Рукопись
Рукопись
Рахлин Д. М., Рахлин Ф. Д. Рукопись : план неосуществленных воспоминаний отца о тюрьме и лагере сталинских лет, прокомментированный сыном / Предуведомление Ф. Д. Рахлина // Карта. – 2006. – № 45-46. – С. 66–95 : портр., ил. ; http://hro.org/node/10862
РУКОПИСЬ
План неосуществлённых воспоминаний отца
о тюрьме и лагере сталинских лет,
прокомментированный сыном¹
Предуведомление Феликса Рахлина
Мой отец Давид Моисеевич Рахлин
(4.11.1902, Белгород -9.2. 1958, Харьков) - один из миллионов людей, подвергшихся массовым репрессиям в сталинские времена. Одновременно с ним была репрессирована и моя мать, Блюма Абрамовна Маргулис (1.8.1903, Житомир- 26.10.1964, Харьков), Всего среди их ближайшего родства было лишено свободы (не считая исключённых из коммунистической партии и уволенных с работы по политическим причинам) не менее 11 человек, из которых двое расстреляны.
Жизненный путь моих родителей был характерен для людей их поколения и социальной среды: комсомол — участие, на стороне «красных», в гражданской войне и в ликвидации разрухи - вступление в коммунистическую партию (отец - в 1920, мать - в 1921) - учёба в так называемом «комвузе» (коммунистическом университете), затем - работа и служба: у отца - служба в Красной Армии, преподавательская деятельность в военно-учебных заведениях, вновь учёба, на этот раз - в Институте Красной Профессуры, участие в авторском коллективе, выпустившем двухтомный учебник политической экономии; у матери - партийная работа в районных и заводских партийных комитетах Ленинграда.
После 1 декабря 1934, когда был убит Киров, начался разгон актива непослушной сталинскому диктату Ленинградской парторганизации. Обоим всё чаще выказывалось недоверие в связи с числившимися в их партийных анкетах былыми «колебаниями в проведении генеральной линии партии», в которых неизменно и откровенно оба признавались при заполнении анкет и во время «партийных чисток». Наконец, в начале 1936 их переводят в Харьков, а при начавшемся обмене партбилетов исключают из ВКП(б) с огульными, клеветническими формулировками.
Прошло 14 лет. Окончилась война. Родителям моим - под 50. Мать во время войны перенесла тяжёлую язвенную болезнь, отец - онкологическую операцию, едва не стоившую ему жизни. Оба измотаны житейскими обстоятельствами и недугами, но продолжают интенсивно трудиться на своих скромных должностях: папу только что приняли на должность начальника планового отдела института «Облпроект», мама - бухгалтер Гипростали.
К этому времени становится известно о новой волне репрессий. В 1946 арестовывают и осуждают заочным решением «особого совещания» друга моей сестры молодого поэта Бориса Чичибабина, считавшегося её женихом. В 1948 в Москве вторично арестовывают двоюродного брата нашего отца - И. Д. Росмана, который в 1937 был осуждён якобы за попытку «военного заговора», отбыл 10-летний срок, вернулся и почти добился реабилитации... Но его вновь хватают и ссылают в дикое сибирское пошехонье. В 1949, также в Москве, арестован родной брат отца - Абрам, который в 1937 тоже был «вычищен» из партии без репрессивных последствий. Теперь эти последствия воспоследовали, родители не могут не беспокоиться о своей судьбе, но... деваться некуда.
8 августа 1950 года пришёл их черёд. Арест обоих был осуществлён в одно и то же время, но - врозь. Возвратиться им было суждено лишь через несколько лет: матери - в 1955, отцу - в 1956.
В заключении, в воркутинском особом «Речлаге», начал отец обдумывать будущие тюремно-лагерные записки. Даже набросок их плана сделать он там не решался, но когда уже в ходе хрущёвской «оттепели» разрешили свидания с находящимися на воле родными и я приехал к нему повидаться, он многое мне за 5 дней рассказал. Лишь через два года, в 1956, отпущенный из лагеря вследствие реабилитации, он отважился записать план своих мемуаров, сделав это в поезде Воркута - Москва, а потом, может быть, и в самой Москве.
Этот план записан в 12-листовой ученической тетрадке «в линейку» и хранит следы той основательности, которая была присуща Д. М. Рахлину в любой работе. Можно без труда восстановить ход составления плана: сначала намечены были тематические разделы (некоторые из них пронумерованы: от I до VIII), а затем многие из них автор детализировал, записывая названия или содержание различных эпизодов. Некоторые разделы остались, однако, почти или вовсе не разработанными. Через полгода по возвращении
его поразил первый инсульт, а от второго, ещё через год с небольшим, наступила смерть. Во время долгой своей болезни он как-то раз показал мне эту тетрадь и с сожалением сказал, что вот, не пришлось осуществить замысел. Может быть, когда-нибудь после...
Но «после» - не было.
Много лет эта тетрадь хранилась у сестры, а я не то чтоб забыл о ней, но как-то не приходило в голову, что могу этот план прокомментировать и, если не опубликовать, то сдать в какой-нибудь архив. Всё глуше и глуше звучали упоминания о смрадной поре нашей отечественной истории... Правда, несмотря на это, под влиянием призыва Александра Солженицына я именно в эти годы «застоя» занялся собственными записками о пережитом, но мемуарные наброски отца оставались под спудом.
¹ Нумерация страниц не совпадает с печатным источником.
Их оживила весть о создании Мемориала памяти жертв сталинизма. Если будет создан историко-архивный исследовательский центр Мемориала, то я просто обязан отдать туда -пусть неоконченный, но кровью окроплённый труд моего отца. А поскольку о многих событиях он мне рассказывал, то всё, что только могу, я решил сопроводить своим комментарием, в добросовестность которого прошу поверить на слово — иного доказательства его правдивости у меня, пожалуй что, и нет. Впрочем, надеюсь, где-то есть «дело» моих родителей, протоколы их допросов, какие-нибудь бумаги об их пребывании в «местах»...
(Примечание 2004 г.: Через несколько лет после того, как были написаны эти строки, преемники бывшего ЧК-ОГПУ-НКВД-НКГБ-МГБ открыли архивы, и оставшаяся в Харькове моя сестра получила возможность ознакомиться с «уголовными делами» родителей. А побывав у неё в гостях, и я прочёл выписки из этих «дел», хранившиеся в доме у моей коллеги по работе в Харьковском Мемориале Г. Ф. Коротаевой. От документов, однако, сохранились жалкие остатки: перед крахом Советского Союза хозяева Комитета Госбезопасности распорядились изъять и уничтожить наиболее существенные доказательства своей бандитской деятельности - в том числе, например, донесения и ябеды провокаторов и сексотов, протоколы допросов и т. д. Остались лишь маловыразительные «обвинительные заключения» и формулировки допросов, полностью совпадающие с текстом тех статей, под которые «подводились» репрессированные).
Название предполагавшихся записок отца «грязная История» (именно так!) придумано не мной — оно значится на обложке тетради и содержит, как мне кажется, двойной смысл: с одной стороны, конкретную нравственную оценку тому (вот уж поистине уголовному!) преследованию, которому в течение двадцати лет подвергались и сам автор, и его жена, их близкие и родные, множество других людей, а с другой - в этих двух словах характеризуются «этические средства» самой истории человечества, которая, как таковая, существует и развивается вне всякой этики.
Вот это авторское ощущение себя одновременно и субъектом и объектом Истории придаёт замыслу отца, даже и в том неполном, чисто намёточном виде, определённый общественный интерес. Мне кажется очевидным, что он обдумывал их задолго до освобождения - во время своих тяжёлых лагерных досугов. Многие названные в плане эпизоды и положения мне известны: как упомянуто, он рассказывал мне о них во время нашего пятидневного свидания в июле 1954 года - мы сидели друг против друга в общей комнате наскоро выстроенного в лагере дома для свиданий, и с утра до вечера он выкладывал всё, что с ним произошло, начиная с момента ареста, - разлучались мы лишь на короткий ночлег. Ужасно то, что многого память моя не сохранила - или сохранила в отрывочном, полустёртом виде. Всё, что помню, комментирую так подробно, как могу и как подсказывает чувство меры.
Текст плана записок воспроизводится здесь полужирным курсивом, мои комментарии - прямым светлым шрифтом, после очередного раздела плана. Дописанные мной расшифровки авторских сокращений и предположительное прочтение малоразборчивых слов, а также прерванная автором и продолженная мною нумерация пунктов плана взяты в ломаные скобки, при этом сомнительное прочтение помечаю вопросительным знаком в ломаных скобках, а то, что не смог разобрать, оговорено пометкой «<нрзб>». На титульном листе - три даты: 1956, когда отец сделал свой набросок плана; 1990 - год написания моего комментария и 2004 - год перевода всего текста в виртуальный вид. Свою машинопись 1990 года я передал в архив Московского Мемориала и в отдел редкой книги и рукописей Харьковской библиотеки им. В. Г. Короленко, где, по моим сведениям, её экземпляры бережно сохранены и доступны читателям. Подлинник тетради с планом воспоминаний хранится в Харьковском историческом музее. Орфография в тексте отца выправлена мною соответственно действующим ныне нормам. Отдельные отклонения от этого принципа оговариваются в тексте моих комментариев.
Может быть, в комментируемых мною записках отца нет чего-то нового в сравнении с уже опубликованными мемуарами подобного рода, однако его воспоминания - ещё одно свидетельство очевидца, всегда в чём-то своё, неповторимое - и уже этим ценное.
I. ПРЕДЫСТОРИЯ
1. Предыстория. 1936 г. Исключение.
Безработица. Работа до войны. Война. Мытарства с армией.<...>
«Предысторией» отец называет весь период 1934-1950 гг., предшествовавший катастрофе его и маминой жизни - аресту и лагерю.
В Ленинграде перед выездом в Харьков (т.е до конца 1935 или начала 1936) он работал преподавателем Военно-политической академии РККА имени Н. Г. Толмачёва («Толмачёвки»). По совместительству был около трёх лет научным сотрудником Института экономики Ленинградского отделения коммунистической академии. В Харькове стал преподавать политэкономию в Военно-хозяйственной академии РККА. Объявленный в 1936 обмен парт-документов послужил удобной формой избавления партийной верхушки от неугодных ей элементов -прежде всего от тех, кто имели или могли иметь собственное мнение. Родителей моих на новом для них месте - в Харькове - почти немедленно исключили из партии, просто отказав в выдаче партбилетов нового образца. Это исключение проходило одновременно с подобными акциями против их друзей и родственников, так что внутри
одной и той же семьи многие оказались как бы повязанными сходной судьбой. Им как раз и «шили» такую «связь»: брату вменяли в вину, что его братья и сестры «оказались оппозиционерами, троцкистами, врагами народа», а тех винили в «связях» с ним... Например, в те дни был арестован и осуждён родной брат отца - Лев Рахлин, после того как он, под влиянием призывов признаваться во всех ошибках, упомянул в анкете, что в 1923 году проголосовал за троцкистскую резолюцию, а кроме того - что имел какие-то внутренние колебания и сомнения по поводу партийной политики, о которых, правда, никогда никому не говорил, но вот сейчас в них признаётся, потому что не хочет ничего скрывать от родной партии! (Уже в Израиле сын Лёвы, мой двоюродный брат, ныне живущий в Хайфе, рассказал мне, со слов своих родителей, что предметом «колебаний» была бандитская практика коллективизации села).
Беднягу Лёву сейчас же исключили за неискренность перед партией (!) и немедленно арестовали, а вскоре судили три раза судом (!!), с прокурором и защитником (!!!), от раза до раза прибавляя срок, но потом засудили без суда - Особым совещанием - к 8 годам ИТЛ.
В это же время в Москве был исключён из партии младший брат отца - Абрам, в прошлом харьковский комсомолец, а к этому моменту - военный инженер. Ему вменялись в вину выступления в 1928 году по китайскому вопросу.
И в это же самое время исключили из партии маму. Приехав в Харьков, она встретила здесь друга комсомольской юности, киевского комсомольца Семёна («Сёмку») Белокриницкого, который работал директором котельно-механического завода, и поступила на этот завод - на низовую техническую работу. Тут её вызвали в Ленинград, где исключили из партии (почему так, то есть подробности партийного учёта, - не помню). Она обжаловала это решение и вскоре вновь была вызвана туда и при содействии лично знавших её влиятельных партработников (кажется, среди них был известный П. Смородин) восстановлена. Но вскоре опять исключена! Предлог был один: в 1926 году она вовремя выступлений «новой оппозиции» Г. Зиновьева училась в ленинградском коммунистическом университете имени того же Зиновьева. Ректором университета был Минин - сторонник этого видного соратника Ленина и оппонента Сталина. Небольшая группа коммунистов созвала партсобрание, но зиновьевцы потребовали его закрыть, так как оказались в меньшинстве. Поскольку собрание было, действительно, неправомочным, мама его покинула, и потом ей это засчитали как «колебание», да она и в самом деле «колебалась» и впоследствии испытывала некий комплекс вины. Этот эпизод, который она сама себе ставила в вину и отмечала в анкетах, и послужил основанием для её исключения из партии «за участие в оппозиции». Ей приписали ещё и «связь» с мужем-«оппозиционером» и с сестрой, которая была исключена из партии за то, что в 1928 на партсобрании выступила с критикой самого Сталина! От мамы в парторганизации потребовали, чтобы она отреклась от мужа - и тогда её, может быть, не исключат. А его убеждали отречься от жены... Оба с негодованием отвергли такой «выход», не отказались также и от подвергшейся преследованиям своей родни и друзей.
Два брата, жена и, возможно, её сестра тяжким грузом повисли на партийной репутации отца, который и сам имел в анкете «пятно»: в 1923-м выступил на партсобрании с частичной поддержкой троцкистской резолюции. Вот так их скатали, спутали в один клубок, и выпутаться из него родители мои, сколько ни пытались, не могли - вплоть до XX съезда партии.
Отца немедленно уволили из армии, с весьма неблагоприятной формулировкой. В обязательной, при определении на любую работу, анкете «Личный листок по учёту кадров» имелись вопросы типа: «были ли колебания в проведении генеральной линии партии?», «состояли ли ранее в ВКП(б) и если да, то за что исключены?», «есть ли среди близких родственников лица, репрессированные советской властью?» и т. д. С «запятнанной» анкетой поступить на работу было очень трудно. У родителей начался длительный период безработицы. Сбережений у них не было, жить стало не на что, немного помогали родственники. Оба очутились перед необходимостью срочно устраивать жизнь семьи заново. Мама, окончив курсы счётных работников, стала бухгалтером (всё-таки взяли на один из заводов). Отец несколько месяцев работал грузчиком. Но в июне 1937 его вызвали в военкомат и там выдали направление на работу по гражданской специальности и в гражданское учреждение. Так отец попал на должность инженера-экономиста в проектный институт Наркомчермета «Гипросталь», где проработал до 1947.
Война... Её, как неотвратимого несчастья, ждала вся страна. Но у отца с нею были связаны особые надежды: он считал, что вот тут-то и сумеет доказать свою преданность партии и делу коммунизма (по военной специальности он был артиллеристом, имел право командовать батареей).
И действительно, на рассвете 23 июня 1941 ему принесли повестку из райвоенкомата о мобилизации. Он был глубоко удовлетворён: значит, всё-таки доверяют!
Но всё-таки - не доверяли! Продержав три дня на сборном пункте в 13-й школе (возле Южного вокзала), отправили не на фронт, а в тыловую тогда Керчь, оттуда откомандировали в Симферополь, чтобы там в штабе округа с ним разобрались. Но и там разбираться не стали: отправили - откуда явился. Так папа в конце августа был возвращён в распоряжение Харьковского облвоенкомата....
Вот это и были «мытарства с армией». На «троцкисте» словно пробовали формулу Троцкого «ни мира, ни войны». Война шла - страшная, кровавая, но ему воевать не доверялось.
А фашисты наступали. Отец рвался доказать свою благонадёжность, просился в бой... Но назначения - не было. Отправив нас в эвакуацию, остался в Харькове: отмечаться, просить, ждать...
Где-то 10 октября, когда до сдачи города оставалось всего две недели, военком зазвал его к себе в кабинет и сказал:
- Рахлин, мне вас жалко. Не имею права вам раскрывать секрет, но в отношении таких, как вы (то есть «бывших троцкистов») есть чёткое указание: в армию не брать. Вы всё ходите, проситесь на фронт, но ничего не добьётесь, только дождётесь прихода немцев. Назовите мне любой тыловой военкомат, и я вас направлю в его распоряжение. Это самое большее, что я могу для вас сделать. Здесь вам оставаться, поверьте, столь же бессмысленно, сколь и опасно.
Отец назвал адрес: посёлок Свеча Кировской области. В Свечинском районе с начала войны жила эвакуированная с семьёй из Ленинграда мамина сестра Этя - та, что когда-то покритиковала Сталина. Между родителями было условлено, что это место будет адресом для связи на случай любой превратности военного времени. Там мы и в самом деле встретились чуть позже: папа - после «мытарств с армией», мы трое - после нашей полуторамесячной беженской эпопеи.
II. НАКАНУНЕ...
Абрам. Предчувствия Бу<моч>ки. Анкета в Гипростали (Бума).
Окружение доносчиками. <...>
В этом разделе отец предполагал рассказать о времени с 1949 по август 1950 - по момент ареста. «Накануне» и значит: накануне ареста, то есть в предшествовавший аресту год.
Абрам. Родной младший брат отца, живший в Москве, был арестован в 1949 году и вскоре осуждён на 10 лет ИТЛ «особым совещанием». Он был отправлен по этапу на восток, доехал до Петропавловска (Казахстанского) - и вдруг был срочно возвращён в Москву: видно, в какой-то гулаговской конторе углядели, что он - высококвалифицированный специалист по автоматике и телемеханике. Абрама направили в «шарагу» - спецучреждение ГУЛага.
Арест Абраши больно задел родителей не только потому, что они переживали за него. Это событие показало им их собственную незащищённость, уязвимость или даже обречённость.
Правда, между родственниками шёл разговор, что он «сам виноват: зачем сдружился с каким-то болгарином, принимал его в своём доме»... Но родители не верили, что причиной ареста - эта неосторожная дружба.
Ведь не только Абрашу забрали - вторично были репрессированы папин двоюродный брат Илья Росман, мамин дядя Эзра Моргулис (позднее ставший одним из видных московских сионистов)... Было ясно: забирают людей, которым не хотят забыть их прошлых «грехов».
Предчувствие Бумочки. «Бума» -домашнее имя моей матери, которую звали Блюма, что в переводе с идиша означает «цветок».
Предчувствие не могло не волновать маму. Вещи, которые она прежде привычно списывала по статье «перегибы», всё больше смущали её душу. Не могла она не думать о возможном аресте, о судьбе своих детей. Но что было делать: не спрячешься же всей семьёй, не снимешься же с места ни с того ни с сего. А вдруг пронесёт?
Не пронесло. За несколько дней до ареста её вызвали в спецчасть Гипростали, дали заполнить какую-то длиннейшую анкету. Она знала: такая же процедура предшествовала аресту Абрама. Попробуй тут не иметь предчувствий!
Родителей этот случай очень встревожил. Вот что таится под словами: Анкета в Гипростали (Бума).
Окружение доносчиками. В те годы взаимная подозрительность культивировалась обстоятельствами. Кто знает, может, и нас, и моих родных и близких кто-то не шутя подозревал в стукачестве. Возникали подозрения и в нашей семье относительно каких-то бывавших у нас в доме людей.
Правы ли мы оказались в своих подозрениях? Не знаю. Архивы тех гнойных лет в самой своей наиболее компрометантной части, как уже известно, уничтожены, и теперь даже наши дальние потомки не узнают, кто из нас был грешен, кто свят. В самых дружных семьях сеяла эта криводушная, безнравственная власть, эта приманчивая, гнусная идеология ядовитые зёрна взаимного подозрения, недоверия, раздора.
III. АРЕСТ
1. «Вами интересуется МГБ».
2. Путь к дому. «Знаете пи вы этого человека?»
3. Марленочка встречает гостей.
4. Обыск. «Мы люди бедные».
5. Мама вспоминает погром.
6. Соседи.
7. Светка.
8. Разговоры с Марленой. «Мама не придёт!»
9. <...>
10. «Только не устраивайте шум!»
11. Мы прощаемся.
12. <...>
13. Первый шмон.
14. В камере не на чем сесть. Я сажусь на пол. Железная кровать. Я засыпаю как убитый.
Накануне ареста, вечером, отцу нездоровилось. Болела поясница - последствие оперированной опухоли мочевого пузыря.
8 августа 1950 года он отправился на работу, мама тоже. Я в тот день сдавал один из вступительных экзаменов в пединститут, а потом пошёл с девочкой в кино и, увлёкшись (не фильмом, разумеется!), проводил её, долго стоял с нею у её подъезда, любезничая и заигрывая, и к себе домой попал лишь под вечер.
Сестра в эти дни, отработав первый год «по распределению» в деревенской школе, была в отпуске и сидела дома. Бабушка ушла в магазин - как она говорила на своём чудовищном русско-еврейско-украинском, «ув очэрэдь»...
Где-то около полудня отца вызвали не то к начальству, не то в спецчасть: «Вами интересуется МГБ». Несколько человек в штатском предъявили ордер на арест и обыск и отправились вместе с арестованным к нашему дому пешком - это было совсем рядом: отец работал в Госпроме (так называют одно из крупнейших административных зданий Харькова), а мы жили в ведомственном доме Минчермета - так называемом «Красном промышленнике». Это 100 - 200 метров от Госпрома.
Путь к дому. «Знаете ли вы этого человека?» Вопрос касался совсем незнакомого встречного. Может быть, оперативникам полагалось, по каким-то там ихним спецкатехизисам, задать его арестованному, а возможно, то была одна из очередных психологических уловок, имевших целью создать в его душе тревожное чувство, предрасположить к предстоящему «потрошению».
Марленочка встречает гостей. Сестра в молодости была необыкновенно хороша. Нет, речь не о красоте, броской и «правильной», - чего не было, того не было. Но заряд молодости, доверчивости, обаяния, женственности - в сочетании с духовной культурой, неиссякаемым жизнелюбием, был так притягателен, что за нею толпой ходили поклонники - преимущественно молодые поэты. Эта «публика» соответствовала её интересам, как и она импонировала им и своей одержимостью поэзией, и юной пригожестью. Один из романов её молодости - с Борисом Чичибабиным, другой - с Юлием Даниэлем... Одному (впоследствии очень известному) поэту она отвесила однажды оплеуху -и, возможно, поделом, так как он не протестовал...
И вот, открыв на стук пришедших дверь нашей квартиры, она встретила отца и его конвоиров лучистым взглядом своих голубых, широко распахнутых глаз, приветливой, гостеприимной улыбкой. Папа и мама обычно приходили к полудню на перерыв домой пообедать. Ей подумалось, что папа пришёл с сотрудниками... Для отца эта беспечность и доверчивость, которые, как он знал, в следующую секунду сменятся ужасным прозрением, были источником дополнительной душевной муки.
Обыск. «Мы люди бедные». Начиная обыск, всегда требовали предъявить золото и ценные вещи. Единственным напоминающим о золоте предметом за все годы существования нашей семьи были мамины наручные часы в золочёном (но, может быть, даже и золотом?) корпусе, которые в свою и мамину безработицу 1937-го отец благополучно «загнал», да ещё - золотое «вечное» перо, разделившее участь часов в тот же критический год нашей семейной и отечественной истории.
Вот почему, отвечая на стандартное требование, отец ответил: «Ничего ценного у нас в доме нет - мы люди бедные». Были, конечно, в этом горечь и надрыв безвинно преследуемого человека, никогда не гнавшегося за наживой, посвятившего жизнь альтруистической идее и потерпевшего страшный крах в итоге своего пути.
Обыск вели с исключительной бесцеремонностью: книги швыряли на пол и вскоре устлали его многослойным «ковром». Оперативники бесцеремонно рылись в белье, в ящиках, шкафах. Книги изымались по совершенно непонятному признаку: так, «Хрестоматия по истории Октябрьской революции» С. Пионтковского, сколько помнится, была нам оставлена (или возвращена позже, с частью изъятых книг), хотя в неё входили тексты речей Л. Троцкого, Г. Зиновьева, Л. Каменева и т.п. А вот роман А. Н. Толстого «Пётр Первый» - забрали и так и не вернули. На каждой из отобранных книг отец должен был пометить: «Изъято у меня при обыске» и расписаться. Он нервно чёркал своим размашистым почерком, применяя (впрочем, и ошибочно) орфографию 20-х годов - с апострофом: «Из'ято у меня при об'ыске. 8/VIII-50 г. Д. Рахлин».
Мама вспоминает погром. В разгар обыска явилась бабушка. Войдя в комнату и увидев невероятный «раскордаш» и чужих мужчин, роющихся в книгах (любимое занятие Карла Маркса!), маленькая седая еврейка всплеснула руками и воскликнула первое, что пришло ей на ум:
- Ой, пугром!!! (т. е. «погром», но бабушка выговаривала это слово с еврейско-житомирским акцентом).
- Что вы болтаете?! Что вы там несёте?! - напустился на неё идеологически бдительный опер. - Вы отдаёте себе отчёт в том, что сказали? - И, обращаясь к сестре: - Успокойте старуху!
- Как же её успокоишь? Она насмотрелась в жизни еврейских погромов, вот их и вспомнила, - дерзко ответила сестра.
Урезонила... Гражданин начальник приказал старухе сесть и не выходить из комнаты. Обыск продолжался.
Соседи. Наша семья в квартире занимала две маленькие смежные комнаты, а в третьей, большой, жила сотрудница Гипростали Фаня Белостоцкая с маленьким сыном Борей и родителями -пожилыми религиозными евреями. Вот этих-то стариков, Моисея Марковича и Геню Исааковну, оперативники пригласили в понятые. Старуха вела себя индифферентно, а вот муж её своим поведением раздражал моего, вообще-то, очень терпимого к людям и обстоятельствам отца. Старик Белостоцкий, стоя рядом с арестованным и наблюдая за ведущими обыск, всё время улыбался и тихонько приговаривал, как бы даже с восхищением:
- Ви только подумайте, как они всё ищут, всё смотрат! Ах, как они, как они...
И словно приглашал арестованного разделить этот его восторг...
Светка. В это время случился такой эпизод. Перешедшая в последний - десятый - класс наша двоюродная сестра Света Сазонова явилась, как было раньше условлено, к Марлене заниматься по русскому языку: через год предстояло сдавать экзамены и на аттестат зрелости, и вступительные - на физмат университета. (Впоследствии, получив серебряную медаль, от вступительных она была избавлена). Как только она вошла в нашу комнату, оперативники приказали ей сесть и не выпустили до конца своего пребывания в квартире. Вскоре к нам домой, к Марлене, явился директор её сельской школы - в недавнем прошлом житель Харькова, за некоторые чисто бытовые грехи выжитый с поста директора одной из городских школ. Он был женат, имел детей, но учительница, с которой у него сложились романтические отношения, вскоре, когда не оправдались некоторые её надежды, на него пожаловалась в партийную организацию, и он, спасаясь сразу и от жены, и от любовницы, уехал в сельскую глубинку. Мужик был видный, красивый, даже обольстительный и, надо отдать ему справедливость, неглупый. Как знакомый (и начальник) сестры он к ней захаживал во время летних каникул -вот и теперь пришёл. Ему открыла сестра, в сопровождении одного из оперативников, который, однако, не показывался гостю, прячась у входа спиной к стене. Сестра сказала гостю: - Арестовали отца!
- Моего? - спросил Семён Исаакович.
- Нет, моего, - ответила она. И попросила сообщить о случившемся тёте Тамаре - сестре отца. Семён Исаакович в нашу квартиру не вошёл, вместо этого он, спустившись с нашего 6-го этажа, пошёл к жившим в соседнем с нами доме нашим родственникам Сазоновым (с ними он был знаком) и сказал тёте Тамаре (папиной родной сестре) о случившемся. Тамара запаниковала: старший брат, Лёва, чу дом остался жив после пребывания в лагере, младший уже год сидел в «шараге», теперь забрали третьего, а тут ещё и её дочка встряла в историю...
Отец знал о пытавшемся войти Семёне, но Марлене трудно было при «гостях» объяснить, почему он не вошёл, и то, что его отпустили, а других, входивших во время обыска, - нет, впоследствии послужило источником подозрений: почему тот явился именно в этот момент, почему отпустили его одного и т. д.? Но развитие событий впоследствии никак не подтвердило этих подозрений. Семён в нашей семейной истории был лицом совершенно нейтральным, хотя и сыгравшим некую, так сказать, побочную роль. Светка же просидела у нас в квартире до самого конца обыска - несколько часов. Когда уже папу увели, она вернулась домой и застала мать буквально в истерике. Через некоторое время, по дороге домой, ничего не зная о случившемся, я забежал к ним - и был встречен тирадой Тамариных восклицаний, жалоб, каких-то непонятных объяснений, извинений и просьб... «Представляешь, она всё не возвращается, всё не возвращается... - кричала Тамара сквозь слёзы,- я чуть с ума не сошла!» Потом подошла ко мне и выложила напрямик: «Фелинька, деточка, там, кажется, папу арестовали, насчёт мамы ничего не известно, но ты, золотко, на всякий случай к нам теперь не ходи и не звони, я боюсь за Шуру...» Шура, её муж, бывший ректор Харьковского университета, заведовал кафедрой одного из вузов, а в это время отдыхал на курорте...
Я побежал домой, единым махом, как мне показалось, преодолел 113 ступенек, ведущих на шестой этаж - к нашей квартире, заплаканная Марленка открыла мне дверь, мы молча обнялись... Всё, что я здесь рассказал об аресте, знаю с её, бабушкиных и папиных слов.
Разговоры с Марленой. «Мама не придёт!».
Сестра надеялась, что мама явится домой на обеденный перерыв или вернётся после рабочего дня. Отец, более трезво понимавший обстановку и события, сказал ей решительно:
- Марленочка, не жди маму - она не придёт!
Уверенность эта созрела в нём потому, что стал ясен системный характер арестов. Уже можно было понять, что началась «вторая волна», если первой считать «ежовщину» - небывало массовую посадочную кампанию середины 30-х годов. И в самом деле, маму арестовали одновременно с ним, только не повели домой, а отвезли на Чернышевскую, 23-А - во внутреннюю тюрьму МВД-МГБ: нашу харьковскую «Лубянку».
«Только не устраивайте шум». Мы прощаемся.
Первая фраза - это прямая речь: предупреждение, исходившее от оперативников. Видимо, берегли свои нервы и заботились о том, «чтобы всё было хорошо». Сцену прощания опускаю, так как представляю её себе слишком ясно и именно потому описывать не берусь.
Первый шмон. Достойно быть отмеченным уже это словоупотребление: набросок плана принадлежит матёрому зэку с почти шестилетним лагерным опытом, а в тюрьму попал интеллигент, относившийся к русскому языку в значительной мере, как щепетильный пурист. Сейчас, благодаря широкому распространению лагерной литературы, интеллигенция не хуже харьковских «раклов» и «сявок» овладела «феней» (сленгом уголовников), и каждый знает, что «шмон» - это обыск. Но я это слово впервые услышал от отца - в первую минуту нашего свидания, после досмотра, которому меня подверг один из надзирателей. «Он тебе делал шмон?» - спросил папа сквозь набежавшие слёзы волнения и радости. «Делал - что?» - спросил я...
Папе «первый шмон» был произведён со всеми унизительными (и особенно унизительными, потому что - первый!) процедурами: выворачиванием карманов, заглядыванием во все естественные отверстия в теле и т.д. «Обшмонав» и унизив, забрали ремень и повели в камеру.
В камере не на чем сесть. Я сажусь на пол. Железная кровать. Я засыпаю как убитый.
Камера, конечно, была одиночная. Банальный приём подготовки к следствию: пусть узник сильнее страдает от неизвестности, оттого, что ни поделиться, ни посоветоваться не с кем...
Измученный и потрясённый, отец не имел сил стоять, тем более, что давила грыжа (возможно, и бандаж отняли?), и уселся на голый пол. Конечно, сразу же последовал окрик заглянувшего в глазок надзирателя:
- Сидеть на полу не положено! Встать!
Не знаю, через какое время внесли в камеру железную койку с голой сеткой, без постели. Отец рухнул на неё - и сразу уснул как убитый. Его не подняли, не будили: пытка бессонницей ещё не была поставлена в повестку дня... и ночи.
IV. СЛЕДСТВИЕ
Одиночка. Первые дни (что с Бумочкой?)... Как дети? Беспокойство за Марленочку.
Тяжким было пробуждение отца. Осознать, что это не бред, не кошмар, а жестокая реальность; что ты находишься в заключении; что арестована жена; что дети и старуха тёща остались одни - почти без средств к существованию... Это ужасно.
«Что с Бумочкой? Как дети?» - такова была главная печаль отца в эти первые дни заключения, - такой она оставалась и во все последующие шесть лет неволи.
Мне было ДЕВЯТНАДЦАТЬ лет. За год перед тем окончил школу, пытался поступить в медицинский институт, но из-за полученной на экзамене по физике тройки (все остальные оценки - только «5») не прошёл по конкурсу. Под давлением родственников отнёс документы в химико-технологический институт, был принят, проболтался там несколько месяцев, но остаться не пожелал, решил в следующем году поступить в педагогический - на филфак. А пока что устроился на работу: старшим пионервожатым в школу. Летом подал заявление на филфак пединститута и как раз в разгар вступительных экзаменов стал сыном «врагов народа».
Но отец особенно беспокоился о Марлене - на то были серьёзные основания. Дело в том, что сестра неоднократно в предшествовавшие годы подвергалась идеологическим нападкам со стороны властей и официозной «общественности» за свои стихи, якобы «безыдейные», «упадочные» и ещё там какие... В 1946 году её обвинили в поклонении Ахматовой (она и в самом деле увлекалась стихами великой поэтессы), хотели заставить на комсомольском собрании публично покаяться, но она почти демонстративно это собрание покинула, и я не знаю, что помешало выученикам товарища Жданова расправиться с непокорной девчонкой. Тем более, что с лета 1946 года появилось для этого особенно веское «основание»: МГБ посадило в тюрьму её друга и в то время уже признанного жениха Бориса Чичибабина, он получил пятилетний лагерный срок за «антисоветские стихи»... Позже судьба их развела, хотя сестра, презрев уговоры старших, ТРИЖДЫ ездила к возлюбленному на свидания в г. Кай, где находился «Вятлаг». Отец не мог сомневаться в том, что всё это известно гебэшникам и что поэтому его дочери могут приписать всё, что угодно.
Он был прав: её клевали, как могли, перемывая косточки в различных идеологических докладах, вставляя «примеры» о ней в выступления и статьи. Например, третий секретарь обкома партии Румянцев, характеризуя одно из её стихотворений, утверждал, что «автор стремится уйти от жизни куда угодно - даже в гарем».
Примерно в 1948 году на районной комсомольской конференции рядом с невежественным «термином» ахматовщина прозвучало глупейшее словечко рахлинизм, образованное от фамилии сестры. Что ж, если в Москве есть Черёмушки, то и в Одессе без них не могли обойтись...
После сказанного беспокойство отца напрасным не покажется.
Первый допрос - Самаркин. Обстановка во вн<утренней> тюрьме <МГБ>. Конвоирование ночью по переходам. Самарин. Первый допрос - биография. Второй <допрос>. Обвинение. «Там нет ни одного слова правды!» Что же было?
«В дальнейшем мы вернёмся к вашей к<онтр-революционной> т<роцкистской> деятельности, а пока расскажите о жене». «Я говорю правду. Я считаю, что имею дело с честными чекистами, сов<етскими> орган <ами>» и т. п.
Отпечатки пальцев, анкета.
Пятно на теле?
Адрес жены? Черныш<евская, 23>
После длительной «выдержки»: без допросов, без каких-либо объяснений, в полном одиночестве - наступил, наконец, день... нет, не день, а ночь! - когда за ним пришёл конвоир.
За несколько лет до этого сестра привезла от Бориса Чичибабина множество написанных им в лагере стихов (ему посчастливилось попасть не в «режимный» лагерь, а в обычный, и там у него появилась возможность сочинять и записывать стихи). Среди них были и ставшие потом знаменитыми «Красные помидоры» - с такими строчками:
Как я дожил до прозы
с горькою головой?
Вечером на допросы
водит меня конвой.
Лестницы. Коридоры.
Хитрые письмена.
Красные помидоры
кушайте без меня.
Думаю, эти стихи хорошо передают первые ощущения узника. И даже время года, сезон созревания овощей совпал...
В ту ночь отец познакомился со своим первым следователем Самариным, которого он пренебрежительно называл про себя «Самаркиным».
На новичка произвёл неизгладимое впечатление порядок конвоирования на допрос. Следственный отдел МГБ помещался тогда в трёхэтажном сером здании на углу улиц Чернышевской и Гиршмана. Внутренняя тюрьма и сейчас видна с улицы во дворе огромного здания МВД - КГБ. Правда, её почти прикрыл собою «Дом связи», окна которого сплошь застеклены специальным матовым стеклом. В этом доме, построенном уже в 60 - 70 гг., разместили аппаратуру «прослушки» телефонных разговоров, и в передачи расположившегося напротив Харьковского облрадио иногда стали врываться случайно наведённые индукцией реплики абонентов (знаю от коллег- радиожурналистов...). Так вот, между «Домом связи» и въездными воротами ещё можно лицезреть во всей его поганой «красе» четырёхэтажное здание тюрьмы, на окнах которой до сих пор железные «мешки» (чтобы узник видел лишь клочок неба). Не знаю как внутри, а снаружи никаких изменений по сравнению со сталинскими временами этот «следственный изолятор» не претерпел (писано в 80-е гг.).
От тюрьмы по двору к дому следотдела был выгорожен двумя глухими параллельными заборами узкий коридор, по которому и вели подследственных на допросы. Может быть, его имел в виду отец, а возможно, и внутри тюрьмы и следственного дома хватало всяческих переходов. Согласно правилам конвоирования, когда заключённого вели, он должен был держать руки за спиной и не оглядываться. Вот так приходилось шествовать каждый вечер и утро моему отцу, человеку высокой чести, честности и доброты, мухи не обидевшему на своём веку. Так водили и маму... Допросы велись, как правило, ночью, а утром после 6 часов спать не полагалось - надзиратели безжалостно будили. Это была пытка бессонницей, позволявшая сломить волю подследственного, помогавшая заставлять его в полубессознательном состоянии подписывать любые протоколы.
Первый допрос был, в основном, посвящён выяснению биографических подробностей анкеты подследственного, а вот на втором предъявили и обвинение, в котором вся его сознательная жизнь, начиная с вступления в комсомол и кончая поездкой в командировку для чтения лекций в дальнем селе Петровское, изображалась как сплошная цепь антисоветских козней.
Самарин спросил, признаёт ли подследственный предъявленное обвинение.
- Там нет ни одного слова правды, - решительно ответил отец.
Открыв перед отцом почти пустую папку его «дела», следователь показал вшитую в неё бумажку: ОРДЕР НА АРЕСТ РАХЛИНА Д.М., ВЫПИСАННЫЙ В 1937!!!
- Вот видите, с какого времени мы вас ждём, - издевательски промурлыкал Самарин.
Все последующие допросы заключались в том, что подследственный упорно не признавал себя антисоветчиком, а Самарин упорно пытался навязать ему это обвинение.
Отца не били (если верить тому, что он мне говорил, но ведь он мог меня щадить и не рассказывать всей правды). Не били - а «только» держали кулак над головой смертельно усталого, загнанного человека: «Подпиши! Подпиши! У нас есть средства заставить тебя признаться!», но подписывал он лишь то, что считал возможным подписать.
Однако в арсенале следователей были способы и приёмы гораздо более безошибочные, чем пытки и побои: это подлог, а также имитация законности. Например, отвечая на вопрос следователя, отец основательно, уверенно и подробно освещает своё поведение во время партийных дискуссий после 1923. Но в протоколе допроса соответствующих записей нет.
- Я не подпишу такой протокол, - заявляет отец решительно.
- Да бросьте упрямиться - потом допишем, - уговаривает следователь. - Подписывайте!
Отец читает дальше - и видит в протоколе такую фразу: «В дальнейшем мы вернёмся к вашей контрреволюционной деятельности, а пока расскажите о жене».
- Но выходит, будто я только что рассказывал о своей «контрреволюционной» деятельности, а ведь это не так! - возражает подследственный.
- Не усложняйте, это у нас просто порядок такой, утверждённая форма протокола, - юлит следователь. И предельно измотанный тенденциозным допросом, измученный бессонницей, человек (все допросы проходят ночью, а днём спать в камере не дают надзиратели) позволяет себя уговорить: осталось часа полтора до подъёма, может, хоть немного удастся поспать...
Не спрашивал у Бориса Алексеевича Чичибабина, но думаю, что под «хитрыми письменами» он имел в виду именно протоколы допросов. По словам же отца, все эти хитрости были направлены на то, чтобы имитировать допрос «подлинного контрреволюционера», создать вид, проформу, которой будет достаточно для Особого совещания в Москве. Ведь оно в суть не вникало, лишь штамповало приговоры, а для этого вполне было достаточно, чтобы бумаги «дела» выглядели законообразно, содержали некий суррогат достоверности.
Попытки затравленного арестанта выразить «доверие» следствию, его слова о «честных чекистах» вызваны, конечно, тем, что вокруг «органов» был намеренно создан ореол «непогрешимости», Говорить об ошибках ГПУ-НКГБ-МГБ было запрещено. С середины 30-х годов в обиход была запущена сакраментальная фраза: «Чекисты не ошибаются». Усомниться в такой «аксиоме» было равносильно проявлению антисоветских настроений.
Несколько строк плана отец обвел рамкой.
На формальный вопрос об адресе жены полагалось, конечно, назвать её домашний адрес - ведь анкета была стандартной формы, у большинства заключённых жёны оставались на воле. Но отец, ошеломлённый процессом дактилоскопии и поисками на его теле «особых примет», понял вопрос буквально и ответил: «Чернышевская, 23», то есть назвал адрес тюрьмы, чем и вызвал неудовольствие и даже раздражение тюремщиков, принявших его простодушие за насмешку...
Между тем ночные допросы продолжались.
Кто из молодёжи бывал у вас?
Что вы можете сказать о их
к<онтрреволюционной>деят<ельности>?
Отец высказывал мнение (и я его разделяю), что первоначально следователь хотел завязать его в один большой узел с молодёжной компанией -должно быть, включая Марлену. Уж очень было соблазнительно «разоблачить контрреволюционный заговор»: тут пришёлся бы кстати и её роман с Борисом Чичибабиным - автором «антисоветских» стихов, и её поездки к нему в лагерь... Кроме него, у нас в доме за годы её учёбы в университете бывали Юлик Даниэль, Лариса Богораз, Марк Богославский, Юрий Финкельштейн, Станислав Славич-Приступа, Марк Айзенштадт (Азов), Иосиф Гольденберг, Юлий Кривых, Владимир Баштан, в литобъединении сестра общалась с Владленом Бахновым, Григорием Поженяном ... Современный читатель узнает в этом неполном перечне ряд имён, впоследствии получивших широкую, даже мировую известность. Некоторые позже изведали-таки судьбу узников ГУЛага (Даниэль, Лара Богораз), другие испытали пристальный интерес со стороны «органов»... Но в то время все были вполне безвестны. Повернись, однако, судьба иначе, эти люди вполне могли бы стать жертвами оговора, неправого суда или, точнее, бессудной расправы. Отец с гордостью мне говорил, что, несмотря на все хитросплетения следствия, ни о ком из этой молодёжи не дал отрицательного отзыва.
С дальнейшим течением следствия вопросы о молодёжи вовсе отпали. Уже в Израиле до меня дошли сведения, проливающие некоторый свет на причины такой смены настроения следователей. Дело в том, что примерно в это время МГБ стало вызывать отдельных студентов университета, «шить» им антисоветчину. Это дошло до ушей тогдашнего ректора университета - проф. Ивана Буланкина. Между тем, всего лишь через 5 лет предстоял громкий юбилей Харьковского университета - третьего по возрасту в стране. И вот, будто бы, влиятельный ректор по каким-то каналам ходатайствовал о том, чтобы чекисты умерили свой пыл: скандальные «разоблачения» могли помешать благостному международному звучанию юбилея. Так что моим родителям повезло - по крайней мере, в вопросе о «связях с контрреволюционной молодёжью».
Что в тюрьме на I месте? 1. Сон. 2.Прогулка. 3. Передача.
Сон на первом месте потому, что допрашивали ночью, а с шести утра спать не давали, следили в глазок; уснёшь - будили. Так что, если выдастся возможность уснуть, это - самое главное, самое вожделенное занятие...
По поводу прогулок не помню никаких рассказов. А вот о передачах могу рассказать немало, но мой взгляд-с этой стороны! А с той... можно лишь понять, что для заключённого получение передачи было едва ли не единственным источником информации о близких, о воле. Только по нашей описи содержимого мог доведаться узник о том, кто прислал ему передачу. А уж раз прислал - значит сам на свободе.
Сестра работала в дальнем – Красноградском - районе нашей области, километрах в двухстах от Харькова, и, чтобы родители не беспокоились о её судьбе, мы чередовали описи содержимого пере дач то написанные моей рукой, то её, для чего она несколько штук таких бумажек оставила мне впрок - благо передавали мы, в основном, одно и то же.
Однажды я, сидя в этом домике для передач, особенно остро почувствовал стыд за тот страх, в котором пребывал народ. Не буду уверять, что осмыслил ещё тогда весь позор этого страха, но речь здесь не о понимании, а об ощущении.
Передачи принимал старший сержант войск МВД Гурфинкель, пожилой, невоенного вида, мешковатый человек.
Обычно, идя в тюрьму с передачей, я брал с собой какую-нибудь книжку. Забавно, что на первых порах это была только что вышедшая из печати брошюра Сталина «Марксизм и вопросы языкознания». Мне, как завтрашнему студенту-филологу, было понятно, что с её изучения начнётся учебный год, и я заранее спешил ознакомиться с её содержанием. Однако как-то раз я забыл взять с собой это или любое другое чтиво, а сидеть без дела было нудно.
Вспомнив игру в бирюльки, заключавшуюся в том, что на столе рассыпают палочки и одной из них стараются оттащить в сторонку все остальные, каждый раз пытаясь стронуть с места только одну, чтобы другие даже не пошевелить, - я вытащил из кармана коробку спичек и воспользовался ими как бирюльками. Рассыпав спички горкой перед собой на поверхности большого стола, за которым сидели ещё и другие ожидавшие Гурфинкеля люди, стал играть сам с собой...
Вдруг сидевшая рядом старушка тихо шепнула мне на ухо:
- Перестаньте! Что вы делаете?!
Я взглянул на неё с изумлением.
- Не надо так играть! - объяснила она мне всё так же шёпотом. - Мало ли как это могут истолковать?..
Ну, как можно «истолковать» игру в бирюльки? Я пожал плечами. Но спички собрал и спрятал обратно в коробку...
Передачу принесла бабушка.
Удивительны причуды памяти. Комментарий, раскрывающий содержание этой строки в первом, черновом варианте книги, оставленном мною перед эмиграцией из СССР в 1990-м московскому «Мемориалу» и Харьковской библиотеке им. Короленко, неполон и неточен: четырнадцать лет назад я не помнил всех подробностей, хотя тогда был отделён от событий 35-летним промежутком времени. А теперь, через 54 года, вдруг вспомнил...
Узнав от прокурора Маршева об окончании следствия, я решил поехать в Москву, чтобы лично подать жалобу в Прокуратуру СССР. К этому времени меня уже выгнали с должности старшего пионервожатого 132-й школы (поделился с добрым завучем своим семейным несчастьем под честное слово, что всё останется между нами, а он немедленно рассказал директору, и она потребовала от райкома комсомола, чтобы меня от работы освободили...). Мне было легко отлучиться на несколько дней (в институте я что-то наплёл), а деньгами на поездку снабдила родня. Но было одно препятствие: как раз на предполагаемые дни поездки выпал срок очередной передачи. Сестра работала далеко в деревне, а бабушка, старенькая, крошечная и слабосильная, не способна была притащить в тюрьму две корзинки. Тогда я обратился к одному из школьных друзей - Жене Брону. И он согласился помочь. Благополучно пронёс от нашего «Загоспромья» через «Профсад» (Сад Шевченко) по ул. Гиршмана к тюрьме на Чернышевскую обе плетёные из прутьев большие корзинки, а уж бабушка их благополучно сдала полные и получила назад порожние. Памятно мне и ещё одно одолжение, сделанное мне Женей. Я был плохо одет, не было у меня приличного зимнего пальто, а в Москве надо выглядеть пристойно. И я взял у друга «московку» (или «москвичку») - полупальто, что-то вроде полушубка... Одолжение, скажете, небольшое? Значит, вы или не жили в ту пору, или не побывали в подобных обстоятельствах.
Евгений Яковлевич Брон живёт ныне под Хайфой, в городке Тирата-Кармель, мы с ним по-прежнему друзья, я недавно гулял у него на золотой свадьбе, читал посвящённые ему и его жене Лиде шуточные стихи, но в них об этой истории нет ни слова. Ну, и правильно: кто бы понял, отчего сейчас у меня, когда пишу на компьютере эти строки, слёзы наворачиваются на глаза?..
С первых недель моего «соломенного сиротства» стал регулярно давать деньги на передачи Шура Сазонов. Когда родителей арестовали, он отдыхал на южном курорте. Тамара, испугавшись за мужа, попросила меня к ним не приходить, чтобы, как говорится, «не дразнить гусей». Вернувшись, он подтвердил правильность её опасений, сказав: «Пока приходить не надо», но сам со мной встречался, назначая время через свою дочь Свету. Я стал регулярно в тёмное, вечернее время ходить к нему на свидание в садик за Госпромом, на проспекте «Правды». Шура меня обстоятельно расспрашивал и неизменно раз в десять дней выдавал рублей по 100 - 200 на передачи.
В Харьков, специально чтобы наставить меня относительно содержания передач, приехал из Сталине (Донецка) муж папиной сестры Сони - Иосиф Моисеевич Злотоябко («дядя ёня»), работавший в шахтостроительном тресте начальником отдела технического снабжения. Назначив мне встречу где-то на улице, он продиктовал примерный список продуктовых передач, а также рассказал, какие надо передать вещи в предвидении отправки родителей в лагерь (в том, что отправят, бывалый Йоня не сомневался).
Позже заботу о посылках родителям в лагерь взяла на себя также и мамина сестра Гита, участвовали материально в этом и папин брат Лёва с женой. До сих пор испытываю благодарность к этим давно ушедшим из жизни людям. Говорят, родственники и должны помогать... На практике так бывало, увы, далеко не всегда.
А поначалу, во время следствия, передачи собирал (с помощью тех же лиц, а иногда и приезжавшей из деревни сестры), в основном, я, и в тюрьму относил тоже я - часто в сопровождении бабушки, которая помогала чисто технически: когда мне надо было уйти или отлучиться, она ожидала разрешения, передавала Гурфинкелю полные корзинки, приходила потом получить их опорожненными. Я нёс в тюрьму по корзинке в каждой руке, переваливаясь из стороны в сторону от их ощутимой тяжести, и бабушка, неунывающая лицедейка, потом очень смешно показывала, как это у меня выходит. В тот раз, когда я уехал, наверное, пришлось кого-то попросить составить от имени бабушки опись и заявление, вот отец и обеспокоился тем, что передачу принесла бабушка, - и всполошился, не случилось ли что-нибудь с детьми...
V. ХОЛОДНАЯ ГОРА
Переезд на Х<олодную> Г<ору>. Встреча с Бумочкой в коридоре. Упрёк начальнику тюрьмы. Разговор в «воронке». Странное спокойствие. Разговор по пути (во дворе тюрьмы), в канцелярии.
На другой день Чтение приговора. Кироп рад. Мы ошеломлены. На что я рассчитывал. Бумочка утешает меня: «Это не так страшно». Предположения Бумы. «Что они от нас хотят». Я высказываю предположение: режимный лагерь! Мои попутчики (3 чел.) В большой камере. <...> Уголовники. Грабёж продуктов. <...> Как сорвалось свидание на Х<олодной> Горе.
В Харькове в то время было известно три тюрьмы: 1. - Внутренняя (следственная) тюрьма УМВД, 2.- Пересыльная - на ул. Оружейной (бывшей Тюремной) - недалеко от Южного вокзала и 3.-Холодногорская.
Эта последняя - самая крупная из трёх - расположена в западном районе города - на так называемой Холодной Горе. Горы, собственно, нет, а есть возвышенность - Харьков ведь расположен на нескольких крупных, но довольно плоских холмах. Холодная Гора, Лысая Гора - в их числе. По распространённой народно-топонимической версии, название «Холодная» произошло якобы от особого микроклимата, присущего данному району. Но это абсолютная чепуха. Харьковчане знают, что там ничуть не холоднее, чем в центре города, в посёлке ХТЗ или где-либо на Журавлёвке, на Салтовке или на Ивановке. Всего вероятнее другая этимология: с давних пор именно тут, на крутом холме, было построено в XIX веке (а, возможно, и раньше) городское узилище, - такое в старину принято было именовать «холодная» (см., например, в пьесах А. Н. Островского) Причина очевидна: тюрьма плохо или же совсем не отапливалась... Вот эту-то «гору», где находилась «холодная», и стали называть Холодной Горой... Этимология совершенно прозрачная, но... совершенно неудобная властям! Гораздо практичнее иметь сотни таких «холодных» по всей стране, чем правдиво объяснить происхождение топонима.
В 1980 через Харьков пролегла трасса олимпийского огня. На самом краю крутого откоса над улицей Свердлова (бывш. Екатеринославская, а ныне её название - Полтавский шлях) высится один из корпусов нашей харьковской главной кутузки. Глухая - без окон - стена не оставляет сомнений в характере и назначении здания или, по меньшей мере, наводит на подозрения. Чтобы избавить наших иностранных друзей от лишних мыслей, в порядке предолимпийского мероприятия на стене тюрьмы намалевали окна и даже маленькие балкончики, - издали получилось красиво и даже очень симпатично. Конечно, для наших земляков, неторопливо идущих по улице, фальшивость этих размалёвок была очевидна, но кто там будет считаться с этой тупой, серой массой?.. А на бегу или из сопровождающих олимпийский факел машин дуракам-иностранцам, неискушённым в наших отечественных хитростях, «потёмкинских деревнях», ничего не бросилось в глаза, что и требовалось.
Именно отсюда, с Холодной Горы, начинался, как правило, скорбный путь харьковских новобранцев ГУЛага.
Совсем вне очереди хочу здесь пояснить последнюю фразу V-го раздела папиного плана записок: «Как сорвалось свидание на Холодной Горе». Об этом он во время нашего свидания в Воркуте узнал от меня.
Я упоминал уже о том, что раз в неделю посещал областную прокуратуру, чтобы справиться там у прокурора по спецделам Маршева о ходе «спецдела» родителей. Сперва стерёг момент, когда окончится следствие. Это мне удалось, потому что между следствием и заочным приговором должно было пройти немалое время. Но потом мне надо было поймать момент, когда, после получения московского приговора, родителей переведут из предварительной Внутренней на «Холодрайку». Но как это могло мне удаться? Чаще, чем раз в декаду, обращаться к чинуше было нельзя, попросить его известить о чём-либо меня - нереально, хотя я, кажется, просил... Передачи тоже не принимали чаще, чем раз в десять дней.
Вот так и случилось, что однажды - видимо, в начале февраля 1951 - принеся очередную передачу, я вдруг услыхал от «Графинкина» (прозвище, которое дали Гурфинкелю его сослуживцы-тюремщики):
- Рахлин - Маргулис выбыли!
«Куда?» Отвечать на такие вопросы было не в его компетенции, да он мог и не знать. Я опрометью кинулся в пересыльную - там их не отказалось. Благо Холодная Гора неподалёку... Но там мне сообщили ужаснувшую меня весть: оба отправлены по этапу.- «Когда?» - Буквально накануне. - «Боже мой, но куда?» - На этот вопрос мне не ответили...
Надежда на свидание рухнула. Вообще-то здесь, на Холодной, свидания давали всем, невзирая на статью. Ясно было, что тюремщики намеренно лишили нас этой возможности. Им не нужны были излишние заботы. График передач был известен. Получив приговор ОСО и сформировав на бумаге списочный состав этапа, мне дали возможность принести передачи и буквально на другой-третий день перевели наших родителей в Холодногорскую тюрьму. Ясно было, что раньше чем через десять дней после предыдущей передачи я об их переводе не узнаю. Вот этого-то промежутка вполне хватило, чтобы спровадить их на этап, не дав встретиться с детьми и матерью. Всё, что только может быть бесчеловечного и безнравственного, представители МВД - КГБ проделывали с особой изобретательностью и удовольствием. «Врагов не убеждают» (записанная отцом фраза следователя), а уж тем более не жалеют! Только позже, из рассказа отца, я узнал, как драматически встретились в тюрьме мои родители. «По-порядочному» и им можно было бы дать свидание. Но кому они были нужны с их старомодной человечностью и любовью, с неизбывной своей тоской. Они повстречались случайно -в коридоре внутренней тюрьмы, под конвоем «вертухаев», перед транспортировкой на Холодную Гору. Кто из них упрекнул начальника Внутренней и в чём? Может быть, он обещал дать им свидание - и не сдержал слова? Встреча вышла случайной - вероятно, помогло то, что они носили разные фамилии и не все в тюрьме знали, что это - муж и жена... А могло ведь и не быть этой встречи... Повезло!
Не ездил я, слава Богу, в «воронке» (арестантском автофургоне) и не представляю, как можно было там переговариваться - видимо, сидели в соседних кабинках... Но, возможно, там и не было деления на кабинки, а были общие лавки. Отца поразило странное спокойствие жены. Потом оказалось, что таково следствие страшного потрясения. Во дворе Холодногорской тюрьмы, а потом в канцелярии, где проходила их «сдача-приёмка», разговор был продолжен. Мама высказала предположение: арест, следствие, приговор-это какая-то проверка на верность идеям партии, во всей этой бессмыслице должен ведь заключаться какой-то смысл. Для чего-то важного понадобилось, должно быть, партии и руководству обвинить в политической неверности своих самых преданных сторонников. Не знаю, как объяснить этот бред с точки зрения психологии. По-моему, тут имела место какая-то компенсация, какое-то вытеснение, эмоциональный, а может быть, и психический сдвиг. Примириться с бессмыслицей или, может быть, с расчётливым уничтожением преданных кадров можно было только ценой какого-то не менее бессмысленного предположения.
На другой день их (в составе группы заключённых) отконвоировали в тюремную канцелярию, где были зачитаны приговоры - точнее, имевшие силу судебных приговоров постановления ОСО при министре. (Министру этому - впрочем, как и его Особому совещанию - оставалось быть в своём качестве всего лишь два года, и слава Богу, но ведь об этом никто не знал...)
В постановлении ОСО от 27 января 1951 г. было сказано (о каждом в отдельности), что они приговариваются к 10 годам заключения в исправительно-трудовом лагере.
Что касается наших родителей, то сказано было: за преступления, предусмотренные статьёй 58, пункты 10 и 11 Уголовного кодекса РСФСР (аналог - ст. 54 УК УССР), то есть за антисоветскую агитацию и принадлежность к контрреволюционной организации. Конкретное содержание преступления (то есть, в чём состояла агитация, какая была организация) НЕ РАСКРЫВАЛОСЬ, да и зачем бы это раскрывать? Но на что ж ты, папа, рассчитывал: неужели на справедливость «Особки» во главе с Меркуловым или Кабуловым?
Видя его потрясение, мама, как всегда бывало у них в критических случаях жизни, начала утешать мужа, приуменьшать размер несчастья: ничего, ведь «это не так страшно»… Я сама тоже потрясена и всё продолжает напряжённо искать тайный, скрытый смысл явной бессмыслицы: «Что они от нас хотят? Может быть, испытывают нашу преданность делу коммунизма?»
Пересказывая мне эти невероятные мамины предположения, отец подчёркивал, что они могли быть только результатом психического шока. Он и не пытался её разубедить. Его предположения носили более заземлённый, прагматический характер: куда пошлют? Отец высказал мысль, что, всего вероятнее, в режимный лагерь. И оказался прав.
Режимные лагеря (ещё они официально назывались «особыми») были созданы на основе лагерей каторжных и предназначены специально для «врагов советской власти». К этому времени отошли в прошлое смешанные женско-мужские лагпункты. Заключённых строго разделили по половому признаку. Но для подавляющей массы «58-й статьи» создали ещё и лагеря особые - режимные...
О попутчиках почти ничего сказать не могу. Но с одним из них позже я познакомился и близко общался. Это Давид Кваша, или, как его звали домашние, Даня, - в то время молодой инженер, а впоследствии активный изобретатель.
Даня совершил страшное преступление перед советской родиной: он похвалил американский станок, а об отечественном сказал, что это - говно. Простое русское слово, которым пользовался даже основатель коммунистической партии и советского государства В. И. Ленин, называвший им интеллигенцию, суд оценил в 10 лет лагеря, и Даня поехал тоже в Воркуту. Даня Кваша умер несколько лет назад. Он рассказал мне о том эпизоде в большой камере, когда уголовники устроили грабёж продуктов. Как раз перед отбытием из Внутренней на Холодную наши родители получили последнюю передачу. Уголовники, с которыми отец столкнулся чуть лине впервые в жизни (если не считать уголовников-следователей), конечно, накинулись на его провиант. Ободрали его как липку.
«Кироп рад». Кироп, сокамерник отца, был осуждён за истинную измену Родине: попав в плен, он согласился служить оккупантам, притом в гестаповской части. Разумеется, он радовался, что не расстреляли. А дали ровно столько же, сколько «троцкисту». Но из заключения гестаповец вернулся РАНЬШЕ, чем «троцкист»!
VI. ЭТАП.
Поездка в «воронке» до вокзала. Б<умоч>ка аттестует мне попутчицу (религиозн<ицу>). Я помогаю Б<умоч>ке при посадке. «Усы». Разговор с Бумочкой путём рассказа товарищам. Она спрашивает, я отвечаю. Как набит «Столыпин». (Температура, воздух- вода, еда). Горький, «лауреатская» тюрьма. <...> Бумочку отправляют раньше... Письмо из Горького. Из Горького на Воркуту.
Об этапе отец вспоминал как о тяжелейшем из испытаний, которые ему пришлось вынести в жизни. Заключённые боялись этапа пуще карцера. По счастью, отцу пришлось его перенести лишь раз, но вот на мамину долю он выпал дважды.
Однако на этот первый этап их отправили вместе, и суждено им было ехать в одном вагоне, но -не видеться друг с другом. Наступало последнее свидание перед долгой разлукой, но они ещё не знали об этом. Вряд ли, впрочем, можно назвать свиданием эти случайные, непредусмотренные встречи двух подконвойных зэков, чьи стражники просто упустили из виду, что это муж и жена, которым встречаться категорически воспрещается.
Господи! Я сейчас живу тогдашними юношескими представлениями о них как о пожилых людях, почти старичках, а ведь им в те дни и пятидесяти не было! И вот вдруг такая жестокая, несправедливая разлука, такое издевательство!
Но не будем строги к судьбе: какая радость -встретить подругу жизни при посадке в арестантскую машину! И конвоиры попались либеральные: не препятствовали мужу подсадить жену в «воронок», поднести и подать ей вещи.
- Усы! Не могу их видеть! - сказала мама, взглянув на него. В самом деле, он никогда ни усов, ни бороды не носил и вид имел, наверное, диковатый - вовсе ей непривычный. Мама познакомила его с подружкой - может быть, иеговисткой или евангелисткой... Преследование за религиозные убеждения не было редкостью в советские годы, таких заключённых называли «религиозниками».
На вокзале, точнее - на станции Харьков-Сортировочный, где-то у дальних путей, их выгрузили и, отделив женщин от мужчин, двумя группами заставили присесть на корточки: так стеречь безопаснее. Ждали то ли подачи арестантского вагона, то ли прибытия других партий этапируемых, то ли того и другого вместе. Муж и жена видели друг друга, но тут уж общаться им никак не разрешалось. Выбирая моменты, когда конвоир не смотрит в его сторону, отец, не привставая с корточек, постепенно переместился ближе к группе женщин, а таким образом и к маме.
В каждой из этих двух групп заключённые тихонько переговаривались друг с другом - на это конвой смотрел сквозь пальцы. И вот, оценив и поняв усилия мужа быть поближе к ней, мама стала задавать ему вопросы, делая вид, что обращается к своим спутницам. А он отвечал ей, делая вид, что разговаривает с товарищами. Так удалось им поговорить. Разговор шёл о «деле», о здоровье, они просили друг друга «поберечь себя», пытались приободрить один другого.
Но в вагоне их опять разлучили. От папы я впервые узнал, что вагон называется «Столыпин» в честь «великого реформатора» России: в годы его восхождения к власти была «усовершенствована» перевозка арестантов по железной дороге. Внутреннее устройство и особенности путешествия узников в «столыпинском» вагоне описаны у многих мемуаристов, но для меня при нашем свидании явились новостью.
Не забавно ли, не жутко ли, что с тех пор и до начала XXI века «Столыпин» в принципе остаётся прежним по своей конструкции и используется по назначению.
Как рассказывал отец, это клетушки, в которые арестанты набиты как селёдки в бочке. Дверь каждой клетушки решётчатая. Решётки и на окнах, а стёкла - матовые. Узник лишён, таким образом, и того невинного развлечения, которое в охотку любому вольному путнику: коротая время, смотреть в окошко на российские просторы.
То фабрика кирпичная - высокая труба,
то хата побелённая, то в поле молотьба...
Любимая, знакомая, широкая, зелёная, -
земля родная, родина, привольное житьё!
(Сергей Васильев)
Нет, перед зэком одни только распостылые физиономии товарищей (или врагов) по несчастью да фигура вертухая в проходе напротив зарешеченной дверцы секции. Воздух - спёртый, пропитанный миазмами из клозетов, испарениями давно немытых тел. Еда - отвратная, да и то редко. Все, кто рассказывал об этапе (мой отец - не исключение), всегда упоминали о селёдке как почти единственной пище в пути и об увеличенной ею жажде, утолить которую нечем...
В Горьком их отправили в тамошнюю тюрьму. Он мне объяснил ещё при свидании в Воркуте: «лауреатской» она называлась потому, что за проект этого «кичмана» авторы получили... Сталинскую премию!
Заявление о свидании, конечно, было просьбой о свидании с женой. В принципе, они с мамой получили свои «срока» каждый по своему делу, и могли бы им разрешить встретиться, если рассуждать по-человечески. Но вишь, чего захотел! Впрочем, заявление подействовало, и весьма ощутимо: маму отправили раньше! Машина террора действовала жестоко и безжалостно.
Видимо, здесь, в Горьком, отец ухитрился написать письмо домой, которое отправил потом самым авантюрным образом: просто выбросив на дорогу. Но об этом чуть ниже
Вслед за женой его этапировали вскоре в Воркутинский особый, режимный лагерь.
VII. «ПЕРЕСЫЛКА» В ВОРКУТЕ
Утром ведут с вокзала, уже светло (конец марта). Я бросаю письмо на снег. Предупреждение: сдавайте ценные вещи. Входим в барак. Надзиратель: «Сдавайте, пойдёмте». Я остаюсь в калошах. Одевают в тот же день.
Атака блатных. Я «а ид». Ночные «шмоны». Цыгане. Карт<ёжная игра>. Драки. Женщины. Я встречаю «Семена». Узнаю о Буме, пишу письмо. Её отправили в день моего приезда. Знакомство с киевлянином (имеет 2-й срок). Рассказывает о Буме. Она не захотела знакомиться. Отправляю письмо с адресом 40-й шахты - последствия этого. Томительные дни на пересылке. Блатные нас больше не трогают - (есть новые). Побоище в первых числах апреля <19>51 г.
Всё скупее и скупее могу я комментировать записки отца - и потому-то всё пространнее цитаты из них... Многое из его рассказов бесповоротно утрачено памятью.
Месяц или полтора - может, даже более двух месяцев, продолжался тот страшный этап. Достойно увенчала его воркутинская «Пересылка».
Ценными вещами для узника были, безусловно, те вещи, которые помогали ему не мёрзнуть в зимнее время. Для папы это были кожушок и валенки, переданные через меня дядей Ёней, - их принимали на хранение, чтобы не разграбили блатные, а пока давали лагерную экипировку: спецовку, ватник... Блатные отнимали всё, что можно было содрать с человека и что их самих могло интересовать.
Одно обстоятельство делало отца особенно уязвимым для атак и издевательств со стороны блатных: он ведь был «а ид», что в переводе с еврейского-идиш означает - еврей.
Как показывают наброски отца, блатным, т. е. уголовникам, ворам в законе, жилось здесь весьма вольготно: карты, драки, женщины... Использование уголовников в терроре против политических (или считающихся таковыми) заключённых составляло важную часть политического террора сталинского режима.
Повстречав здесь, в бараке воркутинской «Пересылки», «Сэмэна» - своего знакомого по харьковской тюрьме, а затем и горьковской «лауреатской», папа узнал от него о маме. Случайно ли, что её отправили на стационарный лагерный пункт как раз перед самым приездом мужа в «Пересыльную»? Очень возможно, что намеренно «позаботились»: зачем начальству семейные идиллии или сцены?
«Узнаю о Буме, пишу письмо». Думаю, это письмо было адресовано ей: он узнал, на какой лагпункт её отправили, и попытался ей написать туда, переслав с оказией: ведь на все лагпункты отправляли отсюда людей. А то письмо, в котором, в качестве обратного адреса значился «лагпункт 40-й шахты», было написано, скорее всего, ещё в Горьком, а здесь, в Воркуте, выброшено на снег, когда его, вместе с другими заключёнными, прибывшими по этапу, вели с вокзала в Воркутинскую пересыльную тюрьму.
Это был свёрнутый треугольником маленький листок. Адрес был написан карандашом. Нам принесла его женщина-почтальон, ещё когда мы с бабушкой жили на прежней квартире, в доме «Красный промышленник». Почтальон мне сказала: «Вам - доплатное». Уплатив рубль, я получил этот крошечный треугольник - и сердце забилось: узнал почерк отца. Вот примерное содержание письма: «Дорогие! Мы с мамой осуждены Особым совещанием при МГБСССР от 21 января 1951 г. на срок 10 лет ИТЛ по статье 58, пп. 10 и 11, УК РСФСР. Едем вместе в г. Воркуту, в один и тот же лагерь - ОЛП шахты 40...».
По-видимому, в момент, когда отец писал эти строки, ему было известно только, что они с мамой едут «в один лагерь», а также он знал место назначения - «ОЛП шахты 40», но что это такое, конкретно не представлял. Он полагал, что они будут вместе или, по меньшей мере, получат возможность видеться, и решил порадовать этим детей и близких. Как же он ошибся, а вслед за ним и мы. Ведь каждый ОЛП (отдельный лагерный пункт) уже несколько лет был профилирован по половому признаку: или мужской, или женский. А один ОЛП от другого в одном и том же лагере мог отстоять на десятки километров - и даже на сотни, если это лагерь где-нибудь на Дальнем Востоке или в Сибири. Но и в Воркуте они были далеко друг от друга: одно дело -шахта 40, а другое - 8 или 32...
Если папа этого не знал, то и мы -тем более. Не задумываясь о последствиях, поспешил я ему ответить и, даже не понимая, что же такое - ОЛП, послал письмо по указанному адресу: «Коми АССР, г. Воркута, ОЛП шахты 40, Рахлину Д.М.». Откуда было мне знать, что каждый ОЛП имеет свой зашифрованный адрес: «почтовый ящик № такой-то»...
Вот так, по молодой своей глупости, я выдал отца, раскрыв перед его новым начальством прегрешение свежего зэка. Вскоре по прибытии на шахту он был вызван к начальнику лагпункта, который, вместе с начальником режима, принялся распекать нарушителя за нелегальную отправку письма и пригрозил наказанием. Впрочем, дальнейших последствий дело не имело.
Но нельзя не восхититься бесперебойностью «народной почты», неистребимости простого и великого чувства человеческого участия и солидарности. Подумать только: в одном из центров ГУЛага, в городе, напичканном соглядатаями и поднадзорными, кто-то, найдя бумажку, «треугольник полевой», на тропинке, протоптанной в снегу только что прошедшим строем заключённых, - не проходит мимо, не помыкает чужой трагедией, а (должно быть, трижды оглянувшись) поднимает письмо, несёт к почтовому ящику и отправляет, пренебрегая опасностью быть обвинённым в «пособничестве преступнику»... Спасибо тебе, безвестная душа, мир тебе и благословение!
Сидя в «Пересыльной», отец познакомился с киевлянином, имевшим 2-й срок. Тот рассказал, что видел здесь маму, но она с ним не пожелала знакомиться (должно быть, остерегалась, напуганная всем происшедшим). После этой записи - зачёркнутые слова: «Узнаём от нарядчика о ней». Речь о нарядчике, отправлявшем зэков по лагпунктам. Вот откуда папа узнал о том, на какой лагпункт она отправлена, и, должно быть, написал ей туда письмо.
Томительные дни на пересылке... Да, ведь ждать и догонять - распоследнее дело. Скорее бы хоть какая-то определённость! А дни проходят совсем без событий: даже блатные больше не цепляются - обобранные люди для них совсем не интересны, особенно если прибывают новые, свеженькие...
Здесь отец узнаёте знаменитом воркутинском восстании заключённых, которое произошло... «В первых числа апреля 1951 г.» , — указывает он, видимо, сделав ошибку на год. Именно от него потом узнал я об этом восстании, о котором и ему стало известно понаслышке, - из уст тех, кто в это время там находился.
Это было настоящее восстание рабов: с захватом власти, с расправой над наиболее бесчеловечными надсмотрщиками-начальниками. Отец уверял, что повстанцы имели связь с заграницей, но, возможно, он воспринял официальную последующую версию администрации Лагерное начальство называло восстание «волынкой», «бунтом». Подавляли этот бунт с применением пулемётов и даже авиации, с обеих сторон были жертвы. Зачинщики и активисты восстания были наказаны с беспримерной жестокостью.
VIII. ПЕРЕХОД НА 40-ю -
мимо стадиона, через рудник, посёлок 40-й шахты. Приходим <-> уже темно. Процедура передачи: и<мя>, ф<амилия>, о<тчество>, г<од> р<ождения>, статья, срок, конец срока.
Этот путь - мимо стадиона, через рудник - и я проделал потом несколько раз к месту нашего свидания. По дороге - запомнилось мне - не раз возникали колючие ограды, вышки, часовые...
Легко представить себе процедуру передачи новой партии «лагерной пыли» тюремным конвоем в ведение лагерной администрации... В темноте или в чуть обозначившихся полярных сумерках раздаётся слабый голос нового раба:
- Рахлин Давид Моисеевич, 1902-го года рождения, статья 58 - 10 и 11 УК РСФСР, 10 лет ИТЛ, конец срока - 8 августа 1960-го года!
...8 августа 1960 года моего отца уже два с половиной года не будет в живых! Но конец срока истечёт для него на четыре с лишним года раньше предусмотренного.
Можно понять, с каким чувством произносил он ту дату в первый свой лагерный вечер. Предстояло около десяти лет мучений - и ни малейшей надежды, никакого просвета!
< IX >. ЛАГЕРЬ НА 40-Й
<...>
<1Х-3.> 1-й ПЕРИОД, НА ОБЩИХ РАБОТАХ.
(Май <19>51 - февраль <19>52 года).
На воздухе. Аппетит. Мороз и пурга.
Что значит выходной день.
Итак, автор песни студентов коммунистического университета «Нам, артёмовцам, учиться революцию творить», научившись творить революцию, начал отрабатывать социалистическую каторгу за своё юношеское выступление «в поддержку т. Троцкого по организационному вопросу». Работы были, в основном, под открытым полярным небом, на северных свирепых ветрах, в убогой лагерной одежде. Усиленные затраты энергии требовали восполнения. «Аппетит», — интеллигентно формулирует он, а надо бы сказать - мучил голод! Морозы и пурга, долгая полярная ночь, окрики и понукания, животная грубость, духовное одиночество, дикая тоска -таковы были каждодневные будни. А в выходной опять находилась работа: по уборке барака, расчистке снеговых заносов, а то и приведению в порядок собственных вещей и постели после очередного бессмысленного «шмона».
Перечень выполнявшихся им работ, которые он приводит ниже, почти не нуждаются в комментариях:
<IX-4.> ЧТО Я ДЕЛАЛ:
погрузка-разгрузка (лес, цемент, уголь, мука, металл, кирпич, известь). Ж<елезная> дорога (снегоборьба, «вагон забурился»). На строительстве («обратно» кирпич, шлак, засыпка, раствор, дранка, малярные <работы>). Уборка территории. 1 (один?) дневальный».
Примечание - единственное: вагон забурился - значит сошёл с рельсов, и надо его поднимать: ломиками, домкратами - чем придётся. По состоянию здоровья отец был отнесён к категории ЛИТ: «Лёгкий Индивидуальный Труд» - как лучшее средство для лечения грыжи и всех прочих болезней. Какой он «лёгкий», какой «индивидуальный» - ясно из приведённого перечня.
IX-5. ВЗАИМООТНОШЕНИЯ ЛЮДЕЙ В БРИГАДЕ
Я первый из бригады получаю письмо. «Через кого вы передали письмо?» Предупреждение.
Деньги через 3 мес<яца>. Письмо от Ф<елик>-са, а от М<арле>ны не дал. Я прошу передать письмо Бумочке (2 раза!). Обещают, но... Посылки. Письма: отправка и получение.
Почему отец получил письмо первым среди прибывших в одной с ним партии зэков, я уже объяснял. Адрес «ОЛП шахты 40», полученный в брошенном им на дорогу письме, я поспешил сообщить сестре в деревню, где она работала. Для оперуполномоченного на ОЛПе получение заключённым писем с незашифрованным адресом было поводом для расследования. «На первый раз» отца простили, но строго предупредили, чтобы больше режим отсидки не нарушал. Опер вручил ему моё письмо, а Марленино почему-то не отдал.
«Нарушителя» строго предупредили, пригрозили, но дело было сделано! Благодаря этому, он знал теперь, что мы живы, не растерялись, что он не одинок.
Писать домой в особых, режимных лагерях разрешалось ДВА РАЗА В ГОД. Правда, нас, оставшихся на воле, в переписке не ограничивали, и письма наши отдавали адресатам чаще, чем дважды в год. И получалось, что в смысле переписки наказаны были в большей степени члены семьи, нежели сами осуждённые. Им приходилось порой, чтобы подать признаки жизни домашним, пускаться на всяческие ухищрения. Однажды, например, где-то году в 1952-53 вдруг получаю вызов в горуправление МВД, помещавшееся тогда на Сумской, напротив улицы Данилевского. Там мне вручают присланную мамой доверенность на моё имя для получения мною в кассе взаимопомощи Гипростали оставшихся на её счету денег. Я пошёл в Гипросталь - и вызвал там немалый переполох: председатель кассы взаимопомощи, милейший Соколов, принялся мне показывать всякие бумажки, из которых следовало, что маме не положено из кассы ни гроша... Хорошо, что я понял: доверенность была для мамы благовидной формой материнского привета детям... Впоследствии это полностью подтвердилось.
Более регулярным способом удостовериться, что ваш зэк жив, была отправка ему посылки или денежного перевода - на них, сверх «плана», он имел право ответить открыткой (почтовой карточкой).
Через три месяца после прибытия в лагерь папа получил от нас первый денежный перевод. Но ларька в лагере в то время не было. Не на что было и потратить эти, пусть небольшие, деньги.
Если с волей, с домашними связь, хоть редкая, но была, то переписка между заключёнными запрещалась вовсе. Дважды отец просил разрешения написать письмо жене, находившейся в том же лагере, но в другом лагпункте. Здесь не надо было даже прибегать к услугам обычной почты. Дважды отцу пообещали передать такое письмо, но оба раза обманули.
Процедура отправки и получения письма была чрезвычайно затруднена. Всю почту в каждом лагпункте читал специальный цензор - офицер, сотрудник охраны.
Когда после свидания с отцом я поехал к маме, то мне пришлось там заночевать в «ленкомнате» надзирателей, которая была в одноэтажном домике, где жил и некий молодой офицер - лейтенант войск МВД. Вечером в поисках огонька для курева зашёл я к нему, мы разговорились, я начал было рассказывать что-то о себе, но этот парень меня перебил:
- Да я всё знаю!
Я удивился: откуда бы?! Ведь мы только что познакомились... Но он не стал меня заинтриговывать, а попросту объяснил, что служит цензором, а значит, читает все письма: мамы - ко мне и мои - к маме. Стало быть, он в курсе всей моей нехитрой жизни. Без малейшей наглости, а просто чтобы продемонстрировать полноту своей осведомлённости, рассказал он мне историю моего неудачного романа, потом - удачного, завершившегося женитьбой. Чувствовалось, что мои письма доставили ему удовольствие и развлечение. «Интересно пишешь», - похвалил он меня.
Когда я писал письма маме, то, конечно, знал, что они проходят цензуру, но ни на минуту не задумался о личных качествах цензоров, о том, что это, вообще, не какие-то бесплотные фигуры, а вполне конкретные люди. Теперь я был буквально потрясён. Этот молодой человек, мой сверстник, пожалуй, даже симпатичный, - какое право он имеет проникать в святая святых моего сердца?!
Но ведь имел же...
Вот так, причудливым и впечатляющим образом, отлились мне и моей маме слёзки тех неведомых поднадзорных ЧК, письма которых мама читала - и из которых обязана была делать определённые выписки по долгу своей службы как штатный перлюстратор ведомства интеллигентного Феликса Дзержинского в незабываемом 1919-м, когда ей было 16 лет...
<IX-6>. ГРЫЖА РАСТЁТ.
Я решаюсь на операцию: хорош<ий> хирург, а где я буду через год? Стационар: месяц поправка. Операция. Бредя, хочу умереть, но... вспоминаю Бумочку.
За некоторое время до ареста у отца обнаружилась односторонняя паховая грыжа, и он, не решаясь на операцию, стал носить бандаж. Это варварское приспособление, обременительное даже в спокойной, не требующей физических напряжений обстановке. От ежедневного непосильного грубого труда грыжа увеличивалась.
Хирург в лагерной больнице был еврей. Врач он был очень хороший, но - тоже заключённый, а потому дрожал за своё место, боялся, что его спишут на общие - и потому с отцом поступил круто: чтоб не сказали, что «своему даёт поблажку», выписал из стационара не через месяц, который тогда отводили на поправку после такой операции, а буквально через считанные дни...
По его совету отец согласился на двустороннюю операцию, чтоб уж заодно избавиться от повторения в будущем такой же неприятности. Послеоперационный период был очень тяжёл - вызвал горячку и бред. Любовь и жалость к жене помогли ему в борьбе с болезнью и с упадком духа.
<1Х-10>. РАБОТА НА КОТЛОВАНЕ
Дружба с казахом. Дружба с Ибрагимом. Драка с вором.
Это был последний этап пребывания отца на тяжёлой работе. Бригада копала котлован под какое-то здание или сооружение. Прошу не забывать, что речь идёт о вечной мерзлоте, поэтому даже летом приходилось работать ломом, киркой, долбить промёрзшую насквозь, ледовитую землю.
«Казах» и «Ибрагим» - возможно, одно и то же лицо, слово дружба могло быть повторено ошибочно. Не тот ли это Ибрагим Балтануков (Балтанунов? Балтинунов? - запись не вполне разборчива), который был упомянут выше... Во всяком случае, очень характерно, что дружба ломала межнациональные перегородки даже в сталинском лагере, что шла она рядом с враждой... Драка с вором возникла прямо в котловане - вор (очевидно, уголовник, имевший «по совокупности», и 58-ю статью, а потому попавший в лагерь к «политическим»,), за что-то придравшись, назвал отца «жидовской мордой», дрались лопатами. Слава Богу, их развели.
Следующая запись подводит итог пребыванию на «общих работах»:
Устроиться не на физ<ической> работе не мог из-за нац<ионально>сти, из-за нежелания и неумения подмазать.
Но ввели денежную оплату: это первый сдвиг в положении общем. Потребовались люди...
Запись чрезвычайно интересная: она фиксирует тот факт, что сталинская система подневольного труда ещё при жизни её вдохновителя и создателя потеряла способность существовать без реформ, без введения хотя бы подобия товарно-денежных отношений.
Зэки в возрасте отца (около 50 лет), если имели хоть какую-то интеллектуальную специальность, стремились убежать от мороза и пурги, от непосильных нагрузок каторжного, неоплачиваемого труда в любую возможную конторскую щель.
Но если это был еврей, то такое намерение чаще всего относили на счёт его национальных особенностей («не хочет вкалывать!») - причём так думали и заключённые, и начальники: уж в этом-то они были едины! И те и другие, если не могли препятствовать, то и не старались способствовать исполнению таких планов.
Конечно, немало евреев (как и неевреев) устраивалось на такие должности. Возможно, евреев (в процентном отношении к общему числу лиц своей национальности) было среди них больше: 4000-летняя «книжность» выработала у них всеобщее почтение к умственному труду - и вот, между прочим, один из «секретов» того, что после Октября, отменившего и «процентную норму» и все другие многочисленные национальные ущемления, в первую очередь касавшиеся евреев, именно они, как изголодавшиеся - на еду, набросились на науки и стали их «грызть и глотать» - между прочим, не без великой пользы для всех народов.
Разумеется, не только евреи! Но именно о них Ленин писал как о самом угнетённом народе царской России. И приводил цифры: количества правовых лишений, выпавших на их долю, не знал ни один из народов страны-тюрьмы.
Вот в чём (а вовсе не в мифическом «презрении к физическому труду», якобы воспитанном Ветхим Заветом) состоит подлинная причина популярности умственного труда в еврейской среде. Между прочим, Ветхий Завет входит в канон и христианской религии, и Господне проклятие: «В поте лица будете возделывать хлеб свой» относится в равной мере как к евреям, так и к христианам.
Евреи страшатся «пота лица» ничуть не больше, чем любые другие народы. Там, где господствующая нация не поставила перед ними преграды для определённых занятий, массы евреев заняты в течение столетий преимущественно физическим трудом: греческие евреи - садоводством, горские и грузинские евреи-овцеводством, ит. д. В современном Израиле далеко не всё население - программисты или математические лингвисты; здесь евреи работают на полях кибуцев и мошавов.
Но на большей части территории Европы в течение столетий евреям не разрешалось владеть землёй, были закрыты перед ними и многие другие виды деятельности. Оставлены лишь наименее почтенные, - среди них торговля, ремесло, ростовщичество. Мудрено ли, что если евреи преуспели на каком-либо поприще, то именно на том, которое им было предоставлено.
При этом оказалось, что в роли торгашей и процентщиков они вызывают раздражение, презрение и ненависть народов, среди которых живут. Но могло ли быть иначе? Это обстоятельство подпитывало традиционную религиозную юдофобию, заложенную в евангельской притче о распятии Христа. Игнорируя то обстоятельство, что Христос и сам был евреем и что евреями написано Евангелие, поколения христиан веками лелеяли в себе ненависть и презрение к «народу иуд», «лицемеров», «корыстолюбцев», «христопродавцев». В новейшее время ко всем этим ярлыкам присоединили представление о евреях как о «чистоплюях», «интелли-гопах», которые не прочь поездить верхом «на нашем русском Иване». При этом начисто игнорируется тот факт, что ещё два поколения назад подавляющее большинство российских евреев занималось, в той или иной разновидности, именно физическим трудом. Речь обо всех этих кузнецах и балагулах (ломовых извозчиках), жестянщиках и кровельщиках, шорниках, портных и сапожниках, составлявших огромную часть населения еврейской «черты». О моём деде - рабочем на дрожжевом заводе в Житомире. О моей бабке - горемыке-подёнщице, которая обстирывала и русских и украинских, и «своих», еврейских хозяев.
Как сто лет назад «благородное» негодование погромщиков было направлено против «еврейского засилья» в ссудном капитале и промышленности, так на пороге 80-х-90-х годов XX века неофашисты и русопятская «Память» возмущены «засильем 0,68 процента населения» в науке, культуре и чуть ли не в политическом руководстве (хотя усилием последнего поколения коммунистических идеологов уж из этой-то области представители данного процента были давно удалены...).
Комментируя строки отца о том, что существенно сократило ему жизнь (а в том, что год на общих работах был губительным для здоровья пожилого, больного, истощённого человека, сомнения нет), я не мог обойтись без столь пространного отступления. Вернёмся теперь к дальнейшим событиям его жизни.
Конечно, немало людей устраивалось на должности, которые на лагерном жаргоне назывались «придурочными». Но за это, чаще всего, приходилось платить: содержанием посылки, какой-нибудь вещью, услугами либо пайкой, а нередко и совестью: например, можно было стать «стукачом», за это начальство определит тебя на тёплое местечко.
Но всё это надо было уметь и хотеть делать. А он и неумел, и не хотел. И, конечно, умер бы гораздо раньше, чем это случилось, если бы в 1952 году не произошла действительно эпохальная реформа в ГУЛАГе: заключённым стали платить зарплату! До того времени труд был полностью рабским. Раб-зэк работал «за пайку», не выработаешь норму - не получишь пайка в полном размере. А норма выработки была непомерно высокая. Поэтому, не желая гробиться, зэки всячески манкировали работой, создавая различные приписки. Когда такой возможности не было - ну, уж тут ничего не поделаешь: гробились... Всё это описано Солженицыным.
Такая система могла бы устраивать рабовладельцев древности, но в двадцатом веке оказалась совершенно негодной. Введение денежной оплаты явилось попыткой создать материальную заинтересованность, а значит - повысить производительность труда. Естественно, понадобилось создать подразделения плановые, нормировочные, бухгалтерские и т. д. Без квалифицированных учётчиков, расчётчиков, счетоводов, бухгалтеров, плановиков-экономистов обойтись стало невозможно. «Потребовались люди», то есть специалисты. И среди них - наш отец.
Далее несколько пунктов его плана предполагали обобщённый очерк некоторых сторон лагерной экономики, «культуры», быта и нравов.
<ХI.> ЛАГЕРНАЯ ЖИЗНЬ
Экономика (до <19>53 г.). Что было в <19>45 -
<19>48 гг.
Замкнутое хозяйство. Пайка - святое дело. Блат в столовой и кухне. Питание придурков
и блатных.
Ларёк: принуд<ительный> ассортим<ент> - талоны.
Лицевые счета и переводы. Деньги наличные
(?!)Шмоны.
Обмен и торговля продуктами с рук.
Посылки и комбинации с ними.
Лагерные цены на продукты и вещи.
Покупка вещей у новичков.
Как специалист, отец испытывал острый интерес к тому экономическому монстру, который представляла собой лагерная система и лагерное хозяйство. Особенно до 1953 - до «оттепельных» послаблений и реформ. И даже того раньше: до введения денежной оплаты труда заключённых. Многое в намётках папиных воспоминаний перекликается с Солженицыным - читатель, однако, должен иметь в виду, что они составлялись задолго до появления его уникального «художественного исследования».
Использование рабского труда в советских лагерях в течение долгих лет возмущало весь цивилизованный мир. Люди старшего поколения помнят, что после войны в магазинах образовались запасы крабовых консервов, название которых неосведомлённое большинство читало по-русски: «Снатка», тогда как написано было по-английски: «chatka», т. е. «чатка» (усечённое «Камчатка») - именно под таким товарным именем продукт ещё с начала XX века экспортировался за рубеж. Но теперь мировое сообщество отказалось от его закупок, так как считало (и, скорее всего, не без оснований), что на консервных заводах применяется труд заключённых.
Поскольку денег з/к не зарабатывал, то единственным источником существования был лагерный паёк, или - «пайка». Отсюда - повсеместно бытовавшая в лагерях пословица: «Пайка - святое дело». Ради обеспечения этого «прожиточного минимума» членам своих коллективов бригадиры шли на приписки и другие хитрости, которые, накапливаясь, приводили к хозяйственной неразберихе, неизбежным и нескончаемым списаниям, необходимости дотаций «сверху» - короче, к массовому шитью национальной русской одежды: «Тришкина кафтана». С другой же стороны, сосредоточенная в руках начальства, от зэка-бригадира до лагерного «генералитета», колоссальная власть давала в руки этой камарильи возможность управлять зэками, держать в руках их несчастную судьбу по принципу: за строптивость лишу пайка, за угодливость получишь награду...
Отец с увлечением рассказывал о замкнутом хозяйстве лагеря: товарооборот совершался там внутри одного и того же лагпункта. Предприимчивые люди, умельцы, делали «на продажу» тапочки из тряпья и каких-то отходов. Товар находил сбыт внутри лагпункта. Но наличные деньги заключённым иметь было запрещено. В качестве расчётного эквивалента использовались взаимные услуги. Зэки («зыки», как говорили в Воркуте, где вошло в пословицу: «Наше население - коми, зыки и вохры»!), работавшие в столовой, на кухне, могли, как уже говорилось, за счёт других подлить добавки за изготовленную вещь или за какой-то продукт из посылки. А имеющие власть и влияние за «блатовые» подношения отплачивали предоставлением «придурочных» должностей.
«Придурками», как теперь широко известно, во всём ГУЛАГе называли зэков, работавших не на «общих» работах, а на должностях, главным образом, конторских или же в обслуживании - например, медицинском, то есть, с точки зрения большинства заключённых, на «тёплых местечках» - в том числе и на складах. Зачастую такие должности были не просто удобными, но и хлебными, так как давали возможность торговать различными благами. Или, наоборот, шантажировать угрозой неприятностей и таким способом что-либо вымогать...
Скажем, от какой-то конторской пешки зависит - сплавить вас на этап или же не сплавить, и вы, если располагаете какой-либо возможностью откупиться, конечно, пойдёте на это. Может быть, вы сами занимаете какую-то «придурочную» должность, или получаете посылки, или шьёте тапочки, - да вы в лепёшку расшибётесь, лишь бы вас не включили в роковой список.
Таким образом, над рядовым трудящимся зэком, «не умеющим и не желающим подмазать» (как писал о себе отец), громоздилась свора своих же «братьев» - грабителей, усиленно помогавших палачу всех времён и народов в уничтожении самых честных, самых преданных стране - и уже поэтому самых неприспособленных.
Селекция, таким образом, и тут содействовала, если не процветанию, то, по крайней мере, выживанию прохиндеев. Поэтому скудная пайка для людей, не умеющих жить, становилась ещё скуднее, и они переходили в разряд доходяг, подъедал, собирателей объедков. Отец не стал таким, может быть, лишь благодаря тому, что по прихоти судьбы довольно рано сделался «придурком»: попал в бухгалтерию. А, кроме того, всё же ему, хотя и не слишком часто, но систематически высылались посылки.
Но, думаю, мы с сестрой не слишком ясно понимали, какое огромное, поистине спасительное значение имеют они в жизни наших родителей. Можно было посылать и деньги, их зачисляли на лицевой счёт адресата, которым он мог пользоваться, приобретая в лагерном ларьке то, что там имелось.
Как и во всей советской, обильной дефицитом, торговле, в ларьках сбывался принудительный ассортимент: хочешь купить нужное - покупай заодно ненужное! Для пользования ларьком выдавались специальные талоны. Хождение наличных денег запрещалось. Но неисповедимыми путями они всё же проникали в зону. Поскольку денежная масса была здесь крайне ограниченна и пользование ею преследовалось, то курс рубля внутри лагеря фантастически завышался. Три рубля (рассказывал мне отец) в лагере означали целое состояние. Из-за такого причудливого масштаба цен лагерный рубль был поистине неразменным! Отца как специалиста, прекрасно разбиравшегося в теории товарно-денежного обращения, этот феномен весьма занимал.
Конечно, содержание посылок тоже становилось предметом обмена. Если бы мы это понимали, то не делали бы, верно, досадных промахов при комплектовании посылок. Помню, однажды я послал отцу огромную - в несколько килограммов -банку сгущённого молока. Она создала ему массу неудобств и хлопот: хранить - негде, реализовывать по частям - затруднительно, съесть в один-два приёма - невозможно... Снисходительно улыбаясь по поводу моей неопытности, папа мне об этом рассказал на свидании. Мне было не то чтобы стыдно, но очень конфузно...
Зато удачей нашей оказался шоколад, который мне удалось, благодаря знакомой, покупать в слитках у одной воровки, таскавшей его с кондитерской фабрики. Пусть простится мне этот грех: я так и не попробовал ни крошки этой удешевлённой драгоценности.
Фантастичные, как уже было отмечено, внутри-лагерные цены складывались под воздействием сугубо местных условий. «Товарную массу» пополняли своими вещами новенькие, из неосведомлённости которых старались извлечь свою выгоду наиболее предприимчивые и бессовестные из «зэков-ветеранов».
<XVII.> МАССА И НАЧАЛЬСТВО
(надзор и пр.)
О лагерном начальстве он говорил с отвращением и беспредельным удивлением. Он был поражён темнотой, невежеством, нравственной низостью этих людей. Рассказывал о повальном, гомерическом пьянстве и разврате. Привёл мне в пример сценку, свидетелем которой был: встречаются два лагерные туза, один из них - с женщиной. Другой тут же, указывая на неё, спрашивает у первого:
- А это кто с тобой: жена или блядь?
<...>
Надзор в лагере был повседневный, ежесекундный. Кроме штатных надзирателей, этим занимались стукачи, в которых пытались вербовать практически каждого - и отца в том числе. Сложно было изворачиваться, чтобы не ступить на эту стезю, и это не всем удавалось.
<XVIII.> ПОБЕГИ
В общих чертах помню рассказ отца на эту тему, изобиловавший яркими и страшными подробностями.
Побеги, хотя и редко, но всё-таки случались. За всё время существования лагпункта не было достоверно известно ни об одном удавшемся побеге с его территории. Как правило, беглецов легко отлавливали в тундре - далеко ли там уйдёшь?! Ведь и спрятаться негде: ни лесинки, ни пригорочка. Летом - круглосуточный день и каждая движущаяся точка на местности видна с самолёта или вертолёта (они уже были в то время). А зимой - вьюга, кромешная тьма, лютый мороз, волки, - ну, куда бежать?
И всё-таки с отчаяния такие попытки предпринимались. Пойманного в обязательном порядке привозили именно туда, откуда он пытался бежать, здесь и судили (как правило, приговаривали к смертной казни), здесь и расстреливали. Если же убивали раньше (например, при подлинной или мнимой - кто там разберёт, какая она была! - попытке сопротивления), то привозили в тот же лагерь труп погибшего.
Убит ли, расстрелян ли, но тело бросали на несколько дней посреди лагпункта - и никто не имел права его убрать, пока начальство не распорядится.
И был, по его словам, да и то основанным на слухах, один лишь случай, когда бежавших найти не смогли. Но вряд ли, считал отец, это означало, что побег удался. Могли утонуть, могли быть съедены зверями...
<Х1Х.> «ЛАГЕРНОЕ ИСКУССТВО»
Клуб. Матер<иальная> основа самодеятельности. Типы «деятелей».
Библиотека. Полит<ическая> литература. Книжные посылки. Журналы. Газеты. Книжный фонд у отд<ельных> лиц для обмена.
Уже то, что отец заключает «деятелей» лагерной культуры в кавычки, подчёркивает его к ним отрицательное отношение. К тому же, как видно из предыдущего, они («культорги») принадлежали к паразитической лагерной «аристократии».
О порядках и правилах в лагерных КВЧ («культурно-воспитательных частях») достаточно ярко расскажет следующий эпизод.
Когда (после смерти Сталина) начались благие изменения в лагерной системе и разрешили посылать туда книги, папа попросил прислать ему его любимого «Кандида». Просьбу мы выполнили: вложили в посылку «Философские повести» Вольтера. После реабилитации папа привёз книгу домой, она и сейчас в нашей семейной библиотеке.
Известно, что книги Вольтера в течение веков подвергались преследованиям, ауто-да-фе, различным гонениям и запретам. В СССР, естественно, эти запреты не действовали. Но лагерному надзирателю над культурой до этого дела не было. На титульном листе вольтеровского однотомника он начертал резолюцию:
«Разрешаю. Начальник КВЧ (подпись)».
Так в середине XX века начальник культурно-воспитательной части сталинского лагпункта изволил «разрешить» старика Вольтера. А ведь мог бы и запретить.
<ХХ.> ЛАГЕРНАЯ ИНФОРМАЦИЯ («Параши»)
Парашенштрассе (Парашстрит).
Немецкие параши. Параши сверху и снизу.
Обстановка, порождающая параши.
Весенние надежды.
«Параши» - общелагерное, всесоюзно употребляемое слово, вошедшее в блатной жаргон, всего вероятнее, из иврита: пэраш - толковать, комментировать. Знатоков древнееврейского языка было немало в уголовной среде ещё с XVIII - XIX веков. И не так из уголовников еврейского происхождения, как из бывших семинаристов и бурсаков. Ведь в духовных училищах, наряду с древнегреческим и латынью, изучался и древнееврейский... Вообще-то, парашей в тюрьме ещё называют бочку или ведро для нечистот, отхожее место, и употребление этого слова в переносном смысле метафорически обозначает дурно пахнущую информацию. Впрочем, что в этих этимологических предположениях можно считать первичным, а что - вторичным, это ещё вопрос, который мне разрешить не под силу...
Главное то, что основная лагерная информация распространялась в виде «параш» - то есть слухов. Потому-то главная «магистраль» лагеря, от барака до столовой, - дорожка, где зэки ходили без конвоя и могли, таким образом, обмениваться новостями, - именовалась в шутку «Парашстрит» - на английский лад, или «Парашенштрассе» - на немецкий. «Немецкими» считались параши, исходящие от заключённых-немцев. Те всё же имели более или менее регулярное сношение со своей родиной по сравнению с «нашими» и становились обладателями некоторых сведений. Это всё были параши «снизу», то есть исходящие от рядовых людей. Но бывали и «сверху»: от начальства, и не обязательно официальные. Отдельные зэки работали в управлении лагеря или лагпункта на всяческих служебных должностях или были там уборщиками. Порой они слышали, а иногда и читали какие-то обрывки новостей, служебные документы, были невольными свидетелями разговоров начальства и увиденное, услышанное, прочитанное разносили «по секрету-всему свету», а «всем светом» был для них собственный лагпункт. Парадоксально, однако факт: в каких-то вопросах жизни государства заключённые оказывались более осведомлёнными, чем их родные и друзья, оставшиеся на воле.
Когда я приехал, отец накинулся на меня с расспросами, ожидая обнадёживающих сообщений о социальных процессах, которые, с лёгкой руки Эренбурга, стали позже называть «оттепелью». Однако, хотя я и был «с воли», но оказался гораздо менее информированным, чем мой отец - заключённый.
Столкнувшись с этим, он сообщил мне кучу слухов, которые впоследствии большей частью подтвердились. В том числе рассказал удивительно точно о поездке «Никиты» (Н. С. Хрущёва) в Ленинград, о разоблачении фальсифицированного «ленинградского дела» и реабилитации казнённых руководителей ленинградской партийно-советской верхушки 40-х годов (Попков, Кузнецов, братья Вознесенские и др.). Конечно, под влиянием таких слухов рождались поистине весенние надежды!
<XXI.> ВЕСНА И ЛЕТО <19>53 ГОДА
1.Как срывали номера, снимали замки и решётки.
2.Второй этап: свидания, новое положение, воспит<ательная> работа, переписка и т. д..
Именно от отца я узнал о постановлении ЦК КПСС по поводу перестройки в работе «исправительно-трудовых» учреждений МВД. Этим постановлением в особых (режимных) лагерях уничтожались особенно одиозные принципы режима, роднившие их с фашистскими концлагерями.
Раньше у зэков особлага были нашиты на одежду и головной убор их личные номера: на шапке спереди, на телогрейке и спереди и сзади, на брюках, на куртках... Не мелкие номерки, какие нашивают в прачечной, чтобы не перепутать бельё, а большие заплаты с огромными цифрами.
Теперь пришёл приказ: номера спороть, решётки внутри лагеря с окон бараков содрать, бараки с вечера на ночь на замки снаружи не запирать. Для узников осуществление этого указания вылилось в целый праздник. Вскоре были разрешены свидания, которых раньше заключённым режимного лагеря не предоставляли вовсе. Спешно была сооружена при вахте небольшая пристройка, состоявшая из коридора и нескольких комнат. К мужьям стали приезжать жёны, к сыновьям - матери, к родителям - дети. Люди почувствовали себя людьми. Переписка, раньше ограниченная двумя письмами в год, теперь приняла регулярный и практически неограниченный характер.
Тогда же была усилена и «воспитательная работа»: запрещено было грубо бранить заключённых, унижая их человеческое достоинство (особенно порицалась с этого момента политическая брань, ранее вошедшая в обыкновение: «антисоветчики!», «контры!», «фашисты!» и т. п.), были расширены штаты и материальные возможности культурно-воспитательных частей, чаще стали демонстрироваться кинофильмы и т. д.
<ХХII.> ЛАГЕРЬ НА 32-Й
Речь идёт о лагпункте при 32-й шахте Воркуты, где отец пробыл последний год вплоть до освобождения. Здесь, на 32-й, отца посетила мама. Её в начале 1955 года, после неоднократных наших и отца обращений в правительство и прокуратуру, а также к отдельным влиятельным лицам, освободили по амнистии. Десятилетний срок, по представлению Генпрокуратуры СССР, был ей заменён на пятилетний - специально для того, чтобы освободить по Закону об амнистии от 1953 (эту амнистию в народе называли то «ворошиловской», то «бериевской»). Амнистировались почти исключительно уголовники, а из осуждённых по 58-й статье - лишь те, чей срок не превышал пяти лет. Таких было совсем мало: по этой статье с конца 40-х меньше десяти лет давали очень редко. Но теперь, когда постепенно, но неуклонно стали лагеря «разгружать», мамино «дело» пересмотрели. И «десятку», которую она получила, сточки зрения юридической, буквально ни за что, заменили «пятёркой», - этот срок ей назначили тоже без малейших оснований. Облегчая судьбу заключённой, учли плачевное состояние её здоровья. Это был благовидный способ освободить без оправдания.
Вернувшись в Харьков, мама принялась за активные хлопоты об освобождении мужа, о его и о своей реабилитации. Но дело вначале шло с великим скрипом. Непогрешимое государство отказывалось признавать свои грехи. Пока что мама решила съездить к отцу повидаться - и в сентябре 1955 поездка состоялась. К этому времени отец был уже расконвоирован, свободно ходил по Воркуте. Они зашли в фотографию, сфотографировались, -это их последний совместный снимок.
Отцу оставалось томиться в неволе ещё долгих семь месяцев.
«ЛИРИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ»
О СТИХАХ
ТЮРЕМНОЕ
Узнают коней ретивых
По их выжженным таврам...
А. С. Пушкин
Узнают имперьялистов по воинственным речам.
Узнают господ нацистов
по закрученным крестам.
Узнают «космополистов» по горбатым их носам
Да по чёрным, подозрительно курчавым волосам...
Узнают всегда троцкистов
по анкетным их листам.
Я ж тюремных эмгебистов узнаю по матюкам,
А больших специалистов - по тяжёлым кулакам!
Это стихотворение отец тихонько, когда никто нас не видел и не слышал, продиктовал мне во время нашего свидания в Воркуте. Я записал его одному мне понятными значками, используя сокращения или только буквы, так, чтобы лишь мне самому оказалось под силу расшифровать эту тайнопись. Точно так же «закодировал» и другое продиктованное им стихотворение - «Лагерное», которое он сочинил также не записывая, а лишь запоминая придуманные строки, здесь, в лагерной неволе. Отец, очень заботившийся о «конспирации», проверил - и остался доволен. Сам он впервые записал эти свои стихи только после освобождения, но работал над ними и после нашего свидания (в том числе учёл и мои критические замечания - среди них и излишние...) Привожу здесь третью редакцию, записанную автором в отдельной тетрадке после «Тюремного».
ЛАГЕРНОЕ
(Не совсем по Пушкину)
Тексту стихотворения предшествуют, в виде эпиграфов, обширные выписки из стихотворений Пушкина: «Дорожные жалобы» - от «Долго ль мне гулять на свете...» до «Где-нибудь в карантине...») и последние четыре строки; «Брожу ли я вдоль улиц шумных...» - от «День каждый, каждую годину...» до «Мой примет охладелый прах...»; и, наконец, из «Телеги жизни» - от «Хоть тяжело подчас в ней бремя...» до «Везёт, не слезет с облучка...»
Затем идёт следующее авторское предуведомление:
Вот какие творения А. С. Пушкина приходили мне всегда на память, когда я, стоя на одном из возвышенных мест шахты № 40 в районе благословенной Воркуты, смотрел на видневшееся невдалеке лагерное кладбище, в точности напоминавшее описанную Серафимовичем в одноименном рассказе «сопку с крестами».
И тогда сами собою слагались пародийные строчки, воспроизводившие богатейшие возможности и способы отправления на тот свет, которые едва ли мог себе вообразить Ал<ексан>др Сергеевич Пушкин.
Долго ль мне гулять на свете
Под конвоем и с мешком,
В «воронке» - автокарете,
В спецвагоне иль пешком?
По этапам, карантинам,
«хитрым домикам» - тюрьмАм,
За тройным колючим тыном,
По режимным лагерям?
Не в кругу друзей на воле,
Не в седой столетний срок –
За решёткой, знать, в неволе,
Околеть судил мне рок.
На сугробе подле вахты,
В топкой тундре, на торфу,
У ствола ли новой шахты,
На породе или в шурфу.
Иль цинга меня подцепит,
Иль пурга закроет мир,
Или в лоб мне пулю влепит
Сверхпроворный конвоир.
Иль блатной в кровавой свалке
Саданёт мне в сердце нож;
На штрафной ли на централке
Пропаду я ни за грош.
Иль по воле демиурга
Доконает злой недуг,
И под скальпелем хирурга
Испущу я грешный дух.
Иль нерусский чёрт дневальный
Мой услышит смертный стон...
На погрузке ли «случайно»
Попаду я под вагон.
Полудикий ли «бандера»
Размозжит мою башку
Иль по знаку изувера
Живо вздёрнут на суку.
Или в схватке рукопашной
Я паду с меньшевиком,
Иль внезапный взрыв парашный¹
Поразит меня, как гром.
Где мне смерть пошлёт судьбина?
На лагпункте иль в тюрьме?
На допросе, в карантине
Где-нибудь на Колыме?
В Магадане или Бийске?
В Темниках или Ухте?
В Красноярске иль в Норильске?
В Салехарде иль в Инте?
И увижу ль в час кончины
Я Алтая горный склон?
Казахстанские равнины?
Воркутинский террикон?
Есть везде с крестами сопка,
Там забвенья жданый рай...
Эй, ямщик лихой - Особка,
Ну, пошел же, погоняй!
Последняя строфа в варианте стихотворения, который я записал «тайнописью» при свидании с отцом, читалась несколько иначе:
Где-то ждёт меня угробка,
Но зато за гробом - рай...
Эй, ямщик лихой - Особка!
То ли дело погоняй!
Непритязательные эти стихи кажутся мне интересными не только самим (не столь уж редким) фактом обращения узника к поэзии, а именно подходом к теме ГУЛага, так полно и впечатляюще развитой впоследствии гением Солженицына. Дописанное в последней редакции перечисление «Островов архипелага» свидетельствует отом, насколько актуальным был солженицынский замысел, в той или иной мере возникавший и в сознании многих зэков. А перечня возможных способов лагерной «угробки» я в опубликованных образцах лагерной поэзии и вовсе не встречал.
¹ т.е. неудержимый понос - Ф.Р.
<ХХIII.> ЧЕРНИЛЬНАЯ БОРЬБА
(ЗАЯВЛЕНИЯ)
Заявление из тюрьмы (1951 г.)
1-е заявление в августе (1952 г. - после 2 лет). 2-е - май 1954. Телеграмма Марлены (весна 1954 г.) Мистификация Гиты. 3-е заявление - ноябрь 1954 г.
Ряд заявлений о Бум<оч>ке.
Заявление о разрешении жить за зоной.
Освобождение Бумочки. Новые надежды.
Отказ летом 1955 г. Новое заявление. Новые отказы.
Заявления в прокуратуру с просьбой о пересмотре дела можно было писать через определённые промежутки времени. Так, первое (впрочем, оно было адресовано, как мы видели, не прокуратуре, а непосредственно Особому совещанию при министре госбезопасности СССР) отец отослал сразу по завершении «следствия». Оно не возымело ровным счётом никакого действия. Второе (но из адресованных в прокуратуру - первое) было направлено через два года после ареста, следующее - ещё через почти два года... В наступивший период либерализации режима частота обращений в «органы законности и правопорядка» стала допускаться иная - большая. Но результат ещё долго оставался прежним: на все вопли о помощи следовал ответ сколь равнодушный, столь же и лживый: «Вы осуждены правильно, оснований для пересмотра Вашего дела нет».
Мы, родственники, могли писать свои ходатайства без счёта, но результат всегда был тот же. Но пока партия и правительство не указали своим «органам» на необходимость иметь совесть и соблюдать законность (будто сами всё это имели и соблюдали!), они о том и не думали... После XX съезда партии всё переменилось, да и то не сразу.
Несколько раньше, обнадёженные имевшимися уже фактами реабилитации подобных узников, мы в письмах стали выражать чрезмерные надежды, а отец истолковывал это как предвестие скорого освобождения! Да и как было ему истолковать иначе такие слова в телеграмме моей сестры: «Надеюсь на скорую встречу»! Что-то в этом роде написала и Гита (мамина сестра)...
Эти переходы от надежд к отчаянию сильно измотали его. А. напоследок случилась уж совсем нелепая, но такая «наша», отечественная, история!
23 марта отец был реабилитирован Президиумом Харьковского областного суда. В прокуратуре области или в аппарате этого суда маме сказали, что немедленно вышлют в Воркуту спецпочтой документ, на основании которого он будет немедленно освобождён. Мать поздравила мужа телеграммой, разослала поздравительные телеграммы всей родне (в том числе и мне в армию), друзьям, последовали ответные ликующие телеграммы-поздравления, в том числе и самому освобождаемому узнику...
Но неделя шла за неделей, а документ о реабилитации в лагерь, где находился отец, всё не поступал. Последовал новый обмен телеграммами, мама отправилась опять в суд и прокуратуру - там её заверили: всё в порядке, бумага выслана, ждите! Но на месте, в лагере её всё не было и не было. От папы пришла отчаянная телеграмма: точно зная, что реабилитирован, он продолжал оставаться на положении заключённого! Мама опять поехала в канцелярию облсуда, или прокуратуры, или облуправления МВД и там, наконец, узнала, что девочка, которая сидит на пересылке спецпочты, ЗАБЫЛА отправить документ!
Только 28 апреля - более чем через месяц после реабилитации - отец был, наконец, освобождён. То есть больше месяца он находился в лагере уже не как оболганный, а как ОПРАВДАННЫЙ!
Ну, в какой ещё солнечной стране такое возможно?!
—————————————————————————
СПРАВКА ОБ ОСВОБОЖДЕНИИ
СССР Форма А
Министерство Внутренних Дел
ИТЛ СПРАВКА АХ I 086034 / н
«Ж»
28 апреля 1956 г.
Выдана гражданину Рахлин Давид Моисеевич год рождения 1902 национальность Еврей уроженцу гор. Белгород Курской области в том что он содержался в местах заключения МВД с 8 августа 1950 г. по 28 апреля 1956 г., откуда освобождён по постановлению Президиума Харьковского областного суда от 23.111. за прекращением дела.
Следует к месту жительства гор. Харьков, Харьковской обл.
Начальник лагеря (колонии, тюрьмы)
(подпись) (печать)
Начальник отдела (части) (подпись)
фотокарточка
Выдано денег на питание в пути... Выдан билет на проезд до ст. … железной дороги стоимостью … руб. или деньги на билет в сумме …
Начальник финчасти......................
Подпись освобождённого ............
——————————————————————————
Заметки исчерпаны, а с ними и мой комментарий. Прошу прощения у читателей за его неполноту или, напротив, излишние длинноты и невольные повторы. К сожалению, у меня не хватило ума записать всё по свежим следам. Многое забыто.
Но пусть и то, что сохранилось, послужит делу создания истинной истории неслыханных в мире расправ. Только возможность полного знания всей этой истории способна, по моему глубокому убеждению, предохранить мир от рецидивов подобной беды.
В своих комментариях я позволил себе и критические выпады против поколения отцов. Дети всегда судьи своим родителям, даже если не отдают в этом себе отчёта. Пусть и нас строго судит поколение наших детей - и суд этот будет тем мягче, чем меньше останется иллюзий в отношении прошлого. Если я сужу своих дорогих родителей, то с любовью и болью.
...А теперь, папа, нам опять предстоит разлука.
Конец
1956, 1990, 2005 Воркута - Харьков - Афула
Публикуется в авторизованном сокращенном варианте.