Большая пятиконечная звезда…
Большая пятиконечная звезда…
Ильина Т. Я. Большая пятиконечная звезда – символ веры и металлическая решетка как итог этой веры // Страницы трагических судеб : Сб. воспоминаний жертв полит. репрессий в СССР в 1920–1950-е гг. / сост.: Е. М. Грибанова, А. С. Зулкашева, А. Н. Ипмагамбетова [и др.]. – Алматы : Жетi жаргы, 2002. – С. 149–160, 414–415, 437 : портр.
БОЛЬШАЯ ПЯТИКОНЕЧНАЯ ЗВЕЗДА - СИМВОЛ ВЕРЫ
И МЕТАЛЛИЧЕСКАЯ РЕШЕТКА КАК ИТОГ ТОЙ ВЕРЫ
«Враги народа»
Словосочетание «враг народа» я впервые услышала в 1935 г. в г. Сумы, куда папу, Якова Давыдовича Шайкевича, как специалиста на два года командировали техническим директором компрессорного завода «Красный Октябрь». Праздничные и летние каникулы мы с мамой, живя в г. Харькове, проводили у папы. Однажды папа сводил меня на завод, где я была поражена огромными машинами, а главное горами металлической стружки, красиво блестевшей разными цветами. В г. Сумах у папы появились друзья. В их числе и интеллигентная бездетная пара. Придя к ним в гости, я залюбовалась маленькой чашкой, украшавшей горку. Каковы же были мое удивление и радость, когда эта чашечка была мне тут же подарена. В очередной мой приезд я услышала, что хозяин дома оказался «врагом народа» и его арестовали. Понять это было трудно. Народ — это я и люди, меня окружающие. И вдруг хороший и добрый дядя, щедро одаривший меня, стал моим и всего народа «врагом»?
Потом оказалось, что «врагов народа» множество. Взрослые только о них и говорили. То того арестовали, то этого. Арестованные домой больше не возвращались. Некоторые из «врагов» выбрасывались из окон многоэтажных зданий и разбивались насмерть, другие - стрелялись. Умер (застрелился) Серго Орджоникидзе. Папа имел какие-то контакты с ним по работе. Участвовал в похоронах, стоял в почетном карауле. У нас в семье об Орджоникидзе говорили с уважением и выделяли среди других руководителей. Его странная смерть всех потрясла. Но все это было в стороне от моей жизни, которая шла своим чередом. Папу перевели на работу в г. Москву в Главхиммаш¹, и после окончания учебного года мы переехали туда.
На Харьковском вокзале нас провожали не только друзья, но и бывшие мамины коллеги из 3-го единого диспансера. Они подарили маме красивую вазу с розами и открытку следующего содержания: «Дорогая Ревекка Ароновна!² С большим сожалением мы расстаемся с Вами как с работником нашей организации и с еще большей грустью как с товарищем и человеком, к которому мы крепко привязались. Теперь мы это особенно почувствовали и отмечаем с большой душевной болью... Преданные Вам товарищи по работе».
Дом на Крымском валу только заселялся. Каждый день подъезжали и разгружались машины с мебелью, домашним скарбом. Поначалу детей во дворе почти не было. Я жаловалась на скуку. «Придется нанять духовой оркестр», - шутила мама. Вскоре я познакомилась и подружилась с вновь
прибывшими обитателями двора. Лето кончалось, и все чаще кто-то из ребят сообщал, что в такой-то и такой-то квартире ночью «забрали» очередного «врага народа» и увезли на «черном вороне». Наш дом превращался во вражеский стан.
Начались занятия в школе. Она тоже была новой и выходила во двор церкви на ул. Большая Якиманка. В день начала занятий нас выстроили в церковном дворе на линейку и как всегда прозвучало: «Пионеры, будьте готовы!» Мы бодро и дружно отвечали на призыв старшей пионервожатой: «Всегда готовы!» Однако к тому, что многих из нас ждало, мы были совсем не готовы.
В г. Москве друзей у родителей было немного. Чаше других они общались с Кудряшовыми. Глава семьи, начальник Казанского вокзала, был крупным представительным мужчиной. Кудрявый, под стать фамилии, да и жил на ул. Садово-Кудринской. Мне он был симпатичен. Однажды за столом в присутствии Кудряшовых я включилась в разговор и повторила услышанную как-то в доме фразу: «Сейчас лучше всех живется сапожнику — вбивай гвозди в сапоги и ни о чем не задумывайся». Поразила меня папина реакция. Он был растерян, испуган, возмущен. Напомнил, что дети во взрослый разговор вмешиваться не должны, и попросил меня выйти из-за стола и покинуть комнату. За что?
Чувство страха витало над нашим домом. Тучи сгущались. «Врагов народа» становилось все больше. Вскоре им стал и Кудряшов.
Мы жили на шестом этаже. У нас был общий, разделенный металлической решеткой, балкон с Альбовыми, соседями из другого подъезда. У них был сын, Шура, старше меня на несколько лет. В школе его избрали председателем учкома. Кроме того, он был настолько хорош собой, что многие девочки в него влюблялись. Мне же льстило, что не только живу рядом, но и дружу с таким мальчиком. Чтобы не переходить из подъезда в подъезд, мы и родители перебирались друг к другу через решетку балкона. Шурина мама в тот период не работала. До начала занятий в школе она иногда предлагала нам что-нибудь почитать. Мы уютно располагались на диване и с удовольствием слушали ее чтение. Некрасовских «Декабристок» я впервые услышала и запомнила с ее голоса. Сам Альбов, как почти все мужчины большого серого дома, в котором мы жили, появлялся в семье лишь поздно вечером или под утро и лишь иногда проводил вместе с семьей выходной день. Известно, что Сталин страдал бессонницей и работал по ночам. Все маломальские начальники были всегда готовы к ночным телефонным звонкам, вопросам, поручениям и распоряжениям «сверху».
Наступил декабрь 1937 г. Морозным утром я собиралась в школу. Неожиданно раздался стук в балконную дверь. Няня первая подошла и открыла ее. Сквозь морозный мар я увидела Шуру с пачкой книг: «Ночью арестовали отца. Был обыск. Комнаты опечатаны. Твои книги я сохранил. Возьми их». Я замерла у открытой двери с книгами в руках. Несчастье постучалось совсем рядом. Это уже были не абстрактные «враги», а близкие, хорошо знакомые мне люди. Не может быть, чтобы они были «врагами народа».
Это ошибка. «Там» разберутся, и Шуриного папу отпустят. Но «оттуда» никого не отпускали.
В те годы ходил анекдот:
— Как живете?
— Как в трамвае. Одни сидят, а другие трясутся в ожидании когда сядут.
Арест отца
Папа в это время был в длительной командировке в г. Кемерово. Новый 1938 год мы встречали без него. Вернее, совсем не встречали. Днем я зашла к своей подружке Асе из соседнего подъезда и помогла наряжать елку. Было грустно, что у меня не будет елки, а в доме не будет гостей.
В конце января вернулся отец. Он был здоров и невредим, но чем-то подавлен. Из разговоров я поняла, что во время папиного отсутствия «посадили» его друга и начальника, Оскара Болдиина, с которым папа работал еще в г. Харькове.
Прошла пара дней, и ночью раздался громкий, настойчивый звонок в дверь. Меня разбудила няня, мы спали с ней в одной комнате. В квартиру вошли трое в штатском и понятые. Они расположились в родительской спальне, которая была одновременно и папиным кабинетом. Одевшись наскоро, я заглянула туда. Все сидели за письменным столом и разбирали его содержимое. Многие бумаги складывали отдельно. Туда же поместили облигации 2-процентного займа¹. Папа лишь сказал: « Приобрел для дочки». Под утро обыск закончился, папе предложили одеться. Мама припала к нему. Ее вежливо отстранили: «Не волнуйтесь. Это просто проверка. В НКВД разберутся, и ваш муж скоро будет дома». К входной двери я провожала папу одна. Обняв и поцеловав меня, он на минуту обернулся: «Доченька, я не знаю, что со мной будет. Но что бы ни случилось, помни, что перед тобой и перед страной я ни в чем не виноват».
Во время обыска часть вещей перенесли в одну из трех комнат и опечатали ее. Днем ко мне зашла подружка узнать, почему я не была в школе. Она удивилась беспорядку в квартире. «Готовимся к ремонту», - выручила меня няня. Я же была в страхе, что подружка увидит огромную сургучную печать на двери. Закрыв ее спиной, я боялась шевельнуться.
Через день после ареста мама пошла на работу в тубдиспансер, а я в школу. Было страшновато. Казалось, что все будут указывать на меня пальцем: «Вот она, дочь «врага народа», нашего «врага». Но в школе ничего такого не произошло. Я продолжала учиться как обычно.
Не прошло двух недель, как маме предложили освободить квартиру. Нас переселили на Донскую улицу. Вернее, подселили в трехкомнатную квартиру, где после ареста мужа осталась жена с ребенком. Мама, няня и я разместились с оставшимся скарбом в одной из комнат.
Пришли за мамой
Нашу новую соседку звали Тая Емельяновна. Участница гражданской войны, одна из первых кавалеров ордена Красного Знамени. Умный и отзывчивый человек. Своих детей у нее не было. Они с мужем усыновили
¹ Имеется в виду одна из форм государственных займов, то есть кредитов, получаемых государством. Облигации государственных займов могли размещаться по подписке среди населения, продаваться через банки. Различались по срокам погашения (краткосрочные, среднесрочные и долгосрочные), по видам доходности (процентные, выигрышные), по месту размещения (внутренние и внешние). В СССР практиковались с начала 1920-х гг. В данном случае идет речь о займах, широко распространенных в 1930-е гг., средства от которых шли на развитие промышленности (индустриализации) СССР.
детдомовца Лешу. Тая Емельяновна страдала болезнью сердца и нигде не работала. Она неплохо шила и этим обеспечивала себя и сына. Мама, няня и я сразу с ней подружились. Третью комнату занимал относительно молодой одинокий мужчина. Он почти все время находился в командировках и лишь изредка появлялся в квартире.
Рядом с домом на ул. Донской находилась действующая церковь. Раздававшийся звон колоколов вызывал у меня щемяще тоскливое чувство. Бом, бом, бом... Как будто беду накликивал. Хотелось закрыть уши и не слушать. Однажды весенним днем я брела из школы домой. На улице меня остановила нищенка в заношенном тулупе, замотанная платком. На руках у нее был маленький, укутанный в лохмотья, ребенок, а другого она держала за руку.
— Подай копеечку детям на хлеб.
У меня было 20 копеек, выданных мамой на мороженое. Мне жаль было с ними расстаться, и я прошла мимо. Тут же мне стало стыдно своей жадности, и я все вспоминала нянины слова: «За плохие поступки наказывает Бог». Этой ночью в квартире снова раздался звонок. Теперь я уже знала, что за ним следует. Мы все трое проснулись. Мама и няня, сидя на кроватях, начали одеваться. Наружную дверь открыл сосед. Их было трое в штатском и понятые. Маме предъявили ордер на арест и обыск. Первой запричитала няня: «Ироды, супостаты, креста на вас нет. Ни за что дите сиротой оставляете. Господи, да за что же это светопреставление?» Мама ее остановила: «Филипповна, перестаньте, нельзя так говорить».
В этот раз обыск длился недолго. Книг почти не было. Шкаф всего один и тот полупустой. Один из энкавэдэшников стал обследовать мой школьный портфель. Вывернул его содержимое и начал рассматривать тетрадки, дневник и все остальное, что было в нем. И тут меня словно прорвало. Я кричала, что никто не смеет рыться в моем портфеле... Что если б у нас и было что от них утаить, я бы так спрятала, что они никогда бы не нашли.
— А вашему Сталину передайте спасибо за счастливое детство!
От этих моих слов мама пришла в ужас и растерянно повторяла: «Ты не понимаешь, что ты говоришь. Успокойся, родная моя!» И уже, обращаясь к ним: «Она так расстроена, что не отдает отчет своим словам. Если можно, отправьте девочку к моей сестре». «Согласно направлению Вашу дочь отвезут в детский приемник», — ответили ей. Только на няню не было никакого предписания. Она успокоила маму, сказав, что немедленно поедет к маминой сестре и они меня из детского дома заберут.
Мамины вещи были собраны в чемодан. Хотя на улице был апрель, она надела меховой жакет. На стуле мама развесила папин костюм и теплое белье, рядом поставила его ботинки. Он ведь ничего с собой не взял. Теплые веши ему, наверно, понадобятся. За ними придут, а нас уже здесь не будет: пусть висят на видном месте.
Оставшийся энкавэдэшник распорядился, чтобы няня и я собрали каждая отдельно свои личные веши. «Ничего другого не брать», — предупредил он. Чемоданов больше не было. Мы увязали вещи в узлы. Сквозь слезы я продолжала выговаривать все свои обиды за счастливое детство Сталину и сбрасывала в узел все, что попадало под руку. Представитель власти молчал. Узлы мы отнесли к Тае. Комнату, где наряду с другими вещами остался висеть папин костюм и мой большой портрет, опечатали. Я с энкавэдэшником отправилась на черной «эмке» в детский приемник все на той же Донской улице, а няня с открытием метро — к тете.
В детприемнике я действительно пробыла всего несколько суток. Тетя с няней приехали за мной. Вскоре тетя официально меня удочерила. Извиняющимся голосом она объяснила: «У тебя есть мама. Она вернется, и вы будете вместе. Но пока, чтобы ты могла жить у меня, я должна оформить документы, по которым ты будешь считаться моей приемной дочерью». Я не возражала. Только недавно я узнала, что «выдача» меня и удочерение были сопряжены с очень большими трудностями. Лишь благодаря помощи и большим связям тетиной подружки Анны Марковны Тевеловой меня удалось вызволить.
Таю Емельяновну вскоре тоже арестовали. По слухам, она умерла в тюрьме. Ее сынок Леша снова стал детдомовцем. А милостыню, когда у меня просят, я теперь всегда подаю.
В 1956 г., когда начались массовые реабилитации, мне понадобилась справка с последнего маминого места жительства. Я с трудом нашла дом на ул. Донской (мы там прожили всего 2,5 месяца). Архивы во время Великой Отечественной войны были утеряны. Кто-то предложил позвать в свидетели бывшего дворника и его жену. Они жили в этом доме и могли что-то вспомнить. Вошедший пожилой мужчина, как ни странно, меня узнал.
— Ну как же, дочка, не узнать. Ты тогда очень кричала и все Сталина ругала. Аж слушать было страшно.
После ареста родителей
На майские праздники я была уже у тети, Идочки. Так принято было в еврейских семьях: старших называли на «ты» и по имени. Мамина сестра жила одна и занимала комнату в большой коммунальной квартире. Во время ареста мама успела на своем бланке написать мне справку об освобождении от занятий с 27 по 30 апреля 1938 г. в связи с болезнью. Несколько дней я лежала на диване лицом к стене. Периодически плакала. Ни с кем не разговаривала.
— Господи, спаси и помилуй! Что же это с дитем происходит? - причитала няня.
Тетя пыталась со мной заговорить, приласкать, но я словно окаменела. Все рухнуло. Впервые не хотелось жить. Но шли дни. На улице был весенний май, и я постепенно возвращалась к жизни. Идочка определила меня в новую школу, которая находилась во дворе дома в Нижне-Кисловском переулке, поговорила с классным руководителем Евгенией Ивановной Чучиной, и я никогда не чувствовала, что чем-то отличаюсь от других учени-
ков. Наоборот, ощущала расположение большинства учителей. Однако, когда мне пришло время поступать в комсомол, мне вернули заявление и сказали, что нужно подождать. Я все поняла. Комсомолкой я все-таки стала, но во время войны и без всяких сложностей. Мне не хотелось отличаться от своих сверстников.
Вскоре после моего поселения у тети приехала из г. Ленинграда бабушка, папина мама. Она меня утешала и пыталась убедить в своей версии случившегося: «Понимаешь, в Сибири нужны специалисты. Сам папа туда не поехал. Вот его и арестовали, чтоб послать на работу. Вот увидишь, устроится и напишет». На мой вопрос: « Ну, а маму зачем забирать?» - бабушка отвечала: « Чтоб отправить к папе».
Я хотела в это верить, но уж очень не убедительны были бабушкины рассуждения. Мама сама бы поехала за папой и не нужно было ее для этого арестовывать. Да и папа, если б это было необходимо, тоже отправился бы в Сибирь самостоятельно. Зачем же аресты, обыски да еще и ярлык «врага народа»? Вскоре бабушка уехала, и больше я никогда ее не видела. Один из папиных братьев был военный. Он боялся за себя и свою семью. Если б кто-то узнал и донес, что его брат - «враг народа», ему грозили большие неприятности. Он попросил родственников, в том числе и бабушку, никаких контактов со мной не поддерживать. Лишь после окончания Отечественной войны, уже будучи студенткой, я приехала впервые в г. Ленинград и познакомилась с двоюродными сестрами и братом. Бабушки уже не было в живых.
После ареста мамы на семейном совете (Идочка, другая мамина сестра — Перочка и брат Зяма) было решено не только наводить справки о моих родителях, но и начать хлопоты об их освобождении. Обратились за маминой характеристикой к директору 7-го тубдиспансера профессору И. Б. Бей-лину. Справка эта сохранилась: «Доктор Розенберг Р. А. в 1937-1938 гг. работала в туберкулезном диспансере № 7 в качестве ординатора. За время своей работы не была замечена ни в чем предосудительном и к своим обязанностям относилась очень добросовестно». Для того чтобы в те годы (январь 1939 г.) выдать подобную справку-характеристику, нужно было быть не только порядочным, но и мужественным человеком.
В НКВД справки давались только непосредственным родственникам. Поэтому о папе могла что-то узнать лишь я. На ул. Кузнецкий мост, 24 были огромные очереди. Близкие пытались получить какие-либо сведения о своих сгинувших родственниках. Очередь няня занимала с вечера. Утром она возвращалась за мной, и мы отправлялись в путь. По дороге иногда встречали одноклассников, которые недоумевали, почему я иду в обратную от школы сторону. «К врачу идем», — объясняла няня.
Когда подходила моя очередь к заветному окну и я, подтянувшись, произносила заученный вопрос, военный мужчина в пенсне сухо отвечал:«58-я статья, без права переписки, с конфискацией имущества». И все. Тогда еще никто не знал, что 58-я без права переписки - это расстрел. Последний раз я посетила справочное на Кузнецком мосту в 1949 г. На сей раз мне ответили: «Ну что Вы без конца сюда ходите? Ваш отец давно умер. Можете полу-
чить свидетельство о его смерти в Бауманском отделе ЗАГСа». И я получила свидетельство, где было указано, что папа умер 10 марта 1944 г. от «упадка сердечной деятельности». В строке «место смерти» был прочерк. Вызывало удивление, как хорошо организован учет в ГУЛАГе. Шла война, человек умер где-то в Сибири, а в далекий отдел ЗАГСа Бауманского р-на г. Москвы поступает извещение о его смерти.
Маме я это свидетельство не показала, она все еще верила, что папа может вернуться. В одном из писем в 1947 г. она писала мне из г. Акмолинска: «Один из моих пациентов видел папу. По фотографии он его узнал. Говорит, что постарел, но узнать можно. Я ему написала, но не знаю, дойдет ли до него мое письмо». Это был не первый случай «узнавания». Не знаю, что руководило бывшими зеками: желание вселить в человека надежду, а может быть, расположить по отношению к себе лечащего доктора. Возможно, и в самом деле мирные фотографии отца при определенном желании могли напоминать других заключенных.
Лишь в 1989 г., через 50 лет, я получила второе свидетельство о смерти отца все из того же Бауманского ЗАГСа. Отец не был в Сибири. Его расстреляли через 2,5 месяца после ареста. Место захоронения осталось неизвестным. Папе было 40 лет. Маму арестовали в день расстрела отца. Знаменитую форму № 30 из Военной коллегии Верховного суда Союза ССР я получила 9 августа 1956 г. в г. Алма-Ате. Меня пригласили в КГБ и какой-то человек, стоя за письменным столом, зачитал, что приговор в отношении отца «по вновь открывшимся обстоятельствам отменен, и дело за отсутствием состава преступления прекращено». Отец «реабилитирован посмертно». Это было краткое содержание формы № 30, выданной десяткам, а может быть и сотням тысяч людей.
Лагерная жизнь и ссылка
Начался новый учебный год, а от мамы все не было вестей. Как-то я задержалась в школе после занятий и по возвращении домой попала в объятия сияющей Идочки:
— Тамусенька, от мамы пришло письмо!
Портфель выпал у меня из рук. Наконец-то! Дождались! Пришло собственно не письмо, а записочка. На клочке обоев было написано: «Мои родные! Еду в лагерь, куда не знаю. По приезде напишу. Доченька, слушайся тетю и Филипповну. Целую». С обратной стороны записки был наш адрес. Конверт был подписан чужой рукой. Потом мама рассказывала, что при подъезде к определенной станции одна из заключенных женщин шла в туалет (их везли в общих вагонах) и в отверстие на полу выбрасывала свернутые в трубочки записки. Население подбирало их и пересылало по указанным адресам.
Нашей радости не было границ. Мама жива, и это главное. Мы стали ждать письмо из лагеря. И оно пришло - длинное. Мама находилась в лагере под г. Акмолинском в Казахстане. Лагерь назывался 26-й точкой Карлага, позже - АЛЖИРом. С трудом разыскали мы г. Акмолинск на карте.
Далекий город в степи, где живет моя мама, которую я не видела больше года.
По лагерным правилам разрешалось писать одно письмо в три месяца объемом не более трех страниц школьной тетради. Но весточки от мамы приходили чаше. В каждом письме не менее страницы посвящалось поручениям. Нужно было зайти или позвонить по указанным телефонным номерам и адресам и что-то передать разным людям. В промежутках между письмами нам тоже звонили или заходили другие люди, передававшие приветы от мамы. Общность судьбы роднила нас. С некоторыми моими ровесниками мы подружились на долгие годы, с другими — на всю жизнь.
В письмах мама сообщала, что сначала она была на общих работах, а потом трудилась по специальности - врачом. В лагере находились только женщины, в основном осужденные как ЧСИР. Чаще это были жены, иногда дети и любовницы, случалось, что в один лагерь попадали жены и любовницы или первая и вторая жены.
В те далекие времена, получая из лагеря мамины письма, приветы, а иногда и вышитые безделушки: платочки, саше и другие, мы стали мечтать, как бы получить разрешение на свидание. В декабре 1939 г. мама сообщила, что ей 8 лет пребывания в лагере заменяют пятью годами ссылки. Непонятно, по какой причине это произошло. То ли хлопоты дали результат, что мало вероятно, ибо хлопотали почти все, то ли Берия, придя к власти после Ежова, допускал какие-то послабления в репрессивной машине. Так или иначе, благодаря счастливому случаю, несколько женщин были освобождены из лагеря.
Летом 1940 г. я с тетей приехала к маме в г. Акмолинск. В первый момент на перроне я не сразу узнала ее. За два года мама похудела на 20 кг, черты лица заострились. Но когда она улыбнулась, обнимая и прижимая меня к себе, выросшую и возмужавшую, я ощутила родное тепло.
На следующий год я снова отправилась к маме, но уже без тети, а с группой таких же, как и я, детей и подростков, направлявшихся к мамам в г. Акмолинск и другие точки Карлага. Мы приехали в пятницу. В воскресенье началась война. Мама была уже главным врачом облтубдиспансера. Кроме нее, в диспансере работала по совместительству еще одна ссыльная -врач-рентгенолог Люшкова Елизавета Семеновна. Врачей вообще в городе было мало, не более десяти. Диспансер располагался в деревянном купеческом доме по ул. Спортивной, 13. В полуподвале велся амбулаторный прием, там же был кабинет главного врача и завхоза, склад и кухня. Стационар находился в верхнем помещении. До приезда мамы тубдиспансер в г. Акмолинске уже существовал. Руководил его работой ссыльный фельдшер Ной Михайлович, милый человек (не помню его фамилии), ставший и дальнейшем хорошим помощником маме. Врача-фтизиатра до маминой ссылки в городе не было.
Мама прошла хорошую фтизиатрическую школу. После окончания института она работала в Харьковском военном госпитале с 1924 по 1926 гг., а с 1926 по 1929 гг. - в Харьковском туберкулезном институте под руковод-
ством виднейших профессоров того времени И. И. Файншмидта, Б. М. Хмельницкого и других. Диагностика и лечение туберкулеза в г. Акмолинске были организованы под ее руководством и проводились на том же уровне, как и в других противотуберкулезных учреждениях страны.
Став главным врачом, мама занималась строительством. В первую очередь были построены подсобные помещения - прачечная и склад. Сама она жила в маленькой комнате (7-8 кв. м) при новой прачечной, которая одновременно служила и кухней. Все остальные «удобства» находились во дворе. Во время войны в этой комнатушке поселилась я, а также эвакуированные из г. Москвы две мамины сестры и бабушка. Спали мы втроем на полу, а мама и бабушка на кроватях. Однажды ночью произошел комичный случай. Я проснулась, услышав разговор старших. Из прачечной, находившейся рядом, раздавался какой-то шум. Мама решила, что туда забрались воры, и рвалась защищать находившееся в прачечной государственное имущество. Тети и бабушка маму удерживали, убеждая, что ее могут ранить и даже убить. Я к ним присоединилась. Мама осталась непреклонной: «Я не могу молча ждать, пока разворуют все белье!» Она открыла дверь и вышла из комнаты, но тут же с улыбкой вернулась: стучал электрический движок, находившийся за прачечной.
Коллектив в диспансере вначале был небольшой и, по-моему, дружный. Помню, кроме Ноя Михайловича, медсестер Шуру, Лену, Зину, повариху Лизу, дворника Ахмета и кучера-сторожа дядю Васю. В военный период мама сама ежегодно выезжала в г. Караганду заготавливать топливо для диспансера. За исключением завхоза все сотрудники работали долгие годы. В отношении текучести завхозов, которые, особенно в послевоенный период, менялись каждые 1,5-2 года, мама говорила: «Я понимаю, что трудно находиться среди продуктов и не взять что-то себе, но они ведь меры не знают». Обнаружив какую-то недостачу или нарушение в ведении хозяйства, мама требовала, чтобы очередной завхоз писал заявление об увольнении. Несмотря на то, что в тот период мама была ссыльной, женой «врага народа», сотрудники ее уважали и относились к ней сердечно.
Нам, жившим на территории диспансера, невозможно было избежать общения с больными, ожидавшими приема, тем более, что двор был небольшим. В доме всегда был отдельный стакан, из которого бабушка поила больных водой. Мама, конечно, понимала опасность контакта, предупреждала меня о необходимой осторожности, но никогда не запрещала общения с больными. Помню мою ровесницу, ссыльную немецкую девочку Вильму. Она погибала от прогрессирующего туберкулеза. Мама очень ей сочувствовала, но помочь уже ничем не могла. Когда Вильма приезжала на прием, она обычно заходила ко мне. Мама нашим встречам не препятствовала.
Покинула я г. Акмолинск лишь после окончания школы. В это время закончился и срок маминой ссылки. Ей больше не нужно было ежемесячно отмечаться в комендатуре. Она могла свободно передвигаться по Союзу и жить везде, за исключением 11 городов — Москвы, Ленинграда и других.
Я пришла из школы с аттестатом и застала в нашей комнатушке гостей. Моя непьющая мама, выпив на этот раз рюмку, раскраснелась. Подвыпивший заведующий облздравом, профессор Мясоед из г. Одессы, веселый и остроумный человек, произнес: «Ты окончила школу, а мама срок. Будьте счастливы, и пусть скорее закончится война. По этому поводу, я думаю, и тебе можно выпить». Мама не очень возражала, и я впервые выпила в ее присутствии.
После реабилитации
Как будто все у нас складывалось неплохо. Мама стала свободным человеком. Я собиралась в г. Алма-Ату поступать в медицинский институт. Война шла к концу.
В пятидесятые годы в связи с реабилитацией родителей я ожидала приема в доме на Лубянке. В большой приемной народу было немного. Вдоль стен стояли стулья. Часть из них в отдалении от заветной двери была не занята. Один из ожидающих, молодой парень из г. Ленинграда, громко возмущался: «Мой отец был моряком на крейсере «Аврора»30. Теперь он посмертно реабилитирован. Я оканчиваю институт и вынужден на занятые гроши ехать в г. Москву, где мне и переночевать-то негде, за получением «допуска» к работе над дипломом. Мне как сыну «врага народа» без разрешения Лубянки его не дают. Абсурд какой-то!» Вместо сочувствия все сидевшие рядом начали молча пересаживаться подальше от парня. Стулья вокруг него опустели. Я не без труда заставила себя остаться на месте, недалеко от парня, но пригласить его к себе переночевать не решилась, хотя мне очень хотелось помочь ему.
В НКВД для реабилитации отца меня попросили назвать несколько человек, могущих дать ему характеристику. Сама я никого не знала, но друг детства позвонил своему отцу в г. Киев. Наши родители когда-то дружили. Александр Абрамович Вертман назвал еще несколько фамилий и адресов. Все с готовностью согласились направить в НКВД характеристики, за исключением известного, ныне здравствующего, академика. «Мы были знакомы лишь по работе. Близко я Вашего отца не знал», - сказал он. Очевидно, его отказом руководил страх, который нередко продолжал еще многие годы господствовать над другими человеческими чувствами. В течение долгих лет чувство страха не покидало меня. Его вызывали ночные шорохи, неосторожные высказывания и многое другое. Позже к страху присоединился стыд. Стыдно было за обман и ложь, в которых мы жили, за соцсоревнование, за дурацкие лозунги и в конце концов за державу, в которой родилась и выросла.
Несмотря на полусвободу, а потом и свободу, связь мамы с 26-й точкой не прекращалась. Женщины называли друг друга «девушками». Кто-то из них приезжал и ночевал, кому-то надо было помочь. Мне периодически перепадали красиво вышитые вещички, яркие тюбетейки. Все это делали «девушки». По этим вещицам у других людей можно было догадаться, откуда они.
Одна из «девушек» прибыла в лагерь с грудным ребенком. Когда девочка Лена подросла, матери предложили отдать ее родственникам, иначе ребенка отправят в детский дом. Летом 1941 г. за ребенком приехала бабушка и увезла ее в Белоруссию, а через несколько дней началась война. Девочка с бабушкой попали в немецкую оккупацию. Незадолго до окончания войны бабушку убили немцы, а соседи, оказавшиеся рядом, возвращаясь из оккупации домой, захватили и Леночку. Мать после освобождения Белоруссии разыскала ребенка и выслала деньги на дорогу. Буквально на следующий день после приезда девочки она принесла ее на руках к моей маме. У ребенка была высокая температура, кашель. Оказалась открытая форма туберкулеза. Детского отделения тогда не было, и семилетнюю Леночку положили в стационар со взрослыми. Понемногу она начала поправляться. Мама часто приносила девочку к себе в комнату и кормила домашней едой. Однажды кто-то из больных рассказал, что девочка, побывав в концентрационных лагерях, знает неприличные песни и охотно их исполняет, развлекая больных. Впоследствии Леночка вспоминала, как мама в очередной раз кормила ее у себя дома жареной картошкой и попросила спеть песню, которую любят слушать больные. Девочка охотно запела и никак не могла понять, почему, когда она поет, все смеются, а мама заплакала. Потом мама сказала: «Спасибо, что ты исполнила мне эту песню, а теперь забудь ее и больше никогда никому не пой». Прошло много лет, девочка поправилась, сама стала матерью, кандидатом наук, заведует кафедрой, а песню, которую исполняла, забыла так, что ни слов, ни мотива вспомнить не может.
Вся последующая наша с мамой жизнь превратилась во встречи и расставания. В памяти сохранилось - вокзал, трогающийся поезд, а на перроне остается грустно улыбающаяся, машущая мне рукой мама. Мне трудно судить о маминой работе в области, но помню ее старания во время войны по организации лесной школы под г. Акмолинском для больных туберкулезом детей и дома инвалидов (кажется, в с. Вишневка) для взрослых больных туберкулезом. После войны мама добилась разрешения на строительство при облтубдиспансере детского отделения. Не знаю конкретно, но кто-то хотел уже отделанный корпус отобрать, приспособить для других нужд. Запомнились мамины переживания и хлопоты по этому поводу и радость, когда здание досталось диспансеру. Открывали детское отделение торжественно, разрезали ленточку.
В послевоенные годы мама много ездила, а потом летала по области и как главврач облтубдиспансера, и как инспектор, а затем заведующая лечебно-профилактическим отделом облздрава. Она относилась к тому самоотверженному поколению врачей, которые большую часть жизни отдавали работе. Мама так и жила на территории диспансера вместо со своей матерью, сменив одну комнатушку на аналогичные две. Рабочий день всегда Длился с утра и до позднего вечера. После окончания официального рабочего дня мама приходила домой ужинать, немного отдыхала и снова шла в Диспансер. В воскресенье она обязательно заходила к больным, на кухню, а часть дня снова проводила в служебном кабинете. Моя бабушка частенько говорила ей: «Нельзя так работать, нужно и голове дать отдых».
Сломленная судьба, тюрьма, лагерь и все пережитое ее не ожесточили. Она с любовью относилась к людям и всегда была готова им помочь. Больные и сотрудники платили ей тем же. Она находила общий язык и взаимопонимание с разными людьми. Это были и конюх дядя Вася, и люди, стоящие на относительно высоких ступенях служебной лестницы. После войны мама получила единственную свою награду - медаль «За доблестный труд в период Великой Отечественной войны».
В 1953 г. мама переехала в г. Алма-Ату, где работала до конца жизни заведующей оргметотделом облтубдиспансера. Форму № 30 о маминой реабилитации я получила в конце 1955 г. В ней было написано, что «постановление особого совещания при НКВД СССР от 19 июня 1938 г.... отменено и дело за отсутствием состава преступления прекращено». Маме было 57 лет. Она умирала от тяжелой болезни в Тимирязевской больнице г. Москвы. Придя к ней, я радостно сообщила: - Мамочка, тебя реабилитировали! и показала справку.
— Теперь мне уже все равно. Получишь реабилитационные деньги, купи тетям телевизор, — услышала я в ответ.
Вскоре мамы не стало. Она умерла в морозный вьюжный январский день. 26-я точка Карлага, АЛЖИР, прекратила свое существование вскоре после войны. Кончились сроки у членов семей «изменников Родины». Теперь на месте лагеря крупная птицефабрика, большой поселок с 4-, 5-этажными стандартными домами и типовым зданием универмага. Я попала туда в 1992 г. Мы ехали из г. Акмолинска на машине. Мне представлялось, как мама проделывала этот путь морозной вьюжной зимой 1938 г. От прежнего лагеря сохранились пара бараков и большие, посаженные «девушками» тополя вокруг поселка. Им уже больше 50 лет.
Несколько лет назад в память об АЛЖИРе и жертвах репрессий был поставлен временный памятник - разорванная звезда. Большая пятиконечная звезда, обтянутая каким-то синтетическим материалом, обозначала, очевидно, символ веры. В одном месте между концами звезды была вставлена металлическая решетка - к чему эта вера привела. В некоторых местах материал, обтягивающий звезду, уже порвался. Если не будет поставлен фундаментальный памятник, то память об АЛЖИРе может и не сохраниться.