На смену декабрям приходят январи…

На смену декабрям приходят январи…

Александр Даниэль. О Валерии ронкине и его книге или из Москвы с любовью

19

Дети, жена, друзья не раз просили меня взяться за воспоминания. Я боялся.

Как я и думал, мне не удалось описать, что я чувствовал, предлагая Ирине стать моей женой, впервые взяв новорожденную Маринку на руки, увидев на свидании жену... или после семилетней разлуки увидев подросшую дочку; что я чувствовал, встретившись вновь со старыми друзьями. Не сумел я сказать о всей глубине отношений с мамой и отцом, с сыном и дочерью.

Всем им с глубокой любовью посвящаю все, что я когда-либо написал, в том числе и эти страницы.

Особенно хочу поблагодарить Арсения Рогинского, который фактически заставил меня взяться за это дело.

ДЕТСТВО

Предки

21

Предки

Пекарня и Ян Фабрициус. — «Му-му» в судьбе Александра II и России. —

Нэп и ГПУ. — Быт чекистов в двадцатые годы. —

Работа в Ленинграде: почему нельзя сидеть на станке? — Отец, Тора и инвалид. — Дядя Моисей в русской армии. — Возвращение дяди Зямы

Родился я 3 августа 1936 года в Ленинграде. Родители мои уже несколько лет жили в Мурманске, где успели похоронить моего старшего брата Юрия, умершего за год до моего рождения. Медицина в ту пору в Мурманске была неважнецкая, и поэтому мать уехала рожать меня в Питер, благо там жили родственники: братья и сестры отца и мамин брат Борис, а под Ленинградом, в Парголове, — бабушка и дед по матери.

Отец мой — Ефим Лазаревич, а мать — Зинаида Анатольевна. Девичья фамилия ее Лебедева, а имя «Зинаида» получилось взамен еврейского «Хая-Зисле» («Хая» значит «жизнь»).

Мама родом из Полоцка. Ее отец был коммивояжером при фирме, торговавшей зерном (дочь его хозяев, богачей по полоцким масштабам, ушла в революцию и стала женой Зиновьева). Бабушка владела пекарней, сама там и работала. Были у нее и наемные рабочие: кто-то из родственников — и еще один толстовец. Освобожденный от армии, оружия в руки он не брал, но когда мой дядя Борис, возвращаясь с гулянки, перелезал через забор, этот толстовец чуть не убил его поленом, приняв за вора.

Пекарню у бабушки во время Гражданской войны отобрали, деда призвали в армию, дали командирское звание и... назначили командовать этой самой пекарней. Он отвечал за снабжение частей хлебом. Деда несколько раз водил на расстрел Ян Фабрициус. По разнарядке его курсантам полагалось столько-то хлеба, он же требовал больше. Дед отказывал. Тогда Фабрициус вынимал наган и вел деда в сад. По дороге проблема улаживалась, и дед воз-

22

вращался к своим обязанностям (очевидно, какая-то другая воинская часть недополучала свою норму). В конце концов у бабушки забрали дом, а деда, уже демобилизованного, никто не брал на работу; некоторое время он перебивался извозом, потом продал лошадей. Семья перебралась в Парголово.

Училась мама в частной гимназии, во главе которой стояла выпускница Бестужевских курсов. Она запрещала девочкам из богатых семей появляться в дорогих нарядах в школе, жестко пресекала антисемитские выходки. После Октября гимназия превратилась в советскую школу, но директриса осталась прежней. В школе появился новый учитель литературы. Он был выслан из Питера, где преподавал цесаревичу. Мама вспоминала, как на прогулке с учениками, на привале у ручья, он вынимал из кармана хрустальный бокал, школьники пили из него, а учитель рассказывал о хрустале. Он был убежден, что отмена крепостного права произошла потому, что Александр II прочел тургеневское «Му-му». Натасканные в политграмоте ученики вели по этому поводу жаркие споры с преподавателем.

После гимназии мама поступила в Ленинградский мединститут, но не кончила его. Сначала, облив руку азоткой, ушла в академический отпуск, потом ее не восстановили из-за социального происхождения. Вместе с двоюродной сестрой она махнула в Архангельск, где какие-то знакомые процветали в качестве нэпманов. У них девочки и сняли комнату. Работать поступили медсестрами в наркологический пункт. В то время, чтобы ослабить позиции торговцев наркотиками, зарегистрированным наркоманам делали бесплатные инъекции. Однажды девчонки решили подшутить: на укол пришла женщина в состоянии «ломки» (мама этого слова не знала до старости), а ей вместо наркотика вкололи глюкозу. Женщина ушла довольная (сказался условный рефлекс на укол), но через пару минут вернулась и устроила погром. Горе-медиков чуть не уволили.

Между тем, нэп кончился. В квартиру явились гэпэушники, имущество описали, хозяев выслали куда-то. В одной комнате остались жить мама и ее подруга, а в другой — домработница бывших хозяев с хозяйской дочкой. Часть детских вещей и какие-то драгоценности хозяева успели сунуть девочкам и домработнице, на эти средства та и содержала хозяйского ребенка, где-то еще прирабатывая.

Местная газета возмущалась, что сосланные на лесоповал нэпманы работают по тем же нормам и таким же инструментом, как

23

и обычные рабочие. «В чем вина этих сосланных, — вспоминала мама, — я не могла понять. Они же не нарушали закона».

Две освободившиеся комнаты заняли чекисты. С соседями были вежливы и настороженно-враждебны. Вся хозяйская мебель досталась им. Но быт у них был не в чести. Жили по-походному. Уезжая, все бросили. На их место прибыли другие чекисты.

Мама вернулась в Питер. Поступила работать в Госкомстат, «пишбарышней», как она говорила. Здесь в Ленинграде она и познакомилась с отцом, который тогда работал электриком на ТЭЦ и учился на рабфаке («Электрик — это как сейчас космонавт», — вспоминал он). Отец рассказывал о времени своего ученичества: однажды он пристроился перекусить, сев на верстак, и вдруг получил по шее от старика рабочего. Отец сначала не понял, за что. Новичок? Еврей? Оказалось, ни то ни другое: «На этом верстаке ты хлеб зарабатываешь, а задницу на него пристроил!» Такого уважения к рабочему месту я уже не застал. Проводились в цеху и соревнования: паровым молотом надо было закрыть карманные часы или разбить сургуч на чекушке, разумеется, не повредив ни часов, ни бутылки.

Отец был из очень бедной семьи. Дед скупал по деревням скот и гнал его на рынок продавать. Семья была большая (отец был десятым ребенком). Бабушка занималась детьми, огородом и коровой. Рассказывал отец и про погром — они прятались в подвале у священника.

Когда я сдавал экзамен за третий курс института, преподаватель спросил меня: «Откуда отец? Из Велижа? Тогда передай ему привет и расспроси про то, как нас драли». А драли их вот за что: в Велиже был бедный шапочник-инвалид, без ног, промышлял он, делая офицерские фуражки. В фуражках изнутри следовало подшивать полоску мягкой кожи, которая у бедняги кончилась, а купить новую не было денег. Ребята ночью через окно пробрались в синагогу, к Торе. Тора представляла собой свиток из мягкой кожи, намотанный на две деревянные ручки. Каждый раз, когда Тору читали, свиток перематывался на прочитанную часть. Вот из этой прочитанной части они и вырезали кусок и отдали «гою»-инвалиду, рассчитывая, что пропажу обнаружат только через год. Драли их беспощадно, надеясь тем самым смягчить Божье наказание.

Один из братьев отца, Савелий, погиб во время Гражданской войны. Старший брат, Моисей, до революции работал в Риге слесарем высокой квалификации. Но платили ему меньше других.

24

Как еврей, он не имел права на жительство, и хозяин, взявший его на работу, рисковал заработать крупный штраф. На Первую мировую Моисей пошел добровольцем — власти объявили, что после победы будет уничтожена черта оседлости. Дядя был представлен к Георгию. Приехал какой-то штабной чин вручать награды, часть выстроили, представленные сделали шаг вперед. Чин шел вдоль строя и вручал, дошла очередь до Моисея: «Жид?» — спросил офицер и, не останавливаясь, двинулся к следующему.

С РСДРП дядя был связан еще в Риге, а после «награждения» снова активно занялся политикой. Когда отец появился в Питере, Моисей Ронкин уже работал в железнодорожной ЧК Петрограда (чуть ли не начальником). Жили они в «доме Мурузи» на первом этаже, вход с Пантелеймоновской (Пестеля). До этого он был заброшен то ли к Махно, то ли в какую-то банду зеленых. Женился Моисей, кажется, на русской. Семья невестку недолюбливала. В Ленинграде их навестил мой дед, приехавший из Велижа. Позвонил, дверь открылась, и старик увидел направленный на него револьвер, который держала невестка. Последовал скандал: «Эта соплюшка на меня оружие наставлять будет!» Дед не был исключением — так встречали всякого. Однажды отец обратил внимание на сапоги своего старшего брата — они были сильно перемазаны глиной. На вопрос: «Откуда глина?» — Моисей ответил: «Лисий Нос». Там по ночам проводились расстрелы. Подписавший приговор должен был присутствовать при его исполнении. После таких ночей дядя напивался. Кончил жизнь он на Колыме.

В начале двадцатых он познакомился, а затем и породнился с Ильей Гладким, который женился на моей тетке. Илья, занимавший высокий пост в румынской компартии, был в Румынии арестован, потом, «выкупленный» МОПРом (Международной организацией помощи борцам революции), уехал в Союз и начал делать карьеру здесь. Дошел он до высоких постов в прокуратуре (по словам отца, чуть ли не зам. Крыленко). Уволенный оттуда за какую-то оплошность, осел на мелкой хозяйственной работе, избежал участи своего бывшего начальника и умер, кажется, в конце пятидесятых.

Через тот же МОПР Илье удалось вытащить из румынской тюрьмы своего младшего брата Зяму, которому было тогда лет семнадцать. На встречу «узника капитала» собралась вся родня, в том числе и мои родители. Встреча была торжественной, стол ломился от яств. (В те времена давно уже были узаконены и спецпайки, и спецраспределители; на столы ответработников «право-

25

охранительных» органов попадала вся конфискованная контрабанда: и дорогие вина, и икра, и черт знает что.) Растерянный мальчишка оказался посреди всего этого изобилия. Тосты, звучавшие и в его честь, и в честь мировой революции, он выслушал. Потом встал и сам и сказал приблизительно такое: «Сволочи! Страна голодает, а вы жрете и пьете! За это мы шли в тюрьмы? За это Сигуранца ломала нам кости?» Потом Зяма вышел из комнаты и в ванной застрелился.

Эту историю я помню, наверное, со школы.

Мурманск тридцатых—сороковых годов

25

Мурманск тридцатых—сороковых годов

Первые воспоминания. — Квартира. — Урок жизни. —

Еврейская тема. — Поездка на Украину (1939). — Голод 1933 года

В начале тридцатых дядя Моисей был переброшен в Мурманск на должность председателя облсуда. Через некоторое время, окончив рабфак, туда перебрались и родители. Отец работал инженером на судоремонтном заводе, мама — в областном стат-управлении.

К моменту, когда я себя помню, мы жили в двухкомнатной квартире на шестом этаже, в центре Мурманска. Дом был семиэтажным. На чердаке жили «бичи» — моряки, пропившиеся и отставшие от рейса, — и просто бомжи. Очевидно, они имели какой-то блат у управдома, который их терпел. Однажды у них произошел конфликт. Между седьмым этажом и чердаком вдоль дома шел карниз. Бичи заманили управдома на чердак, напоили, раздели догола и выпустили на этот карниз. Управдом мгновенно протрезвел, разбил первое попавшееся окно и оказался в чужой квартире. Чтобы выйти, ему пришлось взломать дверь. Те же бичи, наверное, и обчистили затем эту квартиру. Хозяйка пришла с работы в обворованный дом со взломанной дверью и разбитым окном. Мало этого, жена управдома, узнав, что ее муж был обнаружен голым в чужом жилище, устроила хозяйке скандал и надавала пощечин.

Квартиру отец получил от предприятия. Через некоторое время в одну из комнат он прописал своего друга, рабочего того же Цеха. Время, когда жилищный вопрос будет окончательно решен, не за горами — так думали тогда родители, и не только они. Друг погиб на Отечественной войне. Жена друга куда-то уехала, и пос-

26

ле войны мы вернулись в коммуналку со склочными соседями-алкашами, вселенными на освободившуюся площадь. Странное дело — уже потом я узнал, что во время выборов отец в качестве агитатора бывал в бараках (где жили неквалифицированные рабочие) и, возвращаясь домой, первым делом говорил: «Убери ребенка», потом шел в ванную. В бараках семьи жили разгороженные ситцевыми занавесками, там царили вши (отсюда «убери ребенка»), пьяные драки, порою и цинга. И при этом отец свято верил обещаниям партии, в которой состоял и сам.

Самое раннее мое воспоминание, связанное с Мурманском, — я сижу на папином животе и, подпрыгивая, распеваю:

Пакитан, пакитан, убынитесь,

Ведь убыка это фаг кобаля!

Когда мне было года три-четыре, какая-то девочка лет восьми разрушила мой песчаный дворец или отобрала игрушку, короче, обидела меня, и я пожаловался отцу. «Не ябедничай, — услышал я в ответ, — разбирайся сам». В следующий раз, когда она пристала ко мне, я сам и «разобрался» — ударил ее подвернувшейся металлической скобой по голове, до крови. Мама девочки прибежала жаловаться. Мой папа спросил: «Как маленький пацан сумел догнать такую большую девочку? Ах, она сама к нему пристала — не лезь к тому, кто тебя меньше».

Однажды мама купила в магазине книгу с незнакомыми мне буквами. На мой вопрос, что это, ответила: «Это по-еврейски», и объяснила, что евреи — такая нация и что книга эта — для бабушки. «А я — евреец?» — «Да, и ты еврей». Бабушка владела идиш гораздо лучше, чем русским. Родители же говорили на нем только в пределах бытовой тематики.

Помню нашу поездку на Украину летом 1939 года, мы были на «даче» у родителей одного из отцовских товарищей по работе. Беленькая хатка, окруженная садом. Веселый пес, загонявший по вечерам к себе в конуру куриц. Утром он курицу выпускал, а снесенное яйцо оставалось ему. Как-то меня угостили зеленым луком — цибулей, и я насмешил всех, заявив: «Эта цибуля удивительно пахнет луком».

Помню рассказ о голоде, когда «даже людей ели». К одной молодой женщине, у которой от голода «умерли все», в отпуск приехал брат из армии, привез «целый вещмешок тушенки и сгущенки», она его убила, чтобы не делиться едой. Когда это было?

27

«Давно». Все, что было давно, для меня значило «при царе». Взрослые уходили от вопросов. Только через три десятилетия, в лагере, услышав от украинских солагерников про страшный голод 33-го года, я вспомнил этот подслушанный в детстве рассказ.

В Мурманск мы возвращались вдвоем с мамой. Отец уехал раньше, по повестке из военкомата — еще в середине лета его мобилизовали «на финскую». После его возвращения я долгое время еще играл маленьким «дамским» никелированным наганом с перламутровыми накладками на рукояти, приведенным в полную боевую негодность, о чем я, конечно, сожалел.

Начало войны

27

Начало войны

Прощание с отцом. — Попытка прописаться в Ленинграде. Мудрость коменданта. —

Прощание с солдатами. — Воздушные тревоги: яичница и страх. —

Гибель Бобки. — На пароходе — в эвакуацию. Перископ

Отец в военной форме прощается с матерью. Потом поднимает меня на руки: «Ну, маленький, ты уже большой. Береги маму», — и уходит. Таким я помню начало войны. О договоре с Гитлером я тогда, конечно, не знал. Уже взрослым слышал от мамы, как переживали этот договор тогдашние ее знакомые, да и не только они. Фашистов называли «наши заклятые друзья».

Почти сразу же после мобилизации отца мама решила ехать к родственникам в Ленинград. На вокзале в Мурманске она попросила милиционера присмотреть за мной и куда-то отошла, может быть, за билетом. Милиционер очень волновался (детей таким образом иногда подкидывали государству) и все время спрашивал меня, вернется ли мама. Я в этом не сомневался. Когда мама вернулась, милиционер сдал меня ей со словами: «А я боялся, вы не вернетесь».

В Ленинграде прописать нас отказались. Мама пробилась на прием к коменданту города — отказал и он. Уходя, мама высказалась насчет его жестокости и бездушия. И услышала вдогонку: «Вы еще за меня молиться будете, что я вас здесь не оставил». Потом, когда началась блокада, она действительно с благодарностью вспоминала этого человека и удивлялась: «Откуда он уже тогда знал?»

Мы вернулись в Мурманск. По улицам проходили воинские части. Очевидно, шел призыв. Однажды мы зашли в магазин, мама

28

купила конфет. На улице, увидев очередную колонну военных, она передала конфеты мне: «Иди, угости красноармейцев». На мне были матроска и бескозырка с ленточками, я подошел к командиру (со «шпалой»), откозырял ему. Он остановил строй. Я попросил разрешения раздать конфеты. Красноармейцы брали меня на руки, гладили по голове, целовали. Командир поблагодарил маму, откозырял мне, и отряд двинулся дальше.

Начались тревоги. Помню себя в бомбоубежище в подвале нашей семиэтажки. На мне — противогаз, и я знаю, что в нем безопасно можно ходить по улицам во время тревоги. Поломав себе голову над тем, как он может уберечь от пуль и осколков, я решил, что взрослым виднее, и попытался улизнуть из убежища. Не тут-то было. Около выхода меня задержали и с криком «Чей мальчик?» передали маме. Возможно, первые тревоги были учебными, возможно, на первых порах немцам не удавалось прорвать зенитную оборону, но через некоторое время мы начали привыкать и не пугаться надсадного воя сирен.

Однажды я завтракал яичницей. Ел я всегда плохо, а яйца были последние. В магазинах и карточки не всегда можно было отоварить. Завыла сирена. Мама заявила, что пока я не доем, мы никуда не пойдем. Я никуда и не торопился. В кухню вбежала соседка, закричала на маму: «Дура!», схватила меня и выбежала на лестницу. Мама со сковородкой наперевес — за нами. Лифт уже не работал. Сбежали с шестого этажа, а выйти во двор (вход в бомбоубежище был в другом подъезде) уже нельзя — по двору барабанят очереди, наверху гуденье пикирующих самолетов. Нас в подъезде несколько: мама со сковородой, соседка со мною за руку, женщина с грудным ребенком и женщина постарше — уборщица нашего подъезда. Вдруг уборщица начала истерически визжать. Мама (куда делась сковорода с яичницей, не помню) пытается ее успокоить: «Не кричите, напугаете детей», та не унимается. Мама берет ее за шиворот и со словами: «Если не перестанете, я вышвырну вас на улицу» — тащит ее к выходу. Уборщица замолкает, и я вижу, как вокруг нее на полу образуется лужа. «Тетя описалась!» — кричу я (мне — вероятно, по глупости — было не страшно, а любопытно). Все рассмеялись, и, кажется, страх прошел и у остальных, начали разговаривать, а тем временем перестало грохотать, и тревога кончилась.

Запомнил я и еще одну тревогу. Мы возвращались из магазина, через плечо у меня висело пистонное ружье. Завыли сирены, и уже из нашего двора я увидел в небе самолет. Я стал на одно колено, прицелился из своего ружья, и, кажется, он стал пикиро-

29

вать. Мама за руку дотащила меня до убежища, и мы нырнули туда. Колено было основательно ободрано об асфальт.

Впрочем, чаще всего во время тревог мама доверяла вести меня в бомбоубежище соседке. Сама же она отправлялась помогать многодетным семьям с верхних этажей выбираться в убежище или шла вместе с другими на чердак караулить «зажигалки». Бичи куда-то исчезли, и добровольным пожарникам пришлось выбрасывать с чердака их барахло: рваные матрасы, карты, бутылки.

Потом погиб пес Бобка. Он принадлежал бездетным старикам из другого подъезда. Хозяева каждый раз собирали всю дворовую ребятню на Бобкин день рождения. Помню, мне купили заводного железного слона, я запустил его, а Бобка бегал то за ним, то от него с громким лаем. Всем было очень весело. Последний день рождения Бобки справляли уже после начала войны. Потом начались воздушные тревоги. Услышав вой сирены, собака забиралась под кровать, откуда ее было невозможно вытащить, и хозяева уходили в бомбоубежище без нее. Бомба попала в их подъезд, часть дома срезало как ножом, сохранились половины комнат, в которых театральными декорациями висели на «заднике» портреты, стояли шкафы и тумбочки. Наверное, погибли и люди, но мне сказали только о Бобке.

Мать решилась эвакуироваться. Плыли мы на каком-то корабле, огибая Кольский полуостров. Вдруг началась паника — перископ! Капитан стрелял в воздух. «Перископ» оказался бутылкой, выброшенной, наверное, с нашей же палубы.

Эвакуация

29

Эвакуация

Архангельская область. Наши хозяева. — Деревенское воспитание. —

Возвращение бабушки. — Мое отношение к еде. — Война понарошку и настоящая. — Случай с топором. — Мама работает в зоне. Рассказы зэков. —

Мамина прокурорская карьера. — Польские репатрианты. — Богатый и бедный евреи. — Отцовская служба. — Распиленный зуб. — Коричневое пальто. — Приезд отца. Возвращение. — Дом отдыха в Кировске. Папанин. — Переезд в Ваенгу

Долго ли, коротко ли, мы оказались в деревне Шеино Красноборского района Архангельской области (адрес помню до сих пор). Деревня была совсем не далеко от райцентра — в гости к

30

мурманчанам, жившим в Красноборске, мы ходили часто. Однажды зимой мы вышли от нашей знакомой, тети Гали, было уже темно. Я увидел огромную собаку и показал маме. Она сказала: «Да, большая собака, давай, сынок, вернемся к тете Гале и переночуем у нее». Позже я узнал от мамы, что видели мы волка. О нападении волков на людей я слышал множество историй. Все охотники были на фронте, а волки от фронта бежали и зимой хозяйничали в округе.

Поселили нас у местной жительницы Марьи Ивановны Соболевой, впрочем, Соболевыми прозывалась чуть не вся деревня. Муж у хозяйки давно умер, и она осталась с тремя сыновьями: Колей, Толей и Борей. Старший, Коля, к моменту нашего приезда учился в десятом классе. Мария Ивановна была гораздо старше моей мамы и казалась мне старухой, хотя и могла запросто вскинуть на плечо мешок картошки и пойти с ним по вспаханному замерзшему полю.

К детям была сурова. Помню, учительница пожаловалась на Николая, что он ругался в школе матом. Хозяйка загнала сына под стол и старалась ударить его по голове тяжелой столешницей, при этом изрядно материлась. С Колей мы были друзья, я вцепился в подол его матери и пытался оттащить ее от сына, пиная ее по ногам. Очевидно, она и сама потом не рада была такому приступу ярости, потому что со смехом рассказывала о моем заступничестве, демонстрируя синяки на ногах. Коля, напротив, был добрый и мягкий, тайком от матери таскал меня в подпол, где кормил толокном. Впрочем, время от времени меня зазывал к себе кто-нибудь из сельчан, я читал им стихи и за выступления получал шаньгу — большую ватрушку с картофелем (это мне рассказывала мама уже много лет спустя).

Однажды мы с моим закадычным другом-ровесником остались дома одни. На столе лежала высыпанная на просушку большая куча самосаду, и мы решили попробовать. Сделали самокрутки толщиной с добрую сигару (бумагу обдирали со стен, оклеенных газетами), закурили. Прослюнявленные самокрутки начали разваливаться — мы сделали другие. Хозяйка наша работала бычницей на скотном дворе, оттуда она и увидела дым — решила, что пожар, и бросилась домой. Нашла нас — угоревших — и вытащила на снег. Отдышавшись, мы вернулись в проветренную избу, а хозяйка — на скотный двор. Вечером при маме и хозяйке я торжественно обещал в доме без спросу спичек не трогать, на том дело и уладилось.

31

Мама работала в колхозе, дергала лен, и ладони ее от такой непривычной работы кровоточили. Потом была и на других работах. Возвращаясь домой с поля, брала кочан, разрезала его пополам и клала себе под пальто на грудь. Чем она рисковала, было ей хорошо известно, — указ «за колоски» уже существовал.

После прорыва ленинградской блокады к нам привезли бабушку Иду (мамину мать). Сначала ее увезли полуживую куда-то за Свердловск, там выяснилось, что ее везут не туда, и вот теперь она, наконец, добралась к своей дочери. Бабушка была измождена и еле ходила, ей требовалось особое питание.

Да и я был не дурак поесть. Если до войны чуть не каждая кормежка моя происходила со скандалом, то теперь в магазине я жадно следил за тем, отвесят ли нам одним куском или будет довесок: его мама скармливала мне прямо тут же. Если довеска не было, приходилось терпеть до дома.

Между тем Коля ушел на фронт, через какое-то время взяли в армию и Толю. Еще при мне эти ребята играли в войну. На чердаке бани хранился целый арсенал: тщательно вырезанные из дерева винтовки, пистолеты и даже пулемет «максим». Потом все это досталось нам, их старые хозяева получили настоящее оружие. Коля вернулся через год с искалеченной ногой. Служил он в разведке. Он рассказывал, как с товарищами конвоировал пленного: они шли через только что освобожденную деревню, мимо виселиц. Пленного они не довели — закопали там же живьем. Колю спрашивали: «Как ты, такой добрый, смог такое?» Он отвечал: «Я не закапывал, но и мешать не стал после всего увиденного». Толик с фронта не вернулся — пришла похоронка. Борю забрали последним, мама откуда-то узнала, что он вернулся после войны живым и здоровым.

С хозяйкой нашей сложились непростые отношения. Радоваться поселенцам она, естественно, не могла, городских не любила вообще за коллективизацию, а евреев — тем более. «Подождите, немцы придут, всем вам конец будет», — говорила она. «А с тобой, матерью двоих красноармейцев, что сделают?» — спрашивала мама. «Не знаешь, что и хотеть», — вздыхала Марья Ивановна. (О таких разговорах я, разумеется, узнал гораздо позже. Однажды хозяйка сильно толкнула бабушку, еще очень слабую после блокады, — мать, схватив топор, погналась за ней. После этого установилось некоторое перемирие, а хозяйка стала называть маму «прокурором» — прозвище это чуть было не оказалось пророческим.)

32

Совсем другую позицию по отношению к нам занимала мать Марии Ивановны, жившая, кажется, в соседней деревне. Очень крепкая старуха, глубоко набожная староверка, она, если оказывалась свидетельницей конфликтов, всегда заступалась за нас, укоряя дочь в «небожеском» поведении. Однажды у хозяйки пропали рукавицы, и она при своей матери стала обвинять в краже нас. Та вступилась, но без особого успеха. Потом рукавицы эти нашлись, но хозяйка нам ничего не сказала. Ее мать, увидев «пропажу», устроила дочери скандал: «Ты почему не извинилась перед людьми?!» Как-то перед Пасхой она подошла к моей маме, поклонилась и стала у нее просить прощения. Мама обняла ее: «За что же мне прощать вас? Это мы должны просить прощения — вломились в вашу жизнь, хотя и не по своей воле». «Значит, не прощаешь?» — грустно спросила старуха. «Прощаю, прощаю», — сообразила мама. «Ну вот и хорошо». Мать вспоминала ее добрым словом почти до самой своей смерти.

Я время от времени воспроизводил забытые слова: «колбаса», «конфеты», спрашивал: «Почему это раньше было, а теперь нет?» — и получал ответ: «Когда кончится война, снова все будет». Я любил животных, мечтал завести собаку — и опять «когда кончится война». В мечтах я заводил сначала собаку, потом ручного тифа и еще слона и был уверен: «Когда кончится война, все будет».

Мама заболела, ее положили в больницу, и на какое-то время мы остались с бабушкой вдвоем. Воспаление легких медицина сбила, но маму предупредили перед выходом — затемнения остались, может начаться туберкулез. Слава Богу, через некоторое время ей удалось сменить работу. Грамотных в округе было мало, и она устроилась (снова «пишбарышней») — в лагерь. Лагерь был сельскохозяйственный, прибывавшие с других зон говорили: «Да здесь же рай», но и в этом «раю» зэки умирали. Когда мама оформлялась, то ли начальник, то ли опер вызвал ее на беседу и, объяснив некоторые особенности новой работы, добавил: «Не усугубляйте положение заключенных, им и так несладко, ведь большинство не понимают, за что они попали сюда». В лагере было подсобное хозяйство, из молока сбивали масло, а обрат получали вольные, имевшие детей (в основном это были эвакуированные). Но когда у того самого лагерного чина, что наставлял маму, родила корова, обрат пошел теленку, а мы остались «с таком».

33

Мамино рабочее место находилось рядом со столом бухгалтера-зэка. Фамилия его была Бутум, сам он был из Сочи, перед арестом работал бухгалтером же в санатории. Его начальник, большевик с дореволюционным стажем, был арестован, от бухгалтера потребовали показаний о вредительстве. На допросах его избивали, но он ничего не подписал. «Как такое можно выдержать?» — спрашивала у него мама. «Но я же не мог оклеветать человека», — отвечал Бутум.

Однажды у мамы пропал серебряный портсигар, это была единственная память о дедушке, умершем еще до войны. Мама курила и вышла куда-то, оставив портсигар в кармане пальто. Хватившись пропажи, мама расплакалась. Бухгалтер выяснил причину ее слез и назавтра вручил ей пропавшую вещь. «Как вам удалось его найти?» — «О таких вещах здесь не спрашивают».

Помню еще некоторые истории, рассказанные мамой. Парня вызвали повесткой в военкомат, в райцентр он прибыл рано утром и ждал открытия на крыльце военкомата, приплясывая от мороза. Кто-то из знакомых, проходя мимо, спросил: «Куда ты, Ванька, собрался?» Парень сострил: «Москву сдавать». Итог: десять лет за пораженческую агитацию. Сидел в этом же лагере офицер, очень переживавший, что «ребята воюют, а я здесь околачиваюсь». Арестован он был в госпитале, где лежал после ранения. Замполит читал раненым лекцию о Маяковском, наш офицер сказал, что Маяковский ему не нравится, замполит повторил сталинскую формулу — «лучший, талантливейший поэт нашей эпохи». Офицер ответил, что он «безусловно повинуется Верховному Главнокомандующему, но литературные вкусы — это дело личное». Итог — десять лет. Фамилия его была Мишин.

Мальчик из Воронежа, только что кончил школу, хорошо знал немецкий. Был разведчиком, имел награды и ранения. Потом его перевели на подслушку немецких радиопередач. Однажды к нему заявились смершевцы, сорвали нафады, сняли портупею, пояс и арестовали: парень как-то рассказал соседям по землянке о том, что «эти гады (т.е. немцы) врут». Военный прокурор, который вел дело, оказался близким другом его отца, он ухитрился дать подсудимому десятку вместо расстрела. Этот заключенный возил лес на лошади через Двину, попал в полынью, простудился, у него начался туберкулез. Когда мы уезжали из эвакуации, он тяжело болел.

Однажды к маме подошел какой-то командировочный из гулаговской системы. «Ронкина, у вас никто из родственников не

34

находится в заключении?» Маме было очень страшно ответить «Да, находится», но отказаться от родственника она тоже не могла. Приезжий рассказал, что долгое время находился на Колыме и был там знаком с Моисеем Ронкиным. Когда он уезжал, тот уже умирал от пеллагры.

Пророчество нашей хозяйки чуть было не сбылось — мама была назначена заместителем районного прокурора, очевидно, из-за дефицита грамотных. На этой должности она продержалась около месяца и даже сумела помочь каким-то полякам, бежавшим от Гитлера. Беженцам предлагали принять советское подданство, а тех, кто отказался, сослали. Сосланных привезли в Красноборский район. Потом правительство Миколайчика начало формировать в Иране польскую армию, и польских подданных стали отправлять туда.

У поляков было что грабить, они — чужаки, поэтому грабили их все, особенно милиция. Мама пыталась говорить со своим начальником, звонила в Архангельск прокурору, звонила в сельсоветы. Ничего не помогало. Тогда она обратилась в НКВД. Работник НКВД Новиков оказался единственным, кто взялся помочь и действительно навел некоторый порядок. Маме удалось вернуть кое-кому из поляков вещи, отобранные милицией.

Вообще чиновничий рэкет, хотя такого слова еще не знали, процветал и тогда. Один пимокат (изготовитель валенок) сделал прекрасные узорные валенки и отправил их на фронт. Через некоторое время он увидел их на ногах секретаря райкома. С начальником такого масштаба мама связываться побоялась, о чем честно и сказала пимокату.

Среди польских репатриантов были и евреи. Был один богач, сумевший сохранить дорогую шубу, какие-то золотые украшения, деньги. Вместе с ним бежал из Польши его очень бедный земляк. Оба были с семьями. Когда «пан» собрался ехать в Иран, его земляк пожелал отправиться вместе с ним. Мама предлагала ему остаться и не мучить себя и семью, тот настаивал на своем. Тогда мама вызвала «пана» и в присутствии его «клиента» спросила, готов ли он помогать своему бедному земляку. «Я его с собой не зову, ничем помочь не могу, у меня своя семья», — ответил тот. И все-таки бедный еврей уехал в неизвестность вместе с богатым — одному было страшнее. Эта история вспомнилась маме, когда потом, гораздо позже, мы обсуждали с ней рабскую психологию.

35

Очень скоро мамина прокурорская карьера кончилась — ей предложили вступить в партию. «Я не была антисоветчицей, — говорила она, — и, наверное, во время войны, приведись, закрыла бы Сталина собственным телом, но я многого не понимала из того, что делается, и не могла взять на себя ответственность за это. А, вступив в партию, я должна была бы ее на себя взять». Маме пришлось вернуться на прежнее место — в зону. Это был конец 43-го года. А в начале 44-го, как снег на голову, приехал отец, чтобы везти нас домой: он получил на это недельный отпуск.

* * *

Отцу повезло — всю войну он провел сапером на Рыбачьем полуострове, там строили какие-то укрепления. Боев не было, только бомбежки. В Мурманске было иногда страшнее — бомбили чаше и систематичнее. Отец несколько раз был в городе. Он рассказывал, что, когда горел городской банк, всех оказавшихся около него офицеров ставили в оцепление. Мародеров расстреливали на месте. Рыбачий бомбили реже. Отец изредка обезвреживал невзорвавшиеся бомбы, в основном же велось строительство дотов. Для прокорма изредка устраивались вылазки на птичьи базары — за яйцами. Что писал отец с фронта, не помню. Однажды, когда у меня выпал первый молочный зуб, мама послала его отцу. Папа получил его аккуратно распиленным вдоль: цензура!

Ходил я тогда в коричневом пальто, из которого давно вырос, одеяние это было многократно залатано, для заплат мама использовала свои чулки, посему заплаты были разноцветными. Отец привез мне пальтишко из офицерского сукна, подбитого цигейкой. Оно было «на вырост» и очень тяжелое; кроме того, старшие вечно твердили: «Не порви», «Не запачкай».

До железнодорожной станции Котлас было около ста километров. Помню, как ехали мы на санях и я — в новом пальто. Потом я как-то от него отбоярился и с тех пор, наверное, сохранил неприязнь к обновкам и одежде «как у людей».

* * *

Прямо в Мурманск ехать почему-то было нельзя, и мы остановились в Кировске Мурманской области. Там жил брат отца, Дядя Коля, он заведовал каким-то домом отдыха. Еще до войны он развелся со своей женой и женился на официантке тете Асе. Старую жену жалели, с новой подружились. Во время войны дядя Коля был на фронте, а тетя продолжала работать в том же доме

36

отдыха, который теперь обслуживал высокое начальство. Навестил их и начальник Северного морского пути Папанин. «Народ голодал, а этот б....и в шампанском купал», — рассказывала тетя.

В Кировске мы прожили несколько месяцев, но я ничего, кроме тетиного рассказа, из этого периода не помню. Потом мы наконец вернулись в Мурманск — в нашу довоенную квартиру с новыми соседями. Мама устроилась работать, бабушка перестала быть для меня авторитетом, и я вел жизнь уличного мальчишки. Пробирались мы в рыбный порт, где воровали пробковые поплавки для сетей: из них получались отличные кораблики. Дрались. Мне как-то пробили голову камнем, в другой раз я явился к маме на работу с залитым кровью лицом. В меня бросили портфель, железка, упрочнявшая его угол, надломилась и чиркнула меня по веку. Глаз остался цел, но страху мама натерпелась. В школу я пошел с восьми лет в сентябре 44-го года, школа была мужская. Тетрадей не было. Мама сама разлиновывала какие-то обои и сшивала мне тетради.

Время от времени я забывал снимать в школе шапку, маме докладывала учительница, мама укоряла меня. От мамы же я слышал, что в синагоге мужчины должны быть в головных уборах, когда вошел туда полицейский, его пришлось уговаривать надеть фуражку, ибо он считал необходимым проявить уважение к помещению снятием головного убора. Все это я напомнил маме в свое оправдание. «Конечно, это условность, которой необходимо придерживаться», — ответила она. «Почему? Когда они уславливались, одни надевать, другие снимать шапки, меня там не было. Почему же я не могу вести себя так, как мне удобнее?» — спрашивал я.

Мы жили на шестом этаже и обходились без лифта, во время войны лифты остановили, а потом с них сняли все электромоторы. Впрочем, в одном из одиннадцати подъездов нашего дома лифт функционировал — там на втором этаже жил директор судоремонтного завода Сапанадзе — этому заводу принадлежал наш дом.

Когда я окончил первый класс, мы перебрались к отцу в Ва-енгу, в 28 км от Мурманска (позже она была переименована в Североморск). Это был военный гарнизон, позднее — главная база Северного флота. Батальон, в котором служил отец, перевели туда, отец был заместителем комбата в звании капитана. (На финскую он ушел младшим лейтенантом, кончил старшим; с тремя кубарями он и ушел на Отечественную.)

ОТРОЧЕСТВО

Послевоенная Ваенга

37

Послевоенная Ваенга

Аэродром — наш Клондайк. Наказания. — Особенности моего произношения. — Победа. — Мои собаки. — Вестовой Микола. — Пленные немцы. —

Новые знакомые и новые разговоры. Смерть Михоэлса. Военные анекдоты. —

Идеалы и реальная жизнь. — Рамка для портрета. — Беспризорник Витька. —

Блок и Светлов. — Сколько страниц в день прочитывает товарищ Сталин?

 

Город Ваенга расположен на двух «ярусах». Нижняя Ваенга примыкала к Кольскому заливу, военному порту. Там было несколько каменных четырех- или пятиэтажных домов. На довольно крутую гору в Верхнюю Ваенгу вела деревянная лестница в несколько сот ступеней, шоссе делало большую петлю, и все равно спуск по нему был изрядно крут. Нашим развлечением одно время было перебегать под самым радиатором машины, едущей по этому крутому спуску. Шофера выскакивали с гаечными ключами и, матерясь, гонялись за нами.

Еще одним районом (в нашем понимании) был аэродром. Дети тамошних офицеров учились с нами, но их возили в школу, так как военный аэродром был вдали от городка. Ваенга оккупирована не была, не проходили здесь и бои, но вокруг аэродрома можно было найти уйму всякого рода, как теперь говорят, «взрывных устройств». В первую очередь это были патроны от авиационных крупнокалиберных пулеметов. Их мы находили по пять-десять штук прямо в кусках лент. Дело в том, что во время учений стрельба велась очередями, сколько выпущено патронов, сосчитать было невозможно, а сдать на склад — сложно из-за бюрократической волокиты. Поэтому боеприпасы списывались как израсходованные полностью, а разница между фактом и бумагой выбрасывалась, как правило, в речку недалеко от аэродрома. Тут же рядом можно было найти и гранату, и

38

неразорвавшийся снаряд, и ленту от обычного пулемета с патронами.

Эта территория была для мальчишек Клондайком. Но ходили туда ребята постарше, а нам, младшим школьникам, доставались крохи. Однажды в наши руки попала лимонка. Мы поискали чеку, которую, согласно книжкам про войну, следовало выдернуть, не нашли — и принялись кидать фанату в дверь туалета. Кидали мы метра на три-четыре, лимонка ударялась в дверь, мы подбегали (кто первей!) и снова бросали. Вдруг дверь открылась, из уборной вышел офицер и увидел у своих ног вращающуюся лимонку... Таких прыжков я никогда в жизни больше не видел!

На наше счастье, очень долго в городе вообще не было милиции, а военные патрули нас не трогали. Конечно, такой вот офицер мог нас изловить и надрать уши или, еще хуже, отвести к отцу. Бывало и такое. Во время экскурсий на «Клондайк» нас могли поймать солдаты из охраны, ибо после каждой травмы, связанной со взрывами, следствие выходило на аэродром, и тамошнее начальство получало очередной втык. Для солдат ловля пацанов была развлечением, гонялись за нами отчаянно, но, поймав, поступали гуманно: пленник мог выбирать — либо его держат до выяснения, кто родители, а затем передают им, либо он немедленно проходит воспитание трудом: чистит картошку, моет пол или драит солдатам сапоги. Как правило, нарушители выбирали второе.

* * *

Мы жили в Верхней Ваенге. Во второй класс я пошел уже в местную школу. Обучение было совместным. Мне нравилась одна девочка — Тамара Шестакова. Заигрывая, я подставил ей ножку, она меня толкнула, я ее ударил. Так в первый, но не последний раз в жизни я был удален из класса.

В это время мама решила заняться моей речью (логопедов в гарнизоне не было) — я не выговаривал звуки «р» и «л». Мама начала с первого из них, она поправляла меня всякий раз, когда я картавил. И через год с небольшим я научился произносить «р» вполне сносно. Наступила очередь «л», но к этому времени я подрос, стал менее управляем и однажды заявил: «Не нравится — буду молчать», на том обучение и кончилось. До сих пор не могу правильно назвать город, в котором живу: «Вуга, Вуга», что должно означать «Луга».

В Ваенге мы праздновали окончание войны. Я проснулся в яркий солнечный день и услышал от старших: «Вставай, война

39

кончилась!» (почему я был тогда не в школе, не помню, возможно, болел). О тиграх и слонах я уже не мечтал, но собаку завел - подобрал полулаечку, назвал Шарик. В городке была уйма бродячих псов, иногда они нападали стаями на прохожих, тогда производился отстрел. Среди бела дня солдаты с винтовками ходили по городу и стреляли в собак. Почему-то отстрелы производились зимой, и замерзшие трупы собак на улицах оставались до весны. Мы, пацаны, вооружившись рогатками, защищали собак, пуляя камнями в стрелков. Однажды убили и моего Шарика. Я очень плакал, и папин денщик привел мне на петле из телефонного провода полузадушенного, исхудавшего пса, очевидно, породистого. Пес был жесткошерстный, мраморного окраса с черными пятнами и длинными ушами. Я назвал его Рексом.

* * *

Институт вестовых существовал с войны. Чем вестовые занимались в войну, я не знаю, но после войны они превратились в денщиков (хотя продолжали именоваться «вестовыми»). Денщики выносили мусор, иногда и горшки (все туалеты в Верхней Ваенге были на улице), кололи дрова, топили печи. Наш денщик был с Западной Украины, было ему лет пятьдесят. Я звал его дядя Микола, мама — по имени и отчеству. Спал он на кухне.

Когда Микола появился у нас, мама устроила отцу скандал: «Ты, может быть, аристократ, а я плебейка!» Но отец убедил ее, что у нас старику будет гораздо лучше, чем в казарме. Мне мама прочла очередную лекцию о том, что все люди равны и она меня перестанет уважать, если я когда-нибудь забуду об этом. Она никогда ничего Миколе не приказывала, а если, случалось, нужна была помощь, просила, извиняясь; если он делал что-нибудь по собственному почину, всегда благодарила. Я и мои друзья с ним очень дружили. Он делал нам луки, а мне смастерил чудесный арбалет. Где-то через год Микола демобилизовался и уехал домой, мы обменялись парой писем.

* * *

Жили мы в Ваенге в трехкомнатной квартире, две комнаты принадлежали нам, в третьей жила тетя Женя, одинокая женщина. По городку ходили бригады пленных немцев, ремонтировали Дороги, что-то строили. Режим у них был не очень строгий: мы обменивали хлеб на почтовые марки, которые те снимали со старых конвертов, на самоделки — колечки, ножички. Иногда немцы

40

заходили в дома — просили милостыню. Надо сказать, что население гарнизона жило весьма неплохо. Офицеры получали кроме зарплаты «полярные», до ста процентов оклада, «за звание» и паек; гражданские тоже получали «полярные» и, те, кто работал в воинских частях, паек. Голода 47-го года мы не чувствовали, на помойках валялись хлеб, картошка. Военнопленных кормили скудно, но все-таки лучше, чем наших в немецком плену или чем в сталинских лагерях.

Когда немцы заходили к нам за милостыней, мама всегда давала что-нибудь, порой ставила на стол тарелку с супом. Соседка тетя Женя спорила с ней, иногда пыталась выгнать немцев: «У тебя они всю родню сгубили, а ты их кормишь!» Действительно, в Полоцке погибло много маминых родственников — евреев там согнали в сарай и подожгли; дядю моего отца, старика, в Велиже затравили собаками; четверо моих двоюродных братьев не вернулись с войны. Мать на укоры соседки отвечала так: «Если их силой погнали на фронт — они ни в чем не виноваты, если же они нацисты, пусть знают, что докатились до того, что им у еврейки милостыню брать приходится». Угощая немцев, мама всегда произносила: «Ich bin Jude» (я еврейка). С другой стороны бабушка Ида укоряла маму: «Не хочешь — не давай, а если даешь — не упрекай, не напоминай нищему, что он перед тобой виноват» (об этом я узнал много позже, когда бабушка уже умерла).

* * *

В нашем доме стали появляться новые знакомые. Я помню Владимира Михайловича Смирнова и его жену. Отец его был архитектор, дед — из богатых купцов, жена, кажется, из артистической семьи. Еще приходил к нам дядя Наум (как и отец, в звании капитана), он читал на идиш гораздо лучше родителей и больше интересовался еврейским вопросом. Дядя Наум приносил газету на идиш «Дер Эмес» («Правда»), читал вслух, если надо — переводил. Однажды он прочел статью: в молдавском селе гитлеровцы схватили учителя-еврея и его сына (мальчику было лет десять, он играл на скрипке) и, собрав сельчан, отца повесили. Мальчику офицер предложил сыграть что-нибудь, благо скрипка была при нем. И он заиграл «Интернационал» (в то время — гимн СССР). Его убили автоматной очередью. В публикации «Дер Эмес» сообщались название села и имена погибших. Лет через сорок я вновь прочел в каком-то пионерском журнале

41

эту же историю, в ней не указывалось ни имен, ни названия села: «В одном молдавском селе немцы схватили пионера...»

Смерть Михоэлса обсуждали все наши знакомые — и русские, и евреи. Дядя Наум рассказывал, что вместе с артистом погиб его русский друг, офицер (в случайность гибели никто не верил). Он же говорил о том, что в Киеве тамошнее начальство готовило погром, но кто-то ухитрился сообщить Сталину, и погром начальство отменило.

Много разговоров было об антисемитизме, и чаще об этом говорили наши русские знакомые, чем евреи. В своем окружении я антисемитизма не замечал и очень рано стал его связывать только с начальством. Однажды в пионерлагере ребята хотели меня за что-то побить. Отозвали в сторону и начали предъявлять претензии, обсуждали, кто будет со мной драться (бить компанией одного было не принято, правило «двое в драку — третий в сраку» соблюдалось свято). И вдруг один из противников заявил: «Правильно, надо Валерку побить — он же жид». Остальные на него набросились: «При чем тут национальность!» Драка не состоялась.

Взрослые говорили о разном. Помню, у какого-то офицера сын-чекист был в Прибалтике, откуда отцу прислали похоронку «умер от солнечного удара». Взрослые весьма многозначительно повторяли: «Ну да, конечно... Прибалтика... Солнечный удар...» Настолько многозначительно, что и я понял: официальному документу никто не верит. Офицер этот тоже работал в особом отделе. Я его запомнил еще и потому, что, когда я болел, классе в пятом, он принес мне дореволюционную книжку о Тарзане. Несколько серий фильма мы к тому времени уже видели.

Помню еще загадку: «О чем это: цыгане шумною толпой толкали в гору студебеккер? — О превосходстве цыганского коллектива над американской техникой!» (Это были годы «борьбы с низкопоклонством перед Западом».)

Кое-кто высказывался и покруче. Мать с отцом были как-то в доме отдыха Северного флота в Сухуми. Шли по аллее, за кустами шумит пьяная компания — летчики: «Да этот Васька (Василий Сталин, командовавший каким-то авиационным соединением. — В.Р.), так его мать. И папаша тоже хорош. Сталин думает — он победил, так его мать! Нет! Это мы победили!» Родители мои поспешили убраться от греха подальше.

Говорили о книгах и кино, о местных событиях. Обменивались байками о начальстве. (Начальнику гарнизона звонят: «Вы

42

дурак!» — «Кто говорит?» — «Все говорят».) Обсуждали какого то адмирала (чуть ли не командующего флотом), который покупал в аптеке пенициллин — тогда это лекарство было еще новинку. Аптекарша положила упаковку перед ним: «11 рублей» «Сколько? — удивился адмирал, получавший тогда не то пятнадцать, не то двадцать тысяч. — Да я в госпитале даром возьму!» и щелчком отправил упаковку обратно.

Владимир Михайлович Смирнов служил в штабе Северное флота: «Сидит капитан второго ранга такой-то и в рабочее время читает роман, уже месяц читает. Прислали бы лейтенанта, он бы прочел за неделю».

Слышал и такое: один офицер пришел в гости к другу и обнаружил у него в туалете газету с портретом Сталина. Последовал донос, виноватого уволили из армии, а доносчика повысили должности. Эту историю тоже рассказывал Смирнов.

А вот в отделе тыла Северного флота, где работала одно время моя мама, один офицер, напившись, орал: «Раньше было что? Был Всесоюзная Коммунистическая партия большевиков! А теперь Какая-то Партия СС» (это было уже после XIX съезда, когда ВКП(б) была переименована в КПСС). По приказу начальства его заперли в одном из кабинетов и держали там до протрезвления. И никто не настучал!

* * *

Да и сам я видел немало того, что отличало реальную жизнь от той, какой она должна была быть. На улицах происходили настоящие «побоища» — солдаты дрались с матросами. Однажды меня послали в магазин. У входа была стойка, где продавалось пиво. Около нее стоял солдат с полной кружкой. Подошел патруль; увидев, что попался, солдат пытался пиво это допить, офицер толкнул кружку, и пиво плеснуло парню в лицо. Парень сделал еще несколько глотков, а остатки выплеснул офицеру в лицо, поставил кружку и бросился бежать. Офицер, вытаскивая пистолет, выскочил из магазина, выстрелил в воздух и побежал вдогонку, сопровождавшие его солдаты трусили рядом. Нарушитель скрылся за домами, офицер махнул рукой, и патруль пошел своей дорогой. Кстати, в магазине висел плакат «Пейте томатный сок!», сок этот я очень любил, но пробовал его, только когда бывал в Мурманске. У нас в Ваенге томатного сока не было никогда.

При стройбате, в котором служил отец, были различные мастерские, я часто шлялся туда — иногда нужно было найти папу

43

иногда что-нибудь отнести в починку. С солдатами я дружил — и мне было интересно поболтаться среди них, и им, оторванным от семей, я, наверное, служил каким-то развлечением. Как-то раз, забежав в казарму, я увидел, как один солдат делал другому татуировку. Мне захотелось того же, и мы с татуировщиком договорились, что он мне выколет на груди огромного орла. Кто-то услышал и рассказал отцу: «Товарищ капитан, если не хотите, чтобы пацана истатуировали, не пускайте его сюда». Вечером у меня был разговор с мамой. Она спросила насчет татуировки, я сказал, что сделаю ее обязательно. И тут мне мама начала разъяснять, что с татуировкой в разведку не посылают, вообще революционеры и разведчики не должны иметь особых примет. Ее аргументы звучали убедительно. Наверное, и с «мастером» ребята тоже поговорили — он мне не напоминал о своем обещании. А напоминания я ждал со страхом — подумает, что струсил.

Там же я услышал рассказ, который меня поразил. Солдатик из их части украл у сослуживца сапоги. Комбат Баутин провел следствие, вызвал к себе виновного, набил ему морду, чем дело и кончилось. Этот рассказ сопровождался рефреном: «Справедливый мужик, мог бы виновного и в штрафбат упечь». Я не мог разобраться. С одной стороны, штрафбат не засчитывался в срок службы и, это я уже понимал, такое наказание было несоразмерно с кражей сапог; с другой — в Советской Армии офицер ударил солдата! Так могло быть только «при царе». Даже сами слова «офицер», «солдат» да еще и «министр» удивляли и возмущали меня, это было изменой революции.

Почти каждый год мы ездили «в отпуск», как правило, через Ленинград. Вспоминаю, как в вагоне вдруг зашептались: «власовцы, власовцы». За окном вдоль пути работали заключенные под конвоем. Какие-то грузовики, наполненные зэками, двигались в разных направлениях. Зэки сидели в кузове, между кузовом и кабиной стояли автоматчики. Скоро интерес к «власовцам» пропал — зэки видны были из окон всю дорогу.

Как-то летом мы гостили в семье отцовского сослуживца где-то в деревне, в средней полосе России. Я сдружился с местными пацанами, вместе ходили в лес, воровали турнепс, играли в пятнашки. Слышал от них байку: ребята нашли мину, подогнали к ней председательскую корову, привязали и стали швырять в корову камнями. Мина взорвалась, корове вырвало кишки. Пожалев корову, в ответ я услышал: «Чего жалеть, корова-то председательская». Эта как будто само собой разумеющаяся ненависть к пред-

44

седателю меня поразила. И ребята начали меня просвещать: «Ворует, пьет, дерется».

О том, что кругом «бардак», я слышал не раз, кое-что видел и сам. Но «бардак» — это было само собой, а Сталин — само собой. Он был подпольщиком, бежал из ссылки, такие люди для меня были вне подозрения. Мой дядя Моисей тоже был подпольщиком и, следовательно, не мог быть плохим. Но... «лес рубят — щепки летят» (этой большевистской максимы я тогда не знал, но мыслил теми же категориями).

* * *

Портрет Ленина висел у нас в доме всегда, сколько я себя помню: в Мурманске, потом в Ваенге, снова в Мурманске, куда мы вернулись после демобилизации отца (после моей ссылки, когда я приехал к родителям, они жили уже в другой, отдельной однокомнатной квартире в «хрущевке» — отец получил эту квартиру, выйдя на пенсию; там портрета уже не было). Такой портрет описан Маяковским: «Перед ним проходят тысячи. Флагов лес, рук трава»; большой, в тяжелой раме под дуб. Мама рассказывала, что видела, как отец дрался, дважды. В первый раз он ударил человека, назвавшего маму б....ю, во второй — назвавшего Ленина сифилитиком.

Как-то я вырвал из «Огонька» портрет Сталина, в полный рост, в форме генералиссимуса со всеми орденами, и приклеил к стене в нашей комнате. Через некоторое время я обратил внимание на его отсутствие. «Видишь ли, — сказала мама, — такой портрет без рамки плохо смотрится, я его убрала». Я пошел в батальонную столярку и заказал рамку. И снова повесил портрет — уже в рамке. Через какое-то время опять обнаружил «наличие отсутствия», снова — к маме. И опять она мне объяснила, что для такого портрета рамка эта совсем не подходит. «Вот поедем в Ленинград, купим хорошую рамку...»

В это время главным детским занятием было строительство «штабов». С чердаков нас гоняли пожарные, а найти место, где мы могли бы собираться без взрослых, очень хотелось. Мы и нашли в сопках старый окоп, углубили его, перекрыли досками и толем, замаскировали дерном, сделали дверь, внутренние стенки обили картоном от ящиков, поставили печь с трубой (найденную на свалке), стол, скамейки. Вот в этом-то «штабе» я и повесил сталинский портрет.

«Штаб» служил нам около года. Недалеко был охраняемый объект, и часовые, пронюхав о существовании уютной норы, при-

45

способились там спать; начальство же, в свою очередь узнав о таком соблазне, распорядилось наш приют ликвидировать.

* * *

Однажды к нам прибежала соседка, мать моего друга и одноклассника Витьки. Мальчик пропал, в школе его не было. Вот уже вечер, а его все нет. Не нашелся он и назавтра. Шло время, а парня не находили, местная милиция, появившаяся к тому времени, коротко отвечала: «Ищем». По Ваенге поползли слухи, один страшнее другого: «Нашли тело мальчика в канализационном люке!», «Нашли за поселком», «Живот вспорот», «Глаза выколоты». Родители не верили этим «диким россказням», но моя мама стала провожать меня по утрам в школу; так же поступали и прочие матери. Месяц прошел, другой. Витина мама написала письмо Сталину, и дней через десять пацан нашелся. Мы с приятелями застали его дома, среди бела дня лежащим в постели и поедающим конфеты, которыми он угостил и нас.

Приключения его были таковы. Начать надо с того, что Витин отец погиб и мать вышла замуж вторично; отчим относился к нему хорошо, но следил за успеваемостью. И вот, после очередной двойки, отчим ему сказал: «Ты, Витька, даром хлеб ешь». Был бы родной отец, а тут отчим «хлебом попрекает». И парень решил уйти из дома. В автобусе на Мурманск оказалась компания молодых офицеров-отпускников. Он им наплел, что отец погиб, мать бросила и он едет к тетке. Ну и довезли попутчики Витьку до Москвы. Там, попрощавшись, он отправился в мавзолей, потом замерз (был январь), проголодался и пошел в милицию, где все честно рассказал. Его отправили в распределитель, где он провел недели три. Там верховодили блатные, почти взрослые парни. При Вите одного проигравшегося в карты беспризорника выбросили с третьего этажа, в комнатах (не камерах!) царила поножовщина, воспитатели боялись туда заходить. Кормили ребят впроголодь, старшие отбирали хлеб у младших. Потом его с сопровождающим милиционером перевели в Кировск, в детдом. Здесь кормили хорошо, обращались с Детьми ласково. Но домой Витю почему-то не отправляли, несмотря на все его просьбы (адрес, разумеется, он им сообщил).

Но тут письмо Самому! Парня немедленно разыскали и вернули домой. Милиция, очевидно, получила втык, потому что маму Витину оштрафовали «за жестокое обращение с ребенком», но она была так рада, что штрафа оспаривать не стала. Пока Витя не вернулся, казалось, что она постепенно сходит с ума.

46

(Лет через двадцать, когда я уже был в лагере, моя мама встретилась случайно с Витиной бабушкой — та зачем-то приехала Мурманск, где в это время еще жили мои родители. Оказалось что бабушка Вити осведомлена через «голоса» о моей судьбе. Она передала за все это время раза три, значит, слушала она «голоса» регулярно. Передала мне привет от себя и Витьки.)

* * *

После случая с рамкой мне еще один раз довелось обратиться за помощью к папиным подчиненным. Недалеко от нас жил сослуживец отца, с ним — двое детей. Младший — мой ровесник другой года на два постарше. На майские праздники они отобрали у меня флажок. Как-то месяца через два я возился около дома, а мой пес спал у крыльца, и тут я увидел обидчиков. Вспомни старое, я предъявил претензии. «Прения сторон» продолжались некоторое время, и в конце концов я приказал: «Рекс — фас! В подобных ситуациях Рекс имел обыкновение подбегать к пацану, вскидывать ему на плечи передние лапы и ударять мордой под подбородок. Так он поступил и на этот раз, сбил старшего ног, а его кепку прихватил в качестве трофея и принялся трепать. Братья убежали со слезами. Я понимал возможные последствия своей мести и, взяв пса на поводок, отправился к мастерским Территория эта была огорожена колючей проволокой, на проходной стояли часовые. Я не раз бывал там с собакой, и часовые предлагали мне, шутя, конечно, оставить ее им в помощь. На этот раз я попросил их об этом сам, объяснив ситуацию. Солдаты быстро натянули проволоку с кольцом на ней, привязали к кольцу поводок, и Рекс поступил на государственную службу. Было договорено: караульные подтвердят отцу, что собака у них еще «со вчерашнего дня». Вернувшись домой, я увидел отца с пистолетом и родителя обиженных мною пацанов. «Где собака?» — «Папа, я же еще вчера отдал ее караульным». Папа обратился к маме: «Где ночевала собака?» — «Не обратила внимания, я ее ни вчера, ни сегодня не кормила» (кормил собаку я). Отец пошел в мастерские, взяв с собой и меня. «Да что вы, товарищ капитан, вчера же при вас мы эту проволоку вешали! Разве не помните?» Отец и сам начал сомневаться, ведь ежели пса дома не было, значит, «травить собаками людей» я не мог. Но вердикт был такой: теперь Рекс — собственность батальона и брать его домой нельзя. Рекс служил еще несколько месяцев, потом мы с мамой уговорили отца его «демобилизовать».

47

Я, конечно, не только строил «штабы» и гонял собак. Спортивным парнем я никогда не был и хоть и пытался, но так и не «учился кататься на коньках. Поэтому когда ребята шли на каток или затевали футбол, я отправлялся читать. Мои приятели тоже читали, но, по указанной причине, я читал несколько больше. А вечерами, иногда при полярном сиянии, мы брали собаку и шли с мамой гулять. И тогда мама читала мне стихи. Что конкретно она читала из Пушкина и Лермонтова, я не помню, а вот блоковское «Двенадцать», светловскую «Гренаду» я, точно помню, узнал от нее. Этих стихов не было даже в госпитальной библиотеке, где она тогда работала. Вообще стихов там было очень мало.

По совету мамы мы с соучениками по четвертому классу выступали перед пациентами госпиталя. Кто умел петь — пел, кто-то танцевал или декламировал. Мы же с Витей Фалиным разыгрывали «сценку»: появлялся я в чаплинском котелке (из старой маминой шляпки) и с усиками, в руке — полуметровая картонная «опасная» бритва, в другой — помазок (малярная кисть). Зитька — клиент — с опаской садился на стул, к которому я его приматывал веревкой. Около стула стоял таз с ватой, изображавшей мыльную пену. Я водил малярной кистью по лицу «клиента», а затем начинал «бритье». Витя орал во весь голос, а потом вместе со стулом убегал «за кулисы».

Номер этот пользовался неизменным успехом и всякий раз вызывал восторженный хохот зрителей.

* * *

Однажды мама увидела плакат, подготовленный госпитальным замполитом: «Как бы я ни был занят, я обязательно прочитываю 500 страниц художественной литературы в день. Сталин». Мама засомневалась и высказала замполиту свои сомнения: «Как бы не напутать, пятьсот страниц в день прочесть невозможно занятому человеку, не приняли бы за издевку». Тот, естественно, тоже заволновался, стал звонить в политуправление, уточнять, оказалось, все правильно. «Ну и перепугала ты меня, Ронкина: невозможно, невозможно» — это же Сталин, а не мы с тобой!» Плакат этот видел я и сам, обратил на него внимание потому, наверное, что ухитрился подслушать взрослые разговоры.

Потом мама перешла в отдел тыла Северного флота на должность инспектора по кадрам. Именно там, когда начальник по-

48

просил ее составить конспект для занятий по повышению квалификации, ей почему-то вручили папку с документами под грифом «совершенно секретно» («допуск» у нее, конечно же, был, но совсем не на ту степень секретности, которая была обозначена) В папке были собраны данные о нейтральной Швеции: пропускная способность дорог, характеристики мостов, глубина бродов и т.п. Конспект должен был служить материалом к теме «Развертывание тыловых служб в боевых условиях». (Естественно, об этой папке я узнал через много лет.)

Между тем стройбат, где служил отец, был расформирован. Солдат распустили по домам, офицеры получили новые назначения. Отцу присвоили следующее звание, но уже не майора, а капитана третьего ранга, переодели в морскую форму и назначили помощником командира Дома офицеров Северного флота. Ваенгу же стали именовать Североморском. Впрочем, названия Нижняя и Верхняя Ваенга сохранились.

Школа в Ваенге

48

Школа в Ваенге

Какую Гвинею открыл Миклухо-Маклай? — «Черная стрела». —

Анна Ананьевна. Первая забастовка. — Стихотворные опыты. — Пионерлагеря. -

Выбор профессии. — Комсомол. Первые конфликты. —

Маршал Тито и имам Шамиль: в чем виновата собака? Противоречия в бытии и сознании. —

Я еду в Ленинград. Как есть дичь. — «Коварство и любовь». — «Теракт». —

Борьба с космополитизмом: неприятности у отца. — Смерть Сталина

В Ваенге—Североморске я учился со второго по девятый класс. В четвертом классе мою любимую учительницу Альбину Григорьевну, ушедшую в «декрет», замещала дама по прозвищу Туча (с ударением на последнем слоге), именно так она произносила слово «туча». С нею и произошел мой первый принципиальный конфликт.

На летних каникулах я прочел дневники Миклухо-Маклая. А в «Родной речи» описывались его путешествия, рассказывая о которых, Туча бодро ткнула указкой в африканскую Гвинею, велела нам запомнить место, которое посетил Маклай. Я с места пытался поправить ее ошибку. «Тебя никто не спрашивает!» Услышав такое, я в том же духе и ответил: «А вы, если не знаете, не лезьте учить». Тут же я был выгнан из класса и отправлен к ди-

49

ректору. Директор предложил немедленно извиниться, но я требовал указать на карте место, описанное Маклаем. Директор утверждал, что карта ни при чем, я же считал, что только карта и может нас рассудить. На следующий день я должен был явиться с родителями. Естественно, рассказал я об инциденте только маме. Утром, прогуляв первые уроки, пока мама ходила отпрашиваться на работу, я снова, теперь с мамой, оказался у директора. И снова от меня требовали извинения, а я апеллировал к карте. Пока беседовали, прошли еще два урока, и мы, ни о чем не договорившись, были отпущены домой. Назавтра я появился в классе как ни в чем не бывало. Через несколько дней наша Туча вдруг объявила, что прощается с нами: завтра выходит из «декрета» Альбина Григорьевна. Весь класс так громко грянул «Ура!», что даже нам самим потом стало неловко. Выход Альбины Григорьевны исчерпал географическую тему.

От книг, говорил в 68-м году один лагерный воспитатель, только клопы разводятся или другие неприятности. Мы прочли «Черную стрелу» Стивенсона и решили создать одноименную организацию. Задачей организации было рисование черной стрелы где ни попадя. Жизнь внесла свои коррективы: если на учебниках и тетрадях стрелка, нарисованная черным карандашом, была видна, то на стенах приходилось рисовать мелом, тогда над рисунком следовало писать — Ч. С. Месяца два нашей организации никто не замечал, потом зашушукались девочки. Наконец в класс пришла завуч, открыла чей-то дневник на последней странице и, указав на маленькую стрелку, грозно спросила: «Что это?» (Знала же, чей дневник открывать.) В нашей организации было пять членов: всех по очереди изобличили и потащили к директору. Держались мы геройски, объяснить, зачем мы рисуем эти стрелки, мы не сумели бы при всем желании. В результате всем нам влепили четверки по поведению за четверть. Тогда это было ЧП.

Следующий конфликт был серьезнее. Мы расстались с Альбиной Григорьевной, теперь с пятого класса нас учили предметники. Классным руководителем стала Анна Ананьевна, она же вела у нас историю. В старших классах она вела Конституцию СССР. Анна Ананьевна только что кончила пединститут и была направлена в Североморск по распределению.

Анна Ананьевна разительно отличалась от других педагогов. Те были с нами только в школе. За ее пределами мы лишь здоровались. Даже пионерский костер, хотя городок был окружен заросшими кустарником сопками, «разжигали» посреди школьно-

50

го коридора. Яркая лампа, несколько лоскутов красного материала да спрятанный под лампой вентилятор, который шевелил тряпичные полоски, изображавшие языки пламени, — вот и весь костер. (Первый такой пионерский костер разочаровал меня на всю жизнь.) Анна Ананьевна бродила с нами по сопкам, мы ее учили разжигать костры и объясняли правила безопасности (кругом были торфяники), она приглашала нас к себе, в свою десяти метровую комнатку, где поила чаем с конфетами, а иногда и пирожными. На переменах и после уроков вслух читала нам «Спартака» и рассказывала, как во время революции ее отец видел однажды на митинге Ленина.

Остальные учителя почему-то взъелись на нее. Конечно, не все. Но нападавшие были активны, порядочные же отмалчивались.

Учителя у нас были самые разные. Тепло вспоминаю Анну Григорьевну, преподавателя математики, она и уроки вела хорошо, и спросить можно было не только по программе. И еще Анна Григорьевна не протестовала, если на ее уроке под партой грелась бродячая собака. «Пусть сидит, если вы отвлекаться не будете». Сначала, конечно, отвлекались, потом вошло в привычку — на математике под партой собака — ну и что, ничего особенного. Нина Михайловна Федорченко преподавала физику, и без нее я, может быть, не окончил бы школу: во всех передрягах она была моей заступницей. Она имела преувеличенное мнение о моих способностях и, как я выяснил позже, видела во мне будущего Эйнштейна, так она говорила моей маме. Софья Ефимовна Спектр преподавала химию, руководила кружком, в котором я занимался. Благодаря ей я и поступил потом в Техноложку.

Эти учителя любили и детей, и свои предметы. Но в случае с Анной Ананьевной они спасовали.

Началось с того, будто она все врет про своего отца. Не видел он Ленина. Потом пошли разговоры про ее поддельный диплом. Кто-то из родителей обратился в политуправление (заменявшее в гарнизонах горком партии). Смысл заявления был приблизительно таков: если диплом действительно поддельный, Анну Ананьевну надо судить, не вовлекая детей в дрязги, если нет - прекратить травлю и сплетни. На какое-то время сплетни действительно прекратились. Потом все началось снова. На этот раз ее обвинили в краже. Будто бы она, когда навещала нашу заболевшую географичку, украла у нее простыни и серебряные ложки, но, испугавшись свидетеля (другой учительницы), выбросила

51

всю добычу в выгребной туалет. Старшеклассников, проходивших конституцию, пугали тем, что она преподает плохо и у них в аттестате будет тройка. В конце концов, Анна Ананьевна не выдержала: уволилась и решила уехать в другой поселок. На прощанье она пригласила нас к себе. Мы пили чай, а она говорила, что ни в чем не виновата (мы ее и не подозревали), что сил у нее больше нет, — и плакала.

Я был уверен, что плакать могут только девчонки — пацаны и взрослые плакать не должны, — и не соображал, что нашей «взрослой» учительнице всего 22 года и она впервые оказалась без мамы, среди непонятной даже ей вражды.

На следующий день Анна Ананьевна в школу не пришла, а мы объявили забастовку. Валя Иванова, Толя Гребенюк и я составили забастовочный комитет. Упоминаю себя последним отнюдь не из скромности. Заводилой была Валя, и когда она подошла ко мне, Толя был уже ею «завербован». Мы обсудили тактику: 1) штрейкбрехерам — темную; 2) отвечать на уроках не будем; 3) если кто боится — пусть говорит «не выучил»; 4) начинаем с первого урока.

Не помню, какой был первый урок. Спрашивают. «Не буду отвечать», «Не выучил», «Не буду». На доске мелом: «Верните Анну Ананьевну!» Первая учительница убежала со слезами. Ждем директора — никто не идет. Следующий урок: после первого же «Не буду отвечать» учительница уходит. Третий урок начинается сразу же с объяснения предмета и кончается домашним заданием. Четвертый и пятый проходят так же.

Вечером родителям звонят из политуправления: «Если завтра эта дурь не кончится, будем рассматривать как политическое выступление». Ближе к ночи — нас дерут, умоляют и снова дерут. Утром Вова О. идет к доске, потом другой. Наиболее «вредных» не вызывают к доске, а таскают к директору: «Кто затеял?» В ход идут и якобы сделанные признания, и «разоблачения», и многое другое. После следствия 65-го года, вспоминая школьные допросы, я удивляюсь: откуда у педагогов такая следовательская тактика? Впрочем, последствий не было. Только, идя к доске, нужную страницу дневника мы некоторое время закладывали фотографией Анны Ананьевны, если же грозила двойка или тройка, фотографию следовало незаметно вытащить, чтобы «не позорить А.А».

В это время папа уже работал в Доме офицеров, и я туда часто заходил. Утром там крутили кино для детей, вечером «до 16» не пускали. Ставил революционные спектакли Театр Северного флота.

52

Бывали гастроли. Музыка и вокал меня не интересовали, а на Райкина я не попал, зал не вмещал желающих, хотя он был довольно большой. В центре зрительских рядов красовалась убранная малиновым бархатом «ложа командующего», в его отсутствие пустовавшая. На передние ряды билетов не продавали — начальство пропускали без билетов. «Начальством» были все генералы и адмиралы, а также полковники и подполковники (соответственно капитаны 1-го и 2-го ранга) политуправления, свита командующего флотом и, наверное, работники СМЕРШа.

После нашей забастовки я зашел зачем-то к отцу. События были еще свежи в памяти, я буквально страдал оттого, что в нашей советской стране победила несправедливость. И вдруг я увидел Ленина! Он шел по коридору прямо на меня. В голове пронеслось: «Сейчас я ему все расскажу, Анну Ананьевну вернут в школу, и вообще все станет правильно». В следующую секунду я осознал горькую истину: загримированный артист, идет, наверное, в туалет, ведь сегодня постановка «Боевой 19-й», а Ленин умер, и никогда, никогда ему уже нельзя будет рассказать, что в нашей стране может побеждать несправедливость.

* * *

В шестом классе мы с Аликом Мефтахутдиновым и Вадиком Кауфманом начали писать стихи. Первое стихотворение помню до сих пор. На уроке истории я послал Вадику записку: «Я гот, а ты скот», он ответил тем же. Дальше — больше, стихи наши становились длиннее и несколько осмысленнее. Через некоторое время газета «На страже Заполярья» поместила мой опус «Растит нас наша партия!», там были и такие строки:

Но если залпы пушек

Нарушат мирный труд,

То новые «Катюши»

Отпор врагу дадут.

Врагов сумеем в логове

Их собственном найти,

И не одна столица

Нам ляжет на пути.

Я даже получил за эти стихи гонорар — 55 руб. (Мой друг Юра, написавший по просьбе соседей о том, что помойка перед их домом стоит переполненная, получил всего 19 руб.)

53

* * *

За школьные годы я дважды был в пионерском лагере. Первый раз после четвертого класса. Лагерь был в Карелии в Суо-Ярви. Все лето мы слушали воспитателей, которые читали вслух разные, не всегда интересные, книжки. Бродить по лесу было нельзя — там были (или могли быть) мины. На полянку, где мы располагались, или, очень редко, к реке мы должны были идти строго по проверенной тропинке. Кругом полно черники, мы разбегались с тропы, а воспитательница, не смея с нее сойти, кричала: «Вернитесь! Мины!»

В следующий раз родителям удалось уговорить меня после шестого класса. Нас отправили в Горьковскую область. В дороге я сочинил песню, которую мы распевали хором:

Мы едем, едем, едем в далекие края.

И все, кроме вожатой, хорошие друзья!

А вожатка злая, деньги отбирает,

с тамбура гоняет всех ребят долой.

Ой-ой-ой-ой!

В поезде жарища, все прохлады ищут.

Ей одной не жарко и ребят не жалко.

Карманные деньги отбирали у нас ради того, чтобы мы на остановках не покупали всякую снедь, а то могли отстать или запоносить. Меня вызвали на совет вожатых и обещали отправить домой. О деньгах, заплаченных за лагерь, я, естественно, не подумал, особенно туда и не стремился, кроме того, понимал, что конвоировать меня домой — изрядная морока для начальства; посему и не испугался, с этой песней мы ехали и дальше.

В лагере я очень сожалел, что меня не отправили домой. Начальником оказался отставной офицер, и весь месяц мы занимались строевой подготовкой, дабы поразить начальство из политуправления, которое в конце смены приехало нас инспектировать.

54

Единственным развлечением были ночные походы на кладбище — надо было одному прийти туда и оставить метку на какой-нибудь могиле, желательно дальней, потом шел другой, третий, а утром вся компания проверяла. Больше в лагерях (пионерских) я никогда не бывал.

Учился я неровно, шкодничал. Все мы более или менее шкодничали: могли натолкать карбида в чернильницы перед контрольной или засунуть на перемене в патроны электролампочек куски мокрой промокашки, по мере высыхания их лампочки одна за другой начинали гаснуть (Север — мы всю зиму занимались при электрическом свете). Хулиганили и вне школы. Но наша компания принципиально не курила, сравнительно много читала, мы часто собирались у кого-нибудь дома и играли: сначала в солдатиков, которых сами вырезали из картона, переведя на него через копирку фигурку из книжки или учебника, потом стали играть в «дурака», домино, шашки, шахматы. Держались мы дружно, поэтому нас и не трогали.

Однажды на перемене я оказался в классе один, без друзей. Я сидел на своем месте и читал. Не помню, кому пришла в голову идея: «Давайте покрасим Ронкину яйца!» (дело было на Пасху). Один достал из шкафа бутылку с чернилами, другой стал на шухере у дверей (и еще для того, чтобы не выскочили девочки), остальные, ухватив меня за руки и за ноги, поволокли на учительский стол. По пути я ухитрился схватить с парты чью-то ручку и, когда мне пытались уже расстегнуть ширинку, всадил под лопатку одному из своих мучителей перо так, что вынимать его пришлось в медпункте. Воспользовавшись тем, что меня отпустили, я соскочил со стола, схватил другую ручку и торжественно поклялся, что в следующий раз буду бить в глаз. На сем инцидент и закончился. А вместе с ним и перемена.

* * *

Вместо Анны Ананьевны у нас появилась новая историчка (она же классный руководитель) Нина Ивановна Сердюкова. Она была хорошим человеком и преподавателем, но у нее были муж и маленький ребенок. Ей некогда было разжигать с нами костры, бродить по сопкам и приглашать нас к себе домой.

В седьмом классе прошел слух, что после семилетки можно поступить в школу МГБ. Меня эта идея соблазнила, и как-то

55

дома за обедом я начал ее развивать. К моему удивлению, отец вдруг сказал «Убью!» и вышел из-за стола, а мама стала объяснять, что после десяти классов я смогу более основательно выбирать себе профессию и принесу в любой сфере больше пользы. Впервые о своей будущей профессии я задумался еще до войны и решил стать дворником — он имел право поливать шлангом двор, а иногда, в редкую для Мурманска жару, и нас. После начала войны я решил стать летчиком. Потом — биологом, но вскоре, когда мы стали изучать эту науку, выяснилось, что Мичурин и Лысенко давным-давно все открыли, следующему поколению осталось только считать кости у лягушек или тычинки на цветках.

* * *

В начале седьмого класса мы всей нашей компанией вступали в комсомол. Вступление наше осложняло одно обстоятельство — мы украли с бельевой веревки коврик, кто-то это видел, и хозяева пожаловались в школу. Мы не отпирались. Но, с нашей точки зрения, у нас было более чем бесспорное смягчающее обстоятельство: коврик мы взяли не для себя, а для бездомной собаки, чтобы подстелить под крыльцом, где она ночевала. Наше признание, с одной стороны, и бескорыстие — с другой, были приняты во внимание. Нам вручили комсомольские билеты.

На первом же классном комсомольском собрании опять произошел инцидент. Девочка, которая мне нравилась, все та же Тамара Шестакова (я ей даже подарил на 8 Марта «Поэму о Сталине», изданную в подарочном варианте), выступила с предложением: «Давайте возьмем обязательство — не болтать на уроках». Ежели бы мне предложили немедленно десантироваться на Уолл-стрит для победы мировой революции, я бы не задумываясь проголосовал, но тут взвился: «Послушай, Тамарка, ведь ты сама знаешь, что как болтала, так и будешь болтать, зачем обманывать! А можешь не разговаривать — ну и не разговаривай, при чем тут обязательства!» Разумеется, классная руководительница сказала: «Ронкин, покинь класс», что я и сделал.

Когда на другом собрании «решали» вопрос о проведении политинформаций, я опять выступил со своей точкой зрения: «Кто хочет читать газеты, тот и сам их читает, а кому неинтересно, тот и политинформацию слушать не будет». Вопреки логике, со мной опять никто не согласился, после чего школьный комсомол навсегда утратил мое доверие.

56

Вообще-то я считал, что наблюдаемый мною «бардак» — это отдельные случаи, а поддержи правое дело больше людей — и оно несомненно восторжествует. Правда, было и не совсем понятное. Например, история с Тито. Он же революционер, я же видел фильм «В горах Югославии» — там Тито, уступив своего коня раненому, шел впереди отряда партизан, навстречу пурге и врагам. Я помнил стихотворение «Югославскому другу» с рефреном: «Счастливый, ты помнил бесстрашного Тито!» — и вдруг «Тито — предатель!» Начал читать книгу Ореста Мальцева «Югославская трагедия» и бросил, не дочитав до конца. А дочитал я до места, где к «гаду» Тито приходит честный генерал. «Мерзкая тварь злобно оскалилась» — это о его собаке. В кино это был благородный пес, а тут на тебе — «мерзкая тварь». Собаку-то за что? Даже если Тито и предал коммунизм, собака этого понять не могла.

В восьмом классе мы проходили историю СССР. И тут я обнаружил, что Шамиль — предатель и англо-турецкий шпион. А в четвертом классе мы проходили его как национального героя, борца с царизмом. Я обратился к Нине Ивановне. Она мне объяснила, что Шамиль хотел присоединить Кавказ к Турции. Я согласился, но «ведь известно, что гнет бывает классовый, национальный и религиозный; Богдан Хмельницкий присоединил Украину к России, и это освободило украинцев от религиозного гнета, — то же самое хотел сделать и Шамиль?» Нина Ивановна согласилась со мной в этом пункте, но объяснила, что «ведь мы судим исторических деятелей с сегодняшней точки зрения, если бы Шамиль присоединил мусульманский Кавказ к Турции, то теперь там не было бы социализма, следовательно, объективно его деятельность была реакционной». Мне пришлось согласиться, но сразу же возник следующий вопрос: «А если бы тогда Россия присоединила к себе и Турцию, это бы тоже было прогрессивно?» — «С сегодняшней точки зрения — да». — «Тогда почему бы не присоединить ее сейчас? Ведь Шамиль тогда не знал ничего про социализм, а мы теперь всё знаем».

Учительница сказала, что сейчас у нее нет времени обсуждать этот вопрос и мы поговорим потом, а сама пошла к моей маме. «Зачем ты ставишь людей в идиотское положение, ну что она могла тебе ответить, да еще при всех?» — сказала мне мама.

Я, конечно, чувствовал некую провокационность своих вопросов. Страна наша боролась за мир, агрессоры с Уолл-стрит разжи-

57

гали войну. Мир — это было хорошо. Социализм — тоже хорошо, а капитализм — очень плохо. Надо было ждать поэтому, пока сами народы капстран поймут это. Но почему они не понимают? Я читал Жюля Верна, Дюма, Гюго, Джека Лондона — граждане этих стран не выглядели дебилами или трусами. И еще мне хотелось выяснить, почему нельзя на такие темы спорить, особенно «при всех», ведь чувствовал, что нельзя, алогически объяснить не мог. В конце года мы получали характеристики. К удивлению всей нашей семьи, в моей Нина Ивановна написала: «Способный, хорошо понимает математику, естественные предметы, однако главный интерес проявляет к гуманитарным наукам». Мы очень смеялись, так как я уже пропадал в химическом кружке, а гуманитарные — так мне же все было интересно!

На зимние каникулы я поехал в Ленинград. Тогда все в обязательном порядке подписывались на заем. Подписывался и отец, на одной из облигаций он написал «Валерий», она выиграла. Я мечтал о ружье, но папа сказал: «Ты всех кругом перестреляешь» и предложил выбрать что-нибудь другое. Я выбрал поездку в Ленинград. Выйдя с Московского вокзала на площадь Восстания, я растерялся. Стою, держу в руках бумажку с адресом и описанием дороги и соображаю. Ко мне подошел пожилой мужчина, очень оборванный, и предложил проводить до такси, я объяснил, что это мне не по карману. «Тогда до трамвая». Я согласился, хотя трамвайная остановка была видна (но идти провинциалу через площадь было лучше с провожатым). Мы прошли немного, провожатый остановился и спросил: «Мальчик, а ты мне заплатишь?» — «Сколько?» — «Десять рублей». — «За десять рублей я и сам дойду». — «Тогда я позову милиционера, я же тебя вон сколько вел». Я не испугался и, разыскав глазами милиционера, предложил подойти к нему, но мой провожатый тем временем исчез.

Я самостоятельно добрался до своей тети, жившей в знаменитом «доме Мурузи», в квартире, которая когда-то принадлежала Дяде Моисею. У тети Розы — сын с невесткой и внучка в двух комнатах. Сын контужен на войне, другой погиб. Ее сосед — тоже мой дядя, Бома, потерявший на фронте сына, в блокаду — жену. У него маленькая комнатенка и ненормальное, с моей тогдашней точки зрения, стремление к одиночеству: со своей сестрой он почти не разговаривает, только кивает головой в ответ на приветствие.

58

За каникулы я успел побродить по городу, несколько раз побывал в Русском музее и Эрмитаже. Жил я очень экономно, и к концу каникул единственный раз в жизни решил шикануть. Пошел в кафе «Невское» (на Невском, между Литейным и площадью Восстания) и заказал себе куропатку и мороженое. С куропаткой возился очень долго и гордо вернул ее официантке почти не тронутую. Забирая тарелку, она сказала: «Птицу едят руками». Знал бы я это раньше!

Вернувшись из Ленинграда, я решил запечатлеть свои приключения на бумаге — завести дневник. Попросил у мамы тетрадь для этого и услышал: «Вести дневник неискренний — скучно, искренний — опасно». Я уже догадывался почему.

* * *

В восьмом классе я на несколько месяцев «изменил» Нине Ивановне, своей старой классной руководительнице: перешел в класс с английским. «Классной» там была литераторша.

Когда проходили «Грозу», мы с ней снова разошлись во мнениях. Я был не согласен с точкой зрения Добролюбова, что самоубийство Катерины есть акт борьбы против «темного царства». На вопрос: «Что же она должна была делать?», я уверенно ответил: «Утопить Кабаниху!» Не думаю, что ее отталкивал мой экстремизм, ей казалось верхом наглости думать иначе, чем Добролюбов, точнее, чем написано в учебнике.

А тут мы выпустили «кинофильм», вернее, написали афишу: «Смотрите на экранах! Новый художественный фильм «Коварство и любовь»! Дети до 16 лет не допускаются, нервных просим не приходить. Роли исполняют...» Против ролей «1-й любовник», «2-й любовник», «возлюбленная», «пастух» и т.п. следовали фамилии учеников класса, зато роли убийц и злодеев мы поручили исполнять нелюбимым учителям. Классные художники нарисовали заголовок, а также пистолеты, кинжалы, бутыль с надписью «ЯД» и, конечно, череп и кости. Жора Рыбка своим хорошим почерком написал действующих лиц и исполнителей. В нашем классе учился парень П., уже несколько раз остававшийся на второй год. Основным его достоинством было умение взять зубами за спинку стул и поднять его до горизонтального положения. Кроме того, он был наш защитник в конфликтах со старшеклассниками. Вот он-то и подписался под листком как «директор картины», и листок был прикноплен к дверям.

Первая учительница, вошедшая в класс после перемены, посмеялась, прочтя нашу афишу, а после урока утащила ее в учи-

59

тельскую, где тоже было немало смеха. Но вот к нам явилась наша литераторша, грозно размахивая листком. «Это же преклонение перед Западом (мы действительно пародировали то, что нам было известно о тамошних боевиках) — и название как у американского боевика: «Коварство и любовь»! (Шиллера я тогда не читал, но знал, что название из какой-то классики). Кто писал?!» В классе смешки.

«Значит, так, тут подпись П., его и будем исключать из школы!» П. действительно могли исключить, пришлось встать мне: «Ну, я писал». — «У тебя почерк плохой, это не ты!» — «Ну, сочинял». — «А кто писал?» — «Не скажу». — «Нет, скажешь!» — «Как вы думаете, кто лучше знает, скажу я или нет, вы или я?» Тут последовала тирада о том, что только трус не признается в своих проступках, и Жора встал. Мне же за отказ назвать сообщника были обещаны всяческие кары. Но педсовет не посчитал нашу афишу «преклонением перед Западом», и на этом история почти закончилась.

Мы, однако, «затаили хамство». Случай скоро представился. Однажды после уроков мы убирали кабинет под надзором нашей «классной». Когда все уже блестело, она построила нас и под конвоем проводила до раздевалки. Мы — Юра Левитский и я — встали первыми и, выйдя за дверь, спрятались в туалет, а потом, когда все прошествовали мимо, вернулись в класс.

Все содержимое урны мы разбросали по полу, тряпку, коей вытирали доску, забросили на плафон, несколько парт поставили на попа, а на доске написали: «Содом и Гоморра!» Выглянув из двери, увидели многочисленную комиссию, шествующую по коридору, переждали, пока она зашла в соседний класс, и — бегом в раздевалку. Комиссия была из гороно. Ребята, находившиеся в коридоре, рассказывали потом, какой крик слышался из нашего класса. Убежать из раздевалки мы не успели. «Классная» застигла нас там и, естественно, устроила скандал. Мы же отговаривались тем, что забыли в раздевалке рукавички и вернулись за ними.

Назавтра после уроков было классное собрание. Мы с Юрой стояли по разные стороны учительского стола, лицом к ребятам, и слушали про то, как мы вчера уронили честь класса. Не только нам, но и всем остальным тоже на «честь класса» было наплевать, а втык, полученный нелюбимой учительницей, всех радовал. Опять с нас требовали признания. Я ехидно объяснял, что признаваться нам не в чем, а в истории с афишей «я же признался, когда был виноват»... Учительница в очередной раз принялась пересказывать, что она вчера увидела, войдя в класс: «А на доске — "Содом

60

и Гоморра!"» Мы прыснули. «Они еще смеются! Раз смеетесь — значит, ваша работа!» Я трагически повторил: «Содом и Гоморра!», и класс грохнул. «Вот, — сказал я, — они тоже смеются». Нас отправили домой дожидаться решения педсовета.

Утром меня перехватила физичка: «Валерий, я за тебя вчера поручилась, возвращайся в класс Нины Ивановны». Нина Ивановна за меня тоже поручилась и просила вернуть к себе.

* * *

В девятом классе я решил не безобразничать, но все-таки однажды сорвался. Повод был гораздо серьезнее. Антисемитизм медленно, но верно внедрялся в общественное сознание. Я все чаще слышал, что «евреи всю войну сшивались в Ташкенте», «стреляли из кривого ружья» (т.е. из-за угла) и тому подобное. В дискуссии я не вступал, так как тех, кто такое говорил, и без того в школе особенно умными не считали. Но вот арестовали врачей-вредителей. В классе собрание. Учительница, рассказав о разоблачениях, подчеркивает: эти отщепенцы не должны давать повода обвинять всех евреев. Тут встала моя одноклассница по прозвищу «Бэ-У» (БУ — «бывший в употреблении», интендантский термин: девица эта когда-то оставалась на второй год, сама из себя выглядела очень взрослой, единственная из девятиклассниц ходила на танцы в Дом офицеров). «По-моему, — заявила Бэ-У, — их (евреев) давно надо было всех выгнать из СССР». Я схватил тяжелую чернильницу и запустил ей в голову, мне повезло — я промахнулся, и чернильница с грохотом ударилась о школьную доску. Нина Ивановна совершенно спокойно обратилась к моим друзьям: «Кауфман и Рыбка, выведите его из класса». Вадик и Жора заломили мне руки за спину и со смехом вытащили в коридор. Последствий мой «теракт» не имел.

* * *

Между тем неприятности начались и у отца. Я слышал две версии происшедшего. Приближался праздник (7 ноября?), и в Дом офицеров зачастили начальники, проверявшие подготовку к торжеству. Посыпались указания: «Это перевесить сюда, это туда». Отец отдавал команду, и матросики перевешивали картину или лозунг. Один из чинов спросил отца: «А почему повешено так?» — «Полковник такой-то приказал». — «Неужели у вас нет собственного вкуса? Вот это должно быть здесь, а это там!» Отцу надоело, и, вообще-то не храбрый перед начальством, он ответил: «По мне

61

прикажете вверх ногами повесить — повешу», — и указал на шишкинских «Мишек». (Подругой версии, слышанной мною от В.М. Смирнова гораздо позже, отец ответил: «По мне прикажете повесить — повешу, прикажете к стенке поставить — поставлю», — и указал на иконостас Политбюро. Ночью был шторм, стенки щитового здания дрожали, и один из портретов упал.)

Началось следствие. Отца перевели в другую часть, и домой он стал приходить чуть ли не ночью. Уже потом родители мне рассказывали, что начальник его в характеристике, указав массу различных служебных упущений, кончил ее стандартно: «Партии Ленина—Сталина предан». «Надо же было осмелиться написать такое еврею!» — восхищались родители и знакомые: отсутствие этой фразы в той ситуации означало немедленный арест. Вообще, наши знакомые тогда не бросили нас, приходили, узнавали новости. Отец ходил на допросы, но, слава Богу, не в особый отдел, а в политуправление. Помню вопрос, заданный ему там: «В 27-м году вы были в Ленинграде. Поддерживали ли вы тогда зиновьевскую оппозицию?» — «Нет». — «Так значит, уже тогда вы выступили против секретаря обкома?» Бедный папа! Куда ни кинь, все худо.

Отрицательная с деловой точки зрения характеристика обернулась исключением отца из партии и демобилизацией за два года до выхода на воинскую пенсию (какая-то часть его стажа считалась фронтовой и шла с коэффициентом). Но тут умер Сталин. Чем кончилось бы дело в ином случае — остается только гадать.

Я искренне горевал, ходил на траурный митинг. Видел, как плакали учителя. Плакала и Софья Ефимовна, учительница химии. Уже через несколько лет я спросил у мамы: «А она-то чего плакала?» — и услышал в ответ: «Боялись погромов, считали, что только Сталин удерживает страну от этого».

Снова в Мурманске

61

Снова в Мурманске

Пророчество Жоры Рыбки и арест Берии. — Самый тяжелый год в моей жизни.

Химический кружок. Опасный опыт. — Учитель истории о Сталинской конституции. — Наши знакомые. «О дряни». — Я впервые слышу о комсомольском патруле. Бочка с повидлом

После моего девятого класса мы снова оказались в Мурманске — в той же самой квартире, с теми же послевоенными соседями. Отец вернулся технологом на судостроительный завод. Все

62

лето я на велике ездил к своим друзьям в Ваенгу, бродил с ними по сопкам.

Еще до смерти вождя произошел такой случай. Мы, девятиклассники, бегали по школьному коридору. Вдруг Жора Рыбка остановился перед портретом Берии (по тогдашним правилам в школе висели портреты членов Политбюро, к портретам прилагались цитаты из речей каждого) и, показав на цитату, сказал: «А ведь Берия — шовинист!» Цитата гласила, что из всех народов Союза русский народ самый великий. Мы восприняли слова Жоры как остроумную шутку, не более того, ибо о превосходстве русского народа нам уже прожужжали все уши. А летом 53-го, после ареста Лаврентия Палыча, Жора гордо утверждал, что это именно он, Жора, его и разоблачил: «Помните, в прошлом году я сказал!..»

* * *

В десятом классе я снова учился в мужской школе № 1 города Мурманска. Это, как ни покажется странным, был самый тяжелый год в моей жизни. Я оказался без друзей (в нашем классе был еще один мальчик из Североморска, из параллельного класса, мы были едва знакомы там, не подружились и в Мурманске). Все были заняты проблемой поступления в вуз, а учителя, в свою очередь, отговаривали от этого: стране нужны рабочие. Не сложились отношения и с учителями — школы (североморская и эта — мурманская) конкурировали за первенство по области, поэтому мурманским учителям надо было показать нашу (бывших североморцев) плохую подготовку. На двух североморцев посыпались плохие оценки. Месяца через два нас «подтянули», и мы «влились в коллектив», но вот с преподавателем химии мы не поладили. Вообще, химию он преподавал не хуже Софьи Ефимовны, но человек был не очень приятный: если к его приходу в классе не оказывалось стула, весь класс урок должен был слушать стоя, иногда химик приходил на урок пьяный.

Зато в школе был химический кружок, и мы увлеченно в нем занимались (в основном самостоятельно). Как-то раз, оставшись одни, мы, вопреки обещаниям, занялись изготовлением пороха. Потом решили переделать его в термитную смесь: ингредиенты сыпали на глазок, а потом подожгли то, что получилось, а получилось довольно много. Не учли мы выделения сернистого газа, а когда спохватились, открыть форточку уже было нельзя, да и находиться в помещении — тоже. Выскочив из «химлаборатории», мы могли только со страхом наблюдать, как клубы едкого газа из-под двери

63

выплывали в коридор, стелились по полу и затекали под двери классов, в которых занималась вторая смена. Начали выскакивать учителя, которым мы объясняли, что случайно в воду уронили кусок карбида и что скоро все кончится. Наконец нам удалось открыть форточку, и суматоха улеглась.

На следующий день нас созвал преподаватель: «Что произошло?» Мы повторили выдумку про карбид. «Но ведь ацетилен невидим, а преподаватели утверждают, что был дым?» — «Мы им и говорили, что он невидим, а они не верят», — заявил староста кружка. Такая версия устраивала и химика, он хмыкнул и согласился.

Особенно интересными в десятом классе были уроки истории. Василий Николаевич, не знаю, насколько по инструкциям «сверху», насколько по своей инициативе, высказывался не совсем в духе учебников. «Конституция СССР — это вовсе не Сталинская конституция, готовил ее коллектив юристов, это советская конституция, так будет правильнее... Обороной Царицына руководил не Сталин, а командарм Егоров, и маршрут через Донбасс он же разработал, это потом подхалимы стали приписывать всё Сталину». Было над чем задуматься.

* * *

Наши знакомые по Североморску Смирновы продолжали навещать нас и в Мурманске. (Мы к ним ездить не могли, требовался специальный пропуск.) Смирнов рассказал, какую пакость сделали своему начальнику офицеры штаба — подписали на Демьяна Бедного. Выкупать книги такого рода и иметь их дома считалось дурным тоном, отказаться от подписки на официозного поэта еще могло быть опасным для карьеры. Взрослые немало смеялись этой проделке. Потом начался какой-то бытовой разговор то ли о мебели, кем-то купленной, то ли о новых нарядах. Мне он показался верхом мещанства, и я, вмешавшись, прочел стихотворение Маяковского «О дряни». Маяковского я хорошо знал и любил. Люблю и теперь, хотя и по-иному.

* * *

Появились и новые знакомые. Однажды к нам пришла некая дама и почти в стиле героев Шолом-Алейхема начала рассказывать, какая беда у ее подруги, сын которой, студент, записался в комсомольский патруль. «И вот теперь требуют, чтобы он ловил хулиганов. Ужас!» Мама сказала, что, во-первых, «боишься — не

64

записывайся», во-вторых, «кто-то этих хулиганов должен ловить». Я готовился к поступлению, но ушки у меня были на макушке, и я решил, что такого шанса я, конечно, не упущу.

В наш двор выходил черный ход продуктового магазина. Однажды около него, не знаю уж почему, забыли бочку с повидлом. На следующий день магазин был выходной, бочку вскрыли и повидло растащили. Дирекция обратилась в милицию. Та не нашла ничего лучшего, как отловить всех малышей, у которых мордочка была испачкана повидлом — они действительно долизывали остатки, — и предъявить родителям счет, некоторые даже заплатили. Разговоров во дворе было много. О том, что бороться со шпаной мне придется в союзе с этой самой милицией, я как-то тогда не подумал.

* * *

Кончив школу, я принялся готовиться к поступлению в ленинградскую Техноложку, тем более что химия тогда была в чести. Отец отговаривал: «Иди в сельскохозяйственный, на пчеловода, всю жизнь будешь нюхать цветы, а на химии будешь всякой дрянью травиться». Но я мечтал о работе в лаборатории. Мама как-то сказала, что, может быть, стоит поступать в какой-нибудь областной, где меньше конкурс, но я гордо ответил, что если не поступлю в Ленинграде, значит, и вообще поступать в вуз не стоит.

Ленинград. Экзамены в Техноложку

64

Ленинград. Экзамены в Техноложку

«Таинственные рассказы». — Вечная этическая проблема подсказок. — Учусь плавать

Пришло время экзаменов, и я снова отправился в Ленинград, опять поселился у тетушки в «доме Мурузи». Мама хотела меня сопровождать, я сначала наотрез отказался, но через некоторое время (уже в письмах) дал себя уговорить, и она приехала ко мне. Я хотел поступать на физико-химический факультет (химия радиоактивных веществ), но не прошел по медкомиссии (потом уже я узнал, что туда евреев вообще не принимали). Подал документы на факультет органической химии.

Первый экзамен (сочинение) сдал на тройку. Мама очень огорчалась (конкурс был 8 человек на место), а я был уверен, что уже поступил. Вторым экзаменом была устная литература. Ходи-

65

ли слухи о том, что получившим за сочинение трояк на этом экзамене пятерок не ставят.

Первый вопрос я ответил. Второй — «творчество Тургенева». «Му-му» я читал в младших классах и помнил довольно хорошо, «Отцы и дети» — «проходил», т.е. читал учебник и несколько брошюр, необходимых для писания сочинений. (Вообще, в школе я был твердо убежден, что книги бывают двух сортов: одни для чтения, другие для того, чтобы их «проходить».) Кроме того, мне когда-то попались тургеневские «Таинственные рассказы». (Запомнил я два из них. Первый, «Стук, стук, стук», о том, как один офицер ночью постучал другому, утром не признался, и тот решил, что за ним приходила Смерть, запоздалому признанию друга он не поверил и умер. Второй рассказ повествовал о двух аристократах, влюбленных в некую графиню. Она назначила одному из них свидание, но из дружеских чувств он отправил на свидание своего друга, которого графиня и скормила своей ручной пантере.) Это было все, что я знал о творчестве Ивана Сергеевича. Да еще я помнил кусок его биографии, где подряд перечислялись его произведения. Я немного рассказал о Базарове и в ответ на вопрос: «Что вы еще читали из Тургенева?» — смело перечислил все указанное в его биографии, добавив «Таинственные рассказы», в учебнике не упомянутые. «Вы читали "Таинственные рассказы"?» — изумилась экзаменаторша. Я пересказал ей то, что помнил, и мы перешли к третьему вопросу.

«Страна Муравия» Твардовского. Я знал лишь общее содержание поэмы, этого было явно мало, но зато я хорошо знал Маяковского. Начал я свой ответ так: «В своей статье "Как делать стихи" Маяковский говорит: «Всякое стихотворение тенденциозно, "Выхожу один я на дорогу" — это призыв девушкам гулять с поэтами...» Эх, дать бы такой силы стихи, зовущие в колхоз! И именно такой стала поэма "Страна Муравия"». Дальше мы с экзаменаторшей стали спорить по поводу этого высказывания, она была с ним не согласна. Я получил пятерку.

Химию, конечно, я сдал на «пять», физику — на «четыре».

На математике опять происшествие. Сосед по доске просит подсказать, я подсказываю, преподаватель делает замечание и предупреждает, что снизит оценку на балл. А сосед опять обращается за помощью. Не помочь конкуренту я не мог — было стыдно. И опять замечание. Наконец я отвечаю. Первые вопросы отвечаю отлично, на последнем сбиваюсь (тему я в школе проболел и плохо разобрался). Протягиваю книжку абитуриента и слышу:

66

«Я должен снизить вам два балла за подсказку и балл за ответ («Всё», — думаю я), но, поскольку не вам подсказывали, а вы, ставлю четверку». Письменную математику написал на «пять».

Последний экзамен по немецкому языку. Мне попадается текст «Узбекская Советская Социалистическая Республика» — это словосочетание да еще слово «Ташкент» в нем попадаются по нескольку раз, а я к тому же кое-как знаю идиш от общения с бабушкой, и это мне помогает. Итог — пятерка.

В институт я поступил. Остается одно — сдать плаванье, а плавать я не умел, и не я один. В ЦПКиО нас учат плавать весь август, и я наконец проплываю четыреста метров. Отец берет отпуск, и они с мамой снимают дачу в Ольгино, где базируюсь и я. Кроме плаванья, я подряд читаю всего Тургенева: мне стыдно, что я обманул экзаменатора.

ЮНОСТЬ

Первый семестр

67

Первый семестр

Поиски жилья в Ленинграде в 54-м году. — Мирю друзей. — Первые песни

 

Я получаю студенческий билет. Зачислен в 345-ю группу. Первая цифра — номер факультета, вторая — год поступления (1954), третья — специальность. Общежития поступившим не предоставляли, и конец августа и начало сентября все свободное время я пропадаю на Малковом рынке в переулке Бойцова, где собираются бабушки, сдающие комнаты (мне не по карману) и «углы».

Случайно встречаю товарища по школе Мишу Г., который учится недалеко от Техноложки. Он уже года два как уехал из Североморска, родители его еще там, а он у бабушки, в громадной коммуналке. Миша приглашает меня к себе, 150 руб. за «угол» (стипендия моя 284 руб.), и я переезжаю от тети к нему.

Квартира огромная. Нам не доверяют ключа и ставят условие являться домой до 11 вечера. Звонки у всех разные и все в коридоре, а Мишина бабушка почти глухая. Мы с Мишей являемся за полночь, звоним, нам открывает единственная нормальная женщина в квартире. Но идиллии приходит конец. Впускавшая нас, как выясняется, состоит на психиатрическом учете, и соседи обещают отправить ее в психушку. (Она извиняется перед нами за то, что не сможет больше нам открывать дверь.) Мы все равно появляемся поздно, звоним долго и безрезультатно, зачищаем спичку, заклиниваем кнопку звонка и уходим гулять. Возвратившись, видим, что спичка вынута, снова звоним, и опять нам не открывают, снова заклиниваем кнопку и уходим. Часа через три нас впускают. Назавтра то же.

Мне это начало надоедать, и вместе с одногруппником Лёней Ковтуненко мы снова отправились на Малков рынок. Наконец наши старания увенчались успехом. Мы нашли «угол» на Мытчинской. «Угол» этот представлял из себя довольно широкий топ-

68

чан, отгороженный от остальной комнаты шкафом и занавеской. В комнате жила хозяйка Екатерина Францевна Ягелло, пенсионерка, подрабатывавшая изготовлением бумажных цветов и где-то что-то сторожившая. Каждый из нас платил по 150 руб., впрочем, хозяйка иногда нас и подкармливала. Прожили мы у нее до пятого курса, потом Лёня женился, снял комнату, а я нашел другой «угол». Детей у Екатерины Францевны не было, муж умер, по некоторым ее намекам, он был репрессирован.

Первый семестр я только осваивался, все свободное время проводил в компании своих коллег по группе. Однажды Лёня, Лиля Порешина (девушка, за которой он ухаживал) и я теплым осенним вечером гуляли по Невскому. Нам, ребятам, захотелось в туалет. Кулуарно обсудив проблему, решили зайти на Московский вокзал. И вдруг Лиля заупрямилась: «Незачем!»; напрасно Лёня убеждал ее, что скоро (месяца через четыре) каникулы и надо посмотреть расписание поездов. Лиля заявила, что это все только «глупости», и повернула в сторону Адмиралтейства, а Лёнька опрометью бросился в сторону вокзала. Обиженная Лилька вскочила в троллейбус и уехала. Назавтра они не разговаривали. Я подошел к ней: «Стоит ли из-за пустяков ссориться?» — «А чего он свой принцип выказать хочет?!» — «Да не принцип, в туалет парень хотел». — «Так и сказал бы!» (а сама покраснела). Так я помирил влюбленных.

В нашей группе появились два иностранца: Мирослав Краус, чех, и румынский венгр Андрей Брайнер. Отец Андрея, коминтерновец, погиб в фашистских застенках, сам Андрей детство провел в Союзе, после войны вернулся в Румынию. Пан Краус был к России настроен несколько скептически, но то, что он критиковал — отсутствие удобств, сервиса, — мне казалось не заслуживающим внимания. Знакомых вне группы у меня почти не появлялось.

Зимние каникулы я провел в Мурманске. На обратном пути в купе плацкартного вагона, где я лежал на второй полке, собралась компания студентов Политеха (они были уже не первокурсники). Тут я впервые услышал студенческие песни. Одна из них, я помню, называлась «Электротехническая лирическая»: «Клянусь я опытами Герца, клянусь системой СС5, ты навела в обмотках сердца любви большую ЭДС». Вторая была интереснее: «Лаврентий Палыч Берия не оправдал доверия, и от министра Берия летят и пух и перия!» Я, конечно, подпевал, но что больше меня удивило, подпевал и веселился «взрослый» наш сосед купе — майор авиации.

Рейдбригады

69

Рейдбригады

Против чего и за что мы боролись. — Марш рейдбригад. — «Государство в государстве». —

Наше мировосприятие. Идеал революции. — Стиляги и джаз

 

Во втором семестре я начал ходить в «рейды» (так у нас называлась охрана улиц и клубов комсомольским патрулем), что несколько сказалось на моей успеваемости.

«Ворошиловская» амнистия 53-го года выбросила на улицы городов огромное количество уголовников, о дальнейшей судьбе которых никто не беспокоился. Резко возросло количество преступлений: краж, хулиганства, изнасилований. И тогда власть обратилась к общественности. Были образованы комсомольские патрули, в основном студенческие. Через некоторое время в газетах замелькала фамилия Брайнин — московский студент, убитый хулиганами во время патрулирования.

Прежний руководитель и организатор патруля в Техноложке Лев Чучалин перешел на пятый курс и занялся «академикой». Некоторое время нами командовал Миша Миллер, с которым я познакомился примечательным образом. Зимой был объявлен лыжный кросс в Парке Победы. Я ходил на лыжах, мягко говоря, не очень хорошо и отстал от сокурсников. По пути нагнал одного из второкурсников — они стартовали чуть раньше нас, но он тоже отстал от своих. Мы разговорились. И тут я узнал о существовании институтского патруля. Кроме того, мы обсудили массу мировых проблем, чертя по пути палками на снегу какие-то схемы и графики... Когда мы подходили к финишу, т.е. сделали полный круг по парку, уже стемнело и ожидавшие нас преподаватели, изрядно продрогшие и недоумевавшие, куда это мы могли пропасть, встретили нас отнюдь не фанфарами.

Сорок три года спустя в газете «Технолог» (институтской многотиражке) я обнаружил выступление Белгородской, тогдашнего секретаря комитета комсомола института. «Многие комсомольцы откликнулись на призыв ЦК ВЛКСМ принять участие в борьбе с пьянством, хулиганством и другими беспорядками. В институте появились рейдовые отряды. Целью их является под-Держание порядка в институте и общежитиях, борьба с бюрократизмом». В чем конкретно выражалась эта борьба, я не помню, но антибюрократический настрой, очевидно, в патрулях существовал с самого их создания. Во всяком случае, фраза оказалась пророческой.

70

Основным же нашим противником было пьянство. Мы несли дежурства в клубе фабрики «Большевичка» (в районе Лиговки), потом прибавились Центральный клуб имени 10-летия Октября (сокращенно «Десятка») и Центральный клуб железнодорожников (мы эти названия сокращали до аббревиатуры ЦК и ценили возникавшую двусмысленность: выражения «шпана из ЦК», «сволочи из ЦК» и т.п. вызывали коллективный смех). Мы поддерживали порядок на танцах. Сами мы почти не танцевали, разве что на собственных вечеринках; парадных костюмов у нас не было, и мы несли свою «службу» в вельветовых курточках или «московках», лыжных брюках и ботинках. Ботинки иногда покупались в магазинах рабочей одежды. Попытки руководства клубов заставить нас носить хотя бы галстуки не увенчались успехом: галстуки мешали, особенно в драках, противникам очень легко было, схватив за галстук, проводить прием «удушения».

В клубах «распитие» спиртных напитков запрещалось, и мы жестко следили за выполнением этого правила. Заблеванный пол, оскорбления, драки не нравились никому, тем не менее в клубы спиртное таскали почти все парни. Пойманных за «распитием» мы выгоняли с танцев, а спиртное (тут мы превышали свои права) выливали в раковину на глазах у виновного для демонстрации своего бескорыстия.

На институтских вечерах блевотины и драк было, конечно, меньше, но не обходилось и без этого, и мы столь же беспощадно воевали со спиртным.

После новогоднего вечера мы, определив, что кабинет директора забыли запереть, решили похвастать своей работой — снесли туда все бутылки из-под уничтоженного нами спиртного (в некоторых кое-что еще оставалось) и составили их на директорском столе. В первый рабочий день после праздников директор появился у себя в кабинете вместе с делегацией ученых из Индии. Увидев свой стол, заставленный батареей винных и водочных бутылок, он был немало удивлен и даже разгневан, но излил гнев на секретаршу, а с нами объясняться не стал. Что подумали его индийские коллеги, остается только гадать.

Конечно, в институте было достаточно студентов, которые нас терпеть не могли, но, как правило, к нам относились хорошо. В своих учебных группах мы сохраняли хорошие отношения с ребятами, на стройках и целине бригаде рейдовиков в любую погоду поручались самые неприятные авральные работы, в турпоходах рейдовики тоже ценились. Наше действительное беско-

71

рыстие, отношения с парткомом, который терпел нас, скрепя сердце, драки со шпаной — все это окружало рейдбригаду неким ореолом романтики.

В стенгазете «Органик» появился дружеский шарж на меня с подписью:

Хулиганы, пропойцы, воры,

Те, кто ходит у жизни по кромке,

Берегитесь той страшной поры,

Когда вам повстречается Ронкин.

Постоянно в рейды ходило около двадцати человек. Как правило, в каждом рейде появлялись и те, кто на пробу ходил один-два раза, некоторые ходили нерегулярно, иногда к нам присоединялись старые рейдовики, прекратившие активную работу в патруле. Когда нам становилось известно, что наши «подопечные» к следующему нашему дежурству собирают большой численный перевес, чтобы нас побить, мы могли бросить клич в институте, и к нам на помощь приходило достаточно много ребят.

В рейды мы ходили сначала раз в неделю, потом два-три раза, а иногда и чаще. Очень скоро и порядок работы штаба, который собирался каждый понедельник, претерпел изменения. Сначала собирались только члены штаба (не всегда в полном составе, кому-то просто было в этот день некогда, кто-то постепенно вообще переставал ходить в рейды), потом на заседания штаба начали приходить все желающие с правом совещательного голоса, наконец выборный штаб сменился группой энтузиастов-рейдовиков. Впрочем, после каждого рейда проводилось обсуждение его тут же на месте, в помещении, выделенном нам институтом. Зачастую, когда кончался рейд, транспорт уже не работал и, чтобы не стать добычей поджидавшей нас шпаны, мы довольно далеко уходили от объекта патрулирования все вместе, шли, как правило, к родной Техноложке, где и расставались.

По дороге мы продолжали обсуждать сегодняшние и вспоминали прошлые приключения. Хором распевали студенческие, строительные и туристские песни.

Я сочинил «Марш рейдбригад», с которого мы и начинали наше пение:

Прекрасны сады Ленинграда

И белые ночи весной.

72

Вперед, комсомольцы, вперед, рейдбригада!

Очистим наш город родной!

Здесь нет хулиганам пощады,

Суров разговор со шпаной.

Вперед, комсомольцы, вперед, рейдбригада!

Очистим наш город родной!

Нам дружба дороже награды,

Мы связаны волей одной.

Вперед, комсомольцы, вперед, рейдбригада!

Очистим наш город родной!

Мы сломим любые преграды.

Пусть песня летит над Невой:

Вперед, комсомольцы, вперед, рейдбригада!

Очистим наш город родной!

Актив рейдбригады объединяла еще и личная дружба. Мы стали беседовать в перерывах между лекциями, вместе встречать любые праздники, вместе ходить в походы и ездить на стройки и целину, где образовывали отдельные бригады.

На комсомольских мероприятиях тогда вообще было принято много петь. Рейдовики становились в круг, клали руки друг другу на плечи и пели. На заседаниях штаба мы решали, какие песни нам петь, а какие следует игнорировать. Конечно, о запрещении и речи быть не могло, но одобренные штабом, т.е. активом, им же и поддерживались, если предлагали спеть нам нежелательную, мы выдвигали свою, но решалось все большинством.

Пытались мы вмешиваться и в амурные дела. Один из нас, парень рослый и красивый, гулял с одной девушкой, потом с другой, третьей. Оставленные плакали. Все это было на виду, так как и ухаживали мы, за редким исключением, только за рейдовичками. Парня вызвали на штаб. Мы ничем не могли грозить. Мы только высказали наше отношение. Но отношение членов патруля друг к другу и было самое ценное для каждого из нас.

Ставился на штабе и вопрос о привилегиях. Пользуясь нашими удостоверениями, можно было бесплатно ездить в электричках. Все туристы, в том числе и мы, старались проехать зайцем, но удостоверений своих мы контролерам не предъявляли. Когда один из нас, любитель футбола, отказался обещать нам не ходить по

73

удостоверению на стадион, утверждая, что в случае любой заварухи он непременно вмешается (мы этого под сомнение не ставили), наши отношения здорово охладели.

Принципу «рейдовик всегда в рейде» мы и так следовали неукоснительно. Где бы мы ни были, куда бы ни шли, в одиночку или с девушкой, в случае необходимости мы готовы были вмешаться.

Мы верили в историческую необходимость и прогрессивность Октябрьской революции. Восхищались героями Гражданской войны, первыми комсомольцами. Комсомол той поры мы представляли по книгам Н.Островского, Макаренко, стихам Маяковского, Светлова и Смелякова.

Даже сейчас я сочувственно вспоминаю выкрик Ивана Жаркого (из «Как закалялась сталь») на каком-то нэпманском мюзикле: «Довольно проституировать!» Уже на четвертом курсе в январском номере «Технолога» появилась заметка «Рок-энд-бебби на чужих костях» (речь шла о самодельных пластинках, для изготовления которых умельцы приспосабливали рентгеновские пленки). Заметка, подписанная В.Ронкиным, Ю.Щипакиным, В.Иофе и В.Сиротининым, кончалась так: «Все изъятые пластинки будут уничтожены, а распространителей этой пошлости надо наказывать, и наказывать строго, по-комсомольски».

Особо следует остановиться на нашем отношении к стилягам и фарцовщикам. Конечно, мы в значительной мере находились под слиянием официальной пропаганды. Но здесь было и нечто другое. Нашим высоким идеалам они противопоставляли узкие брюки и яркие галстуки. Их ругательствами было «колхозник» и «сех» (от сокращения с/х — сельское хозяйство) — они претендовали на принадлежность к аристократии иной, чем партийная, так же, как и она, не имея на то интеллектуального права, ибо, по нашим понятиям, преувеличенная забота о внешности не совмещалась с интеллектом. («Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей» — даже во времена Пушкина это положение было спорным.) Году в 58-м Сережа Хахаев (познакомились мы с ним еще в 55-м) показал нам заметку, кажется, в «Комсомолке»: в Сочи комсомольский патруль подрался со стилягами, которые оказались работниками ЦК комсомола. Рейдовиков посадили, а узкие брюки были постепенно реабилитированы. Мы это предчувствовали с самого начала. Гораздо позже, в 65-м году, во время нашего суда в Питере был проведен фестиваль твиста. С ним нам повоевать не удалось, он появился позже, когда наша

74

рейдовая деятельность уже кончилась. Но для нас он ничем не отличался от рока, с которым мы пытались сражаться.

Как-то недавно, вспоминая в нашей прежней компании старое, мы констатировали, что в итоге победили стиляги и фарцовщики, большая часть которых успела еще до перестройки побывать на партийных постах.

Страсть к иностранным вещам не обошла и патруль. Элла К. активно ходила в рейды и походы, была на стройке. В общежитской комнате, где она жила, начали пропадать вещи, чаще всего пострадавшей оказывалась студентка из Польши. Однажды полька, будучи дежурной по комнате, полезла под кровати вытирать пыль. Из Эллиного чемодана торчала бретелька от бюстгальтера, которую хозяйка узнала. Эллу арестовали, и она призналась в систематических кражах, украденное хранила у сестры-ленинградки, а пользоваться боялась. Элле дали, кажется, три года, но уже через год Сережа Хахаев встретил ее случайно на улице с коляской и ребенком.

Первая студенческая стройка и первый турпоход

74

Первая студенческая стройка и первый турпоход

Почему и зачем. — Что мы пели. — «Вход в Нарву без штанов запрещен!» —

Крестьяне и Маленков. — Походный дух. — Знакомство с советской экономикой на стройках. —

Несоответствия повсюду

На летних каникулах месяц я провел на стройке — мы работали на обводном канале будущей Прибалтийской ГРЭС (около Нарвы). Жили в палаточном лагере в Ивангородской крепости.

Студенческие стройки той поры — явление, непонятное сегодняшнему читателю. Они были абсолютно добровольными и почти бесплатными, никакой формы нам не выдавали, ездили мы в чем мать отпустила. Вырученные деньги шли на прокорм стройотрядовцев и на прощальный банкет. Остаток распределялся комитетом комсомола между кружками и секциями: покупались рюкзаки для туристов, балалайки для оркестра, запчасти к мотоциклам для мотосекции. Остаток, впрочем, был не очень велик, хотя работали мы, как правило, на совесть, но строительное начальство бросало студентов на самые низкооплачиваемые работы.

Все это компенсировалось той атмосферой, которая на стройках. Мы горланили «Бригантину», пели самодельные песни,

75

посвященные стройкам, туристские песни, сначала довольно примитивные, потом появились песни Визбора, Якушевой, Окуджавы, Городницкого. (Авторов тогда никто из нас не знал.) Но о песнях несколько позже. Мы обсуждали проблемы мироздания и политики, придумывали игры, читали стихи.

Абсолютная добровольность продолжалась два-три года, потом комитет комсомола и факультетские бюро начали давить на студентов, угрожая выговорами и исключением из комсомола.

Однажды в Нарве прорвало водопровод, и нас срочно бросили на аварию. День был жаркий, и работали мы как обычно — ребята в трусах, девочки в купальниках. Мы как-то забыли, что работаем не на объекте, а в центре города, мало того, кому-то захотелось пить, и полуголая компания отправилась в кафе. Результатом было постановление Нарвского горисполкома, аналогичное мексиканскому, описанному Маяковским: «Вход в Нарву без штанов запрещен!», так, по крайней мере, его нам преподнесла наша рукописная газета «МОПС» («Международный Орган Пролетарской Сатиры», впрочем, у этого названия были и другие расшифровки, которые я уже позабыл).

* * *

На октябрьские праздники 1955 года я в первый раз отправился в турпоход. Как и у щедринского Угрюм-Бурчеева, у нас «существовало два праздника. Один весенний, приготовление к бедам будущим (1—2 мая), и один осенний, воспоминание о бедах прошедших (7—8 ноября); праздники отличались от будней усиленной маршировкой». После смерти Сталина, впрочем, последнюю уже можно было игнорировать. Мы в эти дни отправлялись в походы, а поскольку до ближайшего воскресенья было не больше двух дней, прихватывали и их (иногда договорившись с преподавателями). Таким образом, праздничные наши походы продолжались от трех дней до недели. В первый раз нас было человек двенадцать новичков, не знакомых друг с другом. Группу вел второкурсник, сам не очень опытный. Шел снег с дождем, к вечеру подмерзало, и еловый лапник, который подстилали под палатку, покрывался примерзшим снегом. Палатку поставили почему-то входом к ветру, я лег у этого входа и так замерз, что среди ночи еле выбрался наружу, тело свело до боли. Взяв топор, я пошел в лес, срубил сушину, притащил к кострищу и, нарубив ее на поленья, начал разжигать костер. Мне помогали соседи по палатке: оказавшись крайними, они, померзнув некоторое время,

76

один за другим выбирались наружу. К утру встали все, сварили кашу, поели и отправились дальше. Я рассуждал о том, что только сдуру можно было ввязаться в эту затею и что это мой последний турпоход.

Следующая ночевка осложнялась тем, что у нас вымокло все: палатка, запасная одежда, не говоря уже о ватниках, в которых шли. И мы решили искать ночлег в деревне. Шли мы не по дороге, а по компасу («по азимуту»). Карты тогда выпускались специально искаженные и не точнее семикилометровки, правда, у туристов иногда попадались и совершенно секретные, добытые от «одного знакомого летчика», но это случалось довольно редко, у нас такой карты не было. Когда уже совсем стемнело, мы остановились на привал, и ведущий послал в разные стороны группы по три человека искать деревню. Две группы вернулись ни с чем. Третья принесла с собой... кота. Общее совещание предположило, что кот от жилья далеко не уйдет, и мы, взвалив рюкзаки, отправились за третьей группой. Дошли до места встречи с котом и двинулись по его следам на снегу. Через какое-то время мы увидели охотничью избушку, дверь была забита гвоздем, рядом копешка сена, дворик огорожен забором из жердей. Сено мы постелили на пол, жерди пошли в печку. Дверь занавесили мокрой палаткой, около печи развесили одежду для просушки. В ту ночь я пересмотрел свои взгляды на туризм.

Утром, сложив, как могли, сено в копну и срубив новые жерди, мы снова забили дверь и отправились дальше. Кот, получивший имя Азимут, восседал на рюкзаке своей новой хозяйки. (Он так и поселился у нее.)

В походах мы иногда ночевали в крестьянских домах. Нашего брата, как правило, пускали на ночевку с охотой. Довольно часто в домах мы видели образа, но в этом для нас не было ничего удивительного. Удивляло другое — вместо образов, а иногда и вместе с ними висели портреты Маленкова — первого секретаря ЦК и председателя Совмина, занявшего эти посты после смерти Сталина. Находясь у власти, Маленков отменил своим указом индивидуальные налоги с колхозников и задолженность по их уплате. Анекдот той поры: «Экскурсовод в музее, указывая на скелет: "Это советский колхозник. Мясо сдал, кожу сдал, шерсть сдал, яйца тоже сдал"». Из доклада того же Маленкова мы узнали, что советское сельскохозяйственное машиностроение чуть ни на полвека отстает от западного. (При Сталине за такое высказывание грозило как минимум десять лет лагерей.)

77

* * *

Турпоходы, студенческие стройки, а с начала шестидесятых годов и самодеятельные научные экспедиции (Кедроград, Тунгусский метеорит) во многом воспитали тогдашнюю молодую интеллигенцию.

Самым важным здесь были полная добровольность, бескорыстие и равенство. Все было общее: палатки, топоры, одеяла (хотя каждый брал из дома свое), еда и питье. На строечных банкетах и походных праздниках «на столе» появлялись и бутылки, но пили в нашем кругу очень немного, больше для тостов, чем для хмеля. (Впрочем, некоторые ребята на банкетах напивались до чертиков и тогда, но это были действительно отдельные случаи.) В походах и на стройках тяжесть рюкзака или работы распределялась «по способностям», слабому помогали, сильный брал на себя больше.

Руководители групп иногда выбирались, но чаще всего ими оказывались наиболее инициативные. Человек разрабатывал маршрут похода и предлагал: «Кто со мной?» Шли те, кого устраивали и командир, и маршрут, и компания. Руководство строек тоже было «своим» — комитет комсомола назначал тех, кто этим хотел заниматься. Я не помню ни одного активиста той поры, который бы сделал себе на этом карьеру.

На стройках мы начали знакомиться с советской экономикой. Оказалось, что выкопанную яму можно закрыть как песок, а можно и как «глина с налипанием», и рабочий получит совсем другие деньги. Можно было, чтобы заплатить рабочим, «снести» сарай, а потом «построить» его заново, причем доски якобы относились и приносились вручную за сотню метров. Оказывалось, что планы и рапорты вообще не соответствуют выполненной работе, что техника безопасности везде нарушается и рабочие вовсе не чувствуют себя хозяевами страны. Начальство матерят вслух, власть — приглушенным голосом.

На той же Прибалтийской ГРЭС должны были отвести воду в канал с главного русла. Посреди города был прекрасный водопад с перекинутым через него висячим мостиком, все это хорошо вписывалось в городской пейзаж. Мы представляли, как обезобразит город Нарву наша стройка. Через год я видел ее результат — груда камней посреди сухого русла — ют и все.

Мы были преданы идеям коммунизма, но несоответствие между ними и реальностью бросалось в глаза. Все это обсуждалось и

78

между лекциями (а иногда и на них, разумеется, приватно), и на стройках, и в турпоходах, и на студенческих вечеринках. Все чаще ставился вопрос: «Веришь ли ты в коммунизм?» И когда я отвечал утвердительно, мне говорили (иногда восхищенно, иногда снисходительно): «Да ты же патриот». Тогда это слово еще не приобрело значения «фашист»: свежа была память о войне.

Беседовали и о Сталине. XX съезд был еще впереди, но в воздухе уже нечто витало. Я немало думал на эти темы и сделал для себя вывод, что Сталин больше заботился о своей власти, чем о построении коммунизма. Объявленные врагами народа начали приобретать в моих глазах статус мучеников. Киров, по моему тогдашнему мнению, был один из них — Сталин организовал на него покушение, чтобы получить предлог для террора. Все это я изложил в беседе своему приятелю Грише Айзенбергу весной 55-го года. Он мне тогда не поверил, зато после XX съезда объявил меня чуть ли не пророком.

Второй курс

78

Второй курс

Сломанный нос. — Зимний поход. — Первые конфликты с институтским начальством.

Наш статус: между комсомолом и милицией. — XX съезд. Я.Лернер и бюсты

Когда я после летних каникул 55-го вернулся в институт, в комсомольском патруле произошли некоторые изменения. Миша Миллер освободился от руководства и все реже ходил в рейды. Он, кстати, был отличным знатоком Ленинграда, о каждом здании мог прочесть лекцию, рассказать, когда построено, каким архитектором, кому принадлежало и что в нем размещалось. Вот этому-то хобби он и предался.

Мы существовали сами по себе. Патруль никогда не имел постоянного состава. Из старшекурсников в сентябре 55-го, кажется, были только Миша Миллер и Марик Гиршович. С нашего второго курса продолжали ходить Глеб Гладковский, Света Симановская (в будущем Сиротинина), Юлик Щипакин, Саша Мумжиа. В ноябре появились новые ребята, только что поступившие в институт.

В октябре мне сломали нос. В клубе, где мы дежурили во время танцев, завязалась пьяная драка, и мы ринулись разнимать дерущихся. Те, кто был в меньшинстве, предпочли улизнуть, ос-

79

тальные переключили свой гнев на нас. В результате я получил по носу, возможно кастетом, а может быть, и перстнем (в те времена шпана носила огромные перстни, которые в драке могли заменить кастет). Из носа пошла кровь, я вытер ее как мог и присоединился к погоне. Хулигана задержали и доставили в милицию, нам нужно было расписаться под протоколом. Когда очередь дошла до меня, я, взяв ручку, долго смотрел на бумагу, пытаясь сообразить, на какой строчке надлежит расписываться. Строчки, как в кино, двигались по листу сверху вниз, потом мне сказали, что бумага вообще нелинованная, а также что у меня какой-то не такой нос. Когда азарт спал, мне стало плохо — вызвали «скорую помощь», я очутился в больнице и там сразу же уснул.

Проснувшись утром, я почувствовал себя гораздо лучше, правда, нос и на ощупь, и на вид выглядел неэстетично, он был действительно сломан. Сосед предложил мне журнал с повестью Хемингуэя «Старик и море», и я принялся читать. Потом меня позвали к врачу. Врач, женщина лет тридцати пяти, усадила меня на стул и нажала на сломанный нос, я замычал от боли, и она меня отпустила. Нос оставался в прежнем положении. Врач вздохнула, потом вдруг прижала меня лицом к груди и снова нажала на нос. Я никогда прежде не прижимался к женской груди, и, пока я переживал это новое для меня ощущение, нос хрустнул и стал на место. Назавтра я заявил врачу, что в больнице мне надоело. Она уговаривала меня потерпеть, но я уверил ее, что все равно убегу. Еще через день мне дали подписать бумагу о том, что всю ответственность я беру на себя, и отпустили. В институте все ахали, глядя на мою иссиня-черную физиономию.

Когда на зимние каникулы я приехал домой, мама в какой-то привезенной мною книжке обнаружила бумажку, обличавшую мою принадлежность к патрулю. Нос мой ей сразу же показался подозрительным, а на отцовской морской шинели, которую я носил в институте, «прямо против сердца!» она обнаружила неумело зашитый мною разрез. Мама зашивала шинель и тихо плакала. «Что ты, мама?» — удивился я и объяснил, что разрез сделан бритвой, даже подкладка цела. «Так, мелкая шпана. Ты, мама, не бойся».

Когда я был в Мурманске, к нам заехали Смирновы. Отец пожаловался им на мои похождения — Владимир Михайлович ответил, что кому-то нужно бороться с хулиганами. «Когда я был чоновцем и мы чистили Лиговку от шпаны, я и подумать не мог, что моему сыну придется делать то же самое», — ответил отец. Чистка, как рассказывал отец, заключалась в том, что во время

80

нэпа после очередного изнасилования всех подозрительных с Лиговки похватали и отправили на торфоразработки в область, очевидно, под конвоем.

* * *

На 5 декабря (день Советской Конституции плюс еще какие-то дни) мы отправились в лыжный турпоход. Восстанавливаю состав группы по фотографии: Нина Котова (впоследствии Гаенко), Володя Сиротинин, Ира Копылова, Леша Столпнер, Женя Бондаренко, Юра Егоров, Валя Кузнецова. Теперь мне и не вспомнить, кто из них и до похода был в патруле, а кто был «обращен» в походе. Походная жизнь способствовала сближению. Тут шла проверка «на любовь к ближнему» (пусть это не покажется слишком высокопарным), на коллективизм. Коллективизм вовсе не противостоит индивидуализму, антитеза индивидуализма — стадность и эгоизм, когда каждый за себя и поэтому каждый как все. В походах проверялась способность человека не только помочь другому, но и догадаться, кому и когда эта помощь нужна. Несколько позже в патруль пришли Вадик Гаенко и Сережа Хахаев, которые стали моими самыми близкими друзьями.

* * *

Почти сразу же после появления в патруле Леши Столпнера (он был очень близоруким и носил очки с толстенными стеклами) произошло памятное для меня событие. Когда на крик «Лешку бьют!» мы прибежали к месту события, я увидел Лешу в окружении нескольких парней, избивавших его; Лешкины очки были сбиты, и он вертелся, беспомощно растопырив руки. Я уже не раз участвовал в драках, но ударить человека у меня не поднималась рука: оттолкнуть, оттащить, закрутить руку я мог, а вот ударить — нет. В этот раз я ударил человека в лицо — первый раз в жизни. (Некоторое время спустя я попробовал ходить на занятия по боксу и тут понял, что не в гневе ударить человека я все-таки не могу. Я не мог разъяриться, даже если мне доставалось от противника — ведь он бил меня не со зла, а «по правилам». Так после пары тренировок я и прекратил это занятие.)

Между тем комитет комсомола вдруг вспомнил о патруле и решил назначить нам начальника. Выбор пал на некоего Федорова, которого мы раньше в рейдах никогда не видели. Он был новым членом бюро, и его, очевидно, не знали, куда употребить. На собрание патруля он явился с компанией своих приятелей,

81

голосами которых и была утверждена эта креатура бюро. Поскольку членство в патруле не фиксировалось, хотя некоторые из нас и имели патрульные «корочки», право голоса принадлежало каждому, явившемуся на собрание. Старички голосовали «против», аргументируя тем, что руководить патрулем должен человек, хоть сколько-то участвовавший в его работе.

Впрочем, нас это не особенно беспокоило. Мы работали в контакте с милицией: ей, как и комсомольскому начальству, нужна была отчетность по активистам, поэтому нас уговаривали вступать в бригаду содействия милиции. Мы почти все так и сделали, получив при этом удостоверения «бригадмила». Это давало нам возможность чувствовать себя независимыми как от партийно-комсомольской власти института, так и от милиции. Мы делали то, что считали нужным, а на любые угрозы распустить патруль отвечали: «Уйдем в бригадмил», понимая, что начальство не захочет лишиться такой графы отчетности, а набрать других не сможет.

Федоров почти не появлялся в рейдах, и нас его титул мало волновал. Однажды, когда он все-таки появился, во время патрулирования какой-то хулиган ударил его по лицу. Такие происшествия были для нас не в диковинку, и мы не обратили на это внимания. На следующий раз Федоров появился со своими дружками, мы были рады пополнению и никак не связали их появление с забытым событием прошлого дежурства. Между тем эти ребята наткнулись на обидчика (дежурства наши проходили в одних и тех же местах и поэтому контингент противников, или, если угодно, подопечных, был почти одним и тем же). Федоров со своими друзьями стал избивать парня. Мы дрались довольно часто, но, во-первых, нам не приходило в голову мстить (если, по нашему мнению, было совершено уголовное преступление, мы, конечно, старались задержать виновного и передать его милиции для возбуждения уголовного дела), во-вторых, вне общей драки мы не били задержанных: если надо было утихомирить, могли скрутить руки, ответить ударом на удар, но бить нескольким одного, пользуясь прикрытием закона, — это для нас было исключено. Мы, естественно, отбили парня и сразу же обратились в комитет комсомола с требованием убрать такого начальника.

В качестве компромисса было принято решение о создании при Федорове коллегиального органа штаба рейдбригады. Но после всех перипетий Федоров почти перестал появляться в рейдах, а если и появлялся, то чувствовал откровенную враждебность ос-

82

тальных. Де-факто рейдбригадой начал руководить ее штаб, но так продолжалось недолго.

На одном из заседаний штаба было заявлено, что «у нас бардак», что для его прекращения нужен «диктатор», и командиром патруля выбрали Вадика Гаенко. Прозвище «диктатор» в нашей среде сохранилось на долгие годы (слава Богу, об этом не пронюхало ГБ в 65-м году — они шуток не понимали). На комсомольской конференции в апреле 56-го отчетный доклад о работе патруля делал уже Вадик, он же рассказывал о том, как и за что мы прогнали Федорова, которого «нам спустили сверху». (Около конференц-зала в таких случаях устанавливались две доски, на которых наши художники с помощью мела карикатурно комментировали выступления ораторов. В данном случае была нарисована группа рейдовиков, на которую «сверху» в виде бомбы «спускают» Федорова.)

* * *

Между тем еще до официального избавления рейдбригады от Федорова произошло не менее важное событие. В феврале 1956 года состоялся XX съезд КПСС. В марте доклад Хрущева начали читать на закрытых партийных собраниях, потом на комсомольских. Сначала у входа в конференц-зал проверяли комсомольские билеты, потом стали пускать всех желающих. Я был на таких собраниях трижды и каждый раз вел тщательный конспект, надеясь потом объединить все в один, наиболее полный. Тетрадь эту я вскоре потерял, но те, с кем я мог обсудить услышанное, знали текст доклада не хуже меня. К этому времени я уже кое-что понимал, и в докладе меня поразили не столько страшноватые подробности, сколько то, что «они» решились все это огласить.

В нашем институте, куда ни глянь, стояли сталинские изваяния, даже в столовой около раздаточного окна стоял вождь с трубкой и следил за тем, как официантки нагружают подносы с тарелками. (Тогда еще не было самообслуживания, официантки собирали чеки, шли к раздаче и возвращались в зал с нагруженным подносом, восклицая: «Кому борщ?», а мы расхватывали тарелки.)

Был сталинский бюст и в комитете комсомола, этот-то бюст мы и решили выбросить первым. Глеб Гладковский, я и еще несколько активистов направились в комитет, где нас встретил зав. студенческим клубом Я. Лернер, позднее ставший известным благодаря делу Бродского. Он прикрывал грудью бюст вождя. Принци-

83

пиальность коммуниста, не предавшего своего вождя, нас и удивила и даже как-то растрогала. Мы попытались начать дискуссию, но Лернер, развернув на тумбочке гипсового вождя, указал нам на надпись — какое-то многозначное число. «Видите! Это инвентарный номер, и числится за мной. Вы разобьете, а платить буду я!» Нам стало настолько смешно, что даже иконоборческий порыв угас. (Через несколько лет кто-то из наших знакомых попал в подвал института — там во мраке стояли многообразные изваяния разоблаченного вождя, уже давно убранные с глаз долой, но охраняемые, как талисманами, своими инвентарными номерами.)

Объяснение всего случившегося только дурным характером Сталина нас не устраивало. Через какое-то время после XX съезда появился анекдот: «Хрущев кончает доклад, и вдруг из зала раздается голос: "А вы почему молчали?" Хрущев: "Кто это сказал?" Молчание. Хрущев повторяет свой вопрос, опять молчание. "Вот и мы так же молчали", — подытоживает первый секретарь».

Мы видели, что нынешние партийные чиновники так же зависимы от верховной власти, как и раньше, все остальные граждане зависят от них. В том числе суды, пресса и «общественные организации». Коммунисты, с которыми нам приходилось сталкиваться, вовсе не производили впечатления «ума, чести и совести». Разоблачение Сталина нам казалось столь же произвольным решением первого секретаря, как и сталинские процессы. (Несколько позднее мы поняли, что за этими разоблачениями стояли не только взгляды Хрущева, но и интересы партийной верхушки, стремившейся обезопасить себя от произвола очередного диктатора и охранки.)

Турпоход и стройка лета 1956 года

83

Турпоход и стройка лета 1956 года

Дух времени. — Песни. — Двоемыслие. — Сигареты «Сълнце». Мы — иностранцы. —

Борьба с пупковой грыжей, увеличение поголовья и другие развлечения. —

Нарушение бродяжьей этики. — Венгрия: кажется, начинается! —

Оккупант или гость?

На летних каникулах, в Мурманске, я завелся на темы политики с отцом: «Как вы могли такое допустить?!» Обиженный отец ответил: «А что бы вы сделали?» «Мы не допустим!» — гордо сказал я (а подумал: «По крайней мере сделаем все, чтобы не допустить!»).

84

«Они» (поколение отцов) не сумели справиться ни со шпаной, ни со Сталиным. Значит, и нам есть работа. (Несколько позже я прочел рассказ Куприна «Тост», в котором граждане Всемирной анархической ассоциации свободных людей встречают 2906 год. На одном из банкетов оратор произносит тост за тех, благодаря кому все люди стали гордыми, смелыми и веселыми, за тех, кто отрекался от всех радостей жизни, кроме одной радости — умереть за свободную жизнь грядущего человечества. «Все выпили молча, но женщина необычайной красоты, сидевшая рядом с оратором, вдруг прижалась к его груди и беззвучно заплакала. И на вопрос о причине ее слез она ответила еле слышно: "А все-таки... как бы я хотела жить в то время... с ними... с ними..."» И я понял чувства героини этого рассказа.) И в рейды, и потом в политику нас (по крайней мере меня) толкало не только желание бороться со злом, но и романтическая тяга к борьбе как таковой.

Когда-то Грибоедов заметил: «По духу времени и вкусу я ненавидел слово "раб"». Сейчас я думаю, что именно эстетическое чувство определяет отношение человека к действительности. Нас раздражала государственная ложь, которая все более становилась очевидной. Сталин оболгал своих прежних соратников, его преступления прикрывались ложью о классовой борьбе; новые властители врали, говоря о свободе, равенстве и братстве, врали, прикрывая свое властолюбие и эгоизм.

Дух тогдашнего времени в не меньшей степени определяли песни — особенно походные. Песни привозили с каникул, где встречались с бывшими одноклассниками, пересылали друг другу в письмах. Сочиняли сами.

Дремлют, качаясь, сосны и ели,

Тихо журчит под обрывом вода.

Грустную песню ребята запели —

Можно и нам погрустить иногда.

Пусть нас разлучат горы и годы,

Встретим мы много ветров и тревог,

Но не забудем мы наши походы,

Длинные версты карельских дорог.

Время промчится быстрою птицей,

Песню свою пропоет паровоз —

Мы обещаем, друзья, возвратиться

Снова к подножью карельских берез.

85

Снова в осенний неласковый вечер

Мы соберемся за нашим костром,

Выпьем за дружбу, выпьем за встречу,

Вновь эту грустную песню споем.

Этот текст написал Лёня Брагинский, наш институтский поэт.

Позже, в конце пятидесятых годов, появились и другие, теперь известные всем песни: «Пять ребят», «Барбарисовый куст», «Лыжи у печки стоят», «Тихо над тундрой шумит снегопад», «Синий троллейбус», «Полярный вальс» и еще, и еще...

Каждый из нас был уверен, что «какое бы сраженье не покачнуло шар земной, я все равно паду на той, на той далекой, на Гражданской. И комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Мы пели про трубача, который в решительный момент, когда убили командира, заиграл «Интернационал», пели военные песни: «Землянку», но еще чаще «Ладогу», «Ты просишь писать», «Боксанскую» и другие песни, не скомпрометированные массовой пропагандой, которой мы верили все меньше и меньше. Война для нашего поколения была очень важна. У многих отцы погибли, у всех почти воевали. Как и для лицеистов пушкинской эпохи, идеалы фронтового братства были для нас образцом человеческих отношений, а черпали мы сведения об этом братстве из книг той поры. («Боксанскую» мы даже дополнили самодеятельным куплетом:

Пиренеи, Гималаи, Альпы

Мы пройдем, коль будет дан приказ,

Если только вражеские залпы

На границах загремят у нас.

Досочинил этот куплет я, вовсе не задумываясь, чей это приказ собираюсь выполнять.)

Сейчас, вспоминая о прошлом, любят говорить о двоедушии и двоемыслии. Насчет души судить не берусь — это прерогатива теологов. Что же касается двоемыслия, слово это употребляют, на мой взгляд, неверно: «циничное братство двоемысленных, как плесень, возникшая в атмосфере оттепелей и детанта, — есть всего только половое созревание советского функционера» (Эрнст Неизвестный). Именно функционеры и не были-то двоемысленными — одна мысль, «одна, но пламенная страсть» одолевала их: как ближе устроиться к кормушке. Все остальное было попугай-

86

ское повторение: на трибуне — бессмысленных лозунгов, в кулуарах — столь же бессмысленной критики (и то и другое они заимствовали у различного рода «классиков»).

Двоемыслием страдали именно мы. Мы рассуждали о свободе личности и притесняли «стиляг», восхищались чекистами и презирали КГБ, готовились к «последнему и решительному бою» и ненавидели милитаризм. Уже после возвращения из ссылки я прочел у Бернштейна, что главное в марксизме составляет его этическая сторона, нравственный идеал, что же касается его экономических, а следовательно, и политических построений, то они не выдерживают никакой критики. Думаю, что если бы я прочел все это в свои двадцать лет, то все равно Бернштейну бы не поверил — идеал ведь нельзя реализовать, а всем нам хотелось сейчас и здесь осуществить великое братство свободных и равных людей.

Мы играли в коммунизм, вернее — уходили в коммунистическую эмиграцию от реальной жизни. Через четыре десятилетия мой друг Сергей Хахаев так сформулировал установки нашей подпольной группы: «Мы хотели распространить на всю страну идеалы нашего студенческого братства той поры».

* * *

В летние каникулы 1956 года мы отправились в турпоход. Один месяц я проводил на стройке, второй считал необходимым побыть у родителей, поэтому в длительные летние походы не ходил, но дней десять я счел возможным выкроить для похода.

Вел нас Глеб Гладковский под лозунгом «Туризм не отдых, а суровая необходимость». Мы стирали ноги в кровь, принципиально отказываясь пользоваться попутным транспортом, на привалах падали от усталости. И все-таки это был удивительный поход.

В Ленинграде тогда только что появились первые болгарские сигареты «Сълнце» в невиданной советскими гражданами красочной упаковке, поэтому, когда мы остановились перекурить в какой-то глухой деревушке, наша компания вызвала огромный интерес у окружающих. Возле нас собралась группа колхозников, вполголоса обсуждавших, иностранцы мы или нет. (Одеты мы были совсем «по-иностранному»: лыжные брюки, застиранные рубашки, на головах тюбетейки, кепки, а у двоих изрядно помятые шляпы, одна даже с вороньим пером, подобранным на обочине.) Мы приняли вызов — понесли абракадабру из английских, немецких (кто что проходил) слов вперемешку с химической

87

терминологией. Один из нас подошел к любопытным и, указав на свинью, коверкая слова, спросил: «Это есть коза?» Теперь рассмеялись «аборигены». Они начали объяснять нам, что коза — это «м-е-е», у нее рога (изображались рога), а это — свинья! Мы разошлись, довольные друг другом.

По пути мы присвоили друг другу «иностранные» титулы. Я стал виконтом, мой друг Ковтуненко — графом, его девушка, Лиля, соответственно — графиней, парень, беседовавший с «аборигенами», — герцогом. Остальных титулов я не помню. После похода наше титулование кончилось, вот только Герцог сохранил свое прозвище настолько, что его настоящее имя стерлось в памяти.

Ходили мы в районе Лемболовского озера, и нам почему-то потребовалось получать специальные пропуска. Для получения пропусков надо было поход оформить по всем правилам, в том числе и получить справки из медпункта. В медпункт мы пришли вместе, и пока один находился у врача, остальные насобирали медицинской пропаганды — листки, посвященные борьбе с гриппом, переломами и даже пупковой грыжей. В одной из деревень мы проходили мимо клуба, в котором были танцы. Задавшись вопросом «побьют или нет?», мы вошли в зал и, не обращая внимания на танцующих, начали развешивать по стенам плакатики. Публика сгрудилась около них и с удивлением читала. Точно такие же листки были и в местной поликлинике, что и вызвало удивление. Мы подслушали такой диалог: «Зачем вешают? — Наверно, приказали». Бить нас не стали. Иногда, проходя через населенный пункт, мы скандировали лозунги, увиденные в соседней деревне.

Однажды нам попался обрывок газеты с заголовком «Увеличим поголовье коров на 20%, поголовье свиней...» (конец был оторван). Мы и скандировали (начинали два-три человека): «Увеличим поголовье коров на...» «20 процентов!» — подхватывали остальные, «Поголовье свиней...» — продолжали «запевалы». «Оторвано!» — отвечал «хор».

Так мы развлекались весь поход. Как-то раз нас догнал грузовик, наполненный ребятами и девчатами. Мы проголосовали, так как хотели уточнить свое местонахождение. Пока Глеб разговаривал с шофером, остальные расспрашивали сидевших в кузове. Там оказались медалисты, уже принятые в университет и сразу же отправленные на сельхозработы. Шофер предложил подбросить и нас, но его пассажиры бурно запротестовали — они были чистенькие и аккуратные, а мы уже неделю бродили по дорогам

88

и ночевали в палатке. Такое поведение грубо противоречило нашей бродяжьей этике.

Машина ушла, мы двинулись следом и через некоторое время вошли в село, в которое ехали и медалисты. Они еще толпились около машины, когда мы, усевшись на пригорок недалеко от них, начали скандировать: «Все университетские — сволочи!» (Так мы мстили им по-походному, и, к нашему удивлению, нас опять не побили.) Между тем наша разведка вернулась и сообщила, что, когда студенты устроятся, будут продавать хлеб и что часть из них стоит уже около магазинчика. Лиля отправилась в очередь, а Герцог за водой. Когда пришла продавщица, я и еще кто-то протиснулись в магазин, чтобы помочь нести хлеб. В это время появился наш Герцог и, протягивая Лиле котелок, почтительно произнес: «Графиня, пейте лимонад». Продавщица, выкладывавшая перед нею буханки хлеба, остановилась: «Графиня? А хлеб положен только студентам». Она вовсе не шутила. Лилькин вид настолько отличал ее от остальных, что, не вдумываясь в смысл сказанного, а только в связи с ним обратив внимание на «графиню», продавщица поняла, что перед ней кто-то иной, чем те, которым положено продавать хлеб. Но хлеб мы все-таки получили.

Через пару дней мы купались. Я уже оделся, когда мне предложили забраться на камень, торчавший из воды недалеко от берега. «Не хочу мочиться», — заявил я. «А хочу учиться», — продолжил кто-то. Этот лозунг мы тоже скандировали.

На следующий день, проходя через очередную деревню, Герцог увидел красивую девушку, сидевшую у открытого окна. Он перемахнул через палисадник, стал перед окном на одно колено и, взмахнув шляпой с вороньим пером, произнес: «Графиня Люксембургская! В Эльзасском герцогстве восстание! Спешите за милицией!» — потом вскочил и, перепрыгнув палисадник, присоединился к нашей группе. Девушка, ахнув, захлопнула окно, а потом снова открыла и, высунувшись, еще долго смотрела нам вслед. Мы же с песней шли дальше.

В следующем селе мы увидели газетный стенд и подошли к нему.

Сразу же бросилось в глаза сообщение из Будапешта — студенческие беспорядки, клуб Петефи. (Через некоторое время был снят сталинист Ракоши, а на его место назначен ранее репрессированный Имре Надь.)

Клоунада кончилась. Мы обсуждали прочитанное. По нашей логике, если «революция — это хорошо», а Сталин и его ставлен-

89

ники — это термидор, т.е. контрреволюция, то все репрессированные в сталинский период — революционеры. Имре Надь — один из них, и пришел он к власти в результате народного движения. Кажется, начинается!

Поход кончился, я съездил в Мурманск, в августе поехал на стройку, где дискуссии продолжались. Впрочем, о Венгрии было мало что слышно.

* * *

Строили мы опять в Нарве. Как-то я зашел там в книжный магазин. Продавщица беседовала с посетительницей по-эстонски и не обращала на меня никакого внимания. Я попытался ей напомнить о себе. Тщетно. Наконец я не выдержал: «Девушка, как вам не стыдно! Я же гость, а не оккупант». После этой реплики она моментально подошла ко мне, и я пересмотрел все заинтересовавшие меня книги. Когда я появился в следующий раз, продавщица, прервав разговор со своим земляком, сразу же подошла ко мне.

В сентябре вернулся в институт уже третьекурсником.

Рейдовики и другие компании на третьем курсе

89

Рейдовики и другие компании на третьем курсе

Осенний поход: «Почему они могут ударить первыми, а мы нет?» —

Стихи о Ленине.  — Как мы следили за КГБ. — Институтская компания.

Гриша Айзенберг как эпический герой. Мое прозвище. Другие герои и героини

В этом году на целину студентов отправляли впервые. Отправляли совершенно добровольно, некоторым желающим приходилось доказывать в комитете комсомола, что они этого достойны и не подведут институт. Ехали на три месяца: июль, август, сентябрь (сентябрь младшие курсы уже проводили «на картошке», причем совсем не добровольно). Я с большим сожалением от поездки на целину отказался, надо было побывать в Мурманске.

В сентябре мы отправились в однодневный турпоход. Шли впятером: Лёня Ковтуненко, Лиля, я и еще две девочки. Некоторое время мы шли по Выборгскому шоссе, затем остановились и стали обсуждать вопрос о ночевке. К нам подошли три парня, попросили закурить, перекинулись парой слов. Потом один из них потянулся к Лиле, стоявший рядом.  Лёнька оттолкнул его.

90

У парня в руках оказалась финка. Я тоже вытащил из кармана нож. Так вот и стояли, вдруг Лиля захотела... конфет! Она сначала попросила Лёню достать их из рюкзака, а когда он не совсем вежливо отказался «заниматься блажью», стала доставать сама. Расшнуровала рюкзак, порылась в нем и вдруг рывком вытащила топор: «Лёнька, держи». Ситуация изменилась, и парни затопали прочь по шоссе. А мы обсуждали не решенный мною и до сих пор вопрос: «Почему «они» могут ударить первыми, а мы нет?» Я и сейчас не могу на него ответить. По всей логике, вроде и не надо ждать удара ножом в такой ситуации, а нужно бить первым, да вот как-то все не получается.

* * *

После каникул мы, рейдовики, опять собрались вместе. Через некоторое время наши ряды пополнились: из мурманской первой школы в Техноложку поступили Толя Янковский, Витя Люшнин, Юра Бирюков. Толя запомнил меня еще в школе, он случайно оказался свидетелем моей перебранки с нашим химиком. Мы обрадовались землякам, и Толя с друзьями вскоре стали членами патруля. Тогда же к нам пришли Личка Федотова (будущая Лида Иофе), Алла Соколова, Алла Бездольная.

Рейды продолжались, обсуждение политических новостей — тоже.

Приблизительно тогда я написал стихи о Ленине:

Ночь засыпает, звездами алея,

Кремль над водой Москвы-реки заснул.

У каменной твердыни мавзолея

Не дремлет лишь почетный караул.

У входа молча часовые стали,

Чуть приглушив биение сердец.

Спит Ленин, рядом примостился Сталин,

Как временно прописанный жилец.

А что б случилось, если б в тишине

Из мавзолея ночью вышел Ленин,

Прошелся бы неслышно по стране,

По фабрикам, заводам и селеньям?

Узнал бы он тогда мечты людские,

Услышал бы молвы народной гул,

Увидел бы... Но ночью часовые

Несут у мавзолея караул.

91

Я не заблуждаюсь насчет поэтического совершенства сих виршей, но мне трудно вспомнить, что и как говорилось в ту пору на политические темы. Стихи же запомнил. Я читал их своим друзьям, которые, игнорируя их поэтические недостатки, соглашались с сутью. За такие стихи тогда могли и посадить, а из института выгнать так уж точно. Не посадили и не выгнали — никто не донес.

А вербовать кое-кого пытались. Был среди нас некий Коля В. На втором курсе на Новый, 1957 год он поехал в родную деревню, изрядно выпил (рейдовик!!!) и, придя в школу, обматерил учителей. Те написали письмо в институт, и встал вопрос о его исключении. Обсудив ситуацию, мы решили за него ходатайствовать. Обращаться в дирекцию и партком смысла не имело — не те отношения у нас были с начальством. Но в комитет комсомола мы обратились. Комитет обновился и интерес к рейд-бригаде утратил, нас там воспринимали как несколько чокнутых. Но мы работали вместе на стройках, ходили в походы, и с ребятами из комитета у нас были неплохие отношения. Увы, нам ответили, что начальство уперлось и они нам ничем помочь не могут.

Однако через какое-то время положение изменилось, и Коля остался в институте, но в рейды ходить перестал. Потом он мне покаялся. С ним встретился чин из КГБ и предложил сотрудничать, «тогда поможем остаться в институте». На нас Коля не стучал, на других, кажется, стучал. Один знакомый парень рассказал мне, что он в компании что-то брякнул про Венгрию, среди присутствующих был тогда и Коля. Через некоторое время «говоруна» вызвали в КГБ и предложили держать язык за зубами (это называлось профилактикой). Я парня предупредил, высказав как бы свои соображения — насчет источника информации.

Второй случай был «романтичнее». Одному из наших близких друзей КГБ предложил сотрудничество. Сколько мы ни убеждали отказаться, друг наш не соглашался: «Я их переиграю!» Конечно, ничего интересного ни та, ни другая сторона друг от друга не узнала. Впрочем, кое-какую информацию мы все-таки выудили: выследили кабинет в институте, где гэбист принимал вербуемых. Он являлся всегда в один и тот же день и час. Затем уже завербованных приглашали на конспиративную квартиру. Мы установили слежку за кабинетом и кое-кого подкараулили. Но потом нам это надоело.

92

* * *

В учебной группе у меня были хорошие отношения, и я немало денег собирал там для наших подопечных — парней-бродяжек, о которых речь пойдет ниже. Компания в нашей группе была хорошая, в основном приезжие: Саша Карпов, Гриша Айзенберг, Лёня Ковтуненко (Граф), Лиля Порешина (Графиня), Давид Каждан (Дод), Алла Назарова, Таня Зальцман, Алла Поташник. Я «примыкал» к этой братии, хотя основное время проводил среди рейдовиков. Учились все неплохо, на стройки ездили с удовольствием. Лёня и Лиля часто ходили в турпоходы, мужская часть иногда приходила в рейды.

С Гришкой Айзенбергом вечно что-нибудь происходило. Когда он, чуть ли не с Сахалина, где жили его родители, ехал поступать в институт, мама зашила ему в трусы аккредитив. Где-то по пути дорогу размыло, и поезд стоял часа два. Рядом оказалось озеро, в котором Гришка несколько раз успел искупаться. Купался он в трусах, а потом, укрывшись за кусты, отжимал их. Вспомнил про аккредитив, только когда надо было получать деньги.

В Ленинграде Гриша временно устроился у какой-то старушки. Та ушла в магазин, по рассеянности заперев Гришу, и он, чтобы не опоздать на приемный экзамен, вылез через окно, спустился со второго этажа по водосточной трубе и... оказался в руках проходившего милиционера. Никто из соседей его не знал, в паспорте стояла сахалинская прописка. Бедолага был доставлен в отделение милиции, где ему, демонстрируя матрикул, удалось уговорить дежурного позвонить в институт, после чего его отпустили. Это был единственный человек, у которого калоша попала в гребенку эскалатора метро.

Однажды на стройке мы отправились купаться. От трусов у Гриши сохранились только швы, и, пользуясь отсутствием девочек, он полез в воду нагишом. Но тут неожиданно появились девчата, которые тоже начали купаться. У одной из них вдруг свело ногу, и она, испугавшись, закричала. Ближайшим оказался Гриша. Он подплыл к тонущей и начал буксировать ее к берегу, одновременно поднимая ей голову, дабы она не узрела бы сквозь воду его наготы. Недалеко от берега он отпустил ее, сказав: «Теперь плыви сама». Там, где рослый Гришка мог стоять на дне, маленькой спасаемой было «с головкой». Она судорожно вцепилась в спасителя и истерически кричала. Остальные девчонки стали Гришку ругать. А он на все вопросы отвечал, что не хочет

93

приближаться к берегу «из воспитательных целей». Наконец кто-то из ребят подплыл к нему и доставил перепуганную девушку на берег.

Гришке я обязан своим институтским прозвищем Бен. Дело в том, что он ко всем обращался «сын мой», а меня почему-то перевел на иврит (слово это он мог узнать из газет — тогда мелькали арабские и еврейские имена: Бен Бела, Бен Гурион).

Славился Гриша также вопросами, которые он задавал преподавателям. Например, услышав, что такое-то вещество растворяют в спирте, он спросил: «А почему не в воде?» — «Но ведь вода не растворяет дивинила». — «Я это знаю, но ведь вода гораздо дешевле». Вопросы он задавал с серьезным простодушным выражением лица. Сначала преподаватели терялись, потом веселились вместе с нами. Однажды 31 декабря мы всей группой удрали с занятий по военному делу — с последних двух часов (с 20 до 22). Прошло месяца полтора, и после экзаменов и каникул к нам на военные занятия вдруг явился заведующий кафедрой генерал-майор М.. Свое выступление он кончил так: «Не хотите быть офицерами, отправим в армию рядовыми. Вопросы есть?» К нашему ужасу, Гришка поднял руку (мы понимали, что всех двадцать пять человек, всю «военную» учебную группу, с третьего курса не отчислят, но козла отпущения найти могут и Гришка сам напрашивается на эту роль). «Спрашивайте». — «Из нас готовят офицеров-артиллеристов, а если солдатами, то в какой род войск нас пошлют?» Мы замерли, боясь расхохотаться. За генеральской спиной преподаватель, подполковник, зажав рот одной рукой, другой показывал Гришке кулак. Генерал повернулся и вышел.

С этим генералом несколько раньше беседа была и у меня. Часть занятий мы проводили в сарае, где стояла 76-миллиметровая пушка. В сарае не было центрального отопления, топили печь, поэтому там стояла большая деревянная плаха, а рядом с ней лежал топор. Кто-то из студентов положил на эту плаху голову, а я стал рядом, подняв топор. Тут вошел преподаватель, выгнал меня с занятия и отправил к генералу. Я явился и доложил, что удален с занятий (преподаватель уже успел позвонить). Генерал начал мне читать нотацию: «Вам Родина доверила такое грозное оружие, а вы...» «В руках советского воина и топор — грозное оружие!» — выпучив глаза, отрапортовал я. Генерал растерялся. «Идите на занятия!»

Таня Зальцман была дочерью главного конструктора Кировского (в войну — Челябинского танкового) завода. Во время дела

94

врачей отца ее сняли с работы и отправили в Курск сменным мастером, поэтому Таня жила у бабушки, в маленькой квартирке. Потом ее отец вернулся в Ленинград, на какую-то большую должность в совнархозе.

Алла Поташник тоже приехала в Питер из Курска. Первые годы они с Таней вместе ездили домой на каникулы. Была она девочка робкая и безответная. Как-то в Москве на вокзале Таня оставила Аллу с вещами, а сама пошла компостировать билеты. Вернувшись, она увидела подругу в слезах. Вокруг нее (по кругу) ходили какие-то парни, наслаждаясь ее страхом, а она, всхлипывая, поворачивалась, сидя на чемодане, так, чтобы всегда быть «лицом к опасности». Мы над Аллой подшучивали, каюсь, не всегда безобидно. Однажды на консультации я держал в руках учебник, предназначенный для механиков (нам, технологам, из него знать нужно было только отдельные главы). Учебник случайно раскрылся на главе, набранной мелким шрифтом, необязательной даже для механиков. Консультация уже кончилась, когда Алле показалось, что я читаю именно эту главу. «А разе и это нужно?» Я не успел ответить, как вмешался Сашка: «Ну даешь! Он тут полчаса распинался насчет этой главы, а ты спрашиваешь!» Алла побежала в библиотеку, но перед сессией все книги были на руках, читальный же зал закрывался через десять минут, а экзамен завтра. Она стала умолять меня дать ей книгу на ночь. Я не собирался ночью заниматься и сказал: «Я бы дал тебе, но я уже обещал Алле Назаровой... Если ты занесешь ей к полшестого утра (метро — с шести), то я могу, пожалуй, отдать ее тебе». Назарова только чти ушла с консультации, а оставшиеся меня поддержали: «Только не обмани, а то мы тебе никогда больше не поверим!» Вся коммуналка, в которой Назарова снимала угол, была разбужена звонком около пяти утра.

Вот эту-то Аллу Поташник, тихую и исполнительную, мы и выбрали профоргом.

Однажды на групповом комсомольском собрании неожиданно для всех выступила Нина М-ва. Нина перед Техноложкой кончила с отличием какой-то провинциальный техникум. Была она очень усидчивая и с некоторыми странностями. На первом семестре более месяца подряд она вставала на занятиях по немецкому языку и возмущенно говорила преподавателю: «Ни одного слова из заданного вами текста в словаре нет». Мы удивлялись. Наконец соседка по общежитию зашла к ней посмотреть ее словарь. Словарь был с оторванной обложкой и... англо-русский.

95

В группе Нина держалась отчужденно, ни с кем не дружила, даже в кино не ходила вместе со всеми. Ее желание взять слово на собрании всех удивило, а выступление вызвало бурный восторг. «Почему, — спросила Нина, — всю власть в группе захватили евреи?» Поначалу мы были ошарашены, никому и в голову не приходило обращать в таких случаях внимание на национальность.

Старосты групп вообще назначались деканатом. Дод Каждан, который был нашим старостой, ухитрялся покрывать все наши прогулы и числиться лучшим старостой на факультете. Парень он был компанейский, и группа им очень дорожила.

Гришку Айзенберга избрали комсоргом в его отсутствие — все остальные отказались.

Функции группового комсорга, как и профорга, сводились к необходимости в момент выдачи стипендии стоять с протянутой рукой, собирая взносы, или бежать за билетами, если группа собиралась сходить в кино. Поэтому Гриша сразу взял слово и горячо поддержал «предыдущего оратора», остальные же веселились вволю. Собрание постановило — ввиду сложности вопроса Нине следует обратиться к преподавателю марксизма Гальперину за разъяснениями. Нина так и сделала, а мы с удовольствием наблюдали замешательство преподавателя, «научно» разъяснявшего Нине суть вопроса под бодрое ржанье всех окружающих. В следующий раз Гришка отказался баллотироваться наотрез, и жребий пал на Сашу Карпова. Ярославец Карпов по внешности был почти монголом, что он и попытался использовать как аргумент для самоотвода («не меняйте еврея на монгола!»), но его все-таки избрали.

* * *

Одно из моих выступлений на курсовом комсомольском собрании чуть не кончилось для меня печально. Я призывал всех ездить на стройки и ходить в рейды. После моей речи встала одна девочка и спросила: «Если с рейдовиков следует брать пример, то почему же сам Ронкин играет на лекциях по математике в карты?» Мне очень захотелось в ответ публично потрепаться, однако ведущий, секретарь курсового бюро Феликс Крючков, слова мне не дал. Крючков был круглым отличником и при этом чудесным парнем и моим хорошим приятелем. Я встал с места, подошел к председательскому столу и начал треп без разрешения. «Во-первых, — сказал я, — играл в карты я не на математике, а на марксизме, во-вторых, карты развивают вероятностное мышление,

96

в-третьих, в карты играл сам Маркс (ссылка на «Баню» Маяковского), в-четвертых, определение того, кто «дурак», с помощью карт...» Тут я понял, почему Фелка не давал мне слова — в первом ряду среди студенческой братии сидел замдекана Кокурин, личность для нас, студентов, крайне неприятная.

Однако слово не воробей. На следующий день я был вызван в деканат. Мне было предложено либо назвать партнера по картам, либо попрощаться с институтом. Три дня на размышление. Дод Каждан собрал группу, чтобы обсудить ситуацию. С нами учился Вова Гарманов, сын директора Всесоюзного НИИ синтетического каучука, почти министра. И его сыну было предложено идти в деканат и признаваться в том, что именно он со мной и играл. Вовка не в первый раз брал на себя ответственность за проделки группы (например, за коллективный побег в кино). Поворчав, что отец ему и так «всю плешь переел», Гарманов-младший отправился в деканат. Меня больше не вызывали. Несмотря на такое покровительство, Володя после окончания института распределился в Воронеж, где, кажется, живет и по сие время.

Много лет спустя я узнал, что после нашего ареста (а во ВНИИСКе работали трое из девяти арестованных и многие еще проходили по делу) Гарманов-старший вел себя очень порядочно: когда ГБ рекомендовала уволить того или иного «свидетеля», он переводил его в другую лабораторию и рапортовал, что указание выполнено.

Третий курс

96

Третий курс

Рейдовики и снобы. — Венгерские события. — Снова Лернер. —

Детектив в библиотеке. — Вокзальная история. — Комсомольская конференция. —

Мой первый заказ. — Случай в поезде

Осенью 56-го года в институте вышла новая стенгазета — «Культура». У нас была компания студентов-интеллектуалов: Бобышев, Найман, Рейн и еще кто-то, кого я сейчас не помню. Учились они на старших курсах, водили дружбу с Бродским, навещали Ахматову. Ко всякой общественной работе они относились свысока, во всех остальных видели серую массу, а нас, рейдовиков, наверное, вообще почитали партийными держимордами. Я же снобов не переваривал (да и теперь терплю с трудом), поэтому тогда ни с кем из них не был знаком.

97

Борис Зеликсон, избранный нами секретарем комитета комсомола, был знаком буквально со всеми. Он привлек интеллектуалов к просветительству этой серой массы. Так появилась «Культура». Поскольку газета обновлялась не целиком, а постатейно, мне трудно припомнить все, что было опубликовано в первый раз. Газету предваряла передовица. В ней говорилось о лакировке и схематизме искусства сталинского периода, из-за чего у многих сложилось отрицательное отношение к советской литературе вообще. Эта точка зрения опровергалась, приводились имена писателей, режиссеров, которые, несмотря на тяжелые условия, создавали серьезные произведения.

Были еше статьи о кинофильме «Чайки умирают в гавани», только что прошедшем на советских экранах, об искусстве плаката и художнике Мооре, о Поле Сезанне; помню статью «Хороший Уфлянд» (Уфлянд учился в университете, на него были там какие-то гонения, что и отмечала статья «Культуры»).

Надо сказать, что обойтись совсем без цензуры Зеликсон не мог. Партком выделил для этой цели комиссию из пяти человек, но, поскольку это был партком института, интеллигентная комиссия прочла и одобрила все представленное редакцией. Одобрил нашу «Культуру» и секретарь райкома комсомола Краюхин, аспирант, кажется, Военмеха, человек, стремившийся к научной, а не чиновничьей карьере.

Все это происходило за несколько дней до возобновления событий в Венгрии (23 октября), принявших столь серьезный оборот: массовые митинги, демонстрации со студенчеством во главе, выступление Надя... Кое-кто из венгерских студентов срочно вернулся на родину. Ходили разговоры, что двое из них погибли. Один — на стороне повстанцев, другой — защищая райком. Я не знал ни того, ни другого. Имре Надь — революционер, но ведь хортисты тоже выступают против СССР. Ситуация оказывалась небинарной: слева — хорошие, справа — плохие. Но вмешательство советских войск было явно грязным делом. Вот мои стихи той поры:

Гремели залпы, зарево пожаров

Багрово освещало небосвод.

И чудилось, что над планетой старой

Встает иной, невиданный восход.

Но день настал, и не сбылись надежды:

Вновь грохот залпов и пожаров гарь.

98

И свой закон в Познани, в Будапеште

Штыками утверждает Русь, как встарь.

Не успела «Культура» провисеть и недели, как в «Технологе» (от 26 октября) появилась статья ЯЛернера «По поводу газеты "Культура"». В ней говорилось о том, что авторы занимаются «смакованием ошибок, имевших место в связи с разоблаченным ЦК КПСС культом личности, таковы статья о М.Кольцове, фельетон о литературе (имелась в виду передовица). В газете имеется попытка навязать свое мнение по ряду вопросов, связанных с зарубежным кино, живописью, музыкой». Кончалась статья так: «Ослабление советской идеологии означает укрепление идеологии буржуазной».

Статья Лернера появилась вовсе не случайно. Через три недели в «Технологе» вышла новая статья на ту же тему, на этот раз редакционная. В ней, кроме перечисления всех грехов членов редакции (у того-то низкая успеваемость, такой-то потерял комсомольский билет), говорилось и о Зеликсоне, который «договорился до того, что имеет свое особое мнение» (речь шла о статьях «Культуры»).

В дело включился обком партии, а после опубликования в декабре «Комсомольской правдой» статьи «Что отстаивают товарищи из Технологического института» о Техноложке заговорило Би-Би-Си, на институт обратил внимание лично Суслов.

«Культура» была прикрыта, ее редакция отделалась легким испугом, Зеликсону было предложено покаяться (от чего он уклонялся, придумывая уважительные причины, чтобы увильнуть от очередного собрания), а комитету комсомола — переизбрать секретаря. Положение осложнялось тем, что никто из членов комитета секретарем быть не соглашался. Наконец где-то в январе Зеликсону удалось уговорить Тамару Волкову сменить его на этом посту (ему грозили исключением за полгода до получения диплома). Но из комитета его так и не вывели. На комсомольской конференции о Зеликсоне снова вспомнили. Но это было уже весной.

* * *

После зимних каникул рейдбригада провела детективную операцию в стенах родного института. В нашей библиотеке в день выдачи стипендии начали пропадать деньги. Библиотека помещалась в вытянутой комнате, перегороженной барьерчиком,

99

за которым шли полки. Здесь выдавали книги на дом, через абонемент можно было пройти в читальный зал. Чтобы книги оттуда не таскали домой, в проходной комнате был установлен стеллаж, на котором проходящие в «читалку» должны были оставлять свои сумочки и чемоданчики. Вот из этих-то сумочек и стали исчезать деньги. Пострадавшими оказывались девочки — парни держали стипендию в карманах. Библиотекарша претензий не принимала: «Пока я ищу книгу, мне из-за полок стеллажа не видно, а тут толпы ходят». Тем не менее мы заподозрили именно ее. Был разработан и осуществлен хитрый и эффектный план ее разоблачения. Напротив стеллажа для сумочек стоял пустой старинный книжный шкаф с частично застекленными дверцами. Отправив библиотекаршу за книгой, мы сложили на дно шкафа книжные полки, а в шкаф посадили, кажется, Толика Янковского. Присев, он был почти не виден через стекло. Снаружи, на входах в абонемент, установили посты, не пропускавшие туда никого: желавшим пройти сообщалось, что проводится операция по поимке вора, и те соглашались подождать несколько минут. В абонемент вошла наша девочка с сумочкой, в которой лежала только что полученная стипендия, оставила ее на стеллаже и прошла в читальный зал (номера купюр при свидетелях были заранее переписаны). Через некоторое время мы с двух сторон вошли в абонемент, девочка взяла свою сумочку и не обнаружила там стипендии. Библиотекарша повторила свое: «Я была за стеллажами». Тогда мы объяснили ей, что в абонемент никто не мог войти, так как наши посты никого не пропускали, скопившаяся публика подтвердила это в качестве свидетелей. Потом из шкафа торжественно был извлечен еще один свидетель, а библиотекарше был предъявлен список номеров пропавших банкнот. Она расплакалась. Мы ей предложили на выбор — либо мы вызываем милицию проводить обыск, либо она отдает нам хотя бы эти деньги и в тот же день увольняется. Она выбрала второе, и кражи в библиотеке прекратились.

Это был еще сравнительно корректный вариант «охоты на живца». Однако мне вспоминаются и другие варианты: например, как мы, по собственной инициативе, «работали по карманникам» в трамваях. Запускали в трамвай нашу девчонку со «случайно» открывшейся сумочкой, в которой были видны деньги, а сами следили, не сунет ли кто руку в сумочку. Надо сказать, что следователь милиции, которому мы похвастались своей блестящей идеей, нас осудил; «Это же провокация. Открытой сумкой вы сами тол-

100

каете человека на преступление, которого в ином случае он, возможно, и не совершил бы».

Наша патрульная деятельность проходила не только в клубах и на институтских вечерах. Время от времени мы патрулировали улицы, вокзалы. На Московском вокзале нам поручали проверку «отстойников». «Отстойники» — это места, где стояли пассажирские вагоны, временно выведенные из эксплуатации.

В таких вагонах жили бичи, которых мы и должны были «контролировать». Проверяя вагоны в «отстойниках», мы препровождали в милицию их обитателей, подозрительных с нашей точки зрения. Тех же, чьи байки нам казались достоверными, а причины, заставившие их жить в «отстойнике», — уважительными, оставляли «до следующего раза», остальных просто прогоняли.

В одном из таких рейдов мы обнаружили в вагоне троих ребят чуть старше шестнадцати лет. Когда они рассказали нам свои истории, мы поняли, что должны помочь. А истории были такие: Ваня, старший из них, самый рослый и крепкий, был отправлен колхозом на лесоповал. Там у него украли спецодежду — полушубок и валенки, на парня наложили начет, намного превышавший его зарплату. И Ваня сбежал, паспорта у него не было (то ли потому, что он остался в конторе леспромхоза, куда Ваня был командирован, то ли потому, что, как и большинство колхозников той поры, он вообще его не имел). Второй из них, кажется, Борис, сирота, окончил ремесленное училище по специальности «токарь», получил распределение на завод, где его назначили маляром. Маляром Боря быть не хотел, с завода ушел и, чтобы быстрее попасть в армию (из общежития ему предложили убираться), переделал в паспорте год рождения, переделал так неумело, что в отделах кадров с ним вообще не хотели разговаривать. Выглядел он совсем мальчишкой. Третий, не помню, как его звали, осетин, за убийство отсидел в колонии, там ему и выдали паспорт. На родину ехать не хотел, опасаясь кровников, а в России его на работу никто не брал.

Ребята добывали себе на жизнь мелкими кражами, хватали «на рывок» шапку или сумочку, иногда грабили одиноких прохожих. Летом был у ребят еще один промысел. Напротив вокзала была довольно грязная пивная, где собирались гомосексуалисты. Щупленький Борис заходил в пивную, кто-нибудь из посетителей подходил к нему, кормил, а затем, ясно для чего, они отправ-

101

лялись на Волкове кладбище. Борины друзья осторожно следовали сзади. На кладбище они подходили к «клиенту» и предлагали ему отдать бумажник, часы. «Не хочешь? Пойдем в милицию». Гомосексуализм считался уголовным преступлением, и ограбленный предпочитал не поднимать шума.

Мы пришли с ребятами в отделение милиции и начали упрашивать начальство разрешить им переночевать пару ночей, «пока мы их устроим». Офицер отвечал нам, что он не имеет права превращать отделение милиции в ночлежку, что это «пока» займет «не пару дней», но мы все-таки уговорили его. Ребятам же мы насобирали из карманов сколько-то денег, настрого запретили воровство и уговорились встретиться на другой день около нашего института. Устройство затянулось более чем на месяц. Где мы только не были! В управлении милиции нам объяснили, что выдать новые паспорта людям без жилья и работы они не могут, как не могут помочь нам устроить ребят на работу с такими документами, и вообще, если бы всех таких удавалось устроить, то и милицию можно было бы сократить — основная преступность от таких неустроенных, «вы троих разглядели, а таких уйма, но ведь бюрократа ничем не проймешь». Мы собирали деньги среди своих знакомых, отдавали ребятам, вечером шли в очередное отделение милиции и снова устраивали их на ночлег. А днем отправлялись по инстанциям. Однажды мы с Юрой Егоровым прорвались к зампредседателя Ленгорисполкома. Секретарша пошла ему докладывать, а мы вышли в коридор.

В кабинет нас не пригласили, вальяжный чин вышел к нам сам. Мы начали рассказывать, и, когда дошли до судьбы Бориса, чин нас прервал: «Почему это не захотел работать маляром? У нас всякая работа почетна!» Юра не выдержал: «Вот ты бы и пошел маляром работать, если всякая работа почетна!» Мы повернулись и пошли, а чин кричал нам вслед, что мы и сами такая же шпана, как и наши подопечные. Подопечные эти настолько стали нам доверять, что рассказали о пахане, взрослом мужике, который руководил на Московском вокзале беспризорщиной. У нас возникла фантастическая идея — поошиваться на вокзале некоторое время, через подопечных познакомиться с паханом, войти в его окружение и, разумеется, разоблачить всю шайку.

Когда мы в очередной раз пришли в областное управление милиции, нас принял Феликс Приставакин, наш бывший однокашник (в 56-м году его хотели спустить нам на должность институтского секретаря комитета комсомола, но, зная его как

102

партийного карьериста, мы его забаллотировали, тогда и выбрали Борю Зеликсона). Теперь Приставакин работал в милиции — числился там ответственным по работе с молодежью. Помогать нам в трудоустройстве ребят он категорически отказался («Это ведь так всякий может ленинградскую прописку получить»), на наши же объяснения, что ребят надо послать на стройку, в ответ прозвучало: «Здесь вы за них отвечаете. А там кто будет? Тот, кто бумагу напишет?» А когда мы поделились с ним нашей «детективной» фантазией, наш бывший однокашник ответил: «Вас там зарежут, а отвечать буду я».

В райкоме комсомола нас приняла секретарь Марина Журавлева, она заняла этот пост после Краюхина и активно боролась с нашей «Культурой». Она попыталась включить наших протеже в состав ленинградцев, отправлявшихся на целину, но этого ей сделать не разрешили. Потом мы были в обкоме комсомола. Тут нам дали пообедать в смольнинской столовой: инструктор провел нас до дверей, шепнул швейцару, и нас пропустили; обед там стоил трешку, как самый дешевый комплексный обед в студенческой столовой, но ромштекса такой величины я не видел ни раньше, ни потом. В туалете около раковины для мытья рук лежала стопка выглаженных полотенец, использованные «аборигены» опускали в урну, совсем такую же, как на избирательных участках. Были и в обкоме партии. И везде нам повторяли приставакинские доводы. Наконец кто-то из студентов поговорил со своей мамой, работником ПТУ, и ребят туда приняли.

На прощанье они преподнесли нам часы: «Мы больше не воровали, мы их давно отобрали». Мы, естественно, отказались. С Ваней мы встречались, а потом и переписывались. Он ушел в армию и писал нам оттуда, что вступил в комсомол, что у Бори все тоже в порядке, а вот третий снова сел и опять за поножовщину.

Все это послужило для нас грустным уроком — доброе дело оказалось возможным сделать только по блату. Никто из ориентированных на партийную карьеру никогда ничего не делал, если это не было нужным для этой карьеры, и готов был на что угодно, если это карьере благоприятствовало. Журавлева стала членом ЦК ВЛКСМ, а Приставакин попал аж в КГБ.

* * *

В марте проходила ежегодная комсомольская конференция. События, связанные с «Культурой», были еще свежи в памяти.

103

Глеб Гладковский в самый разгар травли подошел к Зеликсону: «Хочешь, мы устроим бунт?!», но Боря благоразумно отказался. На такие конференции обычно приходили самые послушные. (Кому охота было тратить весеннее воскресенье на пустую болтовню?) На этот раз пришли самые активные. Ведь достаточно было сказать: «Я, ребята, готов пойти», как остальные немедленно соглашались.

С отчетным докладом выступала Тамара Волкова. Она заявила, что только недавно приняла дела, а вся работа, по существу, проводилась комитетом под руководством Бориса Зеликсона (бурные аплодисменты). Аплодисменты и восторженный рев сопровождали весь ее доклад при каждом упоминании имени отстраненного секретаря комитета. Затем слово взял парторг Лепилин. Он начал с обличений (свист, топанье, возмущенные крики). Наконец более сообразительный представитель райкома партии, взяв за плечи Лепилина, оттолкнул его от микрофона. Сам он сказал несколько слов об ошибках и успехах и предложил перейти к текущим делам. Ну тогда речь пошла о привычных делах: предстоящей летом стройке и целине, о театральной студии и хоре, рейдах и прочих делах. Конференция закончилась мирно. На следующий день вышел очередной номер «Технолога» с отчетом, где говорилось о том, что «комсомольская конференция с глубоким вниманием выслушала выступление товарища Лепилина и осудила бывшего секретаря комитета Зеликсона», о стройке, походах, рейдах автор даже не удосужился упомянуть. Немедленно образовалась инициативная группа, написала опровержение по всем пунктам, начав с конкретных (стройка, рейды и т.п.), а кончив идеологией — конференция поддержала Зеликсона и осудила Лепилина. Собрав около ста подписей, мы отнесли наше опровержение в редакцию.

На следующий день меня вызвал Лепилин. «Почему среди подписавшихся столько рейдовиков? Вот мы примем решение распустить патруль!» Я ответил как всегда: «Новых не наберете, а мы будем работать с милицией». Потом меня вызвали в деканат. Присутствовали декан Демарчук и его заместитель Кокурин, который и вел допрос. Вопросы обычные: «Куда лезете?», «Зачем это вам надо?», «Почему ваша подпись первая?» Я как мог отвечал. Подпись моя стояла первой. Инициатор, эдакий интеллектуал, Боб Рабинович, как оказалось, вообще не подписал письма. Получив мою подпись, он взял листок, собрал еще несколько подписей и вернул его мне. Листок был у меня: кого-то останав-

104

ливал я, кого-то для подписания подводили ко мне друзья. Я, естественно, этого не рассказал. И вдруг Кокурин меня спросил: «Почему среди подписавшихся столько евреев?»

Я ответил вопросом: «Вы член партии?» — «Да». — «Почему в партию принимают фашистов?» Кокурин ехидно улыбнулся: «Будете жаловаться?» — «Естественно». — «Небось в Би-Би-Си?» — «Зачем в Би-Би-Си? Буду жаловаться в ЦК КПСС, а сначала в партбюро». Кокурин, как и я, понимал, что дело для меня безусловно кончится плохо, но ведь и ему может попасть. Разговор перешел на успеваемость, у меня было несколько троек, которые я обещал исправить.

Опровержение, конечно, так никогда опубликовано и не было.

* * *

На первомайские праздники я впервые в жизни сел на самолет, чтобы лететь в Мурманск. Перед этим отец написал мне, что на заводе, где он работал, потребовался дистиллятор, и предложил его рассчитать. Я рассчитал, сделал эскизы и все это отправил отцу. Он же оформил рацпредложение и, получив за него деньги, предложил на них слетать на праздники домой.

Этой же весной случилось забавное приключение. В воскресенье поздно вечером мы возвращались в электричке из однодневного похода. Недалеко от нас уселся какой-то пожилой мужчина, других пассажиров не было. Мы по обыкновению пели. Мужчина, послушав, обратился к нам: «Что вы поете всякую муру, спойте что-нибудь патриотическое». Ну мы и запели: «В танковой бригаде не приходится тужить», а в песне этой были такие строки:

Меня вызывают в особый отдел: «Почему ты, сука, вместе с танком не сгорел?!» «Ладно, — отвечаю, — ладно, — говорю, — В следующей атаке обязательно сгорю».

Потом запели что-то другое. В вагон вошел военный патруль — молоденький лейтенант и двое солдатиков. Сосед наш подозвал их и приглушенным голосом сказал: «Задержите их, они антисоветские песни поют». Лейтенант пожал плечами, патруль прошел в следующий вагон. А мы вслух начали обсуждать — выкинем мы этого гада из вагона на этом перегоне или подождем

105

следующего. Даже кто-то вышел в тамбур и, вернувшись, громко сказал: «Дверь можно открыть!» «Гад» моментально слинял из вагона. Году уже в 89-м я прочел, что во время войны за эту песню давали десятку.

Времена изменились. Вадик Гаенко однажды побывал на лекции о бдительности, которую проводил какой-то гэбист. «Вот студенты поставили палатку, а на ней написали: «Моя нога — хочу и дрыгаю!» Нам, конечно, граждане сразу же сообщили. Мы приехали, арестовывать никого, конечно, не стали, но беседу провели».

В сессию я не оправдал своих обещаний. Без отрыва от комсомольской работы я влюбился в Регину. До сессии ли мне было? Я завалил два экзамена (один успел пересдать, а второй — нет) и остался без стипендии: с тройками в Техноложке стипендию тогда давали.

На Оредеже

105

На Оредеже

 

Наши политико-экономические сомнения. — Наш быт. — Пари. —

Костюмированный бал. — Шофер Лешка. — Витя Семенов. —

Первый и последний контакт с высшим начальством на бытовом уровне. —

Встреча с бывшим военнопленным. — «И примкнувший к ним». —

Рейдовики как педагоги, просветители и осветители. —

Ноля К. и проблема коллективизма

Летом я решил в Мурманск не ехать — стыдно было просить денег на дорогу у родителей. Почему я не отправился на целину, где можно было подработать, — не помню, возможно, своевременно не подал заявку. Поэтому июль и август провел на стройке.

Строили мы межколхозную ГЭС на речке Оредеж. Стройка шла уже 6 лет. Строительство началось одновременно с Куйбышевской электростанцией, которая к этому времени уже дала первый ток. Плотина находилась в 12 км от станции Чолово, вела к ней грунтовка, непроезжая после любого дождя (через ручьи машины с грузом перетаскивал трактор). Когда-то дорогу хотели мостить, вдоль нее лежали кучи булыжника, но булыжник забрали на отмостку плотины.

Наш прораб объяснял, что нормальная дорога стоила бы 4,5 миллиона. Деньги пожалели и каждый год тратили по 600—700 тысяч на ремонт, хотя дорога была нужна не только ради строительства — несколько колхозов пользовались этой непроезжей

106

грунтовкой. Вокруг стройки валялись остовы грузовиков, погибших в борьбе с дорогой.

До нас чернорабочими были зэки, амнистия лишила строительство рабочих рук. Практику свою наш прораб проходил на Куйбышевской ГЭС, где в то время работали тоже зэки. О том, как с ними обращались, он нам иногда рассказывал.

Мы разбирали булыжную отмостку на одной стороне плотины (противоположной водохранилищу) и переносили камень на носилках на другую сторону, которую и мостили. Дело в том, что первоначально планировалось замостить плотину с обеих сторон. Начали с той, которая была отсыпана раньше. Потом выяснилось, что средства перерасходованы, на обе стороны камня не хватает, а неукрепленный фунт водохранилище размоет моментально.

Под булыжником была щебенка, которую мы тоже перетаскивали на носилках. Собрать ее всю, перемешанную с песком плотины, было невозможно, а начальство торопило. Чтобы хоть как-то укрепить слой, на который сверху ложился камень, нас отправили на болото рвать мох, коим мы частично заменяли щебенку.

Под водохранилище на равнинной речке уходила огромная площадь. Все это настолько хорошо демонстрировало экономическую бессмысленность системы, что мы не раз спрашивали себя: не помогаем ли мы своим энтузиазмом держаться на своих местах бюрократам? Но вокруг в деревнях люди жили без электричества. И мы приходили к выводу — людям нужен свет, если мы не поможем, колхозники останутся впотьмах, а с чиновников все равно никто ничего не спросит.

* * *

Нас поселили в бывшем зэковском бараке, разгороженном поперек надвое. С одной стороны — ребята, с другой — девочки. Кроме нашего было еще два барака. В одном жили строители несколько более квалифицированные, в другом была столовая и одновременно клуб.

Работали мы побригадно. Однажды из девичьей половины барака раздался визг: испугались ящерицы. Мы (ребята) выразили недоумение и даже презрение по поводу столь бурной реакции на безобидную тварь. «Может быть, вы и съесть ее можете?» — «Можем!» Поспорили на компот (хотя получить добавочную порцию компота не составляло особой трудности). Девочки из

107

соседней бригады занялись поисками ящерицы. Ящерицы они не нашли, а принесли нам пяток лягушек, мы согласились на замену. Окончательные условия были сформулированы так — мы запускаем лягушек в одну из тарелок с борщом и съедаем содержимое. Саша Карпов сунул лягушек в рукав, и мы отправились в столовую. Там мы на бригаду взяли одну лишнюю тарелку борща и поставили ее стынуть. Когда каждый из нас съел по тарелке, Сашка незаметно вытряхнул в общую тарелку из рукава припасенных лягушек. Столы у нас были длинные, и ажиотаж неподготовленных соседей, когда они увидели выскакивающих из борща лягушек, описать невозможно. Лиля, дежурившая на кухне, кричала сквозь раздаточное окошко: «Лёнька! Не смей — целоваться не буду!», а над нашими головами пролетела тарелка с манной кашей, пущенная рукой Юры Кондратьева — начальника стройки.

В августе я был опять на Оредеже, теперь в качестве комсорга, хотя продолжал работать в бригаде. (Нас было человек восемьдесят, на таких стройках «освобожденными» были только командир и завхоз.) Мы провели «костюмированный бал»: костюмы соорудили из подручных материалов. За материалами для пиротехнических эффектов я съездил в институт. На карнавал были приглашены местные жители: шофера, электрики, сварщик, кузнец, их жены и дети. Наша пиротехника сначала вызвала дружный детский рев (погас свет, и из адского огня появился черт! — Витя Семенов), а затем восторг всех присутствовавших.

Из «местных» запомнился мне Лешка Сар. Отличный шофер, вечно пьяный, не раз сидевший за хулиганство. Он напивался до того, что вываливался из своего самосвала, ходить не мог, но, если его подсаживали в кабину, вел машину вполне прилично. Четырехлетнего сына своего учил матерным стихам: «Я начальник политотдела, я ел такое дело!» Силы он был неимоверной, хотя росту небольшого. Однажды, пьяный вусмерть, он с топором погнался за своей женой, мы растерялись. Вдруг с охотничьим ружьем появился Витя Семенов, вскинул ружье: «Лешка! Брось топор, у меня картечь, пристрелю, как собаку!» Лешка остановился, выругался, бросил топор и пошел спать. Мы бросились к Витьке: «Стрелял бы?» — «Не знаю, стал бы догонять ее — пришлось бы выстрелить». (Ружье действительно было заряжено картечью.) Мы хотели вызвать милицию, но Лешкина жена уговорила этого не делать. Лешке недолго удалось погулять на свободе. Однажды он по пьянке надел на голову начальнику стройки (не студенческо-

108

му, а официальному) ведро с водой. На суде, уже трезвый, заявил, что в следующий раз наденет ему на голову молочный бидон, чтобы посмотреть, как тот его будет снимать.

Витя Семенов (отличный фехтовальщик) погиб месяца через три, поскользнувшись в институте на ровном месте и ударившись затылком о цементный пол.

* * *

За лето мне пришлось несколько раз побывать в Ленинграде.

Во время одной из поездок Таня Зальцман попросила меня заехать к ней домой и передать письмо. Отец ее снова стал большим начальником, и родители жили в Питере. Я, бегая по городу, здорово проголодался и надеялся хорошо пообедать. Дверь мне открыла Танина мама, затем вышел отец. Я объяснил, что принес письмо, и протянул его. Взяв бумагу, мужчина прочел ее и, взглянув на меня, произнес: «Хорошо. Можете идти». Это был мой первый и последний контакт с большим советским начальством на бытовом уровне.

На обратном пути я остановил попутку, которая везла продукты в сельмаг. Кабина полуторки была занята шофером и грузчиком, и я забрался в кузов. Тут пошел дождь, меня здорово продуло. Машина остановилась в трех километрах от стройки, я вылез из кузова и понял, что болен. Это же понял и грузчик. «Куда ты на ночь глядя, да еще еле живой, поплетешься? Оставайся у меня до утра». Звали его Юрой. Он привел меня в малюсенькую комнатку, налил полстакана водки с перцем, остальное помаленьку выпил сам и вдруг сказал: «Вот, говорят, евреи не воевали. А я сам видел, как они безоружные на пулеметы перли». — «Где видел?» — «В концлагере». — «В каком?» — «Немецком». Дальше последовал рассказ, который и привожу.

В самом начале войны младшим лейтенантом Юра попал в плен. Лагерь был на оккупированной территории, охранялся кое-как. Если у пленных находились родственники, их отпускали. У Юры родственников не было, и он бежал. Немцы его поймали и как беглеца отправили в концлагерь на территории Германии.

Там Юра подружился еще с двумя пленными, и они задумали бежать снова. Обратили внимание на одного конвоира, который клал на видное место недокуренную сигарету или надкушенный бутерброд. Сперва подбирать пленные боялись, потом осмелели. Наконец Юра, чуть-чуть овладевший немецким, заговорил с этим конвоиром. Конвоир ругал Гитлера и называл себя антифашистом.

109

Однажды ребята признались, что хотят бежать. «Только не в мое дежурство, меня и так подозревают». А через некоторое время он сам подошел к Юре: «Завтра вас поведут чистить выгребную яму. Поведет такой-то (оголтелый гитлеровец и сволочь), за туалетом в траве будет лежать ломик. А дальше ваше дело».

Назавтра их действительно повели за город чистить туалет. Ломик нашли за туалетом, фашиста-конвоира спустили в дерьмо. Добежали до леска и расстались — идти втроем казалось опаснее. О тех двоих Юра больше ничего не знал.

Шел он на восток вдоль дороги только ночью, днем спал в лесу («какой у немцев лес?»), питался с огородов. Как-то увидел выставленные бидоны с молоком (госпоставки), отпил, набросал мусору, наплевал. И снова в путь. Задним числом испугался за мусор в бидоне — так и вычислить могут. Шел очень медленно, у каждой развилки выжидал, прислушиваясь, не идет ли машина.

С полей все убрали, и Юрий оголодал настолько, что вошел в первый попавшийся дом — попросить еды. На кухне сидел пожилой немец в форме фольксполицая (что-то вроде нашей дружины) и чистил автомат. Увидев вошедшего, он что-то сказал жене (когда немцы говорили между собой, Юра не понимал), и она вышла. Вернулась с полной тарелкой, пригласила к столу. Юра поел, встал и пошел к выходу, сзади услышал: «Стой!», остановился (собранный автомат лежал на столе). Снова появилась женщина с противогазной сумкой, в которой оказались кусок сала, вареные картофелины и кусок хлеба. Поблагодарил и пошел к двери — и снова: «Стой, иди сюда». Вернулся, подошел к немцу, тот взял газету и стал чертить на ней карту: «Иди вот здесь, здесь старики, может быть, и отпустят, там не ходи, там молодые, волки, сожрут». Юра потянулся к газете. «Нет!» — хозяин бросил ее в очаг.

Германию Юра прошел, к зиме оказался в Польше. Там было не так страшно. Однажды попал на ночевку в богатую квартиру. Молодая хозяйка была одна, муж погиб при бомбежке. Ночью забралась к Юре в постель. Была она богата, и Юра жил с ней полгода.

Но его грыз стыд. Хлопцы воюют, а он с панночкой прохлаждается. Сказал ей, та повздыхала, одела его в мужнин костюм и пальто, дала документы покойного, снабдила деньгами.

И двинулся Юра дальше на восток. В каждом доме, где ему приходилось ночевать, он называл себя новым именем и рассказывал другую историю своих странствий.

110

На Украине стало совсем легко. Поили, кормили, пускали ночевать. Один раз, правда, была заморочка. Зашел в хату, встретила его женщина, накормила, разрешила остаться на ночлег. В хате еще двое детей — ее племянники. А тут пришла их мать. Увидела чужого и набросилась на сестру: «Ты, кукушка, своих детей нет, а моих не жалко!», упала перед Юрой на колени: «Я вас умоляю, уходите отсюда! Они ведь и детей убьют! Простите меня!» Юра ушел на ночь глядя.

Однажды остановился он в богатой избе. Хозяин накормил его ужином, а утром после завтрака сказал: «Еда теперь не валяется. Пособи мне сено убрать». Пособил. Дальше — тот же разговор: «Дрова надо напилить». Наконец Юра заявил, что уходит. «Ну, я тогда полиции сообщу». И стал он батраком у «этого куркуля». Работал как вол, кормил его хозяин впроголодь, запирал на чердаке.

И решил Юра хозяина топором по башке, дом поджечь, а там пока хватятся. Видно, хозяин тоже подумал о таком конце. Проснулся Юра от толчка. Стоят кругом полицаи с автоматами.

И снова поехал в Германию. Хорошо, поверили ему, что он окруженец, воевать не хочет. Не сопоставили с тем, кто уже однажды бежал из Германии, убив конвоира. И снова концлагерь.

А когда к тому лагерю начали подходить американские войска, подняли лагерники восстание (вот тогда-то и видел он евреев, которые перли на пулеметы). Охрана бежала, и американцев зона встретила флагами всех стран антигитлеровской коалиции. Рисовали краской на простынях охранников.

«А потом?» — «Потом Колыма, вот только в Россию вернулся». О Колыме Юра мне рассказывать не стал: «Светло уже, мы ночь проболтали. Мне ведь работать еще, да и тебе к своим пора».

* * *

В другой приезд в Ленинград, зайдя в институт, я увидел газету с разоблачением Маленкова, Кагановича, Молотова и Шепилова. Подвернувшийся Феликс Крючков комментировал это событие так: «Волки от испуга скушали друг друга». Потом, когда я вернулся на стройку, местный райкомовец провел политинформацию, которая подтвердила мнение Феликса: «Они пытались не пропустить в Кремль сторонников Никиты Сергеевича, но тут пришел маршал (назван был, кажется, Василевский). Каганович взвизгнул: "Танки пустите?" — "Танки пустим!" — "Как в Венгрии?" — "Как в Венгрии!"» Напоследок райкомовец пожурил

111

нас за карнавал, который мы организовали на стройке: «Придумали неплохо. Но почему ни с кем не согласовали?» Через полгода мы уже горланили в электричках:

Независимо, стар или молод ты, А расстанешься с партией милой, Маленков, Каганович и Молотов И примкнувший к ним Шепилов.

Последняя строка была ответом на вопрос в анекдоте: «Какая фамилия самая длинная?» — Шепилов в течение двух лет не упоминался иначе, как в этом словосочетании.

Еще одна острота тех лет: «Шестнадцать человек на сундук мертвеца — Политбюро на мавзолее».

* * *

Август кончился, руководство строительства провожало нас с грустью. До пуска осталось совсем немного, а работать некому. Вернувшись в институт (я — уже на четвертый курс), мы узнали, что всех студентов, кроме пятикурсников, посылают «на картошку».

Мы обратились в дирекцию с просьбой отправить шестьдесят человек на Оредежскую ГЭС, но получили отказ: «Нам цифру никто не снимет». Отправились в горком партии. Инструктор «все понял»: «Картошку вы должны копать бесплатно, а на стройке небось денежку заработаете». Нашему утверждению, что и на стройках мы работаем бесплатно, просто не поверил. Тогда возник обходной план. Мы написали письмо от имени комитета комсомола, секретарь комитета Валя Никольский подписал его, на такую подпись ставилась институтская печать. Это письмо мы отнесли в обком, но не к инструктору по сельскому хозяйству, а к инструктору по электрификации области.

Наш план оказался действенным. Институту уменьшили цифру, и 60 человек были отправлены на строительство электростанции. На этот раз поездка была вовсе не добровольной. Несколько групп отправили целиком. А рейдовики поехали отдельной бригадой. Бригадиром выбрали меня. Сергей Хахаев стал комсоргом стройки.

Почти сразу же возникли проблемы. Нелю К. назначили завхозом и поваром. Она потребовала помощников — договорились, что каждая бригада будет выделять двух девочек на дежурство по кухне. Дежурные делали все, что требовалось, а Неля иногда явля-

112

лась к обеду, чтобы снять пробу. Вечером она развешивала продукты назавтра. Неля была симпатичной девочкой, и вокруг нее всегда вились ухажеры, компанию которых она принимала по вечерам в подсобке. За разговорами неплохо жевалось, но вдруг выяснилось, что запас масла досрочно израсходован.

Вторая проблема — картежная игра на деньги. Играть начали в долг под паспорта.

Третья проблема — дождь. Ко входам в барак с обеих сторон были сделаны дощатые пристройки с земляным полом. Выходить ночью под дождь не хотелось. Ребята могли использовать щели между досок, девочкам было хуже. Некоторые не решались выйти под дождь, и в женской пристройке изрядно запахло мочой.

Первое и последнее на этой стройке комсомольское собрание вел Сергей. Речь его была короткой: «Нелю К. — отправить в бригаду, дежурные сами справятся. Игроков на деньги поймаем — выгоним, хоть ночью пусть топают в Питер. Не пойдут? Набьем морду! Девочки жалуются на вонь в тамбуре — найдем виновника и поставим перед строем». На сем собрание было кончено. Большинство нас поддержало.

Впрочем, оно имело некоторое продолжение. Бригада, в которую пришла Неля, работала рядом с нашей. Неля бегала вокруг рабочего места и хохотала, а мужская часть бригады бегала вокруг нее. Мы поглядывали и хихикали, глядя на бесплодные попытки их бригадира навести порядок. На ближайшем же совете бригадиров он взмолился: «Уберите от меня Нелю К.». Наш начальник Юра Кондратьев обратился ко мне: «Возьмите К. к себе». Я наотрез отказался, как и все остальные. Опять начали, уже хором, давить на меня. Я пошел советоваться с бригадой. Там мне сначала сказали твердое «нет». После некоторого размышления бригада постановила — взять при условии, что никто не будет заступаться за Нелю К. и кричать, что мы «держиморды». Так Неля К. стала членом нашей бригады. Назавтра был проливной дождь и все оставались в бараке. Но пришли машины со стройматериалами, их надо было срочно разгружать, и нашу бригаду, как обычно, попросили помочь. Оставив девушек в бараке, мы под дождем принялись за работу. Через некоторое время появились и девочки. Нели К. среди них не было, но и претензий к ней мы предъявлять не стали, хотя, с нашей точки зрения, она нарушила правила групповой солидарности. Утром было солнышко, мы вместе вышли на работу, а после обеда Неля К. куда-то исчез-

113

ла — это уже было слишком. Вечером я попытался с нею поговорить, но она утверждала, что ни на шаг от бригады не отходила. Устраивать очную ставку с остальными я не стал, решил подождать следующего дня.

По утрам на стройках была линейка. Распределялись работы, сообщалось о травмах и болезнях. Неля на линейку, как всегда, опоздала. Вообще-то опаздывали многие, некоторые могли и не ходить. Но тут она попыталась пристроиться к своей прежней бригаде, тот бригадир ее прогнал, и она стала сзади нашего строя. Неожиданно даже для себя я рявкнул: «К. — шаг вперед!» Неля сделала этот шаг. Начальник смутился, остальные тоже. Юра зашептал: «Что ты, Нелечка, стань обратно». Та расплакалась и убежала в барак. До обеда мы работали без нее. Пообедав, мы взяли носилки, постелили на них старый плащ, уставили тарелками с супом, вторым и компотом и, изображая некое подобие туша, отправились к Нелиным нарам. В нас полетел сапог, а там раздался плач. Но на следующее утро Неля работала с нами. И участвовала в наших проделках, по приезде в город даже несколько раз ходила в рейды, и мы оставались приятелями до конца института.

Уже теперь, обсуждая эту давнюю историю с Сергеем, мы по-иному оценили ее. Неля поступала в институт учиться, и принудительный труд ее, естественно, не вдохновлял. Мы же ехали добровольно, и нам казалось вполне правильным применение принудительных «воспитательных» мер. Сказывалось и «артельное» сознание — ежели все работают, значит, и каждый должен работать, и тоталитарный взгляд — общее (как мы его понимаем) выше личного. Но, мне кажется, была и еще одна сторона у этой проблемы. Если бы Неля заявила, что она принципиально не хочет работать на эту власть, мы (я и мои ближайшие друзья), возможно, с ней и попытались бы спорить, но спорили бы с уважением. Она же просто «ловчила», а ловкачи нам были противны.

Однажды мы грузили самосвал бутом (булыжником). Витя Люшнин, взяв камешек пуда на три с гаком, старался уложить его в кузов. Неожиданно поднятый задний борт почему-то рухнул вниз и ударил Витю по затылку. Мы сразу же подбежали. Крови не было, но работать Витя не мог — кружилась голова. Недогрузив самосвал, мы посадили Виктора к шоферу, сами, по обыкновению, забрались в кузов и поехали домой — к нашим баракам. Обедать Люшнин не захотел. Мы оставили его в бараке, а сами начали обсуждать, как вызвать врача. Вернувшись в барак, мы увидели нашего травмированного, окруженного девочками, с ужасом

114

слушавшими Витин рассказ. Вокруг него стоял десяток стаканов с компотом. Назавтра он уже водил экскурсии к издавна валявшемуся на задворках заднему борту самосвала с огромной трещиной, образовавшейся якобы от удара о Витину голову.

Как-то за полчаса до подъема наши девочки, дежурившие в тот день, прибежали в барак: «Ребята, не знаем, что делать. Дрова сырые — не горят. Все останутся без завтрака». Мы быстро оделись и побежали в столовую. Плеснули в печь солярки — она прогорела, а дрова все равно не зажглись. Тут появился Люшнин с полбочонком солидола, уже давно валявшимся за кузней. Он отправил нас за опилками и угольным штыбом. Все это перемешали, плеснули в печку еще солярки, и Витя, сидя у открытой дверцы, начал лепить колобки и бросать в печь. Пламя загудело. Кто-то выглянул на улицу — из трубы в небо бил столб огня метра полтора высотой. «Люшницит» оправдал себя — завтрак был готов вовремя. Правда, все подгорело. Ребята из других бригад удивлялись: «Как можно было сварить подгоревший компот?»

Через пару дней мужская половина барака была разбужена дежурными девочками из другой бригады. Дежурные направились к столовой еще в темноте. Они услышали страшные крики и увидели: кто-то там, в столовой, бродит со свечой. (Электроэнергию на стройку подавал дизель с 6 до 22 часов.)

Все начали одеваться. Вдруг одна из прибежавших закричала своему парню: «Не ходи, тебя убьют! Пусть идут рейдовики!»

Мы с самого начала с сомнением отнеслись ко всей этой страшной истории, а после такого крика и вообще решили никуда не ходить. Через некоторое время те, кто провожал дежурных в столовую, вернулись. По их словам, кричали коты, которых разогнала толпа любопытных. Что касается зажженной свечи, объяснение этому феномену мы нашли, придя на завтрак. Напротив столовой был барак, в котором жили «аборигены». Там впотьмах ходили со свечой, и ее огонек отражался в темных окнах нашей столовой. Разговоры о ночном происшествии продолжались весь день. Кто-то слышал, как пьяный мужик грозил поджечь студентов, другие рассуждали о невесть какой банде, бродившей в окрестных лесах. Рациональное объяснение паники устраивало не всех.

Вечером мы решили подшутить над паникерами. Уже после отбоя Нина Котова (будущая Гаенко) пошла к столовой. Забралась туда через форточку и включила все выключатели. Свет зажегся только к утру, когда дали энергию. Утром опять раздался

115

визг — все знали, что столовую на ночь запирают и ключ с вечера передают очередным дежурным. Двери оказались запертыми не только снаружи, но и изнутри! Мы на этот раз отправились вместе со всеми. Внутрь можно было попасть только через ту же самую форточку, расположенную довольно высоко. Выбор Юры Кондратьева пал на нашу Нинку. Та объявила, что ей очень страшно, но она готова преодолеть страх за плитку шоколада, которую Юра ей и обещал. Спортивная Нина забралась внутрь и открыла дверь. Внутри никого не было!

Разговоры продолжались. Вечером, прихватив пол-литра бензина, мы отправились в лес. Нами заранее была облюбована большая болотина (во избежание лесного пожара) и заготовлены факелы на длинных палках. Факелы облили бензином, подожгли, а палки воткнули посреди болотины. «Задами» вернулись домой (на наших койках лежали под одеялами куклы) и присоединились к толпе строителей, вооруженной ломами и топорами и несущейся в лес. Панику подняла Неля К., с которой мы заранее договорились.

Среди некоторых строителей существовало подозрение, что все происходящее — проделки рейдовиков. На этот раз один из них, Горелик, видел, как мы брали у шофера бензин. Он подошел ко мне и пригрозил разоблачением, если его не возьмут «в дело». «Давай идею!» — «Идея есть». Около барака он нашел отражатель от автомобильной фары. В фокусе укрепили лампочку от карманного фонарика, сзади пару батареек, все это Горелик взгромоздил на сосну, а проводки спустил вниз. Ночью он вышел, замкнул проводки и, вернувшись в барак, поднял крик. Я выглянул в окно — на небе сияло две луны! Народ высыпал на улицу, опять-таки прихватив топоры. Кто-то слазал на сосну и сбросил оттуда наше сооружение.

Все большее число строителей подозревало в проделках нас. На последний день стройки мы приготовили очередной эффект, но сильный ливень нам помешал.

Однажды зачем-то подняли одну из половых досок барака, и под ней обнаружили тетрадку, возможно, принадлежавшую какой-то зэчке, квартировавшей здесь ранее. В тетрадке были собраны изречения, очевидно, исполненные для хозяйки тетрадки глубокого смысла. Очень многие из них принадлежали Сталину. Второе место занимали цитаты из неизвестного нам писателя Сагытбекова. Его афоризмы показались нам настолько идиотскими, что имя «Сагытбеков» в нашей компании некоторое вре-

116

мя было нарицательным. Лет через двенадцать, во Владимирской тюрьме, я заказал в библиотеке книжку этого писателя. Знакомство с его творчеством превзошло все ожидания. Первый же рассказ повествовал о пятилетней дочке фронтовика, которая всю войну бегала на мост через арык встречать отца. Однажды она упала в воду. Ее спас офицер, возвращавшийся с фронта и оказавшийся ее отцом. Откачав девочку и узнав, что это его дочь, офицер произносит речь собравшимся декханам — на десять из двенадцати страниц рассказа. Речь эта начиналась так: «Позор немецко-фашистским оккупантам, из-за которых наши дети тонут в арыках. Ведь именно из-за войны мы не успели вовремя починить мост». Далее я читать не стал. Но прочитанное запомнил.

Стенгазету на этой стройке издавала тоже бригада рейдовиков. Назвали ее «СОС». После двух номеров наша фантазия стала иссякать. И тут на стенде рядом с «СОС» появился анонимный листок «Антисос», критиковавший наш «СОС» почем зря. Мы быстро «вычислили» анонима — им оказался Лёня Лебедев — и предложили ему войти в редакцию. Теперь газеты делались совместно, но «анонимная» вывешивалась тайком на день позже. Вся публика, естественно, была на стороне анонима: «Вот уж приложил так приложил!» Последние номера обеих газет вышли на одном, неразрезанном куске ватмана. Наши читатели были и разочарованы, и восхищены одновременно.

Однажды, когда мы собрались в закутке столовой, где делалась газета, выяснилось, что карандаши забыли в бараке. На улице шел дождь, и мы вяло спорили, кому идти за карандашами. В это время появился Сережка Хахаев, вода стекала с него ручьем. Узнав, о чем спор, он молча повернулся и через несколько минут появился с карандашами. Сергея первым делом спросили, почему он пошел без разговоров. Он ответил: «Кому-то надо сходить, почему не мне?» Мы все сидели пристыженные.

На этой стройке я перестал материться. Ругаться я любил и делал это, на мой взгляд, виртуозно. Однажды мы втроем (Гаенко, Хахаев и я) выбивали в узком бетонном колодце опалубку. По очереди один из нас лез туда с отбойным молотком. Грязная вода от отбойника плескала в лицо, голова гудела от грохота, тело ныло от неудобной позы. Я матерился, перекрикивая молоток. Вдруг молоток замолчал — ребята отключили воздух. «Вылезай, если без мата не можешь». Ну не спихивать же неприятное дело на друзей, пришлось подчиниться.

Четвертый курс

117

Четвертый курс

Противоречия между рейдбригадами и институтским комсомолом. —

Выставка Пикассо. — Рассказ старого чекиста: мятеж, которого не было. —

Современный гэбист в бытовой обстановке. — Приключение в поезде Мурманск—

Ленинград. — Попытка рейдовиков взять власть в институте. —

Хрущев у власти. — «Что будем делать?» Первые листовки. —

Страхование и мое первое завещание. — «Рыцари белого камина». —

Любовь и свадьбы в рейдбригадах. — Летний поход 1958 года

После каникул, в новом учебном году (1957) в патруле появились Веня Иофе и Яша Френкель. Веня учился уже на втором курсе и, в отличие от нас, хорошо был знаком с интеллектуалами из «Культуры», Френкель поступил в институт только что. Веня и Яша в этот момент были в редакции «Органика» и пришли к нам на заседание штаба, чтобы «понаблюдать серых держиморд».

Обстановка на наших заседаниях настолько отличалась от той, которая царила на комсомольских собраниях, что ребята остались в рейде. Они принесли в нашу компанию интерес к современному искусству. Многим из нас, в том числе и мне, Яшка открыл глаза на импрессионизм, которого я до этого не мог понять. С ним мы отправились на выставку Пикассо, чьи полотна, хранившиеся в запасниках музеев, тогда впервые были показаны широкой публике. Дворцовая площадь была запружена народом. Порядок охраняла конная милиция.

Мы стали чаще бывать в музеях и кино, ребята умели выбирать. Яша притащил в рейд своих сокурсников: Люсю Климано-ву, Кирилла Чимекова, Боба Азаренкова, Валерия Смолкина.

Во время одного из рейдов Толю Янковского ударили ножом. Он вместе со всеми принимал участие в погоне, пока не потерял сознания. Хулигана задержала Нина Котова. Он уже перелезал через забор, когда Нина, подпрыгнув, повисла у него на ноге. Около забора нашли и нож. Толика увезла «скорая», хулигана сдали в милицию. Толин пиджак Нина взяла к себе в общежитие стирать. Она меняла воду раз за разом, и каждый раз вода оказывалась красной от крови. Отлежавшись чуть не месяц в больнице, Толя, еще слабый, отправился в рейд, несмотря на наши возражения.

А через некоторое время мы с Толей отправились к одному из наших преподавателей, который когда-то был чекистом, а уж потом поступил учиться в Техноложку, где и остался работать. Мы хотели, чтобы он выступил перед рейдовиками с воспоминаниями, ибо считали ЧК образцом и для себя. Он пригласил нас к

118

себе домой, угостил чаем. От выступления перед патрулем отказался: «Я должен отдавать тексты всех выступлений кому-то на цензуру, а цензор может и дураком оказаться». Зато в домашней обстановке рассказал нам о том, как в Петрограде ликвидировали офицерский мятеж. Мятежа, собственно, еще не было. Было предположение. Чекисты обходили офицерские квартиры. Если обнаруживали оружие или «сборище» («а время было страшное, все кучковались»), то увозили за город и расстреливали. «Возможно, среди них были и большевики, разбираться было некогда».

Рассказ этот произвел на нас сложное впечатление. С одной стороны, живые люди, с другой — «революционная необходимость». Еще в детстве от своего одноклассника я слышал страшную историю. Он ребенком жил в Новороссийске, откуда эвакуировался морем. Корабль, на котором он был, еще стоял под погрузкой, и по трапу шла толпа стариков, инвалидов, женщин с детьми, когда началась бомбежка и загорелось соседнее судно, груженное снарядами. Мгновенно освободить трап от людей не было возможности, и капитан принял решение — спасать тех, кто уже погрузился. Их судно отошло, и трап вместе со всеми, кто на нем был, рухнул в воду. Мы обсуждали подобные примеры и не находили ответа. Я и сейчас его не знаю.

Встретились мы в тот год в приватной обстановке и с современным гэбистом. Все праздники мы встречали у Хахаева. В квартире курить было нельзя, и мы выходили на лестничную площадку. К нам подошел какой-то пьяный мужик и спросил, студенты ли мы. Услышав ответ, сказал: «Не люблю студентов, хотя слежу только за офицерами. Они меня все боятся, только зайду в ресторан, все сразу же уходят!» Мы посмеялись и попросили его нам не мешать. «Не верите?!» — пьяный вынул и раскрыл удостоверение капитана КГБ. Толик попытался выменять его на свой студенческий билет, но капитан выругался и, спустившись этажом ниже, скрылся в квартире. Сергей потом наводил справки: вероятнее всего, квартира была явочной, где принимали стукачей. Иметь под боком таких соседей нам не хотелось, кто-то из нас позвонил из автомата в ГБ, назвал адрес квартиры, номер удостоверения, фамилию капитана и предложил не держать у себя алкашей.

* * *

Зимние каникулы я, как всегда, проводил в Мурманске. В местной газете «Полярная правда» я прочел статью. Несколько парней обворовали ларек спортивных товаров. Мать одного из них,

119

директор спортбазы, купила краденое, чем и подвигла ребят на новые свершения. В конце концов был обворован кабинет ДОСААФ, откуда утащили 9 боевых пистолетов типа «вальтер».

Мама рассказала мне, что пострадал и мой приятель по детской площадке, с которым мы после войны не встречались. Она это узнала от его матери. Оказалось, что часть оружия еще не найдена.

Обратно в Ленинград мы ехали вдвоем с Янковским. Вечером он сообщил мне: «Два «вальтера» в нашем вагоне. Тут едет пацан, изрядно набравшийся, мы когда-то знакомы были, так он хвастал». Оказалось, едут двое — мужик лет тридцати и молодой парень. Мужчина спал на верхней полке, а парень, найдя старого знакомого, показывал ему оружие. Показал он его и мне (мы с Толей курили в тамбуре). В Мурманске они ограбили уже нескольких рабочих после получки, теперь едут погулять в Ленинград. Мы с Толей начали обсуждать план. Выпросить оружие и брать их самим. Красиво! Но парень давал нам смотреть «вальтеры», вынув предварительно обойму, а у дружка может оказаться третий пистолет. Даже выманив пистолет с обоймой, мы по неопытности перестреляем полвагона.

Пошли к начальнику поезда и попросили сообщить в милицию. А сами улеглись на свои места, оба на второй полке. Ночью спутник нашего нового знакомца зашел в наш отсек. Встал на нижнюю полку и внимательно заглянул в наши лица. Мы притворились спящими. Он ушел. Через некоторое время нас разбудил представитель милиции — показал удостоверение. Мы рассказали, где лежат бандиты, и договорились, что Толя, проходя мимо них, нагнется поправить обувь. В окно поезда мы видели, как их сажают в милицейскую машину.

Еще часа через два пришли за нами — милиции были нужны свидетели. Нас ехало трое, еще одна девушка-мурманчанка из нашего же института. Поскольку милиционеры обещали, что мы догоним этот же поезд на дрезине, свои чемоданы мы оставили ей. Как она справилась с тремя чемоданами, оказавшись одна на вокзале, я сейчас уже не помню.

На следующих каникулах отец рассказал мне, что сын его начальника с оружием был задержан в том же поезде, на котором уехали из Мурманска и мы. «А вы, бригадмиловцы, всё проспали!» Я, подавив желание похвастать, притворился удивленным. Еще через год, кончив институт и нацепив по просьбе отца «поплавок» на грудь, я с папой отправился гулять по Мурманску. На-

120

встречу нам шли двое — пожилой мужчина — отец с ним поздоровался — и молодой парень, которого я тоже откуда-то знал. Мы кивнули друг другу. И тут я вспомнил, где я его видел — тогда, в поезде! Он, наверное, тоже вспомнил.

Назавтра отец, побеседовав на работе с его родителем, угрюмо заметил мне: «Достукаешься, зарежут!»

* * *

Мы пытались вернуть комсомолу его «истинное» лицо. В масштабе патруля в какой-то степени нам это удалось. Люшнин и Иофе, до этого принципиально не вступавшие в комсомол (даже перед конкурсным поступлением в вуз!), по нашему настоянию подали заявления и надели комсомольские значки. Ношение комсомольских значков для рейдовиков было обязательным.

Перед очередной институтской конференцией мы решили захватить власть в комсомольской организации нашей Техноложки. Я уже говорил, что организовать однокашников на участие в таком мероприятии было нетрудно. На конференции меня и еще кого-то из рейдовиков выбрали в комитет комсомола. Я стал заместителем секретаря комитета по политработе. Первым моим действием была попытка отменить политинформации. Я, как и в школе, заявил на заседании комитета, что те, кому интересно читать прессу, делают это и сами, а слушать политические новости в изложении «послушных девочек», вообще-то политикой не интересующихся, не интересно никому, делать же что-то ради «галочки в отчете» я не собираюсь. На том и порешили. Впрочем, у этих «послушных» хватало начальников и без меня, кто-то делал доклады, где-то обходились, как и прежде, без них, а «галочки» появлялись, как и прежде. Мы «давили», только если речь шла о поездках на стройку и целину. И воевали с пьянкой. Сергей Хахаев был секретарем физико-химического факультета. В других факбюро тоже оказывались «наши люди».

Забегая вперед, скажу, что, вернувшись с целины в следующем учебном году, мы добились исключения из комсомола за два месяца шестерых человек (за пьянку), после чего наш секретарь получил втык из райкома: «Вы там весь комсомол поразгоняете!» В это же время мы добились исключения из института очень известного тогда футболиста, капитана ленинградского «Зенита», мастера спорта, Завидонова. Он числился студентом Техноложки уже давно, появлялся в институте редко, между играми и тренировками, которые в зависимости от времени года проходили в

121

различных городах СССР. Одно из таких появлений было отмечено пьяной дракой с его активным участием. Исключенный из Хехноложки, он стал (или продолжал?) числиться студентом Педагогического института имени Герцена.

* * *

В конце марта 58-го года на сессии Верховного Совета СССР Булганин был освобожден от должности Председателя Совета Министров. Хрущев стал совмещать посты руководителя партии и правительства. Совсем недавно, на XX съезде КПСС, объединение этих постов в руках Сталина было объявлено одной из причин «культа личности» и связанного с ним произвола.

Мы и раньше подозревали, что причины «культа» кроются гораздо глубже. Однако сам факт восстановления «сталинских норм» свидетельствовал о полном произволе партийной верхушки. Барин дал — барин взял. И все это при полном молчании общества. (В то время уже прошло несколько закрытых судебных процессов над студенческими группами, пытавшимися протестовать против вмешательства Союза в венгерские события. Мы, рейдовики, об этом ничего не знали, наша сплоченность имела и отрицательную сторону: мы почти не видели мира вокруг.)

Сергей спросил меня: «Что будем делать?» Сам вопрос в контексте наших отношений касался только конкретных действий.

Вообще Сергей был и остается нашей коллективной совестью. Как правило, он не читал нотаций и даже не высказывался. Он «кривил морду», и собеседник по одному этому знал, что поступает неправильно. Вадик Гаенко был организующим началом. Я «толкал» идеологию.

Мы написали листовку. Показали Вадику, Яшке Френкелю, Володе Сиротинину. Ребята текст одобрили. Мы обсудили метод ее распространения. Было решено, что несколько человек отправятся в Москву и другие города и одновременно в Ленинграде, Москве и еще где-нибудь во время спектаклей из лож или с галерки будут эти листовки разбрасывать. Начали обсуждать персональных участников операции. Четырех человек оказалось маловато. Надо было говорить с остальными. Кое с кем поговорили на эту тему «вообще». А потом испугались — мы, сравнительно плохо знающие историю и философию политических движений, вовлекаем в деятельность тех, кто нам верит на слово. Мы рисковали не только собой, но и другими. И еще — каковы будут последствия нашей деятельности? Если все сведется к тому, что нас

122

посадят, — не стоит и начинать. Если же возможны и социальные последствия — неплохо выяснить, какими они могут быть. (Мы были столь наивны, что надеялись прогнозировать историю.)

Короче говоря, акцию решено было отменить. А Сергей и я должны были серьезно сесть за книги. Что мы и сделали (в прямом и переносном смыслах).

В этом году нас решили застраховать. Страховали нас на полгода, и стоило это копейки. Полис я почти сразу же потерял, но перед этим в графе «завещание» успел написать: «В случае моей смерти завещаю означенную сумму на освобождение Тайваня (тогдашние газеты изображали сей остров оккупированным американским империализмом), а ежели последний будет уже освобожден — на установление памятника Льву Толстому в Тель-Авиве». Полис кто-то передал в комитет комсомола. Меня вызвал секретарь комитета Валя Никольский и спросил: «Почему именно в Тель-Авиве?» Я ответил, что, насколько мне известно, такого памятника там нет. Валя согласился. (О том, что есть, и чего нет в Тель-Авиве, ни я, ни он ничего не знали.) «Ну так пусть стоит. Ты что — против?» Он был не против. О том, что жертвуемая сумма издевательская, ни он, ни я не говорили.

В апреле 58-го в «Технологе» появился фельетон — «Рыцари белого камина», подписанный Кулаковским, профессиональным журналистом, освобожденным членом редакции и фактическим редактором институтской многотиражки. Кулаковскии давно относился подозрительно к нашей компании. На одной из комсомольских конференций он даже выступил с таким заявлением: «Рейдбригада — это не комсомол, а фракция в комсомоле. Посмотрите, как они поют, они же в свой круг пускают только тех, кто им по вкусу!»

Одна из комнат комитета комсомола, украшенная не действующим уже сто лет белым камином, служила неформальным клубом, где ребята собирались потрепаться в промежутке между лекциями, после них, а зачастую и во время. Иногда занимались телефонным хулиганством. Однажды Марику Г. кто-то дал номер телефона: «Вот, позвони». — «Что сказать?» — «Что придумаешь». Марик позвонил: «Ваша жена сбежала». — «Откуда вы знаете?» — «Со мной и сбежала». Через час (Марика там уже не было) в комитете появился гэбист (это оказался номер приемной секретаря обкома). Вызвали секретаря комитета Никольского и начали

123

выяснять, почему и кто пользуется бесконтрольно служебным телефоном. Валентин не знал, да если бы и знал, не стал бы выдавать. Но об этом узнал сам Марик и, чтобы не подводить Никольского, «пошел сдаваться». Гэбист долго читал ему нотацию о «правилах поведения», но репрессий не последовало. В другой раз мы, собравшись в комитете, вытащили свои записные книжки и начали звонить своим знакомым, которые в тот момент находились на лекциях. Трубку брали их родственники, которым сообщалось, якобы с главпочтамта, что на имя такого-то пришла посылка, но так как напутано отчество (называлось первое попавшееся) или номер квартиры, то нужно подойти к окну номер 8, имея при себе паспорт, и разобраться. Потом мы собирались позвонить в милицию и сообщить, что готовится ограбление почтамта, сбор грабителей у восьмого окна, пароль — «Не пришла ли нам посылка?». На это, мы, честно сказать, не решились.

Этот «клуб» объединял, прежде всего, тех, кто имел хоть какое-то отношение к комсомольскому активу, — остальным просто не приходило в голову проводить в комитете свободное время.

В статье «Рыцари белого камина» речь шла вовсе не о телефоне. Основная ее часть была посвящена студентам, которые вместо того, чтобы учиться, проводят время в трепотне, избрав для этого помещение комитета. Приводились фамилии: Чемеков, Френкель, Азаренков, Когель и другие. Френкель и Кегель были почти круглыми отличниками, у Азаренкова и Чемекова были и двойки. Кирилл Чемеков, талантливый художник, почему-то поступил к нам. Года два с половиной держался в студентах, потом ушел разнорабочим в Театр Ленинского комсомола, где вскоре стал оформителем. После нашего ареста уехал в Гродно, где и работал театральным художником. Азаренков Техноложку закончил.

Против фамилии почти каждого «бездельника» стояло: «рейдовик». Главная мысль была выражена в заключительных строках: «чешут языками о погоде и моде, Би-Би-Си и Польше, Пикассо и Чижике-Пыжике».

Донос не сработал, возможно, потому, что Боб Азаренков, которому особо вменялось его энглезированное имя, оказался сыном крупного гэбиста.

* * *

В конце апреля состоялась первая «рейдовая» свадьба. Нина Котова стала Ниной Гаенко. На свадьбе присутствовала чуть не

124

вся рейдбригада. Эта свадьба оказалась далеко не последней. Мы насчитали десять пар, познакомившихся в патруле.

Яша Френкель привел к нам Женю Нимбурга, своего школьного друга. Тот учился на биофаке университета. Через какое-то время Женя организовал рейдбригаду у себя на факультете. Иногда в рейды мы ходили совместно; из университетских я помню Дину Суханову (полное имя ее было Согдиана, так ее назвали родители-археологи), Марину Иванову (будущую жену Яши Френкеля), Иру Г. (за которой я пытался ухаживать), Славу Кушева.

Брат Славы Женя Кушев учился в Москве и был связан с диссидентским движением. Именно через него наш «Колокол», о котором речь пойдет ниже, оказался у Лашковой, потом у Алика Гинзбурга, потом в «Посеве». Слава потом участвовал в неформальном писательском «Клубе 81».

С Мариной и Ирой мы познакомились на следующем курсе, а пока мы с Яшей Френкелем ухаживали за Лидой Федотовой (теперь Иофе). Мы провожали ее после рейдов домой, и иногда случалось так, что Личка шла впереди, а сзади мы с Яшкой обсуждали мировые проблемы, забыв о нашей спутнице. Яшина мама была уборщицей в детском саду, отец пропал без вести на фронте. Жили они в Песочном, ездить было далеко, и Яшка зачастую ночевал в общежитии или у своих ленинградских друзей. Оба мы часто были голодные и поэтому, прощаясь с Лидой, просили ее вынести чего-нибудь пожрать. Чаще всего — получали отказ. Семейная девочка-ленинградка не очень представляла себе наше положение и думала, что мы выпендриваемся.

Однажды Яшу вызвали в известный кабинет в институте, и гэбист предложил ему «сотрудничество». В качестве награды Яше было обещано помочь в розыске отца. Яшка, естественно, отказался. «Эти суки готовы торговать даже мертвыми». Надо сказать, что детям пропавших без вести пенсий за погибшего отца не платили. («А если он сдался в плен?»)

* * *

Четвертый курс я кончил без троек. На июль мы планировали поход. Внезапно выяснилось, что в этом году на целину в принудительном порядке отправляют даже пятый курс. Обычно учеба на пятом курсе была препятствием даже для добровольных поездок — ведь с целины возвращались в конце октября. Поход планировался по Кольскому полуострову, конечный пункт — Мурманск.

125

Итак, я успеваю после похода дней пять провести с родителями, потом еду на целину самостоятельно, оплачивая дорогу за свой счет и опаздывая на месяц, и, таким образом, совмещаю, казалось бы, совсем несовместимое.

Поход проходил по реке Воронья, которая вытекает из Ловозера и течет с юга на север примерно в 100 км восточнее железной дороги. Верхняя часть реки более или менее спокойная, дальше начинались пороги. Мы решили начать поход на плотах. А потом будет видно.

Руководил группой Саша Мумжиу. В группе шли Юра Егоров, Алена Аплетина, Кирилл Чемеков, Лёня Гальперин, Лёня Ковтуненко, Юра Егоров, Лида Федотова, Алла Соколова, Олег Устьяров и я.

Еще в сессию начались сборы. Закупка продуктов, подгонка снаряжения. Решили отправиться сразу же после экзаменов и на этот день уже взяли билеты. В последний момент выяснилось, что для вязки плота у нас нет троса. Но кто-то из нас утешил остальных — трос он достанет. Часа за два до отхода поезда трос появился — двухметровый кусок толщиной около 40 мм. Он никуда не годился.

Ехать было около двух суток. Мыс грустью глядели в окно на тонкие пятимиллиметровые тросики, бегущие вдоль пути. (Такими тросиками в те времена управлялись механические семафоры.) Потом на одной станции за сараем мы заметили бухты таких тросиков. За аналогичным сараем на следующей станции оказались такие же бухты. Решение было принято. На очередной станции мы с Чемековым выскочили из вагона, подбежали к сараю и, схватив бухту, бросились к поезду. В вагон вскочили уже на ходу. По дороге бухта размоталась метров на пятнадцать, и мы, стоя в тамбуре, на ходу поезда собирали волочащийся трос. Наши ноги были опутаны этим тросом и, зацепись он за что-нибудь, нас бы тут же выбросило из вагона. Но нам повезло, и смотанный трос стал нашим достоянием.

Из двенадцати участников похода девять были рейдовиками. На стройках и производственных практиках мы убеждались в том, что социалистическую собственность тянул всякий, кому не лень, от рабочего до самого крупного начальства. Объемы определялись физической возможностью несуна, и у начальства эти возможности были гораздо большими — оно могло задействовать не только самосвал, но и подъемный кран. Мы старались не следовать общему примеру, но в данном случае соблазн был слишком велик.

126

Благополучно доехали до станции Оленья, оттуда попуткой — до поселка Ловозеро. Пошли к начальнику леспромхоза. «Плоты? Сколько бревен?» — начальник почиркал карандашиком и объявил нам цену. Такие деньги нам и не снились. Может быть, возьмете топливное бревно? Снова чиркнул карандашом. И этих денег у нас не было. «Вы что — студенты?» — «Студенты». — «Тогда я вам покажу готовый плот, на нем лошадей привозили. Берите бесплатно». Плот оказался отличным, но слишком широким для порожистой реки. Мы разрубили его вдоль на две части, которые и связали нашим тросом.

В самом начале пути к нам привязалась собачонка — лаечка. Пытались прогнать, но она не уходила. Отплыли днем. Еду варили прямо на плоту, обмазав кострище слоем глины. Вечером, не ставя палатки, все, кроме дежурных, улеглись спать — порогов на этом участке не было. Мы с Кириллом дежурили — смотрели вперед, не наскочить бы на камень. Вдруг услышали приближающийся треск моторки. В ней сидел мужчина с ружьем, наставленным на нас. «Отдайте собаку!» Мы вытащили свое ружье и наставили на него. «Шарик!» — крикнул мужик с моторки. Шарик прыгнул к нему. «Джек!» — крикнул я. Джек прыгнул обратно на плот. Стали просыпаться ребята. И мы, наставив друг на друга оружие, забавлялись: «Шарик!» — «Джек!» Собака прыгала с плота на лодку и с лодки на плот. Наконец законный хозяин, когда собака оказалась на лодке, рванул ход, и Шарик уже не смог прыгнуть к нам. Моторка удалилась.

Потом появился первый небольшой порог. Плот разгрузили, все наше имущество по берегу пронесли ниже порога. Затем плот разделили надвое и по очереди обе части провели через порог. Для этого мы привязывали веревки к передней и задней частям проводимой секции и ими управляли. При первом опыте веревка зацепилась за камень, торчавший из воды. Я влез в воду, ребята за заднюю тягу тянули плот, а я перекинул через камень ослабевшую веревку. Плот рвануло, ребята не удержали его, и задняя веревка ударила меня, стоявшего в победной позе на камне, под ноги. Сделав фантастическое сальто, я погрузился в воду. По счастью, меня мгновенно прижало к камню, и я снова выбрался на него.

Из двенадцати человек нашей группы плавали плохо пятеро, в том числе и я. Расчет был такой — на спокойном месте не страшно, а на пороге и умение плавать не поможет.

Перед каньоном плоты пришлось бросить, дальше мы пошли вдоль берега пешком. Каньон на реке Вороньей — пожалуй, са-

127

мое красивое место, которое я видел. Красные граниты с пятнами зелени с обеих сторон, а внизу между крутыми берегами белая пена воды, несущейся вниз под углом градусов пятнадцать. Увы, теперь эта красота, наверное, исчезла — уже во время похода нам говорили, что в каньоне собираются строить ГЭС — она, очевидно, давно построена.

Стоя на камнях около воды, мы, несколько ребят, с восхищением глядели на стены каньона. Очень хотелось забраться наверх, хотя и было страшновато, особенно мне, поскольку я до сих пор панически боюсь высоты. Но тут подошли девочки, и среди них Личка Федотова: «А мы уже слазили». Мы ринулись вперед, напрасно девчонки кричали снизу: «Вы что, очумели, мы же не здесь лезли, мы обошли». Для нас отступления не было. Не знаю, каким образом я добрался почти до верха, и вдруг под рукой «пошел» камень. Отпустить его и взяться за другой было нельзя: падая, он мог меня сбить. Хорошо, наверху оказался Саша Мумжиу, имевший некоторый альпинистский опыт. Он лег и протянул мне руку. Держась за руку, я отстранился и пропустил камень вниз, а потом выбрался наверх. От страха у меня свело ногу. И тут мы увидели, что по нашему пути полезла Алла Соколова. «Ачка! Остановись! Буду ругаться матом!» — закричал наш командир Мумжиу. «Я ничего не слышу, вода шумит!» — ответила та и продолжала лезть наверх.

Наконец мы вышли к устью Вороньей. Там располагался рыболовецкий колхоз, специализировавшийся на лове семги. У нас кончился хлеб, а в деревне не было магазина. Все необходимое жители закупали в Териберке, километров за сорок оттуда морем. Нам посоветовали зайти к одной бабке, у которой мог быть хлеб. Та продала нам буханку по государственной цене — 1 руб. 40 коп. — и в придачу подарила кусок семги, рублей эдак на четыреста.

Мы расположились на завтрак. Проходивший мимо нас рыбак поинтересовался, откуда рыбка, и, узнав, воскликнул: «Да разве она умеет солить!» Через некоторое время и он принес нам кусок, потом еще кто-то. Проходившие мимо колхозники шутили: «Ешьте, ребята. Так семгу ест только Хрущев и мы». В поселке мы познакомились с молодым парнем из рыбнадзора — энтузиастом Севера и его природы. Он рассказал нам, что по закону рыбаки всю семгу должны сдавать государству по десять рублей за килограмм, а если хотят ею полакомиться, покупать в магазине по сто рублей за килограмм. Естественно, этого никто не делает. Работник рыбнадзора признался нам, что выполнения этого идиотского закона он от рыбаков даже и не требует.

Целина-1958

128

Целина-1958

Пурген. — Лекции о вреде алкоголизма. —

Начальство: помеха или воры? — Наше расследование

В Мурманске мы справили мое двадцатидвухлетие и разделились. Лёня, Юра и я отправились на целину, в Казахстан, остальные — кто куда. Ехали мы сначала поездом, потом попутками! Однажды, поджидая очередную попутку, мы решили купить молока. Зашли в дом, взяли молока в хозяйском ведерке и, расположившись под деревом, принялись за завтрак. Около нас устроился мальчик лет шести. Мы предложили ему присоединиться — мальчик отказался, но не ушел. «Так чего ты тут крутишься?» — «Ведро сторожу, мамка послала». В походах мы такого не видели.

Иногда подвозившие нас шофера не спали по две ночи. Они сажали в кабину одного из нас — не давай заснуть. Наконец мы прибыли в колхоз Калинина, где находилась часть студентов, в том числе и наша рейдбригада.

Лёня направился в другой колхоз, где работала наша институтская группа, а мы с Юрой остались со своими ребятами-рейдовиками.

Бригада наша занималась обжигом кирпича. Колхоз построил две земляные печи. Они были выложены кирпичом и засыпаны с боков землей, так, что сторона, где были топки, оставалась открытой.

Сырец формовала местная бригада, она же укладывала его на сушку. Мы должны были загружать печи сырцом, засыпать каждый слой угольным штыбом, а верхний — землей. Затем производился обжиг. Печи топили соломой, и отдыхать было некогда, топка длилась больше суток. Потом сутки печь остывала. Остывать она должна была гораздо дольше, но мы начинали разгрузку, став на доски, которые дымились под ногами.

При загрузке и разгрузке печи кирпич мы передавали по конвейеру. Сначала работали, соблюдая технику безопасности, передавая кирпич из рук в руки, потом установили две цепочки, и кирпичи стали кидать. Не обошлось без легких травм. В нашей бригаде был парень по имени Леонард, которого мы звали Леопардом. Помню крик: «Леопарду придавили лапу!» Бросающий сначала смотрел на того, кому он бросает, и не видел того, кто бросал ему. Потом мы изменили тактику. Смотреть следовало на бросающего. Если человек выскакивал из цепочки, на его месте моментально образовывалась куча кирпича. В печь сырец спус-

129

кали по наклонной доске, обломки расколовшегося сырца укладывающий выбрасывал наружу.

Однажды нас посетило какое-то высокое начальство. Парень, укладывавший сырец, работал под доской, по которой вниз скользили увесистые кирпичи. Один из начальников обратился к другому: «Интересно, когда кирпич упадет ему на голову?» У укладчика под рукой оказалась половинка кирпича, которую он и выкинул из печи. Она тут же пролетела около головы любопытного. Начальство ушло, не задавая лишних вопросов.

Жили мы, рейдовики, за полкилометра от остальной братии в вагончике и палатке. В палатке устроились курящие — я и Яша. Дверь вагончика не закрывалась, и мы ее припирали лопатой, чтобы местные телята не жевали наши постели. Однажды после перекура мы уже стали выстраиваться в цепочку, как вдруг вагончик затрясло. Мы бросились туда — из двери выскакивает Рубинчик. Девчонки вцепились в него: «Фимка, что с тобой?» Он молча отбивался от них и, наконец отбившись, помчался в степь; бежал, оглядывался и несся дальше, пока не скрылся за далекой копной.

Я сразу же понял, что происходит с парнем. Накануне утром он подошел ко мне и пожаловался на запор. Я объяснил, что надо сходить в медпункт за пургеном, и Фима отправился туда. Вернулся он ни с чем. Там дежурила молоденькая сестрица, у которой Рубинчик постеснялся просить слабительное. Пришлось идти мне, я принес пачку и отдал ее страждущему. Утром Фима пожаловался мне, что лекарство не помогло, и я спросил, как он принимал его. Фима сказал, что съел половину таблетки. Парень он был здоровенный. «Лошадь ты, лошадь! Разве тебе такая доза нужна! Тебе всю пачку надо».

Нужду свою мы справляли, присев среди зарослей полыни. Но, когда на тебя смотрят в упор девчонки, приседать неудобно, и бежал Фима до копны. Вернувшись, он сложил перед моим носом огромный кулак. «Ты действительно съел целую пачку?» — «Нет, только половину».

В сентябре нам поручили выделить людей для уборки арбузов. Мы еще раз увеличили расстояние между людьми в конвейере и стали по очереди посылать несколько человек на бахчу. Платили нам копейки (8 коп. за мешок, наполненный и погруженный), зато есть можно было сколько угодно и привозить своим тоже.

Итак, мы собирали арбузы в мешки, которые по мере подачи транспорта грузили на машины. Однажды к бахче подъехала «По-

130

беда», из которой вышел шофер и, взяв крайний мешок, затолкал его в багажник. Мы подошли к легковушке — там сидел плотный мужчина. «Я парторг совхоза!» — «Ну и что? Выгружай мешок». Тот ответил матом. Яша Френкель заметил, что в Ленинграде за мат получают пятнадцать суток, а здесь можно получить по морде. Шофер стоял молча, но было ясно, что он на нашей стороне. Мы еще раз предложили парторгу выгрузить мешок из своей машины. Пригрозили перевернуть «Победу» вверх колесами. Нас было пятеро парней и две девочки. Вдвоем перевернуть машину обратно наши противники не смогли бы. Наконец начальник велел шоферу выгрузить злополучный мешок. А в это время пришел грузовик под погрузку. Рабочий день кончался, мы погрузили арбузы и взобрались в кузов сами. Дорога была узкая, и «Победа», оказавшаяся позади, следовала за нами. Начальник мог наблюдать, как мы хрустели арбузами.

С этим парторгом ребята познакомились еще до моего приезда в лагерь. В клубе проходила лекция о вреде алкоголизма, на которую сгоняли местных жителей. Из любопытства туда заглянули и наши. Около входа стоял вдрызг пьяный мужик и блевал. Это и был совхозный парторг. Потом мы изредка пользовались туалетом около его дома (там всегда висел свежий номер журнала «Коммунист»), благо туалет этот располагался по пути в столовую.

Уже в самом конце нашей целинной жизни к нам пришел наш студенческий начальник и попросил помощи. Здесь, как и на стройках, в столовую выделялись дежурные от бригад — девчата. Они освобождались от другой работы и получали за этот день по-среднему. Помогали им ребята из их же бригады — после работы таскали воду и кололи дрова на завтра. В одной из бригад те ребята, которым выпала очередь помогать дежурным, вдруг заупрямились: пусть платят и нам. Начальник просил нас подготовить воду и дрова вне очереди вместо отказавшихся. Разбираться к столовой пошли Вадик Гаенко, Сергей Хахаев и я. Там уже собрался народ и шла перепалка. Вадик сказал, что мы готовы и воды наносить, и дрова приготовить при одном условии — мужская часть дежурной бригады завтра в столовой не появится. «А если мы придем?» — «Набьем морду». Ответ звучал убедительно, и ребята из дежурной бригады молча отправились по воду.

В середине октября мы тронулись в обратный путь. Сначала на машинах, потом в поезде. В целинном эшелоне, где собрались студенты Техноложки, трудившиеся в различных колхозах, мы

131

узнали неприятную историю. На одной из точек работала бригада из тридцати человек. Трое из них устроили, как теперь бы сказали, дедовщину. Они терроризировали и избивали остальных; пока они не ложились спать, свет горел, несмотря на протесты остальных, если же «деды» хотели спать — свет тушили, никого не спрашивая. Один из парней, сломавший до этого руку и ходивший с гипсом, был этой троицей избит ногами. Во главе ее стоял бывший рейдовик, мой однокурсник Н.Богданов. На первых курсах он ходил в рейды очень часто, потом перестал. Был в этой бригаде и еще один рейдовик, Ю.Щипакин. Он не вмешался в происходящее, а нам объяснил это своими моральными принципами, о которых он очень любил распространяться. По этому поводу даже существовал стишок:

Юлик Щипакин с набитым ртом,

Склоняя моральное право,

Лишь то успевал поедать за столом,

Что совесть ему позволяла.

Прямо в эшелоне мы стали собирать на нашу институтскую шпану свидетельские показания и, вернувшись в Ленинград, передали их в прокуратуру. Дело начало раскручиваться. Когда директор Техноложки Евстропьев (ректором он стал называться позже, в то время «титул» ректора носили только начальники университетов), депутат облсовета и член какого-то «кома», посоветовал нам забрать жалобу, дабы не позорить институт, мы отказались, но прокуратура дело прекратила. Тот, кто его вел, признался, что с Евстропьевым ему не совладать.

Пятый курс

131

Пятый курс

Генеральное сражение со шпаной у клуба им. 10-летия Октября. —

Лекторий в патруле и вопросы философии. — Преддипломная практика в Ереване

В начале зимы был очередной рейд в клуб им. 10-летия Октября. Перед началом танцев, стоя на ступеньках клуба, я услышал разговор: «Есть пара лишних билетов». — «Продай». Покупатель вытащил деньги, но тут к продавцу подошли две девушки: «Продай нам». Продающий так и сделал. Отвергнутый парень

132

проворчал что-то вроде: «Я тебе, сука, еще покажу», — и отошел.

Танцы кончились, и мы с Витей Люшниным вышли на крыльцо покурить. Рядом курили двое парней. В это время мимо нас прошел тот, кто перед танцами продавал лишние билеты, и, обращаясь к ним, сказал: «Пырнули-таки, сволочи». Он прижимал руку к пальто, чуть выше паха, из-под руки растекалось влажное пятно.

«Кто пырнул?» — «Вот этот». Мимо нас проходили гуськом трое парней, переднего я узнал — он пытался давеча купить билеты.

«Витька — ребят!» — крикнул я и рванул вслед за троицей, в полной уверенности, что друзья раненого меня поддержат. Троица, увидев погоню, побежала. Некоторое время я гнался за ними по улицам, затем мы оказались в каком-то дворе. Один из них вдруг крикнул: «Ребята, он один!» Парни остановились и повернулись ко мне, я тоже остановился. Главарь сунул руку за пазуху и, как в замедленной съемке, стал вытаскивать оттуда что-то длинное и блестящее. «Нож? Штык?» (оказалось, шоферская монтировка, но это я понял потом). Я демонстративно надел на руку трофейный кастет (такие вещи рейдовики иногда оставляли у себя, но я не помню случая, чтобы кого-либо из наших противников ударили кастетом). Троица, направившаяся ко мне, на мгновенье остановилась. И тут я услышал крик Люшнина: «Ребята! Они здесь!» Двор заполнился рейдовиками, наши ребята похватали обломки кирпича, устилавшие дворовый асфальт: «Бросай оружие! Убьем!» Главаря передали милиции, потом судили, и он получил свои четыре года.

Вообще-то милиция давно знала о его проделках, но связываться боялась. Вскоре она нам сообщила, что по своим каналам получила информацию — нас собираются бить. Вся окрестная шпана, даже «прописанные» в других клубах, в следующий раз будет ждать нас на выходе. «Чем можем помочь?» Мы ответили, что обойдемся и без помощи милиции: «Не вмешивайтесь и уберите из округи своих людей — отобьемся сами». В институте мы обратились ко всем знакомым — и бывшим рейдовикам, и туристам, и просто к друзьям по учебным группам. Желающих набралось около ста человек. Мы договорились, что наши помощники соберутся группами по десять-пятнадцать человек, незадолго до окончания танцев в клубе, на улицах, прилегающих к нему. Несколько человек, «не засвеченные» в рейдах, зайдут во время танцев в клуб, чтобы доложить нам обстановку на улице.

133

Эти разведчики сообщили нам, что около клуба собралась изрядная толпа, кое-кто вооружен арматурой, другие ломают скамейки, вооружаясь кусками реек. После окончания танцев мы, как обычно, группой вышли из здания. Не успели пройти и сотни метров, как раздался крик: «Бей их!» Мы заняли круговую оборону и засвистели в свистки. И тогда из улиц и переулков показались бегущие и орущие группы ребят. Противник был деморализован: шпана разбежалась, бросая палки и арматурины.

* * *

В том году мы решили организовать в патруле лекторий, но за всеми хлопотами удалось прослушать только три лекции. Первую читал Сергей Хахаев. Лекция была посвящена квантовой физике. (Однажды в турпоходе Сергей, который не особенно жаловал подобные мероприятия, так сформулировал свое представление о счастье: «Сидеть в сухом кресле, имея под рукой плитку шоколада и бутылку лимонада, и читать книгу по квантовой физике».)

Вторую лекцию нам прочли наши новые друзья с биофака, она была о генетике, только-только допущенной тогда к обсуждению как один из возможных вариантов биологической теории. Лысенко был еще силен, но кое-что уже было не в его власти.

Наконец, третью лекцию об импрессионизме нам прочел Френкель.

Не обошлось и без внимания комитета комсомола: меня вызвал Никольский и спросил, почему мероприятие проводится без контроля комитета. Я ответил, что являюсь его заместителем по политработе. На этом тема была исчерпана.

Во время сессии, проходя мимо одной из аудиторий, в которой младший курс сдавал «основы философии», я услышал разговор. Одна девочка спросила другую, стоявшую у самых дверей и готовую войти к экзаменаторам: «Маша, ты все выучила?» «Да, — ответила Маша, — ой, девочки, я только не помню, чем отличается материализм от идеализма». Я усмехнулся про себя, но потом сообразил, что и сам не могу сформулировать точно это различие. После раздумий и споров с друзьями я, наконец, пришел к выводу: тот, кто считает, что мироздание подчиняется некоему осознанному целеполаганию, — идеалист, тот же, кто считает, что осознанное целеполагание свойственно только человеку, — материалист. Сейчас я придерживаюсь несколько иной формулировки основного принципа материализма: «Все связи в этом мире

134

в принципе могут быть верифицированы» (предыдущее определение включается в нее как частный случай).

* * *

После зимних каникул мы отправились на преддипломную практику в Ереван. Мы — это Алла Поташник, Андрей Брайнер и я. Дипломы у всех нас были секретные, пришлось оформлять допуски. Секрет заключался в том, что производство было налажено по краденой схеме. В проекте, который я читал, данные некоторых аппаратов приводились без расчета, с пометкой «взяты обмером».

В Ереван Алла прибыла с высокой температурой, и ей сразу нашлось место в общежитии. Что касается Андрея и меня, то нам велено было обождать. Ожидание затянулось на несколько часов, наверное, комендант просто забыл о нашем существовании. Я отправился на его поиски и, обнаружив, заявил ему: «Я человек советский и ко всему привык, но вот мой товарищ, румын...» Услышав, что поселения ожидает иностранец, комендант забегал, и в мгновенье ока нам нашлось место.

Впрочем, комендант оказался хорошим мужиком. Иногда он заходил к нам в комнату с бутылкой вина. На прощанье к нам в гости пришли рабочие из цеха, где мы проходили практику, парни нашего возраста или чуть старше, вместе с комендантом. Тогда я впервые услышал про армянского поэта Чаренца. Меня поразило то, что о нем знали и с интересом говорили простые рабочие. В России ни до этого, ни после я такого не видел.

Нашим гидом в Ереване была девушка из комнаты, куда поселили нашу Аллу, — Эльза Мовсесян. Она водила нас по городу, а если, например, мы перли на красный свет, ругалась «мыканпоч», что по-армянски означало «мышиный хвост».

Ереван расположен в низине, на одной из окружающих его гор посреди парка раньше высилось изваяние Сталина. К нашему приезду статую уже убрали, но 17-метровый постамент остался. Обойдя постройку, мы увидели дверь и захотели заглянуть внутрь. На всякий случай спросили у стоявшего неподалеку милиционера. «Пожалуйста, — ответил он, — только не вступите в дерьмо». Сквозь открытую дверь мы увидели часть пола, предупреждение оказалось вовсе не фигуральным.

Как раз в это время был принят указ о запрещении содержать домашний скот в черте города, и по окраинам Еревана бродили ишаки с привязанной на шее фанерой; на фанере было написано по-русски: «Ищу работу».

135

Сдачу в городе давали только в трамваях. Однажды мы остановились у лотка, я хотел купить сигарет. Протянул трешку: «Пачка «Примы» (1 руб. 40 коп.) и коробка спичек (10 коп.)». Мне протянули и то и другое. Я стоял и ждал, продавец удивился: «Чего стоишь?» — «Жду сдачу». — «Нечего покупать, если ты такой бедный. На!» — и бросил на лоток трешку. Я взял деньги, и мы пошли дальше. «А сигареты?» — «Нечего продавать, если ты бедный». Мы пошли дальше, сзади раздался хохот. Смеялись парни, толковавшие до нашего прихода с лотошником. Эльза, узнав про ситуацию, сказала обычное «мыканпоч», все могло кончиться гораздо хуже: «Не у всех чувство юмора».

Окончание института

135

Окончание института

 

Рассуждения милиционера Суровцева. — Защита диплома. Распределение. —

Поход в Карпаты

Подготовка диплома шла своим чередом, рейды — своим. Однажды нас с Сергеем арестовали. Дело было так: мы провожали на Московском вокзале кого-то из девочек (почему и куда ей надо было ехать, я уже не помню). На обратном пути, уже вне вокзала, мы задержали карманника и доставили его в ближайшее отделение милиции, где сдали дежурному. Перед уходом мы услышали, как дежурный офицер разговаривает со старухой, пришедшей узнать что-то о своем сыне. Дежурный покрыл бабушку отборным матом, и я сделал ему замечание. Тот распорядился, и меня провели внутрь отделения (но не в камеру) и усадили на скамейку. Через некоторое время ко мне присоединился и Сергей. Просидели мы около получаса, затем нас снова вывели наружу и усадили на стулья возле самого выхода из отделения. Дежурный офицер громко поручил курсанту охранять нас и ушел, затем куда-то делся и курсант. Мы продолжали сидеть. Курсант появился снова и предложил нам бежать, мы отказались. Тогда курсант стал объяснять нам, что раньше понедельника (а дело было в субботу) никого из начальства здесь не будет, и мы ушли.

В понедельник я явился в отделение, меня принял его начальник, вернул наши удостоверения, отобранные в субботу, и посоветовал впредь не в свои дела не соваться, если не хотим, чтобы нам «переломали ноги». С тем я и удалился.

136

На следующий день мы от имени комсомольской организации ЛТИ им. Ленсовета написали письмо в управление милиции. Еще через некоторое время меня вызвал какой-то чин из политуправления по фамилии, кажется, Суровцев. Он сообщил мне, что офицеру объявлен выговор. Когда я сказал, что таких людей в милиции вообще не следует держать, хозяин кабинета протянул мне чистый лист бумаги: «Пишите заявление, и мы назначим вас на его место». Я отказался, заявив, что хочу стать инженером. «Ну вот, вы не хотите работать у нас, другой тоже не хочет. А мы что можем сделать? Уволить его? Не можем. В глубинку отправить? Так здесь он хоть под каким-то контролем, а там, в деревне, он эту бабку убьет, и никто не узнает даже». На том мы и расстались. Встретиться с этим чиновником мне пришлось через много лет в изоляторе КГБ уже после окончания следствия.

В марте нам объявили, что комсомольский патруль преобразуется в народную дружину и нашим начальником назначен майор Комиссаров с военной кафедры. Майор попытался переориентировать нас на наведение порядка в институте — борьбу с курением в неположенных местах. Однажды у меня с ним был разговор на эту тему. «Как я буду останавливать студентов, если Евстропьев ходит по институту с сигаретой?» — «Ну, знаете ли... Сравнили себя с Евстропьевым! Это если бы я сравнил... даже подумал сравнить себя с маршалом... Меня бы в порошок стерли!» От ловли курильщиков мы отказались и продолжали работу в контакте с милицией, как будто ничего не произошло.

В мае нас попросили подежурить в Пушкине. Там в очередной раз произошла драка, в результате которой Сергей получил сапогом в лицо и на некоторое время потерял сознание... Мы с Сиротининым подбежали к нему одновременно. Вовчик остался около Сергея, а я продолжил погоню. Потом мы с ним не раз обсуждали эту ситуацию. Он не мог оставить товарища, а я оказался во власти охотничьего инстинкта.

С Сергеем ничего страшного не случилось, только огромный синяк с черным отливом покрыл половину лица. Мы вернулись в Питер, и Яша Френкель отправился ночевать к Сергею (Сережина мама была диспетчером Ленводопровода и в ту ночь дежурила). Утром, по Яшкиному рассказу, Ксения Ивановна вернулась с работы. Зайдя в комнату и увидев Сергея, она всплеснула руками: «Сережа...» — и опустилась на стул у самой двери. А Сергей ее стал утешать: «Ничего, мама, мы им в следующий раз дадим!»

137

Весной я опять влюбился, на этот раз в девочку с биофака Ирину Г. Я «покорил ее сердце» (правда, ненадолго), когда после очередного рейда, провожая ее, увидел дерущуюся компанию. Крикнув: «Ирина, на телефон!», я кинулся в гущу дерущихся.

С защитой диплома проблем не было. Распределение мы, я и Дод Каждан, выбрали в пусконаладочную бригаду «Оргнефтеза-воды». Контора наша базировалась в Москве и ведала пуском нефтехимических предприятий по всему Союзу. Поскольку для поступления на работу требовалась прописка, мне пришлось в Мурманске прописаться у родителей. (Заказчики предоставляли по месту пусконаладочных работ общежитие или гостиницу, в Москве во время перекомандировок нам оплачивалось проживание в дешевых гостиницах при ВДНХ, но найти там место надо было самому, что было не так просто.)

* * *

Июль 1959 года я провел в походе по Карпатам. Нас было пятеро: Света и Володя Сиротинины, еще две девочки, имена которых я забыл, и я. Горы, покрытые широколиственными лесами, малина и ежевика. О бендеровцах мы слышали и даже кое-что понимали, но никакой враждебности среди местных жителей не видели. Украинские туристы, встреченные нами, ничем не отличались от ленинградских, разве что спели нам шуточную песенку на украинском: «Якись до Карпатiв я попав, Боже, скiльки лiха я спитав», которую мы немедленно выучили на слух.

На Говерле мы попали в облако, и я заболел ангиной. Как могли, меня разгрузили, сойти с маршрута я не хотел. Так и плелся с температурой под сорок и дальше, заглатывая по паре пачек пенициллина в сутки.

Много позже, уже в зоне, когда я рассказывал про этот поход солагерникам, один из них, Дмитро Верхоляк, заинтересовался подробностями — с какой стороны мы поднимались на вершину. «Вот тут-то меня и повязали, тут у нас было пулеметное гнездо».

1 августа я уже был в Москве. С нарывом в горле и без крыши над головой (в Москве у меня жила тетка, но я не озаботился взять ее адрес, да и не очень мне было у нее интересно). Я отправился в гостиницу «Заря», бродил по корпусам — мест нигде не было. Наконец я пустился на хитрость — пошел к главному администратору и сказал ей, что в таком-то номере места есть, но V тамошний администратор без санкции главного меня не поселя-

138

ет и просит позвонить ей. Так я получил на ночь койку. С утра принялся ходить по медучреждениям и всюду слышал: «У вас не московская прописка». В какой-то больнице мне намазали горло, т.е. шею, мазью и забинтовали. Наконец кто-то посоветовал обратиться в платную поликлинику. Там меня приняли. Новокаина под рукой у врача не оказалось, я взвыл и почувствовал облегчение — нарыв был вскрыт, и я побежал искать столовую. (Нарыв не давал мне открывать рот, и я все последнее время питался так: протирал размоченное печенье через узкую щель между зубами.)

КОГДА ЖЕ ПРИДЕТ НАСТОЯЩИЙ ДЕНЬ? (ЗЛОУМЫШЛЕННИК)

Пусконаладка

139

Пусконаладка

Как нужно играть в преферанс. — Заводы и жизнь в Уфе и Стерлитамаке.

Плановая экономика в действии. — Уфа: аварии с хорошим концом. —

Стерлитамак: развлечения в общежитии. — Переименование остановок. —

Контроль над бюрократией. — Социализма в СССР не существует!

 

В положенное время мы с Додом встретились на московском почтамте (единственное место, где мы догадались назначить свидание) и отправились на 14-ю Парковую, на которой размещались «Оргнефтезаводы», место нашей первой работы. Через день мы уже ехали в Уфу, в первую командировку.

Первым моим начальником был некий Токман — заядлый преферансист: он рассказывал, что по-настоящему в преферанс следует играть в черных очках и черных же перчатках; темные очки он иногда надевал во время игры, перчаток не помню. Токман умел нравиться любому начальству; с подчиненными же был вежливо-снисходителен, всякий раздавая понять, кто здесь главный.

За три года моей работы в «Оргнефтезаводах» я ездил в разные города, где запускались нефтехимические цеха. В Уфе и Стерлитамаке мне пришлось побывать дважды. Работа везде была организована одинаково. На пуск мы приезжали еще до завершения монтажа. Это происходило потому, что рапорт о сдаче объекта под пусконаладочные работы подавался на несколько месяцев раньше реального окончания строительства (иногда даже на полгода раньше). Прибыв на место, мы начинали с составления «дефектной ведомости», в которую заносились все отклонения от проекта, препятствовавшие нормальному осуществлению технологического процесса. Много было и таких случаев, когда сам проект игнорировал законы природы и здравый смысл, тогда

140

приходилось вносить изменения и в проект. Иногда удавалось подавать рацпредложения.

Впрочем, такая возможность возникала не всегда. Например, на одном из заводов, где пускались цеха синтетического каучука, в цеху полимеризации была смонтирована установка для утилизации отходов. Линия (труба) от сборника упиралась в стену... На чертежах было то же самое, ее продолжения за стеной просто не было. Оказалось, проектировщики в следующем цеху забыли спроектировать продолжение процесса.

В Уфе (вернее, в городе-спутнике Уфы Черняховске) я особенно ярко увидел плановую экономику в действии. На заводе еще велся монтаж оборудования. Но функционировало и заводоуправление — шел набор и обучение рабочих. И монтажники, и завод получали план по сдаче металлолома. У монтажников металлолом был: обрезки труб, уголков и всего остального, из чего монтировалась технологическая цепочка. А у заводчан еще ничего не работало и, следовательно, ничего не ломалось, даже то, что было уже смонтировано. Но план есть закон! Сначала выведенные в ночную смену рабочие вместо обучения технологии воровали отходы у монтажников. Те сварили железный сарай и стали прятать отходы металла туда, под замок. Тогда стали воровать еще не смонтированные трубы (их резали автогеном), вентиля и т.д., а иногда и снимать уже установленные. Монтажное управление поставило ночного сторожа. Недалеко от завода шел ремонт трамвайной линии — стали воровать снятые рельсы, ремонтники стали их увозить. Апофеозом всего стала кража 19 новых, подготовленных к установке рельсов, которые заводские рабочие под руководством мастера (члена КПСС, между прочим) уперли ночью и успели разрезать к утру, раньше, чем появились разъяренные трамвайщики. Мастер получил благодарность в приказе за перевыполнение плана по металлолому. Его коллега, честно собиравший на территории куски проволоки, старые скобы и бочки, в том же приказе получил выговор, да еще и подчиненные ему рабочие возмущались его «крохоборством». Самим нам повезло — наладчикам, по крайней мере рядовым, «гнать туфту» не было нужды. У пусконаладчиков есть конкретная задача — вывести цех на технологический режим — и есть жесткие контролеры: заводчане, которым потом надо будет работать в этом режиме. В нашем случае контроль потребителей был реальностью.

Около нашего цеха стоял на ремонте огромный нефтяной резервуар. Как-то теплым летним утром, после ночной смены, в

141

него забралась парочка. На их беду, ремонт оказался оконченным, утром пришли слесаря и быстро заболтали люк. Сначала «пленники» растерялись, потом было поздно — резервуар снаружи был покрыт толстым слоем теплоизоляции (считай — звукоизоляции). К счастью, мастер, явившийся несколько позже, только что закончил вуз и еще серьезно относился к правилам техники безопасности. Увидев закрытый люк, он поинтересовался, нет ли кого внутри. Слесаря расхохотались: «Кому там быть?!» Мастер, однако, спросил, кто именно проверял резервуар, и приказал открыть люк снова. Слесаря поворчали, но подчинились. На следующий день в проходной висел приказ: «Аппаратчицу такую-то и электрика имярек уволить за аморальное поведение в нефтяном резервуаре номер...»

Осенью произошел другой забавный случай. У дороги валялся еще не смонтированный переход с 600 на 400 мм — две трубы соответствующих диаметров и сварной конус между ними. В конце смены двое рабочих поспорили на пол-литра, можно ли пролезть через эту штуку — один из них полез и застрял. В двенадцать часов ночи под моросящим дождем вокруг застрявшего собралось все заводское начальство. Было принято решение резать трубу автогеном. Один рабочий просовывал между металлом и телом застрявшего куски асбеста, другой поливал разрез водой. После освобождения директор поинтересовался, «куда смотрел мастер», и выяснил, что тот «разбивал» спорщиков — мастер был лишен всех премий и на три месяца переведен в рабочие.

За все время моей работы в пусконаладке на моих глазах не произошло ни одного несчастного случая с трагическим исходом. Но несколько раз только по счастливой случайности обошлось без больших жертв.

С нами работал один инженер, К., которому оставалось года два до пенсии. Однажды он провалился в открытый канализационный люк, доверху заполненный жидкой глиной (дороги между цехами начинали асфальтировать после ввода предприятия в строй). К. раскинул руки и был извлечен из глинистой массы подбежавшими монтажниками. Несколько дней он пел им дифирамбы. Но однажды другие, а может быть, и те же самые монтажники уронили с высоты 52 м плашку весом килограммов в пять. Железина оцарапала правый рукав кожаного пальто К. и чуть ли не на метр ушла в землю. Упади она немного левее, нашего коллегу разрубило бы пополам. Когда мы обсуждали это происшествие, К. все время молчал, а потом вдруг заплакал.

142

Был случай, когда в печи, подготовленной к запуску, мы обнаружили два баллона с кислородом. Оказалось, монтажники, получавшие сдельно, спрятали от другой бригады про запас кислород, чтобы избежать простоя. Печь и находившиеся рядом уже действующие (т.е. принявшие пожароопасное сырье) цеха, не прояви мы бдительности, взлетели бы на воздух, ну, конечно, и мы сами тоже.

Как-то мы принимали топливный коллектор, систему распределения газа для печей. Дали в него давление воздухом и принялись обмазывать мыльным раствором все сварные швы. Там, где оказывался свищ, мыло пузырилось. Отметив мелом все участки, требовавшие герметизации, подали заявку монтажникам. И вдруг приказ — принять в коллектор топливный газ. Сколько мы ни доказывали нашему начальству, чем чреваты такие фокусы, оно, и без нас понимавшее опасность, приказ не отменило: прибыла комиссия, более страшная, чем взрыв газа.

Приняли газ. Сидим этажом ниже в операторской и гадаем, успеет ли за это время в галерее создаться взрывоопасная концентрация или нет. И слышим громкий хлопок, потом другой. Кинулись наверх. Старший смены опередил всех. Когда я прибежал на галерею, он уже тряс за шиворот какого-то паренька, а тот приговаривал: «Мне велели, мне же велели». Оказалось, что монтажное начальство, не подумав о принятом в коллектор газе, послало парня прибивать пороховым пистолетом, «стреляющим» дюбелями, к бетонной стене электрозаземление.

Однажды гидроударом сорвало П-образный участок трубы весом в пару тонн и отбросило его метров за пятьдесят. Эта история имела юмористическое «продолжение». В нашей квартире в общежитии забился унитаз. Мы обмотали тряпкой палку, чтобы протолкнуть дерьмо, но нам показалось, что нужно подмотать еще. В этот момент появился наш тогдашний начальник Толя Груздев. Укорив нас за неумение справляться с жизненными трудностями, он помянул и «гидроудар, который огромные трубы рвет», после чего рывком задвинул в унитаз нашу конструкцию. В результате дерьмо оказалось у него на лице. «Вот это гидроудар!» — констатировали зрители.

Наверное, в это же время мне рассказали еще об одной аварии, кажется, в Ярославле. В результате какой-то неполадки с заводской территории на дорогу понесло облако хлора. Тут же вызвали «скорую», и всех, попавших в это облако, увезли в больницу, некоторых отпустили сразу после осмотра, кто-то остался лечиться.

143

Перепуганное заводское начальство выделило средства, и всем пострадавшим выдали пакет с шоколадом, маслом и бутылкой молока. Во время «газовой атаки» в канаве лежал мертвецки пьяный, его тоже подобрала «скорая», отвезла в больницу, где он проснулся, там его осмотрели и отпустили, вручив пакет с продовольствием. Мужик ничего не понял и, стоя около больницы, расспрашивал прохожих, не наступил ли, пока он спал, коммунизм.

* * *

Когда завод в Уфе запустили, нас перебросили в Стерлитамак. Поселили нас в заводском общежитии квартирного типа, и через пару дней появилась комендантша с листками прописки. Первым подошел к ней я. «Имя, фамилия и т.д.», дошла очередь и до пятого пункта — «еврей». В ответ слышим: «Я тут на работе!» Я показываю паспорт, комендантша с удивлением его разглядывает, начинает записывать в листок: «Ев... Нет, как же я буду писать?» Подсказывает Толя Груздев: «Пишите "жид"». Та с сомнением смотрит на него, некоторое время раздумывает, потом вздыхает: «Нет, уж лучше я запишу, как в паспорте».

Через некоторое время мы еще раз перепугали нашу комендантшу. Как-то вечером Груздев прочел в газете заголовок статьи «Вербальная философия Эдварда Карделя», и мы принялись обсуждать слово «вербальный», поскольку из статьи явствовало, что это нечто очень плохое. Сидевший рядом коллега в это время вертел в руках цветной карандаш и под наш разговор написал на тетрадном листке: «Квартира сугубо вербальная», сверху мы написали еще: «Атель Вив», а снизу какое-то трехзначное число. Листок прикнопили с наружной стороны двери и ушли на работу. Вернувшись, бумажки мы не обнаружили, а спустя полчаса в комнату ворвалась комендантша, бросила на стол листок и грозно спросила: «Что это такое?!» Мы ответили: «Пусть висит». Сначала комендантша угрожала нам директором и главным инженером завода, парткомом и даже КГБ (она эту аббревиатуру произносила с испугом). Мы были непреклонны: «Нарисуем и повесим, а вы жалуйтесь хоть Хрущеву». Потом вдруг расплакалась: «У меня же дети, а вы...» Нам самим стало страшновато за эту забитую женщину, готовую с испуга на все.

Не помню, в ком проснулась коммерческая жилка. Мы потребовали занавески на окна, утюг и еще что-то, что нам полагалось, и было давно обещано, но чего «сейчас нет на складе». И все

144

появилось немедленно, в обмен на торжественное обещание никаких объявлений больше не вывешивать.

В Стерлитамаке одновременно строились два крупных химических завода. Население было приезжим более чем наполовину, много командировочных. Дороги в городе после любого дождя превращались в глинистую мешанину, а на остановках автобусов разливались огромные лужи. В темное время фонари почти не горели. Автобусы ходили редко и нерегулярно и брались с бою.

Однажды из окна переполненного автобуса мы увидели выбежавшую из дома старушку с огромным узлом, которая со всех ног неслась к остановке. Было совершенно очевидно, что автобус не дождется ее, да с таким тюком в переполненный салон и не втиснуться. «А бабка-то романтик!» — комментировал Груздев. Некоторое время слово «романтик» употреблялось нами именно в таком значении.

Ранее автобусные остановки носили народные названия: «Лужа», «Болото», «Больница» и т.п. Наконец местный исполком постановил переименовать их в «Первого мая», «Советская», «Мирная» (точные названия я забыл). Естественно, большинство пассажиров было в растерянности. За окном темень, идти пешком по грязи, выйдя не на той остановке, — удовольствие сомнительное. Пассажиры исходили криком: «А как она называлась раньше?», но кондуктор монотонно повторял: «Первомайская». Я тогда еще подумал о том, с каким удовольствием «маленький человек» при всякой возможности пользуется властью ради совершенно бескорыстной возможности уесть другого, который ему ничего плохого и не сделал.

Это подтверждало наши выводы о необходимости постоянного общественного контроля за каждым должностным лицом. Но вопрос о том, хочет ли общество контролировать чиновников, нами даже не ставился. Мы судили по себе и полагали, что это естественно: ведь мы никогда не зачисляли себя в какую бы то ни было аристократию.

* * *

Работая наладчиком, я лишился самого главного — своей рейдовой компании, своего окружения, единомышленников. Оппозиционные шуточки и разговоры тогда вели все, кому не лень, но от шуточек до активного противодействия тому, что считаешь злом, — дистанция огромного размера. Мне казалось, что вся беда в том, что я не умею убедительно сформулировать свои мысли.

145

Дважды за эти три года ко мне приезжал Сергей. В основном мы обсуждали существующий в СССР строй. Мы уже пришли к мысли, что социализма в СССР не существует и бесклассового общества — тоже. Есть правящий класс — партийно-государственная бюрократия.

К этому времени начали выходить стенограммы партийных съездов и конференций, появились книги Плеханова, Грамши, Лабриолы. Я начал собирать по букинистическим магазинам серию «Утопические социалисты». Сергей в 1961 году поступил заочно на философский факультет университета. В провинции в читальных залах райкомовских библиотек можно было получать старые газеты, не выдававшиеся в Питере без ходатайства организации.

Социалистическая экономика: продолжение знакомства

145

Социалистическая экономика: продолжение знакомства

Стерлитамак. Аз охен-вей, Мойша! — Треп с корреспондентом. —

Ставрополь. «Коммунист из подземелья». — Первые рассказы о «сучьей» войне. —

Уфа. Водопад мата. — Забастовочная ситуация. — Мухарьямов. — Сестра Зиганшина

Во время следующего пуска в том же Стерлитамаке нас поселили уже в гостинице в двухместных номерах. Мы с Додом жили вместе. Ко всему прочему, еще и готовились к экзаменам в аспирантуру. Коллеги частенько заглядывали к нам насчет спиртного, а узнав, что мы оба не пьем, — с предложением выпить с ними. Посему мы запирались изнутри и не откликались на стук. Толик Груздев, который в отличие от нас, работавших по сменам, пропадал на заводе с утра до полуночи, попросил нас дать ему пароль, чтобы можно было ночью прийти поболтать. Поскольку он не пил и интересовался не только преферансом, мы согласились. В качестве пароля было выбрано еврейское выражение «Аз охен-вей, Мойша» (в приблизительном переводе с идиш: «Ай-ай-ай, Мойша, — плохи дела!»).

Однажды, когда мы вернулись с работы, нас попросили перейти в номер напротив — в нашем будут морить клопов. В полночь (мы засиживались допоздна) мы услышали знакомые шаги по коридору. Толя подошел к бывшему нашему номеру, тихо постучался и произнес пароль. (Мы наблюдали за ним сквозь приот-

146

крытую дверь.) Поскольку никто не ответил, он постучал погромче и попробовал приоткрыть дверь. Оказалось, что в нашем прежнем номере успели не только поморить клопов, но и вселить туда новых жильцов. Дверь открылась, и Толя с криком «Аз охен-вей, Мойша!» ворвался к незнакомым людям. По крайней мере один из них оказался евреем.

Груздев выскочил в коридор, и мы моментально затащили его к себе. Новые постояльцы выскочили из номера вслед за ним и недоуменно оглядывали пустой коридор. «Наверное, они решили, что начался погром!» — комментировал Толя их реакцию.

Как-то перед самым пуском Груздев подвел ко мне корреспондента местной газеты: «Объясни ему, что к чему». Один из пусконаладчиков коллекционировал газетные ляпы по поводу ввода в строй новых предприятий (например, у него был такой: «Главный инженер включил рубильник, и ток, набирая скорость, пошел по проводам»), и я решил пополнить его коллекцию. К реактору подходили две трубы — одна сырьевая, другая для продувки воздухом в промежутке между рабочими циклами. Воздушная труба была большего диаметра и ярче окрашена, чем сырьевая. Я подвел корреспондента к воздуходувке и предложил попробовать рукой, как засасывается воздух, указал на линию, тянувшуюся к реактору, и сообщил, что на нашем заводе впервые в мире разработан способ получения каучука из воздуха. Дальше шла специальная терминология, которую мой протеже лихорадочно записывал. Тут на мое плечо легла тяжелая лапа моего начальника: «Ты тут развлекаешься, а спросят с меня». Толя дезавуировал мою лекцию и отправился с корреспондентом по цеху сам.

Мною двигало не только желание похулиганить. Мне, как, впрочем, и всем остальным, обрыдла наша пресса с ее бессмысленными «ура!» по любому поводу. При этом пропаганда часто соседствовала с некомпетентностью. Если бы корреспондент попросил меня помочь ему разобраться в некоторых вопросах, которые он не понял, — я бы с удовольствием и честно ему помог. Но он не удосужился приложить хоть какие-то усилия. А с другой стороны, редакция не сочла нужным обратиться к специалисту и за гонорар предложить ему написать серьезную статью. Я никогда не любил халтурщиков. (Впрочем, некомпетентность многих современных журналистов позволяет вспоминать прошлое довольно снисходительно.)

В Стерлитамаке же я слышал быличку: «В одном частном доме была вечеринка, и какой-то девушке не хватило партнера.

147

Сняв икону, девушка начала танцевать с ней и... окаменела. Приехала милиция, всех похватали и сослали неизвестно куда, камень увезли, дом заколотили, он и до сих пор стоит заколоченный». Через десяток лет я прочел об этом слухе в журнале «Наука и религия», однако быличка была укорочена — о появлении милиции и его последствиях ничего не говорилось. Очевидно, редакция не посчитала эту часть достаточно фантастической.

* * *

После Стерлитамака нас с Кажданом направили в Ставрополь на Волге, который потом переименовали в Тольятти. Мне рассказывали, будто бы голосующие на шоссе бабки спрашивали шоферов: «Милый, до Теляти довезешь?»

Руководил нами Эдик Каминский. Блестящий инженер: когда его будили среди ночи телефонными звонками с завода, немедленно давал ценный совет. Он старался не брать к себе в бригаду членов партии, которых среди рядовых работников пусконаладки было не так уж и много. Его лозунгом было: «Мне коммунизм строить некогда, я занимаюсь пусконаладкой». Начальство, не желая ссориться с хорошим специалистом, как правило, позволяло Каминскому подбирать людей по своему вкусу, но через некоторое время вдогонку посылало какого-нибудь коммуниста.

В Ставрополь прислали Виктора Ш., которого мы очень скоро прозвали «коммунист из подземелья». Это прозвище спровоцировал его же рассказ о том, как он однажды ночевал у проститутки. Ночью к ней явилась милиция: оказалось, что бабенка промышляла еще и скупкой краденого. Рассказчика она перед самым обыском успела спрятать в подпол.

«Наверху милиция, а я лежу, мне неудобно — я же коммунист», — последнее слово Виктор произносил, по-горьковски окая.

К нам его прислали проходить только что принятую тогда новую программу КПСС, ту самую, в которой наступление коммунизма было обещано через двадцать лет, в 1981 году. Собрали всю бригаду, и Ш. начал свое выступление с того, что сообщил нам о предстоящих регулярных занятиях по изучению программы КПСС. Кто-то с места ответил, что мы и сами можем сей предмет освоить — осваиваем же мы технику безопасности индивидуально. Не успел выступавший возразить, как, опять-таки с места, кто-то крикнул, что надо сначала пройти технику безопасности изучения программы. Начался общий балаган. Когда всем

148

надоело и мы вышли из комнаты покурить, Ш. продолжил рассуждения: «Вы думаете, мне эта программа нужна? Мне она и на ... не нужна, но нам же отчитаться надо, а то не отстанут».

Как-то Виктор начал рассказывать об «одной интересной книжке», автором которой оказался почему-то Вальтер Ульбрихт. Книжка описывала похождения рыцарей. «Может быть, Вальтер Скотт?» — догадался один из слушателей. «А мне один ..., что Вальтер Скотт, что Вальтер Ульбрихт», — ответил «коммунист из подземелья».

В это время г. Куйбышев решили очистить от проституток, и часть из них выслали в Ставрополь. Накрашенные девицы ночевали на скамейках в скверах и парках, приставали к прохожим. Некоторые проникали в гостиницы и общежития. Как-то, вернувшись с работы, мы обнаружили у себя двух таких дам. В четырехместной комнате нас жило трое, четвертым был куйбышевский студент-практикант. Мы решили, что девицы пришли к нему, но парень искренне удивился. Оказалось, что один наш коллега шутки ради послал их в нашу комнату, подсказав даже наши имена.

Коллега этот (фамилию его я забыл) отсидел десятку при «культе» и немало способствовал нашему образованию. От него мы узнали о «сучьей» войне — войне воров «в законе» с ворами, от воровского закона отступившими («суками»). «Выходишь на работу, а на кране человек повешенный качается, — это или воры суку повесили или суки вора».

Воры в законе пытались держать в полном подчинении и остальных зэков. Коллега рассказывал и о том, как к ним в зону, где царил воровской закон, прислали большой этап бандеровцев. Те пошли к пахану и попробовали договориться с ворами, чтобы они не трогали политиков, но на следующий день демонстративно был убит политический, не пожелавший делиться посылкой с ворами, вторичные переговоры тоже ни к чему не привели. После очередного убийства бандеровцы подожгли воровской барак, предварительно заколотив его двери; выскакивавших из окон воров бросали обратно. С той поры воровская власть в зоне кончилась.

* * *

В июле нас снова направили в Уфу. Через некоторое время на завод прибыл замначальника нашей конторы Петр Борисович У., превосходный специалист и горький пьяница. Пить он начал после того, как был за что-то исключен из партии. Когда-то в

149

тридцатые годы он кончал рабфак, чуть ли не вместе с Хрущевым, его коллеги достигли больших высот, кто-то стал замминистра. Когда У. слышал от высоких собеседников укоры по поводу своего пристрастия к алкоголю, он отвечал: «Если бы я не пил, то что бы ты сейчас делал?», имея в виду, что сам он их посты занимал б'ы, конечно, с большим успехом. В шестидесятые Петра Борисовича в партии восстановили, чем он очень гордился и, по слухам, даже бросил пить.

Из-за прорыва на заводе монтажники еще не были готовы к пуску, поэтому туда понаехала уйма начальства — ревизовать. Толпа двигалась вдоль заводского «проспекта» (на нефтяных заводах из соображения пожарной безопасности оставляются большие промежутки между цехами), Дод и я следовали в хвосте процессии, чтобы начальство в случае чего могло уточнить у нас какую-нибудь конкретику. Далеко впереди сидела бригада рабочих-монтажников и курила (огнеопасных материалов на заводе еще не было, и все курили где попало). Замминистра, предводительствовавший нами, вдруг остановился и, пересыпая речь отборным матом, обратился к главному инженеру управления: «У тебя, ... мать, ни... не готово к пуску, а люди, ...мать, бездельничают! Сколько идем, а они ... все курят!» Начальник пошел дальше, а обруганный главный обратился к своему подчиненному, обматерил его и побежал догонять шефа. Было интересно наблюдать, как матерная лавина катилась вниз по иерархической лестнице. Процессия между тем двигалась вперед, и, когда мат докатился до мастера, мы поравнялись с сидящей бригадой. Замминистра вежливо поздоровался с рабочими и прошел мимо, то же сделали и все остальные. Только мастер подошел к рабочим и посетовал, что из-за них он получил втык. Бригадир было встал и предложил остальным кончать перекур, но те послали его подальше и продолжали «перекуривать». Мы с Додом представили себе, что случится, если этот бригадир, подойдя к мастеру, пошлет его по тому же адресу и мат начнет подниматься наверх в той же последовательности, в какой он спускался.

* * *

Но далеко не всегда рабочие чувствовали себя так безнаказанно. Иногда и при всей их действительной правоте начальство плевало им в лицо.

В цеху, который нам предстояло пускать, были уже набраны рабочие для обучения. Хотя до пуска было еще далеко, вдруг на-

150

чало приходить сырье — каустическая сода, и рабочих заставили носить мешки со щелочью на пятый этаж, поскольку лифты еще не работали. Мало того, не работали и душевые, а до Черняховска надо было ехать около часа в переполненном трамвае. Да и в общежитии, где жило большинство рабочих, душевые работали далеко не всегда. В местной газете появилась статья о нарушении правил техники безопасности на нефтяном заводе, но начальник цеха громко объявил, что недовольные пойдут в отпуск исключительно зимой. Было у него немало и других средств давления, все это отлично понимали. Ведь в отличие от монтажников, имевших профессии, требовавшиеся повсюду, полуобученные операторы нефтехимии, да еще прописанные в общежитии, находились от начальства в полной зависимости.

Однажды я присутствовал при возмущенном разговоре рабочих по этому поводу и высказал свое мнение. Сначала я предложил объявить забастовку, но, увлекшись, перешел к теории о классовом характере существующего в СССР общества и к тому, что только революция может изменить ситуацию, поскольку коммунисты ничего, кроме силы, не понимают. С последним утверждением я согласен и теперь.

Через некоторое время старший технолог цеха отозвал меня в сторону и сообщил, что мною интересовались из КГБ. «Что такое ты говорил рабочим?» Я ответил, что призывал их к забастовке, умолчав о теоретической части своего выступления.

* * *

Через некоторое время мой приятель электрик Рома Рафальсон принес посылку с яблоками — из Сызрани, от родителей. Девочка на местной почте отдала ему эту посылку, сообщив, что извещение куда-то затерялось. «Найдется — оформим». С почтовой работницей у нас были хорошие отношения — мы все получали письма «до востребования» и награждали ее за письмо то конфеткой, то цветком.

Посылку мы уже успели съесть, когда в комнату к Роману в его отсутствие явился парень с извещением, прождал около часу и, не дождавшись, ушел, оставив свой адрес — соседнее общежитие нефтяного института. Естественно, за извещением никто не пошел. Через некоторое время парень этот снова появился у Ромы с тем же извещением (одновременно куда-то исчезла почтовая работница, выдавшая нам злополучную посылку, — ее коллеги сказали, что девушку перевели работать в другое отделение свя-

151

зи). На этот раз парень Рому застал и даже очаровал — любитель поэзии и философии! Рома и в том и другом разбирался слабо, но порекомендовал меня как большого специалиста. Я на приглашение не откликнулся и в институтское общежитие не пошел. Тогда этот парень (студент Уфимского нефтяного института Фарид Мухарьямов) появился у меня сам.

Я только-только завалился спать, отработав ночную смену, как меня разбудил незнакомый человек. Спросонья я бываю зол, а иногда и груб. Но гость игнорировал мою грубость и даже предложил книгу с грифом «для научных библиотек», это была «История европейской философии» Б.Рассела. Книгу он якобы выпросил у своего преподавателя философии специально для меня. Я сначала отнекивался, но настойчивость посетителя взяла верх.

Через какое-то время ребята собрались в однодневный поход. Недели две шло обсуждение. Я сначала хотел пойти, и мой новый знакомый — тоже (все переговоры велись через Романа). Потом мне расхотелось. Почему-то раздумал идти и Фарид. Я снова захотел в поход, и это же желание проснулось у Фарида. Тут я сообразил, в чем дело, и чуть не ежедневно стал менять свои планы — Мухарьямов менял их синхронно со мной. Потом случилась неожиданная встреча. Фарид поздоровался при мне с какой-то прохожей, та ответила ему как старому знакомому. На мой вопрос «Кто это?» он сказал, что это секретарь райкома комсомола, а затем, спохватившись, понес явную чушь об обстоятельствах их знакомства. Будто бы он выпустил стенгазету, за которую его и вызывали в райком для нахлобучки.

Мы вяло обсудили с Додом, что, по традиции, стукачей следует топить, но от конкретных действий отказались. В походе (скорее это был пикник с ночевкой) мы обсуждали с остальными технические подробности предстоящего пуска.

Через некоторое время Фарид пригласил меня и Дода в ресторан. Там он выставил бутылку коньяка, но пить мы не стали. За соседним столиком сидели молодые люди, с которыми наш «приятель» все время перемигивался, иногда он выходил в туалет, тогда из той компании тоже поднимался кто-нибудь и шел за ним. Ежели бы я и хотел «раскрыть все карты», Фариду некогда было бы меня слушать, настолько увлечен он был перемигиванием и походами в туалет.

Наконец я согласился сходить к нему в общежитие. Фарид угостил меня яблоками, но я отказался есть немытые фрукты. Он

152

ушел - на кухню, а я занялся шмоном. Ни стихов, ни книг по философии в его шкафу я не обнаружил, так же, впрочем, как и удостоверений в карманах его пиджака. Когда хозяин вернулся, я попросил разрешения посмотреть его библиотеку, но узнал, что он только что все книги отвез в деревню к родителям. Через полчаса на вопрос, давно ли он видел родителей, я получил ответ: «Почти год назад».

В конце концов Мухарьямов перешел к решительным действиям: предложил создать подпольную организацию. Девочек и «классную» музыку он готов был обеспечить сам. Я тогда в первый, но далеко не в последний раз встретился с ситуацией, когда наши «бойцы невидимого фронта» оказывались в плену у собственной лжи. Они действительно верили, что всякая антипартийная позиция сводится в первую очередь к девочкам и западной музыке.

Я сказал, что нужен еще и художник, чтобы нарисовать красивую вывеску. Но главное, чем я уел своего «опекуна», — была лекция о переводе романа «Война и мир» на язык муравьиных запахов. (Я много читал в то время литературы по семиотике, хотя сам этот термин услышал годы спустя.) Дод, краем уха слушавший мою лекцию, с восторгом изображал, как Фарид пишет очередной отчет. Прочитав, я вернул Фариду книгу Рассела, изрядно перемазанную, так как таскал ее с собой на работу, где и читал в свободное время. Тот искренне возмутился, но я напомнил ему, как пытался отказаться и как, непонятно зачем, он мне ее навязал. От продолжения лекции по «семиотике» он отказался на следующий день. Больше мы уже не встречались.

Года через четыре, на следствии, мне задали вопрос о Мухарьямове, найдя его фамилию в записной книжке. Я ответил: «Вам лучше знать». На следующем допросе, к своему удивлению, я услышал от следователя: «Так за вами, оказывается, еще в Уфе водились грешки!» Этот факт повлиял на мое поведение неожиданным для следователя образом: я понял, что они работают так же, как и все остальные чиновники, — спустя рукава.

* * *

В Уфе я стал свидетелем ситуации, описанной Ильфом и Петровым. В нашем цеху работали два немца — один из ГДР, другой из ФРГ. Когда-то существовало предприятие, конструкторское бюро которого располагалось на территории будущей ГДР, а производство — на территории будущей ФРГ. После раздела Герма-

153

нии КБ и предприятие сохранили связь. В Союз были поставлены насосы, и курировать их пуск приехали оба немца. Но до пуска оказалось страшно далеко. Как и нас, немцев вызвали заранее. В ночную смену я иногда болтал с ними, используя свои слабые познания в немецком и еще более слабые воспоминания из идиш. Немцы скучали не только в цеху (на «работу» они выходили регулярно), но и вообще в городе. У меня они поинтересовались местными достопримечательностями, я назвал им музей Нестерова, где самое большое собрание его картин, и уфимский балет, очень неплохой. Но немцы тосковали по дансингам, коих в Уфе, конечно, не было. Каждый день они досаждали начальству, требуя работы и даже угрожая разорвать контракт, начальство недоумевало — денежки, для нашего брата баснословные, немцы получали исправно. Наконец им стали выдавать спирт. Через какое-то время они начали появляться и в цеху сначала в подпитии, потом и изрядно пьяными. Мы запустили свой участок и уехали, а немцы все ждали своей очереди. Как они жили, вернувшись домой, остается только гадать.

Раз уж речь зашла об Ильфе и Петрове, не могу не вспомнить о статье из сызранской газеты, которую Роме Рафальсону прислали его родители. На сызранском вокзале милиционер увидел плачущую женщину; оказалось, что у нее украли чемодан вместе с билетами и документами. В станционном отделении стали составлять акт, и женщина назвала свою фамилию — Зиганшина. На шутливый вопрос, не родственница ли она известного моряка Зиганшина, женщина, всхлипывая, сказала: «Сестра». (Четверо моряков на барже были оторваны от берега, и два месяца их носило по Тихому океану, пока, к ужасу наших властей, их не подобрало американское судно; герои добровольно вернулись в Союз, где их встретили пропагандистским шумом. В народе пели: «Зиганшин — буги, Зиганшин — рок, Зиганшин съел второй сапог!») Милиционеры повезли пострадавшую, предварительно сфотографировавшись с ней, в горисполком, где моментально нашлись деньги на материальную помощь. Там же ей предложили выступить перед гражданами и повезли на какую-то текстильную фабрику. В своем выступлении женщина обмолвилась, что ее брат обещал жениться только на той, кого ему порекомендует сестра. Само собой разумеется, что от желавших предоставить ночлег сестре такой знаменитости отбою не было. На следующий день от тех, чье предложение было принято, в милицию поступило заявление — квартира оказалась обворованной.

Женитьба

154

Женитьба

Экзамены в аспирантуру. — «За следующую революцию». —

Общественный деятель и жених — совместимо ли? — Общежитие как вечный источник смеха. — Моя свадьба. Семья жены. — Встреча с Приставакиным. —

Смерть бабушки. Можно ли жениться на гойке?

В конце августа 1962 года мы с Кажданом приехали в Ленинград сдавать экзамены в аспирантуру. Иностранный и философию сдали на пятерки, а по основному предмету получили четыре балла.

В этот приезд я впервые обратил внимание на Ирину Гулевских. Шел по Невскому мимо Гостиного и встретил двух девочек из рейдбригады, одна из них и была Иринка. Она, правда, утверждала потом, что мы познакомились гораздо раньше, когда я еще учился в институте. Она тогда была первокурсницей, а я учился на пятом; мы ходили в какой-то поход и даже совместно дежурили. Но я тогда на эту малявку и внимания не обратил.

Через некоторое время Яшка Френкель сообщил мне, что он «завербовал» двух девочек — Люсю Климанову и Иру.

После экзаменов мы с Додом вернулись в Уфу, где и получили извещение о том, что по конкурсу оба не прошли. В конце октября я узнал, что на ноябрьские праздники в Питер приедут Сиротинины (они уехали по распределению в Красноярск и живут там по сей день). Пуск очередной установки уже кончился, а следующий задерживался. Поэтому я без труда договорился с начальством и поехал в Ленинград на неопределенное время, Дод в случае чего должен был дать мне телеграмму.

Когда я появился у Сергея, где остановились Сиротинины, выяснилось, что ребята решили отправиться в поход и провести праздники в лесу. Соскучившись по Питеру, я пытался отговорить их, но, к счастью, не удалось.

В лес отправился даже Сергей, обычно такие мероприятия игнорировавший. В группе нас было человек пятнадцать, некоторых я уже и не знал или знал поверхностно. На Седьмое ноября устроили привал с «банкетом». Первый тост был за встречу, второй — за революцию. Сергей протянул нам с Сиротиниными свою кружку и добавил: «За следующую!» И тут к нашим кружкам потянулась со своей Иринка. Мы чокнулись и выпили. Так уж случилось, что ночью в палатке мы оказались рядом, и она доверчиво устроилась на моем плече.

На следующий вечер, когда все уже улеглись спать, мы еще долго бродили по лесу. В Ленинграде наши свидания продолжи-

155

лись. Когда ночью я возвращался к Хахаеву, меня понимающе ни о чем не спрашивали. Надо сказать, при моем появлении в обществе какой-нибудь девушки Сергей очень выразительно «корчил рожу» — Иринка была первая, по поводу которой он не стал этого делать.

Все кончается: где-то на пятый день моего пребывания в Питере пришла телеграмма от Дода — в Уфу собиралось приехать наше московское начальство, и мне надо было срочно уезжать. Мы с Иринкой договорились, что она приедет ко мне в Уфу на зимние каникулы.

Вообще-то у меня возникла серьезная проблема. Иринка была младше меня на четыре с половиной года и казалась мне совсем девчонкой. Я знал, что наши намерения рано или поздно кончатся арестом. Брать на свою ответственность судьбу ее было страшно, хотя против ее участия в нашей деятельности я ничего не имел. Это было, конечно, совсем не логично, но то, что я мог позволить себе в роли общественного деятеля, отличалось от моих представлений об обязанностях жениха.

На зимние каникулы Иринка приехала в Уфу. Много лет спустя я узнал, что к ней приходил Сергей, спрашивал, собирается ли она ехать ко мне, и даже предлагал деньги (он к тому времени уже работал), мне же самому такая проза даже не пришла в голову. Одновременно Сергей посоветовал Ирине хорошо обдумать свою поездку, так как «наши отношения с КГБ могут существенно осложниться».

В Уфе и я заговорил на эту же тему. Я предложил Иринке выйти за меня замуж, предупредив, что «года три мы поживем вместе, а потом, вероятнее всего, меня посадят». Иринка ответила: «Хоть три года, а наши будут», и мы решили подать документы.

* * *

В Уфе я жил в заводском общежитии, в комнате нас было человек пять. Иринка устроилась у Фаины Фатхуллиной (не помню, как я с ней познакомился). К этому времени знакомство Фаины с Додом перешло уже в ухаживание. Года через два они уже были женаты, и Дод мне писал, что, если у них родится сын, его назовут Чингиз-Хаим. Сына они назвали Вадиком, и счастливо живут по сей день.

Однажды, когда я еще спал после ночной смены, Иринка появилась в нашей комнате и, не желая меня будить, тихонько болтала с теми, кому надо было идти в вечернюю смену. Вдруг по-

156

явилась комендантша и грозно потребовала объяснений, почему в мужской комнате общежития ночуют посторонние женщины. Тут я и проснулся. Иринка с ребятами пытались объяснить комендантше, что она только пришла, но начальство было неумолимо: «Мне уборщица сказала, что видела ее поздно вечером и сегодня рано утром». При этих словах я встал и в одних трусах (гнев мой пересилил стыдливость) двинулся к комендантше, предупредив, что сейчас спущу ее с лестницы. Не помню, в каком контексте я сказал: «Не ваше дело, с кем я гуляю», и услышал в ответ: «А вот она (жест в сторону Иринки) вечером гуляла с ним (жест в сторону Дода)». Мне стало смешно, да и как-то непривычно было хватать женщину за шиворот, но та несколько оробела: «По мне, пускай ночует, но вот тут одна из Ленинграда тоже ночевала, а потом стулья пропали». С этими словами комендантша удалилась.

В нашей комнате жил приятный во всех отношениях парень Саша Ольгин. Интеллигентный, неплохой инженер по контрольно-измерительным приборам. Он решил изучать во сне английский язык, для чего установил магнитофон с таймером, включавшим его часа в три ночи. Среди ночи вся комната просыпалась и слушала перечень слов, которые Ольгин предварительно наговорил на пленку. Одно из них — «би эфрэйд» — я запомнил до сих пор. Динамик был смонтирован на сковороде, которая за ручку крепилась так, чтобы висеть над ольгинским ухом. Первым же утром он врезался головой в эту сковороду, чем и объяснил забвение всего, услышанного во сне. На следующее утро мы опять пытались его экзаменовать и опять безуспешно. Дней через пять нам всем это надоело, и мы обломали провод, не повредив изоляции. Пару дней все спали спокойно, но потом Ольгин обнаружил обман, выпросил у нас еще два дня и на том кончил эксперимент. Ольгин этот сыграл в нашем деле довольно грязную роль, но об этом ниже.

Весной 1962 года мы оказались в Тульской области, в Данкове. Нас послали туда в качестве арбитров — данковский завод никак не мог выйти на проектную мощность. Заводчане винили проектировщиков, те — заводчан. Виноват был завод, поэтому нам не выдали ни документации, ни пропусков. Так и сшивались мы в глухом райцентре. Утром, к девяти, приходили к заводоуправлению, через пару минут наш руководитель возвращался оттуда и говорил нам, что до следующего дня мы свободны, «вопрос еще не решен».

157

Мы решили было, что после практики, летом, Иринка приедет ко мне в Данков, чтобы нам там зарегистрироваться, но ее мама настояла на том, чтобы регистрация была в Ленинграде. Документы надо было сдавать заранее, я по телефону сообщил ей все свои паспортные данные, и она сдала документы во время сессии. О том, как ей страшно было идти в загс без жениха, я узнал потом.

* * *

19 апреля 1962 года я снова приехал в Питер, на собственную свадьбу. К моменту моего приезда Сергей оказался в командировке, и хотя он сообщил, что постарается быть на свадьбе, я приуныл. В загс пошли без него, без него сели за свадебный стол. Я ждал — и Сергей не обманул ожидания: в самом начале застолья он появился с огромной коробкой конфет, на которой был изображен Илья Муромец.

Во время торжества я разрывался между Ириной, Сергеем и остальными друзьями, не обращая внимания на старшее поколение. Этот грех мне припоминали очень долго.

Отец Ирины — кубанский казак, участник Первой мировой и Гражданской войн. Когда-то он дружил с Рокоссовским. Был арестован, но через некоторое время освободился и продолжал службу. С Ириной мамой они познакомились на финской войне, где та была фельдшером. Тимофей Гулевских погиб в первые же дни Отечественной войны, под Бериславом. Он, командир полка, остался с пулеметом на мосту, прикрывая свою отступающую часть. Ирина, родившаяся в январе 41-го года, всю войну пробыла в Ленинграде, где в госпитале работала ее мама. После войны Зинаида Степановна (моя теща) окончила мединститут и стала гинекологом.

Каюсь, своих родителей я не пригласил — большинство студенческих свадеб иногородние студенты справляли так. Теперь меня иногда гложет совесть — я сообщил, что женюсь, прислал анкету, стилизованную под анкету отдела кадров, на невесту и ее фото: Иринка в походном одеянии сидела на толстой ветке какого-то дерева. Потом я узнал происхождение этого фото — милиция попросила рейдовиков прочесать местность в поисках какого-то трупа. Выглядела Иринка на этой фотографии очень симпатично, и моя мама каждый раз, глядя на снимок, вспоминала пушкинскую русалку.

158

* * *

Через пару дней после свадьбы мы с женой разъехались: Иринка отправилась на практику в Саки, а я вернулся в Данков. Там особых изменений не произошло, и свободного времени было много.

Я использовал его, посещая местную, не очень богатую, библиотеку. Там оказался десятитомник «Всемирной истории», который я и штудировал. В Данков ко мне приезжал Сергей, и мы опять обсуждали социальные проблемы. К этому времени мы уже решили изложить наши мысли письменно. И у него, и у меня накопилось много материала — почти все прочитанное мы конспектировали.

После Данкова я оказался в Омске, где пробыл месяца два. В июле я ушел в отпуск и подал заявление об увольнении — в августе кончались три года, которые я обязан был по распределению проработать в «Оргнефтезаводах».

С Ириной мы встретились в Москве, где заранее решили провести медовый месяц. Устроились в двухместном номере гостиницы «Заря». Ходили по музеям и театрам, просто гуляли по городу.

С этой гостиницей связан и еще один эпизод. Командировочные по закону платили только при проживании на одном месте не более полугода (в противном случае работа считалась «по постоянному месту жительства»), наши командировки иногда затягивались и на год. Чтобы не терять кадры и не нарушать финансовую дисциплину, нам давали командировку на 6 месяцев, потом перебрасывали на другой объект, но чаще всего просто вызывали в Москву, вручали новое командировочное удостоверение и отправляли назад. Поэтому в Москве мы бывали не раз и останавливались, как правило, в «Заре». Однажды у гостиничной стойки я увидел знакомое лицо — Феликс Приставакин! Он представился дежурной как руководитель делегации донецких шахтеров, возвращавшейся из Франции. Не знаю зачем, я перегнулся через барьер и списал в свой блокнот его адрес (Приставакин меня не заметил). Впоследствии на следствии (извиняюсь за каламбур) мне был задан вопрос: «Откуда вы знаете адрес нашего сотрудника?», на что я ответил, что о его работе в КГБ не имею представления, а общался с ним, когда он занимался комсомольской работой, и вообще, мы кончали один институт. Вернувшись в Ленинград, я узнал, что в

159

связи с нашим делом Приставакина из органов убрали (сам он, конечно, не мог объяснить своим коллегам этого артефакта с адресом).

* * *

Через некоторое время после свадьбы мама написала мне о смерти бабушки, Иды Берковны. Боюсь, мой брак ускорил ее смерть. Она не хотела, чтобы я женился на русской, — не потому, что считала евреев лучше, а из-за страха перед антисемитизмом: «Если вы когда-нибудь поссоритесь, русская жена скажет тебе — "жидовская морда"».

В августе мы вернулись в Питер. Иринка жила на Петроградской стороне, на Гатчинской (угол Большого), в огромной коммуналке на восемь, кажется, семей, в двадцатидвухметровой комнате. Жила она вместе со своей бабушкой по матери Ксенией Михайловной. Ксения Михайловна, очень мягкая, умная и доброжелательная старушка, относилась ко мне как к родному, и я привязался к ней.

Зинаида Степановна к моменту нашего знакомства работала в Кронштадте главврачом родильного дома, но собиралась переехать в Питер. Мы поэтому думали уехать в Сибирь, где можно было рассчитывать на получение жилья (Иринке оставался год до получения диплома).

Наша свадьба изменила планы моей тещи — она завербовалась в Норильск, оставив нам жилье и попечение о старой бабушке. Впрочем, первое время не столько мы пеклись о бабушке, сколько она о нас. Вся тяжесть досталась Иринке, когда я уже сидел.

Ленинград. Работа на “Фармаконе”

159

Ленинград. Работа на «Фармаконе»

Техника безопасности. Борьба за сушильный шкаф. — Проблема соцобязательств. Конфликт с начальством. — Как у меня сняли часы. —

Элла Матвеевна Познанская и история советской химической науки

Побегав по Ленинграду, я наконец устроился мастером на завод «Фармакон», название которого говорит и о его профиле. После мощных, по моим тогдашним понятиям, оборудованных новейшими приборами и автоматикой нефтехимических заводов «Фар-

160

макон» казался кустарной мастерской прошлого века. Тяжелые бутыли с реактивами женщины-аппаратчицы таскали на пупу. В этих бутылях были концентрированные кислоты или щелочи. Помню, как одна работница разлила серную кислоту и упала в образовавшуюся лужу. Я попал в отделение, где производили сарколизин, препарат, считавшийся тогда противораковым. У некоторых рабочих он вызывал аллергию — чесотку, настолько сильную, что им приходилось уходить с завода. Через десять лет я узнал, что многие из них умерли от рака.

В одном из помещений цеха стоял сушильный шкаф, в который в кюветах закладывался для сушки сарколизин. В шкаф от вентилятора подавался теплый воздух, выходивший затем через трубу на улицу. Мало того, что мы отравляли окружающую среду, в шкафу (большом фанерном ящике) создавалось избыточное давление, и вредная пыль столбом стояла в помещении. Я предложил начальнику цеха поставить вентилятор между шкафом и окном: тогда и вентиляция сохранялась бы, и в шкафу поддерживалось бы нужное давление, и, главное, пыль изо всех щелей этого шкафа не летела бы в помещение, а, наоборот, всасывалась. Начальник согласился. Через неделю я ему напомнил — он обещал, еще через неделю опять то же самое. Прошел и этот срок, я вышел в ночную смену и написал в журнале: «В связи с нарушением техники безопасности запрещаю нахождение рабочих в сушилке». На следующий день мне была оставлена записка с требованием, чтобы после смены я дождался начальства. Я обновил свое запрещение в журнале, а дожидаться не стал: смена кончалась в шесть утра, а начальство приходило к девяти. Утренняя сменщица заинтересовалась причиной конфликта, я объяснил, и она написала в журнал аналогичное распоряжение на свою смену. Когда я пришел на работу, проблема оказалась решенной — на это потребовалось полтора часа и два слесаря.

Мое предложение защищало только рабочих, находившихся в сушилке, окружающую среду оно защитить не могло: воздух после сушила, как и прежде, выбрасывался на улицу. Впрочем, Ленинград мы травили не только этим способом. В цеху в больших количествах применялся цианистый натрий. Жидкость, содержащая этот милый компонент, нейтрализовалась в специальном аппарате, и аппаратчик должен был приносить ее на анализ в лабораторию. После отрицательного анализа на цианиды ее полагалось сливать в канализацию, разбавляя десятикратным коли-

161

чеством воды. Но дегазационный аппарат не был рассчитан на такое количество, еще задолго до полной нейтрализации подходила следующая порция этой отравы. Поэтому аппаратчик, получив в лаборатории отрицательный результат, подходил к крану, разбавлял пробу водой и снова нес ее в лабораторию, потом, при неблагоприятном анализе, разбавлял снова. Десятикратное разбавление тоже не получалось; стоило открыть побольше водопроводный кран, как на второй этаж переставала подаваться вода, необходимая для ведения процесса. Изменить что-нибудь было невозможно, иначе цех не выполнит план, все останутся без премии, а больные (так считали многие, в том числе и я) — без лекарств. Надо было перестраивать завод, менять помещения, забитые оборудованием с нарушением всех норм, и само оборудование.

А с нас требовали дальнейшего увеличения выпуска. К какой-то дате (кажется, к Всесоюзному совещанию передовиков движения за коммунистический труд) от меня потребовали взять на себя дополнительные обязательства и вступить в движение за этот самый коммунистический труд. Я отказался. Сначала в цеху, потом у главного инженера. Я приводил расчет времени и предлагал либо изменить технологию, либо отстать от меня. Мне объясняли, что никто и не требует от меня увеличения выпуска, с меня требуют только «принять обязательства, а там будет видно». В конце концов я заявил, что привык держать свое слово и не собираюсь обещать невозможное, что к коммунизму я отношусь настолько серьезно, что не намерен называть этим словом бардак, что за всеми высокопарными словесами моих оппонентов кроется элементарная корысть («рабочих травим, а говорим о здоровье людей»), и даже назвал начальника производства Дору Израилевну, годившуюся мне в матери, Дурой Израилевной. От меня отстали и начали собирать компромат.

* * *

Я чуть было не попался на серьезном нарушении дисциплины — уснул на рабочем месте. Спали мы мало, после ночи отоспаться удавалось не всегда (смены менялись раз в неделю). Я дежурил уже не первую ночь, все шло нормально, и я задремал, сидя у стола. Две аппаратчицы вышли в туалет, и тут в цех нагрянула дежурный диспетчер завода. Спал я так крепко, что она сняла с меня часы, чего я даже не почувствовал. В это время аппарат-

162

чицы вернулись на свое рабочее место. Диспетчер удалилась, а девчата разбудили меня и, ахая и охая, рассказали про часы. Утром диспетчер снова навестила меня, спросила, как идут дела — все шло хорошо, а потом осведомилась, который час. Я ответил, что часы свои оставил дома. Тогда диспетчер положила их передо мной: «А это не ваши?» Я внимательно рассмотрел их и сказал: «Если бы я не был твердо уверен, что свои часы оставил дома, решил бы, что это мои — настолько они похожи. Но я твердо знаю, что мои часы дома». Та рассмеялась, оставила часы на столе, пожурила за нарушение и ушла.

Докладную она не написала. Надо сказать, что во время ночной смены, когда это позволяли обстоятельства и аппаратчицы, даже мастера иногда подремывали. «Валерий Ефимович, вы поглядите, а я покемарю», — обращался ко мне подчиненный и тут же пристраивался подремать. Не на меня одного наваливались днем дела, так что выспаться было трудно, да порой и негде. Многие жили так.

* * *

Была у меня в цеху и защитница, Элла Матвеевна Познанская. В конце мая 1963-го я даже был повышен в должности, стал технологом отделения, вероятнее всего, не без ее содействия. (В этом качестве меня и пытались заставить взять на себя невыполнимые «коммунистические» обязательства.)

На Элле Матвеевне фактически держался весь цех, ибо его начальник Г., кроме партбилета, ничего не имел. Он был плохим организатором, безграмотным инженером и к тому же редкостным дураком. Подобных ему дураков я в жизни встречал трижды. Второй дурак, майор Анненков, был начальником зоны, третий — политзаключенным.

Элла Матвеевна осталась одинокой, ее жениха расстреляли в 1938 году. Она работала в Ленинградском университете, когда началась очередная кампания борьбы с буржуазными влияниями, на этот раз в химии. Опыт сессии ВАСХНИЛ вдохновил жуликов во всех отраслях. В математике раздавались голоса против «перерожденцев, ориентирующих советскую математику на изучение бесконечно малых величин», в химии некстати пришлась теория резонанса. Элла Матвеевна принесла мне увесистый том стенограмм заседаний Отделения химии АН СССР. Советскую химию спас тогда академик Несмеянов, предложивший, по существу, просто заменить «нехороший» термин другим. Мы говорили

163

с Эллой Матвеевной о том, как ученые, спасая от «идеологических диверсий» науку, вместе с тем спасали и средневековый режим, пытавшийся превратить любую науку в служанку идеологии: ученых сохраняли, наука продолжала существовать, но выхолащивалась. Элла Матвеевна отказалась играть в эти игры и вылетела из Ленинградского университета, где сначала училась, а потом работала, и оказалась на «Фармаконе», где проработала до пенсии.

Она рассказывала мне о том, как применялся сталинский закон о мелких хищениях. Вместе с ней работала восемнадцатилетняя девушка-лаборантка. В обеденный перерыв она сбегала в магазин и купила мяса. Холодильников тогда не было, мясо «потекло», и девушка не знала, как ей быть, — домой надо было ехать в переполненном транспорте. Кто-то посоветовал ей взять треснувшую химическую чашку, которую не успели выбросить. Девушка сполоснула ее, положила туда мясо и... была задержана на проходной, где был составлен акт на мелкое хищение. Дело передали в прокуратуру. Заведующий кафедрой пытался заступиться за свою работницу, но ему пригрозили ответственностью «за укрывательство». Девушка получила два или три года сталинских лагерей.

“Книжка”

163

«Книжка»

Ее содержание. — Как размножить? —

Две встречи: Ольга Берггольц и академик Струмилин

 

С самого моего появления в Ленинграде мы с Сергеем принялись за обработку собранного материала. Наш опус мы решили назвать так: «От диктатуры бюрократии — к диктатуре пролетариата» (в подзаголовке: «Пути построения коммунизма в СССР», наверное, потому, что слово «социализм» было в наших глазах дискредитировано).

Эпиграфом взяли слова Ленина: «Мы за такую республику, в которой не будет ни полиции, ни армии, ни чиновничества, пользующегося на деле несменяемостью и привилегированной буржуазной платой за труд... Мы за полную выборность, за сменяемость в любое время всех чиновников, за пролетарскую плату им».

Текст начинался словами: «Первое, что поражает человека, вступающего в жизнь в так называемом социалистическом об-

164

ществе, это громадное количество лжи и лицемерия, которыми пронизана наша действительность». Далее приводились факты несоответствия между официальной пропагандой и действительностью и утверждалось, что ложь не столько обманывает советских граждан, сколько развращает их. «Того, кто решится начать борьбу с этой ложью, ожидают репрессии, тюрьмы и концлагеря». Через три года государственный обвинитель на суде цитировал эти слова как доказательство нашей «клеветнической деятельности».

* * *

Первая глава была посвящена доказательству того, что вся власть в СССР принадлежит классу партийно-государственной бюрократии, который сам себя избирает, назначает и контролирует. (Мы основывались на ленинских определениях понятий «бюрократия» и «класс».)

Во второй главе мы пытались доказать, что СССР и страны «социализма» — вовсе не исключения. Ссылаясь на работу Бернхема «Революция управляющих», мы писали, что тенденции к переходу власти в руки бюрократии проявляются во всем мире. Далее мы цитировали А.Грамши: на определенном этапе развития собственник устраняется от власти и власть переходит в руки «несменяемых и некомпетентных бюрократов, авантюристов и прохвостов». Наш вывод: бюрократическое общество является новой общественно-экономической формацией (как феодализм и капитализм), и мир развивается в этом направлении. Бюрократизм как система побеждает потому, что более прогрессивен, чем капиталистический строй, так как дает возможность организации труда в масштабах всей страны, концентрации всех сил на решающих участках экономики, социальные гарантии трудящимся: государственную организацию медицины и образования при отсутствии кризисов и безработицы. (Уже после лагеря в разговоре с тещей-врачом, тогда еще истовой коммунисткой, на вопрос, почему я не вижу в нашей действительности ничего хорошего, я ответил: «Ну почему же: вот, например, бесплатная медицина!» — и вдруг услышал: «Уж про бесплатную медицину ты не говори!» Оказалось, что хвалить можно было только то, о чем человек не имел никакого представления.)

Третья глава посвящалась истории советского общества. Еще Плеханов, полемизируя с народовольцами, утверждал, что приход

165

к власти революционеров до того, как народ будет готов к взятию этой власти, не приведет к народоправству, «а будет обновленной древнекитайской или древнеперуанской деспотией на коммунистической подкладке». Мы приводили цитаты из Ленина и Сталина (разумеется, дореволюционные) о том, что крестьянское большинство России не хочет социализма, и указывали, что даже VI съезд партии (август 1917) отрицал социалистический характер будущей революции. Даже после победы большевиков обобществление крупной собственности не было принципиальным политическим актом, а проводилось в силу экономической необходимости, зачастую по инициативе снизу. Не только в России, но и почти везде во время войн и других катаклизмов государство брало промышленность под свой контроль. Ни Маркс, ни Энгельс не считали подобное вмешательство элементом социализма. Только накал борьбы и необходимость удержания политической власти заставили большевиков взять курс на построение коммунизма в одной стране, что ранее считалось теоретически невозможным. Анализируя резолюции VIII—XI съездов и различных конференций ВКП(б), мы показывали, как Ленин и ЦК постепенно отходили от принципов, изложенных в «Государстве и революции», создавая мощный бюрократический аппарат, стоящий вне контроля не только народа, но и рядовых членов партии. Мы подробно анализировали провал ленинской идеи «партмаксимума» — чтобы зарплата руководителей не превышала зарплату среднего рабочего. (Следователь Елесин спросил у меня потом: «Ронкин, вы же умный человек, неужели вы не понимаете, что этого никто делать и не собирался, просто тогда нужно было голоса получить?» Подобный цинизм меня удивил, но Елесин от дальнейших разговоров на эту тему отказался.)

Мы писали, что ликвидация нэпа была неизбежна, так как правящая коммунистическая бюрократия ни с кем не хотела делить власть. Сталин стал знаменем, вокруг которого сплотилась партбюрократия. Во времена так называемых необоснованных репрессий страдали отдельные бюрократы, но привилегии бюрократии как класса все время росли. Так, при беспощадной чистке армии оклады высшего комсостава за это время выросли в пять раз (речь Ворошилова на XV съезде партии). В эти годы у власти в стране находился не класс в целом, а небольшая его часть, связанная с карательными органами. Однако, в конце концов партбюрократия овладела положением и взяла органы КГБ под свой контроль.

166

Глава кончалась утверждением, что переход к более либеральным методам управления не меняет сути системы и отказ от террористических чисток сталинского времени, слишком ущемлявших интересы самой бюрократии, принципиально ничего не изменил.

В четвертой главе мы писали, что эксплуатация при бюрократизме сводится не только к паразитическому потреблению со стороны бюрократии, чьи доходы тщательно скрываются, — эксплуатация еще и вызывает необходимость содержать громадный репрессивный и пропагандистский аппарат, а кроме того, поддерживает бюрократическую анархию производства. Однопартийную систему мы рассматривали как гарантию и основу устойчивости бюрократической системы.

В бюрократическом обществе господствуют принципы бюрократической иерархии и личной материальной заинтересованности. Оба принципа мы критиковали. Первый — в духе земской теории Солженицына (хотя и не употребляли слова «земство»), второй — в духе Маркса. (Впрочем, и в первом случае мы тоже ссылались на Маркса, который был активным сторонником местного самоуправления.)

Мы анализировали механизмы функционирования бюрократической системы. Бюрократия не выполняет даже тех требований, которые предъявлялись к предпринимателям в 1912 году. Экономика функционирует неэффективно, потребности народа всегда приносятся в жертву интересам бюрократии, что формулируется в официальной прессе как «укрепление могущества государства». Говоря о роли бюрократии в «управлении» наукой, мы вспоминали судьбу генетики и кибернетики.

В главе перечислялись случаи массовых выступлений против существующей системы, приводились примеры бунтов в Муроме, Краснодаре, Темир-Тау, Новочеркасске. Эти эпизоды, по нашему мнению, правдивее отражали отношения народа и власти, чем фальсифицированные результаты выборов.

В пятой главе речь шла о внешней политике СССР: с самого начала для нее был характерен союз с самыми террористическими диктатурами (союз с Ататюрком, с афганской монархией и т.п.), им прощались даже репрессии против собственных коммунистов, если только они поддерживали политику Москвы против Запада. Для бюрократического режима характерно стремление к внешней экспансии (захват Прибалтики, Бессарабии, война с Финляндией, венгерские события 1956 года). Подробно рассмат-

167

ривали мы и позицию СССР в 1939 году в отношении гитлеровской Германии. Приводились цитаты из речи Молотова на сессии Верховного Совета, где он говорил о Польше как об «уродливом детище Версальского договора», о том, что «гитлеризм — это идея и против нее нельзя бороться силой», о том, что во Второй мировой войне «агрессорами являются Англия и Франция, а Германия — обороняющаяся сторона». Мы утверждали, что бюрократические режимы отнюдь не ликвидируют опасность войн, а, наоборот, порождают их. «Мир стоит перед порогом новых страшных войн, порожденных соперничеством бюрократических государств и их блоков». Например — противостояние и возможное столкновение СССР и Китая.

В шестой главе мы попытались изложить позитивную программу, в основу которой была положена книга Ленина «Государство и революция». Подлинная власть народа и ликвидация эксплуатации возможны только при соблюдении двух принципов — распределение материальных и духовных благ по потребности, уничтожение государства и замена его системой коммун. На первом этапе мы считали возможной и необходимой равную оплату труда (управленческого и непосредственного). Единственной гарантией от превращения управленцев в новый класс мы считали многопартийную систему, так как аппарат, используемый для удержания однопартийности, неминуемо превращается в аппарат охраны бюрократических привилегий. На начальном этапе мы видели возможность полной замены армии и милиции вооруженным народом; что касается КГБ, то эта организация нам представлялась вообще не нужной.

Мы полагали возможным с самого начала перейти на хозрасчетные коммуны, построенные на демократическом внутреннем самоуправлении, при минимальном числе профессиональных управляющих с ограниченными административными полномочиями. Все принципиальные решения должны были приниматься рабочими советами. Существующие колхозы и совхозы мы считали необходимым распустить. Но, поскольку коллективный труд производительнее частного, на их месте добровольно (это мы подчеркивали!) должны были организоваться новые коллективные хозяйства со своими уставами, независимые от государства.

В VII главе провозглашалось отрицательное отношение к буржуазной оппозиции в СССР, а также к реформистской оппозиции внутри КПСС: партию мы считали реакционной, а внутри-

168

партийную оппозицию — наивной. Себя же мы относили к революционной коммунистической оппозиции. По нашему мнению, и колхозное крестьянство, и современная интеллигенция принадлежали к одному классу — классу наемных работников. Авангардом наемных работников, а следовательно, и общества мы считали не союз единомышленников (партию), в чем видели проявление идеализма, а социальный слой — интеллигенцию. Тем не менее, мы считали, что в условиях диктатуры надо начать с воссоздания революционной партии.

Поскольку своих привилегий никто и никогда добровольно не отдавал, власть бюрократии может быть свергнута «мирным путем, если это будет возможным, силой, если это будет необходимо».

Книга («книжка», как называли ее мы, «программа», как называли ее гэбисты) заканчивалась цитатой из «Коммунистического манифеста»: «Пусть господствующие классы всех стран содрогаются перед грядущей коммунистической революцией!»

На суде наши обвинители так и не могли выговорить эту цитату, сколь ни крутились вокруг да около. С одной стороны, она безусловно доказывала нашу злокозненность, с другой — отсылала к авторитету, что превращало наши домыслы чуть ли не в пророчество.

* * *

Однажды, когда мы с Сергеем, пристроившись за шкафом, обсуждали наше сочинение, Ирина бабушка включила радио. Передавали пьесу о Марксе. Мы услышали: «Маркс вышел в другую комнату». Я повторил, и мы рассмеялись — настолько наша обстановка отличалась от той, в какой жил «полунищий» Маркс.

Наш труд мы обсуждали с Гаенками. Сиротинины в это время жили в Красноярске, Френкель и его жена Марина распределились в Петропавловск-Камчатский.

Яшка женился на Марине Ивановой с биофака, работавшей в университетском патруле. Ее отец, крупный ученый-биолог, получил Ленинскую премию за открытие нового типа живых организмов — погонофор (самое трудное было написать ту часть работы, где указывалось на практическую пользу его открытия). Несмотря на столь сиятельную родню, Яша распределился к черту на кулички, на Камчатку. Впрочем, пожив там три года с женой и новорожденной дочерью на барже с цементным полом (другого жилья молодым специалистам не предоставили), он вернулся

169

в Питер. Яшка после женитьбы охладел к политике ( хотя когда-то, году в 1961-м, он даже предлагал использовать балкон своей квартиры, точнее — квартиры своего тестя, для совершения теракта против Хрущева). Мы чувствовали, что Марина, не вступавшая в общий разговор при наших визитах к Френкелям, давила на мужа. В спорах он все чаще ссылался на ее доводы. В конце концов Яша отошел от нашей компании.

«Книжку» мы решили размножить. Вадик сел за свою допотопную пишущую машинку (позже мы сбросились и купили «Оптиму»). Продолжали размножение фотоспособом, ибо других возможностей у нас не было. Отснятую фотопленку разрезали на две части — с одной печатали Гаенки, с другой мы с Иринкой. Когда бабушка укладывалась спать, мы включали увеличитель и начинали печатать нашу «книжку». Печатать, проявлять и закреплять фототексты мы могли у себя, а сушить их было негде, поэтому назавтра мы в троллейбусе везли к Гаенкам кастрюлю с водой и фотоснимками криминального текста.

Недалеко от дома я случайно встретил свою студенческую пассию, Иру Г. Мы оба обрадовались встрече. Выяснили, что я уже женат, да и она замужем. Я пригласил ее к нам, познакомил с Иринкой, посидели-поболтали, и я пошел ее провожать. Г. в это время уже поступила в аспирантуру, появилась ее публикация — насколько помню, она исследовала биохимические изменения мозга при шизофрении. Провожал долго, сначала Ира объясняла мне суть своей статьи, потом я пытался выяснить ее «политические установки». Начал я издалека, и сначала Ира слушала меня внимательно, но, когда ей стало ясно, куда я клоню, она безо всякого интереса заметила, что такими проблемами интересуются, как правило, шизофреники. Из вежливости мы еще немного поболтали ни о чем и попрощались с нею. Дома меня встретили расстроенная Иринка и Сергей, который ждал моего возвращения уже давно. Снимая пальто, я произнес: «Эти проблемы ее не интересуют». Сергей расхохотался: «Я же тебе говорил, что Валерка ее вербует, — обратился он к моей жене, — а ты волнуешься».

* * *

После мартовской встречи Хрущева с представителями творческой интеллигенции (1963) Сергей предложил мне сходить к Ольге Берггольц («Узнаем подробнее, что у них там было»). Я стал сомневаться, удобно ли это и не прогонит ли нас хозяйка, но

170

Сергей заявил, что «ничего страшного — она моя тетка», и мы отправились. Уже на подходе к дому Сергей сказал, что поэтесса никакая ему не тетка и он с ней вовсе не знаком. «Я так сказал, чтобы ты не волновался заранее». Я рассмеялся, мы поднялись, кажется, на второй этаж «хрущевки» и позвонили. Дверь открыла маленькая худенькая женщина в домашнем халатике, на кухоньке сидел кто-то, с кем хозяйка перекинулась парой слов. Нас она дальше малогабаритной прихожей не позвала — разговаривали, стоя около приоткрытой двери.

Сергей начал с того, что, прочитав хрущевские нападки на Эренбурга, мы решили написать ему письмо с выражением поддержки, а к ней пришли за его домашним адресом. «Адрес я вам могу дать, но не знаю, доставит ли ваше письмо ему удовольствие: его переписку, разумеется, читают». Мы спросили, не означают ли выступления Хрущева и Ильичева (тогдашнего секретаря ЦК по идеологии) возврата к сталинизму. Берггольц уверенно заявила, что такой возврат невозможен. «А где гарантии?» — «Гарантии в людях, люди стали другими! Вот Хрущев предложил Твардовскому уйти с поста редактора "Нового мира" "по собственному желанию", а Твардовский ему ответил: "Вот вам, Никита Сергеевич (Берггольц выставила вперед два кукиша и покрутила ими), снимайте со скандалом, а сам я уходить не собираюсь!"» Потом хозяйка начала прощаться. Адрес Эренбурга мы взяли, но писать ему не стали — засвечиваться лишний раз нам было ни к чему.

* * *

Вторая такая встреча произошла через год с лишним. Я ехал в командировку через Москву, где решил встретиться с академиком Струмилиным. Мой выбор определила его биография: участник социал-демократического движения с 1897 года, первоначально — меньшевик, известный экономист. На объявленную Хрущевым программу перехода к коммунизму он откликнулся статьей, в которой писал: «Мне глубоко чуждо представление о том, что в коммунизм сначала должны войти руководители и наиболее передовые рабочие, а уж потом, в неопределенном будущем, и вся остальная масса советских граждан» (цитирую по памяти).

Узнав его телефон в справочном бюро, я позвонил, представился инженером из Уфы и попросил о встрече, имевшей целью выяснение некоторых непонятных мне экономических вопросов. На другом конце провода попросили меня подождать минут-

171

ку. Потом сообщили, что Станислав Густавович ждет меня к такому-то времени; говорящий попросил меня быть точным и продиктовал адрес,

Я пришел заранее. Чтобы убить время, осмотрел двор, уставленный машинами (тогда это было еще редкостью), подивился на лифты (один с парадного, другой с черного хода), нашел указанную квартиру и позвонил. Дверь открыл мужчина лет тридцати пяти, спросил, я ли хотел встретиться, и пропустил в квартиру с высоченными потолками и огромной передней. Он провел меня в кабинет Струмилина, предупредив по дороге, чтобы я не злоупотреблял временем визита, потому что академик стар и плохо себя чувствует.

В кабинете мне навстречу встал очень крупный старик с рыхловатым красным носом, предложил мне садиться, после чего сел и сам. На его груди висел слуховой аппарат, доставивший мне массу волнений — работал он плохо, и мне приходилось постоянно кричать, дверь в кабинет осталась приоткрытой, и все, что я говорил, мог слышать — кто? сын или внук? секретарь? приставленный агент? В конце концов, и тот, и другой, и третий могли реагировать на мои высказывания одним и тем же образом — позвонить куда следует.

А разговор наш постепенно становился все более откровенным. Я поинтересовался, как при плановой экономике возможно перевыполнение этого самого плана. «Для этого необходимо дополнительное сырье, энергия, транспорт — откуда все это возьмется, если планом не предусмотрено, и куда денется? Не может же быть, чтобы все предприятия перевыполнили план в одинаковой мере». И услышал ответ, немало меня удививший: «Я в свое время писал об этом Сталину. Меня даже не посадили, они просто не обратили на меня внимания!» (сказано это было каким-то жалобным тоном). Потом пошла речь о социальной справедливости, новочеркасские события были тогда еще свежи в памяти, и я их упомянул. «Стреляли в рабочих?! Не может быть!» Тут я здорово перепугался, у старика посинело лицо и, как мне показалось, стало худо с сердцем. Я поспешил раскланяться. Струмилин, кряхтя, встал с кресла и пошел меня провожать. Он уже закрыл за мною квартирную дверь и я подошел к перилам, как вдруг дверь снова приоткрылась, академик высунул голову и сказал мне вдогонку: «А все-таки единственным решением может быть многопартийная система». Дверь захлопнулась, и я слышал, как щелкнул запор.

На Кавказе

172

На Кавказе

Мы и традиционный уклад. — Канавы как памятник внешней политики СССР. —

Грузины — наши спасители и благодетели. — Абхазская проблема. —

Распределение министерских постов

Я забежал вперед — этот разговор был летом следующего, 64-го года. А пока, в июне 63-го, Иринка защитила диплом, я ушел в отпуск, и мы отправились в турпоход на Кавказ. Мы — это Вадик Гаенко, Света Сиротинина, Софа Берлина, Галя Андреева, Иринка и я. Софа и Галя окончили институт вместе с Иринкой, обе активно ходили в рейды (Софа работала в детской комнате милиции). Перед походом мы собрали все наши криминальные тексты, и Вадик закопал их в лесу.

В Орджоникидзе мы прибыли вечером, сели на пригородный автобус, чтобы, выехав за город, поставить палатки и переночевать. Пока ехали, совсем стемнело, и мы, вглядываясь в темноту, обсуждали, где же нам выйти. Один из пассажиров предложил переночевать у него, и мы с радостью согласились. Кем работал наш осетин-благодетель, я уже не помню. После ужина, который молча, не садясь за стол, подавала хозяйка, нам отвели комнату. Меня и Вадика уложили на постель, а трех девочек (со Светой мы должны были встретиться в Орджоникидзе) — на шикарный ковер. Хозяйка положила на пол огромный тяжелый ковер, на него постелила свежее белье, ни разу не наступив на ковер босыми ногами, которые у нее были чище, чем наши головы после дороги, — и опять-таки не произнеся ни единого слова. Мы чувствовали себя не очень удобно и утром, извинившись, поспешили уйти как можно раньше.

Встретив на вокзале Свету, мы отправились осматривать город. Из центра хорошо была видна мечеть, возвышавшаяся над Тереком. Пройти к ней оказалось вовсе не просто, куда мы ни совались — всюду преграждали путь свежевыкопанные канавы. Наконец, форсировав препятствие, мы подошли к мечети. Там оказался, краеведческий музей. Экскурсовод рассказала нам и о том, откуда на улицах Орджоникидзе канавы. Эта мечеть, построенная в XIX веке, — точная копия старинной каирской. Тогда, в начале шестидесятых, уже чувствовалось активное заифывание с арабским миром (тогдашний стишок: «На бреге Нила греет пузо полуфашист-полуэсер Герой Советского Союза Гамаль Абдель-на-всех-Насер»). Однажды какая-то арабская делегация решила посетить мечеть и в негодовании покинула ее, узрев на месте

173

муллы чучело горного козла (прекрасный козел этот хорошо смотрелся на возвышении). Вскоре очередная делегация из тех же краев, увидев здание, опять решила посмотреть достопримечательность поближе. Чтобы не допустить нового международного скандала, городские власти в спешном порядке и возвели фортификационные сооружения, преграждавшие путь к святыне. Через шесть лет Иринка снова побывала там. «Краеведческие» экспонаты из мечети уже убрали, на торжественном месте лежал Коран, были восстановлены все надписи, знаковую роль играл только маятник Фуко, появившийся, кажется, уже после нашего посещения.

Теперь мы были в полном составе, можно отправляться в поход. Маршрут наш проходил через Казбеги, Тбилиси, Сухуми. Иногда пользовались транспортом, но много шли и пешком. По Старой Грузинской дороге шли вдоль реки, то один, то другой крутой берег которой был подмыт, и нам все время приходилось идти вброд по холоднющей воде. У одного из речных поворотов мы решили воспользоваться услугами осла, которого грузинские ребятишки специально для нас перегнали с другого берега. Сначала (на опыте Гали и Иринки) мы убедились, что неопытных пассажиров ослы сбрасывают в воду. Тогда было решено послать животное на разведку одного, но ослик уперся и идти в воду не хотел. Вадик, командир похода, обвязавшись веревкой, пошел сам, и его начало затягивать под скалу. Мы его вытянули и долго поддразнивали, сравнивая ослиную способность к прогнозированию с командирской.

Мы решили удалиться от реки, чтобы на каждом повороте не лезть в холодную воду. Двинулись по тропе, которая постепенно уходила все выше и выше. Прошел небольшой дождик, глинистая тропа стала скользкой (шли мы в кедах); слева был крутой откос, справа такой же подъем. Наконец остановились, сложили рюкзаки, усадили на них девочек и стали искать безопасный путь вниз, к реке. Не найдя ничего приемлемого, стали обсуждать ситуацию. Далеко внизу виднелась сакля, в каких летом жили пастухи. Из сакли появилась фигурка, и через какое-то время мы поняли, что человек направляется к нам: мужчина лет за пятьдесят. Подойдя, он взял один из рюкзаков и предложил нам следовать за ним. Это оказалось очень просто, и вскоре мы были на берегу. На вопрос, откуда он узнал, что нам требуется помощь, мужчина, смеясь, ответил: «Пэрвый час смотру — сыдят, думаю, ага, Капказ нравится! Второй час сыдят, нэ понымаю, зачэм сыдят? Трэтый час сыдят.

174

Понял — слэзть нэ могут!» А когда мы стали восхищаться его умением ходить по горам, провожатый скромно ответил, что по Тбилиси ходить куда страшнее: «Машины — туда-суда, туда-суда!»

Однажды на горной тропе нам попалась черешня, вся усыпанная ягодами. Мы попрыгали вокруг нависавших веток, но на дерево лезть поленились. В это время на дороге появился всадник, который предложил Гале встать на круп его коня, чтобы достать до ветвей с ягодами. Галя одной рукой держалась за плечо этого благодетеля, другой рвала ягоды. Потом они оба слезли с коня, и мы разговорились. Проезжий объяснял нам дорогу и рассказывал про тропы в горах, по которым на коне не проехать. Мы сказали ему, что видели всадников, которые во весь опор неслись по этим тропам. «Только хепсуры, дикие люди, здесь могут ездить; жалко, вы рано приехали: это они тренируются, а скоро будут скачки!» Слова «дикие люди» он произнес с особым восхищением, как высшую похвалу.

Иное мы слышали про абхазцев. Если кто-то нас плохо принимал или невежливо обходился, грузины с презрением говорили: «Абханак, должно быть!» Про презрительное «абханак» я слышал еще от родителей, которые ездили отдыхать в Сухуми. Мама объясняла: «"Абханак" про абхазцев, это как "жид" про евреев».

За исключением отношения к абхазцам, никакой ксенофобии мы в Грузии не чувствовали. Однажды перед привалом к нам подошли двое парней и предложили остановиться около них, в полукилометре от выбранного нами места. Напуганные разговорами о кавказской агрессивности, мы начали отнекиваться. Через некоторое время явилась вторая делегация. Мы обсудили ситуацию, «все равно, захотят — придут и сюда», Вадик и я поправили финки на поясе и пошли за пастухами. По дороге мы поинтересовались, далеко ли деревня, и, узнав, что близко, решили: пусть Вадим сделает вид, что пошел туда давать телеграмму о нашем местонахождении. Вадик потихоньку отстал, на вопрос пастуха, куда делся мой друг, я ответил, что он пошел давать телеграмму, и в ответ услышал: «Сегодня почта не работает». Пришлось поджидать Вадюшку, чтобы он вслух не объявил о данной им телеграмме.

На стоянке собралось парней двенадцать. Вопреки нашим ожиданиям, за время, проведенное среди них, мы не услышали ни одной скабрезной шутки. Когда ребята увидели, что мы собираемся варить кашу, нас стали отговаривать: «Будете сыр есть». Они накормили нас вкусным сыром из овечьего молока и кукурузной

175

кашей. Мы фотографировали их и обещали прислать фотокарточки. Увы! Пленка эта попала в воду, и все кадры погибли.

Впрочем, в Тбилиси, когда на вокзале мы обсуждали план экскурсии по городу, к нам обратилась пожилая женщина. Извинившись, что случайно нас подслушала, она посоветовала не ходить в какой-то парк: «Сейчас уже вечер, там хулиганы, а вы тем более русские».

В Грузии нам рассказывали, что местная власть, обеспокоенная высокими ценами на фрукты внутри республики, пыталась запретить их вывоз за ее пределы. Грузины об этом говорили так: «Взятку дашь — что хочешь вези, эту взятку ты в Ленинграде оплатишь». Говорилось это сочувственно.

На последнем этапе похода мы шли через какой-то перевал. Дорогу нам преградил снежник. Я в хвосте, беседуя со Светой, помогал ей идти: ботинки у нее скользили по снегу. Вдруг далеко внизу мы увидели Иринку и Вадика. Оказалось, Иринка поскользнулась и начала сползать по снежнику, внизу же торчали камни. Вадька быстро оценил ситуацию, сел на снег, отталкиваясь палкой, помчался наперерез моей жене и успел остановить ее у самых камней, за которыми шел обрыв к речке Бзыбь (Иринка в это время была на третьем месяце беременности).

Во время похода кто-то из нас купил мед у «аборигена», и за это получил звание министра внешней торговли. Тот, у кого в рюкзаке хранились йод и бинты, был министром здравоохранения. В дневнике, который мы вели, все эти шуточки описывались. Потом, на следствии, нас вполне серьезно обвиняли в том, что мы «уже делили посты», впрочем, в конце концов, у них хватило ума не включать это в официальное обвинение.

Первые опыты

175

Первые опыты

«Конспиративная квартира» Валерия Смолкина. Появление Мошкова. —

Тираж 20 экземпляров. — Рождение Маринки. — Первые читатели. — ВНИИСК. Группа. —

Листовки. — Мои «публичные выступления»: лекторий на Литейном и близстоящее здание. —

«Пропитые» брюки

Вернувшись из похода, мы откопали нашу нелегальщину и продолжили печатанье «книжки». В это время Сергей, возвращаясь из командировки, случайно встретил в самолете Валерия

176

Смолкина, некогда участвовавшего в институтских рейдах. После окончания института мы с ним почти не встречались. Оказалось, что отец Валерия получил кафедру в Вильнюсском университете, и родители переехали туда. В ленинградской же трехкомнатной квартире (Железноводская, 34) Валерка жил один. Обсудив это, мы решили, что лучшего места для окончательного тиражирования нашего труда не найти, и отправились к Смолкину. Валерий попросил прочесть то, что мы написали, прочел и согласился предоставить свою квартиру в наше распоряжение. Однако при условии, что сам он никакого участия в этом принимать не будет и даже на время, когда мы печатаем, будет уходить из дома.

Так мы и сделали. Однажды вечером, когда мы с Сергеем, как обычно, сидели за работой при красном свете фотолюбительского фонаря, раздалось щелканье входного замка и в «лаборатории» появился никому из нас не знакомый молодой человек. Ни слова не говоря, он взял из промывной кюветки страничку и принялся читать. Прочитав, промолвил: «Это дело», аккуратно повесил пиджак на спинку кресла, закатал рукава белой рубашки и сел с нами печатать. Незнакомец оказался Сергеем Мешковым, школьным товарищем Валерия. После школы он успел отслужить в армии и в это время учился на четвертом курсе биофака. С «нашими» биофаковцами он знаком не был.

Наконец тираж «книжки» был отпечатан и сброшюрован. Мы сделали чуть больше двадцати экземпляров и начали их «распространять». И тут оказалось, что хотя от чтения никто не отказывался, передавать текст дальше решались далеко не все. Тем более, почти не оказалось желающих помогать нам в дальнейшей деятельности. Правда, мы и сами плохо представляли, в чем она должна заключаться; к тому же о нашем авторстве мы почти никому не говорили («вот достал интересную штуку»).

С Яшкой Френкелем к этому времени мы разошлись окончательно. Однажды он появился у нас с букетом цветов для Иринки, что вовсе было на него не похоже. После общего разговора он отозвал ее в сторону и, как я узнал потом, попросил ее попробовать достать у Зинаиды Степановны фиктивную справку о беременности его жены. Намаявшись в Петропавловске, они решили вернуться в Питер, но тут оказалось, что для восстановления прописки Марине нужно развестись с мужем, прописаться (справка требовалась, чтобы облегчить питерскую прописку), потом зарегистрироваться снова и прописать мужа к себе.

177

По нашим тогдашним представлениям, и фиктивный развод, и фиктивная справка были вне морали, и Иринка, естественно, отказалась. В следующий Яшин приход я осведомился, что ему еще нужно, и, услышав, что он пришел просто так, поболтать, ехидно добавил: «Так вот почему ты сегодня без цветов!» С тех пор долгое время мы не виделись. Я встретился с ним пару раз уже после моего возвращения из ссылки. Потом его дочь уехала с мужем в Америку, а через некоторое время и Яша с Мариной последовали за ними.

Сиротинины при первой возможности получили нашу брошюру в виде фотопленки и сами ее размножили. Кажется, два экземпляра взяла Люся Климанова и увезла в Саратовскую область, в Шиханы, где она работала после распределения.

В 1963-м я поступил на заочный факультет экономики университета. Вначале слушал лекции аккуратно, но потом, после прибавления семейства, стал посещать их нерегулярно и сессию не сдал, отложив на будущее.

* * *

4 февраля 1964 года у нас родилась дочка, Маринка. Накануне мы посмотрели документальный фильм Марата Гаджиева о вулканах — «В гостях у дьявола». Извержения были засняты так, словно оператор работал прямо в кратере, и каменные бомбы ложились рядом с аппаратом. После кино у Ирины начались схватки, и утром они с мамой пошли в роддом. Я был на работе, когда меня вызвала к себе Элла Матвеевна, сообщила новость, поздравила, и я побежал в роддом.

Незадолго перед этим я дал Элле Матвеевне прочесть нашу книжку. Она, в свою очередь, через пару дней принесла мне несколько фолиантов по теоретической химии, которые я из вежливости взял домой, но очень скоро вернул. Элла Матвеевна долго убеждала меня заняться наукой и не связываться с опасным и бесперспективным делом. Особенно настойчиво она стала заговаривать на эту тему после рождения Маринки. Но я отвечал, что в существующих условиях человек обязан прежде всего выполнять свой гражданский долг (впрочем, не любитель громких слов, наверное, тогда я говорил что-то вроде: «Кругом бардак, надо же что-то делать»).

На «Фармаконе» я дал почитать «книжку» еще нескольким людям. Один из них был студент-практикант из Винницы — Тищенко. Он увез с собой данный ему экземпляр, и на следствии

178

мы узнали, что за полтора года «книжка» наша успела побывать на Украине, Кавказе, в Казахстане и прочло ее немало народу. Другой мой читатель, бригадир электриков Ш., организатор маленькой и победоносной забастовки (электрикам не выплатили премиальные, незаконно придравшись к чему-то), через полтора года после знакомства с «книжкой» вдруг пошел в КГБ и написал заявление, якобы и послужившее поводом для возбуждения нашего уголовного дела. Позднее я узнал, что его вызвали туда уже после нашего ареста, он признался, что «книжку» читал, и его задним числом (дней через десять после ареста) заставили написать это заявление.

Сережка Хахаев показал «книжку» своему дяде, полковнику, преподававшему марксизм в военной академии. Единственным замечанием, насколько я теперь помню, было указание на то, что наше общество не классовое, а скорее сословное. После нашего ареста Сережиного дядю вызвали в ГБ, где он признался в том, что «книжку» видел. После этого его перевели на другую работу: «Чему вы можете обучать курсантов, если своего племянника переубедить не сумели».

* * *

В мае я перешел работать во ВНИИСК (Всесоюзный научно-исследовательский институт синтетического каучука), откуда через год и два месяца был уволен по статье 47, пункт «д» КЗОТа — в связи с арестом.

Во ВНИИСКе уже работали Валера Смолкин, Веня Иофе и Боря Зеликсон. Вене мы сообщили о нашем авторстве, Боря же о нем узнал только на следствии.

В наш круг вошел и Сережин коллега по НИИ им. Крылова, Юра Беляев. Так создалась общность людей, готовых к политическим действиям. Мы планировали начать с создания законспирированных ячеек и только потом перейти к массовой агитации (обсуждался даже вопрос о том, что мы должны встречаться только по пятеркам, но цена эта показалась нам слишком высокой, так что мы продолжали и собираться на вечеринках, и ходить в походы).

Вместе с тем мы понимали, что без какой-либо деятельности группа просто развалится. В качестве объекта нашей первой листовочной акции мы выбрали студенческий эшелон, отправлявшийся на целину. Отпечатали около сотни листовок, начинавшихся так: «Товарищи студенты! Вы едете на целину». Мы

179

приветствовали стремление активно участвовать в делах страны и народа. Далее говорилось, что целинники станут свидетелями вопиющей бесхозяйственности и фантастического беспорядка (приводились конкретные примеры того, что они там увидят). «Если вы поинтересуетесь причинами увиденного, вам объяснят это отдельными недостатками отдельных руководителей, но тот факт, что мы заранее можем предсказать вам увиденное, говорит о другом». Потом шло объяснение, говорилось о том, что бюрократизм — не отдельные случаи, а классовая сущность режима, к борьбе с которым мы и призывали.

Мы заранее закупили несколько номеров журнала «Огонек», по несколько коробок с шашками и домино, некоторое количество экземпляров «Государства и революции», где тщательно подчеркнули созвучные нашим взглядам места. В день отправки эшелона мы вложили наши листовки в коробки с играми, журналы и ленинские брошюры, рассредоточились вдоль перрона и перед самым отправлением стали раздавать в окна «подарки от горкома комсомола». В предотъездной суматохе никто не стал открывать коробки и журналы.

Только в конце следствия и на суде выяснилось, какая суматоха поднялась в поезде. Когда руководство узнало про листовки, по радио было приказано все их сносить в штабной вагон. Часть листовок студенты туда и отнесли, но затем из штабного вагона они пропали. Последняя была обнаружена у командира эшелона под самый конец целинной эпопеи — она случайно выпала у него из нагрудного кармана. На суде некоторые студенты, вызванные в качестве свидетелей, отказались нас опознать. Только один готов был опознать всех, хотя увидеть мог лишь одного. На вопрос о содержании листовки «свидетель» ответил: «Там был призыв — не ездите на целину». (Парень этот, проходя к свидетельскому месту, поздоровался с прокурором и даже перекинулся с ним парой слов.)

В этой акции принимали участие Нина и Вадик Гаенко, Сергей Хахаев, Юра Беляев и я.

* * *

Следующее распространение листовок мы предприняли осенью, к октябрьским праздникам. Несколько экземпляров листовки Нина Гаенко повесила в коридорах университета. В университете же развешивали их Смолкин с Мошковым. Но большую часть мы решили распространить на туристских слетах. На один

180

из них отправились Вадик, Сергей и Галя Андреева. На другой — Люся Климанова, Сережа Мошков и я.

Вечером, когда туристы уже забрались в палатки, под моросящим дождиком мы развесили на кустах вокруг палаток полиэтиленовые пакеты с листовками. В листовках мы приветствовали саму Октябрьскую революцию, но вместе с тем писали, что слабый российский пролетариат не сумел удержать в своих руках власть, которую перехватила бюрократия. Предлагали бороться за многопартийную систему как единственную гарантию подлинной демократии и социализма.

Когда мы уже уходили из лагеря, на лесной дороге нам повстречался парень нашего возраста. «Не знаю, узнал он меня или нет, — сказала Люся, — это мой сосед по дому». Вернувшись к палаткам, где уже начался переполох, парень рассказал, что встретил незнакомую компанию. На суде он заявил, что видит подсудимых впервые, а уходя, дружески кивнул Люсе — или нам всем.

Поскольку Сережке и мне часто приходилось вести разговоры о наших делах прилюдно: в библиотеке, транспорте и т.п., — мы договорились зашифровывать наших друзей. Вадька стал Петькой, Юра Беляев (Белка) стал Ежиком, Веня стал Львом (в честь Троцкого). Как называли остальных, я уже не помню.

* * *

Мы довольно часто посещали лекторий на Литейном. Однажды я там даже «выступал». Впрочем, первое мое такое выступление было еще в Уфе. В местном музее проходила встреча с художниками, участниками выставки. Мы с Додом пришли послушать. Начала беседу музейная искусствоведица. Она долго пела дифирамбы одному из участников выставки, который «своим творчеством отражает нашу жизнь». Картины его представляли из себя, как правило, лозунг, занимавший более половины полотна, около которого в неестественных позах застыли «передовики», солдаты или влюбленные. Я спросил, почему наша жизнь в столь большой степени сводится к повторению лозунгов, почему восхваляемый автор не видит людей в веревочных лаптях, столь часто встречаемых в башкирских электричках, и почему все передовики на полотнах выглядят дебилами. Мое выступление было награждено бурными аплодисментами, после чего мы поспешили смыться.

На Литейном мы были с Иринкой, лекция называлась «Культ личности и авторитет руководителя» (первая часть касалась Ста-

181

лина, вторая — Хрущева). После окончания лекции у выхода из зала я остановил докладчика, чтобы задать ему вопрос. Около нас образовалась толпа. Не помню, как начался разговор, но когда я спросил, как относится лектор к ленинскому принципу «оплата высших чиновников не выше оплаты среднего рабочего», он поинтересовался местом моей работы. Я представился агитатором на общественных началах на фабрике «Большевичка» (по ассоциации с клубом, где мы когда-то патрулировали). «Что-то больно умные у вас рабочие», — проворчал лектор и стал объяснять мне, что Ленин имел в виду царских чиновников, так как при социализме чиновников нет. «Вы что, хотите, чтобы я получал столько же, сколько сантехник?!» Я ответил, что не хочу, ибо тот унитаз, который сантехник поставил десять лет назад, стоит до сих пор, а свою лекцию десятилетней давности лектор сейчас повторить не может, а завтра и эта безнадежно устареет. Тогда он закричал: «Это провокация!», потом, подозвав сотрудника лектория, попросил его «позвонить», а сам встал в дверях. Положение мое было идиотское, но выручили ассоциации с патрулем: «А ну отойди, а то по морде получишь!» Лектор отодвинулся, и мы с Иринкой выскочили на улицу.

* * *

В следующий раз беседовали с лектором Сергей и я. Лекция была о Ближнем Востоке. После лекции мы тоже задержали лектора у выхода и задали ему вопрос о классовой сущности власти в странах «некапиталистического развития» (был тогда такой термин, применявшийся к дружественным СССР диктаторским режимам). Никакого пролетариата там не было, и назвать эти режимы «диктатурой пролетариата» наш собеседник не решился. Он начал что-то объяснять про общенародное государство, но мы парировали цитатой из Маркса, говорившего об абсурдности такого словосочетания. (В те годы считалось, что СССР после окончания эпохи «диктатуры пролетариата» превратился в «общенародное государство», но при этом не были дезавуированы и высказывания Маркса—Ленина относительно этого термина.) Лектор предложил нам продолжить дискуссию на улице; к нам присоединился его друг, тоже лектор, но помладше — самому ему было лет за пятьдесят. Мы вышли на Литейный и направились к Неве. По дороге собеседники согласились с нашим тезисом о диктатуре бюрократии, процветающей в «развивающихся странах», потом мы затронули Албанию, с которой только что испор-

182

тились отношения и где, согласно нашей прессе, царил произвол. «Ну, не думаю, чтобы Албания успела потерять все завоевания революции», — сказал старший. «А что конкретно ей надо было терять, чтобы превратиться в сегодняшнюю диктатуру Энвера Ходжи?» — на этот наш вопрос оба лектора ответить затруднились. Мы предложили распространить анализ на страны «народной демократий» и СССР. «Мы, кажется, слишком далеко зашли, — сказал старший и показал на Большой дом на Литейном (Управление КГБ), — давайте прощаться». Уже попрощались, и тут он спросил: «А где вы работаете?» Мы расхохотались и ответили: «В номерном ящике!» — теперь расхохотались наши собеседники. «Понимаем, извините за нескромный вопрос, кто вы по профессии?» Мы сказали, что по профессии мы инженеры, но нам явно не поверили.

* * *

Жена решила меня как-то принарядить, и в выходной день мы отправились покупать мне брюки. Зашли на Невском в один магазин, там не было нужного размера, зашли в другой — опять зря, всюду толпа, духота, жара страшная. На Невском встретили нашего институтского приятеля Шниточку (Володю Шнитке). Я говорю Иринке: «Давай эти штаны пропьем!» Зашли в кафе, взяли по рюмке вина, кофе с пирожными, мороженое. Брюки эти я давно бы износил и забыл, а «пирушку» в уютном, прохладном кафе помню до сих пор.

Командировки и попутчики

182

Командировки и попутчики

Железный Шурик. — Аварии. — Светличный в гостях у фермера Гарста. —

Бухгалтер на посту председателя колхоза. — Адъютант Троцкого

 

Работая во ВНИИСКе, я несколько раз ездил в командировки в Ярославль и Ефремове. В Ефремове, кажется впервые в Союзе, пускали завод изопренового синтетического каучука. Курировал пуск лично товарищ Шелепин, Железный Шурик, председатель Комитета госбезопасности СССР. Железным Шуриком Александра Шелепина называли, с одной стороны, в память о Железном Феликсе, с другой — потому, что «шуриками» звали мелких жуликов. Шелепин, курируя очередной технический объект, никого не расстреливал и даже не сажал — он добывал трубы, аппаратуру и все

183

прочее, необходимое для своевременного пуска предприятия, разумеется, снимая плановые поставки с других объектов. Поскольку считалось, что план — это закон, кому, как не председателю КГБ, было сподручнее нарушать его, так сказать, по традиции.

Однако и Железный Шурик оказался не всесилен. Почти все было готово, но электрические пускатели соответствующего класса безопасности отсутствовали. Я был на совещании, которое проводил замминистра химической промышленности. Отвечая на вопрос об этих самых пускателях, он заявил, что даст разрешение на установку других, классом безопасности на единицу ниже. Начальник цеха поинтересовался: «Если рванет, кто останется вдовой — моя жена или ваша?», но высокий чиновник его утешил: «Не рванет», — и на этом дискуссия была исчерпана. Во время пуска выбило пробку, и в воздух ударила струя горячего ацетона. Чтобы ее остановить, требовалось выключить насос, но, зная, что пускатели не соответствуют проектным, мы побоялись это сделать — искра могла разнести цех. Кто-то сбегал, позвонил на электрическую подстанцию, и оттуда обесточили цех.

* * *

Во время одной из таких командировок я разговорился в поезде с попутчиком, агрономом из Белоруссии. Он рассказал мне о выступлении на какой-то профессиональной конференции тогдашнего «маяка», председателя процветающего колхоза, Героя Соц. Труда, личного друга Хрущева Светличного. Светличный был послан в Штаты на стажировку к крупному фермеру (тоже приятелю Хрущева), миллионеру Гарсту. Там он должен был пройти все стадии — от разнорабочего до управляющего хозяйством. Жил он в доме Гарстов, начатки английского освоил еще до поездки, дальше совершенствовался в языке по мере «продвижения по службе». Первая работа, на которую определили стажера, заключалась в складировании семенного зерна. Две пары рабочих на площадке, находившейся на уровне кузова, снимали мешки с машины и укладывали их на транспортер, который увозил их в складское помещение. Один из мешков свалился с транспортерной ленты. После окончания работы мешок так и остался лежать под площадкой. На вопрос Светличного коллеги ответили, что им платят только за укладку мешка на ленту. Наш стажер ухитрился сам взгромоздить мешок на площадку. Вечером, ужиная с семьей Гарста, на вопрос, как прошел его первый день, Светличный ответил, что ему очень понравились организация и техническая осна-

184

щенность труда, но он был удивлен тем, что его коллеги так безразлично относятся к хлебу («не платят, так пусть лежит»), и сравнил с этим «наше, советское отношение к народному добру». Гарст поблагодарил его за уложенный на место мешок и добавил: «Однако вы, господин Светличный, противник технического прогресса». На удивленный протест своего гостя американец ответил так: «Представьте себе, вечером, проверяя работу, я вижу валяющийся мешок, рабочие мне объясняют, что он свалился с транспортера, и я в раздражении немедленно звоню в фирму-производитель. Там понимают, что я могу не только отказаться покупать изделия этой фирмы, но и рассказать об этом на собрании фермеров, поэтому они поручат инженерам устранить дефект. А так я вижу, что все в порядке, и, даже узнав о происшествии, не раздражусь настолько, чтобы обратиться в эту фирму. Прогресс остановится».

* * *

Второй рассказ моего попутчика был о еврее-бухгалтере, ставшем председателем колхоза. В эти времена Хрущев, обеспокоенный экономическим хаосом, сменившим относительный прогресс (который, в свою очередь, был вызван эйфорией после XX съезда), начал свои эксперименты. Одним из них была посылка в село для укрепления руководящего звена в сельском хозяйстве горожан, так называемых тридцатитысячников, по аналогии с «двадцатипятитысячниками» периода коллективизации. Но времена с тех пор изменились. Энтузиастов соцстроительства на руководящих должностях уже не оставалось: те, кого не успел уморить Сталин, погибли во время войны. Не знаю, нашлось ли на всю страну двадцать пять добровольцев. Про одного такого мне и рассказал попутчик.

Бухгалтер из Полоцка согласился возглавить отстающий колхоз. Его, конечно, «выбрали»: о том, как в колхозах «выбирали» председателей, было хорошо известно. Мне рассказывал об этом Олег Трубников, мой товарищ по Техноложке и по народной дружине, который до института был освобожденным комсомольским работником районного масштаба (секретарем, что ли) в сельской местности: в большинстве случаев крестьяне «единогласно одобряют» райкомовскую кандидатуру. Бывали, однако, и исключения. В этих случаях в ход пускали милицию, которая арестовывала каждую приватную курицу или корову, ступившую на колхозную землю. А если и это не сразу помогало, дорожники начинали одновременный ремонт всех мостов, блокируя непо-

185

корную деревню. (Это уже при Хрущеве; при Сталине такое неподчинение грозило лагерем.)

Итак, бухгалтер стал председателем, невесть каким по счету в этом колхозе, уже давно разваленном. Крестьяне, кроме «палочек» (отметок в ведомости) за трудодни, ничего не получали. Разумеется, и работали они на «общественной» земле с соответствующим усердием.

Новый председатель начал с того, что на средства из так называемого неделимого фонда (фонда, который при некоторой ловкости начальство могло пропить, но никак не могло использовать для оплаты трудодней) купил две дерьмовозки. Таким образом колхоз получил немного денег и бесплатное удобрение. Деньги раздали крестьянам, и те от удивления стали работать. Весной председатель появился в Минском сельхозинституте, поговорил с выпускниками и уговорил одного агронома и одного зоотехника распределиться в захудалый колхоз, объяснив им, что он, председатель, в сельском хозяйстве ничего не понимает и вмешиваться не собирается, зато он умеет считать деньги.

Колхоз пошел в гору, его все чаще стали приводить в пример на районных и даже областных совещаниях, но тут настала эпоха внедрения кукурузы. Несмотря на все указания вышестоящего начальства, бывший бухгалтер сеять кукурузу отказался: «Я вызвал зоотехника и агронома, посчитал количество кормов и себестоимость и пришел к выводу, что в нашем климате кукуруза нерентабельна. Я всю жизнь просиживал штаны в городе и хотел настоящего дела, а играть в такие игры не собираюсь». Мужика уволили, и все вернулось на круги своя — он вернулся в Полоцк, ушли и молодые специалисты, а колхоз снова начал загибаться.

* * *

Вагонный разговор с другим попутчиком оказался не менее интересным. Я дремал на верхней полке, напротив меня лежала девушка-студентка, подо мною — пожилой мужчина. Проснувшись, я услышал разговор. Пожилой мужчина объяснял девушке: «Вы думаете, культ личности начался в 38-м году? Нет, он начался гораздо раньше...» Я сверху вставил: «По-моему, он начался в 21-м, когда на X съезде было принято постановление, осуждавшее фракционную деятельность». Моя реплика изумила попутчика: «Разве теперь молодежь интересуется такими вещами?» (Девушке действительно «такие вещи» были не особенно инте-

186

ресны.) Мы немного поболтали в вагоне, затем вышли в тамбур покурить. Мой спутник был арестован в 32-м, освободился после смерти Сталина. В Гражданскую войну он был адъютантом Троцкого, потом убежденным троцкистом. Первый раз был арестован четырнадцатилетним пацаном за то, что расклеивал с приятелями антивоенные листовки, в полиции их продержали несколько часов, потом отдали родителям, посоветовав хорошенько высечь. В 1934 году на зону, где сидел мой попутчик, прибыли пацаны такого же возраста с десятилетними сроками, посадили их за то, что в курилке ФЗУ кто-то предположил, что инициатором убийства Кирова мог быть сам Сталин. Из рассказов о Троцком я запомнил один эпизод. Троцкий со своим адъютантом (моим собеседником) входят в какой-то дом. Там пьяные красноармейцы. Один из них сидит, положив ноги на пианино, и барабанит по клавишам, другие насилуют хозяйку и ее дочь. Троцкий вынул маузер, перестрелял пьяных, после чего они с адъютантом ушли, оставив трупы хозяевам.

Я упрекнул его, что их поколение почти ничего не оставило нашему, «хотя бы схему устройства гектографа». Он ответил, что устройства не знает, а если бы и знал — не передал бы. «Я постепенно перестал быть марксистом, — заключил бывший адъютант, — теперь мне ближе Лев Толстой — надо совершенствоваться самому, а не пытаться переделывать мир».

“Колокол”

186

«Колокол»

«Мальчик из Уржума» как пособие по изготовлению копировальной техники. —

Первый номер. — Почему «Колокол»? — Почему Союз Коммунаров? —

Первые три номера. — Слежка. — Три версии провала

А все-таки мы не оставляли попыток наладить печатную технику. Не первые и не последние, мы обратились к книжке «Мальчик из Уржума» (о том же Кирове), в которой описывалось устройство гектографа. Но, увы, там шла речь о копировании рукописных текстов — в наше время это означало немедленную деконспирацию. (В 1974 году моей дочке-третьекласснице за хорошую успеваемость в школе подарили «Мальчика из Уржума» в новом издании; в нем описание конструкции гектографа было уже опущено.) Но Сергей Хахаев как-то увидел в букинистическом магазине справочник кустаря, изданный еще в начале

187

нэпа. В книжке этой было абсолютно все: а) абажуры (изготовление), б) ботинки, в) воронение револьверных стволов. Было там и описание множительных устройств. Для работы одного из них требовался желатин. В то время я проводил исследование во ВНИИСКе и выписал килограмм этого вещества. Теоретически он мог быть использован в производстве, но было ясно, что тогда себестоимость станет много выше, чем при применении других веществ. (В итоговом отчете я так и написал.) Мне удалось получить нужную подпись, и мы начали эксперименты. Следствие потом констатировало, что нам удалось сделать «печатное устройство низкого качества», — времени на окончание исследовательских работ нам не дали.

* * *

В марте 1965 года мы решили начать издание журнала. Мы хорошо запомнили и ленинское высказывание — «газета не только политический агитатор, но и организатор»; мысль верная, если, конечно, речь идет не о «СПИД-Инфо».

После некоторых споров журналу дали имя «Колокол», а чтобы подчеркнуть преемственность, Валя Чикатуева сделала линолеумное клише, скопировав рисунок иллюстрации, изображавшей обложку герценовского издания. Валя кончила химфак Саратовского университета в 1961 году и некоторое время работала в Шиханах вместе с Люсей Климановой, которая и дала ей прочитать нашу «книжку». К этому времени, желая оказаться поближе к нам, Валя устроилась на работу в Морозовке и жила в общежитии. В Питер она приезжала при каждой возможности.

Первый номер нашего «Колокола» вышел в апреле 1965 года. Мы присвоили ему номер 23, отнюдь не ради форса, а только в целях конспирации.

Журнал мы назвали «орган Союза Коммунаров». Мы нисколько не сомневались в том, что наша дружеская компания — никакая не организация (позднее, на суде, об этом распространялся Мошков, протестуя против вменения нам ст.72 УК РСФСР — «участие в организации»), но, по нашим тогдашним представлениям, всякое издание должно было иметь своего «учредителя». Нам импонировали рабочие Советы, якобы процветавшие в Югославии, но однопартийная система, монопольное положение Союза коммунистов Югославии противоречили нашим взглядам. Поэтому мы выбрали слово «коммунары», тем более что Парижская коммуна была многопартийной.

188

* * *

В первом номере было четыре статьи, подписанные псевдонимами. Начинался он со статьи Хахаева «Первые шаги нового правительства» (речь шла о правительстве Брежнева, полгода назад сменившего Хрущева). Смещение Хрущева, писал Сергей, произошло потому, что бюрократии надоели его непредсказуемость и некоторые попытки ограничить ее привилегии. Говорилось и о хрущевском сокращении армии, и о фактической дискредитации им КГБ, и об ограничениях, которым подверглась мелкая бюрократия в том, что касалось использования служебного транспорта в личных целях (об отмене этих ограничений Косыгин заявил почти на следующий день после снятия Хрущева). Положительно оценивал Сергей и продекларированный Хрущевым отказ от планирования в сельском хозяйстве.

Вторую статью написал Смолкин: «О подлинном и мнимом величии Ленина», название говорит само за себя. В третьей статье, «О пролетарском интернационализме», я доказывал, что ленинская политика интернационализма Сталиным, т.е. бюрократией, была превращена в политику целиком имперскую, каковой она и остается. Я приводил примеры сталинских депортаций целых республик и утверждал, что вместо помощи трудящимся внешняя политика СССР направлена на поддержку реакционных антинародных диктатур. В качестве символического примера я приводил закладку памятника Суворову на площади Коммуны — это было издевательством над коммунарами, которые свергли Вандомскую колонну, прославлявшую завоевательную политику Наполеона.

Кончался номер рубрикой «Кто управляет государством». Статья в ней, тоже моя, была посвящена биографии Косыгина. Начиная с директора завода и до председателя Госплана, Косыгин занимал посты вслед за расстрелом предыдущего функционера, преодолевая иерархическую лестницу буквально по трупам.

Второй, майский номер начинался моей статьей «Лавирование или поворот?», в которой анализировалась речь Брежнева на торжественном заседании, посвященном Дню Победы. В этой речи снова, впервые после XXII съезда КПСС, в положительном контексте всплыло имя Сталина, каждый раз вызывавшее «бурные и продолжительные аплодисменты». Мы уже отлично понимали, что «аплодисменты» и эпитеты, к ним прилагаемые, означают вовсе не констатацию факта, они указывают на то, как советские граждане должны воспринимать соответствующее высказывание.

189

Вторая статья, «О многопартийной системе», написанная то ли Сергеем, то ли нами совместно, была о том, что внутрипартийная демократия при однопартийной системе не может не привести к возникновению фракций, поскольку инакомыслящие начнут объединяться, а фракции через какое-то время превратятся в партии, конкурирующие на выборах на высшие партийные посты. Таким образом, широкая внутрипартийная демократия постепенно создаст многопартийную систему (что и произошло в эпоху «гласности»).

Третья статья — моя, «О так называемом некапиталистическом пути развития» (как и в первом номере, речь шла о дружественных СССР диктаторских режимах и их классовой структуре).

Номер кончался биографией Суслова. Я привел цитаты из его выступлений разных лет, отражающие все «колебания» внешней и внутренней политики партии. Статья кончалась фразой: «Советские граждане могут быть уверены, что и впредь Михаил Андреевич будет столь же проницателен, как и ранее». Эта последняя фраза почему-то особенно возмутила моего следователя Елесина, который привел мне ее как пример явной клеветы. Как рассказывали нам адвокаты, недоволен был и сам Суслов.

В это время я встретил старую рейдовичку Иру К., которая года два как кончила институт и работала, кажется, на Урале. Я начал разговор о политике и поделился своими взглядами на руководящий состав партии. Ира К. на это мне ответила: «Готова согласиться, что каждый из них в отдельности подонок, но все вместе они представляют ленинское Политбюро, которому я как комсомолка обязана подчиняться». Тогда такой ответ показался мне настолько нелогичным, что я даже усомнился в ее искренности. Впоследствии я понял, что ничего особенного в этом нет — люди могли знать, что папа и кардиналы развратничают, а попы занимаются доносами, но для верующего Церковь все равно остается непорочной невестой Христа.

Июньский номер мы только начали готовить. Веня написал две статьи — «Об избирательной системе» и «О реформах». Во второй речь шла о попытках (еще при Хрущеве) начать реформы в сельском хозяйстве и о том, как эти реформы продолжились при Брежневе. Как известно, в качестве экспериментальной базы Хрущев выбрал совхоз в Казахстане, руководить которым приехал из Москвы энтузиаст реформы экономист Худенко. Ему разрешили активно проводить принцип материальной заинтере-

190

сованности. Веня предрекал подопытному кролику Худенко плохой конец, указывая на несовместимость такого рода реформ с интересами бюрократии как класса. (Действительность превзошла самые худшие прогнозы: Худенко был обвинен в нарушении финансовой дисциплины, осужден на длительный срок и умер в лагере.)

Я написал для этого номера статью «Куда ведут следы». Это был ответ на публикацию «Литературки» «Следы ведут в заповедник», в которой рассказывалось о том, как местные бюрократы районного масштаба занимались браконьерством. Остановленные лесником, они стреляли в него (при свидетелях!) — но остались безнаказанными. Мой вывод был таким: это — не отдельный эпизод. Поскольку государственная собственность в СССР вовсе не «общенародная», а корпоративная, т.е. коллективная собственность бюрократии, то вся коллизия сводится к тому, что некоторые ее представители «не по чину берут», при этом жизнь лесника в расчет не принимается.

Но этот номер «Колокола» уже не вышел: нас арестовали.

* * *

Дома, где мы были на виду и у соседей, и у родных, встречаться для передачи нелегальщины было неудобно, и я приспособил для этих целей недорогое уютное кафе «Ландыш» на Петроградской стороне.

Незадолго до ареста к нам домой явился мой приятель по пусконаладке Саша Ольгин, получивший путевку в один из санаториев под Ленинградом. Я дал посмотреть ему «книжку», Саша сказал, что политика его не интересует, но вот в Колпино у него живет школьный друг, капитан милиции, который тоже интересуется этими проблемами, и дал мне его адрес. Ольгина после этого я не видел. Я попытался проверить «капитана милиции» по спецпаролю. (Такой пароль, обычно название города, ежедневно давался во все отделения, чтобы по телефону можно было проверить, соответствуют ли показания задержанного его реальным паспортным данным.) Мне ответили что-то вроде: «на лиц данной категории справок не даем». Мы всесторонне обсудили все «за» и «против». В конце концов наше желание выйти на новый круг знакомств пересилило опасения, — мы решили, что к «данной категории» может относиться не только гэбист, но и милиционер, — и я зашел к нему домой, а потом он появился у нас в гостях. Я дал ему нашу книжку и еще купленный в букинисти-

191

ческом стенографический отчет знаменитой сессии ВАСХН ИЛ 1948 года, на которой громили генетику. Больше мы ни той, ни другой не видели.

Уже после лагеря, когда я работал в Луге, а Иринка с детьми еще жила в Питере, я встретил около нашего дома на Гатчинской этого «капитана», который оказался там якобы случайно. Мне эта случайность очень не понравилась, и я отделался общими фразами, но про стенографический отчет спросил. Он сказал, что потерял, и на этом мы расстались.

Как выяснилось значительно позже, «капитан милиции» оказался-таки капитаном КГБ, а Ольгин был специально отправлен в Ленинград для встречи со мной и организации этого знакомства.

Незадолго до ареста я заметил за собой слежку. Однажды на Московском проспекте мне нужно было пересесть с автобуса на трамвай. Вместе со мной из автобуса вышел человек, на которого я почему-то обратил внимания. Увидев приближающийся трамвай, я перешел проезжую часть к трамвайной остановке, тот сделал то же самое. Рассмотрев номер, я сообразил, что трамвай идет не туда, и не полез в него. Подозрительный тип тоже остановился. Я вернулся на автобусную остановку, он последовал за мной. Мы оба сели в первый подошедший автобус, но в последнюю минуту я выскочил, а он не успел. Я видел, как он рванулся к двери.

Однажды на Невском ко мне подошел Валя Л. Он сказал, что нам нужно серьезно поговорить, но в этот момент я спешил, и мы перенесли встречу на завтра. Но Л. так и не появился.

Валя был парень неплохой, ходил с нами в рейды и походы, но назвать его умным не решился бы даже лучший его доброжелатель. Жена его Света, напротив, была девочка очень умная. Ей я и дал прочитать нашу «книжку», предупредив, чтобы мужу своему она ее не показывала. Так Света и сделала, но через некоторое время к ней попал от Бори Зеликсона другой экземпляр. (Она мне сказала, что, «оказывается, этих книжек уйма, я вот еще одну видела».) Очевидно, этот экземпляр она мужу все-таки показала. Уже после срока, вернувшись в Ленинград, я узнал, что Валя явился с этой книжкой на политинформацию в Техноложку, где он тогда работал, и предложил начать дискуссию. В деле имелись чьи-то показания о том, что книгу он читал, но его допросов там не было. После нашего ареста он перешел во ВНИИСК с повышением (оттуда были четверо из девяти арестованных, и уйма народа проходила как свидетели). На новом месте работы он наткнул-

192

ся на откровенный бойкот, попытался вернуться на свою кафедру в Техноложке, но ее заведующий, кажется, Багал, сказал Л.: «У меня и так стукачей достаточно». Со Светой они разошлись, Валя уехал куда-то и, по слухам, сел за пьяную драку.

Наверное, после выступления Л. на политинформации им заинтересовались в КГБ. Немедленно после беседы с ними он хотел меня предупредить, а на следующий день не решился. Такова вторая версия нашего провала. Вероятнее всего, одна не исключает другую, но мне сейчас трудно сопоставить даты и ситуации.

Наконец, уже во время перестройки появилась еще одна версия. У Смолкиных жила домработница, ставшая почти членом их семьи. После отъезда Валеркиных родителей в Вильнюс она вела нехитрое его хозяйство. В комнату, где мы печатали нашу книжку, она не входила, знала, что приходим мы по разрешению хозяина, и делами нашими, вроде бы, не интересовалась. От нее КГБ якобы и получило первый донос. Во всяком случае, после нашего ареста она некоторое время оставалась в их квартире на Васильевском, а вскоре получила жилье в Питере.

Арест

192

Арест

Третья листовка. Пиротехники. — Слежка. — Арест пропагандиста. —

Тридцать два обыска. — «Они?» — Судьба экземпляров

 

Через несколько дней, как и год назад, отходил целинный эшелон. Мы и на этот раз решили снабдить его листовками. Понимая, что нас будут ждать, мы решили применить новый трюк. Были изготовлены два цилиндра с прорезями у заделанного основания. В цилиндры решили насыпать порох, вставить пыж, а сверху положить пакет листовок.

План наш состоял в том, чтобы вставить в цилиндр лампочку от фонарика с удаленным стеклом, а батарейки подсоединить через будильники, заранее установив время пуска. Потом, установив «пушки» и все остальное в рюкзачки, потихоньку оставить все это на платформе около эшелона и уйти. «Пушка» наша прошла полевые испытания и исправно выбросила пакет довольно высоко. Правда, порох поджигался спичкой, а не часовым механизмом.

Слежку стал замечать не только я. Однажды мы встретились с кем-то из тех, кому я давал читать «книжку» или «Колокол». Он

193

сказал мне, что по дороге заметил за собой «хвост». Вовсе не из соображений конспирации, а по привычке мы заглянули в книжный магазин. На выходе приятель сказал мне: «Смотри, вот этот ходит за мной».

В четверг мы отправили Маринку с яслями на дачу, надеясь следующее воскресенье провести как молодожены. У нас были даже дефицитные билеты на выставку «Архитектура США».

В пятницу 11 июня мы собрались у Вадика на ул. Ракова (ныне Итальянская). Его мама тогда работала в техникуме, который и предоставил им квартиру. Обсудив ситуацию со слежкой, мы пришли к выводу, что все это результат самовнушения. На предложение опять закопать все в лесу Вадик ответил: «Закапывать да откапывать, так и дело делать будет некогда». Порешили, что все закопаем перед отпуском (мы собирались в турпоход по Карельской АССР, к Бесовым Следкам), а пока нечего паниковать.

Во время разговора вошла Нина, которая до этого возилась на кухне. Обозвала нас дураками и захлопнула открытое окно, выходившее в техникумовский двор. «Смотрите, там еще какая-то машина, я ее здесь раньше не видела». Но в этом месте обрывается гэбистская запись, которую каждому из нас предъявляли на следствии как показания кого-то из участников беседы. В следственное дело этот текст, однако, не вошел — материалы, полученные оперативным путем, на суде фигурировать не должны.

* * *

12 июня, в субботу, к нам в комнату заглянула испуганная соседка: «К вам пришли». Было около шести утра, но будильник еще не прозвенел (суббота была тогда рабочим днем). Мы сразу всё поняли. В комнату, оттолкнув соседку, ворвалась толпа — человек восемь. «Оружие есть?» Я пододвинул к спрашивавшему столовый нож, оставшийся на столе с вечера. «Не валяйте дурака!» Мне предложили одеваться и идти, но я решил позавтракать. Иринка под конвоем пошла на кухню. В комнату заглянула моя теща, которая приехала в отпуск и ночевала у соседки, так как у нас не было места. Иринка поджарила мясо, я его для виду пожевал, поцеловал плачущую жену и вышел. Меня сопровождали трое в штатском. Спускаясь по лестнице, я честно сжевал какой-то адрес. Меня усадили, кажется в «Москвич», штатские сели, двое по бокам, один к шоферу, и мы поехали.

У меня нашли немного — письмо Раскольникова и стенограмму суда над И.Бродским.

194

Нашли они еще два соевых батончика. Работая во ВНИИСКе, я часто уезжал в командировки. Уезжая, я припрятывал по разным закоулкам нашей комнаты конфеты, а потом издалека ежедневно писал Иринке, где она может найти конфетку. Чтобы не забыть места захоронок, я составлял список. Один из таких списков попал в руки гэбэшников, и они начали целенаправленный поиск. Впрочем, обнаруженные конфеты они отдали Иринке.

После обыска у нас пропала книжка «Маугли», у Гаенок тоже какая-то книжка и еще трешница.

Месяца за три до ареста во время фестиваля французского кино мы с Иринкой достали билеты на фильм «Любовники из Теруэля», который шел в «Гиганте». Собираясь, завозились и решили взять такси. Мы беззаботно болтали, когда, посмотрев в окно, я увидел здание КГБ. На вопрос, куда мы едем, шофер ответил: «К «Титану», как сказали» (путь к кинотеатру «Титан», действительно, шел мимо этого здания). После объяснений машина развернулась, и к началу фильма мы успели. Теперь меня везли той же дорогой.

Одновременно со мной арестовали Сергея Хахаева, Вадика Гаенко, Веню Иофе, Валерия Смолкина, Сережу Мошкова и Володю Шнитке. У Володи нашли запасной шрифт для пишущей машинки, но, поскольку ни в какой нашей деятельности он участия не принимал, через десять дней его выпустили. Всего в Питере в этот день было проведено тридцать два обыска. Пока меня вели по коридору, из кабинетов выходили сотрудники и спрашивали: «Они?»; с таким же вопросом заходили и во время первого допроса. Этот ажиотаж создавал впечатление, что наш арест предотвратил революцию, намеченную на завтра. Дело оказалось проще — мой следователь как-то обмолвился, что из-за нас они получили не один втык.

Люсю Климанову арестовали в Саратове, когда она возвращалась из командировки в Москву, спустя восемь дней, 20 июня. Сойдя с поезда и зная, что до отправления автобуса в Шиханы еще много времени, Люся пошла искать попутку. Увидев машину с шиханским номером, попросила подвезти, и молодые люди, сидевшие в машине, согласились. По дороге болтали, и Люся, сообразив, что ее везут к общежитию, удивилась вежливости попутчиков. Удивление это прошло, когда те, проводив ее до комнаты, предъявили ей ордер на обыск. У нее нашли пару экземпляров нашей «книжки» и предъявили ордер на арест. (Растерявшись в первый момент, кто-то из нас назвал ее имя на допросе.) Люсю

195

увели. Соседки, попротестовав и поплакав, решили съесть вафельный торт, присланный Климате из Питера. Под сухими вафлями они обнаружили в полиэтиленовом мешке два номера «Колокола», которые мы отправили Люсе. Мы знали, что девушка, отвозившая Люсе торт, вполне надежна, но решили не пугать ее и поэтому не сказали, что лежит в коробке. Во время обыска коробка эта стояла на столе, и Люсины соседки даже уговаривали ее взять торт с собой в тюрьму, но ей было не до того.

Два других экземпляра нашего журнала Нина Гаенко и Иринка нашли под матрасом у Хахаева, когда явились к нему в квартиру через месяц, примерно, после ареста. Нина перепрятала эти экземпляры и отдала их следствию только после того, как, по ее требованию, ей принесли записку от Хахаева.

К сожалению, позже на допросах мы, желая уменьшить число распространенных журналов, рассказали про эти «захоронки». Но это было потом.

МОИ УНИВЕРСИТЕТЫ

Допросы

196

Допросы

Почему я начал давать показания. — Самооценка как средство борьбы. —

Споры об авторстве и обвинение в плагиате. — Прогулки. —

Мой сокамерник С. — Наши адвокаты

А пока меня привезли в Большой дом и отвели в какой-то кабинет, где оставили на попечение нового для меня молодого работника. Некоторое время он молчал, потом вдруг спросил: «Что вы такой хмурый? Революционер должен быть готов ко всему». Мне не хотелось с ним беседовать, и я растянулся на диване, на который меня посадили. «Здесь лежать нельзя», но я сделал вид, что не слышу, и действительно уснул. Сколько я проспал — не помню, очевидно, немного. Потом меня повели на первый допрос, который вел следователь Кондратьев. В кабинет он вошел чуть позже меня и демонстративно стал прятать в сейф кобуру.

Он провел несколько допросов, стучал кулаком по столу, иногда матерился. Как-то я сказал, что умею это делать не хуже его. Потом Кондратьев, ставший вежливым, допрашивал Хахаева, а меня стал допрашивать Елесин, до того хамивший Сергею.

Поначалу я вообще отказывался отвечать. На второй или третий допрос явилась заместитель прокурора по надзору за КГБ, Катукова. Она начала угрожать мне арестом жены. «Если Иринка виновата, вы ее по закону обязаны арестовать, если нет — не имеете права. А ежели вам на закон наплевать, то и обещаниям вашим верить нельзя». На это Катукова мне ответила, что они действуют только по закону, но закон разрешает арестовать на десять дней любого. «Ну, десять дней, так это не страшно», — ответил я и услышал: «А ребенок ваш с кем останется?» (Маринка была на даче с яслями, но ни Катукова, ни я об этом не подумали.) Я разозлился и сделал ей комплимент: «Вы такая красивая женщина (это было действительно так), что могли бы зарабаты-

197

вать себе на жизнь более честным способом, чем работая в КГБ». Катукова сделала вид, что обиделась.

Еще через пару дней в кабинете появился крупный мужчина, которого «мой» Елесин представил так: «Старший следователь КГБ полковник Сыщиков». Мне было вовсе не до шуток, но я пробормотал: «Не может быть, так только в книгах бывает». Полковник, рванув на груди рубаху (мои подельники тоже отметили его театральность), произнес: «К революции призываете?! Россия от крови устала!» В другой раз он меня спросил: «А с нами вы что хотели сделать? К стенке поставить?» Я ответил: «Зачем к стенке? К станку».

Однажды я порекомендовал Елесину прочесть «Россию, кровью умытую» А.Веселого. Прошло несколько допросов, и вдруг следователь мне сказал: «Прочел я вашего Веселого, ничего удивительного в том, что его расстреляли».

Некоторое время я сидел в камере один, потом появился сосед, еврейский парень, арестованный якобы за валюту. Как он себя назвал, я уже забыл. Он с ходу стал интересоваться нашим делом и, узнав, что мои подельники русские, предложил с ними не церемониться. Это как нельзя лучше говорило о том, кто он такой и зачем здесь. Потом я узнал, что сосед Вадика уговаривал его не церемониться с евреем. Я уже признал, что был автором «книжки», но «наседка» упорно добивался от меня, кто же на самом деле был ее автором. Однажды на прогулке Люся перекинула мне записку, в которой ничего, кроме привета, не было. Сосед очень ею заинтересовался, и я, чтобы гэбисты не подумали чего похуже, показал ему эту бумажку. Он, внезапно выхватив ее у меня из руки, побежал к унитазу, нажал на спуск и стал учить меня тюремной конспирации. Бумажка вскоре оказалась у Люсиного следователя.

* * *

В какой-то момент я не выдержал и начал давать показания. Это произошло после появления заместителя прокурора РСФСР по фамилии Терехов. Из его высказываний помню только одно: «Даже пенсию нам пожалели»; речь, очевидно, шла о нашей установке на ликвидацию персональных пенсий.

Как я узнал потом, после его появления были арестованы Валя Чикатуева и Борис Зеликсон. Узнав об этом, я спросил Елесина, за что арестован Борис, который даже не знал о существовании нашей группы. Тот мне ответил: «Ваш Зеликсон еще когда про-

198

поведовал импрессионизм!» — «Так в Эрмитаже целые залы импрессионистов». — «Значит, не тот импрессионизм проповедовал». А когда я попытался объяснить, что «не того» импрессионизма не существует, Елесин подытожил: «Значит, не вовремя: кто его тогда (с ударением на слово «тогда») уполномочил?» У самого Бориса была иная версия гэбистского отношения к импрессионизму: «Они знали, что за сионизм надо сажать, а тут не просто сионизм, а какой-то «импре», наверное, еще хуже». Бориса и Валю арестовали 8 августа.

Итак, я начал давать показания: назвал примерные тиражи «книжки» и «Колокола», назвал и людей, которым давал их читать. Сначала я уговаривал себя, что надо рассказать хоть немного о тех, «кому ничего не будет», чтобы, поверив мне, они не добрались до Сиротининых: у них в Красноярске были экземпляры нашей «книжки» и, кажется, даже пленка; кроме того, я знал, что они, как и мы в Питере, распространяли листовки. Потом, увидев, что это не дает никаких результатов, я говорил дальше, чтобы оправдать перед собой уже сделанное. (Уже в лагере мне пришла мысль о том, что большевистский террор первых послереволюционных лет имел, наряду с другими, и эту причину. Конечно, и тогда кое-кто готов был пролить любую кровь — для того ли, чтобы удержаться у власти любой ценой или хотя бы уйти от расплаты, или во имя «светлого будущего»; но многие, которым казалось, что небольшое число жертв оправдывается построением идеального общества, шли на новую кровь, прощая себе тем самым ранее совершенные преступления, ибо отказ от дальнейшего террора делал прежний бессмысленным. Такова, очевидно, логика любой пакости.)

Уже в начале перестройки ко мне в Лугу приехал некий К., член марксистской группы, которая была арестована, но выпущена до суда еще при Андропове. Рассказывая о своем поведении на допросах, он назвал это «тактикой разумного управления следствием», после чего я потерял к гостю всякий интерес. Я уже давно разобрался с собой, и причиной моего поведения был вовсе не прагматизм, сколь я себя в этом ни убеждал, а страх, страх не столько перед сроком (сообразив в самом начале следствия, что мне грозит не четырнадцать лет — семь по ст.70 плюс семь по ст.72, — а только семерик, я страшно обрадовался), сколько перед бесконечным следствием и связанным с этим одиночеством.

После меня заговорили и другие.

199

Если бы Сыщиков ближе к концу следствия снова спросил меня, что мы сделаем с ними, если придем к власти, я, безусловно, сказал бы: «Уничтожим!» В это время мне снилось, что я иду по коридору с карабином, захожу в кабинет Елесина и передергиваю затвор. На этом я просыпался, а заснув — снова шел по коридору с карабином, и так несколько раз за ночь. Я с нетерпением ждал конца следствия и отправки в лагерь, но временами и лагерь виделся мне в самом мрачном свете, о чем свидетельствуют стихи, написанные задолго до суда.

В холодных камерах тюрьмы

И в лагерной пыли

Науку ненависти мы

На практике прошли.

Они не гуманизму нас

Учили в лагерях.

«Учителям» настанет час

Висеть на фонарях.

Надо сказать, что камеры на Шпалерке вовсе не были холодными. Я ненавидел гэбистов столь круто не за то, что делали они, а за то, что сделал я. Кормили нас в специзоляторе вполне прилично, обращались на «вы», до лагеря даже не постригли. Только однажды меня вызвали на допрос после десяти часов вечера, при этом Елесин извинился, обещал, что ужин принесут горячим (тут его, я думаю, подвели исполнители — ужин оказался холодным).

Вместе с тем нам не разрешали прилечь днем на постель, что неимоверно растягивало время. По сути, это было незаконно, так как предварительное заключение рассматривается только как средство, предотвращающее побег обвиняемого или его попытки помешать ходу следствия. Но кто и когда видел чиновника, проявляющего гуманизм вопреки своим карьерным интересам? Мы не можем ждать милостей от природы российского, да и всякого другого чиновника, взять их у него — наша задача. Я сам должен был бороться за свои права, и ежели я этого не делал, то стыдно должно быть в первую очередь мне.

* * *

Я назвал около двадцати человек из тех, кому я давал читать нашу нелегальщину. Сейчас не помню всех, а перечитывать про-

200

токолы своих допросов мне противно. Кажется, серьезных последствий мои показания ни для кого не имели, но не по моей предусмотрительности, а из-за решения высшего начальства. ЦК, по словам Елесина, держало следствие под контролем (он же сказал мне, что наша «программа» была туда отправлена). Мое предположение (вернее, то, в чем я пытался убедить себя), что те, кого я называл, нашу «книжку» просто выбросили, никому не показывая, оказалось неверным — всего, по далеко не полным данным следствия, ее прочли более трехсот человек.

Почему-то особенно стыдно мне перед Тищенко, украинским хлопцем, проходившим практику на «Фармаконе», о его судьбе я так ничего и не знаю.

А вот перед Додом я не виноват. Во время обыска у меня нашли его письмо со словами: «Твой опус получил», что и было причиной обыска у него в Уфе, при котором и нашли «книжку». Но письмо касалось вовсе не ее — я послал Доду свой вполне безобидный стих, поэтому и не уничтожил его письмо.

У Сиротининых в Красноярске тоже был обыск, их связь с нами прослеживалась достаточно четко, да и листовки, которые они у себя распространяли, были созвучны нашим. После нашего ареста за всеми оставшимися друзьями была установлена слежка. У Светы Сиротининой в Питере оставалась близкая подруга по институту — Таня Любченко, с нами она была едва знакома. Она-то и дала в Красноярск телеграмму с таким текстом: «Валерий, Сергей, Вадик (и еще кто-то) опасно заболели». Эту телеграмму нашли при обыске у Сиротининых на столе. Но только ее — все остальное они успели спрятать. На допросе они заявили, что отправителя не знают и что случилось, понять не могут. В ГБ, однако, подняли телеграфные бланки в Питере и по почерку вычислили отправителя.

По почерку же вышли на Витю Рахмана, который анонимно написал в «Комсомольскую правду» о своем несогласии с нашим арестом. Его поиски заняли около года (какими же штатами и деньгами распоряжались эти бойцы невидимого фронта?!). Его уволили из Техноложки, и он поступил мастером на «Красный треугольник».

* * *

Помог мне остановиться сам Елесин, своим замечанием насчет того, что за мной «и в Уфе грешки водились». Я даже не понял, а ощутил, что они, гэбисты, ничего не знают, а если и знают, то только от нас.

201

С того момента, как я пришел в себя и сумел себя оценить, моя кровожадность пропала. Реванш за поражение на следствии я брал тем, что не упускал случая дразнить начальство, а иногда и хамить им, но теракты мне больше не снились.

На следствии, как потом и на суде, ни я, ни мои друзья не согласились с тем, что вели антисоветскую агитацию. Елесин убеждал меня признать это обвинение, цитируя наш призыв «вычеркивать из бюллетеней для голосования всех, в честности кого избиратели не уверены». «Знаем мы, что вы подразумеваете под честностью». Тем не менее, судили нас за «антисоветскую агитацию».

Особенно интересовал следствие вопрос о том, кто из нас, я или Сергей, является автором фразы примерно такого содержания: «Если бюрократия не уступит своего господства по доброй воле, что маловероятно, она будет свергнута насильственным, революционным путем». Я заявлял, что этот пассаж сочинил я, Сергей настаивал на своем авторстве. На очной ставке мы продолжали спорить. В конце концов, Катукова не выдержала и со словами: «Здесь не комитет по авторским правам» — прекратила наше неожиданное свидание.

Читая наше следственное дело, мы с удивлением обнаружили листки, на которых половину страницы занимали цитаты из нашей «книжки», а другую — выдержки из книги М.Джиласа «Новый класс». Эту книгу мы бегло успели просмотреть незадолго до ареста, когда наш труд был уже написан и размножен. Нас пытались обвинить в плагиате, но мы с Сергеем гордо отвергли эту напраслину.

* * *

По окончании следствия на прогулках я стал чаще слышать голоса друзей. Как правило, в прогулочных двориках мы напевали наши студенческие песни. Однажды моей соседкой снова оказалась Люся. Услышав мой голос, она пропела знакомую частушку: «А когда я умру, когда мы умрем — приходи ко мне, погнием вдвоем!» В другой раз что-то пел Сергей, голос его я узнал, а вот мотив — нет, музыкальный слух у нас примерно одинаковый.

В это время из камеры исчез мой сосед-валютчик и вместо него появился С., оказалось, что на прогулках я уже слышал его голос. Пел он тогда «Вихри враждебные», и я ломал себе голову над тем, какие еще политзаключенные сидят рядом с нами в изоляторе. Новый сосед был старше меня лет на шесть.

202

Отец С. когда-то был чекистом, но во время нэпа взял земельный надел и стал крестьянствовать. Потом был раскулачен, а семья сослана. Успев окончить четыре класса, С. бежал из ссылки и начал бродяжничать, в войну стал «сыном полка», был контужен. После демобилизации снова бродяжничал, затем устроился работать на буксир в ленинградском порту. С. пытался писать стихи, одно стихотворение о тяжелой жизни колхозников он послал в «Звезду». Было это, кажется, в 48-м году. После этого С. арестовали и предложили сознаться в создании антисоветской организации. Некоторые его знакомые на допросах «подтвердили», что С. обращался к ним с такими предложениями, их тоже арестовали (тех, кто так и не «сознался», не тронули, хотя на допросах и пугали). Итак, «организация» была создана. С. посадили зимой в карцер, представлявший из себя что-то вроде железного гаража, и он на пятые сутки согласился подписать все. Во время допросов следователь ему говорил: «Колхозы распускать будем? Давай распустим». С. соглашался, и в протоколе появлялась фраза: «Собирались распустить колхозы».

После суда С. оказался на асбестовом руднике, где люди умирали от силикоза. Опытные зэки дали ему совет, и С. отправился к оперу, которому «признался», что был резидентом английской разведки. С. этапировали в Питер, где он подтвердил свои лагерные показания. Но однажды в кабинет следователя вошел какой-то генерал и попросил оставить их вдвоем. Когда следователь вышел, генерал спросил: «А что такое "резидент"?» С. не мог ответить. «Зачем вы наврали на себя?» — «Если бы вас били ногами по животу, вы и не то бы придумали». Генерал вышел и сказал за стеной следователю: «Делайте что хотите, но нам работать не мешайте».

С. снова отправили в зону, на этот раз он оказался на лесоповале, откуда по состоянию здоровья и был комиссован в конце 1953 года. Он успел окончить ускоренную вечернюю школу и заочный педагогический институт. Потом поступил еще и в заочный библиотечный. Работал учителем в вечерней школе и библиотекарем. После XX съезда начал писать во всякие инстанции, требуя реабилитации. Ответов не получал.

Он написал воспоминания, послал их в «Новый мир», но получил ответ, что присланный текст очень слаб в художественном отношении (судя по пересказам С., редакция была права). Наконец он решился передать текст иностранцу. Тот оказался фарцовщиком и был задержан милицией с этим текстом. С. арестова-

203

ли снова и предъявили ему четыре статьи: а) антисоветская агитация, б) растление несовершеннолетних, в) хищение социалистической собственности, г) подделка документов.

С. попался хороший адвокат, который по первому пункту обвинения доказал, что ст.70 не может быть применена, поскольку в ответе журнала говорится только о художественном качестве текста. «Растление», как оказалось, заключалось в том, что С., преподавая в вечерней школе, уговаривал одну шестнадцатилетнюю девицу не путаться с мужиками, а та пожаловалась директору, что С. вмешивается не в свое дело. Следователя ГБ, который явился в школу за компроматом на С., директор послал к этой девице. На суде она отказалась от всех своих показаний и заявила, что ничего о растлении не говорила, и подмахнула протокол, написанный следователем, не читая. Третье обвинение тоже рассыпалось (у С. нашли несколько книг с библиотечными штампами, но адвокат обратил внимание на то, что штампы вовсе не той библиотеки, в которой С. работал, к тому же на статью «скупка краденого» их стоимость явно не тянула). Обвинение в подделке документов С. накликал своими воспоминаниями, где написал, что для того, чтобы скрыть свое послевоенное бродяжничество, он изменил год ранения с 1944-го на 1945-й. Экспертиза справки это подтвердила, и обвинение требовало, кроме лишения свободы, еще и возвращения незаконно полученной пенсии. Таковой не оказалось. Для того чтобы не выпускать С. как арестованного незаконно, ему дали год по последнему обвинению. Следствие длилось девять месяцев, и три он отсидел в зоне (чуть ли не в черте города), приводя в порядок лагерную библиотеку.

В день освобождения он был снова арестован и препровожден на Шпалерную, где мы и встретились. Его снова обвиняли в антисоветской агитации; якобы один из его солагерников дал показания о том, что, слушая радиопередачу, в которой говорилось о поимке расхитителя, исключенного из партии и преданного суду, С. сказал, что «коммунистов надо вешать». С. утверждал, что в показаниях опущено местоимение и что на самом деле он сказал: «таких коммунистов надо вешать». Скорее всего, так оно и было: С. вовсе не был противником существующего режима.

С. рассказывал мне, что увлекался эпистолярным жанром: писал Эйзенхауэру и Мао, в письмах он угрожал обоим судом истории и военным поражением. Писал он и в партийные органы, требуя дать ему в управление завод, — тогда он покажет, как надо хозяйствовать. Его вызвали в обком партии и предложили взять

204

совхоз или колхоз (это было во время кампании «тридцатитысячников»). С. согласился, но потребовал для себя права расстреливать подчиненных, после чего обкомовцы прекратили переговоры. Я спросил у С., кто бы согласился работать у него на таких условиях. С. отвечал, что он платил бы столько, что желающих было бы хоть отбавляй. Когда же я поинтересовался себестоимостью продукции и попытался объяснить, что это такое, С. выразил уверенность, что я сумасшедший, и изящно доказал этот тезис: «Тебя на экспертизу возили? Нет. А меня возили и определили, что я нормальный. Раз ты со мной не соглашаешься, следовательно, ненормальный ты».

По новому делу С. получил, кажется, три года, но через некоторое время из Москвы пришел ответ на его кассационную жалобу — С. освободился и навестил Иринку. Уходя из камеры, он сказал: «Вот, дали год. Отсидел два и досрочно освободился». Действительно, в 64-м году он получил год, отсидел чуть ли не полтора и вышел, не отбыв нового срока.

Думаю, что причина столь большой пачки явно липовых обвинений, предъявленных С. в 64-м году, и новое, тоже липовое, дело 65-го года объяснялись отношениями С. и Катуковой. Находясь со мной в одной камере, С. чуть ли не ежедневно подходил к дверям и орал на всю тюрьму: «Катукова б....! Ее е..т Сыщиков!» Это вам не инакомыслие и даже не террор.

* * *

По окончании следствия мне предложили выбрать адвоката. Сначала я отказывался. Как-то меня вызвали, как оказалось, в адвокатскую комнату, и передо мной предстал немолодой высокий мужчина, отрекомендовавшийся адвокатом. Фамилия его была Володарский, на мой вопрос, имеет ли он отношение к «тому» Володарскому, он ответил утвердительно (сейчас мне кажется даже, что адвокат назвал себя его сыном). Мне это понравилось, но я сказал, что доверю ему свою защиту только в том случае, если он готов защищать и мои убеждения. Володарский обещал дать ответ в следующий раз, но больше я его не видел.

Через некоторое время меня опять вызвали на встречу с адвокатом. Меня ждал адвокат Лурьи. Первым делом он нарисовал микрофон и поставил рисунок передо мной, показав пальцем на потолок и стены (это он проделывал во время каждой встречи). Потом Лурьи объяснил мне, что с ним разговаривала Ирина Тимофеевна, просила взять на себя мою защиту, и он пришел узнать, согласен ли я (он показал мне записку, написанную Иринкой и моей мамой). Я понимал, что свои семь лет получу при любых условиях (о ссылке мы тогда почему-то не думали), но мне стало жаль родных, и я согласился.

Суд

205

Суд

Судьи и зал. — Кто первый сказал «революция»? — Наши конвоиры. — Яблоки Зеликсона. —

Кто сколько выпил? — Наши свидетели. — Адвокаты. — Приговор

Судили нас в ноябре 1965 года, в помещении обл-суда на Фонтанке. В помещение вводили со двора, где собрались наши друзья, они кричали нам, показывали знак «рот фронт», просто махали. Сначала их было немного, но после приговора нас встречало человек двадцать. Окна зала суда были загорожены строительными лесами. Со скамьи подсудимых мы видели сквозь эти леса знакомые лица. На двери в зал Нина написала мелом: «Веселее, друзья, идите!» — строчку из популярной в нашем кругу песни (М.Светлов, пьеса «Сказка»). Целиком строфа в нашем исполнении звучала так:

Веселее, друзья, идите.

Первым делом — не унывать.

От студенческих общежитий

До бессмертья — рукой подать.

Вел процесс судья Ермаков. Фамилий заседателей я не помню, один из них, пожилой, полный и, кажется, лысый мужчина, все время дремал. Далеко не в первый день процесса он задал Климановой свой единственный вопрос: «Вы Чикатуева?», после чего заснул снова. Второй был немногим старше нас и вел себя очень агрессивно. Обвинителем выступал прокурор Соловьев, Катукова сидела «на подхвате».

Во время суда нам, наконец, разрешили получать газеты. В «Смене» сначала появилась статья о «Красной капелле» — антифашистской организации в Германии времен Второй мировой войны. В статье фашистский прокурор «цитировал» Соловьева: «Государство дало вам образование, а вы...» и т.п. Еще через несколько номеров появилась сочувственная статья о комсомольском пат-

206

руле Фрунзенского района, наши имена там не упоминались, как и название Техноложки, но песня «Прекрасны сады Ленинграда» приводилась полностью. Статья была подписана Галей Зябловой, приятельницей Бори Зеликсона, которую после этого уволили из редакции.

В зале я увидел маму, резко похудевшую. (Лет через десять с лишним, когда Иринка пожаловалась ей на свою полноту, мама ответила: «Вот Вовку посадят, и ты похудеешь».) Были и родители моих подельников, некоторых я видел впервые. Сначала наших жен и друзей в зал не пускали, все они проходили как свидетели.

Перед первым заседанием (мы уже сидели на скамье подсудимых, но в зал еще никого не пускали) начали налаживать радиоаппаратуру: динамик некоторое время хрипел, потом из него вырвалось громкое завывание. «Краткое изложение речи прокурора», — вслух резюмировал Веня под наш громкий смех.

На суде мы пытались приводить в свою защиту доводы политического характера: не соглашались с обвинением в антисоветизме, доказывая, что это КПСС нарушила принцип «Вся власть Советам», подчинив их своему господству; утверждали, что не сразу выступили против существующего режима, а начали с работы в патруле, на стройках и целине и везде видели расхождение слов и фактов. Обвинители, когда им приходилось касаться наших текстов, старались пересказывать их своими словами, но и в таком виде они звучали информативно. Случалось, что мы поправляли прокурора, заседателя (того, который не спал) и судью, когда те уж слишком нахально искажали наши тексты.

Во время допроса подсудимых мы, в основном, препирались друг с другом. Мы с Сергеем опять стали спорить, кто первым сказал слово «революция». Сергей Мошков препирался с Валерием Смолкиным по другому поводу: Валерка просил у суда снисхождения к Мошкову, который был втянут в это дело им, а обиженный Мошков заявил, что он не ребенок, что он давно искал такой возможности и, наоборот, это Смолкин под его влиянием ввязался в политику. Люся доказывала, что Валя Чикатуева оказалась на скамье подсудимых исключительно из-за ее, Климановой, влияния, на что Валя возражала: Люсино влияние ни при чем — «и так все всё видят».

Аудитория, конечно, была подобрана заранее, но и здесь «исполнители подвели» — на одном из заседаний я увидел свою двоюродную сестру Лену. Потом я узнал, что на ее предприятие

207

(она годом позже меня окончила Военмех) поступили «билеты», которые партком раздавал всем желающим. Кажется, так было не только у нее. Только однажды за все время суда в наш адрес раздался враждебный выкрик, в остальное время зал разве что удивленно шушукался. Вспоминаю, как кто-то в первом ряду рисовал карандашом Люсин портрет.

* * *

Особое впечатление мы произвели на конвой, который состоял из ребят срочной службы разных национальностей (русские, украинцы, латыш и азербайджанец). Очевидно, у них не было ни дедовщины, ни межнациональной розни: ребята абсолютно доверяли друг другу.

Если сначала во время перерывов конвоиры делали нам замечания, когда мы пытались разговаривать между собой, то потом один из них становился у дверей и, только заслышав чьи-то шаги, подавал сигнал, чтобы мы сидели тихо. Мы спокойно обсуждали следствие, дальнейшую тактику на суде, читали на память стихи (Смолкин читал Ду Фу, а я, помнится, прочел что-то из Ли Бо, Гаенко и Зеликсон читали свои стихи, написанные в камере, что-то «камерное», наверное, читал и я).

Как-то к нам подошел начальник конвоя и спросил, на что мы могли надеяться, «ведь перед вами стена». «Стена, да гнилая, ткни, и развалится», — ответили мы хрестоматийным же текстом. Через некоторое время один из солдатиков сказал нам: «Зря вы, ребята, командира отшили, он хороший парень, и ему все это очень интересно».

Эта история имела продолжение через много лет. После одного из выступлений Миши Молоствова, тогда (в 1990 году) кандидата в депутаты Верховного Совета РСФСР, кто-то из зала спросил его, не сидел ли он вместе с Ронкиным или Хахаевым. Миша ответил, что, хотя и не сидел вместе, знает нас хорошо. Спросивший попросил передать нам привет «от их начальника конвоя на суде». А в апреле 1992 года после моего выступления на семинаре, посвященном Самиздату, ко мне подошел человек, который оказался тем самым начальником конвоя. Зовут его Владимир Сергеевич Кузнецов. Его судьба сложилась так: после нашего суда он начал говорить, что «ребята-то (т.е. мы) правы». Его вызвали и пригрозили «отправить к ребятам». «Я испугался и неделю молчал, потом опять принялся за старое». Из войск МВД его уволили, на юрфак не приняли, и он окончил философский факультет; в

208

1992 году он занимался проблемой детской преступности и где-то преподавал. Продолжал переписываться со своими солдатиками, нашими конвоирами. После операции на горле от преподавания он был вынужден отказаться.

* * *

Были на суде и комические эпизоды. Шел допрос подсудимого Зеликсона. Борис не только не знал ничего о нашей деятельности, но и по сути не разделял многого, написанного в «книжке», которую я ему дал. Относился он к ней скорее как к курьезу, раритету, но из любви к эффектам ознакомил с нашей программой уйму людей, обсуждал ее по телефону. Свидетели, Борины друзья, поддерживали его версию о том, что «книжку» он демонстрировал только как забавный курьез, о существовании подпольной группы узнал только после нашего ареста и воспринял нас как «Союз меча и орала» из «Золотого теленка». Его адвокат Шапиро занимал такую же позицию и требовал признать Зеликсона невиновным (статья 70 предусматривала «цели подрыва или ослабления советской власти», а статьи 190' — «клевета на советский общественный и государственный строй» — еще не существовало). Слабым местом Бориной защиты оказался один из свидетелей, у которого Боря купил два пуда яблок. Хранить их в ленинградской квартире было неудобно, и Боря оставил их на даче у продавца, с которым время от времени и ездил на электричке за этими яблоками. В вагоне Боря вслух читал своему спутнику «книжку», притом (самое страшное в показаниях этого свидетеля) «с выражением»! А это уже, по мнению следствия, доказывало Борино согласие с ее идеями и, следовательно, «умысел подрыва и ослабления». Всякий раз, когда на суде Зеликсону задавали вопрос про этот эпизод, Боря начинал подробно рассказывать о яблоках, уточнял количество, цену и то, почему именно в данный момент они ему потребовались. Суд пытался вернуть его к чтению, но Боря, согласившись, что таковое его действие имело место, опять переходил к яблокам. Это он проделывал и на собственном допросе, и на допросе этого свидетеля. Наконец при слове «яблоки» зал начинал хохотать. Хохотали и мы, и конвой, и суд.

Второй эпизод был связан с показаниями свидетеля X. После распространения листовок в эшелоне у Сергея Хахаева в кармане осталась коробка с домино и вложенной в нее листовкой. Таскать это с собой было опасно, и Сережа, завернув в подворотню,

209

выбросил этот «компромат» в мусорный бак, не заметив X., стоявшего в той же подворотне. X. вытащил коробку из бака. На следствии он рассказал, что они с приятелем решили выпить с получки, приятель побежал сдавать бутылки, а X. остался его ждать и, увидев, что кто-то бросил в бак новую коробку, достал ее. Вместе с приятелем, вернувшимся с бутылкой пива, они коробку открыли и прочли листовку. X. принес ее домой и показал жене, которая и уговорила его сдать листовку в милицию.

На суде X. заявил, что человека, который выбросил пачку, среди подсудимых он узнать не может, и стал уточнять свои показания, данные на следствии. Оказалось, что бутылка, которую пошел сдавать его друг, была далеко не первой. X. подробно описывал их маршрут от предприятия до злосчастной арки, перечислял все остановки и бутылки, выпитые ими, вспоминал, на каком транспорте ехали и что именно пили на каждом этапе. Очередное упоминание: «Тут мы взяли две бутылки портвейна» — вызывало взрыв хохота в зале. Наконец судья остановил X.: «Нас не интересует, где и что вы пили!» «Так зачем же вы меня сюда притащили?» — удивленно спросил свидетель. Хохот в зале стал почти истерическим. Для суда это был крупный проигрыш. Прокурор упоминал в своей речи X. как настоящего рабочего, от имени которого пытались говорить «эти отщепенцы».

Другой рабочий, дававший показания на следствии, на суд вызван, кажется, не был. Он читал вслух какую-то нашу листовку у проходной завода, собрав выходивших оттуда рабочих. На вопрос следователя, зачем он это делал, свидетель ответил: «Чтобы привлечь внимание проходившего мимо милиционера».

* * *

Основную часть свидетелей составляли наши друзья. Ни один из них не сказал о нас плохого слова, а Леша Столпнер так разошелся, что прокурор остановил его словами: «Мы их здесь не в Верховный Совет выбираем!» (В ответ на выступление одного из свидетелей, а может быть, гаенковского адвоката, Соловьев заявил: «Да за такие вещи даже на Западе сажают!»)

Лида Иофе свое выступление начала возгласом: «Ронкин — это легенда Технологического института!»; я же, вспоминая свое поведение на допросах, почувствовал себя в этот момент очень неловко.

На суд Иринка, Нина и некоторые другие свидетели приходили со значком Дзержинского на груди, противопоставляя таким

210

образом ленинских коммунистов, к каковым мы причисляли и себя, сегодняшним бюрократическим держимордам.

Как-то, спеша закончить перерыв, меня и кого-то еще повели в туалет при совещательной комнате, и в этой комнате мы увидели на столе телефонный аппарат. Мы знали, что до вынесения приговора судья и заседатели, удалившиеся сюда, не имеют права контакта с внешним миром, и предполагали, что инструкции они получают заранее. Ан, нет.

На телефон этот мы обратили внимание конвоиров и в ответ услышали мат, адресованный отнюдь не нам.

* * *

Адвокаты выступали ни шатко ни валко. Лурьи тряс моими грамотами, рассказывал о моей производственной деятельности, но как только речь заходила о главном, начинал почти дословно повторять выступление прокурора, хотя и делал это не строгим, а каким-то «проникновенным» голосом. (Вернувшись в Питер, я узнал, что мой Лурьи уехал в Канаду, а позже услышал о том, что там он выпустил книгу о нашем процессе. Между тем, он остался мне должен бутылку коньяка. На нее мы поспорили относительно амнистии к 50-летию Октябрьской революции. Он меня убеждал, что таковая обязательно будет, я же не верил.)

Остальные адвокаты вели себя не лучше, за исключением двоих — упомянутого выше Шапиро и Тимофеева, адвоката Вадика Гаенко. Он единственный из адвокатов не признал антисоветского характера нашей программы. «Поскольку в программе не отрицается коллективный характер собственности, а именно коллективная собственность является экономическим базисом советской власти, то обвинять моего подсудимого в антисоветской агитации нельзя», — заявил он и услышал ответ от прокурора: «Вы забываете, где находитесь!» Больше Тимофеев к этому аргументам не возвращался.

Приговор нам зачитали 26 ноября, через два дня после дня рождения Вадика Гаенко. Сергею и мне прокурор потребовал полную меру, предусмотренную статьей 70 УК РСФСР: «Семь лет заключения и три года ссылки». В действительности эта статья предполагала в качестве дополнительного наказания до пяти лет ссылки — мы тогда думали, что Соловьев просто оговорился и суд его поправит, но этого не произошло. Ровно столько нам и дали.

211

В 1989 году коллектив ВНИИСКа выдвинул Зеликсона кандидатом в депутаты Верховного Совета СССР, и он решил подать заявление о реабилитации. Борис нашел Соловьева, который к этому времени был на пенсии и практиковал в качестве адвоката, и тот согласился взять на себя этот труд. Между прочим, он сказал Боре, что сделал для нас все, что мог сделать в тех условиях, — сократил срок ссылки мне и Сергею на два года. По моему предположению, в самом начале оперативной разработки нашей группы ГБ отрапортовала, что руководителем является Зеликсон. (Частично это подтвердилось новыми сведениями лет через тридцать.) Оказывается, за Борисом было установлено такое плотное наблюдение, что прослеживался каждый, кто заходил в его Подъезд. Не признаваться же было им в том, что они вовсе ни при чем.

Реабилитировали Бориса гораздо позже, сам же он, сообразив, что политика не его призвание, обратился к вниисковцам с предложением выдвинуть вместо него военного инженера Щелканова, с которым уже успел познакомиться. Щелканов был избран и вошел в знаменитую Межрегиональную группу депутатов.

Однако вернусь к нашему приговору. Вадик Гаенко и Сергей Мошков получили по 4 года. Вадим шел третьим по списку. Мошков же ухитрился «обогнать» своего друга: получил больше, чем Смолкин, «завербовавший» его. Во-первых, он наотрез отказался сказать, кому давал читать нелегальщину, во-вторых, не признавая на суде себя виновным по ст.72, он заявил: «Не было у нас никакой организации, была бы, так неизвестно, кто бы на этом месте сидел» (имелась в виду скамья подсудимых.)

По три года получили Валерий Смолкин, Веня Иофе и Валя Чикатуева. Валя «обогнала» Люсю, мне кажется, потому, что в своем последнем слове она не только не отказалась от своих убеждений, но и заявила, что «правда все равно победит». Люся Климанова получила два года. (Очевидно, приблизительные сроки и число людей, их получивших, определялись заранее, но суду было позволено немного изменять некоторые приговоры.)

Пока суд совещался, мы бурно обсуждали, не завершить ли нам слушанье приговора пением «Интернационала», но в конце концов пришли к выводу, что лучше не дразнить гусей.

Приговор полностью удовлетворил прокурора. Кроме того, суд вынес частное определение в отношении Ленинградского технологического института, который окончили семеро из девяти осужденных и многие свидетели, явно настроенные в нашу пользу, —

212

об «усилении там воспитательной работы». Эти слова Ермакова Веня довольно громко комментировал: «Они там уже сто лет не могут наладить воспитательную работу» (начиная с 1870-х годов Технологический институт был очагом революционной агитации, и из него вышли многие известные революционеры). Мы оценили Бенину остроту громким хохотом, вызвав возмущенное замечание прокурора: «Они даже теперь смеются».

Другое определение суда касалось Валеркиной квартиры, которая была конфискована «как орудие преступления». На это Валерочка стоически произнес: «Бог дал, Бог взял». Оказалось, что во время войны его отец ушел в ополчение, и его направили в диверсионную группу в фашистский тыл. Подобного рода группы подчинялись НКВД. После войны отца оставили в этой организации, поручили надзор за университетом и дали квартиру на Васильевском. Уйти из «органов» и снова заняться филологией ему удалось года через два, по липовому свидетельству о туберкулезе легких. Много лет спустя, уже после отъезда Смолкиных в Израиль, после первых публикаций и телепередачи о нашей группе в ленинградский «Мемориал» пришел человек, поинтересовавшийся отчеством нашего друга и подельника. Услышав ответ, посетитель сообщил, что его дело в 46-м году вел следователь Эммануил Смолкин.

В ожидании этапа

212

В ожидании этапа

Напутствия родителей. — Переговоры по унитазу, новая тюремная азбука и шахматы через стенку. —

«Дзержинский тоже курил». — Тюремщик-ветеран. — ГБ ищет пленку. Разговор с Суровцевым

 

Итак, суд кончился, и мы снова коротали дни в камерах в ожидании этапа. После суда нам дали свидание. Ко мне пришли Иринка, мама и ее двоюродная сестра, тетя Дора, специально для этого приехавшая из Каунаса. Мама вздыхала, иногда всхлипывала. «Мамочка, ты же всегда учила меня быть честным», — сказал я. Мама рассмеялась: «Ну не до идиотизма же!» Позднее, когда родители приехали ко мне в ссылку, в Нижнюю Омру, мама призналась мне: «Я очень боялась, что они тебя убьют, но еще больше я боялась, что они тебя сломают».

Валеркин отец, едва переступив порог комнаты свиданий, шепнул ему: «Будут вербовать — не соглашайся».

213

В изоляторе Валерию разрешили зарегистрироваться со своей невестой, но в его бывшую квартиру Наташу не прописали. Она честно ждала его все три года, но потом у них что-то не сложилось, и они расстались. Я в это время еще сидел. Наташа вышла замуж, у нее двое детей. Я видел ее только один раз, когда Смолкин и его вторая жена Рина в 1995 году приезжали в Питер. Это было на тридцатую годовщину нашего ареста, которую мы ежегодно отмечали как «день нашего официального признания» — 12 июня. Теперь этот день, День независимости, отмечает вся Россия.

Сначала мы ждали возможности послать кассационные жалобы, потом ответа на них. Потом неизвестно чего. Уже малость поднаторевшие, мы с Сергеем стали переговариваться через унитаз, предварительно откачав тряпкой воду из фанового колена. Камеры наши оказались одна над другой. Иногда мы перестукивались, я стучал ручкой швабры по потолку, Сергей топал (или наоборот, сейчас уже и не помню).

В это время я сочинил стихотворение, которое пытался Сергею рассказать через унитаз. Оно использовано Толей Марченко в книге «Мои показания» в качестве эпиграфа к главе «Дубравлаг» (от С. я уже знал, куда нас пошлют).

Суд окончен давно, и готовы бумаги.

Значит, нам суждено жить с тобой в Дубравлаге,

По подъему вставать, дожидаться отбоя,

Дни и ночи считать, дни и ночи считать

Суждено нам с тобою.

Здесь и днем, и в ночи мысли голову кружат.

Стиснув зубы, молчи, чтобы не было хуже,

И не мучай души сожаленьем напрасным —

Это строгий режим, это строгий режим

Для особо опасных.

Здесь порою часы, как недели, проходят,

Здесь свирепые псы, автоматы на взводе,

И колючкой не зря огорожена зона —

Это спецлагеря, это спецлагеря

Для политзаключенных.

Не жалеешь ты, Русь, арестантской баланды!

Декабристский союз угодил в арестанты.

Чернышевский был там и Народная воля,

А теперь вот и нам, а теперь вот и нам

Эта выпала доля.

214

Борис и Веня играли через стенку в шахматы. Борис придумал новый вариант тюремной азбуки — оставив двадцать семь букв, причем каждая буква кодировалась не двумя, а тремя сериями ударов; это здорово сократило длину сообщений. Когда я в 97-м году был в Израиле, один из эмигрантов, занимающийся там историей ГУЛАГа, интересовался судьбой этой азбуки, но я ничего определенного рассказать не мог.

В декабре ко мне в камеру поместили Смолкина. В свое время мы обсуждали эти послабления, — возможно, то была личная инициатива начальника тюрьмы майора Щадных, который по характеру, на наш взгляд, соответствовал своей фамилии. А может быть, в камере была подслушка, этот вариант мы тоже учитывали.

Еще до вселения Смолкина ко мне в камеру как-то зашел пожилой, полный мужчина, заместитель начальника специзолятора (он служил здесь еще с тридцатых годов). Увидев у меня на тумбочке сухари, поинтересовался, для чего мне они, и, услышав, что я готовлюсь к лагерю, сказал: «Я вам не запрещаю их сушить, но, поверьте, теперь в лагерях не голодают; тон был явно доброжелательным (сухари мы в зоне съели, но голода там действительно не было). Уходя из камеры, он обернулся: «Как тут у вас накурено, а ведь это очень вредно для здоровья, я вот никогда не курил и вам советую бросить». «А Дзержинский курил», — сказал я и услышал в ответ: «Сравнили себя с Дзержинским! У него какая тяжелая жизнь была, он же в тюрьме сидел!»

Незадолго до свадьбы мы сидели в какой-то кафешке, чуть ли не в «Ландыше», и Сергей с Иринкой уговаривали меня бросить курить. Я поддался на уговоры, но добавил: «До ареста». Почти три года я терпел, ловил себя на том, что подсаживаюсь на скамейки к курящим с подветренной стороны и вдыхаю «чужой» дым. Во ВНИИСКе за пару месяцев до ареста я начал позволять себе угоститься сигаретой, но это меня мучило, я же обманывал Иринку. Когда я вошел в камеру, первой мыслью было — наконец можно курить! Из дому сигарет я не захватил, а одалживаться (помня Багрицкого: «А штабной имел к допросу старую привычку, подвигает папиросу, зажигает спичку») не хотел. В первой же передаче я получил курево.

* * *

Почему-то нас с Сергеем снова стали вызывать к следователю. Оформлялись такие вызовы не как допросы, а как собеседования. Как-то я слышал телефонный разговор майора Щадных,

215

очевидно, со следователем. Щадных говорил с поста, находившегося напротив моей камеры: «По этому вызову я не могу прислать заключенного — суд уже прошел». Прислали другую бумагу, и меня снова повели в знакомый кабинет. На первых «собеседованиях» речь шла обо всем и ни о чем. Наконец вопросы стали конкретнее. ГБ искала фотопленку, с которой мы печатали «книжку».

На следствии и Сергей, и я заявили, что по окончанию распечатки мы пленку сожгли. На самом деле, в свое время, встретив бывшего рейдовика, туриста и участника всевозможных строек Глеба Гладковского, я рассказал ему о нашей деятельности и дал прочесть «книжку». Он прочел и сказал, что все это бессмысленно, но «когда хорошие люди в проливной дождь поливают улицу, сидеть под крышей неприлично». Окончив печатанье, мы отдали ему на хранение фотопленку. После нашего ареста Глеб, понимая, что наши связи легко просматриваются, отдал пленку своему другу Н. О том, что пленка у Н., некоторые наши приятели «по слухам» знали еще до суда. После суда слух о том, что она не уничтожена, дошел и до ГБ. Посему нас и начали снова таскать на «собеседования», но мы уже многому научились.

Эта тягомотина продолжалась и после получения ответа на наши кассационные жалобы. Однажды во время такого собеседования в кабинет вошел человек, которого я уже видел раньше. Елесин сказал: «Это наш оперативный работник, впрочем, вы уже знакомы, я вас оставлю поболтать», — и вышел. Я вспомнил, где я видел этого «знакомого» — в политуправлении милиции, вспомнил и его фамилию — Суровцев. Он подтвердил это и начал распространяться на тему, какие мы тогда были хорошие. «Не понимаю, кто мог вас толкнуть на этот путь?» — «Вы и толкнули». Он с недоумением посмотрел на меня. «Когда объяснили мне, что хама нельзя выгнать из милиции, потому что порядочные люди туда не идут». Суровцев сменил тему: «У нас есть данные, что вы незадолго перед арестом встречались с (речь, кажется, шла о Льве Квачевском)». Я заявил, что такого человека вообще не помню. «Ну вот, со мной вы встречались шесть лет назад, а запомнили, эта же встреча была полгода назад, как вы можете объяснить такое противоречие?» — «Так вы же были начальником, нас всю жизнь учили помнить начальство. А он кто?» Выудить ответ мне, конечно, не удалось. Мы беседовали уже минут сорок, разговор вертелся вокруг пленки, когда вернулся Елесин: «Ну как, нашли общий язык?» — «Нет, он (т.е. я) очень изменился за это время, отчего бы это?» — «Посидите — поймете», — отвечал я. Елесин вызвал конвоира, и меня отвели в камеру. Пленку они все-таки нашли, и нам объявили об этапе (перед этапом было, кажется, еще одно свидание, на котором я увиделся с двухгодовалой дочкой).

Этап

216

Этап

Прощание с городом. — На вокзале. — Блатные в вагоне. —

Наши песни. «Затянувшийся турпоход». — Пересылки. — Попутчики. —

Отношение к нашему делу или перспективы социал-демократии в шестидесятые годы

В конце января или начале февраля нас наконец погрузили в «воронки». На пути один из конвойных открыл дверь моего «шкафа»: «Смотри на Ленинград, не скоро увидишь». Выходя из машины, я пожал ему руку. Нас сдали другому конвою, сопровождавшему до псковской пересылки.

Офицер, возглавлявший новую команду, первым делом объявил, что «шаг в сторону рассматривается как побег и конвой стреляет без предупреждения». В ответ, к изумлению конвоиров, мы дружно расхохотались. В вагон сначала запустили наших девочек. Садившаяся первой замешкалась, и солдат грубо ее толкнул. Кто-то из ребят дотронулся до его рукава и сказал «Ну!» таким тоном, что конвойный офицер, не желая связываться с «психами», крикнул солдату: «Пусть сама садится».

В вагоне нас с девочками разлучили. Их посадили в дальнее «купе» (камеру с решетчатыми дверьми), ребят — в первое. Сначала мы ехали своей компанией, потом к нам начали подсаживать уголовников; один из новых пассажиров, выслушав нашу историю, сказал: «Эх, не знаком был я с вами раньше, поменял бы свою пятерку (срок) на вашу семерку».

Стали водить на оправку. Когда повели женщин, сперва уголовниц, мужскую часть «пассажиров» охватил ажиотаж: «Манька, дай!», «Катька, покажи!»; те отвечали соответственно. Конвоирам ничто человеческое не было чуждо: запустив очередную зэчку в туалет, они наблюдали за ней в глазок, иногда комментируя увиденное. Мы возбужденно совещались, что предпринять, когда поведут наших девочек. Наконец, очередь дошла и до них. И тут кто-то из уголовников крикнул на весь вагон: «Тихо! Политических ведут».

217

Девочки наши прошли по вагону почти в полной тишине. Кто-то негромко произнес: «Вот это девочки, не то, что наши шалавы». Конвоир, сопровождавший их, закрыв дверь туалета, демонстративно становился напротив нашей камеры.

Ненависти уголовников к политическим — «фашистам», описанной Солженицыным, Шаламовым и другими зэками предшествующей эпохи, я не наблюдал. Иногда, правда, нам говорили с некоторым пренебрежением: «Листовки, книжки — все это ерунда! Лысого взорвать надо!» (т.е. мавзолей). Это высказывание, при случайных и не очень обильных встречах с уголовниками, я слышал трижды, в одной и той же формулировке и с одними и теми же интонациями.

В вагоне мы переделали текст «Прощания славянки». Эту песню, приспособленную к студенческой ситуации, уже пели в нашем институте. Припев у нее такой:

Отгремела весенняя сессия,

Над Невой золотится заря.

Что ж ты, милая, смотришь невесело,

Провожая ребят в лагеря?

Имелись в виду военные лагеря, куда раньше, еще до нашего поступления в Техноложку, отправляли студентов перед присвоением офицерского звания. Исходя из новой ситуации, мы заменили в припеве слово «весенняя» на «судебная», переделали и еще один куплет:

Лица дышат весельем и бодростью,

Под ногами бетонный перрон.

Мы проходим с заслуженной гордостью

Под конвоем в тюремный вагон.

Решили рассматривать свои сроки как затянувшийся турпоход.

* * *

На псковской пересылке ребят разделили. Вадик, Валерий и я попали в одну четырехместную камеру, а в другую — оба Сергея, Веня и Борис. Нас выводили гулять в соседние дворики, и мы свободно переговаривались, только один раз — когда Борис наклонился, а Мошков стал ему на спину, чтобы посмотреть на нас, —

218

охрана вмешалась. Боря объяснил ситуацию так: «Завязывал я шнурок на ботинке, слышу, конвоир что-то кричит — оказывается, это Сергей стоит у меня на спине». На пересылках начальство обычно не связывалось по мелочам с проезжими зэками, и инцидент был исчерпан.

В Пскове мы пробыли, наверное, неделю. Из окна нашей камеры виднелся кусочек неба и голубой церковный купол. Этот купол я узнал через двенадцать лет, когда мы с Иринкой и дочкой бродили по Псковщине. Нетвердо уверенный в своей способности отличить один церковный купол от другого, я вошел в фойе гостиницы и спросил у швейцара про здание рядом с церковью и услышал в ответ, что это тюрьма.

Следующим этапом нас доставили на Горьковскую пересылку. Опять мы (мужская часть) оказались вместе, в огромной камере. Эйфория, охватившая нас еще во время суда, как только мы снова оказались вместе, здесь, в Горьком, достигла наивысшего наката. Еще по дороге из Пскова мы начали приставать к биологу Мошкову (Сергея арестовали после четвертого курса) с вопросами, к какому типу, классу и виду относятся кентавры, русалки и прочая мифологическая живность, и он аргументированно нам отвечал. Борис на память читал самиздатские стихи-пародию на выступление в «Литературке» А.Первенцева: это был политический донос на интеллигенцию, отдыхавшую в Коктебеле. Первенцев требовал закрыть этот курорт для всех, кроме членов Союза писателей. Эту статью я успел прочесть; пародия, кроме последних строк, точно следовала сути статьи. Начиналась она так:

Вокруг залива Коктебеля

Лежит прекрасная земля —

Колхозы, бля, совхозы, бля,

Природа!

Но портят эту красоту

Сюда приехавшие ту-

Неядцы и моральные уроды.

Кончалось стихотворение строфой:

Все говорят, что я статью

Для денег написал свою.

Не верьте, бля, не верьте, бля,

Не верьте.

219

Я написал не для рубля,

А потому, что был я бля,

И есть я бля и буду бля

До смерти!

Мы покатывались с хохоту.

На пересылке мы затеяли игру в домино. Играли, укладывая доминошки рубашкой вверх и называя выставленную кость. Следующий по ходу мог проверить: если игрок соврал, то он забирал свою кость и пропускал ход, если нет, ход пропускал тот, кто проверял. Мы со ржанием и стуком укладывали одну кость за другой, восклицая: «Шесть-шесть!» — «И я — шесть-шесть!» — «И я тоже!» Надзиратели собирались у глазка, приоткрывали дверь в камеру: такого веселого этапа они никогда, наверное, не видели. Когда домино нам надоело, мы попросили шашки и начали играть в «Чапаева», сопровождая каждый щелчок хохотом.

И снова «бетонный перрон — тюремный вагон». На этот раз нам попались развеселые попутчики — банда грабителей. Парни снимали часы с запоздавших прохожих, не брезговали и кошельками. Руководила бандой симпатичная девчонка маленького роста, напомнившая нам андерсеновскую «маленькую разбойницу» (мы ее так и называли между собой), она из своей клетки командовала здоровенными парнями, покрикивая на них: «Не ори!», «Прекрати трепаться!», и те беспрекословно повиновались. «Маленькая разбойница» оказалась соседкой наших девчат и, выяснив, за что их осудили, как и прежний наш попутчик, пожалела: «Жаль, дурью маялась, не хватило ума, чтобы сесть за дело».

Последняя пересылка была в Потьме. Путь от поезда до «воронка» мы проделали вместе с Люсей и Валей. Они замыкали женскую часть этапа, мы же шли впереди мужской. Успели перекинуться парой слов, узнали, что «маленькая разбойница» обещала достать для нас сахар (на пересылке нам действительно передали два килограмма сахарного песка).

В пересыльной камере вместе с нами оказался старик-пятидесятник из Бессарабии, за отказ от службы в армии сидевший в королевской Румынии, во время оккупации — в фашистском концлагере, потом — в советских лагерях: сталинских, хрущевских, брежневских. По возрасту в армию он уже давно не годился, но сажать его не переставали. Старик рассказал нам о себе, порасспросил нас и передал на зону приветы своим братьям по вере.

220

На Потьминской пересылке к нам в камеру заглянул какой-то офицер: «Марксисты?» Мы ответили утвердительно. «Ну, мы здесь этот марксизм из вас выбьем!» Сказал и вышел, подтвердив лишний раз наши теоретические установки.

Во время следствия, в полной изоляции от внешнего мира, все наше дело мне иногда начинало казаться абсолютным безумием — полтора десятка человек хотели перевернуть двухсотпяти-десятимиллионную страну!

Но уже на суде настроение изменилось. Свидетели, конвой, некоторая часть специально подобранного зала, газета «Смена», адвокат Тимофеев как могли демонстрировали нам сочувствие и поддержку.

Потом на свиданиях, сначала в Ленинграде, а затем и в лагере, я узнал новые факты. После обыска одна из соседок спросила уводившего меня гэбэшника: «За что вы его? Он хороший — не пил, не ругался», — тот сердито ответил: «Лучше бы пил и ругался». Квартира моментально поняла, кто и за что уводил меня из дому. К Иринке вбежала соседка тетя Оня (Анисья Сергеевна), одинокая женщина, уборщица, с криком: «Дура! Не могли у меня все спрятать!» А позже «воронья слободка», наша коммуналка, месяц не разговаривала с «партейной» соседкой, когда та, вернувшись с допроса, призналась, что рассказала о моих «антисоветских высказываниях».

Квартира помогала Иринке все семь лет моего заключения, а когда я вернулся, наш сосед, водитель автобуса Бровкин, сообщил, что после моего ареста они «голоса» начали слушать: «вдруг там про тебя скажут».

Толя Янковский, только что поступивший в аспирантуру Техноложки, выступил на комсомольском собрании, созванном ради нашего осуждения: «Я не знаю, что они писали в своей профамме, но я знаю, что они хорошие люди, и это знают многие сидящие здесь».

Во ВНИИСКе собрали только рабочих, призвали их «осудить отщепенцев», но один из слесарей сказал то же самое, что и Янковский: «Дайте нам прочесть то, что эти ребята распространяли, и мы выскажем свое мнение». Ведущий собрание в ответ заявил, что «эту антисоветчину никто давать им не собирается». Со словами: «Ну, тогда мне здесь делать нечего» — слесарь покинул собрание, за ним потянулись и остальные.

221

Иринке передали деньги за мое участие в изобретении, т.е. не исключили из команды, хотя участие это было довольно скромным. Лида Иофе нашла в своем почтовом ящике конверт с крупной суммой.

Сразу же после суда всех свидетелей соответствующего возраста начали исключать из комсомола. На аккумуляторном заводе «Ленинская искра», где работала моя жена, каждого комсомольца вызвали и предупредили, чтобы те голосовали за исключение ее из комсомола. Несмотря на это, четверо, среди них девушка-секретарь бюро и ее молодой человек, тоже член бюро, демонстративно воздержались. Инструктор райкома комсомола после собрания подошел к Ирине и начал утешать, ругал партийно-комсомольскую бюрократию. Через некоторое время они случайно встретились на улице, и он сказал, что ушел из райкома.

Я думаю, начнись перестройка в середине шестидесятых, победа социал-демократии на выборах была бы весьма вероятна. Во времена брежневского правления в партии начали опять задавать тон циничные «полуфашисты-полуэсеры» сталинского типа.

Конечно, было и другое. Моя ленинградская тетя, тоже работавшая уборщицей, узнав о моем аресте, сказала: «Так ему и надо — он троцкист» (с этой формулировкой пропал в лагерях ее старший брат, и другой вины она просто не могла представить); московская тетушка, когда мама заехала к ней, оказавшись в Москве по пути в Мордовию, посмотрев в глазок, не открыла дверь. Наш приятель Олег Усьяров выступил на собрании с осуждением нашей деятельности (единственный из рейдовиков!).

Но такие люди составляли, в общем-то, исключение.

То, что нам удалось продержаться в лагерях, не сломавшись, — в значительной мере заслуга наших жен и друзей. Все это время мы ощущали за своей спиной крепкий тыл. Иринка все семь лет разлуки писала мне практически ежедневно, как и Нина — Вадику. Писали и друзья. Сиротинин приезжал из Красноярска, чтобы проводить в Мордовию на свидание Ксению Ивановну, Сережину маму. В другие разы ее провожали Алла Соколова, Володя Шнитке, Юра Беляев, Леша Столпнер.

Через солагерников мы заочно, а наши близкие лично познакомились с москвичами — друзьями и родственниками Даниэля, Синявского и севших вслед за ними. Однажды на свидание ко мне Иринку в Москве провожала на поезд большая компания, и среди них — Толик Якобсон*. На вокзале провожавшие начали ахать по поводу огромного рюкзака, который тащила моя жена. «Тошка, можешь проводить ее до зоны?» — «Могу». Якобсон забрался в вагон, переговорил с проводниками, и, несмотря на протесты Иринки, поехал вместе с ней.


* Анатолий Якобсон (1935—1978) — литератор, педагог, поэт-переводчик; близкий друг Юлия Даниэля. Активный участник общественного движения конца 1960-х - начала 1970-х годов, член первой независимой правозащит­ной ассоциации — Инициативной группы зашиты прав человека, один из издателей самиздатского информационного бюллетеня «Хроника текущих событий», несколько раз упоминаемого Ронкиным далее. В 1973 г. эмигриро­вал; в 1978 г. покончил с собой в Иерусалиме. — Прим. ред.

Явас

222

Явас

Юлий Даниэль: первое знакомство. — Беседа с начальством. Нас делят. —

Перпетуум мобиле в сушилке. — От Ленина к Бернштейну. — Нас вербуют по очереди. — Тюремщик-еврей. — Солагерники. — Национальный вопрос в зоне и в Союзе. — «Блатнячки»

В начале марта 1966-го мы оказались в зоне в Дубравлаге — Мордовия. Лагеря — ровесники советской власти. Местные мальчишки еще при нас называли заключенных «блинчиками» — когда-то за пойманного беглого зэка власть выдавала мешок муки, и в семье был праздник.

Привезли нас всех вместе (мужскую часть) на 11-е лагерное отделение рядом с поселком Явас, «столицей» Дубравлага. Был ясный день, и все население лагеря с любопытством на нас поглядывало. Как выяснилось потом, в зоне ожидали группу, арестованную за поджог синагоги (на что рассчитывали дезинформаторы, уму непостижимо).

Среди встречавших нас у вахты выделялся несколько сутулый человек, выглядевший гораздо старше нас, он оказался Юлием Даниэлем (о деле Даниэля и Синявского мы уже знали из газет). «Марксисты?» — спросил он нас, едва мы успели обменяться именами и рукопожатиями. Мы ответили утвердительно. «Жаль, что мы не познакомились раньше, — я бы вас разубедил». Сказано это было так, что я подумал, будто имею дело с великим

223

политологом. Увы, политическая философия оказалась не самым большим достоинством Юлия.

Не успели мы освоиться, как нас пригласили к начальству. Офицер внутренних войск предложил нам выступить перед заключенными и, ничего не вьщумывая, честно рассказать о жизни в Ленинграде. Пока я соображал, как бы это получше сформулировать отказ, встал Сергей: «Мы честно будем рассказывать про Ленинград и вообще отвечать на любые вопросы, но делать это будем не на собрании, а в индивидуальном порядке». Офицер, посетовав на то, что мы отказались «участвовать в мероприятии», отпустил нас. А через четверть часа Сергеям (Хахаеву и Мошкову), Вене и Борису объявили о том, что их ждет этап на 1-е лаготделение. Через пару часов мы расстались.

Поскольку нас разделили точно так же, как в псковской пересылке, видно, что нас и не собирались держать всех в одной зоне. Гэбэшники решили, что все вместе мы скорее решимся на выступление, а потом, когда нас разделят на маленькие группы, мы, уже противопоставленные остальным зэкам, легче будем поддаваться «воспитательной работе». Прощаясь, мы еще успели обсудить этот вопрос.

* * *

О курьезе в первый день пребывания наших ребят на первой зоне я слышал от Вени. Даже если все было и не совсем так, как он рассказал, анекдот этот достоин истории.

Одним из существенных элементов лагерной архитектуры были сушилки — помещения, где теоретически зэки могли сушить промокшие ватники: по стенам там висели вешалки с колышками для одежды и полками для шапок. Как правило, в сушилках если и висели ватники, то либо оставленные освободившимися, либо просто брошенные. Ценность этих помещений заключалась в том, что там могла собраться компания в пять-десять человек и поболтать о том о сем. Заходить в сушилку, если там уже кто-нибудь собрался, считалось неприличным. Вот в одном из таких закутков на полке для шапок ребята и увидели несколько моделей «перпетуум-мобиле», как будто сделанных по картинке из учебника физики. Пока они расспрашивали окружающих об их происхождении, прибежал и сам изготовитель этих диковинок (лагерная молва успела донести, что на зону прибыли инженеры, с которыми наконец-то он мог бы обсудить причины своих неудач).

224

На Венино возражение, что построить действующий вечный двигатель нельзя, конструктор заявил, что у него есть доказательство обратного: «Все, что говорят большевики, — ложь. Они говорят, что вечный двигатель невозможен. Следовательно, вечный двигатель можно построить!» Пока Веня переваривал услышанное, в беседу вступил Зеликсон: «Почему, Веня, ты утверждаешь, что вечный двигатель невозможен? Из законов термодинамики мы знаем о невозможности вечного двигателя первого рода — механического и второго рода — термодинамического. Может быть, существует вечный двигатель третьего рода? Какой? Ну, например, идеологический — обыкновенная паровая машина, работающая от вечного огня».

Этот аргумент — «Все, что говорят коммунисты, — ложь, а следовательно» — я не раз слышал и на зоне, и потом. В середине девяностых он был аксиомой, на которой основывались чуть не все рассуждения.

На 11-м из нашей группы остались Вадим, Валерий и я.

Как-то в одной из бесед с Вадиком (далеко не в первый день на зоне) я задал ему вопрос: «Почему советская архитектура так отстает от западной?» (Напомню, что бюрократизм мы рассматривали как следующую, более прогрессивную стадию после капитализма.) Вадим ответил тоже вопросом: «А в какой области мы не отстали?» Этот мимолетный разговор врезался мне в память потому, что с анализа гаенковского вопроса начались размышления, которые в конечном итоге привели меня от Ленина к Бернштейну. Для меня самое важное в нем было разделение экономического и этического начал в марксизме.

До этого было уже много бесед с новыми знакомыми, но их высказывания я не мог оценить по достоинству. Слова же близкого друга значили гораздо больше, чем то, что я слышал от «иных».

В первые же дни мы познакомились с Геной Теминым. Гена читал нам свои очень неплохие стихи. Стихи эти и его воспоминания о лагерях потом были опубликованы (Колымский детектив//Азъ. 1990. № 2; В тени закона. СПб., 1995). Гена мне понравился, но близкими друзьями мы так и не стали.

* * *

Первое, что мы услышали в зоне: «Будут вербовать». Вербовать начали почти сразу. Меня вызвал какой-то очень молодой

225

гэбэшник с отвислыми мокрыми губами, производивший впечатление деревенского дурачка. Он долго распространялся насчет того, что, поскольку я был допущен к секретности, мною несомненно будут интересоваться агенты иностранных разведок, которых в зоне, «сами понимаете», много. «Мы не просим, чтобы вы передавали ваши разговоры с друзьями, но вот если кто-нибудь заинтересуется государственной тайной...» Я перебил его: «Уже один интересовался, не то чтобы сразу тайной, но подходы делал, один старик спрашивал у меня формулу воды. Хотите, пойдем в барак и я вам его покажу?» Мой собеседник оказался умнее, чем я думал, и от представления отказался. Но у самых дверей он спросил меня вдогонку, знаю ли я Германа Кривоносова. С Германом, ленинградским юристом моих лет, носившим рыжеватую «меньшевистскую» бородку, мы познакомились почти сразу же по прибытии в зону, и мне он очень понравился.

Я ответил, что знаю, «это такой одноногий старик с большой седой бородой». Я уже начал открывать дверь, как ее потянул с другой стороны Герман, тоже вызванный к гэбисту. В дверях мы остановились, и я начал рассказывать, зачем меня вызывали, а Герман — строить предположения, зачем вызвали его. Пухлогубый гэбэшник не выдержал и закричал: «Кривоносое, зайдите и закройте дверь».

Вадика вызвали следующим, не помню, тот ли гэбэшник или другой. Вадик заявил, что он готов согласиться при одном условии — ему дадут боевой пистолет, иначе он боится.

Третьим вызвали Валерия. Валерий ответил, что ему надо подумать и посоветоваться с друзьями. Подумать ему разрешили, а вот советоваться не советовали. Через пару дней его вызвали опять. «Я посоветовался и со своими друзьями, и со старыми зэками. Все в один голос говорят, чтобы я не связывался, я и не буду».

Валерка в это время работал на привилегированном месте — варил смолу. В отдельной комнате он читал книжку, изредка поглядывая на термометр. По окончании процесса под емкость надо было поставить бочку, слить продукт, загрузить мешок и несколько ведер сырья — и снова можно было читать. (Может быть, я теперь и несколько упрощаю, но работа была нетрудная.) На следующий день его от этой смолы отстранили. «Жалко было терять такую синекуру, но, потеряв ее, я чувствую себя гораздо свободнее, и это с лихвой компенсирует потерю».

226

* * *

Одной из достопримечательностей 11-го л/о был капитан Иоффе, начальник по режиму — «режим». В двадцатых-тридцатых годах еврей-тюремщик никого не удивлял, теперь же он выглядел белой вороной. Сионист Рафалович пересказывал мне свои с ним беседы, иногда кончавшиеся карцером: «Пройдут годы, и историки установят, что на 11-м лаготделении однажды беседовали два еврея. Один из них был порядочный человек, это я, другой — подонок». В карцер попала и латышская компания. Иоффе был из латышских евреев, латышский язык знал, но тщательно это скрывал. Однажды он по какому-то поводу вызвал к себе нескольких молодых латышей. «На приеме» они почем зря ругали капитана на латышском языке, наконец один из них сказал другому: «Эта сука притворяется, что по-латышски не понимает». «Сука» не удержался и отправил всю компанию в карцер.

* * *

Юлий Даниэль познакомил нас со своими друзьями — Толиком Футманом, Валерием Румянцевым и Толей Марченко. К тому, что написал о своих друзьях Марченко в книге «Мои показания», я, наверное, ничего не добавлю. С самим Толей мы общались не очень много, помню только один эпизод — в казарму входит мент и видит читающего Толю. «Читаете, читаете, а от книг только клопы разводятся». — «И от Ленина тоже только клопы?» (Толик в это время штудировал именно Ленина. Так вопрос и остался открытым.)

Еще один интересный человек, с которым меня познакомил Юлий, — это аварец Коля (Нажметдин) Юсупов. Юсупов окончил педучилище, поработал учителем, служил десантником, потом попал в инструкторы райкома, откуда ушел, не выдержав лжи и атмосферы карьерного недоброжелательства. Работал шахтером. Он сел за антихрущевское выступление, не столько антихрущевское, сколько просталинское — на каком-то кавказском базаре забрался на бочку, как Ленин на броневик, и сказал речь. На другой день его арестовали. На суде председатель обратился к одному из свидетелей, хозяину бочки: «Вы говорите, что подсудимый, топнув ногой, пробил дно бочки. Вы можете подать иск, ведь содержимое бочки, наверное, испортилось». «Вай, — ответил простодушный свидетель, — пусть еще такое скажет, второй бочки не жалко»

227

Коля, двухметровый, широкоплечий, заросший щетиной, был человеком неимоверной силы и огромной, присущей силачам доброты, хотя внешне и выглядел очень мрачно. Весь он сплошь был покрыт густой шерстью; как-то, когда мы обсуждали, что будем делать после освобождения, он сказал: «На работу нас, конечно, никуда не возьмут. Но выход есть: ты приведешь меня в зоопарк и скажешь, что поймал снежного человека. А я буду слушаться только тебя — вот и прокормимся».

Сталина он уважал за интернационализм. «При нем все дружили, а теперь все собаками смотрят друг на друга — ты аварец, а ты русский, тот еврей, а этот латыш. И все не любят один другого. А при Сталине были все — одна семья». Сколько ни убеждал я его, что это было не так, что высылали чеченцев и татар, немцев и калмыков, он не соглашался: «Сталин этого не знал».

Работал Коля Юсупов в так называемой аварийной бригаде. Название чисто советское, потому что сформирована эта бригада была в ожидании не землетрясений, наводнений или пожаров, а прибытия грузов. Ее задачей была разгрузка вагонов с материалами для лагерного предприятия (в зоне был мебельный комбинат) — в основном леса. Юлий рассказал нам, что, когда его привезли на 11-е лаготделение, то тоже определили поначалу в эту бригаду. Здесь были собраны по большей части молодые здоровые парни; но кроме интересов дела, существовали еще «интересы государственной безопасности». Исходя из этих интересов, Юлия с фронтовым ранением локтя правой руки и направили в «аварийку». В бригаде уже был «Глухой» — Толя Марченко, который действительно плохо слышал и поэтому вечно рисковал быть раздавленным покатившимся бревном. Теперь прибавился и Даниэль. Рафинированный интеллигент и эстет, он легко вошел в коллектив, хотя большинство работников «аварийки» было значительно сильнее его.

В один из первых дней его и Юсупова отправили на разгрузку платформы с углем. Они начали разгружать платформу с двух сторон. Вдруг Юлий услышал сказанное мрачным голосом: «Сыды, куры!» Юлий не хотел перекладывать на него свою долю работы и стал убеждать Колю, что он справится. «Как хочешь», — ответил тот. Через какое-то время Юлий опять услышал: «Сыды, куры!» Он повернулся и увидел, что большая часть угля уже разгружена, сзади него платформа уже пуста, сам же он успел очистить только малый угол. «Сыды, куры. Нэ мешай!» Вечером Коля подошел к бригадиру (из полицаев), свернул кулачище, огромный, как ар-

228

буз, поднес его к носу бригадира и сказал: «Во! Если пошлешь Юлия на работу без меня!» Впрочем, и остальные члены бригады, каждый в меру своих сил, старались помочь ему, как, конечно, они помогали и друг другу.

Лагерное начальство поняло, что ребята из «аварийной» не дадут повода наказывать Юлия за невыполнение нормы, несмотря на раненую руку, и перевело его в цех. Там он был поставлен за станок, при работе на котором на раненую руку приходилось большое усилие, норма здесь была индивидуальной, а не групповой. Ранение начало болеть, шрам гноиться, осколки кости начали выходить через кожу. Даниэлю сделали рентгеновский снимок, собирались лечить, но вдруг снимок куда-то пропал (в тюрьме выяснилось, что он был там, где и положено, — в личном деле), Юлия объявили симулянтом и посадили в карцер.

«Симуляция» выразилась в том, что он якобы засовывал в рану щепки, которые выдавал за осколки кости.

Лагерный врач, женщина, в общем-то, не злая, но, тем не менее, поставившая свою подпись под заключением о симуляции, при встречах с Даниэлем отводила глаза и бормотала нечто несуразное.

Украинец Святослав Караванский предложил нам объявить коллективную голодовку. К этому мы еще не были готовы, кроме того, свое предложение он сделал в полный голос, при явных стукачах, а мы в лагере еще не пообтерлись, и я ответил, что такого рода призыв «либо глупость, либо провокация». Об этом своем ответе я потом немало сожалел, но извиниться перед Святославом не имел возможности — нас развезли; делаю это сейчас.

В Москве начался очередной скандал — правозащитное движение уже родилось, а начальство еще не знало, что ему делать в условиях хотя бы относительной гласности. Вообще позиция Марии Синявской и жены Юлия Ларисы Богораз, впервые в истории ГУЛАГа открыто рискнувших установить связь с западной прессой, сделала лагерную жизнь конца 60-х-начала 70-х годов достаточно сносной. Тем, кто пришел в лагеря и тюрьмы за нами, стало уже гораздо хуже — власти, пережив первый шок после оккупации Чехословакии, перестали заботиться о том, что о них скажет просвещенный мир.

* * *

Попав в зону, мы впервые поняли значение национального вопроса. Поняли мы и другое. Если раньше нам казалось, что логика — самое сильное и неотразимое оружие, то теперь эта иллю-

229

зия развеялась. Мы смутно начали понимать то, что сегодня я уже могу сформулировать, — в основе каждого мировоззрения лежит система постулатов, принимаемых на веру, исходя из которых и строится это мировоззрение (в некоторых случаях такие построения могут, конечно, быть логически безупречными).

Понять все это нам, на мой взгляд, в числе прочего помогла и наша рейдовая деятельность. Мы уже тогда (этого взгляда я придерживаюсь и теперь) поняли, что силе можно противопоставить только силу. Агрессора, насильника, будь то внешний агрессор, правящий класс, опирающийся только или в первую очередь на насилие, или обыкновенная дворовая шпана, можно остановить только силой. Но насилие неконструктивно. С помощью насилия нельзя никого перевоспитать или переубедить и ничего нельзя построить. (Собственно говоря, большевистская интерпретация Маркса, согласно которой диктатуре приписывались более широкие задачи, чем разоружение насильника, родилась в стране, где и ранее существовали пословицы «Начальник всему печальник», «Добрый начальник нашему брату полбога, а плохой и черта не стоит», «Повиновение начальнику — повиновение Богу» (Даль) и, наконец, «Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак!») В конце концов, оказывается, что насилие, претендующее на большее, чем отобрать палку у хулигана, служит корыстным целям тех, кто эту палку отобрал и оставил себе.

Такие мысли о насилии и определяли в лагере наши взаимоотношения с окружающими. Мы могли спорить и с верующими, и с националистами относительно рациональности распада СССР, и с теми, кто не соглашался с нашими экономическими взглядами, но, не соглашаясь с оппонентами, своими врагами мы считали тех, кто пытался и им, и нам навязать свою точку зрения с помощью палки.

* * *

В нашей интернациональной компании на 11-м л/о кроме уже упомянутых Даниэля и Кривоносова были еще москвичи Юра Гримм, Лёня Рендель, казах Мамед Кулмагомбетов, латыши Кнут Скуени-екс, Виктор Калниньш, Уддис Офканс, Ян Арайс (как звали подельников Яна, я уже не помню), эстонец Март Никлус, грузины братья Кабалия, украинцы братья Горыни, Микола Осадчий.

Юра Гримм мне очень понравился, но, к сожалению, я сейчас не помню ничего ни из его прошлого, ни из лагерных историй, с ним связанных.

230

Лёня Рендель проходил по делу Краснопевцева и Меньшикова. Это были преподаватели Московского университета, арестованные в 1957 году. В листовках, распространенных «группой Краснопевцева» по поводу исключения Молотова из президиума ЦК, было требование внутрипартийной демократии. Большинство участников группы, в том числе Рендель, Краснопевцев и Меньшиков, получили по десять лет лагерей. О том, как вели себя в зоне Краснопевцев и Меньшиков, уже писал сам Рендель. Я же с ними не встречался. То, что они не противопоставляли себя правящей партии, знаю от Сережи Мошкова, беседовавшего с Меньшиковым, слышал, что при обсуждении вопроса о том, является ли бюрократия новым правящим классом, Меньшиков заявил примерно следующее: «Наша ошибка в том, что мы выпали из этого класса». Лёня (об этом мне рассказывал Миша Молоствов много лет спустя) сначала купился на некоторые догматические лозунги его «отцов-командиров», заявивших о необходимости сотрудничать с администрацией, надел красную повязку, и на его совести была в том числе отправка на штрафную зону некоторых политзаключенных, в частности недостаточно правоверного, с их точки зрения, марксиста Молоствова. Но нравственное чувство оказалось у Лёни сильнее догмы, и ко времени нашего знакомства он искупал свое прошлое соглашательство непрерывными конфликтами с лагадминистрацией. Мало того, что он дружил с самыми отъявленными «антисоветчиками», он по любому поводу писал длиннющие жалобы. Лёня бродил по зоне с записной книжкой, куда и записывал любые факты, которые могли послужить основанием для очередной жалобы. Отправляя нас в другой лагерь — Озерный (17-е л/о), начальство заявило, что подушки и одеяла мы должны захватить с собой с Яваса. Лёня демонстративно отказался это делать, ибо считал, что обеспечивать быт заключенных — задача администрации лагеря. Так он и маялся некоторое время без одеяла и подушки. При всей комичности подобных ситуаций, Рендель, возможно, один из первых понял значение борьбы за права человека, в данном конкретном случае — заключенных, как для них самих, так и для общества в целом. В конце концов, уже на 17-м л/о его посадили на камерный режим. Потом перевели опять на 11-е л/о — в ШИЗО. Там к нему хотел подойти Краснопевцев, но Лёня выразительно плюнул в его сторону.

Мамед Кулмагомбетов кончил Алма-атинский университет и остался там преподавать марксизм. К самому марксизму в те поры

231

он претензий не имел, но ложь, связанная с преподаванием, Мамеда изрядно раздражала. Мамед ушел из университета и устроился на завод слесарем. Сам этот факт тамошнее начальство расценило как вызов. У него был произведен обыск и отобран альбом «с фотографиями клеветнического типа». В центре за такие вещи уже не сажали, но в Алма-Ате Мамеду дали семь лет. Я помню, как однажды нас повели работать за зону и один из конвоиров то ли кого-то толкнул, то ли обругал. По лицу Мамед угадал в нем казаха и разразился речью на казахском языке. Потом он перевел нам свою филиппику: «Когда тебя кто-нибудь назовет казахской собакой, он будет прав — ты из казахов, и ты собака, но из-за тебя позор падает на всех казахов, поэтому ты вдвойне собака!» Конвоир молча слушал. Когда нас отправили в другую зону, Мамед остался на 11-й, а потом угодил во Владимирскую тюрьму. Уже во Владимире я узнал, что он оказался в одной камере с русским националистом и был избит за неуважительные слова о маршале Жукове. При этом якобы даже было сказано: «Как смеешь ты, дикарь, так отзываться о русском офицере!» Не привожу имен, поскольку такого рода сведения часто оказываются легендами.

С братьями Кабалия, грузинскими националистами, я был мало знаком; помню только, что на перекличке, когда нас пропускали из жилой зоны в рабочую, при фамилии «Кабалия» старший брат отвечал: «Ми» и оба они выходили вперед.

Однажды во время обеденного перерыва младший Кабалия прилег вздремнуть в цеху на скамейке. Вдруг появился офицер и потребовал пойти и кого-то разыскать. «Я норму выполняю, а сейчас обед», — ответил зэк. Возмущенный офицер ударом ноги выбил из-под него скамейку, и грузин оказался на полу. В следующий момент скамейка в руках Кабалии оказалась над головой офицера. Даниэль, оказавшийся рядом, успел ее перехватить, но все же парню грозил новый, весьма продолжительный срок.

Юлий немедленно собрал нас на совет. Паре «повязочников», присутствовавших при инциденте, мы весьма недвусмысленно предложили молчать. Потом они заявили, что ничего не видели, так как обедали в другом месте. Далее Юлий отправился в штаб и там изложил ситуацию со своей точки зрения, а также предупредил о резонансе, который дело может вызвать за лагерной колючкой, пригрозил и акциями внутри зоны. Кабалия получил три месяца ШИЗО, но от возбуждения нового уголовного дела администрация воздержалась.

232

Скуениекс (талантливый латышский поэт, насколько я могу судить по переводам Даниэля), Калниньш и Офканс были подельниками. В Риге они собирались еще у одного своего приятеля, который поил их коньяком, а заодно пытался создать из них подпольную организацию. К этому человеку никто серьезно не относился ни в Риге, ни потом в зоне, звали его «микрофюрером».

«Микрофюрер» экспериментировал с какими-то бациллами, кои намеревался запустить в рижский водопровод и тем самым спровоцировать недовольство русскими оккупантами. Ему где-то удалось достать столбнячную палочку, он впрыснул ее коту, отчего тот и подох. Один из следователей имел фамилию Катис, что по-латышски означает «котенок», поэтому допрашиваемые по поводу эпизода с умерщвлением называли животное не котом, а котенком, что весьма следователя раздражало.

Заниматься подобными делами никто из гостей «микрофюрера» не собирался. Их привлекал к нему в дом дармовой коньяк. Однажды, выходя после очередного возлияния, Виктор обмолвился, что уж если и создавать организацию, то не с хозяином во главе. За эту фразу он и получил десятку (статья «измена Родине» — «Значит, вы действительно хотели создать организацию, пусть и при другом руководителе?!»). За что конкретно получил свою десятку Офканс, не помню; Кнут получил семь лет за несколько анекдотов.

Помню еще одного латыша — Жигурса Висвальдиса. Его ксилогравюры, подаренные мне, хранятся у нас как семейная реликвия — я их подарил жене (как вынес из зоны, уже не помню).

Два брата остались сиротами — отец погиб в бою с «лесными братьями», мать, работавшую в прокуратуре, убили они же. Старший брат Висвальдиса окончил военное училище (вообще, в такие заведения латышей принимали не очень охотно, но для сына погибших в борьбе с националистами сделали исключение) и служил на границе. Однажды наряд, возглавляемый им, обнаружил след, ведущий за кордон. Командир заявил: «Не к нам лезут, а от нас бегут» — и распорядился прекратить преследование. Кто-то настучал, его арестовали (где отбывал он свой срок, я не знаю). В связи с арестом брата и у Висвальдиса произвели обыск и обнаружили самодельную рацию, какое-то оружие и пятьдесят советских паспортов, которые он стянул в доме отдыха из конторки администратора. Парень серьезно готовился к партизанской борьбе (надо сказать, что, кроме детективов, он ничего не читал ни на воле, ни в зоне).

233

Отсидев года три, Висвальдис ушел в побег. Это случилось так: Висвальдис болел и днем оставался в жилой зоне. Когда ему стало лучше, в солнечный сентябрьский день он решил погулять по зоне. Около проходной увидел выезжающий грузовик с мусором. Надзиратель, потыкав содержимое кузова железным прутом, слез и дал сигнал внешнему конвоиру открыть ворота. Тот ворота открыл, но одну из створок захлопнуло ветром, и солдат стал ее придерживать, таким образом, и солдат, и надзиратель оказались по одну сторону машины. Висвальдис мгновенно оценил обстановку и, пристроившись с другой стороны грузовика, вышел из зоны. Солдат, закрывавший створку, оказался к нему спиной и закрыл обзор надзирателю. В те времена в политлагерях допускались некоторые вольности — Висвальдис был одет в лыжные брюки, ковбойку и острижен сравнительно давно.

На улице Яваса (напоминаю, поселка, рядом с которым находилась 11 -я зона) он увидел лагерного офицера, шедшего ему навстречу. Офицер этот Висвальдиса знал. Тот, однако, не растерялся — подошел к офицеру и попросил закурить. На вопрос: «А ты, Висвальдис, что тут делаешь?» — любитель детективов ответил: «Да вот, неожиданно пришла помиловка, я так волнуюсь, даже руки дрожат». Офицер согласился, что это действительно повод для волнения, и они разошлись. На местном «подкидыше» беглец добрался до Потьмы и сел в первый попавшийся поезд западного направления.

Пройдя по вагонам, он выбрал молоденькую проводницу, которой рассказал, что он студент, ездил к своей девушке, а теперь без копейки возвращается в Москву. Проводница устроила его в служебном купе и даже покормила.

Висвальдис покинул зону часа в три дня, до отбоя его никто не хватился, а после отбоя, в одиннадцатом часу, надзиратели, обходя бараки, увидели расстеленную постель и решили, что заключенный выскочил в туалет. Во время следующего обхода они разбудили соседей, ноте на всякий случай ответили, что «этот только что крутился здесь». Наконец надзиратели забеспокоились и начали обход туалетов, бараков, столовой и прочих мест. Ничего не обнаружив, позвонили начальнику лагеря, тот приказал снова все перепроверить. Опять перепроверили — безрезультатно. Устроили всеобщую перекличку. Пока построили тысячную зону, пока шла перекличка, шло и время. Позвонили в лагуправление, там снова велели перепроверить, никому не хотелось сообщать высшему начальству о ЧП. Только к утру был объявлен всесоюзный

234

розыск. Висвальдис, позаимствовав у проводницы ключ, заранее отпер вагонные двери. Выглянув, он увидел впереди на перроне оцепление и сиганул с поезда. Дальше на запад он шел пешком. В одной из деревень, через которую проходил его путь, только что украли с веревки белье, и, увидев незнакомого прохожего, сельчане задержали беглеца. Ему предложили вернуть пропажу, чего он, разумеется, не мог сделать, и сдали в милицию.

В милиции уже знали о побеге, ее начальник захотел воочию увидеть «особо опасного государственного преступника» и вызвал к себе Висвальдиса, который выглядел тогда мальчишкой (к моменту ареста ему не было восемнадцати лет), — тот сильно разочаровал начальника. Они разговорились, и задержанный попросил дать ему в сопровождение милиционера, так как лагерный конвой может его пристрелить по пути, а с другой стороны, участие сельской милиции в задержании «особо опасного» может быть никак не отмечено. Какой из этих аргументов возымел действие, неизвестно, но Висвальдиса до лагеря сопровождал кроме конвоя еще и старшина милиции. Обозленные конвоиры надели на пойманного зэка наручники и так затянули их (а ночами уже были заморозки), что Висвальдис стал инвалидом, кажется, у него нашли тяжелую форму ревматизма. Мы с ним познакомились года через три после побега, за который ему добавили трешку.

Арайса и его друзей арестовали в районе Североморска, где они проходили срочную службу. Ребята создали подпольную организацию с целью освобождения Латвии и остальных республик Прибалтики. Себя Ян Арайс считал социал-демократом. Несмотря на то что об аресте их предупредил офицер штаба, эстонец, и все написанное они успели уничтожить, ребята получили по десятке (кто-то, кажется, остался в тени и под трибунал не попал).

Яна и его друзей мы в шутку звали «латышскими стрелками», тогда еще это не звучало обидно, скорее наоборот.

В числе прочих достопримечательностей Североморска был огромный «ничейный» козел, питавшийся на помойках. Солдаты шутки ради красили ему рога, а то и просто обливали краской. Он бродил по поселку разноцветно-грязный и был очень агрессивен. Помню, на скользкой крутой тропинке он напал на мою учительницу, которую я спас, отогнав козла снежками. Ян и его друзья попали в Североморск года через два после того, как я оттуда уехал. Разноцветного козла они застали. Эти воспоминания еще больше сблизили нас.

235

Настал момент, когда мне пришлось обратиться к ним за помощью. Их земляк Алексис в лагере покрывал лаком стулья «из пистолета», а я был у него в подручных. История Алексиса такова. Когда немцы оккупировали Латвию, его призвали в армию. Торопясь заготовить сено, парень упал с копны, сломал себе руку и... за попытку избежать мобилизации попал в фашистский концлагерь. Когда же немцы начали отступать, лагерников построили и заявили: «Кто любит Латвию и готов за нее воевать — отойти направо, остальных расстреляем». Алексис отошел направо. Ему вручили лопату и отправили копать противотанковые рвы, но одели в старую форму СС (чтобы боялись бежать к русским). Тем не менее, он подался на свой хутор, где и продолжал работать. Потом появилась советская власть — тех, «кто любит Латвию», опять призвали в армию, Алексиса — в стройбат. И отправили парня в Вологодскую область на лесозаготовки на целых шесть лет, русского он не знал, часть располагалась в лесу — тот же лагерь, разве что кормили чуть получше. Потом он вернулся домой и кто-то опознал в нем бывшего эсэсовца. Двадцать пять лет за измену Родине! Он несколько раз пытался бежать, но только «наматывал» себе срок. После 56-го года всех таких, как он, «эсэсовцев» выпустили, а у Алексиса — три побега! Ну и оставили досиживать.

Как-то неожиданно он обратился ко мне: «Валерий, ты не будешь меня презирать, если я напишу помиловку? — какой я политик». Я сказал, что, конечно, считаю его вправе так поступать. «Я же ни разу девчонки не целовал». Написал он помиловку и стал ждать. А тут беда — лак, который нам выдавали, был на спирту, и два «блатнячка» сперли полбидона.

Алексису лака не хватило, и он обратился к лагерному начальству. Наказание для него означало значительное уменьшение шансов на помилование. «Куда дел?» — «Украли во время обеда». — «Не могли украсть — мы сторожа поставили!» — «Вот у сторожа и спросите».

Лак воровали часто, начальство пыталось закрыть помещение на замок, но мы отказались работать, опасаясь сгореть. Тогда поставили сторожа, бывшего полицая, который с «блатными» портить отношений не хотел. Начальство пригрозило сторожу, тот пожаловался «блатнякам», те пришли «бить Алексиса».

Я сидел в лагерях для «особо опасных», т.е. политических. «Блатные» попадали к нам опять-таки как «политические». Один проигрался в карты и боялся оставаться среди своих, другой услыхал, что «политиков из-за границы шоколадом снабжают», третий

236

просто остервенел от условий содержания, короче, пошел парень к туалету и мелом написал на стенке: «Долой Ленина (Брежнева, КПСС)!» — и попал к нам. К этой категории примыкали и некоторые «перебежчики», пытавшиеся смыться через границу, некоторые после «дела». Мы, политические, помня сталинские лагеря, когда в них хозяйничали воры в законе, тщательно оберегали ту атмосферу, при которой «блатные» командовать нами не могли.

Когда появилась эта парочка, я на рабочем месте был один (Алексис куда-то отошел). «Ты видел, как мы тырили лак?» — «Нет». — «Тогда будем бить Алексиса». — «Алексиса вы не тронете!» — «Почему?» — «Да потому, что я этого не хочу». (Через тридцать лет я сообразил, что тогда цитировал Киплинга, там речь шла о старом Акелле.) Такое мое вмешательство несколько обескуражило «блатнячков», они начали выяснять, какое отношение я имею к Алексису, но я прекратил дискуссию, заявив: «Здесь командуют политические». Я закурил, хотя в цеху это строжайше запрещалось: с одной стороны, мне действительно хотелось курить, с другой — надо было продемонстрировать свое равнодушие, с третьей — в руках у меня оказалось хоть какое-то оружие (парни были явно сильнее меня): «В случае чего ткну цигаркой в глаз».

Один из них потряс над моей головой тяжелой гирей. Поматерились и ушли. Вечером я рассказал обо всем этом «латышским стрелкам». Компанией направились они к этой блатной парочке, и тем инцидент был исчерпан (меня даже приглашали на чай, но я отказался). Но Алексис освободился по помилованию уже после того, как мне пришлось покинуть эту зону.

* * *

«Блатнячки» (кажется, не эти) устраивали и совсем безобидные шутки. Однажды они пригласили нашего интеллигентнейшего Смолочку поесть мяса, тот приглашение принял. В конце трапезы хозяева начали вдруг полаивать, и Валерка стал догадываться, в чем дело. Наконец один из них спросил: «А ты знаешь, какое мясо ел?» Валерка притворился, будто он не догадывается. «Собачатину!» Они ожидали, по крайней мере, рвоты, но Валера со словами: «Давненько я не ел собачатины» — потянулся за следующим куском. Оказалось, что в зону явился какой-то тип из управления и привел с собою сеттера (политзона же!), а пока он беседовал с нашим начальством в штабе, «блатнячки» собаку отловили и зажарили.

“Глухари”

237

«Глухари»

Две категории политзаключенных. — Судьбы. — Проблема ответственности

 

Заключенные пятидесятых-шестидесятых годов, сознательно вмешавшиеся в политику и за это угодившие в лагерь, независимо от возраста и образования назывались «студентами». «Студенты» и в лагере продолжали жить теми ценностями, которые их сюда привели. Например, устраивали встречи, на которых украинцы рассказывали о Шевченко, латыши — о Райнисе, я сделал доклад о Плеханове, в его годовщину. Юлий читал стихи: и свои, и переводы стихов Кнута Скуениекса. К лекции о Райнисе ребята заготовили гравюрки величиной с открытку — его портрет (одна такая гравюрка сейчас хранится в архиве московского «Мемориала»). К своему докладу я попросил Иринку прислать несколько фотографий памятника Плеханову, установленного около Техноложки. Гравюры и фото раздавались слушателям в качестве сувениров.

Но в зоне было немало и таких, как Алексис, людей, для которых война, участие в армиях и движениях оказались просто стихийным бедствием, — их звали «глухарями». Как правило, не очень грамотные, эти люди, попав в мясорубку событий, как могли «вертелись». Раз через двадцать с лишним лет после окончания войны они были живы, значит, «вертелись» успешно, хотя и недостаточно для того, чтобы избежать зоны.

О «глухарях» мне хочется написать отдельно, игнорируя хронологию знакомств и встреч (11-я и 17-я зоны мордовских лагерей, Владимирская тюрьма): они важны для меня не только как личности, но и как целый слой людей, совершенно мне до отсидки неизвестный. Истории этих людей слышал я от них самих. Те, которые казались мне правдоподобными, я и привожу.

* * *

Олекса — житель Западной Украины. Участвовал в национальном партизанском движении. После его разгрома скрывался в лесу с одним из товарищей. Иногда, особенно зимой, заходил в село к сестре.

Однажды к сестре нагрянули энкавэдэшники. «Нам известно, что у тебя бывает твой брат-бандит. Не поможешь нам — и тебя, и твоих щенков отправим в Сибирь». (Это Олекса узнал уже через много лет от своего односельчанина-солагерника, ему рассказали на свидании родственники.)

238

Когда Олекса с другом в очередной раз появился у сестры, та добавила в самогон снотворное, оставленное ей. Поев и выпив, ребята отправились в лес. По дороге начали засыпать, а сзади уже был слышен лай собак. Когда друг уже совсем не мог идти, Олекса застрелил его, а вторую пулю пустил себе в висок. Но не умер, в тюрьме его выходили, только парализовало левую сторону. Получил он двадцать пять лет. Пуля осталась в голове, иногда его начинало корежить, он терял сознание, потом отходил.

Не имея ни от кого помощи, работал — выворачивал рукавицы, которые шили в зоне. Здоровой рукой он надевал рукавицу на специальный колышек и, ухватив зубами, выворачивал, так же поступал и с большим пальцем. Так он зарабатывал деньги хотя бы на ларек (5 руб. в месяц).

Ткачук, оказавшись на оккупированной территории, пошел в полицаи. Единственное, что его не устраивало, — был рядовым, а хотел начальником. Для того чтобы продвинуться, заманил своего шефа к себе на сеновал и три дня поил самогоном. Пока тот валялся пьяным на сеновале, Ткачук сообщил немцам, что его коллега ходил на связь с партизанами. Допрошенный немцами, шеф деревенских полицаев ничего путного о том, где он это время пропадал, рассказать не мог. В итоге Ткачука назначили командиром, а бывшего — решили повесить. Но, очевидно, оккупанты и сами не очень верили в его дружбу с партизанами — его посадили в неохраняемый сарай, откуда мужик и сбежал в мороз в одном исподнем в соседнюю деревню, где командовал знакомый ему немецкий офицер, и его взяли опять в полицаи, правда, рядовым.

Ткачуку дали двадцать пять лет, а его начальнику — только десять: и начальником-то был недолго, и какие-то слухи о его связи с партизанами ходили. Встречаясь с Ткачуком в зоне, он не упускал возможности обматерить «товарища»: «Стал, гад, начальником!» (намекая на больший срок).

В конце войны Ткачук перешел санитаром в госпиталь, отстал от эвакуирующихся оккупантов, так как снимал сапоги с убитого немецкого офицера, и попался нашим.

В лагере он стучал, не особо это скрывая, за что имел право получать бандероли с «зондермишунгом» (так называлась смесь молотого кофе и чая — чай в зону не имели права получать даже

239

стукачи), торговать содержимым (по 3 руб. за спичечный коробок) и класть деньги на свой лицевой счет (по правилам, при обнаружении у зэка денег зэк наказывался, а деньги конфисковывались).

Скопив на подобной торговле некую сумму (бандероли ему присылала жена), он решил, что и в семьдесят лет с деньгами он изрядный жених, и приставал ко всем окружающим с просьбами помочь ему в поисках невесты. Прежнюю жену он собирался бросить. Наша компания как-то покупала у него этот самый «зондермишунг», мы дали ему двадцатьпятку, и он обещал постепенно расплатиться, но потом на все вопросы стал отвечать: «Жена не шлет. Получу — отдам». Никаких санкций в нашем распоряжении не было, но однажды и ко мне он обратился с просьбой найти ему невесту, да еще интеллигентную. Я сказал, что такая знакомая у меня есть, и на вопрос «Кто по профессии?» ответил, вспомнив Остапа Бендера: «Зубной техник».

Со своим долгом он моментально рассчитался и не переставал интересоваться, когда же я познакомлю его с этой дамой. Потом я про «зубного техника» забыл, а Ткачук, подглядев адрес на моем письме, обратился к жене. В Питере, получив письмо из моего лагеря, писанное не моей рукой, решили, что это какая-то шифровка, и принялись гадать — что бы все это могло означать.

* * *

Румынский офицер (как звали его, уже не помню), интеллигентный и начитанный, родом из Бессарабии. Семья его там же и жила, а он служил в другой части Румынии. Когда произошло «воссоединение» Бессарабии с Союзом, их разделила новая государственная граница.

В 41-м году во время наступления румынской армии он отлучился из части и прискакал в свое село. Там он узнал, что отец, мать, жена и маленький сын высланы как родственники румынского офицера. Жена хотела отправить сынишку к своим родителям, которых не высылали, но энкавэдэшник взял его за шиворот и, как щенка, забросил в кузов полуторки, куда грузили ссыльных.

Все советское начальство во время его визита в родное село уже сидело под замком в сарае, куда их в ожидании новой власти посадили сельчане. Он приказал всех выпустить, а чекиста повел на задворки. «Зачем ребенка-то в машину бросил?» — «Боялся,

240

что без матери останется». Энкавэдэшника офицер пристрелил и ускакал в свою часть.

В коммунистической Румынии его судили и приговорили к трем годам за самосуд. Он считал приговор совершенно обоснованным. Но не успел он отсидеть три года в Румынии, как его затребовала Москва. В Союзе его снова судили, уже за измену Родине. И тут он получил десять лет. (На тех, кто родился на территориях, впоследствии отошедших к Союзу, независимо от их гражданства, эта статья распространялась со всеми вытекающими из нее последствиями.)

В 68-м году срок его кончился, и он уехал в Румынию, где (по его письму) был принят с почетом как невинно пострадавший. (После чешских событий Чаушеску занял самостоятельную позицию и даже высказывал претензии на Бессарабию.)

* * *

Еще один офицер — командир Красной Армии, танкист. После окончания училища был направлен служить в Биробиджан. Там он познакомился с девушкой-врачом, еврейкой. Они полюбили друг друга и поженились. Отслужив свое вдалеке от центра и получив право выбирать военный округ для дальнейшего прохождения службы, он с семьей вернулся на Украину, где жили его родители. У них он оставил жену и пятилетнюю дочь, а сам отправился служить недалеко от границы.

В самом начале войны ему удалось заскочить к родным, и он велел жене немедленно эвакуироваться: «Ты знаешь, что немцы делают с евреями!» Потом были отступление, окружение и опять родная деревня, в которую рассказчик попал уже один. Там он нашел и родителей, и жену, и дочь. Жена рассказала, что его отец тяжело заболел и она как врач не могла его бросить, а потом уже нельзя было выбраться. На семейном совете решили назавтра уходить, оставив стариков.

А назавтра пришли полицаи. «Не пойдешь служить к нам — отдадим немцам твоих баб!» Пришлось служить в полиции. О подробностях этой службы я не расспрашивал, но, вероятнее всего, чистым ему остаться не дали.

Вернувшись с одной из противопартизанских операций, узнал, что его жену и ребенка увезли фашисты. Взяв автомат, он явился в полицию и расстрелял всех, кто там был, а потом отправился через фронт один. Вышел к своим, сказал, что из окружения, дошел на танке до Берлина. Где-то в 56-м году его вызвали в ГБ, и он получил «десятку», которую и «оттянул» сполна.

241

* * *

Ян Капициньш. Гораздо старше нас, но веселый и безалаберный, прибился к нашей компании уже на 17-м лаготделении. Сын латышского стрелка времен революции. Отец его воевал в России, бросив семью. Получил пост, потом его расстреляли. А Ян без отца рос в Латвии, потом плавал матросом, занимался контрабандой, пил, водился с портовыми б. чуть не всей Европы. А во время войны пошел в полицаи («Не на фронт же!»).

Рассказывал, как — в первый и последний раз — расстрелял больную старуху еврейку, свою соседку. «Хорошая она была, мы с ней жили дружно... Но приказали... Я ей, когда вез расстреливать, соломы на телегу постелил. Жалко было». После этого бежал из полицаев.

В лагере, когда Яна вербовали в СВП («секция внутреннего порядка» или