Нетто Л.А. — «В ГУЛАГ я пришел сам»
Нетто Л.А. — «В ГУЛАГ я пришел сам»
Нетто Л. А. «В ГУЛАГ я пришел сам» // О времени, о Норильске, о себе… Кн. 6 / ред.-сост. Г. И. Касабова. – М. : ПолиМЕдиа, 2005. – С. 312–359 : портр., ил.
В ГУЛАГ я пришел сам. Это было 22 февраля 1948 года. Мне, как и другим солдатам 1925 года рождения, предстояла демобилизация. Нас уже вывели из состава строевых подразделений. Время тянулось непостижимо медленно. Меня вызвал старшина и предложил съездить в командировку, чтобы отвезти документы в штаб армии, так как посыльного должен был сопровождать боец.
— Как ты на это смотришь?
— Согласен. Глядишь, быстрее пролетит время до отъезда в Москву.
И вот мы с младшим сержантом отбыли в г. Ровно из своей воинской части, находившейся во Владимире-Волынском. Мне показалось странным, что, как ни проснусь в вагоне ночью, младший сержант бодрствует и поясняет: мол, бессонница. Чем я тут могу помочь? Я переворачиваюсь на другой бок и тут же засыпаю.
На центральной улице Ровно мы вошли в двухэтажное каменное здание, ничем особо не отличавшееся от соседних домов. Часовой пропустил нас без задержки. Я остался в приемной, а сержант с пакетом проскочил в кабинет. Появился он минут через двадцать и сказал:
— Подожди еще, я сей час приду, — и вышел из здания. Вот тогда-то я ощутил какую-то тревогу, но остался ждать.
Примерно через полчаса меня пригласили в кабинет. Я вошел и спокойно сел на табурет. Но старший лейтенант из-за письменного стола тут же поднялся навстречу и грозно спросил:
— Ты знаешь, где находишься?
— В штабе армии, — с искренним удивлением ответил я.
— Ты в контрразведке! — заорал офицер. — Ты арестован, ты в тюрьме!
Что я после этого говорил — невозможно вспомнить. Все кругом было как в тумане. С меня сорвали погоны, сняли ремень, срезали пуговицы, изъяли документы, деньги, часы, всякие солдатские мелочи — и вниз, в подвал, в камеру.
На первый допрос меня вызвали поздним вечером. Первые вопросы мне показались простыми, безобидными: делился ли я с товарищами в своей части впечатлениями от встреч в марте-мае 1945 года с американскими солдатами? Следователь сам поразительно подробно перечислил то, что я говорил о своем двухмесячном пребывании среди солдат американской армии в самом конце войны. Сразу стало понятно, что рассказы мои регулярно записывались и доносились куда следует. Но доносы, в сущности, соответствовали истине: я действительно был освобожден из лагеря
военнопленных союзной армией 15 марта, а 19 мая вернулся к своим. Все протоколы я сразу подписал.
Следователь майор Федоров, лет сорока пяти, худощавый, с каким-то злым выражением лица, был доволен и даже любезно показал один из доносов. Перед моими глазами мелькнула фамилия Латышев. Да, числился такой солдат в нашем зенитно-пулеметном взводе, бывал с нами на занятиях, но в основном исполнял обязанности дневального в особом отделе. Мы это знали, но наши отношения с ним были дружеские.
Игра в доброго дядюшку закончилась через три дня, вернее, ночи, когда майор мне в лицо жестко выпустил обойму вопросов:
— Когда, кто, где тебя завербовал? Какое задание получил? С кем поддерживал связь после возвращения из американской зоны? С кем должен был установить контакт в Москве? Адрес? Пароль?
Такое и в страшном сне не могло привидеться! Мои объяснения отвергались как невнятный лепет. Майор рычал, извергая ругательства в адрес империалистов и их завербованных сообщников: «Всех поймаем, разоблачим!..»
Начались бессонные ночи и допросы, допросы, допросы целой командой во главе с майором. Я испытал изощренные приемы «гуманногоследствия»: особые наручники, удары ребром руки в грудную клетку, ледяной карцер, зажим пальцев в двери. Только однажды я потерял сознание, а в камере обнаружил, что на правой руке палец весь в крови и чем-то перемотан. Так что память о майоре Федорове осталась на всю жизнь.
Этот «концерт» длился около двух месяцев. Я уже готов был подписать все, что угодно. Но недели на две меня оставили в покое. Появился новый следователь — капитан Дроздов. Он доходчиво разъяснил, что выход отсюда у меня только один — тюрьма или лагерь, и предложил подписать новую легенду: будто я предал наш отряд, убил командира и тому подобное.
«А не подпишешь, вызовем сюда твоих отца и мать, пусть полюбуются на изменника Родины!» — пригрозил он. Очередная встреча с капитаном закончилась тем, что я согласился поставить свою подпись под любой версией обвинения, лишь бы не трогали моих стариков.
Заседание «тройки» было кратким. Присутствовавший на этом спектакле капитан Дроздов не спускал с меня глаз. Вскоре в моем деле появилась запись, что 22 мая 1948 года военный трибунал воинской части 70465 по статье 54-1 «б» УК УССР «наградил» меня 25 годами лишения свободы плюс 5 годами поражения в правах.
В тюрьме г. Ровно я написал кассационную жалобу и через два месяца, как положено по закону, получил ответ. С меня сняли все обвинения, кроме одного — в лагере для военнопленных якобы я выдавал немцам своих друзей, готовившихся к побегу. Приговор оставили в силе, и никаких смягчающих обстоятельств.
В тюрьме нас каждый день выводили в прогулочный дворик подышать воздухом. Однажды в оконном стекле, как в зеркале, я увидел отражение и никак не мог понять: я это или не я? На меня смотрел лысый старик, а всего несколько месяцев назад я вошел в «штаб армии» молодым… Такова еще одна память о следствии в недрах «Смерша».
КАК МЫ УЧИЛИСЬ УМЕНИЮ ПОСТОЯТЬ ЗА СЕБЯ
В тюрьме я начал на практике осваивать законы выживания в ГУЛАГе. В камере нас было не меньше ста человек. Обеденную баланду приносили в бачке. Командовал раздачей шустрый ловкач, да так, что одним всегда доставалась гуща, а другим жижа. И никаких возражений!
Но в один из дней мой сосед по нарам украинец Микола, парень решительный, тихо предложил: «Сейчас я подойду к этому проходимцу, а ты будь начеку!» Ни слова не говоря, Микола подошел и ударил
раздатчика ладонью по лицу, да так резко и сильно, что выступила кровь. Тот опешил, а его «друзья» уже готовы были броситься на Миколу. Но я тотчас спрыгнул с нар и молча встал за спиной своего нового друга, как солдат. И этого хватило, чтобы четверо блатных кинулись к двери камеры, отчаянно стуча в нее кулаками: «Спасите!» Моментально загремел засов — они исчезли. Так мы учились умению стоять за себя.
Новые друзья посоветовали написать письмо-треугольник: его можно выбросить в щель вагона, когда нас повезут по железной дороге. Этот листок я храню по сей день, ибо он дал знать матери, отцу и брату, где я и что со мной случилось накануне демобилизации. На треугольнике два почтовых штемпеля — отправки и доставки: Киев, 27 августа 1948 года и Москва, 30
августа того же года. Благодаря этому письму мама меня разыскала и несколько раз приносила передачи, когда в последних числах августа наш «столыпинский» вагон прибыл в Москву, а я оказался в пересыльной тюрьме на Красной Пресне.
Через месяц меня повезли в закрытом мини-автобусе с надписью: «Фрукты» по Садовому кольцу,
через Колхозную площадь, дальше мимо больницы Склифосовского. Я ясно видел башенки крайних домов в начале 1-й Мещанской. Не передать, что творилось в моей душе: Даев переулок, дом 11 (мой родной дом!), где я не был пять лет, находился отсюда всего в каких-то двухстах метрах.
На Казанском вокзале нас ждал внушительный товарный состав. Поистине «широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек…». Особо впечатляет, когда видишь все это в щелочку «телячьего» вагона. Это уже не поездка в кузове грузовика по улицам Ровно, от тюрьмы до железнодорожной станции, которая запомнилась живым блеском зелени в ослепительных солнечных лучах. Тогда особенно остро ощутил, как прекрасен мир. Только жаль, что впереди была неизвестность…
Свердловск встретил нас уже по всем правилам устава. Солидный конвой, рычащие овчарки сопровождали разношерстную колонну трудовой армии ГУЛАГа.
Камера в пересыльной тюрьме оказалась огромной, человек на двести. Это невольно заставило искать опору среди себе подобных. Будучи в солдатской форме, я сразу присоединился к небольшой группе военных, в основном офицеров. И тут знакомая картина, как в Ровненской тюрьме: с воплем «Спасите, фашисты убивают советского человека!» бросился к двери камеры молодой парень из блатных. Дверь моментально распахнулась, и за ней исчез неудачливый экспроприатор чужих котомок. В нашей группе произошел молчаливый обмен взглядами. Было такое ощущение, будто мы одна команда!
Один из офицеров был сибиряк, высокого роста, с орлиным взглядом, старше меня лет на семь. Звали его Федор Смирнов. Между нами сразу установилось какое-то взаимное доверие, понимание друг друга с полуслова, даже полувзгляда. Тогда я еще ни о чем не мог его расспрашивать. Только позднее узнал, что настоящая фамилия Федора Каратовский, что он был
разведчиком — офицером абвера, лично знал Андрея Андреевича Власова и других руководителей РОА. Даже в лагере иной раз мне показывал, что такой-то деятель был в РОА. Смирновым Федор Каратовский стал, когда вернулся в Советский Союз после войны. Жил сначала в Прибалтике, потом в Смоленской области, там женился, родилась дочка. А дальше были арест, лагерь. Для меня Смирнов оказался подарком судьбы на всю жизнь. В Красноярск мы прибыли, когда Енисей уже замерз и стало ясно, что зимовать нам всем предстоит здесь, в пересыльном лагере. Мои новые друзья бывшие фронтовики Федор Смирнов, Александр Гусев, Александр Мамонтов (тоже офицеры разведки), бывший партизан из Минска Лев Коваленко и другие разместились все вместе в одном из деревянных бараков. Та зима запомнилась стычками с криминальной братией, да дружбой с «честными ворами», да знакомством с «одуванчиками» — этапом актированных зэков из Норильска. Им повезло: привезли умирать на материк, ведь это была элита революции.
Незаметно начал свой бег 1949 год. В один из майских дней мы беседовали со Смирновым у барака на солнцепеке, и Федор мне открылся: в стране существует подпольная политическая организация, цель которой освобождение России от коммунистического гнета, смена власти. Только мирным путем, методами ненасилия — словом, убеждением. Ячейка организации была и у нас за колючей проволокой. Мне было предложено вступить в члены подпольной Демократической партии России (ДПР). И я с радостью согласился, как будто ждал этого давным-давно.
Дни и месяцы раздумий о том, что делать, привели к однозначному выводу: надо быть в единстве с друзьями, которые рядом.
Федор Смирнов на следующий день сам принял меня в члены ДПР. На небольшом листке бумаги была написана клятва, которую я тихо прочел вслух и подписал. Потом сделал на руке небольшую ранку и скрепил клятву кровью, а Смирнов этот листок у меня на глазах сжег. Он же дал мне партийную кличку Налим, назвал и свой псевдоним — Чайка. Через него я получал впоследствии все партийные поручения. Первое — переписывать для распространения письма-листовки. В них Александр Гусев и Александр Мамонтов излагали свои взгляды на китайские события 1949 года, приход к власти Мао Цзэдуна. По каким адресам рассылались эти письма, кто и как их передавал за зону — этого я не знал. У нас было не принято задавать лишние вопросы.
Кажется, впервые со времени ареста почувствовал себя уверенно. Больше я не был одинок в этой жизни. Хорошо помню, что я тогда был готов сделать все ради достижения общей ясной цели — превратить Россию в демократическое государство, где уважают, а не порабощают человека. Для этого нужно, выйдя на волю, вступать самим и вовлекать в правящую коммунистическую партию как можно больше порядочных и честных людей, готовых жить и действовать во имя человека, проникать во все советские структуры, в том числе и в органы, чтобы вытеснить оттуда озверелых и тупых слуг сегодняшней системы. «Чем больше в компартии будет честных людей, тем быстрее она развалится», — твердил один из наших товарищей, Сергей Дмитриевич Соловьев, и мне его слова запомнились.
Но пока до осуществления этих планов было далеко, а что мы могли сделать здесь за колючей проволокой? Оказалось, тоже немало.
ПОБЕГ — ПУТЬ НА СВОБОДУ?
На норильский этап мы тоже попали все вместе. Последняя баржа навигации 1949 года понесла нас к устью Енисея. В дороге уже через сутки Федор Смирнов сообщил, что принято решение прорезать в трюме баржи выше ватерлинии деревянный борт, чтобы подготовить побег.
Меня включили в число исполнителей этого решения. Работали несколько человек по очереди, используя стальные пластины, которые вынимали из подошв американских армейских ботинок. Рядом спали ребята, которые были в курсе дела, их обязанностью была маскировка. В том уголочке, где шла работа, сделали шторки. Сколько раз я выполнял свою работу, потом сдавал стальную пластину и уходил, а остальное меня не касалось. Мы убирали, а следы работы скрывали как раз те, которые спали рядом. Через три дня один бортовой брус прорезали, и уже видна была полоска света. Хотя охрана каждый день дважды проводила осмотр трюма, все было спокойно. Место реза умело маскировалось. Оставалось перепилить второй брус, чтобы человек мог выбраться через отверстие наружу. Но при очередной проверке все рухнуло: поднялась тревога. Началась поголовная проверка рук: у кого свежие мозоли, натертые красные следы? У меня-то, как у рабочего человека, ладонь грубая, твердая, мозоли еще старые, а новых даже не видно. Но полдюжины заключенных сразу изолировали, в том числе двоих наших ребят, Михаила Легуту и Арнольда Янсонса, — видимо, плохо обматывали руки тряпками, не думали об осторожности, вот и попались. После прибытия в Дудинку их отправили в тюрьму особым этапом. Известно лишь, что оба оказались потом на Каларгоне, где богатырь Арнольд стал доходягой и погиб, а судьба Михаила неизвестна. Оба они по сей день у меня перед глазами…
Члены нашей партии делали вообще немало попыток организовать побег, но все оказались неудачны.
Еще в Красноярске на пересылке попробовали установить связь с уголовниками (естественно, «честными» ворами, а не суками). Их барак находился возле самой запретной зоны, и они решили рыть подкоп. Федор Смирнов рассказывал мне о том, как шла работа. Я знал, что подкоп приблизился к проволоке, потом прошли запретку, а через какое-то время вышли наружу, но где-то обвалилась земля, и еще что-то случилось, — словом, попытка сорвалась, все было перечеркнуто. Никого, конечно, не поймали, но начали чистить ряды. Из политических тогда никто не пострадал, подготовку побега связали только с уголовниками.
Кроме этих двух были еще и другие попытки, но уже в Норильске. Понятное дело, все мы знали, что на Енисее стоят посты, поэтому готовились уйти зимой, в пургу, на лыжах. Чтобы взять с собой в побег запас продуктов, наш Жора Начинкин (по кличке Утка) присматривал, что можно достать в кладовке (там же, кстати, он добывал продукты и курево для тех, кто сидел в штрафном изоляторе, чтобы подкрепить передачей, поддержать арестованных). С этим «честным» вором познакомил меня Смирнов. Был Жора Начинкин сыном тамбовского крестьянина, отец его и старшие братья погибли при подавлении восстания. А когда стариков, женщин и детей повезли в ссылку, 12-летний Жора сбежал. Стал беспризорником, вором, мстителем за родных. После побега попал в Горлаг и много помогал нам.
Точно знаю, что в лагере намечались побеги более организованные, маленькими группами, на лето 1953 года. У нас был Андрей Рыжий (фамилию его я забыл), который предлагал даже подготовить побег на самолете: просто выйти из нашей зоны к аэродрому Надежда, захватить самолет при помощи знакомого летчика и лететь чуть ли не через Северный полюс. Андрей доказывал, что если использовать определенные связи с волей, вместе проработать сценарий, то все может получиться. Федор Смирнов был категори-
чески против этого плана, считал его слишком опасным и нереальным. Мы и другой вариант собирались попробовать: в определенное время работающие в Горстрое двое-трое заключенных могли выйти за зону, когда туда входили вольнонаемные, но группу наших узников следовало заранее снабдить официальными документами, чтобы они поехали в аэропорт и оттуда улетели на материк.
Все эти планы по разным причинам оказались неосуществленными. Побеги из Норильска вообще были редки и почти всегда неудачны. Но кто из заключенных не мечтал избавиться от неволи, оказаться на свободе! Почему-то особенно будоражила наши мысли долгая зима 1950/51 года. Андрей Рыжий буквально наседал на Смирнова со своими планами, а тот отвергал их: такие идеи годились только для поднятия духа, просто обозначали наше стремление к действию.
Я думаю, что самому Федору Смирнову вообще участвовать в побеге было нельзя из-за довольно приметной внешности. У него с дыхательными путями
было что-то неладно, даже в лагере ему дважды делали операции. Остались шрамы, нос был слегка сплющен. Такое лицо было заметно. Значит, затевал он это ради других, которые могли бы выйти на свободу и осуществлять наши планы, проводить на воле сложную организационную работу. Ведь все попытки побегов и дальнейшего освобождения мы связывали с тем, что необходимо устанавливать связь с Демократической партией России, с ее ячейками, которые действовали в стране. Справиться могли бы Алексей Мелентьев, или Александр Мамонтов, или Александр Гусев — не особо заметные, такие обычные ребята, но уже прошедшие серьезную жизненную школу. О себе я, естественно, молчал, потому что понимал, что еще слишком молод для выполнения ответственной работы. Лидером я не был, в идеологи не рвался, меня всегда привлекали конкретные действия. Что-то полезное я делать был всегда готов и не думал об опасности.
«ДВАЖДЫ ЗЕМЛЯКИ»
Домой я писал ободряющие письма, успокаивал свою маму, что наша встреча не за горами, она обязательно состоится. Лагерная жизнь продолжалась. Когда наш основной этап — около тысячи человек — прибыл в Норильск, в 4-м лаготделении Горного лагеря нас зарегистрировали и каждый получил персональный номер с буквой «П». Я стал заключенным Горлага П-867.
Первый месяц я трудился на строительстве техникума, таскал на третий этаж кирпичи с помощью примитивного устройства — деревянной «козы», прикрепленной лямками к спине. Затем всех нас перебросили на медеплавильный завод: первую его очередь собирались сдать в эксплуатацию к 21 декабря, чтобы отправить в Москву подарок «вождю лагеря социализма» — слиток меди из первой плавки. Стройка считалась ударной, все работали без выходных — спеши-
ли. И не в счет, сколько заключенных отправили под Шмидтиху той зимой в 50-градусные морозы.
Прочувствовал я и такую норильскую профессию, как рытье котлованов в Горстрое. Проходить до скального грунта вечную мерзлоту — дело нешуточное, особенно если скала на глубине 12-15 метров, а в руках у тебя только кайло, лом и лопата. Выполнить норму, чтобы заработать пайку, можно было только с помощью туфты. Работали-то мы честно, шурфы обязательно доходили до скалы, а туфта отражала нормы выработки.
Весной 1950 года меня этапировали в 5-е лаготделение Горлага, которое обеспечивало рабочей силой кирпичный завод и тот же Горстрой. И я вновь встретился со Смирновым, Гусевым, Мамонтовым, которые оказались здесь раньше меня. Я был сразу зачислен токарем в центральную ремонтно-механическую мастерскую на кирпичном заводе. Теплый цех, гарантированная пайка, исключительно дружная бригада — за два года работы в этом коллективе встретил столько хороших людей, пережил столько памятных будней, что можно об этом писать и писать.
Бригадир Иван Иванович Бакланов до ареста был первым секретарем Омского обкома партии. Он был приветлив, но молчалив. У старшего мастера Василия Петровича Бархонова — в прошлом лихого кавалериста Первой конной — лагерный стаж приближался уже к 14 годам. Самыми добрыми словами всегда вспоминаю этих пожилых людей, которые относились к нам, молодым, с отеческим вниманием и заботой. Вечерами обычно мы собирались у нар старшего мастера, чтобы послушать его рассказы. Петровичу было что вспомнить. Он не мог говорить лишь о Дудинке, о погибших друзьях, с которыми в речном порту разгружал баржи с зерном, носил мешки и ящики на берег. С дрожью в голосе Василий называл имена товарищей, которые бросились с трапа в пучину Енисея. Сколько раз я сам был готов покончить с этой позорной жизнью, но что-то удерживало… Может, верил в возрождение идеалов
революции, крах тирании? В эти моменты невольно думалось: «Да, такой системы истребления верноподданных история человечества еще не знала…»
Но когда мастер Петрович сообщил нам однажды, что буферами товарных вагонов на кирпичном заводе раздавило бригадира Зальцмана, глаза его были сухими, и голос не дрожал. Как выяснилось, этот Зальцман в прошлом руководил НКВД Ленинградской области.
Наша лагерная жизнь, конечно, была тяжелой, подчас очень тяжелой, но морально я не чувствовал себя подавленным. Дружеская поддержка помогала жить, вселяла надежду на перемены в стране. На новом месте Александр Гусев и Александр Мамонтов возобновили составление писем-прокламаций на волю, я их переписывал и размножал. Понимал: это означало, что установлена надежная связь с вольнонаемными в Норильске.
Внутри зоны все больше появлялось у меня друзей-единомышленников: Тихон Петров, Михаил Колесников, Александр Карпов, Лев Коваленко и другие. Обычно знакомство происходило через Федора
Смирнова. Моей обязанностью было находиться невидимо около него, запоминать, с кем он встречается, беседует, — значит, это свои люди, одной организации. Так я впервые увидел Петра Зиновьевича Дикарева, Бориса Константиновича Федосеева и других будущих участников норильского восстания.
Мне Смирнов дал четкую установку — самому в новые знакомства не вступать. Нарушил я ее, кажется, только однажды. В мае 1950 года наш нарядчик Гриша поинтересовался, не имею ли я отношения к футболисту московского «Спартака» Игорю Нетто: фамилия редкая, может, родственники? Услышав, что это мой младший брат, удивился и пообещал загадочно, что устроит мне сюрприз. На следующий день привел на площадку, где упражнялся с мячом человек, к которому было буквально приковано внимание и молодых, и пожилых зрителей. Сразу я его не узнал, хотя лицо показалось знакомым. Гриша не стерпел: «Это же Андрей Старостин!» Но как, откуда
он здесь? Подошли, Гриша меня представил. Скрывая улыбку, Андрей заметил: «Значит, мы дважды земляки!» Вскоре наши встречи стали регулярными, меня, как и многих, к нему тянуло. Восторженные болельщики рассматривали журналы «Огонек» довоенного времени, которых у Старостина было много, спорили о спорте. Мне же интересней казалось обсуждение с ним насущных жизненных проблем, о которых он говорил только в узком кругу знакомых. Андрей Петрович еще до войны много бывал за границей, не просто смотрел, а впитывал в себя иную жизнь. Он был демократом до мозга костей.
Был ли я удивлен, когда неожиданно в начале следующей зимы увидел Старостина вместе с Федором Смирновым? Скорее я был горячо и искренне обрадован: значит, и он свой!
В начале 1952 года вновь началась непонятная для заключенных переброска этапов из одного лаготделения в другое. Покинули пятую зону Гусев, Мамонтов — обоих этапировали в 4-е лаготделение. А еще одного моего земляка, москвича Павла Френкеля, богатого жизненным и лагерным опытом, перевели в 1-е лаготделение, на рудник «Медвежий ручей». Френкель был намного старше меня, окончил МВТУ имени Баумана в 19 26 году, а я только родился в 1925 году и МВТУ закончил уже сорок лет спустя, в 1965-м. Так что Френкель мне тоже дважды земляк, мы с ним очень сблизились в 5-й зоне. И на прощание обменялись адресами своих родных, что пригодилось впоследствии.
Начал опасаться перевода в другую зону и Федор Смирнов. Чтобы не оборвались уже установившиеся внешние связи, он решил доверить мне пароль. Его должен был назвать тот, кто выйдет со мной на связь. Обычно верный привычке лишних вопросов не задавать, я не выдержал и спросил: «А если инициатива будет с моей стороны, с кем устанавливать контакт? » «Ты его знаешь», — ответил Федор. Я как-то сразу
догадался: «Андрей?» Смирнов кивнул. Все ясно: Старостин!
Смирнова действительно вскоре отправили на этап, он попал в 4-е лаготделение, связи сохранились без изменений. А вскоре распрощался с ЦРММ на кирпичном заводе и я. Меня тоже перевели в четвертую зону, там я стал токарем в мастерской Горстроя. Федор работал неподалеку в инструменталке. Я был рад тому, что мы снова вместе.
О КАРАГАНДИНСКОМ ЭТАПЕ И ПОЛЬЗЕ ФРАНЦУЗСКОГО ЯЗЫКА
Между тем атмосфера в Горлаге начала меняться. По зоне поползли слухи, нагнетающие тревогу. Говорили, что сюда везут большой этап уголовников, чтобы бросить его на политических, имеющих 58-ю статью. Из истории ГУЛАГа примеров таких столкновений известно немало. Поэтому Смирнов принял решение встречать новых «друзей» лагерной администрации не с голыми руками. С новым заданием пришел ко мне. «Задание-то реальное, только вот в кузнице пока нет нужного знакомства», — посетовал я.
Через несколько дней подошел ко мне самый обычный зэк, по внешности и акценту из Прибалтики, и сказал: «В кузнице работает хороший наш человек — литовец, я вас хочу познакомить». Вскоре «хороший человек» уже передал мне первую партию заготовок, а в нашем токарном отсеке на электроточиле для заправки резцов началось изготовление заточек и ножей, иногда выполнялись и персональные заказы на кинжал или финку с наборной ручкой из цветного пластика с ограничителем. Поочередно занимались этим делом Борис Суворов, Михаил Резников и я. Над рукояткой колдовал слесарь Аарна, пожилой эстонец. С ним мы уже работали вместе на кирпичном заводе и вновь встретились в Горстрое. Готовая продукция сдавалась в инструменталку, ведь все оружие делалось только для обороны. Хочу отме-
тить, что не было ни одного провала при его изготовлении и хранении.
Но пускать оружие в ход не понадобилось. В сентябре 1952 года прибыли к нам не уголовники, а большой этап бунтовщиков из карагандинских лагерей, и это стало событием для Горлага. Новость передавалась по цепочке и была как глоток бодрящего, свежего воздуха. Даже Федор Смирнов вопреки своей обычной сдержанности в проявлении эмоций твердил возбужденно: «Такие ребята прибыли! Теперь нас просто так не возьмешь!»
Правда, мы заметили, что отдельные карагандинцы (в основном молодые ребята из Западной Украины) относились несколько высокомерно к коренным горлаговцам. Вот, мол, мы — борцы за свободу — открыто и смело проявляем свой бунтарский дух, не то что норильчане. Они считали, что до их прибытия в Горном лагере царила одна покорность, а слово «свобода» здесь забыли. В узком кругу Смирнов даже сетовал на то, что трудно достигается взаимопонимание с «западниками», что понятие «политическая борьба» у них заслоняется призывом «За самостийну Украину!». А какой общественный строй они хотят видеть в будущем на Украине — непонятно. Однако согласие все же достигалось, и это самое главное. Подполье в конечном счете обеспечивало наше объединение против общего зла.
Той же осенью 1952 года мы получили программу нашей Демократической партии России, теперь ее можно было держать в руках, читать, обсуждать, передавать по цепочке. Раньше основные положения программы и устав пересказывались лишь устно. И вот Федор произнес коротко: «Программа нашей партии есть. Сейчас мы пойдем к тому человеку, который этот документ привез в Горлаг. Я вас познакомлю. Тебе предстоит стать хранителем программы и осуществлять ее размножение, то есть переписывать».
С карагандинским этапом прибыл этот человек или нет, я не спрашивал, хотя у меня от волнения дух захватывало. Мы встретились с Сергеем Дмитриевичем Соловьевым как старые добрые знакомые. Но я почувствовал, что он меня «просвечивает» своим взглядом. Мне было 27 лет, ему примерно сорок. Потом будто незримым магнитом он снял мое волнение и спокойно сказал: «Программу я передам вам послезавтра. Она у меня сейчас на французском языке». Почему на французском? В чисто конспиративных целях. Соловьев уже потом откровенно рассказывал, что ее при обысках не раз держали в руках надзиратели и спрашивали: «Это что такое?» — «А это я увлекаюсь изучением французского языка, пишу вот…» — «Все понятно, никаких вопросов нет». А когда нас познакомил Смирнов в 4-м лаготделении Горлага, Сергей Дмитриевич предложил: «Я переведу теперь программу на русский язык, копию вам передам, и тогда уже вы сами будете ее размножать». Встречались мы и беседовали с Соловьевым потом еще не раз, но, как было принято тогда, он не задавал вопросов о моей биографии, и я тоже не спрашивал, кто он и откуда родом. Жаль, недолго длилось наше знакомство. Месяца через два Соловьева отправили на этап, куда — неизвестно. Лишь много лет спустя я узнал, что перевели его на Кайеркан. Сколько экземпляров программы я переписал — не помню. Столько, сколько запрашивал Смирнов. Только ему я их и передавал.
В то же время меня познакомили и с Владимиром Недоростковым, инженером-экономистом из Саратова. Первая же встреча сразу вызвала доверие к нему, стало ясно, что Володя уже держал в руках программу нашей ДПР и что он решительный проводник демократических принципов и входит в состав русского подпольного центра в лагере.
«ЧЕРТ УМЕР!»
5 марта 1953 года началось необычно — с плохо скрываемой радостью мы передавали друг другу глав-
ную новость: «Черт умер!» Лица заключенных как-то просветлели. Видно было, что теперь их будоражат иные мысли, чем вчера. Мы гадали о ближайшем будущем страны и, конечно, о возможности нашего возвращения домой. У многих трагедия жизни связывалась с именем тирана, которого теперь не стало.
Конечно, открыто проявлять свою радость мало кто решался, только два грузина в нашей бригаде то и дело изображали что-то вроде лезгинки. Но радостное возбуждение, которое охватило заключенных в первые дни после смерти Сталина, скоро сменилось тревогой. Амнистия не коснулась политузников. Мы почувствовали, что нас ожидают новые испытания: МГБ проявило стремление ужесточить режим лагерей для политзаключенных. Ведь наследники Сталина мало чем от него отличались — Берия, Молотов, Каганович, Маленков тоже подписывали расстрельные списки. А весной 1953 года они санкционировали необузданный произвол в особых лагерях. Конвоирам и охране на вышках даже давали отпуск за совершенно беспричинную жестокость: автоматные очереди то и дело уносили жизни заключенных, причем во всех лаготделениях. В Горлаге начался самый настоящий разгул террора.
Это было время провокаций, попыток поссорить национальные группы — в лагере их было много: кавказцев с казаками, русских с украинцами и так далее. Откуда-то появились сомнительные личности, которые с таинственным видом нашептывали, что от верных людей слышали и точно знают о якобы готовящихся актах неповиновения лагерной администрации. В бараках усиленного режима все чаще возникали стычки с участием уголовников. Все это создавало атмосферу крайней психологической напряженности, в которой призыв к бунту мог разжечь не искру костра, а по-настоящему большое пламя: настолько все уже были ожесточены, так наболело у всех. Провокации общими усилиями подпольных центров все же удавалось пресечь. Мы понимали: ког-
да толпа никем не организована, она может пойти в любом направлении — самом глупом, непредсказуемом, безрассудном.
25 мая 1953 года я встретил, как обычно, за токарным станком в производственной зоне Горстроя. Работу прервали неожиданные гудки котельной. Мы уже привыкли к тому, что прерывистый гудок служил сигналом об окончании трудового дня. Но тут звучали необычные, длинные и непрерывные, гудки, к тому же совсем не вовремя: до конца рабочей смены было еще далеко. Гудок настойчиво звал куда-то, и я выбежал на улицу, чтобы через другую дверь попасть в инструменталку, где находился Смирнов. Его не было на рабочем месте. Я пробежал по территории, наконец увидел, что идет Федор и с ним целая группа заключенных. Я быстро его спросил: «Что случилось? Как действовать дальше?» Смирнов ответил, что в жилой зоне 5-го лаготделения была очередная провокация — стрельба без причины и есть жертвы. Поэтому принято решение остановить работу.
«Необходимо всем собраться в этом недостроенном здании, ждать указаний, держать связь», — приказал Федор. Здание стояло уже под крышей, с готовыми окнами, только в эксплуатацию его еще не сдали. Видимо, такие же команды последовали и по бригадам на других объектах, потому что очень скоро в помещении сосредоточились заключенные из 4-го и 5-го лаготделений — все, кто в тот день работал в производственной зоне Горстроя. И уже тут мы узнали подробности о том, что в пятой зоне сержант-охранник очередью из автомата ранил отдыхавших после смены семерых заключенных, один из них (Петр Климчук) умер от ран. А накануне другой охранник убил заключенного при этапировании из четвертой зоны в пятую.
Не помню, кто именно выступал, но на этом собрании впервые я обратил внимание на Евгения Грицяка, украинца из карагандинского этапа: как-то сразу, с первых минут восстания, он действовал очень активно
ради того, чтобы все прекратили работу и собрались вместе. Он сразу показал себя отличным организатором. Пока другие, негодуя в душе, обдумывали ситуацию, он проявил инициативу, чтобы заявить протест по поводу очередного злодейства охраны, расстрела товарищей в пятой зоне: «Сколько можно терпеть, хватит, работу прекращаем!» Нет, он не организовывал восстание или забастовку, но вот эту вспыхнувшую искру протеста, которая появилась, тут же начал распространять, стал ее носителем, не давал ей погаснуть и поддерживал в душах огонь. Поэтому я про себя назвал его «факелоносцем восстания». Такие, как он, были в каждой зоне. Их призывы зажигали сердца людей, которые давно этого ждали. У них внутри тоже давно уже все кипело. Эти ребята открыто взяли на себя ответственность за судьбу товарищей, «бросили перчатку» в лицо власти хотя бы в виде смелых просьб и мирных претензий. Не думая о том, что их ожидает, они скандировали лозунг: «Свобода или смерть!»
Так на моих глазах началась забастовка политзаключенных особого Горного лагеря в Норильске в мае 1953 года. Митинг добавил уверенности в правоте наших действий. А решение остаться в оцеплении, не возвращаться в жилую зону мы встретили прямо-таки на ура. Пока мы здесь, вывести из лагеря на работу другую смену невозможно.
ВОССТАНИЕ ДУШ
После нескольких дней переговоров с лагерной администрацией было все же принято ее предложение о нашем возвращении в жилую зону, чтобы всем заключенным вместе встретиться с московской комиссией. В лагере тем временем жизнь организовывалась силами самих узников. В ожидании московской комиссии многие самостоятельно проявили инициативу: составляли листовки, обращения к товарищам, писали призывы в прозе и стихах. Это были самодель-
ные листы с разъяснениями, что нам нужно держаться вместе, потому что уже хватит терпеть это насилие: многие из нас не знали, за что сидят, нас оклеветали и превратили в рабов, а в последнее время вообще стали стрелять, как какую-то дичь. Благодаря этим листовкам, картинкам нашей жизни, воззваниям люди становились явными сторонниками забастовки. Общая атмосфера в зоне в те дни была приподнятой, исчезли уныние и апатия, не было даже страха перед будущим.
Заключенные сразу же организовали собственную внутреннюю охрану по периметру зоны. Это было необходимо для ведения внешнего наблюдения и, конечно, для пресечения попыток каких-либо бесчинств в лагере. Мы патрулировали выделенный нам участок с северной стороны. Николай Шибенков, Михаил Резников, Борис Суворов отвечали за посменное дежурство. Каждый старший смены подобрал
себе надежных ребят, с кем вместе работал, дружил, кому доверял. Дежурство поручалось не только подпольщикам, но и тем, кто даже не подозревал о существовании нашей партии.
Принципиальные решения, касающиеся всех, принимались на встречах представителей подпольных русского, украинского, литовского центров с участием других национальностей. Восточные украинцы, белорусы, российские
немцы объединялись и действовали через русский центр. А западные украинцы и литовцы создали свои организации, у них там народу было побольше. Все новости и принятые решения распространялись потом по цепочке. Обычно совещания проходили в помещении медсанчасти, где у нас работали верные люди — Карл Карлович Денцель, Петр Михайлович Сериков и другие. Федор Смирнов тоже нередко приходил в центр, и я его всегда сопровождал. Моя задача состояла в том, чтобы замечать, нет ли хвоста, осуществлять наблюдение за входом и выходом людей. Случалось подключаться и к стихийно возникавшим конфликтам. Как-то зашли в медсанчасть западные украинцы и, увидев в комнате за письменным столом какую-то группу (Чабуа Амирэджиби, Роман Брахтман, Макс Минц и другие писали воззвание к заключенным), отнеслись к малознакомым людям с подозрением. Мне поневоле пришлось вмешаться, несмотря на строгий приказ Смирнова никуда не лезть и не светиться. Но у меня оказались знакомые в обеих группах, и я объяснил им, что тут все свои.
Смирнов сообщил, что в зоне создан забастовочный комитет, от нас в него вошел Володя Недоростков. Я не понял тогда, от нашей партии или от русских? Комитет был интернациональным. Увидел их всех за столом переговоров с московской комиссией, которая приехала к нам 6 июня. Ожидание первой встречи нашего забастовочного комитета с московской комиссией было очень напряженным.
Круглые сутки светило июньское солнце, поэтому мне трудно сказать, вечер это был или день. Хорошо помню, как метрах в пятидесяти от вахты поставили большой стол, накрыли его какой-то материей, кажется красной. К той стороне, что была ближе к вахте, подошли генералы, полковники и другие офицеры. А на другой стороне наши ребята сели, почти все мне знакомые. Грицяка я уже знал, Недоросткова тоже, Ивана Кляченко, верного ленинца из бывших партийных работников, с Григорием Климовичем, поэ-
том-белорусом, тоже знал. Климович подошел к столу, когда все уже расселись. Было четко слышно, как большой начальник из Москвы громко заявил заключенным, что его прислал в Норильск лично Лаврентий Павлович, чтобы разобраться, что здесь происходит. Не иначе это событие века! Забастовочный комитет предъявил насущные требования заключенных. Они были спокойно приняты. Комиссия разрешила снять с бараков решетки и замки, а с одежды — номера, разрешила переписку без прежних ограничений и даже свидания с родными. Заявила об упорядочении рабочего дня и предоставлении выходных, пообещала, что инвалидов вывезут на материк, а остальные наши просьбы рассмотрят в Москве.
Комиссии люди поверили и вышли опять на свои производственные участки. Но было сомнение: прочны ли все эти изменения в лагерной жизни, насколько они долговременны? Из различных источников мы знали, что кадры в лагерной администрации остались прежние, а генералов Семенова и Царева просто поменяли местами. Неужели и практика поддержания режима вернется вновь после очередного призыва к повышению бдительности? Что делать?
Старые, видавшие виды лагерники убежденно доказывали, что уже сделано очень многое. ГУЛАГ еще не знал такого примера единства, такой организованной сплоченности. Надо теперь показать власти, что наши требования действительно мирные, что мы готовы трудиться. Одним из сторонников такого подхода был Иван Кляченко. Смирнов называл его прозревшим ленинцем, ценил логичность его рассуждений, но с выводами не соглашался. Но была и другая крайность — отчаянные парни, которые не хотели мириться с выходом на работу, выдвигали идею вооруженного выступления. Лозунг забастовки «Свобода или смерть!» они восприняли по-своему: лучше смерть в борьбе, чем рабский труд. Таких было относительно немного, но их приходилось постоянно вразумлять. Тон задавали заключенные Жиленко и Касьянов.
Приходили они и к нам, в мастерскую Горстроя. Их решительные речи, рассуждения о возможных успехах «боевых действий» заключенных, безусловно, вселяли бодрость. Но дисциплина, сложившаяся не за один день, не позволяла терять разума.
В дни перемирия с администрацией холодное оружие в мастерской больше не изготовляли, но отдельные заказы выполняли. Так, Федор Смирнов попросил сделать для Володи Недоросткова небольшой кинжал. В жилую зону проносить его пришлось мне. На вахте в это время досмотр проводился чисто формально, так что сложностей не возникло.
Перемирие длилось недолго. И вновь забастовка началась в 5-м лаготделении. Поначалу отправка небольшого этапа из этой зоны в другую не вызвала беспокойства привычным явлением, так как это было в лагерных условиях. Но бдительность заключенных помогла установить, что из этапа посреди тундры выдернули группу активистов и увели в неизвестном направлении. А ведь московская комиссия заверяла, что никаких преследований за участие в забастовке не будет. Значит, договоренность нарушена? Мирное время закончилось.
В этот день опять наша смена работала на горстроевской площадке. И снова возник вопрос: что делать? Возвращаться в жилую зону или остаться в производственной? Логика подсказывала, что надо уходить, чтобы всем быть вместе. Но наши горячие головы (Жиленко, Касьянов и др.) даже слышать об этом не хотели. Эти отчаянные ребята готовы были лезть на проволоку: « Лучше примем смерть, чем станем опять рабами, ведь ясно, что нас ожидает!» С ними велись и одиночные, и групповые беседы. Бесполезно. Смирнов принял решение вклинить в эту группу «героев» наших ребят, которые заставят их изменить свою точку зрения. Федор спросил меня: «Кого можешь выделить?» Из своей цепочки я предложил Бориса Суворова и Николая Шибенкова. Оба хорошо знали Славку Жиленко по горячим спорам в нашей мастерской.
Потом еще пять-шесть ребят было вброшено в группу, они «героям» сказали: «Или вы идете в лагерь, или одни тут останетесь и ни на какую проволоку не полезете!» После нашего общего возвращения в зону вскоре прибыла и «ударная» группа. Прежнего пыла в ее речах уже не ощущалось.
Возникшее чувство недоверия к московской комиссии слилось с тревогой ожидания: что будет дальше? Русский и украинский подпольные центры вместе разъясняли массе заключенных сложившуюся обстановку. Я присутствовал на одном из таких митингов перед клубом. Выступали члены забастовочного комитета. Вдруг раздался чей-то громкий возглас: «Стреляют!» Вся площадь инстинктивно пригнулась. Люди, стоявшие перед клубом, попадали на землю, повалились друг на друга. Но тут же стали вскакивать и оглядываться с недоумением. Хорошо было видно, что и солдаты охраны (это было рядом с запреткой) беспорядочно забегали, не понимая, что случилось. То ли крик «Стреляют!» был злой шуткой, то ли кому-то пулемет на вышке показался и вправду готовым открыть огонь. К чести ребят из комитета, они не растерялись и митинг довели до конца.
Провокации являлись обычным методом воздействия лагерной администрации на заключенных. В дни забастовки делалось все, чтобы вызвать раскол в наших рядах и бегство слабонервных из зоны. При непосредственном общении офицеров с группами заключенных звучали угрозы и призывы выходить за вахту. По местной радиосети шла постоянная трансляция обращений работников администрации и выступления беглецов-заключенных из лагерной обслуги, которые кричали: «Выходите из зоны, в вас не будут стрелять!»
Хорошо, что разные люди были среди вольных, даже среди солдат охраны. Помню, еще до забастовки я как-то видел один раз: подошли к вышке трое военных, вниз спустился солдат, который стоял на вахте, и эти трое увели его, уже без оружия, как арестованного. Не знаю, что случилось, может, он заклю-
ченным записку бросил или поговорил с кем-то, а с соседней вышки это заметили. За связь с заключенными карали строго. Но я точно знаю, что у Федора Смирнова связь с волей была через офицеров, то ли непосредственная, то ли по какой-то цепочке. И это тоже доказывает, что вольнонаемные были неоднородной массой и многие нам старались помочь, хотя бы передать информацию.
В производственной зоне Горстроя Смирнов получил сообщение, что московская комиссия готовит силовое воздействие на заключенных, чтобы прекратить «волынку» — так МГБ называло нашу забастовку. Чего именно ждать, где и когда, было неясно. Члены забастовочного комитета чувствовали, что ответственный момент приближается. В последних числах июня стало известно, что в 5-м лаготделении попытка силового подавления забастовки с привлечением пожарных машин и офицерского корпуса была предпринята, но провалилась. Внутренняя охрана лагеря успешно отбила атаку.
Но наступило 1 июля 1953 года, и пятой зоне пришлось принять на себя новый жестокий удар — даже у нас в лагере были слышны автоматные и пулеметные очереди оттуда. Людей охватило беспокойство. Стало ясно, что силовое воздействие проявилось в самой жестокой форме, что система и не мыслила сдавать позиции, а лишь меняла методы насилия и террора.
Уже 2 июля Федор Смирнов сказал, что с одной из охранных вышек бросили в сторону ребят из нашей внутренней охраны небольшой камень с запиской: «В пятой зоне много убитых и раненых». Мы не гадали, что это: провокационный шаг или акт сочувственного предупреждения. Мы приняли это как послание друга.
Ночи, как таковой, не было: летом заполярная ночь светла, как день. Большинству из нас было не до сна. Ждали, что предстоит резкое изменение ситуации: вчера расстреливали людей из 5-го лаготделения,
а что будет с нами? В такой напряженной обстановке мы невольно старались держаться ближе друг к другу. Собирались мы все вместе на втором этаже барака, в отсеке, где жили ребята из нашей мастерской, и, что удивительно, — дружно, с душой, вполголоса пели свои любимые песни. Казалось бы, с чего? Не от радости и не от воспоминаний, а в преддверии грозных событий, возможных жизненных изменений душа хотела слиться с другими, как-то выразить себя, высказаться в песне. Тогда впервые в лагере я увидел, что русские поют. До этого в течение предыдущих лет не помню, чтобы такое было. Обычно, собираясь группами, беседовали, вспоминали что-то, спорили. Пели свои песни только украинцы и литовцы, всегда и всюду, где бы ни оказались. А тут и россиянам захотелось вспомнить песни «Ревела буря…», «Раскинулось море широко…», «Стенька Разин» и другие всем известные народные песни. Наверное, это было естественное стремление людей скрепить связавшую нас дружбу, может, протянуть общую нить сквозь поколения и времена. Мы все уже хорошо знали друг друга и понимали, что впереди нас ждут новые испытания лагерной жизнью и, конечно, новые пути-дороги. Моя записная книжка, как и у других ребят, пополнилась адресами родственников, через которых можно было бы найти друг друга.
С Федором Смирновым встречи были практически каждый час. В предыдущие несколько дней он чаще обычного выходил на связь с членами подпольного центра. Держался спокойно, уверенно, — видимо, ясно понимал, как следует дальше поступать.
И вот по нашей внутренней цепочке поступила команда быть готовыми покинуть лагерь. Забастовочный комитет активно настраивал людей на окончание забастовки: «Надежды на милость властей уже не может быть. Как только прозвучит их ультиматум, все моментально выходим из зоны». При создавшейся обстановке это был самый разумный выход.
ПОСЛЕ ВОССТАНИЯ. МЫ СТАЛИ ИНЫМИ
Когда начальство объявило ультиматум, предложив выходить с вещами на вахту, 4-е лаготделение вновь отличилось своей организованностью. Из всех бараков, собрав пожитки, заключенные дружно двинулись навстречу администрации.
На вахте отсчитывали сотни и отводили в тундру. Каждую сотню фильтровали однотипно. Начальство указывало, кому куда следует двигаться, причем быстро. Если вправо или влево, то на пути к новому конвою стояли лагерные подонки и остервенело пускали в ход палки, железные прутья и отработанные кулачные приемы. Если указывалось идти в лагерь, то можно было спокойно проходить через знакомые ворота даже без шмона. Мне был указан такой путь. Я быстро добрался до своего места на нарах, прилег, осмотрелся. Из наших ребят увидел только Сашу Анохина, Михаила Резникова, эстонца Аарну. Но уже через полчаса в барак заглянул наш нарядчик Гриша и вызвал меня:
— Нетто, ты здесь? Бери вещи, пойдем. По пути к вахте дружелюбно спросил:
— Ты кому насолил? Почему велели тебя вывести из зоны?
— Понятия не имею, — ответил я.
Гриша, большой болельщик футбола, сочувственно посоветовал:
— Ладно. Как только перейдешь линию ворот, сразу беги к ближайшей группе под конвоем, иначе могут сильно побить. Давай!
Спасибо Грише. Меня миновала участь многих наших ребят.
На следующий день наш этап, человек около трехсот, прибыл на «Надежду». Стоял солнечный день. Для обыска приказали раздеться догола, вещи положить перед собой у ног, руки заложить за голову. К счастью, шмон был не слишком усердный. Дело в том, что я держал в кулаке программу Демократической партии России и опасался, как бы ее не обнаружили. Краткая программа ДПР была написана на тонкой бумаге и сложена гармошкой, потому она и не привлекла внимания солдата. Я готов был съесть ее, если бы меня заставили открыть ладонь. Но все обошлось.
В августе, когда я оказался уже на «Купце» и встретил здесь много знакомых ребят, в том числе Федора Смирнова, то при рукопожатии передал ему экземпляр нашей партийной программы. Федор сразу понял, что за сюрприз я вложил ему в руку, даже слегка оторопел, но тут же одобрительно произнес: «Ты настоящий Налим! Пойду к старику Дикареву и покажу».
Жизнью на «Купце» управляли сами заключенные, в том числе и выходом на работу. Примерно в двух километрах от зоны строили двухэтажные кирпичные здания. Федор мне сказал: «Будешь бригадиром». Я взмолился: «Никогда не пробовал…» «Так надо!» — коротко прозвучало в ответ. Пришлось заниматься оформлением нарядов, следить за соблюдением порядка. В бригаде было человек 60-70. Конвоиры — один впереди, двое позади колонны — позволяли идти неспешным шагом, не соблюдая строгого построения по пятеркам. В жилой зоне после работы каждый занимался своими делами. Ясно было, что «Купец» — это промежуточное звено общей сложной фильтрации политзаключенных — участников норильского восстания, что впереди будут еще этапы.
В ноябре нашу небольшую колонну направили в незнакомую зону ИТЛ, где были отгорожены три
барака и медпункт. Мы с Федором попали туда вместе и встретились с Петром Зиновьевичем Дикаревым, которого отправили на этап раньше нас. А в медпункте хозяином оказался Карл Карлович Денцель, российский немец, хирург, еще недавно работавший в медсанчасти нашего, 4-го лаготделения Горлага. Собирались вечерами у него пять-шесть человек, в этом кругу Петр Зиновьевич Дикарев вспоминал дни своей жизни, пел с большой душой: «По диким пустыням Китая, с тоской в наболевшей груди…» Рассказывал о том, как покидала Родину Белая гвардия…
Новый, 1954 год я встретил в лаготделении «Западный». Раньше там находился большой лагерь ИТЛ, а теперь собрали нас из всех мужских зон Горлага. Здесь уже подробно мы пересказывали друг
другу летние события, анализировали ход и методы подавления этой вспышки неповиновения режиму, какие свойственны обычно при вооруженном восстании. Вспоминали о жертвах расстрела в 5-м лаготделении. Сценарий подавления протеста силой должен был повториться и в 4-м, но законопослушные заключенные успели покинуть зон, и начальство осталось с носом. Можно предположить, что генералы решили не допустить повторения подобного в 3-м (каторжанском) лаготделении. Там тоже пролилась кровь, автоматы и пулеметы стреляли по безоружным людям 4 августа 1953 года.
Да, это было восстание. Но не вооруженное восстание, продуманное, подготовленное, имеющее целью свержение, захват власти. И не бунт невольников, жаждущих получить хотя бы кратковременную свободу, надышаться этой волей, погулять. И неспонтанное выступление, спровоцированное как ответ на жестокое угнетение человеческой личности. В Горлаге с 25 мая по 4 августа 1953 года было восстание человеческих душ. Заполярный Норильск объединил тех, кто вобрал в себя боль и страдания предыдущих лет — от октябрьского переворота до расцвета авторитаризма на землях СССР, кто прошел горнило Великой Отечественной войны, кто осознал великую силу солидарности и понял, что единение, сплоченность — это самое мощное и надежное оружие в борьбе за свободу.
Новая зона — «Западная» — стала демократической республикой, рожденной восстанием. Здесь уже был нормальный рабочий день, вокруг зоны не устанавливались усиленные огневые точки, никто не ждал высоких комиссий для решения наших проблем.
На «Западной» столько собралось своих ребят! Трудно всех и перечислить. Начальником колонны, то есть администратором от заключенных, стал Тихон Петров. Клубом заведовал Владимир Иванович Венгеров. Пищеблоком управлял Петр Сериков, ба-
ней — Николай Абраменко. Я тоже состоял в обслуге лагеря — доставлял в зону продукты.
Ветерок грядущей свободы сделал лица узников светлей. Ребята из Западной Украины пели свои любимые, задушевные песни, мечтая о возвращении домой. Художественная самодеятельность в клубе стала потребностью, а неподконтрольной «воспитательной работой» с обязательным присутствием лагерной администрации. Здесь ставили спектакли по своему усмотрению. Тихон Петров, в прошлом артист цирка, организовал кружок спортивной акробатики. Сам обычно был нижним и держал на себе четыре-пять человек. Я должен был подниматься на самый верх пирамиды. Но все обходилось благополучно — ни разу не падал!
Инициатором бесед о построении общества будущего, как правило, являлся Владимир Иванович Венгеров. Он рассуждал о том, что Россию ожидает третий путь развития, поскольку ни капитализм, ни социализм с переходом к коммунизму не соответ-
ствуют обществу, основой которого является народовластие.
Из верных ленинцев на «Западной» никого не оказалось. С них, как позднее выяснилось, практически началось массовое освобождение людей, отбывавших срок по 58-й статье, когда в Норильске стала работать комиссия по пересмотру дел политзаключенных. Наш мастер Петрович — бывший комбриг Василий Петрович Бархонов — в начале 1954 года, после 17 лет лагерей, вернулся в родной Ленинград. Освобождались с реабилитацией и другие старые лагерники. Их возвращению в родные края способствовали бурные события 1953 года, хотя они в них и не участвовали.
Лагерным центром подпольной Демократической партии России было принято решение изложить письменно не только устав, но и «Программу действий», как нам конкретно реализовать теорию, как построить тактику и стратегию, каким путем идти дальше.
Наша ячейка не только уцелела, но и выросла. Членами ДПР в моей цепочке стали давние друзья Александр Анохин и Борис Суворов, москвич Виктор Тараскин, украинец Михаил Бережанский, белорус Глицевич, эстонец Нурк, российские немцы Герберт Филяуэр и Мартин Нойбауэр. Все они зачитывали клятву и скрепляли ее своей кровью, как предусматривал ритуал вступления. Петров и Сериков приняли в члены ДПР таких активных ребят, как литовец Нос (так его между собой звали, фамилию не могу вспомнить), латыш Ян, немцы Герман Калюза и Роот, которые образовали свои цепочки. Требования конспирации продолжали строго соблюдаться.
Мне памятна одна из общих встреч, где собрались человек пятьдесят. Это были не только члены партии, но и просто надежные ребята, хорошие знакомые: Николай Абраменко, Роман Брахтман, Ганс Утсал и др. Мы исполняли в полный голос любимые песни, декламировали стихи. Кто-то читал собственные сочинения, а кто-то Пушкина, только немного переделав на иной лад:
Во глубине норильских руд
Храните гордое терпенье,
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье…
Товарищ, верь: взойдет она,
Звезда пленительного счастья!
Россия вспрянет ото сна,
И на обломках большевизма
Напишут наши имена…
Зашли к нам в гости даже два надзирателя, поинтересовались: «По какому поводу собрались?» — «Отмечаем день рождения!» Это было 1 апреля 1954 года — мой день рождения. Налили надзирателям даже по кружке браги (ее приготовили наши немцы), и те, довольные, ушли восвояси. Тоже поняли, что «республика заключенных» живет уже по иным законам.
«МОСКВА, Я ДУМАЛ О ТЕБЕ!»
Дошла очередь до пересмотра дел политзаключенных из нашей зоны. «Демократическая республика» начала таять на глазах. Появились первые освободившиеся. Раньше всех вышел из лагеря Николай Абраменко, затем стали вызывать и других. Мои друзья постепенно оказывались на воле, по другую сторону колючей проволоки. Некоторых отправляли в ссылку на материк или переводили в другие зоны Норильска. Стало понятно, что в любой момент все это может коснуться каждого из нас.
Федора Смирнова в Норильске уже не было, поэтому Тихон Петров как руководитель ячейки ДПР предложил мне и Михаилу Бережанскому надежно спрятать наши партийные документы. Программу ДПР, устав и нашу «Программу действий» запечатали в рубероид, залив все основательно смолой. В производственной зоне, где мы тогда работали, присмотрели подходящее место — внутри кирпичной подстанции, в нише. Там и заложили этот пакет, с виду похо-
жий на обыкновенный булыжник. (Нужно сказать, что в Норильске я прятал документы нашей партии дважды. В первый раз в июне 1953 года по приказу Федора Смирнова. Это было во время норильского восстания, когда мы находились в зоне Горстроя. Тогда бумаги пришлось заложить в обычную бутылку, запечатать ее и закопать под зданием мастерской. К сожалению, отыскать спрятанное не удалось даже полвека спустя.)
До освобождения мне пришлось побывать еще в одной лагерной зоне Норильска. Лагпункт «Средний» на Вальковском шоссе принял наш небольшой этап, около 200 человек, в июне 1954 года. Мы должны были ремонтировать дорожное покрытие и снегозащитные сооружения, а зимой очищать шоссе от снега. Со мной вместе пришли на «Средний» Бережанский, Утсал, Филяуэр, из западных украинцев пришел хорошо мне знакомый Дмитрий Мельник. Буквально через несколько дней Ганса Утсала вызвали и освободили. Его место заведующего баней занял Филяуэр. Бережанский стал ответственным за все слесарные и сантехнические работы по зоне. Я в составе ремонтной бригады ходил по тундре и заново узнавал Заполярье, но уже с другой стороны. Если в пятой зоне Горлага и на «Западной» запом-
нились черные пурги, в 4-м лаготделении северные сияния всех цветов радуги, то здесь, на «Среднем», я впервые увидел цветущую тундру. Мы купались в небольших озерцах, которых было множество. Пока мы плавали, вода была терпимая, а когда опускали ноги вниз — о ужас! — ледяное дно. Больше такого необычного чувства удовольствия и страха одновременно я никогда не испытывал.
На «Среднем» все вопросы внутренней жизни по согласованию с администрацией решал Дмитрий Мельник. Кажется, в сентябре он предложил
мне войти в группу, обеспечивающую лагерь продовольствием. Это было заманчиво, потому что группу перевели на бесконвойный режим, и мы, 25-летники, включая самого Мельника, жили уже не в лагере, а в балке около вахты. Вскоре я смог побывать в гостях у Николая Абраменко в Норильске и у Ганса Утсала в балке в самом начале Вальковского шоссе.
Новый, 1955 год встречали у себя в зоне. Ребята держались дружно. Все начали надеяться на освобождение: одни писали просьбы о помиловании или жалобы на необоснованный арест в самые разные инстанции, другие выходили на волю в результате пересмотра следственного дела. Мы с Бережанским твердо решили не просить милости и никуда не писать.
В течение 1955 года освободились многие бывшие узники Горлага. Петр Сериков обосновался в поселке Медвежий Ручей, Виктор Тараскин — на Кайер-
кане, Глицевич женился в Норильске, к Ивану Одинцову с материка приехала жена, и они поселились на улице Комсомольской. Встретившись с друзьями по механической мастерской Леолой и Каарепом, я узнал об освобождении Ивана Ивановича Бакланова и Василия Петровича Бархонова — наших заботливых старичков, оставшихся непоколебимо уверенными в том, что их арестовали в 1937-м по ошибке.
Для нас, членов подпольной ДПР, это были дни радостной надежды на обновление жизни, на скорое установление связи с «коренной» организацией нашей партии на воле. Я и предположить тогда не мог, что после Норильска не смогу восстановить прежние цепочки, что буду десятилетиями разыскивать своих друзей, разбросанных по всей стране.
Меня вызвали с вещами в феврале 1956 года, вручили справку БГ/н № 018010/245873 от 15 февраля 1956 года: «Содержался в местах заключения МВД с 22 февраля 1948 года по 13 февраля 1956 года, откуда освобожден по определению Верховного суда Союза ССР № /н-0211 от 25 января 1956 года, с применени-
ем ст. 1 и 6 указа от 17 сентября 1955 года «Об амнистии» со снятием судимости и поражения в правах. Следует к месту жительства — гор. Москва». Подписал справку начальник лагеря Власов.
Мне дали билет на самолет до Красноярска и билет на проезд по железной дороге до столицы. Мой горький путь от Москвы до Норильска длился больше шести лет, на возвращение ушло шесть календарных дней. Уже в поезде под стук колес мне все еще не верилось, что вот-вот я буду дома, что настанет наконец та долгожданная минута, о которой мечтал целых тринадцать лет.
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!..
Уже дома я узнал, что отец писал в Верховный суд просьбу пересмотреть мое дело, потому что его сын не изменник Родины. История моего освобождения прояснилась.
В 2003 году, через 50 лет после восстания, я снова побывал в Норильске. Оказалось, что от аэропорта Домодедово до Алыкеля всего четыре часа — так близки эти два моих родных города.
Спустя годы мне удалось найти лишь нескольких участников нашей Демократической партии России. В 1968 году умер Федор Смирнов, не дожив даже до 50 лет: Норильск сильно подорвал его здоровье, он
много болел, лежал в больницах. Сейчас я переписываюсь с его дочерью. Моего земляка Павла Френкеля я разыскал в Москве, мы не раз встречались семьями (еще в лагере он дал мне адрес своей сестры, а та познакомила меня с родственницей из Пятигорска Ларисой, которая стала моей женой).
Тихону Петрову я писал, но долго не получал ответа. Молчал он умышленно, желая уберечь меня от неприятностей. Дело в том, что органы решили вновь привлечь его к суду в 1962 году в связи с новочеркасским делом, хотя он в нем и не участвовал. Встретились мы лишь в 2004 году в Ростове. В Эстонии в прошлом году я встречался с Гансом Утсалом, он говорил о том, что участвовал в поднятии черного флага над лаготделением каторжан. Сергей Дмитриевич Соловьев, как рассказал мне Василий Иванович Ковалев, был выслан с Кайеркана на Колыму после норильского восстания, там из-за доноса одного предателя его судили вновь — у него нашли документы Демократической партии России. Интересно получилось: в его следственном деле устав и программа ДПР сохранены
органами и обнаружены «Мемориалом». Благодаря этой находке в Магадане удалось впервые опубликовать эти документы. С Ковалевым же я встретился в Москве в 2004 году. Он также вступил в ДПР еще в Норильске — на Кайеркане.