Десять арестов и одно заключение
Десять арестов и одно заключение
Рыбальченко М. И. Десять арестов и одно заключение // Жертвы войны и мира : Публ. и художест. сб. материалов с ил. / сост. В. М. Гридин. – Одесса : Астропринт, 2000. – (Одесский "Мемориал» ; вып. 10). – С. 165–196 : ил.
ДЕСЯТЬ АРЕСТОВ И ОДНО ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Мемуары
Автор этих воспоминаний — бывший чемпион страны по велоспорту, награжденный до войны орденом «Знак почета». Он прошел нелегкий путь — сперва борьбы с врагом в условиях оккупации Одессы, а затем на Крайнем Севере, куда был отправлен по ложному обвинению в антисоветской деятельности. После освобождения оставался на спортивной работе, а в конце жизни был занесен в Книгу рекордов Гиннесса.
Михаил Иванович Рыбальченко написал книгу о пережитом — «Моя - судьба», отрывок из которой уже публиковался в одном из сборников «Одесского Мемориала» (см. «Дороги за колючую проволоку»). Здесь же помещены описания всех мытарств как при оккупантах, которые подвергали его арестам десять раз (за два года), так и после освобождения — в течение десятков лет, пока он не был реабилитирован. Это как бы позволяет сопоставить формы репрессии по отношению к честному человеку — патриоту и труженику, проводимых разными тоталитарными режимами.
14 октября 1941 года от заместителя начальника областного управления НКВД Кузнецова мне стало известно, что советские войска и руководство города оставят Одессу.
У меня не было возможности вывезти из города мою семью. Но мне было предложено спрятать где-то родных на два-три месяца, а самому, по возможности, связаться с подпольщиками. Их я знал по прежней совместной работе. Дальше — действовать по обстановке...
За оставшиеся сутки мне удалось перевезти семью в подвальное помещение дома № 12 по Лермонтовскому переулку, откуда был выход также на улицу Белинского, а вблизи находилась глубокая штольня, в которой в 1927 году начиналась моя трудовая деятельность.
16 октября Одесса была оккупирована румынскими войсками. А 18 октября, когда я вышел из подвала во двор, туда случайно зашел отряд румынских солдат. Без всяких разговоров они схватили меня и доставили во двор помещения бывшей спецшколы, располагавшейся на улице Чичерина. Там к вечеру набралось более 200 человек. И тогда нас под конвоем повели на территорию бывшей обувной фабрики, здания которой были разрушены при бомбежках. Стараясь находиться в кругу знакомых, я на проверках скрывал свою фамилию. Знали меня, правда, человек пять, и среди них был мой старый знакомый — Г. Омельченко.
На следующий день, обсудив обстановку в лагере, мы стали прикидывать, как осуществить побег. 20 октября первым ушел из лагеря Омельченко, вторым — я, потом еще три человека из нашей группы. Так я снова оказался в подвале, где жила моя семья — жена, дочь и престарелая теща.
Но впереди наступали новые, более опасные испытания.
22 октября было взорвано здание НКВД, где погибло около сотни оккупантов. В городе начался террор, когда людей без разбору хватали прямо на улицах и расстреливали или вешали. Мне с трудом удалось избежать расправы.
Но 27 октября мы с тещей отправились в Дом специалистов на Французском бульваре, где раньше жили, чтобы забрать необходимые документы из прежней квартиры. И когда все уже было уложено, к дому неожиданно подъехали две легковые и одна грузовая автомашины, из которых вышли вооруженные немцы.
Дом окружили. В дверь сильно постучали. Когда я открыл, в квартиру буквально вломились солдаты. Автоматами и двумя пистолетами меня прижали к стене, а тещу загнали на кухню.
Начался обыск. Простукивали стены комнат, срывали обои, выламывали паркет: искали оружие и документы. Спортивный инвентарь, спортивные формы, литературу разбросали по полу. Начался допрос. Затем меня оставили в комнате с одним из автоматчиков, а остальные в другой комнате стали просматривать множество моих
старых альбомов с газетными вырезками, где описывались все спортивные достижения.
Спустя час — полтора офицеры спросили, где жена и дочь, которых они видели на вырезках газет и журналов. Врать было бессмысленно, и я назвал место их пребывания. После этого меня и тещу усадили в машину, и вся колонна направилась в Лермонтовский переулок: там находились у наших друзей моя жена и дочь. После некоторого совещания немцы предложили мне немедленно переехать на старую квартиру в Доме специалистов и на протяжении десяти дней не выходить из нее.
Однако я не терял надежды где-нибудь спрятать семью и поэтому при помощи моих бывших спортивных болельщиков Косюры и Кострануди поселился с семьей в крохотной комнатушке площадью всего восемь квадратных метров в доме, где они проживали — по улице Белинского, 17.
Это было лишь начало моих бед на протяжении всего периода оккупации.
Но на этом преследования не кончились.
22-го ноября к нам зашла группа румынских жандармов. После обыска они забрали меня и под конвоем увели в районную полицию, что на улице Пушкинской угол Малой Арнаутской. Я попал в подвальное помещение, где уже находилось более 20 арестованных.
Спустя несколько дней, когда меня вели из дворового туалета в камеру, я встретил во дворе еще одного своего бывшего болельщика — Литвака. Он беседовал с комиссаром полиции Коптаренко и, увидев меня, подошел ко мне, а тогда подошел и Коптаренко. Литвак стал восхищаться мной как спортсменом и просил комиссара полиции побыстрее разобраться со мной.
В конце дня Коптаренко вызвал меня и учинил своеобразный допрос. Тогда при мне были именные часы — награда, полученная во Владивостоке за успешное окончание велопробега Одесса — Владивосток. Коптаренко заинтересовался ими, прочел монограмму. Я понял, что они ему нравятся, и предложил их взять, надеясь при этом, что он посодействует моему освобождению.
На следующий день Коптаренко и еще два жандарма повели меня на мою квартиру, что на Белинского. После очередного обыска меня освободили.
Я вернулся к семье, которая осталась без средств к существованию.
В конце ноября 1941 года сосед по дому предложил мне отправиться на грузовой машине в Березовку за продуктами. Я охотно согласился, так как не терял надежды заодно «затереться» где-то
вместе со своей семьей. В Березовке, по словам Бабченко, а вернее, в трех километрах от города, у него есть знакомые. Там я и надеялся устроиться.
Поехали мы вместе с Бабченко и еще двумя товарищами. На базаре стали выменивать продукты на прихваченные в Одессе различные личные вещи.
Окончив обменные операции, я хотел уже, было, отправиться в то село, как ко мне подошли два человека в штатском. Убедившись, что я именно Рыбальченко — тот, кто их интересует, они, пригрозив оружием, велели немедленно отправляться назад в Одессу.
Когда мы вернулись домой, там меня уже поджидали два вооруженных жандарма. Они разрешили только отнести продукты, после чего сразу повели в районную полицию, где уже знакомый комиссар Коптаренко сообщил, что он получил распоряжение доставить меня в городскую полицию, располагавшуюся на улице Пушкинской угол Бебеля. И я в сопровождении двух жандармов и самого Коптаренко отправился по месту назначения.
Там мне случайно встретился Л. Перекрестов, которому я рассказал о случившемся и просил посодействовать в моем освобождении. Через некоторое время тот сообщил, что если я дам фотоаппарат следователю, который занимается моим делом, то, возможно, меня освободят. Стало ясно, что полиции уже известно о моем фотоаппарате, и я согласился с предложением Перекрестова.
Ему разрешили отвести меня домой, и там я отдал аппарат, после чего мы снова вернулись в полицию. Тогда мне сообщили, что меня отпускают, но я должен явиться в свою районную полицию, к Коптаренко. А тот велел мне дать подписку о невыезде из Одессы. Помимо этого, я обязывался один раз в неделю являться в районную полицию, чтобы там могли убедиться, что я нахожусь в городе. И лишь когда меня освободили, я смог отправиться домой. Теперь мне стало ясно, что властям уже все известно обо мне и что я нахожусь под их надзором.
Но вскоре ко мне пришла наша спортсменка Н. Буянова и сообщила, что меня приглашают в примарию, в отдел спорта. От нее я узнал, что организацию спорта возложили на В. Староверского. В примарию я не пошел, но спустя некоторое время местная печать опубликовала приглашение на собрание. Среди приглашенных был и я, так что пришлось пойти... Явился на собрание и В. Гейнеман.
После собрания мы с ним решили заниматься чем угодно, но только не спортом. Свое отношение к оккупантам мы могли выразить только таким образом.
Но знать бы, что за это я поплачусь не только перед румынами, но и перед советскими органами!
К 5 декабря, несмотря на систематические аресты вокруг, мне удалось осуществить связь с Матвеенко, который был оставлен в Одессе для подпольной работы и которому 8 октября, еще во время обороны города, я передал для этого оружие и боеприпасы.
18 декабря ко мне снова явились вооруженные румынские солдаты и отвели меня в военную комендатуру, размещенную на Садовой улице. Поместили в полуподвальной одиночной камере. На следующий день меня вызвал румынский капитан Окишор, который вел допрос, но протокол не составлял. Я ему сообщил, что меня уже арестовывала районная и городская полиция, и им все обо мне известно. Спустя два дня меня снова вызвал Окишор и сообщил, что меня освобождают, но я должен явиться в районную полицию к комиссару Коптаренко. А тот, когда я к нему пришел, сказал, что приложит много усилий, чтобы освободить меня из военной комендатуры. При этом довольно вежливо намекнул, что ему очень понравился мой спортивный велосипед, который он увидел еще при предыдущем обыске. Тогда мы направились ко мне домой, и я удовлетворил его просьбу. Так я был освобожден из-под пятого ареста, осуществленного уже военной комендатурой.
Время шло. Надо было где-то устраиваться на работу. С согласия Матвеенко я устроился в цирке, но денег там не платили. А они нужны были и мне, и Матвеенко, чтобы как-то существовать...
Однажды, когда я направился в цирк на репетицию, на Садовой улице меня встретил Л. Перекрестов и поинтересовался, как я живу и что делаю. Я ему сообщил о моем трудном материальном положении, и Перекрестов предложил мне войти с ним в компанию и открыть комиссионный магазин. Он сказал, что в компании будет также румынский майор — Богас. Я ему ответил, что продавцом никогда не был и должен подумать, чтобы сообщить результат.
При очередной встрече в цирке с Д. Матвеенко я сообщил ему об этом предложении Л. Перекрестова. Тот одобрил это, и тогда я обратился к соседу по дому, где я жил, — Г. К. Кострануди, который владел семью иностранными языками, в том числе и румынским. С моей точки зрения, он был знаком с коммерческой работой, да и в дальнейшем мог быть полезным. Кострануди дал согласие на такую компанию по открытию комиссионного магазина.
После этого я встретился с Л. Перекрестовым и сообщил ему об условиях. Таким образом создалась компания в составе: румынского майора Богаса, Л. Перекрестова, Г. К. Кострануди и М. И. Ры-
бальченко. Все документы по открытию комиссионного магазина оформляли Богас и Перекрестов, а с моей стороны был Кострануди.
Теперь появилась возможность встречаться с Матвеенко и в магазине, где он несколько раз получал деньги от кассирши Стрелковской. Но часто встречи с Матвеенко происходили в цирке — так было удобней. В начале марта 1942 года, при очередной встрече, Матвеенко сообщил мне, что подпольная группа распалась и что сам он собирается переходить линию фронта, чтобы там доложить о происходящем с их группой в Одессе.
Я был категорически против такого решения и настаивал оставаться в Одессе — выполнять порученное задание.
12 марта 1942 года меня снова арестовали. На этот раз все произошло в магазине вместе с напарницей по велоспорту В. Стрелковской. Привели нас на улицу Бебеля, 12, а оттуда меня направили в подвал здания на Бебеля, 11, а Стрелковскую — туда же, но в женскую камеру.
За нас стали хлопотать мой сосед и компаньон Кострануди и родные. Хлопотал также румынский майор Богус. У Стрелковской были маленький ребенок и старуха-мать. Спустя несколько дней ее освободили, а меня держали более месяца и освободили лишь в апреле. Водил меня на допросы румын по имени Петико, от которого зависело очень многое. Кострануди потом рассказывал, что все необходимое для моего освобождения передавалось через Петико. И после очередного «подарка» меня освободили.
Не прошло и месяца, как в конце апреля 1942 года я снова был арестован, и как-то необычно.
Находился я тогда в цирке на репетиции. Через служебный ход вошли два румынских офицера и велели дежурному по цирку вызвать меня. Когда я вышел, мне приказали переодеться и следовать за ними. Во дворе я увидел человек тридцать или сорок румынских солдат. Все здание цирка было окружено.
Меня повели по городу. Сперва — по Садовой, потом — по Преображенской и по улице Жуковского. Мы шли по тротуарам: впереди — через пять - восемь метров два солдата, по бокам — офицеры, позади меня — тоже два солдата. И еще два отряда солдат человек по двадцать. Один отряд следовал по мостовой сзади, другой — впереди. Для окружающих было незаметно, что ведут арестованного. Когда мы вошли во двор дома по улице Жуковского угол Ленина, меня повели на второй этаж, в одиночную камеру. В тот же день в магазине арестовали моего компаньона Кострануди, хотя через несколько дней его освободили.
В преторате я находился в одиночной камере. На шестой день меня вывели во двор два жандарма, в том числе один офицер. Привели в сарай, где я увидел свой спортивный мотоцикл. Румынский офицер в вежливой форме предложил мне завести мотоцикл и обещал, что это облегчит мою участь. Я дал согласие. При мне остался только солдат. Я умышленно долго занимался заводкой мотоцикла, который мною был спрятан и заранее все в нем было сделано так, чтобы его трудно было завести. Хотя завести мотоцикл труда не составляло, но в то время я поставил задачу: окончательно вывести его из строя.
Когда мотоцикл завелся в сарае, я включил третью скорость и на полных оборотах двигателя направил его в угол. В коробке скоростей лопнули шестерни, разбилась фара и погнулась передняя вилка. А когда пришел офицер, я сообщил ему, что при заводке мотора произвольно включилась скорость, и для меня это было тоже опасно. Румынский офицер поверил моей выдумке и приказал солдату увести меня снова в камеру.
Позже я узнал со слов Виктора Зленко, который жил недалеко от меня, что он видел В. Бабкова: тот на грузовой машине указывал румынам дом, где я жил, и место, где в нише сарая был спрятан мотоцикл, который и нашли при обыске. Много позже я узнал, да и В. Бабков подтвердил это, что ему поручили восстанавливать мой мотоцикл, и что для этого пришлось ездить в Бухарест за запчастями. Вот какие оказались у меня «приятели»!
Спустя 12-15 дней меня из претората (жандармерии) перевели в тюрьму военно-полевого суда, размещавшуюся на Канатной улице. Там я встретился с юношей — Павлом Савицким, который оказался моим спортивным болельщиком, и продолжил находиться рядом с ним на общих нарах.
По субботам нас выводили, чтобы убирать территорию двора, под надзором работника — переводчика военно-полевого суда. За вознаграждение он носил моей жене записки. Переводчик был явно расположен ко мне как к спортсмену.
В один из таких дней переводчик предложил пойти с ним убирать служебные помещения. Там он показал мне заявление жены Л. Перекрестова, который тоже был арестован. В заявлении она писала, что я работник НКВД, а ее муж якобы не имеет ко мне никакого отношения. Я был крайне удивлен таким ее заявлением — по существу, оно являлось доносом. Тогда же в ящике стола я увидел советские правительственные награды, которые были сданы добровольно.
На одном из допросов меня спросили, почему я не занимаюсь
спортом. Я дал соответствующий ответ, а спустя пять-шесть дней переводчик по секрету сообщил мне, что у меня на квартире при очередном обыске конфисковали оставшийся спортивный инвентарь.
6 июня 1942 года Павла Савицкого направили в центральную тюрьму. Когда он проходил мимо дежурной комнаты, то на столе увидел список арестованных, которых должны были направить в центральную тюрьму на следующий день. В списке была и моя фамилия. Тогда Савицкий сказал конвоирам, что забыл в камере часть своих вещей и просил дать ему возможность забрать их. Они поверили, и таким образом он сообщил мне, что меня должны направить в центральную тюрьму на следующий день. Это и осуществилось.
П. Савицкого привели в центральную тюрьму, и он был помещен на втором этаже второго корпуса в камере № 40. В то время арестованные свободно общались в камерах, и Савицкий всем говорил, что на следующий день приведут в центральную тюрьму и меня.
7 июня 1942 года меня под конвоем привели в центральную тюрьму. После обыска я был направлен во второй корпус, и когда вошел туда, то увидел на балконах корпуса много заключенных. Савицкий буквально потащил меня в свою камеру. В то время многие знали меня, и ничего удивительного в такой встрече не было. Но для румынской охраны это показалось странным, и немедленно всех заключенных загнали в камеры. А потом все камеры корпуса были закрыты на задвижки.
Спустя некоторое время в камеру, где я находился, пришли два румынских офицера и начали мною интересоваться: они считали меня опасным, как они выразились, бандитом. Спустя полтора — два часа все камеры снова были открыты. И больше того — в нашу камеру пришел румынский солдат-жандарм с палкой и предложил сломать козырек у окна, который был установлен еще до войны. В камере стало светлее.
Большинство румынских тюремных охранников-жандармов уже узнали обо мне и проявляли ко мне явный интерес. А однажды в камеру вошел солдат с винтовкой, которую поставил в угол камеры.
Он рассказал, что сам родом из Измаила, что имеет там семью и троих детей. Воевал под Одессой, был ранен и теперь оказался охранником. Но мечтает о своем доме, а о русской артиллерии очень высокого мнения. Он не верил, что когда-либо немцы окажутся в Москве. В общем, разговор был откровенным и на равных.
На допросы меня водили всегда пешком по Канатной улице в помещение военно-полевого суда. Водили по три-пять человек. Обыч-
но нам связывали руки обыкновенным проводом, и мы оказывались связанными между собой.
Конвой состоял из трех-пяти жандармов, вооруженных винтовками. Но однажды, когда меня направляли на допрос, случайно я оказался вместе с двумя советскими парашютистами. Нас тогда, как обычно, связали: два парашютиста были впереди, а я за ними. Так мы пошли от тюрьмы. Когда прошли метров пять-десять, из ворот выбежал румынский офицер, который остановил конвой и, обращаясь ко мне и конвою, предупредил, что при попытке бегства конвой применит оружие. Он проверил, как мы связаны, а мне на руки надел металлические наручники, которые при малейшем натяжении автоматически зажимали руки.
Так мы дошли до военно-полевого суда. Когда мы пришли туда, мои руки были опухшими. На Канатной нас встретил все тот же переводчик, который освободил меня, сняв наручники, и был удивлен, почему со мной так поступили. Обещал об этом доложить моему следователю.
А произошло это все при следующих обстоятельствах: к нам в камеру за десять дней до этого поселили как якобы арестованного некоего Евлампия, который хорошо говорил по-румынски и часто выходил из нашего корпуса.
В камере по-прежнему находились я, П. Савицкий и Барковский, член ВКП(б) с 1905 года. Когда появился в нашей камере Евлампий, мы стали его остерегаться и вели разговор в тон его суждений.
После нескольких дней моего прихода со следствия Евлампия из нашей камеры увели. Для нас было ясно, что я оказался в наручниках по доносу Евлампия, этого провокатора. И любопытно, что узнать о нем мне еще удалось через четверть века.
Да, спустя 24 года меня вызвал ответственный сотрудник наших органов и сообщил, что в Румынии находится некий Евлампий, который говорит, что в 1942 году он находился со мной в Одессе в центральной тюрьме. Мне неизвестно, для какой цели Евлампий об этом сообщил, но скорее всего ему понадобилось сделать в Румынии такое заявление, чтобы выгородить себя от преследования.
Спустя несколько дней после начала моего нахождения в центральной тюрьме я начал интересоваться, кто находится в заключении. Мне стало известно, что там же была группа партизан во главе с Бадаевым, и что все они были приговорены к расстрелу.
При очередном допросе в военно-полевом суде я встретился все с тем же румынским переводчиком, который тогда водил меня на допрос к следователю, и при первой возможности поинтересовался судь-
бой группы Бадаева. Этот переводчик водил группу Бадаева на суд и был там переводчиком. Он мне сообщил, что все присутствующие на суде были крайне удивлены последним словом Бадаева, который не просил снисхождения и помилования, а, наоборот, говорил, что он знает о своей участи и судьбе всей его группы. Он заявил, что Красная армия победит, и тогда каждого находящегося на этом судилище постигнет и его участь, и что их найдут где бы то ни стало. Переводчик мне сказал, что такое заявление было сделано впервые, и на всех произвело глубокое впечатление.
Мне тогда стало также известно, что за несколько дней до моего прихода в центральную тюрьму привели группу партизан — восемь человек. Во время поверок утром и вечером их камера находилась на первом этаже, а против моей камеры на втором этаже выходили заключенные на всех этажах.
На одной из таких поверок меня кто-то окликнул с первого этажа. Я по голосу сразу узнал, что это был И. Н. Петренко — бывший инструктор стрелкового спорта Одесского совета общества «Динамо». С этого времени мы встречались на поверках.
И. Н. Петренко мне сообщил, что он был оставлен с группой для подпольной работы в Одессе в период оккупации. К весне 1942 года они оказались в очень трудном положении. Были замурованы почти все выходы из катакомб, а остальные возможные пути тщательно охранялись румынскими солдатами. Не было боеприпасов, одежды и питания. Они запрашивали Москву, как им быть в дальнейшем. Из Москвы сообщили: «Мужайтесь». 19 мая 1942 года они имели последнюю связь с Москвой и получили указание переходить в Савранский лес. 20 мая 1942 года партизаны вышли из катакомб, и им удалось дойти до поселка Выгода. В селе они остановились в одной из крайних хат на отдых, а утром их окружили румынские солдаты и всех доставили в сигуранцу на улице Бебеля. В сигуранце их сильно избивали, допрашивали об оставшихся подпольщиках в Одессе.
Из всего происшедшего с ними И. Н. Петренко сообщил, что для него ясно: кто-то из группы оказался предателем. Позже Петренко передал мне три записки, в которых сообщал о случившемся: по его мнению, их предал Афанасий Клименко — фамилию эту я запомнил до сего времени. Также Петренко меня просил: если мне удастся остаться живым — передать записки нашим органам, что мною и было сделано.
Учитывая бедственное положение группы партизан, где находился Петренко, мною были приняты все возможные меры для облегчения их положения. Мне приходилось общаться с Петренко только со второго этажа. Поэтому часть записок передавалась с продуктами —
это делал Павел Савицкий. Он был юношей, а румынские солдаты к таким относились с некоторым доверием.
Савицкому удавалось ходить на первый этаж и передавать в руки Петренко продукты, в которых были записки, о чем Савицкий не был осведомлен. Передавать одежду было проще — я при возможности бросал ее со второго этажа. Иногда это делал Савицкий. В то время передачи подносились ко входу в тюрьму, где стоял шлагбаум. Родственники и знакомые подходили к шлагбауму, а нас по пять - шесть человек выводили из ворот. Получив передачу, мы подходили к столу, который был между воротами и шлагбаумом, и на глазах у всех румынские солдаты проверяли передачи. Позже такая процедура была отменена, и передачи передавались в проходной тюрьмы. Но и там была возможность общаться с родственниками и знакомыми.
Спустя 12-15 дней, когда группа Петренко оправилась от побоев и подкрепилась питанием, я с одним Петренко начал обсуждать возможность их спасения. Мы пришли к выводу, что только побег может быть спасением. Но для этого нужно время, чтобы окрепнуть, а также нужны деньги.
На одном из свиданий с женой я сообщил ей о встрече с Петренко: о том, что необходимы продукты, одежда и деньги. А про замысел не сообщалось, хотя она все это понимала.
В июле Петренко получил 500 марок. Все участники группы к тому времени окрепли и были по возможности одеты. Деньги мне передал Кострануди, но он не знал, для какой цели. План побега обсуждался только с Петренко, и побег был намечен на субботу или воскресенье, когда все начальство отдыхало. В эти вечера в тюрьме были организованы песни и игра на гитаре, что с удовольствием слушали румынские солдаты, которые нас охраняли.
В июне 1942 года в тюрьме произошло необычное: несколько уголовников задумали уйти из тюрьмы через чердак. Один из них оказался предателем, и их задержали. Побег не удался, а солдаты, охранявшие нас. насторожились. Они стали строже относиться к арестованным, чаще закрывать двери камер на задвижки. Всех беглецов поместили в одну камеру, а предателя — в отдельную. Мы все ждали, чем закончится эта история.
Однажды на очередной поверке всем заключенным было объявлено, что после поверки будет произведено наказание беглецов. Все заключенные должны оставаться у балконов своих камер, а на первом этаже посередине коридора будет совершено наказание. И вот на глазах у всех арестованных привели двух беглецов, окруженных румынскими солдатами. Офицер объявил, что сейчас будет исполне-
но наказание беглецам. К нашему всеобщему удивлению, офицер снял с себя ремень, дал его в руки одному из беглецов, другого беглеца наклонил и приказал, чтобы его сообщник по побегу ударил его двадцать раз ремнем, а затем «битый» должен был проделать то же самое. Офицеру не понравилось, как тот бил, и тогда он сам взял ремень и два раза ударил. Все это происходило на глазах всех заключенных и тюремной охраны.
После этого офицер объявил: «Если кто-либо попытается из тюрьмы бежать, то с ними поступят еще строже» (?!). После этого всех нас загнали в камеры. Такой «спектакль» у всех нас вызвал только улыбки.
А по моему делу происходило следующее: жена пригласила румынского адвоката Думитреску, который тщательно ознакомился с многочисленными материалами обо мне: газетными вырезками и фотографиями. После этого он стал принимать меры к тому, чтобы меня освободили из тюрьмы.
Между тем, все в группе Петренко уже окрепли, они имели одежду и деньги, была и гитара. Юноша из числа партизан устроился уборщиком коридора на первом этаже. Он имел доступ на круг в тюрьме, где находился станковый пулемет, с которым юноша умел обращаться. По субботам пели песни, и, казалось, все было готово к тому, чтобы осуществить побег. Но этого не произошло.
18 августа 1942 года меня судил румынский военно-полевой трибунал. На суд меня препроводил все тот же переводчик. В помещении суда надо мною находилось человек 12 -15 румынской военной администрации. На процедуре суда мне, держась за крест, нужно было заверить присутствующих, что я буду говорить «только правду». Все происходило на румынском языке, и я мало что понимал. Но меня очень впечатлила речь моего адвоката Думитреску. Она длилась 25 - 30 минут и, как мне тогда казалось, была выслушана с большим вниманием. В конце мне объяснили, что приговор пока не вынесен. Будет решать вопрос моего освобождения специальная тюремная комиссия. Я был снова направлен в центральную тюрьму и снова оказался в камере № 40.
На поверке при очередной встрече с Петренко я все ему изложил. Появилась надежда моего освобождения из тюрьмы. Я торопил Петренко осуществить задуманный и подготовленный побег.
При следующей встрече с Петренко он мне сообщил, что не уверен в одном из товарищей и боится предательства. Я на это ему ответил, что он сам знает, как в этом случае надо делать и как поступать. А позже Петренко мне сообщил, что собирается предложить свои услуги в сигуранце с тем, чтобы в дальнейшем работать на наших. Я
снова ему сказал, что этого делать не надо, а нужно скорее осуществить побег из тюрьмы.
При очередном свидании с женой я узнал, что ее вызывали в районную полицию, где комиссар Коптаренко предложил ей дать ему пять поручений от пожилых граждан. Эти поручения он направит в специальную тюремную комиссию, что поможет моему освобождению. Тогда меня взяли на поруки: Косюра К. Т., Кострануди Г. К., Тюхтяев Г. В., Шарпф М. А. и Волоховский П. В. Об этом я тоже сообщил Петренко, снова настаивая на осуществлении побега. Это был последний разговор с Петренко в тюрьме.
29 августа 1942 года меня вызвали с вещами в канцелярию тюрьмы, где я узнал о моем освобождении, приуроченном к амнистии для политических заключенных.
После моего освобождения мать жены продолжала носить передачи для партизан Петренко. Эти передачи передавались Павлу Савицкому, который должен был их передать Петренко. А я в тот период довольно часто встречался с бывшим работником столовой НКВД Юрдиком, который знал Петренко. Я ему говорил о том, что их группа нуждается в помощи, и передачи необходимо направлять через П. Савицкого. Но, как я узнал позже, этого сделано не было.
В гостинице «Красная» я встретился с моим адвокатом Думитреску. В присутствии его жены и ребенка я вручил ему мой личный спортивный кубок и поблагодарил за внимание ко мне. Думитреску мне сообщил, как он «обрабатывал» председателя военно-полевого трибунала полковника Солтана. Все происходило в бильярдной гостиницы «Пассаж», где встречались высокопоставленные чиновники. Думитреску специально проиграл Солтану более тысячи марок, а после завел разговор обо мне. Поэтому меня не осудили, а передали на решение тюремной комиссии, где все было подготовлено для моего освобождения.
С 7 июня по 29 августа я находился в центральной тюрьме, во втором корпусе, в той же камере. Самым трудным и опасным было для меня и моей семьи оказание помощи группе партизан, где был и Петренко. Однажды я бросил важную записку, в которой указывалось, когда будет лучше осуществить побег. Случайно солдат-охранник увидел, кто бросал и кто поймал записку. Он быстро подбежал к Петренко, но тот не растерялся: взял записку в рот и проглотил.
Да, много было вложено труда и риска для освобождения наших товарищей из тюрьмы, и все оказалось напрасным. Меня крайне удивило заявление Петренко, что он отказывается осуществить побег и хочет предложить свое сотрудничество сигуранце. Из всего проис-
шедшего с Петренко мне ясно, что его не должны были оставлять для серьезной работы в тылу врага, да и здоровье до войны у него было плохое — он ведь был эпилептиком, а в 1937 году перенес арест.
Из слов Петренко я понял, что он к такой работе не был подготовлен. Петренко знал, что никого из партизан и парашютистов в живых не оставляли, однако у него не хватило сил, чтобы довести начатое дело до конца. Прошло много лет с того времени, а я и теперь не могу понять, на что надеялся Петренко, тогда как более двух месяцев все готовилось к их освобождению. И все мои усилия, приложенные в условиях тюрьмы, оказались напрасными. Этого забыть нельзя!
А вот еще одна нелепая гибель советских людей - парашютистов. Я уже упоминал о них: нас однажды вместе водили из тюрьмы на следствие в военно-полевой трибунал на Канатной улице.
Парашютисты знали меня как спортсмена, им было интересно со мной общаться. Они были со мной откровенны и не стеснялись, а говорили, очевидно, правду.
Будучи в тюрьме в одном корпусе со мной, они вдвоем пришли ко мне в камеру, где и состоялся душевный разговор. Один из них оказался жителем Одессы, а другой был из села Благоево, где находилась его семья, и где до войны жили в основном болгары.
В период оккупации в Благоево поселилось много немцев. И вот о чем поведали тогда парашютисты.
В 1941 году один из них работал на авиазаводе в Подмосковье. В декабре 1941 года его отозвали с завода и предложили готовиться к работе в тылу врага. Он согласился.
В мае 1942 года четверых (командир группы, капитан, связист — радист и их двое) направили самолетом ночью в Краснодар, а затем в Одессу, в район села Благоева.
Трагедия заключалась в том, что по пути в Одессу они распили две поллитровки водки. Особенно опьянел их руководитель — капитан.
В район Благоево они попали успешно — под утро. Но во время приземления командир сломал руку, что отняло у них много времени. Затем они долго искали грузовой парашют. Тем временем становилось светлее. Дежурившие в селе немцы заметили их парашют. Местные и переселенные немцы забили тревогу. Собрали жителей всего села и направились искать парашютистов. Вскоре их обнаружили, окружили с оружием. И когда подошли близко к парашютистам, первым застрелился капитан. Но перед этим он дал наказ двум связистам остаться в живых. Вторым застрелился радист. А их двоих забрали немцы и доставили в полицию.
Родные одного из парашютистов принимали все меры, чтобы спа-
сти сына. В Благоеве у них был дом, и они готовы были лишиться его, лишь бы спасти сына. Ведь парашютисты не принесли никакого вреда оккупантам, да и скрывать им было нечего.
Однако все усилия по спасению оставшихся в живых двух парашютистов оказались бесполезными.
В один из дней в камеру к ним пришли тюремщики во главе со священником. Все камеры в корпусе были закрыты на задвижки, а парашютистов увели. Они погибли.
Знала об этом и группа И. Н. Петренко. И я снова в разговоре с ним предлагал ускорить осуществление побега из тюрьмы. Однако все мои усилия ни к чему не привели. Все участники группы разделили участь парашютистов — без возможной борьбы за жизнь. Такова действительность!
В сентябре 1942 года, спустя несколько дней после моего освобождения из Центральной тюрьмы, мне сообщили, что меня вывели из числа компаньонов магазина, хотя я там и числился совершенно формально. И я снова направился в цирк.
Арендатором цирка был Яков Францевич Луц — в прошлом профессиональный артист цирка, а во время войны клоун в группе «Якобино и Мишель». Он принял меня дружелюбно и предложил снова у них работать. Пришлось все начинать сначала. Имевший реквизит для воздушного полета на батуте Петя Ухин и Вера («Каучук»), работавшая в цирке (теперь Онипко, ныне здравствует), предложили мне объединиться в группу — благо, были у нас и велосипеды. И спустя полтора - два месяца, после усиленных репетиций, мы стали выступать с новым успехом.
Цирк работал четыре дня в неделю. Луц установил мне максимальную ставку за выход на арене — 100 марок. Но этого было недостаточно для материального обеспечения моей семьи. И когда через некоторое время арендаторы комиссионного магазина Еськов и Трапанов предложили мне стать их компаньоном, я согласился, что дало возможность подкрепить мое материальное положение.
Все эти действия были предприняты мной для того, чтобы я мог встречаться с Матвеенко, которому в свое время передал оружие для подпольной работы. До этого я с ним виделся через престарелого сторожа стадиона «Динамо», который жил в одном доме. К сожалению, за период моего заключения (с марта по сентябрь 1942 года) сторож умер: ему было тогда около 80 лет. А теперь связаться с Матвеенко стало почти невозможно. И все мои усилия оказывались напрасными.
Период с сентября 1942 года по май 1943 года был самым про-
должительным, когда меня не арестовывали, и поэтому считаю необходимым кратко осветить свое бытие в этот отрезок времени.
Во время обороны Одессы в помещении клуба имени Дзержинского находился областной совет «Динамо». В этом же доме размещались гаражи, где хранился автомотовелотранспорт. Туда прибыла и поселилась группа особого назначения. Там я и познакомился с командиром этой группы (к сожалению, имя и фамилию его уже не помню). В сентябре 1941 года я получил указание предоставить возможность руководителю этой группы пользоваться автомототранспортом «Динамо», что и было осуществлено. В дальнейшем с командиром группы я часто встречался и даже неоднократно обедал в столовой. За день до ухода из Одессы наших войск я передал этой группе автомототранспорт «Динамо». Позже я узнал, что он был полностью уничтожен взрывом в гараже.
В период оккупации я часто встречался с командиром этой группы. Вызывает удивление, что и тогда он ходил в красных сапогах, как и в период обороны Одессы. При встречах мы в контакт не вступали. Это обусловливалось тем, что я находился под надзором полиции, и могло случиться так, что меня и его могли арестовать.
Мой восьмой арест являлся подтверждением этому.
С сентября 1942 года я работал в цирке. Но так как в материальном отношении это не могло обеспечить прожиточный минимум моей семьи, то я состоял снова в магазине Тропанова и Еськова. Я понимал, что под Новый год должен выступать по радио М. И. Калинин с обращением к советскому народу. Однако слушать радио было тогда категорически запрещено. Прослушивание радио помог осуществить лишь Еськов — мой компаньон по комиссионному магазину. Для этого он пригласил меня встретить Новый, 1943 год на квартире другого компаньона — Тропанова, где находился действующий радиоприемник. Там собралось для встречи Нового года человек 15 — 20, в том числе и представители румынской администрации. Ведь Трепанов вошел в доверие ко многим румынским высокопоставленным лицам, и ему было разрешено иметь в доме радиоприемник.
В этой компании находились две светские дамы, одна из которых неплохо пела и аккомпанировала себе. Ее звали Татьяной. Все происходило, как положено на Новый год: хорошо накрытый стол со всевозможной выпивкой и закусками. Когда подошло время встречи Нового года, мы с Еськовым устроили так, что Татьяна начала петь «Татьяну». Все направились слушать ее в другую комнату, а мы с Еськовым включили радиоприемник и прослушали обращение М. И. Калинина к советскому народу, в котором сообщалось, что
советские войска полностью окружили Сталинград и 22 немецкие дивизии. Когда до Нового года оставалось несколько минут, Есь-ков сообщил о наступлении полночи всем присутствующим, которые из соседней комнаты уже направлялись к праздничному столу. И никто из гостей не смог заподозрить, что мы слушали Москву, так как приемник был переключен на Бухарест. Когда подняли тост за Новый год, мы с Еськовым переглянулись и поняли, по какому поводу мы с ним осушаем свои бокалы первого тоста.
Мне хочется еще раз вспомнить о человеке, который в оккупацию ходил в красных сапогах и которым интересовались румынские карательные органы. При моих предыдущих арестах меня неоднократно спрашивали о знакомстве с ним, но я все отрицал — и это было убедительно.
Но однажды осенью 1942 года я и еще два артиста цирка возвращались после очередной репетиции домой. Мы шли по улице Дерибасовской, и я увидел впереди командира подпольной группы — он был в красных сапогах. Мы втроем ускорили шаг, а когда догнали его, я направил артистов слева от него, но сам стал обгонять справа. Поравнявшись с ним, тихо сказал ему, чтобы он обязательно снял свои красные сапоги. Он понял это, а затем мы снова сошлись с моими попутчиками и дальше пошли вместе. В дальнейшем этот подпольщик действительно снял красные сапоги. Он ходил в другой одежде и благополучно дожил до освобождения Одессы.
При следующем аресте в сентябре 1943 года мне снова основательно во время следствия говорили о моем знакомстве с человеком в красных сапогах. Но об этом позже — при описании моего девятого ареста.
Несмотря на мои многочисленные аресты, я все же надеялся, что мне удастся встретиться с надежными людьми, которые имеют связь с Большой землей, и что я попаду на связь с находящимся в тылу Кузнецовым, с санкции которого я с семьей был оставлен в Одессе «на два - три месяца». Я рассчитывал, что он вспомнит обо мне и примет меры к тому, чтобы осуществить связь со мной, а это может быть полезным в борьбе с фашизмом. Поэтому я и интересовался всем тем, что могло служить этой цели, пользуясь связями с нужными людьми.
В качестве примера могу привести свою связь с соседом по бывшей квартире в доме специалистов — Львом Третьяковым, сыном академика Третьякова. Лева Третьяков был женат на внучке профессора Часовникова, который сотрудничал с оккупантами и был у них в почете. Таким образом Лева Третьяков был вне подозрения, а он, в свою очередь, многое знал и многим делился со мною. При одной из таких встреч он сообщил, что на аэродроме в посадке хра-
нится огромное количество авиабомб, и даже возмущался, почему советская разведка не сообщит об этом, кому нужно, а советские самолеты до сих пор не могут разбомбить это скопление вражеских бомб. Лева Третьяков многое знал об оккупантах от профессора Часовникова и в случае связи с Большой землей мог быть очень полезен. Позднее у него нарушилась семейная жизнь с внучкой Часовникова, а это, в свою очередь, еще более усугубило его отношение к оккупантам. И он, надеясь на меня, хотел в чем-то оказать содействие в деле быстрейшего разгрома противника. К сожалению, у меня не оказалось связи с надежными людьми, и эта надежда так и не сбылась. Вот, например, что вскорости произошло.
В период апреля 1943 года совершенно посторонние люди неоднократно сообщали мне по секрету, что мною интересуется полиция. Это меня настораживало и подготавливало к новым неприятностям — арестам.
Был по-настоящему теплый майский день 1943 года. Я шел в цирк на репетицию. На Садовой угол Дерибасовской, напротив аптеки Гаевского, я встретил бывших спортсменов Н. Буянову и В. Петрова. Чуть позднее к нам присоединился Евдокимов. Разговор продолжался не более двадцати минут. А спустя два дня нас всех арестовали. Я снова оказался в подвале на улице Бебеля, 11. Всех остальных поместили там же. На допрос меня водил конвой во главе с тем же Петико, который конвоировал меня в марте 1942 года.
Спустя несколько дней освободили Евдокимова, позднее — Буянову и Петрова. Меня продержали более месяца. И это — несмотря на то, что Буянова и другие приносили «подарки» жандарму Петико. В конце июля освободили и меня. Было ясно, что я нахожусь под непрерывным надзором румынских карательных органов, и встречи со мной явно небезопасны для встречавшихся со мной товарищей. И не имею права выезжать из Одессы без разрешения районной полиции, куда должен был периодически являться.
Мой девятый арест был совсем необычен. Предшествовало ему следующее.
В июле 1943 года мне стало известно, что в Одессу приехал из Румынии председатель румынского королевского спортивного клуба и он хочет со мной встретиться. Я всячески избегал этой встречи. Но как-то, выйдя из дому, увидел, что ко мне подъехала легковая машина. Из нее вышел человек и представился — это был председатель румынского королевского клуба.
Я вынужден был пригласить его к себе. Ознакомившись с моими спортивными реликвиями, он сообщил, что в Бухаресте готовится
большое спортивное мероприятие, и меня приглашают принять участие в нем. Я ответил, что прошло всего несколько дней, как меня освободили из-под ареста, а кроме того, мне запрещено выезжать из города. На это он вынул блокнот, составленный из бланков румынского королевского спортклуба, и начал писать приглашение, но, подумав, сказал, что предлагает ехать в Румынию вместе с ним. Прямо сейчас! Я возразил, что связан с группой артистов цирка, что работаю с ними, а без меня они не смогут выступать. Тот продолжал настаивать, чтобы я все же ехал с ним. Однако мне удалось убедить его в невозможности моего отъезда именно сейчас. И он ушел с надеждой, что я приеду позднее.
В конце августа меня встретил на улице некто Василий Бобков, который спросил, почему я до сих пор не выехал в Румынию. Я ответил, что в Румынию не поеду. А спустя несколько дней, уже в начале сентября, меня снова арестовали. Да еще так, что никто даже не смог это увидеть!
В восемь часов утра я вышел из дому на репетицию в цирк. Осмотрелся по сторонам — никого подозрительного.
Маршрут был обычный — вдоль забора стадиона, что тянется по Спортивному переулку. Здесь автомашин почти не было. Но впереди, метров через 150-200, я увидел стоявшую у тротуара легковушку, нашу М-1. Она тронулась мне навстречу, едва я прошел еще метров пятьдесят. Прошла мимо, но я все же насторожился и пошел быстрее, надеясь успеть дойти до открытой калитки стадиона. Потом услышал скрип, создаваемый при трении рулевой тяги о покрышку колеса, и понял, что машина круто разворачивается на углу Белинского и едет обратно. Когда я почти дошел до открытой калитки, машина поравнялась со мной и остановилась совсем рядом, Из нее вышли двое в штатском и пригласили меня в машину.
Когда я уселся на заднее сиденье, один сел слева, другой — справа. Шторы с боков и заднего стекла были задернуты. На мой вопрос, куда меня везут, ответили, что «узнаю». Я все понял и больше ни о чем не спрашивал. Подъехали к воротам дома № 12 по ул. Бебеля. Сидящий впереди быстро вышел, открыл ворота. Машина въехала в подъезд. Так же быстро ворота закрылись. Меня вывели и тут же почти втолкнули в дверь в подъезде, с правой его стороны. Когда шли по коридору, меня неожиданно направили в какую-то дверь. Я оказался в узком дверном проеме, где стоял только один стул. Дверь закрыли и заперли на задвижку. Стало темно. Можно было только стоять или сидеть.
Я стал стучать. Никто не отозвался. Лишь вечером меня повели в
туалет и сразу же — обратно. На следующий день вечером меня перевели в одиночную камеру, в том же коридоре. Напротив было караульное помещение. В незастекленном окне была установлена решетка из толстых металлических прутьев, а окно плотно закрыто ставнями. Тускло горела подвешенная к потолку угольная лампочка ватт пятнадцати, не более. В помещении стояли стол, стул и садовая плетенная кушетка, на которой лежал кусок фанеры. Коридор, в который выходила дверь моей камеры, день и ночь охранялся.
На третий день я вызвал старшего охраны и попросил передать домой записку. Но ее не взяли, а только сказали: «Хорошо». Более шести суток мне не давали ни пить, ни есть. Разрешалось только ходить в туалет, который находился в том же коридоре. Началось головокружение, есть уже не хотелось. По утрам и вечером открывалась камера, но со мной не разговаривали. На все мои обращения был только один ответ: «Хорошо».
На шестые сутки, вечером, мне принесли полкружки кофе и маленький кусочек темного хлеба. Потом по утрам и вечерам уже регулярно стали давать те же полкружки кофе и кусочек хлеба, а днем — не более, чем пол-литра супа, в котором находилась неочищенная картошка.
Так продолжалось 12-15 дней. Я потерял силы, трудно было передвигаться. Наконец в камеру пришел какой-то военный со спрятанными знаками отличия, и начался обычный для меня допрос. Он утверждал, что я большевик, подпольщик, в чем должен чистосердечно признаться и дать сведения о сообщниках.
Допрос продолжался около часа. За время ареста у меня отросли борода и волосы на голове. Я попросил следователя, чтобы меня постригли и сообщили семье о месте моего нахождения. Тот довольно вежливо дал согласие, но все оставалось по-старому.
Наступил октябрь. Ночи стали холодными. Пошли дожди. Из-за стен вода попадала на подоконник. В камере стало очень холодно и сыро.
Через 12-15 дней появился следователь, и все началось снова. Всякий раз на мои просьбы следователь вежливо отвечал: «Хорошо» и даже удивлялся, что до сих пор меня не постригли. А прошло ведь уже полтора месяца! В середине октября начались заморозки. В камере стало, как во дворе. Когда меня арестовывали, было тепло, а сейчас летние брюки и пиджак никак не могли меня согреть.
Каждый раз следователь появлялся через 12-15 дней, и все начиналось сначала. И каждый раз он удивлялся, что меня не постригли и в камере не топят. Спустя полтора месяца одиночного заключения
в этих антисанитарных условиях и в полуголодном состоянии у меня появились вши. А однажды следователь заявил: «Никто не знает, где вы находитесь, и с вами можно сделать, что угодно. Пресса и печать наши. Мы напишем, что вас застрелили при попытке к бегству, и нам поверят».
В начале ноября на одном из допросов следователь сообщил, что им известно, будто я хорошо знаком с одним из подпольщиков, который ходит в красных сапогах, и я неоднократно с ним обедал в столовой НКВД по ул. Энгельса, 34, а теперь мне необходимо сообщить его фамилию и местонахождение. Я, как мог, убеждал следователя, что не знаю такого человека и тем более — его местожительство. Но в душе готовился к тому, что тот тоже арестован и не исключена очная ставка с ним. Но и в таком случае я собирался полностью отрицать какую-либо связь с этим человеком, хотя в действительности был с ним знаком, как уже говорил, и мы неоднократно вместе обедали в столовой НКВД. Знал и то, что он был оставлен для подпольной работы, но в оккупированном городе по старой привычке неосмотрительно продолжал носить красные сапоги. Теперь же стало ясно, что кто-то из работников столовой НКВД был предателем.
Впрочем, все обошлось благополучно. Я встречал его совершенно невредимым уже после освобождения города. Помню, как после начала оккупации многие бывшие работники столовой НКВД открыли ресторан на углу Дерибасовской и Колодезного переулка. Но когда я в 1942 году обратился к одному из них — Юрдику с просьбой оказать помощь Петренко, находившемуся тогда в Центральной тюрьме, тот ничего не предпринял.
А следователь тем временем продолжал: «Но мы можем сделать иначе: напишем в печати, что вы вступили добровольно в Русский освободительный корпус в Югославии и призываете молодежь последовать своему примеру. Вы всегда пользовались авторитетом у молодежи, и вам поверят. А с вами мы поступим, как найдем нужным!».
О таком заявлении я даже не мог предположить. Оно меня окончательно подавило. На третий день у меня пучками стали выпадать волосы.
Я ничего не мог предпринять для связи с внешним миром.
В ночное время мою камеру изредка охранял молодой солдат, который видел мои мучения. Однажды он принес мне свое нижнее солдатское белье. Иногда даже заходил ночью в камеру, и от него я узнал, что учреждение, в котором я нахожусь, очень плохое.
Тогда я, воспользовавшись его расположением, попросил передать записку жене. Он согласился — и за это получил 100 марок и
часы, которые мне удалось спрятать при обыске. Я был безгранично рад: пусть родные, наконец-то, узнают о моем аресте! Однако спустя несколько дней мой охранник все возвратил, заявив, что боится, и если об этом узнают, его расстреляют. Он даже попросил вернуть белье, что я, конечно, и сделал.
Так оборвалась надежда связаться с внешним миром.
При очередном допросе следователь показал мне бланк своего блокнота и сказал: «Напишите своей рукой, что вы добровольно хотите выехать с семьей в Румынию, и я вам даю слово чести румынского офицера, что вы немедленно будете освобождены. Это я вам гарантирую». Мне тогда с большим трудом удалось дипломатично отказаться от этого предложения.
С наступлением холодов и до последних дней моего заключения мне не удавалось поспать более получаса кряду. Я замерзал до такой степени, что на плетенной летней кушетке меня буквально подбрасывало. И чтобы хоть как-то согреться, проделывал различные физические упражнения. Изрядно уставал, но, немного согревшись, я снова на некоторое время засыпал. А через полчаса все повторялось снова...
Часто уснуть не удавалось вообще: с 2 - 3 часов ночи слышались стоны и крики подвергаемых пыткам арестованных. Опасаясь, что скоро очередь дойдет и до меня, я стал обдумывать, как себя повести. И твердо решил, что ночью ни в коем случае из камеры выходить не должен. Как предмет обороны у меня был стул. И только. Рассуждал я так: вблизи моей камеры находится караульное помещение. Там человек пятнадцать-двадцать солдат. И в случае борьбы и даже моей гибели кто-нибудь из них сможет рассказать потом о случившемся со мной. И это исключило бы всякие провокационные измышления по отношению ко мне: ведь все могло случиться...
И я не ошибся. В начале ноября 1943 года в 2 часа ночи я услышал шум в коридоре у своей камеры. Дверь вскоре открылась, и я увидел троих в гражданской одежде. Один из них, грузин, с характерным акцентом предложил мне выйти из камеры. Я с поднятым стулом в руках категорически отказался это сделать и заявил, что если кто попытается ступить хоть один шаг в камеру, стул будет разбит о его голову.
На меня направили три пистолета, но и это не испугало меня. Мой вид был страшен: стул в руках, решительность на грани исступления, заросшее за два месяца лицо и, думаю, дикие глаза. Это сделало свое дело.
В коридоре послышался шум. Открылось караульное помещение.
Появился караульный начальник, а за ним и солдаты, которые оказались невольными свидетелями всего происшедшего, что мне было так необходимо. Увидев такую ситуацию, те трое закрыли дверь, и на этом попытки увести меня закончились безрезультатно. На некоторое время обо мне забыли.
Но за восемь дней до освобождения снова состоялся разговор со следователем. И тогда он сказал: «Вы коммунист, большевик, знаете подпольщиков, но не хотите нам сказать. Я следователь, воспитанник английской разведки, и все хорошо понимаю. Ваше счастье, что я люблю спортсменов, поэтому постараюсь сохранить вам жизнь. Вы ждете большевиков. Они будут в Одессе, и вы их дождетесь. Но запомните: вы плохо знаете НКВД! Вас арестуют и сошлют в Сибирь только за то, что вы остались живы».
К сожалению, его пророчество сбылось, а я на всю жизнь запомнил эту встречу с румынским следователем. Он же свою фамилию и звание не называл. Допросы проводились в моей камере без составления каких-либо документов.
Во второй половине ноября 1943 года я был освобожден. Пока шел домой, несколько раз останавливался, чтобы отдохнуть. После освобождения я узнал, что никто так и не узнал о моем аресте и месте нахождения. Меня искали многие: родные, друзья и просто хорошие знакомые, а также артисты цирка. Они предпринимали все, что только могли в тех условиях. Вот пример того, как действовали друзья. Арендатором магазина, куда иногда заходил полковник Солтан — председатель румынского военно-полевого суда, судившего меня 18 августа 1942 года, был А. Еськов. Он подарил жене Солтана золотую браслетку, а самому Солтану — ручные часы и несколько верхних рубах. Больше ничего сказано не было — без результатов!
Это сообщение было сделано под большим секретом, но уже спустя более полутора месяца после моего ареста. Еськов немедленно сообщил обо всем моей жене, что было для него совсем небезопасно. И жена обошла все учреждения, где меня прежде содержали, но безрезультатно, как и прежде...
Однажды в преторате по улице Бебеля, 11 ей сказали, что я скорее всего в Центральной тюрьме. Был холодный октябрь. Жена сразу же с вещами и передачей направилась туда. У нее все приняли, однако спустя некоторое время вернули обратно, заявив при этом, что меня в тюрьме нет.
А жена знала, что если вещи возвращают — значит, человек расстрелян. Можно только представить, сколько было слез по пути домой у женщины, которая уже надеялась, что нашла мужа!
Позже, спустя два месяца после моего исчезновения, жену познакомили с бывшим русским артистом, эмигрировавшим в Румынию и ставшим там весьма популярным. Он подключился к поискам и через некоторое время сообщил жене, что для того чтобы мне сохранить жизнь, требуется 10 000 марок. Такую большую сумму даже у всех наших друзей собрать было невозможно. Но в конце концов с ним договорились на 5 000 марок. Это условие было выполнено, и меня освободили.
После моего освобождения из одиночной камеры в сигуранце в ноябре 1943 года мне удалось единственный раз встретиться с этим артистом театра оперы и балета г. Бухареста, который содействовал моему освобождению из-под ареста. Он не лишь получал деньги от жены, а также и ковер 2 х 6 м. Такой ковер мне преподнесли в Грузии — как приз за участие и победу в 1-м Грузинском велотуре в октябре 1938 года.
К сожалению, фамилию и имя-отчество артиста я теперь не помню. Но это был пожилой человек за 50 лет, бывший одессит, большой любитель и болельщик велосипедного спорта, знавший в прошлом С. И. Уточкина. А позже, находясь в Румынии, до войны, слышал и обо мне, став тогда и моим «болельщиком».
Вот что он мне тогда говорил: ему очень трудно было узнать, жив ли я и где нахожусь. Затем он имел много встреч с высокопоставленными лицами того времени. И конечно, с подарками. Наконец, ему удалось встретиться с губернатором Алексяну, который возглавлял всю оккупированную румынами территорию. Артисту удалось убедить Алексяну, что я не причастен к подпольщикам и партизанам. После чего губернатор разговаривал с начальником сигуранцы, грозой того времени — полковником Никулеску, которому предложил меня освободить, дать возможность работать в цирке, а самому принять все меры, чтобы обезвредить меня в действиях против румынской власти.
Вот так я был освобожден из-под ареста в ноябре 1943 года.
18 января 1944 года меня снова арестовали. И снова доставили в преторат по улице Бебеля, 12, где я сидел уже дважды.
Арестованных здесь было много. Когда я проходил по коридору, то встретился с жандармом Петико, с помощью которого меня уже дважды выкупали. Были тогда при мне наручные часы. Их я и отдал этому Петико.
Он все понял. Спустя некоторое время Петико вызвал меня и препроводил в комнату, где находилась большая комиссия, состоящая из пятнадцати или двадцати человек во главе с генералом. Петико
доложил обо мне весьма положительно. Кто-то из членов комиссии видел меня в цирке и тоже доложил генералу.
После некоторого совещания, проходившего в моем присутствии, меня освободили.
Все мои аресты сопровождались обысками в квартире. При этом забирали все, что оккупантам нравилось. Расписок, конечно, не давали. Были и дополнительные обыски, когда я содержался под арестом. Так, в 1942 году, когда меня арестовала румынская жандармерия и содержала сперва на улице Жуковского, а затем перевела в тюрьму военно-полевого суда на Канатной улице, на квартире дважды производился обыск, когда был также конфискован весь спортивный инвентарь.
В моих арестах принимали участие, как минимум, 5- 6 человек, а дважды — при аресте на квартире в Доме специалистов и в цирке — дом и весь цирк были окружены вооруженными солдатами. В каждом из этих случаев при аресте участвовало не менее пятидесяти вооруженных солдат. И если бы хоть один процент из числа жителей, находившихся в оккупированном городе, создавал столько хлопот властям, то у этих властей не хватило бы всей их армии для наведения должного порядка только в одной Одессе. А ведь румынские войска вместе с гитлеровцами принимали активное участие в войне против Советского Союза!
Несмотря на то, что в период оккупации Одессы меня десять раз арестовывали и всякий раз содержали за решеткой от трех суток до пяти месяцев, я все же был готов сообщать нашим людям, оставленным для подпольной работы, все полезные сведения — и этим, надеюсь, мог бы нанести серьезный ущерб оккупантам. Я интересовался всем тем, что могло быть полезным подпольщикам: мне удалось узнать, где и в каких местах сосредоточено большое количество авиабомб и прочего оружия, передвижение и размещение войск оккупантов, приход и отправка кораблей, настроение румынской армии и многое другое. Я искал и ждал связи с надежными товарищами, но С. В. Кузнецов, зная, что я остался в Одессе, не счел нужным связаться со мной.
В оккупации были и другие наши товарищи, с которыми встречаться было небезопасно. Ведь как только я оказывался в контакте, даже случайном, с кем-либо, их арестовывали вместе со мной. Так были арестованы Стрелковская, Кострануди, Перекрестов, Петров, Буянова, Евдокимов. Но всех их сравнительно скоро (через пять-десять дней) освобождали, а меня продолжали держать за решеткой.
Было ясно, что за мной установлена тщательная слежка, и любая неосторожная связь со мной может для кого-то оказаться роковой.
Но все же связь с серьезными товарищами могла быть не только осуществлена, а даже полезна. Оккупанты же так и не дознались, что я принимал активное участие в организации побега группы Петренко из тюрьмы, а также о связи с Матвеенко, который оказался неподготовленным для подпольной работы. Да и характер у него был не для такого дела.
Что же касается моего поведения в период оккупации, то любому здравомыслящему человеку должно быть понятно: я не занимался моим любимым делом — спортом и даже принимал все меры к тому, чтобы и другие советские спортсмены следовали моему примеру. Во время оккупации я сменил три места жительства и в результате этого из прекрасной четырехкомнатной квартиры в Доме специалистов оказался с семьей в крохотной комнатке площадью восемь квадратных метров. Беспрерывные аресты, обыски на квартире — разве этого мало, чтобы понять, кем я был для оккупантов?
Но, к сожалению, это, видно, понимали только наши враги.
Мой девятый арест в период оккупации Одессы был не только самым мучительным, но и имел роковые последствия в моей судьбе. Поэтому считаю необходимым остановиться на нем более подробно.
За несколько дней до освобождения меня постригли и кое-как побрили, а в субботние и воскресные дни, когда начальство отдыхало, солдаты из караула подкармливали меня из своего рациона. В день освобождения меня вызвали в канцелярию и сообщили, что меня освободят, если я дам слово не вести борьбу против оккупантов. Я согласился — иначе мне на свободу не выйти. Кроме того, когда в канцелярии предложили подписать бумагу, что я не буду оказывать вреда румынским властям, то вместо своей подписи отделался какой-то закорючкой. После этого мне сообщили, что я свободен и могу отправляться домой.
С приходом советских войск в Одессу я снова оказался на прежней работе. Как руководитель областного совета «Динамо» я даже получил благодарность за подготовку физкультурного первомайского праздника 1944 года.
Меня расспрашивали о моих арестах в период оккупации, и я правдиво все рассказывал, в том числе и о том, как был освобождён во время девятого ареста. А 9 мая 1944 года меня вызвали и предложили подробно описать, как это произошло. Что и было сделано.
На другой день органами НКВД я был арестован. Мне заявили, что моя подписка с целью освобождения во время оккупации являет-
ся доказательством сотрудничества с врагом. Я пробовал объяснить, что даже при таких экстремальных обстоятельствах я не поставил свою подпись, а отделался никому не понятной закорючкой. Но дальше все было стандартно и оскорбительно: «Шпион, изменник Родины, фашист» и прочее.
А однажды со мной пробовали поступить так, как пытались поступить оккупанты — вывести на пытку. Как-то в 2 или 3 ночи (как и в оккупацию) меня вызвали в следственные органы НКВД (на Советской армии угол Ярославского), привели на 2-й этаж. Завели в комнату, где сидели три следователя. Один из них предложил мне подробно рассказать, какое задание мне дали оккупанты. А если я не признаюсь, то... И он недвусмысленно показал на рукоятку у лопаты. Тогда неожиданно для следователей я вскочил со стула, занес его над их головами и заорал, что издеваться над собой не позволю и окажу самое отчаянное сопротивление. Те направили на меня пистолеты, но это меня не испугало. Я требовал, чтобы меня снова отвели в тюрьму — КПЗ, где я тогда находился (на Советской Армии угол Жуковского).
В связи с шумом в нашей комнате в дверь заглянули конвоиры. Следователи предложили им закрыть дверь. А через некоторое время меня отправили в камеру.
Так при наших все произошло точно так же, как и в оккупацию, во время девятого ареста. С той лишь разницей, что после случившегося меня лишили права на передачу от родных продуктов питания. Это продолжалось более двух недель. А ведь тогда в КПЗ еды никакой не давали. И я питался тем, что мне давали арестованные — соседи по камере. Нас тогда было четверо.
Дальнейшее следствие продолжалось шаблонно. Я понимал, что меня осудят. В те времена это было так обычно! Возможно, для кое-кого я был «неудобен», и меня надо было спрятать, да подальше. Суд надо мною трижды откладывали. Как-то была даже использована одна провокаторша, которая плела всякую чушь обо мне, а когда мой свидетель Барковский ее разоблачил, ту быстро вывели. Я такого не мог даже ожидать и был крайне возмущен.
Но все же меня осудили как «изменника Родины». Я просил трибунал изменить формулировку приговора. Ведь измена Родине — понятие совершенно определенное, а я ни на один день Родине не изменял. О том же, что меня оставили в оккупированной Одессе, знал руководитель НКВД Кузнецов, который ничего не предпринял, чтобы связаться со мной.
В свое время мое предыдущее начальство также не приняло ника-
ких мер, чтобы эвакуировать мою семью. А ведь начали эвакуацию еще 8 июля 1941 года. 18 августа 1941 года было секретное сообщение, что Одесса сдана не будет и что возможны уличные бои. Я попросил тогда дать мне возможность отправить семью в тыл. Но в этом мне было вежливо отказано. Я сообщил жене, что Одессу сдавать не собираются, что предполагаются даже уличные бои. И жена была готова выполнять все необходимое для обороны города, а теща оставалась бы с ребенком.
В период оккупации я и моя семья ничем не пятнали ни себя, ни тем более советскую власть. Даже моя дочь все это время не посещала школу. Учили ее дома, как могли. А однажды, когда я пришел домой после очередного ареста, десятилетняя дочь начала играть «Интернационал». Мы с женой были удивлены такой эмоцией ребенка и заставили ее прекратить, объяснив ей, что за это могут снова арестовать.
И все же меня осудили. Направили на Крайний Север, в Воркуту. Несколько раз предлагали подать на помилование, но я отказывался. В 1954 году предложили написать снова, как все произошло. Когда я это сделал, вскоре меня реабилитировали.
В этой моей трудной судьбе было два случайных, необычных совпадения: 18 августа 1942 года меня судил военно-полевой трибунал оккупантов (находился на улице Канатной), а 18 августа 1944 года — трибунал войск НКВД (находился тоже на улице Канатной, только через два дома от трибунала оккупантов). И второе: в оккупацию, 7 июня 1942 года меня привели как арестованного в Центральную тюрьму, и я оказался во втором корпусе, на втором этаже, в камере № 40. При наших же органах меня доставили в эту самую тюрьму, тоже в июне, тоже во второй корпус и в ту же камеру № 40.
Думаю, такое бывает очень редко. И мне хочется подробней остановиться на этих двух совпадениях и на быте заключенных в одной и той же тюрьме при двух разных режимах власти.
10 мая 1944 года меня привели в здание на ул. Пушкинской, рядом с филармонией. Там мне объявили, что я арестован. Затем после допроса перевели в дом напротив, где были организованы тюремные камеры. Спустя 15-20 дней отправили в камеру, где раньше размещалось Областное управление милиции, в КПЗ по улице Советской Армии. О грубых допросах я уже писал, как и о том, что меня лишили передач.
Оттуда меня перевели в Центральную тюрьму. Поместили во втором корпусе, знакомой мне камере № 40. В отличие от режима при оккупантах, в тюрьме была тишина, все камеры были закрыты на
засовы. Когда открылся засов камеры № 40, и меня туда втолкнули, в камере уже находилось четырнадцать человек, и я стал пятнадцатым, а позже нас стало восемнадцать человек, все сидели на цементном полу. В туалет выходить не разрешалось. У дверей стояла «параша», как тогда называли бачок, в который оправлялись арестованные. Когда «параша» наполнялась, ее разрешали опорожнять в туалет. Конечно, с разрешения охраны.
В оккупации поверки заключенных проводились утром и вечером. Все заключенные выходили на балкон своих этажей в одно время. Таким образом мне удавалось общаться с Петренко, который находился на первом этаже вместе с другими партизанами. При «наших» поверки заключенных проводились непосредственно в камере. В этой камере был установлен следующий порядок: «спальное» место у «параш» менялось среди заключенных утром и вечером. Так никому не было обидно, что он постоянно находится рядом со зловонной посудиной.
В одиночной камере, как я уже писал, находилось пятнадцать, а позднее восемнадцать заключенных. Днем можно было только сидеть на цементном полу, плотно прижавшись друг к другу, а ночью мы лежали иногда «валетом». А при оккупации в этой же камере нас было четверо. Стояли железные кровати. Причем одна из них была установлена на другую. Кровати не имели постельных принадлежностей — и мы при румынах возмущались, что тесно, что плохо без постели на железных кроватях. А теперь на цементном полу никто даже не возмущался!
18 августа 1944 (второе совпадение!) меня осудили и перевели в третий корпус на первый этаж, где в одной камере находилось около ста человек. Она была больше одиночной, но и здесь все плотно сидели друг возле друга на цементном полу. Это были как политические заключенные, так и уголовники разного ранга. Последним принадлежала вся власть в камере. Они отнимали у остальных, что им хотелось. Однажды ночью по этому поводу между заключенными завязалась драка, в которой пострадали обе стороны.
Вскоре стало известно, что всех заключенных нашей камеры готовят к этапу.
В период оккупации, в августе 1942 года в Центральной тюрьме были заполнены только 1-й и 2-й корпуса, да и то не полностью. И это после девяти месяцев оккупации!
А в августе 1944 года, спустя четыре месяца после освобождения Одессы, заполнилось четыре корпуса. Да как! Откуда у моей Родины такая жестокость?
В сентябре 1944 года из тюрьмы вывели очередную огромную партию заключенных, в которой находился и я. Это происходило тоже иначе, чем при румынах.
На тротуарах улицы Парашютной — родственники, друзья и просто знакомые. У многих на глазах слезы. По обеим сторонам — вооруженный конвой. Не разрешалось даже разговаривать с провожавшими нас.
Так все заключенные были препровождены на станцию Товарная, где уже были приготовлены товарные полувагоны. Нас разбили на группы по 50 человек и разместили по вагонам. Кто-то из охраны сообщил, что если заключенные моего вагона не возражают, то старшим по вагону назначат меня. Возражений не последовало. Возражал только я, но все же просьбу заключенных пришлось удовлетворить. Вагон закрыли на задвижки-запоры. Началась трудная этапная жизнь.
Вскоре я предложил выбрать пять человек из заключенных, которые будут распределять воду и пищу среди нас. Это не понравилось уголовникам, хотя было справедливо и честно, что позже признали даже они.
В вагоне все расположились на полу. У дверей стояла «параша» — бачок, куда оправлялись заключенные. Уголовники сразу же разместились подальше от нас, выделившись в отдельную группу. Когда охранники приносили питание, а оно состояло, главным образом, из соленой рыбы и хлеба, то первое время уголовники пытались получать питание самостоятельно (охранникам-конвоирам это было безразлично), но мною в категорической форме было заявлено, что в вагоне все равны и распределять будут пять человек, которых мы выбрали. Это уголовникам не понравилось, но они вынуждены были с этим смириться. С водой было очень трудно, поэтому и воду все получали одинаково.
На остановках днем и ночью конвой проверял вагоны со всех сторон, простукивая его деревянными кувалдами. Стояли еще теплые дни, и мы просили, чтобы на остановках двери вагона хоть на некоторое время открывали. Но эта просьба конвоем отвергалась, и двери по-прежнему открывали только тогда, когда приносили воду и питание.
Весь период следования уголовники мирились с условиями быта в вагоне, и между нами не было серьезных конфликтов.
Спустя несколько дней мы прибыли в Винницу на пересыльный пункт. Нас всех поместили в одном из классов бывшей школы. Мы спали на полу в страшной тесноте. С этого пересыльного пункта эшелоны с заключенными отправлялись во все концы страны.
Уголовники же, опытные в этих вопросах, могли устраиваться и направляться на любой из этих этапов. Они здесь чувствовали себя вольготно: ходили по другим помещениям, отнимали у заключенных все, что им только могло понравиться. Держались они группами, так что сопротивление им не оказывали.
Меня тогда крайне удивило, что к ним примкнули некоторые бывшие военные, да и гражданские, которые не были уголовниками. Как-то ко мне подошел один из заключенных, на котором еще сохранилась военная форма. Он меня узнал. Сообщил о себе; это был бывший майор. На пересыльном пункте ему доверили выполнять обязанности коменданта. Он меня ознакомил с бытом на пересыльном пункте, сообщил, что готовится этап на Крайний Север, в Воркуту, советовал направиться туда, говорил, что сможет мне это устроить. С этим предложением я согласился.
В то время вокруг меня сплотилось много заключенных, которые следовали за мной в одном вагоне из Одессы. Я им сообщил о моем намерении направиться на Крайний Север. Многие меня просили, чтобы тоже поехать туда вместе со мной. Я, в свою очередь, попросил об этом бывшего майора. Их оказалось человек пятнадцать или двадцать. Именно тех, кто следовал со мной вместе из Одессы в Винницу в одном вагоне.
Огромная колонна заключенных под конвоем направилась на вокзал. Всех погрузили в вагоны - «пульман», по сто человек в каждый. Когда нас затолкали в вагон, старший конвоир обратился к этапникам, чтобы сами избрали старшего по вагону, а потом сообщили его фамилию. К моему удивлению, многие тут же назвали мою фамилию. Их поддержали все остальные.
Так как решение было единогласным, отказываться было бесполезно. Все заключенные были поделены мною на две группы, по пятьдесят человек. Дверь вагона служила разделом. Каждая группа выбрала трех человек. При получении питания все делилось поровну. Это осуществлялось шестью выбранными заключенными. Никто из нас не знал, куда именно следует этап.
Поздно вечером эшелон с заключенными отправился в дальний путь. В вагоне имелось отверстие — окно с металлической решеткой под потолком. Оно было сделано с таким учетом, чтобы через него не смог пролезть человек. Даже днем в вагоне было темно. В первую же ночь конвой, проверяя на остановках вагон, стучал деревянными кувалдами по стенам. Простукивали даже пол и крышу. Такая проверка вагонов производилась почти на всех остановках состава. Утром и вечером приносили в ведрах воду, которая кружками дели-
лась между заключенными, а днем — пищу, которая состояла, главным образом, из рыбы и хлеба и снова, как и раньше, делилась поровну между заключенными.
Спустя несколько дней меня пригласили в группу, где, в основном, находились уголовники. Они осведомились, кем я был до ареста. Один из них посвятил меня в «порядок» — жизнь и быт, который существовал в этапной жизни заключенных, а также в лагерях. При этом добавил, что в вагоне находятся «фашисты, изменники Родины, предатели, враги советской власти». Поэтому им, уголовникам, надо создавать привилегию, побольше выделять питания и воды. Предложили добавить к ранее выбранным еще по два уголовника из каждой половины вагона, которые будут принимать участие в дележе пищи и воды. Да и мне, как старшему, полагается получать больше питания, чем получают другие.
Разговор продолжался долго. Я, как мог, убеждал их, что кто бы ни был в вагоне, они тоже люди, и их также осудили, как и уголовников, а в данное время все находятся в одном вагоне, в одинаковом положении. С большим трудом мне удалось убедить уголовников не добавлять к существующим выбранным для дележа пищи еще дополнительно по два их представителя, а я по-прежнему буду все получать, как и прежде, как и все остальные. Кроме того, я просил их, чтобы они не конфликтовали с остальными заключенными и содействовали в том, чтобы все благополучно доехали к месту назначения.
Так дни и ночи продолжалась этапная жизнь в вагоне, в котором находились, главным образом, бывшие солдаты и офицеры, а также пленные, окруженцы и вообще наши люди. Очевидно, и уголовники это понимали, а их в вагоне было не более 15-20 человек.
После моего разговора с ними им стало ясно, что в конфликтной ситуации они потерпели поражение. Поэтому в дальнейшем в вагоне было спокойно и мирно.
Спустя 10-12 дней эшелон прибыл в Коми АССР — на место нашего заключения.
Впереди были долгие годы пребывания на Крайнем Севере — по обвинению в том преступлении, в котором я не считал себя виновным и по которому в конце концов был оправдан официальными органами.