Жизнь продолжится: Записки лагерного лекпома
Жизнь продолжится: Записки лагерного лекпома
Вместо предисловия
Посвящаю жене, верной спутнице жизни
Лидии Алексеевне Самсоновой
Автор
Вместо предисловия
Заключенные в лагере делились в основном на две группы — работяги и придурки. Название первой группы говорит само за себя. Лекпомы, наряду с поварами, каптерами, нарядчиками, бригадирами, работниками учетно-распределительно и части (УРЧ), культурно-воспитательной части (КВЧ) и других частей лагерных пунктов, относились к придуркам. Я был лекпомом и, следовательно, тоже принадлежал к этой относительно малочисленной привилегированной группе заключенных.
Лекпомом в исправительно-трудовом лагере именовался почему-то фельдшер, обслуживавший заключенных. В переводе это означает лекарский помощник. По блатной фене (на блатном жаргоне) лекпома именовали лепилой.
Лекпомом я стал не сразу. Я был взят с 4 курса горного отделения Карельского индустриального техникума (такой существовал в 30-е годы в Петрозаводске) и, естественно, никакого медицинского образования не имел, если не считать, что по комсомольской линии сдал нормы на значок «Готов к санитарной обороне» (ГСО).
Здесь я хочу рассказать историю своего постепенного приобщения к лагерной медицине по восхо-
дящей — от санитара и медбрата до лекпома. Рассказать о своих учителях. Но прежде я был также работягой и даже почти доходягой. Спасибо добрым людям, а то бы «дошел» окончательно. А для внесения должной ясности в повествование автор должен коснуться и существенных предшествовавших событий.
Я в последний раз захлопнул крышку своих часов
Я в последний раз захлопнул крышку своих часов
Вся история началась в октябре 1937 года, когда я учился на 4 курсе горного отделения Карельского индустриального техникума. Было назначено комсомольское собрание. В повестке дня - состояние идейно-воспитательной работы. Комсомольцы были строго предупреждены об обязательной явке, так как предполагалось присутствие представителя горкома. До начала собрания я заметил, что в здание техникума вошел человек далеко не комсомольского возраста, в черном пальто с каракулевым воротником. Он и присутствовал на собрании, сидел в заднем ряду и усердно строчил на листках бумаги.
Комсорг техникума Скрысанов начал доклад с изложения сложности международной обстановки, усиления сопротивления и нападок внутренних и внешних врагов. Затем он сообщил о том, что и в рядах нашей комсомольской организации неблагополучно. В частности, известны такие факты, как клеветнические высказывания о нашей действительности со стороны комсомольца — студента 4 курса горного отделения Павла Матвеева. В качестве возмутительного факта было названо поведение ряда студентов того же курса, которые позволили себе
говорить о наличии у нас (в нашей-то советской стране!) эксплуатации трудящихся. Докладчик призвал к критике и самокритике, раскрытию других пособников вражеских элементов.
Взявший слово Леонид Морозов заявил, что случай на магнитогорской практике в докладе изложен в искаженном виде. По окончании 3 курса группа студентов горного отделения проходила производственную практику в Магнитогорске. Они работали на рабочих местах и были возмущены тем, что руководство предприятия отказалось им выплатить за сверхурочную работу. Поскольку же студенты уже кое-что проходили по политэкономии, то они решили вычислить «коэффициент эксплуатации». Леонид пояснил, что это он предложил в порядке шутки и что никто не утверждал, что у нас существует эксплуатация.
Выступивший затем Павел Матвеев заявил, что он никогда не клевещет, а говорит только правду. Он и сейчас может утверждать, что газеты сильно приукрашивают нашу жизнь, не пишут о таких явлениях, как огромные очереди за хлебом. Он говорил об этом убежденным и независимым тоном. Сослался на трудное положение с продуктами в их поселке и на ряд других фактов.
Один из студентов задал вопрос докладчику, почему же он, говоря об идейно-воспитательной работе, ничего не сказал о своем дружке, студенте электромеханического отделения Платоне Лаптеве? Ведь известно его аморальное поведение, в частности выпивки, частушки с нецензурными выражениями. Об этом уже была заметка в стенгазете, а все остается по-прежнему. На собрании были и другие выступления, но мне запомнились лишь те, которые имели отношение к делу. Представитель, сидевший в заднем ряду, не выступал.
Через несколько дней П. Матвеев был арестован, а затем та же участь постигла студентов 4 курса горного отделения Л. Морозова и В. Иванова, студента 2 курса электромеханического отделения П. Лаптева. Несколько слов о них.
Павел Матвеев приехал учиться в техникум из одного из северных поселков Карелии, где он жил с матерью и младшей сестрой. Это был мускулистый парень ниже среднего роста. Нос с горбинкой, тонкие губы, серые проницательные глаза, русые волосы. Всегда бессменно носил вылинявший костюм табачно-серого цвета. Отличался начитанностью, независимостью суждений, сочинял неплохие стихи.
Леонид Морозов — петрозаводчанин, жил в большой семье в старом деревянном домике, из каких тогда состояла вся Зарека. Он был отличным спортсменом, и мы знали, что он еще в школе завоевал первенство по лыжам среди юношей Карелии. Учеба ему давалась легко, хотя и занимался он без особого усердия. Он был очень контактным, компанейским парнем, и как только во время перемены возникала какая-либо дискуссия, его громкий басовитый голос нередко перекрывал другие голоса. Спорил он увлеченно и горячо.
Владимир Иванов считался одним из лучших студентов техникума. Из всех восемнадцати студентов горного отделения он лучше всех владел немецким языком, хотя происходил из чисто русской рабочей петрозаводской семьи. Сочинял стихи. Мы вместе с ним редактировали стенгазету техникума. В одном из последних номеров ее была помещена большая статья Владимира о С. М. Кирове. В том же номере в редакционной передовице сообщалось об аморальном поведении (в частности выпивках) студента электромеханического отделения П. Лаптева. Владимир увлекался
радио и сам собирал детекторный приемник. Это был крепкий, плечистый юноша, с густыми черными бровями. На уроках физкультуры, когда нас строили по росту, он становился в голове шеренги. Он легко вскидывал ноги на перекладину или брусья, чему я всегда завидовал, так как обладал очень слабым брюшным прессом.
Платона Лаптева я близко не знал, лишь изредка встречал его, так как мы учились на разных курсах и отделениях.
Арест студентов вызвал гнетущее ощущение. Все знали о массовых арестах, но до сих пор они касались в основном взрослых, и мне не доводилось слышать, чтобы в Петрозаводске брали кого-либо из студенческой молодежи.
В ночь с 4 на 5 декабря 1937 года раздался стук в дверь комнаты, в которой я проживал в студенческом общежитии на Малой Закаменской улице. Вошел молодой высокий мужчина с оспинами на лице, в длинном черном пальто с, каракулевым воротником. Вместе с ним — двое студентов, которые смущенно остановились у двери. Как я понял потом, это были понятые.
— Самсонов здесь? Имя, отчество?.. Вот ордер, на обыск. Холодное или горячее оружие есть?
Обыск был быстрым. Все имущество на тумбочке (учебники, тетради, карманные часы) и в ней (круж-
ка, ложка, миска). Да еще лыжи с палками, стоявшие в углу. Я взял в руки часы, на/кал на кнопочку, отворилась крышка. Было около часа ночи. Сухо щелкнула закрываемая крышка. «Брать ли часы с собой?» — подумал я и механически опустил их в карман.
— Быстрей собирайтесь и следуйте со мной.— Далее мужчина добавил то ли «Вы задержаны», то ли «Вы арестованы», этого я не помню, тем более что не знал разницы.
Погода была мягкая: легкий морозец, безветрие. Я иду по заснеженной пустынной улице. Сопровождающий молча следует сзади в нескольких метрах от меня. Лишь временами он подает краткие команды о направлении движения. Невероятно: я арестован! За что и почему? Впрочем, аресты уже перестали удивлять. Были взяты многие
советские и партийные руководители, военные разных рангов. Брали и простых рабочих, крестьян, интеллигентов. В моей родной деревне Кондопоге, как и в других деревнях, арестовывали мужиков. Только в северном конце деревни были взяты А. П. Жогин, И. В. Щекин, П. М. Сметании, А. Ф. Перласов, И. А. Дериглазов (председатель колхоза), И. А. Дериглазов (его брат), П. И. Самсонов, А. П. Окушков, П. И. Кобин. Семьи, лишенные кормильцев, оказались в крайне бедственном положении. Такая же участь угрожала и моему дяде Константину Николаевичу (младшему брату отца), но незадолго до полосы арестов он вдруг срочно собрался и уехал с семьей, как потом стало известно, на Кубань — родину жены. Почему бывший красный партизан, всегда спокойный и невозмутимый человек навсегда покинул свой родной очаг? Лишь через многие годы, уже в глубокой старости, дядя Костя, приехав из Новочеркасска повидаться с кондопожскими родственниками, раскрыл тайну, хранимую им с 1937 года: тогда «один хороший человек» посоветовал ему по секрету: «Если хочешь остаться жив, уезжай скорей». Из перечисленных же крестьян уже никто не вернулся в свои семьи, на свою землю.
Я побаивался и за своего отца. Резкий и прямой в суждениях, не терпящий никакой лжи и насилия, с крутым, вспыльчивым характером, он мог где-нибудь «ляпнуть», «сказануть» не так как следует. Основательно выпив, он пел лишь две песни; либо «Степь да степь кругом», либо песню неизвестного содержания на венгерском языке (выучил за четыре года плена в Венгрии в первую империалистическую войну). Исполнение второй песни могло кому-то показаться подозрительным.
Волновался и сам отец, уже припас портянки
и сухари. Однажды в дом явился незнакомый мужчина и грубо приказал:
— Собирайся!
— Куда собираться? Может быть, мне и сухари взять?
— Не твое дело куда, быстрее одевайся!— Он повел отца в соседский дом, оказывается, в качестве понятого: у Жогиных шел обыск. Отцу приказали:
— Полезай на чердак!
— Полезай сам, если надо, я не могу, у меня радикулит.
Но пришлось лезть.
Аресты, к счастью, прошли мимо отца. Одна знакомая женщина пояснила причину, выявив, как она полагала, закономерность: «В деревне берут в основном крестьян, физически крепких мужиков». Получалось, что берут как бы по разнарядке, и отец мой не подходил под названную категорию — он работал счетоводом на бумкомбинате, хотя по коренастой мускулистой фигуре напоминал скорее деревенского мужика.
Мои размышления прервал сопровождающий:
— Поскорей!
«Наверное, сейчас мой путь ведет в тюрьму»,— подумал я: мы уже приближались к ней. От Малой Закаменской до проспекта Ленина, где стояла тюрьма, рукой подать. Вот она стоит, «белокаменная», окруженная высокой побеленной кирпичной стеной. По углам стены — сторожевые вышки с прожекторами, по верху — несколько рядов колючей проволоки. За стеной не видно окон первого этажа, окна же двух верхних этажей прикрыты деревянными щитами. Они прикреплены с наклоном, касаясь стены лишь нижним краем, и через верхний край щитов вырывается тусклый свет.
Проходя много раз мимо тюрьмы на занятия в техникум и обратно, я однажды подумал: «Вот бы посмотреть, как там люди живут». Похоже, что теперь представляется такая возможность, но лучше бы ее не было. Однако мы с сопровождающим уже поравнялись с тюрьмой, но команды свернуть к ней, налево, не последовало, прошли мимо. Куда же? Затем — короткий путь по улице Энгельса. Проходим площадь Ленина. На проспекте Карла Маркса у массивного здания НКВД было приказано свернуть во двор. Я оказался в небольшом одноэтажном здании, где сопровождающий сдал меня дежурному милиционеру и удалился.
Милиционер основательно ощупал меня, вывернул карманы, составил опись изъятых вещей (изъяты были карманные часы, ремень, несколько рублей денег).
Камера предварительного заключения, куда меня водворили, была мрачным темным помещением с низким потолком. На сплошных дощатых нарах лежали два ее обитателя, прямо в верхней одежде. Один из них зашевелился, когда звякнул замок. Мне ничего другого не оставалось, как тоже лечь на голые нары. На них было не очень уютно, но куда денешься. Сон был беспокойным и прерывистым. Сквозь сон я несколько раз чувствовал, что кто-то тщательно шарит по моим карманам. Просыпаясь, я не сразу соображал, где нахожусь. Мучила неизвестность. Почему я здесь, вместе с этим карманником? За что? Предположительный ответ на эти вопросы вырисовывался, когда я вспоминал, что были арестованы несколько студентов нашего техникума. Следовательно, можно было думать, что я явился очередной жертвой по этой же линии.
В последующие два дня меня содержали в той же камере. Приносили пайку хлеба, кипяток, похлебку (баланду, как я узнал ее название). Изредка уносили парашу. Не покидало чувство одиночества, безысходности и неизвестности. Никто из начальства не заглядывал, не вызывал: были выходные.
Валяясь на нарах, я перебирал в памяти события последних дней, свое решение попытаться проделать лыжный переход от Петрозаводска до Кондопоги. Впереди было два свободных дня: 5 декабря — праздник (День Конституции), 6-го — воскресенье. Почему у меня вдруг родилась такая прихоть — пройти до родного дома шестьдесят километров на лыжах, сам не могу объяснить. Может быть, хотелось показать, что я не последний троечник по физкультуре, хотя мне действительно редко ставили оценку выше тройки. Дело в том, что в раннем детстве я перенес пупочную грыжу, осложненную каким-то воспалением. Однажды возникли сильные боли в животе, мама вызвала соседку-знахарку, та что-то шептала над моим раздувшимся пупом (заговаривала). Она периодически сплевывала и снова шамкала своим беззубым ртом. Потом все у меня прошло. Но теперь я обладал очень слабым брюшным прессом и упражнения на брусьях или турнике для меня были сущей мукой. Просвет наступал лишь зимой, когда изредка наш преподаватель Глывенко ставил нас на лыжи. Тут я иногда удостаивался и четверки. Хотя, надо признаться, норму на значок ГТО по лыжам (пройти 5 километров по озеру до Голодного острова и обратно) я сдал с большим трудом, преодолевая одышку. Поэтому я не испытывал особой симпатии к преподавателю физкультуры, самоуверенному, здоровущему детине, относящемуся
с нескрываемым высокомерием к слабакам, подобным мне.
Возможно, что мое решение совершить теперь такой дальний рейс было авантюрным. Я не так уж часто становился на лыжи, не ходил на дальние дистанции. Лишь однажды одолел расстояние немногим более двух десятков километров. Дело обстояло так. Когда мне было еще неполных пятнадцать, мама, снаряжая меня из деревни на учебу в Петрозаводск, сшила мне новые штаны из «чертовой кожи». Была у меня также изрядно потертая, но еще целая вельветовая гимнастерка. Ботинки же были очень рваные, а купить их было не на что и негде. Я сам наложил на них заплаты из белой кожи и смазал дегтем.
В техникуме мне выдали в качестве пособия 25 рублей (стипендия еще не была назначена). Одновременно родители прислали мне 20 рублей на ботинки. Никогда ранее мне не доводилось быть обладателем столь солидной суммы. С гордым чувством состоятельности я направился в Гостиный двор на поиски ботинок. Такой торговый комплекс, несколько напоминавший ленинградский Гостиный двор, до войны имелся в Петрозаводске. Он занимал большую площадь в углу между нынешними улицей Куйбышева и проспектом Карла Маркса. Проходя по кругу Двора, я не мог не заглянуть в магазин «Динамо», где торговали спортивными, рыболовными и охотничьими принадлежностями. Я часто заходил в этот магазин полюбоваться товарами, мечтая оказаться владельцем кое-каких из них в будущем. На сей раз эта мечта неожиданно предстала передо мной реальностью: па витрине появилась берданка 24-го калибра ценой всего лишь 44 рубля. Один из посетителей попросил посмотреть ее, вертел в руках, прицеливался, лязгал
затвором. Я спросил его мнение о ружье.
— По такой цене лучше не бывает,— ответил он.
Мысль моя лихорадочно заработала. Сколько ж можно в лес ходить с самодельными поджигальниками, из которых не всегда можно подстрелить даже птичку? Пока раздумываю, вдруг он сейчас заберет ружье? Ружье мне все равно не купят, пока же могу побегать и в рваных ботинках, а там видно будет. Я быстро принял нестандартное решение по расходованию денег и решительно объявил:
— Я покупаю.
И вот я становлюсь обладателем настоящего ружья, пачки пороха, коробки пистонов, полдюжины гильз (тогда все это продавалось свободно, кому угодно). И хотя в кармане остается всего пара рублей (в покупку вложена и часть денег, имевшихся на пропитание), я чувствую себя на верху блаженства. До выходного, когда я смогу отвезти покупку в деревню, остается еще несколько дней. Я пишу родителям извинительное письмо в надежде, что, пока я предстану перед ними с приобретенным товаром, возмущение их остынет и они простят мне растрату.
С питанием можно эти дни перебиться. На площади Кирова, на месте нынешнего драматического театра, стоял огромный собор, в котором была устроена столовая (тогда она именовалась фабрикой-кухней). Я вхожу в нее. Чувствую аппетитный запах кислых щей. Слышу звон тарелок, дающий в высоких стенах собора заметный резонанс. Этот звон по принципу условного рефлекса еще более усиливает аппетит. Но я останавливаюсь у стойки буфета и довольствуюсь двумя кусками ржаного хлеба со стаканом морса.
В зимние каникулы представилась возможность
апробировать берданку в деле: мой родственник столяр Анатолий Овсянников пригласил меня на охоту. Он предложил такой план: идти на лыжах по лесной дороге до десятого километра, периодически заходя в лес. И вот с рассветом мы выходим в путь. Впереди со своей централкой идет Анатолий, как более старший и, как мне казалось, уже опытный охотник. Я, в валенках, ватной тужурке, опоясанной патронташем, с ружьем через плечо, едва успеваю за ним. Но настроение бодрое и даже боевое (как-никак при оружии!). Вспоминается легендарный лыжный бросок красных финнов во главе с Тойво Антикайненом в годы гражданской войны, и я декламирую, почти пою про себя свои стихи:
Жег мороз и вьюга выла,
Грозных битв был полон год.
О, глушь лесная не забыла
В Кимасозеро поход!
Мы пройдем сквозь ночь, сквозь ветры,
Где бы путь наш ни пролег.
Не отрежет враг ни метра
Наших рек, полей, дорог!
В числе других своих сочинений я носил это стихотворение на консультацию к Николаю Грибачеву, работавшему в редакции газеты «Красная Карелия». Однако, как я понял, консультант не уловил в моих виршах каких-либо проблесков таланта. Он конечно не ошибся.
Сколько мы ни сворачивали с дороги в лес, медленно продвигаясь по рыхлому снегу, всюду царила тишина, не встретилось никаких признаков дичи, кроме старых заячьих следов. Мы возвращались, не сделав ни единого выстрела. Я доплелся до дому с огромным трудом. Во-первых, старые и уже покалеченные лыжи не скользили; одна из них
была изрядно ободрана, другая, кроме того, была надставлена куском березовой доски, ее железные пластины и гвозди тормозили ход. Во-вторых, по глупости своей я не захватил с собой ни куска хлеба. Преодолевая последний километр пути, я сосал снег, чтобы смочить пересохший рот, но голод от этого не уменьшался, даже наоборот.
Вспоминая об этом, я задавался вопросом: не случится ли то же самое в задуманном мною рейде до Кондопоги? Надежда на успех базировалась на учете новых возможностей и прошлых ошибок. Во-первых, у меня появились первосортные лыжи «Экстра»: я был недавно премирован ими руководством и комсомольской организацией техникума за успехи в учебе и общественной работе. Во-вторых, я собирался идти налегке: в лыжном костюме, в ботинках на креплениях и даже вместо шапки-ушанки выпросил у Плошки Ильинского легкий кожаный пилотский шлем. В-третьих, я запас в дорогу бутерброды и кусок сыра.
С вечера 4 декабря было все наготове, и я пораньше лег спать. Но через несколько часов - этот неожиданный стук в дверь, и задуманный поход сорвался...
Уже два дня мне не предъявляли никакого обвинения. А может быть, и не предъявят? «Извините за недоразумение. Распишитесь в получении своих вещей, вы свободны». При этом выложат на стол мой ремень, деньги, ну и конечно часы. Однако такого не случилось. Забегая вперед, должен заметить, что в описи изъятых вещей, которая затем поступила со мной в тюрьму, часы уже не значились. Эту самую дорогую свою вещь отец подарил мне месяц тому назад к восемнадцатилетию. Крышка карманных часов была слегка помятой, но зато из серебра. При закрывании ее
раздавалось эффектное щелканье. Цепочка — из желтого металла, из какого-то сплава, который отец назвал американским золотом, на свободном конце ее — крохотный компас. Мне был очень дорог этот подарок отца.
Итак, в час ночи 5 декабря я в последний раз захлопнул крышку своих часов. Возможно, милиционер, узнав, по какой части меня забрали, решил, что такая роскошь мне уже больше не понадобится...
О том, как опасно быть самозванцем
О том, как опасно быть самозванцем
7 декабря, когда я провел уже третью ночь на нарах в камере предварительного заключения, меня отвели в расположенное рядом большое здание НКВД. Там состоялся первый допрос. Мне было предъявлено обвинение в антисоветской агитации и участии в контрреволюционной группе, причем никаких конкретных фактов, подтверждающих такую преступную деятельность, не назвали. Я полностью отрицал свою причастность как к агитации, так и к группе. Следователь Философов, тот самый, который меня брал, кричал:
— Сопляк, в высокие материи полез! Ничего, расколешься, будешь как шелковый! У нас не такие раскалываются!
Он цинично заявлял, что тюрьма — высшая школа жизни. Измотанный необоснованными обвинениями, унижениями и оскорблениями, я впал в почти полное безразличие, молчал или отвечал односложно «нет», не признавая за собой вины и категорически отказываясь подписать протокол с искаженными ответами на вопросы. После этого я был доставлен «черным вороном» в тюрьму.
В тюрьме меня поместили в большую перенаселенную камеру. Место досталось под нарами, где на бетонном полу оказался тонкий матрац, в котором от соломы осталась лишь пыльная труха. Обитатели камеры, мужчины различного возраста, большей частью сидели или лежали на нарах или под ними, некоторые шагали вдоль стены, трое стояли в тесной близости и тихо беседовали. Один из них, чернявый мужчина с пышной шевелюрой, в синих галифе и хромовых сапогах, с начальственной осанкой, поинтересовался, за что я взят. Я кратко рассказал.
— И ты не признался?
— Нет, я ни в чем не виноват.
— А вот возьмут на конвейер, так признаешься.
Там все подпишешь,— с серьезным видом произнес он.
Я подумал, что он шутит. Какой может быть на допросе конвейер? Но вместе с тем меня смущало, что слова были произнесены вполне серьезно и даже, как мне показалось, с оттенком высокомерия или какой-то недоброжелательности. Это встревожило меня. Спросить же, что имеется в виду под словом «конвейер», я не решался: быть может, чернявый меня разыгрывает, а мне не хотелось оказаться осмеянным. Я забрался под нары на отведенное место — хотелось отдохнуть, побыть наедине с собой.
— Будем соседями,— произнес мужчина с худощавым лицом, заросшим седой щетиной. Он справился о моем имени и о «деле». Я коротко ответил и закрыл глаза, стараясь уснуть. Однако мне виделся кабинет следователя, беснующийся его хозяин и, как застрявшая заноза, не выходило из головы слово «конвейер». Будучи студентом индустриального техникума, я понимал значение этого слова не иначе как в техническом смысле. Впервые я увидел конвейер в кинокомедии Чарли Чаплина. Врезалась в память изнурительность однообразных трудовых операций. Я знал также о некоторых приспособлениях и установках для казни, например о гильотине для обезглавливания осужденного на смерть. Это из истории Великой французской революции. В наше время мы услышали об электрическом стуле. С помощью такого приспособления были казнены в США участники рабочего движения Сакко и Ванцетти. Названные орудия казни понятны в смысле их технического принципа. Но что имел в виду чернявый под словом «конвейер»? Слово связывалось с категорическим утверждением: «Там все подпишешь».
Не успел я погрузиться в беспокойный сон, как Кто-то похлопал меня по плечу:
— Вставай, баланду дают.
Выбравшись из-под нар, я заметил общее оживление в связи с наступившим обедом. Лишь один худощавый мужчина средних лет, отставив свою миску, быстро писал карандашом. Он периодически останавливался, сосредоточенно задумывался, лихорадочно перелистывал и просматривал уже заполненные листы бумаги стандартного размера. Затем на бумагу ложились новые ровные строчки. Я спросил у соседа по камере:
— Что это он пишет?
— Жалобу. Куда-нибудь в высшую инстанцию.
— А кто он такой?
— Это Хюппенен, заведующий отделом пропаганды обкома партии.
Так я впервые узнал, что можно писать жалобы. Позже мне стало известно, что чаще всего пишут Сталину и Генеральному прокурору Вышинскому, пытаясь доказать свою невиновность и жалуясь на ведение следствия с помощью недозволенных приемов.
В тюрьме меня сфотографировали в фас и в профиль, предложив раздеться по пояс, осмотрели и записали особые приметы, взяли отпечатки пальцев.
На последующих допросах, проводившихся как Философовым, так и другими следователями, был объявлен конкретный характер моей антисоветской агитации: я восхвалял врага народа Тухачевского. Когда и перед кем я восхвалял, не было сказано. Я отвечал, что никогда и нигде этого не делал. Следователь внушал, что чистосердечное признание облегчит наказание, и настаивал, чтобы я подписал протокол, в который уже было внесено признание. Мой отказ вызывал серию ругательств
и оскорблений. Раздосадованный следователь командовал:
— Встать, контра! Постой пару часов и подумай. После этого но звонку являлся молодой солдат, а следователь удалялся. Солдат молчал, лишь однажды робко почему-то спросил, читал ли я Добролюбова. Возвратившийся следователь спокойно спросил:
— Так надумал ли признаться?
Я ответил, что мне не в чем признаваться.
— А вот студент Лаптев подтверждает твою виновность.— Следователь зачитал выдержку из протокола допроса. Лаптев признавался, что в нашем техникуме действительно имелась контрреволюционная группа в составе студентов Павла Матвеева (руководителя), Леонида Морозова, Владимира Ива нова, Виктора Самсонова и его, Платона Лаптева. Лаптев подтверждал, что я занимался антисоветской агитацией среди студентов.
Я назвал эти показания ложными, отметив, что мы учились с Лаптевым на разных отделениях техникума: я на горном, а он — на электромеханическом. У нас с ним не было ничего общего. Я с ним не контактировал ни в техникуме, ни в общежитии. Однако следователь дал понять, что мое объяснение для него ничего не значит.
— Следствие располагает точными данными о вашей контрреволюционной деятельности. Поэтому запираться излишне.
— В чем конкретно выражалась эта деятельность? Когда и перед кем я высказывался в анти советском духе?
— А это ты, голубчик, сам знаешь. Мы тоже! знаем, но нам важно твое признание. Оно и в твоих же интересах.
— Я ни в чем не виноват.
— Все это — сказка про белого бычка. С тобой говорят по-хорошему, как с порядочным, а ты этого не изволишь понять, мать твою... Не опираться на стену!
Я уже долго стоял, начинала кружиться голова.
Время тянулось медленно. Следователь молчал, затем снова начинал объяснять мне важность чистосердечного признания. Мол, мало ли что можно сказать по глупости, по молодости, пойти на поводу у Матвеева. Суд все учтет. Затем он писал. Потом зачитал протокол. В нем на вопросы следователя значились мои признания, что я действительно попускал антисоветские высказывания, в частности восхвалял врага народа Тухачевского, был вовлечен Матвеевым в антисоветскую группу.
— Все это неправда, я такого не говорил и протокол не подпишу,— глухо лепетал я.
— Подпишешь. Не такие, как ты, подписывают.— Следователь нажал кнопку, явился охранник. — Увести.
Я был доставлен обратно в тюрьму, в прежнюю камеру. Изможденный унижениями, угрозами, вымогательством, я сразу направился к своему ложу. По-видимому, у меня был столь удручающий вид, что никто ни о чем не спросил. Свалившись под пары, я вспоминал и переживал всю следственную процедуру, пытался разгадать, откуда могло взяться такое обвинение, будто бы я восхвалял врага парода Тухачевского.
Его имя я впервые прочел в газете в 1935 году, когда было опубликовано сообщение о присвоении маршальских званий. Это было в общежитии. Все студенты в нашей комнате были на месте. По-видимому, все были в игривом, веселом настроении, шутили и вслух высказывали свои мечты, иногда самые невероятные. Такие моменты украшают сту-
денческую жизнь. Чем были вызваны раскованность и веселость? Возможно, удачно «сбросили» зачет или справились с трудной контрольной работой. Возможно, очень сытно поели. Такие дни бывали примерно раз в неделю. Начиналось с того, что накануне в нашу комнату являлся десятник из холодильника, что стоял и до сих пор стоит на улице Красноармейской, у вокзала.
— Ребятки, есть работа,— ласково говорил он, Какая?
— Вагон говядины разгрузить. Уплачу по шесть рублей с тонны.
— Идет.— Мы натягивали на себя свои уже насквозь засаленные такой работой штаны и пиджаки и шли на холодильник.
Сообща мы вытаскивали из вагона тушу за тушей, по команде «раз, два, взяли!» поднимали ее, подвешивали на крюк с колесиком и катили в здание холодильника, затем перегружали в лифт, из, него — в холодильную камеру. За ночь зарабатывали каждый от 6 до 12 рублей. Но брали также по небольшому куску мяса в карман с молчаливого согласия десятника, который не слишком старательно делал вид, что не замечает. Он дорожил нашей готовностью по первому зову выйти на работу, иначе холодильник должен был платить штрафы за простой вагонов. В нашей комнате была общая картошка. Между рамами подвешивалось общее мясо. Мы варили общий мясной суп с картошкой. Жирный, наваристый суп (когда я вспоминал об этом в тюрьме, то мысль останавливалась: и ни о чем больше не хотелось думать). Нахлебавшись вдоволь супа, мы всегда приходили в радостное возбуждение.
Могли быть и другие причины для игривого настроения. Так или иначе, кто-то вслух размечтался:
— Теперь появилось пять маршалов. Нас тоже пять. Вот бы каждому быть маршалом!
Такая мечта понравилась. Каждому захотелось, хотя бы на минуту, символически, превратиться в маршала.
— Мне бы хотелось быть Ворошиловым. Климентом Ефремычем.
— А мне — Семеном Михайловичем Буденным. С такими вот усами.
— Почему же именно тебе? Может, другие не хуже тебя. Я, например, тоже хотел бы быть маршалом Ворошиловым.
Тогда давайте по старшинству. Кто старше, те будут Ворошиловым и Буденным.
Мне же едва исполнилось пятнадцать, я был самым молодым, поэтому мне досталось имя самого молодого военачальника — маршала Тухачевского. Хотя это была словесная игра, я завидовал старшим ребятам. Наркома Ворошилова знали все как героя гражданской войны. Знали его и по имени-отчеству — Климент Ефремович. Каждый комсомолец старался сдать норму на значок «Ворошиловский стрелок». Это было не менее престижно, чем сдать норму на значок ГТО. Я тоже постарался и. несмотря на свою близорукость, в очках пристрелялся из малокалиберной винтовки ТОЗ и сдал норму, так же как на значки ГПХО («Готов к противохимической обороне») и ГСО («Готов к санитарной обороне»). Не смог осилить лишь нормы ГТО: сдал по лыжам, с горем пополам по плаванию, но непреодолимым препятствием оказались турник и брусья.
Не менее знаменитым героем гражданской войны был Семен Михайлович Буденный. О нем, как и о Ворошилове, слагались песни. «Братишка наш Буденный, с нами весь народ...», «С неба полуден-
ного — жара, не подступи, конная Буденного раскинулась в степи...» — в бодром мотиве песен мне представлялся лихой усатый всадник с бесстрашный глазами, с заломленной папахой и с поднятой обнаженной шаткой в руке.
Мне же досталось имя Тухачевского. Имя, которое как мне, так и моим более счастливым друзьям почти ни о чем не говорило. Нам ни когда не доводилось слышать, как его звали, и чем он отличился в гражданской войне. Фамилию Тухачевского я впервые услышал из уст военрука техникума. Он любил различные истины, подкрепляя примерами. Например, к вопросу о важности бдительности рассказывал о таком случае. На одну карельских пограничных застав приносила молоко крестьянка. Она казалась безобидной, но однажды когда принесла на кухню молоко, солдат заметил, что она внимательно смотрела на стол, где стоял кружки. Значит, она считала эти кружки. А раз так, то по количеству их могла определить, сколько на заставе бойцов. Однако наблюдательный солдат проявил бдительность, разоблачив шпионку.
Говоря о воинской дисциплине, необходимости строго и неукоснительно соблюдать Устав и выполнять приказания командира, наш военрук сослался на такой пример. Тухачевский прибыл в воинскую часть инспектировать боевую подготовку. Был построен один из взводов. Тухачевский скомандовал: - Взвод, шагом марш!
Солдаты четким строем шли по направлению к реке, затем безостановочно продолжали путь по воде, войдя в нее чуть ли не по пояс, и остановились лишь по команде «Взвод, стой!». Командиру взвода были высказаны Тухачевским поощрительна слова.
Может быть, в этом рассказе военрука о Туха-
чевском было преувеличение. Но в любом случае он у меня вызвал противоречивое чувство, в целом, пожалуй, не в пользу военачальника («Что за прихоть, так глубоко загнать солдат в воду?»).
Больше ничего конкретного о маршале Тухачевском не знал. Но я счел нескромным претендовать на более известные маршальские имена и не пытался отречься от имени Тухачевского. Ведь тоже все-таки маршал!
Лучше бы мне было обидеться и отказаться от него, если бы я знал, как дорого мне это обойдется через пару лет с небольшим. Не иначе как из той нелепой игры родилось и выросло обвинение, предъявленное мне: якобы я восхвалял врага народа Тухачевского. Нельзя быть самозванцами! Нельзя, даже тогда, когда соблазн очень велик. Мальчишками мы объявляли себя Чапаевыми. Зачитывались «Тремя мушкетерами» и присваивали себе имена Атоса, Портоса, Арамиса и д’Артаньяна. Более того, вооружившись палками, дрались «на шпагах», подражая отважным мушкетерам. Всегда хочется быть намного лучше себя. Но всему должна быть мера.
Такие мысли роились у меня в голове. А чем же еще заниматься, когда валяешься под нарами и делать нечего, тем более что следователь, завершая очередной допрос, раздраженно советовал:
— Подумай как следует и все вспомни. У тебя будет теперь достаточно времени, чтобы подумать.
Было досадно, что из старой истории по чьему-то гнусному доносу или намеку фабрикуется ложное обвинение, облаченное в громкие и весомые формулировки. Более того, следствие добивается, чтобы я признал за собой не только антисоветскую агитацию, но и участие в антисоветской группе. Поистине чудовищная нелепость! Я пытался уверять
себя, что никакими силами следователь не заставит меня подписаться под такой ложью. Однако тут же вспоминалось уже виденное в тюрьме: взрослые сильные мужчины, умудренные опытом жизни, коммунисты, вызванные на очередной допрос, через два-четыре дня возвращались в камеру изможденными, постаревшими, иногда еле живыми. На вопрос «Ну как?» отвечали, обреченно потупив взор: «Там все подпишешь». Я помнил угрожающие слова чернявого сокамерника о конвейере. Но чти такое «конвейер»? И я злился на чернявого.
Если следователю известен факт «присвоения» мне товарищами по общежитию имени маршала Тухачевского, так это же была шутка. Это во-первых. Во-вторых, тогда, в 1935 году, он еще не был объявлен врагом народа. В-третьих, после той минутной словесной игры мы уже на второй день позабыли о своих маршальских званиях и никогда не заводили разговора о Тухачевском. Ни на втором, ни на третьем, ни на четвертом годах обучения в техникуме. Да и сам следователь не мог ответить, где, когда и перед кем я восхвалял врага народа. Никаких других фактов моей причастности к «антисоветской агитации» мне не назвали. Такой ход мыслей подавал надежду оправдаться. Но эта надежда была непрочной, ибо я начинал убеждаться, что можно и из мухи сделать слона.
“Конвейер”
«Конвейер»
Поздно вечером я был взят на очередной допрос. Он продолжался до утра, изрядно меня измотал, но я не признавал предъявленных мне обвинений в антисоветской агитации и принадлежность к антисоветской группе. Никаких конкретных
фактов о характере и месте моих антисоветских высказываний не предъявлялось. Пришлось много вытерпеть оскорблений, ругательств. Я с трудом боролся со сном и искушением сесть, но уже несколько часов мне не разрешали садиться. Утром следователь стал все чаще поглядывать на часы, закрыл свои папки, и я уже начал надеяться, что изнурительному допросу вот-вот придет конец. Однако на смену ночному следователю пришел другой, со свежими силами, и все началось сначала. И продолжалось до вечера, когда явился третий следователь. Стало очевидно, что меня берут на измор и с помощью лишения сна и отдыха вымогают подпись под ложными показаниями.
В начале вторых суток допроса я был готов подписать признание в сожалении о расстреле маршала Тухачевского, учитывая его заслуги. Но оказалось, что это мало устраивало следователя: надо было сфабриковать обвинение в групповой агитации. Ноги затекли от длительного стояния. Страшно хотелось спать, с удовольствием растянулся бы на голом полу. Мог бы уснуть и сидя, но сидеть не разрешают, стул убран, да и покоя не дают. Голова тяжелая, ко всему безразличие. Ты сам себе враг. Признайся, что существовала антисоветская группа и пойдешь спать,— уверял следователь. Я молчал. Он тоже какое-то время молчал, перелистывал бумаги, затем взрывался: — Так и будем молчать, мать твою...? — злобно кричал он и даже подскакивал на стуле. — Ну и стой, думай. Расколешься, никуда не денешься!
У меня начиналось головокружение от усталости, опасался, что вот-вот могу упасть. Но сил и воли пока хватало, чтобы не давать ложные показания как на себя, так и на других. Следователь нажал кнопку на своем столе, явился молодой солдат.
— Побудь здесь,— сказал ему следователь.— А ты стой и думай.— С этими словами, обращенными ко мне, следователь вплотную подошел ко мне, легко ткнул в подбородок, заставив меня поднять голову, пронзил злым взглядом и вышел.
Я попросился в туалет. Солдат проводил меня по коридору и указал пальцем на дверь: — Здесь. И поскорей.
Относительно «поскорей» он, по-видимому, имел указание. Я зашел в тускло освещенное помещение туалета. Деревянный пол, стульчак были помыты до белизны. Я закрыл за собой дверь и почувствовал какую-то радость в связи с хотя бы кратковременной изоляцией от опостылевшего следовательского кабинета с его стальным сейфом. Я счел бы за великое счастье, если бы дозволено было, лечь здесь на полу и уснуть. Лучшего помещения, чем это, я не мог себе представить во всем большом здании. Лишь бы стены туалета защитили от унижений и мучений.
...В августе 1934 года по направлению Кондопожского райопо я прибыл в Петрозаводск поступать в Карельский индустриальный техникум. Избрал горное отделение. Причина тому — книги Юлия Берзина «Охота за камнями» и академика Ферсмана «Занимательная минералогия». Они заразили меня мечтой стать геологом, искателем минералов и горных пород. Я даже обзавелся подобием геологического молотка, ковшом для промывания проб грунта из речушек, набором камней для определения твердости горных пород и минералов по шкале Мооса. С этим снаряжением я уходил в лес, бродил по долинам ручьев, взбирался на скалы («щельги»). Скромные находки и догадки будоражили воображение. Правда, в техникуме я узнал что горное отделение готовит не геологов, а специалистов по эксплуатации месторождений не
рудных ископаемых. Но выбора после окончания семилетки не было. Родители не возражали: «Тебе виднее, выбирай сам что нравится».
В техникуме меня ждало разочарование. Было объявлено, что общежитие смогут предоставить лишь через месяц, поэтому те, кто решил поступать, должны рассчитывать только па частную квартиру. Первый экзамен я был вынужден пропустить — надо было что-то решать: или как-то устроиться с жильем, или возвращаться домой. Терять целый год не хотелось. Я решил попроситься на временное жительство к старику Андрееву, который не раз останавливался у нас в деревне, когда осенью приезжал ловить ряпушку. В начале 30-х годов Кондопожский целлюлозно-бумажный комбинат уже основательно засорил Кондопожскую губу Онежского озера древесной массой, отходами производства. Однако ряпушка еще приходила в октябре — ноябре нерестовать. Целыми косяками. Сетями ловила и моя мама. Андреев, довольно полный, седой, лысый, но еще крепкий мужчина, оставил хорошее впечатление своим спокойствием, невозмутимостью, деловитостью и, как мне казалось, был добрым человеком. Я разыскал его дом по адресу: Полевая, 22 (ныне улица Горького). Это был одноэтажный деревянный дом, обшитый вагонкой и выкрашенный в зеленый цвет. Половина его принадлежала Андрееву. Он выслушал мою просьбу, посоветовался со старухой и согласился приютить меня на месяц. Мне был отпущен древний диван с сердито скрежетавшими и громыхавшими пружинами, расположенный на кухне. Сами хозяева занимали следующую комнатку. Я носил воду из колодца, имевшегося в дальнем чужом дворе, дрова, колол чурки для самовара. Старики рано ложились спать, и я, пока совсем не темнело,
готовил уроки на улице, присев на завалинку. За одним столом с хозяевами пил чай, обедал же в столовой.
Прошел месяц, по общежития еще не давали. Прошел и второй. Я виновато объяснял хозяину, что обещают скоро предоставить место. Настала уже глубокая осень. Хозяева все более косо посматривали на меня, я улавливал справедливые укоры, чувствовал себя стесненно и виновато. Приходя с занятий, я тщательно вытирал ноги, спешил скорее схватить ведра и бежал к колодцу. И вот, когда срок моего проживания на квартире более чем в три раза превысил уже тот срок, о котором я просил Андреева, я застал однажды хозяев в мрачном, угрюмом настроении. Старик не скрывая злобы сообщил, что приходила милиция на проверку и оштрафовала его за то, что я проживаю без прописки.
— Сделай другим добро, а потом расплачивайся.— Эти слова хозяин произнес с такой ненавистью, что можно было ожидать «Убирайся вон!». Я готов был провалиться сквозь землю от стыда, так как оказался как бы обманщиком, хотя и не моя вина была в том, что руководство техникума не выполняет своего обещания. Не будь на улице пронизывающего ветра с мокрым снегом, я бы забрал свои пожитки и ушел куда глаза глядят. Я вышел в сени чуть ли не в слезах от обиды. Выло неуютно. Но совсем иначе я себя почувствовал, когда по темному узкому коридору ощупью пробрался в уборную и включил свет. Он осветил деревянные некрашеные стены, чистейший и сухой широкий стульчак, добела намытые половицы. И я подумал: вот бы мне такую конуру! Был бы счастлив своей независимостью, свободой, отгороженностью от уп-
реков и обвинений, от чувства постоянной виноватости.
...Все это вдруг вспомнилось мне, может быть отчасти потому, что этот туалет в здании НКВД был похож на тот, в доме Андреева. Но более всего, видимо, потому, что в новой ситуации мне также хотелось остаться наедине с собой, забыть об обвинениях (в данном случае нелепых). Верхом моей мечты теперь было оказаться хотя бы на несколько часов владельцем этой уборной, чтобы свалиться на пол и уснуть, забыв обо всем. Как хотелось спать! Справив малую нужду, я присел на край стульчака и почувствовал, что засыпаю. Но часовой уже стучал в дверь: «Ты скоро там?»
И вот я снова в кабинете следователя.
— Дурачок ты, сам себя мучаешь,— говорит он сочувственным тоном.— Ты просто не понимаешь, что такое антисоветская группа. Допустим, сидишь ты с кем-то в ресторане, беседуешь. Он сказал что- то антисоветское, а ты не сообщил об этом куда следует, то есть органам. Значит, ты разделяешь его мнение. Следовательно, оба вы составляете группу. Ведь ты же слышал антисоветские высказывания Матвеева? Слышал. Органы не осведомил? Не осведомил. Это и означает, что ты с Матвеевым состоял в группе.
— Но Матвеев говорил на комсомольском собрании, а не в беседе со мной. Там его слова слышали все присутствующие. При чем же тут именно я?
— Молчать, контра! — взревел следователь, не дав мне договорить до конца,— Посидишь в другом месте, тогда поймешь. И все расскажешь. Вот направлю тебя в кондей, там подумаешь.
Стоять уже вторые сутки без сна и при беспрерывном издевательстве следователей не было никаких сил, но я продолжал отрицать существова-
ние антисоветской группы. Следователь временами, казалось, успокаивался, начинал снова убеждать, что я попросту не понимаю, что такое группа. Он говорил, что упираться бесполезно, так как все члены антисоветской группы, включая ее руководителя, уже признались во всем. С этим вопросом все решено. Следствие желает мне лишь добра, ибо мое чистосердечное признание облегчит наказание. Стоит мне подписать протокол, и я сразу буду отпущен в камеру отсыпаться. Ведь у меня еще все впереди, надо позаботиться и о своих родителях. Я молча выслушивал внушения, понимая их лживый смысл и стараясь пропускать мимо ушей. Мое молчание следователь расценивал как согласие и уже заранее составлял протокол с признаниями. Вполне можно было также допустить, что я уже доведен до такого крайнего состояния, когда выбора не остается.
— Я такого протокола не подпишу,— глухо лепетал я.
— А я тебя — в крысятник, подлец!— вдруг с яростью и ненавистью, побагровев до ушей, цедил сквозь прокуренные желтые зубы следователь.— Тогда поумнеешь!
«Это что-то новое — крысятник. Что это такое? Наверно, просто стращает, чтобы принудить к ложному самообвинению»,— думал я, а сам молчал. Молчал потому, что, во-первых, уже и говорить не было сил, во-вторых, всякое мое возражение только усиливало раздраженность следователя. Я уже потерял ориентировку во времени, слова следователя доносились глухо, как бы издалека. Наконец я, то ли уже теряя сознание, то ли засыпая, почувствовал, что ноги подкосились. Я прислонился к стене спиной и начал сползать вниз, пока не уселся на пол. Чувствовал это, но не мог противостоять.
Очнулся, не понимая, где я и что со мной. Солдат поднимал меня за руки, со стороны раздавался встревоженный голос. На мое лицо плеснули холодной водой, усадили на стул.
Так признаешься в том, что состоял в антисоветской группе?
— Не состоял.
Следователь склонился над столом и начал писать. Наконец он поднял голову:
— Подпиши протокол.
Я бегло просмотрел его. В нем я признавался, что высказывал сожаление о расстреле врага народа Тухачевского, но отрицал причастность к какой-либо антисоветской группе. Я подписал.
— Уведите,— сказал следователь солдату. Меня доставили в тюрьму. По коридору про вели мимо своей камеры. «Куда же?»
—Стой!— сухо сказал надзиратель. Загремел замок, открылась дверь, обитая железом, и из открытой камеры дохнуло смрадным, спертым воздухом. При тусклом электрическом свете открылась безотрадная картина. В узкой комнате, шириной метра два, весь пол был занят плотно спрессованными телами людей. Они спали. По-видимому, было начало утра, когда сон наиболее крепок. Лишь кое-кто пошевелился. Слышался разноголосый храп. Идти было некуда, я остановился у двери рядом со зловонной парашей и не успел опомниться, как тяжелая дверь захлопнулась. Лишь около нее, рядом с парашей, оставалась свободной узкая полоска грязного бетонного пола. Выбора не было, я сразу свалился с ног и впал в тяжелый беспокойный сон.
Смутно доходило до сознания, что кто-то пытался меня растрясти и освободить от оков сна, сообщая о завтраке, но и не просыпался. Когда меня
позже растормошили, в дверях стоял корпусной.
— Самсонов!
— Я.
— Имя, отчество?.. На выход!
Сколько я проспал, не знаю, но когда я вышел в коридор, то почувствовал резкий запах трески с душком; рядом была кухня и, по-видимому, был готов обед. Надзиратель постучал в окно выдачи, что-то сказал раздатчику, и я получил полную миску густого трескового супа. Я с жадностью набросился на еду. Суп оказался невероятно вкусным. Это была не жидкая баланда, а густое варево с картошкой и кусочками трески. Кости были столь основательно разварены, что их тоже можно было съесть. Я в душе был бесконечно благодарен щедрости незнакомых людей, поблагодарил надзирателя.
— В свою камеру,— тихо и спокойно произнес он.
Когда раскрылась дверь камеры и я переступил ее порог, раздались возгласы удивления.
— Это ты, студент?— как бы не веря своим глазам спросил один из заключенных.— Ты откуда взялся?
Другой же, не дожидаясь моего ответа, пояснил:
— Ясно, что с конвейера.
Я начинал догадываться, что тот затяжной двухсуточный допрос со сменой следователей и есть не что иное, как конвейер.
Мне рассказали, что меня уже не числили в живых. Когда я не появлялся в камере уже более суток, обитатели ее спросили у корпусного во время его очередного визита: «Где же он?» — «Умер»,— ответил корпусной. Не знаю, этим ли словом он ответил или иначе, но в камере поняли корпусного именно в таком смысле и обсуждали различные версии о причине моей кончины. Кто-то высказал
предположение, что у студента, довольно тощего, было плохое сердце и оно могло не выдержать «конвейера». Но другие сомневались в таком варианте, зная, что я собирался пройти большое расстояние на лыжах. Вопрос остался открытым.
Было приятно сознавать, что камера проявила живой интерес к моей судьбе. Я почувствовал прорвавшуюся радость обитателей камеры, увидевших меня живым. После мучительного «конвейера» я возвратился в доброжелательную обстановку. Место мое под нарами было уже занято, но староста, посоветовавшись с несколькими мужчинами, указал мне на новое ложе, на сей раз уже на нарах. В камере появилось несколько новичков. Того же чернявого мужчины в галифе, который предсказал мне, что на «конвейере» я все подпишу, уже не было. Отсутствовал и П. А. Хюппенен.
Кратковременная радость возвращения в камеру сменилась чувством досады и возмущения методами ведения следствия. Меня подвергали мучению, пытаясь принудить к заведомо ложным показаниям. И как только явился корпусной, я попросил лист бумаги и написал жалобу прокурору республики.
Через несколько дней после этого мне было приказано собираться на выход. Меня отвели в тюремную канцелярию, из нее — в пустую комнату. Туда же вошел мужчина лет тридцати.
— Стой здесь,— сердито сказал он мне, указав место у стены,— Контра, жаловаться захотел,— продолжал он, бросив себе в рот кусок сахара и с хрустом работая челюстями. Он вплотную приблизился ко мне, дососал сахар и обрушил целый каскад матерщины, размахивая кулаками под самым моим носом. Я решил не реагировать на его действия, но стоял в напряжении и готовности прикрыться. Надо было избежать соблазна дать сдачу.
Матершинник же отошел на несколько шагов, снова достал из кармана кусок сахара, отправил его в пасть и ожесточенно разгрыз. В комнату заглянул милиционер и спросил, кивнув головой в мою сторону;
— Кто такой?
— Финский шпион!— бойко ответил любитель сахара и уставился на меня колючим взглядом.
Я продолжал молчать, тем более что меня никто ни о чем не спрашивал, а ко всяким оскорбительным прозвищам я уже привык. Почувствовал, что по отношению ко мне совершаются явно провокационные действия. Поддайся я эмоциям — и неизвестно, чем дело кончится. Во всяком случае, не в мою пользу. Вскоре весь спектакль неожиданно кончился, я был отправлен обратно в камеру.
На очередном допросе следователь (мужчина средних лет, тощий, ниже среднего роста, тот самый, что сулился отправить меня в «крысятник»), встретив мое прежнее упорное отрицание «группы», пригрозил:
— Я тебя переведу к уркам. Там побудешь — станешь сговорчивее.
Угроза была выполнена. В небольшой камере, куда меня перевели, было размещено десятка два людей разного возраста. Четверо из них, в том числе мальчик лет двенадцати-тринадцати, играли в карты, сидя по-турецки прямо на деревянном полу. Около них располагалось несколько болельщиков. Здоровущий рыжий верзила спросил, повернувшись ко мне вполоборота:
— Кто?
— Студент.
— С воли?
— С допроса.
— Что шьют?
— Пятьдесят восьмую.
— Признался?
— Частично.
— Понятно. Садись, чего стоишь.
Я сел на пол рядом с игроками. Карты были самодельные, размером раза в два меньше обычных. Я уже видел такие и даже технологию их изготовления в тюремных условиях. Иногда их называли стирками, иногда пулеметом. Игра шла увлеченно, комментировалась на блатном жаргоне. Внезапно возникали отчаянные споры, но они разрешались мирным путем. В случаях особой удачи можно было слышать восторженный возглас болельщиков: «Во, бля!» Было похоже, что обитатели камеры не очень унывали. В отличие от других камер, где преобладали серьезные, озабоченные лица, здесь даже улыбались. Когда же кто-то рассказывал о своих похождениях на воле, очень приукрашенных, нередко с комичными ситуациями, часто раздавался смех. Меня поражало своеобразие речи, перенасыщенной ругательствами и блатным жаргоном. Окалывается, вместо слова «украл» говорится «взял». А чтобы понять, что же именно «взял», надо знать, что «прохоря» — это сапоги, «угол» — чемодан или сундук, «бочата рыжие» — часы золотые, «лопатник» — бумажник. Существует узкая профессиональная специализация уголовников: мокрушники, майданщики, скачки, ширмачи и прочие.
Однажды кто-то, возлегавший на верхних нарах, вдруг с чувством запел:
Наши кони уж устали
Мчаться в дальний путь.
Не пора ль, товарищ Сталин,
Нам немного отдохнуть?
— Заткнись, хочешь, чтобы пятьдесят восьмую пришили?— глухо прошипел его сосед. А сам хриплым голосом бодро исполнил:
Наша стройка первая в мире,
Нет такой нигде,
В нашей стройке товарищ Сталин
Первый боец в труде.
Песни и частушки безвестных авторов вдруг вырывались из душ внезапно, звучали как мысли вслух. Иногда несколько человек собирались в кучку и пели вместе. С особым чувством и даже в каком-то экстазе исполняли «Гоп со смыком»:
Граждане, послушайте меня,
Гоп со смыком — это буду я.
Ремесло я выбрал кражу,
Из тюрьмы я не вылажу,
И тюрьма скучает без меня...
Эту песню с бодрым мотивом я слышал несколько раз и даже почти всю запомнил наизусть, хотя так и не знаю, что означает «гоп со смыком». Но все же преобладали песни грустные. В них упоминались Соловки, ББК, Колыма. В некоторых песнях, хотя и звучавших минорно, говорилось не только о несчастливой судьбе, о переживаниях в тюрьмах и лагерях, о тоске по воле, но и о надеждах на своеобразное радужное будущее. Так, в песне «Из Колымского края» есть такие слова:
Вот окончу я срок приговора
И с тайгою совсем распрощусь,
В скором поезде, в мягком вагоне,
Дорогая, к тобе я примчусь.
Воровать завяжу я на время,
Чтоб с тобою, голубка, пожить,
Любоваться твоей красотою
И колымскую жизнь позабыть.
Обогащенный здесь в течение нескольких дней новыми представлениями и понятиями о жизни преступного мира, я был переведен в другую камеру.
Следователь снова пытался добиться моих показаний о существовании антисоветской группы, но уже без упорной настойчивости и грубого насилия. Не обошлось без матерщины и навешивания оскорбительных ярлыков, но они меня уже не очень трогали. Можно было догадываться, что следствие уже ограничивается добытыми материалами, и будет закруглять дело.
Наконец было объявлено обвинительное заключение, согласно которому я занимался антисоветской агитацией, выразившейся в восхвалении врага народа Тухачевского, и состоял в антисоветской группе из пяти студентов индустриального техникума во главе с Павлом Матвеевым. На 7 марта 1938 года был назначен суд.
В этот день всю нашу «группу» под конвоем вели по направлению к площади Ленина, находящейся недалеко от тюрьмы. Параллельно по тротуарам неровно и сбивчиво шла кучка людей, среди которых я узнал маму. Затем она вместе с другими пыталась подойти ближе к обочине дороги и даже назвала сквозь слезы мое имя, но конвоир грубо отогнал их в сторону.
Вот и площадь с гранитным памятником В. И. Ленину посередине. Ее с двух сторон замыкают полукружиями длинные двухэтажные здания постройки екатерининских времен. У парадных подъездов — колонны и чугунные львы. Оказалось, что в конце одного из этих зданий находится Верховный суд республики: нас остановили у такой вывески. Судила Спецколлегия Верховного суда, в закрытом заседании. В конце его было объявлено, что решение перенесено на следующий день.
— Что дали?— поинтересовались в камере.
— Пока ничего. Отложили решение на завтра. Один из подследственных пытался утешить:
— Может, и освободят.
Второй же категорически усомнился. По его предположению, высокая судебная инстанция в замешательстве: она поняла, что «выстрелила из пушки по воробьям». Теперь, поди, сожалеют, что не пустили дело через тройку. Там бы объявили срок — и все было бы шито-крыто. Теперь суд думает, как быть, но едва ли он пойдет против обвинительного заключения следствия. Что-то не слышно, чтобы кого-либо из взятых выпускали. Так что надо ожидать худшего, чтобы не было разочарования.
Такой прогноз, высказанный седым мужчиной с большим жизненным опытом, не радовал и наводил на мрачные размышления. «Так где ж справедливость? И есть ли она? Из крохотной мухи раздули слона... Опять под конвоем доставят на суд, задев за живое, врагом назовут. Врагу же народа — положенный путь: в лагерь на годы, про волю забудь». Так рифмовались мысли. Седой же мужчина, заметив мое уныние, подошел ко мне и сказал:
— Да вы не расстраивайтесь, молодой человек. Считайте, что вам повезло. Поскольку приговор будет вынесен судом, а не тройкой, то вы будете иметь право обжаловать его. Писать о пересмотре дела следует в Прокуратуру РСФСР. Может быть, вопрос решится и в вашу пользу. Если же нет, то за вами останется право писать в более высокую инстанцию — Прокуратуру Союза.
На следующий день, 8 марта, был объявлен приговор. Все были осуждены по статье 58 п. 10 Уголовного кодекса антисоветская агитация) и 58 п. 11 УК (групповая антисоветская деятельность). Павел Матвеев, Леонид Морозов и Платон Лаптев получили по 10 лет лишения свободы с последующим лишением прав на 5 лет, я — 8 лет плюс 5 лет лишения прав и Владимир Иванов -
5 лет плюс 3 года лишения прав. Настроение было не из веселых.
На разрешенном свидании мама сквозь слезы говорила, что была бы спокойнее, если бы знала мою виновность. Как можно перенести такой срок? Я старался казаться спокойным, бодрым, уверенным и отвечал:
— Что такое восемь лет, мама? Зима — лето, зима — лето, зима — лето, зима — лето...— тут я запнулся, получилась очень длинная цепочка,— вот и срок пройдет.
Это вызвало материнские слезы, и я понял нелепость такого утешения, заимствованного у кого-то в тюрьме. В следующий раз побывала на свидании и сестра Валентина. Меня очень порадовала и вместе с тем обеспокоила ее смелость. Ведь она училась на первом курсе того же техникума и на том же горном отделении, где учился и я, и к ней могли придраться за связь с братом, «врагом народа ».
Теперь оставалось ждать отправки в лагерь. Дни тянулись томительно медленно, однообразно. Лишь на двадцать минут в день выводили на прогулку. Мы кружили друг за другом по тюремному двору, изолированному от мира высокой кирпичной стеной, замыкающейся у здания тюрьмы. По-прежнему по команде выпускали в туалет. Все остальное время — в стенах камеры. Ни книг, ни газет, ни радио. Новости — только от вновь поступавших подследственных лиц. Многие из обитателей камеры весь день молчали. Некоторые вели вялые разговоры о прошедшем и неизвестном будущем, обменивались подробностями своих «дел». Кое-кто коротал время за шахматами. Крохотные фигурки были вылеплены из хлеба, половина из них побелена известью, которую соскребли со стены.
Однажды большое оживление внесло хоровое пение. Кто-то из новичков привлек к исполнению песен несколько человек, затем подключилась почти вся камера. С особым чувством пели старинную каторжную песню. Новичок запевал:
Скрывается солнце за степью,
Вдали золотится ковыль.
Колодников звонкие цени
Взметают дорожную пыль...
Медленная грустная мелодия буквально захватывала душу. Пожалуй, не столько мелодия, сколько вложенный в слова смысл, чем-то родственный, близкий. Затем запевала вдруг широко взмахивал руками, как крыльями, энергично встряхивал головой, призывая подключиться к припеву, и все глотки камеры подхватывали:
Тим-бом, тим-бом,— слышен звон кандальный,
Тим-бом, тим-бом, путь сибирский дальний,
Тим-бом, тим-бом,— слышно там и тут:
Нашего товарища на каторгу ведут.
Припев звучал мощным потоком, лица поющих были воодушевлены. Но раздавался громкий стук надзирателя в железную дверь: — Прекратите немедленно!
Дирижер плавным опусканием рук, сочетавшимся с поклоном всем корпусом, давал знать, что надо продолжать намного тише. Затем он переключался на бодрые украинские песни, и его поддерживали, хотя и произносили ряд слов искаженно или в русском переводе.
Однако запевала вскоре исчез и обо всех этих песнях остались лишь воспоминания.
Еще задолго до суда я писал жалобы Сталину, Косареву, в которых излагал необоснованность предъявленных обвинений и недопустимое вымогательство следствия. На жалобу, адресованную Ста-
лину, реакции не было. Не поступило ответа и от Косарева, да и, оказывается, не могло поступить: генеральный секретарь ЦК комсомола Александр Косарев вскоре тоже был арестован. Я не мог об этом знать в моем положении. Теперь оставалось писать заявление с просьбой о пересмотре дела прокурору РСФСР, хотя, судя по сложившейся атмосфере, было мало надежд на положительное решение вопроса.
Впереди была неизвестность. Как сложится жизнь в пределах жестокого срока? Когда угонят этапом, в какой лагерь? Что со мною станется через восемь лет, к двадцати шести годам, если выживу в лагерях? А затем — к тридцати одному году, когда закончится срок лишения прав? Неужели жизнь потеряна, хотя еще почти не начата? Я чувствовал себя в потоке тюремных событий как крохотная деталь на гигантском конвейере. Кто-то из камеры выбывал, на его место сразу водворяли нового. Все находилось в движении. Меня не раз переводили из одной камеры в другую, пришлось побывать и на первом, и на втором, и на третьем этажах основного здания тюрьмы, и даже в спецкорпусе — низком одноэтажном здании, стоявшем обособленно в тюремном дворе. Передо мной протекало огромное многообразие лиц, характеров, судеб. Здесь, как говорится, не я первый, не я последний. Живут же люди везде, и многие выживают. Надо надеяться на лучшее, не поддаваться чувству безнадежности.
Такие мысли не давали мне покоя. И безусловно не только мне.
В трудных путях-дорогах
В трудных путях-дорогах
После шестимесячного содержания в петрозаводской тюрьме меня отправляли в этап. Свою эмалированную кружку, принесенную мамой с передачей, я упрятал под брюки, подвязав в «подсередник». Тюремный двор был забит народом. Прежде чем выпустить отсюда, каждого прощупывали. Охранник, быстро прогладивший меня по верхней одежде от шеи до пяток, не обнаружил кружку. Нас погрузили вместе с вооруженной охраной в открытые кузова грузовиков и повезли.
Это было 2 июня 1938 года. Возле деревянных домиков по Первомайскому проспекту пышно цвела черемуха. Одиночные прохожие на деревянных тротуарах пугливо всматривались в караван машин, плотно загруженных заключенными.
Я смотрел па удалявшиеся деревья в белом цветении со странным чувством обреченности. Я отгорожен от них вооруженной стражей. Ни на шаг не могу приблизиться. Цветущие черемухи остаются позади как чужие, как равнодушные свидетели моего изгнания. Они порой представляются даже мертвецами, одетыми в белые саваны. Это было очень грустное чувство. Как я возрадовался однажды, когда весной во время прогулки по тюремному двору увидел пучок нежно-зеленой травки, пробившейся в промежутки между булыжниками у кирпичной стены! А что же со мной теперь? Или душа совсем очерствела? Нет, скорее, это особая, парадоксальная реакция. На тюремном дворе весенняя природа была отпущена очень малой дозой, и организм смог отреагировать положительными эмоциями. Теперь же взору открылся целый мир свободы, панорама цветения. После тюремного двора, огороженного высокой стеной, это был мир огромный,
необъятный, но неумолимо проносящийся мимо. И это создавало чувство отторженности, отчужденности, подавленности.
Было ясно, что нас везли по направлению к железнодорожному вокзалу (он был тогда там, где теперь грузовая станция). В стороне от вокзала нас выгрузили у товарного состава, оцепленного солдатами с овчарками, загнали в вагоны. Так начался изнурительный месячный этапный путь.
Вагон-теплушка был основательно забит заключенными. Мне досталось место на верхних парах. Было очень душно. После первой ночи, пробудившись от беспокойного сна на голых дощатых нарах, я обнаружил, что сухари из моего мешка, который был упрятан в изголовье, исчезли. Оказалось, что обладатели мест на нижних нарах прорезали щель между досками подо мной, рассекли мешок и вытащили все сухари. Спросить было не с кого, оставалось только сожалеть о своей неопытности.
После многих тяжких дней пути, в невыносимой духоте, на скудном пайке, с длительными стоянками в тупиках, по теплушке прошел слух: состав повернул налево, значит, везут не за Урал.
— Загнемся на тракте Чибью — Крутая. На земляных работах. Или на лесоповале,— сокрушенно предсказывал один из спутников.
В Котласе несколько дней задержались на пересыльном пункте. Отлежавшись до боли в боках на дощатых нарах, я слонялся между длинными рядами больших брезентовых палаток, наблюдая этапную жизнь. За это любопытство поплатился тем, что у меня исчез из кармана бумажник с выпиской из постановления суда. Хотя я и так хорошо помнил свой срок, статью и какая организация их определила, все же жаль утраты единственного документа.
Далее начался водный путь. Нас, погрузили в крытые баржи, послышался печальный гудок буксира. И мы двинулись на север. В трюме было полно народу, душно. Но по трапу можно было подняться на палубу. Она была огорожена дощатой стеной и покрыта крышей, однако в степе был широкий открытый проем (по-видимому, не успели сделать ворота). Веяло чистым речным воздухом. Было приятно увидеть водную рябь, а за ней — низкие залесенные зеленые берега. Там была воля.
В полдень в трюм были спущены несколько стопок тарелок, и все устремились на свои места в предчувствии обеда. Однако вдруг поднялся шум, крики, отборная блатная брань и в воздухе замелькали тарелки. Один поток их летел из носовой части трюма, другой — в противоположном направлении. Тарелки с грохотом ударялись о борта, бревенчатые стойки, слышалось дребезжание их осколков. Раздались стоны и проклятья. Мой сосед, молодой парень-карел, натянул на голову капюшон брезентового плаща, я упал ничком на пол и тоже чем-то укрыл голову. Но летающие тарелки так же быстро исчезли, как и возникли, так как уже все были перебиты. Отдельные же рукопашные схватки были подивлены подоспевшей охраной. Кое-кому из сражавшихся досталось, и слышались недовольные возгласы.
— Прошел слух, что причиной событий были какие-то счеты или неподеленные сферы влияния между ленинградскими и одесскими урками.
Вечером в разных углах трюма послышались блатные напевы, в сумерках замелькали подозрительные фигуры. Это оживление тревожило. Хотя все наше имущество было на нас, мы решили с несколькими земляками держаться вместе. Ночь прошла благополучно. Все наше последующее однообразное
продвижение на север но реке Вычегде было оживлено лишь одним событием. Молодой грузин, как говорили спортсмен, разбежавшись по палубе, выпрыгнул из баржи в реку и, вынырнув на значительном расстоянии, устремился вплавь к далекому берегу, где зеленела полоска леса. Баржа наша остановилась. Вскоре раздалась пулеметная очередь: стреляли по беглецу с буксира, следовавшего с баржей за нами. Чем это окончилось для беглеца, не знаю, но происшествие внесло заметное оживление в однообразное трюмное существование. Очередная остановка в несколько дней началась на пересыльном пункте в Княжпогосте. Целый .палаточный городок был огорожен колючей проволокой. На сторожевых вышках топтались охранники. На территории пересылки шла своя этапная жизнь. Некоторые лежали на нарах, погруженные в думы, другие сидели мелкими группами, вяло беседуя или играя в карты. Возникали очаги самодеятельности. Я видел, как двое грузин, соревнуясь в искусстве танца, отплясывали лезгинку. Несколько их сородичей энергично, вдохновенно напевали плясовую мелодию. Толпа, окружившая танцоров, похлопывала в ладоши в такт мелодии. Другой широкий круг зрителей замкнулся вокруг урки по прозвищу Чума. Этот тощий парень очень малого роста был одет по всей форме: в поношенной фетровой шляпе, в жилете («правилке») поверх старой сорочки навыпуск. Он держал руки на груди, погрузив большие пальцы в кармашки жилета, и вытанцовывал, самозабвенно напевая:
Разменяйте мне сорок миллионов
И купите мне билетик на Нордич...
Все движения его были необыкновенно пластичны. Публика восторженно аплодировала. Однако
такие увеселения под открытым небом были редкостью. Чаще раздавались унылые напевы с тоской по воле. Нередко вспыхивали драки, иногда ожесточенные.
Пару раз нас водили под конвоем на работы за пределы пересылки. Мы складывали в штабеля доски, перетаскивали пустые ящики. В одном из них я нашел оберточную бумагу, написал письмо домой, сложил его треугольником. Во время следования но железнодорожным путям (здесь, в Княжпогосте, заканчивалась железная дорога) незаметно его обронил в надежде, что кто-нибудь из вольнонаемных подберет и бросит в почтовый ящик. Как я узнал позже, письмо дошло по назначению.
Из Княжпогоста начался наш пеший этап протяженностью более 220 километров. Мы были построены в колонны по сотне человек. Наша сотня была пятой. За нами на некотором расстоянии следовала очередная сотня, а за ней — другие. Каждая сотня имела своих конвоиров, которые с винтовками и овчарками следовали параллельно колоннам заключенных по тропе около тракта. За сутки мы проходили от 20 до 36 километров. Ночевали в заброшенных скотных дворах, полуразрушенных бараках, под открытым небом. Поел, утренней поверки и завтрака нас выстраивали для продолжения пути. Конвоир каждый раз громко объявлял:
— Шаг вправо, шаг влево — стреляю без предупреждения.
Колонна за колонной уходили все дальше и дальше на север. Пыльный тракт во многих местах плавно вздымался на возвышенность, открывалась лесная ширь с синевой вдали. Эта панорама напоминала родные места. Затем дорога снова постепенно опускалась, и мы плелись по ней, окруженные лесными зарослями, но зеленому таежному
коридору. Здесь, в низинах, иногда устраивались остановки на водопой, и по нескольку человек из сотни поочередно отпускались к ручейку, роднику или болоту с кружками, консервными банками, котелками. На вечерних остановках нас кормили из походной кухни. К сожалению, кружка моя имела емкость всего лишь около 400 граммов. Добавки не давали, и я вечно, как и многие другие, испытывал чувство голода. Днем же, когда основательно пригревало солнце и становилось жарко, мучила жажда, но иногда долгое время не объявлялась остановка у источников воды. Хотя свое старое зимнее пальто я сворачивал валиком и нес на плече, косо опоясав вокруг груди, как носят в скатке солдатские шинели, я все же обливался потом, особенно па затяжных подъемах.
Я шел неровно — нет-нет да и покачивало в стороны, и идущие сзади говорили, что за мной тяжело идти. Некоторым было трудней, и их вели под руки. Я заметил, что и моего земляка и сверстника Костю Западова в другой сотне также вели по вечерам. Как я узнал позже, у него в это время развилась куриная слепота: как только начинало садиться солнце, и опускались даже очень легкие сумерки, Костя становился почти полностью слепым. Мне было очень жаль его, но я ничем не мог помочь. А вскоре и у меня возникла куриная слепота, хотя еще не в такой сильной степени, как у Кости: в колонне вечером я мог идти самостоятельно, без поддержки, хотя и при значительно сниженном зрении. Однако зрение ухудшалось, и это вскоре дало знать о себе.
Была пасмурная погода, небо заволокло тучами, когда нас остановили на ночлег у каких-то низких построек, огороженных высоким забором. Нас впустили в зону, где стояли несколько бараков и брезенто-
вая палатка. Хотя уже наступил вечер, я неплохо еще различал постройки и фигуры людей на улице и даже был обрадован встречей с Владимиром Ивановым, осужденным по нашему делу. Однако вскоре разговор утомил меня, так как Володя начал безостановочно и торопливо сетовать на перенесенные в ходе следствия унижения и насилие. Мне не хотелось ни слышать, ни говорить об этом: все то же было испытано и пережито и мною, и казалось, что все уже всем известно. Но я терпеливо слушал его быструю, сбивчивую речь, в которой он изливал душу, пока его не отозвали к своей сотне. Больше я никогда не встречал Владимира.
Начал накрапывать дождь. Он усиливался. Люди нашего этапа пытались пробиться в бараки, но туда не пускали — они были до отказа заполнены и наглухо закрыты какими-то другими обитателями. Тогда все устремились в единственную палатку. Туда же поспешил и я вместе со своим земляком-карелом, с которым подружился в трюме баржи. Но в палатке сплошной стеной стояли люди. Я этого не видел, но почувствовал, как уперся в неподатливую, чуть шевелящуюся людскую массу. Да, вокруг меня была абсолютная тьма. Я сказал о своей слепоте земляку. Он пытался протолкнуть меня в палатку, но человеческая масса не раздавалась, я наступал на кого-то, усевшегося или упавшего на земляной пол, получал весьма ощутимые тумаки, слышал ругательства и проклятия в свой адрес.
— Нет, тащи меня обратно,— взмолился я, и мой земляк с трудом извлек меня из людского месива под дождь.
— Бери мой плащ, утром отдашь,— он решительно разделся и сбросил мне на руки свой брезентовый плащ, а сам тараном вонзился в переполненную палатку. Об этом можно было судить по
вспышке глухого ропота и громких ругательств, донесшихся из нее. Я остановился в нерешительности. Напряг зрение и различил контуры барака. Направившись к нему, я наткнулся на деревянную лестницу, которая была наклонно прислонена к зданию. Я вспомнил, что и у соседнего барака, как я заметил по прибытии, была такая же лестница. Полуощупью, хлюпая по лужам, я добрался до нее, притащил к первой и бросил на землю. Тут же нашлась какая-то корявая чурка. Все это позволило мне построить убежище. Я сделал «крышу», накрыв лестницу плащом, и уселся под этот шатер на чурку, поставив ноги на лестницу, лежавшую на земле. Так я просидел всю ночь, боясь уснуть, чтобы не похитили плащ и чтобы не упасть в лужу. А дождь всю ночь барабанил о брезент. Всю ночь, безостановочно, монотонно.
В шуме дождя я уловил что-то далекое, но милое и родное, Я вслушивался в него и догадался, откуда это впечатление.
...Дело было несколько лет назад, когда я заканчивал пятый класс. Как-то в разговоре со своим другом шестиклассником Вилькой Пипараненом я посетовал, как плохо жить без лодки. Как на рыбалку — просись к кому-нибудь в компаньоны. Но главное, что у нас покосы за губой. Вилька посочувствовал, а потом вдруг радостно сообщил:
— У нас на Нигозере есть затонувшая лодка, уже два года никто не берет.
Мы с другом вычерпали из лодки воду. Это была кижанка, насквозь просмоленная, изрядно потрепанная, окутанная тиной и водорослями, но еще целая.
Очень уставший, но счастливый возвратился я домой. Отец не верил, что моя находка представляет собой что-либо стоящее. Но мама сказала:
— Пусть будет худая, но своя.
— Я понимал, почему она ценила лодку больше, чем отец. Он работал табельщиком на железнодорожной станции, отпуск в летнее время получал редко да и только на две недели. Поэтому заготовкой сена в основном занималась мама, а я с десяти лет был ее постоянным помощником на покосе. Часа в четыре утра, когда все еще спали, я просыпался от ласкового шепота мамы, склонившейся надо мной: «Витюшка, вставай».
Мы шли на берег к лодке соседей. Около получаса ждали, когда они явятся. Мама просила взять нас в лодку. Вечером мы снова должны были торопиться с покоса, чтобы быть на берегу раньше владельцев лодки и попасть с ними домой. И вот теперь появилась надежда избавиться от зависимости и постоянного унижения в роли просителей.
Я раздобыл две жерди и вытесал весла, оборудовал уключины, законопатил щели. Лодка оказалась тяжеловатой, но устраивала нас. Однако однажды осенью она исчезла. Нам удалось разыскать ее на дальних островах изрядно ободранной и побитой о каменистые берега. Мы пригнали лодку на свой берег и перевернули кверху килем на зимнюю стоянку в надежде отремонтировать весной.
Весной, когда растаял почти весь снег, и освободилась ото льда прибрежная полоса озера, я направился на берег. О, ужас! Лодка была покалечена: с носовой части набоя срублены две доски с левого борта и доска — с правого, каждая длиной до полутора метров. Я готов был расплакаться от обиды. Какой подлец мог это сделать? Осмотревшись вокруг, я увидел следы костра, около него — камни, покрытые смолой. Стало все ясно. Кто-то смолил лодку, ему требовались дрова. Наша же
посудина по своему облику вполне могла выглядеть заброшенной и уже никому не нужной, из нее можно было оттяпать на горючий материал. Казалось, лодка теперь безнадежно потеряна. Однако, немного успокоившись и внимательно осмотрев ее, я решил попытаться ее восстановить. Пришлось рыскать по Кондострою в поисках досок. Удалось добыть лишь толстые горбыли. Обтесав и обстрогав их, я получил доски и прочно пришил их к бортам в нужных местах гвоздями с широкими жестяными шайбами, просмолил, законопатил. Лодка была восстановлена, спущена на воду и апробирована в многочисленных поездках при относительно тихой погоде.
Но погода бывает не по заказу. Однажды в воскресенье с нами поехал на пожню отец. Выпросился также братишка Коля, которому было пять-шесть лет. Он впервые попал в такое плавание. На покосе дела хорошо продвинулись, было сделано много. Солнце и свежий ветер хорошо высушили сено. Однако с обеда небо начало заволакивать тучами, усилился ветер. Под вечер мы возвращались по лесной тропе к берегу с тревожным чувством: слишком расшумелся лес, нервно лепетали осины. Озеро бушевало, стремительно неслись белые барашки. Выезжать было очень рискованно даже на вполне надежной лодке. Мы сидели на берегу в надежде, что поутихнет. Но не стихало, и отец предложил идти пешком вокруг губы. Он не умел плавать и боялся шторма. Идти пешком надо было около шести километров, причем часть пути — по каменистым тронам. На это ушло бы много сил и не менее двух часов времени. Мама же спешила, чтобы вовремя подоить корову — задержка может плохо отразиться на вымени. Водный путь был короче. Отец согласился рискнуть.
Когда вышли из узкого залива в открытую часть губы, огромные волны начали кидать лодку как щепку. Отец, обливаясь потом, сильно нажимал на весла. Мама правила. Она держала лодку чуть-чуть против ветра, чтобы боковая волна не накрыла нас и не опрокинула лодку. Когда же подходил девятый вал, опытная кормчая сильно загребала кормовым веслом, чтобы повернуть лодку почти навстречу волне. Лодка вздымалась на ее огромный гребень, затем падала в пропасть. Нос ее с шумом зарывался в пучину. Но лодка опять выпрямлялась, и мама плавно переводила ее движение почти «на побоченъ». Она зорко следила, чтобы вовремя выполнить все эти маневры. С каждым хлестким падением носовой части лодки в воду казалось, что вот-вот поток хлынет через борт. На нас обрушивался мощный фонтан брызг. Я едва успевал вычерпывать воду большой банкой. Берестяная корзина, в которой было немного полузрелой брусники, опрокинулась, красные и розовые ягоды катались по днищу, метались в воде. Коля, усаженный на решетку днища, сидел неподвижно, остолбенело, вцепившись пальцами в рейки решетки. На его бледном лице застыла гримаса ужаса, взор был неподвижно устремлен куда-то вдаль, в бушующую стихию.
— Виктор, выдержит ли лодка?— с тревогой в голосе спросила мама.
— Выдержит,— ответил я, хотя у меня и не было полной уверенности в этом. Казалось, что запас прочности после капитального ремонта обеспечен. Но достаточен ли он, чтобы противостоять напору такой грозной силы? Это могло показать лишь время. Обратного пути нет, остается лишь бороться в надежде на благополучный исход.
Мы миновали, наконец, самую опасную полосу. Волна становилась заметно мягче. Если раньше
казалось, что лодка почти стоит на месте, то теперь продвижение ее стало более ощутимо.
Когда мы причалили к берегу, пошел дождь. Измученные и насквозь промокшие, но счастливые благополучным прибытием, мы доплелись до дому. Нас радостно встретили сестры Валя и Тоня - девочки переволновались из-за нашей задержки. Настойчиво мычала корова Валька, завидев хозяйку. Ужин, чай. Я отправляюсь с Колей в сарай. Сарай огромный, старый, с обрушившейся крышей. Лишь в одном углу отгорожена и покрыта площадь для сеновала. Там я сплю с Колей в старинных, еще дедовских санях-розвальнях, покрытых холщовым пологом. Мы забираемся под холодную овчинную «одевальницу». Коля прижимается ко мне, и мы лежим в обнимку, чтобы согреться. По крыше однообразно барабанит дождь. Шум его то слегка ослабевает, то снова усиливается, но не прекращается. Коля быстро засыпает, но мне еще хочется слушать песню дождя. Слушать и сознавать, ощущать счастье оттого, что мы выбрались из могучей и безжалостной стихии, побороли ее. Я с полным нравом мог причислять себя к победителям, потому что лодка, отремонтированная мною, выдержала яростные удары могучих волн. Я слушал шум дождя, порывы ветра и не переставал радоваться тому, что мы находимся на родном берегу, защищенные от ливня и ветра крышей и старыми бревенчатыми стенами. Затем, наверное, мне снились хорошие сны...
Я вспомнил тот шум дождя как аккомпанемент ликовавшего тогда в душе счастья победы. Это воспоминание не было случайностью, так как на протяжении нескольких лет всякий раз, когда я вслушивался в ливень, мне вспоминался именно тот дождь.
Сейчас тоже шумит дождь, обрушиваясь на мою
маленькую крышу — плащ, на набрякшую землю, на лужи. Я ничего не вижу, но представляю, как пузырится мутная вода в этих лужах. Кажется, что все вымерло вокруг и я один на целом свете. Что было бы со мной, если бы мой спутник по этапу, юный карел, не уступил свой плащ? Огромное спасибо моему спасителю. Как жаль, что многие годы стерли из моей памяти имя и фамилию этого доброго парня.
Что будет дальше? Куда влечет меня непонятная социальная стихия? Чувство беззащитности усиливается возникшим заболеванием. Откуда взялась эта куриная слепота? Говорят, что от недостатка витамина А. Но где его взять?
Шум этапного дождя на многие годы перекрыл воспоминания из недалекого трудного детства. В течение многих последующих лет шум дождя всякий раз воскрешает в моей памяти этот этапный эпизод. И я с большой благодарностью неизменно вспоминаю природное милосердие своего земляка, его спасительный плащ, выручивший меня.
На Нефтешахте №1, Полоса невезения
На Нефтешахте № 1, Полоса невезения
В составе небольшой группы 2 июля 1938 года меня доставили на «командировку» (так назывались отдельные лагерные пункты) Нефтешахта № 1 Ухтижемлага НКВД. Перед входом в зону, огороженную высоким забором, как всегда пересчитали. В зоне построили в одну шеренгу и начали перекличку, сверяя данные по формулярам. В это время раздалась музыка: невдалеке на середине летней дощатой сцены стоял юноша и наигрывал на скрипке песню о Москве. Для кого? Я огляделся вокруг и увидел, что кроме нашей группы никого побли-
зости не было. Лишь вдали около бараков слонялись отдельные люди. Неужели в честь прибывших? Такая неожиданность радовала. В такт музыке я нашептывал слова припева: «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая!» Завороженно слушал я мелодию, как близкую и родную речь. На сердце стало теплее. У многих, прибывших со мной, разгладились лица.
Когда скрипка умолкла, я почему-то решил нащупать подвешенный к поясу мешок с походными вещами. Увы! Он исчез! Вместе с ним я лишился хлебной пайки, самодельной ложки и эмалированной кружки, которую я сумел вынести из тюрьмы и берег всю дорогу. Было очень обидно и горько.
На жительство я был помещен в огромную брезентовую палатку. Вся мебель ее состояла из сплошных нар в два ряда, а в проходе между ними стояла печь из железной бочки. Расстроенный неожиданной крупной утратой, я взобрался на нары и улегся. Было жестко на голых досках и неуютно без какого-либо подголовника. Тогда я вышел во двор в надежде найти чурку, но таковой не оказалось, и пришлось воспользоваться увесистым булыжником. Вспомнилось, что раньше я обычно выбирал такого же размера камень для якоря, отправляясь на рыбалку.
Затруднения возникли и в ужин. Люди устремились к кухне с котелками и мисками. У меня не было посуды. Я поинтересовался, где ее взять. - Нигде. Лагерные глиняные миски попрятаны по сидорам,— ответил мой сосед по нарам. Потом, внимательно изучив меня взглядом, он добавил:— Впрочем, я могу тебе одолжить свою посудину, когда поем сам.
Я с сожалением вспомнил о том, как безжалостно разделались урки с тарелками на барже.
С ужином мне не повезло: вместо куска селедки досталась лишь ее голова. Она была крупная, но почти без мяса и очень соленая. Обсосав каждую косточку, я завалился на свое жесткое ложе, но долго тте мог уснуть, расстроенный не очень любезным приемом. Более же всего я досадовал на себя за то, что прозевал и позволил себя обобрать, лишившись пайки, кружки и ложки. Нельзя быть таким глупым фрайером! Особенно было жаль кружки, когда я увидел, как седой сутулый старик попивал мелкими глоточками горячий кипяток из жестяной кружки. Впрочем, ее трудно было отличить от ржавой консервной банки: я не видел, есть ли у посудины ручка, так как старик обхватил ее обеими ладонями. У меня же была настоящая эмалированная кружка, снаружи зеленая, изнутри голубовато-белая. Однако особенно вспоминалась не сама кружка, а ее содержимое, которое побывало в ней за время моего обладания ею. Даже припомнился бесподобно вкусный варенец, который продавала на Южном Урале немка-спецпереселенка. Тогда, будучи студентом, я находился там на практике на Коркинском буроугольном разрезе (карьере). Почти каждый день эта женщина разносила по общежитию варенец, и я охотно подставлял свою кружку. Однако более всего я был бы сейчас рад краюхе ржаного хлеба. Из туманной памяти выплывали давно забытые картины.
...Я еще совсем маленький мальчишка. Мой дед Николай Васильевич сидит в избе на лавке и прижимает к груди ребром огромный хлебный каравай. Он отсекает ножом толстые ломти, затем разрезает их на крупные куски и бросает в ведро. Это он готовит корм для лошади. Бывший ямщик любил лошадей. Из чего бабушка, моя добрейшая и ласковая бабушка Мария Родионовна испекла такой необычно
большой каравай? Наверное, подмешала и овсяной муки с мякиной, и отрубей. Все это неважно. Мне кажется теперь невероятным: как же можно хлеб скормить лошади! Мне бы сейчас кусок такого хлеба!
Для семьи бабушка пекла вкусный подовый хлеб. Очень рано утром, еще до первых петухов, она вставала, соскабливала тупым ножом остатки теста со стенок квашни, заливала водой, засыпала муку. Затем заквашенное тесто она тщательно месила, готовила хлебы. Когда же в русской печи прогорали последние дрова, а угли были убраны в тушилку и сосновым помелом был выметен в печке под, бабушка пеклом (деревянной лопатой) отправляла хлебы в печь, Испекались румяные ароматные «мякушки». Перед обедом бабушка настилала на длинный стол домотканую холщовую скатерть, прямо па нее складывала гору ломтей душистого хлеба, клала деревянные ложки и звала:
— Хрещепы души, обедать!
Перекрестясь перед иконой, степенно, солидно присаживались к столу дед, мои дядевья, мама, тетя Таня и мы, ребятишки. Хлебали из большой общей миски мясные щи или уху. Взрослые откусывали большие куски хлеба и несли ложку ко рту, подставив ломоть, чтобы не накапать на скатерть. Детишки относились к хлебу без особого уважения. Мы часто слышали напоминания:
— Ешьте с хлебом!
Какие же мы были глупцы, когда нас надо было заставлять есть хлеб!
Так было еще в двадцатые нэповские годы. О хлебе же начала тридцатых не хотелось и вспоминать. Своего не было, маме и всем нам четверым детям по хлебным карточкам как иждивенцам полагалось лишь по триста граммов в день. Выкупив хлеб,
мама отрезала каждому дневную порцию (отцу, как работающему, норма была больше). Но зато были свои картошка и брюква. Обливаясь потом, отец после работы до темноты вскапывал лопатой все новью участки целины вокруг дома. Была даже значительно сужена дорога для прохода коровы во двор. Всю площадь засаживали картошкой и засевали брюквой. Кроме того, мама старалась набрать ягод, грибов, наловить рыбы. В сентябре она набирала брусники и волнух, уходя с берестяным кошелем за плечами с другими бабами на целые дни в лес, а в октябре и ноябре, скооперировавшись с рыбаком-соседом, ловила сетями ряпушку. В студеные, темные осенние вечера она возвращалась с озера усталая, но счастливая уловом, если такой удавался. На зиму в доме был запас соленой рыбы, брусники, картошки, брюквы.
Как бы я сейчас поел картошки с рыжиками! Такое желание возникало часто и позже в дни длительного недоедания. Хотелось именно картошки с солеными грибами. А часто также и молока, Я даже как бы ощущал запах коровьего вымени, который когда-то чувствовался, когда скотину пригонял ко двору пастух. Теперь, однако, я особенно сожалел, что молока нам доставалось мало. Во-первых, отцовой получки не хватало, и мама была вынуждена оставлять молоко для учительниц и носить на продажу в поселок. Во-вторых, много молока требовалось сдать государству в качестве контрактации. Нас же, детей, было четверо. И все-таки мама никогда не отказывала нам в паре стаканов молока. В результате она оказывалась задолжницей по контрактации. Тогда в дом приходила комиссия в составе представителей сельсовета и бедноты и описывала имущество. Швейная машина, обе железные кровати, одежда оказывались
в списке и попадали под угрозу конфискации в счет невыполненной поставки молока, а иногда и задолженности по налогу. Отец, придя с работы и узнав о нашествии, вскипал, отчаянно матерился. Мама плакала, но вскоре успокаивалась и всегда находила какой-то выход из положения. Я помню, как однажды она заняла денег, купила на базаре масла и внесла его в счет контрактации вместо молока, избежав тем самым конфискации имущества.
Да, было и трудно, но все же редко так голодали, как я теперь. Тем более семья никогда не испытывала такого страшного голода, о котором рассказывали переселенцы с Украины.
Ранним утром раздались удары по подвешенному куску рельса. Они означали, как мне объяснили, подъем. Сколько же времени? Как пригодились бы мне сейчас карманные часы, подаренные отцом. Но их украли в милиции. Я уже не жалею об этом, все равно бы в этапе украли. Но обиднее всего то, что похитили подарок отца.
На завтрак была «сечка» — жидкая каша из ячневой крупы на воде. Затем снова прозвучали удары в рельс, возвестившие о времени развода. В барак ворвался молодой мужчина в стеганой телогрейке.
— Все на развод! К вахте! Быстро!— властно командовал он.
— Кто это такой?— спросил я у соседа по нарам.
— Нарядчик.
У вахты состоялась перекличка. Всех строили по четыре. Бригадир записал мою фамилию на кусок фанеры. Открыли ворота.
— Выходи!
Наша бригада вышла за вахту. Там уже стоял конвоир с винтовкой. Последовали его обычные слова: Партия, предупреждаю: шаг влево, шаг
вправо — стреляю без предупреждения. Пошли!
Менее чем через полчаса наша колонна приблизилась к высокому забору из сплошного ряда толстых жердей и колючей проволоки, к воротам новой вахты. Нас впустили в зону, которая называлась производственной. Мне было велено, как и большей части бригады, рыть траншею. Направление ее уже было обозначено колышками, вбитыми в землю. Другая, меньшая половина бригады была приставлена к копру для забивки деревянных свай. Тяжелую чугунную «бабу» поднимали с помощью веревки, перекинутой через блок на вершине копра, затем по команде веревку отпускали, И «баба» обрушивалась на торец поставленного вертикально бревна. Здесь намечалось строить котельную.
Я заметил, что вдоль траншеи передвигались двое геодезистов. Они устанавливали на треноге нивелир, рабочий вдали ставил рейку. Один из геодезистов сообщал показания нивелира, другой заносил их в журнал. «Вот бы куда устроиться»,— подумал я. В техникуме мы проходили геодезию, на втором курсе была геодезическая практика: делали съемки возвышенности на окраине Петрозаводска, где сейчас республиканская больница, онкологический диспансер, телецентр, часть большого района, называемого Перевалкой. В 1935 году это был пустырь, покрытый огромными валунами и редкой древесной растительностью. Там мы осваивали нивелирные и теодолитные съемки, а после завершения их вычертили топографическую карту местности. Свои практические навыки в геодезических работах я подкрепил на производственной практике, которую проходил на четвертом курсе в июле 1937 года около Челябинска, на Коркинском буроугольном разрезе. После завершения практики я остался работать еще на месяц в должности помощника маркшей-
дера (рудничного геодезиста): хотелось заработать на первый в жизни костюм (на обратном пути домой я купил его в комиссионном магазине в Уфе).
Как только бригадир объявил перекур, я подошел к геодезистам, познакомился с ними, рассказал о своем опыте в съемочных работах и поинтересовался, нельзя ли устроиться на работу с ними. Старший из них, по фамилии Юзефович (младший — Виталий представил его доцентом из Ленинграда), отнесся ко мне благосклонно. Он предложил завтра же выходить на работу сюда же, пообещав договориться с начальством.
Я возвратился с работы в барак страшно усталым, но с радостной перспективой устроиться на работу более легкую, чем рытье траншей, и близкую к своей профессиональной подготовке. И вот на следующий день я уже в геодезической группе, хотя и в качестве рабочего: перетаскиваю с места на место треногу с прибором, рейки. Физическая нагрузка за день в целом большая, но меньше, чем на земляных работах. Однако после второго дня работы бригадир заявил, что на меня пайка не выписана.
— Почему?
— Иди срочно объясняться в УРЧ.
Я узнал, что так сокращенно именуется учетно-распределительная часть. Там на меня грозно обрушился с ругательствами нарядчик:
— Ты где, б..., скрываешься? Кантуешься? Мы тебя чуть было в беглецы не зачислили!
Я объяснил, как было дело. Оказывается, мой переход из бригады к геодезистам не оформлен и меня «потеряли». Постепенно нарядчик успокоился, и мне удалось упросить его, чтобы не оставил без пайки.
— Завтра же обратно в свою бригаду! Люди
мантулят на общих работах, а ты сразу захотел увильнуть.
Один из работников УРЧ, тоже заключенный, подозвал нарядчика и что-то шепнул ему.
— Будешь хорошо работать — переведем к геодезистам. Иди и помни, чтобы самовольство было в последний раз,— миролюбивым тоном сказал нарядчик.
Нашу бригаду уже перевели на другую строительную площадку. Как я уяснил, здесь начинали строить кирпичный завод. Бригадир указал, с кем в паре я должен работать подсобником при каменщиках. Напарником оказался рослый стройный мужчина лет сорока в военной фуражке с черным околышем. Мы нагружали носилки кирпичом и носили по сходням к каменщикам, которые клали стены. Работа была утомительная, периодические перекуры мало восстанавливали силы. Чувствовалось, что мой напарник значительно сильнее меня. Мне казалось, что перекур можно было бы продлить, еще немного посидеть расслабившись. Хотелось подсказать это напарнику, но он был много старше. Ничего не говоря, он вставал и решительно направлялся к груде кирпича. При этом в нем чувствовалась военная выправка. Все это определяло мою подчиненную роль, большую дистанцию между нами, и я молча плелся за офицером, как мысленно я его сразу окрестил. Плелся и поругивал его про себя недобрыми словами.
По-видимому, напарник попал в лагерь еще совсем недавно. Об этом говорило частично сохранившееся военное обмундирование. Своим поведением он, казалось, хотел подчеркнуть превосходство над тощим очкариком, который едва достиг призывного возраста.
Манеру поведения моего напарника я объяснял
тогда только таким образом. Теперь же мне кажется, что не меньшее значение имела наслоившаяся отчужденность в связи с неожиданным изменением его положения в обществе. По-видимому, кадровым строевым командирам в лагере было особенно тяжело психологически: привыкнув командовать, здесь они оказывались бесправными подчиненными. И все же многие из них старались хотя бы внешне выглядеть независимыми. Как мне удалось заметить в будущем, постепенно различия в рангах стирались, бывшие военные не выказывали уже своего превосходства, осознав, что они теперь бывшие. Теперь одинаковые тачки, барак, баланда. Позднее в одном из корпусов больницы со мной работал санитаром бывший офицер Алексей Петрович Деницкий. Низкого роста, немного сутулый и глуховатый, без всяких намеков на военную выправку, в помятом лагерном обмундировании, Алексей Петрович отличался доступностью, простотой, контактностью. Все его уважали за добрый и общительный характер. Однако у некоторых бывших военных, особенно с большим стажем, отличительное «я» сохранялось долго. Примерно через три года после прибытия в лагерь длительное время моим соседом в бараке был седой старик, которому на вид было за семьдесят. Я занимал в вагонке нижнюю полку, он имел такое же место в соседней вагонке, отделенной узким проходом. В бараке старика называли полковником Мясоедовым. Возвратившись шаркающей походкой с работы, в буденовке на голове и в старых галифе, он молча брал котелок, отправлялся на кухню. После еды отдыхал, затем присаживался и извлекал из мешка книгу. Он медленно перелистывал ее и любовно рассматривал рисунки, на которых были изображены лошади различных пород. Говорили, что он автор этой книги. Кто же он по
военной части: кавалерист или ветеринар? Меня это нанимало, но спросить стеснялся. Ведь я для него, как и многие окружающие, просто отсутствовал. Он ни разу не поинтересовался ни моим именем, ни статьей, ни работой. Он всегда был весь в себе, как бы отделенный каким-то барьером. Какое представление мог иметь полковник о соседе-юнце? Он мог считать, что в заключение при моей молодости я попал не иначе как за воровство или за драку. А что может быть общего у опытного и бывалого офицера с вором или хулиганом? Так мне думалось. Но может быть, старик просто-напросто отличался неконтактностью и дело не в каком-либо высокомерии. Ведь бывают разные характеры.
...Мой напарник уже встал и подошел к носилкам и груде кирпича, а я еще сижу, размышляю, и он укоризненно смотрит на меня. Правильно или неправильно я оцениваю манеру его поведения, но работать при такой психологической, а также и физической несовместимости было трудно.
Я обратился в амбулаторию по поводу куриной слепоты. Лекпом сказал, что нужен рыбий жир, но его нет. Пока же он назначил мне противоцинготное блюдо. Однако лишь в течение нескольких дней, подходя к окну выдачи на кухне, я получал горстку проращенного гороха или семян ржи. А затем, когда я назвал свою фамилию для получения очередной порции, раздатчик грубо ответил, что меня в списке нет и захлопнул дверку. Не теряя надежды, я снова постучал, но в ответ услышал лишь лагерную брань. Было обидно, что я так быстро был лишен даже этой маленькой поддержки: я постоянно испытывал чувство голода.
Куриная слепота стойко держалась. Днем я хорошо видел (разумеется, в очках от близорукости).
Но вечером на улице без искусственного освещения я становился слепым и старался не выходить из барака. Лишь однажды я решился пойти на концерт приезжих самодеятельных лагерных артистов.
Они выступали на летней сцене. Более всего понравилась «живгазета». Трое молодых парней во весь голос вдохновенно исполняли частушки лагерного сочинителя. Мне запомнился такой куплет:
Как во нашей во столовой
Борются за качество,
А через это качество
Всех проносит начисто.
Среди слушателей раздался гул оживления. Затем следовал припев:
— Я стригу!
— А я побрею!
— А потом намылим шею!
— После сделаем массаж
Не забудете вы нас!
При этом один из исполнителей вздымал над собой огромные фанерные ножницы, второй вслед за ним вскидывал метровую фанерную бритву, третий потрясал над собой шваброй-помазком. Последние строчки подхватывали все. Припев очень веселил слушателей, вызывал гром аплодисментов.
Концерт окончился. Я встал со скамьи и собрался идти в палатку-барак. Однако как только я отвернулся от освещенной сцены, так, к ужасу своему, убедился, что ничего не вижу. Слышу оживленные голоса расходящихся с концерта, но вокруг — кромешная тьма. Я остановился, пытаясь все же высмотреть какие-либо ориентиры. Наконец немного присмотрелся, мне удалось узнать на фоне вечернего неба контуры своей палатки, вернее, верхушку
ее — крышу и трубу. Я пошел в том направлении. Вдруг почувствовал, что теряю равновесие и куда-то падаю. Я оказался в какой-то яме, в хлюпающей грязи. Фонтан брызг окатил лицо. Впрочем, я упал довольно удачно — на колени, затем на четвереньки. Ноги промочил, по главное — кости целы и очки удержались на носу.
Сердце учащенно билось от испуга. Я выкарабкался из ямы, напряженно вгляделся в тьму и снова различил верхний контур своего жилища. Вокруг были, слышны голоса следующих по направлению к бараку, но никто не приблизился ко мне и не предложил помочь. Я побрел дальше, осторожно ступая, держа руки перед собой, и благополучно добрался до своих нар.
Удачи: я решаю проблему котелка, избавлен от куриной слепоты и от общих работ
Удачи: я решаю проблему котелка,
избавлен от куриной слепоты и от общих работ
Мы подносили каменщикам кирпич-сырец, в том числе кирпичи клиновидной формы. Из них складывали какие-то длинные сводчатые печи. Отношения между мной и напарником были такими же холодными, натянутыми, как и ранее. Он оставался замкнутым, погруженным в какие-то невеселые думы. Никаких слов я от него не слышал, кроме как изредка с оттенком приказа, но тихо произносимых «давай», «взяли», «пошли».
Поэтому без сожаления я расстался со своим напарником, когда бригаду переключили на земляные работы. Бригадир, тихий худощавый мужчина небольшого роста (кажется, Владимирский, но, возможно, и Владимиров, статья КРТД), объяснил,
где надо вести выемку грунта и куда его отвозить. Я стал обладателем лопаты и тачки, индивидуальным работником над заданным блоком земли. Никто не подгонял, никто не лимитировал перекуры, я мог сам их регулировать. Медленно нагружал в тачку посильный объем вязкого глинистого грунта и толкал ее по дощатым трапам к месту назначения. Но подгоняла норма, все время казалось, что земляной блок убывает медленно. Мучило сомнение: вдруг до вечера я его не одолею и тогда лишусь килограммовой пайки хлеба, положенной за выполнение нормы. И я старался рассчитать силы, работать «через не могу», чтобы выполнить 60 процентов нормы, положенных работяге категории ЛФТ - легкий физический труд, а это все-таки 3,6 кубометра. Однако даже в солнечные дни, когда грунт был легче, податливее, не прилипал ни к лопате, пи к тачке, а трапы были сухие, мне не удавалось дотянуть до своей нормы. Спасибо доброму бригадиру, который неизменно засчитывал мне 60 процентов. Он лишь иногда, замеряя метровой палкой мою выработку, молча, но без заметного упрека намекал мне на недоработку. По-видимому, не оставались незамеченными мои старания и мозоли. Труднее стало справляться с нормой в непогожие дни, когда выпадал даже относительно непродолжительный дождь. Земля становилась тяжелее, глинистый грунт прилипал к лопате и не желал опрокидываться в тачку. Трапы становились скользкими, с них срывалось колесо тачки, плохо упирались ноги. Труднее и опорожнялась тачка. Я приходил с работы настолько измученным, что хотелось свалиться на нары и не подниматься даже на обед, несмотря на чувство голода. Но голод был сильнее, и как только удавалось добыть высвободившуюся миску, я плелся к кухне.
Вскоре, однако, я был вознагражден приятным событием. Начали работу в пасмурный день. Сильный порывистый ветер гнал по небу низкие тучи, которые не предвещали ничего хорошего, Действительно, изредка начинал и прекращал моросить дождь, а к полудню он перешел в сплошной ливень. Нашу бригаду загнали в строящееся по соседству здание. Были сооружены еще только бревенчатые стены высотой около трех метров, а потолок и крыша отсутствовали. Плотники стояли у стен, прижавшись к ним, что спасало от ветра и косого дождя. Так же поступили и работяги из нашей бригады, затем многие присели на корточки или на обрубки бревен. В поисках такого сиденья я заметил в груде щепы брошенные рядом топор, долото, сверло, ножовку, а невдалеке — чурбачок длиной около 16—18 сантиметров. Я взял его в руки и, прежде чем использовать в качестве сиденья, стал осматривать. Это было еловое дерево с редкими мелкими сучками. Свежие распилы обнажали здоровую желтоватую древесину. И вдруг меня осенило: а нельзя ли из этого материала выдолбить ведерочко под баланду? Плотники разрешили мне воспользоваться инструментом. Окорив чурбачок, я зажал его между ступнями и просверлил сквозное отверстие по оси дерева. Затем осторожно начал расширять это отверстие, выбирая древесину долотом до тех пор, пока не получился полый цилиндр. Вмонтировал донышко, вырезанное из дощечки. Осталось лишь почистить стеклышком и приделать проволочную ручку. Работяги уже с восторгом осматривали посудину.
— Не будет остывать баланда, пока несешь от кухни до барака,— оценил один из них.
— Теперь прячь подальше,— посоветовал другой. Я был горд и несказанно рад своей удаче
и лишь опасался, как бы не отобрали на вахте при входе в зону. Но мне удалось благополучно пронести свое изделие, спрятав под мокрой телогрейкой. Чтобы ведерко не выступало, я прошел через вахту ссутулившись, вогнав голову поглубже в ворот и сомкнув руки ниже груди. При этом кисти были вдвинуты в рукава. Это типичная поза старых лагерников, особенно мелких урок и доходяг в холодную погоду.
Я был счастлив тем, что обрел посудную независимость. Правда, баланда первое время попахивала смолой. Но это не мешало с аппетитом поглощать похлебку из зеленой капусты или крупы. Более того, поднимали настроение запахи хвойного леса.
В амбулаторию поступил рыбий жир, который, как мне сказали, может явиться единственным спасением от куриной слепоты. Мне дали выпить ложку рыбьего жира, на следующий день — вторую, и я уже почувствовал некоторое улучшение зрения в вечернее время. Никогда бы не поверил, если бы сам не испытал: на четвертый день после приема очередной ложки этого чудодейственного средства я начал четко различать лагерные бараки, людей, все крупные предметы перед заходом и даже после захода солнца! Это было великой радостью.
Многие жители зоны просили продать мой деревянный котелок. Сделать этого я, естественно, не мог: самому нужна посуда. Но я мечтал снова очутиться на стройке, где можно было бы раздобыть материал и инструменты. Такого случая, к сожалению, не повторилось.
Вскоре, однако, неожиданно представилась иная счастливая возможность. Во время одного из перекуров я забрел на периферию рабочей зоны и между штабелями дров обнаружил большой лист черной жести. Он был не первой свежести, полу смятый,
но лишь со слабой поверхностной ржавчиной. Вот из чего можно смастерить котелок! Такой, который можно ставить на железную печь! Недолго думая, я свернул лист рулоном и спрятал под телогрейку. Я решил сделать из жести двухэтажные судки: высокий и низенький котелки, скрепленные общей дужкой. В соответствии с необходимым их объемом рассчитал размеры посудин.
Все этапы работы виделись мысленно без особого труда. Дело в том, что в нашем деревенском доме квартировал кровельщик Калинин. После рабочего дня он часами стучал молотком или киянкой во дворе, выполняя разные заказы. Будучи мальчишкой, я иногда подолгу просиживал возле, завороженный его виртуозной работой. В его цепких мозолистых руках быстро и четко формировались швы, отверстия, заклепки. Я старался усвоить его приемы, так как собирался сделать модель паровой машины, и мне даже удалось смастерить из жести подобие примитивного парового котла, из которого сквозь швы не просачивалась вода.
Познакомившись со слесарем при бане, я получил его разрешение выпрямить в кочегарке железный лист и выкроить ножницами заготовки по ранее намеченным размерам. Он же дал мне под залог молоток и подсказал, где найти чугунную трубу. На ней я и смастерил за вечер посуду. Изделие оказалось далеко не изящным, но, главное, достаточно герметичным. Кроме того, непривычный для зоны громкий частый стук по металлу привлек не только любопытных зевак, но и заказчиков. Приносили закопченные жестяные котелки с просьбой сменить дно. У меня оставался материал, и я обещал выполнить заказы в ближайшее время. Свое же деревянное лукошко продал, а на выручку, добавив к ней кое-что, купил у слесаря ножницы по металлу,
а затем, разбогатев за работу платили кто рубль, кто талон на обед или завтрак),— также и молоток. Однако не удалось удовлетворить всех заказчиков. Однажды, когда я прикреплял на заклепки ручку к жестяной банке, чтобы она превратилась в кружку, я услышал слова:
— Ах вот где железо!— Надо мной стоял прораб строительства кирпичного завода Шевц и указывал на валявшиеся на земле остатки железного листа, в котором зияли две круглые пустоты от донышков к котелкам.
— Я знаю, где ты взял этот лист,— продолжал он.— Завтра же принесешь ко мне на работу, там поговорим.— При этом он возмущенно добавил что-то ругательное.
Я был страшно напуган и сразу даже не нашелся, что ответить, а прораб уже удалялся. Что будет? Еще неизвестно, что же прораб вкладывает в понятие «взял». Одно дело, если валялась вещь, никому не принадлежавшая, а я увидел ее и взял в смысле «подобрал». Другое дело, если под словом «взял» подразумевается «украл», ибо на блатном жаргоне в таких случаях говорят «взял».
Стоявший рядом заказчик заметил мое замешательство и сказал:
— Не отдавай: он напишет на тебя рапорт начальству и приложит остатки листа в качестве доказательства. И посадят тебя в кондей. Там будешь припухать на трехсотке.— Затем он запел не то с сочувствием, не то со злорадством:
В комендатуре пайка показалася.
Не поверил я своим глазам:
Шла она, к довеску прижималася
И шептала тихо: «Триста грамм».
Незавидный исход предсказал мне заказчик, и я поспешил свернуть свою работу. На этом моя карье-
ра жестянщика закончилась. Я спрятал инструменты в надежное место на случай шмона. Убрал и железный лист. С ужасом думал, что я завтра скажу прорабу, если попадусь ему на глаза. Мне даже приснился Шевц в разъяренном виде. Не отпустит он меня теперь на работу с геодезистами.
В течение нескольких дней мне удавалось избежать встречи с прорабом. Вонзая в грунт лопату или толкая тачку, я постоянно озирался вокруг, не покажется ли где-либо на горизонте высокая фигура в брезентовом плаще с капюшоном: у других заключенных на нашей строительной площадке не было такого плаща. Однако совершенно неожиданно я попал в поле его зрения. Во время одного из перекуров я решил из любопытства заглянуть в маленький сарайчик, сколоченный из досок. Войдя туда, я был поражен увиденной картиной. Мужчина бросал большой комок глины на круглый вращающийся столик, охватывал ладонями, округлял. Потом формировал и расширял вмятину, и в конечном итоге возникала глубокая миска. Я понял, что это был гончар. Заметил, что одной ногой он все время нажимал на деревянную педаль и тем самым приводил во вращательное движение столик.
— Ах вот ты где,— раздался вдруг за спиной знакомый голос. За мной стоял прораб и ухмылялся, как мне показалось, ехидно в седые усы.— Где железо?
Я начал сбивчиво объяснять, что у меня железа уже нет, и что я нашел тот ржавый и помятый лист валявшимся на земле. Прораб перебил меня и указал на пол перед маленькой кирпичной печкой:
— Вот видишь, сложили печку. Перед топкой надо прибить железный лист, а где я его возьму?
Я извинялся, лепетал нечто в том роде, что я не знал. Даже пообещал прорабу постараться найти где-нибудь кусок кровельного железа.
— Смотри у меня!— пригрозил старик, но в тоне его уже не было прежнего раздражения, голос звучал скорее примирительно. Может быть, прораб был в хорошем настроении или он вообще не вредный человек.
Во всяком случае, он оказался не очень злопамятным. Вскоре, продержав на общих работах на постройке кирпичного завода в обтцей сложности около месяца, меня перевели к геодезистам. Они не успевали справляться с возросшим объемом съемок, и старший группы Юзефович вспомнил обо мне и добился перевода. Целыми днями мы мотались с геодезическими инструментами по обширной производственной зоне. Затем нам были выписаны временные пропуска за зону, и около недели мы работали в лесу: рубили просеку. Геодезисты Юзефович и Виталий намечали направление, а я со вторым рабочим, высоким флегматичным парнем лет двадцати пяти по имени Алексей, валил, разделывал и оттаскивал в сторону деревья. К этой работе подключались и геодезисты. Труд был тяжелым, в сущности, мало отличался от обычного лесоповала. Весь день мы были неразлучны с топором и пилой и отмахивались от комаров. Однако работа была без строгой нормы. Мы уходили в лес без конвоя и работали без охранника. Попутно я набирал порядочно грибов, преимущественно подберезовиков. Все это скрашивало нашу жизнь. Вечерами мы с Алексеем варили в бараке по котелку грибов. Это было ощутимой добавкой к баланде. И все же тяжелая работа сказывалась резкой усталостью. Через пару дней работы в лесу у моего напарника отекли ноги, и он был
освобожден от работы по сердечному заболеванию. Принесенные мною грибы он чистил и варил, а затем мы вместе их съедали.
Через несколько дней наши усилия завершились удачным выходом просеки в назначенный пункт, Мы уперлись в широкую, около 20 — 25 метров, вырубку, уходящую вправо и влево. Юзефович прошел па ее середину по ходу узкой просеки и торжественно объявил:
— Здесь пройдет железная дорога, а на этом месте будет стоять станция «Нефтепромысел».
Выло радостно сознавать свою скромную причастность к перспективе развития этого лесного края. Мы присели на пни, оставшиеся после порубки леса. Глядя на просеку, трудно было представить, что здесь будет стоять вокзал, и что к нему будут подходить поезда с грузами и людьми, а затем отбывать от него.
Размышления прервал старший:
— Завтра на работу в зону, собираться у конторы. — В его голосе слышалось сожаление о вольной лесной работе. Возможно же, так мне представлялось потому, что мне особенно понравился этот маленький период пребывания как бы в родной стихии: я очень любил лес.
С сентября 1938 года мне пришлось несколько раз вместе с Юзефовичем спускаться в строившуюся нефтешахту. Перед спуском переодевались в шахтерскую спецовку — ватные шаровары, телогрейку, брезентовые штаны и робу. Шахтный ствол был пройден примерно на восемьдесят метров. Стены его крепили бетонитовыми блоками. Мы с Юзефовичем медленно опускались по лестничному отделению. Нам надо было делать промеры на разных уровнях шахты. В лестничном отделении не везде горели лампочки. Крутые лестницы были лишены
отдельных перекладин, и опускаемая нога болталась в воздухе, нащупывая следующую опору. Все шаталось и скрипело, поэтому спускаться приходилось с большой осторожностью. Сверху непрерывно лились потоки мутных почвенных вод.
Произведя необходимые замеры, мы медленно возвращались тем же путем «на гора». Это было нелегкой задачей: вся одежда была уже насквозь промокшей и отяжелевшей, тяжелее казался и ящик с инструментами, висевший на ремне через плечо. Поднявшись из темного жерла шахты, мы радовались дневному свету, твердой почве под ногами и спешили в душевую, чтобы скорее переодеться в сухое.
В сам забой, на самое дно шахты, мне не довелось опускаться, но было известно, что рабочие-проходчики работают там чуть ли не по колено в воде. Однажды, находясь где-то па половине глубины шахтного ствола, я выполнял по заданию Юзефовича очередной замер. Было трудно дотянуться до нужной отметки, я попытался ступить на какую-то доску, прибитую к лестничному отделению. Доска сорвалась и полетела вниз, нога моя повисла без опоры, и я едва не сорвался в пропасть, но удержался, судорожно вцепившись во что-то. Меня охватил ужас: я оказался вдруг па краю гибели. Но сердце мое похолодело еще больше, когда я сообразил: а что если внизу трудятся проходчики, и доска обрушится на них? Буквально оцепенев, я напряг слух в ожидании звуков из глубины шахты. Но послышался лишь всплеск и гулкий грохот. Никакого намека на человеческий голос. Как оказалось, к счастью, в забое не было в это время рабочих. Но при такой технике безопасности, вернее, при почти полном ее отсутствии, каждый спуск в шахту был рискованным и страшил возможными последствиями.
Вскоре я почувствовал заболевание глаз: веки отекли, покраснели, к утру покрывались желтыми корочками, глаза слезились. Виной тому, по-видимому, было раздражающее воздействие шахтных вод. На амбулаторном приеме лекпом что-то закапывал мне в глаза, но заметного улучшения не наступало. Однажды он объявил, что прибыл для консультативного приема глазной врач и я должен пойти к нему.
Это была круглолицая, полная, еще довольно молодая женщина ниже среднего роста. Она внимательно обследовала мои глаза и мягким тихим голосом сказала:
— У вас заболевание запущено, надо лечить месяца четыре. Не здесь, а на Ветлосяне. Однако с этим заболеванием положить вас в больницу мы не сможем, придется лечиться амбулаторно. Работы же по вашей специальности там нет — только общие работы. Если вы согласны на такие условия, то я могу дать заключение о необходимости перевода.
Я задумался. Что такое Ветлосян, я не знал, да это и неважно, но что такое общие работы, я уже испытал. Такая перспектива не радовала. Но и здесь было не особенно легко, к тому же глаза дороже (я вспомнил, как мучился с куриной слепотой). После недолгих колебаний я дал согласие и просил принять меня на лечение.
Через короткое время после визита к глазному врачу произошло непредвиденное событие. После завершения рабочего дня на геодезических съемках я стоял у ворот производственной зоны в числе других заключенных. Мы начинали строиться по! четыре в ряд, ожидая вывода за ворота и последующего перехода под конвоем в жилую зону. Дул холодный ветер, накрапывал мелкий дождь. Ко мне подошел незнакомый мужчина среднего роста, в «воль-
ной» тужурке песочного цвета, с седой щетиной на лице и спросил:
— Где вы работаете, молодой человек?— Я ответил, а он продолжал: — Я видел вас сегодня, когда вы выходили из шахты. Какое у вас образование? Статья? Умеете ли считать на арифмометре?
Я сообщил о своем образовании, о статье и что на арифмометре считать не приходилось.
— Но этому нетрудно научиться. Я хочу вам дать совет. В конторе освободилось место статистика. Дело к зиме. Переходите в контору, там будет легче. — Уловив мое согласие прежде, чем я успел его высказать, незнакомец спросил мою фамилию и удалился, пообещав посодействовать. Я спросил нескольких заключенных, не знают ли они, кто со мной разговаривал. Один из них ответил:
— Бывший директор золотоносного рудника. Не то Алданского, не то Алтайского. Теперь, как и мы, в лагере. По фамилии, кажется, Бородин.
Я был удивлен и до глубины души тронут неожиданным и бескорыстным проявлением доброжелательности и еще более тем, что мой благодетель выполнил свое обещание: меня перевели в контору. Работы здесь было очень много. Часто приходилось целый день крутить ручку арифмометра. Он стрекотал, выдавал цифры, и я их вписывал в сводки. Но эти однообразные, утомительные операции проделывались в тепле, под крышей, и поэтому лучшего желать не приходилось.
Был конец года, поэтому с каждым днем добавлялись новые сводки, отчеты, планы, и иногда меня с другим статистиком для выполнения срочных заданий оставляли на ночь. Однажды целую ночь мы занимались с ним перепиской титульного списка работ по строительству нефтешахты. Один из нас диктовал, другой писал. Затем менялись роля-
ми. Из вводной части к титульному списку я узнал, что нефть Ярегского месторождения богата асфальтитами, тяжелая, очень вязкая. Если ее добывать с помощью обычных скважин, то удастся извлечь лишь малую часть залежей, около десяти процентов. Поэтому нефть будет добываться шахтным способом. Из подземных выработок будут бурить нефтеносные пласты, в скважины нагнетать горячий пар. В результате разжиженная нефть будет стекать в канавки. Но самыми интересными показались новизна и масштабы работ: строящаяся нефтешахта, оказывается, первая в Советском Союзе и самая большая в мире. Снова почувствовал радость от своей хотя бы очень малой причастности к большой стройке. Это чувство не покинуло меня и до сих пор, хотя о первой нефтешахте, а затем и других подобных я многие годы не встречал публикаций в открытой печати.
Работать ночью после дневной нагрузки было очень тяжело. Часто внезапно глаза смыкались и голова почти падала на стол. Когда было уже за полночь, пришел инженер, тоже заключенный, и пригласил к себе в барак такой был и в производственной зоне). Там вместе с другим инженером, который, как я понял, имел отношение к работе по технической реализации проекта стройки, он угостил нас чаем с ржаными сухарями и пообещал дать отгул. С этой приятной перспективой мы выбрались из барака через тесный лабиринт нар вагонного типа и возвратились в контору для продолжения работы.
После того как я более или менее освоил обязанности статистика, на меня возложили также работу плановика и сразу поручили составить план работы автотранспорта нефтешахты на следующий год. Надо было перечислить все перевозки и объем их
в тонно-километрах, чтобы оправдать существование шестнадцати грузовых автомашин и двух тракторов. Дело было для меня совершенно новое. Пришлось изучать всякие инструкции, нормативы, советоваться с сотрудниками, шоферами. Помнится, особую трудность доставили расчеты по перевозке сена и деревянных опор для высоковольтной линии. Сено -это легкий груз, а норм перевозки его в тонно-километрах я не нашел. Расчет перевозки по бездорожью деревянных опор для высоковольтной линии тоже был трудным. Советчики подсказывали нормы приблизительно, «с потолка». Однако, хотя я очень боялся за результаты своей работы, план был одобрен и подписан начальником плановой части (Батуриным? Бачуриным?), тоже заключенным, но одевавшимся в «вольный» темно-синий костюм.
После работы, как всегда, я включался в колонну заключенных, которая выстраивалась для перехода от производственной зоны в бытовую. Протяженность пути составляла менее километра, но всякий раз идти в сопровождении конвоиров с винтовками, под их постоянные окрики «равняйсь!», «подтянись!» с угрозами и матерщиной, было тягостно. Но зато в зоне я теперь проживал в «техническом» бараке, считавшимся привилегированным. Он мало чем отличался от обычных бараков: в основном лишь тем, что вместо сплошных нар здесь стояли ложа вагонного типа. Само же «здание» представляло собой большую палатку, стены которой были утеплены двумя рядами досок, между которыми были засыпаны опилки. Однако последние, по-видимому, основательно осели, и на верхней паре я мог спать лишь в шапке и телогрейке, так как от стены несло холодом. Главное преимущество «технического» барака перед обычным заключалось в том, что значительную
долю жильцов составляла относительно интеллигентная публика, было тихо, редко происходили драки и воровство.
Позади были первые месяцы лагерной жизни. Мне казалось, что я уже более или менее приспособился и ней и пока могу существовать. Проходили ненастные осенние дни, приближалась зима, и я радовался везению — оказался при «теплом» месте.
Такая счастливая участь выпадала лишь немногим. Преобладающее большинство заключенных «вкалывали» на общих работах, им приходилось нелегко. Я только что встретил в рабочей зоне «одно дельца» Павла Матвеева. Он был недавно переведен сюда из другого лагпункта, где находился на общих работах. Лицо его было бледным, исхудавшим, изможденным.
— Я больше не могу, нет сил, совсем ослаб,— говорил он с отчаянием.— Откажусь от работы, пусть посадят в кондей, все равно доходить и загибаться.
Я был поражен его видом и чувством безысходности, пытался успокоить, обещал чем-нибудь помочь, рассказал о том, какие здесь есть работы, близкие к нашей специальности. А пока рекомендовал непременно обратиться к лекпому в амбулаторию.
Однако кроме этих советов я ничем не успел помочь Матвееву, так как был вызван для перевода на Ветлосян.
Ветлосян. Я объявляю себя столяром
Ветлосян. Я объявляю себя столяром
В первых числах ноября 1938 года мне было приказано собираться с вещами для следования на другую командировку — на Ветлосян: пришел вызов на лечение глаз. Неохотно, с тревогой я покидал
теплое конторское место. Позади еще неполный год заключения, считая шесть месяцев тюрьмы, месяц этапа и четыре месяца лагеря. Уже много пережито, изрядно потрепан организм, а впереди еще семь лет. Ближайшая перспектива пугала неопределенностью, неизвестностью. Уже основательно давал себя чувствовать предзимний холод, замерзла земля, часто внезапно поднимался леденящий ветер, неприветливо шумел лес.
Глазной врач Добротворская предупреждала, что на Ветлосяне я могу рассчитывать лишь на общие работы. Это означает, что надо настраиваться на тяжелую физическую нагрузку. Отказаться же от перевода я уже не имел права. Оставалось корить себя за то, что так недальновидно и необдуманно поступил, согласившись на перевод для лечения. С моим хроническим воспалением век еще можно было бы жить, работая в конторе. Но разве я мог надеяться, что попаду в контору? Теперь все кончено. Мне надлежало быть на ОЛП (отдельном лагерном пункте) № 7, который именовали Ветлосяном, где была расположена центральная больница Ухтижемлага.
Хмурый молчаливый комендант, сопровождавший меня до Ветлосяна, сдал меня вместе с сопроводительными бумагами на вахте и поспешил к печке с пылающим огнем отогревать руки. Вахтер в военной форме бегло просмотрел бумаги и равнодушно скомандовал:
— Вытряхни на стол свой сидор.
Его лицо выразило удивление и возмущение, когда из моего мешка с грохотом и лязгом вывалились ножницы по металлу и молоток. Я захватил их с собой в надежде, что, может быть, удастся приработать кусок вдобавок к пайке. — А это что такое?— строго спросил вахтер.
— Я занимаюсь жестяными работами.
— Оставь. Не положено. Мы еще разберемся, для чего у тебя эти инструменты.— Вахтер вопросительно и с упреком посмотрел на моего сопровождающего. Но тот с полным безразличием на лице махнул рукой, а потом, подумав, произнес:
— Фрайер он и ость фрайер. Видно, захотелось в кондей.
Эти слова были обращены не то к вахтеру, не то ко мне, скорее всего, к обоим. Но я понял, что они смягчили, а может быть, и сняли гнев вахтера. Он засунул инструменты в ящик стола, бросил мне мешок с жалкими пожитками и примирительным тоном сказал сопровождающему, чтобы он отвел меня в УРЧ.
В бараке, куда мне было велено поселиться, я забрался на свободное место на нарах, отведенное дневальным, и осмотрелся. Посреди барака между рядами сплошных двухъярусных нар топилась печка, сделанная из бочки. Вокруг нее толпились тощие люди в поношенных бушлатах и телогрейках. «Доходяги»,— оцепил я уже несколько наметанным взглядом. Пытаться подойти к печке, чтобы отогреться с дороги, было делом малоперспективным, так как она была окружена плотным кольцом людей, и я остался лежать на своем ложе.
На следующий день нарядчик вывел меня на развод вместе с десятком других обитателей барака. Чувствовалось, что большинство из них незнакомы друг с другом. Можно было догадаться, и это потом подтвердилось, что барак служил временным пристанищем, как бы внутренним пересыльным пунктом: здесь поселяли выписанных из больницы или прибывших на лечение, а также дистрофиков, отобранных в «слабкоманду». Но были здесь и постоянные жители.
Выведя за вахту, бригадир указал нам на тропу, запорошенную снегом, по которой нам надо было следовать, а затем вручил несколько пар берестяных лаптой. Я обратил внимание, что все зеки, как и я, были в кордовых ботинках. Это была пестрая публика различного возраста, чаще всего с довольно тощими лицами. Особенно выделялся своим обликом седой старик среднеазиатского типа, в стеганом халате, тучный, с сильной одышкой. У большинства людей не было рукавиц, и они шли цепочкой друг за другом, погрузив руки в карманы или спрятав их в рукава. Я чувствовал, что в ботинки попал снег, мерзли пальцы, надежда была только на лапти, которые предстояло надеть поверх ботинок.
Бригадир объявил остановку у большой кучи жердей. Моментально лапти были распотрошены, у кого-то нашлись спички, и запылал веселый костерок. Два парня вытянули к нему руки, оживленно восторгаясь огнем па блатном жаргоне. Бригадир лишь посмотрел укоризненно, покачал головой, ничего не сказал, по сам, казалось, подумал: «Черт с вами, пусть мерзнут ноги».
Затем мы приступили к работе: водрузили на плечо но жерди и уныло поплелись обратно в зону. Поело нескольких таких рейсов, когда начало слегка смеркаться, мы были отпущены в лону. Это повторялось и в ближайшие дни. Нельзя сказать, что работа была тяжелой. Но, во-первых, зябли ноги, когда в кордовые ботинки проникал снег. Обогреть же их можно было лишь после работы, подсушив сырые портянки у печки. Во-вторых, работа на морозном воздухе сопровождалась повышенным аппетитом, а пятисотграммовая пайка в совокупности с жидкой баландой и сечкой (кашей из ячневой крупы) не утоляла голода и не восстанавливала силы. Поэтому после работы хотелось скорее за-
браться на свое жесткое деревянное ложе, чтобы отдохнуть и сберечь силы.
Некоторое разнообразие вносило лишь посещение амбулатории для лечения глаз. Лекпом довольно искусно и быстро проделывал стеклянной палочкой массаж век, смазывал их метиленовой синью, закапывал цинковые капли (эти названия лекарств я вскоре освоил по этикеткам на пузырьках). Попутно я постепенно знакомился с зоной, в результате получил общее представление о ее топографии.
Поселок был расположен по пологим склонам возвышенности. Со всех сторон он был окружен высоким сплошным забором из вертикально поставленных толстых жердей с двумя или тремя рядами колючей проволоки наверху. По углам забора возвышались сторожевые вышки. На их площадках топтались часовые в овчинных полушубках, вооруженные винтовками. От вахты поселок пересекал единственный «проспект», который сначала полого поднимался на возвышенность, затем проходил по плато и терялся в пустыре перед противоположной стороной забора. Вдоль «проспекта» выстроились одноэтажные оштукатуренные деревянные здания, включая комендатуру, амбулаторию, больничные корпуса. На плато от него ответвлялась лишь одна «улица», спускавшаяся к бане и столовой (в отличие от прежней командировки здесь имелась столовая) . Вдоль улицы стояли бревенчатые бараки. Вся остальная территория зоны была занята постройками различных размеров, расположенными довольно хаотично.
Вес это составляло в основном жилую и больничную зону. Но с высоких точек можно было видеть, что за ее пределами имелась еще и большая производственная площадка, расположенная на бугре поменьше. Там что-то строили, виднелись какие-то
мастерские или цеха, занимавшие длинные одноэтажные бревенчатые здания. Хотелось что-нибудь о них узнать, выяснить возможность устроиться к зиме на более или менее сносную работу. Однако жильцы барака, у которых мне довелось спрашивать, мало что знали кроме того, что там есть пошивочная мастерская.
Первым переломным моментом в моем существовании на Ветлосяне оказались несколько дней в середине ноября 1938 года. Прочно запомнился день 15 ноября. На утреннем разводе перед вахтой нашу пеструю и постоянно обновлявшуюся команду внимательно осмотрел подошедший нарядчик. Его взгляд остановился на мне.
— Ты, парень, конечно грамотный?
— Да.
— Пойдем со мной.
Он повел меня от вахты по «проспекту», в конце его свернул в сторону и остановился на пустыре.
— Стой здесь. Будут привозить бревна, ты запи сывай, кто привез и сколько штук.— Он сунул мне в руки кусок фанеры и короткий остаток карандаша и, спешно удаляясь, на ходу прокричал: — К концу дня подойду — отчитаешься.
Дул холодный ветер, стремительно несший и вихривший колючие снежинки. Он пронизывал, казалось, не только мою потрепанную («третьего срока») телогрейку, но и все тело до мозга костей. Укрыться было негде, и я прыгал на месте, семенил вприпрыжку по узкому кругу, подставляя под ветер то спину, то бока попеременно. Примерно через час из пурги вынырнула повозка: на массивные салазки были погружены два бревна и их волокли мужчины. Двое из них тянули впереди, налегая плечами на веревочные лямки (это напомнило мне известную картину Репина «Бурлаки
на Волге»). Третий рабочий толкал воз сзади, упираясь в толстый еловый кол («дрын»). У всех были раскрасневшиеся, разгоряченные лица. Пар клубами валил сквозь их бушлаты. Снег упруго скрипел под валенками «бурлаков».
— А вот и учетчик,— проговорил, тяжело дыша, коренастый мужчина с крупным лицом. — Запиши: звено Дундука, два бревна.
Я запомнил эту фамилию, так как она не раз затем упоминалась в разговорах об ударниках и фигурировала на Красной доске около КВЧ (культурно-воспитательной части). Мои закоченевшие пальца слабо повиновались, но кое-как удалось справиться и корявым почерком нанести на фанерку первые данные. Рабочие же ненадолго присели на свои бревна, отдышались, перекурили и снова исчезли в бушующей снежной мути.
Когда начали спускаться сумерки, пришел нарядчик, схватил фанерку с моими записями, просмотрел их, подвел итог, пересчитал бревна.
— Добро,— сказал он, довольный то ли выработкой, то ли работой учетчика. Он отпустил меня, чему я был несказанно рад, так как окончательно закоченел.
Вечером у меня разболелась голова, полностью заложило нос. Я чувствовал, что поднимается жар, начинало знобить. Сосед по нарам заметил это и участливо посоветовал:
— Тебе, парень, надо идти к лекпому, он освободит тебя от работы, а то совсем разболеешься.
В амбулатории было полно народу. Лекпом дал мне аспирин. Два дня я провалялся на нарах, освобожденный от работы. Многое передумал, вспоминал о доме. Сожалел, что пока не удается получить бушлата, не говоря уже о валенках. Мечтал устроиться на работу поближе к теплу, например
дневальным барака, рабочим в какую-нибудь мастерскую. Но только мечтал, то твердо решил предпринять попытки. Для этого надо поближе присмотреться к обстановке, чтобы изучить возможности. С такими мыслями я побрел на разведку, как только почувствовал себя лучше.
Внимание мое привлекла пышная груда свежих стружек на снегу у приземистого деревянного здания. Моим первым побуждением было овладеть этими стружками, чтобы сделать подушку, набив ими меток. Но в это время из ворот здания вышел пожилой мужчина, запорошенный опилками. Он огляделся, как будто кого-то искал, а увидев меня, спросил:
— Парень, не найдется ли курнуть?
Я наскреб в кармане щепотку махорки и высыпал на протянутый обрывок газеты. Затем поинтересовался, откуда стружки, не мастерская ли какая-нибудь здесь.
Тут столярка.
— А что в ней делают?
— Что придется. Всякую мелочь.
— Устроиться сюда можно?
Работяга осмотрел меня критическим взглядом, обещавшим мало надежды, посоветовал:
— Зайди и спроси у начальника. Его фамилия Листов. Тоже заключенный. Но учти, что сейчас он злой: у него язва двенадцатиперстной кишки обострилась, ходит скрюченный, греет живот за печкой. От больницы отказывается: наверное, боится потерять место. Может быть, лучше тебе зайти в другой раз?.. Впрочем, не бойся, заходи,— он приоткрыл ворота в мастерскую и втолкнул меня.
В столярке было душно, но тепло и приятно пахло сосной. У верстаков трудились люди. На полу
груды опилок, щепок, стружек. Мне сказали, что, начальник скоро выйдет из-за печки.
— Кто такой? Что надо?— строго спросил меня вдруг появившийся мужчина средних лет с тощим продолговатым лицом, усталым и раздраженным,
— Я хотел бы видеть начальника Л истова.
— Ну, я.
— Нельзя ли у вас устроиться на работу?
Листов бегло осмотрел меня, поинтересовался статьей, сроком, местом работы и тем, что я умею делать по столярной части. Я соврал, что отец мой столяр, что я ему постоянно помогал и кое-чему от него научился. Затем хотел добавить, что преуспевал на уроках труда в школе, но вовремя сообразил, что это не убедит начальника в достаточности моей профессиональной подготовки. Из такого соображения воздержался, хотя действительно я однажды под руководством опытного преподавателя Пеппоева сделал табуретку, которая оказалась не хуже, чем у сверстников.
На лице Листова промелькнула тень скепсиса:
— Видишь кучу жестяных полос? Садись и выпрямляй.
После этих слов начальник повернулся и вышел, громко хлопнув дверьми и оставив меня в растерянности. Однако вскоре я пришел в себя, нашел березовый чурбачок, попросил молоток, уселся на какой-то ящик и начал выполнять задание. При этом все время не давала покоя непонятная реакция Листова. Возьмет или нет? Может быть, он просто в насмешку посадил меня на не очень столярную работу, а потом придет и выставит?
Несмотря на легкий труд, я быстро устал, в тепле разморило. Веки мои смыкались, и я был бы счастлив, если бы можно было свалиться здесь на ароматные опилки и стружки и уснуть. Настало время ужина,
но уйти в столовую я не рискнул. Голова кружилась, поташнивало. Я оглядывался на каждый скрип открывавшихся ворот, но Листов появился лишь поздно вечером. Взглянув на мою работу, он сказал:
— Выходи завтра с утра.
Я поблагодарил и шаткой походкой побрел в барак. Радовала появившаяся надежда зацепиться в столярке. Но одолевали и сомнения. Вдруг мне дадут работу, с которой я не справлюсь и буду с треском выпровожен. Ведь я никогда не был столяром, хотя и много работал по дереву, начиная от постройки различных моделей, сооружения избушек и кончая капитальным ремонтом лодки, подготовки всей ее деревянной оснастки.
Отец же мой был еще более далек от столярного дела. Поэтому мне не давали покоя угрызения совести: зачем я соврал, что отец столяр? Он такой же столяр, как я персидский шах. Когда отец был еще десятилетним мальчишкой, едва окончившим два класса школы, его отправили (фактически продали) «в мальчики». Долго везли вместе с несколькими сверстниками в санях из деревни Кондопоги Олонецкой губернии в Питер. Там сдали владельцу чайного магазина, и пять лет Шура находился в рабстве. Иначе не назовешь его положение, потому что, со слов отца, хозяин отличался жестокостью и таковая же передавалась и приказчикам. Мальчику надо было вставать в пять часов утра, чтобы почистить приказчикам сапоги и одежду, поставить самовар. Проспал — разбудят пинком. Затем до позднего вечера на побегушках, доставке тяжелых пакетов с сахаром заказчикам, а в перерывах — колка сахарных голов, расфасовка чая и сахара.
Однажды во время наводнения затопило подваль-
ное помещение, в котором жили мальчики. Шура не умел плавать и едва не утонул. Кое-как его вытащили, откачали, но он долго валялся в больнице с воспалением легких. Об этом отец вспоминал в связи с пережитыми тоской и отчужденностью, так как никто ни разу не навестил мальчика, пока он находился в больнице. Хотя отец был далек от сентиментальности, но об этом не раз вспоминал с нескрываемой горечью и обидой.
Через пять лет отец выбился из мальчиков в приказчики. Приехал в деревню, женился. В каком году это было? Мама говорила, что ее выдали замуж в шестнадцать лет. Год ее рождения — 1894. Следовательно, женитьба состоялась в 1910 году. Уехали в Питер. Несколько лет бедствовали, снимая жалкие углы. Первый ребенок, а затем и второй (Леня и Петя) умерли в раннем детстве, один из них от туберкулезного менингита, второй тоже от какого-то инфекционного заболевания.
В 1914 году, как только началась, первая империалистическая война, отец был мобилизован. Сохранился его снимок в солдатской шинели и па-1 пахе перед отправкой на фронт. В Карпатах, находясь в секрете, был взят в плен мадьярскими (австро-венгерскими) солдатами и около четырех лет находился в плену, выполняя разные тяжелые работы у венгерского помещика.
Дважды бежал, но его ловили и жестоко наказывали. С третьей попытки удалось наконец вырваться из плена. После трудных скитаний отец возвратился домой в 1918 году (а через год родился я). С тех нор отец многие годы работал табельщиком на железнодорожной станции Кивач (так тогда называлась станция Кондопога), затем на разных других работах, но никогда ни по столярной, ни по плотницкой части.
В этом отношении я здорово соврал Листову и испытывал стыд. Впрочем, однако, и другие врут. Мне стало известно, что после суда надо мной и всей нашей «группой» в местной газете была опубликована заметка, в которой я был назван сыном кулака. Разве это не наглое вранье? Ко всему сказанному об отце надо добавить, что он никогда не владел землей, кроме приусадебного участка. Большая семья проживала в старом двухэтажном доме. Дед Николай Васильевич с бабушкой Марией Родионовной и сыновьями (мой отец, дядевья Павел, Константин, Василий, Степан, из них двое старших — с семьями) занимали верхний этаж. Там же, в небольшой задней комнате, до революции находилась почта, при ней дед служил ямщиком - развозил почту по окрестным деревням. Нижний этаж дома занимала семья, тоже большая, деда Федора - брата деда Николая.
Жили ни бедно, ни богато. Но в годы нэпа материальное состояние семьи окрепло, и не столько за счет хозяйства, сколько за счет появившегося приработка на Кондострое, где рыли канал для ГЭС, начали строить бумажную фабрику. Примерно в 1928 году большие семьи нашего старого дома, построив три новых дома, разделились. По жребию нам достался старый двухэтажный дом с огородом, за исключением задней комнаты, которую надо было откупить. Из скота моим родителям достались телка и жеребенок. Однако жеребенка пришлось продать по трем основным причинам. Во-первых, в счет частичной оплаты долга за заднюю комнату. Во-вторых, отец служил на железнодорожной станции, пахотной земли не было, и лошадь не требовалась. В-третьих, будучи отправленным еще мальчишкой в Питер, отец так и не научился даже запрягать лошадь.
В годы коллективизации и раскулачивания районные власти посылали отца в принудительном порядке, как сына ямщика, на работу в лес с «твердым заданием». Но не дошло до того, чтобы его определить в кулаки. Поэтому если я и соврал Листову, что являюсь сыном столяра, то это меньший грех, чем взял на себя клеветник, обозвав меня в газете сыном кулака. Так я решил в оправдание своего поступка,
...Ранним утром, как только повторная серия ударов в рельс известила лагпункт о начале развода, я поспешил в столярку и там получил подтверждение, что я действительно принят на работу. К тому же работа оказалась вполне посильной. Делали заготовки к пресс-папье. В те времена писали чернилами, и на каждом канцелярском столе стояла такая нехитрая принадлежность для высушивания написанного. Чаще всего это была деревянная колодка, у которой одна из поверхностей была полукруглой, на ней крепилось несколько слоев промокательной бумаги. Вот таких колодочек я должен был сделать за десятичасовую смену полсотни.
В первые дни я, как ни старался, немного не дотягивал до нормы. Но чувствовалось, что начальство уже относилось ко мне одобрительно. Затем я наловчился работать, особенно маленьким топором, и стал быстрее и ровнее обтесывать бруски по полукружной поверхности. Удалось довести выработку до нормы, а затем и несколько превысить ее.
Когда заказ на пресс-папье оказался выполненным, начали делать консоли. Брусок длиной около сорока сантиметров, у которого один конец был выточен на токарном станке наподобие бутылочного горлышка, с другого конца надо было косо стесать топором и обстрогать рубанком. Говорили, что такое изделие прибивают клиновидным концом к стене,
чтобы к другому концу прикреплять стаканчик-изолятор для электропроводки. Эта нехитрая работа тоже мне удалась. Когда я ее освоил и начал выполнять норму, ко мне даже прикрепили пожилого седого мужчину в качестве ученика. К моему удивлению, работа ему давалась с трудом, и пришлось внушать, что надо точить и править инструмент, избегать соблазна строгнуть лишний раз рубанком там, где поверхность уже гладкая. Я дал ученику свой усовершенствованный шаблон для вычерчивания на бруске контура «клина»:
— Зачем елозить по бруску линейкой, теряя время. Поставил шаблон, черкнул карандашом — раз! — и готово!
Когда на протяжении нескольких недель моя выработка стала доходить до 105 и даже 110 процентов, и со мной мог конкурировать лишь один финн, меня произвели в ударники и в награду выписали обмундирование первого срока. Я сдал в каптерку свои выцветшие и залатанные телогрейку и ватные шаровары, а взамен получил новые, а также новый бушлат.
— Валенок пока нет,— сказал каптер, взглянув на мои поношенные кордовые ботинки. Но я и не настаивал: в столярке было тепло.
После работы я продолжал посещать амбулаторию. Лекпом Сологуб, который лечил мои глаза, однажды предложил:
— Переходи к нам в глазное отделение санитаром.
— Нет, Николай Кириллович, спасибо, я хорошо устроился.
— Подумай, всякое бывает, здесь ничто не вечно. Я отказался через несколько дней и от повторного предложения. Сологуб не обиделся. Да и предлагал он как бы между прочим. Я же с детства не любил больницу, и когда доводилось проходить
по Кондострою, подальше обходил одноэтажное деревянное здание, от которого несло йодоформом и карболкой. Однажды, еще в первом классе, я споткнулся в игре и угодил коленом на лезвие топора, заброшенного в снег. В больнице два санитара крепко держали меня за руки, и за ноги, фельдшер накладывал швы на рану, а я орал и пытался вырваться из цепких рук насильников. Наложенные швы вскоре разошлись, и рана заживала долго. После выписки из больницы я ходил на перевязки в амбулаторию, на стенах которой висели устрашающие плакаты. Меня особенно неприятно поражал один из них: плотник, сорвавшийся с лесов, падал с высоты с широко раскинутыми руками и ногами и с выражением ужаса на лице, а рядом с ним летел широкий плотницкий топор. Мне было жаль не только больных, но и работников больницы, которые каждый день видят страдания.
Лекпом Сологуб, однако, оказался прав: все меняется, ничего нет постоянного. В январе 1939 года было объявлено, что работа в столярке прекращается и на развод следует собираться па вахте: всех направляют в лес.
Бригаду повели под конвоем по лесовозной дороге за 4 — 5 километров от лагпункта, затем свернули к старой вырубке. Бригадир разбил пас на звенья по 2 — 3 человека и сказал, что мы должны отыскивать и корчевать сосновые пни, которые нужны для смолокурения. Я бродил со своим напарником по глубокому снегу, временами проваливаясь по пояс. Снег забирался в кордовые ботинки. Портянки становились сырыми. Шерстяные обмотки, сделанные мною из куска тюремного одеяла, спасали от холода лишь нижнюю половину голеней, берестяная стелька — подошвы стоп, но пальцы ног мерзли.
Это заставляло все время двигаться. Под снежным покровом нелегко было находить нужные пни, не менее трудно было их выкорчевывать. Мерзлые пни удавалось расколоть с помощью топоров и клиньев, но труднее было отрывать корни, скованные мерзлотой. К тому же не хватало ломов.
Изрядно измученные, мы возвращались в предвечерние сумерки в зону. Я растирал покрасневшие ознобленные ноги, сушил портянки у печки. Заработанную пайку я съедал почти всю за один присест, оставив лишь небольшой кусок на ужин. После вечерней поверки — сразу на нары, пока не призовет к подъему рельсовый звон. Все тело как побитое, очень не хочется снова вставать, вылезать из-под теплого бушлата. С завистью смотрю на связку валенок, принесенных дневальным из сушилки. Их разбирают счастливчики, кому эта обувь досталась. Голова тяжелая, полностью заложило нос, голос охрип. Но подниматься надо. В столовой ждет порция каши из ячменной сечки, чечевичная похлебка или галушки — несколько ржаных галушек в мутной подболтке, без хлеба. Л затем — надрываться в лесу в холоде и голоде, чтобы заработать свою очередную пайку. И зачем я не согласился работать санитаром? Теперь уж едва ли возьмут.
Однако фортуна улыбнулась мне. На одном из вечерних амбулаторных приемов Сологуб спросил:
— Ну как жизнь? Что-то ты весь простуженный.
— Работаю в лесу.
— Не завидую. А в санитары не надумал? — тихо и с некоторой ехидцей спросил лекпом, ухмыляясь в черные гусарские усы.
— Я согласен, Николай Кириллович.
— Подумаем, как это сделать. Поговорю с начальством, в следующий раз сообщу о результатах.
Тот не санитар, кто в медбратья не метит
Тот не санитар, кто в медбратья не метит
Глазное отделение больницы, куда меня определили на работу ночным санитаром, занимало более половины одноэтажного деревянного корпуса. Посредине шел длинный коридор, по сторонам -несколько палат, операционная-перевязочная, раздаточная, дежурная комната медсестер. Другая, меньшая половина корпуса была отдана доктору Я. И. Каминскому. Там Яков Иосифович оборудовал физиотерапевтический кабинет, под его руководством начинали монтировать рентгеновский аппарат.
Дневные санитары глазного отделения (трое молодых мужчин), кроме обычной санитарской работы (уход за больными, раздача нищи и пр.), занимались заготовкой дров. Они впрягались в сани и привозили из леса толстое лиственничное бревно, распиливали его, кололи, разносили по охапке дров к печам. Топить же печи входило в обязанности ночного санитара. Сырые дрова не всегда было легко разжечь. Поэтому мне постоянно надо было бегать по коридору от топки к топке, пошевеливать дрова, раздувать огонь. Надо было вовремя закрыть трубы, иначе быстро улетучивалось тепло. И все же в палатах было всегда прохладно, и некоторые больные жались к печке.
Вторая моя обязанность — это мыть полы в коридоре, туалетах и палатах. На это уходило порядочно времени. Руки коченели от холодной воды. В палатах надо было также прополоскать плевательницы — низкие глиняные горшки.
Наконец, на мою долю приходился и уход за больными. Правда, большинство из них были ходячими. Но некоторые находились на постельном ре-
жиме в послеоперационном периоде, у части больных глазные заболевания сочетались с другими, более тяжелыми болезнями. Так, в первое мое дежурство умирала от туберкулеза молодая женщина. Утром она скончалась. Два дневных санитара, явившихся в палату, быстро и уверенно ее раздели, легко подняли, уложили на носилки истощенное голое тело, покрыли клеенкой и унесли. Все это, как мне показалось, было проделано с полным равнодушием и произвело на меня гнетущее впечатление.
Ночной лекпом по фамилии Стивене был очень больным человеком с исхудавшим, желтоватым, обрюзгшим лицом, он тяжело дышал при ходьбе и разговоре. На обход Стивене брал меня с собой, чтобы я знакомился с больными. Затем в дежурке он объяснял, за какими из них я должен особенно наблюдать. Он научил меня, как следить за пульсом, поручал выдать кому-либо из больных таблетку или порошок. Я стал интересоваться, от чего то или иное лекарство. Заметив это, Стивене охотно делился своими знаниями и опытом. - Вот это фенацетин, от головной боли. А вот аспирин, от простуды. Танальбин,— Стивене извлекал из бумажного пакетика бурую таблетку и показывал мне,— от поноса, вяжущее.
Я кое-что запоминал, но больше старался записывать. И вскоре знал примерное назначение всех таблеток и порошков, разложенных в ячейках низкого ящика, а также и содержимого пузырьков, расставленных в шкафчике.
С полуночи, а иногда и ранее, снабдив меня заданиями и указаниями, Стивене ложился в своей дежурке на кушетку и обычно до утра, за редким исключением, не выглядывал из комнаты. Оттуда доносились лишь периодические приступы кашля.
Тогда все отделение оставалось на моем попечении. Спать мне было нельзя да и негде. Во всем коридоре не было даже ни одной табуретки. Лишь в небольшой прихожей, соединявшей вход с улицы и коридор, стоял деревянный диван, где можно было присесть, а иногда и вздремнуть сидя.
Придя на дежурство, я спешил разделаться с функциями истопника и уборщика, чтобы успеть на вечерний обход со Стивенсом: он каждый раз что-нибудь объяснял о больных и болезнях и охотно отвечал на мои вопросы. Иногда он поручал оценить пульс больного, а затем проверял мое заключение сам.
— Надо определять не только частоту ударов в минуту, но и ритм, наполнение,— пояснял он.
И мне очень хотелось все это усвоить. Если Стивене называл болезнь, хотелось знать о ее сущности, о лечении. Когда же он уходил в дежурку и на мне оставались все ночные заботы о больных, иногда было столько работы, что только успевай поворачиваться. Кого-то мучила бессонница, и он просил поговорить с ним, а затем перестелить постель. Кому-то после операции надо подать утку или судно. Совсем слабый просил отвести в туалет. У кого-то сползла повязка, и нужно ее поправить. Больная жалуется, что сводит судорогами ноги, и просит их промассировать. Кому-то потребовался порошок от головной боли, кто-то жалуется на приступы кашля. Тогда я тихо вхожу в дежурку, чтобы доложить лекпому. Стивене дремлет или чутко спит, тяжело дыша. Иногда он сам встает и подходит к больному, что-то спрашивает у него, просит меня дать лекарство. В других случаях он чуть приоткрывает глаза и произносит название таблетки или порошка, который надо дать пациенту. Я горд ответственным поручением и высоким доверием.
Приятно сознавать, что ты нужен людям, можешь что-либо сделать для них, особенно беспомощных больных, и даже услышать тихо произнесенное слово благодарности. И я решил постичь премудрости профессии медбрата. Но с чего начать? Кого об этом спросить?
Заведующая отделением Нина Васильевна Добротворская работала днем, видеть ее мне доводилось редко. Это была милая женщина с тихим голосом. Казалось, она вся светилась скромностью и добротой, было трудно себе представить, за что она могла попасть в неволю. Больные и сотрудники очень уважали своего доктора. Ко мне она относилась доброжелательно. Однажды, долго задержавшись в отделении около тяжелой больной, она даже угостила меня необычайно вкусным кушаньем. — Может быть, скушаете, я уже поужинала,— сказала она, сдержанно улыбаясь и протягивая тарелку, на которой я увидел кусок жареной камбалы и картофельное пюре. Это ведь не ржавая селедка с жидкой сечкой в ободранной глиняной миске неопределенного цвета, а румяное рыбье мясо на белой тарелочке!
После некоторого колебания (неудобно лишать доктора лакомого куска) я взял тарелку, поблагодарил, чувствуя при этом, как разгорелось лицо. Само собой разумеется, что в этот момент спросить еще, как стать медбратом, было бы большой нескромностью.
Другое дело — Николай Кириллович Сологуб. Как опытный лекпом он ассистировал Нине Васильевне при операциях и, по существу, был ее правой рукой. Это он хорошо понимал и держался с достоинством. У него все же, как мне думалось, можно спросить совета. И вот однажды вечером, когда я только приступил к дежур-
ству, я увидел направлявшегося к выходу Сологуба.
— Николай Кириллович, скажите, пожалуйста, что нужно для того, чтобы стать медбратом?
— Блат,— ответил он на ходу.
За этот ответ я невзлюбил Сологуба. И, откровенно говоря, только значительно позднее понял, что неточно сформулировал вопрос. Я хотел узнать, как достичь необходимого объема теоретической подготовки, навыков и умений, а не как устроиться на должность медбрата, уже имея определенную профессиональную подготовку. Лаконичный же ответ Сологуба был, пожалуй, недалек от истины. «Он сказал, что здесь без блата далеко мне до медбрата» — срифмовалось у меня заключение. Но ведь ясно, что прежде чем рассчитывать на блат (кстати, где его взять?), надо смыслить по медицинской части. Следует надеяться в основном на свои силы и не терять времени.
Я преодолел свое предубеждение против больничной работы и даже отчетливо ощутил вкус к ней. Но не менее важным стимулом к овладению новой профессией было желание выжить. Я отчетливо чувствовал, что на общих работах с моими силами мне едва ли удастся дожить до окончания срока. Об этом напоминали жгучий мороз, когда я выходил после дежурства на крыльцо корпуса, видневшаяся вдали строительная площадка с грудами бревен и впрягшиеся в веревочные лямки люди. Чтобы иметь бревна, необходим и лесоповал. А я уже знаю, что это такое, когда работаешь в кордовых ботинках и систематически недоедаешь.
Каких-либо учебников, пособий по медицине не было. Затем у одной из медсестер нашелся старый учебник анатомии, у другой — руководство по внутренним болезням для врачей. Во время ночных дежурств, используя всякую свободную минуту,
я жадно изучал эту литературу, конспектировал на клочках бумаги и даже старых газетах. У меня до сих нор сохранился крупный рисунок черепа, который я срисовал с учебника на газетный лист вместе с латинскими названиями костей. Из врачебного руководства я выписывал названия болезней и рецепты. Иногда оставался в отделении на пару часов после ночного дежурства и помогал более опытным санитарам и медсестрам, перенимая их опыт. Медсестра Елена Адамовна Людвиковская научила меня ставить клизму. Больной, тощий мужчина среднеазиатского типа, увидев кружку Эсмарха с резиновой трубкой и стеклянным наконечником, прочно вцепился в койку, укрылся одеялом с головой и запричитал:
— Ой аллах! Ой аллах!
Медсестра уговаривала больного, внушала необходимость процедуры и наконец скомандовала мне:
— Поверни на левый бок! Держи кружку!
После этого она стремительно и легко выполнила процедуру, па ходу объясняя мне ее особенности.
Это была первая процедура, которую мне удалось освоить. Затем меня научили ставить горчичники, банки, накладывать простые повязки.
Однажды Стивене заметил, как я перерисовывал из учебника строение какого-то органа.
— Подходяще получается. Зачем рисуешь?
— Хочу освоить некоторые азы медицины.
— Попробуй, попробуй. Кажется, так русские говорят: «Тот не солдат, кто в генералы не метит».
Мне показалось, что он говорит это с насмешкой, но все же захотелось перефразировать для себя: «Тот не санитар, кто в медбратья не метит». Лекпом же, немного помолчав, сказал:
— Чтобы анатомию изучать, надо ходить на вскрытия.
— Какие вскрытия?
— Вскрытия трупов. Всех, кто умирает в больнице, в морге анатомируют.
Я и не подозревал, что вскрытия умерших производят и здесь, в лагерной больнице.
— Сегодня умер больной в туберкулезной палате, следовательно, завтра будут вскрывать. Если хочешь, я попрошу санитара морга Садыкова, чтобы он тебя пустил.
Морг находился на пустыре, в стороне от жилых и служебных зданий. Это был небольшой бревенчатый домик, к которому вела хорошо натоптанная в глубоком снегу тропа.
Когда я вошел вместе со служителем морга Садыковым, то увидел голого покойника на узком деревянном столе и груду ножей, ножниц и других инструментов, тускло поблескивавших никелем. Садыков подбросил дров в топку, надел грязный полинявший халат синевато-серого цвета, разложил инструменты на столе параллельным строем. Затем поинтересовался целью моего посещения. Я объяснил, что плохо знаю анатомию внутренних органов, поэтому решил посмотреть.
— Посмотри, узнаешь. Сейчас должен подойти доктор.
Однако доктор опаздывал, Садыков же, по-видимому, куда-то спешил и, когда терпение его иссякло, сказал:
— Ты тут постой, я пойду позову. Может, он позабыл.
Из открывшейся двери ворвался морозный воздух, дверь хлопнула, и я остался один с покойником. Дрова в печке разгорелись, слышалось их потрескивание и гудение в трубе. Я осмотрелся по сторонам. Стекла в маленьком оконце отпотели. На стене около пола неотмытые брызги запекшейся
крови. На столе — голый мужчина с четко выступающими ребрами, обтянутыми тонкой бледной кожей. На истонченных ногах — утолщенные коленные суставы. Щеки запавшие. Нижняя челюсть отвисла, и рот зияет темной пастью. Один глаз закрыт, другой открыт и, казалось, остекленело смотрит куда-то.
Я старался оторвать свой взгляд от покойника и думать о чем-нибудь или о ком-нибудь другом. Но как только усиливалось завывание вьюги, взгляд невольно возвращался на труп. На улице что-то ржаво поскрипывало, видимо петли чердачной дверцы. Вдруг вслед за скрипом там послышался стук. Дрожь пробежала по моему телу. Я пытался себя успокоить и внушить, что все это проделки ветра. Но когда я снова взглянул на лицо покойника, то мне показалось, что он подмигнул. Не в силах более преодолеть страха, я выскочил на улицу и зашагал по тропе взад-вперед, отворачиваясь от пронзительного ветра.
— Ты что сбежал? Испугался?— громко кричал, стараясь перекричать ветер, приближающийся Садыков.
Вскоре явились двое мужчин в белых халатах под бушлатами. Садыков объяснил им, что глазной врач Добротворская разрешила мне присутствовать:
— Этот санитар интересуется анатомией. Врачи лишь бегло взглянули на меня и промолчали. Один из них надел поверх халата клеенчатый фартук, смазал руки вазелином, взял нож и рассек кожу трупа от подбородка до лобка. Продолжая далее вскрытие, он указывал на резкое истончение подкожной жировой клетчатки, на уменьшение сердца в размерах, наличие множественных просовидных узелков в плевре и легких.
— Значит, я не ошибся,— милиарный туберкулез
легких. Спасибо, я, с вашего позволения, удалюсь, еще много работы ждет,— сказал второй врач, наблюдавший вскрытие.
Прозектор приступил к исследованию органов брюшной полости и попутно сообщал их названия. особенности строения и отклонения от нормы. Он охотно отвечал на мои вопросы. Садыков же уже вдел в ушко длинной иглы толстую нитку и приступил к зашиванию разреза кожи трупа, незаметно оттесняя врача от стола.
Умывая руки, а затем снимая фартук, врач сказал, что его основная специальность — внутренние болезни. В прозекторском же деле он не специалист: работает по совместительству по приказу главного врача, так как вскрывать некому. В ответ на мою благодарность за объяснения он сказал: — Приходи еще. Когда будет следующее вскрытие, узнаешь у Садыкова.
В течение ближайшей педели мне еще дважды удалось побывать в морге и посмотреть вскрытия. Но затем на длительное время я лишился такой возможности.
Лесоповал — дистрофия — больница
Лесоповал — дистрофия — больница
Ситуация неожиданно изменилась. Всех трудоспособных санитаров забирали из отделения на лесоповал. До сих пор в качестве дневных санитаров работали крепкие мужчины, так как им самим приходилось снабжать отделение дровами: впрягшись в сани, привозить из лесу бревно, а затем разделывать. Теперь для подвозки дров была выделена лошадь. Доктор Добротворская пыталась отстоять меня, тем более что по состоянию здоровья я имел категорию ЛФТ — легкий физический труд. Кроме того, как окулист Нина Васильевна, по-видимому, имела в виду мою высокую близорукость, при которой
подъем тяжестей и вообще тяжелые физические нагрузки противопоказаны. Но нарядчик Зенков не хотел и слышать:
— Хватит кантоваться, пусть помантулит.
Мне было очевидно, что Зенков имел на меня зуб. На это были основания. Всего лишь примерно неделю назад Стивене предупредил меня, что ночью может заявиться нарядчик Валька Зенков, и что если он будет проситься пустить в отделение, то ни в коем случае не пускать. И пояснил:
— К нам положили его бабу.
Это была миловидная молодая женщина из «бытовичек» (так называли осужденных за бытовые преступления). Вела она себя тихо и скромно, почти не вставала с постели, как, впрочем, и почти все другие пациентки: они, по-видимому, дорожили редкой возможностью отдыха в постели.
Глубокой ночью я услышал стук в наружную дверь. Я сообщил Стивенсу и попросил его пойти вместе со мной, но он решительно отказался:
— Сам, сам разберись!
Слегка приоткрыв дверь, я увидел молодого мужчину среднего роста. В отличие от обычных заключенных, он был одет не в бушлат, а в «москвичку» из шинельного сукна.
— Я нарядчик Зенков. Пусти. — Он ринулся вперед, дохнув на меня винным перегаром. Я загородил ему путь:
— Сейчас нельзя, приходите днем.
— Пусти,— настаивал Зенков, доставая из кармана восьмушку махорки.
— Все больные спят, нельзя.
Закрывая дверь, я услышал:
— Я тебе припомню, падла.
Угроза всесильного придурка очень меня расстроила. Утром я рассказал о визите нарядчика лек-
ному и пообещал, что в следующий раз я буду его самого вызывать па переговоры.
— Нет, ни в коем случае, — испуганно запротестовал Стивене. — Ты поступил правильно.
Мне было ясно, что Стивене трусит и приносит меня в жертву. Я внутренне негодовал, но ничего не сказал, помня о том, что лекпом был ко мне доброжелателен. К тому же это был очень хворый человек.
...В утренние сумерки удары в рельс требовали на развод. Бригада выстраивалась перед вахтой по четыре человека в ряд, по счету выпускалась из зоны, где уже ожидал конвоир в овчинном полушубке, с винтовкой. Он требовал подтянуться, подравняться и, надрывая глотку, традиционно объявлял:
— Партия, предупреждаю: шаг влево, шаг вправо — стреляю без предупреждения.
Путь строем по широкой дороге был недолог. Вскоре началась пешеходная извилистая тропа, укатанная узкими санями. По ней мы следовали гуськом, впереди — бригадир, сзади — охранник, который часто призывал подтянуться. Низины с мелколесьем чередовались с возвышенностями, то поросшими смешанным лесом, то с обширными вырубками, где свобода для ветра делала мороз более ощутимым. Затем все чаще стали встречаться обширные площади, заросшие сосной, елью, пихтой, с одиночными лиственницами и березами.
Мы прошли около пяти километров и очутились на делянке, где надо было валить лес. Работа была знакомой, но нелегкой. С большим трудом за день мне удалось выполнить норму (60 процентов нормы лиц с категорией ТФГ — тяжелый физический труд). Однако в другие дни я не мог справиться с ней, особенно когда попадались участки с тонко-
ствольным лесом. Тогда вместо килограммовой пайки я получал 800 или 600 граммов хлеба. При скудном приварке этого было очень мало для восстановления сил после больших физических затрат.
В марте стояли еще крепкие морозы. Бригадир уверял, что выписал мне валенки и что скоро я их получу, но шли дни, а каптер на мои обращения неизменно отвечал: «Валенок нет!»— и захлопывал окошко. В известной мере спасали перекуры у костра. Но долго греться было нельзя: подгоняла норма. И снова мы брели с напарником чуть ли не по пояс в снегу к очередной сосне или ели, раскапывали и утаптывали снег вокруг нее. Осмотрев крону дерева и решив, куда его валить, подрубали ствол с одной стороны у самого основания (требовалось, чтобы пенек был высотой не более 15 сантиметров) и пилили двуручной пилой с другой стороны. Рухнувшее дерево надо было разделать — обрубить сучья, раскряжевать. В результате из дерева получалось бревно длиной 6 метров, а иногда и два бревна.
На другой делянке заготовляли древесину из разных видов деревьев, с трелевкой и штабелевкой. Особенно трудно мне давалась трелевка березы. Четыре-пять человек по команде поднимали толстый пятиметровый ствол на плечи и несли по глубокому снегу к дороге. Часто по росту я оказывался выше остальных работяг, поэтому вынужден был сутулиться, а при движении по кочковатой и ямистой местности ноша временами обрушивалась на меня непосильной тяжестью. Пот лил градом, очки сползали с носа, начинало колоть в левом подреберье. Избавившись от груза, хотелось присесть и немного отдышаться, но такая возможность представлялась не всегда, особенно если я попадал в звено к Бугаеву.
Это был худощавый, но жилистый мужчина среднего роста, прибывший из дальневосточных мест. Как только мы освобождали свои плечи от бревна, Бугаев сразу тихим голосом командовал: «Пошли». Я его невзлюбил. «Что ему больше всех надо? Почему он не считается с силами других?» — сетовал я про себя. Но звеньевой был намного старше, и приходилось повиноваться. Однажды он, правда, объяснил, что, вспотев, надо двигаться, а то можно схватить воспаление легких. С этим нельзя не согласиться. Какое-то предчувствие, к сожалению, звеньевого не обмануло. Года через три я узнал Бугаева в истощенном мужчине, доставленном в больницу с абсцессом легкого.
На некоторое время я был прикреплен к бригаде, занимавшейся изготовлением дровней (саней) и дуг. Прямо на лесной площадке мастера отесывали березовые стволы, помещали в особую печь-парилку и гнули из них полозья. Здесь же долбили в них дыры, тесали копылы и другие детали и собирали дровни. Мне с молодым парнем-горьковчанином было поручено заготовлять материал. Надо было в окрестном лесу выискивать прямоствольные и не слишком сучковатые березы, валить их, разделывать и доставлять к производству. Дневная норма — двенадцать трехметровых стволов на полозья и пять жердей для дуг.
Здесь я выполнял норму. Однако, как я ни следил за обувью — сменял берестяные стельки в кордовых ботинках, сушил и грел портянки и обмотки у костра,— все же однажды поморозил пальцы на ногах. Хотя я старательно растер их снегом, кончики большого и второго пальцев обеих стоп пострадали. Они стали багрово-красными, затем синюшными, болели, особенно когда по вечерам ноги согревались под одеялом. Я терпел, не обращался
в амбулаторию, не особенно рассчитывая на освобождение от работы, а также из опасения потерять относительно автономное и посильное рабочее место. Надеялся также получить, наконец, обещанные валенки.
Каптер, однако, по-прежнему отказывал в выдаче зимней обуви, и вскоре терпению моему пришел конец. Выйдя на развод 1 апреля 1939 года при морозе под 40 градусов, я забастовал: категорически заявил нарядчику об отказе от работы в лесу, пока не дадут валенок. Я уже смирился с тем, что рискую как «отказчик» попасть в кондей на триста граммов. Однако эта беда миновала. Нарядчик Лева (так его называли — по имени, хотя ему было под сорок) и бригадир о чем-то переговорили, после чего мне было обещано, что сегодня же вечером выдадут валенки, если сейчас выйду на работу.
— Век свободы не видать, если не получишь,— поклялся бригадир.
Такой неожиданно благоприятный результат моего протеста меня обрадовал, и я встал в колонну. Вечером я действительно получил долгожданную обувь (хотя и третьего срока) и почувствовал себя на верху блаженства. Однако давало знать о себе постоянное недоедание. Сытый человек не поверит, что, получая килограмм хлеба в день, можно чувствовать себя голодным. Я тоже в иное время не поверил бы, что эту пайку можно съесть в один присест. Однако можно. Получив свою кровную, заработанную тяжким трудом килограммовую пайку, я тут же, присев па нары, с наслаждением поглощал хлеб, отламывая кусок за куском, пока не оставался лишь крохотный кусочек; только его и припасал, чтобы съесть с баландой в обед. Некоторые запасливые и получавшие посылки работяги во время перекура в лесу доставали из
кармана кусок хлеба, накалывали его на палочку и поджаривали на костре. У меня, конечно, текли слюнки.
Я не писал домой, что нуждаюсь, чтобы не расстраивать родителей. Сообщал, что работаю в лесу, живу хорошо, и просил выслать мне лишь рукавицы. Впоследствии мама вспоминала, что такие письма очень успокаивали ее, поддерживали морально. При этом она ссылалась на одного из моих знакомых по общему делу, который писал о своей жизни в лагере такие «расстройные» письма, что мать постоянно рыдала.
Бригада была переключена на заготовку дров. Я чувствовал, что давно с каждой неделей слабею, все труднее давалось выполнение нормы, хотя в лесу становилось теплее, таял и оседал снег. Выручало то, что новый напарник, лагерник с большим стажем, научил «туфтить». Мы выполняли валку, распиловку па двухметровые чурки, трелевку и штабелевку. Конечный результат работы оценивался по кубатуре штабеля. Но в него между полноценными дровами можно было натолкать разные коряги, трухлявый валежник. Такая «туфта» позволяла натягивать объем заготовки до нормы, однако далеко не всегда. Пайка все чаще становилась меньше.
Немного подработать мне удалось на метлах, Я вспомнил, что, когда дома кончались деньги, и не на что было купить хлеба, мы с мамой приносили из леса по вязанке березовых веток, а отец вязал метлы и продавал их учреждениям. Я решил попробовать этот промысел здесь. Возвратись с бригадой из леса, я вместе с парой поленьев для барачной печки принес в зону вязанку березовых ветвей. Из них получилось до десятка метел, которые удалось сбыть дневальным в разные бараки в обмен на кусок хлеба или щепотку махорки.
Однако спрос на метлы оказался ограниченным. Я завидовал уголовникам, бытовикам — осужденным за растраты, кражи, хулиганство, спекуляцию. Их пристраивали к теплым местам, им давали пропуска для свободного выхода за зону. Они были привилегированным меньшинством, обладавшим первоочередным правом работать в столовых, на кухнях, в пекарне, хлеборезке, каптерке, комендатуре, мастерских. Только из них назначали нарядчиков, комендантов, шоферов. Во время перекура у костра я сказал пожилому напарнику:
— Если бы я знал, что ни с того ни с сего пришьют пятьдесят восьмую, то постарался бы что-нибудь украсть. Например, во время работы на холодильнике перебросил бы через забор хороший кусок мяса, а то и целого барашка. Судили бы за кражу, и отбывать бы срок было легче.
— Нет, парень. Судили бы тебя по указу от седьмого-восьмого.
— То есть?
— По указу от седьмого августа — за расхищение социалистической собственности. И дали бы тебе за «хороший кусок мяса» десять лет плюс пять поражения.
— Это не годится. Тогда лучше было бы учинить драку и кого-нибудь основательно побить.
— Это другое дело. Но, смотря кого бы ты побил, а то ведь мог бы схлопотать ту же пятьдесят восьмую, пункт восемь — террор. Это похуже, чем болтовня. Но, в общем-то, ты прав, любой бы не прочь поменять пятьдесят восьмую на бытовую статью, даже с большим сроком.— Напарник мой помолчал, пошевелил головешки в костре, потом задумчиво продолжал: — Ты, парень, еще молодой, может быть, и выдюжишь. Надо надеяться. Впрочем, тоже не ручаюсь: что-то ты здорово отощал,
становишься типичным дистрофиком. Не бацилльный ли ты?..
Однажды я обратился в амбулаторию по поводу заболевания глаз: появилось слезотечение, чувство наличия соринки в глазу, обострилось воспаление век. Доктор Добротворская, взглянув на мои глаза, с какой-то тревогой в голосе сказала ленному: «Фликтена». Было назначено закапывать в глаза рыбий жир, но, самое главное, я был освобожден от работы на два или три дня.
Кроме общей слабости, психической подавленности, я испытывал затруднение дыхания через нос. Нос и носоглотку закладывало, стойко держался насморк, временами беспокоили кашель, охриплость голоса. Все это я рассматривал как результат длительных простудных состояний. При одном из обострений я был направлен на консультацию к врачу по болезням уха, горла, носа. Доктор Н. А. Викторов, стройный высокий мужчина с небольшой бородкой, внимательно осмотрел меня, назначил лечение и повторную явку. Я же, узнав, что он является и главным врачом больницы (он принимал меня в кабинете именно с такой вывеской), попытался обратиться к нему насчет работы. Сообщил, что начал готовиться на медбрата, но не успел в связи с переводом па общие работы. Доктор Викторов терпеливо выслушал и обещал выяснить возможности в ближайшее время.
Примерно через неделю, в назначенный день повторной консультации, Николай Александрович снова меня осмотрел и, как мне показалось, сокрушенно покачал головой. Я напомнил о своей просьбе. — К сожалению, пока не получается: нарядчик не отпускает,— ответил доктор. Он участливо посмотрел на меня. Я не пытался скрыть свою подавленность.— Надо что-то придумать. Я вижу, ты,
парень, доходишь. Разденься, пожалуйста, но пояс. — Доктор Викторов прослушал меня, осмотрел кожу, прощупал лимфатические узлы и как бы про себя тихо произнес: — Дистрофия. Лицо одутловато — безбелковые отеки. Гиповитаминоз.— Затем сказал громко: — Так на медбрата хотел подготовиться? Мне говорили, что ты занимался, даже на вскрытия ходил. Молодец. Давай-ка я положу тебя в больницу. Немного окрепнешь, а там будет видно.— И он написал мне направление.
Радости моей не было границ. «Свет не без добрых людей»,— подумал я пословицей, которую часто говорила мама. Поработай я в лесу еще некоторое время, и больницы бы не миновать. Но тогда я попал бы на койку как настоящий доходяга, теперь же, по определению доктора Викторова, имевшего уже печальный опыт работы на Соловках, я лишь дохожу. Следовательно, еще не окончательно дошел.
Больничный корпус № 5, в который меня госпитализировали, назывался хирургическим отделением. Здесь была операционная — угловая комната с большими окнами, но она почти всегда пустовала, так как полостные операции не производились, не было специалиста. В основном занимались малой хирургией: лечили больных с ранами, хроническими язвами, нагноительными процессами, отморожениями, ожогами, цинготными кровоизлияниями, переломами костей, а также с заболеваниями уха, горла и носа. Часть же коек была занята терапевтическими больными. Это были самые разнообразные больные, о чем можно было судить по той палате, в которую меня положили. Особенно запомнился пожилой мужчина с тяжелыми приступами бронхиальной астмы. Мне сказали, что это бывший профессор, кажется, его фамилия была Преображен-
ский. Запомнился потому, что я никогда ранее не встречал такого заболевания. К тому же раньше только единственный раз в жизни довелось видеть профессора: в Петрозаводск приезжал профессор Евгеньев-Максимов и я слушал его интересную лекцию о Н. А. Некрасове в публичной библиотеке.
В палату частенько заглядывал стройный интеллигентный мужчина средних лет. По-видимому, он был в отделении уже но новичком, так как знал всех больных и обслуживающий персонал и, судя по всему, входил в число выздоравливающих. Санитар сообщил мне, что это кинорежиссер Константин Эгерт и что он сделал кинофильм «Медведь» по рассказу Чехова.
Отделением заведовал врач Семен Ильич Кристальный, заключенный, очень тучный, но подвижный мужчина. Часть больных вел терапевт. Из вольнонаемных работали лишь две медсестры, весь остальной персонал составляли заключенные. Один из санитаров был мне знаком по бараку, и я, немного отлежавшись, начал помогать ему в перевязочной — стирать бинты, мыть инструменты. Это позволило ближе познакомиться с сестрами и подключиться к их работе. По ходу выполнения процедур они подсказывали, как лучше накладывать бинт, чтобы повязка хорошо держалась, как делать наклейки, согревающие компрессы. Я попросил их принести какую-нибудь литературу по медицине. Екатерина Львовна Дароган принесла мне руководство Ихтеймана для подготовки медсестер. Я раскрыл эту толстущую книгу, и сердце мое учащенно забилось от радости. Здесь было все, что мне надо, все, что я пытался собирать по крупицам из отдельных книг и устных объяснений: краткое описание болезней и их лечения, лечебных процедур, ухода за больными, методов дезинфекции и многое другое.
Я начал жадно изучать наиболее существенные и наименее мне известные разделы медицины, сознавая, что такой удобный случай может больше и не представиться. Сведения, почерпнутые из Ихтеймана, позволили более продуктивно и осознанно осваивать практические навыки. Поражало огромное многообразие болезней, о которых надо иметь представление. Как только я слышал от врача, сестры и даже от больного название неизвестного мне заболевания, я сразу старался найти данные о нем в руководстве. Однако, как оказалось, встречаются и особые виды поражений, характерные именно для лагерных условий. Это, в частности, так называемые «мастырки» — разные виды членовредительства. О них я не находил сведений в доступных руководствах и учебниках.
Еще во время работы санитаром в глазном отделении я видел юношу, который признался, что умышленно повредил свой глаз, насыпав в него мелкие зерна химического карандаша. Возникли язвы, а затем бельмо. Он почти полностью лишился зрения на этот глаз. Но через несколько месяцев не пощадил и второй свой глаз.
— Чего только не делают, лишь бы не работать,— равнодушно сказал лекпом Стивене, поведавший мне эту историю.
Но на членовредительство идут не от хорошей жизни, — возразил присутствовавший при разговоре санитар, с упреком взглянув на лекпома.
Здесь же, в хирургическом отделении, я был свидетелем такого случая. Парень лет двадцати пяти поступил по поводу подозрения на почечное заболевание. Его положили в ту же палату, где находился и я. Он был изрядно истощен, бледен, с резкой одутловатостью лица. Анализы мочи не выявили отклонений от нормы, почечное заболевание
было исключено, но причина отека лица оставалась неясной. Предполагали, что это безбелковые отеки, как проявление нарушения питания. Были назначены мочегонные средства, но отек лица не опадал. Лишь через несколько дней причина изменений неожиданно выяснилась. Один из заключенных, имевший какие-то счеты с этим больным, сообщил, что у него не болезнь, а мастырка. Мастырщик проколол себе гвоздем мягкие ткани обеих щек со стороны полости рта, после этого надулся, «напыжился» и тем самым надул под кожу лица воздух. Выслушав доносчика, врач не поверил.
— Ничего подобного не видел и не слышал, но эта публика все может,— сказал старший лекпом отделения Степан, имевший большой лагерный стаж, начиная с Соловков.
Доктор Кристальный надавил на кожу лица больного кончиками пальцев, слегка пошевелил ими и с удивлением произнес:
— Крепитация! А ну-ка, голубчик, пройдем в перевязочную.
Здесь Семен Ильич предложил пропальпировать лицо больного другому врачу и вольнонаемной перевязочной сестре. Мне тоже было разрешено произвести это исследование, и под пальцами, приложенными к коже лица, слегка пошевелив ими, как это делал врач, я ощутил как бы легкое потрескивание. Именно это явление было названо крепитацией. Она, пак я потом узнал, характерна для так называемой подкожной эмфиземы — вздутия кожи в результате скопления воздуха в подкожной клетчатке. Доктор Кристальный долго беседовал с больным, тщательно обследовал у него ротовую полость. Больной упирался, отрицал мастырку, но затем признался и в оправдание сказал:
— Не могу больше вкалывать на лесоповале.
В разговорах с персоналом больницы я услышал о множестве других способов членовредительства, а впоследствии и сам многие из них наблюдал. В частности, приходилось встречать флегмоны -гнойное воспаление подкожной клетчатки. Один из способов вызывания их заключается в следующем. С зубов соскабливают налет, пропитывают им нитку, а затем с помощью иголки проводят ее под кожей и выдергивают. Обычно это проделывают на голени или бедре. В результате возникают боли, покраснение и отек кожи, повышается температура тела. На месте повреждения развивается разлитое гнойное воспаление подкожной клетчатки. В местах ввода и вывода иглы с ниткой остаются узкие свищи, из которых выделяется зловонный гной.
Опытные врачи и лекпомы догадываются о причине такой флегмоны, учитывая типичное ее место, характер отделяемого и наличие двух свищевых ходов. Сходная картина наблюдается при каловой флегмоне, возникающей после протаскивания под кожей нитки, пропитанной испражнениями, а также при керосиновой флегмоне, развивающейся в результате введения под кожу керосина. Разница лишь в том, что в случае введения керосина воспаление носит асептический характер, то есть возникает без участия микроорганизмов и протекает несколько благоприятнее.
После искусственно вызванной флегмоны может оставаться долго не заживающая, иногда хроническая язва. Известны случаи, когда членовредитель сам поддерживает воспаление, накладывая на язву повязку с раздражающими веществами, например с МЫЛЬНОЙ ВОДОЙ.
Среди работающих в лесу издавна известны «саморубы» — отрубившие палец, чаще всего большой («Положил палец на пенек и рубанул»).
Встречается также умышленное нанесение себе рубленой раны.
Наблюдаются расстройства стула (поносы), умышленно вызванные питьем мыльной воды. Один из заключенных проглотил даже кусочки мыла. Развившийся в кишечнике язвенный процесс закончился смертельным исходом.
Нередки случаи и симуляции различных болезней. В больничной палате, где я находился, был один больной с желтушными кожными покровами. Врачи в результате обследования больного долго не могли определить характер желтухи. Затем выяснилось, что этот мужчина наглотался таблеток акрихина, применяемых для лечения малярии, вызвав тем самым желтушную окраску кожи.
Обо всем этом надо иметь представление, чтобы своевременно распознать характер поражения и правильно лечить больного, не допустить избыточную диагностику членовредительства, где его в действительности нет.
Как я начал работать медбратом
Как я начал работать медбратом
Стремительно пронеслись три недели моего пребывания на больничной койке. Меня пригласил в свой кабинет главный врач больницы Николай Александрович Викторов и оправился о самочувствии. Я поблагодарил его, сказал, что хорошо поправился и даже кое-чему научился.
— Мне говорили, что вы много занимаетесь. Теперь пора вас выписывать, и я смогу направить вас на работу медбратом в терапевтический корпус, Как с практической подготовкой?
Я ответил, что освоил основные сестринские процедуры, но не довелось делать никаких уколов.
— Ну, тогда расскажите хотя бы, как следует делать подкожную инъекцию.
Я изложил всю последовательность процедуры, начиная с кипячения шприца с иглами и пинцетом и кончая смазыванием места укола спиртом или йодной настойкой. Доктор внимательно выслушал, спросил еще о некоторых деталях и сказал:
— Я думаю, что вы справитесь, практически освоите. Учтите, что в том отделении напряженные взаимоотношения между старшей сестрой — вольнонаемной и больными. Постарайтесь как-то воздействовать, чтобы нормализовались отношения.
Я поблагодарил главного врача за большое доверие, но выразил сомнение в своих возможностях нормализовать эти отношения, тем более что у меня еще очень мало профессионального опыта. И спросил, нельзя ли оставить меня здесь, в хирургическом корпусе, где я уже немного освоился с обстановкой, доступна кое-какая литература, делятся своим опытом медсестры. Николай Александрович ответил, что здесь мест пока нет, но он будет иметь меня в виду.
Итак, в октябре 1939 года я впервые надел белый халат медбрата.
Терапевтический корпус, представлял собой одноэтажное деревянное здание. Почти половину его занимали две большие мужские палаты, вмещавшие по 20—25 коек. Одна из них называлась туберкулезной. В ней были сосредоточены больные с тяжелыми формами заболевания. В другой палате лежали мужчины с разными заболеваниями, но около половины из них — с относительно легкими формами туберкулеза легких. Смешанный состав больных был также в третьей мужской палате на 10—12 коек и в двух таких же женских палатах. Больных вели опытные врачи-терапевты Оганес Александрович Мебурнутов и Евгений Иванович Харечко, оба заключенные.
Старшая медсестра, розовощекая молодая вольнонаемная женщина, с легким коми-акцентом рассказала о моих обязанностях: раздача лекарств (почти все из них мне были уже знакомы), разные процедуры, включая подкожные и внутримышечные инъекции, сбор мочи или мокроты на анализы. При этом уже подошло время, когда одному из больных надо было ввести подкожно кофеин. Старшая сестра показала мне, где находятся шприцы, прочие инструменты и лекарства, а также электроплитка со стерилизатором (в нем уже кипела вода со шприцем, иглами, пинцетом), и сказала: Можете начинать.
Я помыл руки, но затем остановился в нерешительности и смущенно произнес:
— Раиса Степановна, я никогда еще не делал инъекций.
Старшая сестра недоуменно посмотрела на меня, и я поспешил заверить, что я знаю, как это делается теоретически, и начал поспешно излагать порядок выполнения процедуры, но закончил словами:
— Лучше сделайте первый раз вы сами, а я посмотрю.
Однако старшая сестра ободряюще посмотрела на меня:
— Не бойтесь, пойдемте вместе. Берите шприц.
Я набрал в шприц из ампулы кофеин, выпустил воздух. Раиса Степановна вручила мне два ватных тампона со спиртом и тихо сказала:
— Если боитесь в руку, то сделайте укол в живот, справа или слева от пупка, только побольше от тяните кожную складку.
Старшая сестра повела меня в дальний угол палаты, где лежал мужчина средних лет с бледным одутловатым лицом и синюшными губами. Завидев
нас, он начал засучивать рукав рубахи, но Раиса Ивановна объяснила, что укол будет сделан в живот. Когда живот был обнажен, я увидел, что он значительно увеличен в объеме, очевидно, у больного была водянка брюшной полости. С волнением я выполнил процедуру. В дежурке после возвращения из палаты Раиса Степановна сказала:
— Лиха беда начало. Все хорошо.
Вдруг она насторожилась, повела носом.
— Опять, подлецы, курят!— С этими словами, произнесенными крайне возмущенным тоном, она стремительно ринулась в коридор. Последовал гневный разнос уличенного с угрозой выписать из больницы за нарушение порядка. Старшая сестра продолжала громко выражать свое негодование и возвратись в дежурку:
— Дам докладную доктору, чтобы выставил этого хулигана. Пусть опять доходит.— Глаза ее блестели, лицо, только что бывшее румяным, стало бледным, губы подрагивали.
Выявившийся крутой нрав старшей сестры меня обеспокоил: как-то здесь будет работаться?
Первое время я работал в дневную смену. Дел и хлопот было очень много с утра до вечера. С основными обязанностями я быстро освоился, начал довольно уверенно выполнять подкожные и внутримышечные инъекции, помогал старшей сестре выписывать рецепты, пользуясь имевшимися записями из руководств. Когда же однажды я явился в аптеку с корзиной, заполненной пустыми бутылками и пузырьками, заведующий аптекой Юдицкий, посмотрев рецепты, спросил:
— Кто выписывал?
— Я.
— Молодец, очень грамотно.
Было приятно услышать похвалу опытного и ува-
жаемого фармацевта. В то же время я вполне отчетливо отдавал себе отчет в своей еще очень слабой подготовке для работы медбратом и часто обращался за советом к более опытной сестре — заключенной Раисе Иосифовне. Эта хлопотливая, несколько несобранная, уже немолодая женщина со смуглым лицом помнила меня еще по глазному отделению в должности санитара (у больной была операция на глазу, и мне приходилось ее обслуживать, пока глаза ее были закрыты повязкой). Она часто давала мне полезные советы. На первых порах в моей работе псе шло гладко, но затем я допустил серьезную оплошность. В туберкулезной палате лежал молодой узбек, у которого фиброзно-кавернозный туберкулез легких был осложнен туберкулезом кишечника, проявлявшимся жидким стулом. В связи с этим больному была назначена настойка опия, сначала по 10—15 капель три раза в день, затем до 20 капель на прием. Раиса Иосифовна, собравшись уходить на обед, попросила меня:
— Витя, дай больному настойку опия, она в шкафчике у самого края.
Когда настало время выполнить назначение, я открыл дверцу шкафчика и на полочке у самого края увидел маленькую стеклянную мензурку для выдачи лекарства, которая примерно на треть объема была заполнена бурой жидкостью. Никаких других сосудов с этикеткой, обозначавшей настойку опия, не было. Передо мной стал вопрос: что же содержится в мензурке — неразведенная водой настойка опия или уже разведенная ее доза? О первой возможности свидетельствовал слишком темный цвет жидкости. Но, с другой стороны, было трудно допустить, что опытная сестра оставила неразведенную настойку в сосуде для выдачи лекарств. Поэтому
я решил, что скорее всего это уже готовая доза, а темный цвет жидкости обусловлен тем, что для разбавления влито маловато воды.
Я дал больному выпить лекарство, но сомнение не давало покоя, и я часто справлялся у больного о его самочувствии. Через некоторое время он ответил, что кружится голова, и подкрепил это жестом, проделав перед своим лицом круговые движения рукой. «Передозировка! Отравление!» — мелькнула в голове тревожная мысль.
Я срочно посылаю санитара за врачом, а также за сестрой, лихорадочно перелистываю учебник и узнаю, что первая помощь при отравлении опием — обеспечить пострадавшему движение. Я беру его под руки и начинаю водить по палате, затем по коридору.
— Что вы мне оставили в мензурке?— спра шиваю шепотом подошедшую Раису Иосифовну.
— Настойку опия.
— Натуральную?
— Да.
— Как же так?
— Я отправляла в аптеку посуду, надо было освободить пузырек от настойки опия, и я вылила весь ее остаток в мензурку.
Подоспевший доктор Мебурнутов справился у больного о его самочувствии, подсчитал пульс, осмотрел зрачки, проверил их реакцию на свет и назначил подкожную инъекцию атропина. Больной был уложен в постель. В дежурной комнате Оганес Александрович спокойно, не повышая голоса, как бы стараясь успокоить меня (он, по-видимому, заметил мое крайне испуганное и виноватое выражение лица), сказал:
— Отравление легкой степени. Ничего, пройдет. Счастье ваше и больного в том, что у него уже
имеется привыкание к опию. Если бы такового не было, то допущенная передозировка могла вызвать более серьезные симптомы. Запомните твердо золотое правило: никогда нельзя ни давать, ни принимать самому лекарства, если на нем нет этикетки, а также, если нет полной уверенности в дозировке.
Мы выслушивали советы заведующего отделением, виновато потупив взоры. Основную вину за случившееся я чувствовал за собой, извинялся перед доктором Мебурнутовым. А он еще раз через некоторое время осмотрел больного и сказал:
— Все в порядке. Как говорится, все хорошо, что хорошо кончается.
Я оставался в подавленном состоянии от своей неосторожности, которая могла повлечь за собой ухудшение состояния больного. Сколько бы возникло шума, если бы накануне старшая сестра не выбыла в командировку? Какие еще неприятные неожиданности могут поджидать впереди? Не слишком ли рано я облачился в белый халат медбрата?
Эти грустные размышления вскоре притупились, когда в отделении случилось приятное событие, поднявшее настроение. Весь корпус облетела новость: на одного из больных неожиданно пришла бумага об освобождении из-под стражи. Это был молодой худощавый мужчина с легкой формой туберкулеза. Он был осужден на десять лет по указу «от седьмого-восьмого» от 7 августа 1932 года) за «хищение социалистической собственности». При пересмотре дела его преступление было квалифицировано кражей и срок наказания определен в два года. Этот срок счастливец уже отбыл. В корпусе витало радостное настроение. Все поздравляли молодого человека, многие спрашивали, как это получилось?
— Очень просто. Писал жалобы в прокуратуру.
Недаром говорят: «Дитя не плачет, мать не разумеет», «Под лежачий камень вода не течет», «Стучащему отворяется, просящему подается».
«Какие мудрые поговорки!»— восхищенно думал я, а у самого затеплилась надежда. Раздобыл бумаги и написал заявление в Прокуратуру СССР с просьбой о пересмотре дела.
За время совместной работы с опытными врачами-терапевтами я не раз удивлялся их диагностическому искусству, особенно Евгения Ивановича Харечко.
Его возвращение к врачебной работе в заключении было нелегким. Об этом значительно позднее рассказывал мне в письме врач Я. И. Каминский. Яков Иосифович работал главным врачом лазарета в пересыльном лагпункте Шор Ухтижемлага. В начале зимы к нему прислали заключенного для починки испорченного дверного замка. Этим мастером оказался врач Е. И. Харечко, осужденный на пять лет «за разговоры». Он недавно прибыл этаном из Воркуты, где находился на общих работах. Туда он проделал под конвоем тысячекилометровый пешеходный путь из Ухтижемлага в связи с тем, что его ошибочно приняли за другого заключенного — однофамильца. Теперь его снова возвратили в «свой» лагерь. Узнав эту историю, Яков Иосифович положил «мастера» на больничную койку. Набравшись сил и придя в себя, Е. И. Харечко стал врачом на Шоре, а затем был переведен на Ветлосян.
Стройный, подтянутый, он ранним утром спешил в отделение. Зачесав назад густые рыжеватые волосы и протерев очки в роговой оправе, он надевал аккуратный белый халат (доктор просил, чтобы халат всегда был выутюженным), заслушивал краткий отчет дежурного медбрата и устремлялся на обход. Больных обследовал обстоятельно, резуль-
таты подробно вписывал в историю болезни, постоянно индивидуализировал методы лечения. Обладая широкой врачебной эрудицией, Е. И. Харечко сам производил неврологические обследования больных, посильные далеко не каждому тера-. певту.
Я запомнил такой случай. Молодой человек, Лейба Зисович Шварц, уже многие месяцы был прикован к постели. Говорили, что у него ноги отнялись после перенесенной малярии. Во всяком случае, Шварца пытались лечить от малярии акрихином, и мне запомнился желтушный цвет лица больного, связанный с приемом этих таблеток. Однажды на очередном обходе Евгений Иванович тщательно обследовал больного, в том числе его неврологический статус (определение рефлексов с помощью молоточка, исследование кожной чувствительности путем легкого покалывания иглой и т. п.). Затем он уверенно сказал:
— Лейба Зисович, вы сможете ходить. Вы должны ходить! Пошевелите ногами.
Больной пытался это сделать, лицо его порозовело от натуги, но ноги не подчинялись.
— Нет, не смогу,— тоном безнадежности уверял больной.
— Непременно сможете. Сядьте и опустите ноги с койки,— категорически возразил доктор и обратился ко мне:— Витя, помогите ему сесть.
Я усадил больного, опустил его йоги с койки и крепко держал за плечи, чтобы не упал.
Теперь держитесь за шею медбрата и постарайтесь встать на ноги.
Я помог Шварцу подняться, вернее, сам его поставил на ноги. Он вцепился в мою шею. Ноги его тряслись и были готовы подкоситься, но я крепко то держал.
— Будем шагать вместе. Держитесь одной рукой за шею медбрата, другой — за мою. Передвигайте ноги, шагайте, вы сможете,— громче обычного, повелительным тоном сказал Евгений Иванович.
И вдруг Шварц начал очень робко, малыми шажками передвигать дрожащие ноги, не поднимая их, а волоча по полу.
— Прекрасно, прекрасно. Вот так! Молодцом!
С этого момента больной начал учиться ходить, сначала с помощью медицинского персонала, а затем и самостоятельно. Массаж, физиотерапия и лекарственное лечение ускорили восстановление двигательных функций. Шварц повеселел, стал общительнее. Он оказался хорошим парикмахером и значительное время, вплоть до выписки из больницы, стриг и брил всех работников и больных корпуса. При случае я поинтересовался у Евгения Ивановича характером заболевания, отнявшего ноги больного.
— Истерический паралич. Это редкая форма паралича, возникающая на основе изменений нервной системы типа самовнушения.
Восхищаясь высокой профессиональной подготовкой доктора, я в то же время все глубже осознавал свое бессилие во многих вопросах в связи с крайне слабой осведомленностью в медицине.
В том же терапевтическом отделении я был свидетелем случая, когда Е. И. Харечко исключил подозрение на членовредительство, диагностировав пеллагру.
Доктор О. А. Мебурнутов пригласил на консилиум Е. И. Харечко и врача-дерматовенеролога. Они вошли в палату. Оганес Александрович обратился к больному, молодому истощенному мужчине:
— Покажите ваши руки.
Кожа тыльных поверхностей кистей была отеч-
ной, резко покрасневшей, как после ожога. Врачи внимательно осмотрели больного.
— Похоже на мастырку, — тихо шепнул на ухо Оганесу Александровичу дерматовенеролог и вкрадчивым голосом обратился к больному: — Ничего не прикладывали? Ничем не обжигали?
— Нет. Появилось ни с того, ни с сего. Я лишь погрел руки у печки, но она была чуть теплая.
Евгений Иванович участливо спросил больного:
— Как ваше самочувствие? Что беспокоит?
— Слабость. Во рту горько.
— Как со стулом?
— Жидкий, несколько раз в день.
Евгений Иванович осмотрел язык больного, ощупал живот, прослушал сердце и легкие.
— Ложитесь в постель, — сказал он больному, а сам быстро повернулся к коллегам и предложил выйти. В дежурной комнате он заговорил первым:
— Я не думаю, что это членовредительство. Мне кажется, что похоже на пеллагру. Тогда можно считать, что поражение кожи рук является пеллагрозным дерматитом. У больного резко сглажены сосочки языка — он как бы отполирован. Расстройство стула, истощение. Давайте почитаем все, что доступно по пеллагре, затем вернемся к обсуждению этого больного.
Так была исключена мастырка, в данном случае — преднамеренный ожог кожи. Мне не раз уже приходилось видеть различные повреждения этого рода, а еще больше слышать о них, включая ожоги огнем, раскаленными предметами, горячим кипятком, соком лютика (накладывают повязку с раздавленными цветами, листьями и стеблями). Е. И. Харечко в своих рассуждениях исходил из того, что умышленно вызванный термический
ожог едва ли мог быть двусторонним и строго симметричным, с одинаковым поражением обеих кистей. Дерматит лютиковой природы сразу можно было исключить, так как это растение могло быть доступным только летом. Кроме того, такие признаки заболевания, как истощение, изменение языка, расстройство стула, свидетельствовали о том, что поражение кожи рук могло быть одним из проявлений пеллагры.
На состоявшейся в ближайшие дни врачебной конференции, посвященной разбору заболевания, было подчеркнуто наличие у больного всех «Д», свойственных пеллагре: дерматита, диареи (поноса), дистрофии и депрессии нервной системы. Доктор Харечко ознакомил врачей с данными литературы об этом заболевании. Возникновение его связывают с нарушением питания, преобладанием углеводной пищи. В организме человека развивается дефицит никотиновой кислоты.
Диагноз пеллагры для большинства врачей оказался неожиданным, а для некоторых даже сомнительным. Они ссылались на сведения из литературы, согласно которым в нашей стране заболевание наблюдалось лишь в основном в Бессарабии (Молдавии), где его связывали с преобладанием в пище кукурузы. Однако проведенная Евгением Ивановичем демонстрация больного с подробным анализом клинических проявлений заболевания оставила мало сомнений. Врачам больницы было рекомендовано помнить о возможности этого заболевания, когда они обследуют больных и назначают лечение.
Вскоре меня перевели на ночные дежурства. С одной стороны, это обрадовало, так как оставалось больше времени для самоподготовки. С другой же стороны, работа была более ответственной, так как
я оставался один на весь корпус и должен был самостоятельно решать вопросы об оказании помощи больным, а иногда и о приеме новых больных. Однажды вечером поступили из сельскохозяйственного лагпункта сразу пять или шесть женщин, женские же палаты и без того были уплотнены до предела. Пришлось отгородить одеялами часть коридора около мужской палаты и постелить прямо на полу. Диагнозы в сопроводительных бумагах были разными, в том числе у одной красивой женщины — сифилис. Позже я узнал, что она заразилась где-то в этапе от охранника.
Ночные дежурства стали очень беспокойными с тех пор, как в женской палате появилась наркоманка. Больная средних лет, москвичка, довольно стройная особа, находилась в заключении, по-видимому, недавно: она еще щеголяла в туфлях-лодочках и красивом шерстяном халате. В больницу поступила по поводу обострения язвы желудка. Судя по всему, в результате лечения это обострение уже прошло, но Мария Ионовна вела себя странным образом. Поздним вечером, когда палата уже затихала, и больные засыпали, она тяжело вздыхала, беспокойно вертелась в постели и жаловалась, что не может уснуть, что у нее начинается болевой приступ. Я давал больной валериановые капли, таблетку с белладонной. Мария Ионовна неохотно их принимала, но вскоре снова вызывала меня и утверждала, что все это не помогает, требовала дать что-нибудь посущественнее.
Я уверял, что лекарство еще не успело подействовать, пытался успокоить. Но через несколько минут больная снова требовала меня и упрекала за то, что я не помог, теперь же у нее случилась рвота с кровью. Я видел в плевательнице красноватую жидкость с отдельными брусничинами и пытался
убедить, что кровавой рвоты не было, принес воды прополоскать рот. Мария Ионовна металась в постели, ухватившись за живот. При ощупывании брюшной стенки я не выявлял никаких признаков ее напряжения. Так как больная жаловалась на тошноту, я принес мензурку с мятной водой и предложил выпить. Но Мария Ионовна чуть-чуть ее пригубила и выплеснула на пол.
— Фу, негодный мальчишка! Ты знаешь, что мне может помочь, по не желаешь дать!
Я пытался уверить больную, что дал ей все, на что имею право, но она меня не слушала и рыдала в подушку. Пришлось послать санитара за доктором Харечко.
Все больные не спали. У одной женщины началась сильная икота и упорно не проходила. Я уже встречался однажды с таким явлением: больная икала, когда была чем-то расстроена. Тогда доктор Мебурнутов назвал это состояние истерической икотой. Теперь, видимо, то же самое. Лицо больной было напряженным и испуганным. Всего лишь несколько часов назад она благодарно улыбнулась мне, когда я закончил растирание ее поясницы: «Теперь я буду хорошо спать, спасибо». Я до сих пор чувствовал запах растирания, напоминавший о талии и крутых бедрах больной. Теперь же «жена врага народа» металась в постели, судорожно подергивая головой от неукротимой икоты. Я пытался успокоить больную, дал выпить бром с валерианой, и через некоторое время наступило улучшение.
Наконец явился Евгений Иванович. Обойдя палату, выслушал жалобы Марии Ионовны и, успокоив больных, он зашел в дежурку и остановился в задумчивости.
— Что же делать с этой наркоманкой?— вслух размышлял доктор Харечко. Накануне он категори-
чески предупредил, чтобы ни в коем случае не впрыскивать больше морфин Марии Ионовне,— Что поделаешь, придется ввести кубяк.
После инъекции больная какое-то время тяжело вздыхала, затем притихла.
Эти особые проявления болезни у Марии Ионовны с некоторыми вариациями затем неоднократно повторялись, доставляя немало хлопот. Я заметил, что еще до приступа у нее иногда появлялись повышенная подвижность и болтливость. Мария Ионовна по какому-нибудь мелкому поводу заходила в дежурку, усаживалась и после изложения своей просьбы сразу же забывала о ней, перескакивая с одной темы на другую. Из слов рассказчицы можно было узнать, что она была любовницей всемирно известного летчика (она прямо называла его фамилию), что успех женщины во многом зависит от ее обуви (при этом она несколько выдвигала свою стройную ногу в туфле-лодочке).
Все это мне быстро надоедало, да и некогда было слушать. Поэтому, чтобы избавиться от словоохотливой дамы, приходилось извиняться: мне надо уйти — больные ждут в палатах. Деликатно выпроводив Марию Ионовну, я с ужасом начинал думать, что же будет дальше. Но обычно мне удавалось решительно отказать в наркотике и кое-как справиться с проделками больной.
Это мое упрямство не прошло для меня бесследно. Однажды доктор Харечко как бы между прочим заметил:
— Что общего у вас с этой вздорной женщиной? Не связывайтесь с ней, пожалуйста.
Я объяснил, что ничего общего нет, и что я не пытался с ней «связываться», это недоразумение. Доктор, заметив мою взволнованность, по-дружески мягко похлопал по плечу.
— Ну ладно, извините, я верю.
Кстати, встретив Марию Ионовну через четыре или пять лет на инвалидном лагпункте «Лесзаг», я с трудом ее узнал: на узких плечах ее висел широкий бушлат второго или третьего срока, а ноги были обуты в чуни и какие-то обмотки. Лицо заметно обрюзгло и постарело. В такое жалкое состояние лагерь поверг не одну женщину, в том числе привыкших следить за собой.
Многие другие ночные дежурства были относительно спокойными, и я читал учебники по медицине, конспектировал их и даже пытался овладевать методами обследования больных. Очень хотелось научиться выстукивать (перкутировать) и выслушивать (аускультировать) грудную клетку больных. Я завидовал искусству опытных медицинских работников в этом деле. Доктор Яков Васильевич Волоховский, приглашаемый на консультации в глазное отделение (когда я еще работал там санитаром), всегда тщательно обстукивал грудную клетку больного, ударяя пальцем одной руки по пальцу другой, переставляемому по груди с места на место. Всегда он это делал с большой легкостью и точностью, не глядя на пальцы: он лишь внимательно вслушивался в звуки. Затем, склонившись над больным, он выслушивал грудную клетку в разных точках, быстро переставляя свою деревянную трубочку (стетоскоп) с места на место. Доктор Добротворская с почтением относилась к заключениям Якова Васильевича, всегда очень ценным для распознавания болезней, тем более что рентгеновского кабинета еще не было.
Пытаясь подражать приемам перкуссии, подсмотренным у доктора Волоховского, я однажды пробовал простучать грудную клетку больного, но то, что я услышал, для меня было пустым звуком.
Литературы не было, и учиться было не у кого. Однажды в то же время мне довелось присутствовать в амбулатории, где проводился осмотр нескольких заключенных перед отправкой их в этап. Лекпом простучал грудь одного из них спереди, приложил к ней несколько раз стетоскоп, прослушал и спросил обследуемого:
— Давно порок сердца?
— Давно.
— Сядьте, снимите ботинки.
Лекпом надавил пальцем на тыльную поверхность стопы, на голень — на них оставались вмятины.
Когда мужчина вышел, лекпом уверенно сказал инспектору УРЧ:
— Следовать не может: порок сердца, декомпенсация. Его надо положить в больницу.
Я был в восторге от знаний и навыков фельдшера. Но тогда я еще не допускал мысли, что когда-нибудь попытаюсь понять тайны перкуссии и аускультации.
Иное дело теперь. Мне удалось достать во временное пользование руководство по внутренним болезням Черноруцкого для студентов медицинских институтов и проработать главы по болезням сердца и легких. С какой тщательностью я их изучал, можно судить по сохранившимся подробным конспектам с рисунками границ сердца, дифференциально-диагностической таблицей сердечных пороков, описанием симптомов болезней, способов их распознавания и лечения.
Вечерами, когда были выполнены назначения врачей, я знакомился с записями их в истории болезни о результатах обследования больных. Например, в одной из них значилось: границы сердца расширены влево до сосковой линии, тоны глухие, систолический шум на верхушке, дыхание слегка
ослаблено, сухие хрипы в межлопаточных областях. Запомнив вес это, я шел в палату. Справлялся о самочувствии больного.
— Присядьте, пожалуйста, снимите рубашку, я вас послушаю.
Однажды Оганес Александрович Мебурнутов, застав меня в палате за такими упражнениями, с улыбкой спросил:
— Ну и что же вы наслушали?
Я ответил. Затем он предложил выслушать легкие больного туберкулезом и дать заключение о характере хрипов. По-видимому, я приблизительно угадал, и доктор с одобрением отозвался о моих занятиях.
Скромный успех в приобретении диагностических навыков радовал. Вместе с тем угнетало сознание того, что, к сожалению, многие тяжелые туберкулезные больные уже были обречены на гибель и медики были не способны на большее, чем облегчить их страдания. Жизнь этих больных постепенно, но неуклонно угасала.
Скончался молодой парень-узбек, у которого туберкулезом были поражены как легкие, так и кишечник. Вскоре после того как санитары вынесли покойника, в палату явилась вольнонаемная старшая медсестра в сопровождении неизвестного мужчины в штатском. Они, перешептываясь, переворачивали и ощупывали подушку и тюфяк — что-то искали. Санитар сообщил мне по секрету, что во время смены постельного белья он нашел под подушкой умершего записку с проклятиями в адрес властей, репрессировавших его. Поэтому был вызван оперуполномоченный.
Шумно уходил из жизни молодой грузин. Во время очередных приступов кашля он круто садился в постели, сердито произносил хриплым басом
какие-то слова на родном языке. Лицо его, поросшее черной щетиной, искажалось гримасой ненависти. Он начинал метаться, взмахивать руками, как будто это могло помочь ему вырваться из цепких когтей туберкулеза. Дыхание больного становилось резко учащенным. Обессилев, задыхаясь, он снова падал в постель. Я спешил на помощь, стараясь в первую очередь успокоить больного, прежде чем дать ему лекарство.
Миша Роговик в прошлом был танцовщиком. Прикованный к постели далеко зашедшей формой туберкулеза, он, по выражению медсестры Раисы Иосифовны, уже дышал на ладан. Но вот однажды совсем рядом с больничным корпусом раздались звуки духового оркестра. Оказывается, такая честь была оказана лагпункту за перевыполнение производственного плана. Миша продолжал лежать тихо, пока звучала маршевая музыка. Но как только раздались первые звуки танго, он встрепенулся, отбросил одеяло, с трудом встал с постели и медленно, пошатываясь, пошел в проход между рядами коек. Восковидно бледное лицо его было воодушевлено. Он пытался двигать свое стройное высохшее тело в такт музыке, но оно плохо повиновалось, непроизвольно раскачивалось. При этом танцор взмахивал руками, как канатоходец, чтобы удержать равновесие. Я подскочил, уговаривая его лечь в постель и пытаясь поддержать, чтобы он не упал. Но Роговик умоляюще шептал сквозь учащенное дыхание:
— Погоди, погоди...
Я с трудом уложил его в постель. Состояние больного резко ухудшилось. Попытке исполнить танец он отдал последние свои силы и на следующий день умер.
В хирургическом корпусе
В хирургическом корпусе
От одной из вольнонаемных медицинских сестер я узнал о положении, которое меня очень заинтриговало. Оказывается, при наличии трехлетнего стажа работы в качестве среднего медицинского работника без специального образования предоставляется право сдать экзамены за среднюю медицинскую школу экстерном. Я загорелся идеей «наработать» такой стаж и подготовиться к сдаче экзаменов ко времени освобождения из лагеря.
Свою будущую жизнь я планировал в следующем виде. После освобождения сдать экзамены за медицинское училище, получить диплом фельдшера. Это обеспечило бы мне работу и независимость. Тогда можно было бы забраться куда-либо в северную лесную глушь. Поселиться у реки или озера, жениться, выполнять свою скромную работу, а в свободное время рыбачить и копаться в огороде. Вот это было пределом моей мечты. Быть самому себе хозяином, подальше от завистников, клеветников, подлецов.
Пока же надо осваивать основы внутренних болезней, хирургии, акушерства и гинекологии и других областей медицинских знаний, чтобы подготовиться к сдаче экзамена. Руководствуясь такими намерениями, я обратился к администрации больницы с просьбой перевести меня на работу в 5-й (хирургический) корпус, где шире возможности учиться. Просьба моя была удовлетворена. И вот в марте 1940 года, по истечении четырехмесячного срока работы в отделении с терапевтическими больными (включая больных туберкулезом), меня переводят в 5-й корпус, уже хорошо мне знакомый.
Наряду с выполнением разнообразной текущей сестринской работы надо было осваивать новые
практические навыки, а это следовало сочетать с продолжением теоретической подготовки. Я снова попросил вольнонаемных сестер принести кое-какие учебники, изучал в них новые разделы, включая методы ухода за больными, виды лечения хирургических больных. Осваивал технику внутривенных вливаний.
Во время ночных дежурств часто вопросы оказания помощи больным приходилось решать самостоятельно. Однажды поздно вечером поступило пять больных. Четверо из них были резко истощены, все больны чесоткой. Пришлось их смазывать мазью Вилькинсона. Пятый же мужчина был в тяжелом состоянии, с высокой температурой. Диагноз в сопроводительной бумаге — «лихорадочное состояние». Я вызвал врача. Он бегло осмотрел больного, назначил сердечные средства и ушел, так как его срочно потребовали в другой корпус. Я ввел больному подкожно камфорное масло, но пульс его оставался частым, едва ощутимым («нитевидным»). При перкуссии (простукивании) грудной клетки с одного бока определялась тупость. У больного наблюдалась сильная одышка. Состояние его ухудшалось с каждым часом. Я снова ввел камфору, вызвал врача. Пока же он явился, дыхание и сердцебиение у больного прекратились. Он умер.
Утром я доложил доктору Кристальному. Он убедился, что мужчина мертв, и сказал:
— Надо отправлять на вскрытие.
— С каким диагнозом?
— Я не знаю.
— Перкуторно определялась тупость слева. Скорее всего, либо крупозка, либо плеврит. Учитывая клинику, больше данных за крупозную пневмонию.
— Тогда пишите такой диагноз.
На вскрытии предположительный диагноз под-
твердился. Было обидно, что фактически он был поставлен лишь после смерти больного. Если бы заболевание было правильно распознано значительно ранее, то было бы больше шансов на спасение больного, хотя эффективные методы лечения крупозного воспаления легких (назначение сульфаниламидов, антибиотиков) тогда еще отсутствовали.
Доктор Кристальный заведовал двумя корпусами (отделениями) больницы — хирургическим и акушерско-гинекологическим. Второе из них, по-видимому, его интересовало больше. Да и дел в нем было значительно больше. При обходе же в хирургическом он проносил свою тучную фигуру по палатам довольно быстро, так же в темпе проделывал малые операции, наложение гипсовых повязок при переломах костей. Всеми этими операциями он владел в совершенстве. Затем он надолго исчезал в женском корпусе. Записи его в историях болезни были слишком краткими, да и те он не всегда успевал сделать вовремя.
Когда однажды прибыла комиссия, записи в историях болезни отсутствовали недели за две. Семен Ильич срочно вызвал меня в кабинет, бросил на стол пачку историй болезни и сказал:
— Витя, пиши, ты знаешь больных.
Не успел я опомниться, как остался в кабинете один, а в дверях звякнул ключ. Пришлось быстро заполнять дневниковую часть историй болезни в крайне кратких выражениях, по образцу записей самого заведующего отделением, например:
«1—3/ХII. Состояние больного удовл.
4/ХII. Отделяемое из раны скудное, гнойное, грануляции синюшные, стертые.
5—8/ХII. Состояние без перемен.
9—12/ХII. Жалоб нет. Физиологические отправления в норме».
И больше двух десятков историй болезни в таком же духе, лишь с некоторыми вариациями, определяемыми характером заболевания: о каждом больном я имел представление по обходам с врачом, но работе в перевязочной и выполнению назначений.
Не знаю, сколько времени продолжалась моя необычная авральная работа, но когда доктор Кристальный открыл свой кабинет и поспешно вошел, истории болезни были заполнены.
— Спасибо, ты свободен.
Я чувствовал себя неловко, как соучастник обмана комиссии.
Ординатором хирургического отделения с недавнего времени работал заключенный Виттенбург — профессор, киевлянин, являвшийся по специальности акушером-гинекологом. Он вел две мужские палаты, довольно тщательно обследовал больных.
На перевязку был вызван Иван Северин, крепкий парень лет двадцати. Пока я снимал повязку с его бедра, В. В. Виттенбург перелистывал историю болезни. Затем он осмотрел рану и сказал мне: Учитесь описывать изменения. В историю болезни надо точно внести локализацию раны, ее форму, размеры, вид грануляций, характер и количество отделяемого. Слушайте и запоминайте, как надо характеризовать рану у данного больного...
Я нетерпеливо перебил профессора:
— Вильгельм Владимирович, зачем мне это нужно? Пусть это знают врачи. Мне же, как говорится, не до жиру — быть бы живу.
— Надо стремиться не только выжить. Раз есть возможность, следует учиться, думая о будущем. У вас есть способности, и еще не исключено, что поступите в институт, станете врачом,— наставлял профессор строгим тоном, не допускавшим
возражений,— Так вот, Витя, слушайте и запоминайте: на передней поверхности левого бедра, в средней его трети, расположена продольная рана кожи. Размеры ее четыре на полтора сантиметра, края ровные, дно покрыто сочными грануляциями розового цвета, отделяемое скудное. Усвоили?— Профессор добродушно посмотрел на меня, поглаживая свою совершенно седую бородку.
— Понятно, спасибо, Вильгельм Владимирович.
— Когда будем менять повязки у других больных, вы сформулируете характеристику каждого поражения по всем правилам. А теперь готовьте шприц с иглами, новокаин для местной анестезии, ложку Фолькманна, скобки Мишеля.
Далее он объяснил, что рана заживает вторичным натяжением и уйдет порядочное время, пока она затянется и покроется кожей. Для того чтобы ускорить ее заживление, можно произвести вторичную хирургическую обработку раны и наложить швы. Сближение ее краев приведет к более быстрому заживлению. Профессор накрыл рану марлевой салфеткой и вышел, а я поставил стерилизатор с инструментами на электроплитку.
Настал момент операции. Вольной лежит на перевязочном столе, кожа вокруг раны протерта спиртом, затем смазана йодной настойкой. Вильгельм Владимирович делает уколы вокруг раны, вводя в подкожную клетчатку раствор новокаина, и поясняет, что он производит местное обезболивание. Затем он берет ложечку и начинает старательно скоблить ею рану. Из нее удаляется красное месиво живой ткани, кровь струйками стекает по коже бедра. Мне становится страшно, хочется схватить хирурга за руку. Сомнение в целесообразности такой операции подкрепляется тем, что оперирующий по специальности не хирург, а
акушер-гинеколог. Жалко больного, хотя операция проходит безболезненно.
— Ну вот, теперь чисто,— говорит профессор, довольный своей работой, и накладывает на кожу металлические скобки, сближающие края раны. Рана слегка смазана йодной настойкой, я накладываю наклейку, стараясь скрыть свое волнение.
Профессор требует вызвать следующего больного. Снята повязка с голени, обнажена большая язва на ней.
— Рассказывайте, пожалуйста, о язве как положено.
Так повторялось несколько раз, после чего Вильгельм Владимирович одобрил мои навыки по описанию ран, язв, фурункулов и прочих поражений.
Через неделю после выскабливания раны у Северина были сняты металлические скобки, стягивающие ее края. Остался лишь узкий линейный розовый рубец. Я был восхищен результатом работы профессора и стыдился своей профессиональной серости. Стоило задуматься над словами учителя: «Надо стремиться не только выжить».
Известно, что заживление ран, язв, фурункулов, рассасывание кровоизлияний у истощенных, ослабленных больных проходит вяло, длительно. В таких случаях врачи, чтобы «подхлестнуть» ослабленную реактивность организма, назначают внутримышечные инъекции крови, взятой из вены того же больного (по 3 — 8 кубиков через 2 — 3 дня). Это называется аутогемотераписй. Тот же эффект получают при внутримышечном введении 1 — 3 кубиков кипяченого молока (лактотерания). На одной из врачебных конференций больницы патофизиолог профессор Оскар Августович Степун изложил теоретические обоснования этих видов лечения, объеди-
няемых термином «райцтерапия» (раздражающая терапия), Я присутствовал на лекции и записывал основные ее положения. Заметив и одобрив это, В. В. Виттенбург сказал мне:
— Вы выполняете лакто- и аутогемотерапию. Заведите специальную тетрадь и фиксируйте в ней наблюдения над течением заболеваний. Затем можно будет результаты обобщить и доложить на конференции.
Такое предложение было очень неожиданным, но я согласился. Вскоре же врачи больницы ввели термин «райцвитаминотерапия», обозначающий сочетание лечения витаминами и аутогемо- или лактотерапии. Такое лечение оказалось особенно эффективным при цинге.
Надо отметить, что к этому времени цинга стала встречаться много реже, чем ранее, и лишь как исключение наблюдались тяжелые ее формы. Огромную роль в этом отношении сыграл хвойный настой, богатый витамином С. Санотдел лагеря, в лице его начальника Н. А. Скакуновской, инспекторов Д. К. Чудновского и М. М. Чеховича, строго требовал, чтобы на всех лагпунктах было обеспечено приготовление хвойного настоя. Явившись на обед в столовую, заключенный обязательно должен был выпить порцию этой горьковатой жидкости. Только в этом случае он получал жетончик, который вместе с талоном давал право на обед.
В результате такой профилактики заболеваемость цингой резко снизилась. Ранее, по-видимому, дело обстояло намного хуже. В архивах отделения больницы я однажды наткнулся на копию докладной записки врача Я. В. Волоховского, в которой он сообщал даже о ряде наблюдений геморрагического (кровянистого) плеврита у заключенных, связанного с дефицитом витамина С.
Однако, хотя хвойный настой сыграл огромную роль в предупреждении развития цинги при отсутствии свежих овощей и фруктов, как в наш корпус, так и в другие отделения больницы иногда еще поступали больные с разрыхленными и кровоточащими деснами, с мелкими и крупными кровоизлияниями в коже и подкожной клетчатке. Последние, несмотря на назначение больших доз витамина С и противоцинготной диеты, рассасывались медленно. Тогда и было решено активизировать реактивность организма с помощью райцтерапии. По поручению профессора В. В. Виттенбурга я начал также регистрацию результатов такого сочетанного лечения больных в нашем корпусе.
Операции, выполняемые в 5-м корпусе, относились к так называемой малой хирургии. Это очень нужная область медицины, так как большинство хирургических больных нуждается в оказании помощи именно на этом уровне. Меня освоение малой хирургии более всего устраивало потому, что именно она наиболее важна в работе среднего медицинского персонала.
«Большая» хирургия — с полостными операциями — была сосредоточена в Сангородке, расположенном километрах в шести от поселка Ухта. Там было несколько одноэтажных деревянных корпусов, один из которых занимало хирургическое отделение (для гражданского населения). Его возглавлял врач Э. В. Эйзенбраун, немец из Поволжья, проживавший в Коми АССР па поселении. Он славился искусным выполнением операций. Являясь одновременно главным врачом больницы, Эмиль Вильгельмович отличался также организаторскими способностями и гостеприимством.
В Сангородке периодически проходили научно-практические конференции, на которые приглаша-
лись как вольнонаемные, так и заключенные врачи и фельдшеры. Сюда доставлялась в грузовой машине под конвоем и группа ветлосянских медиков-заключенных. Это было настоящим праздником: выбравшиеся из зоны медицинские работники имели возможность широкого человеческого и профессионального общения, обмена опытом. Это я смог почувствовать, побывав на таких конференциях. Пользуясь большим авторитетом, устроитель их Э. В. Эйзенбраун даже в условиях большого продуктового дефицита находил возможность приготовить для всех гостей чай с бутербродами. Это означало уже двойной праздник.
В нашем ветлосянском 5-м корпусе, как уже говорилось, было некому проводить полостные операции. Лишь однажды хирург-поляк решил прооперировать свою землячку по поводу пупочной грыжи. Однако поскольку ранее здесь не оперировали, то никто не умел давать наркоза, кроме легкой, кратковременной его формы (рауш-наркоз). Надо было кого-то подготовить к даче наркоза. Выбор пал на меня. Мне было поручено основательно ознакомиться с методикой ингаляционного эфирного наркоза по учебнику.
Затем была проведена проверка моей подготовленности. Я рассказал все, что усвоил из книги. Хирург задал ряд вопросов: почему лицо больного смазывают вазелином? какие возможны осложнения? что следует делать, если у больного возникнет рвота? В моих ответах, по-видимому, были какие-то неточности, потому что врач сам подробно изложил технику наркоза с существенными дополнениями. Он показал, как фиксировать наркозную маску (маску Эсмарха), как капать в нее наркотизирующее средство. Объяснил, что эфирному наркозу будет предшествовать вводный ингаляционный наркоз хлорэтилом. Чувствовалось, что молодой
хирург волнуется, решив оперировать больную при совсем неопытном наркотизаторе и тем самым взяв на себя большую ответственность.
Как показал ход операции, врач волновался не напрасно. У женщины уже около двух десятилетий имелась большая пупочная грыжа: в области пупка было видно выбухание размером почти с кулак. Когда были рассечены кожа и подкожная клетчатка, то выяснилось, что весь грыжевой мешок был заполнен конгломератом петель тонкой кишки, прочно спаянных друг с другом.
Разделение межкишечных спаек оказалось делом нелегким. На лице хирурга выступили мелкие капли пота. Он все чаще справлялся о пульсе больной с какой-то тревогой в голосе. Лишь опытная операционная сестра, ассистировавшая хирургу, казалось, была невозмутимой. Я переживал и за больную, и за хирурга. Казалось, операции нет конца. Я корил себя за то, что согласился давать наркоз. Л вдруг все кончится плохо? Тогда на всю жизнь я буду испытывать угрызения совести. И что же думала сама больная, которая должна была понимать, что лагерь — не лучшее место для такой операции? Впрочем, с какой стороны па это посмотреть. Дома, может быть, было некогда ложиться на операцию — работа, семья, дети. Возможно, в то время грыжа и не была для нее большой помехой. Здесь же, в лагере, где женщина часто бывает вынуждена заниматься тяжелой физической работой, грыжа очень затрудняет справляться с нагрузкой и угрожает серьезными осложнениями. Поэтому не удивительно, что больная могла решиться использовать представившуюся возможность избавиться от грыжи, при этом отдохнуть на больничной койке от общих работ и отвлечься от лагерного барака па неделю до операции и на
две-три недели после нее. Не на нарах с грязной, жесткой подстилкой, а на койке с чистой простыней, имея фиксированный больничный паек и уход. С этих позиций больную можно было понять. Так я размышлял, когда хирург уже накладывал швы по завершении операции и больную, еще не проснувшуюся, вот-вот должны были отвезти на каталке в палату. А сам, переволновавшись и надышавшись эфира, уже еле держался на ногах. Сетование на рискнувшего хирурга сочеталось с радостным чувством, что все обошлось благополучно.
Новые радости и огорчения. Приобщение к прозектуре
Новые радости и огорчения. Приобщение к прозектуре
В конце августа 1940 года меня вызвали в УРЧ (учетно-распределительную часть) лагпункта и ознакомили с бумагой из Москвы. В ней сообщалось, что Верховным судом СССР мое дело пересмотрено и определением от 20 июля 1940 года статья 58 пункт 11 из приговора исключена и срок наказания определен пятью годами лишения свободы с поражением прав на три года.
Полученное извещение вызвало у меня двойственное чувство. С одной стороны, это была неудовлетворенность, так как признана лишь частичная моя невиновность, хотя я не чувствовал за собой никакой вины перед государством, народом. И это чувство неудовлетворенности значительно преобладало над радостью, вызванной смягчением обвинения и снижением срока с восьми до пяти лет, а также последующего лишения прав с пяти до трех лет.
С другой стороны, я испытывал некоторую гордость за себя в связи с тем, что выдержал на
следствии, не подписал протокол с обвинением в причастности к антисоветской группе. В своем определении Верховный суд Союза отменил статью, означавшую групповую антисоветскую деятельность. Я не корю других «соучастников» по делу, которые на следствии признались, что все мы были объединены в антисоветскую группу. Не корю потому, что меня брали на «конвейер» всего лишь на двое суток, но я не знаю, какие меры принуждения заставили их подписать ложные показания как на себя, так и на меня. Важно, что у всех пункт 11 статьи 58 был из приговора исключен и сроки наказания снижены. Остался лишь пункт 10 той же статьи (агитация), с которым уже легче существовать.
Теперь до окончания срока моего заключения оставалось менее двух с половиной лет, а не более пяти, как было бы по первоначальному приговору. Становилась более реальной мечта о воле. Укрепилось желание интенсивнее овладевать новой специальностью, прибавилось сил. Подогревало и внимание сотрудников и больных корпуса. Весть о снижении срока наказания как-то быстро разнеслась, и меня поздравляли врачи, сестры, больные. Даже вольнонаемные сестры, встретив меня наедине, с оглядкой и полушепотом высказывали поздравление, сопровождая его сдержанной улыбкой.
Один из больных, пожилой седой мужчина, в разговоре с которым четко прослеживалась его интеллигентность, сказал:
Теперь у вас остался детский срок.
— Но я бы предпочел, чтобы никакого не было.
— Этого, надо полагать, пожелал бы каждый. Но учтите, что по статье пятьдесят восьмой пока редко пересматриваются дела с положительным решением. Поэтому считайте, что вам очень повезло.
Я пожелал больному, чтобы ему тоже повезло, но он лишь сокрушенно и печально произнес:
— У меня все кончено. Десять лет я не выживу.
За полугодовой срок работы в этом отделении, как мне казалось, я набрал минимальный объем практических фельдшерских навыков по хирургии, кое-что успел и по теоретической подготовке. Остальное можно одолеть самостоятельно. Так же дело обстояло и с внутренними болезнями. Расширились и углубились мои представления о причинах болезней и патологической анатомии в результате участия во вскрытиях умерших.
Оказалось, в результате вскрытий умерших выявляются ошибки в прижизненной диагностике болезней и эти ошибки в многопрофильных больницах составляют около десяти процентов. Не менее часто они обнаруживались и в ветлосянской больнице. Последующее обсуждение таких случаев позволяло установить причины ошибок, что способствовало их устранению. Очень важное значение патолого-анатомических исследований состоит также в том, что появляется возможность выявить инфекционные заболевания, которые иногда тоже остаются нераспознанными при жизни больного. Такие исследования нужны и для научного анализа характера заболеваний и причин смерти.
Все это не мог не учитывать санотдел лагеря и обязывал руководство центральной больницы производить вскрытия всех умерших.
Еще начав работать медбратом терапевтического отделения, я при малейшей возможности старался попасть на вскрытие трупа. Лечащие врачи, присутствовавшие при этом, обсуждали выявленные в органах изменения, сопоставляли их с прижизненными клиническими проявлениями. Такие разборы были очень поучительными. Я все чаще начал
задавать вопросы, просил врача, вскрывавшего труп, показывать некоторые анатомические детали. Он охотно объяснял, а однажды попросил:
— Выручи, пожалуйста, я вчера поранил руку и не могу вскрывать. Попробуй проделать вскрытие. Ничего хитрого. Это к тому же тебе полезно: лучше разберешься во всей анатомии и патологии.
Я согласился и выполнил два-три вскрытия под руководством врача. Вскоре же его куда-то перевели, и Евгений Иванович Харечко предложил мне временно заменить его. Я сослался на отсутствие должной подготовки не только по патологической, но и по нормальной анатомии, неумение определять болезнь и формулировать диагноз, а также оформлять протокол вскрытия. Е. И. Харечко сказал, что он поможет:
- Вы только вскрывайте, а протоколы мы будем писать сами.
Я согласился, тем более что свои медбратские обязанности выполнял в этот период в основном на ночных дежурствах, днем же был свободен. Меня начали частенько вызывать на работу в морг. Пришлось извлекать и показывать врачам различные органы.
Вскоре я сам научился различать некоторые изменения тканей и органов и предположительно ставить диагноз. Врачи же, в силу своей занятости, а иногда и по другим причинам, сплошь и рядом запаздывали с оформлением протокола вскрытия. Проходили дни, надо было производить новое патологоанатомическое исследование, а в журнале отсутствовал протокол еще на прежнее. Поскольку же журнал было поручено хранить мне и следить за его заполнением, я все чаще был вынужден восполнять задолженность докторов и, проконсультировавшись с ними, писать протоколы.
Так постепенно эта работа была полностью переложена на меня, и теперь я неофициально, «по совместительству», превратился в прозектора.
Распознавание болезней в известной мере облегчалось тем, что некоторые из них часто повторялись, особенно алиментарная дистрофия (истощение) и пеллагра. Первая из них уже при внешнем осмотре трупа говорила сама за себя резким истощением, при изучении органов — уменьшением размеров многих из них. Требовалось лишь исключить другие заболевания, могущие вызвать истощение. При пеллагре картина истощения дополнялась кожными изменениями (дерматит, пигментация и сухость кожи кистей, шеи, иногда лица), которые стали нарастать в частоте и выраженности с весенними солнечными днями и особенно летом. Они сочетались с резкой сглаженностью сосочков языка, а также часто с наличием жидкого содержимого в просвете кишечника.
При дизентерии основные изменения обнаруживались в сигмовидной и прямой кишках. В отличие от современных форм заболевания, при которых в этих отделах кишечника находят обычно лишь легкое покраснение и отечность, в те годы преобладали более тяжелые поражения: на слизистой оболочке кишечника часто выявлялись пленки фибрина желто-серого или грязно-зеленого цвета, кровоизлияния, изъязвления. Это объясняется тем, что дизентерия тогда повсеместно вызывалась самыми болезнетворными микроорганизмами — палочками Григорьева — Шига. Теперь же почти повсюду главенствуют менее агрессивные возбудители (палочки Флекснера и Зонне).
Из легочных заболеваний я научился различать очаговое и крупозное воспаление легких, туберкулез. Очаговое воспаление легких без особого труда опре-
делилось по наличию уплотнений в легочной ткани, которые на разрезе были безвоздушными, серого цвета. Четкость изменений обусловливалась тем, что такие эффективные лечебные средства, как сульфаниламиды и антибиотики, еще отсутствовали, Теперь же, когда больным назначаются эти средства, картина очаговой пневмонии на вскрытии часто бывает стертой. При крупозном воспалении легких обнаруживались изменения целой доли легкого, а иногда двух и даже более. Пораженные доли были тяжелыми, плотными, безвоздушными, на разрезе красного или серого цвета.
В случаях же смерти от туберкулеза легких в верхних долях обычно можно было видеть полости (каверны) с плотными, а иногда и мягкими стенками, а также очаги творожистого некроза (омертвения). Эти изменения, как правило, сочетались с плевральными спайками. Однако в отличие от современных форм фиброзио-кавернозного туберкулеза легких, обычно не сопровождающегося специфическими поражениями кишечника, в то время в подавляющем большинстве случаев поражения кишечника выявлялись. Характерные поперечно расположенные язвы с подрытыми краями обычно обнаруживались в подвздошной кишке, иногда и в слепой. Встречались формы туберкулеза в виде рассеянных в легких, а изредка также и в других органах, множественных просовидных образований (бугорков). Врач Я. И. Каминский, который всегда присутствовал при патолого-анатомическом исследовании умерших от туберкулеза, каждый раз объяснял особенности поражений.
Тяжесть течения туберкулеза усугублялась тем, что в 30—40-е годы не было еще эффективных противотуберкулезных лекарственных препаратов. На течении и исходе заболевания не могла не
сказываться также неполноценность питания, нередко ведущая к истощению и к заболеваниям, связанным с недостатком витаминов.
Довольно типичная картина наблюдалась на вскрытии в случаях смерти от рака, ревматических пороков сердца, цирроза печени и ряда других болезней. Но от них умирали намного реже, чем от перечисленных выше. Нередко, однако, приходилось встречаться с такими заболеваниями, при которых патолого-анатомический диагноз могли поставить только опытные врачи, особенно когда такая болезнь даже не подозревалась клинически. Например, когда я однажды вскрыл брюшную полость и показал органы, Евгений Иванович Харечко возбужденно воскликнул:
— О, морбус Банти!
— Очень редкое заболевание, я только один раз встречал,— басовито сказал доктор Габуния.
В подобных случаях я пытался затем найти какую-либо информацию о редкой болезни в литературе.
Таким образом, работа в терапевтическом и хирургическом отделениях больницы, а также в морге позволила уже познать хотя бы самые элементарные основы некоторых областей медицины, необходимые для сдачи экзамена экстерном за среднюю медицинскую школу. Но эти знания были односторонними и ограниченными. В частности, я совершенно не знал акушерства и гинекологии. К великому сожалению, не было и необходимых учебников.
Однако проблема с литературой разрешилась совершенно неожиданно. В августе или начале сентября 1940 года поздним вечером, находясь на дежурстве в корпусе, я услышал громкий стук в дверь. Открыв ее, я увидел коменданта и рядом с ним незнакомого молодого человека с чемоданом.
— Мы в кабинет главного врача,— сказал комендант.
— Добрый вечер,— произнес молодой человек. Он поставил на пол чемодан, тщательно обтер о коврик свою обувь, распахнул и отряхнул мокрые полы демисезонного пальто, поправил галстук. Я открыл кабинет главного врача и заметил изменение обстановки: вдоль стены стояла койка, накрытая шерстяным одеялом с чистым пододеяльником, а около нее — тумбочка. Следовательно, здесь уже заранее было приготовлено место для ночлега прибывшего.
— Прибыли, доктор, располагайтесь,— сказал комендант и вышел.
Через некоторое время я постучал в дверь, представился.
— Эдгар,— сказал гость и подал руку.
— А по отчеству?
— Иоганнесович.
Я спросил его, не надо ли согреть чайник. Он очень обрадовался предложению, сообщив, что продрог и проголодался и что у него есть все к чаю. При этом он указал на раскрытый чемодан. Оттуда он извлек и бросил на койку пару сорочек, затем положил на стол кулек сахара, пакет белых сухарей. После этого я заметил, что почти весь остальной объем чемодана был занят книгами. Когда же я принес чайник с кипятком и стакан с блюдцем, на столе утке стояла высокая стопка книг. Владелец их не мог не заметить моего завороженного взгляда на эту стопку и пояснил:
— Это все по медицине.
Когда затем мы познакомились ближе, я узнал, что он прибыл на работу по распределению после окончания Ленинградского медицинского института. Этот эстонец оказался очень простым,
добрым и контактным парнем. Мне было разрешено в любое время пользоваться его книгами. Это были руководства, учебники и справочники по всем основным разделам медицины. Во время ночных дежурств я все их перелистал, кое-что конспектировал.
Эдгар Иоганнесович был очень внимателен к больным и пользовался у них большим уважением. После обхода своей палаты он иногда играл с одним из пациентов в шахматы, присев прямо на койку. Иногда долго задумывался над очередным ходом, и на бледный лоб его падала русая прядь волос.
Вечерами Эдгар Иоганнесович часто, несмотря на непогоду, уходил в поселок Ухту и, возвратившись за полночь, делился впечатлениями от просмотра очередного фильма или спектакля. Он очень высоко отзывался об ухтинском театре, в котором большинство актеров были заключенными, в том числе из крупных театров, включая столичные. Оставалось только завидовать возможностям доктора.
К сожалению, в середине января 1941 года Эдгару Иоганнесовичу было объявлено, что он попал не туда и что ему необходимо перебираться на работу в Усть-Куломский район республики.
Укладывая свои вещи в чемодан, он спросил:
— Виктор, какую тебе книгу подарить на память? Выбирай любую.
Я попросил «Хирургию амбулаторного врача» А. Ф. Бердяева.
Этот бесценный подарок я бережно храню уже полстолетия. На титульном листе хорошо сохранились дарственные слоэа, написанные рукой доброго доктора Э. И. Гаава фиолетовыми чернилами: «Виктору Самсонову на добрую память. 27/1—41», ниже — подпись и круглая персональная печать
врача. Книга эта в скором времени оказалась мне чрезвычайно нужной в самостоятельной работе.
В наш корпус прислали на работу по вольному найму девушку Галю. После восьмого класса она окончила краткосрочные курсы медсестер, но не владела никакими процедурами. Я начал кое в чем помогать ей, учить и сразу убедился, что она с радостью воспринимает мои советы, мой скромный опыт. Таким образом, я негласно взял на себя роль наставника.
Когда она работала в перевязочной и я замечал, что повязка накладывалась неумело, то осторожно отстранял сестру, отбирал у нее бинт и показывал, как надо делать очередной виток или перегиб, чтобы бинт ложился ровно, без «карманов» и повязка не сползала. Галя смущалась, краснела, но в ее карих глазах была благодарность, и она покорно повторяла приемы, которые я демонстрировал. Я учил ее подбирать и стерилизовать инструментарий для малых операций, гипсовать бинты, ставить банки, делать подкожные инъекции и другие процедуры. Она молча воспринимала советы. Когда она возвращалась в дежурку из палаты со шприцем в руке и я замечал в ее глазах особый, едва уловимый блеск, а на пухлых губах сдержанную улыбку, то догадывался, что укол она сделала удачно. Это меня радовало.
Галя не отличалась разговорчивостью и даже на вопросы отвечала односложно. При этом совершенно не ощущался украинский акцент, хотя родители ее были украинцами и это отчетливо проявлялось в произношении матери, работавшей санитаркой в соседнем корпусе. По-видимому, Галя выросла в основном в русском окружении, скорее всего на севере. Она не была избалованной белоручкой и часто
наводила порядок и чистоту в перевязочной, не дожидаясь, когда это сделает санитар.
Некоторые повязки или наклейки нам приходилось выполнять с Галей сообща, и при этом я заметил, что при малейшем случайном соприкосновении наших халатов лицо помощницы вспыхивало ярким румянцем. Этого не могла не заметить и наблюдательная старшая медсестра вольнонаемная Елена Ивановна Панина, которая однажды сказала:
— Виктор, она тебя любит.
— Ну что вы, Елена Ивановна,— ответил я, а сам чувствовал, что покраснел до ушей.
Елена Ивановна продолжала вынимать корнцангом хирургические инструменты из стерилизатора и больше ничего не сказала, слышалось лишь позвякивание инструментов. Этим она дала понять, что сказанное ею — непреложная истина, не подлежащая сомнению. Вероятно, она догадывалась о том, что и я сам неравнодушен к своей ученице, но никаких намеков или предостережений я от старшей сестры не слышал.
Однажды, столкнувшись с Галей во время работы в перевязочной почти лицом к лицу, я непроизвольно слегка привлек ее к себе. Галя прижалась, вскинула голову, мы встретились горячими взглядами и поцеловались.
В это время в коридоре послышались приближающиеся шаги. Мы едва успели отпрянуть друг от друга и склониться над инструментами, лежащими грудами на перевязочном столе, как скрипнула дверь, и вошел один из лекпомов. Он подозрительно взглянул на нас, что-то буркнул и вышел. Сердце мое учащенно стучало от волнения. Я был счастлив, но и чувствовал себя виноватым: мог навлечь немилость начальства на вольнонаемную сотрудницу за связь с заключенным. Сам
же я рисковал снова оказаться на общих работах, из которых выбраться нелегко.
Это был единственный сердечный всплеск, вырвавшийся наружу за годы заключения. Было тяжело сознавать, что в неволе и бесправии проходила молодость. Здесь надо было сердце брать на замок, чтобы избежать серьезных последствий.
После продолжительных дежурств я возвращался и барак усталым. Сразу после ужина заваливался на нары, вспоминая и переживая тревоги и редкие радости прошедшего дня. Иногда же я просил у Миши, чернявого парня с Западной Украины, гитару и тихо бренчал, чуть слышно напевая. В эти грустные напевы вкладывались тоска по воле, сокровенные мечты. Душа как бы очищалась от наболевшего, становилось спокойнее. Однажды владелец гитары был вызван в этап на переследствие и подарил мне свой инструмент:
— Бери на память, сам сделал. Бери, от всей души дарю, все равно отберут или украдут.
Я поблагодарил его, снабдил чем мог на дорогу, С этого времени гитара стала самой близкой моей подругой. Однако радость моя от общения с ней длилась недолго. Однажды, возвратясь с работы, я не застал гитары на месте. Дневальный сообщил, что заходили комендант и нарядчик, они и забрали. Н пошел в комендатуру и обратился с просьбой возвратить мне гитару. Нарядчик Зенков, сидевший рядом с комендантом, как бы брезгливо спросил:
— Фамилия? Имя-отчество?.. Всякая мразь, а еще Виктор Александрович!
Комендант, не обратив внимания на слова нарядчика, объяснил, что гитару иметь не положено, и что вообще она не моя и ее забрали в КВЧ, и чтобы я о ней забыл и больше не заикался.
— Понял? Ну и проваливай!— добавил Зенков.
Да, я понял. Понял, что «права начать» бесполезно. В глазах таких придурков, отобранных из воров и растратчиков, я — не иначе как «контра», не смеющая претендовать на человеческое достоинство. Будешь им перечить — может кончиться плохо: найдут повод определить на лесоповал или земляные работы. Пришлось зажать себя в тиски. Я вышел из комендатуры, не попрощавшись, но и не хлопнув сильно дверью.
Оставалось одно утешение: учеба и работа, полезная людям. Было приятно сознавать, что удалось уже многому научиться как в теоретическом, так и в практическом отношении. Своим опытом делились медсестры. Лекпом Федор Антонович Рачковский, обладавший от природы легкой рукой, а также большой практикой, выполнял внутривенные вливания с использованием индивидуальных приемов — в зависимости от особенности вены каждого больного. Все эти приемы не раз показывал мне. Но я из чувства перестраховки решил, что возьмусь вводить какое-либо лекарство в вену только тогда, когда проделаю не менее сотни раз взятие крови из вены. Такая возможность представлялась часто, так как многим больным врачи назначали курс аутогемотерапии. Несколько кубиков крови, взятой у больного из вены, вводились ему же внутримышечно.
Когда я убедился, что, выполнив сотню процедур венепункции, довольно прилично стал попадать иглой в вену, то набрался смелости проводить и внутривенные вливания. Все шло довольно гладко, и некоторые больные, особенно с плохими венами, даже просили врача, чтобы вливания поручались мне.
Однако однажды меня постигла неудача. Шестнадцатилетнего юношу, бывшего беспризорника, лечили от сифилиса. Заболевание было в латентной
(скрытой) форме. Внутривенные вливания новарсенола (мышьяковистого препарата) производил сам лечащий врач. Я же выполнял лишь другую часть назначений — внутримышечные инъекции бийохиноля. Доктор Серебров заказал приготовить все, что необходимо для вливания, к десяти часам утра. Но было уже далеко за полдень, больных уже покормили обедом, уже завершался тихий час, а врач не являлся. На процедурном столике сиротливо ждали остывший стерилизатор со шприцем и иглами, резиновый жгут, ампула с желтоватым порошкообразным препаратом, пузырьки с дистиллированной водой и спиртом, склянка с ватными тампонами.
Тогда я решил сделать вливание сам, тем более что считал себя уже достаточно овладевшим техникой этой процедуры. Более того, я решил изменить концентрацию раствора. Дело в том, что накануне мне довелось прослушать лекцию врача-дерматовенеролога, в которой он сообщил, что во Франции предложено разводить новарсенол не в 5 — 6 кубических миллилитрах воды, как делают обычно, а в 2 — 3, но при этом вводят в вену более медленно. Предполагалось, что более концентрированный раствор препарата может обладать более выраженным эффектом при лечении.
И вот приглашенный больной сидит у процедурного столика, на его обнаженную руку наложен жгут, я смазываю кожу в локтевой ямке спиртом, набираю в шприц раствор поварсенола и вкалываю иглу в кожу. Ощущаю, что конец ее в вене. Это подтверждается проверкой: при легком вытягивании поршня в содержимое шприца поступает струйка крови. В это время скрипнула дверь, я быстро оглянулся и заметил в дверях высокую грузную фигуру доктора Сереброва. Он сразу исчез, а я начал медленно надавливать на поршень. Однако под кожей
начал появляться желвачок. Я снова потянул поршень и увидел, что кровь в шприц не поступает. Стало ясно, что игла вышла из просвета вены и я ввел часть препарата под кожу. Пришлось быстро прекратить вливание.
Мне было известно, что введение некоторых лекарств (новарсенол, спирт и особенно хлористый кальций) мимо вены может вызвать весьма неприятные последствия, вплоть до местного омертвения подкожной клетчатки. Я отослал больного в палату и направился доложить о своей оплошности врачу, но его поблизости не оказалось. Зашел в палату, справился у больного о его самочувствии.
— Болит,— коротко ответил он.
Положение мое было незавидным. Чем все это кончится? Что делать?
Я вспомнил, что можно ввести в болезненную область под кожу раствор новокаина, который не только снимет болевые ощущения, по и нейтрализует в определенной степени раздражающее воздействие введенного препарата за счет снижения его концентрации. С этой мыслью я метнулся в процедурную комнату, чтобы приготовить шприц и новокаин. Уже на ходу сообразил, что это тоже будет самовольничание, но механически быстро продолжал свой путь. Около процедурного стола стоял доктор Серебров. Разъяренное выражение его лица не предвещало ничего хорошего.
— Кто вам разрешил делать это вливание?
— Но вы. Александр Иванович, не явились к назначенному сроку, и я...
— Не ваше дело, за больного отвечаю я. А что это такое в шприце?
Я объяснил, что вчера прослушал лекцию врача-венеролога и решил приготовить раствор по новой
рекомендации, более концентрированный, по французскому способу. Это окончательно вывело доктора из равновесия.
— Как?!— вскричал он,— Какое мне дело до того, что сказал какой-то лектор! Я такого назначения не давал. И кто вам дал право выполнять внутривенное вливание стоя? А что если с вами случится обморок или какой-то припадок и вы упадете? И при этом вонзите иглу глубоко в ткани?
Я пытался сбивчиво убеждать, что со мной ни обмороков, ни иных припадков не бывает, но врач не хотел слушать и продолжал отчитывать. Мне же ничего более не оставалось, как, виновато потупив взор, выслушивать. В сущности, по всем пунктам я был неправ. Я лишь робко предложил ввести больному под кожу локтевой ямки новокаин. — Приготовьте, но я это сделаю сам!
С больным, к счастью, ничего серьезного не случилось. Умеренное воспаление в месте введения препарата прошло. Но внушение я запомнил на всю жизнь. Единственное оправдание себе я находил лишь в том, что уже прилично владел техникой внутривенных вливаний, у больного же были плохие вены: со склеротированной (уплотненной) стенкой, узкие, с кровоподтеками вокруг от перенесенных ранее вливаний. Игла была точно введена в вену, но, по-видимому, вышла из нее, когда я отвлекся на скрип двери. Но все это было лишь малым утешением: я допустил ряд нарушений и получил за это хорошую взбучку, которая должна послужить уроком. И вскоре я еще раз утвердился в этом.
Врач М. А. Головин перенес кризис при крупозном воспалении легких, начал поправляться. Однако вдруг Михаил Арсентьевич снова тяжело занемог, и у него диагностировали гангрену легкого. Это
грозное осложнение возникло после принятой ванны, которую выздоравливающий доктор настоятельно попросил. По-видимому, простудился. Больного мучила лихорадка с большими размахами, кашель с гнилостной мокротой. Он был изолирован в отдельную палату. Все любили и очень уважали врача, старались сделать все возможное, чтобы помочь. В числе лечебных назначений были внутривенные вливании растворов чистейшего спирта, уротропина, хлористого кальция и новарсенола.
Очередное вливание новарсенола надо было сделать под вечер, я приготовил шприц и все необходимое для доктора. Пошли в палату с керосиновой лампой, так как электрический свет оказался выключенным. Больной отрешенно посмотрел на нас, пытался улыбнуться, но на его землисто-сером лице с запавшими щеками выразилось лишь страдание. По всему было видно, что состояние пациента без улучшения и он сознает свою обреченность.
Все приготовления к вливанию доктор проделал сам, я лишь освещал лампой. Взяв в руку шприц с новарсенолом, он наклонился над низкой койкой больного, согнувшись в три погибели, и пытался в такой позе попасть в вену. Но все попытки оказались безуспешными, врач уже наугад, вслепую пытался поддеть вену на иглу, введенную под кожу.
«Почему он не сядет?— думал я, вспомнив замечания доктора Сереброва.— Почему он не подготовил как следует вену?» — спрашивал я себя, вспомнив уроки фельдшера Рачковского. Вена у больного была не из удобных, и, чтобы попасть в нее, требовалось если не искусство, то соблюдение определенных методических приемов. В локтевой ямке возник кровоподтек, и я почувствовал, что вспотевший от волнения врач уже готов был отказаться от дальнейших попыток ввести лекарство.
«Как бы он не сделал кровоподтек на другой руке», — мелькнуло в моей голове, и я осмелился:
— Доктор Кемень, позвольте, и попробую, вы уже устали.— Не дожидаясь ответа, я передал в его руки лампу.
Надо было подготовить для процедуры другую руку больного, и я тихо обратился к нему:
— Михаил Арсентьевич, свесьте, пожалуйста, с постели другую руку.
Такой прием способствовал застою крови в венах руки. Затем я сел на табуретку и наложил жгут на плечо, тщательно осмотрел и ощупал кончиками пальцев вены в локтевой ямке, легко пошлепал по коже — от этого вены лучше вздувались. Сосредоточился и, затаив дыхание, коротким быстрым движением ввел иглу в довольно узкую вену. Вливание было выполнено.
С тех пор по просьбе больного доктора Головина все внутривенные вливания ему делал я. К великому сожалению, однако, состояние больного ухудшалось. Он умер. А он так хотел дождаться дня освобождения!
Да, были и есть болезни, при которых не удается спасти жизнь человека. Вскоре в нашем отделении случился другой такой случай. Выла доставлена вольнонаемная женщина, колхозница, с рваной рапой голени, нанесенной рогами разъяренного быка. Больная была в тяжелом состоянии, очень бледная из-за большой кровопотери. На собранном срочно консилиуме врачи решили, что необходимо произвести переливание крови. Ранее оно никогда в ветлосянской больнице по производилось. Система для переливания крови отсутствовала. Ее смонтировали в наипростейшем виде: стеклянная воронка с резиновой трубкой и иглой, на трубку — зажим Мора.
Доктор Кристальный, имевший кровь первой группы и, следовательно, являвшийся универсальным донором, предложил свою кровь. Мне было доверено взять ее у доктора и перелить больной. С большим трудом мне удалось ввести иглу в тонкую, полуспавшуюся вену женщины. Было перелито пятьсот миллилитров крови, взятой у Семена Ильича. Это улучшило ее состояние. Однако загрязненная рана послужила источником развития сепсиса, от которого больную не удалось спасти. Это печально, но все же можно вспомнить с чистой совестью, что все, зависящее от врачей, было сделано.
Арестованный сфагнум
Арестованный сфагнум
В аптеке, а, следовательно, вскоре и в нашем хирургическом отделении кончилась гигроскопическая вата. Осталась лишь серая вата, которая ничего в себя не впитывает и пригодна лишь на согревающие компрессы. СОЗДАЛОСЬ трудное положение, особенно в двух палатах с гнойными заболеваниями. Из-под повязок, наложенных па вскрытые гнойники, нагноившиеся ожоги и отморожения, трофические язвы голени, гангренозные пролежни, просачивалось гнойное отделяемое. Оно впитывалось в нательное белье, в простыни, а сквозь них — и в тюфяки, на которых появились крупные грязно-желтые пятна.
В палатах стоял затхлый запах гноя и гниения, который распространялся по всему корпусу. Форточки мало спасали, тем более что их можно было открывать лишь на небольшое время: в палатах и без того было прохладно, больные экономили тепло своих тощих тел и протестовали, когда форточка оставалась открытой более минуты.
Во время перевязок было видно, что раневые поверхности выглядели избыточно воспаленными,
окружающая кожа была раздражена. Пробовали чаще менять повязки, обрабатывать дезинфицирующими растворами раны и смазывать кожу мазями, снимающими раздражение, но это мало помогало. Больные жаловались на зуд и усиление болей в области поражений, плохой сон. Многие стали раздражительны, у некоторых начала повышаться температура.
Заведующий отделением доктор Кристальный при всем своем спокойном, невозмутимом характере, свойственном многим тучным людям, тоже заметно нервничал. Он обращался к главному врачу с просьбой мобилизовать запасы ваты из других больничных корпусов. Но выяснилось, что во всех отделениях ветлосянской больницы осталось настолько скудное ее количество, что едва хватало на тампончики для обработки кожи при инъекциях.
Казалось, положение безвыходное, и оставалось лишь надеяться, что когда-нибудь вата все же поступит на аптечный склад. В это время, просматривая какую-то старую книгу или журнал, я наткнулся на маленькую заметку, где мелким шрифтом сообщалось об использовании в медицинских целях болотного мха. Этот мох, именуемый по-научному сфагнумом, обладает, во-первых, свойством подавлять жизнедеятельность микроорганизмов. Во-вторых, в высушенном виде он гигроскопичен — хорошо впитывает жидкости. Поэтому в давние времена использовали этот мох в повязках на раны вместо ваты, особенно в военных условиях. Отмечалось, что сфагнум не только хорошо впитывает гнойное содержимое ран, но и уничтожает дурной запах, то есть обладает дезодорирующим свойством.
Я показал эту заметку доктору Кристальному и предложил выйти из тяжелого положения за счет сфагнума. Семен Ильич не был, консерватором и пере-
страховщиком, но тоном безнадежности произнес:
— Где его сейчас взять, этот мох. Зима, стужа, снегу по пояс.
Доктор Кристальный был осужден на десять лет как «террорист». С его слов, на следствии он признался, что, будучи акушером-гинекологом в небольшом городке, собирался прорыть тоннель под Кремль, под кабинет вождя. Эта фантазия никак не согласовывалась с неверием доктора даже в такое простое предприятие, как добыть мох на зимнем болоте.
— Но попробуем достать, Семен Ильич,— умолял я и обещал, что разыщу лесника, выясню у него, где есть болота.
— Ну, валяй, сам иди к главврачу, покажи эту заметку и изложи свой план. Я поддержу, если главврач согласится. Но на это не надеюсь.
В тот же день я разыскал лесника в одном из бараков и подробно рассказал ему о том, что вынуждает нас искать болото. Пожилой мужчина с обветренным лицом, заросшим рыжеватой щетиной, сначала слушал со скептическим прищуром глаз. Затем спросил, по какой статье я осужден, сколько осталось, и даже справился, откуда я родом. Поинтересовался он и тем, как мы думаем добыть этот мох из болота, занесенного снегом. И наконец, по-видимому поверив в необходимость и реальность моей затеи, рассказал, где расположено ближайшее большое болото. До него надо было пройти около семи километров, в основном по узким лесным дорогам. Он достал из-под постели кусок фанерки величиной г тетрадный лист со следами многократного соскабливания ее поверхности стеклом (очевидно, она служила для текущих деловых записей) и начертил карандашом схему пути до болота, обратив внимание па развилки.
— Только, ради бога, не уходи в сторону от дорог,
там идет лесоповал, — от ткнул карандашом в две точки,— наткнешься на стрелка. Они же «при исполнении» бывают всякие.
Главным врачом больницы в это время была молодая вольнонаемная женщина, Анастасия Степановна, по фамилии, если не ошибаюсь, Селиванова. Как заключенные, так и вольнонаемные медики центральной больницы лагеря уважали ее за порядочность, справедливость. Она внимательно выслушала меня, сосредоточенно просмотрела заметку о сфагновом мхе и, взглянув на меня умными глазами, спокойно спросила:
— Что вам для этого нужно?
От начальства, в сущности, нужны были только разовые пропуска за зону и лыжи на один день для меня и санитара.
— Хорошо, я согласую с заведующим отделением и постараюсь всем обеспечить. Пусть Семен Ильич зайдет ко мне.— На гладком бледноватом лице доктора обозначилась чуть заметная улыбка.
Меня очень обрадовало быстрое одобрение моего предложения. Одновременно порадовало и даже удивило то, что бывают женщины-руководители, с виду тихие и скромные, но способные быстро принимать смелые решения.
Моим спутником в походе на болото оказался санитар нашего же отделения цыган Василий. Этот молодой, здоровущий, никогда не унывающий парень был выбран на основании двух основных соображений. Во-первых, его статья (он был осужден за кражу) гарантировала получение разового пропуска. Во-вторых, Васька (так он именовал себя сам и к этому имени привыкли все санитары и сестры) умел ходить на лыжах.
Рано утром, вскоре после развода, мы уже удалялись от лагпункта при полном снаряжении: за
плечами у нас были самодельные рюкзаки, сделанные из матрацных наволочек и веревок, с железной лопаткой и топором в одном из них, в карманах — по солидному куску хлеба с солью и по нескольку кусочков сахара, которым угостил нас накануне доктор Кристальный.
Была мягкая пасмурная погода. Лыжи шелестели по накатанной дороге. Я уже более двух лет не становился на лыжи, но быстро приспособился, хотя ремни оказались слишком свободными для моих валенок, а отталкиваться единственной палкой было непривычно (во второй руке я нес деревянную лопату с широкой фанерной лопастью). Мой спутник тоже работал лишь одной палкой, так как на его левой покалеченной кисти отсутствовал большой палец.
Выход за пределы лагпунктовской зоны создавал приподнятое настроение, особенно когда дорога свернула в лес, и скрылись из виду лагерные постройки, окруженные высоким забором со сторожевыми вышками. Радовали чувство хотя бы и очень кратковременной свободы, тишина зимнего леса, а вместе с тем и важность поставленной задачи. Дорога петляла по холмистой местности, лесная чаща с причудливыми шапками снега на деревьях местами сменялась вырубками, где сохранились лишь отдельные лиственные и хвойные деревья. На всем пути до болота встретились лишь двое заключенных, которые, впрягшись в веревочные лямки, тащили сани с сухостойным сосновым бревном.
Болото мы узнали но обширной равнинной местности, где над снежной поверхностью лишь изредка возвышались чахлые или совсем засохшие березки и сосенки. Снежный покров здесь оказался очень глубоким: сойдя с лыж, мы провалились буквально по пояс. Хорошо, что, имея опыт работы
в лесу, мы надели поверх ватных шаровар летние штаны и опустили штанины на валенки, иначе начерпали бы снегу в голенища.
Мох нашли не сразу. Несколько раз, разрыв снег, мы упирались в лед. Подавшись же на самую окраину болота, под снегом обнаруживались кочки, покрытые не столько сфанговым, сколько лесным мхом зеленовато-бурого цвета и сухой осокой. Наконец мы наткнулись на то, что искали: вырыв очередную яму в снегу, увидели сплошной моховой покров бледно-розового цвета. Утративший за счет промерзания обычную пышность и мягкую податливость, мох легко рассекался железной лопаткой на кирпичи, и мы наполняли ими свои мешки. При этом старались вырубать лишь поверхностные, живые слои мха розового цвета, так как глубже они переходили в торфяник.
Наконец, к нашей радости, мешки были наполнены и завязаны. Мы уселись на них и с великим удовольствием принялись за поглощение своих пищевых запасов.
— Засветло успеем в зону, там рубанем как следует. Я просил Кольку взять наш обед,— сказал Васька, когда в рот ушла последняя крошка.
Приятно было отдохнуть после завершения работы. Однако давали себя чувствовать порывы ветра, налетавшего с болотной шири и несшего колючие снежинки. Мой спутник предложил развести костер.
— Погреемся. Я давно не сидел у костра. Куда спешить? Срок идет,— убеждал он.
Мы пробрались к опушке леса, нарубили сушняка, надрали бересты. Вскоре на утоптанном снегу пылал костер. Мы сидели на валежине, протянув руки к пламени. Было так хорошо, что хотелось лишь слушать потрескивание горящих еловых сучьев, мечтать и ни о чем не говорить.
— Уйти бы летом к «зеленому прокурору», авось
улыбнулась бы воля,— мечтательно произнес Василий, как бы размышляя вслух.
Мне уже приходилось слышать о настойчивой мечте о побеге от некоторых людей, попавших в неволю на большой срок. Они высказывались обычно как бы по секрету, с оглядкой. Лишь однажды, когда я работал на лесоповале, однорукий украинец Иван во время перекура заявил при всей бригаде громко и категорично: «Летом я уйду к „зеленому прокурору”! Бля бу, уйду!» Он был силен и напорист в работе, мог выполнять до полутора норм. Иногда же рано утром, когда удары в рельс объявляли подъем. Иван не вставал с нар и заявлял бригадиру, что сегодня он на работу не пойдет — решил покантоваться. Бригадир не возражал и не вносил его в список отказчиков. Иван же не сомневался в том, что полная пайка ему будет выписана — как аванс за последующее перевыполнение.
Услышав о намерении Ивана податься к «зеленому прокурору», бригада молчала. Лишь один пожилой седой мужчина осторожно сказал: «Поймают».— «А мне терять нечего: все равно подыхать».
Все знали, что у Ивана большой срок и что вдобавок к статьям за грабежи и разбой он за свой язык получил в лагере еще 58-ю с несколькими пунктами. Он даже не без гордости уверял, что если бы складывали его сроки по каждой статье, то набралось бы до сотни лет.
Никто не придавал серьезного значения словам Ивана о летнем намерении, как и никто более не пытался усомниться в его реальности: опасались вывести Ивана из равновесия.
Обо всем этом мне напомнили слова моего спутника Василия. Вспомнилось и то, как в один из летних периодов в самом начале 30-х годов все жители нашей деревни боялись беглецов, которые бродили по
лесам и, по слухам, совершали нападения и ограбления. Их называли услендами. Я думал, что это название происходит от слова «слоняться» и лишь позже узнал, что УСЛОН означает Управление Соловецких лагерей особого назначения. Напуганные слухами о коварстве услоицов, деревенские жители с опаской углублялись в лес, боялись оставлять на пожнях косы, котелки, чайники и другие вещи, с вечера закрывали дома на прочные засовы. Активисты сельского Совета, вооруженные охотничьими ружьями, устраивали ночные засады на дорогах и иногда ловили измученных скитаниями и голодом, истощенных беглецов, получая за это вознаграждение. Лишь единицам из услонцев, возможно, удавалось избежать поимки. Однако вскоре деревня успокоилась: бродячие услонцы в лесах исчезли. Говорили, что заключенных закрыли в прочные зоны.
— Вася, зря болтаешь. А если я настучу, что ты уже сухари сушишь?— отделался я шуткой, не желая вступать в бесплодные рассуждения, и, не дожидаясь реакции Василия, добавил: — Пошли!
Уже спускались сумерки. Мы двинулись в обратный путь. Не успели пройти и сотни метров, как увидели вышедших навстречу из-за поворота двух мужчин. Впереди плелся молодой заключенный, за ним - вохровец в овчинном полушубке, туго опоясанном ремнем. Он схватился за кобуру и скомандовал:
— Стой! Кто такие? Куда? Что несете?
Я двинулся навстречу ему, на ходу доставая из кармана пропуска.
— Еще раз предупреждаю — стой! Ни с места! Брось мне мешок! Отойди!
Не спуская с нас глаз, он быстро ощупал мешок.
— Что там?
— Мох.
— Зачем?
— Вместо ваты.
— Мох, говоришь, вместо ваты?.. А топор для чего же?
Он затянул потуже горловину мешка и бросил его мне, приказав быстро надеть на плечи. Тронулись! Лыжи па плечо!
— Но нам не в ту сторону, нам на Ветлосян!
— А мне не по пути. Там разберутся. Предупреждаю: шаг влево, шаг вправо — стреляю без предупреждения!
— Ух, попка!..— тихо проворчал Васька, а затем обратился заискивающим топом к конвоиру:— Гражданин начальник, разреши вытряхнуть мох из сидоров, тяжело тащить.
— Разговоры! Я те вытряхну. Я тя вытряхну из бушлата, так живей потопаешь и еще больше попрешь! Подтянись!
Тонкие веревочные лямки натирали плечи. Стало очевидно, что мы не рассчитали свои силы. Я незаметно воткнул в снег около дороги деревянную лопату и оставил ее. Это было некоторым облегчением.
Уже основательно сгустились сумерки, когда мы увидели огни незнакомой зоны. Нас провели в комендатуру. Был вызван лейтенант. Сразу начался допрос: фамилии, возраст, статьи, сроки, из какой командировки, зачем оказались в лесу. Были внимательно изучены разовые пропуска. Затем комендант-заключенный по приказу начальника ошмонал содержимое мешков.
Топорик и лопатку изъять. Остальное пусть забирают. Их пока — в кондей и строго охранять.
— Как? Это произвол! Мы целый день вкалывали и целый день не жравши!— вспылил Васька,
— Вы позвоните на Ветлосян и выясните, — добавил я.
— Выясним, для чего вы занимались мохом и для
чего топором вооружились. И не для отвода ли глаз вы запаслись мохом. Вам будет полезнее не права качать, а помолчать.— После некоторой паузы вохровец добавил, слегка повернувшись в сторону коменданта:— Выдать им кондейскую пайку.
Неуютно было коротать ночь в холодной темной камере с железной решеткой на маленьком оконце и с голыми нарами. По половине тощей пайки мы съели, лишь растравив аппетит, по второй половине решили оставить про запас.
Утром мы были отпущены, но без топора и лопатки. Наша попытка протестовать не имела успеха.
— Черт с ними, крохоборами, легче ноша,— решил мой спутник.
Вахтер показал нам дорогу.
— Вот эти люди идут в попутную сторону,— он указал на двух мужчин, которые выволокли из зоны сани.
Мы быстро нашли с попутчиками общий язык, погрузили на сани свою поклажу и лыжи и впряглись в лямки. Через несколько километров наши попутчики должны были свернуть в лес, и мы взвалили поклажу на плечи. Когда уже были недалеко от своего лагпункта, впереди послышался стук топора, затем жужжание пилы. Вскоре вслед за этим раздался треск и прямо на дорогу рухнуло вершиной поваленное дерево. Корявые сухие сучья взметнулись вверх, и некоторые из них упали у самых наших ног. «По-видимому, па дрова,— подумал я.— А возможно, и на материал». Я вспомнил, что в последнее время в столярной мастерской становилось туго с древесиной и однажды меня с несколькими работягами посылали в лес на поиски сухостойной сосны. Оказывается, дерево иногда засыхает на корню с совершенно сохранившейся древесиной, без всяких намеков на гниль.
Мы едва переставляли ноги. Однако рухнувшая сосна шевельнула дремавшие мысли, у меня в голове начали рифмоваться слова: «По секрету, тише, вам хочу сказать; под барачной крышей счастья не видать. С помощью господней срок уж небольшой, но, может быть, сегодня пришибет сосной. И скончаюсь тут же (господи, прости!). Ну кому ж я нужен в лагерном пути?» Нет, концовка не годится. К чему такой пессимизм? Разве я не нужен семье? Разве не нужен больным, для которых мы тащим мешки со спасительным болотным мхом? Лучше так: «Жить! Пока я нужен на своем пути!»
Вспомнив, что приближается Новый год, по пути мы подобрали и сломали маленькую елочку. Сгибая ее тонкий ствол, Васька ворчал:
— Вот жизнь, даже месаря нет.
Но ствол деревца, промороженный насквозь, хрустнул и легко переломился. Елочка оказалась высотой лишь чуть более полуметра. Желательно было бы повыше, но принести ее не хватило бы сил.
Вспомнилась елка, которую накануне Нового года поставил в слабкоманде лекпом Шаблиовский. Посреди барака стояла высокая, почти до потолка, красавица, украшенная разноцветными бумажными гирляндами в виде цепей, с Дедом- Морозом. Как раздобыл такую елку заведующий слабкомандой, не знаю, но говорят, что украшения он делал сам с каким-то стариком. Весть о ней обошла все бараки, и многие, в том числе я, специально ходили посмотреть. В бараке был порядок, полы помыты, и елка выглядела необычайно празднично и торжественно, волнуя воспоминаниями о детстве, о воле. Сам же хозяин, заключенный Евгений Степанович Шаблиовский, глядя на елку и чувствуя восторги любопытных, счастливо улыбался, как будто не было Соловков позади и срока впереди.
Страшно уставшие, мы доставили всю свою добычу в корпус. После лесного воздуха мы особенно отчетливо ощутили тошнотворные гнилостные запахи. Доктор Кристальный подозрительно осмотрел доставленный мох и приказал медсестре выяснить у больных, кто из них понимает в ботанике. Нашлись двое, которые подтвердили, что это не лесной мох, не олений (ягель), а именно болотный.
— Типичный сфагнум,— произнес один из знатоков.
Затем мешки с мхом были отправлены на ночь в сушильную камеру, куда дневальные относили по вечерам из своих бараков валенки работяг.
Высушенный мох с помощью выздоравливающих был тщательно очищен от травинок, стебельков клюквы, отдельных веточек брусничника, затем размещен в марлевые мешочки. Их зашили, получившиеся пухлые подушечки величиной больше ладони были уложены в биксы (железные никелированные барабаны) и подвергнуты стерилизации в автоклаве. Такую технологию подсказывал сам характер материала.
Теперь на гнойные раны поверх марлевых салфеток стали накладывать не серую вату, а подушечки со сфагновым мхом. Все были удовлетворены полученным результатом. Сфагнум позволил перебиться до поступления гигроскопической ваты в аптеку.
О том, как я учился принимать роды
О том, как я учился принимать роды
Доктор медицинских наук акушер-гинеколог профессор В. В. Виттенбург, работавший первое время в качестве ординатора хирургического отделения больницы на Ветлосяне, начал активно заниматься повышением моей квалификации но некоторым вопросам хирургии. Теперь же ему было доверено
возглавлять женский корпус (№ 7). В связи с этим у меня созрело желание обратиться к профессору с просьбой помочь в овладении основами акушерства и гинекологии. Однако я не решался пока его беспокоить, учитывая его большую занятость по освоению вновь принятого отделения.
Своими намерениями и сомнениями я поделился с Мирой Ароновной Лившиц. Эта мудрая пожилая женщина, актриса из Ярославля, работала сиделкой у некоторых тяжелых больных, в частности и в тех палатах, которые в недавнем прошлом вел В. В. Виттембург. Ничего иного она не могла делать из-за заболевания сердца. Мира Ароновна хорошо разбиралась в людях. Без колебаний она посоветовала сразу обратиться к профессору, будучи уверенной, что он не откажет.
Вильгельм Владимирович охотно дал свое согласие. Он пообещал даже составить программу подготовки и свое обещание выполнил. Я бережно храню эту программу, датированную первым марта 1941 года. На восьми страницах газетной и тетрадной бумаги, уже изрядно пожелтевшей, профессор убористым почерком перечисляет все разделы физиологического и патологического акушерства, которые следовало изучить.
— Заходите в отделение в любое время, присматривайтесь, присутствуйте при обследовании больных, операциях, родах. Ну и, конечно, читайте литературу.
Я был бесконечно рад такой неожиданной любезности профессора, горячо поблагодарил его за участие. Затем я набрался смелости спросить, не поможет ли мне шеф литературой но акушерству. Но не успел я раскрыть рта, как Вильгельм Владимирович пригласил зайти к нему «домой» за учебниками, предупредив при этом, что хранить книги можно только в его больничном корпусе.
Я знал, что профессор проживал в «кабине». Так назывались крохотные каморки, выделяемые лагпунктовским начальством особо привилегированным заключенным — комендантам, нарядчикам, некоторым руководителям производства и больницы. В частности, такого жилища был удостоен главный инженер строительства мастерских Алексей Георгиевич Федоров, ленинградец, старый большевик. Как мне рассказывали, он несколько лет жил в Англии, где принимал суда для нашей страны. Здесь, в лагере, его все уважали как ровного, спокойного и делового
человека. В комнатушках при амбулатории размещались по два-три человека врачи и амбулаторные лекпомы, профессор Оскар Августоиич Степун, начавший проводить при больнице лабораторные биохимические исследования, необходимые для распознавания болезней. Одну из кабин при общем бараке занимал Болеслав Мотуза-Матузявичюс. Этот молодой худощавый литовец, талантливый художник, в лагере получил тяжелую травму позвоночника и костей таза, после чего был переведен на работу в КВЧ. Наряду с написанием лозунгов, объявлений, вывесок,
Болеслав создавал масляными красками суровые северные пейзажи, расходившиеся по начальству. Поэтому художнику и была выделена кабина. Она представляла собой маленькую пристройку к общему бараку. Как свидетельствовал позднее Б. 3. Мотуза-Матузявичюс, в «бывшем клозете» размером метр на два, он «чувствовал себя как в гробу, хотя еще не умер». Однако находиться в отдельной каморке было несравненно лучше, чем в переполненном душном бараке с двухъярусными нарами (мне довелось проживать именно в этом бараке). Кроме того, в кабине Болеслав мог хранить книги по искусству, альбомы с репродукциями (с разрешения начальства он мог, в порядке исключения, иметь эти книги).
Кабина, выделенная профессору В. В. Виттенбургу, представляла собой помещение площадью пять-шесть квадратных метров, отгороженное в тамбуре при входе в тот же барак. Койка, маленький столик, тумбочка. Кроме хозяина, в кабине находился неуклюжий высокий мужчина. Он взял котелок с миской и, ни слова по говоря, ушел за обедом. Как я потом выяснил, это был эстонец, инвалид по сердечному заболеванию (у него были всегда отечные стопы и голени). Он был прикреплен к профессору, неопытному и беспомощному в самообслуживании, в качестве ординарца. Вильгельм Владимирович достал с полки две довольно толстые книги. Это были учебники Гентера и Бумма по акушерству. Я поблагодарил шефа, бережно спрятал книги под бушлат и доставил в женский корпус.
В свободное время я ходил туда, читал, конспектировал — иногда на оберточной бумаге и даже на старых газетах. Одновременно пользовался каждым случаем, чтобы присутствовать при гинекологических исследованиях, операциях, родах. Для этого здесь мне был выделен персональный сестринский
халат. Я записывал некоторые наблюдения из практики, особенности родов и выполненных процедур в каждом случае. Вильгельм Владимирович перио-
дически интересовался ходом моей подготовки.
В начале июня 1941 года я простудился и попал в больницу с воспалением легких. 22 — 23 июня, когда я уже начал поправляться и помогать в работе сестрам, по больнице пронесся слух: на нас напала Германия, началась война. Это казалось слишком неожиданным и невероятным. Не представлялись колоссальные масштабы агрессии. Хотелось знать все не по слухам, а определеннее. Я зашел в перевязочную, где находилась вольнонаемная старшая медсестра Елена Ивановна, и вызвался помочь ей гипсовать бинты. Она не возражала, сама же сосредоточенно выполняла свою работу и молчала. Спрашивать было неудобно. Наконец она прошептала: - Виктор, война. Фашисты напали. По всей границе. Что будет?
Я молчал и ничего не спрашивал. Так было принято в отношениях между мной и этой высокой, умеренно полной женщиной в очках с металлической оправой, всегда прямой и категоричной. Мое молчание означало, что так оно и будет, я никогда не сошлюсь на слова вольнонаемной сестры, чтобы не подвести ее.
По первому впечатлению, жизнь в больнице шла обычным своим чередом. Но при общении и персонала, и больных чувствовалась какая-то тревожность, неопределенность, скованность. Многие разговаривали шепотом. Было тяжело сознавать, что в трудный для страны час не являешься непосредственным участником ее обороны. И я написал заявление с просьбой направить меня на фронт.
Вскоре меня выписали из больницы, я начал работать. Сестра Галя сообщила, что ее брата Григория мобилизовали. Шли дни и недели, но ответа на мое заявление не было (и не поступило в дальнейшем). Угнетало отсутствие информации о войне:
ни газет, ни радио не было. Но отдельные новости, кратко сообщаемые мне Еленой Ивановной, подтверждали слухи о нашем отступлении, и это очень тревожило. Кто-то из наших санитаров собрал поломанный примитивный приемник, периодически спускался с ним в подвал корпуса (через люк, имевшийся в раздаточной) и затем сообщал нам о положении на фронтах.
Вильгельм Владимирович выглядел угрюмым и озабоченным, и мне казалось, что моя подготовка по акушерству закончилась. Однако в середине июля 1941 года он сказал, что скоро начнет регулярные занятия по программе, подключив к ним и санитарку Нину. С этой молодой женщиной из Тамбова, тоже заключенной, я уже был знаком. Таким образом, профессор имел двух слушателей. К этому времени, согласно моим записям в тетради-дневнике по акушерству, я присутствовал лишь при шести родах. Нина же имела уже значительный опыт работы и акушерстве, хотя и без теоретического багажа.
— Как жаль, что нет фантома. Он очень нужен для изучения механизма родового акта,— сказал Вильгельм Владимирович.
— Что такое фантом?
— Это кукла, которая по всем параметрам должна примерно соответствовать размерам новорожденного. Ручки, ножки, туловище, шея должны быть сгибаемыми.
— Фантом мы постараемся сделать. — Я посмотрел на Нину, и она согласно кивнула головой.
— Вот и хорошо.
Мы договорились с соученицей насчет изготовления этого учебного пособия: я сделаю деревянную головку, а она сошьет из тряпок все остальные части и набьет опилками.
Мне пришлось основательно поколесить по территории лагпункта, чтобы найти толстое полено. Это был обрубок березового ствола. Я заранее изучил по учебнику и записал все размеры (конъюгаты) головки новорожденного и изготовил ее в натуральную величину, поработав сначала топором, стамеской и ножом, а затем осколком стекла, наждачной бумагой. Нина сделала все остальное. Шеф одобрил нашу работу и задал первый урок: подготовиться по обширной теме, охватывающей физиологию женского организма, циклические изменения слизистой оболочки матки, процесс оплодотворения яйцеклетки.
Первое занятие по акушерству состоялось в конце июля 1941 года. Оно проходило в форме беседы. Учитель спрашивал нас по заданной теме, мы старались как могли отвечать. Он поправлял, дополнял, обобщал, фиксировал внимание на главном. В конце занятия шеф сказал, что мы должны аккуратно и в срок готовиться по каждому очередному вопросу программы.
Занятия было намечено проводить через 2 — 3 дня. Однако наша перегрузка на работе не всегда позволяла как следует усвоить материал. Шеф злился, выговаривал, не признавая никаких оправданий. Но, к сожалению, бывало и хуже — когда в назначенный день и час я не имел возможности даже явиться на занятие. Иногда надо было произвести вскрытие умершего в больнице. Время вскрытия назначал лечащий врач, и приходилось подстраиваться под его возможности. Иногда требовалось заменить по работе кого-либо из заболевших коллег, а то вдруг подводило и собственное здоровье. А однажды мне было поручено провести оспопрививание не только в своем (хирургическом) корпусе, но и в соседнем терапевтическом. Надо было проследить и за результатами. Они порадовали: «оспа привилась» у многих
заключенных нашего корпуса, а в терапевтическом, где лечились поляки, доставленные этапом на Ветлосян, — во всех случаях. Следовательно, до прививки у этих больных отсутствовала невосприимчивость к тяжелому заболеванию, теперь же они приобретают ее.
Когда такие нагрузки по моей основной работе совпадали с намеченным днем занятий по акушерству, приходилось просить профессора о переносе занятий, на что он очень неохотно соглашался, а чаще беседовал в назначенный срок с единственной ученицей. Я же был вынужден при следующей встрече с шефом отчитываться сразу за две темы.
Особенно большое внимание учитель уделил механизму родового акта. На фантоме мы имитировали все повороты плода в родовых путях, все манипуляции, которые должна производить в различные периоды родового акта акушерка. Нас приглашали присутствовать на родах и операциях, а иногда и ассистировать на последних.
Я много занимался изучением вопросов обезболивания родов, о чем свидетельствуют сохранившиеся конспекты не только из учебников и руководств, но и из журналов. В тетради с этими конспектами вклеены также листочки с записями наблюдений из практики, краткие сведения об ассистировании при гинекологических операциях, об участии в пятнадцати родах в качестве наблюдателя или помощника акушера.
Из записей следует, что каждые роды имели какие-то свои особенности. У восьмой роженицы, которую мне пришлось наблюдать, в период беременности был диагностирован сифилис, успели провести лишь часть курса специфического лечения. Родился недоношенный плод в состоянии белой асфиксии. Пытались вывести его из этого состояния, но сердце-
биение прослушивалось лишь около получаса, затем исчезло. В плаценте были обнаружены инфаркты (очаги омертвения). Как показало вскрытие младенца (это было четвертое мое вскрытие умершего новорожденного), легкие его не расправились, почки были дольчатыми наподобие тутовой ягоды, в брюшной полости — жидкость, яички не опустились в мошонку (крипторхизм), имелось заращение (атрезия) пищевода, в печени найдены множественные мелкие просовидные узелки.
В сентябре я записал в дневнике по акушерству: «Впервые при исследовании вторым приемом Леопольда явственно различил спинку и мелкие части плода. Хорошо понятны периоды родов, что нужно делать, как защищать промежность, вести послеродовой период и т. д.». Казалось, что учитель мог бы уже мне разрешить принять роды самому. Но вот наступили очередные роды, я чуть было не осмелился попросить принять их, но акушерка была уже наготове. Это была молодая местная (коми) женщина лет двадцати с небольшим, выглядевшая совсем юной, так как была худенькой и малого роста. Но она была уже опытной акушеркой. Когда начинались потуги и роженица начинала метаться, акушерка спокойно советовала тихим голосом: «Дыши глубже, дыши глубже». Позже, как заведено, она внушала: «Успокойся, скоро родишь». При этом она всегда называла роженицу по имени. Простые слова, спокойный и сочувственный тон благотворно отражались на поведении роженицы. Я понял, насколько важны вовремя произнесенные нужные слова. На этот раз ребенок родился с обвитием пуповины вокруг шеи, пришлось произвести рассечение пуповины, У родильницы оказался разрыв шейки матки второй степени.
Заметно прибавилось работы в моем корпусе, так
как чаще, чем до воины, стали поступать тяжелые больные, пришлось поставить дополнительные койки. Ощущалось ухудшение питания. Лишь раз в месяц, когда я дежурил в течение ночи по больничной кухне, я снимал пробу и оставался сытым, к тому же получал с собой какого-нибудь варева в котелке. Это был настоящий праздник. Затем я скооперировал-ся с молодым китайцем, которого звали почему-то Николаем Ивановичем. Он работал лекпомом у врача Льва Григорьевича Соколовского, в психиатрическом корпусе. Николай Иванович, очень грамотный и всегда серьезный человек, тоже раз в месяц дежурил по кухне. После моего дежурства мы съедали с ним мою порцию, после же его дежурства -хлебали из его котелка. В результате уже получалось два праздничных дня в месяц. Однако хуже приходилось заключенным, занятым на общих работах: у них не было дежурств по кухне, повысилась нагрузка на работе, но питание не улучшилось, скорее наоборот. Нарастала заболеваемость алиментарной дистрофией, авитаминозами, особенно пеллагрой. Для профилактики последней еще до войны было организовано изготовление дрожжей, их давали заключенным в жидком виде. По-видимому, это играло какую-то роль в укреплении организма, но количество больных не уменьшалось.
С целью обобщения опыта в диагностике и лечении заболеваний, связанных с недостатком витаминов, была назначена научная конференция больницы. Она состоялась 7 октября 1941 года. Заместитель главного врача больницы О. М. Мебурнутов сделал доклад об итогах райцвитаминотерании цинги, показав достоинства этого вида лечения по сравнению с витаминотерапией в чистом виде. Е. И. Харечко в своем докладе сообщил о диагностике и лечении пеллагры. Ряд сообщений еде-
лали другие врачи. Я выступил в фиксированных прениях с результатами работы, проведенной под руководством профессора В. В. Виттенбурга. При этом я сообщил, что наблюдения над тридцатью больными цингой разных степеней, а также над больными фурункулезом подтверждают эффективность сочетанного назначения витаминов и райцтерапии. Это мое первое в жизни выступление научно-практического содержания получило одобрение. Доволен был и мой шеф. Он поздравил меня рукопожатием и торжественно сообщил, что в течение ближайшей недели ожидаются роды и он поручит принять их мне. Итак, как ни трудно, по жизнь продолжается, поскольку женщины еще рожают.
Я заранее волновался, хотя, казалось, уже подготовился на фантоме, а также присутствуя и ассистируя при родах, законспектировал все, что было предусмотрено программой В. В. Виттенбурга по физиологическому акушерству. К этому времени профессор провел с нами одиннадцать занятий.
12 октября 1941 года вечером у заключенной Натальи Ч. начались редкие схватки и я был срочно вызван в женский корпус. И вот я стою над роженицей в белоснежном халате с засученными по локоть рукавами, в белом колпаке на голове и с марлевой маской на лице. Тщательно вымытые и обработанные спиртом руки (а кончики пальцев и йодной настойкой) держу на весу перед собой. Я весь внимание и, казалось, предвижу ход событий. Разорвался плодный пузырь. Схватки становятся энергичными...
Докладываю Вильгельму Владимировичу (он стоит у окна, повернувшись спиной к родильному залу) о результатах наблюдения и исследования «стреловидный шов стоит немного косо в прямом
размере выхода из таза». Сам же полагаю, что мне пока делать нечего, только следить.
Вдруг в одну потугу стремительно родилась головка. Я не успел сообразить, в какую сторону должен помочь ей повернуться, как она сама повернулась, куда следует, и родился крупный ребенок. В это время обернулся учитель и стремительно шагнул к столу: вокруг шейки новорожденного была обвита пуповина. Шеф сбросил ее. Новорожденный подал громкий голос (значит, легкие расправились, успел сообразить я). Между тем учитель оттеснил меня своим корпусом от родильницы, обследовал ее и произнес:
— Приготовить шить. Скобки Мишеля.
Я понял, что случился разрыв шейки матки. Шеф давал мне короткие команды, я ассистировал. Он стянул края разрыва металлическими скобками. Между тем няня взвесила новорожденного. Это был богатырь с массой тела более четырех килограммов и длиной в пятьдесят один сантиметр. Я стоял в полу шоковом состоянии, сконфуженно опустив руки.
— Можете идти, — сухо сказал мне шеф. Я ушел, крайне расстроенный неудачей.
На следующий день я подвергся проработке, которой никогда не забуду. Я стоял в кабинете профессора, виновато склонив голову, а он, заложив руки за спину и прохаживаясь из угла в угол своей утиной походкой, возмущенно отчитывал меня, тряся белой бородкой. Хорошо помню его первые слова:
— Безобразие! Прозевали! Ничего подобного я не видел. Чему я вас учил?— Далее он продолжал в этом же роде. Я изредка робко пытался что-то сказать в оправдание, но раздавался приказ молчать, когда говорят старшие. В общем, можно было понять
так, что я не оправдал высокого доверия, проявив безответственность и халатность.
Я был крайне потрясен такой реакцией шефа и в этот день долго не мог уснуть, оценивая с разных сторон свое положение. Я знал, что профессор Виттенбург любил порядок. Расположение вещей и вещичек на столе в его кабинете должно было оставаться строго постоянным. Посредине стоял живописный чернильный прибор. На широком основании его покоилась группа вздыбленных медведей, пень в виде узловатого полого цилиндра (вместилище для карандашей и ручек), несколько грибков-мухоморов, а рядом с этой композицией была вмонтирована стеклянная чернильница. Все это было бурого цвета, глянцевое, за исключением мухоморов, которые красовались вполне естественной расцветкой. Такие скульптуры лепил из глины пожилой седой мужчина по фамилии Постников. Они встречались и на столах у начальства. На правой части профессорского стола лежала пачка историй болезни, на левой -чистые бланки. Около чернильного прибора было расположено несколько мелких вещичек. Санитарка, убиравшая кабинет, знала, что если что-либо окажется сдвинутым с положенного места, то она получит строгое замечание.
Профессор был пунктуален, никогда и никуда не опаздывал и следил, чтобы все дела совершались по намеченному плану и в предусмотренной форме. Он рассказывал, как до ареста при строительстве и оборудовании акушерско-гинекологической клиники он настойчиво требовал, чтобы не допускалось никаких отклонений от проекта. Этим непоседливый профессор навлек на себя неудовольствие строителей, а затем завхоза, приобретшего одеяла не такого цвета, какой был задуман. В рассказе В. В. Виттенбурга даже прослеживался намек на
то, что эти конфликты служили одной из причин его оклеветания.
Во врачебной работе профессора проявлялись твердо устоявшиеся профессиональные привычки. Я заметил еще в хирургическом отделении, что на раны он всегда накладывал металлические скобки Мишеля, не признавая шелковых швов. Вот и у родильницы при разрыве шейки матки он наложил эти скобки.
Профессор Виттенбург требовал неукоснительного выполнения дисциплины. Не случайно на занятиях с нами по акушерству он весьма неохотно принимал наши оправдания, когда мы не могли подготовиться по очередной теме к намеченной дате. Я даже подумал тогда, что наверняка сам он в школе был отличником с примерным поведением.
Все это делало понятным резкое неудовольствие учителя работой своего ученика. Роды пошли не по типичной, заученной схеме. Ученик же оказался неспособным быстро сориентироваться, следовательно, не усвоил всех правил действий, внушенных учителем. «И черт меня дернул связаться с этим акушерством!»— сетовал я на себя. Вдобавок думалось, что я стал обузой для профессора, у которого и без того много дел и забот. Было обидно, что уже потрачено столько сил и времени, но я не справился и учитель уже почти прогнал меня. Поэтому я был близок к решению, что с акушерством покончено и на занятия я больше не пойду. Я даже почувствовал облегчение, как бы сбросив лишнюю заботу и нагрузку.
Однако на следующий день я был вызван к шефу. Он сидел за столом, уставив взгляд на медвежий чернильный прибор. В ответ на мое приветствие кивнул головой. Затем он предложил сесть, слегка поправил положение кое-каких вещиц на столе.
погладил белую бородку и тихо, ровным голосом заговорил:
— Вы извините, Витя, я вчера погорячился.
Далее он объяснил, что его сын, работавший на Украине в зоопарке, был отправлен на фронт. Вчера у него был день рождения. Известий же от него давно никаких нет. Это создавало мрачное настроение, которое и выплеснулось руганью.
— Так что не обижайтесь, пожалуйста, не падайте духом, продолжайте заниматься. В нашей работе еще не то случается.
Это объяснение успокоило меня, рассеяло чувство безнадежности и негодности. Однако учитель назначил нам официальный промежуточный зачет по всему физиологическому акушерству. Мы сдали его на одиннадцатый день после злополучных родов. Кроме того, шеф в течение последующих нескольких недель приглашал меня к себе в отделение, когда начинались очередные роды, но позволял лишь присутствовать, все манипуляции выполняла акушерка или моя соученица. При этом я ощущал какой-то отголосок наказания за оплошность, допущенную при приеме первых родов.
Давно не было писем из дому. Где сейчас родные? Не попали ли под бомбежку? Успели ли эвакуироваться из Карелии? Эти мысли постоянно не давали покоя. Я старался вспомнить лица отца, мамы, сестер Валентины и Антонины, брата Николая. Но, к моему удивлению и разочарованию, их лица рисовались в воображении расплывчато. Прошло уже почти четыре года после того, как мы расстались. Нелегкие годы с пестрым калейдоскопом лиц в тюрьме, на этапе, в лагере.
Наконец пришло долгожданное письмо. Мама сообщала, что семья наша эвакуировалась из Кондопоги в Красноярский край, в Хакассию. Добирались
в теплушках около двух месяцев. Отец, сестра Валентина и брат Николай работают на Капчальском баритовом руднике, но денег пока не платят и приходится перебиваться обменом одежды на продукты. Начали возделывать целину под огороды. Местное население относится очень дружелюбно, помогает. Сестра Тоня пропускает шестой класс, так как школа очень далеко.
Я был рад, что все живы и здоровы и не попали в оккупацию. Конечно, было жаль, что дом на родине со всем скарбом пришлось бросить и пробираться в чужие дальние края, испытывая разные лишения.
Вторые роды учитель разрешил мне принять лишь через три месяца после первых. Я их принимал 12 января 1942 года у первобеременной заключенной Варвары С., двадцати лет. Первый период (схватки) оказался затяжным (18 часов 30 минут), второй — укороченным. Во время завершающего периода родов Вильгельм Владимирович стоял возле меня, пытался задавать вопросы, например:
— Что бы вы стали делать, если бы сейчас вдруг началось кровотечение?
Но я попросил не отвлекать меня, чтобы я имел возможность сосредоточиться.
На сей раз все обошлось благополучно, удалось своевременно оказать роженице все необходимые пособия. До сих пор храню подробную выписку из истории родов, сделанную мною на мелких клочках разноцветной оберточной бумаги, и даже копию справки о рождении. Две заключительные строки в ней такие: «Место жительства матери: олп № 7. Место жительства отца: г. Днепропетровск». Из этих слов можно было прийти к заключению, что женщина прибыла в лагерь уже беременной. Некоторые из рожавших составляли именно такую категорию. У других беременность наступала уже
в лагере. Часть новорожденных, может быть, были плодом тайной любви. Другие же являлись результатом вынужденной связи с сильными мира сего — комендантами, нарядчиками, каптерами и другими мужчинами, объединяемыми лагерным термином «придурки». Иногда женщины шли на такую связь, чтобы выжить. Наконец, некоторая часть новорожденных (или мертворожденных) появлялась на свет в результате случайных беспорядочных связей женщин легкого поведения.
Какова судьба детей, рожденных в лагере, я не знаю, но можно с уверенностью сказать, что незавидная. Это, надо полагать, понимали и сами матери, поэтому многие женщины при первых признаках беременности старались избавиться от нее, в корпусе нередко производились медицинские аборты, а также проводилось лечение после вне-больничных выкидышей.
В программе занятий по акушерству, составленной профессором В. В. Виттенбургом, я отмечал даты каждого занятия. Последнее из них состоялось 5 января 1942 года. Я просил начальника санчасти лагпункта через главного врача больницы оформить нашу подготовку по акушерству каким-либо официальным документом. Мне сказали, что постараются выяснить возможности этого, поскольку случай беспрецедентный. Выяснение продолжалось долго. По-видимому, не обошлось без согласования с высшими лагерными инстанциями. Наконец к маю 1942 года было разрешено провести официальный экзамен с выдачей выписки из протокола экзаменационной комиссии.
Я и Нина снова готовились и сдали экзамен. Полученная мною выписка из протокола экзаменационной комиссии выглядит следующим образом:
«12 мая 1942 г.
Экзаменационная комиссия под председательством нач. санчасти олп № 7 В. М. Красильниковой и членов: главврача О. А. Мебурнутова, Я. И. Каминского, В. В. Виттенбурга подвергла испытанию по курсу акушерства мед. брата Самсонова В. А. Испытуемый обнаружил хорошие знания как по теоретическим, таи и по практическим вопросам (на фантоме) по программе акушерско-фельдшерских школ. Занятия с испытуемым проводил профессор В. В. Виттенбург.
Комиссия постановила допустить медбрата Самсонова В. А. к работе в качестве акушера и представить протокол в сам от дел и райздрав для оформления соответствующим документом.
Нач. санчасти В. М. Красильникова Главный врач О. А. Мебурнутов
Ирач И. И. Каминский
Зав. 7 отд. доктор медицины В.В. Виттенбург
13 мая 1942 г.. Ветлосян».
Я был очень рад тому, что у меня появился первый документ о причастности к изучению начальных основ медицины.
Сто дней в амбулатории у Остапа Вишни
Сто дней в амбулатории у Остапа Вишни
Однажды в конце июня 1942 года мне передали, что меня хотел видеть заведующий амбулаторией П. М. Губенко. Направляясь к нему, я вспоминал события годовой давности. В наш корпус (хирургический) поступил на коечное лечение больной по поводу обострения хронической язвы двенадцатиперстной кишки. Из истории болезни я узнал, что
фамилия его Губенко, звать Павел Михайлович, возраст 52 года. Однако выглядел он на десяток лет старше: худощавое, с запавшими щеками, бледное лицо было изборождено морщинами, над высоким лбом сохранился лишь жиденький кустик седых волос, не прикрывавший темя, взгляд потускневший. Основными жалобами больного были изжога, сильные боли в подложечной области, общая слабость. Боли раньше появлялись натощак, а в последнее время участились и стали почти постоянными.
В больнице были назначены щадящая диета, лекарственное лечение, но шли дни, а заметного улучшения не наступало. Больной частенько сам заходил в дежурку. Он сильно сутулился, держал скрещенные руки на верхней части живота.
— Болит,— говорил он и просил лекарство, сам сообщая его название (соду, белладонну). Я выражал сочувствие и охотно выполнял просьбу больного: мне сказали, что он фельдшер. Вскоре, однако, из разговора с врачом я узнал, что это давняя его специальность и что он является известным писателем Остапом Вишней.
Однажды после очередного обхода врача, когда больной пожаловался доктору Кристальному на отсутствие улучшения самочувствия, Семен Ильич назначил курс промывания желудка щелочной водой.
— Но, Семен Ильич, у Губенко в желудочном соке обнаружена скрытая кровь (реакция Грегерсена положительная). В учебнике же пишут, что при этом промывание желудка противопоказано.
— Ерунда. Мало ли что пишут. Будем делать,— уверенно сказал доктор Кристальный.
В тот же день я приготовил все необходимое для назначенной процедуры: вскипятил толстый
желудочный зонд вместе с прикрепленной к нему большой стеклянной воронкой, в ведро с тепловатой водой всыпал горсть соды и размешал. Больному, вызванному в процедурную комнату, объяснил, что ему назначено промывание желудка, предложил сесть на стул, надел ему клеенчатый фартук. Ввел в рот зонд (резиновую трубку), осторожно продвинул его в пищевод, затем в желудок, наполнил воронку содовым раствором. Как только уровень его понизился до шейки воронки, я круто опустил ее. При этом через воронку обратно выливалась в таз мутная зеленоватая жидкость с хлопьями слизи. Так я повторил несколько раз, использовав весь приготовленный содовый раствор. Я был доволен, что процедура удалась легко.
Через день, к моему удивлению, Павел Михайлович сказал;
— А давайте, Витя, я перейду на самообслуживание: я буду сам вводить зонд.
Я сомневался, что больной может сам выполнить такой ответственный этап процедуры, но не мог отказать в необычной просьбе.
— Попробуйте...
Павел Михайлович взял в руки конец зонда, как бы сосредоточился и начал медленно продвигать его через рот. Затем он дал знать кивком головы, что готово. Я был поражен хладнокровием и выдержкой больного. С тех пор он многократно безукоризненно точно сам вводил себе желудочный зонд. Мне же оставалось наполнять и опускать воронку.
Еще более я был поражен неожиданной эффективностью лечения. У Павла Михайловича исчезли боли и изжога, несмотря на перевод на общий стол, он выпрямился, повеселел, начал иногда остроумно шутить по разным поводам. А я подумал: «Как жаль,
что забыты некоторые старые полезные методы лечения».
Все эти воспоминания очень быстро пронеслись у меня в голове, пока я шел к амбулатории. Одновременно я пытался догадаться, зачем я вдруг мог понадобиться Павлу Михайловичу теперь, но ничего определенного не мог придумать.
На работе его не оказалось, и я направился в кабину, расположенную в другом конце того же амбулаторного здания. Но и там его не застал. Доктор Лев Григорьевич Соколовский, проживавший в этой же кабине и оказавшийся на месте, пригласил меня присесть и обождать: Павел Михайлович должен был скоро появиться.
Я сказал, что лучше я обожду его прихода на улице около амбулатории: не хотелось беспокоить своим присутствием отдыхавшего доктора, тем более что я с ним был мало знаком. Дело в том, что он прибыл на Ветлосян лишь около года тому назад, будучи осужден в 1940 году «за разговоры» на восемь лет. Здесь, организовав психиатрическое отделение, он целыми днями не выходил из него, и мне приходилось встречать его лишь издали на некоторых конференциях и консультациях. В его же отделении я побывал лишь однажды. При этом доктор едва ли меня запомнил. Для меня же этот визит оказался очень памятным, так как произошел случай, который меня очень удивил.
Из санотдела лагеря в санчасть лагпункта поступило распоряжение: необходимо произвести вакцинацию заключенных с целью предупреждения заболеваний брюшным тифом и некоторыми другими инфекционными болезнями. Это. достигалось подкожным введением (в межлопаточную область) комбинированной вакцины, доставленной в ампулах. Мне было поручено выполнить вакцинацию больных
в ряде отделении, в том числе в психиатрическом, В этом отделении меня сопровождал по палатам сам Лев Григорьевич.
Когда один из больных увидел у меня в руках шприц с иглой, лицо его исказилось гримасой страха, он энергично начал отмахиваться руками, протестуя против укола. Он судорожно шевелил губами, как бы пытаясь выдавить из гортани какой-нибудь звук. Доктор шепнул мне на ухо, что у больного истерическая немота, а затем обратился к пациенту:
— Скажите, что вы хотите?
— Не надо, не надо...— вдруг вырвались слова, прозвучавшие глухо, умоляюще.
Доктор победоносно посмотрел на меня. Он не мог скрыть своей улыбки, вызванной эффектом. С этого момента у больного восстановилась речь.
Все это я вспомнил, сидя на покосившейся скамеечке. Вскоре я увидел приближавшегося мужчину среднего роста, немного сутулившегося, в котором я узнал П. М. Губенко. Он слегка улыбался, по-видимому тоже узнав меня. Я встал со скамейки, мы поздоровались.
— Давайте присядем, — сказал Павел Михайлович.— Как грызете гранит медицинских наук? Слышал, отлично сдали экзамен го акушерству. Что дальше?
— Понемногу занимаюсь. А как ваше здоровье, Павел Михайлович?
— Как говорится, слава богу, спасибо. Берегусь, стараюсь соблюдать диету, но не всегда удается, и этой весной снова язва изредка давала о себе знать. И сердце пошаливает. Ну а вы-то все-таки как живете? Когда «звонок»? Какие планы?
Я коротко рассказал о себе, о помощи, которую мне оказал в овладении основами акушерства
профессор Вильгельм Владимирович Виттенбург.
— Молодцом. Завидую вам — считанные месяцы остались,— немного грустно произнес он.
Было известно, что П. М. Губенко находился в заключении уже с 1933 года и что большая часть его срока уже осталась позади. Но в то же время все понимали, что обвиненному в причастности к контрреволюционной деятельности и в террористических замыслах далеко не всегда можно было надеяться на освобождение из лагеря сразу после завершения срока.
Немного помолчав, Павел Михайлович вдруг бодро сказал:
— А выглядите ничего. Как говорится, первый парень на деревне, вся рубаха в петухах.
Это замечание меня несколько смутило, так как в нем мне почудился оттенок упрека: на мне была рубашка с вышивкой, каких обычно не было у заключенных, и это могло выглядеть излишней роскошью. Дело в том, что до недавнего времени она была обычной нижней рубашкой из грубого желтоватого полотна, но однажды больная, которой я выполнял в больнице внутривенные вливания, требовательно попросила: «Сними-ка рубашку, которая у тебя под гимнастеркой, я приведу ее в порядок».— «Зачем? Спасибо, рубашка в порядке»,— «Я знаю, что говорю. Топай в дежурку, переодевайся и приноси: у меня хоть маленькое дело будет».
Через несколько дней я не узнал свою рубашку: она была отбелена, с подшитым узким стоячим воротничком, с которого вниз по ходу ворота спускался вышитый серо-синими нитками волнистый стебель, окруженный контурами крестообразных цветочков.
Вообще, некоторые больные женского отделения,
которым было за сорок-пятьдесят, относились к молодому медбрату как-то снисходительно, как к мальчишке, часто по-матерински заботливо, стараясь сказать или сделать что-нибудь приятное. Так появился мой портрет, на котором художница изобразила меня акварелью на ватмане наряженным в ту самую вышитую рубашку. Говорили, что эта заключенная была из монашек, поэтому в моем облике на портрете присутствует что-то от херувима.
Обо всем этом я мог бы рассказать Павлу Михайловичу в ответ на его шутку, но воздержался, желая скорее узнать причину вызова, и после некоторого замешательства лишь пробормотал: — Спасибо.
В серых умных глазах Губенко проблеснула лукавинка.
— Не обращайте внимания: это шутка,— сказал он ободряюще и дружелюбно и после некоторой паузы продолжал серьезным деловым тоном:
— У меня к вам предложение: переходите, пожалуйста, к нам в амбулаторию. Освобождается место лекпома: Кашелина переводят на другую командировку. Работы у нас, конечно, много, но она пойдет вам на пользу: фельдшер должен обязательно знать особенности амбулаторного приема. Больные у нас самые разные. Подумайте. Если решите, то я поговорю с начальством и устрою перевод,
— Спасибо. Не знаю, справлюсь ли. Надо подумать.
— Ну, всего доброго, буду ждать ответа в ближайшие дни.
Предложение меня очень озадачило. С одной стороны, оно привлекало возможностью расширения профессиональной подготовки. С другой стороны, пугали очереди на амбулаторный прием, необходимость быстро решать при этом диагностические задачи. А сумею ли я справиться? И я решил посоветоваться с Кашелиным. Я знал его как никогда не унывающего и, по первому впечатлению, не задумывающегося человека, но опытного лекпома.
Утром, еще до начала приема, мы сидели с ним на скамейке около амбулатории, наслаждаясь слабыми лучами летнего солнца.
— Ничего страшного, освоишься,— говорил Кашелин.— Когда будет трудно, посоветуйся с Губенко, он хороший мужик, всегда ровный, спокойный, никогда не кричит, если что-то неладно. Уважает, если хорошо работаешь,
Кашелин помолчал, а затем продолжал свои советы. Он внушал, что к людям надо относиться сочувственно. Бывают, конечно, и симулянты, и мастырщики. Но в основном приходят больные.
Приходят и просто ослабевшие. Им иногда надо дать отдохнуть. Вот, например, многие женщины в пошивочной мастерской очень устают. Таких изредка можно освободить от работы на денек. Мы это делаем, и Губенко об этом знает. Он ведь сам это нам подсказал.
— А какой же ставить диагноз?
— По-разному приходится: «резкое малокровие», «резкий упадок сил», «обморочный припадок». В общем, по ходу дела будет видней, сам сообразишь.
Затем мы встали: Кашелину надо было готовиться к амбулаторному приему. Войдя в амбулаторию, я увидел, как мужчина, сняв с электроплитки эмалированный чайник емкостью около трех литров с закипавшей водой, всыпал в него несколько горстей лекарственной сухой травы. Кашелин пояснил:
— Это наш санитар, карел. Он заваривает адонис верналис. Сердечников много.
— А аптека не готовит?
— Готовит. Но кое-что готовим сами, чтобы лишний раз не таскаться с бутылками.
— Как в целом с медикаментами?
— В общем пока жить можно. Бывает хуже.— Кашелин рассказал, что ему пришлось работать на одной из дальних командировок, где к концу месяца в амбулатории из лекарств оставались лишь марганцовка и болюс альба (белая глина), а потом иногда и их не хватало. Тогда от поноса давали самодельный порошок под названием «кирпичеус тертус» тертый кирпич).
— И помогало?
— Помогало. Работающим на кирпичном заводе предлагали также держать на животе нагретый кирпич — вместо грелки. А еще было в ходу лекарство,
которое мы называли между собой «микстура нигилёма». В бутылке с водой растворяли пару таблеток акрихина, получалась зеленоватая горьковатая жидкость. Она шла от всех болезной. А что делать?
«Микстура нигилёма»... Я догадывался, что «нигилёма» — от латинского «nigil», означающего «ничто». Еще на уроках литературы, когда мы проходили «Отцы и дети» Тургенева в Кондопожской школе, наш любимый учитель Сергей Васильевич Шсжемский объяснил, что слово «нигилист» происходит от латинского «ничто».
«Микстура из ничего»... Было жутко слышать признание лекпома, тем более что оно не прозвучало как покаяние грешника.
Я еще не успел решить, перебираться ли в амбулаторию, когда начальник санчасти вызвал к себе и распорядился о моем переводе. Моего согласия уже не требовалось.
С грустным чувством покидал я хирургический корпус, к которому привык, где кое-чему научился, и где работать было много легче, чем предстоит в амбулатории. В корпусе работа заключалась в основном в выполнении назначений врача, а во время дежурств и после них даже удавалось выкроить время для конспектирования из медицинских учебников, руководств, справочников. В амбулатории же не было врача, и вопрос о диагнозе, о лечении каждого больного, обратившегося на прием, предстоит решать самостоятельно и часто незамедлительно.
Рассказывая об обязанностях амбулаторного лек-нома, Павел Михайлович Губенко перечислил ряд других разделов работы. Следует проводить санитарный контроль за состоянием бараков, столовой, пекарни, бани и других объектов, посещать боль-
ных по вызовам в бараках и на производстве, оказывать первую и неотложную помощь.
Уже в первые дни работы в амбулатории я убедился, что не всегда способен оказать сразу нужную помощь.
На прием пришел молодой человек, который сам сообщил диагноз: привычный вывих плеча. Я помог ему раздеться до пояса, стащив бушлат сначала со здоровой руки, затем с больной. Судя по вынужденному положению правой руки и всем другим признакам, больной был прав. Я вспомнил, что когда-то дважды участвовал во вправлении такого вывиха по методу Джанелидзе. Для этого больного надо уложить на перевязочный стол. Таковой в амбулатории отсутствовал, и я спросил лекпома заключенного Харламния Григорьевича Стеценко, где достать стол. В ответ этот сутулый старичок низкого роста, бывший ротный фельдшер, ухмыльнулся в свои седые усы и сказал:
— А зачем он? Смотри, как надо делать. Он постелил на пол бушлат больного и попросил его лечь. Сам же сел на пол, сбросив со своей правой ноги кордовый ботинок, уперся стопой в правую подмышечную впадину больного, цепко ухватился за пострадавшую правую руку и сильно потянул ее в тазовом направлении к левой стороне. При этом, при своем низком росте, Харлампий Григорьевич максимально откинулся всем корпусом назад.
— Потерпи, сынок...— После этих слов фельдшер несколько раз дернул ухваченную руку больного. Раздался приглушенный стон. По изменившейся конфигурации сустава и по тому, как отпущенная рука свободно упала на пол, стало ясно, что сустав вправился.
— Помоги встать,— Харлампий Григорьевич про-
тянул мне свою руку, и я помог ему подняться на ноги (фельдшеру было, пожалуй, за семьдесят).
После завершения амбулаторного приема я перелистал руководство А. Ф. Бердяева «Хирургия амбулаторного врача» и познакомился с описанными в нем способами вправления вывиха плеча. Оказывается, Стеценко работал по методу Риделя. Этого способа, наиболее простого, я не знал, хотя он нередко бывает эффективным. А вот старый ротный фельдшер не задумываясь успешно оказал помощь больному. Огромное значение имеет опыт, накопленный в результате многолетней практики. Я же проработал в хирургическом отделении всего лишь два года и три месяца, кое-чему научился от профессора В. В. Виттенбурга, доктора С. И. Кристального да из книг, но надо еще многому учиться и набираться опыта.
С переходом на работу в амбулаторию мои бытовые условия улучшились. По ходатайству П. М. Губенко из общего барака с нарами-вагонками меня перевели на жительство в кабину при амбулатории, где поселили с врачом-венерологом и амбулаторным лекпомом Акимом. Вся обстановка комнатушки состояла из трех коек, но все-таки это были койки, а не нары. Здесь можно было хранить медицинские книги, что исключалось в бараке. И окружали коллеги с общими профессиональными интересами.
Я получил пропуск для выхода за зону, так как иногда поступали вызовы для оказания помощи на производстве. Там под руководством старшего инженера заключенного Алексея Георгиевича Федорова были уже построены новые цеха, в частности мебельный, где делали красивые полированные столы, кресла, кровати. Приходилось выходить и на поля подсобного хозяйства. Однажды меня отправили
по срочному вызову в бригаду, работавшую в лесу. С посыльным из бригады мы спешно прошли по капустным полям, примыкавшим к лагпункту, затем вошли в ближайший лес. Больной, мужчина кавказского типа, съевший какие-то грибы, был без сознания. С большим трудом с помощью бригадира удалось разыскать и выпросить лошадь. Я привез заключенного в зону, когда пульс у него был уже едва ощутимым. Меры, принятые в больнице, оказались безрезультатными. Это доставило много волнений.
Посылали также проводить прививки против оспы детям вольнонаемных.
Пользуясь пропуском, я однажды в сопровождении одного из заключенных даже выбрался в лес за ягодами. На болотце, расположенном километрах в пяти от лагпункта, оказалось огромное количество голубики, крупной и сочной. Однако это был единственный выход из-за большой занятости по работе. Особенно напряженными и ответственными были вечерние амбулаторные приемы. Требовалось очень большое внимание к посетителям, чтобы своевременно не только освободить от работы и назначить лечение, но и госпитализировать. Иначе можно было допустить непоправимую ошибку.
...Один из больных проходил амбулаторное лечение по поводу панариция — гнойного воспаления пальца, Лекпом перевязочной после очередной смены повязки сказал больному, что пора выписывать его на работу.
— Но я не могу работать, у меня сил нет! — пациент так громко выражал свой протест, что было слышно в нашу приемную комнату через две перегородки.
— С пальцем у вас все в порядке. Но пойдемте к заведующему...
П. М. Губенко уже вышел из-за шторы, отделявшей его закуток с маленьким столиком от приемной комнаты, когда больной в сопровождении лекпома входил к нам бодрой походкой, энергично жестикулируя и громко возмущаясь. Это был никак не глухой голос доходяги, не вялые движения дистрофика.
— На бога берет,— шепнул лекпом на ухо заведующему.
Но П. М. Губенко, не обращая внимания на его слова, спокойно сказал протестовавшему:
— Не волнуйтесь, ради бога. Сейчас разберемся. На что жалуетесь?
Мужчина сбивчиво излагал свои жалобы.
— Разденьтесь, пожалуйста.
Больной сбросил бушлат, затем гимнастерку и рубаху, и перед нами предстал крайне истощенный субъект, с атрофичной мускулатурой, выпирающими ключицами и ребрами, с бледной сухой кожей. Мы переглянулись. Внешний облик больного говорил сам за себя. Павел Михайлович простучал грудную клетку, прослушал сердце и легкие, поинтересовался местом работы больного, назначил его на госпитализацию.
Было ясно, насколько может быть обманчивым первое впечатление о больном. Мужчину лечили от местного заболевания, не поинтересовавшись его общим состоянием, ни разу не предложив раздеться по пояс. Поэтому и в голову не приходило, что кроме воспаления пальца у него была тяжелая степень истощения.
— Нехорошо работаем, нехорошо,— укоризненно сказал П. М. Губенко, строго взглянув на лекпома.
Кроме такой, «сухой», формы истощения, нередко наблюдались больные, у которых похудание сглаживалось безбелковыми («голодными») отеками. Мне
запомнился такой больной, мужчина лет тридцати, довольно крепкого телосложения, у которого сначала можно было заметить лишь одутловатость лица. Я предложил раздеться по пояс. При беглом осмотре показалось, что питание мужчины близко к удовлетворительному. Но когда я начал выслушивать его, то обнаружил, что в местах выслушивания трубочка оставляла вмятины — тело было отечно. При последующем обследовании больного были исключены сердечное и почечное заболевания, могущие сопровождаться отеками. Это была отечная форма алиментарной дистрофии. По согласованию с П. М. Губенко больной с таким диагнозом и был направлен на стационарное лечение.
Холодные осенние ветры и дожди добавили работы лекпомам: участились простудные заболевания. У ослабленных, истощенных больных они часто протекали нетипично, тяжело. У них приходилось обследовать легкие, чтобы не прозевать пневмонию или обострение туберкулеза. Прихожая в амбулатории была забита людьми, ожидавшими очереди на прием. Список освобожденных от работы возрос до семидесяти — восьмидесяти человек в день, то есть почти вдвое по сравнению с летним периодом. Когда лекпом Павел Григорьевич Галан заканчивал составление этого списка и подавал заведующему амбулаторией, тот качал головой, задумывался, прежде чем подписать. Но всегда подписывал. Было ясно, что П. М. Губенко ожидал неудовольствия таким списком со стороны лагпунктовского начальства, которое беспокоилось за выполнение производственного плана.
После завершения приема я добирался до своей койки очень уставшим и опустошенным. Но все же надеялся, что уже дотяну до «звонка»: оставалось немногим более двух месяцев. Я считал дни. Каждый
прошедший день приближал к желанной свободе, хотя и относительной: впереди будет еще три года лишения прав. Не покидали и сомнения: а вдруг не выпустят? Такое после начала войны встречалось все чаще. Человек отсиживал свой срок, но ему объявляли о задержке освобождения из-под стражи до особого распоряжения.
С такими беспокойными мыслями я жил и работал, когда в первых числах октября 1942 года прямо с амбулаторного приема был вызван к главному врачу.
Приглашение меня очень обеспокоило и заставило призадуматься, Я вспомнил, что в прошлом бывал в кабинете этой всеми уважаемой женщины лишь единственный раз, зимой, когда в больнице кончилась гигроскопическая вата, и я решил предложить взамен ваты древнее средство — сфагновый мох. Теперь же я волновался, как это бывает со многими другими, когда вызывает высокое начальство: а вдруг «на ковер»?
А. С. Селиванова предложила присесть и сообщила, что решено перевести меня на олп № 1. Дело в том, что там открыли филиал нашей (центральной) больницы и надо организовать хирургическое отделение.
— Но Анастасия Степановна, я ведь не только не хирург и вообще не врач, но не имею даже документа о фельдшерском образовании!..
— Там потребуется лишь малая хирургия, но из нескольких врачей ни один не имел вообще никакого касательства к хирургии. Вы же уже имеете некоторый опыт по малой хирургии.
Я очень просил главного врача оставить меня на прежнем месте, тем более что до окончания срока оставалось всего лишь два месяца. Сослался и на отсутствие организаторского опыта.
— Я тоже не родилась организатором,— решительным тоном сказала главный врач.— Так что готовьтесь в путь, — Она слегка улыбнулась.
Я понял, что все решено и согласовано выше, и просить бесполезно. Оставалось, как говорится, собираться с вещами. С тревожными мыслями я побрел обратно в амбулаторию. Хотелось побыть наедине с собой, обдумать свое положение, но в амбулатории ждали больные.
Столь ответственное назначение страшило. Как я сумею справиться, не имея ни достаточной профессиональной подготовки, ни организаторского опыта? Не хотелось покидать привычной обстановки, коллектив амбулатории во главе со спокойным и мудрым заведующим. Чувствовалась большая усталость от напряженной работы, и казалось, что не хватит сил для преодоления новых трудностей.
Было сиротливо и грустно. Так бывает, вероятно, со многими людьми, поставленными в подобные обстоятельства. Мне вспомнился Володя Атрос, работавший со мной в хирургическом корпусе медбратом. Он сник, загрустил, выглядел как в воду опущенный, когда было объявлено о переводе его в другой лагпункт. Это чувство передалось и мне, и тогда я сочинил такие стихи;
Мы всего повидали под небом.
Но этапы волнуют и нас.
Мы сдружились работой и хлебом,
Наступил расставания час.
Вот минорно звенит балалайка,
Вспоминаем отбытые дни.
Не сгубила кондойная пайка,
Обошли мы судьбы западни.
Научившись таскать параши,
Мы учились касторку давать,
Все медбратские подвиги наши
Невозможно пером описать.
А теперь нипочем нам запоры,
Даже страшной пеллагры понос.
Что ж прощальную тянешь минором?
Что ж, дружище, повесил ты нос?
Грянь по струнам бедово и звонко:
Слава богу, мы живы пока,
Есть баланда и пара-вагонка,
Может быть, доживем до «звонка».
С чего теперь начать? В первую очередь — сообщить Губенко, посоветоваться с ним. После завершения амбулаторного приема я нашел Павла Михайловича в его кабинке. Он был в неизменной серой лагерной гимнастерке, опоясанной старым потрескавшимся кожаным ремешком, и в потертых бумажных брюках. Он сидел на койке, склонив голову над раскрытой книгой. Когда я вошел, он закрыл ее и отложил в сторону. Это было руководство по психиатрии В. А. Гиляровского. Можно было догадаться, что оно принадлежало врачу-психиатру Л. Г. Соколовскому, занимавшему здесь вторую койку. Я рассказал о назначении и о своих волнениях. Павел Михайлович сокрушенно покачал головой:
Такие «шлюхи» ходили и до меня дошли. Я говорил на днях с начальником санчасти. Вера Михайловна подтвердила, что ваш перевод намечался, хотя еще и не было окончательного решения.
Далее он сообщил, что пытался отстоять меня, но начальница сказала: «Все будет так, как решат выше».
— Ничего не поделаешь, не наша воля, и не надо отчаиваться. Бывает хуже. Лучше жить с мыслью: что ни делается — все к лучшему.— После некоторой паузы Павел Михайлович продолжал: — Ду-
маю, что вы там справитесь. Меня теперь больше волнует другой вопрос: кто будет работать на приеме у нас?
Мы незаметно переключились на обсуждение возможных кандидатур лекпомов или медбратьев. Выбор оказался нелегкой задачей. Среднего медицинского персонала в больнице не хватало. Большинство заключенных, работавших лекпомами, медсестрами или медбратьями, стали таковыми только в лагере, не имея в прошлом специальной подготовки. Здесь удавалось кое-чему научиться от коллег, из учебников, если кому посчастливилось
их достать. Врачи-заключенные изредка проводили лекции (их называли беседами) для средних медицинских работников. Так, у меня сохранились записи лекций хирурга Семена Ильича Кристального (о дезинфекции, санобработке хирургических и гинекологических больных), врача-лаборанта больницы Ивана Ивановича Алексеева (о желудочно-кишечных заболеваниях и их профилактике). Но такие занятия были очень редкими. Иногда проводились врачебные научно-практические конференции, на которых могли присутствовать и свободные от работы медсестры и лекпомы.
Натан Левин, москвич, в прошлом студент-гуманитарий, и этапе допустил нарушение, сделав «шаг влево» или «шаг вправо», и был наказан а соответствии с предупреждением. Винтовочная пуля задела гортань. За время лечения в больнице Натан, шустрый и смышленый парень, сумел освоить основы сестринской работы. После ранения говорил он полушепотом. Это не мешало ему работать медбратом в больнице, но в амбулаторий было бы трудно.
Ряд других заключенных, попав по болезни в больницу, осваивали затем элементарные основы медицинских знаний и практики в ходе работы санитарками или санитарами.
Володю Атроса, худощавого юношу-белоруса. которому было посвящено приведенное выше стихотворение, в больницу привела язва желудка.
Дочь «врага народа» (старого большевика, расстрелянного в 1938 году и реабилитированного в 1956 году) латышка Эльга Кактынь (позже — Ворутене) попала в больницу Ветлосян после отморожений на сельхозработах. С помощью доктора Я. И. Каминского она освоила специальность медсестры физиотерапевтического кабинета.
Одним из медбратьев больницы был бывший московский танцмейстер.
Когда доктор Н. А, Викторов госпитализировал меня в хирургический корпус, старшим лекпомом там работал пожилой энергичный мужчина с бритой головой, побывавший уже па Соловках. Санитары рассказывали, что Степан (так его звали) в прошлом был священником.
Слабкомандой заведовал известный украинский шевченковед профессор Евгений Степанович Шаблиовский. Он хорошо освоил специальность лекпома, пользовался большим авторитетом как исключительно порядочный человек.
В последнее время прибыли по распределению несколько вольнонаемных сестер. Но это еще совсем молодые девушки и неопытные специалисты. По мнению же П. М. Губенко, права начальник санчасти, которая утверждает, что в амбулаторию на прием надо поставить мужчину, причем знающего лагерную жизнь.
Могло, конечно, показаться странным, что начальник санчасти, принадлежавшая к женскому полу, в условиях амбулаторной работы больше доверяла мужчине. Ведь сама Вера Михайловна Красильникова вроде бы справлялась со своими обязанностями. Раньше на ее стуле восседал молодой высокий мужчина, фельдшер Остроумов, имевший сановный, вполне начальственный вид в своем кителе защитного цвета с нашивкой за ранение. Затем его снова взяли в армию, а его место заняла Вера Михайловна, скромная круглолицая и румяная девушка, простая и общительная. Она без шума и апломба толково выполняла свое дело.
Продолжая перебирать в памяти лекпомов-мужчин, мы с П. М. Губенко вспомнили и Азаряна, мужчину средних лет, работавшего в хирур-
гическом корпусе (после отъезда врача-отоларинголога Н. А. Викторова) в качестве лекпома по болезням уха, горла и носа. Нет, он не пригоден для проведения амбулаторного приема, так как совершенно глухой. Лекпому Виктору Леонову мешает его крутой, вспыльчивый характер. Давно просит перевода на Ветлосян лекпом из штрафного лагпункта, но не дает разрешения начальник санчасти.
В общем, вполне грамотные лекпомы, имеющие медицинское образование и крепкое здоровье, нужное для напряженной амбулаторной работы, здесь в дефиците.
Сам Павел Михайлович Губенко попал в медики с больничной койки. Общие работы ему оказались не по здоровью: обострения язвенной болезни, заболевание сердца. В лагере он не нужен был и как писатель-сатирик Остап Вишня. По ходатайству врачей, особенно Якова Иосифовича Каминского, удалось устроить П. М. Губенко по его давней специальности он был когда-то военным фельдшером). В этом отношении повезло не только ему, но и больным, обращавшимся за помощью к порядочному, гуманному, интеллигентному человеку, а не к очерствевшему, огрубевшему и порой зазнавшемуся лагерному «лепило» (так называли лекпомов на лагерном жаргоне).
Несмотря на трудности работы в амбулатории, мне доставляло большое удовольствие общаться с Павлом Михайловичем, учиться у него доброте, скромности и объективности.
— Павел Михайлович, так оставьте меня у себя. Я только что освоился с амбулаторной работой, Теперь же, когда окончание срока совсем близко, надо срываться в другое место, причем на непосильную должность,— взмолился я.
— Если бы моя воля... Что же касается нового назначения, так учтите, что туда уже переведены Мебурнутов и Харечко. Оганес Александрович — главным врачом, а Евгений Иванович — его заместителем. Хорошие люди, вы же сами знаете. Они тоже вас знают. Подозреваю, что и ваш перевод состоялся не без их участия. Будет трудно — помогут.
Это известие меня очень обрадовало и успокоило, и я поспешил раскланяться с Павлом Михайловичем. Вдогонку он сообщил:
— А на Ветлосяне заместителем главного врача остается Яков Иосифович Каминский.
Врач Я. И. Каминский, доцент из Одессы, осужденный Особым совещанием по статье КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность) на восемь лет, организовал на Ветлосяне рентгеновский кабинет, прекрасный физиотерапевтический кабинет. На физиотерапию к нему приезжали даже вольнонаемные из поселка Ухта, включая сотрудников Управления лагерем. В последнее время он организовал и возглавил туберкулезное отделение, где курировал всех больных. При лечении их широко применял искусственный пневмоторакс, выполнял лично процедуры и контролировал состояние больных рентгенологически. Все это я видел, когда туберкулезное отделение (корпус № 6) уже четко функционировало.
Ранее же больные этого профиля находились в тяжелом положении. Я до настоящего времени поддерживаю переписку с Яковом Иосифовичем. В одном из писем в 1989 году он рассказал мне предысторию своей лагерной борьбы с туберкулезом. В начале 1939 года, когда он был повторно переведен из лазарета Шор в больницу Ветлосян, в ней для туберкулезных больных имелся один
барак на сорок коек. «В среднем он обновлялся за месяц. Смертность была большая, ибо среди з/к было много туберкулезных больных с открытой формой, которые своевременно не выявлялись, их гоняли на работу. Жили в тесных бараках, заражали соседей». Я. И. Каминский, проработавший до ареста многие годы в научно-исследовательском институте туберкулеза в Одессе, сразу понял всю серьезность положения и добился (с каким трудом!) организации лаборатории для исследования мокроты на туберкулезные палочки. Он вспоминает в том же письме: «Я нашел среди заключенных лаборантку, и мы все-таки стали исследовать мокроту у амбулаторных больных. Выявили сразу чуть ли не 100 бацилловых делителей. Их надо было госпитализировать». Так удалось доказать необходимость организации туберкулезного отделения. Затем было открыто второе отделение, и больница стала располагать 150 койками для лечения туберкулезных больных.
Врач Я. И. Каминский всегда был в заботах и делах. Никогда не приходилось видеть его медленно идущим. Он переходил от корпуса к корпусу всегда быстро, широкими шагами, с несколько наклоненной вперед головой, очень сосредоточенный, Наряду с Е. И. Харечко Яков Иосифович являлся одним из инициаторов организации научно-практических конференций врачей больницы и всего лагеря, сам выступал на них с докладами и лекциями, всегда тщательно подготовленными, с большим количеством таблиц. В своем физиотерапевтическом кабинете он только что организовал выставку картин и этюдов заключенного Болеслава Мотузы-Матузявичюса, рискуя иметь неприятности за несанкционированное мероприятие. Теперь же вдобавок ко всей этой работе на него ляжет дополнительная
нагрузка — ответственные административные обязанности.
А кто же заменит на Ветлосяие докторов Е. И. Харечко и О. А. Мебурнутова по внутренним болезням? По-видимому, два польских врача, которые уже освоились со спецификой работы в лагере.
Больных стало больше, больница расширилась, врачей не хватает. Не от хорошей жизни мне, лекпому-самоучке, поручено организовать и затем вести ни много ни мало как хирургическое отделение.
Через день мне было приказано собираться с вещами. Я распростился с коллегами из амбулатории, с которыми разделял трудную и напряженную работу в течение ровно сотни дней.
— Не поминайте лихом. Желаю успехов,— сказал на прощание Павел Михайлович, крепко пожимая мне руку.
Я организую хирургическое отделение
Я организую хирургическое отделение
В сопровождении коменданта я добрался на попутной грузовой машине до поселка Ухта, что находился в четырех километрах от Ветлосяна, а затем прошел столько же вдоль реки Ухты мимо отдельных производственных и деревянных жилых построек и частью по залесенной местности до пункта назначения. Накрапывал мелкий осенний дождь, и я очень опасался, как бы не промокли и не расклеились несколько медицинских руководств и тетради с конспектами, сложенные в мешок вместе со скромными пожитками.
В зоне меня поселили в барак с вагонными нарами. Здесь же жили некоторые другие лекпомы и медбратья — в зоне отдельного лагерного пункта № 1 было около десятка больничных корпусов.
Главный врач О. А. Мебурнутов, знавший меня по совместной работе на Ветлосяне, встретил меня со своей неизменной улыбкой и предложил пройтись по территории лагпункта к помещению будущего хирургического отделения. Мы подошли к длинному одноэтажному деревянному зданию, пахнущему хлоркой и лизолом. Оганес Александрович пояснил, что это дизентерийный корпус. Параллельно ему стояло такое же здание. Оказалось, что именно оно предназначено под корпус № 2 — хирургическое отделение. В торце здания был единственный вход, ведущий в маленькую прихожую, к которой примыкали две крохотные комнатки. Ни в одной из них нельзя было уместить перевязочную, но их можно использовать в качестве дежурной комнаты для медицинского персонала и в качестве раздаточной (комната для раздачи пищи и мойки посуды). Вся же остальная площадь представляла собой огромное барачное помещение, только что освобожденное от нар. Подумалось, что из него получился бы танцевальный зал. Впрочем, в лагере не танцуют. Но если здесь расставить скамейки, то получился бы клуб. Никакой другой комнаты, где бы можно было разместить перевязочную или процедурную, не было. Помещение произвело на меня удручающее впечатление, которое было трудно скрыть от Оганеса Александровича. Но главный врач, имевший большой административный опыт и уже всякое повидавший, был невозмутим.
— Ничего, все образуется,— спокойно сказал он.— А завтра пока приступайте к работе в другом корпусе, где среди терапевтических больных оси пациенты вашего профиля. Закажите все, что надо для организации работы здесь. Как только помещение подготовят, сразу переведем хирургических больных сюда.
В другом корпусе я получил дли курации пока около полутора десятков больных с хирургическими заболеваниями, которых до меня вел санитарный врач, заключенный из Мурманска. Здание барачного типа было переполнено. После работы здесь я составлял заявки на инструментарий, оборудование, медикаменты, мебель, представлял их на подпись главному врачу, относил в аптеку, хозяйственную часть. Пришлось начертить эскизы перевязочного стола и кушетки и заказать их в столярной мастерской. Но не удалось настоять, чтобы во время ремонта помещения отгородили в нем комнату для перевязочной (хозяйственные службы ссылались на отсутствие плотников).
Не прошло и двух недель после моего прибытия, как во вновь организуемом хирургическом отделении были поставлены в два длинных ряда деревянные койки со всем положенным к ним «мягким инвентарем». Все здание превратилось в огромную палату, а я был назван заведующим отделением с исполнением обязанностей врача. Всего насчитывалось около семидесяти коек, на них было размещено столько же больных. Для обслуживания их были выделены две медицинские сестры — молодая женщина заключенная Нина Гладкова и вольнонаемная белокурая миниатюрная горьковчанка, Софьи Ивановна (мы ее звали просто Соней), жена офицера ВОХР лагпункта.
Больные хирургического профиля составляли меньшинство. У них преобладали такие заболевания, как фурункулез, пиодермии (гнойничковые поражения кожи), мелкие ранения, трофические язвы голени, ожоги. У большинства больных эти болезни сочетались с истощением, авитаминозами. Они нуждались как в местном, так и в общеукрепляющем лечении. Смену повязок и инъекции пока производи-
ли прямо в палате, так как полученные из столярной мастерской перевязочный стол и кушетку было негде поставить.
Большую половину коек занимали больные с выраженным истощением (дистрофики) и пеллагрой, переведенные из других отделений для их разгрузки, а также поступившие вновь. Поэтому название корпуса — хирургический — лишь в некоторой степени соответствовало его функции. Но все же так называемая малая хирургия здесь присутствовала, и надо было приспосабливать помещение для ее нужд.
Ознакомившись с больными, я выявил выздоравливающих, владеющих плотницкими инструментами. Надо было своими силами отгородить от палаты площадь под перевязочную. Пришлось много побегать, чтобы раздобыть материалы и инструмент. Доставленные необрезные доски уже не раз побывали под осенними дождями и теперь почти насквозь промерзли и были запорошены снегом. Пришлось сложить их штабелем прямо в помещении корпуса, вдоль стены, чтобы немного оттаяли и подсохли.
В первой половине ноября 1942 года мы с санитарами освободили угол при входе в палату, сдвинув потеснее койки с больными, и с помощью двух выздоравливающих плотников начали сооружать каркас перевязочной. Дело подвигалось медленно, так как работники в физическом отношении были очень слабыми, быстро утомлялись. Чтобы хоть как-то компенсировать затраты их сил, санитары наливали им побольше и погуще баланды, а я выписывал по стакану молока. Пришлось самому руководить работами, и плотники отнеслись к моим указаниям с уважением, убедившись, что я тоже кое-что смыслю в обработке дерева. Часто и сам брался за пилу, топор или молоток. Оганес Александрович был доволен и обещал помочь во всем прочем, попутно,
по моей просьбе проконсультировав терапевтических больных.
И общем, отделение начинало функционировать, постепенно, приобретая более или менее сносное состояние. Хорошо работали сестры, втянулись в ритм больничной жизни санитары, которые ранее еще не имели опыта в такой работе. Я почувствовал удовлетворенность решением основных хозяйственных проблем, без чего было бы невозможно проведение элементарного лечения больных. Что в совокупности с благосклонным отношением и доверием руководства вселяло определенную уверенность в том, что с работой удастся справиться.
Однако доверие руководства вылилось и в дополнительную нагрузку. Как бы виновато улыбаясь, главный врач попросил провести вскрытие трупа. Уже несколько умерших захоронили без вскрытия, а за это санотдел не похвалит. Никто из врачей не соглашался вскрывать. На сей же раз больной умер от дизентерии, а в случае смерти от инфекционного заболевания обязательно должно быть произведено патолого-анатомическое исследование.
Мне не хотелось снова браться за эту работу: перегружен и без того, устал. Это без слов понял Оганес Александрович. На его смуглом лице появилась сочувственная улыбка, и он пытался заверить:
— Это, Митя, временно. Потом что-нибудь придумаем.
Но я уже знал, что означает «временно». Знал по ветлосянскому опыту. Вместе с тем сознавал, что мои учителя мне ни в чем не отказывали, всегда помогали. К тому же главный врач не приказывает, а просит.
— Хорошо, Оганес Александрович, — согласился я.
В назначенный час я направился в морг. По пути
прихватил с собой лечащего врача из дизентерийного корпуса — старую женщину-заключенную с усталым бледным лицом, с голубоватыми мешками под глазами. Почти одновременно подошел главврач. В морге, который, как и на Ветлосяне, располагался в деревянном, рубленном из бревен домике, уже поджидал санитар. Как мне было известно со слов главного врача, звали этого служителя морга Иваном, он отбывал уже не первый срок за кражи, работал при морге недавно. Работа его пока что сводилась к тому, чтобы принять труп в морг, а затем сопроводить на захоронение (вскрытий пока не было).
— Этот доходяга дуба дал, так зачем же его еще резать? — с упреком спросил Иван, адресуя вопрос неизвестно кому.
— Так надо, Иван, чтобы проверить, какие были болезни.
После проведенного мною разреза кожи груди и живота Иван отошел подальше от стола, прижался к стене, стоял неподвижно и, широко раскрыв глаза, внимательно наблюдал за моей работой.
— А кто же будет зашивать?— спросил он.
— На первый раз это сделаю я сам, но вам, Иван, надо научиться. Зашивание и обмывание трупа — это обязанность санитара.
— Я лучше тогда на лесоповал пойду мантулить.
— А вот в ветлосянском морге санитар Садыков не трус, все это может делать.
— Это я-то трус? Посмотрим,— возмутился Иван.
— Иван, ты толковый парень, и не трус, а хороший работник, со всем справишься не хуже других,— успокоил его главный врач.
Убедившись, что по внешним признакам резких изменений в различных органах нет, Оганес Алек-
сандрович попросил показать толстую кишку. Там обнаружились характерные изменении слизистой оболочки, подтверждающие диагноз дизентерии. Врачи попрощались и вышли.
Иван осмелел или хотел показать, что ему ничего не страшно, вплотную подошел к столу.
— Вот печенку я узнал,— он указал пальцем. — А про сердце думал, что оно больше. А где же вырезают аппендицит?
Я объяснил Ивану, что печень он узнал правильно. Сердце действительно должно быть больше. У этого же больного оно уменьшилось в размерах в связи с резким истощением. Затем я показал Ивану аппендикс (червеобразный отросток).
Проявленная санитаром любознательность давала повод надеяться, что он к работе привыкнет. Так и случилось: Иван прекрасно освоил свое дело. Подтвердилось и опасение, что порученное мне «временное» дело окажется не очень временным. Первой операцией, произведенной мною во вновь организованном отделении, было вскрытие абсцесса. У крайне истощенного мужчины была выявлена ограниченная припухлость с синюшно-красноватой окраской кожи в паховой области. При ощупывании здесь определялось отчетливое зыбление (флюктуация), дававшее основание думать о наличии уже созревшего гнойника. И решил вскрыть его под поверхностным хлорэтиловым наркозом (рауш-наркозом). Больной был уложен на кушетку. Заранее приготовлены скальпель, почкообразный тазик, перевязочный материал, ампула с хлоратилом, наркозная маска Эсмарха, а «операционное поле» смазано йодной настойкой. Ассистировала медсестра. Как только больной, вдыхавший пары хлор-этила из наркозной маски, начал сбиваться со счета и утратил болевую чувствительность при покалы-
вании воспаленной кожи, я коротким резким движением вонзил скальпель в гнойник и рассек кожу над ним. В подставленный почкообразный тазик опорожнился гнойник. Я быстро затолкал в рану марлевую полоску (турунду) и торжествующе объявил:
— Все готово!
Получилось все почти так же, как у доктора Кристального на Ветлосяне.
Однажды доставили с производства молодого мужчину, у которого отлетевшая от станка узкая щепка длиной до десяти сантиметров пронзила насквозь мягкие ткани кисти между первым и вторым пальцами (в области так называемой «анатомической табакерки») и застряла в ране: концы ее торчали с обеих сторон кисти. Я срочно прочел в руководстве Л. Ф. Бердяева о способе местного обезболивания данной области. После серии инъекций с введением раствора новокаина удалось достичь обезболивания и сильным рывком извлечь щепку. Рана зажила при последующем амбулаторном лечении.
Однако были у меня и неудачи, доставившие много волнений.
Поздно вечером 15 ноября 1942 года в отделение был доставлен шестнадцатилетний юноша с диагнозом: подозрение на закрытый перелом правой плечевой кости. При обследовании определились все признаки перелома. Обращали на себя внимание также резкая бледность кожных покровов и одутловатость лица больного.
Что делать? В состоянии растерянности я разыскал Евгения Ивановича Харечко, он осмотрел больного и сказал:
— По этой части вы сами больше меня знаете, имеете уже опыт, — он указал рукой на койку.
где лежал больной с наложенной мною гипсовой повязкой на предплечье.— Я же чистый терапевт.
— Нельзя ли отправить больного на Ветлосян?
— Сейчас никто не повезет, да и утром едва ли: скажут, что не на чем везти. Решайтесь. Думаю, справитесь.
Ранее мне приходилось участвовать в наложении гипсовой повязки при переломе плечевой кости в роли помощника доктора Кристального. Здесь же самостоятельно я наложил гипсовую повязку лишь одному больному. Это было сделано при переломе лучевой кости, то есть в пределах прав фельдшера. Но лечение перелома плечевой кости, насколько мне было известно, уже выходило за пределы таких прав, даже если бы я имел официальный документ о фельдшерском образовании. Сумею ли справиться?
Евгений Иванович, почувствовав мое замешательство, как бы прочел мои мысли и, не дожидаясь, пока я выражу их вслух, сказал, что надо дерзать. Сейчас без помощников ничего не сделать. По-видимому, можно наложить пока временную шину, чтобы обеспечить иммобилизацию (обездвижение) руки. Утро вечера мудренее.
— Поймите, что сейчас война и приходится делать невозможное. Я беру на себя ответственность. А пока введите под кожу кубик морфина и наложите временную шину.
Так я и сделал. Затем по руководству А. Ф. Бердяева «Хирургия амбулаторного врача» ознакомился с разными вариантами лечения и остановился на вытяжении с липкопластырной тягой и использованием шины Борхгревинка. Утром по имеющимся в книге рисункам я быстро соорудил такую шину. Для обезболивания и расслабления мышц, без чего было бы немыслимо произвести сопоставление
костных обломков, больному был введен подкожно морфин, сделаны местные инъекции новокаина. Моя запись в сохранившейся тетради с конспектами по хирургии гласит: «Репозиция отломков проведена безболезненно и легко под морфином и местной анестезией новокаином 1% - 20,0» Была наложена шина.
Однако, явившись на следующий день утром и подойдя к больному, я видел, к своему великому огорчению, что петля липкого пластыря, фиксированная к коже плеча, отстала от нее. Больной жаловался на боли в руке, из-за которых плохо спал. Лицо его выглядело еще более одутловатым, глаза несколько заплывшими. Неудача очень расстроила меня. Что делать? Спросить совета было не у кого, надо принимать решение самому. Выбор пал на циркулярную гипсовую повязку. Были нагипсовапы бинты (я обучил этому сестер ранее, когда готовился лечить перелом лучевой кости).
Снова морфин подкожно, местное новокаиновое обезболивание. При одновременном сильном вытяжении плеча за локтевой сустав была наложена гипсовая повязка. В связи с одутловатостью лица, расцененной как проявление безбелковых отеков, юноше были назначены мочегонные средства. Когда я вечером уходил из отделения, он чувствовал себя удовлетворительно, но, как и вчера, была слегка повышена температура (до 37,4 градуса).
Переживания за судьбу больного не давали покоя, и я снова всю ночь очень плохо спал, а рано утром, много раньше обычного, поспешил к больному. Состояние его не обрадовало. Он предъявлял такие же жалобы, как и в предыдущее утро. Обследовав юношу, я выявил, что исчезло плотное прилегание циркулярной гипсовой повязки к руке, между ними образовалось пространство. Я понял, что
к результате действия мочегонных средств у больного опали отеки, поэтому рука, ставшая тоньше, оказалась свободно подвижной в твердом гипсовом футляре. Основная цель гипсовой повязки — создание обездвижения руки — не была достигнута. Но надо исправлять дело. Мы рассекли и сняли гипсовую повязку и наложили новую. Я очень переживал за результат работы. Выходило, что перелом был уже застарелым, а при этом кости срастаются хуже. Кроме того, при отсутствии рентгеновского кабинета, мы производили вытяжение для сопоставления костных отбломков вслепую. А вдруг обломки не сопоставились и у юноши возникнет ложный сустав? Тогда молодой парень по моей вине станет инвалидом. И хотя самочувствие больного день ото дня улучшалось, я не мог успокоиться и с нетерпением ждал наступления трехнедельного срока, когда можно будет снять гипс и убедиться в заживлении перелома. К счастью, все обошлось благополучно.
В ряде случаев угнетало сознание диагностической и лечебной беспомощности. В этом отношении особенно запомнился больной Селезнев. У этого мужчины средних лет в области правой верхней челюсти выбухало плотное опухолевидное образование, которое не уменьшалось в размерах и даже постепенно увеличивалось, ограничивало открывание рта. Больной жаловался на боли. Врачи терапевты, с которыми я советовался, подозревали опухолевое заболевание и приходили к заключению, что в наших условиях возможность радикального лечения исключается. С тяжелым чувством вины я каждый раз приближался к этому больному на обходе. Он вяло и неохотно отвечал на вопросы о его самочувствии, и я воспринимал это как упрек в свой адрес. Я пытался как-то утешить его. Но Селезнев,
видимо, свыкся с мыслью о своей обреченности. Он целыми днями лежал на койке, закрыв глаза или уставив неподвижным взгляд в потолок, и можно было догадываться, что он погружен в невеселые думы.
Однако подавляющее большинство других больных удавалось подлечить и выписать с улучшением или выздоровлением. Иногда оказывались посильными для распознавания и необычные для этих мест болезни. В частности, запомнился польский фармацевт, поступивший с признаками сердечной астмы. Но я заметил у больного пучеглазие, и эго дало повод заподозрить базедову болезнь, которая связана с повышенной функцией щитовидной железы и чаще встречается у женщин. Другие симптомы подкрепляли такой диагноз, но я не решался сам назначить лечение. Приглашенный на консультацию доктор Харечко подтвердил диагноз и согласился с необходимостью лечения соответствующим препаратом. Евгений Иванович заметил, что точно с таким же больным он имел дело в клинике профессора Даша в Ленинграде. При этом воспоминании выражение лица доктора стало задумчивым и грустным, и можно было догадаться, что мысли его уже где-то далеко.
Консультировать же больных хирургического профиля, к сожалению, мне было не у кого, и пришлось, как говорится, париться и собственном соку. Почти единственным и верным помощником мне было руководство по хирургии для амбулаторного врача А. Ф. Герднева, подаренное Эдгаром Иоганнесовичем Гаавом. и я часто с большой благодарностью вспоминал и вспоминаю ли сих нор этого доброго молодого врача.
Жизнь продолжится
Жизнь продолжится
В те же самые дни ноября 1942 года, когда я мучился неудачами лечения перелома плечевой кости у юноши, меня вызвал в свой кабинет главный врач О. Л. Мебурнутов и попросил взять на себя также корпус № 9, который остался беспризорным. До сих пор в нем вел больных молодой человек из Краснодара, по-видимому, недоучившийся студент-медик или фельдшер. Я видел его всего лини, несколько раз издали и дня три четыре тому назад слышал, как, чем-то раздосадованный, он раздраженно и громко произнес в бараке:
— Все мы быдло, и обращаются с нами, как с быдлом.
Скоро стало известно, что молодой человек исчез.
Мне пришлось согласиться и взвалить на свои плечи двойную ношу. Работал с раннего утра до позднего вечера. Отчасти я был этому рад, так как до завершения срока оставались считанные дни, а при большой занятости они скорее проходили. С утра я начинал обход и выполнение процедур в «своем» корпусе (№ 2), а с обеда переключался на девятый, в котором лежали терапевтические большие.
С большим волнением я ждал 5 декабря. Именно в этот день, в ночь с 4 на 5 декабря 1937 года, пять лет тому назад, я был арестован, и, следовательно, в этот же день должен был закончиться полученный мною пятилетний срок лишения свободы. В бараке знали об этом, и некоторые из заключенных уже пытались заранее поздравлять. Я отмахивался от преждевременных поздравлений («еще неизвестно, как и что будет»), хотя очень хотелось надеяться, что выпустят на волю.
Однако в наступивший долгожданный день моим никто и никуда не вызвал. Я старался себя успокоить тем, что первые два дня после ареста меня содержали в камере при милиции (она называется камерой предварительного заключения), а не в тюрьме, и эти дни были не включены в срок. Но и 7 декабря все оставалось по-прежнему. Обитатели барака либо задавали вопросы (не получил ли я извещение о задержке до особого распоряжения?), либо пытались неловко сочувствовать, либо выражали надежду, что просто, по-видимому, задержались с оформлением.
Санитар дизентерийного отделения подошедший ко мне в бараке, дал повод, усомниться в том, что все сочувствуют искренне. Он тихо сказал мне:
— Я слышал, как Карзубый высказывал сочувствие вам в связи с пересидкой. И даже нелестно отзывался об НКВД. Будьте осторожны с этим типом: он стукач.
— Не может быть. — Усомнился я
В это время в барак вошел парень с котелком и посетовал:
— Что-то, б…, сегодня совсем мало дали баланды.
— НКВД добавит. — Бойко съязвил Карзубый, который, будучи дневальным, почти постоянно находился в бараке и вмешивался в любой разговор. Мой же собеседник продолжал:
— Слышали. Он специально провоцирует разговор о властях, чтобы выудить настроения и донести. Этот дурак настолько старается, что сам себя выдает. Большинство же других умнее и действуют так, чтобы не вызвать подозрения. А в целом их немало: стукач есть в каждом бараке, в каждой бригаде.
— Не преувеличиваете ли вы?
— Меня самого опер пытался завербовать, когда
я работал дневальным на пересылке Вогвоздино.
Эту пересылку, расположенную, кажется, недалеко от Усть-Выми, я вспомнил в связи с тем, что нас продержали там пару дней во время этапа и я даже успел с помощью жестянки, заточенной о камень, сделать себе ложку, которую затем у меня украли по прибытии на Нефтешахту №1.
— Ну и что вы? — спросил я.
— Отказался: не хотелось быть продажной шкурой. Зато послали мантулить на общие. Ну, всего!
Санитар заковылял к своим нарам: правая нога его не разгибалась в коленном суставе после травмы па лесоповале.
Разговор разволновал меня. Не служат ли причиной задержки какие-либо доносы? Кажется, я нигде особенно не высказывался, но стукач, если я ему чем-нибудь не угодил, любое слово, любую мысль мог исказить, чтобы выказать свое усердие. А вдруг и этот самый санитар (как я слышал, бывший экономист), слишком откровенно разглагольствующий о стукачах, сам является таковым и завел разговор лишь для того, чтобы выведать мое настроение? Трудно было полностью отбросить и такое предположение. Уже давно повседневная действительность, особенно начиная с тридцатых годов, выработала у многих недоверие к людям, излишнюю подозрительность. По-видимому, и я в определенной степени не был исключением из них. В последующую пару дней, 8 и 9 декабря, мои ожидания и надежды также не оправдались. Выходило, что я пересиживаю уже несколько дней. Настроение было ужасное. Придя с работы в барак, я ложился на нары и пребывал в полной апатии, поднимаясь лишь по команде дневального: «Поверка!»
Я становился в строй. Коменданты сосчитывали
нас по головам, вписывали результат на кусок фанеры и удалялись. После этого я снова ложился на нары, чтобы не вставать до подъема. Однако не мог сомкнуть глаз: бодрствующий мозг был полон неотвязных мыслей об обреченности.
В один из этих мрачных дней удивил меня своим неожиданным визитом санитар морга Иван. Вечером он явился к барак, подошел к моим нарам и распахнув свой бушлат, извлек из-под полы и протянул мне закопченный котелок:
— Держи, Виктор.
— Это что, Иван?
— Блины. Овсяные. Нажарил на рыбьем жире.
— Да что ты, Иван, сам ешь!
— Не беспокойся, сам я уже порубал, как следует. Угощаю тебя, не побрезгуй. Бери, пока горячие. Тебе надо поправляться, плохо выглядишь. Я был очень тронут вниманием санитара. С трудом удалось уговорить его разделить трапезу. Мы поочередно погружали руки в котелок и поглощали блины, которые показались очень вкусными.
— Главное, ты не горюй, не падай духом: не сегодня, так завтра, не завтра, так послезавтра выпустят.
— Да что-то воля пока не светит. Еще неизвестно, освободят ли.
— На худой конец, главное — не тушуйся. Я в лагере уже не первый срок, но, как видишь, пока жив. — Иван застегивал свой бушлат, собираясь уходить.
Сочувствие мне высказывали старый лекпом, один незнакомый зек, который всегда оставался в бараке тихим и незаметным. Чтобы не испытывать такого внимания к себе, которое лишний раз напоминало о подвешенности моего положения, я вообще перестал заходить в барак, оставался ночевать в боль-
ничном корпусе № 9. Жесткая медицинская кушетка и шерстяное одеяло, которые имелись в дежурной комнате, вполне устраивали меня. После завершения работы можно было побыть наедине с собой. Комендант, приходивший в корпус на вечернюю поверку, учитывал меня здесь и не настаивал, чтобы я уходил в барак, тем более что я всегда мог сослаться на необходимость быть ближе к тяжелым больным. Иногда же специально проделывал поздно вечером дополнительный обход палат, чтобы отвлечься от мрачных мыслей.
Временами я утрачивал выдержку и слишком раздраженно и грубо реагировал на мелкие оплошности сестры, санитара.
С каждым днем пересидки нарастала обида. Позади целых пять лет лишений, бесправия, неволи — наказания при отсутствии преступления. Погублены юные мечты и идеалы. Пропали без приложения знания и опыт, накопленные за годы обучении в индустриальном техникуме и позволявшие считать себя без пяти минут горным техником (имелось уже назначение на преддипломную практику на южный Урал, в горнорудный трест «Миасзолото»). Все это пришлось навсегда забыть и бороться за выживание, пробивать путь к новой специальности, очень далекой от прежней. Потрачено много сил, но еще неизвестно, удастся ли мне получить документ на право работать по этой части. И это лишь одна сторона неясной перспективы, профессиональная. Еще больше морально-психологический ущерб.
Родители, вся семья ждут моего сообщения об освобождении. В чем же причина задержки? Узнать об этом в УРЧ (учетно-распределительной части) я не имел возможности. Дело в том, что больница при олп №1 состояла в административном под-
чинении у начальника олп № 7, поэтому и мой формуляр находился и УРЧ этого лагпункта. Мне ничего не стоило бы пройтись восемь километров до Ветлосяна, но пропуска для выхода за пределы зоны олп №1 я не имел.
Переселившись из барака в больничный корпус, я превратился в отшельника. Поделиться своими горестными мыслями было не с кем. И я почувствовал себя еще более отверженным и одиноким. Медсестра и санитар, испытав мою сердитость и вспыльчивость, избегали лишний раз обращаться ко мне даже по текущим делам. Я переживал, что весьма неделикатно обошелся с вольнонаемной сестрой Надей. Один из больных, истощенный пожилой мужчина, с горечью сказал на обходе:
— Вчера растирание мне не сделали Спина еще больше болит, не могу разогнуться.
— Как? — воскликнул я, круто обернувшись к сестре. — Разве я, Надежда Васильевна, не назначил растирание?
— Назначили.
— Так почему же вы не изволили выполнить?
— У нас растирание кончилось, а аптека объявила санитарный день. Получим сегодня.
— Но вы отвечаете за своевременную выписку лекарств. Я уже не раз русским языком предупреждал, что всегда надо иметь запас, а не доводить до последней капли.
— Извините. Сегодня аптека выдаст, — тихо отвечала Надя, изрядно покраснев. При этом она даже несколько отодвинулась от меня, по-видимому, испугавшись моей разгневанности.
Я тут же спохватился и понял, что поступил в высшей степени бестактно, обругав сестру в присутствии больных и при этом без серьезных оснований. Поэтому, возвратясь в дежурку, поджидал Надю,
чтобы извиниться перед ней. Мне было стыдно за свою несдержанность. Вспомнилось, как самому было неприятно переживать грубость. Не только от следователей, нарядчиков, комендантов, блатарей, но иногда и от врачей. Не забылось разъяренное лицо и резкий тон доктора Сереброва, когда я провинился с внутривенным вливанием. Хорошо запомнился резкий упрек профессора Виттенбурга на неудачно принятые роды. Несомненно, что неадекватная реакции старших по службе могла быть обусловлена их плохим настроением в связи с неприятностями, эмоциональными перегрузкамм на фоне серого, безрадостного существования. Вспомнилось и то, как легче стало на душе, когда профессор Виттенбург объяснил причину своего необоснованно резкого выговора, а главное извинился.
Я должен немедленно сделать тоже самое. Но где сестра? У санитара выяснил, что она убежала в аптеку. Вскоре Надя явилась с раскрасневшимся от мороза, еще совсем юным лицом. Я извинился перед ней за свою грубость и попытался объяснить причину своего срыва. Но Надя перебила меня:
— Ничего, ничего. Мне известна причина вашей нервозности. Не надо так переживать, все будет хорошо.
— Спасибо, спасибо. Еще раз прошу прощения за свою непростительную несдержанность.
Слова сестры подействовали на меня успокаивающе. В самом деле, стоит ли так переживать всего лишь недельную пересидку и слишком драматизировать свое положение? Ведь не один же я в такой ситуации. Многие с начала воины пересиживают уже год. И даже более. Например, Сергей Мартынович Сидорук на Ветлосяне. Скромный интеллигентный человек, отбыл свой срок, но в УРЧ ему объявили о задержке освобождения из-под стражи до
особого распоряжения. Ему ничего другого не оставалось, как расписаться в том, что он оповещен, и продолжать свою работу статистиком. У меня же еще есть шансы на волю, поскольку мне пока ничего не объявлено.
...Проведены обходы в обоих больничных корпусах. Целый ряд больных вызван в дежурную комнату для подробного обследования. Даны назначения. Сделаны записи в историях болезни. Конечно, краткие записи. Несколько человек выписано из отделений и столько же принято на освободившиеся койки. В воображении встают и чередуются многие лица, исхудавшие, с запавшими щеками и потухшим взглядом, одутловатые, с отечными мешками под глазами, бледные или задубевшие на ветрах и морозах. Бритые и заросшие молодым пушком или седой щетиной, бородатые или усатые, с сухой и чистой кожей или с гнойничками, фурункулами, язвами. Лицо всегда мрачного Селезнева со вздутой наподобие флюса щекой, где, по-видимому, растет злокачественная опухоль. Искаженное возмущением и ненавистью лицо больного Иванова, которому дополнительно к обычному питанию не назначено молоко: «Другим дали, а чем же я хуже? По блату назначаете. Произвол!» А где взять на всех молоко, если на весь корпус отпущено три литра? Бледное, исхудавшее, с почтительной улыбкой лицо пожилого поляка, которому я обещал выписать «млеко» завтра (он заранее благодарил «дзюнкуе бардзо, дзюнкуо бардзо, пан доктор»). Разные только лица. Но все больные в одинаковом застиранном нижнем белье, под одинаковыми вылинявшими шерстяными одеялами, подымающиеся с койки лишь в основном для того, чтобы справить естественные надобности. В этом их общность, однотипность. Все эти
мужчины именуются общим словом «больные».
В историях болезни разные фамилии, разный возраст, но и много общего. У большинства из больных примерно одинаковые статьи: либо статья 58 (с разными пунктами), либо приравниваемые к ней формулировки, определенные Особым совещанием, тройкой НКВД: КРД (контрреволюционная деятельность), КРТД (контрреволюционная троцкистская деятельность), АСА (антисоветская агитация), ПШ (подозрение в шпионаже) и прочие. Не очень различаются и сроки. У многих больных одинаковые и диагнозы — алиментарная дистрофия той или иной степени, препеллагра, пеллагра.
В гражданских больницах «паспортная» часть истории болезни (на первой странице) имеет графу: фамилии родственников и их адрес, чтобы в случае ухудшения состояния больного или его смерти знать, кого известить, здесь такой графы не требуется: ни родственников, ни близких не ставят в известность.
Черты прежних профессий и мест работы, привычек, еще четко различавшиеся в тюрьме, в лагере стирались, тем более в больнице.
Мысленно обозреваю многочисленные встречи за прошедшие пять лет со дня ареста. В тюрьме каждый заключенный, в отличие от находящихся теперь на больничной койке, имел свою индивидуальность. Вызвать бы сейчас на поверку и посмотреть, кто они сейчас, если живы, как выглядят. В первую очередь интересно было бы встретиться со студентами нашего техникума Павлом Матвеевым, Леонидом Морозовым, Владимиром Ивановым и Платоном Лаптевым, привлеченными по групповому делу. Выбрался ли из состоянии доходяги Матвеев, где сейчас В. Иванов, который должен быть освобожден два года назад, так
как его срок был сокращен с пяти до трех лет?
Какова судьба обитателей первой тюремной камеры: немца, не знавшего по-русски ни одного слова, чернявого мужчины в галифе, напугавшего меня словом «конвейер» (носит ли он теперь эти модные галифе или они достались какому либо нарядчику?); бывшего заведующего отделом обкома партии Хюппенена, писавшего большую жалобу; старосты камеры, раздававшего утрами по спичечному коробку сахарного песка?
Где сейчас солдаты Хренов и Володя из другой камеры? Они мне запомнились как близкие по возрасту. Хренов, архангельский мужиковатый парень, ходил в море рыбачить. Согласно его словам, во время службы в армии он чем-то не угодил командиру, резко высказался, как не положено. Получил срок по какой то статье, и о бывшем солдатском его звании напоминала лишь полинялая помятая гимнастерка с распахнутым воротом, без ремня. Он хорошо знал названия всех частей корабля, оснастку парусников. Возможно, он окончил мореходку. С его слов в тюрьме я без конца записывал в мелкие «тетрадочки» из папиросной бумаги названия разных частей судов и их оснастки. Ранее я встречал эти названия в романах Жюля Верна, хотелось узнать их смысл. Хренов (его звали, кажется, Мишей) охотно делился своими знаниями.
Володя… Этого солдата я вспоминаю не иначе как за работой в качестве нелегального парикмахера тюремной камеры. Низкого роста, в солдатских галифе, он почти все время кого-то брил. Единственное лезвие безопасной бритвы было прикреплено к палочке, Володя его часто правил, и оно служило многократно. Вечерами же он так тщательно прятал его, что ни при одном шмоне его не обна-
руживали. Володя иногда выполнял и «стрижку» волос, но не ножницами (откуда их взять?), а выжигая спичками прядь за прядью.
Как давно все это было! Всего лишь пять лет, а кажется, прошла целая вечность. Промелькнул огромный поток лиц, событий, большинство из них осталось мало замеченными, а потом и забытыми. После суда в течение трех месяцев меня почему-то часто переселяли из одной камеры в другую. Однажды меня поместили в огромную камеру, где на нарах, под ними и возле копошилось много людей. Все это напоминало муравейник. Здесь я пребывал около двух недель, но запомнилось лишь одно лицо: чудаковатого пожилого мужчины, скорее старика. Который из-за своей рассеянности и странностей почему-то напоминал мне Жака Нагенеля из романа Жюля Верна «Дети капитана Гранта». Он много повидал, рассказывал о разных местах. Кто-то сказал, что он доктор географических наук. Над ним часто подшучивали, и один из заключенных даже сочинил остроту:
В ожиданье кислых щей
Доктор Штромберг ищет вшей.
Однажды меня перевели в спецкорпус. Это был низкий одноэтажный домик, стоявший посреди тюремного двора. В нем было несколько камер. В камере, куда меня привели, в отличие от других тюремных камер, стояли не нары, а железные койки. Никто не спал на полу. Всего было более десятка коек, мне отвели угловую. Все койки были заняты. Но из всех обитателей камеры в моей памяти остались только двое. Один из них, здоровый мужчина средних лет. Запомнился потому, что его часто брали мыть полы в коридоре и туалете, за что он получал повышенную порцию баланды. Другой мужчина, пожилой, среднего роста, занимал кой-
ку в дальнем углу, по диагонали от меня. Он часто тихо и мирно беседовал с соседом, держался спокойно, с достоинством и чем-то вызывал у меня симпатию. Однажды сосед по койке спросил меня, указывая взглядом в противоположный угол:
— А знаешь, кто он?
— Кто?
— Хейкконен. Секретарь КарЦИКа. Во время кронштадтского мятежа он возглавлял штурм одного из фортов крепости.
Когда нас выводили всем составом камеры на двадцатиминутную прогулку по тюремному двору и мы кружили по нему, шагая друг за другом, я обратил внимание на военную выправку Хейкконена, который шагал четко, молодо, гордо подняв голову.
Очень разные люди населяли камеру, ставшую моим последним пристанищем в период полугодового пребывании в тюрьме. Помещение было небольшое, в нем было размещено около полутора десятков заключенных. Из мебели имелся лишь один табурет, все спали вповалку на полу, на тощих постелях с какой-то трухой. А так как поверхность пола не вмещала площади всех спин, то приходилось спать на боку, перевертываясь по команде с одного бока на другой.
Неунывающим характером отличался заместитель наркома земледелия Карелии (уже бывший) Ф. К. Тароев. То был высокий молодой мужчина могучего сложения родом из деревни Мунозеро, в гимнастерке и брюках защитного цвета, внешне простоватый. Он однажды исполнил неприличные частушки. Правда, было видно, что он пел не из желания посмаковать «неприличность». А для того, чтобы развеселить товарищей по несчастью, отвлечь их от мрачных мыслей. Все уже имели солидные
сроки, а надежд на то, что жалобы и заявления о пересмотре дела принесут результат, было мало. И все же еще надеялись. И иногда не напрасно. Веселя камеру, не мог знать Ф. К. Тароев о том, что оставались считанные дни до того, когда в результате доследования по его делу он будет признан невиновным.
Часто можно было также слышать пение одного инженера-строителя. Это были арии из опер, оперетт, романсы. «В горах цветет миндаль, с акаций пух слетает…» — пел он тихо, очень грустно, для себя, весь уйдя в свои думы. Также очень минорно, но душевно он исполнял песню индийского гостя из оперы «Садко» Римского-Корсакова и другие вещи.
Из обитателей камеры иногда пел также молодой красивый агроном, осужденный, как мне сказали, по делам Олонецкой равнины («вредительство», послужившее причиной неудачи ее освоения. Это были, видимо, студенческие частушки:
Если водку пьют без меры, цим-ля-ля.
Сразу видно — землемеры, цим-ля-ля.
Куски под ногтем чернозема, цим-ля-ля.
Сразу видно агронома, цим-ля-ля.
Сапоги что элеватор, цим-ля-ля.
Сразу видно — мелиоратор, цим-ля-ля.
Юркий молодой человек с усиками, ленинградец с упоением вспоминал былые веселые похождения. Сыпал названиями театров — «Мариинка», «Александрийка». Но особенно часто оперировал словами «выпивончик» и «закусончик». Свою маленькую цигейковую шапочку в форме низкого котелка, выходя на прогулку, он надевал с особым шиком, слегка вперед и набок.
Староста камеры по фамилии, кажется, Гельман был человеком очень осведомленным в тюремной жизни. По каким-то неведомым приметам этот молодой мужчина мог вдруг предсказать, что сегодня будет шмон (обыск). И это подтверждалось. А однажды он объявил, что на днях нас отправят в этап. Он же информировал камеру о движении по улице. Камера находилась на третьем этаже. Окно, естественно, имело мощную железную решетку. Кроме того, снаружи оно было прикрыто щитом, который был поставлен так, что был виден лишь кусочек неба. Но доски щита рассохлись, и сквозь щелку можно было рассмотреть полоску улицы. Староста подносил к окну табурет, который обычно стоял под чайником у дверей, становился на него, смотрел сквозь щель «намордника» и объявлял:
— Идет красавица. Слышите, как четко стучат по булыжной мостовой ее каблучки? Ушла. Идет финн. Надо же, еще ходят финны!
В таком духе он сообщал притихшей камере скупые данные об уличных событиях, фантазируя, привирая, стараясь острить.
Угрюмый молчаливый мужчина средних лет, уже побывавший в лагере и посаженный «по новой», распорол серый замызганный постельник, лезвием безопасной бритвы выкроил из него брюки. Из наволочки он надергал ниток и старательно работал иглой: готовился к отправке в лагерь.
Однажды надзиратель приказал готовиться в баню.
— Староста был прав, погонят в этап. — Сказал мне угрюмый, натягивая на себя сшитые брюки. Затем, пододвинув ко мне старое рыжее шерстяное одеяло, посоветовал: «Отрежь кусок, пригодится на обмотки к кордовым ботинкам».
Я не знал, что такое кордовые ботинки, но
отрезал полосу шириной с две ладони. Угрюмый мужчина одобрительно посмотрел и добавил:
— Будут выводить, намотай на шею, как шарф. Кружки будут отбирать, а без нее на этапе гиблое дело. Привяжи свою кружку в подсередник. Это самое надежное место: зажмешь между ногами, и не найдут.
— Спасибо за советы.
— Многое надо знать, а то пропадешь.
Вспоминаются многие другие люди. В тюрьме они были разными, в этапе тоже, в лагере же внешние различия постепенно стирались. На них были одинаковые бушлаты или телогрейки, ватные шаровары или летние штаны, кордовые ботинки. По одежде часто отличались лишь «придурки». Оба нарядчика на Ветлосяне, как Валька Зенков, так и Лева, выходили на развод в «москвичках», сшитых из солдатских шинелей. Они с властным видом стояли возле выстраивающейся на разводе у вахты бушлатной рабсилы. Заложив руки в косые боковые карманы, оттопырив локти в стороны. Покрикивали.
В больничном корпусе тишина. Закрывшись одеялами, лежат на койках больные. Кто-то из них давно спит. Кто-то погружен в воспоминания, в мысли о семье и своем будущем. Мне тоже не спится.
Почему-то вспомнился интеллигентный мужчина, которому на Ветлосяне точно в день окончании его пятилетнего срока объявили об освобождении, и на завтра он намечал отъезд. Все его поздравляли с тем, что он уже на воле.
— Еще сутки до выхода за зону, а в сутках двадцать четыре часа, а в каждом часе шестьдесят минут, в каждой же минуте шестьдесят ударов сердца, и каждый из них может быть
последним, — так реагировал на поздравления этот счастливчик. Его называли философом. Но знаю, действительно ли он был таковым или его просто так прозвали за подобные философствования.
Мое сверхсрочно заключение продолжалось девять суток, томительных, с угасающей надеждой, с погружениями в тупое безразличие. Лишь 4 декабря 1942 года мне было полуофициально объявлено об освобождении, и велено на завтрашнее утро быть готовым для следования в УРЧ на Ветлосян, где хранились наши формуляры.
Я решил ни с кем не прощаться, пока не получу официального документа об освобождении из-под стражи, надеясь еще побывать на лагпункте, тем более что с начала войны большинство освобожденных оставляли на поселение при лагере. С большим волнением я шел в УРЧ в сопровождении коменданта. Хотя он подтвердил, что ведет меня для оформления освобождения из заключения, мне как будто не верилось, хотелось скорее взять в руки документ.
Наконец предо мной знакомый и чем-то даже родной Ветлосян. В УРЧ мне объявляют об освобождении из-под стражи, поздравляют и вручают справку.
В полученном документе сообщается время и место моего рождения, кем, за что и на какой срок был осужден, и далее:
«…Ввиду отбытия основной меры наказания он, Самсонов, на основании директивы НКВД СССР и прокуратуры СССР № 85 от 29/IV— 42 г. Из Ухто-Ижемского исправительно-трудового лагеря освобожден 4 декабря 1942 г. С прикреплением к производству Ухтижемлага НКВД до конца войны.
Видом на жительство служить не может. При утере не возобновляется.
Начальник Управления Ухтпжемлага (Гаврилин)
Начальник ОУРЗ УИЛ НКВД (Педер)»
Подписи начальников были скреплены круглой гербовой печатью, а слева от нее тут же сделан четкий отпечаток моего пальца.
На обратной стороне справки было напечатано:
«Следует в распоряжение начальника олп № 7».
Итак, выжил. Переквалифицировался на медицинского работника. В значительной мере это и спасло. Не только спасло, но и дало возможность полюбить новую профессию. Это было бы невозможно
без участия добрых людей, учителей. Низкий им поклон. Большинства из них уже не стало, но сердечную благодарность им мне хотелось бы зафиксировать в строках этих воспоминаний.
Пришла желанная, хотя и весьма ограниченная свобода! То, что она ограниченная, это понятно: я отбыл лишь основную меру наказания, впереди еще три года лишения прав. И хотя «справка видом на жительство служить не может», она дает мне право свободного проживания и хождения в пределах Ухты и района лагеря. Я оставлен на прежней работе, «в распоряжении начальника олп № 7». Мне пояснили, что завтра я должен явиться в ту же больницу, где работал до сих нор. К главному врачу О. А. Мебурнутову, и он конкретно скажет, чем я буду заниматься.
Хотя работа среди заключенных, притом не просто заключенных, а больных, доставляет много тягостных впечатлений, но после работы я могу отвлечься книгами, ухтинским театром с его сильным актерским составом, встречами с молодежью. В целом, однако, перспектива рисуется неопределенной: прикреплен к производству лагеря до конца войны. Почему я «прикреплен»? Отчасти я находил ответ в том, что производство лагеря выдавало важную оборонную продукцию — нефть и нефтепродукты. Отчасти в том, что при своей высокой близорукости я был признан годным лишь к нестроевой службе. Но имело значение, по-видимому, и недоверие, и это огорчало.
Когда же мне доведется увидеться с родителями, братом Николаем, сестрами Валентиной и Антониной, со всеми родными? Вот бы махнуть к ним в Сибирь, в Хакассию, однако, как говорится, рад бы в рай, да грехи не пускают.
И все же радость большая. Главное, что выжил.
Может быть, все еще впереди… Все изменится.
Еще раз можно повторить, что свет не без добрых людей. Сколько раз они выручали меня в лагере, поддерживали в трудные минуты, давали полезные советы. Вот и сегодня я не возвращаюсь ночевать в зону. Добрая душа, вольнонаемная медсестра Надя из корпуса № 9 предложила место для ночлега в своем жилище в поселке Ухта.
Жизнь продолжается, и можно уже с надеждой сказать: жизнь продолжится!
О том, как начиналась жизнь на воле
О том, как начиналась жизнь на воле
Я иду по вечерним улицам Ухты, освещенным окнами деревянных домов. Как-то непривычно сознавать, что меня никто не сопровождает, не охраняет. Захочу направо, захочу налево — пожалуйста: сам себе хозяин. Тишина, лишь снег скрипит под валенками. Начинается жизнь на воле. Это радует, хотя ноги едва несут, отяжелел меток, казавшимся и начало пути легким: очень много набегался за день, чтобы до конца оформить слое право на существование вне зоны, включая получение хлебной карточки.
Редкие встречные прохожие, еще издали завидев меня, плетущегося шаткой походкой, и лагерном бушлате с подшитым овчинным воротником, обходят на почтительном расстоянии. На мой вопрос, как пройти к Октябрьской улице, некоторые быстро отвечают на ходу, другие же безмолвно и стремительно проносятся мимо, с опаской озираясь. Ликование, то и дело наполняющее душу при осознании освобождения, подавляется проявлением этой настороженности.
Но вот и одноэтажный деревянный дом, в котором, согласно имеющемуся у меня адресу, должна
проживать медсестра Надя, предложившая мне временный приют. Здание пронизывал длинный темный коридор со множеством дверей. В одной из комнат проживала Надя. Она радушно предложила пройти, раздеться и «располагаться как дома». Непривычно поразила встреча с репродуктором, из которого доносились песни: я давно не слушал радио. Позабытый уют создавали тюлевые занавески на окне, цветное покрывало и стопка подушек на кровати. Этажерка с кружевными салфеточками, белая скатерть на столе. Все это очень контрастировало с привычной казенной обстановкой лагерных бараков с их нарами, скученностью, сумрачностью. Я присел на край кушетки и почувствовал, что самым большим моим желанием было растянуться на ней. Топилась плита, но в комнате было прохладно. Я коротко рассказал Наде о проделанных за день маршрутах, показал справку об освобождении.
— Поздравляю. Сейчас будем пить чай.
На плите уже шумел эмалированный чайник.
Выпив стакан чаю. я с разрешения хозяйки сразу лег на предоставленную мне кушетку.
Рано утром второго дня воли, после скромного завтрака (чай с клюквой и хлеб с солью) мы вместе с хозяйкой вышли па работу. Был очень крепкий мороз. Надя, увидев у меня на руках старые тонкие варежки, возвратилась с крыльца и предложила мне меховые рукавицы с рыжим лисьим мехом наружу, вместительные, сделанные явно на мужскую руку. Мороз в долине реки Ухты буквально захватывал дух, и всю дорогу до лагерной больницы мы шли молча, временами прикрывая лицо рукавицами.
Главный врач О. Д. Мебурнутов объяснил, что официально я, по согласованию с начальником санчасти олн № 7 оформлен лекпомом больницы при
олп № 1. Вид и объем работы остаются прежними — продолжать вести больных хирургического отделения и временно также корпуса № 9.
— А как, Оганес Александрович, со вскрытием трупов?
— Очень прошу вас продолжать и прозекторскую работу: замену пока не удается найти.
По окончании рабочего дня вместе с Надей ходили в столовую, где пришлось отстоять большую очередь за обедом. Вечером я кое-что рассказал хозяйке о себе, она же упорно отмалчивалась.
— Откуда у вас такие мужские лисьи рукавицы?
Надя не смогла скрыть свое смущение, покраснела, затем, после некоторой паузы, ответила:
— Моего мужа.
— И где же он теперь?
— Он сидит. Уже несколько месяцев. Но я с ним не зарегистрирована.
Далее Надя рассказала, что муж значительно старше ее, снабженец, уже отбывал срок по бытовой статье. Она призналась, что не была с ним счастлива. Каждый день дома происходили попойки, для нее же оставалась лишь грязная посуда.
Я почувствовал себя крайне неловко, поселившись у молодой женщины, когда ее муж находится в заключении. Она заметила мое смущение и замолчала, а я сделал вид, что внимательно слушаю музыку, доносившуюся из репродуктора. Судя по времени, вот-вот должно было начаться сообщение Советского информбюро, которого я ждал с нетерпением. И вот раздался голос Левитана. Четко, торжественно и убедительно звучали его слова. Диктор сообщал, что в течение дня наши войска в районе Сталинграда продолжали вести наступательные бои на прежних направлениях, перечислялся урон, нанесенный боевой технике и живой силе немецко-
фашистских захватчиков. Было приятно и радостно услышать об успехах наших войск впервые не по случайным слухам, а из официального сообщения.
Собираясь на работу на следующий день, я отказался от лисьих меховых рукавиц, заявив, что, во-первых, у меня и так руки не мерзнут. Во-вторых, пояснил я как бы в шутку, такой богатый мех не гармонирует с бушлатом и грубым овчинным ворот пиком. Надя слегка надула свои тонкие губы, но ничего не сказала.
После работы я обратился в поселковый Совет с просьбой предоставить мне жилье. Мне ответили, что мест в общежитии пока нет и что необходимо ходатайство от начальства по месту работы.
Получив такое ходатайство, я снова обратился с заявлением.
— У вас пока есть крыша над головой, ну и живите. В скором времени, возможно, выделим место.
— У меня нет крыши, я попросился лишь переночевать. А каково вкалывать за троих и не иметь ночлега? Если в ближайшие дни не обеспечите, приду ночевать в вашу контору.
В выходной представилась возможность познакомиться с Ухтой. Пройдясь по поселку, я убедился, что он почти исключительно состоял из низких деревянных построек. Лишь центральная часть была застроена двухэтажными стандартными деревянными домами, часто еще свежими, лишь слегка потемневшими. Довольно большой стадион теперь был превращен в платный каток. По нему гоняли мяч подростки-хоккеисты. На Доме культуры висели театральные афиши. Они приглашали как на драматические спектакли, так и на различные оперетты. Режиссером значился П. И. Акинский, дирижером В.М. Каплун-Владимирский. Выше афиш к бревенчатым стенам на уровне второго этажа был
прикреплен крупный фанерный щит с лозунгом: «Все для фронта, все для победы!» В нижнем этаже кроме кассы и зрительного зала была расположена также библиотека, где меня поразило обилие книг, газет, журналов. Скорее, впрочем, мне так показалось, поскольку в течение последних пяти лет мне были недоступны ни беллетристика, ни газеты.
Записавшись читателем, я взял «Евгения Онегина» Пушкина и «Песнь о Гайавате» Лонгфелло. В библиотеке я увидел объявление о занятиях литературного кружка и решил иметь его в виду на будущее.
Магазины особенно не привлекали моего внимания, так как продукты можно было купить в них только по карточкам, но заинтересовал своим живописным зрелищем базар. Здесь толпилась и двигалась очень пестрая публика, которую могли бы характеризовать слова А. С. Пушкина: «Какая смесь одежд и лиц, племен, наречий, состояний!» Я всматривался в лица и вслушивался в речь в надежде встретить земляков. Но таких выявить не удалось. Здесь можно было купить почти все. Особенно много предлагалось одежды, в основном поношенной. Возможно, кое-кто снял с себя последнюю рубашку, чтобы не сидеть голодным. Другие же торговали из-за жажды нажиться. Спекулянты предлагали краски для хлопчатобумажных тканей, расфасованные в разноцветные бумажные пакетики, камни для зажигалок, мелкую галантерею. Можно было приобрести и различные продукты. Но для этого надо было иметь большие деньги: килограмм хлеба стоил 100 рублей, пол-литровая банка сахарного песку — 250 рублей. Большим спросом пользовалась махорка. За стакан самосада давали 50 рублей. Послонявшись в толпе, я купил у парня-корейца за 25 рублей расческу и ушел с базара в твердом убеждении,
что пока, при моем тощем кошельке, мне здесь делать нечего.
Остаток короткого зимнего дня я посвятил разделке дров для Нади. Это были рейки и толстые горбы, погребенные под сугробом, большей частью промерзшие и обещавшие мало тепла.
Вечером я написал письмо родителям. Мама еще задолго до завершения моего срока просила сразу сообщить об освобождении и о моих дальнейших планах, звала к себе в Красноярский край, хотя и оговаривалась, что живется им в эвакуации очень трудно: зарплату за работу не выдают, плохо с продуктами, а отец, кроме того, очень нуждается в махорке.
Я сообщил в письме об освобождении, о том, что оставлен работать в лагере в качестве фельдшера, о своем намерении доучиваться до этого звания, обещал в скором времени выслать денег. Сообщил также, чтобы письма мне теперь слали не по адресу лагпункта, а до востребования.
На работе в первые дни все шло своим чередом, но затем возникла неприятность. После полудня, обойдя больных и сделав назначения в своем хирургическом отделении, я направился в 9-й корпус. Когда там дела были уже близки к завершению, я был срочно вызван опять в хирургическое отделение. Вольнонаемная санитарка, исполнявшая функции сестры-хозяйки, женщина средних лет, сидела на табуретке в дежурке и всхлипывала, обливаясь слезами. Сестра Нина Гладкова капала в мензурку валерьянку. Перед раскрытой дверью в растерянности и смущении стояли оба санитара — Игорь и Вайда. Оказалось, что в больнице идет инвентаризация. Комиссия уже завершает проверку наличия мягкого и твердого инвентаря в соседнем (дизентерийном) корпусе и, судя по
всему, завтра можно ожидать ее визита в наше отделение. Санитарка же, являвшаяся материально ответственным лицом, недосчиталась четырех одеял.
— Не расстраивайтесь, может быть, еще найдутся,— успокаивал Игорь.
— Не волнуйтесь, Татьяна Петровна, идите домой, завтра разберемся.
Возвращаясь с работы, я думал о том, куда же могли исчезнуть одеяла. Сама санитарка внушала полное доверие. Едва ли мог быть причастным к краже заключенный санитар поляк Вайда, а также и переведенный в другое отделение чех по прозвищу Мадагаскар. Это были вполне порядочные, честные ребята. Я не помню, какое заболевание спасало от общих работ Вайду, но до сих пор не забыл, что Мадагаскар был направлен санитаром в связи с пороком сердца. Этот невысокий юноша часто пел песню, начинавшуюся словами «О, Мадагаскар...». Необыкновенно грустная, мечтательная мелодия давала основание думать, что в нее вкладывались и тоска по родине, и сокровенные мечты.
Игорь? Этот шустрый парень со смуглым лицом был осужден за кражу. В хирургический корпус он был переведен в числе других больных с момента его организации. Поводом было наличие гнойного заболевания — остаточных явлений флегмоны голени. Из двух свищей сочилось гнойное отделяемое, затем они слились и образовалась язва. Все это напоминало последствия мастырки. Игорь охотно согласился принять участие в сооружении перевязочной, хотя с воспалением голени работать было трудно.
— Скажи, Игорь, по секрету, чем ты вызвал воспаление, что ввел под кожу?
— Ничем, наколол на колючую проволоку. На грязную, ржавую.
— Мне просто интересно проверить себя.
— А скажи я иначе — продадите. Да еще пришьют мне 58-ю с пунктом «саботаж». И буду я припухать на каменном карьере... Проволока, говорю...
Такой разговор состоялся в первые дни после открытия корпуса. В дальнейшем у больного начала формироваться незаживающая язва голени, с которой он и был выписан из больницы на амбулаторное лечение. По моей просьбе он был оставлен работать санитаром.
Проще всего было бы заподозрить в краже одеял Игоря. Однако, во-первых, у воров существует правило: не воровать там, где кормишься. Во-вторых, какое-то интуитивное чувство подсказывало мне, что это не Игорь.
Утром я застал санитарку в радостном настроении: пересчитав снова одеяла, она обнаружила, что недостачи нет. Инвентаризация прошла гладко.
— Пропали бы одеяла — катили бы бочку на меня,— гордо говорил Игорь.
Стоявший рядом Вайда смущенно переминался с ноги на ногу и краснел. К концу рабочего дня он сообщил мне по секрету, что Игорь ночью сходил в дизентерийный корпус и взял там четыре одеяла. Возмущенный, я вызвал в дежурку Игоря. Он сначала не признавался, затем стал убеждать, что для дизентерийного корпуса это не имеет значения, так как там уже прошла инвентаризация. И только после того, как я объяснил ему, что с одеялами у нас может распространиться дизентерия, санитар, испугавшись, сказал:
— Сегодня же положу обратно. Только не продавайте меня. Одеяла достанем...
Игорь смотрел на меня глазами преданной собаки. Мне стало жаль его.
Наконец я получил ордер на место в общежи-
тии. Направляясь по указанному адресу на окраину поселка, я пытался представить себе условия проживания в нем по прежнему опыту. В общежитии техникума в Петрозаводске, как и в большинстве студенческих общежитий, имелась общая кухня, а из титана утром и вечером можно было наполнить чайник горячим кипятком. После окончания второго курса нас направили на производственную практику на Кольский полуостров, на апатитовый рудник на окраине Кировска. Там нас поселили в пустовавший двухэтажный деревянный дом. Оказалось, что в прошлую зиму, после схождения с горы Юкспор снежной лавины, накрывшей некоторые дома вместе с жителями, из уцелевших домов были срочно выселены все люди, и мы были первыми их обитателями после случившегося несчастья. В поселке Коркино под Челябинском, где мы проходили вторую производственную практику, нам предоставили отдельную комнату в рабочем общежитии.
Вспоминая эти жилища, я выявил их общую особенность: в каждой комнате проживало по 4—5 человек, и у каждой койки имелась тумбочка. Таким и рисовалось мне общежитие. Оставалось лишь надеяться, что в соседи мне попадутся порядочные люди.
Однако меня ожидало глубокое разочарование. Я попал в барак, отличавшийся от лагерного только тем, что вместо нар тут стояли койки. Они были расположены двумя длинными рядами с узкими промежутками. Тумбочки отсутствовали. В проходе между рядами топились две печки, сделанные из железных бочек. Радиорепродуктора не было. Вернее, как потом мне стало известно, он когда-то был, но бесследно исчез, как исчезало все свободно положенное или повешенное, а в новом отказали. Дневальный, указавший мне на свободную
койку недалеко от входной двери, сразу предупредил, чтобы я никаких ценных вещей не оставлял. Вскоре я убедился в том, что под словами «ценные вещи» следовало иметь в виду любой предмет. Он недолго сохранялся под подушкой или под кроватью. Вскоре оказывалось, что он «плохо лежит» и кем-то взят.
Каждый обитатель барака, за редким исключением, жил сам по себе, как временно поселившийся в этой мрачной ночлежке. Выделялись лишь две группы людей по 3—4 человека. Они каждый вечер жарили на железных противнях овес, старательно перемешивая его. Затем долго попеременно толкли этот овес железными пестами в самодельных ступах, после чего варили его в ведре и доводили до конечного продукта — овсяного киселя. Его аппетитно хлебали из общего ведра, и у меня текли слюнки: я вечно испытывал недоедание. Где же они доставали овес? Может быть, работали в конюшне, одалживая корм у лошадей? Или имели какой-то иной источник? Впрочем, это не имело значения.
На Новый год в бараке были подвыпившие и пьяные, слышались лагерные песни, завязалась драка, но она обошлась без серьезных последствий.
На несколько таких бараков, составлявших маленький поселок посреди мелколесья, имелась кухня со столовой. Со временем я узнал, что в торцевых частях некоторых бараков были отгорожены крохотные комнатушки. Об этом мне стало известно по вызовам для оказания медицинской помощи. В одну из таких каморок, именовавшихся в лагере кабинками, меня пригласила на консультацию молодая женщина, работавшая по вольному найму фельдшером, к своей старшей сестре, у которой оказалось острое воспаление почечных лоханок. В другую такую комнатушку я был вызван по поводу
начавшихся схваток у молодой первобеременной женщины. Было удивительно, как на такой маленькой площади могли умещаться трое: кроме роженицы здесь проживали ее муж и свекровь. Семья пополнилась новорожденным мальчишкой. Почти всю ночь мне пришлось провести здесь, так как после рождения ребенка очень долго не определялись признаки отделения плаценты.
Раз или два в неделю, пообедав в столовой своего микропоселка, я уходил в ухтинскую библиотеку, где просматривал газеты и журналы. С первой своей получки я купил старые лыжи и, сделав палки, проложил лыжню до вахты лагпункта. Большая ее часть проходила через смешанный лес, затем — вдоль высокого забора, ограничивающего лагпункт. Путь по лыжне был значительно короче, чем по пешеходным дорогам, главное же, он хорошо освежал, давал возможность на какое-то время отвлечься от лагерной действительности. Однако пользоваться лыжами мне удалось не более недели, после чего их украли из барака из-под кровати.
Я начал через знакомых подыскивать угол где-нибудь на квартире. Однако шли дни и недели, но поиски были безрезультатными, что создавало тоскливое чувство обреченности на жалкое существование. В то же время появился проблеск надежды в другом направлении. В ответ на мой запрос в Сыктывкарскую фельдшерско-акушерскую школу о возможности сдачи экзаменов экстерном за курс фельдшерского отделения я получил положительный ответ. Экзамен можно сдавать во время летней экзаменационной сессии, в период государственных экзаменов выпускников очного обучения. Одновременно перечислялись документы, которые необходимо представить для получения допуска к экзаменам.
Получение такого ответа явилось мощным стимулом к возобновлению подготовки по различным медицинским дисциплинам. Смущало их множество, однако я надеялся, что до лета сумею справиться. Особенно много, надо было поработать над детскими болезнями. В течение более пяти лет я почти не видел не только больных, но и здоровых детей, кроме новорожденных, а также детей вне зоны, которым пришлось проводить однажды противооспенные прививки. Поэтому не оставалось ничего иного, как изучать детские болезни по учебнику и его картинкам.
Книги и конспекты, естественно, в бараке оставлять было нельзя, поэтому я занимался в больничном корпусе после работы и там же оставлял все пособия к шкафу, под замком. Свободного времени для занятий у меня стало больше, так как я сдал, наконец, больных 9-го корпуса, которых вел временно. Я уже не в первый раз просил руководство больницы освободить меня и от прозекторской работы, тем более что официально на нее я не был оформлен. Но главный врач просил продолжить пока эту работу, пообещав подобрать замену. В качестве материального стимула мне выписали дополнительную карточку на сто граммов хлеба в день. Я хотел было обидеться и отказаться от нее как от жалкой подачки, однако хорошо, что воздержался. Дело в том, что в это время у вольнонаемной медсестры Е. Л. Дароган, помогавшей мне учебниками еще на Ветлосяне, украли хлебную карточку, и я подарил пострадавшей свою дополнительную. Женщина была тронута до слез. Ведь за стограммовый кусок хлеба на базаре надо было отдать червонец.
Однажды, закончив работу, я, как и всегда в последнее время, занимался в корпусе изучением
медицинской литературы. В дежурку вошла вольнонаемная санитарка и сказала:
Что вы, Виктор Александрович, все работаете и работаете.
— Учиться надо, Татьяна Петровна.
— Но ведь надо и отдыхать, а то и здоровье подорвать можно.
Затем, после некоторой заминки, Татьяна Петровна пригласила меня в гости, на день рождения дочери. Я был с ней почти не знаком. Два или три раза эта девушка лет 6—7 заходила в отделение к концу рабочего дня матери, чтобы вместе с ней пойти куда-то по делам. Она стояла у входа, ожидая мать, в своей верхней одежде.
— Это моя дочь, Алла.
На бледном, маскообразном лице девушки возникло подобие улыбки, но большие серые глаза оставались как бы безжизненными, ничего не выражали. Она никогда не произносила ни слова. Вспомнив все это, я стал отказываться от приглашения, сославшись на занятость, но Татьяна Петровна взмолилась:
— Мы с мужем и Аллой очень просим вас прийти к нам. Ведь у нас никого близких здесь нет, мы же ленинградцы, с вами, можно сказать, почти земляки.
К назначенному сроку я прибыл в гости. Дома были только хозяева. Я поздравил именинницу. Модная прическа и шерстяное декольтированное платье небесно-голубого цвета придавали Алле некоторую привлекательность.
— Пройдемте сразу к столу, ведь вы с работы,— радушно приглашала хозяйка.
Стол был заранее накрыт. Он поразил меня давно не виданной роскошью. Салаты, заливная рыба, селедка, отливающая перламутровым блеском и покры-
тая луковыми кольцами... Яйца, какие-то пироги, конфеты, яблоки, не говоря уже о хлебе белом и черном. Все это было невозможно охватить беглым взглядом. Я пытался не выдавать своего голодного интереса, но невольно снова взглянул на стол и на сей раз заметил также, что посреди этого изобилия почти терялись графин с водкой и пара бутылок красного. По сторонам стола уже были расставлены приборы на четыре персоны.
— Какой богатый, красивый стол!
— Если бы не Алла, я не сумела бы все приготовить. Она у нас прекрасная хозяйка.
После первого тоста за здоровье именинницы и рюмки водки завязался разговор. Во всем чувствовалась инициатива и руководство Татьяны Петровны. Я узнал, что у них был дом под Ленинградом, в Вырицах — красивом дачном месте. Семье с трудом удалось эвакуироваться сюда. Живут без особой нужды. Татьяна Петровна работает лишь ради хлебной карточки. Семья мечтает возвратиться на родину в надежде, что дом сохранился. На лето половину дома можно сдавать дачникам. Алла не учится, но для женщины образование ни к чему. Она очень хорошая девушка, но излишне скромна. Родители мечтают о внучатах.
— Вот было бы раздолье им в Вырицах! Около дома садик, клумбы с цветами, грядки с клубникой...
Хозяин только поддакивал размечтавшейся супруге, а Алла слушала с выражением детской наивности и покорности. Я же старался основательнее закусить, так как голова уже с первой рюмки закружилась.
— Жениться вам надо, Виктор Александрович. Что за жизнь одному?
— Еще рано, не могу. Гол как сокол. Ни кола, ни двора.
— Ведь есть же невесты с хорошим приданым, «с двором».
— Ну, уж если так, да еще невеста хороша, другое дело,— отшучивался я.
— Давайте выпьем за ваше благополучие!
Затем произносились тосты за победу в войне и возвращение на родину, за здоровье хозяев. Я лишь пригубливал рюмку, опасаясь «окосеть». Было съедено жаркое, поданное на смену холодным закускам. Заводили патефон, я танцевал с именинницей и хозяйкой. Затем снова садились к столу, пили чай, Я уже испытывал пресыщенность и выбирал момент, чтобы распроститься, но хозяйка умело поддерживала празднество. Лишь ближе к двенадцати она, глубоко зевнув, сказала:
— Ну, нам с хозяином пора отдыхать, а вы гуляй те без нас.
Хозяин, как по команде, встал и направился в соседнюю комнату. Я поблагодарил за гостеприимство и сказал, что мне тоже пора уходить.
— Что вы, что вы, куда на ночь глядя, на мороз. Ради бога, оставайтесь, продолжайте гулять,— всполошилась Татьяна Петровна.
Мне стало не по себе. С какой стати я останусь с именинницей наедине? Но Татьяна Петровна ринулась ко мне, загородив путь к вешалке.
— Аллочка, ты что же не приглашаешь гостя? Куда он сейчас пойдет так поздно: кругом хулиганы и бандиты.
Но я столь решительно подался вперед и так строго посмотрел на хозяйку, что она смущенно и растерянно посторонилась.
Вырвавшись на улицу, на мороз, я почувствовал себя как зверь, освободившийся из коварного капкана. Все существо мое возмутилось неприкрытой попыткой женить меня, хотя я не давал для этого
никакого повода. Я шел по тропе решительно и быстро, о чувством свободы и бесстрашия, с негодованием бормоча вслух: «Куркули несчастные! Нашли дурака... Мещанское болото...» К этому добавлялись и лагерные ругательства.
Вокруг ни души. Вдали чуть мерцал огонь лагерной вышки, служивший для меня ориентиром. Я направился к своему бараку. Понемногу вспышка негодования улеглась, я уже начинал стыдиться за свои выражения. Но тяжелый осадок от корыстного гостеприимства не покидал меня.
В последующие дни на работе Татьяна Петровна избегала близкой встречи со мной, сторонилась, а при случайном приближении смущенно опускала взгляд.
В марте я простудился и заболел, с неделю провалялся в общежитии в гриппозном состоянии с ларингитом. Когда после этого явился на работу, медсестры Нина и Соня наперебой рассказали о накопившихся делах. Во время моего отсутствия обходы больных делала через день врач из дизентерийного отделения. Она внесла краткие записи в истории болезни. Но надо осмотреть перевязочных больных, у двух вскрыть абсцессы. Просят принять нескольких больных с гнойными заболеваниями из других отделений, но нет мест, следует оформить выписку выздоравливающих. Еще вчера приходил санитар из морга и сообщил, что накопилось много работы. Он просил главного врача разрешить захоронить умерших без вскрытия, так как морг переполнен, у некоторых покойников уже позеленели животы. Но О. А. Мебурнутов не разрешил, приказал содержать помещение морга холодным, лишь бы не замерзли тела умерших.
В первую очередь надо было позаботиться о живых, и я весь день работал в корпусе.
Когда же на следующий день я подходил к больничному корпусу, санитар морга Иван уже поджидал меня у крыльца, чтобы сразу мобилизовать на вскрытия. Я лишь справился у сестер о состоянии больных и, убедившись, что срочного ничего нет, сразу же направился к главному врачу за историями болезни умерших.
— Давайте по пути сначала заглянем в морг,— предложил Иван.
Я согласился. Войдя в морг, я был поражен ужасным зрелищем: вся площадь морга была занята тощими голыми телами. На столе и на носилках около него были расположены «валетом» по два трупа, а на полу с другой стороны стола лежали в два ряда еще пять мертвых мужчин. Приоткрыв дверь, чтобы хотя немного освободить воздух от трупного смрада, я пробрался к столу. Один из мужчин с множественными татуировками на коже был из отделения врача С.. Я сказал Ивану, чтобы первым на вскрытие пригласил этого врача. Затем определил очередность вызова других врачей и поручил Ивану всех их оповестить.
— Вскрытия начнем через час: я должен предварительно ознакомиться с историями болезни,— с этими словами я вышел из морга, подавленный картиной обилия смертей.
Когда почти ежедневно производились вскрытия одного-двух умерших, это казалось уже обычным для крупной больницы явлением и мало замечалось. А стоило с неделю не заходить в морг, и до сознания отчетливо дошло, что погибает много. Ознакомление с историями болезни показало, что один из больных скончался по пути в больницу, другие в различных ее отделениях. В отличие от гражданских больниц, особенно мирного времени, среди умерших не оказалось ни одного старика, все были
молодого и среднего возраста. Многие мужчины такого возраста сейчас, защищая страну, погибают на войне от пуль и снарядов. Но они знают, за что проливают кровь, а родственники их получат извещение со словами: «погиб смертью храбрых в боях за Родину». Об этом будут знать родители, жены, внуки. Они будут тяжело переживать утрату, но и гордиться. Среди же людей, погибших в лагере, преобладают «враги народа». Возможно, что среди девяти умерших есть и военные специалисты, возможно, и ученые, квалифицированные рабочие, которые могли бы быть очень нужными для страны в это трудное время в другом месте, на полях сражений, на заводах, в колхозах. Здесь их убили болезни, связанные с неволей, тяжким, порой непосильным трудом, постоянным недоеданием, скученностью в мрачных бараках.
Вскрытия начались. Лечащий врач С. (по слухам, недоучившийся) держался со свойственной ему самоуверенностью. Это его качество дошло до того, что однажды он заявил, что ему ничего не стоило бы написать «Войну и мир», если бы ему дали Ясную Поляну. С месяц назад у меня с ним произошел конфликт. Мне пришлось проделать вскрытие трупа в его отсутствие (он отмахнулся: «Вскрывайте без меня»). Исследование же выявило его диагностическую ошибку: оказалось, что у больного была не пеллагра, значившаяся в клиническом диагнозе, а острая дизентерия. При последующем разборе на утренней конференции С. пытался не согласиться с диагнозом «дизентерия». На мое счастье, присутствовавший на вскрытии заместитель главного врача Е. И. Харечко подтвердил патологоанатомический диагноз. Врачу С. было сделано внушение. При правильном диагнозе лечение было бы иным. К тому же больной находился в общей палате, а это
могло служить причиной заражения других людей.
На сей раз по ходу вскрытия снова произошел неприятный разговор. Врач поставил диагноз «очаговая пневмония» (воспаление легких), фактически же, как показало вскрытие, больной умер от тяжелой формы туберкулеза легких. С. категорически не соглашался с этим. Я пытался доказывать, что в легких видны типичные туберкулезные поражения, снова обращал внимание на характер изменений, в частности на участки творожистого омертвения с начинающимся распадом и формированием острой каверны, на множественные просовидные бугорки. Была названа и форма этого туберкулеза со ссылкой на учебник Абрикосова.
— Да что вы мне рассказываете, ведь я-то все-таки врач.— С. вышел, громко хлопнув дверью.
Можно было предвидеть, что разбор этого случая будет нелегким. Поэтому я оставил пораженные легкие для демонстрации на конференции, взял мазки содержимого бронхов и мазки-отпечатки из легких для исследования на туберкулезные палочки. С. принадлежал к категории тех врачей, которые смотрят на патологоанатома как на личного врага.
Когда с помощью Ивана было произведено вскрытие уже более половины трупов, в морг заглянул главный врач. Я доложил ему о нераспознанном туберкулезе легких и несогласии врача С. с этим. Осмотрев оставленный препарат, Оганес Александрович сказал:
— Типичный туберкулез. Оставьте, пожалуйста, к разбору на конференции.
В начале весны случились сразу два приятных события. Во-первых, в ответ на мое заявление из Сыктывкарской фельдшерско-акушерской школы мне сообщили, что я допущен к сдаче экзаменов экстерном, что государственные экзамены начнутся
2 июля 1943 года и что кроме включенных в экзамены пяти предметов мне надлежит также сдать курсовые экзамены по ряду дисциплин.
Во-вторых, мне удалось, наконец, найти угол и выбраться из ненавистного барака. Небольшая комната была разделена на две половины печкой с плитой и занавеской. Кухня-прихожая была выделена мне. Здесь я поставил кровать, над ней навесил полку для книг и конспектов. Хозяйка, Клавдия Прокофьевна, проживавшая во второй половине и работавшая на лагерной кухне, уходила рано утром и возвращалась поздно вечером. Я выпросил у врачей, фельдшеров и медсестер недостающие учебники и руководства, взял в библиотеке литературу по истории СССР и вечерами усиленно конспектировал.
Однажды поздним вечером меня вызвали в соседний дом, где у молодой женщины начались схватки. Захватив все, что оказалось под руками (йодную настойку, одеколон, бинт, ножницы), я направился по вызову и принял роды. После этого пришлось пополнить на всякий случаи домашний запас медикаментов. И не зря: вскоре последовал второй вызов на роды. У меня даже появилась привычка присматриваться в очереди в магазине, не полнеет ли кто-либо из женщин животом.
Когда под весенними лучами заметно осел, а затем почти растаял снег, на месте бывшего сугроба во дворе обнажились три больших сосновых пня, вывернутых набок вместе с мощными корнями. Они напоминали чудовищных осьминогов. С помощью клиньев и топора я разделал их на дрова. А затем хозяйка разрешила мне вскопать здесь пару грядок. В середине июня я достал из теплицы табачную рассаду и засадил ею под первое пение комаров одну из грядок. Вторую я оставил под
капустную рассаду. Приходя с работы, я любовался своей крохотной плантацией и радовался росту растений. Когда же я входил в дом, то взгляд упирался в полку с книгами и накопившимися тетрадями и конспектами. Они возбуждали радостное чувство возможности профессионального роста.
Однако надежды на поездку в Сыктывкар неожиданно рухнули. Отдел кадров Управления лагеря отказал мне в предоставлении отпуска для сдачи экзаменов. Отказ поверг меня в мрачное настроение. Я не находил себе места, дольше обычного задерживался на работе, чтобы не думать об этом, а вечерами с трудом принуждал себя конспектировать отдельные разделы из учебников, руководств, справочников, будто еще надеясь на какое-то чудо. Было трудно на чем-то сосредоточиться, мысли снова и снова возвращались к случившемуся, душа наполнялась обидой и негодованием. Почему отказано? Руководство больницы ходатайствовало о предоставлении месячного отпуска без сохранения содержания для сдачи экзаменов, заранее предусмотрело временную замену по работе. Что пострадает, если такой отпуск состоится? Неужели я так прочно «прикреплен к производству лагеря до конца войны», что даже по делу нельзя меня отпустить за пределы Ухтижемлага в той же Коми АССР?
Но ничего не поделаешь. Остается надеяться лишь на будущее. Первого июля я посадил на вторую грядку десяток ростков капусты, тщательно полил их. Радовал рост табака: на каждом стебле было уже по четыре упругих листа размером три на пять сантиметров. Пока я работал и любовался растениями, комары устроили мне настоящую пытку, облепив шею, лицо, руки: всякая тварь хочет жить и борется за существование.
Операция отчаяния
Операция отчаяния
Поезд везет меня к югу от Ухты. Мерный стук колес убаюкивает, голова склоняется на грудь, я на миг засыпаю, но снова прихожу в бодрствующее состояние и судорожно ощупываю чемодан. Успокаиваюсь, убедившись, что он на месте. От этого самодельного деревянного чемодана зависит судьба моих надежд. В нем мои выстраданные конспекты по истории СССР, детским болезням, гигиене, физиологии и многим другим медицинским предметам, а вместе с ним и продуктовый паек, полученный на две недели вперед. А это несколько буханок хлеба, полтора килограмма селедки, бутылка подсолнечного масла и еще кое-что. Кто. знает, может, среди разнообразного люда, переполнившего общий вагон, какой-нибудь майданщик уже взял на примету мой «угол» и только и ждет подходящего момента, чтобы завладеть им.
Мой путь — в город Сыктывкар, столицу Коми АССР. Он складывается из трех частей. Первая из них — по основной железнодорожной магистрали, вторая — по железнодорожной ветке до села Айкино, а от него — заключительная — по реке Вычегде. Цель — сдача экзаменов экстерном за курс фельдшерского отделения.
Еще две недели тому назад в этой поездке было отказано, и я, пережив отчаяние, уже смирился с ее невозможностью, как вдруг все неожиданно обернулось в мою пользу. Помогли добрый совет и счастливый случай. В конце июня я возвращался с воскресника по заготовке веткорма, изрядно уставший, искусанный комарами, голодный и злой. Душу наполняло возмущение отказом в предоставлении отпуска для сдачи экзаменов, грызла безысходная тоска по свободе. В сознании еще неотступно
звучала песня, которую исполнил в лесу молодой командир ВОХР Лысенко, участвовавший в воскреснике. Он стоял среди редких берез па высоком холме, стройный, в служебной форме защитного цвета, и с чувством, во весь голос пел:
Дывлюсь я на нэбо тай думку гадаю:
Чому я нэ сокил, чому нэ литаю?
Чому мэни, боже, ты крылэц нэ дав?
Я б зэмлю покынув и и нэбо злитав.
Вблизи сквозь зеленые ветви поблескивали стремительные струи реки Ухты, а далее раскинулась бескрайняя холмистая лесная ширь. Казалось, что песня уносила певца далеко за эту таежную ширь, что, вкладывая в мелодию всю душу, он выражал тоску по родине, по Украине. Песня была созвучна и моей тоске по свободе и независимости.
Я шел но пыльной дороге с букетом ромашек, машинально продолжая отмахиваться березовой веткой от комаров и пытаясь воспроизвести в памяти мотив песни. Мое раздумье прервал неожиданный возглас:
— Виктор!
Навстречу шла фельдшер Валя, работавшая по вольному найму медсестрой в 4-м корпусе больницы. Она подала маленькую руку и, блеснув серыми глазами, продолжала:
— Здравствуй! Ты что, своих перестал узнавать? Вижу, идешь с воскресника. Наверное, как и в прошлое воскресенье, опять заготовил больше всех? Все рвешься в передовики?
Я прервал нескончаемый поток слов:
— Добрый день. Извини, задумался. А в передовики не получается, заготовил даже чуть меньше, чем в прошлый раз. Не знал, что встречу тебя, а то бы пару веников прихватил для тебя, попариться.
— Спасибо, подари лучше цветы.
— Я именно тебя и имел в виду.
Я пытался выглядеть непринужденным и веселым, но, по-видимому, не получалось.
— А что такой грустный?
— Нечему радоваться.
— Не падай духом. Если замначальника лагеря отказал в отпуске, то это еще не означает, что все потеряно. Этот майор всем отказывает. Ты обратись лучше к самому Бурдакову.
— Думаю, что тоже бесполезно. Да уже и поздно.
Мне казалось, что Валя лишь успокаивает меня, и я не придал серьезного значения ее словам, уже смирившись со своим положением.
Но через несколько дней по лагпункту пронесся слух: прибывает с инспекцией сам начальник Управления Ухтижемлага НКВД Бурдаков. Вес лагпунктовское руководство от мала до велика пребывало в трепете, волнении и суете. Вдруг вспомнив о совете Вали, я быстро написал заявление на имя начальника с просьбой предоставить отпуск, но уже не на месяц, а только на две недели: думалось, что так меньше риска получить отказ. Я отнес заявление заместителю главврача Е. И. Харечко и просил передать его Бурдакову. Едва Евгений Иванович успел бегло просмотреть мое прошение, как в кабинет вбежал запыхавшийся комендант и с дрожью в голосе сообщил о прибытии начальства. Харечко торопливо сунул мое заявление в карман халата и поспешно направился к выходу, буркнув на ходу:
— Хорошо.
Вскоре с крыльца своего корпуса я увидел, что по территории больницы шествует высокий тучный человек в плаще защитного цвета и в брюках с алыми генеральскими лампасами. Не было никакого сомнения в том, что это и есть комиссар гос-
безопасности третьего ранга Бурдаков. Рядом с ним семенил с открытой головой и в белом халате Е. И. Харечко, который при своем среднем росте и худощавости по сравнению с высоким начальником казался подростком.
Я сошел с крыльца и остановился в отдалении, на виду у Евгения Ивановича, пытаясь своим присутствием напомнить ему о своем заявлении. Е. И. Харечко заметил меня, достал из кармана бумагу и, держа ее сложенной в руке, о чем-то говорил начальнику, затем убрал бумагу обратно в карман.
Как потом рассказал мне Евгений Иванович, как раз в это время он и доложил начальнику о моей просьбе. Далее разговор был кратким:
— На какой срок?
— На две недели.
— Пусть скажет в Управлении, что я разрешил.
Я так и поступил. Инспектор отдела кадров Управления, пожилая женщина с сержантскими погонами, недовольно ворчала (не на начальника, а на меня), оформляя проект приказа и одновременно выписку из него:
— И куда спешите! После войны открепили бы от лагеря, и поехал бы на все четыре стороны.
Я молчал, думая об одном: скорее бы получить эту бумагу, так как времени в обрез.
И вот спешные хлопоты и сборы позади. Я приближаюсь к своей цели. Громыхают колеса вагонов, изредка раздается протяжный гудок паровоза. Хорошо бы прилечь, по некуда. Душно, накурено. Говорят, что начальник Управления лагеря ездит в Москву в персональном комфортабельном вагоне. Но мало ли чего могут наговорить. Я с большой благодарностью вспоминаю этого генерала: без всяких бумаг, по устной просьбе разрешил отпуск. Без всякой бюрократии, справок и виз нижестоящих
начальников. Меня наполняют радость и умиротворенность, и я проваливаюсь в сон. Кто-то трясет меня за плечо:
— Ваши документы.
Передо мной два человека в военной форме. Один из них стоит в стороне, другой вплотную возле меня. Он внимательно просматривает поданную мною справку об освобождении. Она мне служит вместо паспорта. Взамен фотоснимка на ней красуется отпечаток пальца. На обратной стороне — штампы о прописке с ее датами и адресами. Лишь в 1944 году они дополнятся штампом «паспорт выдан», а еще через два года — 22 февраля 1946 года — записью об откреплении от производства лагеря с оставлением на работе на общих основаниях и заключением медкомиссии военкомата: «Годен к нестроевой службе в тылу по ст. 98 «в», протокол 336».
Затем проверяющий читает справку о предоставлении мне отпуска с выездом в Сыктывкар для сдачи экзаменов. В ней я назван не как-нибудь, а «сотрудником Ухтижемлага НКВД», и подписана она собственноручно начальником Управления лагеря комиссаром госбезопасности Бурдаковым. Этот документ, представляющий собой маленький бумажный листок, полностью снял подозрения проверяющего.
Я снова всеми силами стараюсь не уснуть. Позади бессонная от волнения ночь после получения устного разрешения на отпуск. Затем весь день в беготне и сборах. Пришлось побывать на Ветлосяне, чтобы получить выписку из приказа, выстоять очереди в магазине для закупки продуктов по карточкам и на вокзале — для приобретения билета. Прошелся по базару с мыслью, что неплохо бы принарядиться, купив хотя бы сорочку, калоши и носки. Такая мечта оказалась совершенно нереальной: все это
в сумме стоило более тысячи рублей — зарплата за два месяца. Сдал больных врачу дизентерийного корпуса. Искал возможность занять денег (дала хозяйка 400 рублей). Собрал багаж. Дотащившись с чемоданом до вокзала, я чувствовал себя уже совсем обессиленным. Но главное — я все же еду.
Вот и позади поселок Железнодорожный, бывший Княжпогост, от которого я шел этапом под конвоем до Ухты, преодолевая долгий и утомительный путь по пыльному тракту: тогда, пять лет назад, здесь еще не было железной дороги.
Остался позади и рельсовый путь, ответвляющийся от основной магистрали на восток, до реки Вычегды. Отсюда, от старинного села Айкино с его почерневшими и покосившимися избами, медленно везет меня вверх по реке старинный колесный пароходишко. В вечерней тишине отчетливо раздается шлепанье плиц по воде. На палубу, где я восседаю на своем бесценном чемодане, погружаясь в полусонное состояние, временами доносятся из трюма беспечные девичьи голоса и смех, затем зазвучала грустная песня о неразделенной любви. Вскоре на палубу поднялись две совсем молоденькие девушки.
— Девушки, вы далеко едете?
— В Сыктывкар.
— А зачем, если не секрет?
— Как зачем? Там мы учимся.
Оказалось, что они заканчивают медицинское училище, его фельдшерское отделение, едут сдавать государственные выпускные экзамены. Я узнал, что после первого экзамена (по акушерству и гинекологии) они будут иметь четыре дня на подготовку к экзамену по каждому последующему предмету. «Счастливчики!» — подумал я. Неожиданным для меня оказалось то, что предстоят также экзамены
по огневой подготовке и санитарно-химической защите. Эта новость расстроила и озадачила меня, особенно необходимость экзаменоваться по огневой подготовке.
— Ничего страшного. У нас военрук хороший парень. Попроси программу, винтовку, проконсультируйся.
11 июля 1943 года я прибыл в Сыктывкар и сразу же направился в медицинское училище. Здесь в учебной части подтвердили, что завтра я смогу сдавать экзамен, дали направление в общежитие. На мой вопрос, где можно купить медицинские книги, сказали, что специального магазина нет, но один из бывших преподавателей сможет их продать, и сообщили его адрес.
В общежитии меня поселили в пустовавшей комнате. Оставив чемодан, я направился к владельцу книг. Им оказался пожилой седой мужчина с исхудавшим лицом. В большой комнате его собственного добротного дома у стены стояло пианино, а возле него множество книг, сложенных целой горой прямо на полу. Хозяин сказал, что за деньги он их не отдаст и может обменять лишь на продукты: он болен туберкулезом и ему надо хорошо питаться. Пришлось возвратиться в общежитие за продуктами. За две буханки хлеба, килограмм селедок и бутылку подсолнечного масла я отобрал несколько книг, в том числе толстое руководство по малой хирургии Мезонне (перевод с французского), учебник по анатомии Лысенковя и небольшое старое руководство для врачей по внутренним болезням.
Вместе с покупками я сразу направился на базар с намерением восполнить свои продуктовые запасы. Узкая полоска земли между полуразбитым деревянным тротуаром и проезжей частью дороги
местами была засажена картошкой, тощая запыленная ботва ее начинала набирать цвет. На покосившихся заборах с облупившейся краской кое-где висели рукописные объявления о продаже личного имущества и обмене жилплощади.
Базар произвел на меня крайне удручающее впечатление своей бедностью. Отдельные лица, преимущественно женщины, предлагали старую одежду, поношенную обувь. Кусок хлеба или несколько картошин стоили не дешевле, чем в Ухте.
Я возвратился в общежитие усталый и разочарованный. Подсчитав свои деньги и просмотрев оставшиеся продукты, я понял, что их при самом экономном расходовании едва ли хватит на неделю. Да и времени в моем распоряжении немногим больше: из двухнедельного отпуска уже израсходовано четыре дня. Было ясно, что я смогу одолеть экзамены лишь в том случае, если удастся сдать их в еще более сжатые сроки, чем предполагал, по нескольку предметов в день. Поэтому в течение вечера кроме конспектов по акушерству и гинекологии я перелистал записи но другим предметам.
Занимался допоздна. В усталой голове возникали сомнения, хватит ли сил справиться с такой трудной задачей. А вдруг не выдержу? Но вспомнились слова Евгения Ивановича Харечко, являвшегося для меня примером не только высокой нравственности, но и необыкновенной трудоспособности: «Сейчас война, и приходится делать невозможное». С этой мыслью я уснул, однако вскоре проснулся и обнаружил, что по простыне и белью ползает множество клопов. Некоторые уже растолстели, напившись крови, многие же другие, очень тощие, сплющенные, несомненно основательно проголодавшиеся, почуяв возможность поправиться, устремлялись к своей
жертве. Я смахнул их с белья, отряхнул простыню с множественными кровавыми пятнами, давил кровожадных несекомых ногами. Но стоило мне снова лечь в постель, как в скором времени откуда ни возьмись поползли и даже начали падать г потолка новые кровопийцы. Поэтому ночью я не столько спал, сколько боролся с их нашествием, а крепко уснув под утро, едва не опоздал на экзамен.
Когда утром 12 июля я подошел к экзаменационной комнате, перед ней уже толпилось десятка полтора девушек и два юноши. Чувствовалось, что они волнуются, у многих лица были бледными, слышались вздохи, перешептывания. В 9 часов всех нас впустили в экзаменационную комнату, мы расселись за столы. Я сразу направился в глубь комнаты, где за столом, покрытым красной скатертью, сидела экзаменационная комиссия в составе трех преподавателей, и попросил проэкзаменовать меня первым, объяснив причину спешки. Мне вручили экзаменационный билет, и я с большим волнением просмотрел доставшиеся вопросы. Это строение и функция плаценты, послеродовые воспалительные процессы матки и рак тела матки. Немного подумав, начал отвечать. Преподаватель Варвара Петровна Волохина задала ряд вопросов, особенно по ранней диагностике рака. Дополнительно мне было предложено рассказать о признаках беременности, о симптоме Гегара.
Получив оценку «хорошо», я несколько расстроился. Во-первых, как мне показалось при общении со студентами перед экзаменационной комнатой, они ориентируются в предмете слабее меня. Во-вторых, я ответил на все вопросы. Акушерство и гинекология были дисциплинами, по которым я получил наиболее систематическую подготовку. Поэтому
меня обеспокоила перспектива экзаменов по другим предметам.
Успокоившись, я направился в учебную часть, чтобы выяснить возможность сдать экзамены по другим предметам. Заведующая учебной частью Милица Васильевна Ходкова, уже знавшая мое положение, вынуждавшее сдавать экзамены в сжатые сроки, спросила:
— Вы готовы сейчас сдавать курсовой экзамен по фармакологии с рецептурой?
— Готов.
— Это мой предмет. Сейчас я дам вопросы. Подумайте и будете отвечать.
Первый вопрос касался наркотических средств. Обдумывая ответ, я вспомнил об их свойствах, действии, показаниях, а также о возможности привыкания к ним с развитием наркомании. Передо мной возникли картины поведения Марии Ионовны в терапевтическом отделении, уже описанные выше. Вспомнил и о заключенном Николае Каменеве. Этот горбатый парень лет тридцати, бывший беспризорник и вор, был очень хорошим парикмахером и обслуживал весь персонал больницы Ветлосян. Он охотно отзывался как на свое имя, так и на прозвище Лорд, которым даже гордился. Это был смышленый и остроумный парень. Однажды, когда я еще только начинал кое-что осваивать в хирургическом отделении доктора Кристального, случайно из соседней комнаты через тонкую перегородку до моего слуха донесся такой разговор: «Степан, я достал ампулочек, впрысни мне, пожалуйста».— Это был голос Коли Каменева. «Морфий? Ну и жук, опять достал! Ты же, Лорд, божился, что завяжешь».— Это был голос старшего лекпома, пожилого мужчины с бритой головой. «Не могу. Давай скорей, весь дрожу...»
Позже Лорд иногда обращался ко мне с жалобами на сильный кашель и умолял дать несколько таблеток кодеина. Если я убеждал его, что таблеток нет, он слезно просил «хотя бы нарцеина», а на худой конец — «пульс доверия». Так он называл на свой манер пульвис Довери (пульвис по-латыни означает порошок), содержащий опий и корень ипекакуаны (рвотный корень), который в малой (обычной) дозе помогает отхаркиванию, при передозировке же вызывает рвоту. Это не смущало Лорда, лишь бы принять дозу опия. Он всюду в больнице пытался выпрашивать и другие препараты, содержащие наркотики. «Коля, неужели ты не можешь обойтись без них?» — спросил я однажды. «Понимаешь, если я не приму, то не нахожу себе места, не могу работать. Готов руки наложить на себя, а то и на кого-либо, лишь бы достать нужное средство».
Вспомнив эти картины, я отвечал на первый вопрос экзамена очень пространно, с описанием наркомании. Поэтому по второму вопросу (о растительных вяжущих средствах) Ми лица Васильевна не дала мне досказать до конца и была удовлетворена моими ответами после того, как я выполнил последнее задание — написал рецепт морфина для подкожных инъекций.
— «Отлично». А вот преподаватель по патологической анатомии и патологической физиологии. Можете сдавать?
Я охотно согласился, однако был несколько смущен полученным билетом. Оба первых вопроса оказались из патологической физиологии (различные иммунные реакции, лихорадка), были для меня трудными, и пришлось мобилизовать память. По третьему же вопросу (доброкачественные и злокачественные опухоли) я был подготовлен значительно лучше, хотя
в основном теоретически. Больные злокачественными опухолями в лагерной больнице встречались редко. Я смог вспомнить лишь трех больных раком, которых довелось видеть за все четыре года работы. У одного из них был рак легкого, он умер от легочно-сердечной недостаточности. У другого был диагностирован рак желудка с резким сужением его выходного отдела, не пропускавшим никакой пищи, кроме жидкости. Больной, по фамилии Смирнов, кажется бывший инженер, был резко истощен, но удивительно спокоен и уравновешен. Получив от родных посылку с продуктами, он все их раздал больным своей палаты: «Я оставил себе конфетку, перед смертью пососу». Его предчувствие близкой смерти подтвердилось: он умер в ближайшую ночь. Наконец, у больной женского корпуса рак матки был осложнен распадом опухоли с гнилостным запахом. У всех этих больных рак был распознан в запущенной форме.
Особенности доброкачественных и злокачественных опухолей я назвал довольно подробно, и в зачетной ведомости появилась вторая отличная оценка. Это придало уверенности.
Затем преподаватель Мария Ивановна Щукина экзаменовала меня по детским болезням. Характеристику токсической дистрофии, врожденного сифилиса и заболеваний пупка она спрашивала с явным практическим уклоном: как распознавать, лечить и т. п. Я был доволен полученной оценкой «хороню».
К исходу первого экзаменационного дня заведующая учебной частью сказала:
— К себе прошел наш директор, Никифор Алексеевич Лапин. Если не возражаете, я попрошу его, может быть, он примет у вас экзамен по истории СССР.
Я не возражал и вскоре был вызван в кабинет директора, где получил экзаменационный билет. По вопросу о Киевском государстве, его основании и распаде экзаменатор удовлетворился моим кратким ответом. После ответа по второму вопросу (Великая Октябрьская социалистическая революция) он поинтересовался, когда было двоевластие, кто входил в руководство революцией, какие были изданы декреты. Задал также серию вопросов по истории партии, в том числе: что было на II съезде партии? Какие разногласия возникли между большевиками и меньшевиками, по какому пункту? Что было на III съезде партии? Что было на Пражской конференции? Именно так: «что было». Затем была проверена моя осведомленность о первомайском приказе Сталина, о задачах в войне. Наконец, после того как я ответил на вопрос, может ли наша страна победить без второго фронта, наступила пауза, и у меня появилась надежда, что экзамен по предмету закончился. Однако экзаменатор вдруг встрепенулся и спросил:
— А что сказал Горький о врагах?
Этот вопрос меня смутил: Горький высказывался о врагах революции и трудящихся во многих своих произведениях, характеризуя их с разной стороны. Я даже вспомнил содержание его пьесы «Враги». Быстро собрался с мыслями, но не успел и рта раскрыть, чтобы дать пространный ответ в общем виде, как экзаменатор опередил меня и с довольным лицом ответил сам:
— Вот что он сказал: «Если враг не сдается, его уничтожают». Согласны? Тогда приведите пример из практики. Ну, к примеру, что было под Сталин градом?
Я начал быстро рассказывать об уничтожении несдавшихся немецко-фашистских захватчиков.
— Правильно. Милица Васильевна, у вас нет вопросов?
— Нет,— ответила присутствовавшая на экзамене заведующая учебной частью.
— Тогда достаточно. Ставлю «четыре».
В итоге первого экзаменационного дня мне удалось «сбросить» пять предметов. Окрыленный результатами, я чувствовал в себе прилив сил и решил разыскать университет. Было известно, что сюда эвакуирован Петрозаводский университет. Поэтому я направился в слабой надежде встретить кого-либо из земляков. Но в просторном вестибюле оказалось пусто: экзамены закончены, студенты отправлены на сельхозработы или на лесозаготовки. С особым чувством грусти я постоял в вестибюле. Было приятно сознавать, что еще совсем недавно по нему ходили преподаватели и студенты из Петрозаводска, эти стены слышали их голоса.
В течение следующего дня я сдал экзамены по семи предметам, в том числе четыре государственных и три курсовых. На третий же оставалось справиться с госэкзамепами по огневой подготовке и санитарно-химической защите. Они тоже прошли благополучно.
Я очень благодарен за помощь и содействие заведующей учебной частью М. В. Ходковой. Эта молодая женщина с большим пониманием и сочувствием отнеслась к моему нестандартному положению, «ловила», а возможно, и вызывала экзаменаторов. Она быстро формировала экзаменационную комиссию, как только появлялся преподаватель по какому-либо предмету, вынесенному на госэкзамены. Только по одному предмету для сдачи курсового экзамена преподавателя на месте не оказалось, и мне пришлось сходить в кожно-венерологический диспансер. Обстановка в целом была
очень доброжелательной. По первой же просьбе предоставлялись программы, а военрук А. Г. Шевчук даже доверил мне на ночь винтовку, чтобы я потренировался разбирать и собирать затвор.
Меня смутило то, что в течение второго и третьего экзаменационных дней по всем девяти предметам были поставлены оценки «отлично». Мне казалось, что, по крайней мере, по двум из них (по инфекционным болезням и санхимзащите) оценка была завышенной. Так, после успешной сдачи преподавателю Дмитрию Ивановичу Розанову экзамена по гигиене я ему же отвечал на билет по инфекционным болезням. При этом ответил на вопросы как по билету, так и многочисленные дополнительные, кроме одного, по поводу которого признался:
— О ящуре я ничего не знаю, кроме того, что им болеют животные, а от них могут заражаться люди.
— Ну ладно, дарю тебе ящур, за прочие заслуги ставлю «пятерку».
Экзамен по санитарно-химической защите принимал Максим Петрович Макаров. Свойства таких ОВ, как лакриматоры и арсины, помощь при отравлении, основы дегазации — эти вопросы я изучал в прошлом еще в индустриальном техникуме в Петрозаводске, готовясь сдать нормы на значок «Готов к противохимической обороне». Поэтому, повторив накануне по учебнику, легко вспомнил. Однако значительно труднее было справиться с ответом на вопрос «Помощь при поражениях ОВ на различных этапах эвакуации», тем более что на него надо было отвечать по карте с условными знаками. Их же я плохо знал, «плавал». И экзаменатор растолковал их значение и ряд положений рассказал за меня сам.
Своим сомнением я поделился с одним из препода-
вателей, отметив, что по акушерству и гинекологии я отвечал лучше, но оценка оказалась ниже.
— Видите ли, в чем дело. Вы знаете, кто обычно сдает экзамены экстерном?— И сам же ответил, что, как правило, это бывшие учащиеся фельдшерской школы, которые были исключены за неуспеваемость или какие-то прегрешения. Затем они нарабатывают стаж и пытаются получить фельдшерское или сестринское свидетельство путем сдачи экзаменов экстерном. Чаще всего они отвечают весьма посредственно, на «тройку» с натяжкой, а иногда и проваливаются. У преподавателей сложился именно такой стереотип экзаменуемых экстерном. Во время приема первого госэкзамена меня могли принять за представителя этой категории. Такое предубеждение могло сказаться на оценке. А после ознакомления с характеристикой первоначальное предвзятое отношение отпало.
Итак, по истечении трех дней экзамены по всем четырнадцати предметам были позади. Почувствовав большое облегчение и раскованность, я решил пойти купаться. Долго брел по мелководью Сысолы, пока не погрузился по пояс, и, немного поплавав, заметно освежился. На следующий день, 15 июля 1943 года, мне было вручено свидетельство о присвоении звания фельдшера. Красные «корочки» вместе с экзаменационной ведомостью, стоившие мне огромной затраты сил, я поглубже запрятал и, чувствуя себя счастливым, в тот же день отправился в обратный путь.
И вот я в Ухте. Несмотря на то, что чемодан мой был облегчен (в нем лежали лишь несколько купленных книг, конспекты и кое-какие дорожные вещи), я с большим трудом доплелся до своего жилища, испытывая резкую общую слабость. Перешагнув порог, я уперся взглядом в полку с кни-
гами, висевшую над кроватью, и сразу почувствовал какое-то незримое препятствие, какой-то невидимый барьер, как бы шлагбаум, не пускавший меня дальше. Я растерянно и остолбенело стоял, даже не поставив чемодан на пол. В чем дело? И вдруг меня осенила догадка: меня отталкивает, не пускает вид полки с книгами. Резко опустив на пол чемодан, я рванулся к полке и начал быстро швырять под кровать пачки книг, ранее радовавших мой взгляд, а теперь показавшихся чужими, ненавистными. Только после того как полка была опустошена, я свободно вздохнул.
Мое состояние можно считать своеобразной защитной реакцией организма на крайнее истощение нервной системы, связанное с чрезмерными перегрузками. Перегрузки ассоциировались с работой над учебниками и руководствами, и теперь даже вид их остановил меня на пороге комнаты. И я почти подсознательно ликвидировал это психологическое препятствие.
Такое объяснение происшедшего у меня сформировалось позже. А в тот момент я с радостным чувством завершения эпопеи с получением документа о среднем медицинском образовании свалился на кровать, расслабился, и вдруг ощутил, как по щекам покатились слезы. Такого со мной не было даже после объявления несправедливого приговора. Теперь стало очевидно, что у меня развилась неврастения.
Вся поездка из Ухты в Сыктывкар предстала предо мной как операция отчаяния. Такое понятие существует в хирургии, когда слишком мало возможностей и надежд на успех операции, без нее же — никаких надежд. Но в данном случае слово «операция» фигурирует не в смысле «хирургическое пособие», а в значении «действие, мероприятие».
Побывав на следующий день на Ветлосяне, где
я должен был зарегистрировать свое прибытие из отпуска и получение фельдшерского свидетельства, я обнаружил, что многие не узнают меня, узнав же, удивляются, насколько я похудел. Начальник санчасти Вера Михайловна Красильникова, несшая в руке маленький алюминиевый бидончик, предложила мне стакан молока. Доктор Я. И. Каминский сразу повел меня в рентгеновский кабинет, где предложил съесть маленькое пирожное. Я не решился лишить главного врача редкостного лакомства, так же как только что отказался от стакана молока из очень маленького бидончика. После краткого разговора Яков Иосифович поставил меня под экран и со всех сторон обследовал, пытаясь выяснить, не заболел ли я туберкулезом. Профессор В. В. Виттенбург предложил мне стакан крепкого чаю с сахаром. Такое повышенное внимание лишний раз убедило меня в том, что я действительно превратился в выраженного дистрофика, или, как говорят в лагере, в доходягу.
Мой учитель Вильгельм Владимирович Виттенбург, просмотрев мое фельдшерское свидетельство с экзаменационной ведомостью, сказал:
— Оценка «хорошо» по акушерству и гинекологии — это прекрасно. Учтите, что хороший студент обычно знает предмет на оценку «посредственно», а профессор — на «хорошо». На «отлично» же, пожалуй, только сам бог. Поэтому от всей души поздравляю. Но теперь надо отдохнуть, только затем уж — дальше.
Насчет необходимости отдохнуть он был, несомненно, прав. У меня уже не хватило сил зайти ни в хирургический корпус, ни в амбулаторию. С трудом добравшись до вахты и выйдя за зону, я уселся на бревно, валявшееся на обочине дороги, в надежде, не случится ли попутная машина
до Ухты. Но время шло, такая надежда уже исчезала. Я начинал сожалеть, что поскромничал, отказавшись от угощений.
— Это ты, лекпом?— услышал я вдруг над собой голос и увидел склонившегося пожилого мужчину в лагерной одежде, пахнущей лесом. Я ответил, что да, работал здесь лекпомом.
— Помню, лечился у тебя, спасибо. Меня, конечно, уже не узнаешь: нашего брата много. Теперь ты и сам никак доходишь? Где ты теперь? Когда срок?
Он присел рядом на бревно. Я рассказал о себе.
— Все это здорово, но выглядишь ты совсем больным. Подставь-ка ладошки, я тебе насыплю голубики. Не побрезгуй, от души.
Полузрелые ягоды подкрепили мои силы, и я побрел по дороге.
На следующий день я не пошел на работу. С одной стороны, не пошел на законных основаниях: у меня оставались еще неиспользованными пара дней отпуска. С другой стороны, я чувствовал, что у меня нет сил, хотел лишь лежать и ни о чем не думать. Но ни о чем не думать тоже было трудно. С ужасом вспомнил, что когда в конце зимы я с неделю не выходил на работу по болезни, в морге скопилось девять трупов, которые я должен был вскрыть. А вдруг опять то же? На такую работу у меня нет сил.
Я смотрел в зеркало на свое изможденное серое лицо с провалившимися щеками. Такое бывает при тяжелой алиментарной дистрофии. Степень ее у заключенных на медосмотрах обычно определяли по ягодицам. Я ощупал свои ягодицы и ощутил провалы там, где должны быть округлости. Это означало выраженную атрофию ягодичных мышц, соответствовавшую дистрофии почти второй степени.
При таком истощении заключенных направляют в слабкоманду, а то и в больницу. Но с такой же степенью дистрофии, если она сочеталась с авитаминозами или другими заболеваниями, я встречался и в морге во время вскрытий.
Когда я появился на работе, меня пригласил к себе в кабинет главный врач О. А. Мебурнутов. Там же сидел его заместитель Е. И. Харечко. Оба они были в курсе моей поездки и моего состояния. Оганес Александрович сказал:
— Мы пригласили вас затем, чтобы объявить, что удовлетворяем вашу давнюю просьбу — освобождаем от прозекторской работы. Спасибо вам за большую работу. Второй корпус остается по-прежнему за вами. Вместе с тем мы решили прикрепить вас к больничной кухне в качестве санинспектора.
В разговор вступил Е. И. Харечко и пояснил, что в мою обязанность будет входить проверка санитарного состояния пищеблока и оценка качества приготовления пищи. Результаты я должен буду вносить в специальный журнал.
— Но ведь пробу снимает дежурный врач.
— Ваши обязанности шире.
Я поблагодарил руководство больницы за внимание и оказанное доверие. Было очевидно, что таким образом решили помочь мне выбраться из состояния дистрофии, выходить после «операции отчаяния» без отрыва от работы.
На моих грядках было все в порядке. Чувствовалось, что квартирная хозяйка выполнила мою просьбу и поливала растения. Капуста, все десять растений, хорошо принялась. Радовал также своим видом табак. Его зеленые листья достигли величины почти с ладонь. Они внушали надежду, что в недалеком будущем я смогу сделать махорку-самосад и послать в подарок отцу в Хакассию, где семья еще находилась в эвакуации. Вид зеленых растений навевал спокойствие, умиротворенность. Все наладится. Жизнь продолжается.
Через годы, через расстоянья…
Через годы, через расстоянья...
О себе довольно. Несколько слов о судьбе бывших коллег — студентов Карельского индустриального техникума, которых, как и меня, постигла участь заключения. Все четверо после отбытия сроков наказания также благополучно расстались с зоной. Стопроцентная выживаемость зависела от ряда факторов. Молодой организм с запасом сил. Сроки от 3 до 8 лет немалые, но все же не 10—15 лет. Лагерь — далеко не лучшее место для жизни, но все же Ухта — это не заполярная Воркута, не Норильск с вечной мерзлотой и не суровая Колыма. Иначе говоря, Ухтижемлаг не принадлежал к числу самых страшных лагерей. Солидарность и помощь товарищей по несчастью. Вера в будущее. Наконец, может быть, просто везение.
Владимир Иванов, отбывший свой трехлетний срок незадолго до начала войны, выехал на родину. С большим трудом (в связи с отказом в прописке) ему удалось восстановиться на учебу на 4-й курс индустриального техникума. После успешного окончания его Владимир получил диплом горного техника и начал работать в Карелии. После начала войны был эвакуирован в Красноярский край (в Хакассию). Там работал на руднике, женился на моей старшей сестре Валентине, но вскоре был мобилизован в армию, отправлен на фронт, где пропал без вести.
Леонида Морозова я ни разу не встречал в годы заключения и лишь в августе 1945 года случайно
увидел его в Ухте перед началом сеанса кинофильма. Он сидел в задних рядах и беседовал с двумя молодыми мужчинами. Все они были [ в потертой рабочей одежде, с обветренными лицами. Леонид был обрадован встречей и смущенно пояснил, что пришел в кино с друзьями-грузчиками прямо с работы. До начала сеанса я успел сообщить ему о месте своей работы и жительства и пригласить к себе, а по окончании фильма мне не удалось его найти.
Вскоре Леонид зашел ко мне на работу в больницу Ветлосян (Центральную больницу Ухтижемлага НКВД), где я в то время работал заведующим терапевтическим отделением с исполнением обязанностей врача. Леонид радостно сообщил, что сегодня вечером уезжает домой, в Карелию. Мы договорились встретиться до его отъезда у меня на квартире (к этому времени я получил комнату в одноэтажном деревянном доме в Ухте).
Леонид зашел ко мне вечером. Это была очень волнующая встреча. Я напек блинов, подогрел рагу из овощей, выращенных на своем огороде. Почти два часа мы просидели за столом, вспоминая о родине, о друзьях, о студенческой и лагерной жизни.
Леонид сказал, что мечтает поскорее встретиться с матерью и сестрами Женей и Зоей. Они уже возвратились домой из Сибири (из Томска), где находились в эвакуации.
— Зою и Женю теперь, наверное, и не узнать, ведь восемь лет...— мечтательно произнес Леонид.
Меня удивило, что он не упоминает об отце и братьях.
— Отец и братья с ними же?— осторожно спросил я.
У Леонида дрогнули губы. Из глаз покатились
по загорелым щекам слезы, и он отвернулся.
- Отец... Разве я не говорил? Он был взят вскоре после меня, в январе 1938 года. С тех пор о нем ничего не известно. Его, наверное, уже нет в живых. Брат Юра погиб на войне. Виктор, он не брат — воспитывался в нашей семье,— тоже.
Мы замолчали.
— Давай, Леня, выпьем за родных, живых и погибших...
Я дал ему денег и кое-какие мелкие вещи на дорогу, просил отвезти письмо и маленькую посылку (кофе в зернах) моим родителям, которые уже возвратились из эвакуации в освобожденную, но полуразрушенную Кондопогу.
Разговор продолжался и в течение всего пути до вокзала. Было прохладно, темно, но небо, усеянное массой звезд, как бы подчеркивало чувство торжественности проводов.
Леонид уезжал, окрыленный радужными надеждами. Однако, как стало мне известно позже, дома его ожидало тяжелое разочарование. В столице республики, в Петрозаводске, где у Леонида появилась своя семья, его не прописывали как имевшего поражение прав. Скитаясь в геологических экспедициях, он начал выпивать, затем запил. Это окончательно рушило семью, и, находясь в состоянии депрессии, Леонид не захотел больше жить. Его не стало в 1955 году.
Павел Матвеев остался работать по вольному найму в Коми АССР, вырос в опытного и авторитетного специалиста-геолога. Опубликовал ряд стихов в различных газетах и в сборнике «В краю таежном» (Сыктывкар, 1965), в том числе «В тайге», «Геолог», «Речка Чудь». Устроилась его семейная жизнь. Но в возрасте 55 лет он скончался от инфаркта миокарда.
У каждого из них (Владимира, Леонида и Павла) осталось по дочери.
Платон Лаптев тоже возвратился в Карелию. Об этом я узнал лишь в 1956 году от старшого помощника прокурора Карельской АССР И. Г. Кури-кова, когда был вызван к нему в связи со своим ходатайством о реабилитации. Однако прошло еще полтора десятилетия, прежде чем я случайно встретил самого Лаптева, приехавшего из района в Петрозаводск по делам, и сухо обменялся с ним несколькими словами.
Из ветлосянских медиков первым неожиданно расстался с лагерем заведующий амбулаторией Павел Михайлович Губенко. Весной 1943 года его с особой поспешностью изолировали, одели в новое обмундирование и отправили в этап в неизвестном направлении. Лишь через несколько месяцев стало известно, что тем «этаном» П. М. Губенко был доставлен прямо в Москву, где ему было объявлено не только об освобождении, но и о реабилитации. Как передавалось на лагпункте из уст в уста, это произошло при содействии первого секретаря ЦК КП (б) Украины Н. С. Хрущева. Многими из нас это было воспринято как луч надежды.
На страницах печати снова начали появляться юмористические рассказы, а затем выходить в свет и книги Остапа Вишни.
Закончились и мытарства его семьи. Как писала мне его дочь Мария Михайловна Евтушенко 25 сентября 1989 года, они «потеряли Павла Михайловича в конце 1938 года. В течение последующих четырех лет писем ему наших не давали, и он не знал, где мы, так как нас носило по свету, как осеннюю листву. Мама (Варвара Алексеевна Губенко-Маслюченко,— В. С.) работала в периферийных театрах актрисой (это ее основная профес-
сия), я училась в школе. Долго на одном месте не задерживались, потому что мама боялась (да ей и грозили!) оказаться тоже далеко-далеко. Маме удалось разыскать Павла Михайловича уже в конце 1942 года. На ее бесконечные запросы мы наконец получили адрес Павла Михайловича. А затем встретились в 1943 году, когда он вернулся, вначале в Москву».
У меня сохранилось письмо П. М. Губенко, написанное им на квадратном листке бумаги и свернутое треугольником, со штампом «Просмотрено военной цензурой». Вот что писал он мне в ответ на мое письмо из Ухты:
«30.ХI.44. Киев, ул. Ленина, 68/21
Дорогой Виктор Александрович!
Спасибо за память. Мне было очень приятно получить Ваше письмо. Приятно и то, что Вы довели до конца свое фельдшерское «состояние». Все-таки — это уже узаконенная квалификация, а знаний и опыта у Вас достаточно, чтобы быть настоящим хорошим врачевателем и с честью работать на этом поприще.
Дилемма, говорите, перед Вами: жениться или учиться? А Вы объедините эти два «глагола»: Вы вместо «или» поставьте «и». И жениться, и учиться. Одно другому не мешает. А учиться, конечно, обязательно. Молодой Вы еще: такому можно еще научиться, что аж страшно!
Я работаю потихоньку. Если Вам попадается «Крокодил» — там были мои вещицы в переводе на русский с украинского. Книжонку уже сдал небольшую,— скоро выйдет. Вообще все идет нормально. Очень рад, что и у Вас по службе все хорошо. Работа — знаю!— у Вас нервная. Да Вы справитесь. (В августе 1944 года я был назначен начальником санчасти олп М 7.— В. С.)
Просьба к Вам, В. А.! На 22-м был такой дедушка хороший, Арсений Борисович Грошиков, мой сослуживец по Кирпичному, прекрасный старик и душевный человек. Есть ли он? Если есть, передайте ему от меня самый теплый и сердечный привет.
Вам я крепко жму руку и прошу писать. Окружение Ваше — всех-всех! — приветствую!
П. Губенко»
Павел Михайлович и сквозь годы изгнания пронес скромность и гуманность, мягкость человека, не навязывающего категорично свое мнение. Из приведенного письма видны типичные черты истинного интеллигента.
В апреле 1947 года, будучи студентом первого курса Ивановского медицинского института, я повидался с Павлом Михайловичем в Киеве. Дело в том, что мой брат Николай, закончивший войну в Венгрии, был переведен для продолжения воинской службы в небольшой городок, находящийся в сотне километров от Киева. Брат пригласил меня повидаться. С трудом собрав деньги на билет (заработал, подрядившись сбросить снег с крыши одного из институтских корпусов) и получив от декана десятидневный отпуск, я добрался до Киева. Там долго шел по Крещатику с его чудовищными послевоенными руинами и разыскал редакцию «Перца». Состоялась кратковременная, но теплая беседа с Павлом Михайловичем. На прощание он подарил мне свой сборник «Пробний виiзд» (1946), в который вошли короткие юмористические рассказы. В дарственной надписи, датированной 19 апреля 1947 года, он подписался своим известным псевдонимом — Остап Вишня. В течение ближайших нескольких
лет я изредка получал от него письма, всегда мудрые и полные оптимизма. В одном из них он образно выразился так: «Пока иду на базар, а не с базара». Однако в 1956 году я испытал горечь большой утраты: Павел Михайлович ушел из жизни. В ноябре 1989 года общественность широко отметила 100-летие со дня рождения выдающегося украинского писателя, вышел в свет сборник воспоминаний его современников «Про Остапа Вишню», составленный его женой В. А. Губенко-Маслюченко и А. Ф. Журавским.
В отличие от Остапа Вишни, известный украинский литературовед член-корреспондент Академии наук УССР, член партии с 1928 года Евгений Степанович Шаблиовский, работавший в мою быт-
ность на Ветлосяие заведующим слабкомандой, еще долго не имел возможности возвратиться к литературному творчеству.
Через некоторое время после моего отбытия из Ветлосяна Е. С. Шаблиовский работал там прозектором (патологоанатомом). К делу своему, как и к другой любой работе, он «относился очень серьезно. Не раз врачи оспаривали его заключение. Но на следующей пятиминутке Е. С. всегда приводил дополнительные ссылки на Абрикосова и иную (очень малочисленную по понятным причинам) литературу и всегда оставался победителем». Так характеризует этот период работы Е. С. Шаблиовского в своем письме 1984 года врач-психиатр Л. Г. Соколовский. Шаблиовскому-прозектору удалось даже опублико-
вать как наблюдение из практики случай саркомы (злокачественной опухоли) перикарда.
После отбытия срока и освобождения из лагеря Е. С. Шаблиовский находился на поселении в Казахстане, в Кзыл-Орде, где работал рентгенологом в психиатрической больнице. В апреле 1955 года я встретил Евгения Степановича в Москве на всесоюзной конференции по патологической анатомии психических заболеваний. Он был весьма скромно одет, производил впечатление замкнутого человека, в разговоре касался лишь вопросов медицины и судеб некоторых ветлосянцев, но ни словом не оговорился о литературе.
В скором времени Е. С. Шаблиовский был реабилитирован и переехал в Киев, вышел в свет его труд «Т. Г. Шевченко и русские революционные демократы» (1962), другие книги и статьи. За теоретические исследования литературного, исторического и философского наследия Т. Г. Шевченко в 1964 году Е. С. Шаблиовскому присуждена Ленинская премия («Известия», 1964, 22 апреля). В 1972 году ему, заведующему отделом Института литературы имени Т. Г. Шевченко, члену-корреспонденту Академии наук УССР, доктору филологических наук, профессору, присвоено почетное звание заслуженного деятеля науки УССР.
Литературное наследие Е. С. Шаблиовского поражает своим огромным объемом, широтой научных интересов, глубиной литературоведческих исследований. По данным И. Карабутенко и А. Овчаренко (Литературная газета, 1976, 7 июля), перу Евгения Степановича принадлежит 48 книг и около 800 научных трудов. В его книгах и очерках о произведениях ряда выдающихся украинских писателей постоянно подчеркивается как особенно ценное свойство интернационализм их творчества.
Несмотря на широкое признание, погруженность в литературоведческие исследования, Евгений Степанович часто и с большой теплотой вспоминал своих спутников по Северу. В письме от 11 мая 1976 года он писал мне: «Годы идут. Старых друзей становится все меньше... Я очень рад, что Вы, исполненный воли и безустанного труда, достигли многого. А сколько ведь хороших, милых людей сломила судьба». В своих письмах он выражал страстное желание побывать на Ветлосяне, чтобы «поклониться братским могилам» и приглашал меня в попутчики. Но есть ли эти могилы и где они?
Да и сильно постарел Евгений Степанович для дальних поездок. Так мне показалось по фотоснимку в «Литературной газете», опубликованному к 70-летнему юбилею ученого (1976 год), а также по его письмам, в которых он все чаще жаловался на болезни и даже просил достать некоторые лекарства. А каким орлом он выглядел в молодости — на снимке, присланном мне на память из Киева в январе 1977 года! На этом фотоснимке 1929 года открыточного формата Е. С. Шаблиовский запечатлен в форме командира Красной Армии, в буденовке и шинели с четырьмя кубиками в петлицах. Он уверенно смотрит вперед ясными умными глазами, над которыми широкими крыльями взметнулись густые брови. Над упрямыми губами красивые черные усы.
Еще в молодости Евгений Степанович многого достиг в науке. Но затем — Соловки, Ухтижемлаг, и лишь после реабилитации он смог вновь отдаться любимому делу. В 1981 году «Литературная газета» поздравила Е. С. Шаблиовского с 75-летием, а 10 января 1983 года его не стало.
Мне, ставшему врачом-патологоанатомом, могло бы польстить то обстоятельство, что в централь-
ной больнице Ухтижемлага НКВД, где я, медбрат-самоучка, начал приобретать первые навыки прозекторского дела, моим преемником был известный профессор-литературовед Е. С. Шаблиовский. Более того, затем его заменил на этом поприще Аркадий Акимович Штейнберг, доставленный на Ветлосян в 1947 или 1948 году. Как сообщил мне в своем письме врач Л. Г. Соколовский, хорошо знавший его по совместной работе в больнице в то время, А. А. Штейнберг «будучи волей судьбы прозектором, также «маху не давал». Его акты, будучи деловыми, всегда доставляли удовольствие прекрасным литературным языком». Еще бы, ведь вскрытием трупов из лагерной больницы за раба-
тывал свою пайку поэт-переводчик и художник.
С 1952 года А. А. Штейнборг перешел на должность вольнонаемного медбрата на лагпункте, а после реабилитации уехал в Москву. В течение 60 —70-х годов, до конца своей жизни, он еще успел многое сделать в литературе. Достаточно сослаться на его стихотворный перевод со староанглийского поэмы Джона Мильтона «Потерянный рай» (1976). Об А. А. Штейнберге-поэте напоминают его стихи, опубликованные в «Новом мире» в 1988 году (№ 3) посмертно,— «Лесоруб», «День Победы», «Я видел море Черное во сне».
Литература и культура в целом немало потеряли за годы отлучения их деятелей от творчества. Нет
сомнения в том, что от писателя-сатирика Остапа Вишни, литературоведа и критика Е. С. Шаблиовского, поэта-переводчика А. А. Штейнберга, так же как и от других незаконно репрессированных представителей творческой интеллигенции, было бы несравненно больше пользы обществу, если бы многие и многие годы они могли заниматься своим делом, определенным истинным призванием и талантом. Тогда не случилось бы упадка интеллигентности и духовности в нашем обществе, что с горечью приходится теперь констатировать.
Коротко о судьбе некоторых моих учителей-врачей, которые и в лагере с честью выполняли свое гуманное предназначение.
Профессор В. В. Виттенбург после освобождения из лагеря какое-то время работал в Ухте, к нему приехала жена. У меня сохранилось его письмо от 29 июля 1947 года, в котором Вильгельм Владимирович поздравлял меня с успешным переходом на второй курс медицинского института и желал хорошо отдохнуть на природе (в это время я находился на каникулах у родителей в Кондопоге), но и по-отечески предупреждал: «У Вас потеряно много времени и его надо не терять, а наверстывать». Далее он сообщал, что поправляется от болезни и выходит на работу, но ему очень хочется на родину. Мне было известно, что затем он возвратился с женой в Киев и там умер. Но когда это случилось? Был ли В. В. Виттенбург реабилитирован? Если да, то когда, и от каких обвинений он при этом избавлен? С этими вопросами я обратился в 1989 году к председателю КГБ Украинской ССР и очень быстро получил обстоятельную справку о судьбе моего учителя.
Мой рассказ о том, как я в лагере под руководством профессора В. В. Виттенбурга овладевал
основами акушерства, в сущности, является документальной хроникой. Поэтому, думаю, не нарушу характера повествования, если полностью приведу официальный ответ:
«Уважаемый Виктор Александрович!
Ваше письмо внимательно рассмотрено.
Сообщаем, что, согласно архивным материалам, Виттенбург Вильгельм Владимирович, 1882 года рождения, уроженец г. Владивостока, немец, беспартийный, доктор медицинских наук, профессор, директор акушерско-гинекологической клиники 2-го Киевского мединститута, проживал в г. Киеве по ул. Короленко, 66, арестован 22 марта 1938 года по необоснованному обвинению в проведении шпионской деятельности в пользу фашистской Германии. Постановлением особого совещания НКВД СССР от 2 сентября 1940 года по ст. 54-1а, 54-9, 54-11 УК УССР осужден на 8 лет лишения свободы.
В 1956 году, в связи с подачей заявления женой Виттенбурга — Ниной Александровной, дело по обвинению Виттенбурга В. В. было пересмотрено и определением военного трибунала Киевского военного округа от 21 сентября 1956 года прекращено за отсутствием состава преступления, он полностью реабилитирован.
Как видно из заявления жены, Виттенбург В. В. по окончании срока заключения был приглашен на работу на Украину. Приехал 4 октября 1947 г. в г. Киев, а 6 октября скоропостижно скончался от паралича сердца в Октябрьской больнице. Их сын Владимир, приблизительно 1916 года рождения, погиб на фронте».
Судьба профессора В. В. Виттенбурга и его семьи, как видно, печальна. После освобождения из
заключения он успел возвратиться на родину, но, к сожалению, лишь только для того, чтобы почти сразу умереть.
Отбыв свой восьмилетний срок, врач Я. И. Каминский оставался работать на Ветлосяне, а затем в Ухте. В 1947 году к нему приехала жена Вера Григорьевна, испытавшая немало мытарств как жена «врага народа». В Ухте Яков Иосифович провел очень большую работу, в частности по организации массовых обследований населения для выявления туберкулеза. Реабилитирован в 1956 году.
Последующие несколько лет он продолжал работать в Ухте. Ему присвоены почетные звания заслуженного врача Коми АССР, заслуженного работника науки и культуры Коми АССР.
В письме из Ухты 15 января 1958 года он сообщал мне: «Я задумал написать книгу по рентгенологии. Если Госмедиздат примет мое предложение, буду занят весь год этой работой». Не знаю, было ли принято это предложение Якова Иосифовича, но через три месяца он писал мне: «Мы с Евгением Ивановичем (Харечко.— В. С.) сейчас будем работать над очень интересной темой, разрабатываемой Академией наук у нас в Ухте,— о влиянии на организм малых доз ионизирующего излучения. Кроме того, я ношусь с идеей использования природных курортных факторов в наших условиях. Кажется, в этом году удастся кое-чего добиться — обещают построить здание для водолечения и грязелечения и организовать каптаж имеющейся у нас минеральной воды типа Арзни»,
В этих письмах прослеживается характерная для доктора Каминского неиссякаемая энергия творческого поиска, исключительное трудолюбие. В большом письме из Ухты 24 февраля 1960 года Яков
Иосифович подробно рецензирует мою вторую книгу («Осложнения язвенной болезни», 1959) и далее сообщает: «Посылаю Вам свою последнюю статью, за которую меня приняли в действительные члены Географического общества».
С большим интересом и волнением я беру в руки и перечитываю уже пожелтевший оттиск этой статьи 30-летней давности под названием «Курортные богатства Ухтинского , района Коми АССР», опубликованной в Известиях Коми филиала Всесоюзного географического общества (1959, № 5). В ней подробно характеризуются местные природные ресурсы, которые могут быть использованы при лечении многих болезней. Это ухтинские минеральные радиоактивные воды, воды сероводородных источников, слабо минерализованные питьевые воды, иловая грязь, содержащая сероводород, и сапропелевая грязь. Каждому из перечисленных видов лечебных средств посвящены специальные разделы статьи, в которых использованы данные литературы, работы бывших заключенных профессора О. А. Степуна (клинико-биохимические и патофизиологические исследования) и врача Л. Л. Давыдова (лечение различных заболеваний, особенно кожных), собственные наблюдения автора.
Основываясь на глубоком анализе химического состава и биологического действия на организм всех названных лечебных средств, сосредоточенных вдоль берегов реки Ухты и ее притоков, Я. И. Каминский перечисляет шесть групп заболеваний, при которых полезно применение местных курортных факторов, доказывает необходимость организации грязе-бальнеологического курорта и даже называет место, которое, но его мнению, наиболее пригодно для строительства лечебницы (район Веселого Кута, в 38 километрах от города Ухты).
В 1960 году Я. И. Каминский возвратился вместе с женой Верой Григорьевной в свой родной город Одессу.
До сих пор Яков Иосифович работает врачом-рентгенологом областной клинической туберкулезной больницы, продолжая также плодотворно заниматься научными исследованиями. В октябре 1987 года ему исполнилось 90 лет. В газете «Вечерняя Одесса» 1 мая 1988 года опубликован большой, на целую страницу, очерк Ларисы Бурчо «Судьба» о жизни и деятельности замечательного человека, врача, общественного деятеля, неутомимого искателя Я. И. Каминского.
Врач Е. И. Харечко после завершения пятилет-
него срока был оставлен в Ухте. К нему приехала жена Екатерина Павловна. Позже он не решился возвращаться «в Россию», считая, что на севере жить спокойнее. Когда я в 1946 году собирался уезжать из Ухты для поступления в Ивановский медицинский институт, Евгений Иванович отговаривал меня, агитировал остаться. Он говорил, что на новом перспективном месторождении нефти требуется начальник санчасти и я мог бы рассчитывать на эту должность. По его словам, там ожидались «большие льготы». Сам он до конца своей жизни, более четырех десятилетий, оставался в Ухте, выезжая лишь в отпускное время в качестве гостя или туриста.
В городской газете «Ухта» и в сборнике «В краю таежном» Сыктывкар, 1965), напечатан ряд его стихотворений,
В октябре 1977 года он прислал в Одессу своему старому другу Я. И. Каминскому, к его 80-летию, цикл своих стихотворений «В память северных лет». Вот отрывок одного из них:
Бывало — по-разному годы текли,
По-разному жизнь нас учила.
По милым картинам далекой земли
Тоска наше сердце точила.
Но знали мы твердо, что тот победит,
Кто вечно без дела в тоске не сидит.
И мы отдавали все годы труду
И людям всегда помогали,
Меж туч мы всегда находили звезду
И песни о жизни слагали.
Мы жили наукой, учили других,
И, честное слово,— наш труд не погиб.
Боролись с пеллагрой, душили цингу,
Ловили поток дистрофии,
Искали на дальнем глухом берегу
Целебных ручьев для России...
В этих стихах доктор Харечко в известной мере подводит итоги своей жизни и деятельности. Их содержание характеризует его как гуманного и чуткого врача, неутомимого труженика, истинного гражданина.
С большой теплотой относился Евгений Иванович к своим коллегам, создавая вокруг себя атмосферу доверия и дружелюбия. Стихотворение, посвященное Я. И. Каминскому, он заканчивает такими словами:
И был среди нас дорогой человек.
Он поиски наши возглавил.
И он о себе у друзей и коллег
Чудесную память оставил.
И нынчо. когорта старинных друзей,
Мы чествуем славный Его юбилей.
Признание больших заслуг Евгения Ивановича в развитии здравоохранения Севера выразилось в присвоении ему почетных званий заслуженного врача РСФСР и Коми АССР. Он был назван Почетным гражданином города Ухты, В июле 1982 года он скончался в возрасте 79 лет.
Врач С. И. Кристальный после освобождения из Ухтижемлага находился на поселении в Кзыл-Орде. Е. С. Шаблиовский, встретивший его там, сообщил мне, что Семен Ильич «умер трагически».
Врач Оганес Александрович Мебурнутов, насколько мне известно со слов Я. И. Каминского, после реабилитации возвратился в Москву и несколько лет до своей кончины проживал там с семьей.
Врач-психиатр Л. Г. Соколовский, оставленный после освобождения работать в Ухте, был удостоен звания заслуженного врача Коми АССР. Через несколько лет после реабилитации он вместе с женой Зеновией Михайловной (тоже отбывавшей срок
и тоже реабилитированной) переселился из Ухты в Ярославль, где продолжал работать по специальности. Умер в 1987 году от повторного инфаркта миокарда. Вплоть до самой своей кончины Лев Григорьевич любезно сообщал мне о судьбе бывших ветлосянцев-медиков, подкрепляя информацию вырезками из газет. В этом отношении помогала и Зеновия Михайловна, существенные данные сообщила также в своих воспоминаниях их дочь Татьяна Львовна Олейник, родившаяся и выросшая в Ухте.
Пользуясь возможностью, считаю долгом выра-
зить сердечную благодарность им и всем другим товарищам, оказавшим большую помощь в работе над повестью, особенно доктору Якову Иосифовичу Каминскому.
В газете «Ухта» 16 июля 1981 года опубликованы воспоминания персонального пенсионера Н. А. Скакуновской, посетившей Ухту по приглашению ее Почетного гражданина Е. И. Харечко. Надежда Адамовна «восемь лет (с 1937 по 1945 год) руководила медслужбой Ухткомбината. Это были годы зарождения медицины в Ухте» — так представила названный период газета в очерке «Через годы, через расстояния...» с портретом мило улыбающейся моложавой женщины.
Я хорошо помню начальника санотдела Ухткомбината МВД (бывшего Ухтижемлага НКВД) Н. А. Скакуновскую. Она и ее помощники — инспекторы санотдела врачи Д. К. Чудновский и М. М. Чехович немало сделали для развития амбулаторной и больничной сети на территории лагеря. С тех нор, писала Н. А. Скакуновская, Ухта превратилась в современный город, коренным образом изменилось и здравоохранение. Надежда Адамовна рассказала об огромных трудностях, которые приходилось преодолевать каждодневно в годы становления медицинской службы в Ухте. Врачи и средние медработники «зачастую совершали, можно сказать, подвиги». С глубокой благодарностью вспоминает Н. А. Скакуновская таких врачей, как Э. В. Эйзенбраун, М. М. Чехович, Д. К. Чудновский, Н. А. Викторов, М. И. Протасова, И. Т. Забаштин, Я. И. Каминский, Л. Г. Соколовский, Я. В. Волоховский, Л. Л. Давыдов. При этом, однако, бывший начальник санотдела лагеря не оговаривается, что большинство из названных врачей были заключенными или бывшими заключен-
ными. Естественно, не упоминается и центральная больница Ухтижемлага НКВД — Ветлосян, так же как отсутствует и само слово «лагерь». Не упоминается, по-видимому, не только и не столько потому, что эта больница давно прекратила свое существование. А главным образом потому, что после хрущевской «оттепели» со вспышкой гласности пятидесятых годов наступил и еще продолжался длительный брежневский период холодного, сознательного забвения и искажения истории, когда вспоминать о лагерях и заключенных было не положено.
Лишь в последнее время, в условиях демократизации общества, появились новые, более широкие возможности объективного освещения прошлого, в том числе истории лагерей на территории Коми АССР. Газета «Ухта» начала публиковать материалы этого рода. В ее номере, вышедшем в первый день «Недели совести», 30 сентября 1989 года, среди ряда статей под рубрикой «Память — павшим, милосердие — живым» помещена небольшая заметка о бывшей лагерной больнице Ветлосян. К сожалению, однако, в этой публикации допущен ряд существенных неточностей. В значительной мере это, несомненно, могло быть связано с недоступностью архивных документов и с каждым годом нарастающими трудностями поиска живых очевидцев былых событий.
Правда о больших потерях нашей страны, связанных с культом личности Сталина, раскрытая на XX съезде партии благодаря мужеству Первого секретаря ЦК КПСС Н. С. Хрущева, потребовала массовой реабилитации невинно пострадавших людей. Большое значение в их нравственной реабилитации имела пресса. Журналисты, раскрывая истинное лицо людей, незаконно осужденных в ка-
честве «врагов народа», помогали выжившим, а затем и реабилитированным обрести достоинство, активнее включиться в созидательный труд. Я испытал это на себе, когда наша карельская газета «Ленинская правда» опубликовала в октябре 1963 года большой очерк талантливого молодого журналиста Олега Назаровича Тихонова, посвященный моей судьбе. Добрая память как о возвратившихся из заключения, так и не вернувшихся явилась большой моральной поддержкой их детям, внукам.
Сейчас, после многих лет застоя, идет революционное очищение и обновление нашего общества, взят курс на строительство правового государства. Возобновлена на еще более широкой основе реабилитация лиц, незаконно репрессированных в 30 — 50-е годы.
Кстати, встретившиеся мне в петрозаводской тюрьме в 1937 — 1938 годах заведующий отделом пропаганды Карельского обкома ВКП(б) П. А. Хюппенен и секретарь ЦИК Карельской АССР И. Э. Хейкконен не только реабилитированы (посмертно), но и восстановлены в рядах КПСС. Имя Ивана Эдуардовича Хейкконена в 1987 году присвоено одной из новых улиц в Петрозаводске. Восстанавливаются честные имена многих и многих тысяч людей.
Пусть моя скромная книга воскресит в памяти имена некоторых из них, как погибших, так и выживших, а особенно тех, кто помогал выживать и становиться на ноги другим людям.
Я считаю своим долгом выразить несогласие с Александром Солженицыным, который в своем известном произведении «Архипелаг ГУЛАГ», возражая утверждению В. Шаламова о спасительной роли лагерных санчастей, обвиняет врачей, работников санчастей как пособников произвола, далеких от истинного милосердия (Новый мир, 1989,
№ 11, с. 71 —74). Нельзя отрицать, что такие встречались, но, по-видимому, в порядке редкого исключения. По крайней мере, как мне довелось убедиться на собственном опыте, врачи и средние медицинские работники, как заключенные, так и вольнонаемные, как правило, с честью выполняли свой профессиональный долг. Они старались делать все, зависящее от них, чтобы помогать обездоленным людям, спасали многих из них. Эту благородную миссию лагерной медицины мне хотелось бы особо подчеркнуть в своих воспоминаниях.