«И мы отправились в путь…»
«И мы отправились в путь…»
Картелайнен Э. П. «И мы отправились в путь…» / лит. запись А. Лейфера // Забвению не подлежит : Книга памяти жертв политических репрессий Омской области. Т. 10. – Омск : Омск. кн. изд-во, 2004. – С. 179–185.
Родилась я 5 июня 1927 года в деревне Мистолово Парголовского района Ленинградской области. Теперь это Токсовский район. Деревня наша находилась в двенадцати километрах от Ленинграда. Сейчас ее уже нет, не так давно я была там: от всей деревни остался только один дом. А рядом петербуржцы строят коттеджи. Местность там холмистая, привлекательная. Там красивый лес, недалеко река и город близко. Озеро сохранилось, поле заросло деревьями. Береза, которая росла возле нашей школы, тоже сохранилась. Сейчас до самой деревни проведена асфальтированная дорога.
Из книги Л. А. Гильди «Расстрелы, ссылки, мучения» (СПб., 1996):
«До начала массовых репрессий ингерманландские финны представляли самую многочисленную после русских национальность в регионе. В Ленинградской области их проживало свыше 120 тысяч, в Ленинграде — около 20 тысяч и приблизительно столько же на остальной территории СССР.
Расселение ингерманландских финнов на территории Ленинградской области соответствовало их основному занятию — сельское хозяйство и рыболовство».
* * *
Детство мое пришлось на тот период, когда в наших местах была еще хуторская система. И мы жили на хуторе. Рядом жила тетя Маруся — папина сестра. Был на хуторе еще один дом — стоял он недалеко, на горке. Так и жили — тремя домами.
Семья наша состояла из бабушки — папиной мамы, папы и мамы, старшего брата Павла, 1925 года рождения, другого брата — Рейно, 1929 года рождения, который утонул, еще был один брат Рейно, названный в честь утонувшего, 1932 года рождения, брат Урхо, 1937 года рождения, и я. Такая у нас была семья.
Когда мы жили на хуторе, дом наш состоял из двух половин: кухни и комнаты. Комната была разгорожена, и за перегородкой находилась спальня наших родителей. Одним словом, небольшой у нас был дом. К нему была пристроена довольно просторная прихожая или, правильней будет сказать, — сени. Имелось у нас два погреба, ледник и хлев. Держали скотину — корову, свинью, лошадь, кур. А потом, когда началась коллективизация, лошадь у нас забрали вместе со всей сбруей и прочим. Забрали и сенокосилку. С хутора нас выселили.
Папа из-за своего здоровья, он был изранен на фронте, в колхозе работать не мог, работал он в Ленинграде на фабрике-кухне № 3 охранником. И каждый день ездил в город на работу.
Отца арестовали ночью, приехали на «черном вороне» и забрали. Утром мама нам об этом сказала.
«ПРОТОКОЛ
На основании ордера Упр(авления) НКВД по Ленингр. области (УГБ) за № 103 от 15 февраля 1938 г. произведен обыск в д. Мистолово у гражданина Неввонен Павла Павловича.
Согласно данным задержаны: Неввонен Павел Павлович.
Взято для доставления в Упр(авление) НКВД СССР по Ленобласти следующее (подробная опись): паспорт, 5 шт. тетрадей, разная переписка.
Заявления на неправильные действия, допущенные при обыске: не имею».
* * *
Младшему нашему мальчику Урхо был тогда только годик, а старшему Павлу — около 13 лет. Он только закончил 4 класса, но т. к. после ареста отца некому было работать, он пошел в колхоз и работал на лошадях. На этом его учеба закончилась. Меня мама продолжала учить — отдала в 5-й класс, в Ленинград. Там жили наши родственники — две папины сестры — тетя Лиза и тетя Анна, в доме на проспекте К. Маркса, дом 103, кв. 9, напротив кондитерской фабрики имени Микояна. В 5-й класс я пошла в русскую школу, было очень трудно. Говорить на русском я умела, нам и в начальной школе преподавали два урока русского языка в неделю, а потом, когда у нас жили дачники из Ленинграда, они говорили на русском, поэтому русский язык я знала. Но все равно учиться было нелегко.
Бабушку, папину маму, помню хорошо. Она умерла 25 февраля 1938 года, мне было 11 лет. Умерла бабушка в 86 лет. Конечно, ее подкосил арест сына. После того, как отца увезли, ее парализовало. Долгое время не могла ходить и говорить, потом постепенно речь восстановилась, стала ходить, держась за стенку, но здоровье ее было уже подорвано. Помню хорошо тот день, когда она умерла. Мама очень рано уехала в Ленинград с молоком, а мы с другими детьми остались дома. Утром я услышала, что бабушка Богу молится, испугалась и разбудила старшего брата Павлика: «Что-то бабушка молится: не умирать ли собралась?» Мы закрылись одеялом и боялись подойти. Когда тетя Маруся утром пришла нас проведать, бабушка лежала на кровати уже мертвая.
Из книги Л. А. Гильди «Расстрелы, ссылки, мученья»:
«Особенность политических репрессий, жертвами которых стали все ингерманландские финны, состояла, во-первых, в том, что они подвергались репрессиям вместе со всеми невинно пострадавши-
ми гражданами страны независимо от их национальной принадлежности. Во-вторых, специально только против них самих разрабатывались и осуществлялись политические репрессии за принадлежность к своей национальности и за близость к Финляндии. В-третьих, в отличие от репрессий, применявшихся против других депортированных народов, репрессии против ингерманландских финнов отличались особой жестокостью и продолжительностью».
5 июня 1941 года мне исполнилось 14 лет. Вскоре объявили о начале войны. И тут начались наши новые беды. В деревне у нас сразу отобрали корову. Но выдали справку, и когда мы потом попали в Красноярский край, нам выделили на основании этой справки другую корову.
Наша деревня попала в кольцо блокады. Немцы до нас не дошли, мы их видели только, когда пленных вели мимо нашей деревни. Мы жили за счет того, что у нас был запас жмыха из подсолнуха и сурепки. Мама этот жмых делила на кусочки, жарила и кормила нас. Было немного картошки. Свинью закололи, но мясо из погреба у нас забрали солдаты. Они тоже были голодные, часто приходили, и мы всегда делились с ними и жмыхом, и картошкой. В полутора километрах от нас была другая деревня, там стояли зенитки, а в нашей деревне — звукоуловители. Немцы бросали с самолетов листовки, призывали гражданское население не сушить белое белье на улице, чтобы не бомбить мирное население.
В Ленинграде я жила до тех пор, пока школу не закрыли. При бомбежке в убежище первое время бегали, потом перестали. Однажды нас в бомбоубежище завалило, откапывали его до 12 часов. А однажды я стояла под аркой, услышала — летят самолеты, пошла в убежище, а вскоре случилось прямое попадание в тот дом, где я под аркой стояла. Два раза была в таком переплете, на грани жизни и смерти.
В марте 1942-го года депортировали всех финнов. 158 финских деревень было вокруг Ленинграда, и за какие-то два-три дня всех нас эвакуировали. От всей нашей деревни осталась только одна русская семья — Шмагины.
Из книги Л. А. Гильди «Расстрелы, ссылки, мученья»:
«В недрах сатанинской системы Берии был разработан с ведома Жданова и Сталина план окончательного изгнания ингерманландцев из Ленинграда и Ленинградской области в 1942 году. Решениям Военного Совета Ленинградского фронта (март 1942 года) «О принудительном выселении ингерманландцев из Ленинграда и его пригородов» предшествовала информация управления НКВД Ленинградской области о раскрытии среди ингерманландцев «контрреволюционной повстанческой организации». Это была чистейшей воды ложная информация. Никакой подобной организации в блокадном городе и его пригородах не существовало, это было от начала до конца сфабрикованное уголовное дело «бдительных» чекистов. Ленинградское управление НКВД и ранее неоднократно придумывало раскрытие среди ингерманландцев различных шпионских, контрреволюционных и т. п. организаций и групп».
И мы отправились в путь. Под все имущество нам дали одни финские саночки. С собой взяли мешок материала и швейную машинку. Мама, помню, говорила: я всех вас с этой машинкой прокормлю. (Машинка эта, между прочим, до сих пор у меня жива и работает). Старший брат встал в пристяжку с мамой, я сзади толкала, а младших братиков посадили на санки. И вот семь километров шли пешком до станции. А там стоял обыкновенный поезд, нас погрузили в пассажирские вагоны и довезли до Ладожского озера. Мама обратилась к одному шоферу, начала просить, чтобы он нас забрал. Но тут подошел какой-то мужчина, дал этому шоферу папирос, и тот повез его. Но может быть, это было для нас и счастьем, потому что большинство первых машин ушло тогда под лед,
Но вот, наконец, и мы сели в машину, мама наверху, а я в кабину. И шофер мне говорит: «Возьми брата на колени, и если только машина будет погружаться в воду, выбрасывай его и прыгай сама следом». Так мы с младшим братом и ехали в кабине с открытыми дверями. Ехали очень медленно, колеса наполовину были в воде, и все-таки мы добрались до берега. Нас поместили в большую церковь, и здесь очень много народа погибло потому, что нам сразу дали хлеба по полкило на человека и супу, и многие, когда это съели, умерли от заворота кишок.
Из книги Л. А. Гильди:
«Весь мир знает о Ленинградской блокаде, героизме, трагедии, о страданиях жителей Северной Пальмиры. Но мало кому известно даже в Санкт-Петербурге, что весной 1942 года органы НКВД переправили по «Дороге жизни» последних оставшихся в живых двадцать семь тысяч блокадников-ингерманландцев. Переправили не для того, чтобы спасти этих людей, а отправили в организуемые в северных районах Сибири, в Якутии, на берегу моря Лаптевых СПЕЦПОСЕЛЕНИЯ. Старожилы помнят эти спецэшелоны. В них помещали измучен-
ных блокадой людей, дистрофиков. Медицинской помощи никакой не оказывалось. Больных, находившихся в критическом состоянии, из эшелонов не снимали для помещения в больницы. Люди продолжали умирать от истощения и болезней. Смерть от голода — невероятное физическое страдание. Тяжело было видеть гибель людей по этой причине, когда за пределами вагонов спецэшелонов свободные граждане при всей бедности военной поры от голода не умирали и несомненно помогли бы выжить ингерманландцам-блокадникам.
В дополнение к этому среди спецпоселенцев быстро распространились дизентерия и тиф. На всем пути следования люди не проходили санобработки. Завшивленность дополняла страдания людей, смертность».
На этом берегу для нас были приготовлены телячьи вагоны. Из них состояли «500-веселые» поезда. Нас погрузили по 100 и по 50 человек в вагон, смотря в какой попадешь, и повезли. Куда мы ехали — сами не знали. А ехать, как оказалось, предстояло целый месяц. Когда подъехали к Тихвину, эшелон остановили. Прицепили два паровоза к нашему поезду, заставили нас потушить все буржуйки, чтобы не было в вагонах огней, и эшелон помчался через линию фронта. Кругом стреляли, ракеты взлетали, все гремело, рвались бомбы, был какой-то кошмар. Кто молился, кто матерился... Но пронесло — проехали это опасное место. После этого мы целые сутки стояли в открытом поле, потом поехали дальше.
Нас должны были кормить на крупных станциях, но кормили не всегда. Помню, дядька из нашего вагона поймал большую черную собаку, между вагонами ее разделал и сварил суп, нам всем досталось по маленькому кусочку мяса. Это была очень тяжелая дорога, не было даже возможности похоронить умерших, начальник поезда сказал: «Открывайте двери и выбрасывайте трупы наружу». Так и делали, выбрасывали на ходу умерших стариков и детей. Если сможем набрать дров или веток, пока поезд стоит, значит, едем в тепле, а если нет — мёрзнем. Кругом возле путей после бомбежки валялись разбитые вагоны, отдирали от них доски — этим и топились.
Помню, когда проезжали Омск, мне мама дала нитки мулине и попросила поменять на молоко для младшего брата. Хорошо помню, рядом с вокзалом был базар. Пришла я туда, женщина одна увидела мое мулине, подозвала. Я думала, она два-три мотка возьмет и даст мне молока. Она забрала все, налила мне баночку и отправила. Мама спрашивает: что так мало? А я не знаю, что и ответить...
Потом на какой-то станции мама пошла покупать продукты и отстала от нашего поезда. И мы, дети, остались одни. Двое суток мы ехали без мамы. Потом она нас догнала на пассажирском поезде.
Доехали мы до Абакана. От Абакана была ветка на Ачинск, и нас пересадили и повезли в сторону Минусинска. Доехали до станции Копьево. Там нас уже ждали подводы. Погрузили на них вещи, детей и стариков, а остальные шли пешком 75 километров до леспромхоза. Весь небольшой поселок (назывался он Юзик) пришел смотреть на приехавших финнов. Нас поместили в большой барак — человек сто, в основном женщины и дети. И началась новая жизнь.
Нас спасло то, что в Красноярском крае очень рано начинается цветение черемши. Мама варила из нее суп.
Километрах в семи от леспромхоза находилась школа, куда меня мама отправила учиться в 6-й класс. Мама и старший брат работали в леспромхозе, зимой заготавливали лес, летом по горной реке сплавляли его. И нас, подростков, привлекали на заломы: это когда на изломе реки собирается лес. И мы баграми помогали их разбирать.
У местных сибиряков какого-то враждебного чувства к нам не было. Они сами были бывшие «кулаки». Рассказывали нам, как их тоже привезли в тайгу в посёлок Юзик, там и поселка практически никакого тогда еще не было. Стали строить дома, организовался леспромхоз. «Кулаки» были рабочий народ, они понимали нас хорошо. И вообще — за всю жизнь я не чувствовала, чтобы ко мне относились как к притеснённой, хуже, чем к остальным. Я никогда не скрывала, что финка, хотя некоторые специально «переделали себя» на русских. В советском паспорте была указана моя национальность — финка, имя Эльви. Пастор меня окрестил Эльви-Эстер. В деревне только один дедушка звал меня так — двойным именем. В школе звали Эльви, а в Ленинграде стали называть Эльвира, так и в паспорте записали.
Мы зимой приходили домой только на субботу и воскресенье, а жили в школьном интернате в райцентре. Отношение местных детей к нам было нормальное, не дразнили, никто нас не упрекал, что мы финны, что приехали к ним. Наоборот — помогали, кто чем мог. В интернате у меня была подружка, они держали корову, мама ее подкармливала и нас. Учились вместе — и мальчики, и девочки. В интернате пожила маленько, потом мама отдала меня в няньки, учительница одна попросила. У нее была сильная экзема на руках, и она попросила маму, чтобы я перешла к ним жить и помогала бы ей по хозяйству. У них была маленькая девочка.
Лена, хозяйка, преподавала в утреннюю смену, а я ходила в школу во вторую. Делала все по хозяйству — и корову доила, и готовила обед, и стирала.
В ноябре 1942 года умер мой младший брат Урхо. Заболел дифтерией, а больница была в 75 километрах. Маме дали лошадь, и она повезла его в больницу, но не довезла, на руках у нее он и умер.
Прожила я у учительницы до тех пор, пока маму не арестовали. Случилось это так. К какому-то празднику их бригаде вручили Красное знамя. А мама возьми да скажи: «Чем это Красное знамя, лучше бы по десять рублей денег дали». И за эти слова ей дали семь лет тюрьмы. Забрали — и мы остались одни. У меня было подозрение на одну женщину, она приходила, просила у мамы швейную машинку, а мама сказала, что ей надо самой что-то шить и не дала. Думаю, что это она донесла.
По делу мамы был суд, проходил он в поселке Сарала. Меня на суд не пустили, пригласили только двух женщин-свидетелей. Я за дверями подслушивала, потом объявили приговор.
Я спросила братьев, что мне делать, бросать школу? Они сказали: кончай 8-й класс. И я девять километров добиралась до школы пешком — зимой на лыжах по тайге. Один раз летом меня так сильно потянуло домой, и я пошла по таежной тропе, началась гроза, такой грозы в жизни не помню. Бегу, плачу, деревья падают.
Мне в жизни везло — всегда окружали добрые люди. Я ходила в Саралу — к маме с передачей, точнее, ее должны были отправить в женскую тюрьму в Красноярск.
Мужчина, который служил там, по-доброму отнесся ко мне и разрешал передавать маме передачи. Но вскоре она заболела тифом, и ее увезли в ту же больницу, возле которой был похоронен наш брат Урхо. Это было в начале февраля. Сразу я не могла туда поехать, потом собралась и поехала проведать маму. Там был врач Каманин, он встретил меня очень любезно, провел к маме. В палате помещалось несколько человек. А у мамы в тот день был как раз кризис, она меня узнала, но уже не разговаривала. Я подошла к ней, говорю: «У нас все хорошо, коровка отелилась, телочку Ночкой назвали, Рено учится, я учусь, все хорошо, ты не беспокойся». Я принесла маме молока, с ложки ее поила, долго с ней разговаривала, рассказывала подробно обо всех делах. В этой же больнице лежала моя подруга Лиза. Я сказала, что пойду проведаю ее, мама на меня посмотрела, протянула руку. Я взяла ее руку, она отвернула голову, я подумала, что она уснула, а, как потом оказалось, именно в этот момент она умерла.
Приехала домой, пошла в леспромхоз, там выписали материала. Я стала искать, чтобы кто-нибудь маме кофту сшил, но не нашла никого. Пришла домой, взяла старую мамину кофту, распорола и сама по старому раскрою сшила из выданного материала новую и из него же сшила чулки. Дали нам лошадь. Поехали хоронить — брат Павел, соседка наша и я. Приехали, положили маму в гроб и повезли на кладбище. Снегу было очень много, дали нам лопаты, но земля-то мерзлая, не поддается. Недалеко был поселок, и я пошла по поселку просить дрова, чтобы оттаять землю и выкопать могилу. Разожгли костер, выкопали неглубокую могилу. Был крест, я на нем карандашом написала фамилию, год рождения и год смерти. Так мы похоронили маму, был ей 51 год. Много лет спустя — 11 апреля 1995 года — ее реабилитировали.
И опять началось у нас несчастье за несчастьем. Телку волки разодрали. Весной посадили картошку — соседский поросенок вырыл ее. Один раз совсем нечего было есть, я что-то все-таки нашла, сварила, а кастрюля с едой упала в помойное ведро, и мы опять голодные легли спать. Еще и корову отобрали у нас за долги. Приехали налогосборщики на телеге и корову заставили гнать на бойню в Саралы. Когда гнали, остановились в тайге, разожгли костер, а там была лиственница перевернута сухая, она заполыхала. Только приехали в поселок, уже тайга там, где мы были, горит вовсю. Нас остановили, стали допрашивать: кто ехал, как тайга могла загореться? Я сразу сообразила, что к чему. Меня спрашивают:
— Вы ехали по этой дороге?
— Ехали.
— Кто ехал?
— Тот-то и тот-то.
— Вы видели, что тайга горела?
— Нет.
Мужчина-налогосборщик смотрел на меня такими умоляющими глазами, что я, наверное, первый раз в жизни солгала. И нас всех отпустили. Мужчина этот отдал мне деньги за корову (за вычетом налогов), и я вернулась в свой поселок. И на эти деньги мы решили убежать.
На чем и как доехали мы до станции Копьево, я не помню, но швейную машинку нашу я таскала с собой и не бросала. От умершего брата (который был 1937 года рождения) осталось свидетельство о рождении, я воспользовалась им, чтобы другого брата (который 1932 года рождения) везти без билета. Сели в поезд и поехали. В поезде контролеры проверяли билеты, мы показали свои документы, они говорят про брата: что-то он сильно большой. Я отвечаю, что у нас папа был очень большой, он в него. И они больше не стали придираться.
То есть мы уехали самовольно — тётя, соседка и мы. А уже на другой день других людей, которые тоже пытались уехать, задержали на станции Копьево и вернули обратно.
У нас же не было другого выхода. Старший брат работал на лесозаготовках, сплавлял лес. Ноги всё время в воде, давали как спецодежду лапти, но они мало помогали. Ноги прели, кожа с них слезала, люди могли ходить только на пятках. В медпункте пытались это лечить, чем-то смазывали ноги. Зажила кожа — снова надевали лапти и на лесосплав.
Доехали мы до Новосибирска, здесь была пересадка, чтобы ехать дальше в Ленинград. Мы купили билеты и должны были сесть на поезд, взяли все вещи, которые у нас были, принесли их на платформу. Пошли за младшим братом. Приходим обратно — нет ни поезда, ни тети Маруси, а наши вещи и чемодан стоят на перроне. Так мы остались втроем.
Но все-таки мы добрались до Ленинграда, а потом и до своей деревни Мистолово. Приехали в свой родной дом, а нам даже двери не открыли. Пошли в сельсовет, показали документы, но там сказали, что ничего не могут сделать — в нашем доме уже живут другие люди. В Шувалове (под Ленинградом) жили две мамины сестры. Когда мы пришли к одной из них — тете Хильде, она увидела у младшего брата цыпки на руках (в дороге-то где умывались, где — нет), подумала, что у нас чесотка, и не пустила. В конце этой улицы жила мамина вторая сестра — тетя Катя. Мы пошли к ней. И она со слезами приняла нас.
Старший брат Павел переночевал только одну ночь и уехал в Эстонию, где стал работать на мельнице. Я сама устроилась в ФЗО, устроила в ремесленное училище младшего брата. Тетя Катя меня в общежитие не пустила, а брат жил в общежитии. Я поступила на фабрику «Красная нить» учиться на тростильщицу. Учились мы шесть месяцев, там нас полностью одевали и кормили, а больше нам ничего и не надо было. Девчонки выбрали меня старостой группы.
Получила я свидетельство тростильщицы. Два или три месяца поработала, перевыполняла норму, все по два станка обслуживали, а я три.
Но тут вышло постановление Совета министров от 7 мая 1947 года, а затем — приказ МВД СССР от 21 июня этого же года о выселении всех финнов, вернувшихся в Ленинград.
Младший брат был прописан в общежитии ремесленного училища и остался там учиться. Когда я жила у тети Кати, ему было легче, потому что я свой паек приносила ему, подкармливала. Но вот нам с тетей Катей надо уезжать. Опять дали 24 часа на сборы. Решили мы с ней вместе уехать в Омскую область — в Москаленский зерносовхоз, где жила мамина сестра Маруся.
Приехали, нас поместили на квартире у одной женщины. Мне надо было идти работать, не сидеть же на тетиной шее. Пошла в столовую, подумала, что там хоть немного подкормлюсь. Меня приняли возить для столовой дрова на быках. Так началась моя трудовая деятельность в Сибири.
Сначала одна возила. Поеду в лес, нарублю дров, напилю, погружу и везу обратно. Потом дали в помощники мальчика. Затем меня заведующая столовой перевела посудницей, сколько-то посудницей поработала, потом перевели в официантки. Позже я окончила курсы и получила профессию бухгалтера.
Однажды я приехала в командировку в Омск и встретилась в городе со старшим братом Павлом. К тому времени он приехал из Эстонии сюда. Устроился работать в строительный трест каменщиком, выстроил свой дом в районе Захламино, женился. И всю жизнь проработал в этом стройтресте, у него всего одна запись в трудовой книжке. Строил общежития, здания институтов, многие дома в городке Водников, Омский вокзал... Много раз его награждали правительственными наградами. Умер он в 1989 году.
Младший брат тоже приехал в Омск, вскоре женился, работал монтажником в тресте «Сибнефтехиммонтаж».
Я с семьей — мужем Мауно Картелайненом и сыном Виктором перебралась в город. Работала бухгалтером в детском саду, тресте «Сибнефтехиммонтаж», в обкоме профсоюза строителей...
Из газеты «Ореол»:
«Омские финны объединились.
После приезда в наш город советника президента Финляндии академика Гранэ активизировались местные активисты создания финского культурного общества, и совсем недавно оно было официально зарегистрировано в администрации Куйбышевского района. На презентации общества, которая прошла в Доме актера, были несколько финских семей, живущих в Омске и области, представители администрации города, коммерческих структур.
Общество намерено возродить народные традиции, организовать изучение финского языка, заняться поиском захоронений лиц финской национальности. Президентом общества избрана Хелмя Липпенин, вице-президентом — Виктор Картелайнен».
(«Ореол», № 31, 1992 г.)
* * *
В детстве моем мы в семье разговаривали в основном на финском языке. Мама была грамотная, закончила 4 класса, она умела разговаривать и по-русски. Потом и я научилась. Более 50-ти лет я ни с кем не разговаривала на финском. Вечером, когда оставалась одна, часто мысленно разговаривала то с бабушкой, то с папой, вспоминала финский язык. Это давняя привычка, поэтому до сих пор хорошо владею финским. Кроме того, у меня есть старинная Библия на финском языке, которую в 1912 году после Конфирмации подарили моей маме. А в 1992-м году, когда открыли наш город, сюда приехали первые финны, тогда уже работало наше финское общество. Собрали нас в краеведческом музее, и там впервые я выступила на финском языке, приветствовала гостей, потом перевела сказанное на русский, чтобы было понятно. Многие наши сибирские финны тогда даже плакали, так были рады услышать родной язык. Ведь многие, как и я, в течение полувека его не слышали.
* * *
Отца очень хорошо помню и никогда не забуду. Когда его забрали, я писала письма Сталину, мне уже было 11 лет, и я все понимала. Но ни одного ответа, конечно, не получила. Никто ничего не знал про отца до тех пор, пока я сама не пошла в 1993 году в архив КГБ Ленинграда. Специально для этого ездила в Ленинград. Приняли меня в архиве хорошо, дали отдельную комнату, куда принесли дело отца. И я изучала это дело с 11 утра до 5 вечера. Сидела, делала выписки и плакала, меня сотрудницы архива успокаивали и отпаивали водой.
В первом протоколе допроса четко отцовской рукой сделана подпись — Неввонен. А в том протоколе, где его заставили признаться, что он виноват бог знает в чем, он вместо подписи поставил только букву «Н». Видимо, его били так, что после даже не было сил расписаться.
Допрашивали отца в Большом доме в Ленинграде, вызывали двоих свидетелей, которые показали, что отец якобы вел агитационную работу против советской власти в доме на втором этаже (а у нас и дом-то был одноэтажный), будто бы он говорил, что в Финляндии хорошо жить, а здесь плохо. Сфабриковано было всё и подведено под расстрел. В нашей деревне было много арестов, приходили ночью, а утром слышим — того забрали, этого забрали...
«Сов. секретно
Акт
Приговор тройки УНКВД ЛО по протоколу № 309 от 4 111-38 г. в отношении осужденного к высшей мере наказания Неввонен П. П. приведен в исполнение 6 111-38 , в чем и составлен настоящий акт.
Комендант УНКВД ЛО
ст. лейтенант госбезопасности
Поликарпов
6 III 1938 г»
* * *
Потом я узнала, что всех расстрелянных людей хоронили в Левашове, в братской могиле. Теперь, как дочери репрессированного и блокаднице Ленинграда, мне доплачивают к пенсии. Могу ездить бесплатно на всех видах транспорта — самолётом, поездом, теплоходом, куда хочу, туда и еду два раза в год. Льготы: квартира — 50%, телефон — 50%.
«Благодарность
Я, Картелайнен Эльвира Павловна, проживаю в настоящее время в гор. Омске. Выражаю благодарность за чуткое отношение, внимание и сердечную теплоту работникам прокуратуры Ленинградской области, особую благодарность выражаю Михневич Надежде Юрьевне, секретарю отдела прокуратуры, за оперативное оформление документов на реабилитацию моего отца Неввонена Павла Павловича».
* * *
До того, как организовался финский культурный центр, не было никакой связи с омскими финнами. Даже не знала, что здесь же живет моя троюродная сестра Хильма, в автобусе с ней случайно встретились. А когда-то жили в одной деревне! Сейчас она с дочерью уехала в Финляндию.
Мой сын Виктор одно время тоже хотел уехать в Финляндию, пытался звать и меня. Но куда уж трогаться с места, здесь друзья, здесь знакомые, родня, меня все знают, как я поеду в чужую страну? Там совсем другие обычаи и порядки.
* * *
В самом конце 2002 года случилось страшное несчастье — трагически погиб мой единственный сын Виктор. Но он оставил мне прекрасное наследство — трех внуков.
Старший внук Данил закончил технический университет, после этого отслужил два года в армии. Другой внук Максим закончил Академию МВД и работает оперуполномоченным в одном из округов Омска. А младший внук Иван еще учится в школе.
Так что жизнь продолжается.