нам семей. В их числе родственная нам семья Трубецких - Владимира Сергеевича и его жены Елизаветы Владимировны с пятью детьми, старшему из которых было девять лет. Затем появилась давно знакомая нам семья Истоминых - Петра Владимировича и Софьи Ивановны с двумя детьми примерно нашего возраста, потом Комаровские - Владимир Алексеевич с женой Варварой Федоровной и тремя детьми. Варвара Федоровна Комаровская, до замужества Самарина, приходилась родной сестрой Марии Федоровне Мансуровой. Были еще супруги Мещерские, а на лето приезжали Бобринские и Голицыны. Последние две семьи были в дальнем родстве с нами...
Все перечисленные здесь лица до революции принадлежали к высшему аристократическому обществу, но кроме них проживали в Сергиеве выдающиеся люди из интеллигенции и духовенства. Через Олсуфьевых моя мать познакомилась с семьей Огневых, где мы потом часто бывали, хотя наших сверстников там не было. Глава семьи Огневых - Иван Фролович, ординарный профессор медицинского факультета, был женат на Софье Ивановне Киреевской, происходившей от известного славянофила Ивана Петровича Киреевского, Вскоре познакомились мы и с семьей Павла Александровича Флоренского, близкого друга Олсуфьевых и Огневых...
Особую среду в населении Сергиева в начале двадцатых годов составляло духовенство. Кроме городских церквей в окрестностях города было много монастырей, где служили весьма почитаемые верующими иеромонахи-духовники. Ближайшие к городу монастыри, как Гефсиманский скит, Вифания, Черниговская пустынь, посещались многими жителями Сергеева, и мы ходили туда часто для совершения исповеди. В Черниговской пустыни был духовник отец Порфирий, бывший келейник известного старца Варнавы. Его почитали многие верующие. После разгрома Зосимовой пустыни (двадцать верст от Сергеева) и роспуска всех монахов в Сергиев приехал известный старец-схимник отец Алексий, которого приютили у себя верующие. Проживал он вблизи дома Хвостовых, где ему приготов-
ляли пищу, за которой два раза в день приходил его келейник отец Макарий...»[1]
Отец Сергий был знаком еще до революции во время московской своей жизни со многими из переехавших в Сергиев; в семьях Истоминых, Бобринских, Комаровских, Огневых он всегда находил радушный прием, а Сергей Павлович Мансуров стал его другом. В этом подмосковном городке отец Сергий опять вошел в круг людей высокой культуры, православной духовности. И повторялись, как прежде, долгие чаепития и вечерние разговоры, в которых отец Сергий принимал самое пламенное участие, забывая на время о трудностях житейских, о болезнях детей, о постоянной нужде.
В Сергиеве молодой священник близко познакомился с Михаилом Владимировичем Шиком. Михаил Владимирович был евреем, но глубоко и искренне принял православие, женат он был на княжне Наталье Дмитриевне Шаховской. Он окончил историко-филологический факультет Московского университета, прослушал курс философии во Франкфуртском университете. После революции Михаил Владимирович работал в комиссии по охране сокровищ Троице-Сергиевой Лавры вместе с отцом Павлом Флоренским. Михаил Владимирович соединял обширные знания с неиссякаемой энергией и предприимчивостью. Помню, когда мне, девочке лет семи, приходилось обедать у Шиков, как торжественно, без болтовни принимала пищу семья, как величественно во главе стола сидел отец Михаил, как строго смотрели его большие карие глаза. Но человек он был с самой доброй, отзывчивой душой. Другом отца Сергия стала и жена отца Михаила Наталья Дмитриевна. Хотя в детстве мне приходилось жить у Шиков в Малоярославце, но память не сохранила мне черты ее лица. Осталось только общее впечатление необычайной доброты и нежности, высокого благородства ее души. Она никогда не сердилась, и в ее семье (у Шиков было пять человек детей) ощущалась полная гармония душевного согласия. Наталья Дмитриевна была человеком большой культуры, автором нескольких книг, в том числе и о Троице-Сергиевой Лавре.
Из записок С. П. Раевского:
«Отец Сергий очень скоро стал особо почитаемым верующими священником не только своего прихода, но и всего города. Многие семьи желали знакомства с ним, и он, посещая их, оставлял неизгладимый след... Было что-то притягательное в его красивом, благородном, одухотворенном лице... Будучи широко образованным человеком, отец
[1] Сердечно благодарю С. П. Раевского за любезное разрешение ознакомиться с рукописью его воспоминаний. В настоящее время они находятся в печати. (Примеч. В. С. Бобримкой.)
Сергий легко заинтересовывал слушателей, в особенности любознательных, своими увлекательными и проникновенными рассказами на самые различные темы. Беседы касались литературы, истории, искусства и многих других вопросов, относящихся к духовной жизни человека, его поведения в обществе и индивидуальных его качеств. Он убедительно прививал нравственные устои юношеству, мог с большим интересом толковать Евангелие и наряду с этим уводить слушателей в мир неразгаданных тайн природы. Мы иногда заводили разговор о действиях нечистой силы, ее влиянии на нравственное поведение человека. Отец Сергий любил поддерживать разговор на такие темы и приводил много разных примеров из собственных наблюдений и рассказов других лиц».
Из записок духовной дочери отца Сергия: «Поздно вернувшись домой, отец Сергий узнал, что за ним дважды приходила какая-то женщина. Усталый и голодный, он сел ужинать. „Опять пришла эта женщина", - прервала ужин жена. „Зови!" Вошедшая поздоровалась и тихо сказала: „Я от N. N. (отец Сергий никогда не называл ни имени, ни фамилии этого человека). Он умирает и просит вас прийти к нему". Отец Сергий взял все необходимое и пошел. Человек, к которому его звали, был ответственным партийным работником. Встретил он отца Сергия на пороге своей комнаты: „Спасибо, что пришли, я очень боялся, что не успею увидать вас: я умираю". „Но я вижу вас на ногах, хотя и очень бледного, но бодрого и далекого от смерти", возразил отец Сергий. „Нет, я умираю, давайте поспешим, мне надо рассказать вам все, что сделано мной". Этот человек с бледным лицом, порывистыми движениями, взволнованный и торопящийся, взволновал и отца Сергия. Началась исповедь, которая длилась всю ночь. Сначала отец Сергий принимал ее стоя, потом сел в кресло, а исповедующийся ходил из угла в угол и говорил. Он рассказал всю свою жизнь, открыл совершенные им поступки. „Мне было страшно, - вспоминал отец Сергий, - временами мороз бежал по коже, а он говорил и говорил, все глубже и глубже вводя меня в свою жизнь. Брезжило утро, когда он окончил и вопросительно посмотрел на меня, а я с полным сознанием того, что поступаю именно так, как надо, сказал: „Властью, мне данной, прощаю и разрешаю". Он стал на колени и заплакал. Расстались мы близкими друг другу. Вернувшись домой, я уснул как убитый, а днем пошел навестить своего исповедника. Меня встретила его жена и тихо сказала: „Он умер вскоре после вашего ухода". Потрясенный милосердием Божиим, давшим этому человеку возможность очиститься от грехов, я земно поклонился его телу и вышел"».
Отец Сергий часто ездил в Москву, где у него было много друзей, знакомых: ведь он провел в Москве свои юношеские годы. Доброжелательность, общительность, а главное, глубокая духовность делали его желанным гостем и собеседником для многих московских семейств, где еще собирались вечерком в те годы друзья и единомышленники. В дни, когда не было вечерней службы, отец Сергий задерживался в Москве до позднего вечера. Жена его, уложив детей, ждала последнего поезда из Москвы. Город, погруженный в темноту, давно спал, когда в ночной тишине слышались быстрые шаги отца Сергия: он ходил в сапогах с набойками, подбитыми гвоздями, и стук их звонко раздавался на булыжнике улицы, спускавшейся к Лавре.
Одним из ближайших друзей отца Сергия в Москве остался Сергей Иосифович Фудель. Дружеские отношения сохранялись и с Сергеем Николаевичем Дурылиным, несмотря на то, что в эта время он уже сложил с себя сан священника[1].
Вот что писал в это время отец Сергий брату своему Алексею Алексеевичу:
«Дорогой Алексей! Эту записку передаст тебе Константин Константинович Котлубицкий, мой добрый знакомый, который известен тебе как художник и член группы профессоров живописи „Маковец". В настоящее время он находится в довольно тяжелом материальном положении. Очень прошу тебя оказать ему дружбу и, ежели возможно, помочь устроиться. Мама себя чувствует хорошо, хотя устает и много ей приходится работать. Я очень хотел бы видеть тебя и говорить с тобой. Целую тебя, твою дочку, Татьяне Андреевне шлю привет. Ежели увидишь С. Н. Дурылина, передай ему, что я его жду к себе и люблю его. Мама и жена шлют привет.
Твой брат, священник С. Сидоров»
Другом отца Сергия был и Александр Иванович Огнев, профессор Московского университета. Когда в 1925 году Александр Иванович скончался после операции, Отец Сергий отпевал его.
Из записок С. П. Раевского:
«На похороны съехалось очень много народу. Отпевание происходило в небольшой церкви святого Георгия, бывшей вблизи здания университета на Моховой улице. Заупокойную службу вели три священника: настоятель церкви (имени не помню), отец Павел Флоренский и отец Сергий Сидоров. Похороны состоялись на Пятницком кладбище».
[1] Это было условием его освобождения из лагеря (С. Н. Дурылин. В своем углу. М „ 1991, с.31).
АРЕСТЫ 1924–1925 ГОДОВ. ДОПРОСЫ В ГПУ ВЫСЫЛКА ИЗ СЕРГИЕВА
АРЕСТЫ 1924-1925 ГОДОВ. ДОПРОСЫ В ГПУ.
ВЫСЫЛКА ИЗ СЕРГИЕВА
О первом своем аресте отец Сергий кратко упоминает в очерке о Патриархе Тихоне. Отец Сергий был арестован 5 октября 1924 года, незадолго до приезда в Сергиев Патриарха, и этот арест был связан с его хлопотами по приглашению Святейшего. Он пробыл в Бутырской тюрьме около двух месяцев, до конца ноября, и, хотя и вернулся в Сергиев, был лишен права выезда из города.
Уже после кончины патриарха Тихона в газете «Известия» было опубликовано послание, которое он якобы написал за несколько дней до своей смерти; Некоторые положения этого послания, в частности образование специальных комиссий для подготовки церковного суда над представителями духовенства за антисоветскую активность, вызвали сомнения в подлинности завещания у многих священнослужителей, в том числе и у отца Сергия[1]. В такое тяжелое для Русской Православной Церкви время, когда множились ереси и все более активизировались обновленцы, православным русским людям было невыносимо больно сознавать возможность нового раскола и отступления от канонов. С надеждой смотрело русское духовенство на митрополита Петра (Полянского), местоблюстителя патриаршего престола. Верили, что этот твердый в своих решениях и мужественный духовный пастырь спасет Русскую Церковь в столь смутную и трудную годину. Но такой духовный руководитель был опасен советским властям. И они к концу 1925 года организовывают процесс с целью устранить патриаршего местоблюстителя Петра. В конце ноября - начале декабря арестовывается целая группа (сорок два человека), в составе которой и духовенство, и верные Церкви миряне. Начинается дело Полянского Петра Федоровича» (митрополита Петра) и других лиц, причастных к нему; дело, закончившееся высылкой митрополита Петра на Урал сроком на три года. Митрополит Петр так и не вернулся в Москву. С Урала он был выслан за полярный круг и в конце концов, после всех мытарств, арестов и перемещений был расстрелян 10 октября 1937 года. Руководство Русской Церковью с осени 1925 года выпало на долю заместителя патриаршего местоблюстителя митрополита Сергия (Страгородского).
[1] Подробно аргументы, подтверждающие поддельность < Завещания патриарха Тихона», рассматриваются протоиереем В. Виноградовым (см,; Акты Святейшего Патриарха Тихона... М „ 1994, с. 760-768).
Отец Сергий Сидоров был одним из священнослужителей, арестованных по делу митрополита Петра; в числе арестованных были десять епископов, а также известный церковный деятель Александр Дмитриевич Самарин[1]. Многие из арестованных жили в Сергиевом Посаде, в том числе друзья отца Сергия Сидорова Михаил Владимирович Шик, Павел Борисович Мансуров, Федор Алексеевич Челищев, Петр Владимирович Истомин. В чем же обвиняли отца Сергия и его друзей? В обвинительном заключении написано: «Сидоров и другие при встречах обсуждали церковные дела, вырабатывая указания церковным деятелям; это черносотенная монархическая группировка, ставившая целью борьбу с советской властью». Конкретно же следователи допытывались, было ли написано и кем письмо митрополиту Петру о том, что завещание Патриарха нельзя считать подлинным, а некоторые его положения не соответствуют канонам. Действительно, отец Сергий хотел написать такое письмо от группы верующих, но не написал его. Было решено, что писать такое письмо митрополиту неудобно, нельзя давать рекомендации высшему церковному лицу. А следователи добивались от отца Сергия, чтобы он признался в существовании такого письма, да притом выдал бы его авторов.
Отец Сергий очень страдал в тюрьме. Возобновились боли в позвоночнике, болели руки и ноги, так что он был переведен в Первую больницу московских мест заключения с диагнозом поражения центральной нервной системы, где и пробыл до 25 марта 1926 года. Из больницы он пишет Борису Николаевичу Лядинскому просто отчаянное письмо, уже прощаясь со своими друзьями и семьей:
«Дорогой Борис Николаевич! Я, кажется, перевожусь в Бутырки (одиночка) и испытываю ужас. Следствие мое продлено до 30 марта. Ради Бога, поспешите с передачей, там ужасно кормят. По-видимому, меня ждут Соловки, в лучшем случае ссылка. Эту записку не показывайте мамочке, но скажите о моем переводе в бутырскую одиночку. Крепко целую всех, не забывайте Вашего Сережу. Хлопочите о свидании и не теряйте, Христа ради, меня из виду. Если меня вышлют, то умоляю, чтобы кто-нибудь поехал ко мне в ссылку. Я нестерпимо страдаю. Сперва несите передачу в больницу. Что друзья? Не оставляйте с Олей моих детей и семью, а также всех, кого люблю. Детей благословляю, умоляю воспитывать без излишней строгости. Мамочку прошу не покидать моих детей. Таню прошу беречь свое здоровье. Как-то мамочка?!»
[1] А. Д. Самарин был обер-прокурором Синода в 1915-1917 годах.
Не только физическое, но и душевное состояние отца Сергия было ужасным: в тюремной выписке из акта от 7 мая 1926 года сказано, что Сидоров Сергей Алексеевич жалуется на бессонницу, слуховые галлюцинации (вызовы на казнь, допросы, музыка), а также зрительные галлюцинации (видит людей, куда-то тянущих его). Во время этих галлюцинаций отец Сергий даже пытался покончить с собой. Следователь, некий Казанский, пытался воспользоваться таким состоянием отца Сергия, чтобы вынудить у него признание в том, что письмо митрополиту все-таки было написано.С этой целью он говорил отцу Сергию о возможности ареста всей его семьи. В деле отца Сергия сохранилось его заявление, где он с отчаянием пишет:
«Прокурору ОГПУ, экстренно, от заключенного Сергея Алексеевича Сидорова.
Заявление.
По дошедшим до меня сведениям у меня арестована вся семья, даже дети. Заявляю, что я объявляю голодовку и буду голодать до тех пор, пока меня не убедят, что женщины и дети будут свободны. Голодовку начинаю с 7 апреля».
Такое же заявление отец Сергий написал и начальнику Бутырской тюрьмы. На момент ареста у отца Сергия было трое детей:
Кирилл - три года, Борис - полтора года, Вера - семь дней. С ними в Сергиеве оставались его жена и Вера Ивановна Ладыгина, «мамочка». Духовно помог отцу Сергию также сидевший в Бутырской тюрьме епископ Николай (Добронравов), который запретил отцу Сергию властью епископа «говорить что бы то ни было следователю». «Меня увели в коридор, я слышал неистовую ругань Казанского, - вспоминает в своих записках отец Сергий. -Вряд ли эти мои строки будут когда-либо прочтены многими, но если мои дети и близкие прочтут их, пусть они склонятся перед дивным ликом епископа Николая, некогда в застенках ГПУ избавившего меня от самого большого несчастья - от горя выдачи друзей врагам веры и Церкви».
В обвинительном заключении отцу Сергию вменялось в преступление «укрывательство и пособничество черносотенным церковным деятелям». Кроме того, указывалось, что при обыске у него нашли синодик, в котором записан для поминовения император Николай и убиенные чада его. Отец Сергий обвинялся по статье 58 Уголовного кодекса. Он был лишен права проживания в Москве, Ленинграде, Киеве, Харькове, Одессе, Ростове-на-Дону и соответствующих губерниях и прикреплен к определенному местожительству сроком на три года.
12 июля 1926 года, в день апостолов Петра и Павла отец Сергий вышел из тюрьмы[1]. Вместе с семьей в августе 1926 года он выехал во Владимир, который избрал местом жительства. Перед отъездом он пришел проститься к старцу Алексию. Из записок отца Сергия:
«Последний раз я видел старца Алексия накануне моего отъезда из Сергиева. Я был у него в десять часов вечера, помню его взволнованного, крестящего меня... При прощании старец обнял меня и спросил:
„Да, самое главное, какой вы город избрали себе для жизни?" „Владимир", - сказал я. „Ну поезжайте собирать кресты во Владимире", - с грустью сказал батюшка. Это были последние его слова, слышанные мною. Эти слова оказались пророчеством моих потерь и печалей».
[1] Н. Д. Шаховская-Шик в воспоминаниях о С. П. Мансурове приводит следующее его суждение об аресте отца Сергия: «"Посмотрите, что Господь делает... Возьмите хотя бы отца Сергия Сидорова. Приехал он в Сергиев - молодой, красивый, горячий проповедник, ну что же - ведь это погибель, явная погибель. Но Господь берет его в Свои руки, осыпает его бедствиями, перемалывает его в муку..." - И Сергей Павлович показал руками, как „перемалывает"».
«Я смотрела на него с удивлением, - продолжает Наталья Дмитриевна. - Бедствия семьи Сидоровых вызывали во мне сердечный отклик. Я горькими слезами оплакивала смерть их первенца, а мрачно-отчаянный взгляд отца Сергия, которого я случайно видела в тюрьме во время свидания с мужем, неотступно стоял у меня перед глазами. От понимания духовного смысла этих бедствий я была очень далека» (Н.Д. Шаховская-Шик. Мои встречи с С. П. Мансуровым. - Надежда. Христианское чтение. Вып. 3. Франкфурт-на-Майне, 1979, с. 316).
Глава 7. Приход в селе Волосове Владимирской области
ЖИЗНЬ ВО ВЛАДИМИРЕ. СМЕРТЬ СТАРШЕГО СЫНА ОТЦА СЕРГИЯ
ГЛАВА 7 ПРИХОД В СЕЛЕ ВОЛОСОВЕ ВЛАДИМИРСКОЙ ОБЛАСТИ
ЖИЗНЬ ВО ВЛАДИМИРЕ. СМЕРТЬ СТАРШЕГО СЫНА ОТЦА СЕРГИЯ
Во Владимире отец Сергий с семьей поселился на окраине города в маленьком домике в проходной комнате. Жили материально сносно, не голодали, хотя постоянного места службы отец Сергий во Владимире получить не мог, ибо многие церкви и монастыри были уже закрыты и всюду был избыток священнослужителей. Чаще всего он служил сверхштатным священником в разных церквах, в том числе и в храме Михаила Архангела, где настоятелем был отец П. Р. (см. выше очерк о нем).
В 1927 году семью постигло большое горе: умер старший сын Кирилл, Кирочка, ему было четыре года. Кирочка заразился туберкулезом еще в Сергиеве. Болезнь стала чрезвычайно быстро прогрессировать, и меньше чем через год не стало чудесного мальчика, ласкового и доброго. Никто из детей отца Сергия не был так тих и послушен, как Кирочка, никто не был таким одаренным и музыкальным, как он. Все как-то особенно любили этого мальчика: казалось, что именно в нем соединилось все лучшее, что было у его родителей: высокая духовность отца, нежность и мечтательность матери... Чтобы как-то поддержать больного мальчика, Вера Ивановна привезла его в село Дмитровское, недалеко от Москвы; там сняли дачу. Но спасти Кирочку не удалось. Он умер, и его похоронили возле церкви села Дмитровского на крутом берегу Истры; в то время там было кладбище.
Несколько лет назад я с сестрой и мужем побывала около этой церкви. Кладбища давно уже нет: на его месте разбит какой-то чахлый сквер. И только красавица Истра как прежде сверкает под солнцем в густых зеленых зарослях, и далеко видно, как вьется она по широкой долине... Церковь открыта, и можно там помолиться за чистую душу маленького Кирочки и за тех, кто так горевал о нем.
Вот письмо Татьяны Петровны к жене отца Михаила Шика Наталье Дмитриевне из Владимира в Москву, 1927 год:
«Дорогая Наталья Дмитриевна! Ваше письмо получила уже давно, но все не могла собраться ответить Вам. Спасибо, дорогая, за участие. В этом таком чужом городе так отрадно почувствовать близость дру-
зей, чувствовать, что нас жалеют не просто как родителей, потерявших ребенка, но помнят и знают Кику живым. Знаю, что Кике теперь неизмеримо лучше, что жизнь страшна, и Бог знает, какие испытания готовились ему здесь на земле. Я почувствовала это, когда положила его в гробик и глядела ему в его такое счастливое, улыбающееся личико. Он лежал с какой-то серьезной радостью, весь окруженный полевыми цветами, сам Похожий на цветок. Крестьянки, приходившие посмотреть, плакали с каким-то чувством умиления. Я знаю, что Кика теперь счастлив, но теперь, когда я далеко от его могилки, страшная земная тоска овладевает мною. Я тоскую по живом веселом Кике, по его задумчивым глазкам, мне нужен его смех, голос его звучит все время. Когда он лежал уже умирающий, я все эти последние ужасные дни брала его маленькую, такую исхудавшую ручонку и вспоминала всю его коротенькую жизнь. День за днем проходили в моей памяти, и каждый день отпечатывался в моем мозгу, как новый лист какой-то бесконечно родной книги. Я даже не знала, что вся его жизнь могла так сохраниться в моей памяти. И теперь я каждый день все читаю эту книгу.
Спасибо за присланные деньги, мы на них и хоронили Кирочку. Похоронила я его на деревенском кладбище над высоким обрывом, откуда видно очень далеко, внизу льется узенькая Истра. Кирочка любил красоту, и так отрадно было мне видеть его маленькую могилку в таком красивом месте.
Пишите нам, так тяжело, так ужасно тяжело. Почему же мне было суждено потерять то, что я больше всего любила в этой жизни... Если даже наша земная жизнь состоит из скорбей и страданий, почему же все-таки самое дорогое отнято у меня? Когда я буду читать Ваши письма, прошлое еще живей будет вставать передо мной. Ведь в Посаде прошла большая часть его коротенькой жизни, по его улицам бегали его ножки, дети, с которыми он играл, бегают и смеются, все живет и радуется. Передайте мой привет Анне Дмитриевне1. Я помню, с какой трогательной любовью и вниманием она отнеслась к моему бедному больному мальчику. Поцелуйте Ваших деток. Крепко целую Вас.
Ваша Т. Сидорова.
Отец Сергий и Вера Ивановна также благодарят Вас и кланяются Доехал ли уже Михаил Владимирович до места его ссылки?2».
1 А. Д. Шаховская - младшая сестра Натальи Дмитриевны, краевед. С конца тридцатых годов была секретарем В. И. Вернадского до его кончины.
2 Отец Михаил был сослан в Казахстан.
ПРИХОД В ВОЛОСОВЕ. ЖИТЕЙСКИЕ ИСПЫТАНИЯ
ПРИХОД В ВОЛОСОВЕ. ЖИТЕЙСКИЕ ИСПЫТАНИЯ
27 июля 1927 года во Владимире родилась вторая дочь отца Сергия, и назвали ее Татьяной. К этому времени он уже получил приход в старинном Никольском храме бывшего Николо-Волосовского монастыря, и Владимирское ГПУ разрешило ему переселиться в село Волосово. Николо-Волосовский мужской монастырь упоминался еще в актах XIV века: по преданию, он был построен на месте древнего языческого капища Волоса. В середине XIX века монастырь был упразднен, осталась лишь действующая Никольская церковь. 1 апреля 1927 года приехали двое саней и увезли отца Сергия в Волосово. После Пасхи, когда устанавливается летняя дорога, должна была поехать и семья.
Очаровательным местом было Волосово: недалеко лес с рыжиками и земляникой, за монастырем небольшая, но чистая и рыбная речка Лух. Монастырский сад, хотя уже и дичающий, благоухал все еще весною, а стены древнего монастыря окружали заросли шиповника. Сохранилась богадельня для старух и стариков, и уже после революции там открылось училище.
Семья отца Сергия поселилась в бывшей сторожке при церкви, в доме, малопригодном для житья. Очень скоро по приезде отец Сергий столкнулся со всеми тяготами бытия в маленьком бедном приходе, в котором было всего сто пятьдесят домов. Не хватало денег на выплату налогов, не на что было содержать семью. Часто болели маленькие дети, а к врачам можно было обращаться лишь во Владимир. Серьезно заболел и отец Сергий: высокая температура, подозрение на брюшной тиф. Закутанного в тулупы увезли его во Владимир и положили в больницу. Наконец заболела смертельно, раком желудка, нежно любимая им «мамочка», Вера Ивановна Ладыгина. Она скончалась в 1928 году в Москве и была похоронена на Ваганьковском кладбище. Во время последней войны могилка Веры Ивановны затерялась, найти ее теперь невозможно.
Отец Сергий, оторванный от друзей, чувствовал себя в Волосове очень одиноко. Тяжелое душевное состояние его видно из тех писем, что он писал к отцу Михаилу Шику и его жене. Отец Михаил был арестован вместе с отцом Сергием в 1926 году по делу митрополита Петра (см. об этом выше) и сослан в Казахстан. Там в 1927 году он был рукоположен в священника. В конце 1927 года отец Михаил вернулся из ссылки и служил в Москве. Сохранилось пять писем отца Сергия из Волосова к отцу Михаилу и его жене. Вот эти письма:
<Конец 1927 года>
«Дорогой и горячо любимый отец Михаил! Давно получил Ваше радостное для меня письмо, но различные житейские, невзгоды не позволили мне ответить Вам. У меня были очень больны дети, нездорова была и моя жена, приходилось почти всякий день ходить из Волосова во Владимир за белым хлебом и лекарствами, и меня весьма утомляли 15 верст жаркого пути. Теперь, благодарение Богу, дети поправились, жена также чувствует себя хорошо. Вспоминаю и я жизнь в Сергиеве, как прошедший ясный сон. Нигде так не любили меня, как в Сергиеве, нигде не встречал я таких светлых и глубоких людей, как живя там. Я глубоко привязался и к храму Петра и Павла и доныне скорблю о нем, но, видимо, и мне не судил Бог жить у Преподобного. Мои очень против того, чтобы я вернулся в Сергиев, и, хотя еще много дней и событий впереди, я полагаю, что туда меня не пустят различные обстоятельства. Среди моих жизненных встреч Ваша любовь ко мне была одна из самых светлых и нужных для меня, для моей души. Сейчас Вы самый дорогой мне человек и друг, и я благодарю Бога, что Он дал мне радость знать Вас, видеть Вас и молиться с Вами.
Хотя я много молюсь в тишине Волосова, хотя имею возможность совершать богослужения уставно, я не могу сказать, чтобы душа моя была спокойна и чтобы я шел по единому пути спасения, по которому обязаны мы идти в Царство Господне. Вы знаете мою внутреннюю неустойчивость и постоянную тревогу. Она особенно усилилась после зимы прошлого года и после смерти сына. Эта тревога может утихнуть лишь тогда, когда я буду иметь старца и руководителя моей жизни, которому я мог бы передать мельчайшие мои грехи и у которого я просил бы совета при всяких обстоятельствах моей жизни. Батюшка отец Порфирий далеко, ему писать невозможно, во Владимире старцев нет. Приходится довольствоваться частыми исповедями у духовника моего, очень хорошего строгого монаха, но все же не старца. Иногда, когда я много молюсь, я чрезвычайно утомляюсь, мысли во время молитвы рисуют греховные картины и я чувствую, что теряю благодатную силу молитвы. Во Владимире я встретил человека - замечательную старицу, прозорливую и удивительно добрую. Я очень ее люблю и много нахожу радости и душевной пользы в ее беседах.
Мои шлют Вам привет и любовь. У нас большая радость. У меня родилась накануне Владимирова дня дочка Татьяна, черненькая, волосатенькая и очень крикливая. Еще раз мы пожалели, что нет Вас с нами и что не Вы восприемник нашей дочки. Уповаю на милость Божию и думаю, что когда-нибудь Господь даст нам радость совершать вместе литургию и перед ликом Христовым засвидетельствовать нашу лю-
бовь. Прошу молитв Ваших и поручаю Вашим молитвам мою семью. Остаюсь любящим Вас, священник Сергий Сидоров».
<Конец 1927 года>
«Дорогая и глубокоуважаемая Наталья Дмитриевна! Я поправляюсь от тифа брюшного, которым проболел 7 недель. Первое время я лежал в Волосове в обстановке очень трудной (там у нас всего одна комната небольшая). Когда у меня после некоторого облегчения температура снова повысилась, то владимирские друзья решили поместить меня в больницу, где я пролежал неделю. Сейчас поправляюсь и отдыхаю после больницы у друзей и чувствую себя с каждым днем лучше, хотя очень болят ноги и иногда пошаливает сердце. Держу строгую диету, пью опротивевшее мне молоко и куриный бульон. На душе очень тревожно, и только молитва несколько укрепляет меня. У нас очень серьезно больна мамочка. У нее боли в области печени и желудка, а также сильные боли в кишках. Она очень ослабела и почти не ходит, проводя все время в постели. Мамочка самый дорогой и близкий мне и жене моей человек. Ее болезнь, ее страдания для нас стали невыразимым горем. Я прошу Вас, дорогая Наталья Дмитриевна, попросите батюшку помолиться о болящей Вере, я так верю в его святые молитвы. Жизнь наша течет среди болезней и скорбей, и мамочка своим великим духом укрепляла нас, маломощных. Теперь же, когда она сама больна, мы чувствуем особенную скорбь. На все воля Божья, но помолитесь обо мне и моих. Мы так нуждаемся в молитвах близких и любящих.
Поздравляю Вас и всех Ваших с великой радостью - возвращением отца Михаила. Дай Господи Вам счастья и укрепи Вас на несение креста священнического, так как жены священников всегда разделяют горести и радости пастырские своих супругов. Верю, что Господь даст вам всем Свое утешение и Свою вечную радость. Скорблю, что еще долго не увижу отца Михаила и не передам ему о моих скорбях душевных, о моих мыслях и чаяниях. Особенно хотелось бы мне отслужить с ним литургию и перед Престолом Божиим соединиться в вечной любви.
Очень часто думаю о Ваших детках. Какой-то теперь Сереженька? Как выросла Маша и маленькая, мне почти незнакомая Лизочка? Верю, что через полтора года увижу вас всех и помолюсь с вами. О Вашем батюшке и Вашей маме я спокоен. Чаадаев, увлекши Дмитрия Ивановича, легко может привести его к Церкви, так как он глубокий религиозно-мистический мыслитель. Я всегда помню слова о Дмитрии Ивановиче, которые мне сказал отец П.: „Он будет в Церкви", а отцу П. я верю. Как живет Анна Дмитриевна и друзья мои, Сережа, Маня и их отец? Я думаю о них всегда и молюсь. Попросите и
их молитв обо мне. Храни Вас Господь Своею милостью. Остаюсь любящим и недостойным молитвенником Вашим. Священник С. С.».
<20 сентября 1928 года>
«Глубокоуважаемая Наталья Дмитриевна! Приношу глубокую благодарность Вам за Ваши строки, исполненные любви, и за Ваш подарок. Очень меня тревожит, что Варвара Григорьевна[1] до сих пор не получила моего письма, в которое я вложил письмо для Михаила Владимировича. Его письмо и заботы обо мне особенно мне дороги, так как я люблю ею и знаю, что и он любит меня. Живем мы по-старому. Я часто служу, читаю прекрасную книгу „Древние литургии"[2] и уношусь в иной, давно умолкнувший мир зари христианства. Жена понемногу приходит в себя после горя. Любовь к ней нашей малютки Верочки лучше всего излечивает ее. Мамочка все хворает, работая сверх силы и утомляясь. Пробовал я кое-что писать, но, увы, не могу серьезно работать, так как и службы утомляют и мыслей нет. Другим я стал человеком, очень устал. Спаси Господи батюшку за его обо мне память и святые молитвы, особенно нуждаюсь в них. Здесь живут его духовные дети: матушка Олимпиада и иные монахини, которые просят его молитв.
Детки мои, слава Богу, здоровы. Крошка ползает и становится на ножки, Боренька большой шалун и юркий мальчик. Как поживают Ваши крошки? Напишите нам хотя немного, так отрадно получать от Вас вести нам, любящим Вас. Христос Господь Своею милостью да хранит Вас. Крепко целую Сереженьку, Машеньку и Лизочку. Жена и мама целуют их. Остаюсь Вашим недостойным молитвенником, священник С. Сидоров».
<1928год>
«Дорогой и горячо любимый отец Михаил! Приношу Вам сердечную благодарность за Ваше письмо и завещание покойного батюшки отца Алексия. Конечно, мы должны были давно ждать ухода из этого мира старца, но все же особенно горько, что он ушел сейчас от нас, когда его мудрые советы были бы путем надежным к тихой пристани нашего спасения. Думаю я также, что на нас возложено сейчас особенно трудное дело: хранение уставов Христовой Церкви после гибели почти всех монастырей. Конечно, сейчас монашество и старчество не ушло еще из мира и полагаю, что и не уйдет до конца существования мира. Но подвиг монашества как бы слился с миром, и наш мирской
[1] В. Г. Мирович (1869-1954) - писательница (литературный псевдоним Малахиева) и художница, восприемница при крещении Михаила Владимировича Шика. В конце двадцатых - начале тридцатых годов жила в Москве у знакомых. (Сведения сообщены Д. М. Шаховским и А. С. Веселовской.)
[2] Очевидно, «Собрание древних литургий, восточных и западных, в переводе на русский язык». Вып 1, 2. СПб., 1874, 1875.
подвиг все более приобретает блики аскетизма и строгости. Через месяц, быть может, я буду в Москве и обниму Вас, хотя, увы, эта возможность по некоторым слухам все менее и менее становится вероятной, и я боюсь, что еще долго буду здесь. Особенно тяготит пребывание в Волосове мою жену, которая весьма тревожится отсутствием докторов. Я также хотел бы перемены места и более деятельности, и более книг, и постоянного духовного руководства, так как, хотя я и пользуюсь советами дивной старицы, живущей во Владимире, но иногда по целым месяцам не могу видеть ее и чувствую свою духовную немощь и постоянную потребность в совете и руководстве.
О Сионской горнице полагаю, что еще время не настало[1]. Мы должны трудиться на ниве тернистой приходской жизни, пожиная обычные в наши дни скорби сплетен, тревог и суеты. В этих тревогах приходских я вижу иногда кресты, очищающие нас, пастырей, от мелкого превозношения, столь свойственного нам в часы испытаний и исповеданий веры. Примите эти мои слова не как обдуманные мысли, а как незрелые размышления необъятного в духовной жизни человека. Покидая Владимир, А. С. просила меня указать ей духовника в Москве. Так как я запретил ей бывать на Воздвиженке, я указал ей на Вас, отца Сергия Мечёва и отца С. Успенского. Она избрала тогда Вас для себя и для Л. Считаю долгом своим сказать о трудности руководства ею. Ее я считаю одержимой и думаю, что частое причащение ей не нужно, а нужна частая исповедь и исполнение известных правил, которые бы развивали в ней волю и возбуждали в ее сердце любовь к окружающим. Бесконечно хотелось бы обнять Вас, очень я тоскую без Вашей любви и дружбы. Владыка предлагает Вам, если Вы хотите, место во Владимирской епархии, какое и где, я не выяснил. Храни Вас Господь. Целую Вас и деток Ваших. Им и Наталье Дмитриевне шлю с любовью свое благословение и остаюсь сердечно любящим Вас, священник Сергий Сидоров.
Привет и благословение друзьям. Как живет Варвара Григорьевна? Отчего мне не пишет? Как здоровье Варвары Федоровны? Рад некоторому облегчению здоровья отца Сергия Мечёва[2]. Его крестник Борис каждое утро молится о нем, привет ему и его супруге. Моя жена просит Вашего благословения и целует Наталью Дмитриевну и детей Ваших. Мои детки, слава Богу, здоровы, жена утомлена и нервна».
[1] Фраза, показывающая, что ранее обсуждался вопрос о служении в тайных домовых церквях, точнее, о полном переходе к тайному совершению богослужений.
[2] Отец Сергий Мечёв (1892-1941), настоятель храма святителя Николая в Кленниках. Речь идет о действительной болезни отца Сергия (в письмах тех лет «болезнями» часто назывались аресты). Он был арестован в 1929 году. См. о нем: Надежда. Душеполезное чтение. Вып. 16. Базель - Москва, 1993.
<1928 год>
«Дорогой и горячо любимый отец Михаил! Очень я был обрадован Вашим письмом и известием, что Ваши детки и Наталья Дмитриевна живы и здоровы. Я огорчен очень серьезною болезнью моего кума[1]. Каждую литургию уже давно поминаю я болящего иерея Сергия. Особенно грустно думать о Марии Федоровне[2], как она, бедная, переносит болезнь отца Сергия. Прошу Вас передать им от меня мою любовь и горячий привет. Огорчили меня и Ваши мытарства по приходам. Я твердо верю, что Господь даст Вам устроиться в каком-либо приходе. Но становится жутко на душе, когда думаешь о приходах православных, о том сером вкусе ко внешности богослужения (к митрам, хорам и прочее), о той тревоге и сплетнях, которые являются чертами почти всякой приходской общины. На все воля Божья, а грустно думать, что Вы сейчас вынуждены искать себе место, Вы, которого, по-моему, следует искать православным как своего руководителя. Я пишу это Вам как свои заветные думы. Я не хочу сказать Вам приятное, но помня мнение о Вас своего духовника, повторяю Вам его слова и его уверенность, что Вы будете любимы своими духовными чадами. Я осмеливаюсь подать Вам некоторый совет. Возьмите на себя труд ежедневно прочитывать 26-й, 36-й и 39-й псалмы. Старец отец Амвросий советовал прибегать к чтению этих трех псалмов в дни тревог и неустройства[3].
Мои планы на будущее туманны. Во-первых, я, не имея на руках документов, не уверен, что смогу вскоре посетить Москву. Во-вторых, у меня очень тяжелые материальные обстоятельства, и они не позволяют не только перевезти куда-либо семью из Волосова, но и здесь заставляют до крайности сократиться. Приход столь незначительный, около 150 домов с бедняками. Видимо, мы вынуждены будем вскоре спутаться долгами, что меня страшит. Слава Господу, старшие дети здоровы, моя маленькая дочка хотя еще и не поправилась окончательно, но ей с каждым днем лучше. Здоровье, особенно нравственное состояние жены моей тяжело, она очень похудела, стала очень нервной.
Я безумно иногда тоскую о тишине и мире духовном, а иногда покоряюсь постоянной тревоге, которая полонила душу. Как бы хотелось увидеть Вас и открыть Вам душу. Храни Вас Господь, передайте усердный привет и горячую любовь всему Вашему семейству от меня и
[1] " Здесь говорится о предсмертной болезни отца Сергия Мансурова (умер от туберкулеза легких в 1929 году).
[2] Мария Федоровна - жена отца Сергия Мансурова.
[3] Ср. письмо старца Амвросия №254- Собрание писем преподобного оптинского старца Амвросия к монашествующим. [Козельск], 1995.
от жены моей, которая просит Вашего благословения. Дети мои целуют Вас, они Вас любят и молятся о Вас. С владыкой Германом[1], быть может, увижусь в здешних краях. Рады были бы получить от Натальи Дмитриевны письмо, а от Вас известия доставляют нам великое утешение. Если Вам удастся устроиться в Москве, то, быть может, и меня куда-нибудь потянете. Вдруг по милости Божией я приеду в декабре в Москву, о чем упорные слухи. Моя жена очень интересуется, как живут Ваши крошки. Я тоже интересуюсь мельчайшими подробностями о жизни их и Вашей. Как поживает Варвара Григорьевна? Привет и благословение друзьям».
<1928 год>
«Дорогой отец Михаил! Спасибо Вам, родной, за Вашу неизменную любовь и Ваше внимание. Мысли Ваши о жертве евхаристической особенно поразили меня. Воистину, когда на Голгофе Святому Агнцу мы приносим свои кресты, часть просфор, вынутых за усопших, мы испытываем отраду явного с ними общения, и успокаивается душа наша от скорби расставания с ними. Но только в храме, только в часы литургии понятен смысл отхода дорогих людей и отрада жизни. Вне храма пустота и грусть, постоянное желание сказать о своей печали дорогим усопшим, поделиться с ними житейскими заботами и обычными болями и усталостью.
Я очень сейчас без мамы скучаю, не тоскую, не отчаиваюсь (по милости Божией и по молитвам вас, милых, дорогих и любимых), но так хочется иногда видеть маму и сказать ей то, что не успел сказать ей при жизни. Я всем делился с ней и теперь иногда ощущаю не только потребность видеть ее, но и посоветоваться с ней о моей сложной жизни. Что дальше будет, неизвестно. Жить в Волосове с семьей зимою невозможно. Жена извелась и хворает все время, дети также. Буду ли я в Ваших краях, неизвестно. И вот передо мною стоят сейчас такие вопросы: искать ли квартиру во Владимире или ждать мая и с ним, быть может, выяснения моей участи. Сестра обещала наводить справки. Не мог бы кто-нибудь из друзей также узнать что-либо обо мне и моем приезде в Москву? Но это, конечно, даже не тревога, а просто обычное жизненное недоумение, к которому я привык за эти годы, как привыкли почти все друзья. Но главная и непрестанная моя тревога - это здоровье жены и полное мое неумение сейчас обращаться с детьми, которые стали (особенно Боря) очень капризны. У жены не только
[1] Владыка Герман (Ряшенцев, 1884-1937) в 1928 году был назначен епископом Вязниковским, в перерыве между двумя ссылками. В письмах к Верховцевым (в печати), в которых ярко отражена его обаятельная, поэтического склада личность, он несколько раз упоминает отца Сергия.
очень скверный вид, но и постоянные головные боли, появились какие-то боли, также почти непрестанные, в области желудка. Конечно, я, быть может, преувеличиваю свою тревогу и сейчас испытываю какую-то душевную слабость, точно все сдерживающие меня путы разорваны. Верю, Вы с помощью Божией утешитесь приходом, и молю Бога, чтобы Он дал Вам приход постоянный, чтобы Вы не испытывали горечь расставания с храмом и прихожанами, которую мне пришлось испытать. Передайте мою сердечную благодарность всем иереям, поминающим мамочку. Моя жена передает Вам и Наталье Дчитриевне привет и любовь. Я благодарю Наталью Дмитриевну за ее письмо и за ее к нам любовь и внимание. Семья Ваша для нас особенно дорога, и мы молим Бога, чтобы Он дал нам в этой жизни радость общения со всеми вами. Малышей ваших крепко целую. Боренька мой подобно Вашей Машеньке очень иногда тревожит нас своими шалостями. Христос да хранит Вас и Ваших Своей милостью. Служу ежедневно и стараюсь служить возможно полно. Крепко Вас целую и прошу Ваших молитв. Ваш священник С. С.
20 рублей получил одновременно с письмом, о чем я писал Варваре Григорьевне».
В воспоминаниях духовной дочери отца Сергия приведен один его рассказ из того времени, когда он служил в Волосове:
«Был вечер, сидели в избе и до хрипоты спорили собравшиеся, верующие и сомневающиеся. Было их несколько человек, в том числе и отец Сергий. Разговор коснулся бесов. „Если беса позвать, то он сразу тут как тут", - доказывал кто-то из присутствующих. „Что же, если я его позову, он сразу мне и явится?" - возражал другой. „Явится!" -настаивал первый. „В телесном виде?" - посмеивался противник. „А там уж как придется, может, и в телесном". „Хорошо, я его сейчас кликну!" - заявил отрицающий. И кликнул. Все замерли. Тихо стало в избе. Вдруг за дверью, выходящей во двор, раздался топот. Вот он все ближе. Напряжение в комнате достигло предела. Еще раз что-то стукнуло, и черная морда барана просунулась в дверь. Все вскрикнули, а сомневающийся потерял сознание».
Отец Сергий недолго служил в Никольском Волосовском храме: с апреля 1927 до конца 1928 года. Но за эти полтора года его оценили и полюбили прихожане. Чудом сохранился листок с надписью, в которой церковный совет благодарит отца Сергия за его служение в их храме. Этот листок был отобран при аресте в 1930 году и возращен мне в 1990 году следователем КГБ Москвы, когда я узнавала о судьбе отца. Любовно, печатными буквами, золотой краской написано на маленьком, но хорошо сохранившемся листке:
«Настоятелю Волосовской религиозной общины священноиерею Сергею Алексеевичу Сидорову.
Преподобнейший отец Сергий! Просим Вас принять от нас глубокую благодарность за те пламенные призывы, которые в наше скудное добродетелями и маловерное время, как звон набата, раздаются в древнем храме исторического Николо-Волосова монастыря, побуждая нас охлаждать пристрастие к тленным мира сего вещам, а стремиться к счастливой бесконечной вечности... Наставник! Вверенная Вашему водительству и вверившая себя Вам паства усердно просит Вас, чтобы Вы во время оно, став пред страшный Престол Господа Славы, могли сказать: „Се аз и дети, яже дал ми есть Бог!"»
И подписи: староста Павел Чугунов, председатель совета. Члены:
В. Акимов, М. Захаров, Н. Блинов.
Глава 8. Третий арест. В лагерях Сиблага
ПРИХОД В СЕЛЕ ЛУКИНЕ МОСКОВСКОЙ ОБЛАСТИ ТРЕТИЙ АРЕСТ ОТЦА СЕРГИЯ
ГЛАВА 8 ТРЕТИЙ АРЕСТ. В ЛАГЕРЯХ СИБЛАГА
ПРИХОД В СЕЛЕ ЛУКИНЕ МОСКОВСКОЙ ОБЛАСТИ.
ТРЕТИЙ АРЕСТ ОТЦА СЕРГИЯ
Невозможность прокормить семью в таком бедном приходе, каким был волосовский, заставила отца Сергия искать другое место служения. Он мечтал опять перебраться в Москву или хотя бы устроиться поближе к ней, неподалеку от друзей, от своих духовных детей. И вот в начале 1929 года он получает приход в селе Лукине Серпуховского района; священник этого прихода в весьма преклонном возрасте скончался. В приход входили деревни Старое и Новое Воздвижение, Каменка и село Лукино. Отец Сергий снял очень небольшой домик, где была всего одна комната и кухня. Перед домом - широкий, грязный пруд, за домом - заросший сад и огород, на котором Татьяна Петровна что-то пыталась вырастить, но почти безуспешно. Ведь на ее попечении было трое маленьких ребятишек от пяти до двух лет: Борис, Вера и Таня. 20 февраля 1929 года родился еще сын Алексей.
Рождение Алексея опишу подробнее: это событие ярко характеризует отношение к семье священника со стороны властей предержащих. Когда Татьяна Петровна почувствовала, что пришло время родов, то поехала она в Москву. Сильная февральская метель обрушилась на столицу, был уже поздний вечер. На вокзале Татьяна Петровна взяла извозчика - это был старик с седой бородой, одетый в тулуп, - и попросила его ехать в ближайший родильный дом: у нее уже начались схватки. Старик, человек опытный в житейских передрягах, быстро подъехал к близлежащему родильному дому, слез с саней и повел Татьяну Петровну в приемный покой. Там прежде всего потребовали документы: «Кто муж? Священник?! Жен попов не принимаем!» Старик молча отвел Татьяну Петровну в сани и поехал к следующей больнице. И там повторилась та же история. Тогда извозчик плюнул и сказал: «Ну и пакостные у нас порядки! Где это видано, чтобы бабу не принимали родить! Повезу-ка я тебя сейчас к себе домой, и моя старуха примет твоего ребенка». А Татьяна Петровна уже и говорить не могла от сильных болей и чувствовала, что вот-вот родит прямо в санях. Было уже за полночь, когда они проезжали мимо ярко освещенного здания, в котором оказался медицинский институт, где изучали спо-
собы обезболивания родов. В последний раз старик, кряхтя, слез с саней и пошел уже один в приемный покой. О, радость! - у него даже документов не спросили. Выбежали нянечки, подхватили Татьяну Петровну и только успели довести ее до родильной палаты, как у нее родился крепкий мальчик Алексей.
Церковь, где служил отец Сергий, была близко от дома, так что старшие дети, Боря и я, могли приходить туда и играть на старом кладбище среди заброшенных памятников и могил. Эти игры едва не кончились трагически; на меня упала часть металлической ограды, из-под которой я не могла выбраться. Боря прибежал домой и торжественно заявил: «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог». Ничего не поняв, но заподозрив неладное, Татьяна Петровна побежала на кладбище и извлекла меня из-под тяжелой решетки. И все же дети продолжали бегать и играть одни у церковной ограды, сплошь заросшей цветущим шиповником. Аромат шиповника и жужжание пчел - вот что запомнилось мне о Лукине, да еще заросли одичавшей малины в саду нашего дома.
В то время антихристианская, богоборческая деятельность все более настойчиво и нагло предписывалась сверху местному начальству, а оно в свою очередь пыталось закрыть в селе церковь, будто бы по требованию самих крестьян. Это и предложил на собрании председатель сельсовета. Но не пришло еще время оскудения православия в деревне. По официальной версии, на собрании «был шум», в результате храм продолжал действовать. Отец Сергий в своих проповедях не уставал повторять:. «Не отступайте от веры, ходите почаще в церковь!» Эти слова потом повторяли его прихожане, когда их вызывали как свидетелей после ареста отца Сергия.
Жизнь в Лукине была нелегкой, денег не хватало, болели дети. Но самые тяжкие испытания были еще впереди. Отец Сергий служил в Лукине только год: 3 февраля 1930 года он был арестован и отправлен в Серпуховской исправдом (так была переименована тюрьма). Был обыск, пытались реквизировать что-либо ценное из имущества. Но уже тогда ничего ценного не осталось в семье. Ценные книги из своей библиотеки отец Сергий передал брату Алексею Алексеевичу, жившему на московской квартире в Большом Афанасьевском, у Сивцева Вражка, там же осталась и принадлежавшая ему старинная мебель. У Татьяны Петровны от прошлого остались лишь воспоминания, все сгорело, даже фотографий сохранилось лишь несколько штук. И потому улов обыскивающих был весьма невелик: только четыре серебряных ложки забрали они. Эти ложки с княжеским гербом - единственное, что осталось у отца Сергия от приданого матери его, княжны Ана-
стасии Кавкасидзе. За бесценок, а может быть, и даром перешли ложки к «идейным» экспроприаторам, а мне после реабилитации отца Финансовое управление Москвы предложило обратиться в суд, чтобы получить компенсацию за ложки.
Нет, я не стала обращаться в суд для получения каких-то несчастных грошей. Разве можно заменить деньгами милые сердцу вещи уже ушедших в иной мир близких?! Не знаю почему, но обыскивающим внушили подозрение и были ими забраны несколько брошюрок духовного содержания и два напечатанных на машинке акафиста:
«Служба со акафистом Пресвятой Владычице нашей Богородице в честь и память святой иконы Ея „Покрывающая"»; «Акафист покаянный милостивому Господу». Забрали и несколько листочков, напечатанных в типографии Оптиной пустыни: «Наставление Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия»; «Блаженного Иоанна Карпафийского Слово подвижническое и весьма утешительное к инокам, находящимся в Индии»; «Трезвись, христианин! Ибо настоящая наша жизнь есть время борьбы и подвигов». Может быть, эти тоненькие брошюрки отец получил от оптинского старца Анатолия и потому особенно берег их; все, что связано с Оптиной пустынью, было ему очень дорого.
В Серпуховской тюрьме отец Сергий провел февраль 1930 года. Дважды его допрашивали, вызывали свидетелей из села Лукина. Главным обвинением было то, что отец Сергий призывал верующих не отступать от православия, ходить чаще в церковь. Кроме того, свидетели указывали, что он давал деньги в местный детдом, чтобы и детей привлечь к церкви. Отец Сергий не отрицал, что он помогал как мог голодным ребятишкам, несмотря на нужды своей большой семьи, не отказывался и от обвинения в проповеди христианства, считая это своим долгом.
В конце концов следствие пришло к следующему заключению:
«Учитывая, что нет достаточных фактов, дающих основание для привлечения Сидорова С. А. к ответственности по статье 58-10 У К, дело прекратить. Но принимая во внимание, что Сидоров С. А. разными методами антисоветской деятельности разлагающе влияет на население и тормозит общественную работу, то есть является социально вредным человеком, руководствуясь постановлением ВЦИК от 20 марта 1924 года, объявленным в приказе О ГПУ №172 от 2 мая 1924 года, отправить дело на предмет внесудебного разбора Особым совещанием». 23 февраля Особое совещание при коллегии ОГПУ в Серпухове приняло решение заключить отца Сергия в концлагерь сроком на три года, до 3 февраля 1933 года.
ПЕРЕЕЗД СЕМЬИ В ДЕРЕВНЮ ЛАРЕВО
ПЕРЕЕЗД СЕМЬИ В ДЕРЕВНЮ ЛАРЕВО
Взяли отца Сергия, и на руках у Татьяны Петровны осталось четверо маленьких детей. И до этого времени ей приходилось трудно, но все-таки отец Сергий кормил семью. А тут... Конечно, Москва помогала, и прежде всего Ольга Алексеевна и Борис Николаевич Лядинские. Но и Татьяна Петровна постаралась найти себе работу: она стала давать уроки по истории и литературе. Два раза в неделю приходил воинский начальник, довольно милый человек, и Татьяна Петровна занималась с ним по интересующим его вопросам. Платил он продуктами - крупой и жирными большими селедками, они назывались заломом. Вкуснейшие были селедки, я таких и не пробовала больше! К концу лета этот ученик сказал Татьяне Петровне: «Вам нельзя больше оставаться в Лукине, могут и вас арестовать». И семейство стало искать себе другое пристанище. Оно нашлось в деревне Ларево в тридцати километрах от Москвы по Савеловской железной дороге. Там жила глубокая старушка бабушка Марья, которая от священника Марфинской церкви слышала про отца Сергия. У нее было два маленьких трехоконных домика. В старом она осталась жить сама, в новый пустила нашу семью.
Так началась наша жизнь в Лареве. Очаровательной была эта деревушка! От станции Катуар ее отделял глухой хвойный лес, где встречались круглые маленькие озера, заросшие высокими травами и цветами. Когда Татьяна Петровна проходила через этот лес (она устроилась работать счетоводом на фабрике в Катуаре), то вспоминалась ей васнецовская картина - Аленушка у лесного озерка - и было как-то жутковато. У подножья зеленых невысоких холмов, на которых были разбросаны домики деревушки, текла маленькая речка, то быстрая, то омутистая. За рекой трепетал на ветру осинник, сколько было в нем подосиновиков! Как сказка детства, помнится мне, как приходила я в гущу осинника, опускалась на корточки и осматривалась кругом. Повсюду виднелись грибы - то маленькие со шляпками, еще прижатыми к ножкам, то большие и крепкие... Мы, маленькие дети, набирали за какие-нибудь полчаса корзины подосиновиков, а мама с утренним поездом увозила грибы в Москву и около вокзала быстро их продавала. Быстро потому, что грибы были чистенькие, на подбор, а ценила их она дешево. Иным старушкам, бедным, из «бывших», она отдавала свои кучки грибные почти даром, к их радости и изумлению. Немного подальше в лесу под жарким солнцем сонно
зрели малинники, весною лес благоухал ландышами... На лугах около деревни я собирала зверобой и носила бабушке Марье - она пила его вместо чая.
Да, благословенным уголком была эта деревенька, и радостно вспоминать ее, но тяжкой была там жизнь семьи арестованного священника. Скоро Татьяну Петровну уволили из конторы, как лишенку[1], и она устроилась почтальоном. Помню солнечный мартовский день - мне было тогда шесть лет. Мы с мамой идем по широкой деревенской улице, у меня веселое настроение, и я, подпрыгивая, кружусь около мамы. Навстречу идет девочка моих лет, угрюмая и злая дочь председателя сельсовета. Она ни с того ни с сего толкает меня в снег, да потом еще и ударяет ногой. Я была крепким и сильным ребенком и в таких случаях давала сдачи обидчику. Так и тогда я вскочила и хотела стукнуть девчонку. Но мама каким-то странным взглядом удержала меня, и мы пошли дальше. «Вера, ведь мы лишенцы, - сказала мама, - и если бы ты толкнула эту девчонку, то ее отец мог бы снять меня с работы. Только из милости он держит меня, из-за детей». Тихонько шли мы по сверкающей мартовским солнцем улице, и темный страх бессилия перед несправедливыми и злыми чужими людьми впервые забрался в мою душу. Долго потом он оставался там.
Конечно, та крошечная зарплата, что получала Татьяна Петровна, совсем была недостаточна для семьи. И тут выручала Москва. Всегда кто-нибудь жил в Лареве: дядя Петр Львович Кандиба, мамин двоюродный брат, Мария Христиановна Амирова, вдова одного из двадцати шести бакинских комиссаров, женщина резкая и вспыльчивая, но ревностная христианка. По своему положению вдовы известного большевика она получала особенный паек и щедро делилась с нами. Ну, а Ольга Алексеевна с Борисом Николаевичем были всегда рядом, и страшный призрак голода не смел войти в наш деревенский дом, хотя семье лишенцев и не давали продуктовых карточек. О положении семьи отца Сергия в Лареве говорится в письме Ольги Алексеевны Лядинской к мужу, написанном 13 июня 1932 года:
«Вчера, то есть 12 июня, я была у Тани и нашла положение катастрофическим. Дело в том, что по нашим карточкам ни разу не давали ни мяса, ни рыбы. Рыбу давали один раз соленую, и я ее обменяла на яйца (15 штук), из которых детям дала восемь, так как Мария Христианов-
[1] Вот как определяется значение слова лишенец в «Толковом словаре русского языка» под редакцией Д. Н. Ушакова (1938 год): «В СССР до введения Сталинской конституции - человек, лишавшийся избирательных и других гражданских прав по социальным признакам». Далее следует пример, очевидно из газет: «С уничтожением эксплуататорских классов лишенцев нет».
на свою долю взяла. Следовательно, главная еда детей и Тани хлеб, а именно хлеба-то и мало. Я им даю наш хлеб. Опять-таки Мария Христиановна свою карточку взяла, и нашего только хлеба не хватает. Есть у них очень немного крупы и масла постного, но без хлеба всего этого идет много и не сытно. Сухари уже съедены все. Ребята плачут, просят „хлебца". Едят все без разбора, лишь бы есть, но дать им что-либо просто нечего. Цены на базаре повысились, а не снизились. Масло сливочное 12 рублей фунт, а было 10 рублей, масло русское 10 рублей фунт. Ко всему этому больна Таня, видимо, сухой плеврит или еще что похуже. Температура невысокая - 37, 6 или 37, 4, но боли сильные в боку, ужасная слабость, кашель и поты по ночам. Ребята мне заявили, что мама им сказала, что они все скоро умрут. Я старалась всячески подбодрить Таню. Еще хорошо, что у нее сейчас живет Петя. Он к ней будет ездить каждый день и сможет, пока Таня больна, ей возить продукты. Но какие, я и сама не знаю, потому что ни в кооперативе, ни у Марьи Ивановны нет ничего. Говорят, у нас дают маргарин по 7 рублей кило, надо взять. Вообще у меня настроение ужасающее, тем более что последнее время я опять чувствовала себя скверно... Я не могу просто прийти в себя от вчерашнего посещения Тани. Алеша ночью проснулся с плачем: „Дай, мамочка, хлебца!" У нас, слава Богу, уже был хлеб: Петя поздно вечером привез, и Алеша заснул, спрятавши остаток хлеба под подушку. Ляля тоже вечером тихо плакала и просила хлеба. Таня ей довольно резко сказала: „Говорю тебе, ложись спать, тогда есть не хочется". Танечка заснула раньше, а Боря целые дни мрачно молчит. Я детей немного подкормила. Привезла с собой масла и творога. Таня, несмотря на болезнь, правда с Петей, ездила в Дмитров за картошкой. Заплатила 8 рублей за меру. Вот какие цены».
Еще в детстве мама сказала мне: «Ты молишься за здоровье папы и мое и также должна молиться за Алю и дядю Борю. Аля - вторая мать всем вам, моим детям». Аля, Ольга Алексеевна, жизнь свою посвятила помощи нашей семье. У Ольги Алексеевны не было детей. С мужем, Борисом Николаевичем, они скромно жили в коммунальной квартире в Москве у Красной Пресни на Мантулинской улице (бывшей Студенецкой). Была она учительницей, преподавала в младших классах, муж ее, по специальности агроном, работал в Тимирязевском музее. В самые трудные времена тридцатых годов Ольга Алексеевна не только делилась своими трудовыми крохами, не покупая ничего для себя и мужа, но и ездила по друзьям и знакомым, чтобы у них попросить хоть что-нибудь из одежды, обуви, продуктов, немного денег для нашей бедствующей семьи. Поистине она была нам вторая мать, и мы любили и почитали ее до конца ее жизни.
В Лареве старший сын отца Сергия Боря пошел в первый класс. В классе висела большая диаграмма в виде круга, на котором секторами показан был социальный состав учащихся: красный сектор - рабочие, синий - крестьяне, зеленый - служащие и тоненький черный сектор (один ученик) - лишенец, это был Боря. Я смотрю на фотографию первого класса, где Боря, худенький мальчик, робко смотрит из заднего ряда шаловливых деревенских ребят. Старшего, любимого сына отца Сергия, Бориса, сломало это положение парии в обществе. Так и вырос он, как будто на задворках общества, и все лучшее, что было в нем, осталось скрытым от окружающих.
Помню темный зимний вечер в Лареве. Скоро будем ложиться спать, и на печке мама греет холодные простыни с наших постелей. Перед сном обязательно молитва. Мы становимся перед образами в углу избы и говорим вслух: «Богородице Дево, радуйся...», «Отче наш...», молитву к Ангелу хранителю. Эти молитвы знаю я с самого раннего детства. Татьяна Петровна была просто задавлена работой и не могла научить детей ни немецкому, ни французскому, на которых она свободно говорила, но молиться она учила детей с тех пор, как начинали они лепетать первые свои слова.
Когда мы жили в Лареве, приснился Татьяне Петровне удивительный сон, она не однажды рассказывала его мне. Снилось ей, как жарким летним днем идет она через поле из Ларева в село Марфино по пыльной разъезженной дороге. Душно, надвигается гроза. На дороге ни души. И чувствует она страх и усталость и идет с трудом. Вдруг видит на дороге в пыли комочек засохшей грязи. Она берет его и чувствует, что-то в нем есть в середине. Начинает отламывать, отчищать грязь и видит, что в руках у нее крест. Тогда она платком оттирает с силой грязь и пыль с него, и вот уже у нее в руках сверкает золотой прекрасный крест. Татьяне Петровне выпало на долю нести тяжелый крест страшной бедности, вечной тревоги за мужа, за судьбу детей. Но этот крест был чист и прекрасен, его не загрязнили низменные человеческие страсти и желания, на нем запечатлелось одно лишь самоотречение и бескорыстие: поистине он был золотым.
В ПИНЮЖСКИХ И МАРИИНСКИХ ЛАГЕРЯХ СИБЛАГА
В ПИНЮЖСКИХ И МАРИИНСКИХ ЛАГЕРЯХ СИБЛАГА
Отец Сергий отправлен был из Серпухова в "исправительно-трудовые лагеря" у станции Пинюг Северной железной дороги, примерно в ста пятидесяти километрах от Котласа. Сохранилось одно письмо и открытка из этих лагерей, адресованные в деревню Лукино. На открытке, в которой он сообщает только свой адрес, видна дата на штемпеле -5 июля 1930 года. Письмо, в котором отец поздравляет меня с Днем Ангела, написано 1 октября 1930 года. Адрес дан только в одной открытке: «Ст. Пинюг Северной ж. д. С.И.Т.Л. от П.Х. 4 Сибпункт. Мостовая группа инженера Блюма». Судя по содержанию, письмо и открытка написаны отцом Сергием из одних и тех же лагерей около станции Пинюг, где он работал на строительстве дороги в отряде, возводящем мосты: валил лес, обтесывал бревна для копра. Такие копры устанавливают для забивания свай, когда строят дороги через болота и небольшие речушки.
В 1930 году отцу было тридцать пять лет, но физически он не годился для тяжелой работы в болотистых лесах. Из-за болезни позвоночника он не мог учиться в университете, не был призван на фронт в первую мировую войну. В лагерях ему было очень тяжело. Но после возвращения он рассказывал нам, детям, не о том, как волоком тащил бревна или бил по сваям... Он рассказывал нам о том, как ему поручили ухаживать за свиньей и как он привязался к этой свинье и она его полюбила. Он раскормил ее до того, что она стала громадной, так что взрослый человек мог сидеть на ней верхом. Принадлежала эта свинья начальнику лагеря, и отцу за хороший уход была вынесена благодарность. Возможно, что зимой отца перевели из мостового отряда на более легкие работы по хозяйству. Помню я, как случайно услышала разговор отца с мамой о том, что еще пришлось испытать ему в лагерях. Что-то не понравилось в нем одному мелкому начальнику, и тот приказал повесить отца вверх ногами на дереве, что и было исполнено. Отец говорил, что он потерял сознание и не помнит, как опустили его на землю. Когда я с ужасом спросила, кто же мог сделать это, то отец и мама стали успокаивать меня и говорили, что это был случайный человек, что его потом наказали, а к отцу относились хорошо... Как было на самом деле» трудно сказать. Но, конечно, лагеря начала тридцатых годов - это еще не ужас тридцать седьмого года: из этих лагерей люди еще возвращались...
Отец Сергий особенно любил Пасху, а из всех праздников Пасхи самой прекрасной была, по его словам, Пасха в лагерях Котласа. В лагере было много священников, и лагерное начальство разрешило им служить в Пасхальную ночь. Весь лагерь вышел в Святую ночь из бараков на отгороженное поле. Стояла ранняя весна, и снег уже стаял, дул сильный влажный ветер. Молилось несколько сотен людей, и чудные голоса пели так, что у отца Сергия от слез сжималось горло. Ни свеч не было, ни богослужебных книг... Священники наизусть служили, и молча стояла охрана кругом, и никто не прерывал службу, и дол-
го слышался дивный хор сотен голосов среди пустынных полей и болот. Отец Сергий говорил, что он был на пасхальных богослужениях в самых известных храмах Москвы, в Кремле, в Киево-Печерской Лавре, во многих монастырях, но нигде никогда не слышал он столь прекрасного пения, таких проникновенных молитв, как в ту лагерную Пасхальную ночь.
Отец Сергий очень хотел, чтобы жена его приехала к нему на свидание. Но об этом нужно было еще хлопотать в Москве. А у Татьяны Петровны на руках было четверо детей: Алеша - одного года, Таня -трех лет, Вера - пяти лет и Боря - семи лет. Дети заболели дизентерией, состояние двух старших было тяжелым. Хрупкой и болезненной росла любимица отца черноглазая Танечка. Как можно было уехать Татьяне Петровне? К тому же нужно было переезжать из Лукина, искать семье другое убежище. Так она и не смогла поехать на свидание к мужу.
Письма отца Сергия из лагеря около Котласа, 1930 год:
«Дорогая Танюша! Очень я соскучился без вестей из дома. Сейчас перешел на четвертый пункт, работаю в группе копра. Пока подготовляю сваи, тащу бревна для копра. А послезавтра буду бить сваи. Себя чувствую хорошо. Я был бы счастлив, если бы не постоянная тоска без тебя и детей. Вчера, 17-го, вспомнил Лялю и подумал о том, подарили ли ей какие-нибудь игрушки. Думаю, моя девчурка была обрадована хотя каким-нибудь подарком. Вспомнил я и мамочку, и очень горько стало, когда подумал о том, что дети лишены ее любви и ты лишена ее поддержки. Тяжко чувствую потерю мамочки, точно она ушла от нас не несколько лет тому назад, а вчера умерла. Четвертый пункт лежит, как и второй, на мокрой просеке. Только деревья здесь мельче и больше лесных извилистых стволов. До сих пор летают черные дятлы, тревожно звучит голос ворона, как эолова арфа. Дни ясные, осенние сменяются долгой дождливой погодой, с мокрыми крепкими корнями елей, скользкою глиной и сырыми ногами. Самое тяжелое время. Рад, что одни из сапог не пропускают воду окончательно, и ноги бывают только немного сырыми. На северном мосту и здесь на четвертом пункте я встретил очень милых молодых священников, с ними провожу время в дружеских беседах в немногие часы досуга. Но вообще с каждым днем пустеет душа, тяжелее становится нести крест жизни оттого, что нет смысла жить без семьи, без любимого дела. Как дети? Как Боренька, как Танюша? Как Ляля, как Алик? Пришли ты мне, пожалуйста, карточку Алика и, если можно, и посылку пришли, а то недостает жиров и сладкого. Хотя я должен сказать, что на четвертом пункте прекрасно кормят. Великолепные супы, манные каши и даже
макароны. Как друзья москвичи? Как здоровье отца Михаила? Как себя чувствует Коля Чернышев? Сегодня встретил Алекс. Вас. и он просил узнать об Уваровых. Целую тебя, привет всем жителям Лукина и новой деревни. Передай им еще раз, что я поздравляю их с прошедшим праздником, а также очень рад избранию нового церковного совета. Целую тебя и детей. Твой С. С.
Забыл самое главное написать: я потерял ключ от корзины, пришли новый замок и обязательно перчатки в посылке. Мой адрес: Ст. Пинюг Северной ж. д. С.И.Т.Л. от П.Х. 4 Сибпункт. Мостовая группа инженера Блюма».
«Дорогая Ляля! Поздравляю тебя с днем Ангела и желаю тебе вырасти милой, славной и хорошей, как ты сейчас. Я тебя очень, очень люблю и очень без тебя скучаю. Расскажи своему медведю, что недалеко отсюда поймали молодого Мишку и отправили его в зверинец в Вятку. Сейчас много брусники и клюквы. Целую тебя. Твой папа.
Дорогой Боренька! Пиши мне почаще, я без тебя скучаю и радуюсь твоим письмам. Учись, мой мальчик, с мамою и пиши мне по-немецки. Далеко не ходи в лес один, а то в зимнее время могут появиться в лесу волки. Здесь волков нет. Сейчас летят на юг дикие гуси, большие, рыжие и белые. Вчера я видел много снегирей. Поцелуй за меня Алика. Что, он научился говорить? Крепко тебя целую, твой папа».
За год до освобождения отца Сергия перевели в мариинские лагеря Сиблага, примерно в трехстах километрах от Томска, в тайгу бассейна реки Тобол. Там он опять работал на строительстве железной дороги в глухом болотистом лесу. Так же уставал, недоедал и очень ждал свидания. Но Татьяна Петровна выехать к мужу все-таки не смогла. Из мариинских лагерей сохранилось три письма отца Сергия: одно жене и два сестре.
Письмо Татьяне Петровне из Мариинска в село Ларево, 1932 год:
«Дорогие мои, любимые Таня и крошки мои Боренька, Ляленька, Танюша и Алик! Ровно месяц я не имел от вас никаких известий. Измучился и утомился тревогой о вас. Вчера получил письмо за 19-е число и успокоился. Это радостный подарок к Троице. Вчера получил 15 рублей. За это время получил четыре посылки (одну пересланную из Котласа) и лакомился вкусными вещами. Сейчас работаю физически, тяну копер среди удивительно красивого леса. Свистят красногрудые птички, щелкают соловьи, много замечательно красивых цветов. Тоска моя растет о вас, любимые, очень тоскую и без дорогого для меня дела. Не знаю, увижу ли тебя, Таня, будет ли это счастье. Хлопочи в Москве о свидании, хотя, кажется, свидание несколько затруднительно. Сменяется здесь погода часто: то жаркий весенний день,
то снежная буря. Третьего дня целый день шел снег, разводили костер, а птички грелись вместе с нами у него и садились к нам на руки. Сегодня я видел черного, похожего на ласку зверька, появились большие желтые бабочки и махаоны. Еще хочу написать тебе, Таня, не посылай телеграмм, телеграммы приходят гораздо позже писем. Родимые, дорогие мои, многое бы я дал, чтобы хоть один раз взглянуть на вас. Танечка, хоть немножко похлопочи о свидании. Целую тебя и деток крепко. Еще о свидании хлопочи в Москве. Очень я тронут любовью и памятью обо мне. Всем передай мой привет и мою любовь. Горячую благодарность мою передай Марье Христиановне. Храни вас Господь. Пришли в посылке луку и чесноку. Твой С. С. Бедный. Хотя, как-то теперь его здоровье? Привет твоей маме».
Ольге Алексеевне Лядинской, 4 марта 1932 года: «Дорогие мои! Почему вы мне ничего не пишете? Скоро месяц, как я от вас получил письмо. Живы ли вы? Здоровы? Я себя хорошо чувствую, но беспокоят раны на ногах (опухоли ног). Говорят, необходимы мне жиры. Поэтому снова рискую просить вас о посылочке. Простите меня за надоедание. Как-то дети? Как-то Таня? Целую вас всех. Сергей Сидоров.
Адрес мой: Сибкрай (Западная Сибирь). Сиблаг ОГПУ. Город Мариинск. Совхоз 1 (хутор Малютинский)».
Ольге Алексеевне Лядинской, 23 апреля 1932 года: «Дорогая Олюша! Поздравляю тебя и Бориса Николаевича с праздником и желаю радости и света. Обрадован твоим письмом от 17 апреля. Спасибо, родная, за заботу о моей семье. Целую тебя крепко, крепко. Поцелуй за меня Бориса Николаевича. Жду посылки с нетерпением. Если можно, пришли кусочек сухаря из кулича. Еще раз целую. На днях пишу длинное письмо. Ваш Сережа».
Глава 9. Возвращение из лагерей. Приход в Дмитровской слободе
ВОЗВРАЩЕНИЕ. ПЕРЕЕЗД В СЕЛО КАРАЧАРОВО
ГЛАВА 9
ВОЗВРАЩЕНИЕ ИЗ ЛАГЕРЕЙ. ПРИХОД В ДМИТРИЕВСКОЙ СЛОБОДЕ
ВОЗВРАЩЕНИЕ. ПЕРЕЕЗД В СЕЛО КАРАЧАРОВО
Три года пробыл отец Сергий в лагерях, и время его освобождения пришло весной 1933 года. Была солнечная московская весна, март. В этот день солнце особенно ярко заливало уютную, всегда теплую комнату на Мантулинской улице Москвы, где жили Лядинские. Единственное большое окно комнаты выходило прямо на юг. Широкий подоконник был в несколько рядов заставлен цветами: большие ланцетовидные листья куркулиго пушистый аспарагус и другие столь же большие растения, зеленые, свежие, пронизанные солнцем, придавали удивительную праздничность скромной комнате, которую до сих пор мне приятно вспоминать. Ольга Алексеевна лежала на маленьком голубом, старом и очень удобном, диване, сестра Таня сидела в кресле перед письменным столом Бориса Николаевича и что-то рисовала, не помню, что делала я. Вдруг послышался звонок... открыли соседи. По длинному коридору коммунальной квартиры кто-то большими гулкими шагами шел к нашей комнате (она была в конце коридора). Дверь без стука распахнулась, и я увидела высокого, во всю дверь мужчину, в темно-сером бушлате и сапогах, с котомкой в руке. Тогда в первый раз я увидела своего отца... Когда его арестовали, мне было четыре года, и я не помнила его облика. Ольга Алексеевна вскрикнула: «Сережа!», а он молча шагнул к креслу, на котором сидела Таня, встал перед ним на колени, обнял ее и прижал свою кудрявую черную голову к ней. Что потом говорил отец, я не помню, а помню только, что сидел он на кресле с Таней на руках. Помню его бледное, немного одутловатое лицо и серые лучистые глаза. Словно снопы лучей исходили от отцовских глаз!
Сергей Петрович Раевский пишет в своих воспоминаниях о встрече с отцом Сергием после его возвращения из лагерей: «Как-то вечером мы с братом Михаилом и сестрой Еленой сидели дома. Раздался звонок, я пошел открыть дверь, и передо мной оказался человек, имевший вид арестанта: в бушлате, простых брюках и в сапогах. Лицо поразительно знакомое, но на нем запечатлелось что-то тяжело пережитое. В то же мгновение я узнал отца Сергия... Мы сидели продолжительное
время, пили чай, разговаривали. У меня осталось впечатление, что отцу Сергию жизнь в лагерях была особенно тяжела из-за богохульной ругани, которую он там слышал на каждом шагу. Казалось бы, по его мнению, люди, попавшие в такую беду, должны были обернуться к Богу, просить Его защиты, а на деле они озлоблялись и богохульничали. Отец Сергий со смирением рассказывал, как его однажды приставили дневальным к оперативнику с большим чином. Этому мерзавцу доставляло удовольствие обругивать дневального за недостаточно хорошую чистку его сапог. Когда я через два года оказался в лагере, мне вспомнился этот рассказ отца Сергия. Но в наше время оперативники выбирали себе дневальных с бытовыми статьями».
После лагерей отец Сергий мог жить на расстоянии не менее трехсот километров от Москвы. Он выбрал Муром, где ему обещали место священника. Правда, церковь была не в самом городе, а рядом, в Дмитриевской слободе.
Уже в мае 1933 года отец Сергий повез свое семейство на жительство в старинное большое село Карачарово, расположенное в трех километрах от Мурома, где снял для семьи домик. Татьяна Петровна говорила, что отец Сергий был непрактичен и беспомощен в житейских делах. Он мало что умел делать, но при переселениях очень удачно находил квартиры, чему Татьяна Петровна всегда удивлялась. Думаю, дело просто в том, что квартиры сдавали отцу Сергию верующие женщины, которые от всего сердца хотели помочь ему. Так было и в Карачарове, а потом в Муроме. Итак, отец, мама, старший брат Борис и я сошли на станции в Муроме и с немудреными нашими пожитками пошли пешком в Карачарово. Идти было от станции километров пять, и отец, чтобы сократить дорогу, повел нас вдоль железнодорожных путей. Какое-то время мы шли тихонько по шпалам, как вдруг нас окликнул милиционер: ходить по путям запрещалось. Отец и мать не прекословя выслушивали справедливое замечание милиционера, мой брат Борис молчал по обыкновению, но я вообразила, что отца опять хотят арестовать. Как я набросилась на милиционера! Я кричала, что больше не отдам папу, что он только что вернулся, что он ничего плохого не сделал, и плакала, и обнимала папины ноги,.. Милиционер был и смущен и рассержен, но в конце концов отпустил нас, и мы, свернув на проселочную дорогу, двинулись к Карачарову. Быстро я успокоилась, и дорога эта осталась в моей памяти как одно из самых приятных воспоминаний детства. Глинистые поля, еще голые, увалы и ложбины, да изредка одиноко стоящая береза или куст, - вот по каким местам шла наша дорога. По правую сторону от нее оставалась деревня Панфилове, а впереди на крутом берегу Оки темнели дома Карачарова.
Мы шли одни, никто нам больше не встретился на дороге. Я держала отца за руку и глядела кругом, не могла наглядеться. Все эти еще не просохшие после снега долины и холмы были в маленьких желтых цветочках гусиного лука. Тонкие травинки пробивались везде и тоже были чуть желтоватого цвета. Бледное небо и жаворонки в нем, и легкий свежий ветер, и удивительное ощущение свободы... Много лет прошло с тех пор, и много видела я прекрасных и величественных и гор, и лесов, и полей. Но иногда, теперь уже очень редко, снится мне один и тот же сон, самый лучший сон моей жизни. Снится мне бледное небо и долина и будто бы я летаю над нею, летаю легко, невысоко, и ощущение счастья и свободы наполняет мое существо.
В Карачарове мы подошли к небольшому, в три окна, еще крепкому домику, где мы должны были жить. Недалеко от домика, на верхней кромке крутого склона, над Окой стояла белая церковь в честь Святой Троицы. Мне особенно запомнился в ней именно праздник Троицы: березовые ветки, девушки в маркизетовых платьях, белых с красивыми большими цветами, их песни... Только год продержалась церковь, потом ее взорвали, и я с другими детьми выбирала среди кирпичных груд обломки позолоченных царских врат.
СЛУЖЕНИЕ В ДМИТРИЕВСКОЙ СЛОБОДЕ МУРОМА
СЛУЖЕНИЕ В ДМИТРИЕВСКОЙ СЛОБОДЕ МУРОМА
Итак, отец Сергий начал свое служение в Дмитриевской слободе и жил там, снимая комнатку, где были лишь маленький стол в углу под иконами да широкая лавка, заменяющая кровать. Его прихожане, в преобладающем большинстве пожилые женщины, любили его. Отец Сергий красиво и проникновенно служил, и проповеди его слушались с большим вниманием: он говорил их просто, чтобы были они понятны этим женщинам. В 1934 году в окрестных селах уже стали закрывать церкви, и в храм Дмитриевской слободы приходили не только местные крестьянки, но и из дальних сел, километров за пять-десять, с противоположного берега Оки: из Позднякова, Волосова и других. И отец Сергий ходил в далекие села, причащал, соборовал, крестил. И долго после того, как отца Сергия арестовали в 1937 году, крестьянки из этих сел помогали его детям пережить голодные годы.
В страшную зиму 1941-1942 года, когда в семье хлеб был забран по карточкам вперед на несколько дней, давно кончилась картошка, шла Татьяна Петровна в эти далекие села. Шла в огромных старых мужниных валенках, в порыжевшем осеннем пальто, обмотавшись несколькими дырявыми платками. Шла она в мороз по едва заметной дороге
через Оку и дальше в какое-нибудь село. Помню ее рассказы: «Прихожу вся закоченевшая, продутая насквозь ледяным ветром, от голода слабая. Вхожу в знакомую избу, сажусь на лавку. И вот - приветливый, ласковый голос: „Да это матушка пришла!" И тут же из русской печки - горячие щи. И начинаю их есть, есть и чувствую, как тепло входит и все косточки размаривает. И в сон клонит... А хозяйка уходит по избам собирать для матушки: кто даст лепешку, кто немного картошки или свеклы. Время трудное было для всех - война... И так набиралась „ноша" - мешок наперевес через плечо...» К вечеру Татьяне Петровне нужно было идти обратно. И она шла одна через темное огромное поле, через заросли кустов, через заметенную снежными вихрями Оку, Приходила домой поздно вечером, останавливалась в дверях, негнущимися руками в огромных матерчатых рукавицах снимала с плеч «ношу».
Как-то, рассказывала она, дали ей много картошки и в дороге выбилась она из сил. Снег глубокий, дорога занесенная... Чувствует Татьяна Петровна, что нет сил идти, но и картошку не может бросить, ведь дети тогда ели очистки. И вот совсем не стало у нее сил, в глазах темнеет... И тогда позвала она на помощь мужа своего. Вдруг слышит, сзади едет кто-то. Поравнялась с ней лошадь, сани с каким-то грузом, в санях старик. Говорит ей: «А ведь ты замерзнешь. Клади ношу в сани и держись за них, иди следом». И Татьяна Петровна положила ношу и пошла, спотыкаясь, за санями и так вышла к Оке. Татьяна Петровна говорила, что старик спас ее, она действительно замерзала, но что это было чудесное спасение, так как по этой дороге поздно вечером в ту военную пору редко кто ездил: и мужчин-то не было, да и возить было нечего.
Дмитриевская слобода была совсем рядом с городом, только отделена от него большим оврагом. Какой была там церковь, не помню. Помню только широкую улицу, маленькие серые домики, дорогу, разъезженную, зимнюю, по которой мы идем рядом, я и отец. Потом я отстала, загляделась на свиней, которых выпустили на улицу в теплый мартовский день. Вдруг веселый круглый поросенок побежал ко мне. Я поспешила догнать отца, но поросенок ловко сзади толкнул меня рылом, и я покатилась на дорогу. Отец хохотал надо мной, и я, признаюсь, долго побаивалась поросят. Потом пришли мы в гости, была масленица. Отец сидел за столом, и его угощали блинами со сметаной. Отец ловко скатывал в трубочку два блина и этой трубочкой макал в общую миску, забирая не менее полстакана сметаны. Женщины, прихожанки его, умилялись его увлечению блинами. Да, редко отцу приходилось вкусно и досыта есть.
Татьяна Петровна устроилась работать на фанерный завод, подсовывала листы фанеры под пресс; в цехе было жарко и шумно, работа шла в три смены. Трудно доставались Татьяне Петровне ночные смены: после дня, заполненного бесконечными делами (топкой печи, ноской воды из-под горы, кормлением детей), - нужно было еще идти через глубокий темный овраг на завод. Карачарово все стоит на глине, и во время дождя дороги там были в непролазной грязи и очень скользкие; Татьяна Петровна летом на работу ходила в одних чулках, чтобы не так скользить. Как-то ночью руку ее затянуло в пресс, который раздавил ей указательный палец. Долго, месяца два, пришлось ходить в больницу. Палец так и остался изуродованным.
Еще до отъезда в Карачарово удалось младшую дочь, Танечку, устроить в детский санаторий под Москвой или, как тогда называли, - в «детскую колонию». Потом слово «колония» приобрело иной, жуткий смысл и люди вздрагивали, услышав его. В лесу Танечка провела почти все лето, там хорошо ее кормили и она окрепла. Когда же она стала жить в Карачарове, то здоровье ее опять стало хуже. Тогда, зимой 1934 года, семилетнюю младшую любимую дочку Танечку, самую слабенькую и постоянно болеющую, взяла к себе в Москву наша тетя Ольга Алексеевна. С тех пор Танечка осталась в Москве и жила в семье Лядинских как родная дочка. Ольга Алексеевна дала ей высшее образование, и они горячо любили друг друга до самой кончины Ольги Алексеевны. Отец страдал оттого, что Танечка взята из семьи, но понимал, что могла она не выдержать той скудной и суровой жизни, что досталась его детям. Он несколько раз в год ездил в Москву, привозил на каникулы Танечку домой и уже решил, что оставит ее у себя, в Муроме. Но тут наступил 1937 год. Отца не стало, а Танечка так и продолжала жить у Ольги Алексеевны. Ольга Алексеевна не усыновила ее, хотя при этом легче было бы ей получить разрешение на прописку девочки. Она хотела сохранить как можно полнее родственную связь своей племянницы с братьями и сестрой. И это ей удалось. Танечка, добрая и чистая девочка, осталась любимой сестренкой в семье, а Ольга Алексеевна - второй матерью и ей и остальным детям.
Старший сын, Борис, в Карачарове пошел в школу во второй класс, после школьных занятий пропадал с мальчишками на реке, зимой катался на санках со склонов глубоких оврагов. Уже в те годы полюбил он в одиночестве бродить по заросшим шиповником берегам Оки, удить рыбу в темных ее затонах. Зимними вечерами дети играли дома в путешествия и в «кандалы». Вешали на себя кочергу, ухват, другие железки, гуськом ходили друг за другом по комнате и звенели всем навешанным. У Бори был хороший голос, он запевал песню, которой
научил его отец: «Спускается солнце за степи, вдали золотится ковыль. Колодников звонкие цепи взметают дорожную пыль...» Остальные подхватывали. «Ах, Борюнок мой, Борюнок», - говорил отец, прижимая к себе старшего сына, и жалел его, словно предчувствуя трудную будущую жизнь Бориса.
Я была здоровой, веселой девочкой, несколько более рассудительной, чем обычные дети, и обладающей большим чувством долга и ответственности. Лет пяти я сама научилась читать, потом стала писать стихи, очень хорошо училась в школе. Летом меня и младшего брата Алешу мама устроила в детский сад. Воспитательница водила группу детей на прогулку в великолепный парк имения графини Уваровой, что спускался террасами с высокого берега Оки. Как-то эта детская группа расположилась на траве на залитой солнцем лужайке и воспитательница, молоденькая девица, попросила меня рассказать что-нибудь; я уже была известна как начитанная девочка и хорошая рассказчица. И я, глядя на сияющую под солнцем Оку, стала пересказывать прелестную сказку Андерсена о русалочке. И закончила уже своим нравоучением, что если люди умирают, совершив доброе дело, то и их души тоже уходят на небо. Такой конец не понравился девице, и она поправила меня, заметив, что все это только сказка. В ответ я развернула целую систему христианских взглядов и повергла воспитательницу в смятение. «Кто тебя научил этому?» -спросила она. «Мама и папа», - гордо ответила я. С этим ответом закончилось хождение в детский сад: Татьяне Петровне было сказано немедленно забрать детей домой, и слава Богу, что тем все кончилось: шел 1933 год. В то лето мне было семь лет, и я не освоила еще великой науки молчания, что позволила мне впоследствии пройти через десятилетия окружающего фарисейства, лжи и беспринципности и остаться самой собой, с теми идеалами христианского учения, что получила я от своих родных, от отца. Но тогда мне было только семь лет. Очутившись дома и будучи весьма деятельной девочкой, я тут же организовала игру в школу. Собрала соседских детей и стала их учить. Я тогда уже знала много стихов, но хотелось мне читать что-нибудь серьезное, необычное. На чердаке дома нашла я полуразорванную книгу и из нее стала разучивать со своими подопечными такие строки: «О Ты, что повсюду все видишь, все знаешь и мир весь объемлешь, всех любишь, приди и внемли благодатной молитве, спаси и Царя и Россию...» Мама случайно услышала, как дети распевали во весь голос эти строки, и в ужасе бросилась к ним. Пожалуй, это был мой последний серьезный промах; потом я уже не высказывала своих убеждений.
Осенью я пошла в школу и тогда же постепенно стала входить в роль помощницы матери в делах домашних. Так, мне доверяли карточки, чтобы ходить за хлебом. Это было далеким для семилетней девочки путешествием через глубокий овраг - тем более трудным, что часто приходилось стоять в очереди. На семью давали буханку черного хлеба и иногда к ней маленький довесок. Вот этот довесок разрешалось съедать тому, кто ходил за хлебом, и это была награда, искупающая все трудности. Как-то я принесла хлеб, а потом собралась идти из дома. Уже тогда у меня был постоянный страх - не потерять бы карточки. И я задумалась, как лучше их спрятать дома, чтобы не могли их утащить: ведь двери не запирались. Думала я, думала, но в комнате ничего не было, кроме стола и лавок. И тогда я как-то умудрилась подсунуть карточки под мешок с картошкой, что стоял в кухне. После этого я спокойно убежала на улицу. Вечером мама спросила про карточки, и я отправилась к мешку. Сунула под него руку, а карточек нет. Вот где ужас проступка, бьющего по твоим близким! С рыданием бросилась я к маме. Но тут же мешок оттащили в сторону и карточки были найдены.
Отец Сергий на новом месте служения чувствовал себя очень одиноко. Он привык быть среди близких себе по духу, по культуре людей, обсуждать с ними все то, что тревожило его, занимало его мысли. Но все его друзья оставались в Москве. В Муроме жили только Федор Алексеевич Челищев[1] с женой Ольгой Александровной, у которой недавно родился мальчик Коля. Федор Алексеевич (дядя моего будущего мужа) приходил в Карачарово летом обычно во второй половине дня, когда бывал отец Сергий. Они садились на бревна, лежащие перед домом, и начинали беседовать. Федор Алексеевич, с бледным лицом, говорил вдохновенно, и до чего красив он был в мягких вечерних солнечных лучах! Беседы велись и на духовные и на философские темы, им было хорошо друг с другом. Но эти встречи становились все реже:
Федору Алексеевичу нужно было кормить свою семью, и он занялся выращиванием помидоров. Ольга Александровна рассказывала, что он достиг в этом больших успехов: даже продавал свои помидоры.
Отец Сергий чувствовал непрочность своего положения: повсюду закрывались храмы, а монастыри в Муроме большей частью уже были закрыты. Ему подумалось, что, может быть, он сможет зарабатывать каким-нибудь литературным трудом. Ведь еще до революции он начал писать: его увлекали темы странничества, серьезно работал он над историей рода князей Кавкасидзе, своих предков по матери.
[1] Знакомый отца Сергия по Сергиеву Посаду, который также арестовывался в 1925 году по делу митрополита Петра.
Алексей Алексеевич Сидоров, бывший известным искусствоведом, не раз говорил мне: " Брат Сергей имел лучшие, чем я, способности к литературе». Отец Сергий ходил и на муромскую биржу труда: он рассказывал, что собравшейся толпе были предложены только два места, и оба по очистке уборных, но никто не пошел. Обо всех своих обстоятельствах писал отец Сергий лучшему другу своему отцу Михаилу Шику, а Татьяна Петровна писала жене отца Михаила Наталье Дмитриевне. Картина муромской жизни отца Сергия отражена также в его письмах к сестре Ольге Алексеевне и к брату Алексею Алексеевичу.
Отцу Михаилу Шику из Мурома, 16 июня 1933 года;
«Дорогой и горячо любимый друг Михаил Владимирович! Давно я не имел возможности написать Вам и поблагодарить Вас за Вашу поддержку и за то, что передали мне мнение В. С.[1], для меня драгоценное. Я чрезвычайно счастлив своей новой службой, но увы, по различным обстоятельствам чувствую ее недолговечность. Полагаю, что те же условия, которые заставили Вас покинуть Соломенную Сторожку[2], вынудят и меня покинуть мое место. Но будущее не от нас зависит, и надо быть готовым снова быть без места. Необходим мне адрес Владыки Германа (он в Арзамасе)[3], который мог бы подтвердить, что я не самозванец, и сказать о моей бывшей службе. Простите, что я обременяю Вашу любовь заботами обо мне. Я думаю возбудить через Красный Крест ходатайство о перемене моего „вида", выданного в Мариинске, на паспорт. Посылаю Вам прошение мое в Красный Крест и копии различных бумаг. Если Вы считаете это нужным, то передайте мое прошение В. и наверх.
Жена пока на службе, но ждет ежедневно сокращения, чрезвычайно изнервничалась. Берет сверхурочные работы, которые весьма мало оплачиваются. Ее вид и состояние чрезвычайно меня тревожат. Дети вполне благополучны. Посещают детскую площадку, здоровы и веселы. Алеша переживает чрезвычайно посещения площадки. Беспокоит меня положение моей Танюшки. На один месяц вполне возможно ей
[1] Возможно, имеется в виду Владыка Серафим (Звездинский, 1893 - 1937?), с которым был близок отец Михаил. Епископ Серафим был арестован и сослан в 1932 году.
[2] Отец Михаил в 1930-1932 годах служил в храме святителя Николая в Петровско-Разумовском (называемом „Соломенной сторожкой"), где настоятелем был отец Владимир Амбарцумов, В 1932 году оба они вышли за штат. Конкретные обстоятельства, вызвавшие этот шаг, сейчас не вполне ясны. Но отец Михаил не был настроен нетерпимо по отношению к митрополиту Сергию и не одобрял отделения. См. его глубокие письма к С, П. Мансурову по этому вопросу: Из архива одной семьи. - Надежда. Вып. 3. Франкфурт-на-Майне, 1979, с. 300-304.
[3] Упоминавшийся епископ Герман (Ряшенцев) весной 1933 года, отбыв третью ссылку, поселился в Арзамасе. Вновь был арестован весной 1934 года и сослан в Сыктывкар, Расстрелян 15 сентября 1937 года,
там быть, тем более, что за нее друзья мои оплачивают, но не представляю, откуда будем платить за нее в остальные месяцы. Впрочем, за это время я научился так себя и своих вверять воле Божией, что и полагаю - как надо, так и устроится. Ваши мысли о моей службе и о Вашей вполне приемлю. Если даст Бог увидеть Вас, то побеседую подробно об этом. Но как ощутима непрочность моей службы не внешне, а внутренне. Какое сиротство, какие пустыня и трепет по сравнению с недавним прошлым. Кто знает, может быть, это временно и скоро будет снова своим и хорошим. Передайте любовь мою Наталье Дмитриевне и деткам. Как здоровье Сергея Михайловича и Павла Александровича? О них давным давно не имею известий. Пишите, друг, поскорее, буду Вам чрезвычайно благодарен. Каждое слово Ваше для меня дорого. Очень я без Вас соскучился, а когда-то увижу Вас. Постоянно вспоминаю Вас и Ваших близких. Живу в одиночестве в Муроме. Целую Вас и Ваших, а также передаю любовь мою всем друзьям. Ваш С. С.
20 июня получил от Вас известие о кончине Г. А. Завтра его вспомню, скажите об этом А. С. Очень меня беспокоит моя Танюшка, о ней ни слуху ни духу. Не знаете ли Вы, здорова ли она? Пишите, родной, скорее по старому адресу. Очень прошу прислать бумаги».
Наталье Дмитриевне Шик от Татьяны Петровны Сидоровой из села Карачарова в Малоярославец, 1933 год:
«Дорогая Наталья Дмитриевна! Получила Вашу открыточку, а сегодня пришла и посылка, о которой Вы упоминаете в открыточке. Но, к сожалению, оказалось, что часть содержимого выкрадена, между прочим и масло, о котором Вы писали. Осталась только гречневая крупа, пшено и вобла. В Муроме составлен акт на недостающий вес (вместо шести килограмм восьмисот грамм было пять килограмм сто грамм). Завтра я иду туда и выясню, как быть дальше. Но очевидно, что посылок больше посылать нельзя, слишком соблазнительная вещь, и слишком обидно, что пропадает то, что Вы посылаете для нас, отрывая от себя и своих детей. Поэтому, как ни прискорбно это, но от посылок придется отказаться и изобрести другой способ. Если будут что-либо для нас давать, то можно откладывать до следующей оказии. Скоро к нам собирается Ольга Алексеевна, и тогда передать через нее. А там как-нибудь будут доставлять Танечку, и тогда можно тоже передать. Мы Вам так благодарны за эту помощь, Вы не можете себе представить, как это нас спасает, до того дороги все продукты, что купить прямо невозможно. Очень удобна оказалась книжка Торгсина. Мы постепенно берем то, что нам нужно: брали два раза подсолнечное масло, что было очень кстати во время поста, затем сахар, в котором испытываем наибольшую нужду. Это очень удобно, но вопрос, как пересылать денежные знаки? Если
можно, то в закрытом письме переслать такую открытку, как и раньше, так как просто открытка, как в прошлый раз, возбуждает очень много толков. Вот видите, почти на целом листе надоедаю Вам, но Ваша помощь, как всегда, является для нас прямо иногда спасительной. Вот и Сергей Алексеевич работает, но все не хватает, верно, дороговизна здесь очень большая и пайки слишком недостаточны, а наши аппетиты, увы, разрослись до небывалых размеров. Хорошо, что Ляля и Алеша полдня кормятся на площадке, там они получают и белый хлеб, и молоко, и обед из двух блюд. Да и играют под наблюдением учительницы, а дома они только бегают и дерутся между собой.
Я продолжаю работать в цеху. Может быть, и есть возможность перейти на конторскую работу, но я не думаю уходить, для меня такое положение лучше, да и паек все-таки побольше. Перешла теперь в третий разряд, ставка моя будет 86 рублей в месяц. Относительно Танечки мы очень довольны, что она попала в эту колонию, там, очевидно, будут хорошо кормить, но, с другой стороны, очень затруднительно для нас заплатить эти 50 рублей. Ольга Алексеевна заняла у Анастасии Семеновны Сычевой. Если бы Ольга Алексеевна могла платить 25 рублей, то остальные 25 рублей в месяц мы могли бы давать, но иначе будет очень трудно. Вы пишете, что есть для нас деньги, этот раз еще пришлите, но следующие разы, если будут какие-нибудь деньги, то откладывайте их, пожалуйста, для уплаты долга. Дети здоровы. Здесь были очень жаркие дни, купались в Оке, ездили на моторном катере на тот берег, восторг был громадный, возвращались с букетами. Здесь необычайное количество шиповника, целые заросли в оврагах, что очень красиво. У Ольги Александровны[1] родился сынок Николай, роды были очень трудные, мальчик хорош, и Ольга Александровна необычайно как-то расцвела, прямо трогательно смотреть на ее счастье. Федор Алексеевич прежде у нас бывал довольно часто, но теперь все время занят дома. Сергей Алексеевич физически чувствует себя лучше, его в деревне хорошо подкармливают, но душевное состояние беспокойно, все время ужасно нервничает, волнуется из-за пустяков. Вообще атмосфера у нас в доме оставляет желать много лучшего, все мы почему-то нервны, увы, нет твердости духа и того спокойствия, которое так нужно в жизни и особенно в наше время. Маме мне удалось послать деньги, по почему-то нет никаких известий от нее. А между тем было бы очень хорошо, если бы она приехала. Теперь Ляля и Алеша ходят одни, но осенью, в непролазную карачаровскую грязь невозможно и думать посылать Алешу на площадку, да и Ляля начнет ходить в школу. Крепко целую Вас. Приехали ли к Вам
[1] Челищевой.
Анна Николаевна и родители Михаила Владимировича? Как Ваши детишки? Спасибо большое за крупу, молоко здесь не очень дорого, а дети ужасно любят кашу с молоком. Т. С.
(Приписка отца Сергия)
Дорогая Наталья Дмитриевна! Сегодня еду в Арзамас к В<ладыке> Г<ерману>. Очень меня беспокоит перемена моего адреса в Муроме. Адрес мой теперь таков; Муром, Чулошников съезд, дом 4. Я, кажется, не так его написал Михаилу Владимировичу. Целую Вас, Михаила Владимировича и деток. Ваш С. С.»
Отцу Михаилу Шику из Карачарова в Малоярославец, 16 сентября 1933 года:
«Дорогой и горячо любимый друг! Сообщаю Вам наши обстоятельства. Третьего дня я получил паспорт. Это весьма приятно, тем более что я теперь беспрепятственно могу поехать в Москву и увидеть Вас. Свидание с Вами мне необходимо главным образом потому, что я должен побеседовать с Вами так, как беседовал при последнем нашем общении. Вернулась к нам Танечка. Радость ее приезда была омрачена тем, что по дороге украли посылаемые из Москвы от моей сестры и решительно все Танечкины и частью Алешины вещи. Алеша и Танечка остались буквально без обуви, Боря без пальто и т. п. Это не особенно приятно при наших обстоятельствах. Жена сегодня получила двухнедельный отпуск, чему я чрезвычайно рад, так как последнее время она переутомилась и измучилась и душевно и телесно. Вы бы ее не узнали, столь она худа и истомлена, нервы ее в очень плохом состоянии. Она чуть не заболела от огорчения, когда узнала о пропаже вещей. Я был удивлен этому, зная ее характер твердый и терпение ее в бедах, но, видимо, непосильный труд сказался на ее духовном устроении. Помолитесь о нас, особенно о ней. Вчера она получила письмо от Натальи Дмитриевны, которое, как всегда, ободрило и укрепило ее. Дай Господи Наталье Дмитриевне силы, укрепи ее здоровье. Никто столько не помог нам духовно в нашей тяжелой жизни, как она и Вы, мой друг. И не только постоянная существенная помощь материальная, которую мы видим от вас, убеждает меня в справедливости предсказания старца Алексия и покойного друга нашего Сергея Павловича[1], которые мне указывали на Вас, как на человека, нужного душе моей, но и духовная поддержка Вашей семьи доказывает и провидение старца Алексия и знание Сергеем Павловичем Вашей души.
На службе моей все более я нахожу утешения. Мучит постоянная материальная сторона - налоги, которые никак не могу уплатить, По-
[1] Мансурова.
следние остались 80 рублей, их надо достать к 1-му октября, и это тревожит и заставляет ум часто слишком останавливаться на суетности и тревогах жизни. На это я смотрю как на крест. На все воля Божья.
Думаем перебраться в Муром. Очень тяжела невылазная грязь Карачарова, и хотя завод, где работает жена, близко, но невозможная грязь заставляет серьезно задумываться об обуви. Да и труд для жены непосилен; если она не переменит свою вагонетку на более легкий труд, боюсь, не выдержит она. Дети ходят в школу. Боря очень нас утешает своей заботливостью и хозяйственностью. Ляля стала вести себя лучше. Бедная девчурка нуждается в хорошем мало-мальски питании, а когда появилось у нас подсолнечное масло, она стала лучше себя вести и не так жадно есть и тревожиться за едою. Алеша - толстун. Я очень обрадовался Танюшке, но не очень доволен ее видом, кашлем и полным отсутствием аппетита. Итак, если Бог поможет, после 1-го октября по старому стилю я поеду на несколько дней (не больше как на неделю) в Москву. Ликвидирую кое-какие вещи в Лареве. Возьму свою спецодежду (кажется, кое-что у меня осталось), а главное, увижу Вас и поговорю с Вами в Малом Ярославце. Целую Вас, привет и любовь передайте Наталье Дмитриевне. Поцелуйте деток. Ваш С. С. Пишите как можно скорее, всякие строчки от Вас для меня дороги».
Алексею Алексеевичу из Мурома в Москву, 5 июня 1933 года:
«Дорогой брат Алексей Алексеевич! Прости мое долгое молчание, прости меня за то, что я не поблагодарил тебя за помощь. Я сейчас временно устроился на прежнюю мою службу, но чувствую себя весьма непрочно. Видимо, в августе, а может быть, и раньше, придется покинуть мое любимое дело. Вижу, что при нынешних обстоятельствах весьма сложно и трудно заниматься тем, что я люблю больше всего на свете. Часто думаю о литературе. Увы, не имею до сих пор бумаги, чтобы переписать известные тебе писания о предках. Мне очень бы хотелось или прислать их тебе, или, быть может, привезти их самому. Здесь материальная жизнь становится труднее. Правда, сравнительно с другими городами Муром более обеспечен продуктами, но, увы не обладаем мы ни средствами достаточными, ни прочным служебным положением, чтобы могли рассчитывать на устойчивое бытие. Я помню, с каким вниманием и лаской ты принял меня по приезде моем в Москву, и решаюсь снова просить тебя о какой-либо литературной работе. Конечно, для меня был бы выход, если бы мне разрешили въезд в Москву. Там, я знаю, я мог бы получить место, да и литературная работа была бы там возможна. Здесь книг нет. Жена моя служит, очень устает, но получила ударную карточку. Ей, бедной, больше всего приходится
нести тяготы жизни. А как ты поживаешь? Как живет Сергей Николаевич Дурылин, он, говорят, в Москве? Виделся ли ты с Г. И,? Я очень без Москвы соскучился. Часто вспоминаю друзей и надеюсь еще встретиться с вами. Передай мой привет жене твоей, о которой всегда храню благодарную память. Остаюсь любящим тебя братом. С. Сидоров».
Ольге Алексеевне из села Карачарова в Москву, 30 сентября 1933 года:
«Дорогая Олюша! Вот уже четвертое письмо пишу тебе (три открытки) после приезда Танечки. Очень нас огорчила пропажа всех вещей, которые ты послала с нашим хозяином. Таня от огорчения даже захворала. Я ее много раз видел после моего возвращения в тяжелом состоянии духа, но такой подавленной, как после пропажи вещей, не видал. Правда, очень жаль было потерять все то, что с такой любовью было нам передано Александрой Афанасьевной и тобой, все Танины вещи. Выручили Шики, которые прислали Танечке и Вере башмаки, а также много всяких прекрасных вещей для детей. Спасибо им, всегда в беде помогают. Таня получила двухнедельный отпуск, завтра он оканчивается. За отпуск она отдохнула, а все же благодаря недоеданию чувствует себя неважно. Дела с моей службой неважные. Я почти ничего не получаю, и грозный налог стоит передо мною. Если не помогут, не знаю, что делать. Благодаря денежным неудачам не можем переехать в Муром, где квартиру при некоторой затрате сил найти можно. Получил из Москвы 40 рублей от друзей, 15 рублей от брата и твое письмо. Как горько, что ты все хвораешь... Мы бесконечно беспокоимся о тебе, думаем, что, Бог даст, больница поможет тебе.
Я получил паспорт, сейчас сдал его на прописку. Думаю, если все будет благополучно, то приеду после Покрова в Москву и Малоярославец на недельку. К этому времени, очень прошу тебя, приготовь немного хлеба, я возьму с собою его. Вещи не посылай, их также я заберу. Вид у Танечки очень плохой, по-моему, она не выросла, очень часто плачет без всякой причины (видимо, коклюш на нее подействовал). Ляля гораздо лучше себя ведет. Сегодня она, Леша и Таня причащались. Боря хорошо учится. Алеша не очень капризничает. Итак, все дети здоровы и благополучны. Если бы не денежные дела, которые довольно пока плохи (но есть все же выход), то все было бы хорошо. Береги себя, лечись и помни, что мы любим тебя и очень болеем твоими болями. Передай от меня Вере Сергеевне, брату Алексею, а также Александре Афанасьевне глубокую благодарность, мою любовь и уверение в постоянной преданности. Я очень растроган заботами Веры Сергеевны. Посылаю тебе это письмо заказным, так, полагаю, оно не
пропадет. Привет Павловым[1], Розановым[2], Кожевниковым[3] и всем друзьям моим. Таня тебе пишет. Целую тебя и Бориса Николаевича. Без вас скучаю. Сегодня именины мамы, как-то ее могилка? Мы сидим в темноте, нельзя ли в Москве достать свечей и прислать их, будем очень благодарны. Ложимся спать с солнцем и встаем с ним».
[1] Павловы - семья искусствоведа В. Павлова. (Примеч. В. С. Бобринской.)
[2] Розановы - семья друга отца Сергия Татьяны Валентиновны Розановой (в девичестве Кожевниковой). (Примеч. В. С. Бобринской.)
[3] Кожевниковы - соседи по имению в Курской губернии, родственники Т. В. Розановой. (Примеч. В. С. Бобринской.)
Глава 10. Приход в селе Климове Муромского района
ПЕРЕЕЗД В МУРОМ. ОБЛИК ОТЦА СЕРГИЯ
ГЛАВА 10 ПРИХОД В СЕЛЕ КЛИМОВЕ МУРОМСКОГО РАЙОНА
ПЕРЕЕЗД В МУРОМ. ОБЛИК ОТЦА СЕРГИЯ
В начале лета 1935 года семья отца Сергия переехала из села Карачарова в Муром. Отец Сергий нашел по тем суровым временам прекрасное жилище: ему сдала в своем доме большую комнату и кухню вдова-старушка Анна Григорьевна, бывшая купчиха. Анна Григорьевна, молчаливая и строгая, очень почитала отца Сергия и согласилась пустить его семью на квартиру, несмотря на возможные беспокойства от детей. Ее дом, двухэтажный, деревянный, посеревший от времени, выделялся среди небольших домишек, на задах которых, окаймленных зарослями вишен и терновника, тянулись грядки с огурцами и луком; ими в то время славился Муром. Впрочем, и у нашей хозяйки был достаточно большой огород, сад и двор, где у забора возвышались тенистые вязы, а у дома - кусты сирени. Стоял дом на одной из центральных улиц города (наш адрес был: улица Ленина, дом 28, квартира 2). Тротуары, выложенные каменными плитами, булыжная мостовая, по которой редко проезжала автомашина, а все больше лошади с телегами, тихие, поросшие мелкой гусиной травой поперечные улицы, ведущие к высокому берегу красавицы Оки, - вот Муром тех времен, «добрый старый Муром», как говорили у нас в семье.
Большой дом был, как и полагалось, основательно заселен: кроме семьи дочери Анны Григорьевны, там жили семья учителей Лавровых, семья рабочего Мяздрикова и две монахини из разоренного муромского монастыря - мать София и мать Нина. Дети жителей дома, все мальчики, были примерно возраста детей отца Сергия, и скоро большой двор был вытоптан, как ток, от бесконечной беготни ребятишек. Надо отдать должное соседям. Хотя ребячьи крики и шумные игры и нарушали их покой, но они были довольны: их дети играли в своем дворе... Влияния «улицы» боялись уже и тогда.
Рядом с нашей комнаткой за перегородкой жила тихая пенсионерка-учительница Марья Алексеевна Быковская, с ней у нас была общая кухня. Милая Марья Алексеевна! Вот кто поистине с ангельским терпением переносил ребячий гвалт, и «битвы подушками», и плач, и крики. Марья Алексеевна, так же как и хозяйка дома, была почитательницей и
духовной дочерью отца Сергия. Она вскоре скончалась, но пока была жива, старалась хоть немного, но помочь Татьяне Петровне.
Комнату нашу мама, смеясь, называла «логово». Вдоль стен стояли: с одной стороны большая деревянная лавка, на которой спал брат Боря, и кровать, где спал брат Алеша. С другой стороны стояла моя кровать (в самом лучшем месте, у подтопка). У окна стоял стол и возле него сундук, в котором хранилось все имеющееся в доме белье: и постельное и рубашки. Было еще три стула и ящики из-под посылок, где дети держали свое имущество: книги, учебники, игрушки. На стене висели ходики, совсем старые. Чтобы они ходили, подвешивали к гире всякие тяжести: старые коньки, щипцы и т. д. Такая утяжеленная гиря чуть ли не доставала до пола. Родители спали на полу, Бог знает на чем. Конечно, и одеяла, и простыни были ветхими, так что покрывались поверх всем, чем могли. Одежда висела на гвоздях около дверей. Кротко смотрела на эту «берлогу» из красного угла икона Иверской Божией Матери, которая когда-то висела в детской в Николаевке. Даже замка не было на дверях нашей комнаты, только изнутри - тоненький крючок. Раз как-то некий подозрительный человек - как считала мама, квартирный вор - пробрался через сени в общую прихожую и, увидев, что дверь в нашу комнату приоткрыта, вошел к нам. В комнате никого не было, а потом пришла мама. Она рассказывала, что вор был смущен видом комнаты и особенно обоев: живущая в комнате ручная крольчиха Дымка драла их снизу, и длинные рваные полосы доходили до середины стен. Вор сконфуженно озирался и только сказал Татьяне Петровне, что ничего, нужды бояться не надо, все устроится...
Во время жизни в Муроме образ отца вспоминается мне довольно ясно. Я словно вижу его немного пухлое лицо, небольшую и густую кудрявую бороду и усы, шапку густых волнистых темно-каштановых волос. У него были красивые большие серые глаза, помню удивительный свет, просто лучи света из его глаз, когда я смотрела на него. Мама часто жалела, что никто из нас, детей, не унаследовал прекрасных серых лучистых глаз отца. Что еще от внешнего облика отца осталось в памяти? Большие мягкие белые руки изящной формы, высокая плотная фигура в длинном темном подряснике. Обычно отец носил сапоги, в которые заправлял брюки, и темную куртку. Так он был одет дома и в деревне, а в Муроме или в Москве поверх надевал и зимой и летом одно и то же старое, с чужого плеча пальто, а на голову - серую кепку. Особенно памятны мне подрясники отца - длинные, широкие, темные. Потом, когда отца не стало с нами, мы накрывались ими как одеялом; старенькие были они: в дырах, в заплатах.
Вот что пишет в своих воспоминаниях духовная дочь отца Сергия:
«Из-за отсутствия средств отец Сергий не имел ризы; не было у него и своего священнического облачения. Был только старый, без подкладки подрясник, который в конце концов лопнул на его широкой спине. Я рассказывала об этом одному знакомому отца Сергия, Ивану Александровичу. Он подумал и сказал: „Что касается рясы, то помочь ничем не могу, а вот облачение у знакомого старосты достану". Обещание свое Иван Александрович сдержал - золотое парчовое облачение и светло-зеленый подризник через два дня лежали у него на столе. Мы купили чемодан, сложили туда облачение, и Иван Александрович пригласил к себе приехавшего в Москву отца Сергия. Пришла вместе с ним и я. Помню, как после взаимных приветствий Иван Александрович поставил перед гостем чемодан и сказал: „Это вам, носите на здоровье!"
Отец Сергий открыл крышку, посмотрел на содержимое, быстро вынул епитрахиль, потом лихорадочно начал перебирать вещи; он волновался и, не в силах искать дальше, спросил: „А подризник есть?" „Да", - ответил Иван Александрович. Отец Сергий вскочил на ноги, порывисто, широко перекрестился и дрожащим от радости голосом воскликнул: „Благодарю Тебя, Господи! Значит, меня похоронят как священника".
Потом он рассказывал, как были поражены и обрадованы его прихожане, когда он в своем парчовом облачении служил литургию. „Еще мне подарили редкой венецианской работы стеклянную чашу для Святых Даров, а то у нас в храме оловянные сосуды, - добавил он. - Когда я вышел с ней на амвон, луч солнца упал на нее, и она сияла в моих руках ярким светом"».
Очень трудно было отцу Сергию подобрать сапоги; у него были большие ноги, сорок пятый размер, и очень высокий подъем. Сапоги приходилось шить на заказ, что при скудных средствах было очень непросто. Помню я, как мама с трудом стаскивала с опухших больных ног отца сапоги, а он кричал от боли. И потом, поставив ноги свои в тазик с теплой водой, он немного отдыхал перед тем, как мама начинала менять повязки на его ногах. У него было варикозное расширение вен в сильной степени и трофические незаживающие язвы; эти язвы кровоточили, гноились.
Мама белыми тряпочками от старых простыней (бинтов и в помине не было в те годы) перевязывала ноги отца, и эти тряпочки потом приходилось отмачивать теплой водой и отдирать их от гноящихся ран. Я словно слышу мамин голос: «Сережа, потерпи, ну потерпи еще», и папин крик: «Оставь, мне больно!» С такими больными ногами нельзя
долго стоять. А ведь отец был священником, и долгие часы выстаивал он в церкви и дома, читая правило, и никогда не слышалось от него жалобы или стона в это время. Только когда мама дома ухаживала за ним, в нем просыпалось что-то детское, и он кричал до слез, зная, что возле него любящий и сильный человек, который может так хорошо пожалеть. Один раз ноги отца распухли так, что пришлось разрезать сапоги. Мама и отец очень досадовали на это.
Духовная дочь отца Сергия так вспоминает о его долгих молитвенных подвигах: «Отец Сергий заставлял меня перед причастием читать длинное правило, два акафиста и канон. С непривычки я изнемогала от такого требования. Один раз мне было особенно трудно, так как отец Сергий приехал к нам неожиданно, вечером, и сказал, что будет причащать меня на другой день утром. Вечер прошел в интереснейшей беседе. Когда я собралась уходить, было начало первого часа ночи (отец Сергий ночевал у нас, а так как комната была очень маленькая, я уходила к знакомым). „Завтра в семь утра я вас жду", - сказал он, отпуская меня. „Но когда же я успею прочесть правило?" - с тревогой спросила я. Он мягко улыбнулся и позволил ограничиться двумя молитвами, которые я знала наизусть, и одним акафистом. Я ушла, а на другое утро ровно в семь уже стучалась в свою дверь. Мама впустила меня, и я с удивлением увидела, что отец Сергий дочитывает правила к святому причастию. Когда он окончил, я спросила: „Разве вам тоже полагается читать эти правила перед тем, как причастить человека?" - „Нет, я читал за вас, видя, что вы устали, а без прочтения их я, не имею права допустить к таинству"».
Кроме болезни ног отец Сергий всю жизнь страдал расстройством нервной системы, связанной с заболеванием позвоночника, об этом я писала в предыдущих главах. Отсюда и его нервозность, проявлявшаяся, правда, только с самым близким ему человеком, с его женой. Девочкой, в Карачарове, я была свидетельницей такого случая. Мама и отец были в кухне, и мама говорила, что у нас совсем нет денег, а наступает трудное время. Отец терпеть не мог подобных разговоров, они были ему тяжелы, и он стал кричать, чтобы мама замолчала, а так как мама продолжала говорить, то отец стал топать ногами. Вдруг крышка подпола, на которой стоял отец, подломилась, и отец рухнул в подпол. И вот уже снизу на маму смотрит он удивленными глазами. Мама стала хохотать как безумная, а отец сразу успокоился и тихо выбрался из погреба. Мама обладала удивительным свойством характера: не падала духом в самых тяжелых обстоятельствах и всему придавала какую-то слегка юмористическую окраску.
ПРИХОД В СЕЛЕ КЛИМОВЕ .ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО С ОТЦОМ
ПРИХОД В СЕЛЕ КЛИМОВЕ. ПОСЛЕДНЕЕ ЛЕТО С ОТЦОМ
Церковь в Дмитриевской слободе, как это и предчувствовал отец Сергий, была закрыта вскоре по приезде семьи в Муром, и он получил назначение в другой приход, в село Климове, километрах в пятидесяти от Мурома. Там начал он служить с весны 1936 года, и на лето к нему приехало все семейство. Среднее по величине своей, село Климове было в нескольких километрах от железнодорожной станции, недалеко от маленькой речушки с неглубокими омутами, в которых мы, ребятишки, с наслаждением плескались. Белая церковь немудреной архитектуры с зеленым куполом и невысокой колокольней стояла в километре от деревни, отделяясь от нее старым неогороженным кладбищем. Кругом же зеленели поля да широкие лощины, а за ними виднелись небольшие деревеньки, и лишь вдалеке синел, как мы говорили детьми, «настоящий лес».
Отец Сергий и все его многочисленное семейство жили в церковной ограде, в потемневшей от времени и покосившейся сторожке. Там была всего лишь одна комнатка и кухня за дощатой перегородкой, спали на русской печке. Холм, на котором, окруженная полуразвалившейся кирпичной оградой, стояла церковь, буквально утопал в сирени. Когда мы приехали в Климове, сирень еще цвела вовсю. И, может быть, отсюда то ощущение радости и праздничности, что неизменно приходит ко мне, когда я вспоминаю наше лето в Климове, последнее и единственное лето, которое мы провели вместе с отцом. В то лето мне было уже десять лет и я стала чаще ходить в церковь. Прислуживал один, хромой и угрюмый, пожилой причетник, звали его Яков Порфирьевич; был он большой любитель выпить. Пел хор из нескольких деревенских женщин. Женщины-прихожанки и убирали храм. Я помню, как отец после праздничной проповеди благодарил всех, кто так хорошо убрал церковь, и помню, как женщины, стоящие возле меня, были недовольны, что благодарность всем была одинакова, хотя некоторые работали больше других.
У отца Сергия был очень хороший слух и мягкий голос, баритон. Он красиво и проникновенно служил, и проповеди его слушались с большим вниманием: он говорил их просто, чтобы были они понятны крестьянкам, которых только и помню я в нашей церкви. Я часто бывала в храме, но обычно скоро уставала и с нетерпением ждала конца службы или же тихонько выходила из церкви, убегала в сияющий солнцем цветущий мир, где можно было бегать, играть с нашей ручной
крольчихой Дымкой, купаться в речке. Но одно богослужение осталось в моей памяти, и как счастлива я, что это было.
В этот день мама с остальными детьми уехала в Муром, не помню уже с какой целью, и я осталась одна. Была суббота, и к вечеру отец пошел служить всенощную. Якова Порфирьевича не было, он довольно часто отсутствовал. День был жаркий, и после обеда темные тучи стали закрывать горизонт. Поднялся вихрь, дороги опустели, и ни один человек не рискнул пойти в церковь, когда надвигалась такая буря. Отец ушел. Я осталась одна в сторожке и слушала ворчание далекого грома. Скоро от туч потемнело и стало так страшно, что я не выдержала одиночества и пошла в церковь. Там было совсем темно, ни души народу, и только у правого клироса горела тоненькая .свечка; там находился отец. Я подошла и стала у стены, но в темноте отец не заметил меня. Громко читал он молитвы, чудно звучал его голос в пустой церкви. Я помню его бледное лицо, освещенное свечой, его сверкающие глаза... Я знала, что отец служит всегда вдохновенно, что он душу вкладывает в свои молитвы, но никогда не чувствовала я это сердцем, а тут ощутила и трепет и восторг, и что-то необыкновенное охватило меня. Гроза между тем надвигалась. Гром грохотал так, что церковь сотрясалась; молнии внезапно освещали иконы и высокие своды. И чем страшнее была гроза, тем, казалось, громче и сильнее звучал голос отца. Он простирал руки к небу, он возглашал с такой страстью, он так читал молитвы, как будто он был в большом, переполненном людьми храме, а не в маленькой пустой церкви, где единственная свеча светила ему. Долго продолжалась служба, и, наверное, впервые я не замечала времени. Но вот гроза стала слабеть, раскаты грома слышались приглушенно, и церковь осветилась розовым слабым светом вечерней зари. Окончилась служба. Отец снял рясу, потушил свечку и пошел к выходу. В притворе я подошла к нему и взяла за руку. «Разве ты была в церкви?» - спросил он меня, но спросил как-то рассеянно и не дождался ответа. Рука у него дрожала, и был он каким-то далеким от меня. Молча пришли мы в нашу сторожку, шел несильный дождь. Скоро приехала мама с детьми.
Счастливым было наше время жизни в Климове! Все мы были здоровы и жили вместе, каждый день собирались все у дощатого стола в нашей сторожке. Отцу приносили много яиц, мама ловко варила их в самоваре, и мы с наслаждением их поедали. Помню такую сцену. Мы сидим у стола, вдруг открывается дверь и деревенские мальчишки приносят нашу любимую крольчиху Дымку, которая перед этим куда-то исчезла к великому детскому горю. Отец дает мальчишкам рубль, и они, очень довольные, убегают. Потом через неделю сцена повторяет-
ся: Дымка исчезает, ее ловят, приносят и получают рубль. И отец со смехом говорит, что мальчишки, по всей вероятности, крадут Дымку и приносят ее, чтобы получить деньги. Несколько раз Дымка исчезала и с торжеством возвращалась, и отец всегда давал мальчишкам рубль.
Иногда в свободные вечера отец вместе с мамой ходили гулять по окрестным полям; особенно любили они дорожку вдоль реки. С ними обычно шла я и сестра Таня. Старший брат Боря стеснялся ходить с отцом, хотя и очень любил его и дома держался обычно возле него;
Алеша был еще очень мал. Один такой вечер представляется мне... Отец и мама идут тихонько, взявшись за руки, а мы с Таней бежим впереди, и я пытаюсь танцевать, услышав гармонику, играющую в деревне... Кричат перепелки... Мы с Таней напеваем какие-то детские песенки... С тех пор это вечернее время теплых косых последних солнечных лучей полно для меня каким-то удивительным покоем непостижимой гармонии жизни. Это время так и осталось олицетворением счастья: ведь счастье - это близость любимых людей, их удовлетворенность жизнью, и они были, эти недолгие часы.
Из нашей жизни в Климове запомнилось еще мне, как отец вместе со мной ходил в одну из окрестных деревень причащать тяжело больную старушку. Шли мы полем, и вдруг налетел дождь, да еще с градом. Отец накрыл меня подрясником, и я шла, держась за его пояс. И дождь и град стучали по подряснику, а мне было спокойно и уютно идти. Дождь скоро кончился, но глинистая дорога совсем разъехалась, а отец спешил, говорил, что нам нельзя медлить, что нас ждет больной несчастный человек, а мы несем ему самую большую радость. К вечеру мы пришли в избу, где за занавеской на высокой деревянной кровати лежала умирающая старушка. Отец остался с ней, а я с женщинами сидела в другой избе у стола на широкой лавке и слушала их разговоры. Говорили о том, что вряд ли много дадут батюшке за требу, но что делать, люди они бедные. Тут пришел отец, какой-то сияющий. Мы остались ночевать, я скоро тут же на лавке уснула, но перед сном слышала, как женщины говорили, что батюшка не взял никакой платы, а ведь далеко было идти в дождь-Духовная дочь отца Сергия в своих воспоминаниях приводит такой рассказ с его слов: «Была осень. Отец Сергий лежал в своей деревенской квартире на печке, вдруг подъехала телега и кто-то застучал к нему в окно. „Кто там?" - „Батюшка, отец помирает, причастить надо, поедемте!» - просил юношеский голос. Отец Сергий взял Святые Дары, оделся и вышел. „Это ты, Ваня? Что с отцом?" - „Плохо. Кричит на крик: бесы на него наступают. Просит, чтобы вы скорей приехали". Лошадь долго везла по непролазной осенней грязи в соседнюю дерев-
ню, где жил умирающий. Когда подъехали к его избе, у которой толпился народ, то даже на улице были слышны его дикие, полные ужаса вопли. Перекрестясь, отец Сергий вошел внутрь. На широкой кровати метался еще не очень старый человек, отмахиваясь и исступленно крича. Увидев отца Сергия, он с мольбой протянул к нему руки: „Спаси, батюшка, наступают, проклятые, хватают меня, стращают! Спаси, сил моих нет". Отец Сергий исповедовал несчастного, причастил и, взяв его за руку, начал молиться. Тот успокоился. „Отошли, - шептал он, только по углам грозятся, но сюда не подходят. Сиди, отец, рядом со мной, не уходи, а то опять они меня хватать будут". Так и провел отец Сергий всю ночь, держа умирающего за руку и усердно молясь. Под утро тот спокойно умер».
А вот ее же рассказ об исповеди.
«У отца Сергия была своеобразная манера исповедовать: он становился лицом к образу и спиной ко мне. Стоя за его широкой спиной, я каялась Богу, а отец Сергий являлся как бы звеном, и было это значительно и страшно. Поучений и указаний во время исповеди он не делал, а только слушал и спрашивал, но как! Один грех я никак не могла выговорить и решила утаить. Кончается исповедь, и вдруг отец Сергий спрашивает: „Все?" Я отвечаю: „Да". Тогда с болью в голосе он настойчиво повторяет: „Все ли?" Мне стало жутко, и я назвала свой грех. Отец Сергий приучал меня рассказывать ему о себе все - от мелочей до больших проступков и самых сокровенных мыслей. Постепенно я к этому привыкла, и открытие помыслов стало уже моей потребностью. В то время я была очень увлечена К., и мы хотели соединить наши жизни, несмотря на массу препятствий. Отец Сергий относился к моему выбору настороженно, он не верил в искренность чувств К. Не отговаривая меня окончательно, он ставил предо мной ряд требований, при неисполнении которых отказывался дать свое благословение. Надо сказать, что при своей исключительной доброте и мягкости отец Сергий в принципиальных вопросах и вопросах веры был абсолютно неумолим. Как-то, после мучительного разговора с К., я попросила отца Сергия: „Помолитесь, чтобы мы с К. поженились". „Хорошо", согласился отец Сергий и уехал к себе в деревню. Вернувшись через два месяца, он осторожно сказал: „Мне очень тяжело вас печалить, но за К. вы замуж не выйдете". „Откуда вы знаете?" - вырвалось у меня. „Я трижды молился об этом у престола, и трижды моя молитва, как камень, оставалась внизу и не поднималась кверху". Слова отца Сергия сбылись».
О действии темной силы, о ее влиянии на нравственность человека отец Сергий не раз говорил в своих беседах. Сергей Петрович Раев-
ский как-то спросил, как он относится к двум рассказам Тургенева, «Сон» и «Рассказ отца Алексея». Отец Сергий ответил, что «Сон» ему не нравится, а второй рассказ великолепный. Много знал отец таинственных и страшных историй и нам, детям, любил рассказывать о них. Когда зимой жили мы в Муроме, отец приходил к нам после службы примерно в час-два дня. После обеда, к вечеру он ложился на мою кровать, протягивался на спине во весь рост. Мама хлопотала на кухне, топила подтопок, а мы, дети, располагались вокруг отца. Алеша ложился в ноги, я садилась на кровать с левой стороны, Боря усаживался на стул с правой стороны у изголовья; Таня в это время жила в Москве. Тихим своим проникновенным голосом отец начинал рассказывать таинственные истории рыцарских времен. Он говорил о рыцарях Круглого стола, о страшных магах Востока, о древних замках со рвом и подъемным мостом... А в комнате становилось все темнее, грел спину подтопок, и было так уютно и хорошо... Иногда мама входила в комнату, несла что-нибудь к ужину, к столу, и проходя мимо нас, делала «страшное» лицо. Мы кричали от страха и удовольствия... Но вот отец от тепла и усталости начинал засыпать. И на самом интересном месте, где вдруг обнаруживалось, что у рыцаря нет головы или что провалился пол в комнате, отец замолкал. Мы, затаив дыхание, ждали продолжения, а вместо него слышали тихий храп. Отец спал. И мы его беспощадно теребили, а мама просила: «Ну, Сережа, доскажи им!» Отец просыпался, и снова начиналась волшебная сказка.
Отец Сергий знал, что при помощи древних магических учений человек может призвать невидимые существа и заставить их служить себе. Но в то же время он не раз говорил, что великий грех отходить от установленных Церковью запретов и стремиться познать окружающий человека мир невидимых духов. Только к святым угодникам Божиим, только к ангелам-хранителям нашим можем прибегать мы за помощью, и они по искренней и глубокой молитве помогут нам. Но к тем бесчисленным духам - к темным, злым или к равнодушным, что окружают нас, невидимые и бестелесные или принимающие облик живых и неживых созданий, - мы не должны прибегать ни в беде, ни ради стремления что-то познать. Большой это грех, они могут помочь в малом, но принесут невыносимую тяжесть с собою, которая страшным бременем ляжет на душу человеческую до самой смерти. И даже ради любопытства не нужно входить в общение с этим миром, от которого человек надежно защищен святым крестом и Церковью нашей.
Случайно пришлось мне услышать один из рассказов отца о соприкосновении его с темным миром. Как-то вечером отец возвращался домой. Идти нужно было безлюдной дорогой несколько километров.
Темная ночь, ветер, у дороги кусты да изредка деревья... Вдруг из-за кустов выскочила черная большая собака и подбежала к отцу. Отец нагнулся к ней, думая, что, может быть, она ранена, хотел посмотреть ее. Тут из-за туч показалась луна, и отец ясно увидел собаку: она смотрела на него человеческими глазами и улыбалась. Жутко стало отцу, понял он, кто перед ним, и отшатнулся, осеняя себя крестом. Собака отошла в сторону, но когда отец пошел, то и собака побежала вперед, и все останавливалась, его поджидая, и в лунном свете смотрели на него внимательные и страшные человеческие глаза. Отец шел и молился до самого города, где собака исчезла. «Много страшного пришлось увидеть мне, - говорил отец, - но такого ужаса я никогда не испытывал».
УГОДНИКИ БОЖИИ, ОСОБО ПОЧИТАЕМЫЕ В СЕМЬЕ ОТЦА СЕРГИЯ. ЛЮБИМЫЕ МОЛИТВЫ
УГОДНИКИ БОЖИИ, ОСОБО ПОЧИТАЕМЫЕ В СЕМЬЕ ОТЦА СЕРГИЯ. ЛЮБИМЫЕ МОЛИТВЫ
Покровителем рода и Сидоровых и князей Кавкасидзе считался святитель Николай, и отец не раз говорил об атом. Помню, это было месяцев через шесть после ареста отца. Мы очень нуждались, денег не было ни копейки, кругом долги. Мама сидела на кровати и кормила грудью трехмесячного Сережу, а я занималась чем-то. Вдруг мама говорит мне: «Вера, поищи в сундуке под бельем, может быть, там случайно остался хоть один сверток...» «Свертком» мы называли мелочь, закрученную в бумажку, которую отец получал за службу. В свертках были и медные монеты и серебряные. Но я знала, что в нашем единственном сундуке, где лежало белье и где в уголке мы хранили свертки, давно уже ничего не осталось. Я сказала об этом маме, но она возразила мне:
«Ты помолись Николаю Угоднику, он - покровитель рода Сидоровых, а ты ребенок; он лучше услышит тебя и, может быть, поможет нам, поищи свертки» Я тихонько помолилась, открыла сундук и стала рыться среди невероятно старых и рваных наших рубашек и простыней. И вдруг - до сих пор у меня сжимается сердце - кричу маме:
«Сверток!» - разворачиваю, в нем двадцатикопеечные монеты! Начинаю дальше искать и вижу - один, второй, третий свертки лежат в уголках сундука и в каждом не медные, а серебряные монеты! Мама не верила мне, когда я кричала ей об этом: ведь не один раз перерывался сундук за прошедшие месяцы, все давным-давно было истрачено... «Благодари, Вера, святителя Николая», - сказала мне мама. Свертков семь нашла я тогда.
Брат отца Алексей Алексеевич рассказал мне, почему святитель Николай считается покровителем рода Сидоровых. В прошлом веке
наш предок Сидоров был моряком, младшим морским офицером. Как-то корабль, на котором он служил, ушел в далекий морской поход и попал в бурю. Ночью корабль затонул, кто-то успел сесть в лодки, а наш предок прыгнул в море. В темноте ухватился он за какую-то небольшую доску, что плавала на месте потонувшего корабля. Долго носило по волнам измученного моряка, а он все не бросал эту доску, хотя и понимал, что по размерам своим доска не может держать его на воде. Расстаться с ней он не хотел, и казалось ему, что она его все-таки поддерживает. Наконец к утру выкинуло его на берег. Когда он пришел в себя, то прежде всего посмотрел на доску, что продолжал крепко держать в руках: это был корабельный образ Николая Угодника. Ничего неизвестно больше нам об этом далеком нашем предке. Известно только, что по возвращении своем в Петербург он передал образ в церковь и с тех пор святителю Николаю молятся как защитнику своему все наши близкие и дальние родные со стороны Сидоровых.
О почитании святителя Николая в роду матери отец Сергий пишет в своем труде «История княжеского рода Кавкасидзе».
В XVIII веке жил в полтавском своем имении Коровинцы прапрадед Сергея Алексеевича Григорий Андреевич Полетика. Это время неспокойным было на Украине: отряды атамана Шептуна жгли панские имения, вешали москалей и панов. Как-то вечером, осенью, когда сыновья его уехали в Петербург, вбежал к Григорию Андреевичу бледный дворецкий. «Беда, ваше превосходительство, разбойники по приказчику сейчас стреляли, они у нас во дворе». Захватив с собой два пистолета, Григорий Андреевич взял и древний нагрудный образ святителя Николая и вышел на крыльцо дома. К Григорию Андреевичу подбежали дворецкий, два лакея, приказчик. «Бей стекла в доме и ура кричи», - скомандовал Григорий Андреевич и, выстрелив из пистолета, бросился с образом в руках навстречу казакам. В это время стекла задребезжали, заревел рог, застонал набатный звон, и совершилось чудо. Дрогнули разбойники, бросились к воротам и ускакали по темным осенним дорогам. Отслужили благодарственный молебен, а через год воздвигнут был в Коровинцах храм в честь чуда святителя Николая.
Сын Григория Андреевича Василий Григорьевич Полетика (прадед Сергея Алексеевича) как-то под зимнего Николу ехал в далекое свое имение Таракановку. Когда выезжал, было тихое солнце, а потом подул ветер, и метельные струи взвыли над возком. Кони стали. Злее валился снег, стемнело, мороз усилился. Кучер лег на занесенные козлы, а Василий Григорьевич чувствует, как холод сковывает его тело, пробирается сквозь шубу, как застывает кровь в груди и не хватает
дыхания. И вдруг вспомнил он, что наступил праздник Николы, и явился его взору среди снега образ Святителя, что некогда спас его отца от разбойников. «Спаси, святитель отец Николай», - крикнул Василий Григорьевич и забылся. Лошади вдруг дернули, пошли вперед и скоро подошли к крайней хате села Таракановки. С тех пор каждый год в декабре Василий Григорьевич стол ставил для нищих в память о своем чудесном спасении.
Когда семья наша суровой снежной зимой 1934 года жила в Карачарове, кончились у нас дрова. Мама несколько дней ходила по деревне, просила продать хоть немного дров, но вернулась ни с чем. Дороги замело, не было привоза из дальних лесных деревень, и положение семейства нашего стало отчаянным. Поздним вечером лежали мы, дети, на уже остывающей русской печи, а мама, печальная, шила у стола. Вдруг раздался громкий стук в окно. Мама взглянула в окно и потом, накинув пальто, выскочила за ворота: видит она сани, груженные дровами, и старика в тулупе. «Хозяйка, не нужны ли тебе дрова?» -спрашивает старик. Надо ли описывать мамину радость? Тут же свалил старик дрова во двор, и дрова-то какие чудесные - березовые, сухие...
Расплатилась мама, затопила печь, и мы, счастливые, уснули. На другой день мама пошла к одним соседям, потом к другим, и вернулась какая-то молчаливая, задумчивая... Потом сказала мне: «Знаешь, Вера, никто из соседей не видел и не знает старика с дровами и никто не посылал его к нам. Случилось чудо. Помолись Николаю Угоднику, Вера».
С тех пор всегда я молюсь святителю Николаю при всех невзгодах и бедах, которых так много на нашем пути.
Из русских святых отец Сергий особенно почитал и любил преподобного Серафима Саровского. Как-то раз, когда жили мы в Муроме, отец взял меня с собою, когда шел к своим прихожанам в Волосово. Переплыли мы на лодке Оку и пошли по бесконечным пескам противоположного низкого берега. Жаркий был день. Все пески да кусты тальника, тяжело было идти, но наконец вышли мы в сосновый лес. До сих пор живет во мне радость от лесной прохлады в этот жаркий день. Вьется неторная тропка, вся в мелкой травке, пахнут сосны, тишина... Дошли мы до ручейка с прозрачной водой и сели на деревянный мостик над ручейком. Тихонько попискивали птицы, журчала вода... Отец стал рассказывать о преподобном Серафиме Саровском, о жизни его в таком же глухом сосновом лесу. Не помню всего, что говорил отец. Помню только, как он сказал, что Серафим Саровский - любимый его русский святой и что самым большим его счастьем была бы уединен-
ная жизнь в таком вот сосновом лесу... И долго сидели мы на этом мостике над ручьем... Учение преподобного Серафима, его заветы о любви к людям, отец принял как основу своего пастырского служения.
Из записок его духовной дочери: «Первое, что поразило меня в отце Сергии, это то, что его Бог не был ни грозным, ни карающим. „Он не может быть таким, Он же - любовь, но чтобы стать близкими Богу, мы должны переполнить наши сердца любовью... Следите за своим сердцем, - учил отец Сергий, - не допускайте в него ни злобы, ни осуждения. Старайтесь увидеть в людях хорошее и сказать им об этом; никогда не бойтесь перехвалить человека, так как в каждом заложены пласты добра, о которых человек сам не подозревает. Давайте ближним больше, чем они, по вашему мнению, заслуживают, относитесь лучше, чем они того достойны. Любите преподобного Серафима, этого дивного святого, который, обращаясь к людям, говорил: „Радость моя!" - и поставьте себе за правило ежедневно во имя его делать людям что-либо хорошее. Не сможете сделать большого дела, делайте малое. Не можете и такого, ну, тогда хоть улыбнитесь человеку от всего сердца и пожелайте ему доброго"».
Любимой молитвой отца Сергия была: «Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесильными мольбами отжени от мене, смиреннаго и окаяннаго раба Твоего, уныние, забвение, неразумие, нерадение...» А духовным детям и близким отец Сергий советовал постоянно читать и вслух и про себя молитву «Богородице, Дево, радуйся»; читать дома, и по дороге, и на работе.
Из воспоминаний духовной дочери отца Сергия: «„Каждый день читайте благовещенский акафист Царице Небесной, - сказал мне отец Сергий, - это самый древний, впоследствии он явился образцом для всех акафистов. Пожалуйста, читайте его и помните, что когда я умру, то как радостно будет моей душе в те минуты, когда вы будете произносить эти восхваляющие Царицу Небесную слова! Если перед вами станет задача: куда идти - к больному или к литургии, то не сомневайтесь ни минуты, идите к больному. И помните еще, что литургия не наш труд перед Богом, а награда, и нам ее надо заслужить". Я жаловалась отцу Сергию, что мне очень трудно молиться утром и вечером. „Очень трудно, - усмехаясь, согласился отец Сергий. - Вот я тоже постоянно нужу себя к этому. И сегодня, например, пора на молитву стать, а я все разговариваю". А на другой день после отъезда отца Сергия мама мне сказала: „Это тебе отец Сергий для поддержки говорил, что ему тоже трудно себя принудить Богу молиться, а на самом деле он молится после твоего ухода часами. Погасит свет и, думая, что я сплю, как начнет поклоны класть, так не счесть"».
ТАЙНЫЕ ХРАМЫ ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ ПОЕЗДКИ ОТЦА СЕРГИЯ В МОСКВУ
ТАЙНЫЕ ХРАМЫ ТРИДЦАТЫХ ГОДОВ.
ПОЕЗДКИ ОТЦА СЕРГИЯ В МОСКВУ
В Муроме отец Сергий сблизился с семьей Арцыбушевых, живших недалеко от нас, на улице Лакина, дом 43. Замечательной была жизнь семьи Арцыбушевых, хотя внешне она казалась самой обычной: Татьяна Александровна Арцыбушева работала медицинской сестрой, ее сыновья Серафим и Алексей учились в 16-й средней школе, в которой учились и дети отца Сергия. И маленький серый домик на улице Лакина добродушно смотрел своими окошками на заросшую зеленой травой улицу. И только друзья Арцыбушевых знали, что в этом домике, в комнатке с окном на огород, есть тайная церковь: чудесные, старинного письма иконы, немеркнущий свет лампадок.. И в то время как действующие церкви в Муроме закрывались одна за другой, в этой шли потаенные службы: служил отец Сергий, служили и другие священники. Так, приезжали из Москвы в Муром и служили литургию в этой тайной церкви отец Андрей Эльбсон, иеромонах из Москвы, отец Михаил Шик. Много было тогда в Муроме и монахинь из закрывавшихся монастырей: они жили на квартирах большей частью у старушек, работали на дому для швейных фабрик, стегали одеяла, вязали. Отец Сергий особенно почитал одну из монахинь, известную в качестве врача-гомеопата и впоследствии погибшую в лагерях.
Сама Татьяна Александровна Арцыбушева, в девичестве Хвостова, дочь министра внутренних дел России, была тайной монахиней в миру. В ее домике в задней половине жили монахини из Дивеевского монастыря, кормились стеганием одеял. В конце 1937 года Татьяну Александровну арестовали по ложному доносу, к счастью, не связанному с существованием потайной церкви. Ее отправили в город Горький и освободили через восемь месяцев: в это время произошла смена главных палачей, вместо Ежова пришел Берия, и потому часть подследственных была освобождена. Помню, как худая, с пожелтевшим лицом, пришла к нам Татьяна Александровна после своего освобождения. Помню, как, предупреждая вопросы моей матери, она замахала на нее руками: «Я дала подписку молчать, 'я ничего не могу говорить!» И только спустя некоторое время узнала я, что Татьяна Александровна прошла во время следствия и через пытку ярким светом при ночных допросах, и через муки жажды, когда кормили одной селедкой и не давали пить. В 1938 году Арцыбушевы уехали из Мурома, но семья наша сохранила с ними тесные дружественные связи.
Татьяна Александровна скончалась в конце войны, когда ей было только сорок семь лет.
И в Муроме отец Сергий оставался тесно связанным с духовной жизнью Москвы. Там жили его друзья юности, там еще служили священники, разделявшие его взгляды на тогдашнее состояние Русской Православной Церкви; без общения с ними он просто не мыслил своей жизни. И вот несколько раз в год отец Сергий иногда один, иногда же и вместе со мной (когда у меня были каникулы) приезжал в Москву. Ночевать у сестры отец Сергий не мог: там боялись доноса соседей. Ночевать он уезжал к своим друзьям, чаше всего к Сергею Владимировичу Грузинову, жившему в Старо-Конюшенном переулке, или к Лидии Дмитриевне Кожевниковой, в Новодевичий монастырь. Последний год ездил отец Сергий в Малоярославец к отцу Михаилу Шику, с которым его связывала тогда одинаковое отношение к церковным делам. В это время закрывались один за другим храмы в городах и деревнях, все чаще арестовывали священников, осталось на свободе совсем немного епископов. Богоборческое большевистское государство с железной последовательностью уничтожало Православную Церковь, и казалось, скоро задушит ее. Вокруг отца Михаила собрались священники, которые тайно от советских властей совершали церковные службы. Потаенные домашние церкви устраивались большей частью в отдельных домиках в городках Московской и Владимирской областей, где жили изгнанные из монастырей монахини.
В один из своих приездов в Москву отец Сергий решил переночевать в маленькой отдельной квартире Сергея Владимировича Грузинова, своего духовного сына. Был интересный разговор, был обильный ужин (ибо Сергей Владимирович, как известный врач-гомеопат, лечивший Качалова и других видных артистов, ни в чем не нуждался), настроение у обоих было самое благодушное. Вдруг резкий звонок в дверь, потом второй, третий. У обоих - одна и та же мысль: пришла милиция проверять документы. Отцу Сергию это грозило арестом - он не имел права приезжать в Москву, а Сергею Владимировичу - большими неприятностями. Но делать было нечего: Сергей Владимирович пошел открывать. К счастью, звонил просто сосед по какому-то пустяковому делу, и Сергей Владимирович, успокоенный, вернулся. Смотрит, а отца Сергия в комнате нет. В полном недоумении Сергей Владимирович посмотрел в окно (квартира его была на третьем этаже) и видит, что отец Сергий вылез из окна на крышу соседнего домика и ползет по ней. Сергей Владимирович позвал отца Сергия, тот взобрался в окно, и они улеглись спать.
В начале сороковых годов был арестован и Сергей Владимирович. Через несколько лет, благодаря хлопотам его влиятельных пациентов, Сергея Владимировича выпустили из лагерей, но жить в Москве ему было запрещено. Сергей Владимирович, коренной-москвич, не мог мыслить себя вне столичной жизни, вне привычного круга знакомых. Он стал тайно жить в Москве, по несколько недель или дней ночуя у своих друзей то на одной, то на другой квартире. Так продолжалось несколько лет. И все же он был арестован и посажен в Бутырскую тюрьму за то, что жил без прописки. Много людей, особенно его больные, стремились помочь ему, и как будто появилась надежда, что его выпустят. Но... камера в Бутырках, где сидел Сергей Владимирович, была по обыкновению переполнена сверх всякой меры. Сергей Владимирович страдал ишемической болезнью сердца, ему постоянно не хватало свежего воздуха, и в одну из тюремных ночей он просто задохнулся: остановилось сердце[1].
Как я уже упоминала, в Москве жил самый близкий друг юности отца Сергия, художник Николай Сергеевич Чернышев. В декабре 1935 года Николай Сергеевич, через два года после смерти первой жены, сделал предложение Елизавете Александровне Самариной. Венчал их отец Сергий, который ради этого приехал в Москву. Венчал не в церкви, что тогда было опасным, а в доме Васнецовых, которые были родственниками Самариных. В этом доме теперь музей Васнецова. Поздно вечером собрались друзья и родственники невесты и жениха, меня отец также взял с собой. И хотя соблюдалась большая осторожность и число приглашенных было ограничено, но все-таки их присутствовало не менее пятнадцати-двадцати человек. Я помню, как после венчания выстроилась с бокалами шампанского длинная очередь желающих поздравить новобрачных. И было весело и светло в высоких комнатах, где со стен смотрели большие картины Васнецова, и было счастье, пусть и кратковременное.
[1] Сергей Владимирович Грузинов жил в Старо-Конюшенном переулке напротив дома Ждановых, у которых несколько лет жила блаженная Матренушка. Он часто заходил к Матренушке и подружился с семейством Ждановых. Под Пасху 1949 года (Матренушка еще жила там) он зашел к ним вечером и обещал прийти разговляться после службы, но не пришел. Через две недели сестра стала разыскивать его в Калуге, где он был прописан. Там его не оказалось. Вскоре после этого Зинаида Владимировна Жданова видит сон. Приходит Сергей Владимирович и говорит: «Я жив, но я умер в тюрьме. Протяни руку, и ты почувствуешь, что я здесь». Она протянула руку и действительно ощутила на ней руку Сергея Владимировича, а на своей ладони увидела гомеопатические шарики, - шесть голубых и два белых (в начале 1950 года она была арестована и осуждена на восемь лет лагерей, из которых отсидела шесть). Она рассказала об этом сне сестре Сергея Владимировича, та стала спрашивать в тюрьмах, и через несколько дней в Бутырской тюрьме ей выдали вещи брата, не сообщая прямо о его смерти, как тогда было принято. Об обстоятельствах кончины Сергея Владимировича
В Москве жил, как я уже упоминала, и брат отца Сергия Алексей Алексеевич Сидоров, известный искусствовед. Алексей Алексеевич, будучи страстным книголюбом, собрал великолепную библиотеку, одну из самых больших личных библиотек Москвы. В числе книг этой библиотеки были и книги отца Сергия, которые он оставил в Москве в квартире Сидоровых в Большом Афанасьевском: целый шкаф книг. Отец Сергий не был библиофилом, но собрал достаточно ценное собрание изданий XVIII века, а также книги по истории, искусству, поэзии. Алексей Алексеевич женился в 1913 году на Татьяне Андреевне Буткевич, православной, милой девушке, живо интересовавшейся богословием, искусством, поэзией. Татьяна Андреевна была другом С. Н. Дурылина и по своей начитанности и по сфере своих интересов стояла выше многих молодых людей, близких Алексею Алексеевичу. В 1924 году у Алексея Алексеевича родилась дочь Наталья. И хотя в дальнейшем, уже в тридцатые годы, Алексей Алексеевич и Татьяна Андреевна разошлись, с Татьяной Андреевной отец Сергий и его семья сохранили самые теплые отношения.
Вторая жена Алексея Алексеевича, Вера Сергеевна, из старинной купеческой семьи, женщина добрая и веселая, стала преданным спутником его жизни, сама увлекалась литературой и искусством. О материальной стороне жизни Алексея Алексеевича и говорить не приходится: Алексей Алексеевич не нуждался ни в чем.
Вспоминаю годы войны: темные улицы, окна, забитые фанерой, холод, ноги, стынущие в рваных туфлях, вечное чувство голода... Тогда я была студенткой Московского горного института. И как окоченевшими руками звонила я в квартиру дома в Большом Афанасьевском переулке, где в сороковые годы жил Алексей Алексеевич. Дверь открывала его жена в экстравагантном халате, румяная, с блестящими карими глазами, полная, статная. После веселых удивленных восклицаний вела она меня в комнату, где среди шкафов и книжных полок до потолка стоял стол, покрытый вышитой скатертью, где сияла высокая лампа под шелковым желтым абажуром, где все дышало таким сытым благополучием... Я прятала свои невозможные ноги в мокрых разорванных туфлях под кресло, и мне давался чай с какими-то невиданными крендельками и колбасой, каких я и не встречала в магазинах. Начинался милый разго-
вор о новых книгах, о поэзии... Я была голодна как волчонок, но старалась есть соблюдая приличие и никогда не просила о помощи. Другие люди, прежде всего мои товарищи студенты, помогли мне окончить институт, но Алексей Алексеевич не дал за все годы ни рубля.
В конце тридцатых годов он официально отрекся от своего брата, моего отца, так как это нужно было ему для сохранения своего положения. Я не могу упрекать Алексея Алексеевича: страшное было это время, и не каждый человек находил в себе силы рисковать своим благополучием, интересной работой, а может быть, и чем-нибудь посерьезнее, ради помощи близким, помощи семье своего брата. Не каждый человек, но многие все-таки находились. Сестра отца Ольга Алексеевна рассказывала, что когда приходила она к Марье Алексеевне Бобринской и только начинала говорить о бедственном положении семьи отца Сергия, как Марья Алексеевна не медлила ни минуты: тут же вставала, подходила к старинному комоду и доставала из верхнего ящика заветную шкатулку, где хранились деньги, хотя муж ее, профессор Николай Алексеевич, был уже в то время тяжело болен. Не скупились и другие.
И все-таки, когда отец Сергий приезжал в Москву, он обязательно заходил к Алексею Алексеевичу. Как-то вечером я долго не засыпала и слушала, что рассказывает маме только что вернувшийся из Москвы отец. «Сижу я, - говорил он, - в мягком кресле, в уютной теплой комнате, на столе - яства самые изысканные, кругом книги, книги... И так стало мне жаль брата Алексея...» Я уснула и так и не узнала, почему отец жалел своего брата. И вот прошли многие, многие годы... Давно не стало отца. Дядюшке моему Алексею Алексеевичу, уже на склоне лет, выпали тяжелые испытания. Заболела и умерла его жена, он женился в третий раз уже глубоким стариком, но внезапно умерла и третья его жена. Сам он, больной старый одинокий человек, хотя дочь его от первого брака Наталья Алексеевна все возможное делала для того, чтобы окружить его вниманием и уходом, был глубоко несчастен. В это время я и сестра моя Таня часто приходили к нему. Много рассказывала я ему о жизни моего отца. И как-то раз, вспомнив тот далекий разговор, осмелилась я спросить, как он думает, почему мой отец жалел его? Как встрепенулся Алексей Алексеевич! Он буквально закричал, возмущенный тем, что его жалели, а не любили. Я постаралась ему доказать, что жалость не исключает любовь, напротив... Но Алексей Алексеевич так и не мог объяснить мне слов отца. Теперь я могу только догадываться об этом.
Алексей Алексеевич в свое время увлекался мистикой, был масоном. К нему частично перешла библиотека Владимира Соловьева с
масонскими древними и новейшими сочинениями, в том числе полное собрание книг Блаватской. Отец все это знал. В глазах отца внешнее благополучие Алексея Алексеевича нисколько не заслоняло то душевное беспокойство и пустоту, которые возникли у Алексея Алексеевича из-за его мистических увлечений. Он искренне и глубоко жалел своего брата и, конечно, любил его, но помочь ему уже не мог. К тому же отец Сергий видел, на какие сделки с совестью приходилось идти его брату, чтобы в кровавые тридцатые годы быть в почете у властей предержащих. А ведь Алексей Алексеевич вырос в атмосфере истинного благородства и порядочности, был человеком смелым. Но кто бросит камень?.. Отец Сергий мог только молиться за своего брата.
Друзья отца Сергия помогали ему не только и не столько деньгами, но в еще большей степени вещами и продуктами. Из письма Бориса Николаевича Лядинского своей жене: «Пошли Борису мои старые серые брюки, а брату Сергею дай ту рубашку (белую), что висит в шкафу». Борис Николаевич имел всего несколько рубашек и воистину отдавал последнее. Всякие вещи жертвовались. Помнится, носила я, будучи десятилетней девочкой, высокие до колен ботинки на каблуках, какие носили модницы еще до революции. Шляпы с огромными полями, необычайно узкие и длинные платья, которые даже худенькая мама не могла надеть... Все, что оставалось еще у людей, все посылали семье отца Сергия, и в конце концов дети благополучно выросли. Татьяна Петровна всегда говорила детям, что нужно молиться за всех помогающих нам, особенно за Наталью Дмитриевну Шик. Она посылала нам одежду своих детей, которых, как и нас, было пятеро. Человек удивительного душевного благородства и такта в отношении к людям, доброты и чистоты - такой была Наталья Дмитриевна; ее имя, как и имя ее мужа, поминаю я до сих пор рядом с именами моих родителей.
Конечно, трудными были тридцатые годы для семей священников, но сохранилось еще в то время в народе почитание духовных наставников. В записках духовной дочери отца Сергия приводится такой эпизод: «Как-то, приехав за очередным „подаянием", отец Сергий оживленно рассказывал: „Когда я прошлый раз возвращался из Москвы домой, со мной произошел интересный случай. Выйдя в Муроме из поезда, я взвалил на плечи свой мешок, в руки взял корзинку и пошел по перрону. Смотрю, на путях стоит большой железнодорожный состав и в нем призывники, молодежь. Большинство в вагонах сидит, а некоторые ходят по перрону. И вдруг один из них (как только узнал?) бросается ко мне и просит: „Батюшка, благословите!" Я не имею права делать это на улице, но я поставил корзину и, освободив руку, благословил его, и только хотел идти дальше, как подбегает другой: „Благо-
словите!" За ним третий, четвертый, пятый. „Боже, - думаю, - что им за это будет?" Но вот поезд тронулся, а из вагонов тянутся ко мне руки и несутся голоса: „И меня благословите, батюшка, и меня, и меня!" Эх, будь, что будет! Бросил я мешок на землю и стал благословлять большим крестом всех, протягивающих мне руки. Вагоны шли медленно, паровоз еще не набрал полный ход, и я, хоть и издали, но благословил всех, кто этого просил"».
Глава 11. Последний арест
ЧЕТВЕРТЫЙ АРЕСТ ОТЦА СЕРГИЯ
ГЛАВА 11 ПОСЛЕДНИЙ АРЕСТ
ЧЕТВЕРТЫЙ АРЕСТ ОТЦА СЕРГИЯ
Наступил 1937 год. Черным, страшным годом был он для России. Все, что оставалось в стране благородного, мыслящего, подверглось смертельной опасности. Тех людей, кто пережил этот год, уже никогда не оставит чувство страха перед наглой, ничем не сдерживаемой силой, перед ночными шагами у дверей, визгом тормозов машины, останавливающейся у подъезда. Тогда я перешла в пятый класс и помню, как наш классный руководитель заполнял очередную анкету о семьях учеников: в большом классе из сорока учеников только у семерых были дома отцы.
Муром, старинный город, был славен своими монастырями, белыми кружевными храмами XVII века, что так украшали зеленые высокие берега Оки. Сколько же было в нем священников, монахов и монахинь? Не одна тысяча. После революции немногие из них служили, но все-таки как-то они жили, ютились в каморках, работали, где могли. Никого из них не осталось в городе после 1937 года, и почти никто не вернулся обратно из тюрем и лагерей.
Разумеется, гонение против Церкви в 1937 году объяснялось властями тем, что выявлены «организации террористов и шпионов», но, собственно, кому нужно было такое объяснение? В эти обвинения против Церкви не верили даже те, кто арестовывал священников, казнил их или мучил голодом и непосильной работой в лагерях. С недоумением слушали эти обвинения новоявленные мученики Церкви... И новая ложь опускалась на души людские, приучая людей молчать и терпеть, убивая в них желание творить и работать.
Положение отца Сергия в это время стало особенно опасным. В феврале он лишился последнего своего прихода, храм в селе Климове был закрыт. Но, приняв священство по глубокому внутреннему призванию, он «не мог жить и не совершать литургию» (это необходимое требование к священнику, по словам отца Алексея Мечёва, которые отец Сергий приводит в своих записках). Оживляются связи с давними друзьями и единомышленниками. Отец Сергий часто ездит в Москву и особенно в Малоярославец, где имелись тайные домовые церкви и где он мог служить вместе с близкими ему по духу людьми. Сестра отца Ольга Алексеевна с тревогой видела его увлеченность этими поездками.
Она знала, как подозрительно относится советская власть к любому, даже самому безобидному собранию, как жестоко и быстро НКВД .пресекает все сборища. Не раз просила она отца Сергия не ездить в Малоярославец, подумать о своей семье, о детях. Об этом же говорила с ним жена, она ждала пятого ребенка в эту тревожную зиму 1937 года. Тихо шептала она в ночные часы, когда спали ребята: «Подумай о детях, Сережа. Что будет с нами? Ведь мы погибнем...» Грустно и спокойно отвечал ей отец Сергий, что судьба его и так решена. Что независимо ни от чего, он все равно будет арестован. Отец Сергий говорил: «Священнослужителей арестовывают, закрывают церкви, несомненно, очередь дойдет и до меня, готовься к этому». Он не хотел в эти последние месяцы своей жизни на свободе кривить душой. Хоть и оставалась еще самая слабая надежда, что если смирно сидеть в углу, то авось не заметят, не возьмут, но отец Сергий не поддался этой обманчивой надежде, а решил пройти свой путь прямо, до конца.
Опасался ли отец Сергий того, что ожидало его? Вот что пишет его духовная дочь: «Наступил 1937 год. Начались аресты. Я сказала отцу Сергию, что боюсь тюрьмы и ссылки, и ждала порицания, но отец Сергий мягко посмотрел на меня: „А как я боюсь, вы даже не представляете! Ведь два раза я был в концлагере и знаю, что это такое. Бояться не стыдно, все мы люди и люди слабые, а вот малодушествовать нельзя. Бог-то ведь с нами, и нигде Он нас не оставит".
Детей своих отец Сергий любил очень и, когда говорил о них, лицо его светилось какой-то особенной улыбкой. Как-то вечером он сидел у нас и моя мать спросила его: „Отец Сергий, как вы, имея такую большую семью, решились стать священником? А если вас возьмут, то на кого вы оставите своих детей?" Отец Сергий вздрогнул, ясными глазами посмотрел на мою мать и широко, как на кресте, раскинув руки, проникновенно ответил: „На Царицу Небесную! Если я погибну, то за Ее Сына. Так неужели вы допускаете мысль, что в таком случае Она оставит моих детей? Никогда! Спасет и защитит!" Через два месяца отца Сергия взяли, и он погиб».
Отец Сергий был арестован 13 апреля 1937 года. Был выходной день, удивительно теплый, солнечный, весенний. Снег уже стаял, и, хотя трава еще не появилась и деревья стояли голые, ребятишки радостно бегали по двору. Время подходило к обеду, дети собрались, Татьяна Петровна ходила из кухни в комнату. Отец Сергий вышел в сени принести хлеб, который висел в мешке. Там встретился с ним милиционер. Отец Сергий вернулся: «Таня, за мной пришли», - сказал он каким-то странным голосом. В его словах была и растерянность, и страх, и как будто что-то виноватое: вот и свершилось это ожидаемое
и страшное, вот его берут и семья остается одна. Дети замерли в комнате. Милиционер, небольшого роста плотный мужичок в форме, стал у дверей. Он не говорил пустых слов, что не нужно собирать вещи, что приглашают только для проверки документов, - тех лживых слов, которые говорят при аресте, чтобы избежать детских слез и женских криков отчаяния. Этот милиционер видел неприкрытую нужду, маленьких детей и мать семейства, ждущую ребенка. Старшие дети не плакали, они давно знали, что так будет. Боре было двенадцать, мне одиннадцать лет, а младшему, Алеше, только что исполнилось восемь. Не плакала и Татьяна Петровна. Как всегда в страшные минуты жизни, собрала она все свои силы, чтобы сделать то, что нужно: а нужно было собрать вещи и проводить отца; потом уже можно будет плакать. Быстро открыла она сундук, откинула рваные простыни, детские рубашки... Вот он, с зимы приготовленный узелок. В нем эмалированная кружка, чистая рубашка, ложка, носки. Еще надо положить кусок хлеба и соль, вот и все, потом можно идти.
Отец Сергий подошел к старшему сыну и обнял его, прижал к себе:
«Береги сестер, Борюнок)» Поцеловал дочку и младшего сына, перекрестил каждого. Потом он повернулся к жене. Но милиционер сказал:
«Вы можете проводить мужа». И мама пошла с отцом. На пороге комнаты отец оглянулся на своих детей и в последний раз перекрестил их.
Вместе с женой отец Сергий шел по каменным плиткам муромских тротуаров, шел к зданию НКВД. Они шли под руку, милиционер позади, на расстоянии. Встречали знакомых, которые, ни о чем не подозревая, весело здоровались с ними. Так дошли они до конца. Там отец Сергий простился с женой навсегда. Когда на другой день Татьяна Петровна пришла с передачей в НКВД, ей сказали, что отец Сергий ночью отправлен в Москву. В тот апрельский день Татьяна Петровна вернулась одна в солнечный двор, где на толстой ветке старого сиреневого куста кувыркался младший ее сын, Алеша. Старшие дети стояли и ждали... Татьяна Петровна молча прошла мимо и только сказала;
«Идите обедать». Семья села за стол уже без отца.
В этой, столь ординарной для тех лет, процедуре ареста есть нечто необычное. Во-первых, не было обыска. Пусть была вопиющая нищета, но все равно при аресте перетряхивался самый скудный скарб, а здесь этого не было. Татьяна Петровна объясняла это тем, что отца Сергия арестовали по распоряжению Москвы и муромским гепеушникам не хотелось возиться с обыском не своего подопечного, тем более что присвоить нечего - это знали заранее. Во-вторых, не арестовали Татьяну Петровну. Сколько было в то время полностью уничтоженных семей! Взяли мужа, потом жену, а детей - в детдом, где они забудут
все, что связано с семьей, ее предания, ее святыни. Нет, Татьяну Петровну не тронули, хотя многих жен священников отправляли в лагеря. Очевидно, опять потому же, что отец Сергий был взят Москвой, кто знает... Но дети его выросли не в детдоме, а рядом со своей матерью, человеком самой высокой чистоты и самоотверженности. Да, вера отца Сергия в то, что Царица Небесная спасет и защитит его детей, оправдалась.
БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА. ДОПРОСЫ. РАССТРЕЛ
БУТЫРСКАЯ ТЮРЬМА. ДОПРОСЫ. РАССТРЕЛ
В 1990 году я отправила в КГБ Москвы запрос о судьбе отца. И вот его судьба стала известна мне. Но хотелось посмотреть само дело, последние слова, написанные его рукой, последние его ответы на допросах. И потому в марте 1991 года я написала заявление в КГБ с просьбой позволить мне ознакомиться с архивным следственным делом моего отца. Очень быстро, через две недели, меня пригласили для ознакомления с ним.
Серый мартовский денек. Легкий снег тут же тает на тротуарах. Чернеют мокрые липы. Молча идем мы с сестрой от метро к голубому с белым изящному особняку на улице Дзержинского (теперь снова Лубянка), где размещается Управление КГБ Москвы и Московской области.
И вот я держу в руках дело отца: серый глянцевый переплет, большая разбухшая от бумаг папка... Это общее дело заведено на четырнадцать человек, привлекавшихся по обвинению в создании «контрреволюционной нелегальной монархической организации церковников „Истинно православной церкви"». Мы сидим в светлой большой комнате, напротив подчеркнуто любезный сотрудник КГБ из отдела реабилитации. Такая непринужденная беседа, спокойная, благожелательная. Передо мной документы, связанные с последними месяцами жизни отца - с 13 апреля, когда он был арестован, по 27 сентября 1937 года, когда он был расстрелян.
В папке хранятся подколотые и лежащие в конвертах бумаги и бумажонки, белые, серые, желтые... Через них видятся мне серые коридоры Бутырки, камера, в которой так страшно ждать столь близкого конца.
Первый документ, написанный в Бутырской тюрьме, это протокол обыска: у отца был изъят крест, пояс от толстовки и 15 копеек. Его, как и остальных священников, обрили и остригли у него бороду; не тронули лишь епископа Арсения.
На первом допросе 11 июня 1937 года, через два месяца после ареста, отцу было предъявлено обвинение в участии в нелегальной церковной организации, в создании так называемых «домашних» церквей, в организации выбора главы Церкви опросным порядком. «Контрреволюционная нелегальная церковная организация» - это стандартное обвинение НКВД, ни на чем не основанное. Но в созданных на дому, тайных церквах отец Сергий служил, и это было для него долгом и высшей духовной радостью: ведь большинство существующих церквей было закрыто. Говорил он с друзьями и о необходимости выбора главы церкви хотя бы путем опроса еще оставшихся священнослужителей: в такое тяжелое для Православной Церкви время ей нужен был патриарх, а митрополит Сергий был только местоблюстителем.
Второй допрос последовал 23 августа. Дополнительно отец Сергий обвинялся в том, что служил панихиду на Ваганьковском кладбище, где похоронена была Вера Ивановна Ладыгина, заменившая ему мать. Это «нелегальное» богослужение отец признал, и я думаю, само воспоминание о нем было приятно ему: он очень любил свою «мамочку».
Вот и все... После протокола второго допроса подшиты были только маленькие четвертушки бумаги, какой-то пожелтевшей, хрупкой. На каждой из этих бумажонок стояло решение Особого совещания тройки при Управлении НКВД СССР по Московской области от 26 сентября 1937 года, число бумажек - четырнадцать, по числу обвиняемых. Обвиненный по статье 58-10 У К РСФСР Сергей Алексеевич Сидоров был приговорен «к высшей мере наказания». Красным карандашом поперек бумажки поставлена чья-то подпись и красным карандашом срок исполнения приговора, 27 сентября 1937 года. Отец был признан виновным в том, что «являлся активным участником контрреволюционной нелегальной монархической организации церковников - последователей „Истинно православной церкви" и руководителем Владимирского, Муромского и Киржачского филиалов этой организации, принимал участие в нелегальном совещании церковников в Москве, где выступал с контрреволюционными предложениями об объединении всей православной церкви на борьбу с советской властью».
Листы следственного дела молчат о внутреннем состоянии отца, и только с глубокой тоской смотрят на меня с тюремной фотографии его большие глаза, глаза человека, идущего умирать...
Из записок отца Сергия: «Страх смерти иногда открывает самому равнодушному грешнику путь к покаянию. Это страх неизбежно неведомого, это печаль о том, что все проходит в мире, как облако на небе, след корабля на воде, как весенний засыхающий цветок. Этот страх присущ всему живому, и напрасно в пышных словах и увлекательных
идеях человечество пытается заглушить в себе эту печаль. Мгновенно она открывает свои бездны каждому человеку в минуту его расставания с жизнью. Смерть не только является окончанием земного бытия, она после грехопадения первых людей является силой, освящающей землю. Кровь пролитая очищает грех, ослабляет его силу над человеком».
По делу группы епископа Арсения Жадановского проходило четырнадцать человек. Восемь из них были расстреляны. Вот их имена:
епископ Арсений (Жадановский),
иеромонах Андрей (Эльбсон),
иерей Петр Петриков,
иерей Сергий Сидоров,
иерей Михаил Шик,
монахиня Матрона (Чушева), духовная дочь Владыки Арсения,
тайная монахиня Валентина Засыпкина, духовная дочь отца Андрея (Эльбсона),
тайная монахиня Вера Емельянова, духовная дочь отца Андрея (Эльбсона).
Еще шесть женщин, обвинявшихся по этому делу, были осуждены на десять лет лагерей.
Епископ Арсений Жадановский - один из известнейших епископов Русской Православной Церкви. В 1903 году после окончания Московской Духовной академии он был назначен наместником Чудова кремлевского монастыря, в 1914 году хиротонисан во епископа Серпуховского. Особую известность епископ Арсений приобрел как духовный писатель, издатель православной литературы для народа, а также журнала «Голос Церкви». Епископ Арсений с 1927 года был в скрытой оппозиции к патриаршему местоблюстителю митрополиту Сергию и не участвовал в общественных официальных богослужениях.
Священник Михаил Шик, священник Петр Петриков, иеромонах Андрей были друзьями отца Сергия. Отец Михаил Шик вместе с отцом Сергием служил в церкви Петра и Павла в городе Сергиеве. Хотя в дальнейшем, после ареста отца Сергия в 1926 году, им никогда уже не пришлось жить в одном городе, но дружба их только крепла со временем. Они часто встречались во время приезда отца Сергия в Москву и в Малоярославец, где жил отец Михаил.
Близость отца Сергия с отцом Петром Петриковым возникла при знакомстве с ним в храме на Маросейке, где служил отец Петр. Он был целибатным (то есть безбрачным) священником. Духовный сын оптинского старца Нектария, он и хоронил старца как священник. С фотографии отца Петра смотрит прекрасное русское лицо, полное духовного горения, но спокойного и ясного, как неколеблемое пламя свечи.
Я редко видела столь красивое лицо. Он был посвящен во иерея двадцати лет и погиб совсем молодым.
Иеромонах Андрей происходил из обрусевшей шведской семьи, жившей в Москве. Иеромонах Андрей познакомился с отцом Сергием в Муроме, куда он приезжал к Татьяне Александровне Арцыбушевой; в ее домовой тайной церкви он служил литургию. В 1936 году отец Андрей уехал из Мурома и поселился в Киржаче.
Владыке Арсению, отцу Михаилу, отцу Петру и иеромонаху Андрею были предъявлены те же обвинения, что и отцу Сергию, и все они были расстреляны в один день, 27 сентября 1937 года, в праздник Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня.
В 1990 году 8 августа я получила справку о реабилитации отца:
«Дело по обвинению Сидорова Сергея Алексеевича... пересмотрено Президиумом Московского городского суда 21 мая 1956 года. Постановление тройки УНКВД СССР по Московской области от 26 сентября 1937 года отменено и дело в отношении Сидорова Сергея Алексеевича производством прекращено за недоказанностью обвинения. Сидоров Сергей Алексеевич по настоящему делу реабилитирован».
ЭПИЛОГ
ЭПИЛОГ
Больше полувека прошло со времени гибели отца Сергия... Выросли его дети, обзавелись семьями, появились у них внуки. Скоро уже и им придется давать ответ перед Господом за прожитую жизнь, за то, сохранили ли они в сердцах своих тот огонь веры, что горел в сердце их отца. Трудной была жизнь семьи отца Сергия. Теперь, когда все тяжелое в прошлом, оглядываясь назад, думаешь: а как же она вообще выжила, эта многочисленная семья? Какими молитвами сохранил Господь детей от детского дома, а жену отца Сергия от тюрьмы?
Годы перед Великой Отечественной войной в провинциальном Муроме, где уже в финскую войну за хлебом выстраивались очереди за несколько часов до открытия магазина, явились тяжелейшим испытанием и для детей и главным образом для вдовы отца Сергия. Татьяне Петровне был сорок один год, когда она лишилась мужа. Через три месяца после его ареста она родила пятого ребенка, сына. Мальчик родился большим и крепким, и когда его поднесли к ней и она взглянула на его пухлые щечки, то удивительно напомнил он ей мужа; так и назвали мальчика Сережей. Старшему из детей в то время было тринадцать лет, как можно было поднять такое семейство? Татьяна Петровна работала регистратором в больнице и получала сто рублей в месяц, а половину из этих денег нужно было платить за квартиру (семья жила в Муроме на частной квартире). Одновременно Татьяна Петровна училась на курсах медицинских сестер, которые должна была окончить в начале 1938 года. И все-таки эта худенькая хрупкая женщина совершила невозможное.
Из письма Бориса Николаевича Лядинского к Алексею Алексеевичу Сидорову, зима 1937-1938 года: «Таня со своими ребятами живет в холоде и голоде, так как помощь, которая им оказывалась ранее, теперь очень ослабела. Дочь Тани, которая живет у нас, рассказывала мне:
„Мама не человек, а тень. Она нам говорит: „Я покончу с собой, тогда вас всех разберут, вам не придется больше голодать". Таня всегда была очень стойким человеком, и если теперь она говорит своим детям о самоубийстве, то это значит, что у нее уже нет сил бороться за существование своих ребят и за свое собственное. Очевидно, она уже дошла до последней степени отчаянья, ее необходимо поддержать».
Вот групповая фотография тех лет; курсы повышения квалификации медицинских сестер при Муромском райздраве, 1938 год. Среди
молодых и не очень молодых женских лиц, хороших русских лиц, сохранившихся еще в те времена в небольшом городке, лицо Татьяны Петровны кажется сначала незаметным. У нее тонкие, правильные черты, скромная прическа на косой пробор, мешковатый пиджачок.. Но на этом бледном, немного не в фокусе, лице удивительное выражение: оно печально, оно лишено радостей жизни, зато чувствуется в нем великая сила духа. И эта духовная сила дала Татьяне Петровне спокойствие и даже способность немного иронически улыбаться. А в черные времена юмор так нужен!
Татьяна Петровна перед войной получила место учительницы немецкого языка в школе Дмитриевской слободы. И вдруг - донос. Кто-то из местных узнал в ней жену арестованного священника их уже закрытой церкви. Немедленно последовал приказ начальства - уволить... Случилось это в самый канун Нового года. Помню, как спешила я домой из школы, где училась во вторую смену, весело поскрипывая драными туфлями, бежала по темным скользким улицам. И не обращая внимания на мороз и жгучий ветер, радовалась, что сегодня праздник, что удалось накопить из кусочков хлеба, которые нам давали в школе, целый килограмм, что мы устроим вечером чай и съедим весь этот хлеб... Возбужденная и веселая, вбежала я в нашу комнату и остановилась. Полумрак, тишина. На своем топчане лежит брат Борис, уткнувшись лицом в подушку; тихо сидит маленький, обычно такой живой и непоседливый Алеша. А мама, всегда деятельная, озабоченная, лежит на моей кровати и, увидев меня, говорит: «Все погибло. Меня уволили, и мы умрем от голода». Удивительно глубоко восприятие ребенка: я огорчилась и испугалась, что маму уволили, но ни на одну минуту не поверила, что положение наше безнадежно! Если мама с нами, если она здесь и говорит каким-то «загробным», как мне казалось, голосом, значит, выход есть, а она просто хочет немного пошутить, испугать нас. Раз она с нами, то ничего не может быть страшного... И действительно, встала мама и поставила самовар, и пили мы жидкий чаи, уж не помню из какого эрзаца чайного, и .ели принесенные из холодных сеней замерзшие кусочки хлеба, и смеялись, встречая Новый год.
Эту силу внутренней устойчивости знал и ценил в своей жене отец Сергий. Он, этот вдохновенный проповедник в храме, этот оживленный, обаятельный собеседник, блещущий знаниями, непобедимый в спорах, он рядом со своей женой вспоминается мне совсем иным. Вот он сидит возле нес, склонив кудрявую голову, обхватив ее руками (а было от чего приходить в отчаянье в это время). И тихий нежный голос жены, что присела рядом с ним и гладит его пышную, довольно-таки растрепан-
ную шевелюру, и ее слова, такие спокойные, разумные, а иногда строгие и даже чуть насмешливые. Отец Сергий знал, что в самые страшные бури рядом с ним всегда будет она, и она не даст погибнуть семье.
Но что могла сделать Татьяна Петровна после ареста мужа, чтобы прокормить семью? Одна из девочек, Таня, была на попечении Ольги Алексеевны. Но оставалось еще четверо детей. Помощь из Москвы от друзей после ареста отца Сергия продолжалась, но уже в небольших размерах, хотя Ольга Алексеевна ездила не раз и не два по знакомым адресам. Предлагали Татьяне Петровне отдать старших детей в ремесленное училище, все же будет легче. Но она не согласилась на это. Отец Сергий мечтал, чтобы дети его получили высшее образование, и она хотела исполнить его желание, как бы трудно это ни было. Татьяна Петровна решила прокормить семью своей работой. Она устроилась медицинской сестрой на две смены в медицинском пункте на пристани и потом еще в поликлинике. Три ставки, восемнадцать часов на работе каждый день, почти без выходных и отпусков. Стремительно прибегала она домой, чтобы съесть суп и кашу, чтобы дать мне задание, что приготовить на ужин, как накормить малютку Сережу.
Высокая и худенькая, в широкой юбке, сшитой из старого подрясника отца Сергия, в протекающих туфлях летом или в огромных мужских залатанных валенках зимой, она могла быть среди детей своих считанные минуты... Какое же тут воспитание, могут сказать некоторые. Но, видимо, детей воспитывают прежде всего моральные устои и примеры любви и самопожертвования. Сыновья отца Сергия никогда не были замечены в каких-либо нехороших делах, хотя и бушевала вокруг них уличная вольница. Мне пришлось с одиннадцати лет вести хозяйство и нянчить маленького Сережу, и все это без понуканий и нравоучений, когда самым страшным наказанием были слова мамы: «Я больше не буду тебя любить». И горючие слезы и просьбы простить - это ответ детей,, для которых мать была поистине самым любимым, самым близким человеком. Три-четыре часа в сутки могла спать Татьяна Петровна, и она спала, скорчившись на сундуке, где хранилось наше белье. «Мама, почему ты спишь на сундуке? Лучше уж спать тебе на тюфяке на полу», - как-то сказала я ей. «Нет, я должна очень рано вставать на работу, мне легче встать с сундука, когда у меня затекают ноги», - ответила она. Эта просто нечеловеческая нагрузка привела к тому, что Татьяна Петровна, и по сложению своему худенькая, исхудала так, что во время войны ее принимали за эвакуированную из Ленинграда.
А дети росли, хорошо учились, а как только начинались каникулы, по-настоящему много работали. Младшие, брат Алеша и сестра Таня,
собирали ягоды в глухих тогда муромских лесах, старшие работали в совхозе наравне со взрослыми. Началась война. Борис сразу же был мобилизован и после окончания коротких курсов подготовки командного состава отправлен на фронт. В первую военную зиму 1941-1942 годов голод и холод подступили к семье со всей страшной своей свирепостью. Татьяна Петровна, чтобы как-то утолить голод, старалась больше пить горячей воды. Маленькая алюминиевая кастрюлечка со сломанной ручкой, из которой она пила, долго хранилась, напоминая о прошлом. Весной, когда появились больные сыпным тифом, Татьяна Петровна, чтобы получать дополнительный паек, пошла работать в тифозное отделение и заболела. Помню, как везла я ее в больницу на лошади, странно легкую и горячую, почти лежащую на моих руках... Она не боялась, она шептала мне, что вернется, что не оставит нас. Мы верили и ждали, и она вернулась.
Что писать о голоде: многие знают, что такое голод в войну. Но нечем было и топить наш подтопок (так называли мы маленькую печку в нашей комнате). Зимой мы с мамой взяли большие санки и пошли на ту сторону Оки, чтобы нарубить там ивовых прутьев. А прутья упругие, скользят, не рубятся, да начался ветер, поземка слепит глаза... Все-таки нарубили мы полные санки, обвязали веревкой и пошли домой. Через Оку перешли, а вот подняться на высокий берег не было уже сил. Помню свои слезы и мамин бодрый голос. Но мы все-таки довезли санки до дома...
На второй год войны стало уже легче: и Татьяна Петровна и дети были приняты в сельскохозяйственный кооператив «Сад и огород». Многим муромским горожанам помог выжить этот кооператив в военные годы. Всех там принимали, всем находили работу. Каждое утро становилась шеренга желающих работать перед бригадиром, седым крепким стариком, а в конце шеренги - мы трое (мне пятнадцать лет, сестре тринадцать и брату одиннадцать). Брат и сестра отправлялись на прополку, а у меня была ответственная работа: я пасла свиней. Пять огромных свиней выгоняла я на пустынные холмы рядом с городом и там бродила с ними. Умные, сильные были эти животные, и они скорее оберегали меня, чем я их. Как-то два молоденьких солдатика хотели пошутить со мной, да тут же и отскочили, когда одна из свиней рыкнула на них, оскалив длинные желтые зубы. Там же, на этих холмах, покрытых тощей, мелкой травкой, пасла свою козу полубезумная матушка, жена одного из последних священников города. Маленькая незаметная церковка, где служил муж матушки, на краю города, дольше других держалась - не попадалась на глаза начальству. Священник ее, уже сильно в годах, жил со своей женой в одноэтажном домишке рядом с церковью, служил по воскресеньям и праздникам, старался не
привлекать к себе внимания. Но и за ним наконец пришли. Сгорбленная матушка в каких-то лохмотьях садилась на скамеечку, что носила с собой, а я забиралась на лежащую свинью и грела, босые ноги на горячем брюхе, почесывая свинью за ушами. И слушала рассказ все об одном и том же: как пришли за ним вечером, в дождь, как увели, и как она каждый вечер все ждет, вдруг вернется. Я-то знала, что нет, не вернется никогда, так же как и мой отец...
Годы шли, дети учились, поступали в институты. Их не преследовали из-за отца, хотя старшие, я и брат Борис, не были ни пионерами, ни комсомольцами. Да и как можно было утеснять детей арестованных, когда они составляли больше половины учащихся в школе! И в институт можно было поступить свободно, не было тогда больших конкурсов. Конечно, поступали дети отца Сергия в технические институты. Не хотели они погружаться в бесконечное изучение так называемых общественных наук, не хотели потом в своей работе изо дня в день соприкасаться с ложью, а знания инженера не нуждаются в приспосабливании к высказываниям очередного государственного лидера. Дети никогда не отступались от отца, от веры, от тех идеалов, которым он посвятил свою жизнь. Но ни в школе, ни на работе они не рассказывали об отце, они умели молчать.
Я стала горным инженером и после окончания института уехала работать на Урал. Неспроста выбрала я эту профессию. Мне хотелось вырвать семью из лап бедности, зарабатывать так, чтобы моя мама могла наконец жить спокойно, пусть небогато, но иметь все необходимое. Последние пять лет жизни Татьяна Петровна (я счастлива этим!) могла купить и себе и младшему нашему, Сереже, все, что ей хотелось, у нее не было обычных тревог из-за отсутствия денег - горные инженеры на Урале в пятидесятые годы зарабатывали хорошо, и квартиры они получали сразу же после окончания института. Татьяна Петровна умерла шестидесяти лет, но она могла уже быть уверена в будущем своих детей: четверо старших к этому времени окончили институты, а младший, Сережа, был на втором курсе. Она умерла 28 июля 1956 года и незадолго до смерти получила известие о смерти и реабилитации отца. Я помню ее очень печальной в этот день, хотя уже давно она знала в сердце своем, что отца Сергия нет среди живых: она говорила мне, что он во сне явился ей и сообщил о своей кончине еще в 1937 году. На могиле Татьяны Петровны стоит большой крест из лиственницы, рядом поднимаются пять крепких сосенок.
Вот уже больше полувека, как нет со мною отца. И в то же время он постоянно со мною. Каждое утро повторяю я его любимую молитву:
«Пресвятая Владычице моя Богородице, святыми Твоими и всесиль-
ными мольбами отжени от мене, смиренныя и окаянныя рабы Твоея, уныние, забвение, неразумие, нерадение...» Каждое утро смотрят на меня иконы, которыми благословили его на брак. Это иконы Спасителя и Божией Матери, которые когда-то были в детской спаленке в Николаевке. И маленькие бумажные иконки любимых его святых: преподобного Серафима Саровского, великомученика и целителя Пантелеймона, святителя Иоанна Златоустого, - иконки, подаренные ему, тоже стоят в нашем киоте. Хранится у меня и дароносица, принадлежавшая моему отцу: старинная, оригинальной формы, каких давно уже не делают; по всей вероятности, это тоже подарок от неизвестного мне его друга священнослужителя.
И еще есть несколько ученических тетрадей, пачка отдельных листов. уже пожелтевших от времени, с изорванными краями, листов с мелкими полустершимися строчками, исписанными большей частью чернильным карандашом... Это записки отца, который писал их одинокими вечерами, когда служил он в церкви Дмитриевской слободы, а потом в храме села Климова. Тогда семья его жила сначала в селе Карачарове, а потом в Муроме, и он приезжал домой лишь в выходные дни, после обедни. А вечером, если не нужно было идти на требу, отец садился за маленький стол у окна, зажигал свечу и писал. Он писал о встречах с замечательными людьми, церковными иерархами и скромными, но высокой духовной жизни, священниками и монахами, вспоминал об удивительных случаях в своей деятельности на пастырской ниве, о торжественных богослужейиях Москвы и Киева... А за окном в темноте чуть светились огоньки деревни, и стояла тишина, нарушаемая лишь лаем собак. Далеко были освещенные московские улицы, уютные теплые квартиры его московских друзей, сокровенные их беседы.
Никто из уцелевших друзей отца Сергия, с кем потом мне приходилось встречаться, не знал об этих его записках, хотя я часто слышала лестные отзывы их об одаренности моего отца и о его способности писать. Но при этом они имели в виду только несколько его публикаций в первые годы после революции (к сожалению, я не смогла их найти). Хранил отец Сергий записки там, где их писал, на квартирах возле церквей. Арестовывали же отца там, где жила его семья и где он был прописан. Потому и не взяли записок во время обысков. Мелкий неразборчивый почерк, стершиеся слова крайне затрудняли чтение рукописей отца. И жена и сестра его не могли разобрать записок, а я смогла взяться за них уже после выхода на пенсию.
Я знаю, что в самые тяжелые минуты жизни отец не оставлял меня Было очень трудное для меня время, осень 1965 года. Недавно я поднялась после инфаркта, кружилась голова от слабости. А нужно было идти
на работу мужа, встречаться там с людьми, которые плохо относились к нему, а значит, и ко мне; необходимо было говорить с ними. Силы мои и душевные и телесные совсем истощились, и когда я после долгой дороги в метро стала переходить Ленинский проспект, то посреди мчащегося потока машин голова моя закружилась, и я почувствовала, что сейчас упаду. В отчаянии я воскликнула: «Отец, помоги мне!» И в ту же секунду как будто крепкие руки взяли меня за плечи, как будто крылья выросли за спиной. Твердо ступая, перешла я улицу, спокойно и с ясной головой поговорила с начальством мужа и вернулась домой.
Светлое, прекрасное видение отца было у меня во время операции, что делали мне под общим наркозом. Операция была несложная и продолжалась недолго. Без страха вдохнула я наркоз и, оторвавшись от действительности, увидела себя среди высоких сумрачных гор. Взявшись за руки вместе с другими существами, легкими и полупрозрачными, как тени, летели мы по ущелью, впереди нас летел мой отец. В белых развевающихся одеждах, подняв одну руку к небу, а другой поддерживая меня, он взлетал все выше и выше, и мы все поднимались за ним. Я очнулась в слезах от сладкого восторга полета в высоту, где чистота и благо, куда вел меня отец. «Все выше и выше» зовет он меня с тех пор. И так трудно, так тяжело подниматься и на одну ступеньку из темного ущелья житейских привязанностей...
Тернистый, тяжелый путь священника избрал себе отец Сергий. Предчувствовал ли он те страдания, те испытания, что ожидали его? У священника в государстве, где борьба с религией была заложена в основу принятого политического строя, не было иного пути, как путь самопожертвования, этого не мог не знать отец Сергий.
Но выбирая этот путь, он получал и величайшее счастье, которое давало ему литургическое служение. Душевный покой и радость принесло ему священство, и все остальные занятия, как бы ни были они интересны и необходимы, имели в жизни его второстепенное значение. Вернее, все, что он знал и любил, поэзию, историю своей страны, искусство - все это служило для него только пьедесталом, на котором он мог с наибольшей полнотой осуществить идеал священнослужителя. Полное веры и чувства сердце его должно было выплеснуть, передать людям свою веру и вместе с ними подняться все выше и выше к несказанному свету. Отец Сергий не раз повторял пророчество преподобного Серафима Саровского о том, что Русской Церкви суждено принять великие муки, что настанет страшный час истории России, когда пламенем будут гореть грехи русского народа.
Я знаю, что по человеческим меркам моя жизнь не удалась. Мне, со способностями и тягой к изучению гуманитарных наук, пришлось
стать горным инженером: я не могла допустить, чтобы мама и младший брат жили в нужде. Может быть, если бы не лежал на мне с раннего детства гнет страха за последствия каждого слова и поступка, я выросла бы другим человеком, не столь замкнутым, более душевно щедрым и потому счастливым. Может быть... Но и раньше и теперь, когда жизнь моя стала быстро клониться к закату, ни на одно мгновение не пожалела я, что отец мой стал священником, избрал для себя и для семьи своей этот тернистый путь. Я знаю теперь и чувствовала всегда, что все земные радости, и удобства, и комфорт не могут быть сравнимы с тем высоким душевным счастьем, что дает вера и молитва, с тем светом, что отец принес в нашу семью и оставил нам в память о себе. И в этом мире, где постоянно, не прекращаясь, идет борьба добра со злом, тайное воздействие воли отца всегда давало мне ясное указание, как поступить, чтобы не было нарушено кредо Православной Церкви, не были поколеблены устои отцовского миросозерцания.
Из записок отца Сергия: «В Новом Завете Христос уничтожил древнего змия и возродил падшего человека. Но жало змия осталось в мире, оно таинственно отрывает человека от света и поворачивает на путь соблазна и падения. Мир доселе является постоянным поприщем борьбы добра и зла, истины и лжи. Эта борьба закончится в последние времена, когда грядущий судить вселенную Господь осудит с антихристом падшее человечество и воцарится с праведниками на святой обновленной земле».
Памяти отца своего я посвятила несколько стихотворений. Вот они:
ПАСХА В ЛАГЕРЕ
Вечер тучи сорвал и развеял их прочь
И пахнуло теплом от земли,
Когда встали они в Пасхальную ночь,
Из бараков на поле пришли.
В исхудалых руках - ни свечей, ни креста,
В телогрейках, не в ризах стоят...
Облаченья надела на них темнота,
А их души как свечи горят.
Но того торжества на всем лике земли
Ни один не услышал собор:
Когда десять епископов службу вели
И гремел из священников хор.
Когда снова и снова на страстный призыв Им поля отвечали окрест:
Он воистину с нами, воистину жив,
И сверкал искупительный крест.
СМЕРТЬ СВЯЩЕННИКА
Темной ночью тебя положили
На открытое ветрам крыльцо,
И друзья осторожно закрыли
Неземного покоя лицо.
Этой ночью метелица выла,
А мороз с каждым часом крепчал,
И торжественно перед могилой
Ты в серебряной ризе лежал.
Не гремел тебе хор погребальный,
Не сверкала гробница в огнях,
Только ночь на молитве прощальной
Простоял старый друг твой, монах.
Твой венец отковали морозы,
Покрывало соткали снега,
Ниже, ниже склонитесь, березы,
Все наденьте свои жемчуга.
Ты всегда нас учил, что земное
Только духа недолгий приют...
Над твоим одиноким покоем.
Память вечную вьюги поют.
РОДИТЕЛЯМ
Бесконечность тревог и разлуки
Не подвластны прошедшим годам,
Лишь во сне мы целуем вам руки
И во сне мы печалимся вам.
Может быть, потому мы не в силах
Горечь в сердце с годами унять:
Нам не плакать на ваших могилах
И цветов нам на них не сажать.
Только ломкий багульник пахучий
Расцветает там поздней весной,
Только низкие серые тучи
Тихо плачут осенней порой,
Да под ветром лишь листья кружатся
Средь безлюдной глухой тишины.
До тех мест нам никак не добраться,
Где вы видите вечные сны.
Имена ваши дали мы детям,
Устояли в войны грозный час.
Если мы перед вами в ответе,
Что, скажите, вы ждете от нас?
Только через три года после того, как я узнала о гибели отца, весной 1994 года мне сообщили, что он расстрелян возле станции Бутово Курской железной дороги, совсем близко от Москвы. Теперь я знаю, куда можно прийти помолиться за упокой его души... Был Великий двунадесятый праздник Воздвижения Креста Господня. Осужденных еще затемно везли на крытой машине из Бутырской тюрьмы. Машина прошмыгнула по центральным улицам через Каменный мост и потом почти без поворотов задребезжала по дороге в южном направлении: там теперь Варшавское шоссе. Километров через десять после Москвы резко свернула влево, раскачиваясь, километра два ползла по лесной дороге и наконец въехала на Бутовский полигон. Уже было достаточно светло, когда отец и друзья его вышли из машины. Их окружала тишина раннего подмосковного утра, они вдохнули осенний прохладный воздух, такой желанный после тюремной камеры, они увидели, как на бледном небе чернеют ветви дубов, окружающих поляну. Отец был не один в эту страшную минуту своей жизни. Он принял смерть вместе с друзьями, с теми, кто дал ему последнее целование и благословение и прочел вместе с ним молитвы на исход души,
Бутовский полигон КГБ... Об этом месте знали давно старые москвичи. Помню, еще в шестидесятых годах рассказывала я моей свекрови о том, как хорошо мы с сестрой провели день в Бутовском лесу, как там превосходно организован отдых... Старая графиня Бобринская сразу помрачнела. «Не ходи туда больше, - сказала она, - там страшное место, там расстреливали перед войной». С тех пор, когда случалось ехать по Курской дороге и за окном поезда мелькала станция Бутово, у меня каждый раз сжималось сердце: вот место, где лежат расстрелянные, где слышались предсмертные стоны погибающих неповинных людей, где их страдания, гнев и ужас смерти остались навсегда и витают в тумане лесов.
Теперь Бутово вошло в границы Москвы, там настроены и строятся многоэтажные дома, но полигон КГБ остался как охраняемый участок
площадью около квадратного километра за высоким серым сплошным, уже изрядно обветшавшим забором с ржавой проволокой. Вокруг него еще сохранились огороды с лачугами, а некоторые особо предприимчивые огородники не прочь разбить грядки и на самом полигоне. За прошедшие десятки лет поляна полигона стала зарастать молодым леском, слегка заболотилась. Лишь дубы, окружавшие поляну, темнеют, как прежде, и ясно видны границы параллельных рядов от засыпанных рвов: земля под ними слегка просела. Сколько таких рвов? Придет время, и это станет известно, так же как и то, сколько десятков тысяч невинно убиенных покоятся на этой поляне. А пока поднимаются на полигоне молодые березы да необычайно высокие, выше человеческого роста, болотные травы.
8 мая 1994 года, вечером под Радоницу, первый раз за время существования полигона служили на нем панихиду. Приехали архиепископ Солнечногорский Сергий, епископ Истринский Арсений, несколько священников из московских храмов. Торжественно звучали молитвы об освящении места, пели певчие, и тихо внимали им несколько сотен родственников погибших, первый раз приехавших в Бутово, в их числе я и мой муж. Холодноватый весенний ветерок задувал горящие свечи, воздух был наполнен пронзительным до боли запахом молодой притоптанной травы, а впереди, выше нежной зелени березок, из каменной Голгофы словно взлетал к небу высокий деревянный крест[1]. Его установили накануне под руководством Дмитрия Михайловича Шаховского, сына отца Михаила, который был расстрелян здесь вместе с моим отцом.
Долго длилась служба. Сказал слово Владыка Сергий, выступил с короткой речью присутствующий на панихиде мэр Москвы Юрий Лужков. Родные и близкие погибших все тихо стояли с лицами, устремленными к кресту, и мне казалось, что мы все испытывали одно чувство вновь обретенной близости к нашим дорогим близким, давно ушедшим в иной мир, но сейчас тайно соприкоснувшимся с нашими душами. И словно ощущалась их радость за нас оттого, что мы наконец-то пришли туда, где они нас так долго ждали, что звучат молитвы, а нам можно припасть к подножию высокого креста.
[1] Изображение этого креста стало знаком Издательства Православного Свято-Тихоновского богословского института.