Воспоминания
Воспоминания
Шлегер-Заскальная Н. С. [Воспоминания] // Вся наша жизнь : Воспоминания Галины Ивановны Левинсон и рассказы, записанные ею / изд. подгот.: О. Блинкина, Е. Великанова ; авт. предисл. Н. Охотин. - М. : "Мемориал", 1996. - С. 82-95 : портр. - В тексте: Письма Заскального из Суздальского политизолятора (1933 г.) Н.С. Шлегер-Заскальной: с. 90-92.
Герой рассказа Н.С.Шлегер-Заскальной — ее отец. Заскальный Сила Данилович родился в 1897 (?). Арестован 14.02.1933. Места заключения и ссылки - Суздальский политизолятор, Архангельск, Вологда, Александров. Повторный арест — 1937. Умер в апреле 1938, предположительно в Магадане, п/я АВ-261. Реабилитирован 12.11.1956.
Кое-что я помню сама, кое-что по рассказам, а кое-что уточняла у Натальи Львовны Сысоевой, или, как мы ее зовем, Талочки, моей, так сказать, названой сестры, «сестры по 37-му». У нее тоже были арестованы родители, оба, а родители наши дружили.
Сысоевы жили в проезде Серова, в большом доме, ну, в том, в котором жил Маяковский. И вот 14 февраля 1933 г. там устроили засаду. Пришли за Ириной Алексеевной, талочкиной матерью, которая ни к какой партии не принадлежала, но что-то когда-то сказала о Ягоде. Вот они и устроили там засаду.
Брали всех, кто туда приходил. И молочницу там взяли, и каких-то знакомых, случайных совершенно.
И потом, как Талочка рассказывала, она услышала стук, каким обычно стучался в дверь мой отец. Она еще подумала: хоть бы он ушел. Но тогда мой отец позвонил. И его взяли. И маму мою взяли, она тоже там оказалась.
Это был первый день, когда меня из детского сада никто не забрал. Потом за мной пришла моя двоюродная бабушка Шлегер (чей букварь был первым в Советском Союзе). Несколько дней я жила у нее.
Их всех увезли на Лубянку. Сколько они там были, я не знаю. Маму выпустили через несколько дней. Она рассказывала, что ее заставляли писать донос на Ирину Алексеевну. А для мамы Ирина Алексеевна — это был лучший друг, она ее очень любила.
И вот мама просит у них бумагу, садится и пишет — что-то вроде своих деловых планов (мама моя была педагог, работала с больными детьми, у нее даже книги выходили).
А про Ирину Алексеевну она им сказала, что это прекрасный человек и плохое о ней писать невозможно. Все это страшно злило следователей. И все-таки маму выпустили.
Что я помню из детства? Когда мы с мамой вернулись домой, у нас все было разворочено. Ведь прошел обыск.
Мама говорит, что они очень долго возились, перетряхивали все наши книги, а больше у нас ничего не было, только книжные шкафы, как и сейчас, да игрушки детские. Видно, очень устали. Забрали у нас пишущую машинку, портрет моего деда, который умер молодым, и которого я не знала; он был революционером и организовывал первые революционные кружки в Самаре вместе с Лениным. Об этом есть в двух книжках — «Ленин в Самаре» и «Революционная Самара». Взяли фотографию потому, что у него было аристократичное лицо, очень. И, заодно, взяли фотографию П. И. Чайковского — там была надпись по-английски. Они сказали — белая кость — и тоже забрали. Больше у нас нечего было забрать.
Через некоторое время, когда мама принесла и показала книгу «Революционная Самара», фотографию деда отдали. Отдали и Чайковского. Машинку, конечно, не вернули.
Это то, что я помню. Еще у меня есть фотография, я вам показывала, которую мой отец пронес по всем своим трудным дорогам. На ней я в четыре года и брат, который на восемь лет меня старше. А на обратной стороне фотографии даты: где эта фотография с отцом побывала, что-то вроде хронологии. Начинается она с Бутырок: «Москва. Бутырки, 28 мая 1933 года». Но, как я теперь поняла, после разговоров с сестрой, ну, с Талочкой, сначала была Лубянка. Потом уже он был в Бутырках, и «28 мая» написал, видимо, уже после того, как он там посидел.
Помню, как мы с мамой ходили в Бутырки. Мы жили рядом, на Новослободской, просто напротив. Правда, я больше помню, как мы в очереди стояли.
А вот брат рассказывает такую историю. Мама взяла его на свидание. А он всю жизнь любил акробатические трюки разные, и в Бутырках тоже выделывал всякое: на перилах на руках стоял и т.д. И вдруг на свидании отец ему говорит (а там ведь и надзиратель был):
— Вока, а ты не разучился на руках ходить?
— Конечно, нет.
Тут же перевернулся и на руках подошел к отцу. А отец в это время наклонился, у него как бы развязался шнурок, и незаметно брату что-то сунул в руку.
Я вообще поражаюсь, что у меня брат такой оказался, не растерялся ничуть, ведь ему было тогда всего двенадцать. В общем, он это дело зажал в кулак и, когда они уже дома развернули, это была свернутая папиросная бумажка со списком — фамилии арестованных, кого отец знал.
И еще такой характерный эпизод. Как-то, буквально накануне ареста, отец провожал меня в детский сад, а мы проходили всегда мимо тюрьмы, и я спросила:
— Папа, а что будет, если там вдруг случится пожар?
Я была страшно этой мыслью напугана. Запало мне это в память.
А на другой день отца арестовали.
Теперь я просто дам хронологию, по фотографии, где она побывала. Отец начал записывать перед тем, как его из Бутырок забрали, 28 мая 1933 г. Затем идет Владимирская тюрьма — 29 мая. Потом Суздальский политизолятор — 2 июня 1933 г. — 12 февраля 1934 г. В Суздаль ездила мама (и у меня есть письма, которые я считаю историческими документами). Далее опять Владимирская тюрьма, то есть 12-го он в Суздале, а 13-го, все очень оперативно делалось, он уже во Владимирской тюрьме. (Как объясняла мне моя сестра, им тогда дали приговор на год. А ее маму выпустили.) 15 февраля он снова в Бутырках, а 19-го уже в Архангельске, в ссылке. Но там почему-то он очень мало задержался и 4 марта оказался уже в Вологде. Вот там я у него была целый месяц и очень хорошо все помню.
1936 год, 9 мая, Москва. Отец приезжал сюда незаконно, нельзя ему было. Буквально на несколько дней. Мама в это время болела, лежала в больнице. Она вообще очень тяжело болела все время, и я оказалась с отцом. Этот период я тоже хорошо запомнила.
А затем Егорьевск — 20 мая (то есть он в Москве практически не был) и 28 июля 36-го — Александров. И все.
В 1937 г. его арестовали опять. Знаю только, что мама получила письмо, кто-то выбросил из вагона, и там был просто папин портрет, нарисованный каким-то художником. Мама говорила, что это было так страшно, что она мне его не показала. Возможно, мама его даже уничтожила. Не знаю.
Нам сказали, что десять лет без права переписки. Так мы его все годы ждали, надеялись: вдруг вернется. А потом мы получили, уже после реабилитации, справку, что он умер в 38-м, где-то на Колыме.
Вот что прошел мой отец. Такая вот хронология. И то же самое, ну, может, немного с другой географией, у Ирины Алексеевны Сысоевой, которую арестовали вместе с отцом. Я вам потом зачитаю письмо отца, из которого мы узнали о судьбе Ирины Алексеевны.
Отец прекрасно рисовал. Трудно сказать, какая у него была профессия. К моменту ареста вышло уже две или три его книги по народному театру. Он работал с В. Д. Поленовым, вот пейзаж, видите? Там дарственная надпись Поленова. А у меня есть письма от Ольги Васильевны Поленовой, дочери Василия Дмитриевича, она пишет там очень подробно об их отношениях.
И вообще, что же такое был мой отец? Есть у меня начатые, но неопубликованные его работы — так сказать, просветительского плана: для календаря революционных дат, культурных дат. Он был популяризатором театра, занимался режиссурой. Дружил, например, с А. Д. Поповым — еще со времени постановки «Виринеи» в студии имени Вахтангова. И фотография есть, с надписью.
Отец очень много занимался кукольным театром, работал с Образцовым. Насколько я помню по своему детству, образцовский театр начинался у нас, на Новослободской. У нас была одна большая комната и выгороженный из нее одеялом так называемый мамин кабинет. Вот это-то одеяло и стало первой ширмой их кукольных представлений.
Они были тогда дружны. Некоторое время отец даже работал в театре Образцова. Может быть, в музее. Я не знаю. Когда меня некуда было девать, отец брал меня на репетиции. Там на стенке висел групповой портрет; была и папина фотография. Поэтому, когда я читала последние воспоминания Образцова, меня очень удивило, что он не сказал ни слова о моем отце.
После того как отца забрали, Образцова мы больше не видели и не слышали. Думаю, он даже по нашей улице боялся пройти. Хотя они были близкими друзьями.
Но когда мы вернулись из эвакуации, а приехали мы буквально в лаптях, разутые и раздетые, мама позвонила Сергею Владимировичу: у нас был огромный архив отца. И Образцов пришел к нам. Это я хорошо помню. Он пришел и купил у нас весь архив для музея. Мне особенно было жалко великолепную марионетку. Такая большая кукла... Но жить нам надо было — мама больная и я девчонка, — и мы продали. Он еще говорил:
— Наташа, я же тебя на коленях качал, приходи к нам в театр, тебе всегда туда дорога открыта.
А в театр тогда безумно трудно было попасть.
Когда же надо было оформлять бумаги, я пришла в музей. Меня там встретил заведующий музеем, очень пожилой человек, который помнил моего отца, и он мне сказал:
— Наташа, вас обобрали.
И все. Я и в театр к ним не пошла, и Образцова больше не видела. Это, пожалуй, единственный из друзей, который так себя повел. Остальные, наоборот, всегда помогали, чем только могли.
Николай Александрович Попов, например, оставался другом отца до последнего. Он работал еще со Станиславским, был актером, режиссером, театральным деятелем. Это он во время войны спас архивы Театрального общества. Когда было бегство из Москвы[1], и жгли документы, Николай Александрович (ему было тогда семьдесят лет) заперся в кабинете и не выходил оттуда несколько суток. Таким образом, он спас архивы ВТО, а теперь вот они сгорели.
Это был потрясающий человек, для нашей семьи особенный. На следующий день, как забрали отца, он прибежал к нам, принес деньги и сказал:
— Вот все, что у меня есть.
И до конца своей жизни и он, и его жена, Нина Александровна Лядова, прелестный человек, актриса, она работала на радио, оставались очень близкими нашими друзьями. Я даже считалась секретарем у него.
Мама работала на двух работах. Меня воспитывала няня (потом она жила в деревне и до самой своей смерти оставалась мне родным человеком). Вскоре вернулся с фронта брат.
Да, очень интересно, как попала ко мне та фотография, ну, которая с хронологией. И еще кое-какие мелочи, какие у меня есть от отца. Вот иконка маленькая...
Когда мы приехали из эвакуации, в 43-м или в 44-м году, мы вдруг получили письмо, очень простым почерком написанное, видно, что писала малограмотная женщина. И она пишет, что у нее жил Сила Данилович до ареста, что она его хозяйка. «Я до сих пор молю Бога, чтобы он вернулся. У меня остались кое-какие не ценные вещи, если они вам нужны, то приезжайте, потому что я уже старая. А Сил Данилыч, я считаю, был святой человек, и мне бы хотелось, чтобы эти его вещи сохранились». Письмо было из Александрова.
Мне было тогда лет пятнадцать. Я хорошо помню, что тогда еще нельзя было купить билет, но я поехала, я с детства такая авантюрная. Полдороги я проторчала в туалете или в тамбуре. Как возвращалась обратно, не помню.
И я пришла к этой женщине. Совершенно удивительная женщина. Когда забирали отца и был обыск, она быстренько все эти мелочи — маленький мишка плюшевый, которого я ему туда посылала, иконка, фотографии какие-то, письма, — связала и спустила в туалет на веревочке.
[1] 16 октября 1941 г.
Она мне много рассказывала об отце, говорила, что таких людей она не видела, и очень верила, что он вернется. Удивительная женщина. Я потом ей отправляла посылки, писала. Еще я помню, она мне говорила, что к ней приезжает очень много людей — она умела гадать, заговаривать и так далее. Кого надо, говорила она, могу и приворожить.
У нас было много друзей арестовано, а жили мы, я уже говорила, напротив Бутырок. И если вдруг выпускали кого, появлялись у нас, потому что к нам недалеко, только перебежать дорогу. День-два ночевали, на стульях; зимой мы старались их во что-то одеть, что-то из вещей отдавали. Помню, мама жалела только об одной вещи. У нее был пуховый платок, она его дала какой-то женщине, а та, вероятно, не смогла больше прийти.
Г.И. А вот к вам в дом приходили люди, вы не знаете, кто они были? Принадлежали они к каким-нибудь партиям? Или знакомые по работе отца, по театру?
— Нет, нет, нет. Единственное, что я помню, бывала такая Вера Владимировна Рихтер, какой-то крупный деятель у эсеров. А про остальных я просто не знаю.
Да и отец был связан не только с театром. Он был разносторонний, я даже не знаю, какое у него было образование. Одно время, помню, когда я училась в образцовой школе, он у нас преподавал физику.
До войны в нашем доме, это уже без отца, собирались по субботам друзья. Называлось это субботники. До сих пор те, кто жив, вспоминают эти дни с большой теплотой. Всегда приходил очень близкий друг отца Сергей Сергеевич Базыкин, искусствовед, довольно известный тогда. И он, и мой отец по игрушке работали. (В 1941 г. его посадили, и он погиб.)
Собирались, играли, пели. Соседи наши по коммунальной квартире, люди простые, всегда удивлялись, что у нас так весело, а никакого вина нет. К нам относились очень хорошо, ничего плохого я не могу сказать.
Среди гостей была и моя названая сестра, Талочка — Наталья Львовна, и, бывало, приходила ее подруга — Наташа Козицина, это внучка скульптора Волнухина, чей памятник первопечатнику. А отец ее был художник Козицин. Жили они там, где магазин «Чай» на Кировской. Она была моей первой учительницей музыки; ей надо было подработать, а меня решили немножко образовать. Мы с ней дружили. Она была ровесницей моего брата, то есть лет на восемь-девять меня старше. Она хорошо пела, у нее был прелестный, хоть
и маленький, голосок, она училась в Гнесинском, потом бросила и перешла в архитектурный. Это еще до войны.
Потом, когда я вернулась из эвакуации, мы снова стали общаться и с ней, и с ее мамой. (Отец ее уже умер.) И вдруг однажды приходит к нам Мария Кузьминична, так, кажется, ее маму звали, и говорит:
— Наташу арестовали.
Наташа училась тогда, по-моему, на втором курсе. Арестовали, оказывается, потому, что за стенкой у них жил человек, который предложил Наташе сотрудничать или сожительствовать, ну, что-то в этом роде, и, главное, его очень привлекала их комната. И потом даже выяснилось, что он приставлял там подслушивающее устройство, и чуть ли не главным обвинением было то, что они говорили, что триста граммов хлеба на иждивенца мало.
И мне, тогда еще девчонке, поручили обойти всех наших знакомых, всех друзей и предупредить, чтобы к ним на квартиру не приходили. И вот я помню, с какой гордостью я это поручение исполняла. И потом я все время ездила к Наташе в тюрьму. Она сидела в Бескудниково. Сейчас даже никто не знает, что там была тюрьма. (А вначале ее посадили в Бутырки, с уголовницами.)
Вышла она в сорок пятом году по амнистии. Причем, тоже для меня памятная дата. Это было 13 сентября, день моего рождения. Мы сидели, что-то ели, кажется, винегрет. Были друзья, была Наташина мама. Мы знали, что Наташу должны выпустить. И Наташа знала, что мой день рождения и что мы тут соберемся, и ее мама тоже будет. И вдруг звонок, и входит Наташа — в телогрейке. Удивительно изысканная, женственная, не смотря ни на что. Сидела, курила.
Потом ей было очень тяжело: пришлось с квартиры выехать, потому что жить в Москве было нельзя. Потом случилась трагедия: у нее погиб сын. Но это уже другая история.
Я считаю, что в моих руках имеется уникальный документ. Это письма, которые папа писал мне из Суздаля. Писал девочке четырех с половиной лет. Их надо видеть. Потому что это — произведение искусства. Видите, все письма с картинками, с иллюстрациями, со стихами, с его собственными сказками. Суздаль — это ведь политизолятор. То есть, в то время из политизолятора еще разрешали посылать письма. И даже, когда выводили гулять, отец там сделал гербарий такой — великолепную книжку, и тоже ее прислал. Ему, может быть, больше разрешали, потому что он там отреставрировал всю библиотеку. У него были очень хорошие руки, он все книги им переплел. (Заключенным разрешали тогда читать в политизоляторе. Это было до убийства Кирова.)
Однажды, когда мы еще не знали, где Ирина Алексеевна, пришло мне письмо. А писал он на таких вот клочках, видите, какие крошечные, это вообще как спичечный коробок. И вот он пишет:
«От папы Наташеньке. Письмо пятнадцатое.
Дорогая моя художница, Наталия, свет, Силовна, что я тебе расскажу:
Слушай!
Небо сине.
Солнце ярко.
Захотелось Ирине —
Подарка.
— «Милая Ирина!
Пожалуйста скажите,
Какого подарка
вы хотите:
Занятную игрушку?
Проказника Петрушку?
Веселую книжку?
Маленького Мишку?
Цветок ли прекрасный?
Бант ли красный?
Куклу? Собачку?
Папирос пачку?
Плитку шоколада?
Коробку мармелада?
Не стесняйтесь,
мне не жалко
для Вас подарка!»...
Всюду иней.
Солнце ярко.
Не хочется Ирине
Моих подарков –
ни банта, ни книжки,
ни цветов, ни мишки,
ни собачки, ни игрушки,
ни проказника Петрушки,
ни папирос, ни шоколада
Ей не надо!
Небо сине.
Искры снежинок.
Наташенька!
Хочется Ирине
твоих картинок.
Всюду иней.
Очень красиво.
Нарядно.
Наташенька!
Пришли Ирине!
Она просила...
Ладно?!..
Вот. А еще я хочу обнять тебя крепко-крепко. А ты обними крепко-крепко знаешь кого? Маму! Воку! Катю! Бабу Лику! Тетю Зину! Дядю Володю! Дядю Сережу! Тетю Валю! Аленку! Дядю Борю! Тетю Катю! И поздравь их с наступающим Новым Годом!»
И сразу же стало понятно, что Ирина Алексеевна находится в Суздале.
«г. Суздаль. Суббота 8 июля 1933 года.
Милая моя дочка, дорогая Наташенька, получил я твое письмо. Ты пожалуйста не думай, что я позабыл, сколько тебе лет. Не позабыл я, а ошибся. А знаешь, о чем я думаю сейчас? О том, как мне ответить тебе, когда я в Москву вернусь. Трудный ты мне задала вопрос. И придумал я тебе сказочку, коротенькую-коротенькую — короче твоего носика. Слушай:
Поймала девочка жука, посадила в стеклянную банку, положила туда крошек, травки, цветочков и воды чистой на блюдечке. А банку книжкой накрыла и в сад играть убежала. Подлетел комарик к банке и запищал звонко-звонко:
— Жук, жук, где твой дом, когда в него воротишься? — А жук по стеклу лапками карабкается, крылышками машет, крошки перебирает и гудит в ответ:
— Все-то я, комар, занят, все-то мне некогда. Как освобожусь, так и ворочусь.
Так и я тебе, дочурка, как тот жук ответить могу:
— Все-то я, Наташенька, занят, все-то мне некогда. Освобожусь, — ворочусь, а до этого никак не смогу...»
«От папы Наташеньке... г. Суздаль 1933 г. окт. 17
Здравствуй, дорогая Наташенька, спасибо тебе за картиночки, Ты очень хорошо их рисуешь [я ужасно рисую, просто ужасно] и я все получил. А ты моих картинок не нашла в письме? Мама говорит, что вероятно, я позабыл их положить. Не знаю, может быть, и я стал такой же рассеянный, как тот, что с улицы Бассейнной, про которого ты рассказывала. Помнишь? Чтобы в третий раз не позабыть, я прямо на письме тебе нарисовал кружку, из которой я пью чай, а утром — толокно, и чайную ложечку, которой я сахар размешиваю. Сейчас эта кружка пустая, и чтобы она не пылилась, я ее опрокинул. Она стоит всегда на моем столе — стол я не нарисовал... а возле кружки я кладу чайную ложку.
Только вот чего я боюсь: нарисовать-то я нарисовал, а вдруг письмо позабудет ее взять с собой или по дороге потеряет... Что тогда делать?!
Наташенька, Мамуля мне написала, как ты побоялась сказать, что я в Суздале, в политизоляторе, чтобы твоя руководительница не подумала, что твой папа бандит. Что ты дочка? Да разве бандиты в политизоляторе бывают? Да разве бандита пустят в политизолятор? Никогда не пустят. У нас нет ни одного бандита — это все знают, и руководительница твоя тоже знает. Ты посмотри, в вокином письме, какой у нас чайник — большой, блестит как зеркало; а рядом с ним маленький чайничек фарфоровый, в нем мы чай завариваем. Красивый чайничек? У нас дома есть такой? А теперь, ну-ка, поверни листочек этот, что на обороте нарисовано, как ты думаешь? Внизу? Это наша солонка — красивая? Она на полочке стоит, а когда мы обедаем или ужинаем, то ставим ее на стол. Ну, вот. А ты думала, что в политизоляторе и бандиты бывают. Что ты, что ты?! Ну, дочка моя маленькая...»
Все письма прекрасно написаны и прекрасно оформлены. Вот еще одно. Мне очень тяжело его читать. Это уже когда кончается его политизолятор.
«...Наташеньке. Письмо шестнадцатое.
Дорогая моя дочурочка! Давно я не писал тебе и даже соскучился. Как ты поживаешь? Я слыхал, ты собиралась ко мне в гости приехать, но пока еще нельзя, может быть можно будет летом. Скоро и я уеду из Суздаля, только не знаю, куда. Буду жить у чужих, в чужом городе, в чужой квартире. И знаешь, чего я боюсь? Боюсь я вот чего: поселюсь я где-нибудь в чужом доме, и будут там маленькие ребятки, как ты, только тоже чужие. Хорошо, если они добрые будут и ласковые, как ты, и не будут на меня сердиться. А что делать, если там будет девочка сердиткой? Вдруг рассердится на меня за что-нибудь и скажет: «Уходи из нашей квартиры! Это не твоя, а наша квартира!» Очень я этого боюсь. Только знаешь, что я придумал? Я такой сердитке скажу: «Ай-яй-яй, как же тебе не стыдно, такой маленькой и гнать меня?! У меня у самого есть доченька, зовут ее Наташенькой. Только моя Наташенька — девочка распрекрасная, добрая, ласковая, никогда не сердится даже, ни на Воку, ни на Катю, ни на кого. Она бы не только не прогнала меня, но даже книжку бы почитала мне. Вот она какая!
Ну, сердитке станет стыдно, и она не будет меня обижать...»
— Не могу больше читать...
Запись сделана в ноябре 1989 г.