Подмененная жизнь
Подмененная жизнь
Умывакина Г. М. Подмененная жизнь : [письма Г. М. Рубцова к матери] // Из небытия : Воронежцы в тисках сталинщины. – Воронеж : Центр.-Чернозем. кн. изд-во, 1992. – С. 200–219.
Галина Умывакина¹
ПОДМЕНЕННАЯ ЖИЗНЬ
Тяжело и обидно до слез,
Разрывается сердце на части.
Здесь никто понимать нас не властен.
Хотя ты много всего перенес,
Да и кто же здесь может понять?
Под одну все острижены марку,
Всякий пайку способен отнять
И свободно продать за цигарку.
Далеко, словно как за стеной,
Схоронилася наша трущоба.
Она даст голове не одной
Безотрадную память до гроба.
Я начала свое повествование с этого бесхитростного лирического признания, сложенного в начале сороковых годов заключенным Ивдельлага, не только затем, чтобы предварить публикацию лагерных писем. Но и потому, чтобы хоть так отдать дань несбывшимся надеждам человека, осужденного за «безумное пристрастие к литературе, к поэзии». В 1950 г., спустя четыре года после. освобождения, он записывает в дневнике: «Я снова невольно припоминаю юность и даже детство, когда впервые ощутил это странное тяготение. С чем оно было связано и что к нему побудило, не могу сказать. Только знаю прекрасно, что оно явилось как неотъемлемая потребность человека, сравнимая с потребностью есть и пить. Удовлетворяя эту потребность, я находил радость и наслаждение душевное... Эта потребность и тяготение переросли в страсть, и я ощутил желание печататься и получить известность. Мои стремления были связаны с великими помыслами о борьбе за счастье человека на земле. Непосредственное воздействие этого порыва и послужило причиной моего несчастия».
«Все контрреволюционного содержания», — засвидетельствовало обвинительное заключение по делу на Рубцова Георгия Максимовича, 1924 г. рождения, русского,
¹ Умывакина Г. М. — член Союза российских писателей, член общества «Мемориал».
уроженца с. В. Турово Нижнедевиикого района Воронежской области, образование 7 классов, из крестьян. 26 августа 1941 г. он был признан виновным в антисоветской агитации и приговорен Воронежским облсудом первой инстанции к пяти годам лишения свободы с отбытием в исправительно-трудовом лагере. Через два дня Г. Рубцов пишет «Кассационную жалобу в Верховный Суд РСФСР», где отвергает «контрреволюционный умысел» и пытается объяснить, что следовал лишь правде жизни и стремлению «к созданию реалистических произведений»: «Мне жаль было их уничтожить, так как художественность и литературность слога казались мне очень высокими. Посылал в редакцию с тайной надеждой, что на меня обратят внимание, помогут разобраться в поставленных мною вопросах. Ни одна редакция не ответила мне и не дала никакого совета, а направила стихи и рассказы в органы НКВД. Их читали люди, не понимающие литературы и искусства, не умеющие заглядывать внутрь другого человека и жить другой душою».
Из пересланных в органы НКВД «сочинений мятежного отрока» и составилось «дело» Г. Рубцова.
В марте 1937 г. из «Крестьянской газеты» направлено стихотворение «Вольная жизнь». Автор, которому в ту пору не сравнялось и тринадцати лет, обозначил его жанр так: «Сатиры Рубцова Георгия».
Эх ты, Сталин! Эх ты, Сталин!
Что ты думаешь там сам?
Все колхозники померли,
А хлебволишь мертвецам!
В феврале 1940 г. из «Пионерской правды» — послание «Будьте голодными, патриоты!» (его юный правдоискатель просил передать И. Сталину, М. Калинину или В. Молотову).
«Чего требует от вас, мудрые правители, народ, какие лакомства и яства? Кроме хлеба, ничего не просит. ...Хлеба нет! Народ голодает и, если будет так продолжаться, начнет вымирать. Я сильно беспокоюсь за народ и прошу вас не успокаиваться, пока народ восторженно не крикнет: «Сыты все! Мы знаем, за что будем защищать свою Родину». Вот тогда и я, 15-летний мальчишка, если буду жив до прошенного у вас куска хлеба, готов петь во всеуслышание про сытую, спокойную нашу жизнь!!!»
В конце 1940 года из «Литературной газеты» — рассказы «Последний луч», «Жизнь — ненужная динамика» и два письма А. Фадееву.
«И Вы тоже ослепли. Посмотрите с своей высоты, опуститесь в настоящую действительность и снимите с глаз своих роговую оболочку, тогда Вы увидите подлинное состояние народа, вей ужасы его положения. Надеюсь, что не совсем окаменели в Вас чувства писателя, чтобы ясно почувствовать страдания народа. Посмотрите в бездну, где вопиют несчастные люди, подайте им братскую руку, помогите освободиться от тяжелого рока.
Ожидаю теперь Вашего отзыва или казни за недостойное для советского гражданина направление и контрреволюционные мысли. Но я не боюсь, я согласен принять все и даже смерть, только лишь быть достойным сыном своего народа».
Литературно-публицистические опыты «деревенского мальчишки, который хотел затемнить светлый лик своего государства», их антисталинская направленность, высказанные с дерзкой прямотой сомнения в справедливости социалистического строя и гуманности Советской власти, казались опасными и спустя тридцать лет, во времена «оттепели». Официальный документ, помеченный 1961 г., свидетельствует: «Сообщаем, что Ваша жалоба о пересмотре дела по Вашему обвинению Прокуратурой области рассмотрена и оставлена без удовлетворения. Проверкой дела установлено, что Вы в 1941 году по ст. 58-10 ч. I УК РСФСР были осуждены правильно, Ваша антисоветская деятельность материалами дела доказана».
А спустя полвека, летом 1990 г., когда я показала Георгию Максимовичу ксерокопии «обвинительных материалов» по его «делу», он воскликнул: «Неужели это я был таким отчаянным?!»
Да, таким он был, недоедавший, недоучившийся паренек из сельской глубинки, бросивший вызов сильным мира .сего, «слоняющимся в верхушке государства», обманной жизни, прикрывающейся громкими лозунгами и светлыми идеями, миропорядку, «где нет прямого насилия человека над человеком, где свобода скована невидимыми, но ощутимыми клещами крепостничества, где беспрерывно сосут кровь бедного человека, но с такой подлостью и умением укрываться за полотном справед-
ливости, что не каждый образованный, со светлым умом человек может различить зубы хищника, находящиеся в черных сумерках обмана». И чего больше в этом вызове — трогательной наивности, здравого смысла, позволяющего с естественной пытливостью просто посмотреть вокруг себя и попытаться разобраться в противоречиях, которые замечал даже детский ум? Гражданского неповиновения, осознанного политического протеста? Запальчивого свободолюбия юности или защитительного ее порыва, отстаивающего право на подлинную, достойную человека жизнь, подмененную полуголодным прозябанием, бессмысленным. покорным существованием? Готовности к искупительной жертве, радетельству за унижённых и обиженных, связанных со словом правды, с долгом писателя? Урок такого самоотверженного заступничества преподали Георгию Рубцову книги, русская литература, любимая учительница Вера Александровна Фирюпкина. «Буду благодарен ей всю жизнь», — признавался он в письме из лагеря, а в одном из писем ко мне подтверждал: «Если искать изначальные причины появления во мне мятежного духа, протеста, то безошибочно можно сказать, что эти семена были посеяны ею».
Живая душа, мальчик с несомненными литературными и художественными задатками (в «деле» сохранился его автопортрет, он продолжал рисовать и писать стихи даже в неволе), одаренный природой человек, он хотел, чтобы его голос услышали, душу поняли, укрепили и поддержали хотя бы те, кто призван сеять разумное, доброе, вечное. «Вы радуйтесь, наслаждайтесь всеми благами жизни, а я буду сидеть в каменной клетке, как опасный зверь», — пишет он А. Фадееву во втором письме. И там же: «Ответ есть, но только не по почте, а через милицию: вчера меня спрашивал участковый милиционер».
Жертва оказалась никому не нужной, надежды обманутыми, мечты о литературном поприще оставленными, жизнь подмененной. Семнадцатилетний Георгий Рубцов был этапирован на Урал, до того «вырисовывавшийся лишь сквозь строки школьного учебника», где ею ждали лагерь — особый «институт нравственной выработки человека», и «пять лет катастрофической жизни». Многомиллионный скорбный список «жертв репрессий» пополнился еще одной судьбой.
Оттуда, из Ивдельлага (п/я 53/01), и посылал з/к Рубцов письма своей маме Прасковье Константиновне. Шестьдесят два из них целы и доныне.
Самыми добрыми, благодарными словами хочется почтить память русской женщины, малограмотной крестьянки, матери, сохранившей в тяжелые военные годы письма репрессированного сына. И при наших встречах, и в письмах ко мне Георгий Максимович рассказывал о маме. Думаю, ее судьба и облик стоят того, чтобы слова сына о ней прозвучали и на этих страницах:
«Не знаю, были ли в жизни мамы радости. Если были, то только тогда, когда мы, ее дети, став взрослыми, приезжали к ней в гости. Ее жизнь никогда не была легкой, а в 34 года, после трагической смерти отца, осталась вдовой с тремя малолетними детьми. Мне, старшему, было 10 лет. Все наше хозяйство состояло из избушки и плетеного сарая с коровой. Кажется, было несколько кур. Огород 40 соток, большую часть которого занимал луг. Копали огород лопатой, под лопату сажали картошку, лопатой ее и выкапывали.
Несмотря на то, что наша семья была совсем неимущей, мама платила бесчисленное множество налогов: мясо — 40 кг, молоко — 150 л, яйца, шерсть. Она «вытягивалась из последних жил» (ее выражение), чтобы их погасить. Мама страшно боялась, что за неуплату налогов заберут корову, нашу кормилицу, а потом и ее посадят в тюрьму. Я до сих нор не могу представить, как она выкручивалась?! И ведь мы, дети, не были совсем голыми, хотя часто бывали полуголодными и голодными, особенно в первой половине года. Основное питание составляли продукты с огорода: картошка, капуста, свекла. Хлеб мы покупали в Воронеже на деньги, вырученные от продажи молока. А что за молоко! Голодная корова зимой давала всего два литра. Его мама кипятила и собирала в течение полутора-двух недель.
Зачем свои мы силы тратим
В безмятежном поле, средь дорог?
С клочка земли, посева платим,
А там страховка и налог.
Культсбор, то займы, обложения,
То мясо, масло, молоко.
Какое нужно нам терпенье,
Чтоб «не заехать далеко»?
И все плати с клочка землицы,
Работай в поле в дождь и зной.
Смотри же — укрепляй границы,
Цветущий мир страны родной.¹
То, что она зарабатывала за лето в колхозе, осенью приносила за плечами в мешке — примерно 20 кг зерна. Зимой мама в ледащей одежде ходила на станцию Курбатово на «спецборьбу»: разгребала на железной дороге снег. Ей как поденщице платили пять рублей в день (1 кг сахара стоил 3 руб. 80 коп), иногда бригадир давал 1 кг хлеба. Мама дома разрезала его крест-накрест на четыре кусочка. Помню, я думал: почему маленькая сестренка ест столько же хлеба, как и мама?! Самому ц в голову не приходило поделиться с мамой...
Особенно трудно мы жили в первой половине 40-го года. Мы чуть не умерли с голода. Я страстно любил и хотел учиться², но тогда я понял, что учеба моя кончилась, тем более что в том же сороковом году была введена плата за учение — 150 рублей в год, а лишних денег в семье не было. Поэтому, закончив 9-й класс, я оставил школу и пошел работать.
Мама видела, что я писал и посылал куда-то письма. Догадывалась, что их содержание не отвечает духу времени. Говорила: «Брось, не пиши, а то тебя в тюрьму посадят». Я успокаивал, отвечал, что ничего плохого не пишу, только хочу, чтобы наши руководители знали, как мы тяжело живем. Но в душе я понимал, что если не Сталин, то его окружение знает все, и мой протест неизбежно приведет к тюрьме. Я был готов к самопожертвованию. Думал: где же люди, что борются сейчас? Их нет, значит, хотя бы я должен сказать правду о народной жизни. В стихотворении, посвященном однокласснице, были такие строки:
Ты мне велишь несчастия забыть,
Зажить веселой жизнью хоровода.
О Таня, нет: счастливым мне не быть,
Пока нет счастья у народа.
Я до самозабвения любил литературу, поэзию и свои
¹ В следственном деле среди других доказательств «контрреволюционной деятельности» Г. М. Рубцова хранится обложка «Обязательств на поставку государству молока (масла) и шерсти колхозным двором в 1939 году» с его стихотворением «Труды».
² Чудом сохранилась «Ведомость учета успеваемости ученика VII класса В. Туровской Н. С. III. Рубцова Георгия за 1937/38 уч. год»; в ней только отличные и -хорошие оценки.
заветные надежды на будущее связывал с творчеством. Я хотел печататься, получить известность. Это и послужило причиной моего ареста и заключения.
С момента ареста 29 мая и до начала суда 26 августа 1941 г. я не видел маму. Находясь в здании суда, я получил от нее передачу, покушал. Через некоторое время в комнату вошли два конвоира и приказали идти за ними. Идем по коридору, у меня руки за спиной, Вдруг слышу: «Сыночек!» Я повернул голову и увидел маму. Я остолбенел от ее взгляда: ее глаза выражали безумие... Грубый окрик — и она уже где-то сзади. После приговора я снова увидел ее издали, когда меня сажали в «черный ворон». Мама прощально махала мне рукой. Эта встреча и прощание поныне, 49 лет спустя, стоят в моих глазах. Уже находясь в лагере, я написал стихотворение:
Сегодня я томлюсь по родине далекой,
Которая лежит среди пустых полей.
Встает передо мною образ одинокой,
Несчастной матери моей.
Все существо ее наполнено страданьем,
Глаза подернуты безумною тоской.
И, словно бы сейчас, мне машет на прощанье
Она мозолистой рукой.
Прощай, родимая! Сын должен наказанье
Свое отбыть в далеких лагерях.
Нести свой крест, мечтать о лучших днях,
Учиться жить, премудрость постигая:
Кто «Палкина» достоин Николая?..
Незадолго до ареста я сделал из разноцветной оберточной бумаги альбом, нарисовал титульный лист и решил записывать туда свое «творчество». Вообще я свои записи, черновики писем и стихов хранил в сундучке. При обыске его открыли и все приобщили к «делу». А вот альбом мой не забрали, хотя он лежал на виду, на уступе русской печи. И сколько бумаги осталось для маминых писем! А когда я, вернувшись домой из заключения в 1946 г., увидел свои лагерные письма, сбереженные мамой, я разрыдался...»
Конечно же, и условия, в которых они писались, и десятилетия, прошедшие с тех пор, не способствовали их сохранности. И хотя они бережно собраны, расправлены, подклеены, разложены автором «по годам», читать их часто приходилось с лупой. Любая бумага шла в
ход: оберточная — коричневого, серого, синего цвета, писчая, тетрадочная; одно письмо написано на листочке из школьного дневника, одно — на обложке журнала «Пропагандист» за октябрь 1942 г., одно — на фронтисписе, вырванном из книги с издательским знаком ГХЛ. Для нескольких писем Г. М. Рубцов использовал послания, полученные из дома, и ответ писал на чистой стороне листа или между строками. Некоторые письма не датированы, поэтому, готовя их к публикации, я следовала порядку, предложенному автором. Как правило, письма складывались «треугольником», на всех — непременный штамп «Просмотрено Военной Цензурой».
Содержание писем (некоторые- печатаются целиком, некоторые с незначительными сокращениями, из других, напротив, даны лишь небольшие выдержки) скажет само за себя. Я лишь, предваряя публикацию этих уникальных человеческих документов, принадлежащих истории народа, выражаю надежду; что читатели увидят в письмах Георгия Рубцова ценность живого свидетельства нравственного сопротивления человека, в бесчеловечных условиях тяжелого лагерного быта, подневольного труда, бесправного существования сохранившего потребность мыслить, чувствовать, сберечь свою живую душу.
* * *
1.02.1943 г
Здравствуй, мама!
Я надеюсь, но не совсем уверен, что мое обращение дойдет до того, кому оно предназначено. Ведь уже больше чем полтора года я не имею ни одного слова, которое дало бы мне знать о родном доме и семье, ни одного знакомого звука, подтвердившего Ваше существование. Такое уж нынче несчастливое время!
Да! Семнадцати лет по воле судьбы я брошен на древний и скудный Урал, на его разрушенный ледниками хребет, вырисовывавшийся мне лишь сквозь строки школьного учебника. Совершенно ничего не знаю о Вас, — не только о Вашем положении и в каких условиях находитесь в местности, охваченной пожаром всеразрушающей войны, но живы ли Вы вообще. Я затрудняюсь в поисках слов, чтобы заполнить, маленькую страничку, хотя за такой длинный срок нашей разлуки на-
копилось много, что потрясло бы душу вечно дремлющего флегматика.
Но я решил писать к Вам. Если и не придется читать это письмо, кому оно адресовано, то пусть будет знать другой, равнодушно смотрящий на беспорядочный сбор мало говорящих слов, что тот юноша, с душой поэта, взором художника и головой неустанного ученика, РУБЦОВ ГЕОРГИИ, пока жив, хотя, возможно, не совсем здоров, что он живет...
Ты не плачь обо мне, моя бедная мать,
Заглуши материнские чувства.
Стало быть, суждено нам судьбу проклинать
И забыться под тенью искусства.
Ты ругаешь судьбу, что меня отняла,
Разлучила с халупой родною.
Я встаю и кляну, что меня родила
С такой горькой, несчастной судьбою.
* * *
22.02.1943 г.
Добрый день, мама!
При страстном желании получить хоть одно слово родных и известие о своей родной стороне, за двадцатимесячную нашу разлуку я не писал Вам ни одного письма. За этот длительный период, бессомненно, Вы перестали вспоминать обо мне как о живом. Да и не удивительно, потому что за эти полтора года столько «почило вечным сном» народа, сколько не поместило бы десятилетие...
Меня интересует, что из трех писем, посланных в прошлом году домой, получили хоть одно. Но ответа на них я почти не ожидал, так как первые два письма я писал с 1-го Ивделя, откуда вскоре выехал с этапом в Саму на кирпичный завод, где написал третье письмо, но, по всей вероятности, в это время наша местность была занята, и с июля месяца 42-го года я не пытался писать. Только при получении известия о том, что Воронеж освобожден, 1 февраля я написал еще одно письмо...
* * *
2.05.1943 г.
Добрый день, незабвенная мама!
Двадцать три месяца, будто бы ныне незаметных, но наполненных такими переживаниями, которые едва ли вообразятся в кошмарном бреду тяжело больного, раз-
деляют меня с домом и единственной родной семьей. Почти два года не имел я ни одного слова известия о Вас, ни одного знакомого звука, напомнившего бы родной уголок. Только Ваша скромная передача, полученная мною в Облсуде 26 августа 1941 года и в тюрьме 14 октября (сохранилась записочка П. К. Рубцовой о этой «передачке» для сына. — Г. У.), дала мне почувствовать неизмеримую любовь своей незаменимой несчастной матушки. ...И сегодня эти четыре коротких письма вновь как бы перенесли меня в нашу тихую и ветхую избушку. На одно мгновение обожгло сердце приливом крови, и брызнули из глаз неудержимые слезы. Ярко, точно я видел минуту назад, представилась мне вся обстановка нашей избушки с правильным тиканьем старых часов, с темными неподвижными ликами моих четырех рисунков и такими же бессловесными иконами в углу... Да, это был уголок, где я мечтал о своем будущем, но, конечно, не в таких красках и очертаниях, в которых я его пережил.
На оставшейся странице я кратенько расскажу о себе. Кирпичный завод, где я нахожусь, расположен среди хвойных уральских лесов. Половину работ завода я испытал на своих молодых плечах и руках. В настоящее время кирпичное производство прекращено, и мы работаем на раскорчевке площади от пней для посева.
Порядок дня у нас таков: в 6 утра звонят подъем. Мы все встаем, убираемся, наш бригадир получает в хлеборезке хлеб и выдает каждому по 400 гр. Затем идем в столовую, получаем завтрак, обычно состоящий из капустных щей, но сейчас дают еще из пшеничной крупы пол-литра негустой каши. В 7 часов выходим на развод и идем под конвоем на производство. В 1 час дня по звонку собираемся на поверку и обедаем. Выдают капустные щи и, кто ранее выработал не менее 110 %, пирожок. В 2 часа звонок на работу — и до 6 часов вечера. Потом опять звонок, поверка, и идем в зону. Бригадир получает хлеб и выдает уже, кто сколько заработал: по 200, 300, 400 и 500 гр. В столовой получаем ужин: щи и кашу. Я пока получаю в день 800 гр. хлеба,. Живем мы в общем бараке. Людей на нашем лаг. пункте 90 человек. Тишина и порядок. В 10 часов вечера отбой, и ложимся спать.
* * *
(Без даты, Г, Рубцовым помещено между 2.05 и 7.05. 1943 г.)
Здравствуй, дорогая мама!
...Я нахожусь на Северном Урале, в Ивдельских исправительно-трудовых лагерях. Сейчас я постараюсь кратенько изложить свой путь, пройденный за два год, пашей разлуки. 29 мая 1941 года в 10 часов вечера после обмена почты почтовым поездом (Г. Рубцов перед арестом работал надсмотрщиком Курбатовского почтового отделения.— Г. У.), когда начальник уже лег спать, я сидел с Маркиным Иваном и играл в шашки, постучался кто-то и вошел не знакомый мне военный. Спросив начальника, он предъявил мне ордер на арест и повел меня в Н.-Девицк. После нескольких снятых допросов 5 июня меня отправили в тюрьму, откуда несколько раз привозили назад на следствие. Потом, как Вы знаете, 26 августа меня судили. Приговорили к пяти годам лишения свободы и трем годам поражения в правах.
...27 октября 41-го года нас погрузили в товарные вагоны на ст. Воронеж-1, где мы простояли два дня. Затем выехали на ст. Отрожка и пробыли целых 8 дней, а дальше уже незнакомые станции с долгими задержками и стоянками, так что до Свердловска мы ехали ровно 40 дней. Трудности, перенесенные нами в этапе, невыразимы словесно и их нельзя совокупить на маленьком листке бумаги. За 44 дня нашего пути мы ни разу не были в бане, получали в сутки хлеба около фунта, иногда немного камсы или рыбы, пол-литра сырой воды. 1 декабря я заболел в вагоне поносом, медпомощи не было никакой, и я уже сомневался в своей жизни. 9 декабря нас высадили на пересыльном пункте, где перенес еще более ужасов и лишений. Там я пробыл до конца мая 1942 года. Пытался писать Вам письма, но говорили: занята местность. Затем я пробыл один месяц на другом лаг. пункте и все остальное время до сегодняшнего дня нахожусь на кирпичном заводе.
* * *
(Без даты, помещено Г. Рубцовым между 7.05 и 29.95. 1943 г.)
Добрый день, мама!
Я сейчас нахожусь в другом месте. Нас, весь лаг. пункт, 12 мая этапировали в Саму, километрах в трех
от кирпичного завода. Сразу по прибытии я получил Ваше письмо, написанное 15 апреля, но ответ не написал: то некогда, то негде, то просто не хочется. Когда получишь письмо, на минуту вспыхнет какая-то радость в груди, а затем снова гаснет эта искра пробуждения, равнодушие придавливает своей тяжестью. Нет никакого желания, ни страстей, ни интереса. Только безжалостно гонишь время, скорей прошел бы день, и живешь утром и вечером, остальное время дня стараешься забыться и бываешь, как в кошмарном сне... Ждешь со дня на день, с часу на час чего-то нового, лучшего, а его все нет и не предвидится. Да, чуть не забыл: сегодня когда-то начинались волнующие, незабываемые дни экзаменов... Приснился сон, как будто здешние мои товарищи пошли учиться в школу, а меня заставили корчевать пни. Заныло, заболело мое страстное сердце, и грудь сдавило тоской. Поэтому, вероятно, я в особенно подавленном состоянии.
* * *
29.05.1943 г.
Добрый день, мама! Как-то, посылая Вам письмо, я принес его почтальону, а он оказался такой простой и симпатичный инвалид, что дал мне три или четыре листа чистой бумаги. На одном из них я написал Вам последнее письмо, которое, вероятно, Вас очень расстроит, потому что оно было написано по ходу настроений и впечатлений дня. На втором написал в Верховный Совет о помиловании и жду ответа с трепетным нетерпением. Имея еще бумагу, я хотел даже вчера написать Вам, но вспомнил, что 29 мая сравнивается два года со дня моего ареста, и отложил на сегодняшний день.
Да!.. Ровно два года прошло с той поры, до которой я был почти полным хозяином своего времени, своих желаний и стремлений! С того времени, когда я смутно представлял своим незрелым умом человека, лишенного свободы, и сотой доли не предполагая действительного. Теперь я вполне могу равняться испытаниями с тем самым маленьким человеком периода феодализма, который беспрекословно выполнял всякую прихоть своего' владельца. Едва ли Вы можете себе уяснить, что вырастает над сердцем, когда называешь существо, наде-
ленное одинаковым понятием и требованием к жизни, необычным, простым, близким и равноправным словом «товарищ», а создающим незыблемую преграду и власть — «гражданин», в письменных отношениях отличая себя, как клеймом, двумя, через дробь, незабываемыми буквами (имеется в виду з/к. — Г. У.). Многое пришлось, до той поры неведомого, испытать за эти два года... Лагерь — бесподобный институт нравственной выработки человека.
* * *
8.07.1943 г
Здравствуй, мама! ...Еще в первые месяцы по прибытии в лагерь, когда находился на пересыльном л/п, у меня сложилась строфа стиха: «Не нахожу в душе желанья ни веселиться, ни скучать. Одно доходит до сознанья: скорей бы пайку получать». Вот этим-то томительно* и однообразно наше существование, сводящееся к растительной жизни. Поэтому я решился на последнее: признал себя виновным, написав прошение о помиловании, но уже прошло полтора месяца — ответа еще нет, а лучше бы скорей один конец: жить или с честью умереть...
* * *
14.07.1943г.
Добрый день, родная бесталанная семья!
Когда я прочитал письмо и узнал, что оно написано рукой маленькой сестры Дуни, передо мной встал образ худенькой, бледной девочки, с черными глазами и волосами, унаследованными от отца. Одним тяжелым мгновением промелькнула вся наша серая жизнь и оставила самое мрачное впечатление, поэтому я и обратился к вам с таким приветствием.
...Этот лаг. пункт несравненно больше кирпичного завода. На нем имеется около тысячи человек, и так как он сельскохозяйственный, то ему принадлежит порядочная площадь земли, на которой посеяны разные культуры. Часть работ, проделанных на нем, принадлежит и моим рукам. Я участвовал в раскорчевке пней, на распашке целины и бороновании, несколько дней садил картофель, капусту, а как настал сенокос, то нас, более надежных от побегов, послали косить. Когда еще учился, я не представлял, что на Урале в летнюю пору так
страдают от комаров и мошек. Иногда мошка буквально залепляет глаза, и от боли расцарапаны наши лица, Хоть нам выдают накомарники, все равно мошка набивается и под него, кроме того, в нем тяжело, дышать.
Одиннадцатого июля у нас был выходной, но по распоряжению начальника все ходили до обеда на прополку. Посеянные культуры растут пока хорошо. Картофель скоро зацветет, капуста тоже хорошая, выметался овес, и рожь налила больше половины, так что урожай будет, вероятно, неплохой.
На этом л/пункте проводится культурно-массовая работа, бывают постановки, концерты, кино... Кроме того, в витрины вывешивают газеты: местные — «Уральский рабочий», «Северная звезда» и центральные — «Известия», где можно прочитать некоторые новости.
Долгое время на фронте стояло как будто затишье... но в последнее время сообщают об ожесточенных боях на Курско-Орловском и Белгородском направлениях. Опять я стал беспокоиться за вас. Хотя очень незавидное мое положение, но все же спокоен за сегодня, не тревожит никакая задняя мысль, знаешь, что придя с работы, получишь (далее пять строк зачеркнуты военной цензурой. — Г. У.)... несчастнейшие люди, которым привелось жить в первой половине 20 века!..
* * *
23.08.1943 г.
Здравствуй, мама!
...Сейчас стоит ненастная погода, скука и душевное томление облегает с новой силой, тем более, что сегодня я остался в зоне, освобожденный врачом от работы.. После обеда решил выполнить давнишнюю мечту: восстановить по памяти на бумаге наш дом. На клочке бумаги, без резинки, обломком карандаша, пристроившись на чемодане, исполнил свое желание (этот маленький рисунок (7х9 см) тоже сберегла П. К. Рубцова. — Г. У.). В нем много недостатков, и он, кажется, длиннее настоящего, но все-таки напоминает наш угол, в котором прожил я период толстовской «Трилогии» (имеются в виду- повести Л. Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность». — Г. У.), но только с противоположными впечатлениями и воспоминаниями о нем. ...Нового у нас ничего не слышно, что на фронте — не знаем, и снова с каким-то холодеющим ужасом ожидаю третью зиму, придется ли ее пережить — это вопрос будущего.
* * *
(Без даты и обращения, помещено Г. Рубцовым между 7.09 и 7.11. 1943 г.)
Тяжело на душе и непроглядно в свете. Сегодня я пишу Вам письмо и то, вероятно, от скуки, а не от желания обрадовать единственную несчастную мать! Я полагаю, что Вы должны понять меня по моей откровенности и простить мне за мои страдания. Верите ли, что я настолько переродился и превратился в бездушное существо, что, сочиняя это письмо, сижу как бесчувственное создание и вытягиваю одно слово за другим безо всякого интереса и желания. Не знаю, навсегда останусь ли таким холодным и отжившим или еще сможет переродить свобода, любовь к науке, искусству и труду.
О ты, всевышний мой создатель.
Твоих трудов я почитатель,
Верни меня ты к жизни и к любви.
Из многочисленных творений,
Поверь, я не последний гений,
От равнодушия и скуки оживи.
...Вот и все, моя дорогая мама, что ныне испытываю я, твой беспутный сынок. Это все так прямо и правдиво, как будто сердце выбило эти слова своим прикосновением. Простите мне, если что не так...
* * *
21.11.1943 г.
Дорогая мама!
Вы обижаетесь, что я стал редко писать, и это заставляет Вас много думать обо мне. Для того, чтобы Вы меньше беспокоились, я пожертвовал бы своим минимальным свободным временем и писал бы хоть каждый день. Но вся беда в том, что нет бумаги. Чтобы достать на письмо чистой бумаги, надо 100 грамм хлеба...
16 ноября я получил письмо от своей лучшей учительницы Веры Александровны, благодарен которой останусь на всю жизнь. Она сообщила мне, что заходила к нам в дом, и о пережитых трудностях во время оккупации, и я решил на чистом листе написать ей ответ, поэтому я отвечаю на Вашем письме.
Мама! Вы еще спрашиваете о моем здоровье и просите, чтобы я не горевал. Обо мне Вы беспокоитесь излишне, и стало бы лучше, если бы забыли меня настолько, чтобы не болело Ваше сердце, так как мое здоровье сейчас такое, что только бы свобода и питание, но и в этом отношении я сейчас живу даже лучше, чем дома в первой половине 40-го года.
* * *
8.01.1944 г.
Здравствуй, мама!
...В своих предпоследних письмах я сообщал, что меня назначили для отправки в дом отдыха. С 6 января я нахожусь в нем. Нас, отдыхающих, 22 человека, направленных с разных л/пунктов и ОЛП (отделение лагерного пункта. — Г. У.). Сейчас я опишу, что представляет наш дом отдыха: на воле, Вы знаете, я в нем не находился и не знаю, есть сходство или нет. Бытовые условия, даже по сравнению с нашими домашними, не имеют никакого сравнения. На каждого отдыхающего отдельная койка с матрацем, подушкой и одеялом, на двоих — тумбочка. В помещении беспрерывно топится маленькая железная печка. Чистота безукоризненная, нигде не найдешь не только соринки, но даже пыли. Пол такой, что не грешно на нем вкушать самые лучшие блюда. Электрический свет, радио. В помещении ходим в одном белье.
Питание хорошее. Есть шашки, шахматы, домино, книги. Но одно плохо, что, возможно, Вам сразу бросится в глаза, — это нет чистой бумаги, при наличии которой я засыпал бы всех письмами. Тетрадь, которую получил от Вас, берег специально для этого. Но, благодаря моей доверчивости и среде, в которой приходится жить, у меня, попросту говоря, ее забрали, и поэтому сейчас нахожусь как без рук...
Вчера было Рождество, был ветер, и шел сырой снег. Сегодня светит солнце, и перед окном с крыши как будто падают капли.
* * *
23.04.1944 г.
Дорогая мама!
...В конце марта я выслал Вам денежный перевод на 100 рублей, на которые сможете купить для меня
табаку или бумаги, а для меня здесь они (деньги. — Г. У.) не имеют никакой пользы. 30 марта в письме послал Вам портрет, нарисованный мной в ОКа (оздоровительный комбинат.— Г. У.). 14 апреля меня выписали в бригаду.
Вот уже настает май месяц, и мне исполняется 20 лет от роду и 3 года, как мы разлучены неприступной стеной, 2 мая — ровно год, как я получил первые Ваши письма.
Итак, мне двадцать лет от роду,
Из них всего семнадцать жил.
В три года позабыл свободу,
Куда стремился, с кем дружил.
* * *
5.05.1944 г.
Здравствуй, мама! По содержанию Вашего письма я определяю состояние души, причиной которого являются мои откровения по поводу своего здоровья. Дома я не имел представления об этой болезни, и она Вам непонятна. Болезнь эта такая: возникла она после четырех месяцев работы на лесоповале, где организм тратил силы в два раза больше, чем получал от питания... Поэтому силы с каждым днем иссякали, организм тощал и, выражаясь по-нашему, по-лагерному, дошел, что означает полное истощение сил и неспособность к работе. Когда я стал в таком состоянии, то меня положили в ОКа. Это такая организация, где отдыхают слабые, не работают. В ней я пролежал полтора месяца и, благодаря Вашей посылке, поправился и теперь хожу на работу. Скоро начнется посевная, во время которой будет перепадать лишнее, тогда будет легче.
* * *
30.05.1944 г.
Дорогая мама!
...Дни бегут с изумительной быстротой, неудержимо v безвозвратно. Как жаль это дорогое время, что я не могу заниматься любимым трудом! Вчера вечером, когда пожарный колокол ударил 10 часов, исполнилось ровно три года с тех пор, как отнята у меня незаменимая свобода, а сколько еще придется ходить по указанной тропинке? Как тяжело находиться в постоянном надзоре, и, кажется, очутившись на свободе, в первую мину-
ту не поверишь. Где беззаботное детство, где мое, хоть безрадостное, но полное увлечений отрочество? Стонет душа, на глаза навертываются слезы, но нет даже того человека, в объятиях которого выплакал бы их. Бедная наша жизнь!..
* * *
29.01.1945 г.
Здравствуй, мама! Ежедневное томление однообразным течением времени, кажется, заставляло бы изощрять разум в каком-либо другом направлении, ибо получается застой жизни и тяготение ею. Однако это губительное последствие убивает всякие другие желания, и душа сжимается в маленький комочек под толстой оболочкой одиночества. В таком состоянии отпадают стремления даже к улучшению своего положения, и так в полусознании протекают мои настоящие дни. Не существует прошлого, нет будущего, только есть одно неопровержимое хмурое настоящее.
Вы пишете, что редко получаете письма, я тоже в течение двух месяцев получил одну почту. В декабре получил Вашу посылку, которая пробудила на время от апатии, теперь снова она легла на меня всей своей тяжестью. Если можете что-нибудь собрать, исцелите хоть на время!
* * *
25.03.1945 г.
Здравствуй, мама!
Последнее письмо, полученное мною от Вас на днях, сильно всколыхнуло мою душу. В нем нет ничего особенного, потрясающего, но Ваша просьба чаще писать письма, прочитав которые как будто поговорите со мной, пробудила во мне уснувшие, зачерствевшие чувства, и Ваш образ как живой встал укоризненно передо мной. Мгновенно возвратился я мысленно на четыре года назад, когда Вы провожали меня с суда на черной закрытой машине в тюрьму и Ваши заплаканные глаза сжигали мое сердце... Я утешал Вас, но лишь так, как вообще может утешать отрок свою мать в несчастии. Я сам ожидал со дня на день, что возвращусь к Вам, но вот уже четыре года, а мы лишь письмами утешаем друг друга...
* * *
27.03.1946 г.
Здравствуй, мама!
Вы не спрашивайте причин моего многомесячного молчания, потому что оно нездоровой тенью лежит на протяжении всей нашей разлуки. Много раз я начинал писать Вам письма, некоторые из них дописывал до конца, но... они казались слишком легкомысленными или вздором сумасшедшего, и, чтобы не издеваться над Вашими нервами и здоровьем, я их рвал. Сегодня же решил несколькими строчками уведомить Вас о своем полном здоровье и невредимости. О моем будущем особенно не убивайтесь, так как поворот дел от этого не произойдет, а оно само подойдет. Углубляться в подробности о своей жизни считаю излишним, потому что хочу сохранить, насколько можно, душевное равновесие.
* * *
8.04.1946 г.
Дорогая мама!
Мне очень прискорбно знать, что Вы уже стали старушкой, истратив свое здоровье в горе и думах обо мне.
Я не могу придумать ничего такого, после чего Вы могли бы успокоиться и забыть хотя бы на время меня.
Поверьте, что мне иногда бывает не только физически, но и морально тяжелее, чем когда-либо Вам приходилось, и от досады на жизнь и на самого себя хотел бы вылить в слезах свое горе. Однако слез нет: они высохли в моей душе вместе с той нежной и чувствительной жалостью, которая была виновником моего заключения. Вот потому-то теперь я бываю безжалостным даже по отношению к Вам. Но что сделаешь, когда пять лет катастрофической жизни неузнаваемо искалечили мою душу. Я чувствую себя так, как будто из моего тела вытолкнули того нежного, скромного и сострадательного Юрика (так в детстве называла Георгия Рубцова мать.— Г. У.) и поселили другого — бесчувственного, фальшивого и обнаглевшего, которому нет постоянного имени, и называют иногда Гришкою, Яшкою и т. п. Я не стыжусь этого, потому что оно действительно так и никаким образом в настоящих условиях не нзменимо.
Впрочем, если бы не произошло данной перемены в
моем существе, то, наверное, мое существо уже давно поросло бы шиповником и горькой полынью, а так, хоть и подмененный, прозябаю и доныне.
* * *
15.05.1946 г.
Здравствуй, мама! Вы, наверное, снова упрекаете меня в том, что, мол, забыл мать и даже не хочет утешить письмом. Верно, я уже давно не писал Вам, но, откровенно сказать, о чем бы я стал писать, когда за три года об одном и том же несколько десятков раз переписано. Последнее время я испытываю сильную тоску, сжимающую, как тисками, мое сердце, и я отягощен заботой перед неизвестным будущим так же, как в первые дни после суда чувствовал себя в затруднительном положении. Ожидание, которое предсказывает сердце в связи с множеством подобных примеров, ничего не обещает хорошего, и моя участь безутешна. Я пишу это письмо в то время, когда мне остается «до звонка» ровно две недели... Но, уверяю Вас, хотя бы в отверстие величиной с иголочную мочку пробилась какая-нибудь радость в мою душу: кроме мрачного недомогания, ничто не омывает мои чувства...