«Это было страшным событием». Воспоминания о 1938–1949 гг.
«Это было страшным событием». Воспоминания о 1938–1949 гг.
Дурасов С. Г. Это было страшным событием: Воспоминания о 1938–1940 гг. / публ. подгот. В. В. Смирнов // Исторический архив. – 1999. – № 6. – С. 69–84.
Тема политических репрессий 30—40-х — начала 50-х годов не нова. Ей посвящено множество книг и газетно-журнальных публикаций. Миллионам наших соотечественников, безвинно пострадавшим в то время, возвращено доброе и честное имя. Тем не менее и сегодня эта проблема продолжает находиться в поле зрения исследователей, пристально изучающих истоки, сущность и последствия «большого террора», ставшего одной из самых страшных трагедий народов СССР.
Автор публикуемых воспоминаний — Семен Григорьевич Дурасов (1884— 1962) — прожил нелегкую жизнь. Он родился в г. Балахне Нижегородской губернии. Член РСДРП с 1904 г., большевик. Принимал активное участие в революционном движении. Пропагандистскую работу вел в Сормове и Москве, в Сибири. В 1907 г. был приговорен царским судом в 10 годам политической каторги за то, что в «Митаве и Риге состоял членом преступного общества, присвоившего себе наименование Рижской военной организации РСДРП, поставившей целью своей деятельности ниспровержение в России установленного образа правления с заменой его демократической республикой». До марта 1917 г. наказание отбывал в Рижской, Псковской и Владимирской тюрьмах. После освобождения участвовал в Октябрьской революции и гражданской войне, затем — на преподавательской работе в Перми и Н. Новгороде. С 1934 по 1938 г. заведовал отделом истории партии Горьковского крайкома (обкома) ВКП(б). По доносу был арестован и с марта 1938 г. находился под следствием в Горьковской тюрьме. Предъявленное ему обвинение в контрреволюционной деятельности не признал и в конце марта 1940 г. был оправдан военным трибуналом Московского военного округа. Накануне Великой Отечественной войны заведовал историческим отделом Нижегородского краеведческого музея, был лектором областного лекционного бюро.
Воспоминания С.Г. Дурасова хранятся в Государственном архиве Нижегородской области. События, о которых рассказывает автор, охватывают период с 1918 по май 1944 г. По форме изложения рукопись можно разделить на две части, одна из которых — воспоминания, другая — дневниковые записи. В них подробно говорится о работе в Перми, встречах там в 1919 г. с И.В. Сталиным и Ф.Э. Дзержинским; с В.М. Молотовым и Н.К. Крупской, прибывшими в Пермь в составе агитпарохода «Красная звезда». Подробно изложена работа автора в Нижнем Новгороде. Этот раздел занимает большую часть воспоминаний. Значительное место отведено описанию семейной жизни Дурасова, его раздумий и переживаний.
Публикуемые страницы — лишь небольшая часть воспоминаний за сравнительно короткий (март 1938 — март 1940 г.) отрезок времени, когда С.Г. Дурасову пришлось немало испытать. Став жертвой произвола и беззакония, автор не потерял веры в торжество справедливости. С гневом и возмущением рассказывает он о цинизме и бесчеловечности тюремного начальства, раскрывает приемы, с помощью которых оно добивалось от подсудимых необходимых ему признаний.
Публикацию подготовил В.В.СМИРНОВ.
В пучине бедствий
Это произошло внезапно, как гром среди ясного неба. Утром 18 марта я уже выписался из больницы, хотя и весь покрытый гипсом, пошел гулять с Марусей1. Светило яркое весеннее солнышко, душа у меня ликовала. «Эх, скоро весна — вот уж поживем!» — говорил я Марусе, и она была весела.
Вернулись к обеду домой, я засел за книги — готовился к лекции о Пар[ижской] коммуне в клубе на собрании членов МОПР2, куда меня пригласили, и имел путевку обкома, и вдруг входят «они...». Это было необычайно[...]. Обычно приезжали глубокой ночью и на «воронке» (автобус черный, совершенно закрытый, как катафалк). А тут днем на легковой машине как будто с приглашением посетить их клуб, где я часто читал для них лекции и доклады. Там меня знали на протяжении 15-ти лет, как старого большевика, как хорошего лектора и выдержанного ленинца.
Вежливо предъявили ордер прокурора на право обыска и ареста. Я был один, жена спокойно мылась в ванной, детвора играла с Нюрой3, готовился вкусный обед, на столе стояла полбут[ылка] портвейна, а на письменном столе — ворох книг и конспект лекции о Парижской коммуне.
Убежденный в ошибке, я спокойно сказал: «Я же только из больницы, оставьте до выяснения под домашним надзором, знаю, что тут произошла глубокая ошибка. Если бы я мог ходить, я сам бы пришел к начальству вашего учреждения и уверен, что все бы выяснилось».
Мой спокойный тон повлиял на пришедших. Но они категорически заявили: «Вам придется с нами ехать, а что вы больной мы знаем и вас отвезем в нашу больницу».
Вопрос был ясен — они были только исполнителями воли пославшего.
Обыска почти и не делали. Мои книги не трогали (а их было много), взяли лишь рукописи лекции, дневники лет за 20 (в столе), папки дел по Истпарту и портфель с разными документами. Паспорт и партбилет.
Мучительно сжалось сердце, когда они почти силком вырвали из рук мой партбилет.
«Я ношу его 34 года, и никто не брал его у меня. Я его могу отдать лишь секретарю обкома».
Но следователь вырвал из моих рук парткнижку и резким тоном сказал: «Вы арестованы! А потому извольте идти и не рассуждайте!»
Это меня взорвало — я тоже резко крикнул: «Так поступали только версальцы с коммунарами в 71-м году» (и я был прав).
Следователи злобно взглянули на меня, схватившись за револьверы, крикнули: «Встать! Идите!»
На крики выскочила из ванной жена и сразу поняла все...
1 Имеется в виду жена С.Г. Дурасова — Мария Ивановна Дурасова.
2 МОПР — Международная организация помощи борцам революции.
3 Нюра — няня детей Дурасовых.
«За что вы его трогаете?» — крикнула и она. Но я уже успокоился и сказал: «Ничего, скоро я вернусь — тут явная ошибка!» И стал одевать пальто, едва попадая одной рукой в рукав.
«Дайте ему полотенце, мыла и хлеба», — сказал один из следователей. Жена поняла, что больше бесполезно говорить. В свежую газету (где был приговор Верховного трибунала по процессу Бухарина, Рыкова и др.) завернула хлеб, сахар и сунула мне.
«Нужен понятой, чтоб расписаться в протоколе обыска», — сказал следователь. В это время в дверях появились дети с няней. «Вот пусть она и распишется», — сказали следователи, увидев няню (девочку 17 лет), но та, испугавшись, убежала на улицу.
«Приведите управдома», — сказали следователи жене, та ушла. Я взял своих маленьких девочек (им было по 1 и 1/2 года) на руки и, видно, так был печален, что они вдруг закричали: па-а-па! «Семью-то они за что обрекают на голод?» — думал я, и страшный приступ сердечного припадка охватил меня. Они сняли с моих рук ребяток, и те с криком убежали... Вошла управдом Раузиха (непременный свидетель всех арестов в Белом доме)4. Они ее уже знали.
«Распишитесь вот тут», — сказал старший. Раузиха, взглянув с каким-то злорадством на меня, подписала.
И меня повели. А жена и дети рыдали вослед... Их не пустили ко мне. Даже проститься не дали. Спешили увести скорее, и дверь моей квартиры захлопнулась. От семьи оторвали... «Не навсегда ли?» — с болью мелькнула мысль.
На лестнице (как будто нарочно ожидая) встретилась Гулевич5, мой враг, хотя она и считалась большевичкой. Злобно торжествующий ее взгляд на меня и песня, раздавшаяся вслед мне, все это, подобно молнии, осветило мое сознание.
«Вот кто виновник этой катастрофы», — решил я, и вспомнилось, как 4 года назад она меня пыталась обвинить, что будто бы я бывший офицер. Я стал спокойнее. Эту сплетню, сочиненную Гулевич, там скоро разберут, и я вернусь!
Приехали туда, после регистрации направились на той же легковой машине на Арзамасское шоссе. Вот и тюрьма. (Бывшая каторжная тюрьма).
Здесь я нередко бывал как представитель советской] власти по разгрузке заключенных, а они меня взяли сюда на заключение.
Страшная ирония судьбы! И что было самым страшным — это то, что при своей советской власти, в период расцвета сталинской Конституции меня, ни в чем не повинного, везут без предварительного допроса, без предъявления какого-либо обвинения в тюрьму. Это было страшным событием. Как больного меня подвезли к тюремной больнице, и здесь я увидел ад... Переполненные тяжелобольными (дизентерия и тиф) ее коридоры были жуткими — преддверием могилы показалось все это, и умирающие люди, и бледные тени, валяющиеся вокруг в кровавых извержениях, — жизнь погасла!
4 Здание, где размещался Горьковский обком ВКП(б); до 1917 г. губернаторский дворец.
5 Гулевич А. И. (1881—1957) — участница революционного движения с 1905 г. Член РСДРП(б) с марта 1917 г. В годы первой мировой войны вела активную работу среди солдаток. После Февральской революции была избрана в Нижегородский Совет рабочих и солдатских депутатов. Активный участник октябрьских событий 1917 г. После революции работала в партийных, профсоюзных и советских органах.
«Всюду жизнь». Мне вспомнилась старая каторжная картина: «У решетки арестантского вагона летает белый голубок, а ему бросают крошки хлеба арестанты, и как будто между голубком и этими отвергнутыми людьми происходит задушевная беседа.
Птичка добрее, чем человек. За это ее любят страдавшие от злых людей — жертвы».
Следователи сдали меня тюремному смотрителю и скрылись. Смотритель принял одежду и, смотря на мой ручной узелок, ввел в палату № 6 (символическая палата — вспомнился Чехов). Это был спец. отдел больницы, где лежало по двое на койках человек 20 тяжелобольных дизентерией и ...наших бывших крупных работников.
Первым, кто меня узнал, был нач[альник] связи Д[уби]но6. Он был уже при смерти, но, увидав в моих руках сверток, обернутый в «Правду» (удивительно было то, что ни следователи, ни смотритель не обратили внимание, что тут была свежая газета), пискнул: «Скорее спрячем газету! Дай сюда». Только мы успели спрятать ее за подушку, как начались расспросы умирающих людей: «Что делается там, на воле». Но не успел двух слов сказать, как отворилась дверь, и меня вызвали к врачу. Молодая женщина, тюремный врач, видавшая не таких больных, как я, быстро сказала: [...] и туда» (я не понял куда). И через 10 минут меня уже выписывали из больницы, я думал, на свободу выхожу.
И когда вышли на двор, залитый весенним солнышком, и, думая, что я иду к воротам на волю, я запел!
«Хороша страна моя родная!» Надзиратель закричал: «Молчать!» и повернул от ворот направо — к спец. корпусу.
Погасли последние слова песни, и захлопнулась тяжелая дверь одиночного корпуса. Как 30 лет назад — в 1907 г. — захлопнулась дверь одиночки в каторжной царской тюрьме.
Но только теперь вместо одного в такой же одиночке было 16 теней (людей не видно было, т. к. окна одиночки были закрыты щитами, как в карцерах, а сверху чуть светила одна лампочка). Все обернули свои взоры на новичка.
Я никого не узнал, но меня кто-то окликнул, оказалось — узнали!
И началась тюремная жизнь. Я прежде всего сдал все продукты свои старосте камеры (как это бывало делалось среди новых заключенных). Началась дележка хлеба и сахара — поровну на всех 16 душ, и мне досталось 3 куска сахару и кусочек белого хлеба, но зато дали по кусочку черного тюремного — в знак благодарности за мой подарок. Староста — крупный инженер с ГАЗа, с большой бородой, шепотом ознакомил меня с порядком в камере. «Здесь разговаривать громко запрещено, только шепотом надо говорить. После ужина ваша информация о событиях на воле, а знакомство с нами оставляется на буд[ущие] дни. Отсюда скоро не выпускают, а потому времени на всех хватит. Для нас самое главное не то, как вы попали (мы об этом по себе знаем), а то, что творится на том свете».
6 Дубина Аким Васильевич (1893—1938) — с 1932 г. работал начальником Горьковского областного управления связи. 13 июля 1937 г. арестован как «активный участник антисоветской подпольной организации, существовавшей при Наркомате связи, и организатор антисоветской группы в Горьковском управлении связи». 17 июля 1938 г. умер в тюремной больнице. Реабилитирован в марте 1958 г.
Я вступил в новую обстановку! И сказал: «Всюду жизнь! Нужно бороться за жизнь!» Чем очень понравился старосте.
«Этот нам помощником будет», — сказал он внушительно своим сокамерникам.
Зазвенели в коридоре баки с ужином, открылась «кормушка». Надзиратель шепотом сказал: «Встать в очередь за ужином».
И тихо, как тени, один за другим подходили с чашками к кормушке, в которую разливали баланду. У меня еще чашки не было, да мне и не дали ужин, потому что не состоял еще на тюремном котле. Но староста шепотом сказал надзирателю: «К нам пришел новичок, дайте и ему».
Надзиратель оглянул меня — он узнал лектора (я не раз в тюремном клубе читал лекции для служащих тюрьмы и даже больше того — как член партийной] контрольной] комиссии проводил и проверку членов партии и служащих, а теперь сам стал арестантом, но для служащих тюрьмы перевороты в жизни людей были не новы).
Он влил ковш баланды в миску старосты и на меня... Но баланда была настолько не вкусна, что я проглотил лишь ложку и бросил.
«Нужно привыкать кушать все, если хочешь жить, — сказал староста. — Здесь другой пищи не дают, это не дома».
«Да, здесь не дома, должен привыкнуть ко всему», — подтвердили шепотом и другие. Но были рады, когда староста прибавил каждому по ложке баланды, оставшейся от меня. Голод был владыкой над этими тенями.
После ужина принесли кипяток, и тут мои сокамерники с упоением наслаждались питьем вприкуску с моим сахаром и кусочком белого хлеба. Пил и я — это была наша пирушка. И все стали добрее, жизнерадостнее и дружнее.
«Коммуна, — сказал кто-то, — да здравствуют коммунары!» «Всюду жизнь! И везде можно создать крупицу счастья», — подумал я, наблюдая за повеселевшими людьми.
На допрос меня взяли только через месяц (потом выяснилось, что меня прокурор считал больным, находящимся в больнице, а о том, что врачи меня изъяли из больницы через 10 минут и бросили гнить в камере — я принужден был в гипсе валяться у парашки, откуда текли моча и кал — об этом прокурору никто не сказал).
Была пасхальная ночь, когда в «воронке» везли меня на первый допрос. «Руки назад, смотри вниз!» — командовали грубо конвойные, когда входили туда.
И в огромном светлом здании разносились крики и жуткие вопли.
У следователей на допросах
В кабинете сидели трое. Нервные, издерганные тысячами дел, они, как автоматы, повторяли один и тот же вопрос: «Рассказывай, кто тебя завербовал и какую к-р работу ты исполнял?» Жутко было слышать эти
пустые вопросы и [я] отвечал также лаконично: «Никто не вербовал и к-р не вел».
«Ну и стой! Выше руки! Смотри на стену!» Проходила медленно первая ночь допроса. От беспрерывного стояния подкашивались ноги, страшно ломило загипсованную грудь и левую руку, а правая рука, поднятая кверху, отекала.
Хотелось уснуть навеки... Но нельзя было даже этого сделать (лестницы были покрыты сетками, чтоб не бросались вниз головой, до этого было четыре таких «броска», люди хотели скорее убить себя, чтоб не переживать адских мучений, чтоб уйти навсегда от этих жутких людей).
Настало утро, на смену ночному следователю пришли двое дневных. «Стоит..?» — спросил один. «Ну, скоро уложим!» — сказал другой. Он был ненормален в своем озлоблении, в руках была ножка от стола («Где-то, видимо, допрашивал при помощи палки, — мелькнула у меня мысль, — ну что же... только сначала будет больно»). Вспомнились пытки в Риге у немца Грегуса — поборемся!
«Говори, б-дь», — заорал он и кинулся с ножкой стола. Я выдержал. Не дрогнул, но спокойно сказал: «Стыдитесь, вы в советском учреждении, а не у фашистов!» Прыжок его вдруг замер — входил начальник. Вытянулся в струнку. Начальник (хорошо знавший меня по работе в обкоме), злобно взглянув, спросил: «Не желаете отвечать?» Я, опустив руки, спокойно ответил: «Скажите мне толком о причинах ареста, я не знаю, в чем я виноват».
«Ты должен сначала сам раскаяться, а мы уже знаем, в чем ты виновен», — ответил он. Я твердо заявил: «Я никакой вины за собой не имею». Следователи снова заорали. «Скажешь!» — крикнул тот, что был с палкой, и ринулся снова. Я стоял и спокойно смотрел... Начальник остановил и, злобно взглянув на меня, произнес: «Ты — бывший офицер, провокатор...» («Итак, месть — пересказ Гулевич», — мелькнула мысль, стало спокойнее, потому что это была глупая сплетня).
«Никогда я не был офицером, у вас все мои документы вплоть до каторжного приговора царского суда...»
Начальник, удивленный спокойным тоном, что-то шепнул тому, что был с палкой, и тот вышел и вскоре принес папку моих личных дел. Они даже не успели с ними познакомиться, хотя истек уже месяц со дня ареста, и следователи начали допрос, не зная сущности дела. Вошло в обычай при помощи палок добиваться любых «раскаяний». Но со мной вышло не так.
Начальник, бегло взглянув в приговор царского суда о рядовом солдате 113-го полка, растерянно посмотрел в мою сторону: «Но почему же поднималось "дело" о вас как об офицере в 1934 году?» — «Эту сплетню сочинила Гулевич, ей помогал [...], она мстила мне».
«Уведите в камеру», — приказал начальник, и я вернулся с допроса через сутки стояния — оправданным.
По наивности я думал, теперь скоро освободят и, приехав в свою «одиночку» в веселом настроении, чем удивил всех, рассказал о том, как хотели меня произвести в чин офицера. Староста мне шепнул: «Смотри, это еще не конец... это только повод, на котором тебя привели сюда, а запряжка, будет на другом деле». И он оказался пророком.
23 апреля опять глубокой ночью взяли на букву «Д» (так вызывали в кормушку надзиратели, чтоб не называть полностью фамилии, дабы не услыхали в соседних камерах). Опять тот же «воронок». На этот раз посадили в коридорчике (кабинки были заняты, а нас было много). «Сядь лицом к стенке, на колени!» — толкнул меня конвойный. Впереди, тоже уткнувшись в стенку, сидели на коленях 4 тени (среди них одна женская, но ни лица, ни одежды видеть не удалось, потому что конвойные стояли между нашими тенями и непрерывно наклоняли нам головы).
Подобной грубости я не встречал у конвойных царского времени и думал: «Откуда взялись эти жестокие машины, кто их так воспитал?»
У нового следователя
Сначала вежливо усадил за стол в углу у двери, положил бумагу и карандаш, сказал: «Поступил материал о вашей к[онтр]-р[революционной] работе, извольте написать показания!» Я был ошеломлен: «Значит, о моем "офицерском чине" вопрос снят?» — «Да. Но поступили более серьезные материалы о том, что вы завербованы Прамнэком для к[онтр]-р[еволюционной] работы».
И, встав из-за стола, вплотную подошел ко мне: «Теперь вы не отвертитесь!» («Вот и запрягать начали, — вспомнил я предупреждение старосты. — Поборемся! Кто кого», — решил я).
«Я никем и никогда не был завербован, — твердо заявил я, — и писать мне не о чем!» — «Встать! Руки вверх! К стенке!» Решил подчиниться, чтобы отвязаться. Следователь позвонил, пришли еще двое. «Не хочет писать, — крикнул он, указывая на меня. «Напишет», — крикнул другой и подбежал вплотную. «Мне не о чем писать», — снова ответил я и так спокойно взглянул на этих людей, как будто давно их знал. Это охладило их пыл. «Матерый волк!» Ну, посмотрим... Пусть стоит». И началось стояние. День сменился ночью, ночь днем, а скучные вопросы следователей, сменявшихся через каждые 6 часов, повторялись через каждые 10 минут. «Будешь давать показания?» — «Нет», — были мои ответы.
26/1У после 3-суточного стояния повели к «главному». Богато обставленный кабинет. Бюсты Ленина, Сталина, масса книг. «Как в академии у профессора, — подумал я, — ну, тут все и выясним». Лицо будто знакомое. «Садитесь», — был голос «главного». С наслаждением селпосле «стояния» в теч[ение] 70 часов. Ему подали вкусный ужин, а я неел 3 суток, закружилась голова, тошнота сжимала лоб. А он смотрел скаким-то барским презрением на мое изможденное страданием и голодом лицо. «Изощренная пытка — дразнить голодного ароматом куша-
нья». Он долго и смачно ел... И молчал. Молчали и мои следователи, стоя навытяжку перед «главным», а во мне кипели кровь, мозг. «За что? Если бы видел Сталин», — но я старался молчать. Кончил ужин и благодушный от еды «главный» вежливо спросил: «Почему не признаетесь?». Я спокойно ответил: «Мне не предъявлено никаких обвинений!» — «Вам надо самим раньше сказать, а мы вашу вину и без того знаем!»
«Вероятно, также знаете, как и о моем офицерском чине — со слов злостных сплетников», — сказал спокойным тоном. Это взбесило моего «главного». «Молчать, б-дь!» — вырвалось у этого лощеного барина блатное слово. — «Как не стыдно! С партбилетом в кармане перед бюстом вождей говорить, как в кабаке».
«Главный» позеленел от злости. «Молчать! Ваши лекции я слышал лучше, чем эти. Я ведь был 15 лет назад вашим учеником» (И я, к ужасу своему, узнал бывшего моего ученика и резко возразил: "Несчастье для жителя встретить такого ученика!»).
Мои следователи остолбенели от дерзости, начальник кинулся ко мне с кулаками. Он хотел угодить «главному» и наказать меня за оскорбление его главы.
Но «главный» остановил начальника: «Этого матерого врага мы бьем фактами. Вот они!»
И он раскрыл огромную папку показаний П-ка7 и зачитал: «Зав. тд. Истпарта Д[урасо]в был мною завербован и выполнял мои поручения!» — «Ложные показания! Я с ним никаких дел не имел!» — «Ах, так! Ну, так с кишками выдавить из него признание. Уведите!» — крикнул он моим следователям и те, погоняя, увели меня вниз.
«Слышал приказ главного?» — зашипел злостно надо мной начальник. Я был удовлетворен тем, что отчитал «главного» и совершенно спокойно ответил: «Я не из пугливых». Начальник, видимо, и сам хотел кушать, бросил меня и поручил следователю П-ву вести допрос: «Теперь он знает, за что арестован, не станет говорить и так расстреляем». П-в (более серьезный человек) стал снова предлагать писать показания. Я опять отказался.
«Встать! Руки вверх! К стене!» И снова началось великое стояние. Сменялись ночи днями, сменялись и следователи. Иссякали последние силы, а я все же пока держался. Наступил канун 1 мая 1938 г. Я думал отпустят в камеру, но нет, пришел на смену разбуженный 2-й помощник моего следователя. Он нередко раньше, когда был комсомольцем, бывал у меня в доме, дружил с моим сыном и хорошо знал меня, но теперь тоже кричал: «К стенке!» и ругался как «главный» (матом). Но я видел, что это у него наружное (его заставляли так делать, а он не имел еще мужества иметь свою волю и свой рассудок). Я его понимал и нередко, когда оставались одни, помогал ему готовиться в университет, читал на память ему лекцию о чартизме или рассказывал о ходе революции 1905 года.
Он вошел раздушенный, веселый, завтра праздник. «А тебя переведем в железную комнату, — ты пойми, отсюда не выходят без призна-
7 Имеется в виду Э.К. Прамнэк.
ния. Здесь стена, ее не пробьешь; лучше напиши раскаяние и будешь жить, а то все равно в порошок сотрем. Если враг не сдается, его уничтожают».
Я начал глотать слюну.
Это изречение Горького мой юноша любил применять на каждом шагу. А мне невыносимо больно было слышать слова Горького по отношению к себе. Горький был моим учителем, а тут его превратили в палача.
В 12 ночи мой юноша пошел ужинать (я не ел ничего четверо суток). Ко мне вошли гурьбой мои хорошие друзья, работавшие там (секретарь] комсом[ольской] орг[анизации], секретарь партбюро и др.).
Увидав мое изможденное лицо, Б.8 ...подошел, положил руку на плечо: «Садись. Поговорим по душам». Я, ошеломленный таким сочувствием, сел. «Кушать хочешь?» — спросил он. «Очень». И тошнота опять сжимала рот. Он позвонил, вошла кухарка: «Принесите ужин на троих, — сказал властно Б., — курить хочешь?» Я, хотя не курил уже 8 лет, сказал: «Хочу» и получил «Пальмиру». Закружилась голова, сжалось от боли сердце, я охмелел. А они подсовывали мне бумагу: «Подпишите. Напрасно себя мучить, все равно отсюда не уйдешь. Мы без вины никого не берем. А если бы даже за тобой и не было вины, выпустить нельзя, будут говорить, без вины берут». Страшная логика!
Принесли ужин, у меня начались спазмы от голода. «Подпиши и кушай, а потом отдохнешь там», — сказал мне Б., подкладывая карандашом написанную в 3-х строчках бумажку: «Н[ачальни]ку. Признаю себя виновным в к-р работе и прошу начать следствие». «Подпиши! Давай!» И подписываю.
Я начал глотать еду, окруженный плотной «дружеской» беседой. «Давай так, все так делают. У нас иначе нельзя». Когда пришел мой юный следователь и прочитал поданную ему Б. бумажку с моей подписью, он готов был меня обнять. И запел: «Ах, эти черные глаза». Я подумал: «Завтра ему повышение дадут за то, что еще прибавился один к-р».
Меня, почти хмельного от курева и еды, отправили в камеру. А в «воронке» со мной начался жуткий сердечный приступ. «Что я наделал!» — кошмарное видение лезло на меня (окровавленный, израненный Р.), и втащили в камеру в 3 ночи почти без чувств. В камере, где я не был целую неделю (с 23/IV), меня уже считали в расходе, и вдруг явился. Староста понял все... «Запрягли», — сказал я и дал ему «Пальмиру» (цена крови). — «Мы все так уже впряжены. Но наметь границы, чтоб сбросить вовремя седоков».
Прошло 2 месяца, меня не трогали пока, но в июле в жаркую ночь опять повезли туда.
Третий следователь
Этот был моложе второго и более нервный. Он начал новое дело. «Ты же не латыш! А потому с тебя то обвинение снимается!» — «Значит, бумажка лишняя была? — спросил я обрадованный, — значит, теперь
8 Здесь и далее ряд фамилий не установлены.
увидели, что я не виновен», — говорю я. Следователь нервно оборвал: «Бумажка была нужна, но то, что первое дело снято, не значит, что ты не виновен. Теперь у нас более веские материалы против тебя. Вот, читай!»
И передо мной положены объемистые показания членов президиума О[бщест]ва ст[арых] б[ольшеви]ков. «Вы были во главе этой к-р группы». Написанные знакомым бисерным почерком показания 3-ва были полны чудовищной лжи и фантастичных «планов» к-р работы. «Он оболгал не только нас, но и себя», — сказал я после чтения показаний. Следователь рассвирепел: «Но мы ему верим, т. к. он честный врач и нам помогает, а ты скрытный и нам вредишь своим запирательством. Но бесполезны твои отказы, вот еще ряд твоих друзей показывают против тебя». В показаниях Б-ва, Г-ва и др. кое-что было взято от 3-ва, а против меня тоже самое.
«Показания восьми нам ценнее, чем отказы тебя одного». Опять та же страшная логика, против которой нет возможности отговориться, если заранее решено, что ты виновен.
«Будете давать показания?» — «Нет, т. к. ложны все эти показания». — «Встать!» и т. д. И снова нудные часы, ночи, дни с загробными вопросами: «Будешь писать?»
Летний зной врывался в комнату, где я стоял уже 3-й день. На улице пробегали дети, шли взад и вперед женщины, мужчины, но больше всего проходили «они» (наши мучители). Вот прошел с портфелем Г-сон, значит, этот еще не взят. И радость озарила сердце. Вот прошел, согнувшись, и К-в, и этот еще цел.
Видимо, приостановилась горячка. Захотелось жить, перенести как-нибудь этот ад, придет же ревизор и распутает их дьявольскую сеть, только продержаться, дожить!
А силы падали, приступы сердечной боли участились. Гипс, еще гипс на груди и на руке (мне не давали врачебной помощи, за то, что я отказывался писать). Ребятки пробегали и напомнили моих дочек — им по 2 года. Живы ли? Где жена? Не здесь ли? И проносились в памяти былые счастливые дни. Жить! Жить надо!
Вошел начальник: «Все еще стоите?» Подошел и как-то особенно мягко сказал: «Напрасно мучаешь себя, лучше скажи, что делал, и закончим дело».
Я, размагниченный воспоминаниями, пошел на компромисс. «Давайте говорить по-деловому», — сказал я. «Ведите ко мне», — кивнул начальник следователю. Я попросился в уборную (там удавалось захватывать достаточно старых газет, которые я читал). Следователь, довольный, что сломил «врага», сам повел в уборную. Сначала стоял напротив, но, когда я уселся и начал «трещать» (желудок болел от голода), он отошел. Этого было достаточно, чтобы я мог запустить руку в корзину, и захватив измаранные клочки газет, суну[ть их] за сапоги, к телу прилипала грязь, но я был рад, что принесу старосте новости. Из уборной я, прихрамывая и издавая зловоние, вошел в тесный кабинет начальника. Услышав зловоние, он закурил и протянул мне папиросу. «Прово-
нял, как хорек, — сказал, — надо бы гипс сменить. Вот покажешь свою вину — к доктору пойдешь, — ответил он. — Итак, начнем о деле». Я спросил: «Зачем нужна ложь?» — «В ней находим зерна истины», — ответил он тем же философским языком. «Хорошо, я буду писать», — сказал я. Он позвонил, пришел повар дать обед, и я ликовал от успеха философии.
Поел крепко, кусок булки и яйцо положил в куртку. «Папироску, бы», — спросил я. Он дал пачку «Кр[асной] звезды».
Он вызвал следователя и сказал: «Дайте ему бумаги, пусть пишет и пораньше сегодня освободитесь, надо отдохнуть».
Следователь почти ласково сказал: «Идем!» Я сел за писание.
Но голова была, как соломенная, ничего не мог сообразить. Но инстинкт самосохранения подсказал: «Напишите мне начало, я сам теперь не в состоянии, а завтра я буду писать продолжение».
Это устраивало и следователя. Он не подумал, что тут для него была ловушка. Живо написал вступление: «Я признаю себя виновным в том, что состоял в к[онтр]-революционной организации] при О[бщест]ве стар[ых] б[ольшеви]ков».
Я, не читая, подписал. Это его настолько обрадовало, что он сунул мне «Пальмиру». Я воспользовался хорошим настроением следователя и заявил, что нуждаюсь во врачебной помощи (воняю, как хорек, так, что все тело сгнило). «Пишите заявление». И это прошло, и вскоре на «воронке» мчались в свой дом. Здесь после светлых комнат было, как в склепе, темно и вонью от тел, от духоты люди сидели голыми, выделялись соли. Воздуху не хватало. Наши тени казались мертвецами. Но угощенье папиросами и показ клочков газет внесли оживление...
На другой день я уже спокойно готовился к «воронку». За ночь составил план раскаяния. И началась писательская пора, там были довольны. Не стало окриков, не было стояния (а из соседних комнат доносились вопли и возня). «Слышишь, как учат тех, кто запирается», — говорил следователь. Я вздрагивал от ужаса и бросал писать. «Ну, ладно, до завтра», — говорил следователь, и снова я шел в уборную, и снова дискуссии в камере.
Настала последняя ночь показаний. Нарочно затянул до рассвета — пусть он утомится, а я подведу конец... И закончил: «Прошу советский суд выяснить истину того, что я ни в какой к[онтр]-р[еволюционной организации] не состоял».
Он даже не взглянул на конец (устал) и отпустил. Я ликовал. Самое главное — никого не оговорил, а что о себе выдумал, это пустяки, на суде разберутся. И мне дали отдых на 2 недели (пока мои показания не попали к «главному»). И тот, увидя мою хитрую концовку, отстранил ротозея-следователя, предписав дать мне очную ставку с 3-вым (я об этом узнал после).
В августе 1938 г. начался новый курс. Сталин начал искать сведения с мест — начались обследования и в др[угих] городах. У нас убрали н[ачальни]ка, направили нового энергичного человека. По стенкам соседи стучали: «Комиссия прибыла... Обследуют. Настает рассвет. Бодрись».
Вызвал начальник днем. «Ты что же нас за нос водишь, писал-писал и вдруг — опять я не виновен!» Я спокойно ответил — такова диалектика. Он не крикнул: «Встать!», но злобно прошипел: «Хорошо, мы иначе получим от тебя правду! Мы поставим вас на очную ставку».
Очная ставка с 3-вым. Авг[уст] 1938 г.
Меня вели втроем: начальник и два следователя — мой юнец и новый седой, как кощей. «С кем? — думал, — с Б-в, Г-в». Не думал, что с 3-вым. Он уже был в большой комнате. С изможденным диким взглядом сидел и смотрел на меня. «Знакомы ли вы были раньше?» — «Да», — был наш ответ. «Не было ли между вами какой-либо ссоры друг с другом?» — «Нет», — ответил я. Все это записывалось в протокол. «Расскажите В.М. (обращалось к 3-ву), — начал седой следователь, — как вербовали его?» И он, как попугай, произнес то, что писал про меня в своих показаниях.
Я не стерпел и крикнул: «Врешь, негодяй». И всё[...]а ко мне подбежал начальник, и крикнул: «Молчать, а то...» и палкой пригрозил. Я был спокоен и думал, что если 3-в честный, то он должен тут отказаться от своей лжи.
Но к нему подскочил с бумажкой седой: «Итак, вы подтверждаете то, что писали?» — «Да, подтверждаю», — как-то по загробному произнес он. А я снова крикнул: «Он лжет, негодяй, а вы из него вымотали эту ложь».
Меня тотчас же вывели и поставили к стенке. Начальник побежал к «главному» с сообщением о провале их плана. Седой носился с кулаками передо мной, угрожая всеми муками.
Но я был спокоен. Я победил! И все мое ранее написанное уже пошло насмарку. Отступление кончено! «Вперед, в атаку», — так кричал во мне рассудок. Вошел начальник, а с ним был еще кто-то (оказался прокурором).
Начальник, взбешенный срывом их плана, закричал: «В карцере сгною... Нанес оскорбление нашему учреждению». Третий вежливо спросил: «Итак, вы не признаете себя виновным в том, что были завербованы 3-вым?» — «Нет», — твердо и спокойно ответил я. Он пристально взглянул мне прямо в глаза.
Я тоже внимательно смотрел на него и сказал: «Пора закончить эти фантазии... Я клянусь, что не враг Сов[етской] власти!»
Прокурор распорядился меня увести. Конвойные на сей раз были корректны, и радостным я вернулся в одиночку, рассказал о победе. Староста еще качал головой: «Ой, тебе попадет». — «Ничего, теперь перенесу, комиссия разберет».
Не трогали месяц, гипс был снят (врачи уже начали лечить, это было тоже хорошим предзнаменованием), в конце сентября увели в кар-
цер: за оскорбление следователей, за дискредитацию[...] на 7 суток карцер. «Только!» — радостно подумал я, но началась карцерная жизнь.
Новый порядок и подача жалоб на неправильное ведение дел. Это произошло вскоре после выхода из карцера.
Надзиратель через кормушку объявил: «Кто желает писать заявления — берите бумагу и чернила». Мы остолбенели от радости. «Я буду писать», — крикнул первым я. За мной побежали и другие.
И первое мое заявление было адресовано в ЦК т. Жданову А.А.
Большинство писали т. Калинину и Верх[овному] прокурору В[ышинско]му. Заявления сдали. Начали ждать результатов. И вдруг в тюрьме началось осадное положение — нас лишили передач и всяких льгот. (Передачи вещами нам раньше давали раз в месяц. Моя жена ежемесячно приносила носки, мыло и зубной порошок).
Теперь все эти льготы от нас отняли. Мстили за жалобы и вызывали на бунт — эту провокацию мы раскрыли и решили перенести лишения, но не нарушать порядок.
Сидели молча, вытянув руки вперед (чтоб не стучали по спинкам наши[...] удалили от стен и заставляли сидеть с вытянутыми вперед руками). Это сиденье от 6 утра до 10 веч. было страшной пыткой, но все же легче, чем стоять там.
Камеры были посажены на парашки (без выхода в уборную, без мытья). Пища ухудшилась, а режим все усиливался, но выдержали.
Месяц осады. К Новому году сменилось наше начальство (Л-шин9 был разоблачен, его убрали, мой «главный» тоже был снят).
Началась заря освобождения. Но вдруг на самый Новый год снова вызвали туда — я ехал, окрыленный надеждой: «Выпустят» — и вдруг уже 5-й по счету следователь, очень тактичный, пригласив сесть, поднес для подписи постановление прокурора: «Ввиду поступления материала о к-р. деят[ельности] Д[урасо]ва подвернуть заключению».
Я был ошеломлен, но показалось смешным, что прокурор только теперь, через 9 месяцев, нашел необходимым подвергнуть меня заключению. «Значит, до сих пор я был на воле?» — «Теперь вы в ведении прокурора, я его следователь, а раньше были в ведении учреждения».
Я понял, что началась конституционная пора, и очень обрадовался — подписал бумагу, следователь принес кипу дел по О[бщест]ву политкаторжан. «На вас там показывают десять человек, читайте». И началось чтение «Истории международных] каторжан». Показания М-ва были занятные. В Японии он через брата вступил в к-р орг. В Чехии через дочь связался с к-р орг., в Одессе через сноху и т. д. Обо мне сказано: был представителем от О-ва старых б-ков и по заготовке оружия для терактов.
Следователь торопил с чтением: «Не стоит время тратить. Вы только о себе прочитайте и дайте нам показания».
Я тут же написал кратко: «Ложные показания М-ва и др. я отрицаю и никогда не состоял и не знал о подобной их организации». — «Мы
9 По-видимому, И.Я. Лаврушин, член партии с 1918 г. Добровольно вступил в Красную армию, с мая 1920 г. работал в особом отделе Первой Конной армии. В 1920—1930 гг. на Дону и Кубани проводил политику раскулачивания и расказачивания. С мая 1937 гг. заместитель, с июня начальник Горьковского областного управления НКВД. В 1939 г. арестован и осужден.
вам дадим очную ставку». — «Очень прошу», — сказал я. И следователь понял, что я не виновен.
На очной ставке с М-вым была соблюдена полная законность — запротоколированы мои отрицательные ответы и ложные показания М-ва. Я ему тут же сказал: «Полно врать, если бы я и был врагом народа, я тебе, пьянице, не доверил бы ни на грош». Следователь спокойно слушал мою реплику. Кончилась и эта ставка в мою пользу. «А теперь наше дело закончено, — сказал вежливо следователь, — и дело ревтрибунала разобрать, кто прав, кто виноват».
Я попросил разрешение у прокурора написать жене доверенность на получение облигации и зарплаты из обкома (до сих пор нам этого не разрешали), и мне дали право написать эти доверенности.
Жена впервые узнала, что я все еще жив (после осадного положения), и начала писать заявления во ВЦИК, в ЦК об ускорении моего дела, а в июле 1939 г. она добилась в Москве через канцелярию] М.И.Калинина у Главного прокурора — передавать мне продукты, передачи и обещание ускорить разбор дела. «Он не виновен», — всюду заявляла она.
Пирушка в тюремном каземате
День 29 июля 1939 г. стал для меня, для моих сокамерников счастливым днем и предвестником свободы.
Моя Маруся, получив в Москве разрешение на передачу мне продуктов, принесла два мешка разных кушаний. Пироги сладкие, плюшки, сухари, колбасу, шоколадки, яблоки и много другого. Хотя и сама бедствовала (но уже работала у вешалки в столовой) и дети не имели вдоволь сладостей, но для папы они отдали свои копеечки. Угощались все мои сокамерники. И произносили тосты за Марию Ивановну. Я начал молодеть и чувствовать свободу.
В августе 1939 г. меня вызвали к депутату Верх[овного] Совета Козлову, и он обещал ускорить мое дело. Он дал распоряжение тюр[емной] администрации выдавать нам книги, шахматы и соблюдать законность в обращении. В камере посветлело. Щиты сняли, окна покрыли мелом, это был уже большой прогресс. Дали книги и тем внесли нам жизнь.
Я ждал со дня на день свободы. Но грянул 1-й сентябрь — фашисты вторглись в Польшу, а 18 сент[ября] наши армии двинулись на границы Белоруссии и Литвы.
Не до наших дел стало в Москве, а вскоре настала война с белофиннами, и до февраля 1940 г. — до взятия Выборга — было не до нас. Но в марте 1940 г. кончилась победоносно война с Финляндией, и наши дела двинулись в ход.
Началось! Еще в новый 1940 г. рано по утру я стучал соседям: «С Новым годом, встретимся на воле». — «Ура», — был ответ, но скептики отчаянно ругали меня за мечты: «Нам воли не дадут!» — «Дадут», — твердо говорил я. И в конце января начались процессы.
«Келлер10 и др. освобождены», — стучали в стену. В феврале освободили зятя К-ча, директора з-да. «В Москве с зятем поговорю о его трусости», — стучал мне на прощанье зять того человека, от которого зависела наша судьба. И сам стал готовиться к свободе.
Из трибунала на свободу
21/III-1940 г. меня забрали из одиночки в повезли в трибунал.
Предстало 12-ть из 16-ти (4 умерли, в т. ч. и М-ков, б[ывших] членов [Общества] политкаторжан).
Суд разбирал дело «о международной] к[онтррев.] организации]» 3 дня. К 28 марта 1940 г. виновные оправданы, освободили по домам.
Был теплый мартовский вечер 1940 г. Я бегом добирался до дому, со мной бежали 3-н, Ч-в, М-н другие.
Жена еще не знала о решении трибунала и укладывала дочек на кровать, как я начал стучать в двери, отворила Е.А.11 «Хозяин пришел», — сказала она. Вихрем ворвался в детскую к жене. Она от радости забилась в истерике. Девочки проснулись, и Мая вдруг крикнула: «Папка!» и кинулась мне на шею.
Узнала! А ведь два года прошло, и было ей тогда всего 1 ½ года. «Какая память», — крикнул я, радостный от счастья. «Да ведь мы о тебе каждый день говорили, на твою карточку они часто смотрели». Но теперь я не был похож на того, каким был до этого.
Первую ночь свободы не спалось — обо всем рассказала Маруся. «Меня травили на каждом шагу все, работы не давали год, чистила улицы, стирала, а потом (в 1939 г.) дали право работать. Трудно, очень трудно жили. Каждый день ходила к прокурору и туда, хотела уж, чтобы и меня с ребятками засадили туда. Я всюду и всем говорила: «Он не виновен, я его знаю».
В Москве была во всех высших органах и у М.И.12, и у Берии, и в трибунале, и там мне дали надежду на то, что правда будет восстановлена.
А мои ребятки — часто оставляла их одних, однажды поздно вечером застала их голыми в холодной комнате (зимой дом не отапливался, и грелись бутылками с гор[ячей] водой). Они стояли на мокром подполе, измазанные из горшка дерьмом, они устраивали себе мытье. Думала, не выживут от простуды. Но отходила — лишь у Юли было воспаление легких. Эх, дети, терпеть вам пришлось за что, за что вас постигла такая судьба».
ГАНО. Ф. 5913. Оп. 1. Д. 1. Л. 44—78 об. Подлинник. Рукопись.
10 Келлер Лев Степанович (1899—1971) — родился в г. Бар быв. Подольской губ. В 1919 г. служил в Красной армии. По окончании Коммунистического университет им. Я.М. Свердлова, с 1924 г. работал в ЦК ВКП(б). С 1925 г. на пропагандистской, затем руководящей работе в Н. Новгороде: отв. секретарь Нижгоррайкома, зав. отделом крайкома ВКП(б), отв. редактор газеты «Нижегородская коммуна». В 1938 г. арестован, и до января 1940 г. находился в заключении. Оправдан военным трибуналом МВО 1 января 1940 г. С 1940 г. на преподавательской работе в г. Горьком. Участник Великой Отечественной войны.
11 Имеется в виду няня детей Дурасовых.
12 Имеется в виду М.И. Калинин.