«Левша» поневоле
«Левша» поневоле
Боровский О. Б. «Левша» поневоле // Печальная пристань / сост. Кузнецов И. Л. - Сыктывкар : Коми кн. изд - во, 1991. - С.281- 308.
ОЛЕГ БОРОВСКИЙ
Боровский Олег Борисович родился в 1914 году в Петербурге в семье служащего лесного ведомства. Мать умерла. Отец и мачеха была арестованы, и погибли в 1938 году.
Окончил институт, с 1938-го по день песета в 1948 году работал на Ленинградском машиностроительном заводе начальником лаборатории автоматики. Пережил блокаду. Профессиональные навыки, приобретенные за время работы в лаборатории, позже, в лагерях Воркуты, спасли ему жизнь.
В конце августа 1948-го был арестован, прошел обычный для репрессированных ленинградцев той поры тяжкий путь черед Большой Дом на Литейном, внутреннюю тюрьму МГБ, изнурительное полугодовое следствие и этап на Воркуту.
Проработал в системе Речлага (ОЛПы шахт №№ 40, 29, , Капитальная-1) с марта 1949-го по апрель 1957-го.
Умер в Москве я 1987 году.
«ЛЕВША» ПОНЕВОЛЕ
...Мои физические силы стали подходить к концу.
Помню, из дома, вокруг которого я убирал снег, вышел какой-то лагерный начальник и сказал мне:
— Эй, ты, фриц, по-русски балакаешь?
— Ja, ich sprehe...
— Так вот, возьми черпак и вычисти наш сортир.
Я стоял и тупо смотрел на него. Я вдруг понял, что дальше так жить нельзя, я либо должен что-то придумать, либо пойти на проволоку, чтобы солдат с вышки прошил меня очередью из автомата...
Уже давно я ломал голову над одной идеей. Навещая своих друзей в лагерной больнице, я часто слышал, как врачи сетуют на отсутствие в санчасти рентгеновского ка-
бинета. Травмы на шахте случались почти ежедневно; сломал заключенный ногу или руку, а срастить правильно кости врачи без рентгена не могут. И ходит молодой еще мужик с кривой ногой или рукой, и выходит из больницы полным инвалидом. Начальство ругает врачей, на чем свет стоит, но руганью «просветить» человека пока еще никто не мог, и количество молодых инвалидов в лагере непрерывно множилось. Кроме этого, большинство заключенных в лагере были в прошлом солдатами, и многие из них носили в своих телах немецкие и советские пули и осколки мин и снарядов. Причем пули и осколки бывали в самых неожиданных местах тела, и зэки ходили в санчасть, надоедали врачам жалобами на боли и недуги, связанные с ранением. Но им, естественно, никто не верил, считали их жалобы обычной лагерной «чернухой» и ничем не помогали. Я не раз видел, как доведенный до отчаяния бывший солдат страшно ругал врачей, власть, Бога, черта и, конечно, Сталина, грозил выбить врачам глаза, выпустить кишки... Но чем врачи могли помочь солдату? На теле заключенного, кроме шрама от входного отверстия пули или осколка, ничего не было видно, а попробуй разберись, от чего шрам — от старого чиряка, или от простого повреждения кожи, или в самом деле от осколка? А туберкулез легких? А рак или язва желудка? Как их диагностировать без рентгеновских лучей? В общем, я знал, что рентгеновский аппарат нужен врачам, как воздух. Но где его взять? Управление Речлага не раз писало в Москву с просьбой выделить фонды на аппарат, но где там! Как только в Москве догадывались, что аппарат просит лагерь, наотрез отказывали в фондах. Аппаратов не хватало для честных советских людей, а тут просят для врагов народа, ишь, чего захотели...
Все обдумав и взвесив, я решился: или-или... В ближайший день я не пошел, как обычно, в барак после работы, а зашел в санчасть, попросил бумагу и ручку и написал в Санитарное управление Речлага майору медицинской службы Лисовенко заявление, в котором кратко изложил мою идею — изготовить собственными силами медицинский рентгеновский аппарат. Идею я изложил аргументировано и просил только предоставить мне рентгеновскую трубку и флюоресцирующий экран, на котором «проявляется» рентгеновское изображение. Написав заявление, я расписался, сообщив все свои «установочные» данные, подумал еще, повздыхал, перекрестился три раза и отдал заявление начальнику Санчасти нашего лагеря старшему лейтенанту медицинской службы Дашкину, редкостному
дураку и пустозвону. Он взялся передать мое заявление в Санотдел Речлага.
Узнав о моем шаге, все врачи поначалу замахали на меня руками — мол, я сошел с ума, ну как это можно, такую сложную машину сделать в лагере, где, кроме старого токарного, станка и примитивной сверлилки, ничего нет? «Ведь рентгеновские аппараты делают на заводе тысячи людей, а вы думаете сделать один, да еще в лагере... Это просто безумие, и вы только напрасно погубите себя...» Ну, и все в таком роде.
Обиднее всего было то, что даже большинство моих Друзей-инженеров отнеслись к моей идее резко отрицательно. Правда, никто из них ничего не понимал в рентгенотехнике.
Передав заявление Дашкину, я стал ждать. Весьма вероятно, что мое заявление в Санотделе сочтут за бред сумасшедшего или за обыкновенную лагерную «чернуху» и бросят его в корзину. Ну, а вдруг? Что, ежели у начальника Санотдела Лисовенко голова, в отличие от многих Других начальников, соображает, и он подумает примерно так:
— Бесспорно, рентгеновский аппарат нам нужен, как воздух, получить его в централизованном порядке невозможно, это тоже бесспорно, но и изготовить его в условиях лагеря — задача неимоверной трудности, если не сказать просто неразрешимая. Однако заключенный Боровский проходит по нашим спискам как рентгенотехник, мы даже направляли его на шахту Капитальная для монтажа палатного аппарата. Правда, там он себя ничем не проявил, но и отрицательных отзывов на него не поступало. В общем, надо посмотреть на месте и только потом решать.
Так или примерно так, я надеялся, должен был рассуждать майор Лисовенко, прочтя мое заявление. И, как покажут дальнейшие события, я был очень близок к истине.
Прошла неделя после подачи заявления, началась вторая, я уже стал думать, что моя бумага полетела в корзину, как вдруг...
В первых числах октября, когда я, как обычно, резал стекла и вмазывал их в рамы, за мной пришел вохряк без автомата и собаки и повел молча в лагерь. Я не знал, конечно, зачем, и по лагерной привычке стал предполагать самое худшее. Этап в Ленинград, например, на переследствие — мало, дескать, дали... Вохряк привел меня прямо в Санчасть, и я как был, в грязном бушлате и в сапогах в глине, вошел в кабинет Дашкина, И увидел всех наших врачей, стоящих полукругом позади незнакомого майора,
который, развалясь, сидел в кресле в белом халате, небрежно наброшенном на шинель. Мне показалось, что майор" был слегка под «мухой». Я вошел, снял шапку и, стоя у двери по стойке смирно, скороговоркой, как обычно, доложил свои установочные данные:
— Заключенный Боровский, год рождения 1914, статья 17-58-8, срок 25 лет, начало срока 1948, конец 1973 год.
Майор пристально рассматривал меня около минуты. Потом вдруг протянул в мою сторону руку с торчащим указательным пальцем и командирским голосом рявкнул:
— Ты жид?
Меня передернуло, вокруг майора стояли мои друзья — врачи, половина из них были евреи.
— Нет, я русский.
— Слава Богу, а то мне жиды надоели, — тем же тоном продолжал майор. — Это ты написал заявление о постройке рентгеновского аппарата?
— Да, я.
— А ты не сумасшедший? Ведь рентгеновские аппараты делают на заводе в Москве, а здесь лагерь, ничего нет. Как же ты собираешься его сделать?
— В Москве рентгеновские аппараты делают инженеры и рабочие, такие же, как и я, и ничего особо трудного в изготовлении аппарата нет. Надо только знать, как он устроен, а я это знаю. Вот и все.
— Ну, врешь! — рявкнул майор, — в Москве делают аппараты честные советские люди, а ты враг, фашист, понял?
Я молчал. Майор завертел головой и, обращаясь к врачам, стал их расспрашивать:
— Он, правда, не сумасшедший? Вы его давно знаете? Можете за него поручиться?
Все врачи стали майора уверять, что знают меня давно, что мне можно верить. Человек, мол, серьезный, не подведет. Конечно, ему нужно помочь, но рентгеновский аппарат нам всем очень нужен, и т. д. и т. п. Я вмешался и сказал, что Санотдел ничем не рискует, я ведь ничего не прошу, кроме рентгеновской трубки и экрана. А если я обману и не сделаю аппарата, я весь в вашей власти и вы сможете сделать со мной, что найдете нужным. Майор слушал меня внимательно и, наконец, совершенно трезвым голосом произнес:
— Ладно, пусть делает. Сколько Вам (!) нужно времени для работы?
— Месяца два-три.
Обратившись к врачам, он сказал:
— Помогите ему, и если что будет нужно от меня, — сообщите немедленно, я все сделаю.
Молча, я вышел из кабинета. Итак, жребий брошен. Или-или... Или я сделаю аппарат, или они меня замордуют до смерти, третьего не дано...
На следующий день я уже не пошел вкалывать в свою «индию»¹, а переселился жить в терапевтический стационар под видом больного. К моему счастью, в этот же день ушел в длительный отпуск начальник Санчасти Дашкин, а вместо него осталась старшая медсестра Зина Чайковская, очень приятная, милая и добрая женщина, даже красивая, как многие находили. Правда, она была одного со мной роста ². Ее муж, младший лейтенант, работал в надзорслужбе, но был вполне приличным человеком, даже носил письма зэков в город на почту, и они уходили, минуя лагерного цензора. Терапевтическим стационаром заведовал врач Игорь Лещенко из Киева, он же исполнял обязанности главного врача Санчасти. Это был очень красивый молодой брюнет, но характер имел, — как бы это сказать — мрачноватый, что ли, ни с кем в лагере не дружил, все врачи его откровенно недолюбливали. Мне он сказал так:
— Я ничего не понимаю в вашей технике, считаю, что в условиях лагеря рентгеновский аппарат сделать невозможно, но Вам я верю, и если Вы взялись, значит, уверены в своих силах, и я буду Вам помогать всем, чем могу.
Лещенко поместил меня рядом со своей кабинкой, выделил для меня небольшой столик, на котором я бы мог чертить, и назначил самый сильный «котел», который использовался только для поправки наиболее слабых или истощенных больных.
Первое, что я сделал в своем новом «рабочем кабинете»,— написал заявление Чайковской с просьбой изготовить для меня в столярной мастерской (ДОКе) чертежную доску из мягкого дерева и рейсшину. И то, и другое я получил уже на следующий день.
Со дня, когда я взялся за осуществление «безумного мероприятия» — так в один голос обозвали мою идею все врачи, мой мозг заработал на полную мощь, я уже ни о чем другом не мог думать. Все мои знания, силы и способности были брошены в бой. Я день и ночь ломал голову над узлами моего будущего аппарата, которому даже при-
¹ «индия» (лаг.) — бригада слабосильных на шахтной поверхности (очистка снега, уборка территорий, подноска материалов и т. п.).
² Рост О. Б. Боровского 180 см.
думал название — РАБ-1, т. е. Рентгеновский Аппарат Боровского первой модели.
К моему огорчению, почти все инженеры-заключенные, которых я близко знал, отнеслись к моей идее отрицательно. Они утверждали, что это обычная лагерная «чернуха», и что я сам себе начал рыть могилу, в которую и улягусь непременно. Только Жорж Грин ¹ промолчал, и это было для меня как знак одобрения. По ходу моей работы Жорж несколько раз давал мне весьма ценные советы.
Кроме Грина, в мою идею как-то сразу поверил Карнаухов, мастер-электрик из мехцеха, и обещал помочь, чем сможет. Это было для меня очень важно, так как Карнаухов командовал сменой в электроцехе, и от него многое зависело: в его руках были все электрические материалы — провода, трансформаторное железо, приборы, контакторы...
Для себя я установил весьма жесткий режим работы: днем в больнице я чертил и рассчитывал узлы конструкции, а вечером уходил на шахту и в мехцехе искал необходимые для аппарата детали, обрабатывал их и собирал своими руками. Кроме тех, конечно, которые надо было либо точить на станке, либо сваривать электрической сваркой. Вот когда откликнулись мои хорошие, уважительные отношения с рабочими электроцеха! И хотя все они получали свое рабочее задание на утреннем наряде, за все время моей работы я ни разу и ни от кого не получал отказа в изготовлении деталей.
Многие мои друзья старались хоть чем-то помочь мне, они понимали, что в случае успеха моей работы многие заключенные получат весьма действенную медицинскую помощь, и, значит, я работал не столько для себя, сколько на общее благо. Не могу с чувством глубокой благодарности не сказать, что простые работяги, которые ничего не понимали в моих расчетах, относились ко мне с доверием и симпатией и живо откликались на мои просьбы, всегда стараясь, несмотря ни на что, хоть как-то помочь мне. Из врачей до конца верил мне только Игорь Лещенко.
Остальные же с тревогой за мою судьбу наблюдали, чем все это кончится. Особенно беспокоились врачи Блауштейн, Спектор и Пилецкий. Даже Абрам Зискинд ², инженер-
¹ Жорж Грин — американец, учившийся в СССР. После войны вместо возвращения в Штаты получил 25 лет лагерей.
² Зискинд Абрам Владимирович — бывший начальник канцелярии наркома тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе, член партии с 1917 года.
электрик и мой приятель еще с пересылки, не постеснялся как-то заявить, что у Боровского, дескать, срок большой, и до конца срока он успеет сделать аппарат... Я обиделся и расстроился ужасно, уж кто-то, но Абрам…
Одновременно со штативом я начал изготавливать мощный вольтодобавочный трансформатор весом около 80 кг. Мне все время приходилось обращаться к Карнаухову то за одним, то за другим, наконец, ему все это надоело, он забрал все мои чертежи и расчеты и приказал изготовить трансформатор своим работягам. Что и было выполнено. Это была очень большая помощь для моего дела. Наконец, штатив был в основном закончен, и я его стал по частям транспортировать в лагерь. Если детали были тяжелыми, я привязывал к ним кусок проволоки и тащил по снежной дороге волоком. К этому времени Чайковская своей властью выделила мне помещение — половину физиотерапевтического кабинета, который организовал и безраздельно в нем властвовал мой друг А.В. Зискинд. Надо честно сказать, что половину своего жизненного пространства Абрам отдал мне без особого восторга...
Помещение, которое я получил, пришлось полностью переконструировать, в нем должно было быть три комнаты — аппаратная, пультовая и фотолаборатория. Я начертил новую планировку и передал ее в ДОК лагеря, они должны были поставить новые стены, двери, изготовить столы, кушетки, в общем, все необходимое, вплоть до каркаса пульта управления. Надо сказать, что рабочие ДОКа приступили к работе немедленно — правда, под нажимом Чайковской, моего доброго ангела... Она сама ходила к ним и настойчиво требовала ускорить работу. Дело было еще в том, что начальник лагеря капитан Филиппов был в отпуске, а замещал его какой-то майор, который совершенно не интересовался делами лагеря, пил мертвую и иногда даже приходил в лагерную столовую, и просил повара накормить чем-нибудь.
— Пропился, браток, до копейки — говорил он обычно, дыша крутым водочным перегаром.
Вся лагерная обслуга — повара, хлеборезы, «помпобы-ту» — были весьма довольны таким начальником, никто не прижимал их за всевозможные «шалости» и нарушения режима. Этот чин и к моей работе не проявлял никакого интереса и ни во что не вмешивался. Однако я понимал, что это затишье скоро кончится, и с тревогой ждал приезда
капитана Филиппова ¹: он мог, например, все работы прекратить, а меня снова отправить на «общие»...
Все заключенные избегали попадаться Филиппову на глаза, старались схорониться куда-нибудь при встрече. Как-то утром я проснулся от постороннего шума и увидел, что в моем недостроенном еще помещении, а я спал уже в нем, но пока на полу, ходят двое офицеров в белых романовских полушубках и внимательно рассматривают учиненный мной ужасающий развал. Я встал, поздоровался по уставу и приготовился к самому худшему. Это был капитан Филиппов с опером. «Волкодав» своим скрипучим голосом довольно спокойно спросил:
— Кто это разломал пол?
— Я,— отвечаю.
— Зачем?
Стараясь говорить спокойно и кратко, я объяснил, где я что будет стоять, рассказал, что в полу будут уложены металлические рельсы, которые пока находятся еще на шахте, по рельсам будет двигаться штатив с рентгеновской трубкой.
— Так,— сказал Филиппов.— А перегородки зачем?
Я объяснял.
— Ну, хорошо, продолжайте.
И они оба ушли. Я вытер холодный пот со лба и постепенно успокоился. Вечером в тот же день Блауштейн ¹ мне рассказал, что Филиппов зашел к нему в стационар и высказал сомнение в том, что Боровский построит рентгеновский аппарат. Но только сомнение! Григорий Соломонович, верный дружбе, как мог, пытался убедить Филиппова, что за постройку рентгеновского кабинета взялся знающий свое дело инженер, и они, врачи, ему верят. Поверил ли ему Филиппов или нет, я не знаю, но, во всяком случае, мне в работе «Волкодав» не мешал и до окончания монтажа ко мне в кабинет больше не заходил.
Наконец, рельсы уложены в пол, доски легли на свое место, штатив собран почти полностью и бодро бегает по рельсам. Для окончательного монтажа штатива и каретки мне понадобились маленькие шарикоподшипники, которые, как я выяснил, были на складе шахты, но как их получить? Кладовщиком там работал бывший темный уголовник и, как говорили все, был большой сволочью. Когда я
¹ Капитан Филиппов (лаг. прозвище «Волкодав») — начальник ОЛП-5 Речлага ш. № 40.
¹ Г.С. Блауштейн — врач-терапевт из Ленинграда, начальник санчасти ОЛПа.
пришел со своей просьбой, он без тени смущения сказал;
— Принесешь бутылку спирта — получишь шарики.
Хорошенькое дело! Где мне было достать спирт? Редчайший дефицит в лагере... Я подумал-подумал и пошел на поклон к Чайковской. Я честно ей все рассказал, улучив минуту, когда в кабинете никого не было. К моему удивлению, она без всяких лишних слов выдала мне пол-литра спирта и сказала только, чтоб я был осторожен, и не попался. Я не попался, и вот карманы моего бушлата туго набиты маленькими подшипниками, и я бегу скорее в мехцех и запрессовываю их в заранее приготовленные гнезда...
Ну, как тут было не вспомнить Сашу Эйсуровича ¹, который любил повторять:
— Дайте мне хорошие деньги, и я достану Вам в «Реч-лаге» белого слона...
Настало время подумать об изготовлении противовеса. Делается он из свинца и весит около 80 кг. Но где взять столько свинца на шахте? И как его превратить в продолговатый брус длиной около метра? Свинец я раздобыл вполне советским методом. Когда я обратился к электрикам шахты с просьбой выдать мне куски старого испорченного кабеля, чтобы я смог снять с него свинцовую оболочку, мужики рассмеялись и сказали, что испорченного кабеля у них нет, а вот нового могут, сколько угодно, дать, и тут же разыскали большую катушку с новым импортным кабелем, отрезали ножовкой кусок длиной метров 25 и, быстро сняв с него свинцовую оболочку, вручили мне.
Теперь предстояло эту тяжелую длинную ленту переплавить в болванку и обработать под размер. Из досок я сделал форму, на кухне достал большую ненужную там кастрюлю, засунул ее с трудом в раскаленную печь и расплавил в ней 90 кг свинцовой ленты. Помогал мне молодой парень из инвалидной команды, здоровенный хлопец из Украины, добродушный и молчаливый. Его назначила мне в помощь все та же Чайковская. Звали хлопца Иван Осадчий.
Так как свинцовая лента была покрыта слоем антикоррозийной смазки, которую я не смог удалить, она начала в печи гореть, и по бараку распространился ужасающе вонючий смрад горящего жира. Наконец, свинец расплавил-
¹ А.И. Эйсуровпч — инженер-электрик из Москвы. В лагере — «придурок голубой крови», главный говночист лагеря, умеющий выписывать из санчасти хлорную известь по-латыни, чем снискал уважение лагерного начальства.
ся, а мы с Ванюшей, задыхаясь от вонючего дыма, с большим трудом выволокли из печи раскаленную докрасна кастрюлю с жидким металлом и вылили свинец в деревянную форму. Естественно, что часть жидкого свинца вылилась на деревянный пол, он загорелся ярким пламенем, форма тоже, конечно, загорелась, и нам не хватало только спалить барак... Мы начали гасить пламя приготовленной заранее водой в двух ведрах. Огонь с трудом погасили, форму с затвердевшим свинцом вытащили охлаждать на улицу и бросили в снежный сугроб. Не прошло и часа с начала операции, как мы уже разглядывали великолепный противовес, гладкий и блестящий. Дело было сделано. Однако утром выяснилось, что противовес необходимо еще обработать, и это можно было сделать только в мехцехе. Дождавшись ночи, я обвязал противовес проволокой и поволок его в мехцех. Быстро обработав, я тем же манером потащил его обратно в зону, но когда подошел со своей ношей к вахте и начал затаскивать ее на ступени, из окошка высунулась голова мужа Чайковской. Свирепо вращая глазами, он стал на меня орать, не выбирая выражений:
— Что прешь? Где взял? Почему без пропуска?
Я ничего не мог понять, всего три часа назад я спокойно протащил свой груз через эту же вахту и этот же Чайковский ничего мне не сказал... А тут вдруг такая осечка...
Обескураженный, я поволок противовес обратно в мех-цех, а это почти полкилометра. Моя голова напряженно заработала и стала искать пути для преодоления неожиданного препятствия. Прошагав метров 50, я вдруг вспомнил, что Чайковский, когда кончил на меня орать, подмигнул мне одним глазом. Что это могло значить? Я решил дальше груз не тащить, и зарыл его в снег, а сам стал ждать развития событий. Минут через 30 из вахты вышел Чайковский и махнул мне рукой. Я снова поволок противовес к вахте, Чайковский вышел из будки и, смеясь, рассказал мне, что на вахту неожиданно пришел какой-то майор и при нем нельзя «нарушать режим» — то есть инструкцию, запрещающую что-либо тащить с территории шахты в зону без пропуска.
— Понял, Боровский?— заключил он и помог мне перетащить противовес через ступени вахты.
Теперь вопрос о высоковольтном трансформаторе встал во весь свой гигантский рост. Совершенно неожиданно очень большую помощь оказал мне главный механик шахты Носов. Когда я его попросил узнать, нельзя ли в отделе снабжения комбината Воркутуголь достать мне необходи-
мые материалы для изготовления высоковольтного трансформатора, Носов список взял и обещал все выяснить. Через пару дней он сказал, что материалы раздобыть будет очень трудно, все они не шахтного профиля, но он может достать мне готовый высоковольтный измерительный трансформатор НОМ-35.
Теперь дело было за рентгеновской трубкой и экраном. Но и здесь моя идея блестяще подтвердилась: врач-рентгенолог городской больницы Охрименко, сам бывший заключенный, без лишних вопросов выдал трубку Чайковской. Правда, по ее рассказам, он был поражен, что нашелся смельчак в лагере, который взялся за изготовление рентгеновского аппарата. Чайковская сама принесла из города в хозяйственной сумке трубку и вручила ее мне. Трубка оказалась не совсем того типа, на который я рассчитывал, все-таки Охрименко действовал по принципу — на тебе, Боже, что нам негоже, но это уже мелочь. Вскоре вслед за трубкой Чайковская привезла мне с аптечной базы и медицинский рентгеновский экран с защитным свинцовым стеклом. Но главные волнения принесли испытания.
...Карнаухов встал, положил мне руку на плечо и тепло, своим мягким басом сказал:
— Ну, ну, Борисыч, пора. Давайте начинать.
Я подошел к щиту и включил общий рубильник, на пульте управления зажглась зеленая лампочка, ток на аппарат дан, я нажимаю черную кнопку, включающую накал трубки, и... трубка не загорелась. У меня перехватило дыхание, это был конец. Кто мне поверит, что я получил неисправную рентгеновскую трубку? Ясно, что я ее сжег, испортил, что я всем дурил головы, «кидал чернуху», и вот теперь все выплыло наружу... Нет мне ни прощения, ни пощады...
Карнаухов все понял, ему не надо было ничего объяснять, но мне от этого было не легче, я стоял около треклятой трубки, и тупо смотрел на нее... Машинально я постучал по ней ногтем и... трубка загорелась. Это было чудо, это был редчайший заводской брак, такой брак я видел впервые в жизни. Как правило, брак такого рода обнаруживается на первой проверке ОТК и трубка с «блуждающим» контактом просто выбрасывается.
Я глубоко вздохнул и врубил высокое напряжение — 50.000 вольт. Мне не надо было смотреть на приборы, я сразу понял, что лучи есть... Я поднес к экрану свою кисть, и мы с Карнауховым увидели все ее косточки. Карнаухов
обнял меня, расцеловал по-мужски, на его и моих глазах были слезы. Это была победа...
Прошло всего два месяца, как я начал эту «чудовищную-эскападу», как назвал ее Г.С. Блауштейн, и вот мой РАБ-1, рентгеновский аппарат необычной конструкции, стоит во всей своей красе, шипят шины с высоким напряжением, а трубка выдает лучи, мои лучи... и с их помощью я буду помогать несчастным заключенным, раненым и больным.
Мы долго еще сидели в кабинете, молча курили, думая каждый о своем. Карнаухову тоже было приятно, что он не обманулся в человеке, в этом аппарате была заложена в большая часть его труда.
Было это в ночь на 30 декабря 1951 года, а всего 9 дней назад, 21 декабря, мне исполнилось 36 лет. В тот вечер я не пошел на шахту работать и возился в кабинете с аппаратом допоздна. Спал я уже на топчане, у меня был дневальный из инвалидов, который исправно топил печку и помогал мне, чем мог. В кабинете было тепло, на столе горела лампочка под абажуром, у меня была уже своя «квартира», и я избавился от барачной вони и шума, я был один, что в условиях Речлага было недостижимой мечтой каждого интеллигента. На единственном окне в кабинете висели плотные занавеси, летом, в «круглый день», они сослужат свою службу, и я буду спать в темноте, а пока за окном свирепый мороз, злобно свистит ледяной ветер, насыпая горы снега на мой барак, который и так уже засыпан выше крыши, только печная труба выглядывает из снежной горы и дымит круглые сутки...
В 11 часов вечера в окно тихо постучали, я открыл дверь, и в клубах морозного пара появилась фигура врача Эдуарда Казимировича Пилецкого, по-лагерному, Эдика. Он был весь в снегу, как добрый Дед Мороз.
Эдик пришел с намерением поздравить меня с днем рождения. Из карманов бушлата он извлек пайку хлеба из серой муки, кусок чего-то съестного и торжественно поставил на стол пузырек из-под пенициллина, наполненный чистым спиртом. Это был царский подарок...
Я был тронут до слез. Мы развели спирт, и выпили за мое здоровье и за успешное окончание строительства рентгенкабинета. Мы с Эдиком были земляками, он тоже из Ленинграда, но в лагерь попал за плен. В мою идею Эдик поверил сразу и очень тревожился, сумею ли я успешно закончить работу. В эту ночь Эдик был дежурным по кухне и поэтому смог навестить и поздравить меня, а спирт он
выпросил у хирургов. Милый, милый Эдик, добрейшая душа...
На следующий день после испытания аппарата я с утра пошел к Чайковской и официально доложил, что строительство кабинета и монтаж рентгеновского аппарата полностью закончены, и я прошу принять работу. Чайковская тепло и сердечно поблагодарила и поздравила меня, но оказала, что об этом должна сообщить в Санотдел Речлага, чтобы они прислали компетентную комиссию для приемки кабинета.
Не прошло и часа после моего доклада Чайковской, как мой кабинет набился до отказа врачами и фельдшерами Санчасти, каждый из них хотел убедиться собственными глазами, что рентгеновские лучи действительно есть и что все «насквозь видно». Я без конца включал аппарат, п все снова и снова разглядывали косточки своих рук. Бракованная трубка иногда не загоралась, и я стучал по ней ногтем.
Все врачи и фельдшеры искренне, от всей души поздравляли, обнимали и целовали меня. Все были вдвойне рады — во-первых, «их Боровский» не подкачал и выполнил свое обещание, и во-вторых, больница получила собственный рентгеновский кабинет, очень важное подспорье для всех врачей. Наконец, Наум Ильич Спектор не выдержал и побежал за своим больным, я пытался было возражать, что нет еще разрешения Санотдела на работу, но куда там, никто и слушать не хотел... Скоро вернулся Наум со своим больным, который утверждал, что у него пуля в сердце и работать в шахте он не может. Его раздели до пояса. Действительно, немного ниже левого соска у него был шрам, похожий на входное отверстие пули, но была ли пуля внутри — кто знает, поди, разберись. Естественно, на его жалобы не обращали внимания. И вот мой первый пациент становится спиной к деревянной стенке, я выключаю общий свет и включаю трубку. Наум прижимает к зеку экран, все обступают аппарат, и сразу же поднялся невообразимый гам, все загалдели — вот, вот пуля, видите? видите? Пульсирует вместе с сердцем! Эта была действительно пуля из автомата, она не пробила сердечную мышцу, а завязла в ней, не повредив клапанов и желудочков. Бывший солдат так и жил с ней, правда, иногда жаловался, что у него болит сердце, особенно при физической нагрузке...
Бывший солдат был переведен в разряд инвалидов и больше в шахте уже никогда не работал. Это была моя первая победа на медицинском фронте.
Врачи были в восторге и, несмотря на отсутствие официального разрешения, каждый тащил «своего» больного,
просил дать лучи, смотрели то колено, то бедро. Среди врачей не было рентгенолога, и поэтому ни легких, ни желудков не смотрели. Но зато в костях понимали все, даже фельдшеры.
Прошла неделя, я прославился на весь лагерь и даже на весь вольный поселок, везде мне старались сделать что-нибудь приятное. Я пошел в каптерку и получил новое обмундирование, и все первого срока — белье, телогрейку, бушлат, валенки и даже русские сапоги. Мне не надо было уже работать день и ночь, я хорошо отоспался и отдохнул. Дежурные врачи несли мне из кухни что-нибудь повкуснее, даже жареную картошку, правда, не очень часто. Это был неслыханный деликатес по лагерным понятиям.
В общем, я отдыхал душой и телом, иногда ходил на шахту, просто так, погулять, заходил и в мехцех потолковать с «моими» работягами, иногда выполнял их нехитрые просьбы — тому достать лекарство, этому устроить прием к врачу без очереди, да мало ли что еще.
Как-то по дороге в мехцех меня задержал на вахте молодой офицер и, услышав мою фамилию, вежливо спросил, правда ли, что я сам сделал рентгеновский аппарат?
— Да,— отвечаю,— правда.
Офицер не скрывал своего восхищения и изумления, потом начал расспрашивать, за что сижу. Я объяснил и это. Офицер удрученно вздыхал, качал головой и все время повторял:
— Это надо же, каких специалистов сажают, и за что!
Наконец, ко мне в кабинет пожаловал сам капитан Филиппов в сопровождении Чайковской и врачей. Большой, самоуверенный, с красной физиономией... Внимательно осмотрел кабинет, зашел во все комнаты, пощупал штатив аппарата, пульт управления и попросил рассказать, что и как работает. Потом выразил высочайшее желание увидеть рентгеновские лучи собственными глазами и, как все, сунул кисть руки за экран. Остался, видимо, доволен, но строго сказал, что до приезда комиссии из города работать в кабинете не разрешает, аппарат не включать! Я доложил, что приказ понял. Но... больные шли и шли, и как я мог отказать своим друзьям-врачам? Аппарат работал ежедневно и непрерывно, особенно по воскресеньям, когда вольных в лагере почти не было.
Как часто бывает в жизни: если что-нибудь очень нужно, непременно случится. К нам в ОЛП прибыл новый врач с очень неблагозвучной фамилией — Блятт. Это был высокий, очень худой и пожилой еврей из Бессарабии и, к на-
шему счастью, он оказался прекрасным рентгенологом с большим стажем. В тюрьме он заболел диабетом в очень тяжелой форме и должен был ежедневно вводить себе инсулин. Доктор Блятт всегда был очень грустным, молчаливым, никогда не улыбался, и мои самые крутые хохмы не производили на него ни малейшего впечатления. Первое, о чем он попросил,— наладить ему шприц, который почему-то заклинило, а без него доктор просто не мог жить. Я быстро привел шприц в порядок и раздобыл большой стеклянный графин для воды: доктора постоянно мучила жажда.
Теперь мы уже вместе с врачом ждем комиссию... И однажды днем я хорошо уснул после обеда на своем уже мягком топчане, как вдруг с шумом распахнулась входная дверь и в кабинет ввалились трое мужчин. Двое из них были в роскошных белых романовских полушубках без погон, а третий в таком же полушубке, но с майорскими медицинскими погонами. Это была долгожданная приемочная комиссия, никого из них я раньше никогда не видел.
Один из них, видимо, главный, не взглянув на меня и не сказав даже «здравствуйте», уставился на мой аппарат, потом стремительно подбежал к нему и, как был в полушубке и не снимая шапки, начал двигать штатив по всем направлениям, шумно выражая свое восхищение. Я догадался, что это врач городской больницы Охрименко, который, по указанию Лисовенко, дал мне рентгеновскую трубку. Потом врач попросил включить аппарат, погасил сам верхний свет, поставил моего дневального Ивана в аппарат и стал рассматривать его грудную «клеть». Охрименко двигал ручки управления диафрагмой — специального механизма, который, кстати, мне пришлось изобретать, так как его устройства я не знал — и, обращаясь ко второму штатскому, в возбуждении воскликнул:
— Видишь, Жора, эта самодеятельная диафрагма работает лучше, чем наша фабричная!
Восторгам доктора не было конца, он изумлялся и восхищался... Наконец, я упросил комиссию раздеться, мы поздоровались и познакомились. Моя догадка была верна: главным был врач — рентгенолог Охрименко. Второй штатский был рентгентехник городской больницы Жора, по прозвищу Американец ¹, он и в самом деле приехал из Америки на Родину своих предков, желая обогреться лучами Сталинской конституции. Его хорошо «погрели» в Воркутинских лагерях 10 лет, после которых он и стал работать
¹ Не путать с Жоржем Грином, тоже американцем, который в это время был еще зеком.
в городской больнице, так как права выезда у него, естественно, не было. Жора меньше доктора выражал свой восторг, мне даже показалось, что он был несколько смущен. Когда Охрименко напустился на Жору: «Вот видишь, какой замечательный аппарат, а ты не хотел давать трубку!»— мне стало все понятно. Трубку Жора дал мне не ту, что я просил, да еще с браком...
— Вот смотри, что человек сделал собственными руками!— повторял все время Охрпменко в возбуждении. Третий член комиссии, майор, молча сидел на табуретке в углу, курил и внимательно слушал, что говорили Охрименко с Жорой, в нашей технике он, видимо, не разбирался, но понял, что здесь сделано настоящее дело и он, как старший по чину в комиссии, может смело подписать акт о приемке аппарата и рентгеновского кабинета.
Наконец, Охрименко успокоился, сел за стол и начал меня расспрашивать, кто я и откуда, за что сел и надолго ли. Услышав, что сел я всерьез и надолго, доктор как-то погрустнел и задумался...
Комиссия приступила к самому главному — начала писать акт о приемке аппарата. Акт писал сам Охрименко. Он указал в нем, что рентгеновский аппарат спроектирован и изготовлен на уровне фабричного медицинского аппарата, безопасен в эксплуатации и может быть допущен к работе. Акт составили в двух экземплярах, и все члены комиссии (без меня, конечно), его по очереди подписали. Один экземпляр майор положил в свой портфель, второй вручил мне. Охрименко отобрал у всех папиросы и передал мне как подарок, папиросы были лучших марок — «Герцеговина Флор» и «Казбек». Вручая подарок, доктор окончательно расчувствовался, стал меня обнимать и под конец даже прослезился...
Посидев еще немного и поговорив о том, о сем, комиссия собралась уходить и очень тепло со мной попрощалась, а майор даже протянул руку — неслыханное нарушение режима в условиях Речлага. Я, конечно, не преминул воспользоваться случаем и добрым настроением комиссии и попросил Охрименко прислать мне пару новых трубок с водяным охлаждением. Твердо обещали немедленно прислать трубки. Они ушли. Все.
Итак, дело сделано, я благополучно реализовал свою идею и могу теперь жить спокойно, в отдельной «квартире», без барачного гама и вони, изнурительного труда общих работ, таскания бревен и кирпичей. Никто теперь мне не скажет:
— Эй, фриц! Возьми черпак и вычисти наш сортир...
Но срок оставался сроком.
Несмотря на всю нелепость лагерной системы, внутри ее существовали весьма сложные финансовые и деловые взаимоотношения. Было известно, например, что лагерь рабочую силу шахте продавал, то есть за каждый рабочий день заключенного лагерь получал определенную сумму, и чем выше была физическая категория заключенного, тем больше лагерь получал денег. Ну, а раз существовали какие-то денежные отношения, значит, было и взаимное недовольство, каждый хотел больше получить и меньше дать.
Шахтное начальство было, например, всегда недовольно, когда заключенные тащили в зону лагеря все, что было им нужно и не нужно, тащили все, что плохо лежит, перли насосы, моторы, пилы, инструменты, провода, доски и все, что попадется под руку. Русский человек, к сожалению, к этому приучен...
Весь мой рентгенкабинет был, по существу, украден на шахте. Через несколько лет, когда меня уже давно не было на 5-м ОЛПе. новый главный бухгалтер решил провести инвентаризацию лагерного имущества, и когда дошел до рентгеновского кабинета, стал в тупик: как его оценить?
Бухгалтер был новым человеком в лагере и никак не мог поверить, что аппарат сделал заключенный из материалов, подобранных, где попало...
У медиков других лагерей Воркуты тоже не было рентгеновских кабинетов, и фантастический опыт заключенного с 40-й шахты немедленно стал предметом обсуждения, восхищения и зависти других ОЛПов. Была острая нужда в рентгене...
За время отбывания своего дальнейшего срока Олег Борисович Боровский построил еще два рентгенкабинета — на крупнейшем ОЛПе-1 ш. Капитальной и на 29-й шахте.
Именно здесь, на 29-й, он узнал от коллег-врачей во всех подробностях породившую много слухов и легенд историю забастовки и расстрела заключенных 1 августа 1953 года...
Расстрел на 29-й
Шахта 29 была расположена примерно в 25 км на север от Воркуты. Это обстоятельство сказывалось в известной мере на внутреннем режиме лагерной жизни: начальство «Речлага» не очень любило посещать далекие лагеря, дороги были плохие и мороз опять же... Поэтому режим в этих
лагерях был значительно слабее, оперуполномоченные МГБ и МВД работали, конечно, в меру своих сил, но их работа не особенно беспокоила заключенных. Начальник лагеря тоже не часто вмешивался в жизнь подопечного контингента. Конечно, он исправно исполнял должностные инструкции, но без особого рвения. В общем, все держались принципа: зря заключенных не раздражать. Работают? Шахта план выполняет? Чего же еще?
А внутри лагеря зрела идея добиться свободы любой ценой, тем более что главный виновник их бед — Сталин был уже мертв. Оперуполномоченные всех рангов явно проморгали заговор, не сумели выявить организаторов смуты и изолировать их от общей массы.
Заключенные создали глубоко продуманную организацию руководством забастовки, образовали свою милицию, комитет по распределению продовольствия и в середине июля объявили начальству лагеря, что все заключенные на работу больше выходить не будут, за исключением рабочих, обслуживающих водоотлив и вентиляцию шахты. Забастовочный комитет передал и руководству «Речлага» требование, чтобы к ним в лагерь приехала Правительственная комиссия, которой они и изложат свои требования. С любым другим, хоть и высоким, но местным начальством, комитет забастовщиков разговаривать категорически отказался, даже с начальником «Речлага» генералом Деревянко.
Есть расхожее мнение, что русские — плохие и неумелые организаторы. Работают они хорошо и даже самоотверженно, не жалея ни себя, ни окружающих, достаточно сметливы в своей специальности, но организовать что-либо ни рабочие, ни тем более начальники, как правило, не в состоянии...
Однако в лагере шахты 29 дело было прекрасно организовано. Порядок внутри лагеря царил образцовый: в созданную стачечным комитетом милицию были отобраны преимущественно спортсмены, здоровенные и мужественные мужики — бывшие боксеры, борцы, гимнасты.
Первое, что милиция сделала, — собрала всех блатных в один барак, а их набралось больше ста человек, и прямо им заявила, что при первом же появлении ножа или угрозы со стороны любого вора все они будут удавлены без суда и следствия, причем немедленно... И воры осознали и сидели тихо до конца забастовки, однако кормили их наравне со всеми работягами. Потом комитет выпроводил из лагеря всех вольнонаемных, сосчитали имеющиеся в наличии продукты питания и установили ежедневную норму выдачи их,
причем, одинаковую для всех. Как я уже говорил, ежедневно на шахту в три смены выходили камеронщики и электрики, причем вохряки исправно выделяли конвой для их сопровождения.
Трудности возникли с вывозом в тундру фекальных масс, которые обычно вывозили в бочках с помощью бычков и лошадок. В этих экстремальных обстоятельствах о вывозе фекалий нечего было и думать, и комитет приказал в одном из дальних углов лагеря вырыть большую глубокую яму, куда и решили сливать фекалии из лагерных туалетов. После разгрома стачки следователи из МГБ обвинили стачечный комитет и в том, что эта яма была выкопана для захоронения трупов начальствующего состава, которых заключенные якобы собирались убить. За все время забастовки, длившейся в общей сложности около двух недель, в зоне лагеря царил образцовый порядок и спокойствие, не было случая даже обыкновенной драки или мелкой кражи, с лагерной добровольной милицией шутить было нельзя, и это все знали и не шутили...
Наконец из Москвы прибыло высокое начальство, на самой большой площади лагеря поставили столы «покоем», в центре соорудили нечто вроде трибуны, с которой и произносили речи: спокойно — высокие чины и пламенно — доведенные до отчаяния заключенные... Первым на трибуну поднялся генерал МГБ Масленников, который, представляясь, заявил, что он кандидат в члены ЦК и, следовательно, Член Правительства, которого требовали заключенные для изложения своих требований.
— Мы готовы вас выслушать, — закончил генерал свою краткую речь.
После него поднялся на трибуну бывший учитель из Белоруссии, говорил он около получаса. Его речь была великолепной, мощно аргументирована, насыщена фактами и, вместе с тем, была наполнена чувством безмерного страдания многих миллионов заключенных.
Учитель говорил, что все они, бывшие солдаты Советской Армии, попали в плен к немцам не по своей воле, что из-за ошибок Сталина наша страна не была подготовлена к схватке с фашизмом, что бездарное и безграмотное руководство войсками в первый период войны не смогло замедлить наступательный порыв немецких полчищ и большие массы наших войск попали в окружение. При этом крупные военные чины удирали из окружения на танках или самолетах, бросив на произвол судьбы рядовых солдат, которые и попали в лапы к немцам. «При чем же здесь мы? А остав-
шиеся в живых после плена наши солдаты, вернувшись на Родину, были арестованы и осуждены на 20 и 25 лет содержания в лагерях особо строгого режима. За что? Мы ждем ответа... Скоро будет уже десять лет, как мы, молча и мужественно, несем наш тяжкий крест, строим шахты, добываем уголь и много добываем, одна наша шахта ежедневно выдает на-гора 2000 тонн. А сколько на Воркуте шахт? И на этих шахтах работаем мы, бывшие солдаты Советской Армии, потом несчастные военнопленные, потом советские заключенные и каторжане! Даже Фридрих Энгельс писал, что за 10 лет, проведенных в заключении, можно искупить любое преступление. Но мы не совершали никакого преступления, мы ни в чем не виноваты, ни в чем...»
Под конец речи, выслушанной в абсолютной тишине, учитель выбросил руку в сторону большого красного полотнища, повешенного на стене барака, на котором были начертаны белые слова:
РОДИНЕ — УГОЛЬ, НАМ — СВОБОДУ!
Речь учителя была выслушана с большим вниманием и произвела на всех большое впечатление, он выложил Члену Правительства все то, что было у каждого на сердце. После него выступали и другие заключенные, и все говорили только об одном — свободу, свободу, свободу! А вот интеллигенция... врачи, инженеры, ученые — те помалкивали: они знали, что после публичного выступления с ними генерал МГБ Масленников шутить не будет...
И снова поднялся на трибуну генерал. Всех предыдущих речей он вроде бы не слыхал, и не ответил ни на один вопрос заключенных. Без обиняков генерал заявил, что все заключенные осуждены правильно, как совершившие тяжкие преступления перед Родиной, и должны полностью отбыть сроки наказания. Но, учитывая добросовестную работу и примерное поведение осужденных, он своей властью приказывает
1. Снять с фуражек и бушлатов личные номера.
2. Разрешить носить волосы.
3. Ввести систему зачетов за хорошую работу.
4. Получать и писать письма без ограничения.
5. С окон бараков снять решетки.
6. Отсидевшим две трети срока разрешить выдавать пропуска для свободного передвижения вне зоны лагеря. Однако, о главном — о страстно желанной свободе — ни
слова! Всё, значит, осталось, как было, сидеть до конца срока, кому еще 10, кому 5 лет...
Все разошлись в угрюмом молчании и подавленном настроении. Вот тебе и Член Правительства, выходит — и стачка зря, а на нее возлагали такие надежды. Заключенные и представитель Правительства говорили на разных языках. Генерал МГБ руководил посадкой миллионов советских людей и как он мог теперь признать, что они ни в чем не виноваты?
О чем думал стачечный комитет, — никто из моих новых друзей не знал, но на работу все же была дана команда не выходить. И тогда Член Правительства генерал Масленников отдал распоряжение окружить лагерную зону плотным кольцом солдат, вооруженных пулеметами и автоматами. Солдаты хорошо знали свое дело — быстро были отрыты окопы и наблюдательные посты, на всех вышках были установлены станковые пулеметы и, как ни странно, они были укреплены мешками с песком. Солдаты, как против немцев, изготовились к бою...
Все поняли, что готовится что-то страшное, и обстановка в лагере накалилась до предела. На следующий день в зону вошла группа офицеров, их впустили, полагая, что они пришли для переговоров, но вместо этого один из них вынул фотоаппарат и стал снимать заключенных. Действия этого офицера не понравились заключенным, они отняли аппарат и разбили его о камень. Все офицеры быстро вышли из лагеря, и тотчас же со всех вышек и окопов была открыта интенсивная пулеметно-автоматная стрельба.
День был теплый, солнечный, заключенные толпились на улице, бараки были почти пусты. Стрельба продолжалась не очень долго — две, три минуты, потом была пауза (видимо, перезаряжали автоматы), и снова был открыт огонь. Но так как почти все заключенные были в прошлом обстрелянными солдатами и знали, как надо себя вести под огнем противника, пострадало удивительно мало людей. Всего пули поразили около 150 человек, и только третья часть из них была убита на месте или вскоре умерла в хирургическом стационаре от полученных ран...
Мой лагерный друг Ростислав Благодатов был доставлен в зону лагеря 29-й шахты из лагеря шахты 40-й, и ему было приказано срочно извлечь все пули из тел убитых и умерших от ран. Вместе с другими хирургами он выполнил эту работу в течение трех суток. Ростик мне потом рассказал, что все карманы его халата были наполнены извлеченными
пулями. Зачем, однако, их извлекали? Учитывался опыт Катыни?
Я молча выслушал своих новых друзей. Душа у меня окаменела. Все это могло быть и в нашем лагере.
Власть все может, большие батальоны всегда правы, — так говорил еще Наполеон Бонапарт.
Врачи, пережившие этот расстрел, относились к нему совершенно спокойно и, смеясь, рассказывали мне, что когда в стационар стали через окна влетать пули, они все легли на пол головами к стенке, и никто из них не пострадал.
После обстрела солдаты вошли в зону и перво-наперво арестовали весь стачечный комитет, которому было немедленно предъявлено обвинение, самое тяжкое в нашей стране: «организация вооруженного мятежа против Советского Правительства». За это полагалась только одна мера наказания — расстрел, и никакие смягчающие вину обстоятельства во внимание не принимались.
Как потом выяснилось, в начале следствия деятели МГБ, как и следовало ожидать, применили свои обычные методы допросов — зверски избивали подследственных, не давали спать, есть и пить и требовали признания, что подследственные готовили «вооруженное восстание». В общем, как и во всех внутренних тюрьмах МГБ. Однако члены стачечного комитета держались твердо, никто ничего не подписал, это был железный народ...
Через месяц «сверху» пришло указание изменить статьи обвинения на более мягкую — «организацию беспорядков», по которой расстрел был уже не обязателен, а еще через пару недель всех членов стачечного комитета вернули в лагерь и дело было прекращено за «отсутствием состава преступления». Это было неслыханно, но это было так. Видимо в Москве новое Правительство поняло, что жестокость тоже имеет свои пределы, после которых она перестает работать
Так закончилась знаменитая забастовка заключенные в лагере шахты 29 комбината Воркутуголь...
Этот отрывок из воспоминаний О.Б. Боровского относится к 1952 г., когда его перевели в ОЛЯ-1 на ш. Капитальную строить второй рентгеновский кабинет...
Осталась доброй
...В архитектурном отделе проектной конторы под начальством архитектора В. Н. Лунева работала техникой
Мира Уборевич... В начале у нас сложились просто дружеские отношения, но потом мы решили, что будем вместе до конца наших дней.
...Во время строительства кабинета и после его окончания я поддерживал самый тесный контакт со своими друзьями из филиала проектной конторы. Обеденный перерыв в филиале начинался в 12 часов, и если я был свободен, шел в контору повидаться с Мирой, которая меня ждала у своего рабочего кульмана. Иногда она угощала меня чем-нибудь своим, домашним. Наш час пролетал как одна минута.
Я никогда Миру не спрашивал, как погибли ее родители и какой дорогой ее привезли в лагерь. Я знал, что придет день, когда ей самой захочется мне все рассказать.
В один из наших «обеденных перерывов», когда мы с Мирой сидели, спрятавшись за частоколом «кульманов», и тихо беседовали в большой пустой комнате — все вольные и зеки разошлись кто куда, Мира вдруг задумалась, помолчала и тихо сказала:
— Спасибо тебе, мой дружочек, что ты не спрашивал меня ни о чем, но сегодня я расскажу тебе немного о себе и о своих родителях.
Как мне рассказывала мама, с отцом она познакомилась на восточносибирском курорте Дарасун в 1922 году. Мой будущий отец, командарм 1 ранга, командовал тогда всеми дальневосточными силами Республики. Ему было всего 26 лет, а маме и того меньше.
Родилась я в начале 1924 года в Чите, родители очень хотели мальчика, а получили девочку, чем, видимо, я очень огорчила их, и в наказание они так странно, не по-русски меня назвали — Владимира. Незадолго до моего появления на свет умер Владимир Ильич Ленин, вот я и стала Владимира. О своем самом раннем детстве я ничего не знаю, родители не успели мне рассказать.
Помнить себя я начала с 1928 года, когда отец был командирован в Берлин, где вместе с другими крупными военачальниками учился в Германской Академии Генерального Штаба. Меня определили в немецкий пансион, где я прожила год с лишним, мама в это время носилась «галопом по Европам» и не занималась мной. В немецком пансионе была узаконена порка, но я вела себя хорошо и экзекуции меня ни разу не подвергали. Чему меня учили в пансионате и как кормили, совершенно не помню, но что каждое утро
заставляли есть тарелку зеленого шпината, я хорошо помню и возненавидела его на всю жизнь.
За год в Германии я совершенно забыла русский язык, и когда мы вернулись в Москву, мои няни меня совершенно не понимали...
В Москве папа был назначен на какой-то очень высокий пост, но квартиру нам дали не сразу, и мы поселились в Кремле, в квартире А. И. Микояна, близкого папиного друга еще с времен гражданской войны. Мы, дети, бродили по полупустому Кремлю, залезали на Царь-пушку и внутрь Царь-колокола. Помню сумрачные, заброшенные и молчаливые соборы и церкви... Потом нам дали большую и хорошую квартиру в Б. Ржевском переулке в районе Арбата. Вскоре папу назначили Командующим Особым Белорусским военным округом, и он переехал жить в Смоленск, но в Москву приезжал очень часто, у него был собственный железнодорожный вагон; вечером он уедет из Смоленска, а утром уже дома. Я всегда, еще в прихожей, узнавала, что папа приехал, по запаху сигар.
У меня были необыкновенные и хорошие родители, они очень любили меня и баловали, особенно папа, и не мучили наставлениями и нравоучениями. К их огорчению, я была очень болезненной девочкой и много времени проводила в постели — то с ревматизмом, то с почками, то еще Бог знает с чем. Всегда плохо ела, и всякие там шоколады прятала подальше, и потом, обнаружив где-либо плитку или конфеты уже с червями, с отвращением их выбрасывала, чтобы никто не видел. Обожала семечки. Любила всякую живность, и у меня в комнате постоянно жили и рыбки, и канарейки, и котенок, и даже кролики, пока их не убрали из-за очень уж крепкого запаха.
У нас была большая просторная квартира, все имели по своей комнате, и во всех комнатах было много книг, а у папы в кабинете всегда было полно журналов на иностранных языках. Папа был очень хорошо образован, и читал и говорил на нескольких европейских языках.
В нашем доме часто собирались интересные и знаменитые люди — маршал Тухачевский с женой Ниной Евгеньевной, командарм Иона Якир, Гамарник Ян Борисович, который жил над нами, а его единственная дочь Виктория была самой моей близкой подругой. В нашем доме познакомились М. А. Булгаков со своей будущей женой Еленой Сергеевной, ее два сына — Женечка и Сережа — были моими близкими друзьями. Бывала и Лиля Юрьевна Брик с мужем Виталием Примаковым, и много, много других людей...
Я очень любила ездить с отцом в Смоленск. Он укладывал меня в свою кровать, читал мне сказки или рассказывал о своем детстве в Литве. Сейчас я вспоминаю с удивлением, что папа никогда не рассказывал о гражданской войне, о своей роли в ней. Только много лет спустя, когда я осталась одна со своей судьбой, мне стала понятна выдающаяся роль моего отца в становлении революции, что его очень ценил и любил Ленин, что отец был выдающийся полководец и воспитатель военных кадров. Что тебе сказать? Мои родители ушли из жизни, так и не успев рассказать мне о себе... Поэтому я так мало о них знаю...
Училась я в 110-й школе и в музыкальном училище Гнесиных, училась всегда хорошо и не огорчала родителей плохими отметками.
Папа был блестящим, подтянутым, безупречно носил военную форму, помню его очень красивые руки с длинными пальцами. Мама мало занималась моим воспитанием, она была всегда занята работой, и жизнь вокруг нее кипела... Как-то, помню, я спросила маму, почему мы живем так хорошо, у нас большая квартира, мы едим вкусные вещи, у нас есть домработница, автомобиль, тогда как многие живут очень бедно, в страшной тесноте коммунальных квартир, едят невкусную грубую пищу, у них никогда нет денег, дети считают копейки, а папа мне частенько дает 100 рублей, чтобы я купила себе книги... Мама помрачнела, помолчала, а потом принялась объяснять мне, что наш папа очень много сделал для победы Революции, и теперь страна воздает ему должное. Сам папа ничего не берет, все он получает от Правительства. Не знаю, убедила ли меня мама, но больше я таких вопросов ей не задавала...
Мое сказочное детство мгновенно оборвалось летом 1937 года. Первым был арестован командарм Виталий Примаков, потом у себя в кабинете застрелился Я. Б. Гамарник, через несколько дней были арестованы все крупные военачальники. И отец, конечно. Всех жен с детьми выслали в город Астрахань, я плохо понимала всю глубину происшедшей катастрофы, очень беспокоилась о моей живности, которую мама разрешила взять с собой. Я везла кенаря, рыбок, черепаху, котенка, они доставляли мне массу хлопот. Мне было в ту пору 13 лет...
В Астрахани я встретила своих подруг — Вету Гамарник, Светлану Тухачевскую, Петра Якира, Гизи Штейнбрюк и много других детей крупных военных. Мама с присущей ей энергией взялась за устройство нашей жизни; в заброшенном гараже, который ей выделили вместо квартиры, ма-
ма оборудовала несколько вполне приличных комнат и даже уютно их обставила. Была с нами и наша милая домработница Машенька — святая женщина, бывшая монашка, безгранично преданная нашей семье. Первого сентября мы, дети, пошли в школу, а уже 5-го числа вечером к нам во двор вошел военный и мама быстро встала ему навстречу, сказав нам:
— Это за мной!..
Да, это за ней... Обыск со всеми формальностями, и маму увезли. Мама несколько раз спрашивала у военного, что будет с ее дочерью? Он хмуро отвечал, что ничего не будет, никуда не денется. Но он врал... Через час после того, как увезли маму, пришла черная машина и увезла меня. К этому дню вся моя живность — будто бы знала!— погибла. Великолепного кенаря — подарок Лили Юрьевны Брик — сожрал соседский кот, рыбки сдохли от голода, черепаха убежала, а котенка раздавила машина...
Мое детство кончилось. Новая жизнь началась с «Детприемника» — так было написано на здании, куда меня вскоре привезли. Там уже были все мои подруги и дети военных, которых я раньше не знала. Детприемник был тюрьмой для детей репрессированных родителей, нас никуда не выпускали, и к нам никто не мог зайти.
Вскоре нас погрузили на поезд и повезли куда-то на северо-восток, за Урал. Мы все время приставали к конвойным солдатам: куда нас везут, и они неизменно отвечали, что везут нас к нашим матерям. Мы жили этой надеждой...
Еще в Астрахани мы узнали, что наши отцы были еще летом расстреляны... Это была как черная пелена...
Привезли нас, наконец, в Нижне-Исетский детский дом, недалеко от Свердловска. Директор вышел к нам и сказал, что никаких наших матерей здесь нет. Власти, как всегда, нам врали...
В этой полутюрьме, полудетдоме меня продержали до 1941 года. Правда, нас учили, и все мы получили аттестаты зрелости, и тайком убежали кто куда. Шла война, и НКВД было не до нас... Правда, в милицию мы все же сходили, но там нам сказали, что уезжать из Свердловска мы не имеем права, мы здесь до «особого распоряжения».
Но мы все-таки удрали. Вета Гамарник вышла замуж и уехала в Челябинск к родителям мужа-военного, Светлана Тухачевская разыскала где-то одну из репрессированных сестер Михаила Николаевича и уехала к ней. Петра Якира арестовали и посадили еще раньше, а я поехала в Ташкент с помощью добрых людей, которые в память о моем отце
старались сделать для меня все возможное и невозможное. Вот тогда я начала понимать, что за человек был мой отец...
В общем, я выдержала вступительный экзамен в архитектурный институт, который был проведен в Свердловске, и с помощью чудесных людей получила пропуск, оформила билет и укатила в Ташкент — «город хлебный...» Но во время войны Ташкент отнюдь не был городом хлебным...
В Ташкенте я встретила Елену Сергеевну Булгакову, которая приютила меня, согрела и вдохнула жизнь и надежду, что я в конце концов найду свою маму...
В Ташкенте, как и в Москве, Елену Сергеевну окружали интересные и талантливые люди — поэт Луговской, Константин Симонов, Н. Вирта, артисты, киношники... Было очень интересно. В Ташкенте же я встретила мою подружку по московской школе Светлану Бухарину.
Меня все время мучила мысль: «Что с мамой?» Наконец, я решилась написать заявление в НКВД с просьбой сообщить адрес мамы. Вскоре меня вызвали в мрачное здание Управления, и любезная женщина, помешивая ложечкой чай в красивом стакане, сообщила, что моя мать — Нина Владимировна Уборевич — осуждена Особым Совещанием на 10 лет содержания в лагере без права переписки... Тогда я еще не знала, что «10 лет без права переписки» — это закамуфлированный приведенный в исполнение смертный приговор...
В начале 1944 года архитектурный институт по приказу возвращался в Москву. Что мне было делать? Я пошла к директору с тем же вопросом, он очень любезно выслушал меня, задумался и сказал, что относительно меня у него нет никаких указаний. «Более того,— добавил он, с сочувствием разглядывая меня.— Вами вообще «органы» не интересовались. Может быть, рискнете?»
И я рискнула... В Москве я поселилась в студенческом общежитии, чтобы никого из уцелевших папиных и маминых друзей не пугать своей фамилией. И правильно сделала... Вскоре меня двое в штатском арестовали прямо на улице и в черной машине привезли на Лубянку во внутреннюю тюрьму, где меня уже «ожидали» Светлана Тухачевская, Петр Якир и еще некоторые знакомые. О тюрьме рассказывать не хочется, ты ведь тоже прошел этот путь, и все знаешь... Скажу только, что мой первый следователь был явно со странностями, бегал, как угорелый, по кабинету, грозил мне пистолетом, страшно матерился и требовал, чтобы я «раскололась». Псих ненормальный... Потом он же посадил меня и Светлану в холодный карцер на 5 суток.
Это было страшное испытание, не могу понять, как мы со своим здоровьем вынесли все это.
Через несколько месяцев мучительного следствия нас ознакомили (в порядке 206 статьи УПК РСФСР) с делом и дали прочитать обвинительное заключение. И тут я узнала, что Петр Якир в нашем деле выступал в роли настоящего провокатора, он рассказал следователю, что мы, то есть Светлана Тухачевская и Владимира Уборевич, «соглашались с ним, возмущались, ненавидели и были готовы на все...» Но его показания не смягчили его участи, он получил тот же срок, что и мы. Еще в нашем «деле» я прочла и не могла не рассмеяться, что Владимира Уборевич в качестве туалетной бумаги использовала гениальный труд Великого Сталина «Краткий курс истории ВКП(б)». Более серьезной крамолы в нашем «деле» я так и не обнаружила, но и этого оказалось достаточным для Особого Совещания, которое и определило нам всем по 5 лет содержания в отдаленных лагерях... Принимая во внимание наши фамилии, нельзя не признать, что приговор ОСО был весьма гуманным. Мне в ту пору было 20 лет, Светлане 22 года, а Петке 21 год...
Я слушал Миру, затаив дыхание, смотрел в большие глубокие глаза и думал: сколько же в этой маленькой, с виду хрупкой женщине железной воли, ума, стойкости, чтобы после всего пережитого остаться милой, доброй, ласковой, просто и с удивлением относиться ко всему живому на земле...