Как это было…

Как это было…

Шифрин З. Ш. Как это было.../ лит. запись Н. Крейера // Жизнь - смерть - жизнь : (Из незабываемого страшного прошлого). - Рига : Лидумс, 1993. - С.79 - 100.

- 79 -

Залман Шмуилович Шифрин родился в 1910 году в глухом местечке Дрибин Чауского уезда Могилевской губернии, расположенном на берегу реки Проня. притока Сожи, и находившемся в 60 км от железной дороги. 60 процентов населения составляли белорусы и 40 процентов — евреи. 120 еврейских семей занимались кузнечным делом, только 15 из общего числа портняжничали, а остальные были людьми разных профессий: столяры, плотники, жестянщики, слесари, пекари, огородники, садоводы.

К более состоятельным жителям относились владельцы, мастерских: кожевенных, красильных, по ческе шерсти и льноволокна, маслобойки, были и арендаторы мельниц и даже имения, содержатель пивной, владельцы лавок, но это были богатые семьи.

К. местной интеллигенции следовало отнести: учителей школ, медперсонал больницы земской управы, меламедов, т. е. учителей хедеров, еврейских начальных школ, раввина, священнослужителей церкви, чиновников волостного управления, канцелярии станового пристава и почты.

От дедушки Шифрина к отцу перешел и род его занятий: имелось маслобойное производство кустарного типа по переработке семян конопли в масло. Поскольку производство было сезонным, то летом отец занимался производством безалкогольных напитков. Работали в доме все: от мала до велика.

Памятны Залману Шифрину события далеких лет: мобилизации в первую мировую войну, а также события 1917— 1918 гг. В 1919 году в местечке произошло несколько погромов. Семья Шифриных сумела избежать их, выехав в уездный город Горки.

Начальное образование Залман получил в хедере. В 1920 году поступил в третий класс школы с обучением на русском языке.

Многие, ранее зажатые рамками еврейской оседлости, оставляют Дрибин и уезжают в разные города страны — кто учиться, а кто в поисках работы, смены жительства. Ряд сверстников Залмана поступают в ФЗУ.

После нескольких .лет разрухи началась золотая эпоха НЭПа, но недолго длилась она, начал действовать жестокий

- 80 -

закон — люди лишались избирательных прав, становились изгоями. Вывешивались списки «лишенцев», куда зачастую попадали с более или менее крупными торговцами и средние, и даже совсем мелкие лотошники с грошовым заработком. Действовал спущенный вердикт: «Ударим по НЭПу!» иударили... Дети лишенцев ограничивались в приеме в школу, в учебные заведения, на работу их не брали. Запрещены были и кустарные промыслы, так отец Залмана был причислен к лишенцам.

Началось массовое переселение евреев — кустарей, лавочников и других профессий на земли. Существовали общества по переселению. Так, в 1925—26 гг. в Москве при Совете национальностей образован Комитет по трудовому устройству евреев на землю «КОМЗЕТ». Создается общество «ОЗЕТ»: Большую помощь оказывают США, существовал «Агро-Джойнт», помогавший переселенцам с устройством на новых землях, строительством и оборудованием. Была и французская организация «ЕКО», в Южной Америке — «ПРОКОР» и др.

Залман, окончив в 1926 году школу в Дрибине, поступил в Витебский еврейский педагогический техникум, но нашлись «бдительные товарищи», сообщившие, что он сын лишенца, хотя отец в то время работал в артели. Так он оказался за бортом. Начинается борьба за овладение знаниями. Едет в Оршу на восьмимесячные курсы счетоводов-бухгалтеров. Полуголодное существование. Родители, обремененные налогами, еле-еле сводят концы, с концами, стараясь помочь стать на ноги детям. Залман начинает работать счетоводом, затем бухгалтером. Но опять придирки к бывшему «нетрудовому элементу», и он с отцом уезжает в Джанкой, где отец работал на земле, построив лачугу из ракушечника, а сын, вставая чуть свет, отправлялся на работу за пять километров в Кредитное общество, куда устроился бухгалтером, возвращаясь домой поздно вечером. И так изо дня в день.

Как опустошающий смерч ворвалась в жизнь коллективизация. Горе людское рвало душу. но чем могли помочь сами бывшие лишенцы. Вновь возвращение в Оршу. Работа бухгалтером. Желание продолжить образование не покидает юношу, и он в 1931 году поступает учиться в Витебский финансово-учетный техникум на промышленное отделение, работая одновременно бухгалтером на дрожжевом заводе. Увлекается литературой, непременный посетитель театра, хоть на галерке, но не пропускает ни одного представления местного и приезжающих на гастроли театров. Общественник. И вновь... удар ниже пояса. Нашлись завистники — а учился он отлично, — пошли анонимки, а затем и заявление. что он скрыл свое происхождение. Давно уже отец рабочий, но с места жительства прислали бумажку, что когда-то он был «лишенцем», она-то и сыграла роль. Залман вынужден был покинуть Витебск и возвратиться в Оршу.

Несчастье в семье. Еще сестра Сарра находилась в родильном доме, когда пришла страшная весть: муж ее найден убитым за домом на огороде. Похороны. Решение переехать в Оршу матери и сестры. Срочная продажа дома за бесценок. Переезд семьи и покупка дома, стоившего немалых денег. Залман залезает в долг, наступают трудные дни. Ра-

- 81 -

ботая по выходным, без отпуска, борьба за лишний рубль, чтобы рассчитаться с долгами, все это подтачивает здоровье, сказывается и перенесенный еще а Джанкое тиф. Буквально отрывая время от сна, Залман заочно учится в Московском  всесоюзном институте финансово-экономических наук.

Много читает, выписывает журналы, брошюры по специальности.

Целеустремленно и полнокровно шла его жизнь в 1933— 1937 гг. Даже и не имея законченного высшего образования, считался одним из лучших руководителей отдела Белкооппромсовета в Орше.

Жизнь Залмана Шифрина трагична, как и судьбы миллионов жертв сталинизма. Об этом он и рассказывает ниже сам. Живя в Латвии, он долгое время работал начальником финансового отдела фабрики «Аврора».

16. с Не произноси ложного свидетельства

на ближнего своего».

(2-я книга Моисеева. Исход, 20)

24. «Проклят, кто тайно убивает

ближнего своего!

И весь народ скажет: аминь».

(5-я книга Моисеева)

(Библия)

В 1938 году время было весьма напряженное, один за другим проходили процессы по разоблачению «врагов Народа». „Все жили в постоянном напряжении, вечном страхе, боясь что-либо сказать не так: люди начали бояться друг друга. Частые митинги проходили в учреждениях по выявлению «врагов» и им сочувствующих, а на следующий день оказывалось, что того, кто больше всех кричал и ратовал за укрепление бдительности, самого «взяли». Люди были растеряны. Отменялись командировки, многие на работу шли с заготовленной заранее запиской к родным «на случай чего» и с полотенцем. Частые тревоги по линии ПВХО проводились на работе, на улице, в театре, кино, на гуляний в парке; порой ходили в противогазе и на службе, приучаясь работать и вести телефонные разговоры, не снимая его. Нагнетался психоз — кругом враги...

В августе 1938 года состоялась свадьба брата Менделя на Лие Гуревич, девушке, с которой он был в долгой переписке и с которой познакомился, работая с братом Гесселем еще в Биробиджане. Свадьба проходила в нашем доме. В то время, как молодежь веселилась, отцы сидели грустные, в разговорах только и было слышно: «Чтобы

- 82 -

было тихо, мирно и благополучно». Дело в том, что начались массовые аресты в Орше, как и в других городах, работников Промсоюза. Были арестованы Фукс Залман, бывший главный бухгалтер Грицгендлер, в Минске — начальник отдела кадров латыш Синдер, начальник орготдела Рыскин. В городе Орше забрано несколько руководителей из аппарата горкома партии: Соскин, Леонович, Черняк. Арестованы и работники горисполкома, райисполкома, и даже арестован сам начальник НКВД пельотин и много других. Вот почему так тревожны были разговоры у моего отца и отца Лии Исроэлома, хотя свадебное веселье еще продолжалось.

19 августа 1938 года, буквально через несколько дней после свадьбы брата, вечером, придя домой, стал разбирать бумаги — я часто брал с собой работу на дом, — но что-то не работалось, да и идти никуда не хотелось. Взял роман Анатолия Франса «Боги жаждут», но главы о репрессиях якобинцев не соответствовали моему настроению, и я сел писать письма; спать не хотелось. Часы в соседней комнате пробили три раза, когда раздался громкий стук в дверь. Открываю, а на пороге работники городского НКВД в присутствии председателя уличного комитета Бунитова и соседей по улице Менделя и Ронкина. Заходят в^дом и просят у меня домовую книгу, затем удостоверение личности (паспортов тогда не было) и, убедившись, Что я тот, за кем они пришли, а они меня и без этого знали, предъявляют ордер на обыск и арест. Одна деталь — понятые Бунитов, Мендель и Ронкин будут вскоре также арестованы. Обыск, правда, не был произведен, поскольку я заявил, что у меня, кроме личных вещей, в этом доме ничего нет, а книги — а им очень уж хотелось заполучить их, это было видно по хищным взглядам, бросаемым на мою приличную библиотеку, — а также и все вещи являются собственностью родителей. Начало светать, время приближалось к пяти часам утра, и они заспешили с арестом. Одет я был по-летнему, все, что было на мне, — это майка, трусы, брюки, белая рубашка, прихватил я с собой еще и полотенце, а очки взять с собой не разрешили ... Ведут меня по Первомайской, Ленинской, по дороге грубят, обзывают шпионом ... Наконец показалось здание НКВД, находилось оно сразу же за сквером. Заводят в подвальное помещение, срывают все пуговицы с брюк и рубашки и с ходу вталкивают меня в четвертую камеру, маленькое помещение — несколько шагов в длину и столько же — в ширину. В ней полно людей.

- 83 -

Сидят, кто на нарах, кто на полу в одних трусах. Жарко, дышать нечем, окна нет, лишь маленький волчок в двери тюремной камеры, а над дверью электрическая лампочка горит. В общем, как говорится: «ни встать, ни сесть». Здесь же встречаю знакомого из Витебска, Волотовкина, и еще несколько евреев из Дубровно: Шапиро, Гофмана и других, а также литовца из Верейцы Дубровенского района, начальника артиллерийских мастерских военного-городка Белбасово. Здесь же в камерах и кормят, тут же и оправляются; поначалу все это показалось диким, но затем ко всему привыкаешь. Как оказалось, на прогулку и в туалет не водят, задыхаемся от вони, да еще подтапливают, гады, печь, чтобы создать нетерпимую обстановку. Часто вспоминаю, как встретили меня: «Ну вот, еще один шпион». Я возмутился тогда, какой, мол, я шпион? А мне отвечают: «Здесь побудешь, сам не заметишь, как и шпионом станешь. Здесь все шпионы». Шутят, думаю, но как все это произойдет, узнал на свою голову значительно позже. Так началась моя тюремная жизнь, жизнь отверженного от общества человека, которого пытались превратить в скота, подвергая унижению. Да нет, за скотом хозяин, даже нерадивый, смотрит лучше, а тут к тебе относятся как к обреченной падали. Поддерживаем разговор между собой, кое-кто с грустной иронией подшучивает, стараясь подбодрить товарищей по несчастью, но шутка не доходят, каждый в своих грустных думах. Кормят: утром — селедка, а пить-то и так хочется, в обед — бурду, именуемую баландой, на ужин — чай и хлеб, на сутки — 600 грамм. Рацион арестанта.

Все экзекуции начинались в 20 часов и продолжались до пяти утра. Одно время так называемое «следствие» велось и днем, но до того, как во время очередного допроса врач Тельтовт, не выдержав мук, выпрыгнул с криком: «Убивают!» из окна третьего этажа кабинета следователя. На улице в то время находился народ, стоящий у репродукторов, что торчали тогда на каждом углу, а рядом люди покупали в киосках газеты, а тут с диким криком из окна НКВД выбрасывается и разбивается насмерть человек, и все узнают в нем доктора, потом по городу только об этом и говорили. Так что вызовы на допрос были теперь днем прекращены, и начались «варфоломеевские ночи», как окрестили мы их. Пытали теперь в подвале, и до нас в камеру доносились крики и стоны арестованных, слышен был мат и ругань истязателей. Едва приближается ночь, невольно нервная дрожь пробирает тебя в ожидании вы-

- 84 -

зова. В камере тихо. Все в ней слышно: и как обливают кого-то водой, и вопли жертв, и крики палачей. Как-то к лам в камеру втолкнули летчика эстонца Манна. Он нескольких работников НКВД при допросе телефонным аппаратом избил. Его, конечно, избили порядком тоже, навалились все скопом, а потом решили втолкнутв во вторую камеру. О, это была особая камера — «душегубка» ... Свое название она получила за то, что в одну из ночей в ней от чрезмерной жары умерли шесть человек, задохнулись. Втолкнуть в нее здорового летчика садистам не удалось; устав с ним бороться, они силой впихнули его в нашу, четвертую.

Мною занимался следователь Борис Гинзбург. Жил он в Орше на Больничной улице, я не раз видал его и не знал, что этот хлюпкий на вид, но гоношистый комсомолец станет моим истязателем, что судьба и жизнь моя будет зависеть от этого сопляка. Ему, как еврею, было, по-видимому, дано задание — из арестованных работников Промсоюза создать дело по якобы подпольной группе бундовцев, орудовавших в Орше, ставивших целью вредительство в системе промкооперации и шпионаж в пользу Польши. Резидентом, уже определили, будет Меер Бунимович. К нам в Оршу он прибыл из Бобруйска. По специальности квалифицированный портной, уроженец города Слоним. До 1919 года он был членом левого Бунда, затем вместе с Эстер Фрумкиной коллективно вступили в компартию. Эстер Фрумкина до 1938 года возглавляла Коммунистический университет западных народов имени Мархлевского1. Эстер Фрумкина, Янкель Левин, работавший в Биробиджане, Литваков — редактор еврейской газеты в Москве «Дер Эмес», Добрушин и многие другие были в 1938 году привезены в Минск. Мать Бунимовича жила в Западной Белоруссии. Следователю Гинзбургу путем угроз и шантажа удалось «уговорить» Бунимовича оговорить себя в том, что он был резидентом и через мать, живущую в Слониме, пересылал шпионские сведения в Польшу. Мне привелось встретиться лично с ним, по-

1 Мархлевский Юлиан Юзефович (1866—1925) — деятель россий­ского и международного движения в 80-х годах, участник революции 1905 года, Варшава). Избран кандидатом в члены ЦК РСДРП в 1907 г. Один из организаторов группы «Спартак» в Германии. В 1920 г. председатель Временного ревкома Польши. Организатор МОПР и председатель его ЦК. С 1922 г. — ректор Коммунистического уни­верситета нац. меньшинств Запада. Член ВЦИК. Теоретик по исто­рии революционного движения.

- 85 -

этому я смею столь подробно от его имени говорить, ибо, попав на крючок и оговорив других, он сам в конце концов был расстрелян. Мой и его следователь Борух Гинзбург, подлец из подлецов, не без применения к нему недозволенных методов заставил этого слабака, поверившего в искренность обещаний негодяя, взять на себя то, что он икобы как бундовец создал при Промсоюзе подпольную, бундовскую организацию, будучи председателем ее, подбирал себе соответственно штат, с которым он занимался вредительством. Со слов Бунимовича, при встрече с ним в камере, в которой волей случая оказался и я, он мне передал слова Гинзбурга: «Слушай, отсюда на свободу не выходят. Будь умницей, не мучай себя, будь резидентом. Гарантирую тебе не более трех лет тюрьмы и сохранность твоей семьи». Бунимович поверил Гинзбургу и жизнью поплатился. На очных ставках со мной, Менделем и Ронкиным, которые присутствовали понятыми при моем аресте, Бунимович настаивал на том, что он нас завербовал, что мы вредили и ему передавали шпионские данные. Кстати, Бунимович работал у нас председателем очень мало. После него уже были председателями Гилясов, Баскин, Борщевский, да и мы с Бунимовичем мало встречались. Мы, конечно, не подтверждали его заявлений, а Гинзбург из кожи лез вон, чтобы «оформить» нас, и зато уж от него мы натерпелись! Поговаривали, что за каждого «оформленного» следователь получал по 75 рублей и повышение в должности. Как правило, следователи нас мало били, для этого имелись здоровые бугаи из охраны НКВД. Малограмотные, грубые деревенские парни. Это сейчас, по прошествии стольких лет, можно спокойно об этом говорить, а тогда... Пытки были изощренные. Содержали в темных подвальных камерах без воды и выхода в туалет, не давали умываться, о том, что не стригли, и говорить не приходится, а то, что появлялись тучи вшей, ползающих по твоему телу, так это было в порядке вещей. В другой раз, заставив надеть шубу, в августе-то месяце, принуждали в ней делать более сотни поклонов и приседаний, да еще с грузом в руках... это было похуже, чем когда ты получаешь зуботычину. Били кулаками, ногами, били нагайками, обливали терявших сознание людей водой, заставляли сутками стоять не шевелясь, при каждом желании присесть— удар, удар... А как издевались следователи? Вызовет на допрос, а сам курит хорошую папиросу, предлагает закурить, портсигар протянет, только ты попытаешься взять папиросу — как силь-

- 86 -

ный удар по руке, и такой, что вся она одеревенеет. Псосле ночных допросов, как правило, возвращался я окровавленный, не в силах забраться без посторонней помощи на нары.

Никаких обвинительных заключений, никаких данных о преступлении у следователя нет, но арестованный обязан ответить на четыре вопроса, а именно: «Кто тебя завербовал? Что ты успел сделать? Кого еще завербовал? Что должен был еще сделать?» Следователь в твоем присутствии разбирает пачку «документов», якобы компрометирующих тебя, — множество бумаг, газетных вырезок, приговаривая при этом: «Видишь, какая куча материала на тебя, а ты молчишь, ничего, мол, не знаешь. Лучше говори! Устрою свидание с родными, отправлю в тюрьму ...»

После долгих и изнурительных допросов и моих отрицательных ответов меня наконец-то отправили в тюрьму. Каким раем оказалась тюрьма для нас после подвала НКВД! Оршанская тюрьма и ныне стоит в начале улицы Ленина; «прекрасное» сочетание: улица Ленина и тюрьма. Расположена она недалеко от Госбанка, рядом с ней здание райкома, гостиница, мельница — в общем, в самом центре, даже -Зеленый театр рядом и неподалеку летнее кино в городском саду, откуда доносится музыка. Место бойкое, только окна закрыты дощатыми козырьками... Конечно, далеко не такой уж рай, но... В тюрьме не было допросов и пыток — это раз, а во-вторых, утром и вечером водили в туалет и на полчаса, покамерно, на прогулку. Один раз в неделю водили в баню с дезинфекцией одежды. В одних камерах были нары, в других — я как раз оказался в такой — стояли железные, по две вместе, кровати, а на них поперек лежали доски, их называли «интернатки». На таких нарах-«интернатках» лежало по пять человек, пять же человек располагались под кроватями. У входа стояла «параша» для отправления естественных нужд. Вновь прибывшие начинали, как правило, свой путь от параши, но лечивший меня когда-то доктор уха, горла, носа Алехнович узнал меня и взял к себе в «пятерку» на кровать, куда входили помимо нас еще летчик Леонид Кульдин, бухгалтер из Дубровки и военврач из Брянска. Утром приносили суточную норму — спичечную коробку сахара, 600 грамм хлеба и чай. Днем — баланда с мясными отходами, а вечером — чай. Передачи, кроме папирос, запрещались, и то у них обрезались мундштуки. Днем разрешалось негромко разговаривать. Игры были запрещены, но мы из хлеба и кирпича делали фигурки

- 87 -

и играли в шахматы. При обысках их отбирали, и опять приходилось выделять хлеб на изготовление новых шахмат. Чтобы не стать шизофрениками от безделья, у нас было, принято по очереди рассказывать что-нибудь из жизни ( о работе прошлой или о недавно прочитанной книге. В нашей камере среди арестованных были еще бывший секретарь райкома партии Леонович, работник райисполкома Егинцев, врач тюрьмы Хинштейн. В тюрьме нас подстригали, брили, обычно делали это уголовники: урки или сидевшие по бытовым статьям. Всем они оставляли нам бородки-«под Троцкого», как горько шутили мы.

В сентябре, в полночь, нас, группу арестантов, неожиданно вызвали во двор тюрьмы, погрузили в кузов автомашины, заставили лечь лицом вниз, покрыли одеждой и, посадив охранников с собаками, повезли... опять в подвал НКВД. У входа я увидел брата Моисея. Он часто там дежурил. Иногда нам удавалось выбросить из окна через деревянный щит козырька записку или окровавленную сорочку, поэтому родные дежурили, надеясь на счастье получить весточку. Я мог. только кивнуть брату, чтобы он не подходил ко мне близко, сам же быстро снял верхнюю окровавленную рубаху, оставшись в майке, и, улучив минуту, когда конвоиры по прибытии проверяли .нас по списку, бросил ее на землю. Уже в дверях я видел, как брат подобрал ее.

Вскоре меня вызвал Гинзбург. Встретил он меня руганью и, брызжа слюной, стал кричать: «Ты хотел быть умным, обмануть меня, юного комсомольца, собирался? Хотел провести? Наговорил, что не нужно. Вот из Минска вернули все твои показания, ничего в них нет бундовского». Следователь Гинзбург так рассвирепел, что я даже не помню, что со мной делали, как били и куда, помню только, хоть и неловко об этом говорить, но я оправился у него в кабинете, и меня с третьего этажа, избитого и запачканного, спустили вниз, таща за шиворот в подвал, где я был брошен на цементный пол. Я после тифа страдал гастритом. Избивая, они довели меня до того состояния, что мне не хотелось жить...

20 сентября 1938 года сместили Ежова. Появились «тройки». В один из дней нас вызвали всех по одному в одну из комнат. Сидевшие за столами люди-автоматы бесстрастно спрашивали: «Признаешь ли себя виновным?» А что там в деле написано, никто ведь не знал. Когда я, как потом оказалось, так же как и другие, отвечал, что

- 88 -

признаваться мне не в чем, что меня при допросах били, они этого заявления как будто бы и не слышали. Тогда я просил допросить следователя Гинзбурга, и мне сказали, что его ищут, но найти нигде не могут, и велели меня увести. Вскоре я в числе остальных был переведен в пересыльную тюрьму. Разрешалось передать домой, что мне необходимы для дороги вещи. Мне принесли самотканое крестьянское одеяло и летнее пальто, ватные же вещи, дабы в них «чего-нибудь» не вложили недозволенное, передать не разрешили. Хлеб разрезали на куски, так же как и колбасу, сыр и прочие продукты, чтобы в них не оказалось бы записки.

Перед отправкой на этап нас подвергли полному обыску, даже клали на живот и проверяли анальное отверстие, нет ли записок, бритв, иголок и тому подобного. Изощрялись друг перед другом в бдительности.

Узнав через людей о предстоящем этапе, хорошо знавший меня и нашу семью Николай Дягилев, работавший в Промсоюзе, смог предупредить родных о дате и времени нашего этапирования. Но мама и отец пошли не по той улице, по которой конвоировали нас, и поэтому не встретили меня. Дягилев, узнав об этом, догнал этап и, приблизившись ко мне, передал деньги, а у конвоя узнал, куда нас этапируют. В Орше на вокзале нас погрузили в теплушки по 36 человек в вагон, заперли на замок — и в путь. Холод был собачий, и маленькая печурка-«буржуйка» еле-еле поддерживала температуру, не давая лишь околеть от холода. Наконец 2 декабря, минуя Москву, Владимир, мы прибыли в количестве 420 человек на станцию Сухобезводное в Унженский лагерь. Вначале нас определили в 3-й лагпункт на карантин, вернее было бы сказать — на полуголодное положение. А после карантина нас направили на лесоповал и погрузку леса в вагоны, на 13 ОЛП. В феврале — чудо из чудес! — моя дорогая слабенькая мама, разузнав, где я, приехала ко мне на свидание, пройдя в мороз от станции 10 километров. Ночью шла она по лесу, неся нагруженный чемодан," к сыну на свидание, которого ей могли и не дать. Все же и среди охраны были порядочные люди, или их тронула материнская любовь, приведшая ее в этот режимный лагерь, но на следующий день мне было разрешено свидание, при условии моего выхода на погрузку эшелона дровами. Это была незабываемая, грустная встреча. Представляю, как тяжело ей было смотреть на худого, осунувшегося сына в лагерной экипировке. Мне встреча принесла неопи-

- 89 -

суемую радость. Маму затем опять — чудо из чудес! — на лагерной подводе отвезли на станцию Лапшанга.

В лагере я работал в лесу вальщиком леса и раскряжевщиком, некоторое время и на погрузке дров, и даже в конторе счетчиком, вот когда пригодилась мне- моя работа по таксации леса еще в Крыму. Из дома приходили мне посылки. Вещи я просил мать мне не присылать, как правило, их забирала себе лагерная обслуга или охрана, выбирая себе лучшее из посылок. В зоне лагеря нас было 1800 человек, из них 40 женщин, они работали на кухне, в пекарне, в больнице и в лесу, жили в отдельном, огражденном от мужской зоны бараке. Вставали мы в пять утра, получали хлеб и шли завтракать в столовую, где на завтрак давали кусок селедки и баланду, был и чай, .то ли морковный, то ли просто из березового веника, но запивать горячим варевом баланду можно было сколько угодно. Обеда не было. Иногда в лес привозили для лучших работяг «стахановский паек»: пирожок с горохом или суп из пшена, заправленный растительным маслом.

В бараках спали на нарах, хорошо у кого из дома было одеяло да еще подушка, а так набивали сеном мешки и спали за милую душу. Одежда лагерная известная: стеганные из ваты штаны, телогрейка, ушанка, а на ногах, обмотанных рваным тряпьем «ЧТЗ», уникальная лагерная обувь, выкроенная из резины, шин автопокрышек, или лыковые лапти. Было много людей с отмороженными ногами, цинготников, болевших куриной слепотой. Переписывался я с домом постоянно. Мое счастье, что я не был лишен права переписки, как некоторые. Правда, лишали права переписки и посылок отказчиков от работы ... порой это были доходяги, доведенные до крайнего истощения, или выдохшиеся от работы люди, им бы только и подкрепиться посылочкой из дома, а нет — пусть подохнет, спишут.. .

К невыполняющим норму применялись варварские методы воздействия. Спиливали в лесу дерево, оставляя высокий пень, и почти на сутки ставили на него голого зека на съедение комарам, не забыв об охране.

1 мая 1940 года политических, в основном со статьей 58, посадили в вагоны и повезли через всю «широту страны моей родной» на Восток. Лишь когда нас этапировали в Сухобезводный лагерь, я узнал, что «тройкой» НКВД осужден на 10 лет за шпионаж сроком до 20 августа 1948 года.

Через месяц пути, мне тогда исполнилось тридцать лет, мы прибыли во Владивосток. Последние сутки пути были

- 90 -

очень тяжелые, хоть трудности начались еще со станции Чита. Дело в том, что вдоль восточной границы нас загоняли в тупики, почти не давали воды, кормили — хуже не придумаешь. В пути мы через охранников раньше прикупали хлеб, вареный картофель, теперь этого мы были лишены. Главное, о чем я забыл сказать, было то, что мне все же и в тех ужасных условиях везло. Надо же: в вагоне со мной оказался урка из Дрибина, который знал меня хорошо, а поскольку он был вор в законе и верховодил в вагоне, я сидел и лежал на верхних нарах, а не валялся месяц на полу. Повезло!

Во Владивостоке наш этап посадили в так называемую «Харьковскую зону», почему «Харьковскую», представления не имею, возможно, по названию первого этапа с Украины. Была еще и зона «Колымская». В нашей зоне были только заключенные по политическим статьям, в Колымской же — уголовно-бытовые. Жили мы под открытым небом, спали на голой земле, кое-кто умудрялся из тряпья делать подобие палаток, чтоб хоть как-нибудь Да укрыться от дождя. А людей было — десятки тысяч!.. Каждый день все прибывали и прибывали эшелоны с заключенными из Караганды, Крыма, Кавказа, Средней Азии, даже с Крайнего Севера. В один из вечеров нас отконвоировали на 2-ю речку, что у бухты Золотой Рог, и погрузили в трюм парохода «Киев» около 7000 человек. В трюме парохода были оборудованы трехъярусные нары. Днем по надобностям выходили на палубу, ночьй же.... стояла металлическая бочка в трюме.

2 июля, через семь дней по прибытии в бухту Нагаево, что находится в 6—7 км от Магадана, у нас забрали все личные вещи, привели в санпропускник на Транспортную улицу. После бани переодели и отправили на карантинный пункт — в так называемый транзитный лагерь. Позже на автомашинах, сидя на дне кузовов, привезли на прииск Штурмовой Северногорного управления. Начальником прииска был Гаврилин, начальником лагеря — Шкабуро. Днем, едва мы приехали, как нас, не дав передохнуть с дороги, бросили в ночную смену в забой на добычу золота.. На участке Нижний Штурмовой находился штаб прииска и лагеря. Прииск был огромный: около 12000 заключенных работало в нем. Имелась больница, агробаза. Все командные посты занимали уголовники. Спали в бараке длинном и холодном, где размещалось около 300 человек, кому-то посчастливилось на нарах, а большинству спать приходилось на полу. Посередине ба-

- 91 -

рака стояла большая железная бочка, которая была приспособлена под печь и топилась круглые сутки. После работы была еще и уборка камней, и подчистка забоя, а потом еще поиск и доставка дров для лагерной охраны, для производства. В лагерь возвращались усталые, есть не хотелось, только бы скорее отойти ко сну тут же на полу, в бушлате и в мокрых валенках.

20 декабря 1940 года я отморозил ноги и меня положили в больницу. Лечили хирург Свешников, терапевт Коломбер. 25 января мне отрезали 2 пальца на левой ноге, на руках пальцы удалось спасти, но и по сей день они лишены осязания и становятся черными после бани. В больнице обострился гастрит. Выписали из больницы меня 25 апреля 1941 года. Поначалу был в команде ОП — оздоровительной, а затем опять отправили в забой. Попал як бригадиру Драбинину — то был пират высшего класса, как он только не измывался... Удалось затем перейти в бригаду к Рудгаузеру, еврею из Киева, бывшему начальнику штаба полка, и я, как говорят, попал из огня да в полымя. Я не случайно подчеркнул национальность Рудгаузера, ибо в одну из ночей он после пьяной оргии с охраной отправил меня в изолятор, в подземелье, в одних трусах, где я еле выжил. Вот тебе и еврей! Выслуживался перед «начальниками», видать. После изолятора доставленный на прием к врачу, заключенному Алмакаеву, бывшему наркому здравоохранения Мордовии, по национальности мордвину, я благодаря ему был этапирован на строительство Тасканской узкоколеечной железной дороги протяженностью 69 км, от угольного разреза Эльгенуголь и до электростанции Таскан. ОЛП, т. е. контора, находилась в Лаглыхтахе.

На Тасканской узкоколейке работать было немного легче, это не каторжная добыча золота, да и рабочий день покороче. В лесу ягоды, грибы, ешь — не хочу. Нет и мордобития и изолятора. Строили мы насыпи, укладывали рельсы, заготавливали дрова для паровозов. Но это было летом. А зимой? Зимы Колымские суровые — до 60 градусов морозы стоят. Одежда и обувь худые, с питанием — перебои, ослаб я и уже не мог ходить на работу. Последние дни лежал на нарах, не поднимаясь, ничего не чувствуя. При очередном осмотре между врачом больницы Муковозом Иваном Ильичем, родом из Сумы, и лекпомом Кузнецовым-Пшедецким, бывшим польским офицером, закипел спор: что делать со мной — взять в больницу или дать уже умереть в бараке лагеря? Муковоз был за по-

- 92 -

следний вариант. Позже я с ним подружился, и он мне очень помог в 1946 году, находясь уже в другом управлении, но это было позже... А тогда Кузнецов-Пшедецкий настаивал на том, чтобы положить меня в больницу. Еще немного поспорив, он взял меня на руки и, как полено, отнес в баню, вымыл, а затем уложил на деревянные козлы-кровать в одной из палат больницы. 12 суток не отходил от меня и поил чайной ложечкой сладким чаем, а на 13-й день. дал мне кашу, на 45-й — хлеб. Вот какова была моя дистрофия. В больнице я пролежал 125 дней. А ведь тогда вопрос моей жизни и смерти зависел от доброты польского офицера. Я сильно ослабел и попал в список актируемых. Зимой 1942 года оказался в инвалидной зоне на 72-м километре от Магадана. Оттуда попал на транзитный лагпункт, где начальником был одессит Нейман, здесь и работал при хозчасти: помогал бухгалтеру, кладовщику вещевого склада, учитывал по ящикам дрова для лагерных объектов, но опять сказалось прошлое, заболел желудком и угодил в больницу на 23-й километр. После, больницы я оказался на 4-м километре. в городском ОЛПе, откуда водили на работу за город, на огороды. Долго я там не пробыл, затем перевели в Нагаево, на камнедробилку. Работник из меня был аховый, и вот я в бухте Веселая на разделке рыбы. Как-то днем я зашел в библиотеку, увидел географические карты, попросил карту Европейской части СССР, дабы лучше узнать о делах на фронте. Шла жестокая война, и интерес к действиям на фронте был у всех одинаковым. А вечером — обыск, у меня находят карту... Приписывают дело, что она у меня находится с целью подготовки к побегу. .. Но, к счастью, судить меня нельзя, ибо на ней нет карты Востока страны. Но делу был Дан ход, и оставить его просто так, оказаться в дураках начальство не хотело, и мне дали месяц ШИЗО (штрафного изолятора), где находились в основном уголовники, урки. Ходили далеко на работу. Уже имея опыт лагерной жизни, помогал бригадиру в оформлении рапортичек на работу, и ко мне относились уголовники уважительно. Табак, папиросы я отдавал без замены на хлеб, как делали некоторые. Работал я на пилораме. Из ШИЗО меня перевели в Магадан в Местпром, где работать пришлось На кожзаводе, в литейном цеху, на ватной фабрике и даже технарядчиком в электроцехе, чего только в жизни «зека» не бывает. В бараках было тепло, да и с. питанием там было получше.

- 93 -

В 1944 году меня этапируют на прииск «Чкалове» Чай-Урьинского управления, в поселок Нексикан, где начальником прииска был Муллер, а начальником лагпункта — Казанчаков. Поначалу положение мое было вполне удовлетворительное, хоть и работа была трудной, но позже я оказался в ведении горного мастера, начальника участка Крицкого. Вот тот-то довел меня, как и многих других, до крайнего истощения. Кто ты для него? Раб, а потом только уже сила. В общем, оказался я в больнице. Врачи Калинин Иван Иванович и Ус выходили меня. Вновь я на прииске, но уже на втором участке, и опять загоняли меня едва не до смерти, и вновь очутился я в больнице, откуда после выхода, едва волоча ноги, был этапирован в Нексиканский Местпром на работу в швейный цех.

1 января 1946 года снова этап, но уже в дорожное управление поселка Озерное. Выехали мы 31 декабря 1946 года. Встретил нас прораб-Курганов Николай Иванович из-под Брянска. Узнав из дела, кто я и что я, оставляет меня как своего недалекого земляка: я-то жил возле ст. Темный Лес, что по железной дороге Орша— Унеча, а он родом -сам из-под Унечи. Курганов устраивает меня бухгалтером. Не все пошло гладко у меня. Каптершей была жена начальника ОЛПа — Фотия Константиновна Мураховская. Работать с ней честно, не мошенничая, было невозможно. Да и Курганов был не в ладах с Мураховской. Чтобы избежать неприятностей, врач: Муковоз, тот, который с поляком выходили когда-то меня, укладывает на этот раз меня в больницу поселка Трубное, а оттуда этапирует в Усть-Неру, где начальником санчасти был Шмальц Сигизмунд из Польши. Тот назначил меня бухгалтером при больнице поселка Эберхая, где врачом был Корчиков, очень внимательный и чуткий человек. Недолго длилось мое «зековское счастье», его вскоре переводят и вместо него назначают врачом некоего Алтухова. Увы, не сработались мы с ним. Не мог я идти на сделку с совестью, да еще тогда, когда близился день моего освобождения — шел 1948-й год, -— и не хватало мне за предлагаемые им махинации получить еще дополнительный срок. Алтухов угрожал сгноить меня в штрафном изоляторе, но в конце концов отправил с глаз долой на зимник «Терехтях», что в 80 км от Усть-Неры, в Оймякон, район Якутской АССР. Зимник — дорога, проложенная прямо по снегу для езды зимой. Приходилось ходить по 80 км пешком по трассе, замерзал несколько раз, но чудом остался жив.

- 94 -

В начале февраля 1947 года в суровый мороз мне удаётся этапироваться с зимняка в железном кузове грузовой машины из-под угля в поселок Адыгалах, что почти в 400 км от Оймякона. Спасся тем, что попался хороший шофер, который каждые 30—40 км останавливался у столовых на трассе и подкармливал меня. Отогреемся — и опять в путь. Еле живым, всю дорогу дрожа от холода, но все же благополучно прибыл в Адыгалах. Сейчас думаешь: как все это я вынес? Сколько требовалось выдержки и сколько желания выжить?

В Адыгалахе я встретил знакомого, с кем отбывал срок в Унженском лагере, прибывшего сюда этапом в 1941 году, портного Дымана Ханана Зеликовича, родом из Минска. Жить устраиваюсь в его бараке. Определили меня работать на электростанции учетчиком, кладовщиком горюче-смазочных материалов, и еще подменным у щита. Много ли, мало ли работал там, как неожиданно направляют на работу в бухгалтерию Адыгалахского филиала «Колымский». Задерживаться с работой на одном месте долго не давали, система, видать, была такова. Кем только я за все годы своего срока не перебывал, в каких только переделках не был ... По сравнению с ранее пережитым, работа в бухгалтерии — мечта, лучше и не придумаешь для заключенного; главное, расконвоирован, только ночевать и на обед надо было приходить в зону. В тепле, порой от работников складов, чьи карточки я вел, глядишь, какой-нибудь кусок сахара или мыла тебе перепадет., а другой завмагазина кусок хлеба сунет, а порой и белого — возьмешь! Куда денешься? Сам все никак досыта не наешься, да и с товарищами по несчастью поделиться сможешь. Вся жизнь «зека» зависит от «начальника»: какой самодур тебе попадется на пути отбывания срока, другой и со света запросто сживет. Раз случилось: на Октябрьские праздники командир взвода охраны потерял в туалете револьвер. Надо же такое!.. Всех заключенных в сильный мороз выгнали на улицу, кто в чем был, а сами охранники принялись искать оружие. Все перемерзли, были и обмороженные, пока они рылись в зоне. Нас выгнали за зону, так бы хоть костер разрешили развести: «Нет! Не положено!» А револьвер, как оказалось, висел в туалете на стенке. По пьянке в темноте стены начальничек-то перепутал: ткнулся в одну — нет, и давай всех на мороз. Думаете, его наказали? Как бы не так! А над заключенными поиздевались: разве заключенный для них был человек? Рабочая скотина! Только в

- 95 -

хозяйстве за ней приглядывают, а здесь?.. Сдохнет, другие будут! Такова жестокая логика лагерного начальства.

Лето 1948 года провел на сенокосе под Адыгалахом: учетчиком сенозаготовок. Поправился, окреп, даже пополнел: свежий воздух, рыба, дичь, молоко. Но недолго продолжался мой фарт. Всех осужденных «тройкой»; в том числе меня, забирают на прииск «Аляскитовый», более 150 километров за Усть-Нерой, на урановый рудник, но по дороге вдруг меняется распоряжение, и мы остаемся в прорабстве «Большой Астык». Хрен редьки не слаще. Бытовые условия — хуже не придумаешь. Массовая смертность в Индигирском управлении, где начальствовал эстонец Смуул, считалась рекордной.

Приближается 20 августа 1948 года, день окончания срока Моего заключения, но кругом молчок... «Так и подохнешь здесь, или вызовут и еще добавят, ведь и такое бывает...»— темные мысли лезут в голову! Прошел месяц, пошел второй ... И вот вызывают меня в Адыгалах 25 сентября, с просрочкой на 35 дней, и велят фотографироваться, а затем с фото вызывают в контору лагеря и объявляют об освобождении из заключения в лагерях, но без права выезда из Крайнего Севера. Решением Особой Коллегии НКВД вынесено постановление о пожизненной ссылке с поселением в районе Дальстроя под гласным надзором комендатуры НКВД с обязательной Отметкой два раза в месяц. Обрадовали: избирательных прав не лишен, могу устраиваться на работу, вступать в члены профсоюза, обзавестись семьей, но из поселка без ведома, письменного разрешения и пропуска — никуда. Льготы Крайнего Севера на таких, как я и мне подобных, — не распространяются. Вот так вот!

Устраиваюсь работать в филиале Колымснабсбыт бухгалтером складского хозяйства с окладом 1200 рублей (в старом исчислении). Квартира — общежитие при конторе. Однажды начальник НКВД учудил — решил всех ссыльных, для лучшего контроля за ними, собрать в один барак, где 1-го числа каждого месяца мы проверялись; если надо было в больницу в Нексикан или по служебным делам в Кадыкчан, Сусуман, то обязательно требовалось выписывать пропуск. Часто являлись в общежитие с проверкой и ночью.

Но я немного отвлекусь от грустной прозы и перейду к лирике. Переписка с домом шла у меня -регулярно, конечно, я рассказал о своем новом житье-бытье. Увы, вернуться на родину было невозможно, родные сильно

- 96 -

переживали за меня. Брат мой Гесель преподавал в одной из школ Орши. Поделился как-то с одной из хорошо знакомых ему учительниц своим горем, рассказав о моей судьбе. При их разговоре присутствовала ее сестра Раиса Ильинишна. Очень тронуло ее мое одиночество: после отбытия такого срока лишиться возможности вернуться к родным? И она, взяв у брата Геселя мой адрес, написала мне теплое, дружеское письмо. Я на него ответил. У нас завязалась переписка. Мы делились друг с другом своими переживаниями, рассказывали о своих делах. Не видя друг друга, зная о каждом лишь по письмам, мы решаем соединить свои судьбы. Со стороны Раисы это был подвиг. Ею руководила не только жалость, как она потом мне рассказывала, а привлекало во мне мужество, с каким я перенес 'все страшное, и она поверила в меня. Так, говорят, бывает в романах, но жизнь оказывается порой почище романа. Можно представить себе мое состояние, когда в октябре 1950 года я получаю телеграмму от девушки, с которой у меня была только переписка, от Раисы Ильинишны, о выезде ее в Магадан и о прибытии ближайшим пароходом в бухту Нагаево. Радость предстоящей встречи. И вот получаю пропуск у коменданта и разрешение на выезд. Беру в филиале, где работаю, грузовую машину и доверенность на получение сахара, так бы, порожняком, гнать машину не разрешили, и, наконец, встречаю на пересыльном пункте Раису. Было раннее утро, пароход прибыл ночью. На пару дней снял в частном доме квартиру, где мы с ней и остановились, говорить было о чем: ведь состоялось наше первое свидание. Ну, а затем, загрузившись сахаром, в обратный путь до Адыгалаха, 802 километра. Морозы стояли крепкие, снег только под колесами похрустывал, белые куропатки дорогу перебегали. И сама Раиса Ильинишна, как куропаточка: в шапочке белой, в белом кроличьем меховом пальто, и бурки фетровые на ней тоже были белые. Радость вошла в мою жизнь. 25 октября 1950 года приезжаем в Адыгалах. С этого дня и начинается наша супружеская, жизнь. В конторе филиала нам дали крохотную комнатку. Миша Адлер, такой же горемыка ссыльный, как и я, сложил в ней маленькую печурку. В комнатушке поместилась только одна кровать и пара стульев. Первые три дня 'по приезде Раи мы жили в семье ссыльных бухгалтера Наума Ароновича и Генриетты Германовны. К ним нас пришел поздравить прораб Курганов, явились еще двое друзей — Дыман и Богуславский.

- 97 -

Вскоре мы зажили в своей комнатушке, и потекли серые, стылые дни. Моя зарплата осталась такой же, но нас теперь стало двое, и материально было трудновато, тем более, что посылал еще рублей 100, а то и больше маме в Оршу. Как жену ссыльного, Раису на работу не принимали, лишь позже с трудом удалось ей устроиться поначалу в больнице медицинской сестрой у хирургов Колчикова и Славецкого, правда, долго там она не проработала, ушла, потому что боялась вида крови, а потом подвернулась работа воспитательницы в детском саду с окладом 650 рублей. Дали нам квартиру кассира Рябова, то была узкая длинная комната с дымящей печью. Жилось в ней неуютно, было холодно и тесно, но дома мы мало бывали, большую часть времени находясь на работе.

Зима 1951 года. Первая беременность у Раисы в 36 лет. Как пройдут роды? Договариваемся с друзьями, и она заблаговременно уезжает за 125 километров в больницу. У настам были знакомые, такие же ссыльные, супруги Васильевы — Вячеслав Сергеевич, родом из Орла, работавший врачом, и его жена Софья Иосифовна, из Румынии, в больнице она работала заведующей лабораторией. В свое время оба они учились в Чехословакии, а затем по приезде в СССР были репрессированы. Окруженная вниманием друзей, 20 декабря 1951 года Раиса родила нашего первенца — сына Самуэля — Элика.

Чтобы привезти Раису с сыном домой, беру на автобазе грузовую машину и приезжаю в Нексикан. Жена тщательно, тепло укутывает нашего первенца, садимся в кабину, уже втроем с Эликом на руках. В кабине топится маленькая печка. Едем тихо, счастливые и радостные, пусть в холодную квартиру, но домой. Приезжаем уже под вечер. Печь топилась дровами и дымила. Да и тесновато стало. Продукты, как известно, сушеные — картофель, морковь, свекла, лук, молоко и то сухое, яичный порошок, ничего свежего, мясо и то мороженое. Имелось в Адыга-лахе подсобное хозяйство с коровами и парником. Но все оттуда уходило начальству Управления дорожного строительства, Политотделу. Например, начальник Политотдела Малетин одному себе в «эмку» ежедневно приносил не менее трех литров свежего, цельного молока. Вечером в совхозном дворе раздавали остатки — окольными путями узяаешь, что кое-что осталось, и бегом на подсобное хозяйство. Бывали дни, что, отстояв в очереди более двух часов, принесешь 100 граммов молока, а большей частью возвращаешься с пустым бидоном. И рос наш сын Элик

- 98 -

на сухом рационе. Он очень много кричал, все боялись, чтобы не образовалась пуповая грыжа, прикладывали пятак. Отдали потом его в детские ясли. Медсестрой там была Дуся Кочергина. Она органически презирала бывших заключенных, антисемитка была заядлая и жестокая к тому же. Издевалась над малышом: воду сырую ему добавляла в пищу, мокрым лежать оставляла, поэтому он часто болел.

Надоедали нам, ссыльным, работники первого отдела. Был такой Стяжкин, так он мог ворваться в полночь или под утро в квартиру якобы для проверки. Однажды, когда Эличек сильно болел, плакал всю ночь и мы не спали, то только улеглись, как в третьем часу ночи Стяжкин скандально потребовал открыть дверь и начал снимать ее даже с петель. Напугал всех. А что было делать? Прав у нас никаких. И все же, несмотря на мытарства — мы были счастливы. Мы с Раисой жили дружно, радовались, наблюдая, как растет наш первенец. У Элика появились волосы — золотые кудри. На улице им все любовались. Мы были первой ссыльно-поселочной семьей, и к нам часто приходили ребята из нашего окружения: Яков Богуславский, Ханан Дыман, Иосиф Гайтгайм, минчанин Геннадий Шелкович — это он сделал нам из жести ванну и стиральную доску. Электросварщики соорудили из труб коляску и детскую кровать, вместо пружин были натянуты резиновые ленты.

В 1951 году я перешел работать в Центральные ремонтно-механические мастерские бухгалтером материального отдела. И, о счастье, нам дали квартиру в домике детского сада: две комнаты с общей кухней и коридором; заведующая Анна Филлиповна Третьякова занимала одну комнату. Имелась хорошая плита, а главное — было центральное отопление.

20 декабря 1954 года мы торжественно отметили трехлетие Элика. Было много гостей. До трех лет Элика не подстригали, так положено по древнему еврейскому обычаю, а тут подстригли, его волосики сохранились и сейчас, на память. Весной Раиса почувствовала жуткий токсикоз по беременности. Легла в больницу. Лечащий врач, ярая антисемитка Лосева из Свердловска, обозвав Раису старой жидовкой, нужной помощи ей не оказала. Благодаря вмешательству завхоза больницы Якова Александровича Гилудь, Раису отправили в Нексикан за 125 км — и это вместо того, чтобы вызвать врача-гинеколога. По дороге ее сильно растрясло, она обливалась кровью.

- 99 -

В Нексикане нужную помощь оказать опоздали, и ребенок, мальчик, родился мертвым. В плохом состоянии, ослабевшей я жену привез домой.

Начинается реорганизация Центральных ремонтно-механических мастерских. Приезжает комиссия по ликвидации. Если всех направляют в разные места: в Магадан, в Якутию и в прочие города, то меня, как ссыльного, направить никуда не могут, и я оказываюсь безработным. Находясь в отпуске, занимался поисками работы. Что делать? И вот грянуло! В ;июле меня вызывает комендант в Мяунджи и поздравляет с реабилитацией и освобождением от поселения. Срочно звоню в Адыгалах Раисе, делюсь с нею радостью. Еду на прииск «Большевичка» к знакомым. Покупаю Раисе часы «Звезда», бежевые красивые босоножки, а себе часы «Победа». Срочно оформляем документы и едем на «материк», после 17 лет я еду в отпуск. На автомашине «татра» выезжаем из Адыгалаха в Якутию, в аэропорт Саймякон, но там мы застряли — начались дожди. Но когда-то и им приходит конец, и мы все летим в Якутск, а оттуда через Олекминск, Витим, Киренок, Красноярск, Новосибирск, где отдыхаем, и, наконец, самолетом Свердловск—Москва, прибываем в аэропорт Внуково. На площадке по прибытии самолета нас с цветами встречают брат Моисей, приехавший из Ленинграда с друзьями, родные, которые жили в Клязьме. Берем такси и едем к ним, где живем несколько дней. Все ново для меня и странно, ведь 17 лет не видел я по-настоящему людей, не говорил о друзьях, родных. Непривычны мне и гудки паровозов, звонки трамваев, все, что находится в движении, и главное — обилие свежих продуктов. Экипировались мы в магазинах Москвы, сбросив колымскую одежду и обувь, и через несколько дней с Белорусского вокзала отправились в Оршу. В Орше на вокзале нас встречал брат Гесель, а дома, на Первомайской, 6, нас ждала старенькая мама. Отец так и не дождался своего сына. Он умер в апреле 1942 года от голода в эвакуации под Андижаном. Не было и брата Менделя, его расстреляли немцы в 1941 году. Слезы радости, слезы о пережитом, рассказы о перенесенных страданиях. Так незаметно и пролетело время, заполненное посещением родных и знакомых. А затем снова Москва — Казанский вокзал. И снова Адыгалах. Работаю теперь в Кадыкчане. По выходным наезжаю домой. Вскоре Раиса уезжает в Нексикан в больницу, и 25 марта 1956 года рождается наш второй сын — Фимочка, полненький, черноволосенький. Мне предлагают ра-

- 100 -

боту в Сусумане, куда мы переезжаем, подыскав частную квартиру. Раиса поступает на работу в детский сад.

В 1957 году перехожу работать главным бухгалтером во вновь организованную контору Жилкомхоза, где мне предоставили трехкомнатную квартиру. Самуэль рос слабеньким, худым мальчиком, не имел нужного веса. Все это результат отсутствия в раннем детстве должного питания, и по рекомендации врачей Самуэля мы отправили в Оршу к маме, где он потом поступил в 1-й класс. В 1959 году, когда мы ездили в отпуск, нас на вокзале встречали брат Гесель и Самуэль. Мы с Раисой продолжали работать на Крайнем Севере. В начале 1963 года мама почувствовала себя плохо. Определили, что у нее рак молочной железы. Раиса срочно выехала в Оршу, чтобы ухаживать за мамой, а вместе с ней уехал и Фима. Позже был вызван и я.

9 августа 1963 года мама умерла. Было это в пятницу, под вечер. Обратился я к руководителю «Хевра-Кадыша» (еврейское погребальное общество). В субботу вечером пришла из общества женщина и сшила маме саван из чистого льняного белого полотна. У евреев не хоронят в одежде. В воскресенье 11 августа пришли 10 человек евреев, читали псалтырь с текстом псалмов. К этому времени женщины помыли маму, одели в белое. Похоронили ее на Оршанском еврейском кладбище.

Пропуская житейские радости и горести, скажу, что лишь в 1966 году я с семьей покинул Крайний Север и переехал в Юрмалу, где купил небольшой дом, и стал работать начальником финансового отдела Рижской чулочной фабрики «Аврора». Старший сын Самуэль после окончания рижского музыкального училища по классу тромбона был принят в Московскую консерваторию на военно-дирижерский факультет. Работает дирижером в Риге. Младший сын Нахим год учился в Латвийском университете на филологическом факультете, филолог из него не получился, но зато он окончил Московское училище эстрадного искусства, а затем заочно ГИТИС, факультет эстрадной режиссуры, ныне живет в Москве. Имя сына Ефима Шифрина стало широко известно в стране не только любителям эстрады. Так прошла моя бурная и тревожная жизнь. Радуюсь внукам, а мы стареем, но все пережитое нет-нет да и всплывает в памяти. Не дай бог, чтобы то, что перенесено нами, повторилось вновь. К прошлому возврата быть не должно.

Литературная запись Н. Крейера

База данных «Воспоминания о ГУЛАГе и их авторы», 1997-2024

Если вы нашли ошибку, выделите фрагмент текста и нажмите одновременно клавиши Ctrl + Enter