Записки советского «фашиста»
Записки советского «фашиста»
Всеволодов В. Записки советского «фашиста» : Док. повесть // Звезда. - 1995. - № 12. - С. 12-65.
ЗАПИСКИ СОВЕТСКОГО «ФАШИСТА»
Документальная повесть
Задумал, я свои записки в 1943 году, начиная отбывать второй срок во внутренней тюрьме Устьвымлага Коми АССР. Здесь были написаны первые листки, которые хранились у начальника этой тюрьмы Николая Ивановича Бурлова. Впоследствии они были мне возвращены вместе с дневниками, написанными уже в Минлаге и тоже сохраненными самим оперуполномоченным МГБ И. И. Грязновым.
Цель моих записок — рассказать о реальных людях, прошедших со мной нелегкий путь, поэтому фамилии оставляю подлинными.
Мир «по ту сторону» может быть высочайшей школой жизни, если есть молодость с железным здоровьем, склонность к беспристрастному анализу и много-много везения в сочетании с так недостающим нам, человекам, чувством собственного достоинства.
Не все обладали такими качествами, поэтому и не каждый донес до конца свой гулаговский крест.
К сожалению, по не зависящим от меня причинам, я заканчиваю публикацию на последних днях пребывания в «бытовом» ГУЛАГе, сохраняя надежду на то, что сумею напечатать записки о ГУЛАГе политическом, где я провел последние годы своего заключения.
АРЕСТ
Бренная зима 1941 года выдалась в Москве на редкость снежная. Последние дни декабря сыпало не переставая. Поэтому даже центр города напоминал дореволюционную Москву, виденную мною в старых фильмах. Так же, как и в старину, повсюду шныряли повозки, и так же, как в старину, было немного автомобилей, потому что они больше стояли или буксовали, чем гонялись по заснеженным улицам. А в нашем тихом Чернышевском переулке, расположенном на окраине города, протянулись два огромных сугроба, которые почти полностью погребли под собой липовую аллею. Но нам с матерью такая зима была на руку. Мы устроились на ночные снегоуборочные работы в ЖКО и кое-как перебивались с хлеба на квас.
Вскоре на фронте наступил переломный момент. Немцы, получив несколько сокрушительных ударов под Москвой, отступали. Восторженный голос Левитана сообщал о все новых победах Красной Армии. Ночью уже не было слышно артиллерийской канонады, и фашистские самолеты реже и реже появлялись над городом. В Москве стало спокойнее. Ничто не предвещало несчастья, если не считать трех приснившихся мне снов. Сны были неприятные, но я не придал
им никакого значения. Однако мать была другого мнения. «Такие сны, сынок, не к добру!» — сказала она.
А сны были действительно необыкновенные. В первом сне я, не имея никакой в этом необходимости, срубил топором маленькую березку с только что распустившимися листочками. Во втором — увидел себя сидящим на черном коне, одетым во все черное. А в третьем меня почему-то угораздило плыть в наглухо забитой бочке, в которой кончался воздух.
Утро 3 0 декабря 1941 года началось как всегда. Закончив работу намного поздней, чем обычно, я, сократив путь, перелез через сугроб и чуть было не плюхнулся в стоящую у ворот моего дома «эмочку». Зрелище черного блестящего лимузина меня очень удивило, потому что наши жильцы никогда не пользовались легковыми автомобилями. «К кому это приехали?» — подумал я, толкнув калитку в воротах.
В комнате кроме матери находилось двое мужчин. На всю жизнь запомнилась мне эта утренняя сцена. Нашу маленькую чистенькую комнатушку я не узнал: ящики из комода и книги валялись на полу, часть паркета была разобрана, обои превратились в лоскутья. Увидев такой погром, я с немалым страхом начал разглядывать ранних гостей. Один был огненно-рыжий, другой какой-то совсем белесый. По внешности они отличались друг от друга, но выражение глаз делало их очень похожими.
— Мама, что это за субчики? — неожиданно вырвалось у меня.
— А вот мы тебе покажем, что мы за субчики! — ядовито прошипел рыжий и подал мне небольшой лист бумаги. Это был ордер на арест. Я прочитал бумагу, ничего не понял и вопросительно уставился на «субчиков». Рыжему не понравилась моя тупость, и он резко пихнул меня в кресло.
— А ну, распишись-ка, субчик! — ехидно просюсюкал он, подавая мне свою ручку-самописку. Поставив подпись, я взял со стола кусок хлеба, но не успел поднести его ко рту, как он покатился по полу.
— Дайте ему поесть, — взмолилась мать, — он только пришел с работы!
— Ничего, ничего, там пожрет! — пообещал рыжий, протянув нараспев слово «там». -
— А ты, тетка, чем без толку болтать, собери-ка ему пару белья, мыло да полотенчик! — вмешался в разговор белесый. — Через десять дней отпустим твоего субчика, мы там долго не держим!
Не знали мы, что эти обещанные десять дней превратятся в долгие-долгие годы.
Не дав проститься с матерью, рыжий потащил меня во двор и посадил в лимузин на переднее сиденье. Белесый сел сзади. Рыжий, усевшись за руль, запретил мне разговаривать и смотреть по сторонам. Автомобиль тронулся, но, проехав небольшое расстояние, остановился у дома номер один. Вылез.белесый и, зайдя за сугроб, исчез. Рыжий еще раз напомнил мне правила поведения арестованного во время этапирования и грязно выругался, показав огромный волосатый кулак. Не менее часа я сидел ни жив ни мертв, осмысливая сложившееся положение, и вдруг в лобовое зеркало увидел высокую фигуру школьного товарища Вадима Виноградова, пинками подгоняемого белесым. От неожиданности я вздрогнул и тут же получил сильный удар кулаком по голове.
— Ты, паскуда, если еще раз шевельнешься, душу вытряхну! — прохрипел рыжий и нажал кнопку стартера.
Несмотря на снежные заносы, мы быстро понеслись по белым московским улицам все ближе и ближе к центру. Трубная площадь, Кузнецкий мост, площадь Дзержинского...
Открылись деревянные ворота, и мы въехали во двор небольшого двухэтажного здания. Нас с Вадимом вывели из «эмочки» и подтолкнули к невысокому крыльцу. Захлопнулись тяжелые двери. Вадима повели в одну сторону, меня в другую...
ЛУБЯНКА
Помещение, куда я попал по прибытии на Лубянку, было небольших размеров с очень низким потолком и напоминало обычную домашнюю кладовку. Какой-то огромный комок подступил к горлу, и я долго всхлипывал и икал,
чем привел в ярость охранника. Он дважды открывал камеру и дважды угощал меня пинками. Потом чем-то тяжелым ударил по голове... и я отключился.
Придя в себя, долго не мог понять, где нахожусь. Когда сознание окончательно прояснилось, я начал перебирать в памяти возможные причины ареста и тут вспомнил о найденной немецкой листовке, которую я, вопреки закону военного времени, не только не сдал в милицию, но показал Вадиму. Неужели он проболтался? — подумал я и неожиданно уснул.
Разбудил стук в дверь. Я вскочил и увидел, как из волчка1 выпала конфетка и открылось окошко. Мне сунули кусок хлеба и миску супа. После еды стало как-то веселее, начало казаться, что мой арест — простое недоразумение, что скоро все прояснится и меня отпустят домой. Рассуждая таким образом, я принялся бодро прохаживаться по камере. Неожиданно из того же волчка потянуло душистым табаком. И тут, наверное, как в таких случаях говорится, черт меня попугал попросить у дежурного закурить, обратившись к нему со словами «товарищ начальник». Табаку он не дал, но посоветовал с такой просьбой обратиться к «брянскому волку». Я не понял скрытого смысла его слов, но по ехидной интонации, с какой они произносились, догадался, что я сказал не то, что надо.
Прошло еще несколько минут. Загремели ключи, открылась дверь, и мне приказали выходить со шмотками. Так назвал мои вещи охранник.
Я прошел длиннющий коридор по мягкому толстому ковру и в самом его конце попал в небольшое помещение. Здесь меня ожидали два человека в военной форме. Один сидел за столом, другой возился с фотоаппаратом. После фотографирования и снятия отпечатков с пальцев я с черными руками был введен охранником в помещение, отдававшее запахом бани.
На узкой скамейке раздевался стройный голубоглазый мужчина лет тридцати. Незнакомец поздоровался и, уступив на скамейке место, передвинулся на край. Мы познакомились. Звали его Сергей Николаевич. Он жил в Москве, работал инженером на Трехгорке. О причине своего ареста он, как и я, ничего не знал и очень удивился тому, что сюда сажают таких мальчишек.
После банных процедур нас ввели в общую камеру. Это была небольшая комната метров около двадцати. Кроме бочки, стоявшей в углу, ничего не было. Люди лежали на голом полу. Мы устроились у входа, рядом с двумя благообразными старичками. Ближе познакомившись с ними, я узнал, что эти люди служили у немцев. Позднее мне стали известны истории и других сожителей... Почти все они были арестованы за измену Родине, но, несмотря на такую тяжкую вину, страха почему-то не испытывали, спокойно беседовали, шутили, смеялись.
Глядя на них, и я делался уверенней. Но особенно хорошо на меня действовал Сергей Николаевич. Благодаря ему я сравнительно легко перенес первые, трудные дни заключения. Сергей Николаевич очень любил Есенина и мастерски читал его стихотворения.
Я лежал на голом полу и, закрыв глаза, видел поля и леса, деревенские избы, старые заброшенные церквушки и наше небо, порой хмурое и печальное, но такое дорогое нам, русским. Видел стройного светловолосого юношу, наверное, с такими же голубыми, грустными глазами, как у Сергея Николаевича.
Через несколько дней мы расстались с ним навсегда.
ТАГАНКА
После внутренней Лубянской тюрьмы меня ожидало новое местожительство в громадной старинной Таганской тюрьме, где, по преданию, будто бы имеется одна не найденная камера.
Таганка встретила меня мрачными сводами, полутемными коридорами и бесконечными лестничными переходами.
Нашу небольшую группу долго вели по темным закоулкам, отдававшим сыростью. В этой многовековой затхлости я сразу же уловил какой-то особен-
1 Глазок в дверях камеры. (Здесь и далее — примечания автора.)
ный запах, совсем не похожий на запах Лубянки. Много позднее, став заключенным со стажем, я пришел к выводу, что во всех тюрьмах пахнет по-разному. Разумеется, этот факт сам по себе маловажный, но у любого узника он почему-то оставляет какой-то зловещий осадок. Такого же мнения о тюремных запахах были и многие зеки, с которыми я разговаривал впоследствии.
Мое путешествие закончилось, когда нас привели в длинный коридор с мягкой ковровой дорожкой, где расположенные по обеим сторонам камеры были с трехзначными номерами. Нашу группу остановили около камеры с номером «666».
О зловещем значении этого числа мне было известно из Библии еще с детства, но после вещих снов, приснившихся накануне ареста, я стал намного суевернее. Это проклятое число так меня взволновало, что я в первые секунды совсем растерялся и бессмысленно смотрел на надзирателя. А когда он пихнул меня в камеру, я вступил в нее с сознанием полной обреченности.
За длинным столом несколько человек играли в домино, остальные лежали на нарах. По моим предварительным подсчетам, здесь должно было жить не менее двухсот человек, что и подтвердилось впоследствии.
Я бросил сумку с бельем на свободное место, рядом с каким-то очень древним старичком. Он лежал без движения, уставив в потолок красные, слезящиеся глаза. На меня он не обратил никакого внимания. Мне тоже было не до него.
ДОПРОС
Трудно сказать, о чем я думал в те первые дни заключения. Мысли мои складывались только под влиянием разговоров с обитателями камеры, и настроение часто менялось. И все же я считал, что первый же допрос положит конец моему заключению, потому что я не знал за собой никакой вины. Обращаться за помощью к отцу, находящемуся в то время на фронте, я почему-то не решался, хотя был уверен, что, несмотря на свой коммунистический фанатизм — а он был истинным коммунистом, — он не раздумывая пришел бы ко мне на помощь. А такая возможность у него была. Отцу благоволил сам Сталин.
В девятнадцать лет дворянский сынок, плюнув на «Бархатную книгу», где красовались его славные предки, вступил в большевистскую партию, решив послужить замученному царизмом мужику. Участвуя в гражданской войне на Царицынском фронте, он успешно выполнил одно важнейшее задание Сталина, возвратив красным перешедший на сторону белых эшелон красноармейцев, за что был удостоен сталинских похвал и весьма лаконичной, но очень полезной отцу фразы: «Ми его знаем», много раз выручавшей его впоследствии.
По словам матери, отец был человеком не совсем обычным. Несмотря на свою врожденную интеллигентность, знание иностранных языков, воспитанность, был очень самолюбив, отчаянно смел и самоуверен. Кроме этих чисто мужских качеств, имел весьма опасный по тем временам недостаток — резать правду-матку в глаза, невзирая на личности, за что частенько изгонялся из партии, но благодаря сталинской фразе мгновенно восстанавливался, получая еще более приятное для себя назначение.
Отец сменил много работ. В двадцатые годы он сидел в секретариате Енукидзе, потом работал в милиции, ухитряясь одновременно преподавать в МИИТе политэкономию и немецкий язык.
Частенько, отсиживаясь с матерью в траншеях во время немецких налетов, я с удовольствием слушал ее рассказы о похождениях отца, которые до войны от меня тщательно скрывались. Мать участвовала с отцом в кремлевских субботниках, где видела Ленина, таскающего бревна, побывала на «знаменитых» продразверстках, ни за что ни про что получила кулацкую пулю, хотя всей душой сочувствовала истинным труженикам. А когда отцу, как обычно, однажды не хватило положенных ему трехсот рублей партмаксимума, она пережила такое, о чем всю жизнь с ужасом вспоминала. А произошло следующее. Как-то раз, зайдя с матерью в телефонную будку, отец набрал номер и ровным, уверенным голосом произнес такие слова:
— Слушай меня внимательно, старая образина! Мне срочно нужны пятьсот рублей. Ровно через пятнадцать минут, секунда в секунду, я приду к тебе в кассу и, если не получу эти деньги, пеняй на себя, пристрелю, как собаку!
О дальнейших набегах на партийную кассу Землячки мать больше не рассказывала, но, по ее словам, в тот страшный для нее день отец в Елисеевском магазине нагрузил полный воз продуктов.
Нудно и нервозно проходили дни в 666-й камере. Уже кончался месяц моего жития в Таганке, а меня не тревожили. Неужели забыли? — думал я, частенько поглядывая на волчок. И вдруг, как-то во время ужина, открылась дверь. Вошел надзиратель и, растягивая мою фамилию по слогам, прошептал:
— Всеволодов! Выходи! (Вызывали почему-то всегда шепотом.)
Я спросил надзирателя, нужно ли брать вещи. Он ответил, что нет. Это означало, что меня вызывают на допрос. И в тот момент, когда я задал вопрос надзирателю, я с грустью поздравил себя с тем, что начал уже приобретать тюремный опыт.
Небольшой кривоногий надзиратель, побрякивая ключами, указывал путь. Мы поднялись по каменным ступенькам куда-то вверх и вошли в узкий коридор с бесчисленным количеством дверей. У одной из них охранник приказал остановиться и тут же пинком в зад втолкнул меня в небольшой светлый кабинет. Горел яркий свет, пахло душистым табаком.
За столом сидел военный. Когда я вошел, он даже не взглянул в мою сторону, ему было не до меня. Он вертел в руках две фигурки из проволоки, ставил их в разные положения, но никак не мог разъединить. Я хорошо знал этот нехитрый фокус и предложил ему быстрое решение, вместо ответа он показал рукой на стул.
Гражданин следователь был здоровенный мужик лет тридцати пяти. Бросились в глаза узкий лоб, густые сросшиеся на переносице брови и маленькие глазки, сидевшие где-то в глубине черепа. Но что меня больше всего поразило в его лице, это громадная квадратная челюсть. Такое личико ничего хорошего не обещало. Стало жутковато. Что-то будет, что-то будет? — вертелось в голове.
Гнетущая тишина в кабинете длилась минут двадцать. Вдруг проволочная игрушка полетела на пол, и я услышал голос, который не забуду никогда. Эта громадина не заговорила, а завопила высочайшим голосом кастрата.
Я так удивился, что сразу же забыл все свои заготовки возможных ответов на следствии и смотрел на него, раззявя рот.
— Ну что ж, познакомимся, гражданин Всеволодов! — пропищал он. — Моя фамилия Шомполов, да-да, Яков Шомполов, к твоему сведению. Из поступивших на тебя материалов мне очень хорошо известно о твоей антисоветской деятельности. Но, несмотря на это, ты еще можешь облегчить свое положение чистосердечным признанием.
Это вступление прошло гладко и без запинки. Видно, не первый раз следователь Яков Шомполов начинал такой тирадой свои допросы. Затем, выпив полный стакан воды, он долго ковырялся в тумбочке стола, что-то отыскивая, пока не нашел то, что искал. Уверенными движениями закатал в газету найденный предмет и, внимательно осмотрев получившуюся трубочку, положил ее на стол. Закончив свое дело, он долго и визгливо зачитывал мне обвинительное заключение.
С трудом выслушав обвиниловку, я понял, что следователь шьет мне политику. Стало не по себе. С трудом преодолев страх, я спросил, в чем заключается моя вина, так как я действительно ничего не понял из прочитанного текста. Он ответил, что об этом я знаю лучше, чем он, и начал рыться в бумагах.
Наверное, с полчаса слышался скрип пера. Срок небольшой, по сколько всего передумалось — один Бог знает.
Наконец он встал, закурил и заходил по кабинету. На его роже неожиданно появилось выражение человека, изображающего из себя добряка. Он стал улыбаться, показывая мимикой лица сердечность и участие, но злобные глазки его выдавали, оставаясь холодными при всех его гримасах. Подойдя ко мне, он погладил мою голову и вдруг неожиданно предложил закурить.
— Закури, Володя! — пропищал он и подал листочек папиросной бумаги. — Табачок — сила!
Потом он долго ходил, потом опять долго улыбался, но табак не насыпал.
— Нет, нет, ты сперва признайся, тогда получишь! — дразнил следователь, то поднося к носу горсть с табаком, то убирая ее обратно.
— Чуешь, как пахнет?
— А в чем признаваться? — спросил я и, взглянув на следователя, ужаснулся.
Маска наигранной доброжелательности исчезла, глаза-зверьки впились в меня. Огромные ладони несколько раз сжимались и разжимались в кулаки. Вдруг, как по мановению волшебной палочки, глазки убрались обратно, словно притаясь до времени. И опять на его лице появилось подобие улыбки. Очевидно, арсенал наиболее действенного психологического оружия сохранялся на будущее, поэтому он довольно миролюбиво продолжал пищать:
— А Вадим-то, твой друг, сразу же признался и давно уже дома кашей обжирается.
— Это его дело, а мне не в чем признаваться, — пробурчал я, и тут же удивился своей смелости. Да и было отчего. Внезапно покраснев как рак, он быстро присел к столу и начал писать.
Опять перо скрипело противно, долго и зловеще. Затем, взяв со стола обернутую газетой трубку, он подошел ко мне. От страшного удара по голове я потерял сознание. Сколько времени продолжалось это состояние, не знаю, Очнувшись, я увидел, что нахожусь в пустом кабинете. Я лежал на полу, в луже воды. Рядом со мной валялась злополучная трубка из газет с начинкой (металлическая тросточка). Болела голова, шумело в ушах, хотелось пить. Я подошел к столу и только взял графин, как внезапно влетел следователь и ударом кулака в лицо сбил с ног.
— Я тебе покажу, проститутка, — заверещал он. — Документы хотел уничтожить? — И начал избивать сапогами, стараясь попадать по лицу. Безуспешно я пытался избежать его ударов...
Очнулся в своей 666-й камере. Так закончился для меня первый в жизни допрос.
В КАМЕРЕ
После допроса меня долго не беспокоили. За это время я перезнакомился почти со всеми обитателями камеры. Судя по военной одежде, здесь сидели в основном фронтовики. Они искренне радовались успехам Красной Армии, а пребывание в тюрьме объясняли недоразумением. Поэтому уверенность в скором освобождении не покидала их до самого суда. Даже бывший политрук, капитан Кашин, все время уверял, что арест — это просто досадная ошибка, что скоро наши дела будут пересмотрены и все фронтовики обязательно пойдут на фронт.
К сожалению, вояки были намного старше меня, поэтому, не находя с ними общего языка, я сдружился с парнем примерно моих лет, бывшим летчиком Васей Козловым.
Небольшого роста, белобрысый паренек выглядел совсем мальчиком. Жизнь и война представлялись ему почему-то в розовом свете. О самых жутких вещах он говорил шутя, пересыпая речь забавными словечками. Даже о ранении и немецком плене вспоминал с улыбкой. Мне казалось, что Вася немного рисуется, кое-что подкрашивает, но все его рассказы были очень увлекательны.
Старичок-сосед оказался очень интересным и милым человеком. Прожив восемьдесят лет, он многое повидал. Фамилия его была Георгиевский. Время, тюрьма сделали свое дело. Маленький, морщинистый, с реденькой бороденкой, с вечно дрожащими руками, он был болезненно жалок. Ел мало. Пайка, полученная утром, переходила у него на другой день. Он ее аккуратно заворачивал в носовой платок, клал у изголовья и маленькими крошечками направлял в рот.
Я старался по возможности ему помогать. Носил за него парашу1, мыл полы.
1 Здесь — бак для испражнений в камере; это слово означает также клевету, ложный слух, сплетню, тюремную байку.
Георгиевский, несмотря на почтенный возраст, обладал хорошей памятью. Старик был знаком со многими выдающимися русскими писателями, а в 1910 году находился рядом с умирающим Л. Н. Толстым и издал по тому времени объемистую книгу из телеграмм, поступавших великому писателю. Рассказывал он с трудом, часто отдыхая и подолгу задумываясь, но, несмотря на это, собирал много слушателей.
В тюрьме я очень много читал, а книги в библиотеке Таганки попадались уникальные. Встретились несколько номеров «Современника», «Дни» Шульгина, «Бог и государство» Бакунина. Можно только удивляться «компетентности» органов, доставлявших в камеру книги, за которые на свободе расстреливали, как например, за трилогию генерала Краснова, состоящую из романов: «Опавшие листья», «За чертополохом» и «От двуглавого орла до Красного знамени».
Не все заключенные занимались чтением, были и такие, которые с утра до вечера «забивали козла» или спали, просыпаясь только по нужде. Но все игры и книги моментально убирались, когда открывалась кормушка и слышалось магическое слово: «Принимай!» Начиналось священнодействие — распределение горбушек. Мгновенно воцарялась мертвая тишина, слышен был, только голос раздатчика.
МИША ВОБЛИКОВ
Я говорил, что мне удалось познакомиться с некоторыми обитателями новой камеры. Но эти знакомства не шли дальше обычных расспросов о разных тюремных парашах, всегда в изобилии имеющихся среди зеков. Тесно сдружился я только с Кашиным и Мишей Вобликовым, занявшим место Георгиевского, когда старик не вернулся с допроса.
Миша Вобликов сыграл определенную роль в моей тюремной жизни, не только как человек покладистый и по-своему порядочный, но и как довольно необыкновенная личность, поэтому не упомянуть этого мальчишку было бы несправедливо. Миша не был красавцем, скорее наоборот, но его внешность привлекала. Круглое лицо, плутоватые и вместе с тем добрые глаза, участливо смотревшие на собеседника, притягивали к нему людей. Но я ценил своего друга больше всего за то, что он всегда пребывал в прекрасном настроении. Мишу часто тягали на допрос, иногда по нескольку раз в день, но он возвращался всегда веселым и на следователя никогда не обижался. Я как-то спросил его о причине такого отношения. Миша ответил только после довольно длительной паузы.
— Ты знаешь, Вовчик, — начал он обычным покровительственным то ном. — Мы с тобой люди разные, не только по внешности, но и по самой житейской сути. Ты маменькин сынок, а я — уличный бродяга, ты сидишь ни за что, а я сижу за дело, и вполне справедливо, потому что очень хорошо знаю, чье мясо съел, и думаю в настоящий моментик только о том, как бы мне отвертеться от фронта.
— А при чем тут фронт? — удивился я. — Разве политических на фронт берут?
— А-а, что ты, балда, понимаешь, — разозлился Миша, добавив для убедительности пикантное словечко, — ведь преступление мое не политическое, а чисто бытовое, а все бытовички, как ты уже знаешь, гремят на фронт.
Я ничего не понял и ждал объяснений, вопросительно на него поглядывая. Мишу взбесила моя тупость.
— Ну и дубина же ты бестолковая! — не выдержал он. — Что тут непонятного? Ведь все проще пареной репы. Меня посадили не за политику, а за кражу, но, честно говоря, я и своему врагу не посоветую воровать там, где воровал я. Ты только от одной фамилии этого фраера, которого я обжимал, дуба дашь. Вот почему меня и сунули в Таганку, а раз я здесь, то статья моя должна быть политической. Этого желает следователь, а я тем более. Вот почему и табачок с тобой курим от пузяки, и ни синяков, ни карцера я еще не видел.
До этого разговора я не решался спрашивать Мишу за что он сидит, но такой прилив его откровенности меня заинтриговал. Через несколько дней мне все же удалось продолжить этот разговор, потому что обстановочка для этого
оказалась как нельзя благоприятной. Возвратившись с последнего допроса, Миша как-то особенно улыбался и по-особенному пританцовывал. Дело было закончено, фронт отпал, и он теперь стал «фашистом». Только я раскрыл рот, как у меня в зубах очутилась шикарная папироса «Казбек».
— Прикуривай, сосунок! — добродушно проговорил он, подавая тлеющую вату, переданную ему с верхних нар. — Усёк, как я без спичек обхожусь? — И Миша показал на невысокого, худенького паренька в летной форме, сидевшего на верхних нарах. — За одну цигарку этот летун весь день для меня огонь добывает. — Жить надо уметь, молокосос!
Мише было всего девятнадцать, но до Таганки он успел побывать во многих колониях, то есть имел определенный опыт жизни под замком. Это высоко поднимало его в моих глазах.
Вопрос я ему все-таки задал, но ответ получил только перед моей отправкой в суд. Мишу взяли не за «антисоветскую деятельность». Он сидел за мошенничество, но за мошенничество не совсем обычное, а по тем веселеньким временам не имеющее аналога ни с одной из обычных блатных краж. Неизвестно каким путем он добрался до продуктовой базы самого Берия, таскал оттуда продукты и жил некоторое время в свое удовольствие, пока не сгорел, по его словам, на телефоне.
В Таганку, лично из-за Миши, приезжал Берия. Мило говорил с ним, шутил, смеялся, но статью оставил политическую.
В дальнейшем Миша сумел повлиять и на ход моего дела. Его доводы выглядели очень убедительно для такого «знатока» тюремной жизни, каким я был.
— Ты, дубина, должен наконец понять, где ты находишься, — говорил он, многозначительно тряся скрюченным указательным пальцем. — Так что не майся дурью, подпиши эти вонючие бумаги и дело с концом!
Он был прав, но я еще продолжал верить в «торжество справедливости». Поэтому второй допрос прошел как и первый, с той лишь разницей, что вместо удара по голове тросточкой я несколько часов простоял в ящике1, пока не потерял сознание.
Затем допросы посыпались один за другим: то перед завтраком, то перед ужином, то ночью, и все это время допрос вели разные следователи. Я ходил как сонный, голова не работала. Видя мое состояние, Миша уже не просил, а умолял сдаться, как он говорил, «этим гадам».
Последний допрос вел новый следователь, его фамилии я не запомнил. «Все следователи на одну рожу», — говаривал Миша. Новый следователь был здоров, сыт, доволен собой. В углу кабинета я заметил стоящую винтовку и понял, что она здесь неспроста. Допрос начался как обычно: где родился, где учился и т.д. Ответы следователь записал и листок опроса подал для подписи. Не услышав ничего, говорящего о моей «антисоветской деятельности», я подписал. Следователь заулыбался.
— Ну вот, видишь, а ты, дурочка, боялась. Черканул — и ничего не случилось. На, закури, — и он подал мне папиросу. — Теперь возьми этот лист, прочитай и подпишись, а можешь и вообще его не читать, страшного там тоже ничего нет.
Это был, как я понял после прочтения, заранее заготовленный протокол допроса с вопросами и ответами. Ознакомившись с этим «произведением», я заметил следователю, что в этом протоколе получилось почти так, как в известной поговорке «без меня меня женили». После моих слов улыбка на его лице исчезла.
— Ах ты, падлюка! — заорал он и запустил в меня пресс-папье. Мраморная штуковина очень больно тюкнула меня под дых, и я чуть не потерял сознание.
— Застрелю... как... собаку! — медленно акцентируя каждое слово, произнес он и схватил винтовку.
Не знаю, какой я имел вид, когда следователь целил мне в лицо, но, наверно, тот, какой он хотел увидеть. Дуло винтовки целую вечность глядело мне в
1 Углубление в стене, где можно только стоять. Ящик продувался холодным и горячим воздухом одновременно. Менялось только направление струи: дуло то в голову, то в ноги.
переносицу. Я так перепугался, что не слышал его слов и, как сквозь темные очки, видел следователя, размахивающего руками. Когда я пришел в себя, он сидел за столом.
Вдруг неожиданно открылась дверь, и в кабинет ввалилась грузная фигура моего первого следователя Шомполова. Тут дело будет, подумал я, приготовившись к побоям. Они долго говорили о рабочих карточках, о какой-то женщине, о каких-то следственных делах. Из разговора я узнал, что нового следователя зовут Паша. Во время разговора Шомполов не сводил с меня глаз. Потом, кивком головы показав на меня, спросил Пашу:
— Ты тоже мучаешься с этой проституткой? Настырный гад! — И, погрозив мне кулаком, добавил: — Червончик все равно схватишь как миленький, куда ты, говнюк, денешься!
К счастью, он пробыл в кабинете недолго, его куда-то срочно вызвали. Избиение в «два смычка» не состоялось. Пока следователь скрипел пером, я, поглядывая на этого подонка, думал: прав был Миша, убьют, гады!
— Давайте бумагу, — решился я, — буду подписывать.
— А... одумался, щенок! — захихикал следователь. — Давно бы так!
— Разрешите все-таки узнать, гражданин следователь, в чем я обвиняюсь? — спросил я, чувствуя, что побои мне уже не грозят.
— Читай, там все сказано, — ехидно ответил следователь, бросив мне «дело».
В заготовленном документе говорилось, что я и мой друг Вадим распространяли в экстернате антисоветские листовки и вели активную агитацию в пользу немцев. Кроме всего этого мы состояли в гитлеровской молодежной организации «гитлерюгенд», якобы нелегально действующей в Москве.
Для большего правдоподобия, как я понял, следователю нужен был антисоветский разговор между мной и Вадимом. Он заставил меня придумывать антисоветские выражения примерно такого содержания: «У немцев много самолетов, а у нас мало» или «У немцев хорошие танки, а в Красной Армии никуда не годятся». Удачные, с его точки зрения, фразы записывал, неудачные — требовал заменить. Самый последний пункт обвинения меня поставил в тупик. Я никак не мог понять, откуда взялась эта чертова организация «гитлерюгенд», о которой я и на воле ничего толком не слыхал, но, хорошенько подумав, решил, что следователю виднее.
Наконец дело закончилось. Я подписал «документ», получил «заслуженную» горсть табаку и стал ждать обвиниловки. Потянулись однообразные, нудные дни. Все время хотелось есть. Иногда, проснувшись от голода, я отыскивал много раз перекуренные окурки и, вдыхая горький дымок, пытался успокоить сосущий желудок.
В камере всегда горел свет и было очень душно. Прямо подо мной кто-то громко и страшно храпел. Рядом с Мишей бывший полицай выводил соловьиные трели, а внизу, на той стороне нар, около параши, чавкал пожилой танкист дядя Петя. Я рассматривал этих людей и не раз вспоминал русскую народную поговорку: «На миру и смерть красна».
Единственным утешением в Таганке были минуты прогулки. Маленький прогулочный дворик с высокими кирпичными стенами напоминал каменный ящик. Кроме неба и тюремных зданий с «ежовскими» козырьками на окнах, ничего не было видно. Пахло весной. Я ходил по хрустящему снежку и прислушивался к отдаленному шуму Москвы. Там, за высокими стенами, осталась мать. Возвращаясь в камеру, я всегда мысленно прощался с ней, вдохнув напоследок свежий морозный воздух.
Запах легкого весеннего морозца и теперь, спустя столько лет, навевает воспоминания о моей невеселой юности.
«ГУРМАН». ИВАН НИКИФОРОВИЧ
Вскоре Мишу забрали на суд. Но его место пустовало недолго. С большой вещевой сумкой на нары взгромоздился высокий полный мужчина. Протянув мне полную руку, представился. Ничего интересного в этом человеке я не нашел. До ареста работал старшим поваром в гостинице «Националь», о чем он мне с гордостью поведал. Кроме эти данных своей биографии, ничем выдаю-
щимся не обладал, но зато уже в первый день полностью завладел вниманием камерного населения. С утра до вечера он рассказывал о сотнях различных блюд, причем так эти блюда смаковал, что ему бы позавидовал сам гоголевский Иван Иванович Петух. Большинство зеков слушали с удовольствием, а я, откровенно говоря, страдал... К счастью, меня вскоре перевели в пересыльную камеру.
Здесь, на Таганской пересылке, мне надолго запомнилась плотная высокая фигура человека в форме летчика, уже в тюрьме овеянного славой. Звали его Иваном Никифоровичем. В одной из местных тюремных параш, ходивших по нашей камере, говорилось, что он отличился на фронте в воздушных боях, а сидел за убийство, по пьянке, двух ментов. Но не эти подвиги создали ему авторитет на пересылке. Иван Никифорович обладал огромной физической силой и знал в совершенстве дзюдо, а такие качества во все времена в заключении почитались.
Мой сосед, белобрысый паренек, рассказывал, что Ивана Никифоровича как-то хотели избить во время допроса. Он не подписывал следователю нужную бумагу. Для экзекуции его впихнули в маленькую квадратную камеру, где, как обычно, строптивца ожидали четыре лба. Они сразу же предложили летчику поискать пятый угол. Но пятый угол искали лбы. Через минуту они лежали на полу, а Иван Никифорович ключами, взятыми у палачей, открыл дверь и, выйдя в коридор, крикнул во всю мощь своего баса: «Смену давай!» После этого рассказа я смотрел на летчика, как на что-то сверхъестественное.
СУД
Наконец мне было вручено обвинительное заключение на шести листах папиросной бумаги. Ничего нового там не было, но наша с Вадимом принадлежность к «гитлерюгенд» почему-то отпала.
Обвиниловку я получил 5-го марта 1942 года, а через три дня мне приказали собираться с вещами.
Черный ворон на большой скорости мчался в неизвестном направлении. Через заднее окошко виднелись только верхние этажи зданий, но по ним направление пути определить было трудно. Неожиданно показалась знакомая башенка Ленинградского вокзала, промелькнул мост с идущим по нему пассажирским поездом, и машина остановилась во дворе какого-то здания. Громкий голос начал зачитывать фамилии прибывших. После того как я назвал свои данные, меня пихнули в небольшую, с единственным окошком, каморку. В одиночестве я пробыл всего несколько минут.
Вдруг как-то неожиданно резко открылась дверь и с диким шумом и матерной бранью влетела ватага подростков, человек около пятнадцати, примерно от десяти до тринадцати лет. Это были малолетки — мелкие воришки, как их потом называли в лагере, шкодники. Они тоже, как и я, прибыли на суд. Камера заходила ходуном. Болтали они без умолку, все одновременно, громко и визгливо, по-видимому стараясь что-то решить между собой. О чем они говорили, я не понял. Перед каждым словом они обязательно вставляли сука буду и свободы не иметь. Напряженность между ними все время нарастала. Я уже было подумал, что вот-вот вспыхнет потасовка, но драки так и не последовало, это был обычный способ общения.
Между тем, пошумев, шпанята приступили к делу. Одни затеяли игру в карты, другие начали шарить в моей сумке. В ответ на мое недовольство маленький дохленький шкодник писклявым голосом сказал:
— Молчи, дешевка, а то шнифты1 повыкалываю! — и тюкнул мне в лицо раздвоенные пальцы.
В это время открылось окошко, и я услышал свою фамилию и слово: «передача». Как оживились лица, как загорелись глаза этих маленьких негодяев!
Передача состояла из полбуханки черного хлеба. Хлеб я только успел
1 Здесь — глаза.
подержать в руках, а затем смотрел, раскрыв рот, как он исчезает в голодных глотках.
Наверное, не меньше часа находился я в этом приятном обществе. За это время малолетки получили четыре большие передачи. Мне ничего не дали, а когда я попросил поделиться, ответили, что фашистам хавать не положено. Судя по ответу, я сделал вывод, что эта малолетняя мразь уже знала что к чему.
Зал судебного заседания имел довольно внушительные размеры. Здесь размещалось несколько рядов стульев, но людей не было. Под самым портретом Берии стоял стол с тремя креслами. Меня посадили в первый ряд. Позади сел конвоир. Через несколько минут привели Вадима. Он был совсем плох. Лицо пожелтело, глаза провалились, тонкая длинная шея стала еще тоньше. Разговаривать мешали, но от него я все же узнал, что в коридоре сидят наши матери с передачами.
— Встать! — скомандовал нам милиционер. Вошла женщина и двое мужчин. Все в военных формах. В среднее кресло села женщина, по бокам расположились мужчины.
— Тройка, военный трибунал, — шепнул Вадим. — По десятке получим. — И добавил: — От судьбы не уйдешь!
Я посоветовал ему проситься на фронт.
— Бесполезно, — ответил Вадим и махнул рукой.
Началось слушание дела. Ничего нового мы не узнали. О том, что отпала принадлежность к «гитлерюгенд», нам было известно из обвиниловки, а остальное обвинение не претерпело изменений.
Ввели свидетелей, ребят из экстерната. На вопрос судьи, что они могут сказать о нашей антисоветской деятельности, они ответили, что ничего об этом не знают, и наговорили о нас много хорошего. Их быстро и довольно грубо удалили из зала. Потом судья, подробно расспросив нас о деле, посочувствовала, поулыбалась, но по десятке мы получили.
Учитывая нашу молодость, суд вынес очень гуманное и очень нужное нам в то время решение. Нас не лишали гражданских прав после отбытия наказания, нам даже не поленились объяснить о преимуществах срока без поражения в правах перед сроком с рогами. А в отношении отправки на фронт Вадим был прав. Нам ответили, что без таких, как мы, там прекрасно обойдутся. Тяжело было это слышать. Мы стали врагами народа, а с таким клеймом даже кровь проливать за Родину запрещалось.
ВСТРЕЧА. ОСУЖДЕННЫЙ
После суда нас с Вадимом разлучили надолго. В коридоре я неожиданно увидел мать. Она быстро подбежала ко мне, сунула кусок хлеба, что-то хотела сказать, но махнула рукой и разрыдалась.
— Чего стал! — заорал на меня охранник и наградил по затылку таким ударом, что я полетел на пол.
Люди из толпы что-то закричали, но он, погрозив им кулаком, поднял меня за шиворот и пинками погнал по коридору. До позднего вечера сидел я в той же каморке в полном одиночестве. Кусок хлеба был второй половиной буханки, мать его в некоторых местах откусывала. Я целовал следы материнских зубов...
В Таганку прибыл ночью. Меня ввели в камеру где-то на самом верхнем этаже, битком набитую спящими людьми. Один молодой парень, с очень неприятным лицом, сидел у параши и клевал носом.
Я спросил у него, можно ли мне пристроиться рядом. Не ответив, он брезгливо отодвинулся к стене, и в этот момент открылась кормушка. Явственно прозвучал голос охранника:
— Кто сейчас зашел в камеру? Получи ужин!
Подали большую миску холодной лапши. При виде пищи сосед оживился, а заглянув в миску, злобно пробурчал:
— Здорово навалили, гады! — и отвернулся.
Есть не хотелось. Я предложил ему свой ужин. Не поблагодарив, он судорожно схватил миску. Долго чмокал, сосал, вздыхал от удовольствия. Я попытался было уснуть, но сон не шел. Лицо матери, как в тумане, стояло
в глазах. Сильно разболелась голова. Надо уснуть, решил я, но уснуть не удавалось, и не только из-за нервного потрясения. Меня несколько раз будили соседи, заставляя переворачиваться с бока на бок. Впоследствии, познакомившись с новыми сожителями, я узнал, что в этой камере находилось около сорока человек, осужденных по политическим статьям.
Бытовые условия на Таганской пересылке заметно отличались от условий жизни в подследственных камерах. Тюремное начальство будто бы забыло о нашем существовании. На прогулку и в баню не водили. Даже зловонную парашу не удавалось вовремя вынести, а стоящие в коридоре охранники редко откликались на наши просьбы. В один из таких дней я получил посылку. В ней были сухари и военные шмотки, подарок моего дяди. К сожалению, большую часть сухарей вытащил у меня тот парень, которому я, входя в камеру, отдал свой ужин. Вскоре прибавилась еще одна неприятность. Появились вши. В любое время, суток они настойчиво напоминали о себе. Как мне хотелось сбросить вшивую одежду и мыться, мыться без конца! Но это случилось не скоро.
КРАСНОПРЕСНЕНСКАЯ ПЕРЕСЫЛКА
Освобождение от этого тюремного зла произошло неожиданно, когда меня и еще одного старичка отправили в Краснопресненскую пересылку. Нет слов, чтобы описать наше блаженство после душа и получения прожаренных вещей. Мы проспали весь день, вознаградив себя за все дни мучений в подследственных тюрьмах. Но с этой Краснопресненской пересылки началась моя настоящая тюремная жизнь.
Здесь, на пересылке, как и везде в бытовых тюрьмах и лагерях, где свирепствует волчий закон выживания, привилегированной частью общества считается преступный мир, состоящий из воров, шестерок и разной сволочи. Эта тюремная знать всегда располагается исключительно на верхних нарах, предоставляя остальному населению, фраерам1 и мужиком2, проживание на нижних нарах или под ними. Воры всех квалификаций, имея неограниченную власть под замком, грязным делом, то есть избиением и грабежом фраеров, не занимаются. Эту работу за них выполняют шестерки, верой и правдой служащие своим хозяевам. Скоро и я испытал всю прелесть общения с блатным миром.
Один вор и шестеро шестерок были полными хозяевами в нашей камере. Даже мои незавидные шмотки чуть было не попали к ним в лапы, и только счастливый случай позволил до поры до времени оставить их у себя.
С утра до вечера на верхних нарах шла азартная картежная игра. Бандюги могли играть очень долго, пока у фраеров оставались кое-какие тряпки. Шестерки внимательно следили за игрой, мгновенно подбрасывая игрокам отобранные вещи. Каждый новый человек, входящий в камеру, подвергался тщательному шлюну. Этой неприятности мы с попутчиком избежали только потому, что, прибыв в камеру ночью, сразу же забрались под нижние нары, откуда вылезали только по нужде. И все же мои сапоги не ускользнули от внимания всевидящих шестерок, но тут произошло совсем неожиданное. Не успели шестерки стащить мои прохаря3, как дверь в камеру отворилась и с двумя огромными мешками вошел Иван Никифорович. Удивлению моему не было предела. Не скрою, я обрадовался его появлению, но вместе с тем мне стало очень обидно за него. Вместо фронта он, как и я, следовал в лагерь.
Увидев огромные сидоры4, шестерки оставили меня и бросились к летчику.
— Ну и молодчик же ты, летун, свободки не иметь! — во все горло заорал рыжий шестерка. — Тут жранья на все кодло хватит! — и стал развязывать один из мешков. Иван Никифорович, в первый момент не поняв намерения
1 Человек, не имеющий отношения к воровской среде.
2 Добросовестно работающий заключенный.
3 Сапоги.
4 Мешки с вещами.
негодяев, попросил подождать, пока он сам разберется с передачей. Но шестерки уже приступили к делу.
— Ничего, пахан1, ничего, мы сами разберемся! — ехидно просюсюкал рыжий и схватил летчика за горло.
Что произошло дальше, я не разобрал. Рыжий, сделав невероятное сальто через стол, свалился около меня и затих. Второй, только успев взмахнуть рукой, сполз, испуская стоны, под нары. После этой операции Иван Никифорович спокойно высыпал на стол содержимое мешков и, обратившись к высокому украинцу, бросившемуся к нему на помощь, сказал:
— Может быть, теперь эта сволочь не будет заниматься такими делами? Он еще не знал, что в камере кроме двух побитых шестерок оставались один вор и четверо помощников. Бандюги спрыгнули с верхних нар, и началась свалка. К сожалению, только один из двухсот вояк, сидевших в камере, помогал летчику.
Вдруг рядом со мной, под нарами, зашевелился рыжий, пытаясь подняться. Увидев меня, ударил ногой мне в лицо. Удар был не сильный, но это толкнуло меня на дикий поступок. Я схватил ногу бандюги и вцепился в нее зубами. Когда я прокусил мышцу голени, струя крови была настолько сильной, что я чуть не захлебнулся, однако продолжал как зверь грызть и рвать его ногу. Вылез я из-под нар, когда бандюга потерял сознание.
Побоище кончилось. В кругу вбежавших в камеру охранников спокойно стояли Иван Никифорович со скамейкой в руках и высокий украинец с крышкой от параши, а на полу лежали изувеченные бандюги. После этого случая, когда избитых убрали, стало совсем тихо.
С Иваном Никифоровичем мы устроились на тех местах, где спали блатники.2 Пользуясь покровительством летчика, я пристроил к нам и своего старичка-соседа.
Много интересного рассказал этот человек о своей жизни, прошедшей почти с юных лет за решеткой. Все это было очень интересно и жутко. За свой долгий путь в неволе он побывал почти, во всех московских тюрьмах. Описывая каждую тюрьму в отдельности, он выдал довольно емкую характеристику всем этим заведениям. Но больше всего старик ругал Бутырку, объясняя свою неприязнь тем, что там не только начальнички зверье, но и обслуга из уголовников ничуть не лучше своих покровителей.
— Представьте себе, — рассказывал он, — ведут нашу 58-ю в баню или еще куда-нибудь. А в Бутырках, как и везде, коридоры длиннющие. Так вот, уголовнички, будь они неладны, с разрешения охранничков, возьмут да выставят три или четыре полных ведра карамели по ходу нашего движения. (На территории тюрьмы размещалась карамельная фабрика.) Ведро с раскаленной карамелью не дымит и не парит. А голод, сами знаете, не тетка. Сунет наш брат, зек, руку в ведерко, руки — нет, мясо сразу до костей слезает, а эти гады стоят по углам и смеются.
Так в беседах и в воспоминаниях проходило время. Я прижился на пересылке. На этап идти не хотелось, но час расставания с Красной Пресней наступил.
ЭТАП. НАЛЕТ. «ЗЕЛЕНЫЙ ПРОКУРОР»
16 апреля 1942 года нас погрузили в товарные вагоны — телятники, с мощными железными решетками на окнах. Я не попал вместе с Иваном Никифоровичем.
Старостой моего вагона заключенные выбрали здоровенного мужчину, бывшего командира партизанского отряда. Звали его Иван Иванович Кривонос. Он установил строгий порядок во всем. Раздавал пищу, распределял дежурство по вагону.
Прошло пять этапных дней, а наш состав больше стоял, чем двигался. Совсем случайно мы выяснили, что нас везут куда-то на север через Вологду.
1 Пожилой опытный вор-наставник. Здесь — ироническое обращение к старшему.
2 Преступники, имеющие отношение к воровской среде.
Эти сведения нам удалось получить из подслушанного разговора двух вертухаев1. По выговору охранники были уроженцами Вологды, что, разумеется, никого не обрадовало, вологодский конвой зеки не хвалили. Что же касается самого главного — голода, то такого злого, сосущего мы еще не испытывали. Этапная пайка выдавалась в виде сухарей. Мы их отмачивали в воде и жевали долго и упорно. Прошло еще несколько дней, а этап и двадцати километров не проехал. Нудно тянулось время. Люди мало двигались, мало разговаривали, проводя время в полузабытьи. На душе было неспокойно.
Несмотря на то, что этап находился недалеко от Москвы, мы ничего не знали о немцах. Но однажды во время ночной стоянки услышали артиллерийскую канонаду. А вскоре немцы напомнили о себе. На десятый день пути мы проснулись от частых паровозных гудков и внезапной остановки. Многие зеки в моем вагоне полетели на пол, а я чудом удержался на нарах, упершись в стойку. Началось невероятное. Прямо над крышей вагона заревели моторы и затрещали пулеметные очереди. Люди от страха забились под нижние нары. Так мы стали свидетелями немецкого налета.
Трудно поверить, но я не испугался. Мне не было страшно в этапном вагоне, как не было страшно во время тревог в Таганке. Грешно говорить, но я тогда искренне мечтал о том, чтобы бомба попала в тюрьму. Но немцы не бомбили тюрем. И на этот раз, как и в Таганке, налет не коснулся зеков.
Когда нас выгнали из вагонов, все было в Дыму. Пахло горелым железом. Зековские вагоны были целы, а от паровоза и вагонов охраны ничего не осталось. Разъяренные вертухаи несколько раз заставляли нас ложиться на землю, яростно стреляли вверх, а потом, орудуя прикладами, погнали вперед.
Не прошел этап и ста метров, как дым рассеялся, и мы увидели чудо — небольшой заброшенный лагерь с вышками и частоколом, с колючей проволокой.
— Вот тебе и град Китеж! — удивился Иван Иванович, почесав затылок. Но мы были рады и пустой зоне. Нас загнали в ворота, а вертухаи расселись по вышкам. Иван Иванович и здесь был на высоте, устроив своих подшефных в лучшее помещение.
Представившаяся возможность встретить земляков или однополчан, обсудить свое положение выгнала зеков во двор. Сколько было разговоров, сколько было разных параш! Многие, как и я, злорадствовали, потому что во время налета досталось вертухаям, и только уголовники ругали немцев. Но были люди, просто панически боявшиеся возможной мести охранников. Они уверяли нас, что сами видели, как стреляли по нашему брату и в более безобидных ситуациях.
Только Иван Иванович сохранял полное спокойствие и, забравшись на бочку, митинговал.
— Мужики! — кричал он. — Главное — спокойствие! Главное — спокойствие! Это немецкая провокация!
Не прошло и получаса, как опять появились «мессеры». Кое-кто из вояк бросился по баракам, но основная масса людей, замешкавшись, попадала на землю. Только Иван Иванович, усевшись на бочку, равнодушно наблюдал за происходящим. «Мессеры» летали не выше ста метров; с первого захода они расстреляли все вышки, а за уцелевшими охранниками гонялись по всему полю. Через несколько минут вертгулись опять. Но я не стал прятаться, а подошел к Ивану Ивановичу.
— Во дают, гады! — сказал он, поглядывая на фрицев. — Они ведь специально такую подлянку разыграли.
Я непонимающе посмотрел на него.
— Да что тебе тут непонятного? Смотри, как они руками машут, бежать зовут.
На призывы немецких летчиков откликнулась только небольшая группа уголовников. Эта мразь с довольными рожами, помахав шапками фрицам, удрала через проходную, а один из них даже перекрестил летчиков.
1 Охранников.
— Нет, наши не пойдут! — задумчиво сказал Иван Иванович, протянув слово «нет». — Мы не предатели.
Фрицы, сделав несколько кругов, улетели, наверное, убедившись, что мы бежать не собираемся.
Еще прошло около часа. Зеки успокоились. Вдруг за частоколом неожиданно взревел мотор, повалились деревянные ворота. Въехал танк, наш, советский. Вломился он так неожиданно, что мы испугаться не успели.
Открылся люк, вылез танкист.
— Кто такие будете? — спросил он, разглядывая толпу в военной форме. Народ молчал, не зная, что ответить.
Иван Иванович, выйдя из толпы, объяснил обстановку, представив себя как командира партизанского отряда.
Танкист усмехнулся, но, слазав в танк, вытащил большую сумку с махоркой и передал ее Ивану Ивановичу.
Развернувшись на выход, танк опять остановился. Вылез тот же танкист.
— А где же ваша охрана? — спросил он.
— Немцы побили, — ответил Иван Иванович.
— Яс-нень-ко! — сказал танкист и, пообещав доложить своему начальству, уехал.
Поздно вечером прибыл грузовик с охраной, и через три дня мы двинулись дальше, но уже с другой охраной и другим паровозом.
В пути мне не повезло, я получил добрую оплеуху и, конечно, поделом. Я имел неосторожность упрекнуть вояк в трусости во время налета и мог бы заработать много врагов, но, к счастью, этапное приключение быстро забылось, и люди занялись более насущными вопросами.
Потекли однообразные дни. Стучали колеса, монотонно гудели голоса заключенных, и под этот аккомпанемент я вновь и вновь переживал свою коротенькую жизнь, что не мешало мне прислушиваться к беседе соседей.
Говорили о разном, но больше всего о каком-то зеленом прокуроре, будто бы освобождающем из заключения. Позже я узнал, что так называлось летнее время, удобное для побегов. Где-то в глубине души и я лелеял эту мысль, поэтому слушал с особенным интересом.
— И вот что я вам скажу, мужики, — услышал я голос того высокого украинца, который единственный заступился за Ивана Никифоровича. — Если многие, как вы говорите, бегали в плену от немцев, то не думайте, что вам так же легко будет удрать у советов. Наши мусора1 куда похитрее будут, да и практики у них побольше. А потом — если и удастся сейчас драпануть, то тебя все равно местное население схватит, потому что ему внушено, что мы «враги народа». Теперь, как когда-то пелось в песне, чалдонки уже не кормят хлебом беглецов и чалдонские парни не снабжают махоркой, а стараются сдать куда следует, чтобы за эту подлость получить вознаграждение. Вот и попыхивают чалдонские и комяцкие деревеньки, отчего еще более звереют чекисты и устраивают непроходимые для беглецов кордоны. Одни Мураши чего стоят! Ни один беглец их не прошел, вот почему в Коми удачных побегов не бывает, одни разочарования. Пройдет по зоне слушок, такой тихий, радостный, со злорадцей, что кто-то ушел, да еще будто бы с концами, а потом, глядишь, лежит наш Ванька или Санька у вахты, и лежит до тех пор, пока не завоняет, и делается это безбожное дело нам в назидание. Ничего не помогало беглецам в этом проклятом комяцком краю. Казалось, все предусмотрят: продукты достанут, даже коровку2 возьмут и все равно попадутся. Я тоже, братцы кролики, полазил по комяцким лесам и болотам... В 32-м году схватил я червончик за родного брата, детей его пожалел, вину на себя взял. Привезли меня в Севжелдорлаг Коми АССР. Житуха «райская», хлебушек сожмешь — сок течет, а работенка — врагу не пожелаешь — каменный карьер. Норму, хоть разбейся, за день не сделаешь. Мужики уже и на мастырки3 бросались,
ничего не помогало. Даже покосников бросали на телеги и вывозили на работу. Начал народец дохнуть. Уже по отдельности хоронить перестали. Соберут с полсотни мертвяков, выроют траншею и набросают туда, как селедок. А тут еще и от ворья совсем покоя не стало. Возьмут эти подонки картишки в руки, да и проиграют кухню или каптерку, а люди хоть с голоду подыхай. Вот такие были делишки... Чувствую, что скоро и мне конец. Надо бежать — думаю. Если пришло времечко сдохнуть, то уж лучше сдохну на воле. Подыскал двух напарников. С виду мужики попались битые. Заготовили на первый случай сухарей, соль, кресало. А я еще и котелок припас, на всякий случай. В общем, подготовились неплохо, но о том, что местность незнакомая, не подумали.
Кривонос долго курил, сославшись на позднее время, полез на свое место, но его дружно уговорили продолжить свою одиссею.
— В общем, мужики, — продолжал Кривонос, — от конвоя мы ушли легко. Но радовались недолго, потому что началось совсем непонятное. Закрутились мы на одном месте, и до того докрутились, что опять на зону вышли и тут, как назло, на комячку с ружьем напоролись. Завопила, как зарезанная, и прямо в упор положила старшого, дядю Митю. Пока драпали куда и как попало, я котелок» потерял. Вот непруха, думаю. Что теперь делать без котелка, да и лес попался, будь он неладен, ни грибов, ни ягод. Еще несколько дней проходили, ноги как свинцовые стали и на сон потянуло. Комаров и мошек тучи, а мы лежим и эту погань не замечаем. Потом среди бела дня сны начали сниться, и все какие-то чудные, будто я все по воздуху летаю, а напарник совсем сдурел. Начал во сне зубами скрипеть. Я его будил даже. Проснется и смотрит на меня дикими глазами и ртом жует, аж слюни текут. Жутко мне стало. Начал его сторониться. Вдруг как-то сквозь сон ветка хрустнула. Открыл глаза, смотрю, дружок ползет ко мне с ножом. Пихнул я его ногой и пошел куда глаза глядят. Но походил недолго, ноги отказали. Подобрали комяки и отволокли в лагерь. А дружка мертвого нашли. Долго у вахты лежал. А мне охранники ребра переломали. А потом и довесок пришел к сроку за побег.
Будь что будет, но в побег не пойду, — решил я, засыпая.
Этапная жизнь протекала по-прежнему нудно. Некоторое оживление в пути доставляли поверки. Открывались двери, влезали конвойные с большими деревянными молотками, и начиналась потеха. Вначале этапников загоняли в одну сторону, потом, для подсчета, перегоняли в другую. Перебегать надо было быстро, непроворный получал хороший удар молотком. Как-то раз один из вертухаев так хватил по спине Ивана Ивановича, что молоток разлетелся в куски. Не привыкший к такому обращению Иван Иванович взревел как бык и схватил конвоира за горло.
— Как ты посмел, щенок, ударить меня, партизана! — зарычал он и, подняв его от пола на вытянутых руках, выкинул из вагона.
С полчаса стояла зловещая тишина. Вдруг открылась дверь, ворвалось с десяток вертухаев, и после долгой борьбы вертухаи утащили Ивана Ивановича под молчаливое согласие «героических» фронтовиков. Больше я его никогда не видел.
Поезд медленно, с частыми остановками, двигался к Северу. Проехали Вологду, Сосногорск и еще какие-то станции с непонятными названиями. Вдоль пути видели много лагерей с дымящимися трубами. Коми край встречал бескрайними лесными массивами. Весна добралась и сюда. В конце апреля проехали Княж-Погост. В этом городке война не чувствовалась. Вольняшки спокойно разговаривали, смеялись, равнодушно посматривая на наш длиннейший состав.
УСТЬВЫМЛАГ. ПЕРЕСЫЛКА
Рано утром прибыли на станцию Весляна, центральную пересылку Устьвымлага. Этап ввели в отдельную зону, отгороженную от основной забором и вахтой. Здесь мы проходили карантин. Вскоре большинству заключенных вместо военного обмундирования выдали бушлаты и телогрейки неизвестного срока. Теперь, без Ивана Никифоровича — его высадили где-то еще до Весляны, — мне самому предстояло бороться за жизнь, и я, впервые в
заключении, совершил небольшую сделку, сменяв свои хромовые сапоги на здоровенные немецкие, за что получил в придачу килограмм хлеба. И еще один случай остался от Весляны в моей памяти. Первого мая 1942 года шел снег. Мы стояли плотной стеной у вахты. У ворот сидел баянист, маленький рыжий старичок. Когда начали выпускать людей за зону, послышался лай собак, брань конвоя, стук глухих ударов по бушлатам, и вдруг заиграл баян... Зловеще прозвучал гордый марш «Двуглавый орел».
20-й ЛАГПУНКТ. ЛЕНЧИК ПИТЕРСКИЙ
После месячного карантина этап разогнали по лагпунктам. Меня с небольшой группой блатных отправили на 20-й, в Княж-Погост.
Жилая зона живописно раскинулась в сосновом бору. Лагпункт только что построили, поэтому все здания отдавали сыростью и смолой, еще не успевшей впитаться в кости зеков.
Нас разбили по бригадам и гоняли в зону оцепления, расположенную на довольно большом расстоянии от «дома». Там строились бревнотаски и большой лесопильный завод. В моей бригаде, состоящей из сорока человек, половина заключенных была из жулья. Поэтому вся тяжелая работа доставалась фраерам. Нашлись и здесь шестерки. Они отнимали у нас пирожки, картофельные котлеты и сахар, получаемые в виде премиального блюда, а иногда отнимали и кровную пайку. Все это сделало свое дело. Я дошел и после работы частенько бродил за кухней в поисках отбросов... Но голодных и здесь хватало. Группы людей, еле передвигающих ноги, сосали много раз обглоданные кости и умоляющими глазами смотрели на сытую рожу повара. Быстро исчезли немецкие сапоги, выменянные на три килограмма хлеба...
Хлеб я съел сразу. Два дня провалялся с жуткой болью в желудке. На третий день выгнали за зону. На работе стало совсем невмоготу. Но блатники, считая, что я темню, заставляли таскать тяжеленные от воды бревна, не давая ни минуты отдыха. Несколько дней прошли как в аду. Однажды, неся бревно, я упал и концом бадана1 зацепил сидевшего у костра вора. Избили зверски. Два месяца пролежал в стационаре и после выписки долго не мог ходить. Но засиживаться не давали. Опять я таскал бревна, проваливаясь по колено в болоте, а во время перекура, чтобы как-то успокоить желудок, ковырялся в земле, добывая какие-то съедобные корни. Многие зеки начали отдавать концы, но я упорно продолжал цепляться за жизнь, хотя чувствовал, что и мне несдобровать. Попытки закосишь2 освобождение были безуспешны, лепила3 за красивые глаза не давал больничный. Единственный выход — спрятаться от развода и хотя бы денек отдохнуть — редко удавался. Здоровенные, отъевшиеся придурки4 из кавказцев — комендант зоны, старший нарядчик и заведующий изолятором — отличались Особенной бдительностью. Я много раз горел, зарабатывая изрядные оплеухи, но однажды, увильнув от развода, переждав последнюю подводу с отказчиками, отправляющуюся за зону, добрался до своего барака.
Сбросив шмотки, служащие одеждой и постельными принадлежностями, я уже приготовился прилечь, как вдруг откуда-то сверху услышал грозный голос. Окрик застал врасплох, я был уверен, что в бараке никого нет, и уж никак не мог предположить, что прямо надо мной расположится только что прибывший на лагпункт вор-законник Ленчик Питерский, о существовании которого я знал только понаслышке.
Я забрался на верхние нары. Ленчику было на вид около тридцати пяти. Высокий, худой, фиксатый, с большим шрамом во всю щеку. Вокруг него стояло около пятнадцати чемоданов разных размеров и разной окраски.
— Раздевайся! — приказал вор и деловито начал рассматривать мои шмотки. — Ну и лепень1 же у тебя, падлюка! — удивился Ленчик, засовывая палец в одну из дыр моего пиджака. — Где же ты его увел, гаденыш? Может быть, хезалъничек2 с подкопом взял или, может быть, у самого коменданта в картишки выиграл? — И он беззвучно рассмеялся, показав ряд золотых зубов.
Затем, взглянув на мои ЧТЗ3, спросил:
— Так что же, у тебя, падлюка, из барахла больше ничего нет, что ли? Я кивнул головой.
— Ну ладно, душа с тебя вон! Во что же ты ценишь свой сраный лепень? — спросил вор.
Я не знал, что ответить, и смотрел на него, ничего не понимая. Но, увидев в его руках карты, догадался. Вор, видимо, решил скоротать время и уже начал перемешивать колоду.
— Я не умею играть в карты, — промямлил я, хотя правильнее было бы сказать, что я просто боюсь играть. Вора это еще более удивило. А когда он назвал около двадцати картежных игр и я ответил, что ни в одну из них не играю, Ленчик вышел из себя.
— Ты что же, падлюка, мне горбатого лепишь? Может быть, ты еще скажешь, что и в «очко» не играешь? — И он показал огромный кулак со скрюченным указательным пальцем. Посчитав эту игру более для себя приемлемой, я вынужден был признаться, что в «очко» играть умею.
Ленчик тяжело вздохнул.
— Где ты, дешевка, родился, где крестился, где учился? Никак не пойму! — И посмотрел на меня с искренним сожалением.
Я ответил, что родился в Москве, учился в десятом классе и сижу за политику.
— Фашист, значит, — сказал вор вполне сочувственно, но с тем оттенком превосходства, которое выказывают воры к таким, как я, жалким фраерам. Потом, сделав большим пальцем на стене движение, изображающее убиение клопа, добавил:
— Я и сам ваших гипиюшников не перевариваю, сам их, блядей, побздыкиваю. Ну да ладно, душа с них вон! Давай сыграем на твой лепень, а я ставлю косоворотку.
Играли часа два. Ленчик по каким-то неведомым не только мне, но и ему самому, причинам проиграл свое барахло и остался в одних подштанниках. Эта сцена хорошо бы смотрелась в кино. К сожалению, здесь была жизнь.
Победа обошлась дорого, страху я натерпелся. После каждого проигрыша он бился головой об стену. Кровь текла ручьями. Я предложил ему сделать перевязку, разорвав для этой цели последнюю рубашку, но вместо благодарности получил здоровенную оплеуху, от которой, если бы не груда чемоданов, лежащих на моей стороне, улетел бы с верхних нар.
— Ты, падлюка, играй, а то без шнифтов останешься! — прошипел он, показывая два выставленных вперед пальца.
После этого Ленчик еще не один раз бился об стену. Как я хотел, чтобы он превратил игру в шутку, но вор не шутил и сразу наказал меня оплеухой, когда я задумал сыграть с ним в поддавки. Поглаживая окровавленный затылок, он прикладывал ладонь к подштанникам и молча, внимательно разглядывал оттиски пальцев. Потом долго-долго сидел, уставясь в одну точку. На мое повторное предложение сделать перевязку так зарычал, что я со страху чуть не свалился на пол. Ленчик долго не брал в руки карты, временами, как мне показалось, теряя сознание. Я сидел ни жив, ни мертв. Вдруг, резко схватив мою голову обеими руками, он приблизил свой нос к моему и так страшно засверлил меня глазами, что я подумал, пришел мой последний час.
— Сколько на Джафара ставишь, сука позорная, говори? — медленно просюсюкал он.
1 Здесь — пиджак.
2 Отхожее место, уборная.
3 Самодельная обувь из резиновых покрышек Челябинского тракторного завода.
Я не знал, что ответить, догадываясь, что от меня зависит жизнь человеческая. Я потерял дар речи.
— Пасть порву, падлюка, сколько ставишь... говори! Говори!!! — уже не заорал, а завыл Ленчик.
Я от страха наугад назвал цифру пять тысяч. Эта цифра вора еще больше взбесила, и он дал мне подзатыльника, но как-то неожиданно на его лице появилось что-то похожее на улыбку, и он довольно миролюбиво, не без некоторой укоризны, сказал:
— Ты хоть головой подумай, козел вонючий, кто же за такую падлу пять кусков дает? Хватит с него, гада, и куска, понял?
После «переговоров» игра пошла с переменным успехом, но после вторичной попытки сыграть с ним в поддавки я получил затрещину, но на этот раз более поощрительного свойства. К счастью, часа через три чемоданы перебрались к прежнему хозяину. Вор повеселел и, сменив гнев на милость, разрешил перевязку, а когда я ее закончил, указав на один из чемоданов, сказал:
— Ну-ка, сынок, дай-ка вот тот угол.
Я подал чемодан. Ленчик вытащил новенькие хромовые сапожки и, бросив ими в меня, изрек:
— Носи, падлюка!
Я попытался было отказаться, ссылаясь на то, что сапоги уведут, но вор, наклонившись ко мне вплотную, сюсюкая, полушепотом и медленно растягивая по слогам слова, сказал:
— Ты, гаденыш, от кого получил прохаря? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Ты, падлюка, получил их от вора в законе Ленчика Питерского, а меня, слава Богу, весь Союз знает. Понял? Носи! Никто не возьмет!
Сапоги пролежали в тумбочке одну ночь, другую, третью, пока я их не проел.
РАКЛО
На 20-м лагпункте а Индии»1 еще не существовало. Лагпункт только достраивался, поэтому приезжая знаменитость вор Ленчик Питерский выбрал мой барак как более или менее обжитый.
И вот как-то в один колючий, морозный вечерок, когда холодрыга забирается во все дырки, когда уже давно съедена вечерняя пайка, когда голод притягивает желудок к позвоночнику, я неожиданно из воровского угла, где проживал Ленчик Питерский, остро почувствовал запах жареного лука и увидел вихляющий зад любимца блатных Люсика, несущего большой чугунный котелок в тамбур барака. Нужно сказать, что в обычные дни, кроме пикантных поручений, или лучше сказать обязанностей, Люсик готовил трапезы ворам внутри барака, но в этот день воровская плита почему-то отказала, и он решил доварить кашу в обычной печке.
Тревожно забилось сердце перед внезапно возникшей дерзкой мыслью выкрасть воровской котелок с пахучей до тошноты гречневой кашей. Котелок был здоровенный и вполне заслуживал риска. Лежа под тряпьем, я начал внимательно следить за снующим туда и обратно Люсиком. Мгновенно заработала голова, подбирая различные варианты похищения котелка. Остановился на одном, рассчитанном на мою неплохую реакцию спортсмена. Удачно уловив момент, когда один из проигравшихся воров стал бурно закладывать голову какого-то знатного придурка, в десять секунд увел котелок и надежно спрятал в сугробе, не без помощи разбушевавшейся метели. Затем, быстренько забравшись под тряпье, стал с немалым страхом ожидать неминуемого взрыва. И взрыв последовал. Захлопали двери, попадали нары! а жирный Люсик голосом недорезанной свиньи заорал на весь барак:
— Р-аа-кло2 завелось!
В то время я еще не умел ботать по фене3, но легко догадался, к кому относилось это опасное словцо.
1 Здесь — места, где живут воры.
2 Парень. Здесь — обокравший вора.
3 Разговаривать на блатном жаргоне.
Целый вечер не утихал воровской хипеж, и совсем напрасно услужливые шестерки, изрыгая проклятия, перелопачивали сугробы, котелок ждал только меня.
Потом от самого отбоя и до подъема, на чердаке барака, в кромешной темноте и холоде, я благополучно изгрыз ледяную кашу и утром опивался кипятком, когда пришел на завтрак в столовку.
РАБИНОВИЧ. ОПЯТЬ ЛЕНЧИК ПИТЕРСКИЙ
Видя мое незавидное положение, бригадир, из бывших военных, назначил меня дневальным. На этот раз мне здорово повезло, потому что барак совсем не убирался. Весь день я околачивался около кухни и иногда кое-что доставал.
Как-то раз, проходя мимо КВЧ1, я услышал баян. Исполнялся «Сентиментальный вальс» Чайковского. Войдя в помещение, я увидел человека лет пятидесяти. Не переставая играть, он указал мне на стул. «Сентиментальный вальс» сменился «Турецким маршем» Моцарта, затем полилась мелодия Грига. Эти чудесные звуки навеяли далекие детские воспоминания. После «Аве Марии» Шуберта я прослезился.
— Что, нравится? — участливо спросил человек, сильно картавя. — Ну, а плакать не надо, всем тяжело. — И, похлопав меня по спине, продолжил: — А ты молодец, что так здорово музыку любишь, наверное, сам на чем-нибудь играешь?
— Нет, играть не умею, а петь люблю, — ответил я.
— Это очень хорошо. Может быть, что-нибудь споешь? — И он начал делать всевозможные переборы, как бы подзадоривая.
Я знал несколько популярных русских песен, знал многие партии для баритона из оперной классики, но все это вылетело из головы. С трудом вспомнил любимую вещицу.
— Сыграйте, пожалуйста, «Шотландскую застольную» Бетховена, — попросил я и приготовился петь.
Баянист с недоверием взглянул на меня, но вступление прозвучало заманчиво. Набравшись духу, я рявкнул первое слово «По-о-стой», которое произвело на него странное впечатление.
Он положил баян, схватился за живот, согнулся в три погибели и зашагал по комнате, издавая стоны от душившего его смеха. С трудом успокоившись, он опять заиграл, и я пропел до конца.
— Прекрасно, прекрасно, парень! Ну и голосище у тебя! Давай знакомиться, — проговорил веселый человек, подавая руку. — Рабинович, бывший солист эстрады, в настоящее время инспектор КВЧ нашей славной командировки! — выпалил он скороговоркой и вдруг неожиданно спросил: — Ты есть хочешь? — после чего, сделав забавное движение плечами и руками, так же быстро затараторил:
— Что я уже говорю, что я говорю? Да кто же здесь не хочет есть? Пошли в столовку!
Через несколько минут я, захлебываясь от жадности, ел горячую баланду, в третий раз налитую в миску.
Прощаясь, я ощутил приятное тепло в желудке и огромную благодарность к этому человеку. А на другой день этот нежданный, негаданный благодетель сообщил приятную новость. Я поступал в его распоряжение.
Этот день можно было бы назвать счастливым, но вечером произошло событие, о котором я с ужасом вспоминал впоследствии.
Придя в барак от Рабиновича, я лег на нары и только начал засыпать, как раздался крик: «Помогите!» Я вскочил и увидел зав. изолятором Джафара, бегущего между нарами, и в двух шагах от него полуголого Ленчика Питерского с топором. Около моих нар Джафар неожиданно упал, подбежавший законник взмахнул топором. Эта отвратительная сцена продолжалась недолго. Голова Джафара очутилась в руках Ленчика. Обтерев окровавленные руки о нары, вор
1 Культурно-воспитательной части.
вышел из барака. Я посмотрел в окно. Ленчик, подойдя к вахте, бросил голову Джафара в проход.
Такие случаи бывали часто. Воры убивали нарядчиков, комендантов и даже надзирателей и, как всегда, в первую очередь проигрывались самые ненавистные придурки из кавказцев. Блатные называли их зверями. Звери издевались и над ворами, если они попадали к ним в лапы.
Благодаря Рабиновичу я отдалялся от многих лагерных «удовольствий». Проспав до семи утра, я шел завтракать. Затем занимался пением, писал плакаты и оформлял стенгазету.
ОПЯТЬ АРЕСТ. ВОЛОДЯ ВЕЛЬСКИЙ
Жизнь как будто налаживалась, но однажды ночью меня без всяких объяснений потащили в БУР1. Сонный и обалдевший, я покорно вошел в камеру и был немало удивлен, увидев почти всех соседей по этапному вагону во главе с Кривоносом. Они, так же как и я, ничего не знали. Весь день прошел в догадках и предположениях, а на другое утро нас спешно, без завтрака, погрузили в воронок и отправили в неизвестном направлении. Когда мы наконец, после тяжелой и утомительной дороги, выбрались из воронка, то увидели, что находимся рядом с каким-то невзрачным небольшим лагпунктом. На воротах было написано: «Вожаельская внутренняя тюрьма Устьвымлага».
Это неказистое заведение состояло из одного длинного бревенчатого барака, окруженного высоким квадратным забором и двумя вышками, стоящими по диагонали. Недобрая слава ходила об этой тюрьме. Но перед нашим прибытием в нее пришел новый начальник, Николай Иванович Бурлов. Об этом удивительном человеке я до конца своих дней сохраню благодарную память.
Меня и одного парня, лет двадцати пяти, посадили в самую крайнюю камеру. Парня я узнал сразу. Он ехал со мной в этапном вагоне, звали его Николаем. Николай (Антропцев) был ничем не примечателен. Внешность простого рабочего человека, но зато характер — именно тот, который необходим для совместного проживания.
После первого допроса стало известно, что мы в числе большой группы заключенных собирались совершить вооруженный побег из лагеря с целью перехода на сторону немецко-фашистских войск. Запахло еще одним сроком. Но Николая это обвинение нисколько не опечалило.
— Не тушуйся! — сказал он. — Если и дадут нам срок, то добавят всего несколько месяцев, поэтому лучше в этой тюряге покантоваться, чем подыхать на лесоповале.
В первый день мы внимательно осмотрели камеру. Здание давно пришло в негодность, бревна подгнивали, сыпалась штукатурка, стены легко разбирались. За печкой, куда надзиратели почти не заглядывали, нашлось небольшое отверстие для сообщения между соседями. Наши славные соседи сделали все возможное, чтобы ввести нас в курс дела (много позднее я встретил этих людей в политическом Минлаге, это были старые коммунисты Ташкинов и Снегов). По их словам, вся наша группа, обвиненная в этом тяжком преступлении, состояла из людей, слушавших рассказ Кривоноса в этапном вагоне. Стала известна и статья за это «преступление» — 58-1 «б», по которой можно было схлопотать даже вышку.
Наставления наших опытных соседей привели к тому, что мы с Колькой с самого начала допросов начали все отрицать и не подписали ни одной нужной следствию бумаги.
Чтобы вытащить признание в несуществующем преступлении, премудрый 3-й отдел имел много способов. Кроме угроз (до побоев здесь дело, к счастью, не доходило) наиболее действенным средством считалась подсадка в камеру наседки. Вначале наша наседка обошла всех однодельцев, но успеха не имела. Ребята там были битые. Мы с Колькой оставались последней надеждой «третьего отделения». К сожалению, о камерных сексотах мы узнали много-много позднее.
1 Барак усиленного режима.
Новичок оказался красивым парнем лет тридцати. Черная шевелюра1, холеные руки, упитанная физиономия. Уже одно это должно было нас насторожить.
Представился необычно:
— Привет вам, жертвы несправедливости! Владимир Вельский, рюрикович, — и засмеялся, подав нам руку.
Володя охотно поделился фронтовыми и лагерными новостями и выложил огромный кисет с табаком.
Мы были очень рады новому товарищу. Стало веселей. Колька из щепок сделал домино, и мы забивали козла, слушая рассказы о Володиных похождениях.
До внутренней тюрьмы он отбывал срок на 8-м сельскохозяйственном лагпункте, где работал нарядчиком. Там, по его словам, погорел за связь с вольняшкой.
Стукач был очень опытный. Вначале он мало касался нашего дела, ограничиваясь ничего не значащими вопросами. Убедившись в том, что мы ничего не замечаем, Володя осмелел. Начал издалека. По его словам, пребывание в тюрьме может очень вредно отразиться на нашем здоровье, поэтому чем быстрее мы из нее выберемся, тем будет лучше. Кроме этого нехитрого довода, он сумел так расхвалить жизнь на сельхозе, что нам захотелось в этом убедиться. А для этого надо было, по его словам, только подписать бумаги.
— Бояться вам нечего, — убеждал он. — У вас срок только начался, поэтому добавка в несколько месяцев не имеет никакого значения. А сидеть в этой дыре, без воздуха, на четырехстах граммах хлеба просто глупо.
Смалодушничать нам помогло еще и то обстоятельство, что на допрос водили через поля 8-го сельхоза. Как-то я шел из 3-го отдела в тюрьму. По обеим сторонам дороги бригады заключенных убирали капусту. Я с завистью смотрел на большие сочные кочаны. Вдруг к моим ногам подкатилась огромная головка. Кто-то из зеков проявил солидарность, рискуя заработать изолятор. Но мне не удалось вонзить зубы в белоснежные листья. От толчка охранника я шлепнулся в грязь далеко от кочана.
Через несколько дней, подписав бумагу, я, возвратившись в камеру, нашел ее пустой. Соседи ничего не знали. Оставшись в одиночестве, я разревелся. Тяжело потянулись дни.
Но однажды мое одиночество было прервано сигналами из-за печки. Соседи сообщали, что мой Колька сидит в 6-й камере и мечет громы и молнии, узнав о предательстве Вельского. По их словам, наше признание ухудшило положение всей группы. Запахло вышкой. Не знаю, как бы я перенес это известие, но на следующий день меня, по распоряжению начальника тюрьмы, перевели в 6-ю камеру. Мы с Колей запрыгали от радости, и он рассказал целую историю.
— Когда тебя потянули на допрос, мы с Володькой пробыли в камере всего минут двадцать. Потом эту падлюку почему-то вызвали с вещами. Только он ушел, заходит начальник тюрьмы и переводит меня в 6-ю. Посидел я в ней минут пятнадцать, вдруг опять заявляется начальник и ведет в старую камеру. Вот чертовщина, думаю, с чего это вздумалось следователю гонять нас по разным камерам? И тут узнаю от соседей, что Володька стукач. Обидно мне стало. Как дурачков нас облапошил. Всю ночь от злости не спал. Тыщу казней на его голову напридумывал. А что толку, разве его достанешь? Ходит теперь, гад, по зоне и смеется над нами...
Колька сделал три быстрые затяжки, подошел к волчку, послушал и продолжал:
— А потом, ты знаешь, в тюрьме ремонт затеяли и людей куда-то перегоняли. Наконец и до меня добрались, и уже поздно вечером я очутился в 18-й. Народищу там, почитай, полтюрьмы собралось. Огляделся по сторонам и глазам не верю. Володька! Спит себе спокойненько между старичками, аж похрапывает. Ну, думаю, падлюка, я тебе сейчас заделаю козью рожу. Полез к нему
1 Ношение волос на голове в тюрьме запрещалось.
между дедами и только прицелился пальцами в глазоньки ткнуть, локоть сорвался, и моя морда прямо на евонную харю попала. Ух, озверел я! Прокусил ему щеку, аж до зубов достал. Рычу, как зверь. Не помню, как на полу очутился. А это меня Володька с перепугу сбросил. А с него, гада, кровь, как с кабана, хлещет. Я не растерялся и рванул к параше, хотел крышкой добавить, но тут влетел начальник и попер меня в кандей.
Во время рассказа Колька так разнервничался, что не скоро пришел в себя, и только выкурив подряд три цигарки, продолжил свой рассказ.
— Так вот, слушай дальше. Сижу я в кандее, как в подземелье. Холодрыга такая, что не дай Бог! На дворе тепло, а там доходиловка. Кругом одно железо: стол, скамейка, а сырость такая, что гимнастерку хоть выжимай. Я начал свистеть, орать, охрип даже. Вдруг смотрю через щелочку козырька — начальник тюрьмы прется, я его по сапогам узнал, у него всегда сапоги перекошены. «Что, замерз, бандюга? — спрашивает и сует мне целую буханку хлеба и две здоровенные сельдины. — На, пожри, — говорит. — Только тебя не следовало бы кормить за такие штучки, говнюк несчастный!» — Дал он мне хорошенького шалобана в лоб и повел во двор. Иду, ничего толком не понимаю, а слезы из глаз так и льются. Когда подошли к бойлерной, пихнул меня начальник к дверям, а глаза веселые. «Иди, грейся!» — говорит.
А в кубовой — как в раю. Открыл дверцу бойлера, греюсь, хлебушек с селедкой наворачиваю. Так на душе хорошо стало. Есть еще люди добрые, думаю. Вдруг какая-то падлюка как даст мне по хоботу, я аж кверху тормашками полетел. Я сперва на надзирателя подумал, он тоже такие штучки любит, а это не надзиратель мне врезал, а наш раздатчик, гад криворожий. Зло меня взяло. За что, думаю, гад, врезал. Схватил я кочерёжку и как закатал ему промеж рог. Он только охнул и с копыт долой. Что делать, думаю, неладно получилось, лежит, не движется. Побежал к начальнику в кабинет и рассказал все, как было. Погрозил он мне кулаком и отвел в камеру. Теперь никуда не выпускает.
Выслушав Кольку, я совсем по-другому посмотрел на него. Что мне было известно об этом парне? Разве только то, что он попал в тюрьму с фронта «за измену Родине». Таких, как он, солдат-фронтовиков, в лагерях было сколько угодно.
После рассказа Коля ни с того ни с сего задал мне весьма странный вопрос. Знаю ли я, что такое вышка. Ответить я не успел. Загремели ключи, вошел начальник тюрьмы и отвел меня в 9-ю камеру. Что имел в виду 3-й отдел, — не знаю, но расставаться с другом было теперь еще страшнее...
ПОСЛЕДНИЙ ДЕНЬ В ТЮРЬМЕ. ШТРАФНОЙ ЛАГПУНКТ
И все же, не без помощи начальника тюрьмы Бурлова, я опять встретился с Колькой. Наговорились вволю. Он сообщил, что следствие давно закончилось и наше дело находится в особом совещании, а эта организация, как известно, к расстрелу не присуждает. С великой радостью я выслушал это сообщение. Я буду жить! Пусть тюрьма, пусть лагеря, только не зловещее ожидание смерти.
Довесок к старому сроку мы ждали недолго. Решением особого совещания нам погашался отбытый срок и добавлялось несколько месяцев нового, но зато к первой статье 58-10 ч.2-я, мне приписали 58-1 «а», а Николаю как вояке добавили статью 58-1 «б».
Отправляя нас на этап, Бурлов напутствовал:
— Ничего, мужики, особо не тушуйтесь! Все перемелется, мука будет!
Эти простые слова, сказанные от всего сердца, здорово нас поддержали перед уходом в другую жизнь.
Наш этап разделили на две группы. Николая отвели в колонну, уходящую на Весляну, а мою группу направили на режимный, или, как говорили зеки, штрафной лагпункт.
В первый же день я обошел новое жилище. Штрафной лагпункт по своим размерам и по расположению жилых зданий заметно отличался от 20-го княж-погостского. Здесь содержалось всего пятьсот человек. Посередине зоны стояла столовая. Рядом, примыкая к ней, разместился стационар. Эти два
здания были симметрично окружены четырьмя однотипными бараками лесорубов и возчиков, а в самом дальнем углу зоны, под присмотром сторожевой вышки, приютилось небольшое здание с экзотическим названием «Индия». Очень скоро мне стало известно, что в этом здании «вечно пляшут и поют». Здесь жили воры и их прихлебатели — шестерки.
После медосмотра у меня нашли алиментарную дистрофию с признаками пеллагры. Началась больничная жизнь. Но мне повезло. Я заслужил благоволение вольнонаемной заведующей отделением. За удачные копии с ее фотографий я частенько получал лишние куски и начал заметно поправляться. Вскоре меня взяли дневальным в барак АТП (административно-технический персонал).
Я готовил обед, мыл полы, сторожил вещи. Но поработал не долго, вышла какая-то дурацкая история с кашей, и я попал в бригаду.
К счастью, старшему нарядчику понравилась моя физиономия, и я, вместо лесоповала, стал выходить на сельхоз.
Шла заготовка овощей, моя бригада убирала картофель. Мы разводили костры, ставили ведра с картошкой и только тогда брались за лопаты. Работа не была трудной. Нас никто не подгонял, овощи есть не запрещалось. В погожий день в зону идти не хотелось. Там ожидал грязный барак и безобразные битвы бригадников за хлеб, в которых каждый член бригады должен был участвовать, а бои шли не на жизнь, а на смерть. Очень редко хлеб доставался бригаде без происшествий, чаще с кровопролитными боями. От исхода такого боя зависело — выйдут ли работяги относительно сытыми или останутся без хлеба. Набеги происходили из знаменитой «Индии».
«ИНДИЯ». ИВАН «ЧУМА»
Однажды мне довелось побывать там, где «вечно пляшут и поют». Кто-то из шестерок доложил ворам, что я рисую портреты.
И вот я иду за приплясывающим шестеркой в страшную «Индию». В бараке я увидел пустые нары, и только в одном углу лежали подушки, одеяла, какая-то одежда и чемоданы. Шестерка, пропустив меня вперед, подвел к сидевшему на нарах высокому худощавому мужчине лет тридцати.
Это был Иван Бугаков, по прозвищу «Чума», вор-законник, гроза фраеров и надзорсостава. На его совести было немало преступлений. Посмотрев на меня не прямо, а как-то вскользь, спросил:
— Ты, говорят, рисуешь? Так, что ли?
Я кивнул.
— Тогда берись, но чтоб разговоров потом не было.
Я не понял, на какие разговоры он намекал, но ответил, что буду стараться.
Живописная была личность. Нос с горбинкой, большой рот с рассеченной верхней губой, золотые зубы, шрам через весь лоб и пронзительные серые глаза. Только я приступил к работе, как вокруг нас расселись зрители. Пока я делал набросок, минут десять длилось молчание. Потом один из воров стал просить Чуму рассказать о своей любовной истории. Эта несчастная любовь оставила в сердце вора глубокий след, и, чтобы вновь пережить, наверное, единственное дорогое событие в его жизни, Иван всегда охотно исполнял такую просьбу. И на этот раз, бросив задумчивый взгляд куда-то поверх голов слушателей, Иван начал свою исповедь.
— Отбывал я тогда, мужички, срок под Печорой. Кругом лес-тайга, а люди, как звери, в земле жили. Завал был полнейший. Достать что-нибудь из жранья, кроме кровной пайки, было невозможно. Фраера-бедняги дошли и дохли как мухи. Даже воры втыкали. Кто не выходил за зону, получал бур и птюху1 в триста граммов и раз в три дня горячую баланду. У нас на зоне один хитрый лепила был, он на кухне пробу снимал, так вот он про эту баланду говорил, что она вовсе не баланда, а супчик, хотя и немного жидковатый, но зато очень питательный, а в нем, хоть день ищи, крупы не найдешь.
1 Паек.
Кушало нас тогда шесть рыл. Кроме меня еще два вора были: Ленчик Питерский и Володя Хитрый, помните, у которого на груди Ленин и Гуталинщик1 были выколоты. Так вот, перед Первым Маем один из ломом подпоясанных2 запорол мусора. В зоне, конечно, хипеж, и, как всегда, мокруху на воров свалили, и загремели мои кореша на штрафняк. Я один остался, и остался потому, что в то время загорал в буре. — Чума закурил, поглядел на мои набросок и продолжал: — Шел мне, мужики, тогда двадцатый год, вот как этому сынку-художнику, — и он кивком головы указал на меня. — Но ворье меня кноколо3, а гады4 как огня боялись. Комендант-зверь Сулим в зоне права качал, все до меня добирался. Я его, дешевку, разок секанул, но не начисто. В торбу5 почему-то не посадили, то ли за то, что я на работу стал выходить, то ли за то, что не вредил начальнику. А режим в это время мусора завели такой, что не дай Бог! Чуть хавальник разинул или погорел с картишками — три месяца бура. Правда, лесорубов не трогали, начальничек кубики требовал, говорят, что ему какой-то военный заказ втюхали. В общем, мужики, и мне пришлось за работу браться. Стал я с корня валить и, свободы не иметь, в рекордисты вылез. И вот тут-то и произошла эта самая любовь...
Чума опять закурил, оглядел слушателей, любуясь произведенным эффектом, и продолжал:
— Раз валю я одну дуру. Заложил клин, мужики стрелу упирают, а я команду подаю: «Раз, два, взяли!» Вижу, на мою пасеку мастерюга прется и волокет какую-то девку.
«Иван, Иван! — кричит. — Возьми эту паскуду, пусть рогами упирается6, и не давай ей, падлюке, пощады!»
Бросил я дерево, подошел к девке и, поверьте, мужики, сразу влупился. Ну и девка была! Глазищи большие, черные, носик ровненький, а рот как нарисованный. Стоит и дрожит. С руки рукавица свалилась, а ручонка маленькая, худенькая, как у мертвеца. Жалко мне ее стало, аж сердце заныло. А девка, видать, здорово поддошла7.
«Иди к костру, — говорю, — грейся, а с работой мы без тебя управимся».
А она упирается, все за топор хватается, — мне работать надо, говорит, а то меня нарядчик в изолятор посадит.
«Не посадит, — отвечаю, — ты что же, падлюка, Ивана Чуму не знаешь, что ли? Слово вора — закон!»
Испугалась красючка, давай реветь. Вижу, слов хороших не понимает, пригрозил немного и повел к костру. А тут, смотрю, производственное прут. Я тогда получал тридцать пирожков и каши от вольного.
Мужики сели хавать, а я взял пирожки, нашуровал парашу8 и приглашаю девку. «Жри, падлюка», — говорю и подаю ей колхозную ложку, которой раз хлебнешь — полмиски нет. А она не берет, стесняется, падлюка. Долго уговаривал, хотел уж было в рог закатать, а потом как начала кашу с пирожками метать, я и половины не съел. Похавали, я пошел пилить, а ей сидеть приказал, а она все за топор хватается. Хотела было встать, но не смогла, пережрала видно, — и в рев. А тут вдруг опять мастерюга приперся и давай базлать9. Мужик он был неплохой, но уж очень любил поглотничать.
«Что же ты, сынок, приказания не выполняешь, — говорит, — почему эта сука сидит у костра?»
«Не твое собачье дело, — отвечаю, — а за кубики не беспокойся, я ее обработаю».
1 Блатное прозвище Сталина.
2 Физически сильных, независимых заключенных.
3 Уважало.
4 Сотрудники правоохранительных органов.
5 Здесь — карцер.
6 Здесь — работает.
7 Ослабла.
8 Здесь — нашел миску.
9 Ругаться.
Девку Галиной звали. На свободе в балете работала. Сидела за батю. До штрафняка вкалывала на общих. Здесь тоже из леса не вылезала, придурня мстила, потому что не могли они ее одолеть, девка с душком1 была. Вот и гоняли ее в лес. Дойдет баба на лесоповале, направят в ОП, а из ОП опять в лес. Обидно мне за нее стало. Ну, думаю, не дай Бог теперь эти гады хоть пальцем ее тронут! И только я так подумал, смотрю, на пасеку сам технорук-вольняшка прискочил и понес меня, и тоже за девку. Завелся и я. Долго мы с ним базарили, аж надоело. Вдруг эта падаль говорит, что он меня, вора в законе, поставит на колени.
Ах ты, думаю, дешевка, я тебе сейчас покажу, как воры на коленях стоят! Запустил в него, гада, топором. Не попал. Схватил другой и к нему, а он, падлюка, прямо напрямую через запретку рванул. А меня мусора в снег положили. С час не давали подниматься. Лежу. Курить захотелось. Просил фраеров курево подбросить, ни одна падла с места не тронулась. А балеринка подошла поближе и говорит: «Я вам сейчас табачок подброшу». Нашла кисет, спички, сунула в рукавицу и кинула мне.
С того дня я стал с ней жить.
После этих слов Иван долго крутил цигарку.
— Да, мужики! Есть что вспомнить. Как картинка она у меня ходила. В карты тогда здорово везло. Все бакланье2 и фраеров обыграл, так что барахла хватало. Достал ей сапожки хромовые, юбку бостоновую...
Иван вздохнул, задумался. Продолжил совсем другим голосом, долго вытирая слезы тыльной стороной ладони:
— Эх! Если бы вы знали, мужики, как я любил свою Галку! Ласточкой называл. Придем с работы, покушаем и на нары завалимся. Положу ей голову на колени и в глаза смотрю, а она мне волосы гладит. Хорошо, светло на душе становится, и так хочется завязать. И завязал бы, только вот убили гады мою черноглазенькую. Как-то работнул3 я каптерку и погорел. Она мне в бур жранье таскала. Мусоров не боялась, ползала прямо по запретке. А однажды ее вертухай надыбал4 и шарахнул прямо в грудь. Эта погань заработала премию, а я чуть с ума не сошел.
Бросил карты, водку, жрать перестал, даже секир-башка хотел себе сделать, но мужики уговорили... Вот и все, братцы-кролики. Посмотрел на меня, спросил:
— Ну, мазила, нарисовал?
Портрет понравился, и я был награжден двумя пятисотграммовыми пайками.
После портрета Чумы посыпались заказы и от других аристократов «Индии».
Работы хватало, а следовательно, и количество хлеба и табака увеличилось. Воровство не коснулось моей тумбочки. Слово вора Чумы надежней любого замка закрывало туда доступ бакланью и шкодникам. А мне приходилось только удивляться могуществу нелегального повелителя лагпункта.
Благодаря дополнительному питанию я быстро очухался, и меня признали годным таскать лучок5.
Здесь, на штрафном лагпункте, я впервые убедился в могуществе лагерных эскулапов. Врачебные комиссии проходили просто. Для определения состояния здоровья приборы не применялись. Голый работяга осматривался только сзади. Если на ягодицах еще что-то оставалось, то его ожидал лесоповал или другие тяжелые работы. Многие врачи из заключенных охотно брали на лапу, освобождая посылочников от тяжелых работ.
Медперсонал подбирался не только из врачей-профессионалов, больше было проходимцев, не имеющих никакого отношения к медицине. А на самых маленьких, заброшенных командировках врачей, как правило, вообще не было:
в лучшем случае, здесь свирепствовал фельдшер. А обычно в эскулапы шли люди, умеющие хорошо трёкатъ1. Были и вольнонаемные врачи, некоторые из них почему-то очень боялись «фашистов». Один мой знакомый рассказывал забавный случай по этому поводу. Когда врач, выслушивая больного, узнал, что у него 58-я статья, вместо обычного «дышите» заорал: «Ради Бога, не дышите!»
ЛЕСОПОВАЛ
Мне нечего было дать врачам, и я наконец на практике узнал, что собой представляет грозный лесоповал.
Денег в лагерях, как обычно, не платили. Начальство рассчитывалось с зеками кашей и хлебом. Кормить, в буквальном смысле этого слова, старались в первую очередь вальщиков-звеньевых. На одного вальщика выдавалось столько хлеба, каши и супа, что хватило бы на все звено. Руководство считало, что главное в работе — это валка леса с корня, а разделку стволов всегда можно выполнить, нагнав в лес побольше людей.
Шла война, нужен был лес (за невыполнение плана по древесине наказывались даже начальники лагерей). Поэтому начальство, за счет подсобников, старалось поощрять рекордистов, перевыполняющих норму. Мне частенько приходилось видеть рекордистов, давившихся кашей, в то время как за окном столовой стояли голодные подсобники.
Нормы в лесу были очень велики. Не каждый мог заготовить при помощи лучка и топора пять кубометров строевого леса за смену.
Бригада, в которую меня определили в качестве сучкожега, состояла из одних водолазов, так назывались ослабевшие работяги. Много пилили звеньевые, иногда до вечера мы не успевали обработать сваленный лес. По пояс в снегу, мы рубили сучки и сносили их в костер, а под конец смены укладывали многопудовые бревна в ленту. Иногда и я ухитрялся спилить одно-другое дерево, но эта каторжная работа была не по моим силенкам.
Зимой бригады пригоняли в лес затемно. Мы разводили костры и дожидались рассвета. В это раннее время в тайге как-то особенно таинственно и жутковато. Мороз в сушняках постреливает, сосны и ели насупились, насторожились, словно почувствовали бедняги, что их ожидает, тянут к нам косматые ветви, пощады просят. А там наверху, между кронами деревьев, звездочки разыгрались, гоняются друг за дружкой, морозцу радуются. А вот и сам Месяц-месяцович из-за тучки выглянул, решил, наверное, поинтересоваться, чем мы занимаемся. А мы костерок шуруем, подбрасываем в огонь здоровенные сушины и так его раскочегарим, что от жарищи не знаем куда деваться. Но как только костер разгорится и побежит огонь по верхушкам деревьев, весь лес освещается и даже звездочки на небе не кажутся такими яркими. А в это время на горизонте, если взглянуть на него через просеку, прорубленную для главного визира, появляется все увеличивающаяся бледно-розовая полоска. Не прошло и минуты, а работяги на ее фоне порозовели и сидят себе и не замечают, что природа пробуждается, знай себе рассказывают разные тюремные байки и уж до чего увлекутся, до чего расспорятся, что и не заметят, как костер догорит. А пока решали-гадали, кому за сушняком идти, звездочки совсем посветлели, а из-за ближних деревьев неожиданно выглянул краешек огромного красного солнца и началась сказка.
Первый луч, словно пробуя силу, робко провел серебром по стволу березки, потом ослепительным мазком прошелся по стройной сосенке, покрыв ее червонным золотом, и, вдруг осмелев, начал окрашивать все подряд. Попалась ему косматая ель, скользнул по ней сверху донизу, и заиграла старуха своим изумрудным нарядом, украшенным сверкающим снежным ожерельем. А он уже и до работяг добрался и начал выхватывать из голубой полутьмы человеческие лица и быстро-быстро побежал зажигать искорки в сухом, как песок, промороженном снеге. И делянка стала видна, можно приступать к работе.
1 Болтать.
Трудовой день заканчивался часам к двум, трем. В такое время на севере темнеет. Мы стоим в рабочей зоне и ждем, когда десятники лес подсчитают. Солнце низко-низко, только верхушки уцелевших сосенок румянятся, но уже за дальним лесом небо совсем порозовело, и, словно повинуясь какому-то волшебству, начало происходить на горизонте совсем необъяснимое. Не успело растаять розовое сияние, как тут же ему на смену появилось светло-оранжевое с такими нежнейшими оттенками, что им позавидовал бы сам великий Левитан. Покрасовавшись всего несколько секунд, оно уступило место сиянию светло-желтому с нежно-зелеными переливами, напоминающими черноморскую волну, просвеченную солнцем, и тоже быстро исчезло в сгущающейся голубизне, а затем после нескольких всполохов на горизонте небо окутала густая ультрамариновая синь, в которую звездочки понатыкались. А я смотрю в небо, поеживаюсь от пробирающегося под одежду холодка, и провожаю заход солнца. Мысли мои далеко-далеко, там, где родное московское небо,
Месяц я проработал. Как-то, придя в зону, почувствовал слабость и потерял сознание. Опять три месяца прошли в стационаре.
Выйдя из больницы, я внезапно, почти не оправившись от болезни, ушел на этап.
12-й ЛАГПУНКТ
Куда и зачем нас везли, никто не знал. Нашей группе — около сорока человек — спешно выдали этапный паек и погрузили в вагон. Знали мы только одно — везут на север. Люди приуныли, а я радовался перемене. Не видя ничего хорошего на штрафном, я ждал лучшего. Но мои соседи на этап смотрели как на подлость чекистов. Что это были за соседи, мне было неизвестно.
На другой день, рано утром, поезд остановился. Долго скрипел и визжал засов. Недалеко нас завезли, подумал я, вылезая из вагона. Конвойные пересчитали людей и повели по путям мимо какой-то станции с непонятным названием — Ропча.
Пройдя с километр, остановились на мостике у большого лагпункта. 12-й отдельный лагерный пункт Устьвымлага — гласила надпись. Лагерь напоминал средневековый деревянный замок, окруженный водой.
Нас долго держали у вахты, пока конвой о чем-то совещался. Наконец, проверив по формулярам наши данные, запустили в зону всех, кроме соседей по вагону, о которых я упоминал выше. Позднее я узнал, что эти люди были эмигрантами.
Внутри лагпункт выгодно отличался от штрафняка. Бараки блестели чистотой, везде висели призывы к честному труду,
В тот же день этап разбили по бригадам. Меня послали на заготовку чурок для газогенераторных автомобилей в бригаду Ильи Ефимовича Бессмертного. К сожалению, я очень мало поработал в его бригаде, сказались шестнадцать месяцев внутренней тюрьмы, но об этом человеке я всегда вспоминаю с уважением.
В памяти он всегда представляется мне маленьким пузатым, на кривых ножках человечком, с красным, почти бордовым лицом, седыми бровями, из-под которых глядят на мир глаза с каким-то наивным выражением. Но, несмотря на свое добродушие и безвредность, «Ильюша» умел постоять за себя и за свою бригаду. Это был единственный бригадир на 12-м лагпункте, который умел вырвать из горла самый высокий котел для своих «шакалов».
Шел 1 944 год. Северное лето приближалось к концу. Пошли дожди. Но изо дня в день мы топали по лужам, направляясь в зону оцепления.
Пилили вручную. Не все выполняли норму. Сделать семь ящиков чурок за смену было почти невозможно. Вначале я не пилил. Сгружал березовые бревна, насыпал Чурки в мешки, делал уборку. Через месяц перевели на основную работу. В первый день я сделал пять ящиков, но устал так, что еле пришел «домой». На другой день только три ящика принял Ильюша, а на третий день и два ящика показались непосильной нагрузкой.
— Слабоват ты еще, сынок, — сказал Ильюша и отвел меня в стационар.
ДРУЗЬЯ
Первым, с кем я подружился на 1 2-м лагпункте, был фельдшер Тихон Яковлевич Трилисский. В тот вечер, когда я занемог, Бессмертный ввел меня в очень чистенькое помещение амбулатории, где в белоснежном халате за столом сидел высокого роста мужчина лет сорока пяти с худощавым, очень приятным лицом.
— Вы, наверное, с последнего этапа? — спросил он, подавая мне градусник. Я кивнул головой.
— Посмотрим, что с вами.
Пока набегала температура, он вежливо расспрашивал о штрафняке, поглядывая на меня с искренним сочувствием.
Температура оказалась нормальной, но Тихон Яковлевич, доже не прослушав, написал направление в ОК — оздоровительную команду. Затем, взяв с меня слово, что я буду к нему заходить, подал небольшой сверток. Вместе со спасительным листком бумаги я уносил пятисотграммовую пайку и большую благодарность к этому человеку.
В тот день мне предстояло еще одно приятное знакомство, и, как ни странно, причиной тому была подаренная фельдшером горбушка. Как мне хотелось поскорее вонзиться зубами в прожаренную душистую корочку, но всюду сновали люди. В поисках безопасного места я зашел за женский барак и уселся на старую бочку. Только один раз удалось укусить пайку. Неожиданно, как из-под земли, появился длинный фитиль1, вырвал ее из моих рук и тут же начал жрать. Отнять хлеб не удалось.
Бесцельно побродив у столовой, я присел у барака АТП2. Злополучная горбушка еще больше усилила голод. Надо сказать, что я с утра ничего не ел, кроме найденной капустной кочерыжки, потому что в тот день Бессмертный вместо меня, случайно, накормил другого человека.
— Что с тобой, паренек? — раздался такой участливый голос, что я с удивлением поднял глаза.
Передо мной стояла женщина лет тридцати пяти, маленькая, худенькая, с бледным изнуренным лицом. Мне стало очень жалко себя, и я чуть не разревелся. Женщина, ничего не говоря, взяла меня за руку и, приведя в свой барак, вытащила из тумбочки котелок с кашей.
Когда котелок опустел, женщина повторила вопрос. Растроганный ее участием, я поведал свою историю. Слушая меня, Елена Ивановна, так звали доброжелательницу, часто утирала глаза. Успокоившись, она рассказала о себе.
Сидела она за КРД3, но до сих пор не знала, в чем заключалась ее вина. До ареста жила в Москве. Была хорошая семья. В 1937 году взяли мужа, а через год и ее. Потом лагеря.
Беседуя, мы не заметили, как в барак вошел высокий мужчина со счетами в руках. Взглянув на меня, он улыбнулся:
— Что, еще одна жертва твоей благотворительности? — спросил он и засмеялся веселым звонким смехом.
Я с удовольствием посмотрел на этого человека. Такому, наверное, и лагерь не страшен, а когда он пообещал пристроить меня на легкую работу, я понял, что этот человек в зоне влиятельный.
Проводив Мишу Стуковина, так звали незнакомца, Елена Ивановна попросила зайти к ней завтра после развода.
— Этот человек что-нибудь для тебя придумает, — сказала она и что-то написала на бумаге. — Эту записку передай в хлеборезку, хлеборез тебе крошек даст, и не забудь предложить свои услуги в рисовании. Старик он неплохой, но слабость имеет к изображениям своей персоны. Его уже с полсотни художников рисовали, никто не угодил. Попробуй, может, тебе повезет.
И уже не такими унылыми показались голые нары в бараке ОК.
На другой день, рано утром, я сидел у Елены Ивановны, где меня ожидала приятная новость. Приказом по лагпункту я назначался секретарем начальника работ и в этот же день должен был приступить к работе.
В заваленном папками кабинете меня встретил небольшого роста мужчина с колючими глазами и брезгливым выражением на узком лице. Мы сразу же не понравились друг другу. За свою коротенькую жизнь я встречался с разными людьми. Одни с первого взгляда меня ненавидели, другие брали под защиту. Рассказывая о взаимоотношениях с людьми, я имею в виду только русских, потому что русский человек любит и ненавидит только в зависимости от своей эмоциональной заряженности. С первого же дня Ширяевский (такова была фамилия моего начальника) начал кропотливо выискивать мои ошибки. Кроме ругани, придирок и угроз отправить на этап, я ничего от него не слыхал. О причине такой ненависти узнал только в последний день своей «карьеры». Придя в тот день в кабинет, Ширяевский долго молчал, много курил, а потом неожиданно заявил, что ему давно надоела моя поганая рожа, поэтому он направляет меня на 4-ю командировку на лесоповал, где мне уже ни одна сволочь не поможет. Ширяевский был лютым антисемитом, а меня он посчитал за еврея.
Разговор с Ширяевским я передал Тихону Яковлевичу. Этот милый человек помог и на этот раз. Получив вторичное направление в ОК, я вздохнул свободнее и стал частенько к нему заходить. Мы беседовали на разные интересные темы. Он знал толк в священном писании, богословии и приводил на память много поучительных изречений деятелей церкви. Позже я узнал, что на свободе он служил священником.
— Посудите сами, — говорил он, — человечество существует не одно тысячелетие, а разве оно придумало что-нибудь умнее десяти христианских заповедей?
КОНЕЦ ВОЙНЫ
В барак ОП1 помещали ослабевших рабочих-ударников. В отличие от ОК (оздоровительной команды), ОП представлял собой относительно чистое помещение с полным комплектом постельного белья. Здесь и кормили лучше, чем в ОК, но и этого питания не хватало.
В ОП я подружился с пареньком моих лет. Звали его Толиком. Мало запомнились черты его лица, разве только очень густые черные брови, сросшиеся на переносице. С Толиком мы промышляли вокруг кухни, доставая картофельные очистки, из которых варили почти съедобную бурду. Если нам удавалось поработать непосредственно на кухне, день считался счастливым. Но шнырять по помойкам мы не решались, там промышляли опустившиеся заключенные, к сожалению, как правило, из асфальт тротуаровичей2.
Несмотря на голод, тяжелую работу, отвлекавшую от разных мыслей, в последний год войны много говорилось о делах на фронте. Большинство заключенных, не сомневаясь в нашей победе, с окончанием войны надеялись на большие положительные перемены. Как всегда находились и скептики, утверждавшие, что скорее галактика перевернется вверх тормашками, чем изменится наше положение.
И вдруг кончилась война.
Зона гудела. Сколько было слез, сколько поцелуев, сколько разных параш. Но шли дни, а все оставалось по-старому. Амнистия коснулась только уголовников. Уходя за вахту, они зло смеялись над нами, «фашистами».
В этом же счастливом году я наконец получил письмо от матери. О судьбе отца она ничего не знала, хотя все эти военные годы его разыскивала, обращаясь за помощью даже к другу отца П. Н. Кумыкину, человеку, стоявшему у власти (заместитель наркома внешней торговли), но и он был бессилен.
О своей жизни мать умолчала. Но я чувствовал, что у нее не все в порядке,
посланный табачок обошелся ей дорого, пришлось продать старый любимый ковер.
Но жизнь продолжалась. Как-то Толик в одном из вертухаев, стоящих на вышке у столовой, узнал земляка. Это место считалось запретным, фитили туда не заглядывали. Повара охотно выносили готовые изделия для охлаждения, не опасаясь шакалов1. В дни дежурства земляка Толик крал котлеты и пирожки. А вскоре и я помог другу, получив посылку с табаком.
Связь с матерью наладилась, казалось, все шло к лучшему. Но, как говорится в некоторых романах, «судьбе было угодно» сыграть со мной еще одну злую шутку. Не без помощи Ширяевского, ни с кем не простившись, я внезапно ушел с женским этапом на 4-ю штрафную командировку 12-го лагпункта.
МАТЮША. Я РЕКОРДИСТ
Ширяевскому моя «поганая» морда не давала покоя. Опять внезапно, как и в прошлом году, я ушел на этап, но теперь в обществе тридцати мужчин. Страха перед лесоповалом у меня уже не было. Легкий мороз, живая компания и вполне благоприятные сведения о 4-й командировке подняли настроение. К тому же в пути попался хохмач, мужичок небольшого роста, своими забавными шутками скрасивший довольно трудный путь. На наше счастье, и конвой попался хороший, шли не быстро и часто отдыхали.
Здесь, в пути, я впервые увидел северное сияние. Глаз было не оторвать от этого чудесного зрелища. Как бы из ничего возникли гигантские занавески из мельчайших стеклянных трубочек самых разных цветов, но с такими нежнейшими переходами, что я смотрел в небо как завороженный. Вдруг, словно от появившегося ветерка, они быстро-быстро заколебались и засверкали еще более ярко и вдруг неожиданно погасли. Через секунду появились вновь, но уже в других формах и в других цветовых сочетаниях. Так продолжалось несколько минут. Потом это действо как бы замедлилось, и над самой головой я увидел значительно поблекшие занавески нежно-зеленых тонов, которые, переливаясь, превратились в светло-желтые, затем в розовые и, наконец, совсем растаяли.
Прямо с вахты нас завели в кабинет начальника лагпункта. Встретил сам начальник по прозвищу Матюша, полный мужчина с крупными чертами лица. Он долго нас разглядывал с видом человека, покупающего товар, и наконец заговорил очень медленно, делая ударение на каждом слове.
— Так вот, мужики, раз пришли, милости просим. Но учтите, у меня, здесь, блатных работ нет, только лесоповал и вывозка. Так что договоримся сразу: хорошо будете работать — буду кормить, будете темнить — не обижайтесь!
Необходимо сказать, что в самом начале правления Матюши эта командировка еще не пользовалась любовью заключенных. Поэтому прошло много времени, пока Матюше удалось навести порядок и занять почетное место среди других командировок.
Прекратив воровство на кухне, он значительно улучшил питание, ввел премирование лесорубов, заготавливающих авиалес, одел почти всех работяг в первый срок2 и облегчил жизнь блатников в режимной зоне.
Люди искренне полюбили Матюшу, поэтому любые его приказы исполнялись охотно. Матюша не гнушался устраивать выпивоны с особо отличившимися работягами, что еще больше подняло его авторитет, и командировка из отстающей превратилась в передовую и прогремела на весь Устьвымлаг.
После Матюшиных слов я понял, что на этот раз лучка не избежать.
Я немного знал эту работу, знал, что только хорошее питание спасет от доходиловки, и решил во что бы то ни стало выбиться в рекордисты. Но это было не просто. Самое малое, что для этого требовалось, — это выдать 25 кубометров строевого леса на четыре человека. Кто работал лучком, тот хорошо знает, чего стоят эти кубики.
Выйдя в первый раз на работу, я набрался смелости и объявил бригадиру, что буду пилить «на рекорд». Он посмеялся, но дал звено и отвел хорошую пасеку. До самого снятия оцепления, когда все звенья закончили работу, мы разбирали сваленный лес и так устали, что до зоны еле добрались. Но когда я узнал, что мы напилили 25 кубометров, вся моя усталость слетела. Входил в зону героем.
Проходя мимо кабинета начальника, я услышал звон стекла.
— Смотри, тебя Матюха зовет, — сказал мой подсобник.
Я вошел в кабинет. За столом сидел начальник и три знакомых рекордиста.
— Молодец, сынок, — похвалил Матюша, — даю тебе рекордный паек с сегодняшнего числа, а сейчас вот тяпни для аппетита.
ТРИ ТАМАРКИ
Эту главу я начинаю с дневниковых записей конца 1945 года. «Немного окрепнув, я начал валить по 20 кубометров долготья, а в дни «рекордов» — даже до 30-ти. Через месяц получил грамоту и валенки первого срока. К сожалению, «хорошее рабочее» настроение портили мастырщики и членовредители. Я не находил им оправдания, считая, что человек не имеет морального права истязать самого себя, так как эта мерзкая обязанность принадлежит только палачам». И все же запланированная доводиловка была страшна не только своей сутью, но и неизбежностью. Мастырщики, чтобы избежать лесоповала, шли на все.
Возвращаюсь опять к дневникам. «Однажды на моих глазах произошел случай, оставивший надолго неприятные воспоминания. Подходит ко мне в делянку один из ломом подпоясанных и говорит:
— Сынок, дешевка, будь человеком, секани, — и кладет руку на пенек. Я, не раздумывая, дал ему в морду. Фитиль мгновенно исчез. Прошли какие-то секунды. Вдруг, совсем рядом, я услышал тупой звук удара металла по мясу и, оглянувшись, увидел фитиля, заканчивающего свое мерзкое дело. С одного удара ему не удалось отрубить кисть руки, и он довольно хладнокровно отпилил топором мешающие ему сухожилия, потом, бросив в меня отрубленными пальцами, прохрипел дрожащим голосом:
— На, хавай, падлюка!»
Поступок, разумеется, омерзительный, но в мужестве этому фитилю не откажешь, только очень жаль, что свое мужество русские Сцеволы редко используют для общего блага.
Не скоро удалось Матюше избавиться от членовредительства, но еще большего труда ему стоило заставить трудиться воров. В те годы за них работали жены воров, или, как их называли в лагерях, — воровайки.
Как-то мастер леса подвел ко мне трех девиц с ярко накрашенными губами и с маникюром на руках.
— Вот твои подсобники, сынок, — сказал он с какой-то виноватой улыбкой. Я знал, что это были за девицы, потому что часто видел их в «Индии».
Прощай рекордный паек, подумал я, направляясь в инструменталку.
В инструменталке я не нашел свой лучок. А мой лучок был особенный, на нем стояло шведское полотно, личный подарок Матюши. В дерево, как в репу, шел. Инструментальщик, видно, захотел его для кого-то придержать.
Когда я вышел без лучка, подсобницы быстро разобрались что к чему. Окружив меня, затараторили наперебой... Всех троих звали Тамарками. Они тут же уверили меня, что я с ними ни при каких обстоятельствах не пропаду. Через минуту я в этом убедился. Бросившись в инструменталку, они избили инструментальщика, разыскали лучок и торжественно водрузили на мое плечо. Но это было только начало.
Ходили мы в лес сравнительно близко. Помню, самая дальняя делянка от зоны находилась не дальше трех километров. В лесу мастер показал мне место работы. Хуже этой пасеки я не помню. Несколько тонких сосенок и подсад. Здесь не только рекордный паек, но и гарантийку не заработаешь, подумал я, но Тамарки и тут сработали как надо. Издав воинственный клич, они бросились на мастера.
— Ты что, озверел, что ли, сучья твоя рожа! — кричала рыженькая Тамарка,
подталкивая мастера топором. — Разве это лес? А ну-ка, девки, взять его, гада! — И первой ударила мастера обухом по спине.
Да! С такими девчатами действительно не пропадешь, подумал я, посматривая на высокие, стройные сосны на новой делянке. Только как они будут работать, успеют ли за мной? Ведь только от них зависел рекордный паек. Но у Тамарок были золотые руки. Даже в два заруба1 не пришлось пилить, девчата шли по пятам. Свалив дерево, я с удовольствием посматривал на подсобниц и удивлялся тому, как они ловко и умело управляются с деревьями. Бежит деваха по стволу, перекидывает топор из рук в руки, а сучки так и отлетают, так и отлетают в стороны.
До производственного2 мы выполнили норму. Десятник, приняв лес, объявил:
— Двадцать шесть кубов.
Появился Яшка бесконвойный3 с кашей и пирожками. Я как рекордист получал этого добра примерно на десять человек и, разумеется, пригласил подсобниц. Но они с презрением отказались от каши и пирожков, заявив, что пусть эту муть хавают фраера, и тут же потащили меня к своему костру.
Огромный узел, на который я еще в начале нашего знакомства обратил внимание, содержал такие вещи, от которых мучительно потекли слюни. В развязанном узле я увидел масло, колбасу, сыр, сало, дорогие конфеты и даже ромовые бабы. Я смотрел на девчат и поражался. Где они смогли достать в тайге такую роскошь?
— Ты, сынок, как соловецкая чайка мечешь! — посмеивались Тамарки, глядя, как я запихивал в рот огромный кусок ромовой бабы.
Давно я не ел такой вкуснятины, но у девчат нашлась еще бутылка спирта. Желая показать себя мужиком, я лихо хватил полстакана и чуть не задохнулся. Рот обожгло огнем, сдавило дыхание.
— Ничего, сынок, ничего! На-ка закуси бацильным делом, и все пройдет! — давясь смехом, посоветовала одна из девчат, подавая мне кусище сала.
После роскошной еды, да еще и с выпивкой, у всех появилось прекрасное настроение. Тамарки пустились наперебой рассказывать такие сверхпикантные анекдоты, что приводить их здесь не представляется возможным. Потом, в три голоса, дружно спели лагерную песенку на мотив «Рябинушки», еще на штрафняке мной сочиненную и давно ходившую по Устьвымлагу. Песня начиналась таким куплетом:
Что стоишь, качаясь,
Бедный работяга,
Был ты рекордистом,
Стал ты доходяга...
«Рябинушку» сменила любимая блатными песня «Что затуманилась, зоренька ясная?». С большим чувством они пели, но текст исказили так, что поэт Вельтман, наверное, не раз перевернулся в гробу. И все же от их исполнения веяло какой-то безудержной романтикой и безысходной милой русской тоской.
Вечером я не пошел в столовую. Есть не хотелось. Получив хлеб, заглянул в КВЧ. Там сидели ребята и наяривали какой-то веселенький вальс. Я тоже решил спеть пару вещичек, поэтому пробыл там около двух часов. В бараке ожидали чудеса. На моем месте лежали: огромная перина, три подушки и новенькое атласное одеяло. Дневальный рассказал, что приходили три бабы, принесли это барахло, а мои шмотки сожгли. Я догадывался, в чем тут дело, но очень боялся ошибки.
— Это тебе, сынок, подарок от девчат, — успокоили меня воры, когда я перед отбоем зашел в «Индию».
Работа в лесу была очень тяжелой, но я быстро втянулся и начал чувствовать себя совсем не плохо. Матюша относился ко мне хорошо, питания хватало, так что лесоповал уже не страшил. Я даже полюбил лес, когда-то страшный и непонятный.
1 Валка леса через пасеку.
2 Имеется в виду горячий обед, привозившийся на место работ.
3 Собирательный образ.
Зимой, после работы, я часто уходил от бригады и шел один. Это бывало тогда, когда оцепление из конвойных не ставилось. Мой обычный путь всегда проходил через конпарк, размещавшийся в избушках какого-то древнего староверческого поселения. Я надолго останавливался перед этими строениями, любуясь на открывающийся вид.
Все эти причудливые сооружения напоминали уголок старой васнецовской Москвы. Толстые бревна, почерневшие от времени, маленькие резные окошечки в башенке, непонятно для какой цели сделанной, уводили далеко-далеко в старину. Так вот, наверное, думал я, было и в Москве, во времена Грозного. Такие же срубы изб, резные петушки на крышах и, наверное, такой же снег и такой же лютый мороз. И, обо всем забывая, я видел за мохнатыми, почти черными вековыми елями раскинувшуюся на многие-многие версты дорогую древнюю Русь. Но зашедший пошкодить на конпарк доходяга возвращал меня к действительности. И все же такое любование природой лучше всего говорило о моем жизненном благополучии. Голодный человек равнодушен к природе и к созерцанию.
Но, к счастью или к несчастью, я надолго забросил лучок. Как-то на работе я почувствовал резкую боль в правой руке. Сам Матюша отвез меня на головной.
СТЕПАН МАТВЕЕВИЧ ГОРШКОВ
Пока я находился на 4-й командировке, на головном произошли перемены. Место Ширяевского занял неизвестный Горшков. Место начальника лагпункта, старика Дубровского, по отзывам зеков, неплохого человека, занял другой деятель. Первой замене я, естественно, радовался, но замена Дубровского нас не обрадовала, нового «барина» не хвалили.
По прибытии на лагпункт я зашел к фельдшеру. Он выдал «крепкую» справку о полном освобождении от физического труда. С этим документом я направился к новому начальнику работ. За столом, в прокуренном кабинете, сидел среднего роста худощавый человек. Мне сразу же показалось, что я его где-то видел.
Пока он разбирался с бригадирами, я, основательно переворошив память, вспомнил, что встречался с ним в 25-й московской школе, куда он приезжал как представитель ЦК ВЛКСМ вместе с девочкой-таджичкой Мамлакат Наханговой.
Освободившись, новый технорук подозвал меня. Поздоровался, подержав аккуратно больную руку, и представился, назвав себя Степаном Матвеевичем. Я тоже представился, назвав свою фамилию.
— Знаю, знаю, наслышан! — весело приветствовал меня новый технорук. — Но ты не унывай, — сказал он, — тебя на курсы мастеров леса пошлю.
Выходил от него с готовым направлением на 23-й комендантский лагпункт. А в голове неотвязно сидела мысль: не ошибаюсь ли я, предположив, что начальник работ 12-го лагпункта, Степан Матвеевич Горшков, и тот далекий образ детства — одно и то же. К сожалению, так оно и было.
Степан Матвеевич Горшков действительно работал в ЦК ВЛКСМ и в начале тридцатых годов побывал в нашей школе. В 1937 году был арестован. Отбыв наказание и не получив выезд за пределы Коми, остался на вечное поселение в поселке Ропча.
ВСТРЕЧА С ВАДИМОМ
После «практических работ», как официально называлась работа на лесоповале, нас опять послали на практику. Но на этот раз действительно мы должны были изучить на местном авторемонтном заводе электропилы, уже входившие в моду. Эта экскурсия меня взволновала, я знал, что на одном из пунктов находится мой товарищ — Вадим и, по моим сведениям, мы будем туда заходить. Я знал и о том, что Вадим жил на «Зимке», так назывался лагпункт для ослабевших работяг. Здесь изготавливали глиняные горшочки для сельхоза.
На «Зимке» Вадима не оказалось, его перед моим приходом перевели на АРЗ (авторемонтный завод). Пока менялся конвой, я обошел «Зимку». Такие
же, как на всех лагпунктах, голодные работяги, такие же неизменные котелки, банки, склянки у пояса, разговоры о пище, такой же серый унылый вид. Но режим здесь был слабее, чем на обычных лагпунктах, на вышках стояли зеки-самоохранники.
После ужина отправились дальше. Снежная тропинка долго вела по живописной местности. Но на этот раз было не до природы, я думал о друге. Прибыв на АРЗ, я легко разыскал Вадима. В маленькой комнатушке при столовой спал мой друг. Я долго вглядывался в него, стараясь найти черты прежнего Вадима, но передо мной лежал полный, обрюзглый мужчина с бледным, водянистым лицом.
От нахлынувших воспоминаний наревелись вволю. Но из первых его слов я понял, что Вадим стал совсем не таким, каким я знал его когда-то. Жизнерадостность, восторженность, бесчисленные проекты исчезли, уступив место рассудительности опытного лагерника. Он с удовольствием перебирал .местные сплетни и находился в курсе всех событий этого грязного мирка. С удовольствием демонстрируя свое влияние на кухне, где работал отметчиком, накормил меня «от пуза». Когда я уплетал полную миску каши, то видел на его лице истинное торжество. Успев наблатыкаться, щеголял пикантными анекдотами, набором хлестких матерных слов и бахвалился знакомством с типами, не вызывающими никакой симпатии. Простился я с ним с болью в сердце.
3-я КОМАНДИРОВКА
Полгода «студенческой» жизни пролетели незаметно. Здесь, на комендантском, я получил из дому несколько посылок. Нужно сказать, что в последние годы после вожаельской тюрьмы я с матерью наладил регулярную переписку. Она даже собиралась меня навестить. Но в этом году мы не встретились, ее почему-то никак не отпускали с работы.
После окончания курсов нам присвоили звание мастеров леса и опять погнали на прорыв, и только через полтора месяца я наконец прибыл на 12-й лагпункт в распоряжение Горшкова.
Еще не успев со мной поздороваться, Горшков обрадовал такими словами: «Скорей шуруй на Зчо, твой друг Бурлов все телефоны обзвонил, тебя спрашивает».
Шел я на 3-ю с такой скоростью, что уморил пожилого самоохранника, он несколько раз останавливался отдохнуть. Бурлов встретил по-братски, даже устроил небольшой ужин. Много рассказывал о войне, о потерянном глазе. С уважением и жалостью смотрел я на дорогого мне человека.
На другой день я познакомился с новой командировкой. Она состояла из двух зон. Одна была большая, но почти пустая. В ней находились лагерные учреждения, старенький изолятор и женский барак. Другая состояла из четырех бараков. В них жило около двухсот человек. Командировка занималась лесоповалом и вывозкой леса.
Меня прикрепили к бригаде лесорубов. Я принимал лес, расстанавливал звенья лесорубов и болезненно завидовал бесконвойникам, свободно выходившим за зону. Это была искренняя, белая зависть.
Рядом с моей бригадой работала бригада, где десятничал молодой паренек, так же, как и я, не имевший пропуска. Я как-то заметил, что однажды он пришел в зону намного позднее бригады. Меня это заинтересовало.
— Как это тебе удается оставаться одному в лесу? — спросил я его.
— Да ведь у меня сроку всего х... да ничего, — ответил он. — В побег, сам знаешь, я не собираюсь, и чекисты это знают, вот и пускают одного.
— А как мне быть? — спросил я. — У меня еще целая пятера впереди.
— Как быть? Да это не проблема. Возьми пару бутылок мусорам, да и ходи себе на здоровье, — ответил он.
Человеку, никогда не ходившему под конвоем, трудно понять радость бесконвойного передвижения. Идешь «домой», и длинная дорога короткой кажется. Посмотришь назад, а там — никого, только лес шумит. Покачиваясь, шумят сосенки, словно уговаривают: «Беги, дурень, когда еще вохровцы схватятся!» Нет!.. Не дразните меня, стройные сосенки! Никуда я не пойду. Обжился, притерпелся я в лагере, да и куда убежишь в нашей страшной стране?..
Но минуты свободы только дразнили меня. Сегодня хороший конвой — пускают, а завтра опять слушай молитву. «Шаг влево, шаг вправо!.. «Получить бы пропуск, да разве его дадут! Вторая статья уж больно страшная, бежал — не бежал, а раз судили, значит, что-то было. А удел беглеца ходить от звонка до звонка под дудорогой1.
Я затосковал. Часами выстаивал у вахты, поглядывая на бесконвойников. А. однажды не выдержал и рассказал Бурлову о своих переживаниях. Он долго слушал, а потом внезапно спросил:
— А что я буду иметь, если достану тебе пропуск?
От этих слов сердце заколотилось как бешеное.
— Пропуск я тебе сделаю, сам об этом думаю.
ВЛАСЕНКО
В тот же день, вселивший надежду на получение пропуска, я имел еще одно удовольствие — познакомиться с новым техноруком, только что прибывшим на командировку. В 1947 году Александру Алексеевичу Власенко шел седьмой десяток. Он был не по возрасту бодр и как-то по-юношески подвижен. Его правый глаз имел только один процент зрения, но это не мешало в нем постоянно сохраняться лукавому огоньку, а рыжие небольшие усы, при всех его хохмах, надежно прятали часто появляющуюся улыбку. Ходил он по земле уверенно, по-хозяйски, с ловкостью циркача взлетал в седло, вызывая всеобщее удивление, До заключения Александр Алексеевич служил в Киевском военном округе, занимая очень высокий пост. В 1937 году был осужден по делу Ковтюха и получил 10 лет. Все эти сведения я получил у знакомого нарядчика.
Старый военный-кадровик, всей душой преданный родине, Власенко глубоко переживал свое горе, но никогда не роптал. Такие люди, как он, всегда вызывают уважение, потому что наделены свыше каким-то особенным свойством притягивать к себе. Мне было трудно тогда судить о его образованности, но я интуитивно чувствовал, что этот человек знает много. Его всегда окружали образованные люди, я имею в виду интеллигентов головного лагпункта.
Власенко не любил политики и никогда не был националистом, но свою Украину обожал. Благодаря ему я совсем по-иному взглянул на многие факты из жизни многострадального украинского народа. Как все люди, старик имел слабость, любил прекрасный пол. В его кабинете частенько раздавался женский смех. После работы мастера и бригадиры собирались в нарядной как на праздник. После короткого обсуждения производственных вопросов нас ожидали увлекательные исторические рассказы, чтение стихов и бесчисленные анекдоты довольно опасного свойства в мастерском исполнении Власенко. Чтобы обезопасить пикантные вечера, незнакомые люди не допускались. Вот один из его анекдотов. «Сидят зеки в уборной с газетными листами, на которых изображен портрет Сталина, — полушепотом начинает Власенко и забавно засматривает каждому в лицо, — заходит придурок. Увидев явное кощунство, говорит: „Что же вы, мужики, другой бумаги не нашли, что ли?" — „Так с усами мягше!.." — ответил зек, первым закончив свое дело».
Поднимаясь ни свет ни заря, Власенко бесцеремонно будил свою команду, а ко мне обращался более мягко, вкрадчиво шепча на ухо:
— Вставайте, граф, вас ждут великие дела!
Я полюбил этого человека, и мы стали друзьями.
ПРОПУСК
Прошло шесть лет. Те же вышки, те же серые унылые тона, и никакого видимого просвета впереди. Эти картины давно ушедших дней и теперь, спустя столько лет, на пороге неизбежной старости, волнуют меня.
Ночь. Моросит осенний северный дождик. Далеко, далеко от человеческого жилья притаилась в тайге лесоповальная командировка. Высокий, пропитанный водой частокол, покривившийся и подгнивший, окружает старый приземистый
1 Винтовка, ружье, пистолет.
барак лесорубов. По его углам две грубо сколоченные охранные вышки с дырявыми крышами. На одной из них ходит вертухай. Холодно. Порывистый ветер пронизывает до кос гей. Человек жмется, пытаясь согреться, переступает с ноги на ногу, а чтобы не мешала дудорога, поставит ее, опостылевшую, в угол, попрыгает, похлопает в ладони отсыревшими рукавицами, а потом опять возьмет ее в руки, крепко прижмет к себе и долго, долго бродит из угла в угол, проклиная этот край и свою службу.
А в бараке, за частоколом, спят работяги. Тускло мерцает коптилка, освещая уставших людей. Что они видят во сне? Никто этого не знает... Вот неожиданно застонал у печки старик. А в самом углу, у входа, всплакнул молодой паренек. И опять стало тихо. А когда догорела коптилка, проснулся дневальный. Темно. Повернулся на другой бок, чтобы посмотреть в окошко. Посмотрел и увидел свет в хлеборезке, — значит, скоро подъем.
Еще более зловеще вспоминаются дни, проведенные в лагерных больницах. Вот один из этих дней, дней-близнецов, до боли похожих друг на друга своей беспросветной нудностью и безысходностью.
В рваном белье по больничному бараку ползают люди. В их перемещениях нет цели. Они даже не похожи на муравьев, потому что движения этих существ, управляемых природой, всегда целенаправлены и гармоничны. Но это и не психушка — зловещий атрибут нашей советской действительности, — где укол эскулапа-палача доводит людей до скотского состояния. Нет, здесь все намного проще и бездарнее, здесь обычный, давно проверенный, давно запланированный русский голод, бесконечный и неумолимый, иссушающий не только плоть, но и мозги человеческие.
Неожиданно среди этих людей появляется высокий изможденный эстонец. Я хорошо вижу его бегающие по сторонам глаза, вижу его помятый алюминиевый котелок, набитый травой, которую он, рискуя жизнью, нарвал у запретки, а сейчас спешит сварить несъедобную бурду в надежде обмануть вечно сосущий желудок.
А вот полез под нары пожилой, заросший седой щетиной кавказец. Истекая слюной, урча по-собачьи, он грызет давно обгрызенную и обсосанную кость, добытую где-то за кухней, и вновь до моего слуха доносятся невнятные разговоры людей, стук пустых котелков, и почему-то особенно резко чувствуется горьковатый табачный дымок от много раз перекуренных чинариков.
Неожиданно между нарами я замечаю молоденького паренька с неумело затыренной за пазуху пайкой. Он несет ее менять на табачок, лагерную Палочку-выручалочку, потому что с табачком, да еще и с крепачком, голод не так донимает, да и задница от него не прибавляется. А какой зек не знает, что лепила только по заднице и определяет, пригоден ли доходяга таскать на лесоповале лучок.
Примирившись с однообразием подневольных дней, я опять почувствовал полное безразличие ко всему. И вдруг радостная новость перевернула мою жизнь. В один день я получил пропуск и посылку из дома. Трудно описать мое состояние в то время.
Купив бутылку вина, я пришел к Бурлову. Засиделись до глубокой ночи. Он опять вспоминал фронт, ранение, госпиталь под Москвой. После вина все как-то воспринималось иначе, и мне хотелось плакать и молиться на этого человека.
На другой день, едва дождавшись подъема, я выскочил за зону. В первый же день «свободы» меня ожидал забавный случай. Придя на катище, я стал отмечать лес перед срывкой и вдруг услышал всплеск воды. Кто-то сбрасывал лес. Я подумал, что это дурачатся малосрочники, но вместо людей увидел огромного медведя. Забравшись на самый высокий штабель, он с удовольствием занимался срывкой. С тяжелыми, кубовыми баланами он расправлялся с завидной легкостью. Когда появились бригады с конвоем, шалун мишка, забавно подбрасывая задние лапы, исчез в ближнем лесу.
«МЕДВЕДЬ»
Посещая «Индию», где я был обязан толкать или тискать романы и писать портреты, я как-то быстро свыкся с этим необычным мирком. Иногда кроме
своих обязанностей, я принимал участие в работе с лопатником1, состоящей в том, что я, надев пиджак и засунув во внутренний карман лопатник, должен был уследить за ворами, пытающимися его утащить. Мне было разрешено бить в рог любого неудачника, пойманного с поличным. Работа с лопатником всегда собирала много зрителей, обычно располагавшихся на верхних нарах. Зрелище было забавное. Были и насмешки, были и аплодисменты. Но за время моего пребывания в «Индии» я не помню ни одного случая, чтобы знаменитый московский карманник-вор Шурик по прозвищу «Блоха» был бы изловлен или замечен мной или зрителями. Что ни говори, а это было искусство. Медленно прохаживаясь между шестерками, изображающими публику, я во все глаза глядел на конец лопатника, видневшегося из внутреннего кармана пиджака, и ни разу не мог уследить за Блохой.
Позднее в этом хитром деле у Блохи появился опасный конкурент вор Толик Медведь, умеющий не только искусно добывать лопатник, но и прекрасно танцевать. Лучшего исполнителя чечетки я за свою жизнь не видел нигде.
Заглядываю в дневники 1944 года, где я описал первый концерт Медведя:
«Вор по кличке «Медведь» был среднего роста, двадцатилетний парень, фигурой и обликом совсем не соответствующий кликухе. Для точного описания его внешности я бы применил старый штамп — «лицо поразительной красоты». Хороши были его огромные голубые глаза, ровный нос с чувственными ноздрями и резко очерченный красивый рот. Но больше всего меня в нем удивляла необыкновенная свежесть лица. Помню, я долго мучился, подбирая краски, чтобы найти нужный цвет его „ланит"».
Концерт Медведя состоялся в день его прибытия на штрафняк. Долго его уговаривать не пришлось. К сожалению, в тот вечер гитариста не оказалось, но я нисколько не пожалел о том, что не было музыканта. По предложению Чумы воры решили сами аккомпанировать, на губах. Приготовление к концерту было недолгим. Четверо воров быстро расселись в кружок, Шурик Блоха хлопнул в ладоши, и «музыканты» повели. Сначала очень медленно потекла мелодия вступления «Цыганочки», как бы призывая танцора вступить в единоборство с певцами и музыкантами, тоже понимавшими, что и они что-то умеют.
Та-та-та-та-та, та-та-та-та-та... — зазвучали первые ноты вступления. У зрителей заходили ноги. Красавец Медведь, в красной рубашке, в фиолетовых широченных цыганских штанах, зашелестел сапожками. А сапожки у него были особенные, без каблуков, на тонкой кожаной подошве. «Музыканты» внезапно прибавили в темпе, и так же быстрее зашелестели сапожки, точно укладываясь в ритм и мелодию, а у меня создавалось впечатление, что Медведь не выстукивает такты, а поет «Цыганочку» своими розовыми сапожками. На самом быстром месте он перешел в присядку и как бы повис в воздухе. Уследить за сапожками было невозможно. Но и «музыканты» были на высоте, поддерживая своего любимца.
Вор Медведь жизненный путь свой закончил на воле от цыганского ножа. По сведениям, полученным от воров, причиной убийства была зависть».
РЕЖИМКА
Во время посещения головного я как-то встретился с Юрой Резуновым, моим старым знакомым. В 1947 году он получил в лагере шоферские права и возил на стареньком «зисе» лес. Юра был хорошим рассказчиком и при свиданиях частенько развлекал нас своими похождениями. Надо сказать, что Юра одним из первых бомбил Берлин, но почему-то не любил об этом вспоминать. На этот раз я выслушал от него рассказ о режимке2.
С этими «веселыми ребятами» Юра проработал семь месяцев, остался жив, но вместо прекрасных черных волос заработал седые.
— Что же с тобой приключилось? — спросил я, поглядывая на его серебряную голову.
— А приключилась эта история, — начал Юра, — исключительно из-за моей дурости. Как-то вызывает меня технорук и предлагает новенький «зисок», но с условием, чтобы я поработал на нем с режимкой. Сам знаешь, режимка не подарок, но что тут поделаешь, если мне, дураку, захотелось новый аппарат.
Очень хорошо помню тот первый день, когда я подогнал «зиска» к зоне. Подходят два солдатика и просят, обрати внимание, — просят, а не приказывают, подать машину к фургону. Такая вежливость меня приятно удивила, и я охотно подал машину. Выводят режимку в количестве двадцати человек. Ребята молодые, здоровые, будто на курорте побывали. Не успел я пустить движок, как фургон очутился в кузове. Режимники быстро и деловито расселись. Дежурный с вахты махнул рукой, и мы понеслись в делянку. Вдруг в конце поселка меня останавливают звонком из кузова1, подбегает солдат и подает мне пачку денег.
— Возьми, — говорит, — в магазине ящик водки и закуси на двадцать два рыла, и никого не бойся, у нас здесь все схвачено.
Так с полгода я ежедневно покупал ящик водки с закусью, от которой перепадало и мне.
В делянке после снятия фургона к машине подгоняли прицеп и начиналась погрузка. Режимники работали как звери. Пять, от силы десять минут — и восемь кубиков в машине. Расстояние вывозки было всего пять километров, а норма в день — четыре рейса. На новенькой машине я до часу успевал закончить работу, а потом или рыбу ловил, или грибы собирал. Стал за своего у работяг и у солдатиков. Бывало, приезжаю в лес за последним рейсом и вижу одну и ту же картину. На приготовленных «постелях» из хвои сладко похрапывают солдатики, а выделенный бугром2 зек винтовки шурует: разбирает, чистит, смазывает и еще пытается «телохранителей» привести в божеский вид, чтобы, не дай Бог, солдатики не погорели. Не знаю, сколько бы это продолжалось, если бы солдат Леху и Димку не заменили.
Новые охранники по выговору были украинцами. Перемену в распорядке дня я заметил сразу. У магазина звонок промолчал, в делянке машину грузили вместо десяти минут полтора часа. Уезжая из леса, я почувствовал неладное. Режимка кипела. Когда приехал за вторым рейсом, волосы дыбом встали. Зеки спокойненько играли в карты, а рядом с ними в лужах крови лежали солдаты. Хотел я из-за руля встать, ноги не идут, сижу, не знаю, что делать. Вдруг бугор встал, подошел к машине и говорит:
— Сынок, не тушуйся, ты здесь ни при чем, забирай винтари и вези их в вохру. Пусть мусора приезжают за нами и скажи им, падлюкам, что в побег мы не собираемся.
Первый раз я летел из делянки пустой. Сдав винтари в часть, я заметил в зеркальце, что башка моя поседела, а мне и тридцати нет.
СЕМГА
По территории Устьвымлага протекали две чудесные речки, очень узенькие, неглубокие, с каменистым дном, ледяной водой и с непонятными для русского человека названиями: Лунь-Вож и Вай-Вож. Природа в этом диком краю жила по своим законам, из двух речек, похожих друг на друга как близнецы, семга почему-то заходила только в речку Лунь-Вож.
Наш начальник лагпункта и его ближайшие помощники редко добывали семгу, а мы, единственные бесконвойники, я и мастер леса Васька Артемьев, не решались заниматься рыбной ловлей, у нас не было необходимого снаряжения, а ловить эту мощную рыбищу при помощи топора и других примитивных приспособлений было делом непростым. И все же мы с другом стали участниками рыбной ловли, к сожалению, принесшей нам большие неприятности.
Однажды на совещании прорабов, где решался вопрос о катищах, наш чудесный Николай Иванович Бурлов под предлогом проверки этих катищ в
1 При перевозке зеков в фургоне встраивается кнопка, а в кабине — звонок.
2 Здесь — главным, бригадиром.
теплый летний воскресный день предложил нам с Васькой прогуляться по реке Лунь-Вож. Напутствуя в дорогу, он, как всегда, был благожелателен:
— Отдохните хорошенько, мужики, да не забудьте про семгу. Икра у нее уж больно хороша!
Утром ни свет ни заря, захватив топоры и взяв по пайке хлеба, мы двинулись в путь. Катища находились от зоны примерно в десяти километрах. Пошли по берегу. В некоторых местах речка была не шире трех, а иногда превышала десять метров.
Странная была речка Лунь-Вож. Летнее солнце греет целыми сутками, а вода как лед. Купаться даже и в голову не приходило. По правде сказать, я и о семге не думал. Однообразная дорога, глушь, тишина, от которой звенит в ушах, не располагали к охоте. Я покорно и безучастно шел за другом, но Васька был возбужден до предела и не сводил глаз с реки.
Прошли семь километров, а семга не показывалась. Васька злился, чертыхался, бросал камни в речку. Вдруг, рванувшись вперед, заорал диким голосом:
— Семга! Руби сзади! — и как бешеный побежал к елке, стоявшей у реки. Я бросился назад и тоже завалил небольшую сосенку. Когда получилось подобие бассейна, мы, не раздеваясь, бросились в воду. Перед смертью рыбина, видно в отместку за непрофессиональный удар, искупала Ваську.
Кое-как соорудили костер (отсырело кресало), обогрелись, съели хлеб и подались в обратный путь. Семга по весу (33 кг) превзошла все наши ожидания, мы еле дотащили ее до лагпункта. Начальника дома не было, пришлось нести рыбу в зону.
Наконец тяжеленная ноша улеглась на полу, а мы, усталые и довольные, погрузились в созерцание своего сокровища.
К сожалению, жизнь человеческая очень редко зависит от самого человека. Следующее событие подтвердило это положение вполне.
Не успели мы растопить печку и разогреть баланду, как в кабинку ввалился вор-законник по прозвищу «Ковбой», из «плеяды» знаменитых воров Устьвымлага, проживающий за какую-то провинность на нашей командировке. Оглядев рыбу, он приказал отнести ее к нему, что повергло нас в немалое уныние. Но Васька, отлично зная воровские законы, попытался было объяснить, что вор-законник не должен так безобразно обжимать фраеров.
Вор взбесился.
— Заткнись, падлюка! — заорал он и страшным ударом в лицо сбил Ваську с ног.
Бандюга хорошо знал, что на нашей командировке он — единственный вор, знал, что до головного лагпункта, где проживало все воровское кодло, сорок километров, поэтому, чувствуя безнаказанность, превысил права. К несчастью для Ковбоя, он в тот момент не обратил никакого внимания на меня. Ведь я был в его понятии просто ничтожнейший фраер, рабская суть которого не позволяла поднять руку на существо неизмеримо высшее. А я стоял, зверел и поглядывал на железную кочергу. Когда вор заворачивал рыбу в мое одеяло, я, изловчившись, ударил его железякой по голове.
Ковбой, раскинув мощные ручищи, грохнулся на пол и затих. Ваську я кое-как привел в чувство, но, заметив Ковбоя на полу, он опять потерял сознание. Голова бандюги меня ужаснула. Я увидел настоящий скальп и голую, блестящую лобную кость, но что меня больше всего удивило, так это то, что у него на голове не было крови.
Ковбой слабо дышал и лежал с открытыми глазами. Васька наконец поднялся. Я спросил его, что будем делать. Он только тупо вытаращил на меня глаза. Время шло к отбою, а Ковбой в сознанье не приходил. Я начал основательно беспокоиться. Убить вора — смерть. Такое «Индия» не прощала. Но когда я попытался было закрыть ему глаза, он неожиданно мотнул головой.
— Живой, слава Богу! — обрадовался я, но Ваську это судорожное движение вора так перепугало, что он тут же вскочил и удрал из кабинки.
Оставив Ковбоя на полу, я кинулся в стационар к лекпому — земляку Левке Арановичу.
Время было позднее. Левка открыл дверь и недовольно спросил:
— Чего тебе?
— Я Ковбоя убил, — выпалил я.
— Ковбоя убил? — удивился он. — Ты что, с ума сошел? Говори! — Толком не дослушав, Левка выскочил в каких-то нелепых подштанниках, схватил носилки и побежал как угорелый. Я еле его догнал. Еще не заходя в домик, он начал причитать:
— Но, может быть, эта сволочь еще жива? Может быть, там нет ничего страшного? Говори! Говори!
Я ответил, что врезал Ковбою по башке железной кочерёжкой, но крови на голове не было.
Мы долго пыхтели, пока нам удалось донести до стационара мощное тело Ковбоя. Возвратившись, я увидел Ваську: он сидел на полу и жадно рассматривал семгу.
— Что будем с ней делать, падлюкой? — спросил он и, не дождавшись ответа, безапелляционно решил: — Сожрать ее надо, и побыстрей!
Желание Васьки совпадало с моим. Повар от семги был в восторге. Причмокивал, потирал руки.
— Поздравляю, рыбачки, — сказал он. — Поздравляю!
Половину рыбы, по нашей просьбе вместе с икрой, он отрезал Бурлову, остальную часть решил засолить, а из остатка сделать супчик.
— Да, мужики! — посмеивался он. — Супчик будет такой вкусный и такой питательный, что вы из сортира долго не выберетесь.
Пока готовился супчик, я рассказал ему, во что нам обошлась эта рыбка. Выслушав, он внезапно сник и тут же попросил побыстрее забрать рыбу.
А супчик был действительно чудо. Мы наелись до отвала и заснули как убитые.
Сколько мы спали, не знаю. Вскочили от сильного стука в окно. Васька открыл дверь, и мы увидели однорукого бурята, дневального стационара. Бурят подал мне записку. На листе папиросной бумаги были нацарапаны слова: «Ты моя жертва». Очухавшийся Ковбой угрожал расправой. Прочитав эту фразу, Васька, не то со злостью, не то с участием, прошептал:
— Ну и натворил же ты делов!
Положение здорово осложнилось. Пойти и сказать Бурлову — бессмысленно, выскочит Ковбой из больницы и прирежет, никто ему не помешает. И тут неожиданно появилась дикая мысль, а не зарезать ли мне его самого, пока не поздно. Пусть хотя бы один раз воровской закон будет нарушен и обернется против этого подлого аристократа, пусть он умрет «сегодня, а я умру завтра», пришел мне на ум популярный воровской девиз. Этими страшными мыслями я поделился с другом. Васька одобрил мое решение замочить Ковбоя.
— Я тоже с тобой пойду, — решил он.
С трудом удалось его отговорить, хотя я прекрасно понимал, что Васька имел полное право свести счеты с бандюгой. Но мое нежелание взять его с собой основывалось на том, что я никогда ему не доверял и в более незначительных делах. Васька, как говорили блатные, был просто бздиловат1.
— Нет, Васек, — сказал я ему, — я сам разберусь в этом деле. Кто кашу заварил, тому и расхлебывать!
Многое передумал я в те минуты. Страх прошел, перейдя в звериную ненависть к этому подонку.
За свои полсрока я вдоволь насмотрелся на этих аристократов. Явственно припомнился случай на 20-м лагпункте весной 1942 года. Закончив работу на лесопилке, мы плелись огромной толпой в зону. У самой дороги я увидел открытую яму. В ней стоял связанный человек с кляпом во рту. Блатные его закапывали живьем. Воры в деле не участвовали, землю бросали шестерки, а они спокойненько покуривали.
Расположение стационара я знал, часто бывая у Левки, ведавшего этим заведением. (Немало я съел у него березового угля, которым он успешно потчевал больных, больше веря в его безвредность, чем в пользу.) Но как попасть внутрь стационара не через наружную дверь, мне было неведомо. К тому же на ночь стационар основательно запирался. На окнах висели мощные
1 Трусоват.
решетки, а двери изнутри страховали надежные засовы. Путь в стационар шел только через уборную.
Осмотрев его снаружи, я обнаружил под самой крышей большую дыру, прорезанную для вентиляции. С помощью небольшого поленца, на которое я взгромоздился, мне удалось просунуть голову и руки в это отверстие. Мои убогие телеса проходили свободно. Спускаясь в глубочайшей темноте, я левой рукой по самое плечо угодил в экскременты. Приглядевшись и не обнаружив нигде умывальников, я чуть не закричал от досады. С трудом сорвав перепачканную одежду, голый, вонючий, с тесаком в руке, я предстал перед ошалелым Ковбоем. Он попытался было вскочить.
— Лежать, сволочь! — заорал я, размахивая тесаком.
Ковбой страшно перепугался и сделал попытку сползти с кровати, но, увидев, что ему не увернуться от моего ножа, притих.
— Так кто же из нас жертва? — закричал я не своим голосом. — Отвечай, поганая рожа! — и, не в силах более сдержаться, ткнул тесаком в жирную ляжку.
Брызги крови попали мне в лицо. С трудом взял себя в руки. Как же он будет подыхать? — думал я, разглядывая этого подонка, ведь воры люди особенные, в чем я нисколько не сомневался.
— А ну, гад, бери свой крестик и молись! Ты ведь человек верующий! — издевался я, хотя чувствовал, что от страха, крови, злобы и какой-то непонятной сладости мщения я начинаю терять контроль над собой. Я опять попытался сдержать себя, но пробудившийся инстинкт зверя был сильнее меня, и я с каким-то особенным упоением начал облюбовывать в грузной, дебелой туше Ковбоя местечко, куда бы вонзить мой страшный нож.
— Даю тебе минуту на «Отче наш» и кранты! — с трудом прохрипел я. Внезапно стало очень тихо. Нервы были настолько напряжены, что я почувствовал, как моя голова разламывается на куски. Пот с меня тек ручьями. И в этот момент, увидев ужас и какую-то покорную обреченность в глазах Ковбоя, я понял, что нет ничего омерзительнее, чем власть человека над человеком. Мне стало не по себе. И тут произошло непредвиденное. Вор в законе, наводивший ужас на фраеров, особенно на нас, «фашистов», завыл противным гнусавым голосом:
— Прости, сынок, я был не прав!
Злоба исчезла, сменилась гадливостью. Я наклонился к нему вплотную и, собрав харкотину из носоглотки, плюнул ему в лицо.
Чтобы выйти из стационара, разбудил Левку. Посмотрев на меня дикими глазами, он с трудом открыл дверь. До подъема оставалось не более часа. Васька меня ждал. Остался очень недоволен мирным исходом.
— Ну и что теперь будешь делать? — недовольно спросил он и посоветовал идти к Бурлову.
До развода я все рассказал своему шефу.
— Жми на головной! — сказал он и тут же написал записку ворам, в которой оправдывал мои действия, будучи в полной уверенности, что воры ему поверят. Бурлов пользовался уважением не только у работяг.
Выйдя в пять утра, я уже к четырем часам вечера был на головном. Войдя в зону, я сразу же направился в «Индию».
— Ты что, сынок, опять на головной? — спросил вор Шурик Блоха, мой близкий земляк по слободке, он жил в Москве совсем рядом с моим домом.
— По делу, — ответил я.
— Говори! — сказал Блоха.
— Я Ковбоя чуть не зарезал, — выпалил я. Блоха побелел.
— Ты что, падлюка, озверел, что ли? А ну, выкладывай! Мужики, идите сюда! — позвал он остальных воров.
Отдав бумажку Бурлова, я все рассказал как было. Во время моей исповеди воры молчали, изредка бросая одну и ту же фразу: «Вот сука позорная!», — но эти слова, как я понял, меня не касались.
Благодаря заступнику-земляку вору Шурику Блохе и записке Бурлова я надеялся на благополучное решение проблемы. И все же главной причиной успеха в этом необыкновенном деле был и мой авторитет в «Индии». Я не
только умел неплохо рисовать, тискать романы и успешно участвовать в тренировочных воровских мероприятиях, я делал почти невозможное — не совершал ошибок при передаче ворам в бур посылок. Первое такое поручение воров описано в дневнике за-1947 год.
«Благополучно подобравшись с передачей к стене бура, невидимой для вертухая, я постучал в дверь условленным сигналом, сообщив о приходе. Делалось это главным образом для того, чтобы воры дали мне знать, что вертухай, вместо того чтобы шарить по зоне прожектором, занимается подлянкой, то есть поставил прожектор в одну точку и взял на прицел угол бура. Несмотря на то, что узники, находящиеся в буре, видят свет Божий только через узкий квадратик козырька, они, благодаря ему, в курсе вертухаевских манипуляций с прожектором. Немного беспокоил сидорок, который был мне доверен. Уж больно он был увесист. Когда я его прицепил к удочке, она так сильно прогнулась, что я начал сомневаться, выдержит ли она такую нагрузку, и тогда произойдет непоправимое, сидорок окажется в запретной зоне. Но удочка не подвела, вертухай гонял прожектор, а я спокойно опускал передачу в козырек».
После долгого допроса, а воры любят подробности и умеют по ним ловить рассказчика, мне разрешили погулять часок, после чего явиться на разбор. Через час я узнал, что Ковбой заземлен1.
Довольный тем, что все так хорошо обошлось, я тут же отправился в обратный путь.
На командировке начальник не замедлил передать Ковбою решение воров. Бандюга нашел спасение за пределами лагеря.
ВАСЬКА АРТЕМЬЕВ — МИЛЛИОНЕР
После истории с семгой Васька заметно сник и уже больше не надоедал нелепыми прожектами, опостылевшими до осточертения. Хорошо понимая свою незавидную роль в конфликте с Ковбоем, он почему-то затаил на меня зло и начал придираться по пустякам. Увидев, что я не обращаю никакого внимания на его нападки, он ничего лучшего не придумал, как обвинил меня в том, что я оставил бандюгу в живых. В общем Васька так надоел своим враньем и глупейшими попреками, что я с большой радостью с ним распрощался, уходя на головной.
И все же, при всех своих недостатках, Васька оставался для меня загадкой. Что-то такое в нем было, чего я никак не мог уловить. Пуд соли надо, говорят, съесть с человеком, чтобы его узнать. Я не успел съесть с Васькой пуд соли, поэтому рассказ Юры Резунова, посвященный стремительному восхождению Васьки на лагерном административном небосклоне, меня ошарашил.
Мой друг Васька Артемьев, долговязый, гунявый, вечно сопливый, не великого ума парень, с трудом корябающий свою фамилию, стал вместо задрипанного Васьки-бесконвойника — «Василием Федоровичем». Все это было настолько неожиданно и интересно, что я слушал Юру с огромным вниманием.
— Сняв, как с куста, — рассказывал Юра, — престижную должность заведующего промежуточными лесными складами, Васька после назначения на должность начал сорить деньгами. Как-то подвозя его на головной, я видел, как он, вытащив несколько тридцаток из битком набитого планшета, купил в поселковом магазине целый рюкзак водки. На мой вопрос, откуда у него такие деньги, ответил, что это еще не деньги, потому что его капитал, примерно в миллион рублей, хранится в доверху набитом тридцатками гробу. Хорошо зная Ваську, я все это воспринял как очередной трек, но про гроб все же спросил, почему он избрал для хранения денег такой сверхпикантный предмет?
«А где же еще, Юрок, хранить гроши, как не в гробу?» — вопросом на вопрос ответил Васька таким тоном, словно я сказал какую-нибудь глупость, и уже в сознании собственного превосходства нравоучительно продолжал:
1 Переведен из воров в суки, т.е. в разряд изменивших воровскому закону.
«А в гробике хранить денежки, Юрок, полнейшая надюга, закопал в земельку и порядочек. Если кто и найдет гробик, открывать не будет — забздит».
«А для чего тебе столько грошей? » — спросил я, делая вид, что поверил во всю эту хохму.
«Как для чего? — удивился он. — Для дела, дурачок, для дела, потому как у меня задумка есть, и задумка во какая! — И он потряс кулаком со скрюченным указательным пальцем. — Мне, Юрок, дорогой мой, без миллиончика никак не обойтись! Вначале я закуплю с говном всех мусоров, а потом, сам понимаешь, кто будет хозяином в поселке, я или начальник ОЛПа1», — и он так самодовольно усмехнулся, что мне стало не по себе.
В общем, было о чем поразмышлять! Я видел у Васьки большие деньги, но чтобы у него был миллион, да еще хранящийся в гробу, согласитесь, это уже походило на какую-то залепуху2 с чертовщиной.
Почувствовав, что Юра почему-то поверил в существование гроба больше, чем в Васькины миллионы, я уже сам рассказал ему все, что мне было известно. Привожу дословно дневниковую запись 1948 года.
«В глухой тайге, в двадцати километрах от командировки, в заброшенных охотничьих избушках размещались бесконвойники, заготавливающие сено. Попав на сенокос, Васька не стал жить вместе с бригадой, потому что не хотел делиться своими корнями, а выбрал небольшую избушку и поселился в ней один. Однажды во время северных летних ночей, когда солнце светит как днем, в полночь в большой избе, где проживали остальные работяги, появился мой друг в одних подштанниках, перепуганный до предела. Понадобилось немало времени, чтобы привести его в чувство. По рассказу очухавшегося Васьки, причиной такого испуга было видение женского образа, выгонявшего его из избы со словами: «Уходи отсюда, меня здесь убили! Убьют и тебя!».
Я не был склонен предаваться потусторонней чепухе, но этот случай подтверждался большой группой людей, замешанных в этой необъяснимой истории.
То, что произошло с Васькой, произошло и со старшим контрольным мастером, прибывшим на сенокос для ревизии. Не повезло и самому Мельнику, решившему лично разобраться в этом «безобразии», как он выразился, когда ему доложили об этом случае. Ретивый начальник, перепутавшись больше всех предшественников, побывавших в избе, не избежал еще большей конфузии, напустив в штаны.
Придя в себя, Мельник первым делом собственноручно изметелил возмутителя спокойствия — Ваську, после чего, соблюдая строжайшую секретность, заставил его выстирать и просушить свое исподнее и погнал Ваську не на работу, а в ту злополучную избу перекапывать пол. Под небольшим слоем земли лежал хорошо сохранившийся гроб из лиственницы с полуистлевшими останками женщины. Тело сожгли, а гроб почему-то Мельник увез на командировку. Потом, после сенокоса, Ваське как-то удалось выпросить его у Мельника. Затащив гроб на чердак лагерной бани, Васька начал в нем хранить свои любимые корни».
Эта история с гробом Юру, по-видимому, не взволновала, он ожидал скорей всего еще большей чертовщины, поэтому, проговорив с некоторой поправкой на время и обстоятельства известную пушкинскую фразу «чего только не бывало... „за колючей проволокой"», продолжил свое повествование.
— В общем, если б не этот счастливый приказ, последние два года срока поползли бы у Васьки так же нудно и однообразно, как и у всех нас грешных, но судьба его хранила. Получив новое назначение и убедив начальство, что пятьсот кубиков он будет давать ежедневно, Васька приступил к выполнению своего плана.
Заявившись в «Индию», он сделал ворам такое предложение:
— Если хотите, мужички, ничего не делать, а получать третий котелок, да еще и с премблюдцем, то я к вашим услугам.
Хорошо зная Ваську, когда-то шестерившего в «Индии», воры раскрыли рот от удивления, никак не ожидая от него такой смелости, наглости и прыти.
— Но при одном условии, — продолжал Васька, — мне нужно кое-какое барахлишко для преподнесения лапы всем вам известному завбиржей Шемберко.
Воры быстро врубились в смысл Васькиного предложения.
— Что он, падлюка, хочет? — спросил Шурик Блоха.
Обращаясь к ворам, Васька действовал наверняка, будучи уверенным, что у этих аристократов есть все для самой фартовой лапы.
— Хохол просил, — ответил Васька, понимая, что рыбка клюнула, — кожаное пальто, лепень, шхаренки1, две пары прохарей и пять кусков.
— Ладно, получишь, — пообещал Шурик и тут же добавил, — но смотри, дешевка, если что не так, — ты меня знаешь.
Забрав обещанное барахлишко и сразу же за вахтой напялив на себя бостоновые шкаренки и новейшие хромовые сапожки, Васька помчался на головной.
Барахлишко было фартовое, и сделка между Васькой и завбиржей Шемберко свершилась к обоюдному удовольствию. Шемберко взял барахло, а Васька получил полнейшее уверение, что он ежедневно может спокойненько, без малейшего страха, подавать в сводку пятьсот кубиков, не поставляя ни кубика на свои катища.
На этом месте Юра закончил рассказ, прекрасно понимая, что вся эта хитрая кухня мне хорошо известна. Поэтому, чтобы было понятно читателю, как создавались излишки на бирже Шемберко, я опять возвращаюсь к дневниковым записям тех лет.
«Заведующий лесобиржей Шемберко, неопределенного возраста, очень маленького роста украинец одесского происхождения, был величайшим прохиндеем. В 1948 году он успешно заканчивал пятнадцатилетний срок за какую-то, одному ему известную, экономическую контрреволюцию. Проработав на бирже двенадцать лет, он знал все ходы и выходы в этом довольно кляузном заведении. Живя душа в душу с лагерным начальством, он обеспечивал лесом этих славных чекистов, не только выстраивая им коттеджи в поселке, но и во всех уголках нашей необъятной Родины.
Но вся его мощь была бы немыслима, если бы он не опирался на преданных ему сдатчиков древесины. Для этой цели подбирались самые битые мужички из бакланья и ломом подпоясанных, умевшие не только ловко точковать на деревянных дощечках, но и при случае дать в рог или сунуть что-нибудь под ребро незадачливому искателю правды. Поэтому между сдатчиками и приемщиками никогда не бывало разногласий. И все же, в оправдание Шемберко, если только это послужит ему оправданием, я должен сказать, что сам завбиржей всегда пресекал чрезмерную наглость своих помощников, неоднократно напоминая им, что «жадность фраера губит», поэтому приписывать на вагон больше двух кубиков не разрешал. Несмотря на неуклонное выполнение воровского девиза, после отгрузки сорока составов в сутки у него получалась довольно кругленькая сумма, которой вполне хватало для запланированных махинаций.
Мой Васька пошел дальше своего шефа не только в том, что для форса или показухи использовал тридцатки, но и в том, что завел знакомство с вольняшками — закупщиками леса и, основательно обнаглев, начал шуровать2 лес направо и налево, не брезгуя лесом оборонного значения, как например, шлюпочник, понтонник и палубник, продавая товар по баснословно низкой цене.
Провожая в Минлаг, Васька сунул мне в уборной толстенную пачку тридцаток. Подарок я не взял, сославшись на то, что деньги отберет конвой.
— Дурак ты! — сказал Васька и бросил пачку в очко».
В предисловии к своим запискам я говорил, что веду свое повествование по дневниковым записям, состоящим из небольших зарисовок, взятых с натуры, и, разумеется, вставляю их в общий текст после основательной правки, так как дневники были написаны неумелой мальчишеской рукой, в глубокой тайне и всегда наспех, но о случае, произошедшем с Шуриком Блохой, о котором я хочу рассказать поподробнее как о своем близком земляке, я решил взять текст из дневников без всяких исправлений.
«Вор Шурик Блоха, как и многие воры в законе, был, на мой взгляд, личностью необыкновенной, сочетая в себе, как и всякий человек, кроме изрядного количества недостатков, множество достоинств.
Мой близкий землячок имел железный характер, незаурядный ум. И, несмотря на кажущуюся суровость, был по натуре мягок и обладал каким-то своеобразным изяществом, очевидно приобретенным благодаря редкой профессии вора-карманника. Кроме этих достоинств, Шурик слыл балагуром, шутником и заводилой во всех маленьких лагерных концертах, устраиваемых по его инициативе, а если еще добавить для полной характеристики свойственные ему доброту и обаяние, благодаря которым он пользовался не только уважением блатных, но и гораздо большим уважением среди мужиков, постоянно обращавшихся к нему как к арбитру, то я думаю, что его образ достаточно выпукло предстанет перед глазами.
Тот чудесный теплый осенний денек, главным участником которого был Шурик Блоха, начался с того момента, когда я, пользуясь правом бесконвойника и мастера леса, заявился на рабочую делянку. Быстро справившись со своими делами, я, решив тряхнуть стариной, взял лучок и смахнул несколько сосенок, положив их точно в ленту, как того требовали правила, но последнее дерево почему-то решило сыграть со мной довольно опасную штуку. Вместо того чтобы опуститься в заданном месте, оно изменило направление и пошло прямо на Шурика Блоху, лакомившегося у запретки голубикой. От моего нечеловеческого окрика «Берегись!» Блоха пулей бросился в безопасную сторону, совершив головокружительное сальто, что и помогло ему избежать неминуемой смерти, но, как говорится в поговорке, Блоха тут же «попал из огня да в полымя», очутившись в запретной зоне на мушке двух вертухаев-стрелков, и, конечно, не ускользнул от внимания третьего, самого злобного вертухая-собаковода Аслана, не раз испытывавшего крепость зубов своего свирепого Тамерлана на зеках.
— Лежать! — заорал во все горло Аслан, начиная отвязывать собаку.
— Руки на голову! — в один голос закричали и вертухаи, щелкая затворами. Но Шурик и не подумал выполнять приказание каких-то ничтожнейших мусоров. Вскочил на ноги и со словами «Отсосете, падлкжи!» показал охранникам руки, изображающие известный пикантный предмет, после чего вытащил из кармана пачку «Казбека», высек искру, прикурил, и не обращая никакого внимания на летевшую на него собаку, выпустил изо рта красивейшее кольцо дыма.
Я находился от Шурика метрах в пяти, поэтому хорошо видел этот эпизод от начала и до конца. Расстояние от конвоя до Блохи, метров около шестидесяти, собака не пробежала, а пролетела не более чем за три-четыре секунды. Дальнейшее действо происходило по «сценарию» Блохи. Точно рассчитанным движением при падении на спину, вор схватил овчарку за горло и, прижав ее к своему лицу, загрыз в буквальном смысле этого слова, после чего, быстро переваливаясь с бездыханным животным, выкатился из запретной зоны, где несчастный пес, попав в руки бригадников, в одно мгновение был разделан на куски ревевшими от восторга блатниками, не обращавшими никакого внимания на бегущих к бригаде вертухаев. Закончился этот эпизод тем, что мой землячок Шурик Блоха, схватив отрезанную собачью голову, со словами: «Нате, хавайте, падлюки!» бросил ее под ноги охранников».
МИХАИЛ АЛЕКСАНДРОВИЧ ЛЕБЕДЕВ
Вскоре после получения пропуска из Вожаеля пришел новый приказ. Меня назначили контрольным мастером головного отделения. Работа считалась блатной, но с Бурловым расставаться не хотелось. На головном я поселился в том же бараке, где жил когда-то Тихон Яковлевич Трилисский.
Началась скучная, надоедливая работа: сводки, отчеты, бесконечные замеры, и ни минуты свободного времени. Даже грибы и ягоды пришлось забросить.
Рядом с моей койкой спал седой, очень уютный старичок. Много интересного говорили о нем, но познакомиться с ним долго не удавалось. Почти всегда я заставал его спящим. От Юры Резунова мне было известно, что звали его Михаилом Александровичем, что он мой земляк и что он бывший профессор из рода знаменитых физиков Лебедевых. Михаил Александрович работал в бухгалтерии и страшно уставал. Бессмысленная переписка нарядов отнимала последние силы, поэтому, приходя с работы, он сразу же засыпал.
Однажды я застал его бодрствующим. Старик лежал на спине, сложив маленькие морщинистые руки на груди, и сосредоточенно смотрел в потолок, как бы о чем-то раздумывая. Это было весьма жалкое зрелище, и у меня сразу же появилось огромное желание помочь несчастному старику. Посылок он не получал, жил только на гарантийке1, а гарантийки даже Михаилу Александровичу не хватало.
Как-то из-за зоны я принес хлеб, колбасу и ягоды и пригласил старика.
— Садитесь, пожалуйста, — сказал я ему. — После ужина никогда не мешает подкрепиться.
Старик смутился.
— Что вы, что вы, дорогой мой, я совершенно сыт, — запротестовал он. Невзирая на сопротивление, я хорошенько его покормил и во время нашей трапезы сумел познакомиться. Старик был необычайно тронут вниманием я, как мне показалось, остался доволен знакомством. В дальнейшем, с помощью Горшкова, я нашел ему сносную работу, а выходя за зону, стал «соображать» на двоих, а вечером, после отчетов и сводок, частенько присутствовал на его увлекательных лекциях-рассказах.
За день до нашего знакомства ему исполнилось 70 лет. Многое повидал и многое знал этот человек, недаром местная интеллигенция называла его ходячей энциклопедией. Я думаю, что из его воспоминаний вышла бы объемистая книга, ценнейшая по содержанию. Но его достоинства не ограничивались только огромной эрудицией, старик умел живо и красочно представить слушателю изображаемое им событие. Этот маленький старичок с приятным негромким голосом совершал чудеса. В его интонациях я слышал рев Степана Разина, вкрадчивые слова Бориса Годунова и глас Петра. А скрип дверей в доме старосветских помещиков стоит в ушах до сих пор. Старик любил и умел шутить, никого не обижая. Как многие профессора, был рассеян и искренне этим огорчался, например, в разговорах со мною, он несколько раз обращался как к равному. Получалось забавно: «А помните, в 1 9 10 году, когда хоронили Толстого», — начинал он очередной рассказ и вдруг, взглянув на меня, извинялся. Несчастный друг жил вне окружающего, находя отраду в беседах и воспоминаниях.
Однажды Михаил Александрович встретил меня с широко открытыми глазами и с выражением крайнего недоумения на лице.
— Вы не можете представить себе, дорогой Володя, — сказал он, — какой сегодня со мной приключился казус. Просматривая Гоголя, я, к своему стыду и удивлению, обнаружил, что никогда не читал повесть «Рим».
После этого сообщения он долго посматривал то в книгу, то на меня, а потом, словно собираясь меня утешить, добавил:
— Но это, знаете ли, совсем не плохо, прочитав впервые «Рим», я получил здесь, в тюряге, истинное наслаждение и могу с уверенностью сказать, что сегодняшний день — лучший в моей лагерной жизни.
1 650 граммов хлеба. Поскольку разговор зашел о лагерной пайке, я должен сказать, что выходящий за зону работяга получал от 850 до 1100 граммов хлеба. Рекордисту выдавалось 1350 граммов.
Восторженно сверкали его чудесные глаза, а я наслаждался неподдельной радостью чистого, невинного старого ребенка и украдкой вытирал слезы...
ЖИЗНЬ НА ГОЛОВНОМ. СМЕРТЬ МИХАИЛА АЛЕКСАНДРОВИЧА
Знакомство с Михаилом Александровичем скрашивало пребывание на головном, хотя видеться приходилось только урывками. Много времени отнимала работа. Чуть ли не каждый день нас, придурков, гоняли разбирать заторы, срывать в воду древесину и перепиливать пни. Если после сваленного дерева оставался пень выше десяти сантиметров от ближайшего корня, разница в несколько сантиметров перепиливалась. Бывали минуты, когда я завидовал лесорубам.
Наш 12-й лагпункт не считался режимным, но «Индия» здесь существовала. Из нее совершались налеты на фраеров и даже на надзирателей. Воровство процветало вовсю, а борьба с ним почти не велась. Требовались решительные меры.
Горшков начал войну с блатными, и через некоторое время на головном осталась только одна режимная бригада. Она работала в зоне оцепления по разделке долготья на швырок1. Народец подобрался отпетый, почти все члены бригады имели по нескольку убийств. Мне приказали выходить с ними и проверять выполнение заданий. До этого дня о режимке я знал только по рассказам, теперь предстояло увидеть ее воочию.
Пробыл я в режимке всего один день, но за это короткое время узнал и увидел много удивительных вещей. Чудеса начались сразу же за вахтой, когда я вышел за зону вслед за режимкой. Ровным, спокойным шагом шли блатники, а в пяти метрах позади них шествовали конвоиры с собаками. Я шел за конвоем. Вдруг из-за поворота показался хлебный фанерный фургон с большим замком. Конвоиры и я хорошо видели каждого человека, и все же мы не заметили, как режимники раскурочили фургон. В конце поселка они ухитрились заманить собаку, убить ее, разделать на куски, спрятать мясо под одежду, и опять мы ничего не заметили.
Но на этом подвиги режимников не закончились. В зоне оцепления они обворовали вольнонаемного машиниста дрезины, и об этом конвой узнал только по отчаянному крику ограбленного.
Разоблачить «туфту» мне не удалось. Блатники, узнав, с какой целью я вышел, разбили мне голову булыжником.
Десять дней я не работал и выходил за зону только доставать лекарства и продукты для внезапно заболевшего Михаила Александровича. Врачи нашли у него пеллагру в последней стадии. Я хорошо знал, чем заканчивается эта страшная болезнь, и не находил себе места, прекрасно понимая, что ему уже не помочь. Старик быстро слабел, часто терял сознание. Я не отходил от больничного окошка, смотрел на его осунувшийся до неузнаваемости восковой профиль и, не скрываясь ни от кого, плакал.
Перед смертью Михаил Александрович послал за мной.
— Вот и все, молодой человек, — прошептал он с виноватой улыбкой. — Скоро я, слава Богу, отмучаюсь... Как я устал... Простите, пожалуйста, старика... как малинки хочется...
Пулей бросился я за вахту, но, вернувшись с кружкой ягод, не застал его в живых.
Простился я с ним в морге. В полутемном помещении, без белья, с неизменной биркой на ноге, лежал Михаил Александрович. Смерть не украшает людей, но он показался мне лучше, чем в жизни. Покой и легкая недосказанность были написаны на его чудесном лице.
Где и как его хоронили, никто не знал. Этот зловещий ритуал проходил в глубокой тайне. Вот как нарисовало мое воображение последний путь старого друга. Мне это сделать было не очень трудно, так как я частенько бывал на зековском кладбище, тайно ухаживая за могилками.
1 Дрова длиною в один метр.
...Полночь. Луна освещает чахлый лесок, разбитую старую лежневку. Тихо поскрипывая, ползет возок. Сзади возка два человека. Один конвоир, другой возчик.
— Ну, далеко еще? — спрашивает охранник. По его голосу можно понять, что он молод и что ему страшно.
— Скоро, — отвечает угрюмый бас. — Вот на горку поднимемся, там и конец будет.
— А кого хороним-то? — робко спрашивает солдатик.
— Откуда я знаю, — бурчит возница, — старик какой-то, поносник.
Забелели небольшие столбики с дощечками. А на дощечках буквы с цифрами. Кладбище заключенных.
— Приехали, гражданин начальник! Да ты не боись, он же мертвый, — съязвил возчик, увидев, как шарахнулся в сторону вертухай от обнажившегося трупа.
— Я мертвых боюсь, — с дрожью в голосе признался охранник, отходя подальше. — А где же домовина-то для него? — спросил вертухай, не обнаружив гроба на месте захоронения. — Неужто, как собаку, голого в яму?
— Ты, начальник, впервой, что ли, хоронишь? Не положено нашему брату гробы делать, — ответил раздраженно возчик, — так вот и хороним.
Весь обратный путь они молчали.
Позднее у нас на лагпункте стали хоронить «по-человечески», и это нововведение чуть было не испортило карьеру начальника КВЧ. Как-то выступая перед заключенными с призывом к добросовестному труду, он пообещал в дальнейшем каждого ударника труда, закончившего жизненный путь, хоронить только в гробу.
КУЛЬТУРНЫЕ МЕРОПРИЯТИЯ. «ГУСЬ»
Новый начальник КВЧ, наверное, родился любителем художественной самодеятельности. Он мало говорил, но доброе дело делал. Облика его я не запомнил, потому что он всегда куда-то спешил и что-то без конца таскал в зону. Как из-под земли появилась драматическая труппа, под руководством бывшего артиста Московского художественного театра Членова, куда были им привлечены и вольняшки. Главные женские роли с успехом исполняла Якубовская, жена нового начальника лагпункта. Эта славная женщина не только любила самодеятельность и была на редкость талантлива, но и самоотверженно помогала зекам, вызволяя их из кандея.
Блестяще сыграв Любовь Яровую, она покорила зрителей образом Катерины в «Грозе». Ее обаяние и мастерство были настолько впечатляющи, что даже Горшков на спектакле утирал слезы. Из заключенных выделялся комик-самородок Николай Стеценко, отличившийся в роли матроса Шванди.
Существовала и центральная агитбригада под руководством Рутмана, в которую мне очень хотелось попасть. К сожалению, эта мечта так и не осуществилась.
Образовался и небольшой ансамбль с солистами-певцами. Я тоже в нем принял участие, имел успех, но Горшков, увидев меня на сцене, погрозил кулаком. Ему кто-то передал, что меня упорно тянули в центральную агитбригаду.
•Была в зоне и библиотека, в ней насчитывалось около двух тысяч томов. Я стал частым гостем этого приятного заведения. Но не только книги интересовали меня. Я подружился с самим библиотекарем, большим книголюбом и человеком неординарным, Аникодимом Ивановичем Экземпляровым.
Обладатель редко встречающихся имени и фамилии был высокого роста, крепкий дед лет шестидесяти. Одевался он как фитиль, то есть телогрейку засовывал в штаны и на ногах таскал ЧТЗ. В любую погоду завязывал на шее шарф и обязательно к поясу прицеплял старенький помятый котелок, с которым расставался только перед сном. Старик когда-то основательно доходил, поэтому манеру одеваться оставил с тех печальных времен. Лагерная кликуха у него была «Гусь», но, на мой взгляд, гусиного в старике не было, скорее проглядывали черты другого представителя животного мира: в ярости
Гусь походил на дикого кабана. Несмотря на солидный возраст, он отличался изрядной физической силой. Частенько награждая читателей оплеухами за неряшливость, он в своем хозяйстве завел образцовый порядок. В этом же барачном помещении библиотеки помещалась его святая святых — маленькая шестиметровая комната.- Здесь лежали его личные книги, и здесь мы болтали.
Мне нравился этот человек. Он никогда не кривил душой, говорил то, что думал, а мне приходилось удивляться тому, что его не трогали стукачи.
ДВОЙНИКИ
Впервые я увидел Рутмана на лагерной сцене и принял его за школьного приятеля Арона Беренфельда, с которым дружил еще со школьной нулевки. Трудно передать, что я почувствовал тогда, разглядывая его на сцене лагерной столовки. Все в них сходилось: и особенная походка, и шарообразная голова, и толстые губищи, принадлежащие на всем белом свете только одному Ароше.
Он читал свой любимый рассказ, очень популярный в довоенные годы, о молоденьком красноармейце, полюбившем сельскую учительницу, не зная о том, что она была правой рукой атамана Мушталера. Слушая его, я вспоминал, как ту же вещь он исполнял на одном из школьных вечеров. Читал он тогда плохо, краснел, сбивался, а потом неожиданно разревелся и удрал со сцены.
Здесь на задрипанных подмостках повзрослевший Арон творил чудеса. Как завороженный я вглядывался в его лицо, не замечая ни шарообразной головы, ни толстенных губ, слушал проникающий в душу фальцет: «По-за-ра-ста-ли стёжки-до-рож-ки...» и, как живую, видел изящную голубоглазую учительницу. А когда слушатели, увлеченные любовным сюжетом, узнали о печальном конце повести, я не услышал ни одного хлопка. Долго стояла необычная тишина, а потом неожиданно последовал взрыв аплодисментов, продолжавшихся без конца, а меня так и подмывало встать и закричать на весь зал: «Я здесь, Ароша!», но спазмы сжимали горло, и я только беззвучно шевелил губами...
В тот день я так и не узнал о своей ошибке. Рассказчик сразу же после концерта уехал на головной.
В бараке я долго не мог уснуть, находясь в каком-то тревожном полузабытьи. Арон, но не этот, двадцатипятилетний, со сцены, а тот, из далекого детства, стоял в глазах, появляясь в местах, где мы бывали только с ним.
Неожиданно выплыло знакомое, из красного кирпича здание 25-й школы в Щемиловском переулке, куда мы, парни из 7-го «Б», пришли подраться с такими же, как и мы, ребятами.
Арон всегда рядом. Драться он не любит и не умеет. Ему всегда больше всех достается, но он упорно в каждой драке лезет на рожон. Я частенько его подстраховываю, за что он на меня обижается. Арон здорово кумекает в математике, щелкает задачки как орехи и всегда дает списывать не только мне, но и другим ребятам. Он очень склонен к всевозможным «научным» открытиям, которые в изобилии лезут в его круглую, как глобус, голову. Однажды он заявил во всеуслышание, что может обходиться без воды, потому что в воздухе есть кислород и водород, и, чтобы этого достигнуть, надо дышать способом, известным только ему.
Летом мы часто бегаем с ним в Сходню, за 37 километров от Москвы, к моему отцу на дачу. У Арона отца нет, а мой — большой жмот, редко дает на мороженое, вот и приходится вместо электрички топать пешком, чтобы сэкономить деньги на «эскимо».
Отцовская дача находится в одном ряду с дачами известных музыкантов. Совсем рядом живет Давид Ойстрах, потом семья Козолуповых, певец Батурин и другие артисты. Мы часто с Ароном сопровождаем отца к Ойстраху, посмотреть, как они режутся в шахматы. У Ойстраха первая категория, а у отца никакой, но отец постоянно его обыгрывает. Только один раз они сыграли вничью.
На даче у Ойстраха, на верхней веранде, всегда пиликает на скрипке Игорь, его сын, совсем ребенок. Мы пытаемся иногда вытащить Игоря в поле, но его
почти никогда не пускают, и тогда Арон обязательно махнет рукой и, сделав серьезное лицо, скажет: «Вот увидишь, с него человек выйдет, не то что с нас, балбесов».
В 1938 году мы с Ароном расстались навсегда, его с матерью и маленькой сестренкой отправили куда-то на поселение. Много позднее, находясь в ссылке, я от своей матери узнал, что Арон в 1944 году погиб где-то под Кенигсбергом.
К счастью или к несчастью, я не знаю, но тогда на сцене был не Арон, а настолько похожий на него человек, что я при всем желании не смог бы отличить их друг от друга.
В действительности это был абсолютно точный двойник Арона Беренфельда, Яков Борисович Рутман. Близко мы с ним не сошлись, он вечно находился в разъездах с центральной агитбригадой, где кроме сольных выступлений исполнял должность художественного руководителя.
За свою жизнь я повидал многих блестящих комиков: Ильинского, Хенкина, Райкина и других, но и Яша Рутман был действительно комиком Божьей милостью.
На его круглом, как луна, лице никогда не было улыбки, но, взглянув на Яшу, каждому становилось смешно. Стоило ему только вытянуть в трубочку толстые губищи и тихонько произнести слово «пук», как люди покатывались со смеху. Я безуспешно пытался понять, почему глядя на него становилось смешно, даже когда он спал, и пришел к выводу, что объяснение этого явления только одним талантом недоступно даже хвастливой науке.
Однажды летом к нам на лагпункт нагрянула какая-то высокая комиссия. Было найдено множество недостатков и упущений. Начальник лагпункта получил строгача и, разумеется, сразу же после отъезда комиссии не замедлил отыграться на нашем брате.
В переполненном помещении столовой, на сцене, за столом, озверевший «барин», окружив себя вольнонаемной и лагерной придурней, качал права. Уже двадцать работяг из бригады лесорубов за «обссыкивание» барака были приговорены к длительному пребыванию в пердильнике1, уже возчики в составе десяти человек, сварившие овсяный кисель из лошадиного фонда, получили за это «блядство» десять суток. Вот уже из зала повели в кандей любимца зеков бывшего священника Карпыча за то, что он перекрестился после очередного приговора. А вот появилась хитрая бумага — отчет старшего надзирателя о проделанной «работе», которую начал просматривать «барин», зловеще тыкая заскорузлым пальцем в фамилии обреченных. Боясь встретиться с грозным взглядом, работяги уставились в пол. Обстановочка в зале накалилась до предела. Стояла дикая тишина. Слышно было только комариное пенье.
Вдруг на сцене неожиданно резко скрипнула дверь. Люди вздрогнули и посмотрели поверх сидевших за столом. В дверях показались: начальник КВЧ и робко, как агнец на заклание, следующий за ним Рутман.
— Привел писаря, товарищ начальник, — доложил начальник КВЧ и пока зал Рутману место рядом с «барином».
— Перепиши список, да поясней! — сказал «барин», отдавая ему бумагу. — А то никак не разберу, кого и за что наказывать!
В зале стало снова тихо. Опять заныли комары.
«Барин» и все сидевшие за столом, понимая ответственность момента, уставились на писаря. Я тоже взглянул на Рутмана. Его круглая мордель ничего не выражала, кроме полнейшего безразличия ко всему окружающему. Взяв бумагу, он очень медленно положил ее на стол, еще медленнее из кармана куртки вытащил ручку, портсигар и коробок спичек и все это аккуратненько расположил в ряд, неоднократно меняя эти предметы местами. Потом быстро схватил ручку, изображая на своем личике такое искреннее внимание и серьезность, что, несмотря на зловещую обстановку, по залу прокатился смешок.
— Кончай дурить! — пригрозил «барин» и как-то беззлобно шлепнул Рутмана по затылку.
1 Кандее, карцере.
Рутман мгновенно изобразил на лице сильнейшую боль и сделал вид, что теряет сознание. В зале засмеялись громче.
— Рутман! — заорал «барин». — Последний раз говорю, кончай!
На лице Рутмана появилось такое виноватое выражение, что даже «барин» в это поверил. Но на Рутмана уже «нашло», и остановить его было невозможно. Сделав опять серьезное лицо, он быстро застрочил по бумаге, что нисколько не помешало его левой руке вытащить из портсигара папиросу, всунуть ее в рот, затем каким-то неуловимым, в долю секунды движением пальцев зажечь спичку от коробка, взлетевшего под потолок, прикурить и этой же рукой схватить падающий коробок.
Всю эту мгновенную операцию видели все, но первым заржал «барин», а вслед за ним и весь зал. Собрание было сорвано. В кандей тогда никого, кроме священника Карпыча, не посадили.
«Барин» был тайным поклонником таланта Якова Борисовича Рутмана.
ВСТРЕЧА С МАТЕРЬЮ
Однажды, придя в барак, я нашел письмо от матери. Она писала, что на днях выезжает. Мы с Бурловым решили, что моя встреча с нею состоится здесь, на 7-й подкомандировке. Он выделял нам за зоной комнату и обещал мне десять дней отдыха. Нужно было заранее предупредить мать, прежде чем ее увидят на головном. К сожалению, вышло не так, как мне хотелось.
В середине июня 1947 года, проезжая по поселку Ропча, я увидел родную фигурку. Немного сутулясь, с большой корзиной, шла мать. С трудом преодолел я огромное желание тут же ее обнять, но это было очень рискованно: везде шныряли надзиратели и бесконвойники, многие из которых состояли на службе у опера.
Я обогнал мать, остановил машину и подбежал к ней. Увидев меня, она начала плакать, но это обстоятельство не предусматривалось.
— Мама, не плачь, время дорого. Сейчас же выходи на железную дорогу и иди до будки стрелочника. Там встретимся, — быстро проговорил я и вскочил в машину.
Но, просидев три часа в будке, матери не дождался. Испугавшись последствий нелегальной встречи, она решила оформить свидание официально. Это привело к тому, что у меня отобрали пропуск.
На другой день я под конвоем прибыл на головной. Шесть часов, в присутствии надзирателя, нам предстояло провести на вахте. На счастье, дежурный попался знакомый. Когда-то я рисовал ему «медведей» («Утро в лесу» Шишкина). Посидев с нами несколько минут, он исчез и больше не появлялся.
На матери было старенькое, с детства знакомое пальто, древние бабушкины боты и теплая залатанная шапка. Все было ветхое, очень знакомое. Она еще больше стала горбиться, постарела, сжалась. Говорила с опаской, поглядывая по сторонам. Если я повышал голос, просила говорить тише, часто вытирала слезы, виновато улыбалась, словно извиняясь за свою слабость.
В Москве к ней приходила мать Вадима и сообщила о моем «сумасшествии». После этого известия мать два месяца пролежала в больнице.
Решив ее успокоить, я рассказал, как на самом деле протекало мое мнимое сумасшествие и для каких целей оно было задумано, но успокоить ее не сумел. На самых забавных местах она только качала головой. Потом рассказала о себе. Выслушав ее, я понял, во что ей обходились посылки. После моего ареста она несколько месяцев не могла устроиться на работу. Мыла людям полы, нянчила чужих детей, потом работала сторожем на каких-то железнодорожных складах. Собирала по вагонам рассыпанное зерно и тем питалась, а все, что получала по рабочей карточке, посылала мне. Когда ее направили в бухгалтерию, она лишилась такой возможности, посылать посылки стало трудно, и она пошла в доноры.
— Как-то сдала я кровь, — рассказывала она, — вышла из больницы, голова закружилась. С трудом до столовой добралась. Поела, еще сильнее аппетит разыгрался, а когда выкупила масло, испытала муки Тантала. Несу в руках масло и еле сдерживаюсь, так бы и вцепилась в него зубами. Не помню, как
домой добралась. А там посылка почти готовая стояла, сунула поскорее масло и забила крышку.
— Не надо мне больше посылок, мама, — сказал я и всплакнул, не в силах сдерживаться, — я сам тебе вышлю посылку! (После ее отъезда я, не без помощи Бурлова, послал большую посылку сушеных грибов.) Перед самым концом свидания мать с каким-то виноватым выражением на лице показала мне страшное и вместе с тем малопонятное извещение о гибели отца. Это была не обычная похоронка, а что-то похожее на безграмотную справку, извещавшую о том, что мой отец «Всеволодов Константин Павлович, капитан запаса, верный воинской присяге, проявив мужество и героизм в борьбе с фашистскими захватчиками, пропал без вести».
ЗЛОВЕЩИЕ СЛУХИ
Последние минуты свидания показались особенно трудными. Мы спешили, суетились, словно боялись не выдержать роли до конца.
Сверкнули материнские слезы, лязгнул засов. Взглянув в узкое окошко, я в последний раз увидел маленькую фигурку, съёжившуюся под холодным моросящим дождем.
С ее отъездом я совсем сник. Проревел сутки. Трудно сказать, во что бы это все вылилось, если бы не Аникодим Иванович Экземпляров. Железной логикой он вернул меня к жизни.
Прошло несколько дней после отъезда матери, но пропуск не возвращали. Пришлось переходить на паек. Целый Месяц я изрядно поголодал на высшем третьем котле. Трудно было без пропуска, опер Десятое что-то тянул. Горшков много раз ходил к нему, но безрезультатно. И тут Степан Матвеевич, как говорится, отколол номер. Под свою ответственность он послал меня на сплавной участок вместе с группой малосрочников.
На сорок втором километре от головного, по реке Ропча, стоял небольшой деревянный барак, в котором разместилась наша сплавная бригада. Я опять вдохнул «воздух свободы». Ходил по реке, разбирал заторы. После работы объедался грибами и ягодами.
Через месяц приехал Степан Матвеевич, похвалил нашу работу и премировал бригаду десятилитровым термосом спирта. От него мы узнали, что ходит параша о больших этапах заключенных, имеющих 58-ю статью. «Фашисты» приуныли. В ожидании чего-то страшного прошел месяц, другой. Но постепенно слухи заглохли и все пошло по-старому.
Как-то, возвращаясь на головной, я встретил опера.
— Сплавляешь? — спросил он и, добавив несколько ничего не значащих слов, скрылся в зарослях ивняка.
На головном мне наконец возвратили пропуск. Радости моей, казалось, не было границ, но в этот же день я стал свидетелем одной безобразной сцены, надолго испортившей настроение. Мне было хорошо известно, что женатики с большими сроками очень ревностно охраняют устои лагерной семейной жизни и своих провинившихся сожительниц наказывают жестоко. Обычно наказание заключалось в побоях или в разводах, но то, что я увидел, было пострашнее.
Остриженная наголо, вымазанная сажей «жена» везла на тачке своего «мужа». Вокруг этой нелепой процессии скакали любители острых ощущений и палками подгоняли несчастную. «Жена», будучи бесконвойницей, была схвачена мужем, когда пришла в лагпункт выписывать сухой паек. Сейчас ее глаза выражали тупое безразличие и покорность, а муж гордым видом походил на римского патриция. Проходивший мимо надзиратель не обратил никакого внимания на эту процессию.
Вслед за пропуском последовало новое назначение. Я стал старшим мастером по качеству древесины. Эта должность давала большие права и избавляла от какой-либо ответственности. О лучшей работе в то время и думать не приходилось.
Но радость длилась недолго. Опять поползли слухи. В зоне начали усиленно болтать, что 58-ю давно уже собирают на Весляну для отправки в какой-то таинственный Минлаг. Вскоре параши подтвердились. Много знакомых полити-
кантов исчезло с головного. Горшков под большим секретом сообщил, что ему удавалось несколько раз отстаивать меня от этапа.
Вести с каждым днем становились все хуже и хуже. Открыто стали поговаривать о том, что концентрация заключенных не к добру, что делается это мероприятие с какой-то зловещей целью. Одним словом, много было разных параш, но ничего определенного.
Наконец участь многих «фашистов» постигла и меня. Знакомый нарядчик сообщил, что в новом списке на этап моя фамилия стоит одной из первых. Степан Матвеевич был бессилен. Приказ исходил свыше.
Шел 1949 год.
ПОСЛЕСЛОВИЕ. ЭТАП
...Почти без остановок шел поезд. В маленьком окошке вагона проплывали бескрайние просторы Коми. Густые хвойные леса сменялись болотами, болота сменяли леса. Иногда тайгу пересекали реки с пустынными, поросшими сосняком берегами. И никаких признаков жилья. Казалось, тайге не будет конца совсем. Неожиданно появились заводские трубы. Ижма, небольшой северный городок.
Немного постояв, состав тронулся дальше. Начали попадаться лагеря. Все на один манер. На небольшом полустанке встретилась бригада заключенных. Работяги ковырялись около насыпи. Увидев этап, бросили работу.
— Куда гонят? — донеслись голоса.
Что мы могли им ответить? Никто ничего не знал. Но то, что этап необычный, «фашисты» понимали.
Нашлись и опасные шептуны, наговорившие много страшных вещей. Один из них лежал рядом со мной. Типчик попался препротивный, из бандер. Он уверял меня, что нас везут в такое место, откуда мы живыми не выберемся. Свое мнение подкреплял тем, что наша охрана состоит из краснопогонников1. Настроение с каждым днем ухудшалось, да и конвой немало попил нашей крови. Большинство этапников, находясь в бытовых лагерях, давно отвыкло от плохого обращения, но здесь все начиналось сначала. Стучали по спинам молотки, отчего поверки больше походили на избиения, и слова «фашист» и «контра» не сходили с языка охранников. А в голове у всех было одно — для каких целей собрали, куда везут и что ожидает нас впереди.
Мать получила мое последнее письмо всего из нескольких строк: «Везут на север, но куда, никто не знает».
1 Имеются в виду войска НКВД.