З/К — запасной коммунист
З/К — запасной коммунист
Гаврилов Л. Г. З/К – запасной коммунист // Доднесь тяготеет. Т. 2. Колыма / сост. С. С. Виленский. – М. : Возвращение, 2004. – С. 225–234 : портр.
О МОЕМ ОТЦЕ
В 1937 году мне было три года. Мы жили в Москве, в Доме правительства на набережной. На дверях соседей все чаще появлялись сургучные печати.
Отца арестовали в июне. Его обвиняли по 58-й статье и приговорили к десяти годам заключения плюс пять лет поражения в правах. Наша мама, предчувствуя свою участь, сделала все возможное, чтобы спасти жизнь своих детей. Она увезла меня и мою пятилетнюю сестру Свету в город Майкоп к бабушке, а сама вернулась в Москву, где ее арестовали и осудили на 5 лет как «члена семьи врага народа».
В 1948 году отца арестовали повторно. Следствие тянулось около года, затем отца сослали на вечное поселение в Игарку, а потом в Норильск. Мы с мамой, с трудом собрав деньги на дорогу, поехали к нему разделить все тяготы ссылки.
В ссылке отец и мать находились восемь лет. После реабилитации, когда уже жили в
Москве, к праздникам они получали двести — триста писем со всех концов страны — у них было много друзей. Мои родители были люди жизнелюбивые и отзывчивые. Отец мечтал запечатлеть на бумаге главное, что он пережил, чему он был свидетелем, но успел написать лишь часть — книгу «Золотой мост» о 1941 — 1942 годах на Колыме.
Умер отец в 1969 году.
Рамона Гаврилова
«З/К — ЗАПАСНОЙ КОММУНИСТ»
В сорок первом в нашей бригаде картонажников добровольной подпиской на заем обороны было охвачено сто процентов бригадников. Больше половины из них, в том числе и я, полностью отдавали государству все «премвознаграждение», как называлась здесь, в инвалидном лагере, денежная оплата труда, рассчитанная на то, чтобы зек мог приобрести себе махорки, нитки, пуговицы и кое-что из жизненно необходимых мелочей.
Свой вклад в оборону страны я считал существенным и реальным, когда из последних сил добывал золото. А теперь... Клеить конвертики — разве это дело!
В одну из ночей у меня мелькнула мысль, которую обязательно надо было осуществить. Это было единственно реальное, что я еще мог сделать для своей страны...
Не откладывая задуманного, на другой же день отправился в больничный городок. Тропинка, протоптанная среди высоких сугробов, привела меня к знакомому терапевтическому бараку, в котором я начал свою жизнь на Инвалидке.
В кабинете доктора все было по-прежнему. Так же лежала на столе кучка медицинских книг. Около них стояла деревянная березовая чернильница местного производства. Тут же была шахматная доска с несколькими расставленными на ней фигурами.
— А, Лев Гаврилович! Дорогой мой, сколько лет, сколько зим. Садитесь, садитесь — гостем будете!
Петр Михайлович усадил меня у стола, на единственный свой стул, а сам на больничной белой табуретке пристроился напротив.
— А я думал, вы меня совсем забыли. Ну, с чем пожаловали?
— Хочу вот протезы снять. К дантисту мне попасть надо.
— А зачем их снимать? Что, зубы под ними болеть начали? Тогда снять, конечно, придется. Зубы подлечить, а потом опять их надеть.
— Нет, зубы не болят, я просто мосты снять хочу. Потом как-нибудь скажу вам причину.
— А-а! Ну, пожалуйста, пожалуйста! Могу это сделать. А вам, кстати, повезло, дантист теперь у нас хороший.
Больше недели затянулось снятие коронок. Неприятная и болезненная процедура. Зубной врач, оказавшийся пожилым и добродушным человеком, несколько раз вызывал меня на откровенность, пытаясь узнать, зачем я это делаю. Я ссылался на то, что под коронками болят зубы. Но с каждым снятым мостом он убеждался в том, что зубы под коронками вполне надежные. Это еще больше усиливало его любопытство.
— Вы поймите, — говорил он, — зубы были у вас под защитой коронок. Теперь, когда мы их обнажили, зубная ткань начнет быстро распадаться. Неизбежны сильные зубные боли. Одумайтесь! Это безрассудно! Вы рискуете потерять все зубы.
Вручая третий снятый мост, не удержался и спросил:
— Вы намерены продать мосты?
— Нет, доктор, я золотом не торгую.
— Понятно, понятно... — сказал он. Что он под этим имел в виду, мне так и осталось неизвестным.
Все снятые четыре золотых моста я хранил во внутреннем кармане, который пришил к нижней рубашке. Так что постоянно ощущал их прикосновение к груди. Не расставался с ними и ночью.
И вот я у начальника КВЧ.
— Садись, Гаврилов! В чем дело?
«Значит, помнит еще. Не забыл фамилию», — подумал я и протянул пакет:
— Вот, здесь и заявление, и вложение. Просьба направить по указанному адресу.
Начальник взял пакет, вынул короткое заявление, осмотрел содержимое пакета и уставился на меня.
— Значит, в фонд обороны, ну-ну, — сказал он как-то неопределенно.
— Можно надеяться, что все это отправят по назначению?
— Можешь не сомневаться.
— Спасибо вам!
— Мне-то за что? Это тебе надо «спасибо» сказать...
Прошло почти два месяца. И вдруг на вечерней поверке надзиратель объявил:
— Гаврилов, к начальнику!
Это было совершенной неожиданностью. Вереницей мелькнули самые разные мысли и догадки. Нарушение какое-нибудь? Вроде ничего не было. Никаких лагерных грехов за собой не чувствовал. Может быть, из Москвы какой-нибудь ответ? По поводу пересмотра? Но
недели две тому назад пришла коротенькая стандартная бумажка от военной прокуратуры: «В ответ на заявление з/к Гаврилова Л.Г. сообщается, что оснований для пересмотра дела нет». Многие получали такие бумажки. И к этому уже привыкли.
Торопливо направился к вахте.
— Заключенный Гаврилов, вызван к начальнику лагеря! — нагнувшись к окошечку, проговорил в один прием без передышки,
— Имя? Отчество? — раздалось оттуда.
Услышав ответ, надзиратель оттянул железный засов, закрывавший дверцу, и что-то буркнул конвоиру.
До небольшого домика, расположенного за зоной неподалеку от вахты, шел в тревоге — нет ничего хуже неизвестности.
— Куда прешься? Не туда! — грубо остановил меня дежурный, когда я взялся за ручку двери с надписью: «Начальник лагпункта». — Вон дверь рядом! К следователю!
В душе захолонуло. Вхожу. За столом — следователь в форме. Молодой человек. Что-то пишет. При моем появлении даже головы не поднял.
— Здравствуйте, заключенный Гаврилов Лев Гаврилович явился по вызову.
— Установочные данные?
— Рождения 1899 года, статья пятьдесят восемь, пункты семь, одиннадцать и восемь через семнадцать. Срок десять лет тюремного заключения, пять поражения в правах.
Следователь, не торопясь, вынул портсигар. Достал папиросу. Закурил... Сделав глубокую затяжку, медленно выпустил дым прямо мне в лицо. Я молча стоял, переминаясь с ноги на ногу, и следил, как дым начал подниматься кверху кольцами. Первое... Второе...
Понял, что меня рассматривают, изучают и в то же время стараются продлить тягостную неизвестность. Какая-то внутренняя собранность, которая приходит в минуты опасности, усиливала готовность отразить то, что нависло над тобой. Он готовится к прыжку, а я — к отпору, к самозащите.
Вдруг следователь резко встал. В упор уставился мне в лицо, как бы всматриваясь в человека, которого долго искал и наконец нашел и узнал.
— Садись! Зек Гаврилов, нам все известно! Поэтому — предупреждаю! Не запираться и говорить только правду! Если хочешь, конечно, облегчить свое положение. А оно у тебя нелегкое...
Молчу. Надо дождаться и понять, что он от меня хочет.
— Итак повторяю, нам все известно. От тебя формальности ради требуется получить только подтверждение. Ничего, о чем здесь скажешь, в лагере никто не будет знать. Все останется в полной тайне. А тебя, возможно, переведем в другой лагерь с более мягким режимом, — уговаривающе и вполне миролюбиво произнес он.
«Значит, не личное дело? Покупает, вербует в свидетели против кого-то, — мелькнуло в голове, — или провоцирует? Пустой это номер».
— Скажи подробно, ничего не утаивая, какие у тебя разговоры и с кем из заключенных были? — Его голос опять стал резким.
— Со всеми были.
— Я тебя не о всех спрашиваю, а о тех, кого ты близко знаешь. Ты хорошо знаешь, кого я имею в виду. Ну, говори! О чем и с кем были разговоры?
— Обо всем были. О работе, питании, семейных делах.
— Гаврилов! Не придуривайся! Еще раз повторяю, нам все известно. Я не о таких разговорах спрашиваю, а о политических и о войне. С кем? Отвечай!
— Были разговоры о войне. Мы их часто ведем. Каждую весть, каждую проникшую к нам сводку Информбюро обсуждаем. И ждем — не дождемся, чтобы скорее наша земля от фашистов очищена была.
— Значит, выходит, па-а-триотические разговоры, изменники родины, ведете? Так? Продолжаешь маскироваться? Не хочешь правду сказать? У меня скоро расколешься! Как перчатку, всего выверну! — Голос его поднялся до крика.
Стопудовая тяжесть стала наползать на плечи и давить книзу. Вот тебе и зима — лето, зима — лето... Новый срок... Антонина, дети... Нет, видимо, теперь их и не увижу. Комок горечи и злобы подкатил к горлу. Ну что же? Защищаться, бороться — так бороться до конца!
— Да, патриотические! — скорее выкрикнул, чем ответил я. — Нас здесь немало настоящих патриотов, верных Родине и партии людей. Мы и на фронт просились, а нас не пустили. Все премвознаграждения отдаем на заем обороны. И дети наши, оставшиеся там, на материке, которые ждут нас, тоже растут как патриоты. Старшие — на фронте, за младших в бой идут.
— И сколько у тебя детей? — спросил следователь. — За кого это из них в бой идут?
— Пятеро. Два сына в армии.
— Отвечай по существу! Итак, у тебя ни с кем никаких в лагере контрреволюционных разговорчиков не было? Ну?
— Не было и не могло быть. Потому что я такой же контрреволюционер, как и вы.
— Сволочь! — крикнул, вскочив, следователь. Он ударил кулаком по столу так, что даже звякнул настольный звонок. — Свое знай, вредитель! Не забывай, с кем говоришь, а то я тебя так проучу, что небо в овчинку покажется, и как звать тебя, забудешь.
Удивительно, как меняется его голос, от вкрадчивых уговоров — до крика. Наигранно как-то это все.
Следователь сел, вынул еще одну папиросу. Снова закурил. Предложил как ни в чем не бывало:
— Садись! Скажи, Гаврилов, ну, а с лагерным начальством у тебя были какие-нибудь разговоры? Ну, допустим даже, патриотические. Кто и в чем именно тебя уговаривал? О чем говорили? Подробней, подробней отвечай!
— Я не помню таких разговоров, да и ни с кем из начальства у меня их не было.
— Та-ак! Значит, Иван Непомнящий, с лагерниками не говорил, с начальством никаких разговоров не вел, а если и вел, то не помнишь. Ну, ничего, я тебе напомню! А кто у тебя из заключенных самый близкий друг?
— Был у меня близкий друг — Миля, но... — и я, спохватившись, умолк. «Вот проклятая привычка всегда правду говорить, и зачем это черт дернул меня вспомнить Либерберга. Будут еще ни за что, ни про что парня таскать».
— Ну, и что «но»? Что «но»? Как его фамилия? Может, тоже не помнишь?
— Фамилия? — Секунду помолчав, я продолжал: — У него нет теперь ее. Номер есть. На бирке, к ноге ему привязали. Когда на прииске хоронили...
— Та-ак, выходит, значит, одним дружком меньше стало? А здесь что же, и друзей себе не нажил?
— Нет, не успел!
— Так вот что, Гаврилов, надоело мне с тобой зря время терять. Хотел я тебе помочь, а ты своим запирательством сам без мыла в петлю лезешь.
Следователь перебрал на столе какие-то бумаги. Затем, взяв пару листов, поднял их и помахал ими в воздухе.
— Вот они! Показания, вполне изобличающие тебя! Разговоры с тобой мы еще продолжим! Это пока все цветики — ягодки будут впереди! Заруби себе на носу, что только чистосердечное признание облегчит твою участь! А не признаешься — сам пеняй на себя! — Он немного помолчал и затем обычным голосом уговаривающего человека закончил: — Мы же
знаем, что ты умный человек, Гаврилов! И не только о себе, но и о детях своих подумай! Они ведь ждут твоего возвращения... А ты уперся, как бык. Что, торопишься деревянный бушлат получить, чтобы поскорее и тебе бирку на ногу привязали? Не будь дураком! А сейчас ступай и подумай!
Я встал. Следователь покрутил ручку настольного звонка.
— Отведите подследственного в камеру!
До вахты дошли с конвоиром молча.
— В следственную его, — распорядился конвоир.
Дежурный открыл одну из камер и втолкнул меня в нее под привычное: «Давай — заходи! Давай!»
В камере было пусто. Я один. Следственная — небольшая одноместная камера. Электричества почему-то не было. Его заменяли «летучие мыши». Скупой свет освещал голые нары и маленькое окошко с решеткой, выходившее в зону. На окошке — высокий деревянный наружный козырек.
Открылся глазок в двери. «Смотрят — как себя вести буду». Я забился в угол на нары. Глазок через некоторое время закрылся. Наверное, дежурный удовлетворен моим поведением. Теперь можно было собраться с мыслями. Подумать, что же произошло, что ждет впереди...
Мысли прервал настойчивый тихий стук с интервалами из камеры справа. Перерыв... Опять стук... Снова перерыв... Снова стук. Вызывают, интересуются, кто, за что... Морзянки я не знал. Отвечать не стал.
На следующий день после отбоя, когда в соседних камерах все утихомирились и легли спать, за мной пришли.
Снова тот же кабинет. Тот же следователь.
— Ну, зек Гаврилов, одумался? Говори, в чем признаешь себя виновным? Слушаю.
— Я не знаю, в чем провинился! Вы сами скажите, гражданин следователь, а я к тому, что сказал вам вчера, ничего больше добавить не могу.
— Но ведь ты же мне ничего не сказал!
— А мне и нечего говорить.
Он протянул мне коробку «Казбека» и спички:
— Кури, Гаврилов!
Закуриваю.
— Скажи, Гаврилов, тебя здорово били? — Тон вопроса какой-то сочувственный.
Не пойму, к чему он клонит. А-а! Это, наверное, по поводу того, что я писал о методах следствия в 37-м году. Значит, будет проводить переследствие. Я каким-то радостным и приподнятым голосом начал отвечать:
— Знаете, на Лубянке меня не били. Но допрашивали меня конвейером — десять суток подряд...
— Да я не об этом тебя, — перебил следователь, — не о тридцать седьмом годе и не о Лубянке. Меня это совсем не интересует. Я спрашиваю: здесь вот, в лагере, месяца два-три тому назад, когда тебя крепко били, кто бил и почему? Можешь не бояться и сказать мне всю правду!
— Никто, — отвечаю, — меня не бил. Вот раз только в столовой раздатчик селедкой по лицу ударил. Ему показалось, что я не кряду селедку беру, а вытягиваю из-под низу — ту, которая побольше...
— Не крути мне мозги, Гаврилов, я не о лагерных драках спрашиваю, а кто тебя из начальства бил? Ну! — Голос его стал тверже и требовательней.
— Никто!
— Никто? Ну, а в карцере сколько продержали?
— Нисколько. Ни одного дня не сидел. Хотел раз меня надзиратель оформить. Он заправку постелей проверял, а у меня в изголовье чистые блокноты нашел...
— Я не о блокнотиках тебя спрашиваю! Значит, бить тебя не били, в карцере не держали. Чем же тебе тогда угрожали? Отвечай?
— Ничем никто мне не угрожал. Я не понимаю, к чему вы все это?
— А вот сейчас поймешь! Нам и без тебя известно, да и вещественные улики против тебя!
— Какие улики? — недоумевающе спрашиваю следователя.
— А это что? Признаешь? Теперь отпираться ни к чему? Ну! — Следователь достал из стола мой серый пакет, высыпал на стол четыре золотых моста.
— Мои, гражданин следователь!
— Та-ак! Значит, твои? А я думал, что ты и от этого отпираться будешь. Ну, что же, ты сам их добровольно вырвал из своего рта или тебе в этом помогли?
— Да, вполне добровольно! Правда, не сам вырвал, а мне помогли снять их по моей просьбе в санчасти.
— Я не об этой помощи спрашиваю. А о том, как помогло тебе в этом начальство? Как принудили тебя к этому — угрозами или посулами какими? Отвечай! Не бойся. Я же сказал, что нам все известно.
— Я говорю правду. Снял я золотые протезы совершенно добровольно. Никто меня к этому не принуждал. Это единственное, что у меня осталось, и что я мог отдать в Фонд Обороны...
— За это золото на вольной зоне можно получить и хлеб, и сахар, и табак, и масло. Не один месяц можно безбедно прожить! Здесь, пожалуй, граммов сто будет. А ты мне баки заливаешь, что добро-о-во-льно! Ну, рассказывай, кто и как тебя принуждал?
Следователь взял мосты, подбросил их несколько раз на ладони, как бы прикидывая, сколько они весят. Протянул их мне:
— На! Возьми назад! Никто их у тебя брать не будет. Советское государство и без твоей помощи обойдется! Продуктов на них достанешь.
— Не возьму!.. Не имеете права!.. Бригадир могильщиков урка Жох выбивает золотые зубы у мертвецов и продает их на вольной зоне. У меня мертвого ему не придется их выбить. Я сам, живой, снял! И вам не удастся мне их вернуть. Себе присвоить можете, но не от меня оторвете, а от Родины!
— Мо-олчать! Как ты смеешь так разговаривать? Еще голос поднимает?! — закричал следователь — и вдруг сказал совсем спокойно: — Курите, Гаврилов. Возьмите эту коробку папирос — она ваша. Ну, чего вы в пузырь лезете? Я же обязан был вас допросить. Надо было проверить, что эти протезы действительно ваши и что они сданы добровольно, без всякого принуждения.
— В том, что они мои, вы можете удостовериться прямо сейчас. Вот вам доказательство. Посмотрите! — И я широко раскрыл рот, где на месте коренных зубов было пусто и лишь впереди на кровоточивших от цинги деснах торчало несколько пожелтевших резцов.
— Знаю. Это мне все известно. Сейчас подпишите протокол, что золото принадлежит лично вам, сдано добровольно, без принуждения. Оно будет передано по назначению, а к вашему формуляру присовокупят квитанцию.
Как в тумане прочитаны два коротких вопроса и мои ответы на них. Подписан протокол. Встаю.
— Разрешите идти?
— Нет, постой! Скажи, Гаврилов. Вот ты, осужденный враг народа, а почему так поступаешь?
— Почему я так поступаю? Вам это трудно понять. Для вас я, по бумажкам, с которыми меня сюда препроводили, враг народа. А для меня это — скоморошья личина, которую надели на меня. Надел ее тоже следователь. Но он был по-своему честен. Я перед ним ни в чем не признался — мне не в чем было признаваться, а вот он признался, что оформляет меня
«по спискам». «Так надо партии», — повторяя чьи-то чужие слова, сказал он мне, хотя ни я, ни он не понимали, зачем это нужно партии.
Эти две буквы «ЗеКа», которые ныне всюду сопровождают мое имя, в вашем понимании означают — заключенный, а в моем — запасной коммунист.
— Ха-а, ха-а, ха! Запасной! Ха-ха-ха! Коммунист! Да ты просто комик! — Он взглянул на меня, словно увидел впервые, и снова расхохотался: — Ты... Ты... Знаешь, кто ты! Комик! Запасной комик!
Этот раскатистый хохот я слышал и за дверью. Он мне чудился и в бараке, когда я пробрался в свой угол и улегся на нарах... Соседи ни о чем не расспрашивали, только кто-то буркнул:
— Ну, слава богу, вернулся.