Ощущение времени
Ощущение времени
Шапиро Ю. В. Ощущение времени // Здравый смысл. – 2006. – № 2 (39). – С. 52-55: ил.
Ощущение времени
Впервые это ощущение возникло у меня в апреле 1944 г., в эшелоне, увозившем меня и лейтенанта Володю Нагорного из Великих Лук в Невель. Выйдя из поезда, на котором приехали из Москвы, и отметившись у военного коменданта, мы забрались на платформу стоявшего на соседнем пути эшелона, постелили под себя шинели рядом со стоявшей на платформе автомашиной и уснули, едва дождавшись его отправления. Проснулись мы от грохота разрывов бомб немецкого самолёта, бомбившего эшелон, стрельбы зенитных пулемётов с первой за паровозом платформы и протяжных гудков паровоза. Помимо естественного страха, я ощутил какой-то холодок в груди и чувство собранности и готовности к действию. Теперь я понимаю, что вызвано оно было всплеском выброшенного в кровь адреналина. Мне было тогда 15 лет.
Вторично возникло оно в Смолянах - небольшом белорусском городке, в здании школы, в котором развёртывался госпиталь. Мы набивали сеном матрасы и укладывали их на полу в коридоре — на них после операций лежали раненые. Тут я впервые увидел поток — десятки автомашин подъезжали к школе, и из них выгружали носилки с ранеными, которых после осмотра в приёмно-сортировочном отделении отправляли в операционные и перевязочные. Я заполнял карточки передового рай она (первичный медицинский документ — стандартизированная история болезни) и после осмотра раненого начальником отделения клал их на носилки с раненым: так устанавливалась очерёдность направления его в операционную.
Работы было так много, что возможности копаться в своих ощущениях не было, но помню, что оно, это ощущение времени, присутствовало.
Спустя много десятилетий оно вновь посетило меня в октябрьские дни 1993 г., во время известных событий. Всех хирургов задержали в больнице, и главный врач распорядился выписывать и переводить в другие больницы тяжёлых и оперированных больных — освобождать койки для раненых, которые должны были поступать из района Белого дома. Проходя с главным врачом по опустевшему отделению, я ощутил знакомый холодок в груди — свидетельство того, что адреналин поступил в кровь и что готовность к действию полная. Но почему-то основной поток раненых миновал нашу больницу и устремился в Институт им. Склифосовского, что было понятно, и в 40-ю больницу, что было совсем непонятно, так как больница эта онкологическая и, в отличие от 29-й, опыта в оказании помощи пострадавшим не имеет. 29-я оказалась во втором эшелоне, к нам доставили с десяток раненых с пулевыми ранениями, с которыми хорошо справились наши травматологи.
С тех пор больница стала числиться во втором эшелоне, и во время трагических событий, время от времени происходящих в городе, основной поток пострадавших нас минует, что обижает нас — на нашей базе кафедра военно-полевой и военно-морской хирургии Государственного института усовершенствования врачей Министерства обороны Российской Федерации и, как говорится, сам бог велел нам быть в первых рядах, ан нет, прочно сидим во втором эшелоне. Почему я вспомнил об этом?
Вчера, 23 февраля в половине седьмого утра, я приехал в больницу на очередное дежурство. Переодевшись у себя в кабинете, я отправился искать дежурного хирурга Эльбу Александровну Цикареву, которую я должен был сменить. Я встретил её очень встревоженной, идущей из приёмного отделения. Она рассказала мне, что на Басманном рынке обрушилась крыша, много пострадавших, и что они начали поступать в больницу. Её слова заглушил вой сирен машин скорой помощи. Я спустился в приёмный покой; несколько бригад «скорой» вкатывали носилки с пострадавшими. Осмотрев их, я поднял одного из них, с тяжёлой черепно-мозговой травмой, в отделение реанимации, женщину с размозжением голени — в операционную и пострадавшего с ранением ягодицы взял на второй стол. Травматолог и приехавший в больницу начальник кафедры ВПХ на первом столе занялись ампутацией, а я занялся ранением ягодицы. И знакомое чувство вновь посетило меня.
Мы и на сей раз оказались во втором эшелоне, в больницу доставили десять пострадавших, одного перевели из реанимации в 36-ю больницу, где имеется нейрохирургическое отделение, четырёх оставили у нас, остальные после оказания помощи ушли домой. Основной поток пришёлся на институт им. Склифосовского и на 36-ю больницу, куда пошла черепно-мозговая травма. Но мы попали в сферу внимания Департамента здравоохранения Москвы, мэрии, прокуратуры — при больнице имеется судебно-медицинский морг, куда начали свозить погибших, и где нужно было организовать их опознание. Всё больничное начальство до позднего вечера находилось в больнице. Я, помимо всего прочего, являлся административным дежурным, и обязанность поддержания связи с Департаментом, Комиссией по чрезвычайным ситуациям лежала на мне.
Напряжение стало спадать с наступлением темноты, на развалинах пошла в ход тяжёлая техника, и шансов найти выживших не осталось — более 12 часов с момента катастрофы, холод. Всё же, по сообщениям прессы, ещё несколько пострадавших были найдены и отправлены в Институт скорой помощи. По самым последним сообщениям, 64 человека погибли, 22 находились в 29-й больнице, в 36-й и «Склифе».
В 12 часов ночи я отправил последний за истекшие сутки факс в Комитет по чрезвычайным ситуациям и лёг спать у себя в кабинете. Заснуть удалось с трудом — я вообще сплю плохо, а на дежурстве в особенности. В три часа ночи я внезапно проснулся - с ощущением какой-то новой беды. Телефоны молчали, в отделении было тихо.
Вспомнил... 58 лет тому назад в эту ночь раздался стук в дверь коммунальной квартиры на Кировской, где мы жили - бабушка, отец, Зина (его гражданская жена) и я. Дверь открыла соседка по квартире, которая и рассказала впоследствии, что происходило за дверью нашей комнаты. Вошли два офицера в форме МГБ, солдат с карабином, который встал у двери, и двое штатских — представители домоуправления. Офицеры стали проверять документы у соседей — в нашу комнату они вошли в последнюю очередь. Зина при стуке во входную дверь накинула халатик и юркнула в холодную кладовку на кухне. Она и отец не были прописаны на Кировской, которая числилась режимной (по ней изредка проезжал Сталин — в Оперативное управление Генштаба, помещавшееся в небольшом особнячке рядом с Министерством лёгкой промышленности).
Я спал и ощущал происходящее сквозь сон. Когда отца уводили, он поцеловал меня, сонного, поцеловал бабушку. Я решил, что это связано с отсутствием прописки. Началась процедура обыска, я встал, оделся. На столе лежал ордер на арест, подписанный министром госбезопасности Абакумовым, министром здравоохранения Митиревым и Генеральным прокурором СССР. Два офицера в капитанском чине вытряхивали на пол наши нехитрые пожитки, рылись в книгах, в моих школьных учебниках. Делалось это чисто механически, сказывался большой навык в этой работе. Когда мне потребовалось сходить в туалет, меня обыскали, сопровождал меня солдат. Я помню мучнисто-бледные лица офицеров — «кромешники», они работали по ночам; помню их нарочитое презрение, с которым они бросали на пол ненужные им вещи, простое рязанское лицо солдата, хмурые невыспавшиеся лица понятых... Обыск закончился в шесть часов утра. Забрав письма и какие-то бумаги, которые сложили в наволочку, заставив расписаться на ордере в том, что арест ц обыск были произведены с соблюдением законности и претензий к МГБ я не имею, капитаны Концов и Шитиков, солдат и понятые удалились. Бабушка, ничего не понявшая в происходящем, спросила у одного из капитанов: «Когда я увижу своего сына?» «Никогда», — отвечал он.
После их ухода из чуланчика выскочила посиневшая от холода Зина, собрала свои вещички и на 11 лет исчезла из жизни нашей семьи. Я убеждён в том, что она сыграла роль в аресте отца — роль осведомителя; обыск производили мастера своего дела, кухню обыскивали наравне со всеми помещениями и не заметить двери в чулан они не могли. Зина была членом партии, работала в одном институте с отцом, её знали как жену Виктора Михайловича Шапиро, но никаких последствий для неё арест отца не имел.
Маму арестовали через две недели — 8 марта. Жила она на Сивцевом Вражке — у Богомольцев (в квартире на Сивцевом Вражке жила вдова президента Украинской академии наук, вице-президента АН СССР академика А. А. Богомольца, любившая мою маму; после реэвакуации Украинской академии из Уфы мама жила у неё.) Когда я позвонил Ольге Георгиевне Богомолец, она попросила меня приехать. «Я очень волнуюсь за Машу, — сказала она мне, — она ушла 8 марта на работу и больше на Сивцевом не появлялась».
Я отправился на Якиманку и, придя в квартиру, обнаружил нашу комнату опечатанной. В домоуправлении лежала бумага об аресте мамы. Арест предусматривал обыск: обыскивать квартиру Богомольцев не хотели и арестовали её в первую же ночь, когда она ночевала на Якиманке.
Жизнь для меня и бабушки началась тяжёлая. Не было денег, бабушка болела. О судьбе родителей я отправился узнавать на Кузнецкий мост, строение 24, где находилась приёмная. Неприметный дом во дворе, обшарпанное помещение, очередь молчаливых людей в единственную комнату, в которой за канцелярским столом сидел лейтенант. На вопрос о судьбе арестованного он выдвигал ящик из стола, листал страницы лежавшей в нём амбарной книги (сама книга — государственная тайна, по её размеру можно было судить о количестве арестованных), и следовал казённый ответ: «Идёт следствие, передачи не разрешены» — или «разрешены». Туда же я носил и передачи отцу и маме: в комнате справа от входа за зарешеченным окошком сидел какой то чин МГБ и принимал передачи — кромсал колбасу, разламывал пирожки - искал крамолу.
В июне отца и маму перевели в Бутырскую тюрьму, и я стал возить передачи туда.
В большом зале, в котором принимали передачи, находились окошки, обозначенные буквами алфавита - по первой букве фамилии арестантов. Мне «повезло»: буквы «Ш» и «Ч» (мама сохранила девичью фамилию — Чернина) стояли рядом, и я сдавал передачу в одно окно. Другим везло меньше - родственникам арестантов с разными фамилиями приходилось выстаивать две очереди. Очереди на сдачу передач были молчаливы, о стукачах знали все. Процедура приёма передач была та же, что и на Лубянке, — кромсание, разламывание. Делалось это в нарочито грубой форме: родственникам давали понять: «С нами шутки плохи, мы — Государство», «шаг вправо, шаг влево»... Большинство это так и понимало.
В Бутырской тюрьме сидели и уголовники, социальное расслоение очереди выглядело вполне зримо.
Кузнецкий мост и Бутырскую тюрьму мне не забыть никогда. Особенно ярко помнится свидание с мамой, которое я получил в этой тюрьме перед отправлением родителей на Колыму. Нас, пришедших на свидание, ввели в помещение и провели в коридор, в котором было несколько дверей. В каждую дверь запускали по три человека. Мы оказались в следующем помещении, в котором было три зарешеченных окна, за ними было пространство, по которому ходил наблюдавший за свиданием офицер. За его спиной были также три зарешеченных окна. Мама появилась откуда-то из стены, одета она была в одежду, в которой её арестовали. Контраст между тюремными стенами и её бледным лицом был потрясающий. Офицер следил за каждым словом, вмешивался в разговор — «Об этом говорить нельзя!»... Когда свидание окончилось и я очутился на Новослободской улице, я испытал шок: мимо шли улыбающиеся люди и, видимо, не подозревали или не задумывались о том, что творится в нескольких метрах от них... Государство давало понять своим гражданам, что от тюрьмы и от сумы зарекаться не надо.
Однажды, через несколько десятилетий, будучи дежурным хирургом по городу, я вновь посетил Бутырскую тюрьму — её медсанчасть; я вошёл в знакомый дворик, увидел дверь в помещении для свиданий... Ностальгических чувств не ощутил. Но это так, к слову...
Через десять лет, встретившись с родителями на Колыме, в Сеймчане, я расспрашивал их о том, что произошло после ареста.
Прочитайте «В круге первом» Солженицына — процедуру привоза Володина на Лубянку. Отец рассказал мне то же самое, до мельчайших подробностей. С момента помещения туда Солженицына до ареста родителей прошло три года - и люди, и персонал Внутренней тюрьмы остались те же. Отец мне рассказывал о доброжелательном морячке-надзирателе, который по-человечески относился к заключённым, мама рассказывала о грудастой немолодой надзирательнице с орденом Ленина на гимнастёрке — заключённые звали её Салтычихой. Она описана в «Архипелаге ГУЛАГ».
«Дело» вёл подполковник Бротя-
ков, выпускник исторического факультета МГУ (он упоминается в материалах «Мемориала»). На самом деле никакого «дела» не было, Бротя-ков перелистывал страницы хранившегося в архиве («Хранить вечно») дела 1927 г., когда отец был арестован за участие в демонстрации 7 ноября (в поддержку Троцкого). С мамой дело обстояло хуже. Арест так подействовал на неё, что у неё развилась ано-рексия — она потеряла способность принимать пищу. Бротяков решил, что она объявила голодовку, и приказал поместить её в отдельную камеру и «убрать воздух». Маму завели в маленькую камеру, закрыли — через некоторое время она стала задыхаться и потеряла сознание. Очнулась в своей камере. Бротяков, по-видимому, был психологом: анорексия прошла, и мама смогла есть.
(В одной камере с ней сидела арестованная племянница Сталина - Аллилуева. В компании она рассказала о том, что дядя сердится на неё и она «с ножом к горлу» пристанет к нему и выяснит, чем она прогневала его, — её обвинили в попытке покушения на Сталина. В этой же камере сидела красавица-армянка, племянница директора Института переливания крови А. А. Багдасарова. В годы войны она работала в советском посольстве в Лондоне. В неё влюбился фельдмаршал Монтгомери. Она прекрасно пела; однажды на приёме в посольстве она спела романс, её просили спеть ещё, она отказалась. К ней подошёл Монтгомери, наклонился к ней и попросил спеть для него. Она спела. В 1948 г. её арестовали, и следователь добивался от неё, какое шпионское задание дал ей Монтгомери в тот момент, когда наклонился к ней. В одной камере с отцом сидел главный винодел Министерства сельского хозяйства СССР, получивший Сталинскую премию за разработку нового способа шампанизации вин. Арестован он был за внедрение «с вредительской целью» этого способа в практику...)
Вероятно, какие-то человеческие качества у Бротякова сохранились: он спросил на последнем допросе у отца, куда он предпочитает отправиться в ссылку: на Колыму или в Караганду, добавил, что люди его специальности (отец — врач по образованию) нужны повсюду, и устроил так, что в Бутырскую тюрьму отца и мать везли в одной машине, двери клеток не заперли и отец мог договориться с мамой относительно места ссылки. Они выбрали Колыму, считая, что ссыльным там платят больше, — они думали о бабушке и обо мне, оставшихся без средств к существованию. Они ошиблись, надбавок у спецпоселенцев не было...
В Бутырской тюрьме отец и мама провели 3 месяца. В конце августа сформировали этап, и они отправились в Находку - через Курган, Свердловск, Новосибирск, Иркутск, Хабаровск, побывав во всех пересыльных тюрьмах на этом крестном пути, по которому до них прошли миллионы их сограждан, попавших в цепкие объятия сталинского «правосудия». Переезд в Магадан в трюме тюремного парохода «Джурма» по осенним Татарскому проливу и Охотскому морю остался в их памяти, как один сплошной кошмар. Заключённых загрузили в трюмы, посадили на деревянный настил почти вплотную друг к другу - чтобы вместилось больше, трюмы задраили и открывали два раза в сутки — для кормления и оправки.
Через 9 лет родителей реабилитировали, выдали в счёт компенсации трёхмесячную зарплату по последнему перед арестом месту работы и дали право на получение жилплощади в Москве. Этим правом удалось воспользоваться далеко не сразу...
Лет пятнадцать тому назад по телевидению была передача, посвящённая «делу врачей». С воспоминаниями выступила мой друг Марина Загорянская, внучка арестованного по этому делу профессора А. И. Фельдмана. На экране телевизора показали сохранившиеся ордера на арест — профессора А.И.Фельдмана и профессора Я. Л. Раппопорта; в них было написано, что подполковникам МГБ Концову и Шитикову поручается провести арест и обыск в квартирах вышеупомянутых «врагов народа». (В книге Я. Л. Раппопорта «На рубеже двух эпох» описана процедура ареста и даны словесные портреты исполнителей.)
За пять лет мои знакомые повысились в чине до подполковников... В их ведомстве в чинах повышались быстро, впрочем смерть в собственной постели считалась там непозволительной роскошью - достаточно вспомнить судьбу Ягоды, Ежова, Меркулова, Берия, Деканозова... Недаром в Библии сказано: «Во многом знании многие печали»: Сталин не любил свидетелей.
Вот какие ассоциации родились у меня трагической ночью с 23 на 24 февраля 2006 г. У трагедий одинаковый привкус — и годы над ними не властны.