Кто на «Э»?
Кто на «Э»?
Предыстория
Я родился в последние дни 1900 года. За мою долгую жизнь мне довелось многое повидать и много пережить: я принимал участие в разработках первых советских военных изобретений, был репрессирован, узнал, что такое тюрьма. Военная коллегия Верховного суда, Колыма, тюремные конструкторские бюро, познакомился со многими интересными людьми. Я участвовал также в разработках военной техники, производившихся в военное время, и первых советских телевизоров после войны.
Мне кажется, что мои записки представляют интерес не только для историков, но и для всех людей, стремящихся побольше узнать о нашем прошлом.
Предыстория
Я приехал в Петроград осенью 1923 года, намереваясь перевестись из Самарского университета, в котором закончил два курса математического факультета, в Петроградский политехнический институт.
В Петрограде жили две мои ученые тетушки, сестры отца: доктор медицинских наук Зинаида Осиповна Мичник, которая заведовала Отделом материнства и младенчества Петроградского совета, и доктор философии Полина Осиповна Эфрусси, работавшая в Институте по изучению мозга и психической деятельности. Обе они получили свои докторские степени в Германии в начале XX века.
У Зинаиды Осиповны была квартира на 4-й линии Васильевского острова, в которой я и остановился в первые дни после приезда. В 30-х годах Ленсовет поселил обеих сестер вместе, выделив им квартиру в новом «доме специалистов» на Лесном проспекте. Позже, когда началась война, Ленсовет эвакуировал их на Кавказ, где они были захвачены и расстреляны фашистами.
Мне хотелось заниматься гидравликой, но на соответствующий факультет меня не приняли, а направили на физико-механический, где деканом был известный физик Абрам Федорович Иоффе. Посмотрев мою самарскую зачетную книжку, заместитель декана профессор Михаил Викторович Кирпичев принял меня без экзаменов на 2-й курс.
На физико-механическом факультете благодаря блестящим лекциям выдающихся профессоров (самого А.Ф.Иоффе, Я.И.Френкеля, А.А.Фридмана, А.А.Чернышева, М.В.Кирпичева, В.Ф.Миткевича и других) учиться было очень интересно, хотя и нелегко.
В конце 1924 года, не прекращая учебу, я поступил лаборантом в лабораторию Льва Сергеевича Термена (известного изобретателя нового музыкального инструмента «терменвокс») в физико-механическом институте, который был расположен напротив Политехнического и директором которого был А.Ф.Иоффе. Положено мне было 40 рублей в месяц (то есть четыре червонца: тогда уже
процветал нэп), но этой зарплаты я ни разу не получил и перебивался случайными переводами.
В начале 1925 году на лабораторных работах по электрическим измерениям преподаватель Самуил Маркович Шрейбер, проверив собранную мной схему, спросил:
— А где же рисунок, по которому вы собирали схему опыта?
Я ответил, что поставленная задача ясна, приборы известны и нет необходимости составлять рисунок схемы. По-видимому, это ему понравилось: после окончания лабораторных занятий он меня задержал и спросил, не соглашусь ли я поступить на работу в одно предприятие с окладом 100 рублей в месяц. Я был ошеломлен: получая (вернее, не получая) 40 рублей, перейти на 100 было невероятной удачей. Конечно, я дал согласие и тут же заполнил данную мне анкету.
Через некоторое время меня вызвали в институт под громким названием Особое техническое бюро по военным изобретениям специального назначения — сокращенно Остехбюро. Со мной разговаривал Всеволод Викторович Аничков — крупный физик, заведовавший Отделом волнового управления (ОВУ). Во время нашего разговора открылась дверь, высокий мужчина с бритой головой и маленькими усами внимательно посмотрел на меня и ушел. Это был Владимир Иванович Бекаури, начальник Остехбюро.
В.В.Аничков успешно руководил ОВУ, но в 1927 году безвременно скончался. Впоследствии в одной из тюрем мне довелось познакомиться с братом В.В.Аничкова, Сергеем Викторовичем. Он был крупным ученым в области фармакологии. В своих мемуарах¹ он подробно описывает тюремное прошлое 1912 года, а о тюремном заключении в советское время не упоминает.
В конце апреля 1925 года я уже работал в Остехбюро в должности лаборанта с окладом 103 рубля в месяц. Для иллюстрации весомости этой суммы скажу, что вскоре купил себе импортные золотые часы Syma за 55 рублей.
¹ С. В. Аничков. На рубеже двух исков. Лениздат. 1981.
Остехбюро
Остехбюро
Бекаури был выдающимся изобретателем, в первые годы после революции он несколько раз встречался с Лениным, очень интересовавшимся изобретательством и возлагавшим на него большие надежды. В июле 1921 года решением Совета Труда и Обороны Бекаури были предоставлены полномочия на выполнение всех работ по проверке и внедрению его изобретений. Ему был выдан подписанный Лениным мандат на организацию Особого технического бюро.
Обладая громадной энергией и напористостью, Бекаури сумел очень эффективно использовать ленинский мандат и создать крупную, работоспособную научно-исследовательскую организацию. Ему удалось получить два прекрасных корпуса созданной во время войны Центральной электротехнической лаборатории военного ведомства в Петрограде со всеми ее сотрудниками (в это время, в 1921 году, их было 77). В дальнейшем Бекаури привлек к работе в Остехбюро профессора политехнического института Владимира Федоровича Миткевича (впоследствии ставшего академиком). Миткевич рекомендовал Бекаури несколько преподавателей института для работы в Остехбюро, а они стали отбирать наиболее способных студентов, заканчивающих институт. Так компоновался — и довольно быстро — штат Остехбюро.
Отечественных измерительных приборов тогда не существовало, Бекаури удалось получить их в большом количестве из-за границы. Кроме того, благодаря хорошей механической и монтажной мастерской мы сами изготавливали оригинальные измерительные устройства.
В Ленинграде Бекаури построил механический завод, названный именем Ворошилова, который изготавливал оружие, разрабатываемое в Остехбюро. Для морских работ были получены два судна: тральщик «Микула», эскадренный миноносец «Конструктор», несколько торпедных катеров. На Неве, ниже моста лейтенанта Шмидта, была сооружена пристань, на Васильевском острове — база катеров, на одном из озер под Петроградом — торпедная база. Бекаури получил несколько самолетов и построил для них на военном аэродроме
ангар. Команды судов и самолетов были включены в штат Остехбюро. Для выездных экспериментов были приобретены два легковых автомобиля фирмы «Фиат».
Наряду с интенсивной организационной деятельностью, Бекаури посвящал много сил изобретательству. К 1937 году у него набралось уже около 50 авторских свидетельств.
Для характеристики творческой направленности Бекаури расскажу об одном их них (1924 г.) — механическое устройство, вставляемое в торпеду и заставляющее ее после прямого хода вблизи от объекта нападения переходить на движение по спирали. Дело в том, что при прямом ходе на судне-мишини могли заметить торпеду и уклониться от встречи с ней. При спиральном движении торпеды с большой скоростью спастись было почти невозможно.
Следующим шагом должно было явиться управление движением торпеды по радио. Для этого Бекаури и Миткевич организовали Отдел волнового управления (ОВУ), куда я и был принят. В планах ОВУ было управление по радио минами, торпедами, торпедными катерами, паровозами, самолетами и так далее. Главной трудностью при этом было не само упраление, а защита от других радиоизлучений, в том числе и специально организованных противником. В самом деле, если в определенном месте была заложена мина, иногда на долгий срок, то она не должна была взорваться без специального сигнала ни в коем случае, так как при этом могли пострадать и свои. Эта сложная задача была решена в ОВУ в результате длительной поисковой работы с помощью специальных фильтров.
Меня направили в лабораторию прекрасного специалиста Александра Ильича Деркача, занимавшуюся радиоприемными устройствами для всех объектов управления, и поручили разработку антенн — подземных для мин и подводных для торпед и катеров.
Для ясности надо заметить, что с принципиальной точки зрения подземные (или земляные) антенны не отличаются от подводных. Однако вследствие различных свойств этих сред параметры земляных и подводных антенн различны, требования к изоляции их также различны.
Работа была очень интересной. Для изучения подводных антенн мне приходилось работать в море, на катерах. Это были обычно общие экспедиции на «Микуле» с несколькими катерами на буксире. Капитаном «Микулы» был Михаил Николаевич Беклемишев, бывший адмирал русского военно-морского флота. Все сотрудники собирались в обеденное время за большим столом в кают-компании. Во главе стола сидел Беклемишев, рядом с ним — Миткевич, а иногда и Бекаури. Все они обладали большим жизненным опытом и знали массу интересных историй, которые и рассказывали во время обеда, по морскому жаргону — «травили».
После обеда мы вновь направлялись на свои катера и работали иногда до позднего вечера, благо летом в Ленинграде дни очень долгие. Ночевали все экспериментаторы на «Микуле», где было несколько кают с двухъярусными койками.
Вообще Бекаури проявлял большую заботу о том, чтобы инженерам-экспериментаторам было удобно работать, чтобы на судне они чувствовали себя, как дома. Этого же он требовал и от обслуживающего персонала. В качестве любопытного примера приведу такой случай. Однажды мне понадобился какой-то прибор, и я вернулся на своем катере к «Микуле» между завтраком и обедом. Поднявшись по трапу на палубу, я встретил стюарта, который тут же предложил мне:
— А не взбодрить ли вам яишенку?
Я был сыт и, конечно, отказался.
Естественно, что в летние погожие дни походы на «Микуле» были не только интересны, но и приятны. Хуже обстояло дело глубокой осенью, а мы растягивали пребывание в море настолько, насколько это было возможно. Поэтому каждое осеннее возвращение в Ленинград сопровождалось каким-либо приключением. Часто мы оказывались вдали от Ленинграда, в заливе, называвшемся Капорской губой, где была вторая пристань для «Микулы». Как-то в один из хмурых осенних дней Бекаури заявил:
— Хватит, возвращаемся в Ленинград, собирайте аппаратуру.
К вечеру мы собрались. Народу было мало, поэтому я занял отдельную каюту. Приоткрыл иллюминатор,
разделся, забрался на верхнюю койку и уснул. Разбудил меня холодный душ. Оказывается, началась качка, через иллюминатор в каюту заливала морская вода, она меня и окатила. Я тут же закрыл иллюминатор; на полу плескалась вода, а в ней — мое белье, упавшее со стула. Я его выкрутил, но сухим оно не стало, утром пришлось одеваться в мокрое. Бекаури всю ночь провел в кают-компании; не снимая кожаного пальто, он сидел и дремал в кресле. У пристани на Неве нас поджидал «Фиат». Бекаури развез вернувшихся сотрудников, меня в том числе, по домам. На работу в этот день можно было не выходить, а просушиваться и отдыхать дома.
В другой раз к большим волнам, перекатывающимся через «Микулу», присоединился сильный мороз. Палуба, все палубные надстройки, мачты и такелаж покрылись толстым слоем льда. «Микула» выглядел, как дворец снежной королевы, скорость была потеряна. Легко себе представить, с какой радостью мы, замерзшие и замученные качкой, вернулись в Ленинград.
Однако я не сразу попал на «Микулу». Первой моей работой в Остехбюро было участие в испытаниях аппаратуры мин, управляемых по радио. Руководил этими испытаниями преподаватель Политехнического института Иван Сергеевич Щегляев — высокий, худой, сутулый старик с короткой белоснежной бородкой. Аппаратура мин, включая тяжелый аккумулятор, размещалась в большом железном ящике с четырьмя ушами. Под эти уши продевались две толстые деревянные палки, держа эти палки за концы, четыре человека могли нести ящик. В число этих четырех человек входили молодые шустрые инженеры Николай Александрович Гиляров, Константин Константинович Фохт, Антон Тимофеевич Ярмизин и я. Ящик устанавливали на «Фиате», Щегляев усаживался рядом с шофером, мы — рядом с ящиком, благо «Фиат» был достаточно вместителен. Автомобиль вывозил нас на берег Финского залива (точнее, Маркизовой лужи, как назывался этот залив вблизи Ленинграда). Ящик мы устанавливали на песке, укладывали провод, называемый «земляной антенной», и приступали к регистрации полученных и исполненных команд, которые поступали по радио от радиостанции «Микулы».
Отказы бывали очень редко, только при большом удалении «Микулы», ложных срабатываний не было совсем. После трех-четырех часов работы мы вновь грузили ящик на автомобиль, усаживались сами и возвращались в лабораторию для составления протокола. Вскоре испытания были закончены, я получил новое задание, так же как и другие участники.
Для выполнения ряда специальных работ, в том числе изучения земляных антенн, Бекаури снял дачу в Сестрорецке, пригласил экономку, организовал охрану. Кроме меня на этой даче жил Антон Тимофеевич Ярмизин, работавший по другой теме. Мы не могли себе представить, что нам предстоит через много лет опять жить вместе.
На даче я прожил два или три месяца, пока наши консультанты не нашли полученные материалы достаточными. В дальнейшем Бекаури сумел построить передающую мощную радиостанцию на суше. Проектированием передатчика руководил Циклинский, а строительством — инженер Александр Авксентьевич Люлька, ставший ее начальником. Эта станция очень пригодилась в 1927 году для испытаний управляемых по радио мин в Москве.
Жилищного вопроса в Ленинграде в двадцатые годы практически не существовало: можно было без труда снять комнату в любом районе. Я снял комнату невдалеке от политехнического института — в Лесном, на Муринской улице, вместе со студентом-земляком. Около полугода мы жили мирно, а потом начали ссориться — не сошлись характерами. Тогда я переехал на улицу с красивым названием «Дорога в Сосновку». На этой улице было много деревянных домов, хозяйки которых существовали за счет сдачи комнат студентам. Там я и снял комнату, на этот раз один. Во время блокады все эти деревянные дома были разобраны ленинградцами для отопления.
Через два года я женился, и мы сняли две комнаты в большой квартире нового дома на улице Марата. Потом получили отдельную квартиру на улице Рубинштейна, в получасе ходьбы от Остехбюро. В квартире было много недостатков: она находилась на первом этаже, из-за чего в ней водились блохи — бич Ленинграда, она отапли-
валась дровами, за которыми надо было ходить на рынок, но зато мы были в ней хозяевами и никто не вмешивался в нашу жизнь. В этой квартире мы и прожили до 1937 года.
Однако следует вернуться к прерванному рассказу об экспериментальных работах в море, главной из которых была разработка управления по радио торпедными катерами. Задачей их во время войны было: догнать судно противника и поразить его торпедным залпом. После выпуска торпед надо было развернуться для возвращения назад. Во время поворота катера оказывались расположенными бортом к вражескому судну, и их легко было расстрелять. Поэтому очень желательно, чтобы людей на них не было — в этом и заключался смысл разработки радиоуправления ими.
На «Микуле» производилась также разработка центральной станции для управления катерами. Дело в том, что мишень — вражеское судно — находится в движении, торпедный катер также движется, и очень быстро, бег торпеды требует некоторого времени, зависящего от расстояния до мишени. Поэтому все расчеты направления и момента выпуска торпеды очень сложны, а электронных вычислительных машин тогда не существовало. Поэтому разрабатываемая центральная станция управления должна была решать задачу атаки механическим путем. Иными словами, на «Микуле» создавалась механическая вычислительная машина (МВМ), в которой вместо транзисторов и интегральных схем использовались различные механические передачи — зубчатые, червячные, рычажные, цепные и специально разработанные — и которая должна была обеспечить точность решения и достаточную скорость работы. Руководил этой разработкой талантливый инженер Александр Ильич Мирвис.
Предполагалось, что перед атакой торпедные катера находятся на буксире у судна с центральной станцией управления, и что людей на них нет. Поэтому отцепление от буксирного троса и запуск двигателей должны были производиться по радио. Но усилия, требуемые для отцепления, были очень высоки, электрические реле для этой цели не годились. В результате долгого поиска было найдено остроумное решение этой трудной задачи:
отстрел буксирного троса. Руководил разработкой аппаратуры управляемых торпедных катеров энергичный и способный инженер Георгий Николаевич Кутейников.
Для поручаемых мне работ очень важны были точные измерения малых напряжений высокой частоты, поэтому мне пришлось разработать специальный прибор для этой цели. А как раз в это время я должен был выполнить дипломную работу для окончания политехнического института. Мой руководитель профессор Александр Александрович Чернышев (впоследствии академик) разрешил мне выбрать тему «Методы измерений малых напряжений высокой частоты». В феврале 1927 года я ее успешно защитил и получил квалификацию инженера-физика. Эта работа была напечатана в журнале «Телеграфия и телефония без проводов», одном из последних номеров этого журнала. Эта статья стала моим первым печатным научным трудом.
После окончания работы с подводными антеннами мне поручили разработать метод расчета напряженности электромагнитного поля под водой. Теория электромагнитного поля уже существовала, этот расчет был вполне возможен. Задача заключалась в экспериментальной проверке результатов этого расчета. Я изготовил зонд, его опускали под воду на заданную глубину; измерения напряжения на зонде можно было производить с помощью уже появившегося к этому времени прибора для измерений малых напряжений высокой частоты.
Ввиду отвлеченности этой темы от ряда срочных задач мне выделили устаревший паровой катер. Из-за высокого парового котла центр тяжести этого катера располагался очень высоко, и катер качало даже на малой волне. Это очень затрудняло работу, меня часто укачивало. К тому же результаты измерений со дня на день изменялись. Худшей ситуации для экспериментатора даже представить себе нельзя: появляются сомнения в измерительной аппаратуре, в методике измерений, в собственной полноценности. Говорят, что были случаи в физических исследованиях, когда неповторяемость результатов приводила к новым открытиям, но у меня не было оснований надеяться на такой эффект.
Тщательная проверка измерительного прибора, а также стабильности радиопередатчика «Микулы» не дала
поводов для сомнений. К счастью я обнаружил, что электромагнитное поле под водой усиливается при ветре с берега и ослабляется, когда он дует с моря. Появилась гипотеза, что дело в изменениях проводимости воды в заливе: ветер с суши гонит пресную воду рек в море и отгоняет морскую, приводя к уменьшению проводимости, ветер с моря отгоняет воду рек и вызывает повышение содержания соли в воде и, следовательно, ее проводимости.
Для проверки этой гипотезы я достал десяток стограммовых аптекарских бутылок с резиновыми пробками, имея целью взятие проб воды с одновременным определением проводимости ее и, следовательно, содержания в ней соли, по измерениям электромагнитного поля. Далее надо было измерить содержание солей обычным, химическим способом и сравнить результаты. Совпадение их покажет правильность методики расчета напряженности электромагнитного поля под водой.
Конечно, мои бутылочки послужили основанием для потока острот. Но я твердо стоял на своем, производил измерения, определял по ним содержание солей в воде, брал пробы воды. К сожалению, в то время в Ленинграде мне не удалось найти лабораторию, которая может производить анализы воды, такая лаборатория имелась только в Севастополе, куда и надо было ехать.
Однако меня в Севастополь не командировали: никто не верил, что можно определить содержание соли в воде путем измерения напряженности электромагнитного поля. Мои бутылочки были пронумерованы и отправлены в Севастополь с сопроводительным письмом.
В ожидании ответа из Севастополя я принимал участие в работах других сотрудников. Чувствовал я себя очень плохо, нервничал, hq спал, потерял аппетит. Все это послужило источником новых острот моих товарищей. Каково же было всеобщее изумление, когда ответ из Севастополя показал верность моих определений содержания солей в воде! Полученная точность при этом была вполне достаточной для радиотехнических расчетов.
На добродушные шутки моих товарищей я не обижался: шутки и розыгрыши были необходимы. Мысли о работе, поиск продолжались всегда, даже ночью, во
время сна. Известно, что изобретатели часто просыпаются с новыми идеями в уме.
Смех во время работы давал разрядку, служил для лучшей мобилизации умственных сил. Об одном забавном розыгрыше, который мы долго вспоминали потом, стоит рассказать. Для каких-то целей одному молодому инженеру, Аркадию, потребовалось взвесить трансформаторное железо. Он установил весы, положил гирю на одну из чашек и отправился на склад за железом. Пока он бегал, мы успели положить под чашу весов с гирей электромагнит, провести провода от него к аккумулятору, установить на соседнем столе ключ. Магнитное поле значительно увеличивало действующую весомость гири. Когда Аркадий начал накладывать штампованные листы трансформаторного железа, то его потребовалось очень много. Мы подождали, пока Аркадий не уложит все принесенное им железо на весы — и выключили ток. Чашка с гирей резко поднялась вверх и Аркадию пришлось снять много железа, но выравнять весы ему не удалось: опять был включен ток, и пришлось накладывать железо заново. Так повторялось несколько раз, пока Аркадий, обессилев, не сел на стул, тяжело дыша. Пришлось сжалиться над ним и объяснить, почему его весы взбунтовались. Вероятно, он понял, что повторять опыты, дающие нелепые результаты, бессмысленно, надо в них разбираться, а в дальнейшем Аркадий стал доктором технических наук и читал лекции об электромагнитных устройствах.
Разработанная и экспериментально подтвержденная методика расчета электромагнитного поля под водой была использована в Остехбюро и предложена Научно-исследовательскому морскому институту связи, называвшемуся сокращенно НИМИС. Начальником этого института был Аксель Иванович Берг, бывший в прошлом командиром подводной лодки, а впоследствии выбранный в академики. Предполагалось, что предложенная нами методика может быть использована для расчетов радиосвязи с подводными лодками.
Берг был энергичным, остроумным и находчивым человеком. Он не принял мою методику на веру, а для испытания точности ее устроил небольшой спектакль. В НИМИСе тогда работал известный специалист по воп-
росам распространения радиоволн Алексей Николаевич Щукин. Так вот Берг рассадил меня и Щукина по разным кабинетам и поручил решение одной и той же задачи по радиосвязи с подводной лодкой. Оба мы эту задачу решили и передали результаты Бергу. Он радовался, как ребенок, когда убедился, что результаты обоих расчетов в точности совпадают.
Мины, управляемые по радио, были приняты на вооружение. В 1927 году они демонстрировались правительству. Бекаури снял пассажирский плацкартный вагон, мы разместились в нем и поехали в Москву (вагон прицепляли то к одному, то к другому составу). По дороге мы вели исследования связи на метровых и на длинных волнах. Для испытания мин, которые были зарыты в окрестностях Москвы, Ворошилов послал в Ленинград нарочного с запечатанным пакетом, в котором было указано времена взрыва нескольких мин. Все они взорвались точно в указанное время по сигналам, переданным из Ленинграда радиостанцией Остехбюро. На испытаниях присутствовали Калинин, Ворошилов, Микоян, Орджоникидзе и еще другие руководящие товарищи. Все они остались очень довольны результатами испытаний.
В том же вагоне, но уже без остановок, мы вернулись в Ленинград. Мы тоже чувствовали себя удовлетворенными, хотя и не сомневались в положительных результатах испытаний.
Управляемые по радио мины с успехом использовались во время Великой Отечественной войны: в сражении под Москвой (при переходе фашистских войск через Истру по только что построенному мосту, он был взорван), в Киеве, в Харькове, на Северо-Кавказском и Втором Украинском фронтах. Секрет этих мин фашистам раскрыть не удалось.
В начале 30-х годов были проведены государственные испытания управляемых по радио торпедных катеров и центральной станции. Председателем Государственной комиссии был назначен Берг. Для проверки работы этого комплекса он решил организовать морской бой. Дело происходило поздней осенью, вечером, в полной темноте. Берг находился на «Микуле», около центральной стан-
ции управления, объектом атаки был эскадренный миноносец «Конструктор».
Катеров было два, на каждом по две обыкновенные торпеды. Команды на катерах не было, но для регистрации полученных сигналов и исполнения приказов должны были присутствовать инженеры. Эта опасная миссия была поручена Тимофею Михайловичу Михайлову и мне.
Опасностью были топляки-бревна, плавающие в значительном количестве в заливе из-за недосмотра сплавщиков. При столкновении с топляком от катера, идущего на максимальной скорости, ничего бы не осталось.
К счастью, как говорится. Бог миловал и никаких аварий не произошло. Атака была произведена успешно, капитану «Конструктора» уклониться от торпед не удалось, и его судно было (условно) потоплено. Вся система была принята на вооружение. Позднее мне пришлось побывать в Севастополе на базе управляемых по радио торпедных катеров, принадлежащей уже не Остехбюро, а Военно-Морскому Флоту. А в 70-х годах я повстречал в Москве полковника в отставке Г.Н.Кутейникова, разработчика аппаратуры катеров. Он сказал мне, что эти катера сыграли заметную роль во время войны.
Помимо изготовления приемных устройств для других лабораторий лаборатория Деркача иногда получала задания на собственные разработки. В конце двадцатых годов, например, нам заказали радиоприемники для специальных самолетов. Деркач поручил эту работу мне. Требуемое количество приемников было невелико, даже не тысячи, а сотни, и мы изготовляли их в мастерской Остехбюро. Они разошлись по разным краям СССР.
Примерно через год все сданные приемники стали возвращаться к нам с одной и той же жалобой: «свистят» (то есть в них появилась самогенерация). Назревал большой скандал, коллеги начали смотреть на меня с сочувствием. К счастью, у меня в шкафу сохранился первый макет приемника. Я вынул из него радиолампы, поставил их в один из возвращенных приемников с самогенерацией — и он заработал исправно. Мы измерили проходные емкости старых и новых ламп и обнаружили, что они различны. Пришлось ехать на завод, где изготовляли лампы. Оказалось, что заводские ин-
женеры усовершенствовали лампы УБ-110. Стало понятно, что получилось: в армии заменяют лампы через положенный срок независимо от того, исправны они или нет. Поэтому во всех приемниках почти одновременно заменили лампы на вновь полученные, и все приемники сразу «засвистели».
Другой собственной работой лаборатории Деркача было создание первоклассного радиоприемника для подводных лодок. Государственная комиссия приняла этот радиоприемник, разработанный под руководством Деркача, на вооружение, присвоив ему название «Дозор». Отдельно был принят и мой пьезоэлектрический полосовой фильтр, за который я получил свои первые два авторских свидетельства.
При испытаниях радиоприемников «Дозор» нам приходилось часто бывать на подводных лодках, в том числе на знаменитой «Л-55».
Во время войны я случайно узнал, что радиоприемники «Дозор» установлены на катерах Волжской военной флотилии и радисты очень ценят их. Мне было приятно, что в течение такого долгого срока эти приемники не сняты с вооружения и работают исправно.
Что же касается пьезоэлектрических полосных фильтров, то через четыре года они были разработаны и в США, а теперь без них не обходится ни один современный телевизор.
О работах других отделов Остехбюро я знал очень мало, но об одной из них, которой руководил лично Бекаури, надо рассказать. Необходимо было создать механические приспособления для подвешивания к самолетам мотоциклов с колясками, автомобилей с радиостанциями, танкеток типа Т-27, артиллерийских орудий и другого вооружения с целью последующего сбрасывания их на парашютах. Эта работа имела большое военное значение, она являлась основой для организации десантных операций. Ее высоко оценил Михаил Николаевич Тухачевский, бывший тогда заместителем народного комиссара обороны и начальником вооружений РККА. Он подарил Бекаури пистолет с надписью «Отличному стрелку за успехи».
За рубежом в то время аналогичных приспособлений не существовало. Надо заметить, что большую роль в
этих разработках играл начальник конструкторского отдела Остехбюро Петр Владимирович Бехтерев — сын известного невропатолога и психиатра профессора Бехтерева.
В 1929 году по личному указанию С.М.Кирова, в Остехбюро были направлены пятнадцать только что окончивших высшие технические учебные заведения Ленинграда инженеров. Некоторые из этих инженеров оказались дельными специалистами, они быстро включились в нашу научно-исследовательскую работу и стали приносить ощутимую пользу. Остальные занялись склоками, борьбой за руководящие посты, чего ранее в Остехбюро не было. Они совершенно искренне были уверены, что работать должны другие, а их дело — только руководить этими другими. В результате длительной борьбы начальником ОВУ был назначен А.И.Хохлов. Он заменил А.И.Деркача, который предпочитал лабораторный стол письменному.
Хохлов не был простым и прямым парнем, к каким я привык и каких я любил. Он никогда не говорил того, что есть на самом деле, или того, что он думает, а говорил только то, что считал для себя выгодным. Впоследствии в недрах НКВД я встречал много таких деятелей и научился относиться к их словам так, как они этого заслуживают.
Политехнический институт
Политехнический институт
Пьезоэлектрический фильтр, примененный в приемнике «Дозор», стал предметом моей кандидатской диссертации. В 1930 году я успешно защитил ее в Физико-техническом институте на заседании Ученого совета под председательством известного ученого Н.Д.Папалекси. Ученые степени в то время еще не присваивались, но в результате защиты меня пригласили преподавать в Ленинградский политехнический институт, на кафедру электрических измерений, которой заведовал профессор М.А.Шателен. Я согласился и начал два или три раза в неделю после работы ездить в Лесной, в Политехнический институт. В это время или несколько позже был внедрен «бригадный метод», заключавшийся в том, что бригада (6 — 8 студентов) вместе слушали лекции и
вместе сдавали экзамены. Перед экзаменационной комиссией сидели все члены бригады, на вопросы отвечал любой из них, а зачет получали все. В результате неучи и бездельники легко заканчивали институт и получали дипломы с хорошими оценками. Таким образом, план по выпуску инженеров выполнялся без труда, количество инженеров в стране быстро возрастало.
Я пытался выступить по этому поводу на заседании кафедры, но меня в мягкой форме обругали. Профессора, протестовавшие против бригадного метода, были осуждены гораздо сильнее и принуждены были умолкнуть. Мне совесть не позволяла участвовать в выпуске лодырей и «квазиинженеров», и в 1933 году я прекратил свою педагогическую деятельность.
Надо заметить, что 30-е годы в Ленинграде были очень тяжелыми. Свирепствовала «ликвидация кулачества», множество крестьянских семейств заполняло площадь у Московского вокзала и начало Лиговской улицы, сидя и лежа прямо на мостовой, видимо, они ждали отправки куда-то. Продовольственное снабжение Ленинграда резко ухудшилось, появились пайки. Их выдавали сотрудникам некоторых предприятий, в том числе Остехбюро. Склады находились на окраине города, туда надо было приезжать с талоном, полученным на работе, и с тарой.
Открылись продовольственные магазины «Торгсин», в которых продукты отпускались за иностранную валюту и золото. Жена пожертвовала свою золотую цепочку, и мы смогли ознакомиться с одним из магазинов. Там был очень большой выбор продуктов, одних яблок около 10 сортов, разложенных по соответствующим ящикам. Магазин напомнил мне дореволюционные, при нэпе магазины были скромнее.
Результаты «ликвидации кулачества» очень радовали правительство. Появилась статья Сталина «Головокружение от успехов», последующий XVII съезд партии был назван «съездом победителей». Вскоре после него был убит Киров. Главного организатора этого убийства Хрущев найти не смог, так как все причастные к делу сотрудники НКВД оказались расстрелянными. В дальнейшем (в основном в 37-м году) почти все члены XVII съезда были репрессированы. После убийства Кирова
началась высылка из Ленинграда старой «буржуазии». К ней относились все, связанные тем или иным родством с бывшими дворянами, чиновниками, коммерсантами и вообще состоятельными людьми.
В 1935 году был организован филиал Остехбюро в Москве, для которого отвели особняк около Красных ворот, принадлежавший в прошлом миллионеру Нобелю. Ведущие сотрудники Остехбюро получили в Москве квартиры. Переведен в Москву был и Деркач, а начальником бывшей его лаборатории в Ленинграде назначили меня.
Арест
Арест
Зимой 1936 — 1937 годов Бекаури созвал всех начальников лабораторий и отделов в Ленинграде и сказал следующее:
— Вы все знаете конструктора Дунду. (Я Дунду по работе не знал, но встречался с ним летом 36-го в Сестрорецке, где мы с женой снимали часть дачи. Дунда был очень полным и высоким человеком, у него была своя дача в Сестрорецке, куда он нас как-то затащил. Он оставил у нас впечатление приветливого и любезного человека.)
— Этот мерзавец был арестован некоторое время тому назад. Меня вызывали в НКВД и показывали подписанный им протокол. Оказывается, он был шпионом и в течение нескольких лет передавал сведения о нашей работе иностранной разведке. Выходит, что все наши старания о секретности, все предосторожности были напрасными.
Действительно, Бекаури уделял большое внимание вопросам секретности. По его инициативе, например, был построен туннель между двумя корпусами Остехбюро, чтобы чертежи не носили по двору и их не могли увидеть с улицы. Обругав всячески Дунду, Бекаури потребовал от всех нас высочайшей бдительности. Ведь нет гарантии, что между нами не завелись еще шпионы.
— Я прошу поэтому при малейшем подозрении обращаться ко мне или в НКВД.
Так закончил он свою темпераментную речь. Состоялось мое первое знакомство со шпиономанией. Должен
признаться, что никаких сомнений в подлинности протокола, в соответствии его содержания действительности, в добровольном подписании его у меня не появилось.
Жизнь в Ленинграде 37-го была очень тревожной. По ночам производились аресты, черная машина ездила по улицам города и забирала людей. В «Ленинградской правде» печатались краткие заметки типа: «На заводе... обнаружена группа вредителей. Суд приговорил руководителей группы к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение». Печатались также большие статьи, занимавшие целый подвал, о пойманных шпионах. Подробно описывались их похождения. Часто эти статьи подписывал Заковский, начальник Ленинградского управления НКВД.
В 1937 году был назначен новый начальник Ленинградской части Остехбюро (из числа деятелей, считающих, что работать должны другие) по фамилии Медведев. Для знакомства с начальниками лабораторий он стал вызывать их поочередно к себе. Не помню, о чем мы разговаривали, вероятно, о планах работы. Главным содержанием нашей встречи было торжественное вручение мне ценного подарка: биография Иосифа Сталина, которую сочинил Берия. К сожалению, она у меня не сохранилась: покидая Остехбюро, я оставил ее на письменном столе.
Вторая моя встреча с Медведевым произошла в конце августа этого же года: он вызвал меня к себе и предложил уволиться — либо по собственному желанию без выходного пособия, либо по решению администрации с выходным пособием. Не могу вспомнить, какой вариант я выбрал, но, так или иначе, я был уволен.
Никаких претензий к моей работе Медведев мне не предъявил и не мог предъявить. Работа лаборатории шла успешно, план выполнялся и перевыполнялся, дисциплина была на высоте. Много интересных результатов было уже получено нами, не за горами было создание магнитострикционных фильтров. Поэтому мое увольнение было не в интересах Остехбюро и могло быть вызвано только давлением со стороны НКВД. Зачем это понадобилось, не ясно, обычно арестовывали без предварительного увольнения, но предстоящий мне арест не вызывал сомнений.
Вероятно, надо было уехать из Ленинграда подальше и найти какую-нибудь скромную работу. Возможно, что таким способом я избежал бы ареста, но я не хотел его избегать. Пусть, наивно думал я, меня арестуют» убедятся в моей невинности, после чего меня освободят, и я буду жить спокойно. В то время у многих еще существовала вера в правосудие; осуждение без вины считалось невозможным. К сожалению, потом эта вера полностью была утрачена, потребуется много времени и усилий, чтобы ее восстановить.
Долго ждать ареста мне не пришлось: 22 сентября 1937 года, примерно в час ночи раздался звонок. Пришли двое: лейтенант НКВД Васильев и дворник-понятой. Мы с женой кое-как оделись и стали наблюдать за обыском.
Звали мою первую жену Надеждой Георгиевной Эфруси. Мы писали тогда в нашей фамилии одно «с», считая это написание почему-то более демократичным. В НКВД восстановили второе «с», и с момента ареста до настоящего времени моя фамилия пишется через два «с»: Эфрусси. Надежда Гергиевна умерла в 50-х годах в городе Пушкине от инсульта под фамилией Эфруси.
У нас было много книг и еще больше нот, так как жена была певицей, а я играл на скрипке. Много было и граммофонных пластинок. Все это надо было внимательно пересмотреть, книги и ноты перелистать. Поэтому обыск длился долго. Когда он закончился, стало уже светло. Криминал был найден: юбилейная книга «10 лет Октября», изданная в 27-м году и купленная мною в Остехбюро, куда их привезли для распространения в большом количестве. Криминальной она оказалась потому, что в ней был портрет Троцкого, а всякое упоминание о нем рассматривалось в те годы как тяжкое преступление.
Никакой машины за мной не прислали, мы с Васильевым отправились пешком. Моя квартира находилась на улице Рубинштейна, у Пяти углов, НКВД — на Литейном, поэтому на дорогу нам потребовалось меньше 30 минут. Уже рассвело, но на улицах Ленинграда было еще пустынно.
Васильев привел меня и усадил на стул в приемной. Вероятно, это было нарушением правил, так как мимо меня провели несколько сотрудников Остехбюро, хорошо знакомых мне.
Это были братья Павел Александрович и Николай Александрович Гиляровы и Игише Асвацатурович Термаркарьянц. Лаборатория Термаркарьянца, в которой работал и Н.А.Гиляров, в свое время разрабатывала управляемые по радио торпеды. Обоих инженеров я хорошо знал.
Торпеды, управляемые по радио, были приняты на вооружение. Лаборатории Термаркарьянца кроме курирования постановки на производство разработанных ею торпед было дано новое задание: изучение управления по радио паровозами. Цель этой разработки легко понять: во время войны управляемый по радио паровоз с грузом взрывчатки можно отправить на железнодорожную станцию, занятую противником, и взорвать в подходящий момент, например, когда рядом стоит состав с боеприпасами.
Мне довелось побывать на их паровозе и понять, в чем заключалась главная трудность новой разработки. Воздух на паровозе был наполнен мелкой, всюду проникающей угольной пылью. Придя домой, я с трудом отмылся от нее. Следовательно, требовалась исключительно плотная гермитизация всей аппаратуры, иначе угольная пыль будет создавать проводящие дорожки, что приведет к ложным сигналам и другим неисправностям. Впрочем, арест разработчиков сразу снял все трудности.
Павел Александрович Гиляров также был начальником лаборатории, но в общих работах ОВУ не участвовал. Это был неуемный изобретатель и фантазер, Бекаури предоставил ему полную свободу действий. Расскажу об одном из его изобретений, названном «телекарандаш». Оно заключалось в передаче по радио движений карандаша, так что рисунок одновременно получался у автора и на большом расстоянии. Военное значение изобретения заключалось в том, что вместо чистой бумаги можно использовать географическую карту и обсуждать на большом расстоянии военные
проблемы. За рубежом аналогичное устройство появилось значительно позднее.
Но обратимся вновь к истории моего ареста. Вскоре Васильев вернулся за мной и привел меня в небольшой кабинет. Мы сели, и он начал допрос. Вопрос у него был только один: кого я знаю в Остехбюро, в Ленинграде и в Москве. Я знал очень многих, поэтому перечисление и запись их заняли много времени.
После допроса Васильев вызвал надзирателя, и тот по разным коридорам и лестницам отвел меня в тюрьму, находящуюся на Шпалерной улице.
Там меня водили из одного помещения в другое, выполняя ряд операций: фотографирование анфас и в профиль, снятие отпечатков пальцев, отъем часов и пояса, срезание пуговиц от брюк (неизвестно зачем, может быть, чтобы я их не проглотил?). В одной из ожидалок на пути я вновь повстречал П.А.Гилярова (еще одно нарушение?). Его меньше всего интересовали арест, перспективы следствия, суда и так далее. Он всегда был беспредельно увлекающимся человеком. В данный момент он заинтересовался стробоскопическим эффектом и возможностью использования его в специальной аппаратуре, которую мы разрабатывали в Остехбюро.
Стробоскопический эффект проявляется при освещении вращающегося предмета, например, колеса, периодическими краткими и яркими вспышками света. Если частота этих вспышек соответствует скорости вращения колеса, то оно может выглядеть неподвижным. Стробоскопический эффект позволяет наблюдать деформацию колеса при быстром вращении.
К сожалению, разобрать эту тему до конца нам не дали и развели по разным направлениям.
Наступил уже поздний вечер, когда меня, с трудом поддерживающего брюки (сопровождающие надзиратели требовали, чтобы руки были сзади), отвели в душевую. Удивительно действие воды! Можно представить себе состояние моей нервной системы после обыска, ареста, допроса и других процедур. К тому же я почти не спал прошлую ночь. И все же душ подействовал на меня успокаивающим образом. Я вновь стал оптимистом, считающим, что «не все еще потеряно».
Тюрьма
Тюрьма
Из душа меня повели в камеру. Уже в коридоре охватил удушливый, гнилой запах тюрьмы: пота, параши, чеснока, лука, махорочного и табачного дыма, а также чего-то еще, чему названия нет. Но это было не самым главным, человек привыкает ко всему, даже к запаху тюрьмы. Вскоре передо мной открыли большую, составленную из стальных прутьев дверь. Прямо за ней находились деревянные нары на уровне, вернее, несколько выше моих колен. Между нарами и дверью было небольшое пространство, в котором я смог, сев на нары, разместить ноги.
Разглядеть, что находилось дальше, нельзя было из-за темноты. Я слышал только тяжелое дыхание большого скопища спящих людей.
Сидя на нарах, я крепко уснул. Утром обитатели камеры стали разбирать нары, и меня разбудили. Оказалось, что ночью заключенные лежат и под нарами. Выдавали матрасы, наполненные какой-то трухой. Мне очень хотелось пить. Сквозь сплошную массу людей я разглядел на противоположном конце камеры, в простенке между окнами, раковину и кран. Я пробрался туда, открыл кран и, держа шляпу в руке, наклонился к крану. Какой-то молодой человек предложил мне подержать шляпу, но я ее не отдал.
Позднее выяснилось, что этот молодой человек — филолог, знает 16 языков, был в Испании переводчиком во время боев с фашистами, по возвращении попал в тюрьму. По его сведениям, многие из советских людей, сражавшихся в Испании, были арестованы. Инцидент со шляпой очень развеселил его, он понял, что я принял его за жулика (а каких еще встреч я должен был ожидать в тюрьме?).
Молодой филолог оказался очень милым, внимательным человеком. Он познакомил меня с обитателями камеры и с порядками, установленными в ней. Оказалось, что основной состав заключенных — это интеллигенция: инженеры, врачи, работники партийных и советских учреждений, актеры, писатели. Вновь прибывшие спят на полу, под нарами, давно сидящие —
на нарах. Переход с пола на нары производится строго по стажу. У всех заключенных перспективы очень печальны; может быть, поэтому ссор почти не бывает, несмотря на скученность. На допросы вызывают только по ночам (вопреки процессуальному кодексу). Чтобы можно было вылезти из-под нар, в них обязательно устраивают просветы.
Общее количество людей в нашей камере около 150, площадь ее — 50 м2. Потом я расспрашивал очень многих заключенных, переведенных в Ленинград из других городов Украины, Сибири, Средней Азии, оказалось, что эта норма является общей для всех городов: 3 человека на квадратный метр.
Фамилию филолога я не помню, но все фамилии, которые сохранились в моей памяти, я обязательно назову: вдруг когда-нибудь, кому-нибудь это окажется полезным. Филолог познакомил меня со старостой камеры. Это был красивый бородатый человек, очень похожий на Христа — как его рисуют на иконах. Фамилия его — Шавров — оказалась мне знакомой, так как я только что прочел в газете о разработанном Шавровым гидросамолете; конструктор гидросамолетов Шавров приходится сидящему Шаврову братом.
Этот Шавров на воле был работником культуры и занимался организацией на севере «красных яранг» — клубов для местных жителей — под руководством одного видного деятеля партии, фамилию которого я, к сожалению, забыл. Шавров много интересного рассказывал о Севере, о северных народах, об организации «красных яранг» и школах, быте и жизни там.
Во время моего разговора с Шавровым принесли обед: суп из трески, какую-то холодную кашу, черный хлеб. Сначала я не мог видеть эти блюда, только пожевал черный хлеб, но уже через несколько дней мне все казалось вкусным.
Отход ко сну был очень сложен и должен был организовываться с большим старанием. Сперва матрасы укладывались на пол, затем между ними в определенном порядке устанавливались табуретки. После этого укладывались на покой «нижние», что позволяло «верхним» разложить по табуреткам нары, а на них матрасы. Это делалось очень осторожно и тщательно, чтобы нары не
могли упасть на «нижних»; между нарами оставались просветы, чтобы они могли выходить на допросы. Наконец и «верхние» занимали свои места.
Мою вторую ночь в тюрьме я провел плохо. Во-первых, из верхнего матраса на меня все время сыпалась труха; казалось, что это клопы, что они ползают по моему лицу. Во-вторых, несколько человек вызывали на допросы, что делалось по всем правилам конспирации. К дверям подходил надзиратель и кричал:
— На «Мэ»!
Ему отвечали:
— Максимов?
— Нет.
Тогда отзывался другой заключенный:
— Медведев?
Надзиратель говорит:
— Инициалы полностью!
Медведев отвечает:
— Евгений Александрович.
— На выход!
Евгений Александрович с трудом, кряхтя, вылезает из-под нар, надевает ботинки, пробирается к выходу; дважды щелкает замок, скрипит дверь, и его уводят.
В дальнейшем я научился спать, посыпаемый трухой, не слышать вызовов (за исключением собственного) и на бессонницу жаловаться не мог.
Меня вызвали на допрос только 22 октября, поэтому в течение целого месяца я мог знакомиться с людьми и с порядками в тюрьме. Впрочем, здесь возможна и ошибка. Я твердо знаю, что был судим Военной коллегией Верховного суда в ночь с 22 на 23 февраля 1938 года, что вызывали меня только по 22-м числам, а вот сколько раз — не помню. Поэтому расскажу о заключенных, а потом уже о моем собственном «деле».
Не могу забыть одного заключенного, показавшего нам свое тело после допроса: от пупка до колен оно было пурпурного цвета от битья ногами. На допросе он кричал:
— Вы не смеете меня бить! Я гражданин Советского Союза!
А следователь ему отвечал:
— На врагов народа гражданские права не распространяются!
Фамилию этого человека и лицо я вспомнить не могу, а цветной живот его до сих пор стоит перед моими глазами.
Жуткое дело произошло с главным инженером завода имени Ворошилова по фамилии Нищий (надо заметить, что в Ленинграде было два завода имени Ворошилова, большой и маленький, принадлежащий Остехбюро; Нищий работал на маленьком). Придя с допроса, он жаловался, что его били ключами по голове и кричали:
— Вспоминай!
Потом он сказал, что у него чешется все тело, наконец, ему стало совсем плохо, его унесли, а на следующий день надзиратель сообщил, что он умер от менингита.
Шавров рассказал мне, что его обвиняют в шпионаже в пользу Японии. Он ждал суда (Военной коллегии) и собирался признать какую-то мелкую вину (халатность). Замечу, что на следствии всех, направляемых в суд, уговаривали признать хоть какую-нибудь малость. Мотивировка: «Мы и суд едины, полный отказ от всех обвинений произведет плохое впечатление и может привести к высшей мере наказания, а за малую вину и наказание будет незначительным».
Через месяц или два Шаврова вызвали в суд. Мы договорились, что в случае высшей меры наказания он пришлет надзирателя за своей подушкой. Так и произошло, надзиратель подушку унес1.
Через несколько дней после моего появления в камере «культстаросту» увели «с вещами», и Шавров предложил эту общественную нагрузку мне. Я ее принял. Мои обязанности заключались, во-первых, во встрече вновь прибывших, которые находились в шоковом со-
1 Появившиеся новые сведения позволяют мне уточнить судьбу Кирилла Борисовича Шаврова. Из нашей камеры он но был направлен в суд, а был переводен в другую тюрьму (вероятно, в «Кресты»). Судили его только через несколько месяцев и дали десять лет лагерей. Он умер в 1940 году в лагере под Магаданом. Брат его, Вадим Борисович, самолетостроитель, арестован не был, но строить самолеты больше не мог и занимался историей авиатехники.
стоянии и которых надо как-то успокоить; во-вторых, в организации вечеров самодеятельности.
С первой нагрузкой я более или менее справлялся, хотя в некоторых случаях и с большим трудом. Зато большое количество знакомств, которое давала эта деятельность, отвлекало меня от моих собственных бед, расширяло мой горизонт. Многие из моих новых знакомых запомнились мне надолго.
Привлекать население камеры, находящееся в подавленном состоянии, к выступлениям на вечерах самодеятельности было нелегко, однако иногда мне это удавалось. Находились декламаторы, помнившие чьи-то стихи, рассказчики анекдотов, певцы. Один врач, прибывший, кажется, из Сибири, прекрасно имитировал духовой оркестр. Он знал много маршей и вальсов, но наиболее эффектно звучал в его исполнении туш. Я сам выступал в качестве конферансье. Приведу одну из моих жалких острот, имевшую тем не менее большой успех. В конце вечера я сказал:
— Ленинградцы обладают плохой манерой бежать за своими галошами, когда концерт еще не окончен. У нас галоши не пропадут, и мы можем разойтись спокойно.
Украшением вечера самодеятельности были выступления известного киноартиста Коваль-Самборского. Старики его помнят по исполнению главной роли в кинокартине «Сорок первый». Он знал много смешных историй и комических монологов и читал их блистательно. Его выступления заметно подымали тонус заключенных.
Несколько лет он провел в штреземановской Германии по приглашению одной из киностудий и в частных беседах много интересного рассказывал об этой стране и о своей жизни там. Главной трудностью для него была выработка идеального немецкого произношения. Иногда над одним словом ему приходилось работать несколько дней, пока режиссер не будет удовлетворен.
Приведу одну из рассказанных им историй. Однажды вечером по дороге из студии он встретил пожилую женщину, которая остановила его и предложила двух своих дочерей для сечения их ремнем. Она рассказала ему, что в Берлине много извращенных мужчин, садистов, которым доставляет наслаждение сечение голых девочек
ремнем и зрелище появляющихся на белой коже красных полос. За это удовольствие они хорошо платят.
— И вам не жалко ваших дочерей? — спросил он.
— А жить-то как? — ответила она.
Двум инженерам-теплотехникам я задал задачу: какому количеству людей эквивалентна одна голландская печка? Два дня они считали, спорили, ругались и наконец выдали согласованное решение: при одной топке в день — 15 человекам. Следовательно, у нас в камере было 10 голландских печек, потому так и жарко.
Технолог одного из ленинградских заводов, пожилой полный человек, сам нашел для себя занятие: выломал из единственного в камере пружинного матраса, на котором спал староста, кусок проволоки и стал делать из него иголку. И чудо свершилось: голыми руками, без инструментов, если не считать нескольких осколков красного кирпича, он ее сделал! По-моему, это было значительно труднее, чем подковать блоху, имея соответствующий инструмент. Сколько же в нашей стране талантливых людей!
Эта иголка очень облегчила нам жизнь, позволяя сочинять разные тесемочные комбинации взамен отрезанных пуговиц.
Большой интерес вызвал у нас рассказ одного инженера-электрика. Не так давно в Ленинграде произошла серьезная авария: к электрической сети подключили добавочную электростанцию мощностью 20 мегаватт в противоположной фазе. В результате эта громадная мощность начала метаться из одного конца сети в другой, вызывая серьезные повреждения и пожары. Так вот, этот инженер сумел рассказать нам о всех перипетиях аварии буквально по секундам, так как являлся одним из соавторов посвященного ей доклада. К сожалению, никаких данных о самом рассказчике в моей памяти не сохранилось.
Вообще этот год для Ленинграда был очень аварийным. Приводимые к нам новые арестованные ленинградцы рассказывали о массовом отравлении кремом в кафе «Север», о том, как наполненный пассажирами троллейбус, сломав ограду, упал в Фонтанку. В обоих случаях было арестовано много народа, но в нашу камеру
никто из них не попал. По-видимому, таких камер в тюрьме на Шпалерной улице было много.
У нас в камере оказался инженер, разрабатывающий оборудование для производства бумаги. Он говорил, что таких специалистов в стране очень мало, и все они арестованы. Кстати, по его словам, такую же претензию он предъявил своему следователю. Тот ответил, что все это им известно, что их деятельность действительно отодвигает техническое развитие страны, по крайней мере, на 10 лет, но что политический выигрыш от проводимой компании полностью оправдывает этот регресс.
Стоит отметить странное явление: у многих заключенных проходили застарелые болезни, такие, как язва желудка, геморрой. По-видимому, нервный шок от ареста, мобилизация всех сил организма для самозащиты вызывали этот поразительный эффект. Один из «новеньких» страшно скандалил по поводу трески и холодной каши, утверждая, что для его язвы желудка необходима строгая диета. Но не прошло и двух недель, как он стал съедать все, что дают, и о своей язве забыл.
В качестве культурного старосты я побуждал заключенных писать стихи, вернее, придумывать их, так как писать было не на чем, и сам пытался их сочинять. К сожалению, в моей памяти из моих стихов сохранилось только четыре строчки:
Постель из доски,
Суп из трески,
В дырах носки —
Море тоски!
Несколько слов надо сказать о Фрушкине — начальнике трамвайного парка, начальнике Ленинградского трамвая, как его тогда называли. Стало известным, что он подвергался страшным Истязаниям, но ничего не хотел подписывать. Вскоре его забрали «с вещами».
Очень интересным человеком был Константин Ефимович Полищук (КЕП, как его называли заключенные), бывший начальник Военной академии имени Буденного в Ленинграде. Я его встречал еще на воле, так как руководил несколькими дипломантами Академии. В тюрьме КЕП часто рассказывал различные истории и притчи, его всегда окружали слушатели. Одну из его притч я могу кратко воспроизвести.
В одном маленьком африканском государстве под названием Чако, с королевской властью, все население было очень счастливым. Никто на это государство не нападал, урожаи были хорошие, всем хватало и пищи и одежды. Однако король, заботясь о своих верноподданных, все время опасался, что кто-нибудь из жителей Чако недостаточно счастлив. В конце концов король создал Комиссию для выявления несчастных. Комиссия начала понемногу несчастных находить и изолировать, чтобы они не портили настроение остальным.
Народ это понял. Все, кто был почему-либо недоволен своими соседями, или поссорился с другом, или был обижен женой, обращались в Комиссию с соответствующим заявлением, и она изолировала после проверки указанных лиц, а иногда и авторов заявлений. В конце концов заключенных стало очень много, о счастье все позабыли, и король принял решение изолировать и саму Комиссию.
КЕП украшал свои притчи многими красочными подробностями, и они пользовались большим успехом у слушателей.
Многие истории о преступлениях арестованных звучали как анекдоты. Один заключенный жаловался, что он обвиняется в шпионаже в пользу Польши, так как прибыл оттуда незаконно. В действительности это произошло задолго до революции, когда Польша была частью России, и прибыл он оттуда не самостоятельно, а в животе своей матери и с тех пор из России не выезжал.
Другой арестованный, придя к нам, сразу заявил, что завтра он уходит, что его взяли по ошибке вместо однофамильца — соседа, что инициалы у него другие. Однако ночью с ним убедительно «поговорили», и он подписал протокол о своей шпионской деятельности. Он сделал при этом любопытное наблюдение: статьи о вербовке шпионов и о шпионской деятельности, в изобилии печатавшиеся в «Ленинградской правде», служили для следователей «учебным пособием», облегчавшим сочинение протоколов. Что же касается ошибки в инициалах, то ему объяснили, что брака в своей работе НКВД допустить не может, следовательно, ошибки не было. А
однофамилец его с «правильными» инициалами уже арестован.
Обычно заключенные возвращались с допроса ранним утром, когда мы только начинали просыпаться. Однажды вернувшийся с допроса стал биться головой о стенку. Трое или четверо арестантов, и я в том числе, схватили его и начали ругать:
— Ты что, ополоумел? Стена — казенное имущество, ты можешь повредить штукатурку.
Он смотрел на нас безумными глазами, а мы продолжали на него кричать:
— Успокойся, ты не дома, а в тюремной камере, в порядочном обществе, и надо вести себя прилично.
Мы заставили его выпить воды. Руки у него тряслись, и кружка стучала по зубам. В конце концов его привели в сознательное состояние, и он смог рассказать нам со вздохами, причитаниями, неумелым матом и другими «лирическими отступлениями», что произошло после нескольких ночей допросов, когда следователю так и не удалось получить его подписи под заранее изготовленным протоколом, он сказал:
— Мне надоело с тобой возиться, скоро ты сам будешь просить, чтобы тебе дали протокол на подпись, а тебе не будут его давать.
Следователь повел его сам, без надзирателя, куда-то вниз по лестнице; они зашли в большую, ярко освещенную комнату, как он понял, пыточную камеру. По цементному полу полз полуодетый заключенный. Он держал в руке ручку и пытался подписать протокол, который был в руках следователя. Тот медленно отступал, заставляя бедного зека ползти за ним. А еще двое молодцов били его ногами по ребрам. При каждом ударе несчастный вскрикивал и пытался дотянуться до протокола, надеясь, что после подписи его перестанут бить, а следователь протокола не давал, стремясь всласть поиздеваться над беспомощным человеком.
Заставив прочувствовать это зрелище нашего бедолагу, следователь поинтересовался:
— Ну как, будем подписывать, или мне передать твое дело этому следователю?
Конечно, он все подписал и теперь ожидал расстрела.
— Ты не один в таком положении, — ответили мы ему. — Все мы либо уже подписали, либо скоро подпишем наши протоколы и все ожидаем расстрела или лагеря на долгий срок. Впрочем, неизвестно, что хуже. Не надо только воображать, что ты самый несчастный.
Он несколько успокоился, и мы уложили его спать. А через несколько дней его вызвали «с вещами», и больше я его не встречал никогда.
Грустную историю рассказал мне один из жителей «дома специалистов», в котором получили квартиру мои тетушки. Весной 1937 года на большом дворе этого дома весело играли дети. Через некоторое время один из них отделился от других (или его отделили) и стал играть один в уголке двора. Потом к нему присоединился еще один мальчик, и их стало двое. К середине лета во дворе играли две группы детей, причем вторая с каждым днем росла, а первая уменьшалась, а осенью все вернулось на круги своя, все дети играли вместе.
Был у нас в камере еще один человек, по фамилии Боровой — работник отдела культуры Ленинградского обкома партии. В свое время он возглавлял одну из комиссий по ликвидации кулачества, и до сих пор его терзали муки совести за жестокие действия, оправдываемые только указаниями начальства. Он рассказал мне, в частности, историю о поджоге дома культуры в одном из сел. Там ликвидация кулачества была уже завершена, то есть несколько отобранных крестьян, более зажиточных, чем другие, были заперты комиссией в сарае, после чего и произошел пожар. Найти поджигателей не удавалось, потому обвинили «кулаков», хотя они никак не могли совершить это. В результате заведомо невиновных людей расстреляли, зато комиссия оказалась на высоте.
Теперь Боровой ожидал, что его самого расстреляют. Он был членом стрелкового кружка, упражнялся в стрельбе из ружья и пистолета, почему его и обвинили в подготовке покушения на убийство Жданова. Не зная, как противостоять этой железной логике. Боровой жил в ожидании расстрела, руки у него всегда были влажными и липкими, касаться их было противно. Вскоре его увели «с вещами», и дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Очень недолгой была моя встреча с кинорежиссером Максимом Руфом. Зато после войны я не раз встречал его имя в титрах кинофильмов Ленинградской киностудии — следовательно, он в конце концов вышел на волю. Я даже собирался встретиться с ним во время одной из командировок в Ленинград, но все не было времени. А теперь фамилия его больше не встречается, и в Ленинград я не езжу.
Также мельком я познакомился с писателем Берзиным, автором романа «Новый Форд», но в отличие от Руфа его фамилия мне больше не попадалась.
Не могу забыть одного военного (майора или подполковника), человека редкой красоты, с синими глазами, греческим носом и черной шевелюрой. Он был женат на польке, красавице, по его словам, арестовали их одновременно. В пустой квартире остались двое детей, двух и трех лет. Детям, конечно, пропасть не дадут, но описать его горе обычными словами я не могу и не буду пытаться.
Интересна судьба одного старого профессора истории Ленинградского университета, которую рассказал мне то ли он сам, то ли кто-то другой. Его привели к нам не из дома, а из одиночки, где он выполнял оригинальное поручение следователя: сочинял проект новой конституции России. Дело в том, что из нескольких профессоров, писателей, композиторов и других деятелей культуры требовалось создать разветвленную контрреволюционную организацию, целью которой являлось изменение общественного строя. Естественно, что такая организация должна была подготовить соответствующую ее замыслам новую конституцию. Эта работа и была поручена следствием старому профессору истории, фамилию которого я, к сожалению забыл. Профессор был помещен в одиночку, обильно получал требуемую им литературу и писчую бумагу и успешно трудился (а что еще он мог сделать?). После того, как он сдал готовый проект следователю, его и перевели в общую камеру. Дальнейшая судьба этого проекта конституции и его автора мне неизвестна.
Не помню, в какой тюрьме, на Шпалерной или в Крестах, я повстречался с геологом Хмызниковым — участником челюскинской эпопеи. Он был очень удру-
чен, может быть, больше других. По-видимому, трудно было пережить переход из героев в арестанты. Я пытался его взбодрить, говорил ему, что имеется общая установка, по которой не должно быть ни одной организации без своих врагов народа, что эта установка распространяется и на челюскинцев, что героем надо быть в любых условиях, даже в тюрьме, и так далее.
Не знаю, удалось ли мне полностью восстановить в нем стойкость духа, но после этих разговоров он много рассказывал об интересных деталях аварии «Челюскина», не опубликованных в печати.
Конечно, ожидать чего-нибудь хорошего в нашей горестной тюремной жизни казалось бессмысленным. Однако один из заключенных, судя по акценту, грузин, сумел найти светлое пятно на этом черном фоне. Через несколько дней после его акклиматизации в нашей камере он поделился со мной своими соображениями:
— Послушай, дорогой, что я тебе скажу. Здесь все говорят то, что думают, а там, на воле, это невозможно. Все врут — газеты, журналы, радио, кино; правда опасна, приходится лгать без конца, что очень противно. Стараешься говорить поменьше — вдруг скажешь не то, что надо. Единственное место в Советском Союзе, где существует свобода слова, где не надо бояться правды, это тюремная камера. Поэтому здесь хочется разговаривать, обмениваться мыслями о жизни, о политике, о нашей злосчастной судьбе.
Я был очень рад, что этот остроумный грузин сумел найти какое-то утешение в своей тяжелой доле.
Но пришла пора обратиться к моему «делу». Я писал уже, что меня вызывали по 22-м числам. Почему-то при этих ночных вызовах меня охватывал такой ужас, что многого я не запомнил и могу рассказать об этих вызовах только отрывочно. Впрочем, и с другими заключенными происходило то же самое — это же было целью всей работы следствия.
Итак, ночью раздается глас:
— Кто на «Э»!
Я говорю:
— Эфрусси.
— Инициалы полностью!
— Яков Исаакович.
— На выход!
Быстро надеваю полуботинки (это легко, шнурки ведь отняты), проползаю между нар, замок с лязгом открывается, и я — в коридоре.
— Руки назад и идите вперед!
Иду. Через некоторое время:
— К стене!
Это значит, что кто-то идет навстречу, меня отворачивают, чтобы я этого встречного не увидел. После нескольких таких остановок я оказываюсь в кабинете следователя.
Кто же вел мое дело? Начальником отделения был майор Никонович — высокий белорус, весь изукрашенный ремнями, медалями, орденами, значками и блестящий, как новый самовар. Мне кажется, что впоследствии я его встречал на Колыме в качестве заключенного, но уверенности нет. Заместителем его был капитан Гольдштейн. Затем следуют начальник отдела Дубровин (низенький, с красным лицом и торчащим носом), Смирнов — хранитель моего дела и, по-видимому, всех дел сотрудников Остехбюро, и лейтенант Васильев, о котором я уже говорил.
При первом вызове мне Смирновым было официально предъявлено обвинение по пяти пунктам 58-й статьи: террор, диверсия, шпионаж, вредительство и участие в контрреволюционной организации. Только и всего. Пришлось под этим расписаться — «ознакомлен».
Это обвинение было настолько нелепым, настолько далеким от реальной действительности, что представилось мне детской игрой, показалось, что его предъявили мне «понарошку». По дороге в камеру я думал, что пройдет некоторое время и эта игра закончится и весь этот ужас забудется. Но другим заключенным предъявлялись такие же фантастические обвинения, и мне пришлось признать, что все это не только серьезно, но и очень опасно.
Самый страшный мой допрос протекал так. Сперва со мной занимался Васильев. Задача у него была простая: следить, чтобы я стоял, закинув голову назад, носом кверху, руки по швам — и все. Никаких вопросов он мне не задавал. И так несколько часов: вызвали меня рано, часов в 12, а стоял я, пока не стало совсем
светло, то есть часов до 9 — 10. Считалось, что это немного: переведенные из Москвы заключенные рассказывали, что Пятаков простоял 30 суток.
Утром явился капитан Гольдштейн. Он накричал на Васильева: как тот посмел заставлять меня стоять, а я уже не стоял, а качался в каком-то полуобморочном состоянии. Меня тут же усадили на диван, дали воды. Когда я пришел в себя, Васильев ушел, пришли Дубровин и Смирнов, а Гольдштейн начал держать речь, прохаживаясь по кабинету.
Говорил он долго и витиевато, не называя вещей своими именами, а обходя их со всех сторон. Запомнить такую речь нельзя, передать ее суть очень просто: мне надо подписать отпечатанные на машинке полностью готовые протоколы моих допросов, притом на каждой странице. В противном случае у меня будут отбиты почки, повреждены другие органы, но я все равно подпишу, став уже калекой. А потом на суде надо все подтвердить, если я хочу остаться в живых. Все это говорится из сочувствия ко мне, чтобы я не страдал зря. И нечего читать протоколы, ничего в них изменить нельзя.
Все же я сделал попытку рассмотреть протоколы.
— Как же я могу их подписывать? Ведь в них фигурируют и другие сотрудники Остехбюро. Себе можно приписать со страха любое преступление, а доносить на других не этично.
Гольдштейн нашел очень простой ответ:
— Они же на вас показывают.
Он предъявил мне несколько протоколов со знакомыми мне подписями В.И.Бекаури, заместителя его Бориса Матвеевича Матвеева, начальника отдела Анатолия Иосифовича Гурина, Бехтерева и других. О Бекаури я уже писал, Матвеева я знал очень мало. А.И.Гурин был добродушным человеком, не блиставшим техническими достижениями. Он обладал редким талантом каллиграфического письма любым стилем (подобно князю Мышкину у Достоевского) и этим выделялся из всех окружающих.
В этих протоколах фигурировало много фамилий участников вредительской организации, в том числе и моя. Указывалось, какую работу я выполнял, и я ее действительно выполнял, только для пользы дела, а не для
вреда. Увидев это, я тоже подписал протоколы моих допросов, сочиненные в недрах НКВД.
На прощание Гольдштейн сказал, что если мне трудно все подтвердить на суде, то надо принять хотя бы маленькую вину.
— Мы и суд едины, и полное запирательство может иметь для вас печальные последствия.
На этом «допрос» был закончен. Когда меня привели в камеру, за окном было уже совсем светло. Я без сил забился в какой-то угол и уснул.
Потом меня долго мучил вопрос: зачем требовалась эта пытка стоянием перед допросом? Мы долго обсуждали его в камере и пришли к выводу, что ею преследовалось две цели: во-первых, физически ослабить арестанта, уменьшить силу его сопротивления, во-вторых, дать ему понять, что здесь цацкаться с ним никто не будет, какой бы пост он ни занимал на воле и каким бы уважением там ни пользовался. Все заключенные, участвовавшие в разговоре, согласились с этими выводами.
Суд
Суд
22 февраля 1938 года после обеда — не ночью! — меня вызвали «с вещами». Наскоро простившись с обитателями камеры, в сопровождении двух надзирателей я отправился в неведомое. Мы перешли в корпус с большим количеством глухих дверей, в каждой из которых был глазок. Нетрудно было догадаться, что это одиночные камеры. Дверь одной из них была открыта, рядом виднелась мемориальная доска. Потом я узнал, что в этой камере когда-то был заключен Ленин.
Наконец мы подошли к цели; дверь одной из камер открыли, меня втолкнули туда и вновь заперли. В камере находился еще один человек.
«Значит, из общего правила «три заключенных на один квадратный метр» бывают исключения», — подумал я.
Камера была невелика, порядка 6 — 8 квадратных метров. В ней находились две железные койки, умывальник, стульчак.
Мой новый сосед оказался полковником ГАУ (Главного артиллерийского управления), фамилию его я вспомнить не могу. Он ждал суда Военной коллегии — стало ясно, что меня направляют туда же.
Полковник был полностью убежден, что какую-то часть обвинения обязательно надо подтвердить, что следствие и суд «одна шарашка» и, не подтвердив, ты сделаешь себе хуже и так далее. К этим рассуждениям добавлялось еще несколько анекдотов, недостаточно приличных для опубликования.
После вечерней каши к нам пришел полковник в пенсне и принес обвинительные заключения. Он представился секретарем выездной сессии Военной коллегии Верховного суда.
В моем обвинительном заключении не было ни террора, ни диверсий, ни шпионажа. Остались участие в контрреволюционной организации, возглавляемой Гамарником и Тухачевским, и вредительство. При этом были указаны конкретные темы работ, в которых проявлялась моя вредительская деятельность. В действительности во всех перечисленных работах я никакого участия не принимал (к одной из них был допущен очень малый круг сотрудников, в число которых я не входил, другая делалась в Москве, третья — в другом отделе, по далекой от меня специальности, и так далее). Впечатление составилось такое, как будто какой-то неведомый мне благодетель специально подобрал далекие от меня темы. Вернее же, такой выбор тем являлся результатом халатности или невежественности. А может быть, авторы считали, что он не имеет никакого значения: не все ли равно, за что человека расстреляют?
Я и раньше уже принял решение, вопреки активной агитации со всех сторон никакой вымышленной вины за собой не признавать даже под страхом смерти (мне показалось, что и сосед по камере был подобран мне специально для этой агитации). В конце концов, мне уже 37 лет, лучшую часть жизни я уже прожил, остались болезни и деградация — думал я для самоутешения.
Обвинительное заключение позволяло мне составить очень простое и четкое «последнее слово подсудимого». Понимая, что на суде я буду очень волноваться, я по-
старался зазубрить его, чтобы произнести в любом состоянии. Так, с «последним словом» в уме я и уснул, сняв ботинки и положив в один из них для сохранности свое пенсне.
Среди ночи меня подняли. Спросонок я сунул ноги в ботинки и отколол половину одного из стекол пенсне. Надо сказать, что все это время я не брился, не было такой возможности. У меня отросла безобразная рыжая борода, которая очень меня мучила, так как плохо промывалась под душем. Потом я понял, что меня не брили специально, создавая мне достаточно бандитский образ для суда. Теперь этот образ был еще украшен пенсне с полутора стеклами.
Меня вели какими-то подвальными коридорами, без окон и дверей. Нам повстречалась женщина, которую держали под руки два надзирателя. Стриженые русые волосы ее были растрепаны, по лицу текли слезы. Почему-то мне показалось, что это была балерина Дудинская, об аресте которой мне рассказывал кто-то из заключенных.
Меня заперли в небольшой пустой камере. Вскоре меня вывели и еще через несколько коридоров ввели в зал, наполненный, по-видимому, работниками следственных отделов; я думаю так, потому что успел заметить Дубровина и Смирнова. В дальнейшем я понял, что судебный процесс транслировался в этот зал, здесь висели громкоговорители. Меня провели во второй зал, с железными зубчатыми колоннами и несколькими рядами стульев. Там сидели Никонович и Гольдштейн.
Меня поставили перед микрофоном. Через два-три метра от меня находился покрытый зеленым сукном стол, за которым сидели трое судей в генеральской форме. У левого края стола находился уже знакомый мне полковник — секретарь суда. Говорил только председатель, сидевший в центре стола, перед ним тоже стоял микрофон. Впоследствии кто-то уверял меня, что от этих микрофонов шел прямой провод в Кремль.
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил председатель.
— Нет, — ответил я.
— Почему подписали?
— Был в очень нервном состоянии.
— Что вы хотите еще сказать?
Тут я и произнес заранее зазубренную речь. Пришлось торопиться, так как председатель все время отбивал такт, стуча карандашом по столу.
— Увести! — сказал он, когда я замолк, и меня вновь заперли в пустой камере.
Очень скоро пришел ко мне секретарь и зачитал определение суда:
— Нет доказательств вредительской деятельности и участия в контрреволюционной организации. Направить дело на доследование.
Я изложил свой судебный процесс очень кратко, так как многое выветрилось из памяти, все-таки 50 лет прошло с той поры. Но вскоре после процесса в какой-то из камер, вероятно, в пересыльной тюрьме, я повстречал заключенного прокурора Ленинградской области и рассказал ему все, что происходило на процессе, со всеми подробностями. Он одобрил мое поведение, сказал, что я вел себя очень точно, что достаточно было одного неверного слова, чтобы получить высшую меру. Я до сих пор горжусь этим отзывом. Кстати, на мое замечание, что при отсутствии доказательств меня вообще должны были освободить, он ответил:
— Так не бывает.
Меня привели в одиночную камеру, где сидели уже двое. Надзиратели внесли третью железную койку. Я был очень возбужден судом и тем, что остался жив, и долго рассказывал этим двум людям, хотящим спать, все перипетии суда. Но в конце концов я успокоился и крепко уснул.
Утром мы познакомились. Один из моих соседей (то ли Михайлов, то ли Тимофеев — не могу вспомнить) оказался одним из руководителей трамвайного парка. Он рассказывал о своей работе, говорил, что начинает каждый свой рабочий день с чтения «Правды», чтобы всегда строго следовать линии партии. Его часто вызывали на допросы и требовали показаний о преступной деятельности Фрушкина. И он говорил об изношенности трамвайных путей, о том, что Фрушкин не дает ему новых рельсов в достаточном количестве и так далее.
Второй сосед был рабочим, бригадиром вагоноремонтного завода им. Егорова, членом партии с 1919 года.
Но в 17-м он входил в партию социалистов-революционеров и даже участвовал в одной эсеровской манифестации, что очень интересовало следователя.
Вскоре ко мне в камеру прислали тюремного парикмахера, и он сбрил мою отвратительную бороду. Из этой камеры меня также вызывали на допросы, проходившие без малейшего насилия, даже без повышения голоса, в выдержанных тонах.
На первый из этих допросов пришел сам Никонович и, шагая по кабинету, сказал примерно следующее:
— Вам удалось обмануть Военную коллегию, но радоваться рано, мы сумеем доказать вашу вину.
Затем он ушел, а мне дали ознакомиться с делом. В него были подшиты протоколы моих допросов, протоколы допросов других арестованных сотрудников Остехбюро, в которых упоминалась моя фамилия, акт экспертизы, определение Военной коллегии, которое мне объявил секретарь. Я воспользовался случаем и спросил Смирнова:
— Почему выбор пал на меня? Он ответил мне комплиментом:
— Мы считали вас способным инженером, бесталанные вредителями быть не могут.
В действительности он имел в виду, что я был работающим инженером, так же как и другие арестованные. Фамилий тех инженеров, которые считали, что работать должны другие, я в деле не обнаружил.
Акт экспертизы был составлен несколькими моими сотрудниками, оставшимися на свободе. В нем указывалось на дефекты одной из моих разработок (именно усилителя высокой частоты для управления по радио торпедами), которые встретились, когда на заводе хороший изоляционный материал заменили на плохой. Будучи еще на работе, я знал об этом, много писал в разные инстанции, требуя применения доброкачественных материалов. По-видимому, один из них и послужил основанием для акта, появившегося в результате поиска моих грехов. Я дал объяснение:
— Конечно, изготовление плохих материалов и применение их в ответственной аппаратуре является преступлением, но это не мое преступление. Я боролся с ним, как мог.
Следователь удовлетворился моим ответом. Он пояснил, что ознакомление меня с делом потребовалось ввиду отправки его в Военный трибунал Ленинградского округа.
На некоторое время меня оставили в покое. Одного за другим моих соседей увели, и я остался один. Должен сказать, что одиночное заключение переносится с трудом. Для разминки я мыл пол в камере два-три раза в день, благо были тряпки и кран, очень много ходил по камере — по диагонали. В остальное время пытался решать технические задачи, вспоминал романсы и арии из опер.
При следующем вызове выяснилось, что Военный трибунал отказался принять мое дело, так как оно ранее было в Военной коллегии, и его направили в Ленинградский областной суд. Ничего в нем не изменилось, только добавилась бумага с отказом Военного трибунала и исчезло определение Военной коллегии.
“Кресты”
«Кресты»
В начале лета 1938 года вечером меня вызвали «с вещами» и повели в тюремный двор. Там уже стояла закрытая машина — не «черный ворон», который разъезжал по Ленинграду в 37-м и пугал прохожих, а очень веселого вида фургон с нарисованными на нем сосисками на ярком желтом фоне. Мне это понравилось. «Явное смягчение нравов!» — подумал я.
Кузов машины был разделен на мелкие тесные отсеки, в один из которых с трудом затиснули меня. Спина была прижата к наружной стенке кузова, колени упирались в дверь отсека, плечи были зажаты боковыми стенками. При каждом толчке машины я получал ушибы. В отсеке было совершенно темно, все щели были тщательно заделаны.
Перевезли меня на Выборгскую сторону в тюрьму, называемую «Кресты». Она действительно состоит из двух корпусов, имеющих с самолета вид равносторонних крестов. Такая форма позволяет одному надзирателю, стоя в центре, видеть все четыре коридора. Вдоль всех коридоров по обе стороны расположены одинаковые одиночные камеры площадью примерно по семь квадратных
метров. В каждой — окно, зашитое решеткой и прикрытое снизу щитом, чтобы из камеры ничего не было видно. Зато эти щиты позволяют опускать совершенно незаметно записки из верхней камеры в нижнюю. Я помню одну такую записку, в которой сообщалось, что наркомом внутренних дел будет назначен Берия, за два месяца до его назначения.
В камере я оказался 22-м. Как мне сказали, в соседней камере находились 22 полковника, которых мои новые соседи знали по фамилиям. Они давали восторженные отзывы о Петрове, о Рокоссовском, который вскоре был освобожден и впоследствии стал маршалом. Не исключено, что среди заключенных полковников были еще более талантливые, чем Рокоссовский, и если бы они не сидели в Ленинградской тюрьме и других тюрьмах Советского Союза, а оставались бы в армии, то фашисты не прошли бы от Бреста до Кавказа и мои ученые тетушки не были бы убиты, так же как очень много других граждан СССР.
По недосмотру надзирателей мы с этими полковниками иногда встречались — по дороге на прогулку или в отхожее место, и я их всех повидал.
Так же как на Шпалерной, в «Крестах» приходилось спать в два этажа, такая же сложная процедура совершалась перед сном. Как новенький, я опять оказался на полу.
Из обитателей моей новой камеры мне запомнились двое. Первым был бородатый старый штурман дальнего плавания. Он побывал во всех портах земного шара и очень живо о них рассказывал. К слову сказать, я терпеть не могу матерной ругани и людей, у которых она не сходит с языка. Бородатый штурман не избегал ее, но применял очень редко, всегда к месту, и получалось так, что она не только не портила, но даже украшала его речь. Жил он в Лодейном поле, там же был арестован, там же был на следствии. По его словам, он отказывался подписывать протоколы, пока в кабинет не привели громадную собаку. Он стоял у стенки, собака вскинула передние лапы ему на плечи, взгляды их встретились, и псина глухо издала лишь один звук:
— Гав!
Он тут же подписал.
Заключенных в этой тесной камере в «Крестах» успешно отвлекал от тяжелых мыслей Персианцев, в прошлом белый офицер и, вероятно, «душа общества». Он знал неисчислимое количество непристойных стихов и анекдотов, умел мастерски имитировать голоса женщин в интимные минуты и охотно проявлял свои таланты. Его сажали в тюрьму при каждом изгибе политики, поэтому он обладал богатым тюремным опытом. На этот раз обращение с ним было значительно более грубым, чем раньше. Разговоры с ним начинались не со слов, а с пощечин, которые он получал тут же, при входе в кабинет следователя. Опытные арестанты пытались объяснить ему это явление:
— Теперь арестанты пошли другие: руководители предприятий, деятели культуры, партийные вожди, все высокообразованные, высокоответственные и высокооплачиваемые. Что такое на этом фоне бывший белый офицер? Как же его не бить по щекам?
Лето 1938 года в Ленинграде было очень жарким, воздуха в камере не хватало, и я заболел какой-то странной болезнью. Перестал ходить на парашу — выжимал из себя одну-две красные капельки, и все. Не помогало и общее сочувствие соседей по камере, даже пение хором:
— Пей до дна, пей до дна!
Икры у меня надулись и стали твердыми, как кегли. Становиться на ноги и даже выпрямить их я не мог. При каждом появлении надзирателя мы просили позвать врача, но тот не приходил. В конце концов камера взбунтовалась, сидящие у двери стали колотить в нее, и это подействовало. Пришел какой-то хмурый субъект в грязном белом халате, ткнул пальцами в мои икры и сказал:
— Возьмут.
Действительно, вскоре пришли два молодца с носилками, положили меня на них «с вещами» и понесли. Вероятно, из-за полного отсутствия каких-либо развлечений и удовольствий путешествие на носилках мне очень понравилось. У каждой двери на нашем пути, а их было великое множество, происходило объяснение с охраной, потом лязгали ключи, и мои носилки плыли дальше.
Мы спустились по лестнице, пересекли тюремный двор, вошли в другой корпус, поднялись и оказались в
такой же камере, в какой я сидел перед этим, но окрашенной в яркие тона и не наполненной народом. Эта камера была одной из нескольких, составляющих тюремную больницу. Меня уложили в чистую постель, я вдохнул сравнительно чистый воздух и с удовольствием уснул. Уже утром без всяких лекарств я нормально воспользовался парашей и понял, что скоро выздоровлю. Принесли настоящий чай и свежий хлеб, и мне почудилось, что я в санатории. Припоминаю мой диагноз — инфильтрат, — но кто и когда его поставил, не помню.
Единственным моим соседом оказался доктор биологических наук, только что вернувшийся из командировки в США (прямо с пристани в тюрьму). Он много интересного рассказывал о предприимчивости американцев. На меня большое впечатление произвела история об одной утиной ферме. Ее содержала семья из трех человек плюс шофер — владелец грузовика. На ферме было сто тысяч уток. Доктор подробно описал мне все операции по ее обслуживанию, начиная от закладки яиц в инкубатор и кончая отправкой тушек в Нью-Йорк. Такой громадный объем работ хозяева проворачивали только благодаря точной организации, четкой последовательности операций, почти без всякой автоматизации. По мнению рассказчика, у нас для аналогичной фермы требуется штат по меньшей мере в 100 человек, и то они справятся с трудом.
У биолога была сильная глаукома, он должен был несколько раз в день закапывать в глаза пилокарпин. Поэтому для получения от него подписи под любым протоколом достаточно было лишить его пилокарпина. Он очень обижался на своих следователей за этот «юридический прием».
В больницу нам приносили «настоящие» обеды: борщ, котлеты и компот. Я выздоравливал не по дням, а по часам. Почему-то запало мне в голову, как надзиратель спросил у санитарки, принесшей нам обед:
— Как живешь, Катя?
А она весело ответила:
— Лучше всех!
Я подумал, что «мы» страдаем, а «им» хорошо...
Через день или два биолога увели, а моим соседом стал мальчик лет 10 — 12. Откуда он взялся в тюремной больнице, не знаю.
Никаких лекарств мне не давали, а от воздуха и борща я выздоровел полностью через несколько дней. Обратно в камеру меня уже не требовалось нести, можно было перевести пешком, что и было сделано.
В камере меня встретили очень дружелюбно; никаких перемен не произошло, все были на своих местах. Обо мне начальство забыло надолго. Дни шли за днями, а меня никто и никуда не вызывал. Только летом 1939 года среди ночи я кому-то понадобился. Надзиратели завели меня в кабинет — обычную камеру, в которой вместо нар и параши стояли письменный стол и несколько стульев. Пожилой лейтенант вручил мне постановление Особого совещания при НКВД СССР о том, что я осужден на 8 лет лишения свободы и должен быть отправлен в Севвостлаг. После возвращения в мою камеру я узнал, что это и есть Колыма. Меня, как южанина, я родился в солнечной Одессе, посылали туда, чтобы я уже не вернулся.
За какие преступления мне уготовано столь суровое наказание, в документе не было указано. Я был уверен, что обвинение осталось то же, какое было мне предъявлено Военной коллегией Верховного суда, то есть вредительство и участие в контрреволюционной организации (пункты 7 и 11 58-й статьи Уголовного кодекса). Это был второй вариант моей преступной деятельности, первый (пять пунктов 58-й статьи — террор, диверсия, шпионаж, вредительство и участие в контрреволюционной организации) инкриминировался мне через один или два месяца после ареста при предъявлении обвинения. Но по прошествии многих лет, уже в наши дни, мне стало известно, что, пока я плотно сидел в тюрьме, состав моих преступлений все время менялся и в решении Особого совещания фигурировал третий вариант его. Привожу текст справки, полученной мною в Управлении внутренних дел для расчета пенсии:
Дана Эфрусси Якову Исааковичу, 1900 года рождения, уроженцу г. Одессы, в том, что 21 июля 1939 года Особым совещанием при НКВД СССР по обви-
нению в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-6, 58-7, 58-9, 58-11 УК РСФСР (в редакции 1926 г. — шпионаж, вредительство, диверсия, организованная деятельность по подготовке и совершению этих преступлений), он был приговорен к 8 годам лишения свободы. Начало срока 22 сентября 1937 года. Освобожден 29 сентября 1945 года.
Справка подписана 8 апреля 1991 года начальником Информационного центра ГУВД Леноблгорисполкомов Сороченко В. П.
Как легко было работать следователям НКВД в тридцатых годах! Пиши что хочешь: проверять никто не будет. Особое совещание подписывало, как известно, не индивидуальные приговоры, а длинные списки осужденных на одинаковые сроки. Где уж тут разбираться в деталях!
На Колыму
На Колыму
Вскоре я совершил новое путешествие: в Ленинградскую пересыльную тюрьму. Как это происходило, я не помню, забыл и дату; вероятно, этот переезд совершился в сентябре 1939 года.
В пересыльной тюрьме царствовала свобода: можно было ходить из камеры в камеру, получать передачи, допускались даже свидания и переписка. Мне в числе других также разрешили свидание с женой. Большая комната, посередине две параллельные решетки на расстоянии примерно одного метра. Между решетками ходит надзиратель, по одну сторону решеток стоят заключенные, по другую — посетители. Все кричат одновременно, что-либо понять невозможно.
Из писем жены я узнал, как наши друзья и знакомые поддерживали ее в трудное время. Впрочем, были и такие, которые перестали здороваться. Она энергично хлопотала обо мне, писала заявления в различные инстанции, но никакого толка не добилась, хорошо, что ее саму не посадили.
Я получал от нее много передач, прежде всего еду. После каши и трескового супа помидоры, сливочное масло, фрукты доставляли большое наслаждение. Были еще шерстяные вещи для поездки на север. Их набрался
целый мешок — сидор, — который мне предстояло нести на себе.
Интересных знакомств у меня в пересыльной тюрьме завелось мало. Повстречал я там генерала Ласточкина, начальника военных курсов, где готовились специалисты для обслуживания военной техники, разрабатываемой в Остехбюро. Я преподавал на этих курсах, поэтому и был знаком с Ласточкиным. Он тоже получил полный сидор теплых вещей. На каком-то этапе по пути к Колыме мы вновь встретились, сидора у него уже не было — украли. Он сказал, что это очень хорошо, так как к концу пути разворуют сидоры у всех, а он уже в выигрыше — таскать не надо.
Из пересыльной тюрьмы нас перевезли в Вологодскую, которую, по слухам, построил еще Иван Грозный. Там были низкие, сводчатые, сырые помещения с маленькими оконцами, закрытыми решетками. В Вологде составлялся эшелон для отправки на Дальний Восток. Нас разделили на группы по вагонам, кажется, по 40 человек. В первых вагонах были политические заключенные, в последних — уголовные. Надо сказать, что юридически такого разделения не существовало: все мы были осуждены по одному и тому же Уголовному кодексу и, следовательно, были уголовниками. Но фактически 58-я статья этого кодекса относилась только к политическим преступникам, и тюремная администрация использовала это обстоятельство: «политики» были значительно более дисциплинированными, чем «урки», к ним можно было приставлять неопытных надзирателей и в меньшем количестве.
Мне не повезло: моя фамилия в конце алфавита, «политических» набралось всего 20 человек, и наш вагон доукомплектовали урками разных специальностей — домушниками, карманниками и так далее. А это определяло не только опустошение наших Сидоров, но и всевозможные конфликты, так как урки всех остальных, то есть фраеров, за людей не считают.
В середине теплушки стояла железная печка, которую мы не топили — осень была теплой. Слева и справа находились двухэтажные нары, на первых разместились политики, на вторых — урки. С обеих сторон было по маленькому окошечку, забранному решеткой. В вагоне
охраны не было, дверь запирали снаружи, и взломать ее изнутри невозможно. Для передачи еды на некоторых достаточно длительных остановках дверь открывалась. Около нее стояли несколько надзирателей с собаками. Мы получали паек, потом дверь закрывалась вновь.
Днем мы, «политики», болтали, по очереди смотрели в наше окошко — второе принадлежало уркам. Изумительны были виды на Урале: осенние леса в богатых, разнообразных красках, от светло-зеленой до темно-красной. Меня очень заинтересовала стоянка под Новосибирском. Наш поезд разместили на дальнем запасном пути, рядом с «Шанхай-городком»: городом из хижин, состряпанных из разных отбросов — старых досок, грязных листов фанеры и оргалита, ржавого железа и многого другого. Эти хижины были расположены рядами и пронумерованы, образуя какие-то карикатуры на городские улицы. Если мне память не изменяет, описания таких улиц можно найти только в американской литературе: у Джека лондона, О.Генри и других авторов. То, что такие трущобы существуют и у нас в СССР, мне бы в голову не пришло, если бы я не увидел их собственными глазами. Хочется думать, что впоследствии они были уничтожены и в настоящее время их больше нет.
О красотах Байкала написано очень много; проезжая его, мы особенно строго соблюдали очередь у окошка — никаких шансов увидеть его когда-нибудь вблизи у нас не было.
По ночам мы спали, а урки ползали между нами, роясь в сидорах. Это было очень противно, и в одну из ночей мы поймали кого-то из них и излупили. Урки обиделись и вызвали нас на «честный бой». Под этим понималась драка нашего представителя с представителем урок. Среди нас был кавторанг из Кронштадта, красивый, рослый и сравнительно молодой человек. Он вызвался быть нашим представителем. Против него урки выставили молодого худощавого парня.
Несмотря на отсутствие ножей, бой был жестоким. Урка применял различные коварные приемы, например, удары снизу головой в живот противника, но кавторанг держался твердо. В конце концов зрители с обеих сторон решили, что бой уже можно закончить и согласились
на ничью. У кавторанга были разбиты верхняя губа и левая бровь, из них капала кровь, и вообще он имел потрепанный вид. Впрочем, и урка пострадал достаточно и, вероятно, долго потом зализывал раны. После боя ничего не изменилось: урки по-прежнему совершали ночные набеги, а мы спали плохо, прислушиваясь к шорохам.
Наконец поезд прибыл во Владивосток. Нас вывели из вагонов, посадили на корточки по двое в ряд, кругом стояли надзиратели с собаками. Я поглядел направо — из-под вагонов была видна яркая синяя полоска воды под голубым небом: Тихий океан. По нему шли невысокие длинные волны. Потом нас подняли, куда-то долго вели, и мы оказались в большом бараке, как выяснилось, Владивостокского пересыльного лагеря (без урок — у них были другие бараки). Там мы жили несколько дней, делая иногда неизвестно зачем переходы из одного барака в другой. Погода испортилась, шел дождь, и нас таскали по грязи.
Однажды на одном из очередных переходов из барака в барак нас остановили около изгороди из колючей проволоки. За ней находились какие-то женщины, одна из них подошла к изгороди, и мне удалось с ней поговорить. Это была группа ленинградских женщин, осужденных «за связь с врагами народа». Сами «враги народа», то есть мужья их, были осуждены на разные сроки, от 5 лет и больше, а некоторые присуждены к высшей мере. Женам же их дали всем одинаково — по 8 лет, что их очень возмущало; Бедные женщины не понимали, что администрации гораздо удобнее назначить им одинаковые сроки. (У меня рука не поднялась написать слово «присудить».) При этом достаточно одного списка, «тройке» надо подписать только один раз, и вообще вся документация упрощается.
Моей собеседнице было известно, что их отправляют на Колыму и они ждут теплохода Владивосток — Магадан, так же, впрочем, как и мы. Надо сказать, что она была молода и, несмотря на арестантский наряд и отсутствие макияжа, хороша собой. Она сказала, что начальник Владивостокского лагеря предлагает ей остаться, «чтобы убирать его канцелярию и мыть полы»,
и попросила моего совета: соглашаться ей или нет? Цель предложения была ясна, что можно было посоветовать? Я рассказал ей, как я понимаю ситуацию, но решения ее не узнал, нас повели дальше. Почему-то мне не пришло в голову, что такая же участь могла постигнуть и мою собственную жену.
Через несколько дней совершилась посадка на теплоход по известному ритуалу: с большим количеством надзирателей и собак, с криками и истошным лаем. В конце концов нас завели в трюм, все люки задраили, и нас оставили одних, без охраны. Через некоторое время теплоход пошел в Охотское море.
Трюм был очень велик, застроен двухъярусными нарами, и в нем было свободно, несмотря на большое количество заключенных. Женщины, вероятно, были в другом трюме. Тусклые лампочки давали мало света, но глаза постепенно адаптировались.
Морское путешествие оказалось ужасным. Перед отправлением нас накормили соленой рыбой, вызвавшей жажду, а вода в кранах тоже была соленой. То ли емкости наполнили морской водой вместо пресной, то ли морская вода подметалась к пресной, но пить ее было нельзя, и несколько дней мы существовали без воды. К тому же качка, морская болезнь... Несколько человек умерли в пути.
Все на свете кончается, кончилась и эта пытка. Мы с дрожащими ногами вышли на палубу, спустились по трапу вниз, построились и, окруженные надзирателями и собаками, направились по дороге из порта в Магадан. Наполовину опустевшие сидоры тащили с собой. Вдали я увидел Ласточкина, у которого сидор уже украли, он задорно показал мне свои свободные руки.
Как только мы вышли из порта и увидели около дороги чистый снег, бросились к нему. Крики надзирателей и лай собак не могли нас остановить. Пока мы не наелись снега, сдвинуть с места нас было нельзя.
Потом мы мирно построились и отправились в Магадан, а точнее, в такой же пересыльный лагерь, с каким мы познакомились во Владивостоке.
От пристани до магаданского пересыльного лагеря заключенные шли в окружении надзирателей и собак. Путь был длинный, как говорили знающие люди, шесть
километров, заключенные были ослаблены долгим и трудным рейсом из Владивостока, поэтому шли медленно и пришли только вечером, в темноте. Всех нас втолкнули в какой-то барак и сказали:
— Утром вас разместим, а переночуете здесь. Два ряда двухэтажных нар были заняты ранее прибывшими заключенными, нам предстояло устроиться на полу. В бараке было темно, его освещала только одна маломощная электрическая лампочка. Все же я разглядел небольшое свободное место на краю нар, образовавшееся благодаря низкому росту лежащего там заключенного. Я расположился на этом месте, положив мой сидор за спину. Сидеть на нарах было значительно удобнее, чем на полу, но заснуть мне не удавалось, а сидящие и лежащие на полу один за другим засыпали.
Через некоторое время я заметил какое-то движение недалеко от меня. Я присмотрелся: два молодых человека, лет по шестнадцать-семнадцать, обыскивали хорошо одетого, крепко спящего заключенного — фраера. Помешать им я не мог: мне уже давно объяснили, что в этом случае сразу появятся два или три взрослых вора, они меня изобьют и пожалуются на меня надзирателю. А так как они «социально-близкие», а у меня 58-я статья и я — «враг народа», то меня посадят за драку на несколько дней в карцер. Мне следовало соблюдать спокойствие и наблюдать за действиями молодых воров. Один из них отгибал полы сперва пальто, потом пиджака у фраера, второй вытаскивал содержимое карманов. Делалось это очень медленно, тщательно, с предельной осторожностью. Когда клиент вздрагивал или всхрапывал во сне, нежные воры застывали в тех позах, в каких они были, и не шевелились несколько минут, пока не убеждались, что фраер крепко спит.
Наблюдая за этой сценой, я понял, что спасения от квалифицированных воров нет никакого. Если ты уснул в общественном месте, то твои карманы будут очищены, воры унесут все, что в них находится.
Закончив обработку несчастного фраера, молодые воры занялись мной. Я не спал, поэтому тактика должна быть другая: отъем содержимого карманов насильно. Я стал энергично отбиваться от этих мальчишек руками
и ногами, и мне это удалось: так и не достигнув моих карманов, воры ушли. Отдышавшись, я долго восхищался собой, гордясь победой над ворами, и вдруг заметил, что на моих ногах нет новых галош, которые я получил в ленинградской пересыльной тюрьме в передаче от жены. Ворам понравилось, как блестят эти галоши, и они решили забрать их. Отбиваясь ногами, я облегчил им эту задачу.
Теперь следовало ожидать, что молодые воры дождутся, пока я усну, и вернутся, чтобы порыться в моих карманах. Надо было содержимое карманов переложить в сидор и суметь его защитить. Я придал ему плоскую форму (благо он был разворован и опустел наполовину), сел на него и спокойно уснул. В течение ночи воры не пришли, видимо, и они легли спать, а утром нас перевели в другие бараки.
Севвостлаг
Севвостлаг
В магаданском пересыльном лагере я находился несколько дней. У меня украли пенсне. Откуда-то сзади протянулась рука и стащила их с моего носа. Я быстро повернулся — за мной стоял дюжий детина с равнодушным выражением лица и курил.
— Кто взял мои стекла? — спросил я.
— А я почем знаю? — ответил он.
Ясно было, что такова организация, что мне их не вернуть. Возможно, что их выиграли в карты: при этой игре урки ставили на кон любую чужую вещь в расчете потом украсть ее и отдать выигравшему.
Близоруким хорошо известно, что представляет собой жизнь без очков: все окружающее погружается в туман. Теперь такая жизнь предстояла мне надолго.
Через день или два пришел надзиратель и предложил поработать. Несколько человек согласились, и я в том числе: уж очень скучно нам было. Нас привели в Магадан, который был тогда деревянным городком, к деревянному же ресторану. Надо было убрать снег возле него, мы это сделали с удовольствием и получили в награду ресторанный обед, который показался изумительно вкусным.
Еще через несколько дней, когда похолодало, нас повели на отправку. Над обычной грузовой машиной был сделан из тряпок и проволоки полог; мы влезли в кузов и поехали. От полога отлетали тряпки одна за другой, и становилось все холоднее и холоднее. Постепенно стемнело. Когда я замерз окончательно, грузовик остановился около какого-то дома. Послышалась команда:
— Выходи греться!
Я, с трудом шевеля окоченевшими членами, вывалился из грузовика и вошел в дом. Там было светло и тепло, давали кипяток. Выпив кружку кипятка, я согрелся. Вновь взбираемся в грузовик, едем дальше. От полога отлетают последние тряпки, но мы уже приближаемся к месту назначения.
...Придурок завел нас в палатку и определил места обитания. Палатка широкая и длинная, со всех сторон засыпана снегом (чтобы не дуло) до полутора метров высоты. Внутри, у стенок, земляная лежанка, на которой мы и расположились — перпендикулярно к стенкам. В центре палатки находится железная печка. Велики градиенты температуры: в середине более или менее тепло, у стенок холодно. Хлеб, положенный около головы — а другого места для него нет, — замерзает так, что не разгрызешь. Его надо плотно прижать к печке торцом. Когда он оттает на два-три миллиметра, надо сжевать этот край. Потом приложить его к печке второй раз и так далее.
Утром мы вышли на работу. Был ясный, солнечный день. Небо голубело, снег блестел. Ребята говорили, что температура воздуха около -60° Цельсия. Действительно, было очень холодно. Из-за хронического насморка мне приходилось на морозе дышать ртом. При этом время от времени у меня откашливались небольшие черные хлопья; старожилы говорили, что это — подмороженные кусочки легких. Может быть, они были и правы.
Руководитель работы (не придурок, а десятник из числа вольнонаемных геологов), посмотрев на меня, решил, что для копания шурфов ломом я не гожусь, и поручил мне расчистку площадки от снега под шурф. Из груды инструментов я выбрал широкую деревянную лопату и принялся на работу.
Через некоторое время я почувствовал что-то неладное с пальцами на руках, они стали какими-то деревянными. Скинул варежки — а пальцы белые. Я стал растирать их снегом изо всех сил. Это заметил десятник и поручил кому-то из работяг отвести меня в медпункт. Молодой фельдшер сказал, что дело плохо, намазал чем-то пальцы на обеих руках и наложил повязки.
— На работу не ходить, каждый день являться на перевязки, — приказал он.
Мне показали тропинку к нашей палатке, и началась скучная жизнь, целый день один, в холодной палатке. Руки болели, ими ничего нельзя было делать, даже печку топить было трудно. Вечером все работники собирались в палатке, подымали шум, затевались ссоры, иногда переходившие в драки. Однажды случилось чрезвычайное происшествие. Печка горела плохо, дрова были сырыми, и один из парней, раздобыв какую-то плошку бензина, хотел выплеснуть его в печку, но неловким движением вылил его на себя и тут же вспыхнул. Огромным факелом он метался по всей палатке, никак не удавалось удержать его и накрыть бушлатами. Наконец это получилось, огонь погасили, но парень был сильно обожжен, не мог даже ходить, и его понесли на руках в медпункт. Через некоторое время возбуждение утихло, все легли спать, а в моих глазах еще долго сохранялось это безумное зрелище: живой факел, летающий по палатке.
Чувствовал я себя очень плохо, почему-то трудно дышалось. В один из приходов в медпункт на перевязку я встал у дверей, фельдшер занимался другим больным. Потом он подошел ко мне, внимательно посмотрел на меня и велел поставить термометр. Выше 35 ртутный столбик не подымался, и фельдшер оставил меня в «больнице». Так он назвал смежную с его кабинетом комнату, в которой стояло 6 топчанов с соломенными тюфяками. Один из них был занят — на нем лежал тот самый обгорелый парень, весь в бинтах, не произносящий ни слова. В больнице было тепло, можно было раздеться. Я лег на соломенный матрас и ощутил полное блаженство.
А с руками было худо. В столовой около меня никто не хотел сидеть, так как от них распространялся трупный запах. Через день или два фельдшер сказал:
— Начинается гангрена, надо отрезать пальцы.
Хирургических инструментов у него не было, пришлось взять у сестры ее портняжные ножницы. Фельдшер посадил меня против себя, мою левую руку оголил до плеча. Сестра туго перехватила ее ниже локтя цепью, вложенной в резиновую трубку, для уменьшения потока крови. Сестра держала эту цепь в натяжении и одновременно поливала мои пальцы для дезинфекции желтой жидкостью — риванолом.
Ножницы тупые, отрезать фаланги пальцев было очень трудно, ведь даже суставы цыпленка разрезать затруднительно. От невыносимой боли я иногда терял сознание, потом приходил в себя, снова видел перед собой фельдшера с напряженным лицом и нахмуренными бровями, трудящегося над очередным пальцем, слева от меня — сестру, облитую слезами, так она переживала мою операцию, и поливавшую мою руку риванолом, наверху, над фельдшером, большие круглые настенные часы.
Операция продолжалась около трех часов, были отрезаны фаланги четырех пальцев на левой руке. Закончив ее, фельдшер тщательно перевязал мне руку и уложил меня на мой топчан.
Боль в руке постепенно утихала, и я с горечью вспоминал о моей скрипке, на которой мне больше не играть, о симфоническом- оркестре Ленинградского дома инженеров на Фонтанке, в котором я принимал деятельное участие, о дирижере его по фамилии Сасс-Тисовский, о последней работе оркестра — концертной постановке оперы «Евгений Онегин». Потом я сообразил, что вероятность дожить на Колыме до конца моего срока ничтожна мала и сокрушаться о скрипке не имеет никакого смысла.
На правой руке отмерзли только кончики пальцев (небольшая часть фаланги), и гангрены там не было, следовательно, не было и запаха. Через несколько месяцев я упал, поскользнувшись на льду, сильно ударил правую руку об лед, и эти отмерзшие кончики пальцев одновременно отпали.
Левая рука заживала, и меня выписали из «больницы», переведя вновь на амбулаторный прием — ежедневные перевязки в 5 часов.
Фельдшер время от времени меня выслушивал и заставлял измерять температуру. Как-то он сказал:
— Завтра я еду в Берелех за медикаментами, вы поедете со мной, и я вас покажу медицинской комиссии.
На другой день мы поехали. Опять было солнечно, маленький деревянный поселок, называемый Берелех, выглядел очень уютно. После осмотра меня комиссией женщина-врач провела в свой кабинет и дала рюмку валерианки, настоенной на спирту. Этот напиток мне очень понравился, хотя я водки не терплю. Видимо, мой организм был в таком состоянии, что ему требовался спирт.
Давно я не слышал такого ласкового женского голоса. Она сказала, что меня отправят в инвалидный лагерь под Магаданом, что благодаря близости моря климат там гораздо мягче и мне там будет лучше. Действительно, через несколько дней меня вызвали, перевезли в инвалидный лагерь и поместили в большом бараке с двумя рядами двухэтажных деревянных нар. Мое место было наверху. Соседом моим оказался бывший посол СССР в Иране, пожилой болезненный человек, другим соседом — молодой парень, больной туберкулезом.
В инвалидном лагере давали только 500 граммов хлеба в день. А так как остальная еда была малокалорийной, то этого не хватало. Вывший посол говорил мне, что он нарезает хлеб на маленькие кусочки и каждый из них съедает, как пирожное. Недоедание вызывает недержание. Приходилось вставать ночью и выходить из барака до восьми раз. Дежурящие по ночам придурки следили за тем, чтобы мы доходили до места, отведенного для туалета, а не останавливались вблизи от барака (правильное требование!). Указанное место было покрыто льдом, там было очень скользко. Именно на этом месте я упал, потеряв кончики пальцев на правой руке.
Надо сказать, что постоянное недоедание действует на человеческую психику губительно. От мысли о еде нельзя отвлечься, о ней думаешь все время. К физическому недомоганию добавляется и моральное, так как
постоянное ощущение голода унизительно, оно лишает самоуважения, чувства собственного достоинства. Все мысли сосредотачиваются на решении одной задачи: как раздобыть еду? Поэтому у помойки, расположенной вблизи от столовой, у входа в кухню, всегда толпятся «доходяги». Они ждут, не выбросят ли из кухни что-нибудь съестное, например, капустные очистки.
Вскоре после прибытия в инвалидный лагерь не прекращающееся чувство голода охватило и меня. Мне пришла в голову дикая мысль, что врачи мне помогут получить дополнительное питание, я не сообразил, что в лагере имеются десятки «доходяг», состояние которых значительно хуже моего. Все заключенные врачи использовались по специальности, их было много, поэтому больших очередей в медпункт не было.
Когда я разделся и доктор взглянул на меня, он закричал:
— Да по тебе вши ползают! Как ты смел в таком виде явиться в медпункт? Немедленно уходи.
Пришлось одеться и уйти. Теперь возникла задача избавиться от вшей. В инвалидном лагере она решалась просто: пойти в баню, сдать одежду «на прожарку», вымыться горячей водой, кусочек мыла дадут, — и все. Но этот рецепт мне не подходил: обе руки в повязках, смачивать их запрещено. Был только один выход из положения — найти лагерника, который бы взялся меня вымыть. За пайку хлеба это сделает любой. Но как лишиться пайки голодному человеку? Для этого надо быть героем. И я решился стать им. Нашел симпатичного парня, договорился с ним, и мы проделали всю эту процедуру. Тем временем я понял, что в медпункт мне ходить незачем. Но потеря пайки усилила ощущение голода, и присвоение себе статуса героя меня не утешало. Через несколько дней после моего падения на льду бывший посол среди ночи умер, и утром я обнаружил, что он холодный. На его место привели другого «доходягу». Скоро умер от туберкулеза и второй мой сосед. Вообще за один год пребывания на Колыме я шесть или семь раз просыпался рядом с трупом.
В инвалидном лагере было большое количество одинаковых бараков, образующих целый городок. Часть из них занимали урки, а один был специально отведен для
«самоваров». Так назывались безногие, перемещающиеся с помощью квадратной дощечки на колесиках. «Самовары» появляются в результате обработки шурфов с помощью костра: огонь растапливает лед, размягчает мерзлую землю и позволяет копать ее лопатами, не пользуясь ломами. Но из-за большого количества талой воды уберечь валенки от промокания не удается, а в мокрых валенках на 50-градусном морозе быстро отмораживаются ноги. Почему-то «самоварами» были только урки. Видимо, более культурные политики избегали растапливания шурфов. Большинство населения инвалидного лагеря являлось «доходягами», т.е. подходило к концу своего существования. Причинами были болезни, недостаточное питание и тяжелая работа, в основном — заготовка дров в лесу. Благодаря повязкам на обеих руках я все еще был от работы освобожден.
Хорошо жили придурки, у которых питания и одежды было более чем достаточно. Мне довелось познакомиться с дневальным, заключенным, находящимся в услужении главному придурку — старосте лагеря. Знакомство это базировалось на том, что мы были земляками-ленинградцами. Дневальный был выбран старостой из других кандидатов благодаря своему искусству: он играл на баяне и этим развлекал старосту. Питались они оба прекрасно, главной заботой их было — не растолстеть. Дам дневальный приводил к старосте из соседнего женского лагеря, привлекая их обильной и вкусной едой. У остальных придурков дневальных не было, но жили они тоже неплохо.
В один из первых солнечных дней после моего приезда я ходил между бараков, знакомясь с лагерем. Вдруг на меня напали четыре или пять придурков, затащили в ближайший барак и стали стаскивать с меня мои роскошные валенки.
— Что вы делаете?! — закричал я.
— Ты ведь за дровами не ходишь, можешь обойтись и этими. — Они напялили на меня обрезанные валенки и выставили из барака. Я, конечно, обиделся, но по сути дела они были правы: валенки больше нужны тем, кто ходит в лес по глубокому снегу за дровами.
С весны 1940 года в лагере повеяло либерализмом: начали издавать стенгазету, объявили шахматный тур-
нир между заключенными. Я еще был в повязках, дел у меня никаких не было, и я начал играть. Выяснилось» что в число заключенных попали и перворазрядники, и, кажется, даже мастера спорта. Но все они были «доходягами» в крайней степени и с трудом передвигали фигуры, а при игре со мной требовалось передвигать, фигуры и за меня. В результате я вышел в финал — и задумался. Несмотря на высокие спортивные звания» эти «доходяги» играют очень слабо; если собрать все свои силы, то можно занять в турнире первое место. Учитывая же пронесшийся либеральный душок, на этом. можно будет что-нибудь выиграть, например, дополнительную еду.
Так я и сделал. Играл напряженно, думал подолгу, благо шахматных часов не было, и решил поставленную, перед собой задачу: в финале выиграл шесть партий из шести возможных, занял первое место с большим отрывом от остальных игроков и стал чемпионом — популярной личностью в лагере. Начальником лагеря в торжественной обстановке мне была вручена награда: деревянный портсигар. Заключенному художнику заказали мой портрет в стенгазете; он был очень удачен и долгое время висел на стене. Не знаю почему, но после этого турнира я играть в шахматы не могу, хотя люблю проигрывать партии гроссмейстеров и смотреть по телевизору уроки шахматной игры.
Деревянный портсигар меня не удовлетворил, я искал способа лучше питаться. Найдя среди «доходяг» несколько музыкантов, умевших играть на народных инструментах, я предложил начальнику лагеря организовать оркестр. Он согласился и приказал выдать нам со склада инструменты — балалайки, домры и гитары. Мы начали репетировать; кое-кто отсеялся, из остальных удалось составить работоспособный ансамбль. Не скажу, что этот оркестр звучал очень хорошо, но можно было дать ему оценку — терпимо (на троечку). Начальнику лагеря оркестр понравился, и он приказал нам играть в столовой во время обеда.
Цель была достигнута, в столовой нас усиленно кормили, и мои «доходяги», так же как и я сам, начали заметно поправляться.
Оказалось, однако, что этот маленький оркестр нужен не только для того, чтобы подкормились музыканты. Ведь в то время никаких трансляций еще не существовало, радиоприемников у заключенных не могло быть, не было их и у придурков. Поэтому в лагере стояла тишина, прерываемая только матерной руганью урок или придурков; «доходяги» разговаривали мало, да и голоса у них были еле слышные. И вдруг появилась музыка; зазвучали старые песни и романсы, вальсы и танго, напомнившие лагерным страдальцам о прежней жизни, о друзьях и любимых, и эта прежняя жизнь показалась безоблачно счастливой, и не верилось, что она была и даже что могла быть.
Музыка взорвала тупое равнодушие, с которым «доходяги» ожидали приближающегося конца. Она явилась также признаком либерализации и вызвала надежду, что по окончании срока могут и отпустить, не добавляя нового. Я никак не ожидал, что наш небольшой музыкальный ансамбль окажет такое благотворное влияние на обитателей лагеря. Это влияние распространилось и на урок. Я заметил, что самые нахальные из них, всегда получавшие свою баланду без очереди, расталкивая «доходяг», вдруг стали занимать очередь. Вероятно, это делалось для того, чтобы послушать музыку, другого объяснения я найти не мог.
К сожалению, мое участие в оркестре продолжалось недолго, два или три месяца, после чего произошло мое крушение как дирижера. Три совпавших события вызвали его. Во-первых, мне пришло в голову сопровождать исполнение «Сулико» пением. Голоса у моих «доходяг» оказались гнусавыми, звучало их пение отвратительно, но, допустив его, я никак не мог отменить: им понравилось. Во-вторых, сменился начальник лагеря. Новому исполнение «Сулико» не понравилось, меня он не знал и накричал на меня. В-третьих, в инвалидном лагере появился настоящий, профессиональный дирижер из Белоруссии по фамилии Трежетняк. К тому же он был осужден по 116-й статье (растрата), а не по 58-й, и, следовательно, был выше меня во всех отношениях. Его и назначили дирижером, а меня вернули в первобытное состояние.
Перед этим, в июле, начальство решило организовать субботник для прокладки узкоколейки из лагеря еще куда-то. Все мы построились, политики и урки (кроме «самоваров») отдельно, и были выведены из ворот лагеря под присмотром придурков и настоящей охраны. Требовалось разносить рельсы из кучи по местам. Клали их на плечи восемь или десять человек, несли и по команде сбрасывали. У меня руки были еще в повязках, носить рельсы я не мог, и мои музыканты усадили меня под деревом на подстилке. Был теплый, солнечный день, и сидеть там было очень приятно.
Урки уютно устроились невдалеке от меня. Они разделились на несколько групп, каждая из которых занялась азартной карточной игрой. Все они были очень экспансивными, все кричали одновременно, так что понять их речь было невозможно.
К концу дня рельсы были разнесены по местам, нас вновь построили, и мы вернулись в лагерь. На бараках, в которых жили урки, мы увидели громадные красочные плакаты: их поздравляли с трудовой победой и благодарили за вдохновенный труд. Вероятно, администрация лагеря была очень горда своими достижениями в трудовом воспитании урок.
В Москву
В Москву
Вскоре после бесславного окончания моей музыкальной деятельности, в начале ноября 1940 года, руки мои окончательно зажили и с них сняли повязки. Это значило, что скоро меня потащат на работу в лес. Утром будут забегать в палатку придурки и меня вместе с другими работоспособными заключенными стаскивать за ноги с нар, выстраивать во дворе и вести на лесоповал. Там придется пилить деревья, оттуда нести бревна вдвоем или втроем, к чему я совершенно не способен. Короче говоря, скоро моя жизнь придет к концу.
Однако этот печальный прогноз не подтвердился. В праздник 7 ноября, утром, когда все обитатели нашей палатки мирно отдыхали на своих местах, вбежал придурок и стал громко выкрикивать мою фамилию, перевирая ее и сопровождая некоторыми другими словами. Я откликнулся.
— Быстро бери вещи и иди, машина ждет.
Собираться мне было недолго, на улице действительно стояла грузовая машина с крышей и скамейками в кузове. Я забрался на платформу, сел на скамейку, и машина поехала с большой скоростью, прыгая на ухабах. Надзиратель сидел не со мной, а с шофером, на мягком сиденье. Когда мы подъехали к Магаданскому управлению НКВД, он подбежал ко мне, показал часовому какую-то бумажку, повел меня вверх по лестнице, усадил на стул в коридоре и ушел. Сперва ни одной живой души в управлении не было, потом появилась уборщица. Она долго смотрела на меня и наконец сказала:
— Что же ты, милый, наделал, что тебя несколько дней все управление ищет, все на голове ходят?
— Не знаю, — ответил я.
Потом какой-то мужчина повел меня в комнату, по-видимому, служившую баней: с кафельным полом, скамейками, шайками, кранами.
— Раздевайся, будешь мыться, — раздался приказ.
— Но нет же горячей воды, — сказал я.
— Сейчас принесу.
Действительно, он принес два ведра горячей воды и мыло, а всю одежду мою унес.
— А во что же я оденусь?
— Принесу другую.
Я с наслаждением стал мыться — терять мне было нечего.
Вскоре он принес новую одежду: меховые куртку и шапку, унты, темные штаны и комплект белья. Когда я оделся, то понял, что из меня делают путешественника по Заполярью.
По нескольким коридорам меня привели в большой кабинет и поставили перед письменным столом. За ним сидел, вероятно, начальник управления.
— Зачем Берия вас вызывает?
— Не знаю.
Я понял, что пришла телеграмма за подписью Берии, поэтому она вызвала столько волнений.
— Как поморозили руки?
— Варежки плохие.
—Знаю, нарочно поморозили, чтобы не работать.
Мне такая мысль в голову не приходила, хотя некоторая логика в ней была.
— Ты поедешь в Москву под конвоем.
Он нажал кнопку, вошли лейтенант и два сержанта.
— Вот с ними и поедешь. Можете идти.
Меня повели к выходу, посадили в легковую машину, и мы отправились в порт.
Теплоход стоял уже у причала. Меня привели в четырехместную каюту, предложили лечь на верхнюю полку. Я очень устал после бурного дня и сразу уснул.
Шли мы до Владивостока несколько суток. Я спускался с койки только для еды и для хождения в туалет, куда меня сопровождал один из сержантов. Еду носили из ресторана, она была (или казалась мне) прекрасной и доставляла неизъяснимое наслаждение. Когда я не спал, то смотрел в иллюминатор, но там ничего не было, кроме чаек и волн, цвет и величина которых все время изменялись. Сытый и отдохнувший, я чувствовал себя очень хорошо и никакой скуки не испытывал.
Конвой обращался со мной очень вежливо и предупредительно. Окрики остались в лагере.
«Вероятно, они принимает меня за потенциальное начальство, на которое по прибытии в Москву нацепят ромбы, и придется перед ним стоять смирно...» — думал я.
Однажды утром в иллюминаторе показался далекий берег; это был берег Евразии — Владивосток. Мы очень долго приближались к нему, маневрировали и наконец пришвартовались. Но меня повели не сразу, видимо, ждали, пока выйдут все пассажиры.
Когда вышли и мы, то выяснилось, что я залежался и с трудом стою на ногах; постепенно мои ноги окрепли, и я пошел нормально. Владивосток оказался очень красивым городом с полными народа улицами. Шли мы долго, очутились на окраине, где стоял большой дом из красного кирпича, тюремного вида. Туда мы и зашли. Меня заперли в комнате, не похожей на тюремную камеру — без решеток, с кое-какой обстановкой. Еду мне носили также не тюремную. Там я прожил несколько дней, размышляя о моей судьбе, об ее игривом характере.
За мной пришел знакомый конвой, усадили меня в легковую машину и привезли на вокзал. Вскоре подошел
поезд, экспресс Владивосток — Москва, мы заняли отдельное купе, меня уложили на верхнюю полку. Мне представилась возможность рассмотреть через окно весь путь от Владивостока до Москвы. Громадное впечатление произвел на меня Байкал, на который по пути на восток мне полюбоваться не удалось.
Лейтенант разрешил написать письмо жене в Ленинград, сам купил бумагу и конверт с маркой, сам взялся его опустить. Это письмо он, вероятно, передал в НКВД, так как жена его не получила (как и следовало ожидать). Любезность лейтенанта производила хорошее впечатление. Как и на теплоходе, еду мне приносили из ресторана три раза в день. В туалет сопровождал один из сержантов, причем все пассажиры пялили на меня глаза.
По прибытии в Москву меня поместили в Бутырской тюрьме. В большой камере площадью примерно 50 квадратных метров находились 4 заключенных (а не 150, как это было в Ленинграде). Запомнил я только одного. По-видимому, это был настоящий квалифицированный разведчик. Он был немец, хотя по-русски говорил совершенно свободно, без акцента. Так же хорошо, по его словам, он говорил на всех балканских языках (чешском, болгарском, сербском, греческом и т.д.). К тому же он окончил медицинский факультет и занимался медицинской практикой. Часто его вызывали на допросы, причем, как он уверял, только высокопоставленные следователи, полковники и генералы. Беседовать с ним было очень интересно, он хорошо знал нравы балканских стран и умел рассказывать.
После обильной еды на теплоходе и в вагоне мне не хватало пищи. Поэтому я попросил отправить письмо моей жене в Ленинград, чтобы она прислала мне немного денег, в Бутырской тюрьме можно было получить добавочное питание за деньги. Как выяснилось в дальнейшем, письма не отправили, а деньги я стал откуда-то получать. Добавочное питание не помогло, чувствовал я себя плохо, начались какие-то боли в спине. По моей просьбе врача привели очень быстро. Он нашел у меня плеврит и направил в больницу. Я был помещен в палату, где других больных не было. Мне давали лекарства, ставили банки, приносили вполне приличную еду. Я скоро выздоровел, но в прежнюю камеру меня не
вернули, а поместили в одиночную. Туда привели портного, он снял мерку. Воспользовавшись случаем, я просил заказать мне очки. Через день или два я были уже в большой камере, где встретил четырех знакомых инженеров: Александра Львовича Минца (впоследствии академика), Ефима Самойловича Анцелиовича (профессора радиотехники), Бориса Ивановича Преображенского (проектировавшего в 30-х годах новый научно-исследовательский институт в Москве и часто дававшего мне для решения отдельные задачи) и Антона Тимофевича Ярмизина (сотрудника Остехбюро, переведенного в 1935 году в Москву).
Оказалось, что они с 1938 года находятся здесь в качестве «заключенных специалистов». Каждый день кроме выходных, их возят на легковых машинах в лабораторию, где они выполняют совместную разработка, Некоторое время тому назад их вызвали к Берии, который расспрашивал о квалификации разных специалистов, в том числе работавших в Остехбюро. Он интересовался, стоит ли привлекать их к работе в лабораториях НКВД. Называлась фамилия, они давали отзыв Берия требовал справку о местопребывании этого спициалиста. Все мои «однодельцы» оказались расстрелявшими — видимо, они не нашли правильной линии ведения на Военной коллегии.
Меня знали все четверо, дали положительный отзыв. Длительный розыск по документам показал, что я жив и нахожусь на Колыме. Берия приказал послать телеграмму, которая и привела меня в эту камеру. Все стало на свои места.
Игра судьбы: мне предстояло вторично жить вместе с А.Т.Ярмизиным.
Утром их отвезли на работу, а я остался один - ждать костюма и очков, которые привезли только к концу дня. На другой день поехал на работу и я. Нас везли на двух легковых автомобилях, вместе с конвоев, утром — на работу в лабораторию, находившуюся вблизи от центра Москвы, вечером — обратно в Бутырскую тюрьму «на отдых». Выходные дни мы проводили в тюрьме, там нас и кормили, в рабочие дни мы питались на работе. Как-то в столовую пришел начальник под-
разделения полковник госбезопасности Фома Фомич Железов и сказал:
— Ассигнования на ваше питание значительно повышены. Поэтому, хотя часть и разворуют, кормить вас будут лучше.
Действительно наше питание было вполне удовлетворительным, если не сказать — хорошим.
Минц, Анцелиович, Преображенский и Ярмизин работали над общей темой. Меня в эту группу не включили, а поручили мне самостоятельную работу, предоставив несколько помощников из числа военных техников и требуемую аппаратуру. Технические книги и журналы приносили нам по запросу, когда их можно было найти.
Так и шла наша жизнь до войны: в центре города, в особняке, в котором находилась лаборатория, мы работали, в Бутырской тюрьме «отдыхали».
Мои новые соратники рассказали, что таких групп заключенных специалистов в СССР очень много, в том числе целое конструкторское бюро по проектированию самолетов под руководством заключенного, очень известного специалиста Андрея Николаевича Туполева. Оказалось, что Полищук (КЕП) тоже работает в этом бюро, занимаясь электрооборудованием самолетов.
Формально в тюрьме мы входили в число многих других заключенных. Однако всем надзирателям было известно, что мы являемся «заключенными специалистами», поэтому относиться к нам надо с почтением. У нас были хорошие кровати, постельное белье нам меняли каждую неделю, в баню водили отдельно от других. Кроме того, мы пользовались тюремной библиотекой, в которой было достаточно много книг. Мы много читали, обменивались мнениями о книгах. Иногда вели споры по техническим вопросам, в основном Минц и я, остальные выступали в качестве жюри, которое поддерживало то Минца, то меня. При этом вопросов нашей текущей работы мы не касались, соблюдая секретность.
По утрам мы все вместе направлялись в туалет, сопровождаемые надзирателем. Однажды при выходе из туалета Минц и Ярмизин начали уступать друг другу дорогу, как незабываемые Чичиков и Манилов. В тюремном туалете такая галантная сцена выглядела очень забавно. Не знаю, сколько времени она продолжалась, если бы надзиратель не направил решительно к двери Минца.
Война
Война
Незадолго до войны или в самом ее начале мои коллеги свою тему закончили и были досрочно освобождены. Они подозревали, что это благодеяние объясняется решением правительства о постройке новой мощной радиостанции под Куйбышевом. Приходилось возить на работу одного меня. Видимо, это начальству не понравилось, и я стал ночевать в лаборатории.
Вскоре начались налеты на Москву. Во дворе лаборатории вырыли «щель» — длинный зигзагообразный окоп глубиной около двух метров, — и при налетах я, моя охрана и оставшиеся на работе сотрудники лаборатории (арестованные и вольнонаемные) должны были находиться в этой щели. Первый налет был очень эффектным: наши пулеметы стреляли трассирующими пулями, цветной пунктир которых расчерчивал небо в различных направлениях; слышались взрывы бомб, одна из них взорвалась вблизи от нас со страшным грохотом; одновременно летчики стреляли по городу из пулеметов, пули свистели около нашей щели; иногда в скрещенных лучах прожекторов показывался серебряный блестящий самолет, потом он загорался и падал. Как мне сказали на следующее утро, одна из бомб попала в соседнюю четырехэтажную школу, от нее осталась только пыль. По-видимому, трассирующие пули служили ориентирами для немцев, вскоре от них отказались, и другие налеты были менее красочными.
Лабораторию из центра Москвы перевели в один из подмосковных поселков. Там выделили для меня две небольшие комнаты, в одной из которых жил я, а в другой — охрана. Налеты были и у нас: зенитчики не пропускали фашистских самолетов на Москву, и летчики сбрасывали свои бомбы за городом. При налетах раздавался вой сирены, и все переходили из лабораторного корпуса в бомбоубежища — подвалы и щели.
В октябре или ноябре 1941 года лабораторию эвакуировали в Свердловск. В памяти сохранилось только
пребывание в Казанской тюрьме, следовательно, меня везли почему-то через Казань. В одной камере со мной находился инженер-химик, специалист по пороху, работавший ранее на Казанском пороховом заводе. В первые дни войны этот громадный завод взорвался. Мой новый знакомый был уверен, что причиной взрыва послужили ошибки персонала, вызванные отсутствием на заводе квалифицированных специалистов, поголовно арестованных в 1937 году, начальство же, конечно, считало взрыв результатом диверсии.
В Свердловске характер наших работ изменился, все разработки были предназначены для войны. В течение долгого времени аттестованные сотрудники отсутствовали. В дальнейшем выяснилось, что они участвовали в охране железнодорожного пути, по которому сибирские войска следовали в Москву. Передо мной была поставлена очень важная задача — разработка радиоприемника для партизанской радиостанции. Требования к нему предъявлялись очень высокие: во-первых, он должен потреблять очень мало энергии, чтобы можно было проводить круглосуточные дежурства; во-вторых, он должен быть очень прост в обращении и обладать очень малой массой; в-третьих, чувствительность его должна быть достаточно высокой; наконец, в-четвертых, производство таких приемников должно быть настолько технологичным, чтобы мы могли организовать его в лаборатории. С большим трудом эти требования все же удалось выполнить.
Радиопередатчик был разработан под руководством опытного специалиста инженер-подполковника Владимира Леонидовича Доброжанского, сумевшего разместить его в такой же штампованной коробке, что и радиоприемник. Эта радиостанция, которая была ласково названа «Белкой», выпускалась лабораторией НКВД в больших количествах. Я хорошо помню ее юбилейный тысячный экземпляр, красиво отделанный черным лаком и отправленный руководству партизанского движения.
В Свердловске рабочий день был удлинен до 11 часов, выходные дни отменены. Начались появления все новых и новых заключенных специалистов. Ко мне присоединились Л.С.Термен (за прошедшие годы он объездил
всю Европу, давая концерты на терменвоксе. Его игра на этом необыкновенном музыкальном инструменте «мановением руки» пользовалась большим успехом. Потом он переехал в США, где получил патент на терменвоксы и выпустил целую партию их, которая была быстро распродана. В США он прожил несколько лет, по возвращении в СССР был арестован и в конечном итоге стал заключенным специалистом); П.К.Ощепков (инженер, ставший впоследствии начальником большого конструкторского бюро в Москве); Н.Н.Шаховской (талантливый инженер); А.И.Иоффе (являющийся автором метода сушки древесины токами высокой частоты) Л.И.Гришин (ставший впоследствии главным технологом Министерства электронной промышленности);
С.А.Беркалов (бывший подполковник царской армии, специалист по артиллерийским орудиям, он очень переживал отсутствие у нас в начале войны противотанковых орудий: разработка их была начата, но в 1937 году все участники ее оказались за решеткой, вскоре его увезли от нас и, по слухам, произвели в генералы Советской Армии); С.С.Аршинов (автор нескольких хороших книг по радиотехнике); Иван Черданцев (известный профессор электротехники , преподававший в Московском энергетическом институте); П.П.Литвинский (являвшийся до ареста одним из руководителей другого ленинградского института, занимавшегося, так же как Остехбюро, управлением механизмами по радио, но на других принципах). Прибыли и еще несколько специалистов, фамилии которых не сохранились в моей памяти.
В связи с моей работой приходилось выезжать за город, в лес и на аэродром. Для этого выделялись автомашина, два надзирателя и кто-либо из сотрудников. Хорошо запомнилось громадное количество комаров в лесу; они кучились очень тесно, образуя звенящий туман. Но стоило сделать один шаг, выйти на дорогу — и никаких комаров; комариный туман обрывался очень круто, как стена.
Заключенные специалисты занимали в лабораторном корпусе две комнаты, охрана — одну. Еду приносили из какой-то столовой. Внутри здания мы были свободны, охрана стояла у входа. Такой порядок объяснялся не-
обходимостью для нас бывать в разных лабораториях я мастерских, не бегать же охране за нами.
Через два-три месяца после приезда в Свердловск выходные дни были восстановлены, продолжительность рабочего дня уменьшена. Начали привозить кинофильмы, нам разрешалось смотреть их вместе со всеми сотрудниками.
В одной из лабораторий, в которой мне приходилось бывать, работала техником по вольному найму молодая девушка по имени Алиса Федоровна. У нее были большие, темные глаза, молодой задор, веселый нрав. Естественно, что после нескольких лет монашеской жизни мне доставляло большое удовольствие, бывая в этой лаборатории, перебрасываться с Алисой двумя-тремя словами. Постепенно количество этих слов возрастало, и мы болтали с ней о разных разностях подолгу. Она была мила, остроумна и приветлива, никто не обращал на нас внимания. Мне было с ней интересно, мы становились все ближе друг к другу. Так бы и продолжалось неопределенно долго, но тут в это дело вмешался Николай Николаевич Аматов, заключенный специалист, работавший вместе с Алисой Федоровной. Перечисляя заключенных специалистов, я о нем не упомянул ввиду полной его бездарности, вероятно, и он был порождением бригадного метода обучения. Кроме того, он отличался тем, что болел астмой и то и дело устраивал себе ингаляции с помощью ручного пульверизатора. Замечу, что и среди инженеров-полковников были жертвы бригадного метода. К счастью, не они задавали техническую политику, были и знающие специалисты, умеющие и , ставить и решать сложные технические задачи.
Так вот, Аматов решил сыграть роль Мефистофеля. Он стал нашептывать! Алисе, что я в нее влюблен, а меня уверять, что Алиса призналась ему в любви ко мне. Как и в опере, ему удалось добиться своего. Мы с Алисой стали запираться по вечерам в лаборатории, платонический характер наших отношений пришел к концу. После всего перенесенного мной встречи с Алисой были такой радостью, какую словами не выразишь. Мой тонус повысился, возросла работоспособность. Я предложил начальству параллельно с разработками, которые вел, выполнять и научно-исследовательскую работу.
Предложение было принято, работа шла успешно, время от времени я докладывал ее результаты на инженерном совете, с эффектными демонстрациями. Может быть поэтому опасность встреч с Алисой меня не тревожила.
Кажется, в конце 1943 года было принято решение о реэвакуации лаборатории на старое место, в Подмосковье. Это был длительный процесс: упаковка приборов и другого оборудования, погрузка, переезд, разборка ящиков с приборами, расстановка их по местам и т.д. Рано или поздно, но работы, производившиеся в Свердловске, нашли свое продолжение под Москвой. А через некоторое время возобновились и мои встречи с Алисой; мы остались такими же беспечными, какими были в Свердловске. Но счастье не может длиться вечно: тот же Аматов как-то вечером выследил нас и доложил начальству. Раздался стук в дверь, мы открыли не сразу в надежде, что они уйдут, но эта надежда не оправдалась, и в ту же ночь я оказался в Бутырской тюрьме, в одиночной камере. Так закончился мой «тюремный роман».
Мне предстояло провести в одиночной камере несколько суток. Каждую ночь меня вызывали к следователю; он требовал от меня признания в связи с Алисой, а я изображал из себя рыцаря и не признавался. Никаких насилий ко мне не применялось, просто он пилил меня тупой пилой своих вопросов каждую ночь, с вечера до утра.
Через несколько ночей что-то во мне сломалось, я был готов подписать все, что угодно. Следователь сразу обнаружил мое состояние: кроме протокола допроса с требуемым признанием он заставил меня подписать и обязательство вести наблюдение за моими соратниками — заключенными специалистами, а также за начальством. Иными словами, из меня сделали «секретного сотрудника», такого же, каким был, по словам следователя, Аматов.
Как это могло со мной произойти? Не может быть, чтобы этого добивался следователь — нудный человек без всякой творческой фантазии. Скорее всего, подействовали все мои терзания, вместе взятые, ослабив мою волю к сопротивлению злу. Утешением для меня явля-
лось только твердое намерение немедленно по возвращении в лабораторию отказаться от новых функций.
Когда бумаги были мною подписаны, меня отправили в карцер «за нарушение правил внутреннего распорядка в лаборатории» на двое или трое суток, не помню точно. Карцер — одиночная камера площадью примерно один на три метра, находящаяся в подвале, сырая и холодная, без окон. Койка прикреплена к стене, на день она подымается и запирается, остается одна табуретка. Постоянно светит маломощная лампочка. Питание — хлеб и вода. Для меня карцер не был большим наказанием, я знавал условия и похуже. Мне было в нем спокойно, можно было обдумать происшедшее. Я понял, что эта подлая бумага, которую я подписал, была целью организации моего романа, порученной Аматову. Я был им нужен потому, что в связи с выполняемой работой встречался с начальством гораздо чаще, чем другие заключенные специалисты.
Впрочем, эту операцию мог придумать и сам Аматов, без указания сверху, с целью выслужиться. Моей задачей было аннулировать собственную подпись. Карцер был очень удобным местом для обдумывания моего заявления руководству лаборатории, в нем никто не мог мне помешать. По окончании срока меня перевезли обратно в лабораторию (работать-то надо было!). Я тут же написал заявление, его отправили генералу Валентину Александровичу Кравченко, командующему всеми лабораториями. Он приехал очень скоро, вызвал меня и начал говорить речь. Он был таким же мастером лжи и лицемерия, как Гольдштейн в Ленинграде, а может быть, и более искусным, судя по чину. При произнесении таких речей по существующим правилам нельзя было ни возражать, ни подавать реплики, надо молча слушать, так как в противном случае будет хуже. Основной идеей речи Кравченко было положение: «Мы едины!»
То есть мне никак не могли поручить слежку за ним. Однако никакие, даже самые искусные, речи не могут отменить фактов. В конце своей речи он сказал, что подписанная мною бумага аннулирована, что мне и требовалось. Кроме того, он сообщил, что Алису Федоровну «проработали» на комсомольском собрании, ис-
ключили из комсомола «за связь с врагом народа» и уволили из лаборатории. Я никогда больше ее не видел.
И до, и во время войны в Москве жили две мод двоюродные сестры, Сарра Борисовна и Анна Борисовна Закс. Первая преподавала английский язык в Московском университете, вторая была научным сотрудников Исторического музея. Каким-то образом им удалось получить разрешение на свидание со мной. Неожиданно меня вызвали и повезли в Бутырскую тюрьму, конечна без объяснения причины. Там меня привели в какую-то комнату без решеток и вскоре в ней появились мод двоюродные сестры. Меня это очень обрадовало. Они передали какие-то лакомства и пригласили после освобождения остановиться у них. Жили они в районе Остоженки, занимая большую комнату в коммунальной квартире. Больше свиданий у меня не было, хотя лакомства мне передавали еще несколько раз.
Между тем, в лаборатории появилась еще одна тем «научной работы»: изготовление сувениров для Сталина. У нас служил техник-лейтенант Быков, высокий полный молодой человек с круглым лицом и толстыми, как сосиски, пальцами. Несмотря на это, он умел делать очень изящные вещи, притом из любого материала: металла, камня, дерева, пластмассы. Нашей задачей была разработка какой-либо электрической схемы, а элегантное оформление ее обеспечивал Быков. Мне, например была поручена разработка карманного приемника первое программы радиовещания. Быков поместил его в ко, робку из пластмассы с закругленными краями и углами терракотового цвета, с надписью золотыми буквами: «Говорит Москва».
Коробка имела изящный вид, размерами не превышала портсигара, звук был негромкий, но очень внятный. По-видимому, она понравилась, так как никакю взысканий за ее разработку я не получил.
Хуже обстояло дело у Термена. Он papaботал широкодиапазонный радиоприемник, спрятанный в на стольной лампе. Эта лампа, сделанная Быковым, была очень красива, но места в ней для радиоприемника было мало. Поэтому Термен сократил число контуров, из-за чего понизилась избирательность. Начальство сравнила этот приемник с обычным приемником высшего класса
и убедилось в его пониженном качестве. В результате Железов повез меня и Термена к Кравченко.
Причем тут я? — спросил я. — Ведь никакого отношения к этому приемнику я не имею и узнал о нем только сегодня.
— Это пожелание Кравченко, ваше дело сидеть и молчать. Не вздумайте возражать ему!
Кравченко опять произнес длинную речь на тему: «Мы любим этого человека (то есть Сталина), а вы нам напакостили!»
После окончания речи Железов отвез нас обратно в лабораторию.
Срок моего заключения заканчивался 22 сентября 1945 года, и 21 сентября меня перевезли в Бутырскую тюрьму и посадили в одиночную камеру. Замечу, что Шаховской получил всего 5 лет и должен был освободиться в начале 1942 года, но был задержан ввиду войны и просидел более 8 лет. Меня выпустили только 30 сентября, задержав на 8 дней. Это произошло рано утром. Уже рассвело, но трамваи еще не ходили. Мне дали справку об освобождении из тюрьмы, и я отправился пешком из Бутырок на Остоженку, где жили мои двоюродные сестры.
Перед отправкой из лаборатории мне предложили остаться там на работе «по вольному найму». Я согласился, так как трудно было с моей судимостью найти другую работу. К этому времени около лаборатории немецкие военнопленные построили несколько двухэтажных деревянных жилых домов. Мне выделили комнату в одном из них, и началась моя «вольная» жизнь.
На свободе
На свободе
В первые же дни моей работы «по вольному найму» меня вызвал к себе генерал Кравченко и сказал:
— Только не изобретайте. Говорят, вы знаете иностранные языки — вот и читайте зарубежную техническую литературу, заимствуйте из нее самое интересное, но сами не изобретайте.
Меня очень интересовало, его эта идея или установка, Данная свыше, но спрашивать было бесполезно: все равно правды не скажет.
В лабораториях МГБ (не помню, когда именно НКВД было переименовано в МГБ) существовала очень сложная «табель о рангах»: аттестованные партийные, аттестованные беспартийные, вольнонаемные — партийные и беспартийные, вольнонаемные с судимостью, заключенные специалисты. Кроме того, аттестованные различались по воинским званиям и все (кроме заключенных) — по должностям. Я был научным руководителем большой и сложной работы, в которой участвовали несколько лабораторий с сотрудниками, занимавшими буквально все ячейки этой табели о рангах, вплоть до партийных полковников. Конечно, такие сложные взаимоотношения не способствовали успешной работе, но я старался не обращать на них внимания, и решение поставленной задачи постепенно приближалось. Начальство начало уже намекать на Государственную премию.
Одновременно я подготовил кандидатскую диссертацию и успешно защитил ее в Московском энергетическом институте. Мне стали выплачивать «кандидатскую надбавку», что очень меня устраивало. На работе приходилось решать много оригинальных проблем, поэтому я начал подготавливать докторскую диссертацию.
В то время многие сотрудники лаборатории стремились к разработке диссертаций. У нас появился сын Берии — Серго, очень красивый, но как-то не по-мужски, молодой человек: черные глаза с поволокой, густые брови, нежный румянец на щеках, ярко-красные губы. За девичью красоту и цвет лица он получил у сотрудников прозвище Пэрсик. В лабораториях МГБ он бывал в связи с кандидатской диссертацией, в подготовке которой ему помогал один из руководителей лаборатории, известный специалист по радиотехнике, доктор технических наук, инженер-полковник Павел Николаевич Куксенко.
У Пэрсика был приятель, вместе с ним кончавший вуз, сын заместителя Берии Всеволода Николаевича Меркулова. Ему тоже хотелось получить ученую степень кандидата технических наук, но по возможности без труда. Поэтому руководство лаборатории несколько раз намекало, что мне было бы очень выгодно написать для этого молодого человека кандидатскую диссертацию, однако я намеков не понял, и сделка не состоялась.
По-видимому, общий интерес к получению ученых степеней привел Берию к мысли об использовании их в качестве премиального вознаграждения. Когда одна из лабораторий выполнила работу, которая ему понравилась, он заготовил записку за подписью Сталина к председателю Высшей аттестационной комиссии (ВАК) С.В.Кафтанову о присвоении нескольким сотрудникам лабораторий МГБ докторских и кандидатских степеней. Так, один инженер-полковник с незаконченным высшим образованием должен был получить ученую степень доктора технических наук, а техник, не имеющий среднего образования, — кандидата технических наук. Сталин эту записку по просьбе Берии подписал, о чем стало известно в лаборатории. Жена этого техника, взволнованная перспективой стать супругой ученого и, следовательно, ученой дамой, отправилась к Кафтанову, чтобы поторопить события. Кафтанов принял ее очень любезно и сказал:
— Зря вы беспокоитесь, когда мы видим эту подпись, мы не рассуждаем, а только выполняем. Подготовка документов требует некоторого времени, ваш муж получит свой диплом через несколько дней.
И действительно, все сотрудники, награжденные учеными степенями, получили от ВАКа дипломы в красных переплетах и, естественно, организовали соответствующий банкет.
Серго же успешно защитил свою кандидатскую диссертацию в каком-то вузе; Ученый совет присвоил ему ученую степень кандидата технических наук единогласно. В результате Пэрсик стал называться Серго Лаврентьевичем, его назначили начальником большого конструкторского бюро по военной технике, П.Н.Куксенко был произведен в генералы и занял должность главного инженера этого конструкторского бюро. Что произошло с Серго Лаврентьевичем после расстрела его отца, мне, к сожалению, неизвестно.
Начальник отдела полковник госбезопасности Фома Фомич Железов, командовавший нами, в нашей загородной лаборатории бывал редко, его кабинет находился на Лубянке. Однажды он вызвал меня к себе; пропуск был уже заказан, я получил его и поднялся на лифте, лопал к секретарю Железова, она сказала:
— Вас ждут, можете заходить.
Я прошел через двойные, не пропускающие звука двери и оказался в небольшом кабинете. На приеме у Железова была молодая миловидная, густо накрашенная девица. Железов указал мне на стул и продолжал разговаривать с девушкой по вопросу о ее найме. Скоро она ушла, и он обратился ко мне:
— Хорошенькая девушка в хозяйстве всегда пригодится. А вас, Яков Исаакович, я пригласил, чтобы посоветоваться с вами об организации радиотелефонной связи между машинами охраны Сталина. Одна из этих двух машин едет впереди автомобиля Сталина, а другая — сзади. Если сбоку выезжает на шоссе посторонняя машина, то по инструкции охрана должна застрелить из автоматов и шофера, и пассажиров. Начинается суматоха; связь нужна для того, чтобы начальник охраны мог управлять действиями всех охранников в разных машинах. Но я боюсь недостаточной надежности связи: если она откажет в нужный момент, то нам с вами будет очень скверно.
— Связь можно сделать достаточно надежной, ведь машины всегда находятся в пределах прямой видимости, — ответил я.
— Но возможно другое обстоятельство: во время обстрела посторонней машины, в которой находятся ни в чем не повинные люди, перед обстрелом и после него охранники будут находиться в крайне возбужденном состоянии; они смогут услышать речь, но не воспринять ее. И они совершенно искренне скажут, что никаких приказов не было. Как мы докажем, что связь работала?
— А ведь вы правы, так иногда бывает. Если все охранники скажут, что связь не работала, то ничто нас не спасет. Придется поискать возможность уклониться от этой разработки.
Потом он стал рассказывать мне, как ему трудно работать: днем он должен общаться с подчиненными, а по ночам — с начальством, и спать ему совершенно некогда. Поговорив таким образом, мы распрощались, и я уехал.
Здесь необходимо сделать небольшое отступление и рассмотреть «еврейский вопрос». Я не забыл еще, как это происходило в бывшей Российской империи: Его величество самодержец всероссийский, царь польский,
князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая в какой-либо из своих речей провозглашал (конечно, по бумажке): «Да здравствует великий русский народ!»
Эта здравница воспринималась Союзом русского народа, Союзом Михаила Архангела и другими черносотенными организациями лозунгом: «Бей жидов, спасай Россию!»
После чего начинался погром.
Я должен сказать, что за все время моего пребывания в заключении я ни разу не замечал никаких проявлений антисемитизма: ни в камерах, ни на допросах, ни в лагерях, ни в лабораториях. Евреи встречались и среди заключенных, и среди следователей, и среди урок, и ничем не выделялись из остальных, и никто их не выделял.
Но вот в конце 1949 или начале 1950 годов Сталин в одной из речей произнес ту же сакраментальную фразу: «Да здравствует великий русский народ!»
Сталин успел пожить при царизме, прекрасно знал перевод этой фразы и произнес ее совершенно сознательно. Конечно, настоящих» погромов с выпусканием пуха из перин у нас не устраивали. Просто начали увольнять евреев из всех засекреченных учреждений «по сокращению штатов». Действовали при этом очень жестоко: один майор у нас в лаборатории жаловался мне, что его сократили за несколько дней до «выслуги лет», «ем была резко уменьшена его пенсия.
Высшая аттестационная комиссия стала лишать евреев кандидатских и докторских степеней, выискивая для этого различные формальные поводы. Лишили кандидатской степени и меня. Я поехал было объясняться в ВАК, но, увидев стоящую на улице очередь из одних евреев, понял, что это бесполезно. А.И.Берг, к которому я обратился и который был членом ВАКа и знал меня очень хорошо по прежним моим работам, сперва возмутился и взялся помочь мне, но ему разъяснили ситуацию, и он сказал:
— Нельзя воевать с ветряными мельницами.
В результате меня не только лишили «кандидатской надбавки», но стали вычитать и полученную ранее. Это было незаконно, но в МГБ профсоюзной организации не было и трудовые законы не соблюдались. Увольнять
же меня не стали, я должен был закончить важную для МГБ разработку. Хотя я уже не был кандидатом, начатую докторскую диссертацию продолжал писать и закончил ее в 1952 году. Подавать ее к защите мне не пришлось, она осталась в сейфах МГБ, но какую-то пользу принесла, так как впоследствии мне позвонили и сообщили о найденной в ней ошибке. Ведь для того, чтобы найти ошибку в научном труде, недостаточно прочитать его — необходимо его изучить. Поэтому я делаю вывод, что моя непредъявленная к защите докторская диссертация не оказалась бесполезной.
В конце 1952 или начале 1953 годов результаты руководимой мною важной работы изучались различными отделами МГБ и были одобрены. Тут мне принесли приказ — нет, не о премировании, а об увольнении по сокращению штатов: антиеврейская компания вторично докатилась до меня. Однако вскоре мне позвонили и сказали, чтобы я не искал работу, так как меня примут обратно. В таком взвешенном состоянии я прожил до августа 53-го, когда встретил на улице В.И.Преображенского. Он был начальником Московской телевизионной филиал-лаборатории (МТФЛ) и пригласил меня на работу в качестве старшего инженера.
Тематика для меня была новой, телевидением я раньше не занимался, но учиться никогда не поздно, и я дал согласие. Необходимо было позвонить в МГБ; они не возражали против моего поступления в МТФЛ и предложили переправить запись об увольнении в моей трудовой книжке на август 1953-го, чтобы я не терял стажа работы; это было выполнено, и в сентябре я уже при ступил к моей новой деятельности, безделье закончилось.
Работа в МТФЛ была очень интересной, мне удалось достаточно скоро освоить новую для меня область техники, и в 1955 году я был назначен начальником группы из 60 сотрудников. Мы курировали все отечественные заводы, выпускавшие телевизоры. В этом же году меня вызвали в прокуратуру Москвы и заявили:
— Вы совершили преступление, но наказание отбыли, работали добросовестно, и судимость с вас снимается.
Меня это не удовлетворило, я не считал себя виновным в каких-нибудь преступлениях и подал военному
прокурору соответствующее заявление. В 1957 году меня вызвали в милицию (поздно вечером!) и вручили справку да бланке с красной звездочкой Военного трибунала Ленинградского военного округа с датой 28 февраля 1957 года за номером 135н/1463, следующего содержания:
Дело по обвинению гражданина ЭФРУССИ Якова Исааковича пересмотрено Военным трибуналом Ленинградского военного округа 20 февраля 1957 года.
Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 года в отношении гражданина ЭФРУССИ Якова Исааковича, рождения 1900 года, уроженца города Одессы ОТМЕНЕНО и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления.
ЗАМ. ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ВТ ЛЕНВО
ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ /АНАНЬЕВ/
Подпись, гербовая печать.
Таким образом, моя невиновность была окончательно доказана, формально я стал полноправным гражданином СССР.
По закону мне, как невинно осужденному, полагалось получить двухмесячный оклад независимо от срока заключения. Остехбюро не существовало, на базе его Ленинградского отделения был создан один институт, а Московского — другой. Поэтому я обратился в Министерство обороны, которому принадлежало Остехбюро, и тут же получил эти деньги.
Итак, весь цикл моего отлучения от нормального человеческого существования в социалистическом обществе продолжался двадцать лет. Я не хочу сказать, что эти годы были мною целиком потеряны. Кое-какие полезные разработки были мною выполнены в Остехбюро, в НКВД, в МТФЛ, хотя в нормальных условиях мне удалось бы, вероятно, сделать намного больше. Но это — незначительные потери. От уничтожения же ряда талантливых инженеров, которым не надо было догонять зарубежную технику, так как они шли впереди нее, пострадала вся страна.
Правда, для уменьшения бросающихся в глаза потерь некоторое количество выдающихся специалистов было сохранено в тюремных конструкторских бюро, но процент их был невелик, да и отдача была пониженной: птица в клетке поет хуже, чем на воле.
Хотя история не терпит предположений, но одна простая мысль не оставляет меня. За рубежом было известно об уничтожении руководящих кадров военной промышленности и армии (побывавшие до ареста в США заключенные уверяли меня, что в американских газетах печатались списки арестованных в СССР). Поэтому Гитлер имел все основания считать, что нас можно победить без больших усилий. Не исключено, что он не решился бы на войну с СССР. А отсюда следует, что совесть организаторов арестов отягощают не только неизвестное количество миллионов ликвидированных и репрессированных, но и миллионы погибших во время войны.
Чтобы закончить мою личную историю, скажу, что третью кандидатскую диссертацию я защитил в 60-х годах. Правда, на вторую докторскую диссертацию у меня уже энергии не хватило.
Естественно, мое судебное дело продолжает меня интересовать. В записках приведена копия справки о решении Особого совещания, однако она ничего не говорит о пропавшем определении Военной коллегии. О нем я запрашивал КГБ специально; привожу копию полученного мною ответа.
Комитет Государственной безопасности СССР
Управление по Ленинградской области
18 мая 1990 г. №10/37-II-21566 гор. Ленинград
Уважаемый Яков Исаакович!
На Ваше заявление сообщаем, что выполнить просьбу о высылке Вам копии определения Выездной Сессии Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 23 февраля 1938 г., рассматривавшей Ваше дело, не представляется возможным, так как этих документов в архивных материалах, хранящихся в Управлении КГБ СССР по Ленинградской области, не имеется.
Из имеющейся в Вашем деле справки Военной Коллегии Верховного Суда СССР следует, что «де-
ла рассматривавшиеся в 1938 г. ВК ВС СССР как судом 1-й инстанции, направлялись на доследование без оформления этого определения...».
На остальные вопросы, поставленные в Вашем заявлении, сообщаем, что, как усматривается из архивного уголовного дела, Вас арестовали 22 сентября 1937 года по необоснованному обвинению в участии в контрреволюционной диверсионно-вредительской и шпионской организации.
Из имеющейся в деле справки секретаря Выездной сессии Военной коллегии Верховного Суда СССР усматривается, что 23 февраля 1938 г. Ваше дело рассматривалось Выездной Сессией Верховного Суда СССР в гор. Ленинграде, которая своим определением направила дело на доследование (копия справки прилагается).
По результатам доследования 3 апреля 1939 г. Военный прокурор Шмуневич вынес постановление о прекращении следствия в отношении Вас по ст. 58-6 УК РСФСР (шпионаж) и о направлении дела в части обвинения по ст. 58-7-11 УК РСФСР (участие в контрреволюционной вредительской организации) в Прокуратуру Ленинградской области по поднадзорности.
26 мая 1939 г. Прокуратура Ленинградской области направила дело на рассмотрение Особого совещания при НКВД СССР.
Решением Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 г. Вы были приговорены к 8 годам лишения свободы.
Определением Военного Трибунала Ленинградского военного округа № 135Н-57 от 20 февраля 1957 г. постановление Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 года в отношении Вас было отменено и дело прекращено за отсутствием состава преступления.
Приложение: на 1 листе
Зам. начальника подразделения
(подпись) А.Н.Пшеничный.
СПРАВКА
На суде ЭФРУССИ отрицал свою причастность к антисоветской вредительской организации и участие во вредительской деятельности в Остехбюро.
Прямых конкретных показаний, уличающих ЭФРУССИ в причастности к антисоветской организации в деле не имеется.
По поводу обвинения во вредительстве — ЭФРУССИ заявил, что он работал над конструкцией радиоприемника и к изготовлению аппаратуры телемеханического управления, а также приборов «А» и «У» и группе радиоприборов никакого отношения не имел.
Справок, устанавливающих содержание производственной деятельности ЭФРУССИ, в деле не имеется.
Дело направляется на доследование для проверки правильности заявления ЭФРУССИ, а также установления его причастности к антисоветской вредительской организации.
25/11 38. Военный юрист 1 ранга (подпись).
Думаю, что я не зря привел в моих записках эти противоречивые справки: они дают некоторое представление о «делопроизводстве» в КГБ и судебных органах тридцатых годов.
В середине 1987 года я прекратил работу в институте и стал пенсионером, что дало мне возможность заняться этими грустными воспоминаниями.
Если измерять жизнь числом прожитых лет, то я очень богат. Я еще богаче, если оценивать ее количеством пережитых событий и полученных впечатлений, позитивных и негативных, и если учесть к тому же множество знакомств с интересными людьми. Но особенно ценно, что мне удалось дожить до полного краха КПСС (в прошлом ВКП(б) — партии, которая много горя принесла людям. Во время разрухи 1917 года эта партия сумела взять власть в России в свои руки, в 1918 году — разогнать Учредительное собрание и в дальнейшем совершать один «подвиг» за другим: победить в
гражданской войне, уничтожить все другие партии, как правые, так и левые, установить в стране диктатуру своих вождей, назвав ее «диктатурой пролетариата»).
Я Официальной целью дальнейшей деятельности партии являлась мировая революция, то есть завоевание власти над остальными пятью шестыми мира, поскольку над одной шестой она была уже завоевана (уделять внимание второй цели — обеспечению высокого уровня жизни партийному начальству, так называемой «номенклатуре» — я не буду). Для достижения мирового господства допустимы любые средства, в том числе полное уничтожение одной шестой, на которой власть уже завоевана. Конечно в протоколах и других партийных документах это «мероприятие» не упоминалось, но успешное выполнение его видно невооруженным глазом и без протоколов.
Было уничтожено примерно сто миллионов человек, то есть одна треть всего населения страны или две трети трудоспособного населения. В это число входят репрессированные — поодиночке, .группами и целыми народами, сгнившие в лагерях, ликвидированные (крестьянство), уморенные голодом и погибшие в войнах. Большая часть территории страны была заражена радиоактивностью или ядовитыми химикатами; реки, озера и моря отравлены, рыба в них жить не может. Одно из морей — Аральское — уничтожено совсем. Почва была испорчена, воздух наполнен вредными примесями. Месторождения нефти и газа истощены, новые не подготовлены.
Все еще сохранившиеся силы страны были направлены на военную промышленность, в том числе атомную, ракетную и космическую, необходимые для завоевания мира. Поэтому гражданская промышленность и сельское хозяйство были развалены. Этому разрушению способствовало невежество руководителей КПСС, усиленное уверенностью в собственной компетентности во всех вопросах науки и искусства.
Оставшееся в живых население страны также было морально искалечено. Его отлучили от общечеловеческой морали, приучили ко лжи, воровству, лицемерию, подхалимству, воспитали в нем страх перед начальством, перед КПСС и КГБ. Для повышения своего уровня жизни
требовалось не лучше работать, а искуснее лгать и лицемерить. Подхалимство ценилось выше таланта, партбилет стоил дороже, чем диплом доктора наук.
Надо заметить, что и теперь, когда бесчеловечная, преступная деятельность КПСС стала общеизвестной, некоторые члены ее остались верными коммунизму и выносят на митинги портреты Ленина и Сталина. По-видимому, они настолько пропитаны ложью, что уже не могут избавиться от нее. Не надо сердиться на них, надо их пожалеть.
Человечество накопило большой опыт в построении капитализма на базе феодального общества, задача же перехода к капитализму от тоталитаризма (недоношенного коммунизма) ставится впервые. К тому же строительный материал — население страны — сильно подпорчен семьюдесятью годами лжи и воровства, а перевоспитание его займет большое время, вероятно, два-три поколения. Хорошо уже и то, что за стремление к новому обществу не расстреливают и даже не арестовывают. Будем же надеяться, что все препятствия будут преодолены и Россия станет цивилизованной страной.
Предыстория
Я родился в последние дни 1900 года. За мою долгую жизнь мне довелось многое повидать и много пережить: я принимал участие в разработках первых советских военных изобретений, был репрессирован, узнал, что такое тюрьма. Военная коллегия Верховного суда, Колыма, тюремные конструкторские бюро, познакомился со многими интересными людьми. Я участвовал также в разработках военной техники, производившихся в военное время, и первых советских телевизоров после войны.
Мне кажется, что мои записки представляют интерес не только для историков, но и для всех людей, стремящихся побольше узнать о нашем прошлом.
Предыстория
Я приехал в Петроград осенью 1923 года, намереваясь перевестись из Самарского университета, в котором закончил два курса математического факультета, в Петроградский политехнический институт.
В Петрограде жили две мои ученые тетушки, сестры отца: доктор медицинских наук Зинаида Осиповна Мичник, которая заведовала Отделом материнства и младенчества Петроградского совета, и доктор философии Полина Осиповна Эфрусси, работавшая в Институте по изучению мозга и психической деятельности. Обе они получили свои докторские степени в Германии в начале XX века.
У Зинаиды Осиповны была квартира на 4-й линии Васильевского острова, в которой я и остановился в первые дни после приезда. В 30-х годах Ленсовет поселил обеих сестер вместе, выделив им квартиру в новом «доме специалистов» на Лесном проспекте. Позже, когда началась война, Ленсовет эвакуировал их на Кавказ, где они были захвачены и расстреляны фашистами.
Мне хотелось заниматься гидравликой, но на соответствующий факультет меня не приняли, а направили на физико-механический, где деканом был известный физик Абрам Федорович Иоффе. Посмотрев мою самарскую зачетную книжку, заместитель декана профессор Михаил Викторович Кирпичев принял меня без экзаменов на 2-й курс.
На физико-механическом факультете благодаря блестящим лекциям выдающихся профессоров (самого А.Ф.Иоффе, Я.И.Френкеля, А.А.Фридмана, А.А.Чернышева, М.В.Кирпичева, В.Ф.Миткевича и других) учиться было очень интересно, хотя и нелегко.
В конце 1924 года, не прекращая учебу, я поступил лаборантом в лабораторию Льва Сергеевича Термена (известного изобретателя нового музыкального инструмента «терменвокс») в физико-механическом институте, который был расположен напротив Политехнического и директором которого был А.Ф.Иоффе. Положено мне было 40 рублей в месяц (то есть четыре червонца: тогда уже
процветал нэп), но этой зарплаты я ни разу не получил и перебивался случайными переводами.
В начале 1925 году на лабораторных работах по электрическим измерениям преподаватель Самуил Маркович Шрейбер, проверив собранную мной схему, спросил:
— А где же рисунок, по которому вы собирали схему опыта?
Я ответил, что поставленная задача ясна, приборы известны и нет необходимости составлять рисунок схемы. По-видимому, это ему понравилось: после окончания лабораторных занятий он меня задержал и спросил, не соглашусь ли я поступить на работу в одно предприятие с окладом 100 рублей в месяц. Я был ошеломлен: получая (вернее, не получая) 40 рублей, перейти на 100 было невероятной удачей. Конечно, я дал согласие и тут же заполнил данную мне анкету.
Через некоторое время меня вызвали в институт под громким названием Особое техническое бюро по военным изобретениям специального назначения — сокращенно Остехбюро. Со мной разговаривал Всеволод Викторович Аничков — крупный физик, заведовавший Отделом волнового управления (ОВУ). Во время нашего разговора открылась дверь, высокий мужчина с бритой головой и маленькими усами внимательно посмотрел на меня и ушел. Это был Владимир Иванович Бекаури, начальник Остехбюро.
В.В.Аничков успешно руководил ОВУ, но в 1927 году безвременно скончался. Впоследствии в одной из тюрем мне довелось познакомиться с братом В.В.Аничкова, Сергеем Викторовичем. Он был крупным ученым в области фармакологии. В своих мемуарах¹ он подробно описывает тюремное прошлое 1912 года, а о тюремном заключении в советское время не упоминает.
В конце апреля 1925 года я уже работал в Остехбюро в должности лаборанта с окладом 103 рубля в месяц. Для иллюстрации весомости этой суммы скажу, что вскоре купил себе импортные золотые часы Syma за 55 рублей.
¹ С. В. Аничков. На рубеже двух исков. Лениздат. 1981.
Остехбюро
Остехбюро
Бекаури был выдающимся изобретателем, в первые годы после революции он несколько раз встречался с Лениным, очень интересовавшимся изобретательством и возлагавшим на него большие надежды. В июле 1921 года решением Совета Труда и Обороны Бекаури были предоставлены полномочия на выполнение всех работ по проверке и внедрению его изобретений. Ему был выдан подписанный Лениным мандат на организацию Особого технического бюро.
Обладая громадной энергией и напористостью, Бекаури сумел очень эффективно использовать ленинский мандат и создать крупную, работоспособную научно-исследовательскую организацию. Ему удалось получить два прекрасных корпуса созданной во время войны Центральной электротехнической лаборатории военного ведомства в Петрограде со всеми ее сотрудниками (в это время, в 1921 году, их было 77). В дальнейшем Бекаури привлек к работе в Остехбюро профессора политехнического института Владимира Федоровича Миткевича (впоследствии ставшего академиком). Миткевич рекомендовал Бекаури несколько преподавателей института для работы в Остехбюро, а они стали отбирать наиболее способных студентов, заканчивающих институт. Так компоновался — и довольно быстро — штат Остехбюро.
Отечественных измерительных приборов тогда не существовало, Бекаури удалось получить их в большом количестве из-за границы. Кроме того, благодаря хорошей механической и монтажной мастерской мы сами изготавливали оригинальные измерительные устройства.
В Ленинграде Бекаури построил механический завод, названный именем Ворошилова, который изготавливал оружие, разрабатываемое в Остехбюро. Для морских работ были получены два судна: тральщик «Микула», эскадренный миноносец «Конструктор», несколько торпедных катеров. На Неве, ниже моста лейтенанта Шмидта, была сооружена пристань, на Васильевском острове — база катеров, на одном из озер под Петроградом — торпедная база. Бекаури получил несколько самолетов и построил для них на военном аэродроме
ангар. Команды судов и самолетов были включены в штат Остехбюро. Для выездных экспериментов были приобретены два легковых автомобиля фирмы «Фиат».
Наряду с интенсивной организационной деятельностью, Бекаури посвящал много сил изобретательству. К 1937 году у него набралось уже около 50 авторских свидетельств.
Для характеристики творческой направленности Бекаури расскажу об одном их них (1924 г.) — механическое устройство, вставляемое в торпеду и заставляющее ее после прямого хода вблизи от объекта нападения переходить на движение по спирали. Дело в том, что при прямом ходе на судне-мишини могли заметить торпеду и уклониться от встречи с ней. При спиральном движении торпеды с большой скоростью спастись было почти невозможно.
Следующим шагом должно было явиться управление движением торпеды по радио. Для этого Бекаури и Миткевич организовали Отдел волнового управления (ОВУ), куда я и был принят. В планах ОВУ было управление по радио минами, торпедами, торпедными катерами, паровозами, самолетами и так далее. Главной трудностью при этом было не само упраление, а защита от других радиоизлучений, в том числе и специально организованных противником. В самом деле, если в определенном месте была заложена мина, иногда на долгий срок, то она не должна была взорваться без специального сигнала ни в коем случае, так как при этом могли пострадать и свои. Эта сложная задача была решена в ОВУ в результате длительной поисковой работы с помощью специальных фильтров.
Меня направили в лабораторию прекрасного специалиста Александра Ильича Деркача, занимавшуюся радиоприемными устройствами для всех объектов управления, и поручили разработку антенн — подземных для мин и подводных для торпед и катеров.
Для ясности надо заметить, что с принципиальной точки зрения подземные (или земляные) антенны не отличаются от подводных. Однако вследствие различных свойств этих сред параметры земляных и подводных антенн различны, требования к изоляции их также различны.
Работа была очень интересной. Для изучения подводных антенн мне приходилось работать в море, на катерах. Это были обычно общие экспедиции на «Микуле» с несколькими катерами на буксире. Капитаном «Микулы» был Михаил Николаевич Беклемишев, бывший адмирал русского военно-морского флота. Все сотрудники собирались в обеденное время за большим столом в кают-компании. Во главе стола сидел Беклемишев, рядом с ним — Миткевич, а иногда и Бекаури. Все они обладали большим жизненным опытом и знали массу интересных историй, которые и рассказывали во время обеда, по морскому жаргону — «травили».
После обеда мы вновь направлялись на свои катера и работали иногда до позднего вечера, благо летом в Ленинграде дни очень долгие. Ночевали все экспериментаторы на «Микуле», где было несколько кают с двухъярусными койками.
Вообще Бекаури проявлял большую заботу о том, чтобы инженерам-экспериментаторам было удобно работать, чтобы на судне они чувствовали себя, как дома. Этого же он требовал и от обслуживающего персонала. В качестве любопытного примера приведу такой случай. Однажды мне понадобился какой-то прибор, и я вернулся на своем катере к «Микуле» между завтраком и обедом. Поднявшись по трапу на палубу, я встретил стюарта, который тут же предложил мне:
— А не взбодрить ли вам яишенку?
Я был сыт и, конечно, отказался.
Естественно, что в летние погожие дни походы на «Микуле» были не только интересны, но и приятны. Хуже обстояло дело глубокой осенью, а мы растягивали пребывание в море настолько, насколько это было возможно. Поэтому каждое осеннее возвращение в Ленинград сопровождалось каким-либо приключением. Часто мы оказывались вдали от Ленинграда, в заливе, называвшемся Капорской губой, где была вторая пристань для «Микулы». Как-то в один из хмурых осенних дней Бекаури заявил:
— Хватит, возвращаемся в Ленинград, собирайте аппаратуру.
К вечеру мы собрались. Народу было мало, поэтому я занял отдельную каюту. Приоткрыл иллюминатор,
разделся, забрался на верхнюю койку и уснул. Разбудил меня холодный душ. Оказывается, началась качка, через иллюминатор в каюту заливала морская вода, она меня и окатила. Я тут же закрыл иллюминатор; на полу плескалась вода, а в ней — мое белье, упавшее со стула. Я его выкрутил, но сухим оно не стало, утром пришлось одеваться в мокрое. Бекаури всю ночь провел в кают-компании; не снимая кожаного пальто, он сидел и дремал в кресле. У пристани на Неве нас поджидал «Фиат». Бекаури развез вернувшихся сотрудников, меня в том числе, по домам. На работу в этот день можно было не выходить, а просушиваться и отдыхать дома.
В другой раз к большим волнам, перекатывающимся через «Микулу», присоединился сильный мороз. Палуба, все палубные надстройки, мачты и такелаж покрылись толстым слоем льда. «Микула» выглядел, как дворец снежной королевы, скорость была потеряна. Легко себе представить, с какой радостью мы, замерзшие и замученные качкой, вернулись в Ленинград.
Однако я не сразу попал на «Микулу». Первой моей работой в Остехбюро было участие в испытаниях аппаратуры мин, управляемых по радио. Руководил этими испытаниями преподаватель Политехнического института Иван Сергеевич Щегляев — высокий, худой, сутулый старик с короткой белоснежной бородкой. Аппаратура мин, включая тяжелый аккумулятор, размещалась в большом железном ящике с четырьмя ушами. Под эти уши продевались две толстые деревянные палки, держа эти палки за концы, четыре человека могли нести ящик. В число этих четырех человек входили молодые шустрые инженеры Николай Александрович Гиляров, Константин Константинович Фохт, Антон Тимофеевич Ярмизин и я. Ящик устанавливали на «Фиате», Щегляев усаживался рядом с шофером, мы — рядом с ящиком, благо «Фиат» был достаточно вместителен. Автомобиль вывозил нас на берег Финского залива (точнее, Маркизовой лужи, как назывался этот залив вблизи Ленинграда). Ящик мы устанавливали на песке, укладывали провод, называемый «земляной антенной», и приступали к регистрации полученных и исполненных команд, которые поступали по радио от радиостанции «Микулы».
Отказы бывали очень редко, только при большом удалении «Микулы», ложных срабатываний не было совсем. После трех-четырех часов работы мы вновь грузили ящик на автомобиль, усаживались сами и возвращались в лабораторию для составления протокола. Вскоре испытания были закончены, я получил новое задание, так же как и другие участники.
Для выполнения ряда специальных работ, в том числе изучения земляных антенн, Бекаури снял дачу в Сестрорецке, пригласил экономку, организовал охрану. Кроме меня на этой даче жил Антон Тимофеевич Ярмизин, работавший по другой теме. Мы не могли себе представить, что нам предстоит через много лет опять жить вместе.
На даче я прожил два или три месяца, пока наши консультанты не нашли полученные материалы достаточными. В дальнейшем Бекаури сумел построить передающую мощную радиостанцию на суше. Проектированием передатчика руководил Циклинский, а строительством — инженер Александр Авксентьевич Люлька, ставший ее начальником. Эта станция очень пригодилась в 1927 году для испытаний управляемых по радио мин в Москве.
Жилищного вопроса в Ленинграде в двадцатые годы практически не существовало: можно было без труда снять комнату в любом районе. Я снял комнату невдалеке от политехнического института — в Лесном, на Муринской улице, вместе со студентом-земляком. Около полугода мы жили мирно, а потом начали ссориться — не сошлись характерами. Тогда я переехал на улицу с красивым названием «Дорога в Сосновку». На этой улице было много деревянных домов, хозяйки которых существовали за счет сдачи комнат студентам. Там я и снял комнату, на этот раз один. Во время блокады все эти деревянные дома были разобраны ленинградцами для отопления.
Через два года я женился, и мы сняли две комнаты в большой квартире нового дома на улице Марата. Потом получили отдельную квартиру на улице Рубинштейна, в получасе ходьбы от Остехбюро. В квартире было много недостатков: она находилась на первом этаже, из-за чего в ней водились блохи — бич Ленинграда, она отапли-
валась дровами, за которыми надо было ходить на рынок, но зато мы были в ней хозяевами и никто не вмешивался в нашу жизнь. В этой квартире мы и прожили до 1937 года.
Однако следует вернуться к прерванному рассказу об экспериментальных работах в море, главной из которых была разработка управления по радио торпедными катерами. Задачей их во время войны было: догнать судно противника и поразить его торпедным залпом. После выпуска торпед надо было развернуться для возвращения назад. Во время поворота катера оказывались расположенными бортом к вражескому судну, и их легко было расстрелять. Поэтому очень желательно, чтобы людей на них не было — в этом и заключался смысл разработки радиоуправления ими.
На «Микуле» производилась также разработка центральной станции для управления катерами. Дело в том, что мишень — вражеское судно — находится в движении, торпедный катер также движется, и очень быстро, бег торпеды требует некоторого времени, зависящего от расстояния до мишени. Поэтому все расчеты направления и момента выпуска торпеды очень сложны, а электронных вычислительных машин тогда не существовало. Поэтому разрабатываемая центральная станция управления должна была решать задачу атаки механическим путем. Иными словами, на «Микуле» создавалась механическая вычислительная машина (МВМ), в которой вместо транзисторов и интегральных схем использовались различные механические передачи — зубчатые, червячные, рычажные, цепные и специально разработанные — и которая должна была обеспечить точность решения и достаточную скорость работы. Руководил этой разработкой талантливый инженер Александр Ильич Мирвис.
Предполагалось, что перед атакой торпедные катера находятся на буксире у судна с центральной станцией управления, и что людей на них нет. Поэтому отцепление от буксирного троса и запуск двигателей должны были производиться по радио. Но усилия, требуемые для отцепления, были очень высоки, электрические реле для этой цели не годились. В результате долгого поиска было найдено остроумное решение этой трудной задачи:
отстрел буксирного троса. Руководил разработкой аппаратуры управляемых торпедных катеров энергичный и способный инженер Георгий Николаевич Кутейников.
Для поручаемых мне работ очень важны были точные измерения малых напряжений высокой частоты, поэтому мне пришлось разработать специальный прибор для этой цели. А как раз в это время я должен был выполнить дипломную работу для окончания политехнического института. Мой руководитель профессор Александр Александрович Чернышев (впоследствии академик) разрешил мне выбрать тему «Методы измерений малых напряжений высокой частоты». В феврале 1927 года я ее успешно защитил и получил квалификацию инженера-физика. Эта работа была напечатана в журнале «Телеграфия и телефония без проводов», одном из последних номеров этого журнала. Эта статья стала моим первым печатным научным трудом.
После окончания работы с подводными антеннами мне поручили разработать метод расчета напряженности электромагнитного поля под водой. Теория электромагнитного поля уже существовала, этот расчет был вполне возможен. Задача заключалась в экспериментальной проверке результатов этого расчета. Я изготовил зонд, его опускали под воду на заданную глубину; измерения напряжения на зонде можно было производить с помощью уже появившегося к этому времени прибора для измерений малых напряжений высокой частоты.
Ввиду отвлеченности этой темы от ряда срочных задач мне выделили устаревший паровой катер. Из-за высокого парового котла центр тяжести этого катера располагался очень высоко, и катер качало даже на малой волне. Это очень затрудняло работу, меня часто укачивало. К тому же результаты измерений со дня на день изменялись. Худшей ситуации для экспериментатора даже представить себе нельзя: появляются сомнения в измерительной аппаратуре, в методике измерений, в собственной полноценности. Говорят, что были случаи в физических исследованиях, когда неповторяемость результатов приводила к новым открытиям, но у меня не было оснований надеяться на такой эффект.
Тщательная проверка измерительного прибора, а также стабильности радиопередатчика «Микулы» не дала
поводов для сомнений. К счастью я обнаружил, что электромагнитное поле под водой усиливается при ветре с берега и ослабляется, когда он дует с моря. Появилась гипотеза, что дело в изменениях проводимости воды в заливе: ветер с суши гонит пресную воду рек в море и отгоняет морскую, приводя к уменьшению проводимости, ветер с моря отгоняет воду рек и вызывает повышение содержания соли в воде и, следовательно, ее проводимости.
Для проверки этой гипотезы я достал десяток стограммовых аптекарских бутылок с резиновыми пробками, имея целью взятие проб воды с одновременным определением проводимости ее и, следовательно, содержания в ней соли, по измерениям электромагнитного поля. Далее надо было измерить содержание солей обычным, химическим способом и сравнить результаты. Совпадение их покажет правильность методики расчета напряженности электромагнитного поля под водой.
Конечно, мои бутылочки послужили основанием для потока острот. Но я твердо стоял на своем, производил измерения, определял по ним содержание солей в воде, брал пробы воды. К сожалению, в то время в Ленинграде мне не удалось найти лабораторию, которая может производить анализы воды, такая лаборатория имелась только в Севастополе, куда и надо было ехать.
Однако меня в Севастополь не командировали: никто не верил, что можно определить содержание соли в воде путем измерения напряженности электромагнитного поля. Мои бутылочки были пронумерованы и отправлены в Севастополь с сопроводительным письмом.
В ожидании ответа из Севастополя я принимал участие в работах других сотрудников. Чувствовал я себя очень плохо, нервничал, hq спал, потерял аппетит. Все это послужило источником новых острот моих товарищей. Каково же было всеобщее изумление, когда ответ из Севастополя показал верность моих определений содержания солей в воде! Полученная точность при этом была вполне достаточной для радиотехнических расчетов.
На добродушные шутки моих товарищей я не обижался: шутки и розыгрыши были необходимы. Мысли о работе, поиск продолжались всегда, даже ночью, во
время сна. Известно, что изобретатели часто просыпаются с новыми идеями в уме.
Смех во время работы давал разрядку, служил для лучшей мобилизации умственных сил. Об одном забавном розыгрыше, который мы долго вспоминали потом, стоит рассказать. Для каких-то целей одному молодому инженеру, Аркадию, потребовалось взвесить трансформаторное железо. Он установил весы, положил гирю на одну из чашек и отправился на склад за железом. Пока он бегал, мы успели положить под чашу весов с гирей электромагнит, провести провода от него к аккумулятору, установить на соседнем столе ключ. Магнитное поле значительно увеличивало действующую весомость гири. Когда Аркадий начал накладывать штампованные листы трансформаторного железа, то его потребовалось очень много. Мы подождали, пока Аркадий не уложит все принесенное им железо на весы — и выключили ток. Чашка с гирей резко поднялась вверх и Аркадию пришлось снять много железа, но выравнять весы ему не удалось: опять был включен ток, и пришлось накладывать железо заново. Так повторялось несколько раз, пока Аркадий, обессилев, не сел на стул, тяжело дыша. Пришлось сжалиться над ним и объяснить, почему его весы взбунтовались. Вероятно, он понял, что повторять опыты, дающие нелепые результаты, бессмысленно, надо в них разбираться, а в дальнейшем Аркадий стал доктором технических наук и читал лекции об электромагнитных устройствах.
Разработанная и экспериментально подтвержденная методика расчета электромагнитного поля под водой была использована в Остехбюро и предложена Научно-исследовательскому морскому институту связи, называвшемуся сокращенно НИМИС. Начальником этого института был Аксель Иванович Берг, бывший в прошлом командиром подводной лодки, а впоследствии выбранный в академики. Предполагалось, что предложенная нами методика может быть использована для расчетов радиосвязи с подводными лодками.
Берг был энергичным, остроумным и находчивым человеком. Он не принял мою методику на веру, а для испытания точности ее устроил небольшой спектакль. В НИМИСе тогда работал известный специалист по воп-
росам распространения радиоволн Алексей Николаевич Щукин. Так вот Берг рассадил меня и Щукина по разным кабинетам и поручил решение одной и той же задачи по радиосвязи с подводной лодкой. Оба мы эту задачу решили и передали результаты Бергу. Он радовался, как ребенок, когда убедился, что результаты обоих расчетов в точности совпадают.
Мины, управляемые по радио, были приняты на вооружение. В 1927 году они демонстрировались правительству. Бекаури снял пассажирский плацкартный вагон, мы разместились в нем и поехали в Москву (вагон прицепляли то к одному, то к другому составу). По дороге мы вели исследования связи на метровых и на длинных волнах. Для испытания мин, которые были зарыты в окрестностях Москвы, Ворошилов послал в Ленинград нарочного с запечатанным пакетом, в котором было указано времена взрыва нескольких мин. Все они взорвались точно в указанное время по сигналам, переданным из Ленинграда радиостанцией Остехбюро. На испытаниях присутствовали Калинин, Ворошилов, Микоян, Орджоникидзе и еще другие руководящие товарищи. Все они остались очень довольны результатами испытаний.
В том же вагоне, но уже без остановок, мы вернулись в Ленинград. Мы тоже чувствовали себя удовлетворенными, хотя и не сомневались в положительных результатах испытаний.
Управляемые по радио мины с успехом использовались во время Великой Отечественной войны: в сражении под Москвой (при переходе фашистских войск через Истру по только что построенному мосту, он был взорван), в Киеве, в Харькове, на Северо-Кавказском и Втором Украинском фронтах. Секрет этих мин фашистам раскрыть не удалось.
В начале 30-х годов были проведены государственные испытания управляемых по радио торпедных катеров и центральной станции. Председателем Государственной комиссии был назначен Берг. Для проверки работы этого комплекса он решил организовать морской бой. Дело происходило поздней осенью, вечером, в полной темноте. Берг находился на «Микуле», около центральной стан-
ции управления, объектом атаки был эскадренный миноносец «Конструктор».
Катеров было два, на каждом по две обыкновенные торпеды. Команды на катерах не было, но для регистрации полученных сигналов и исполнения приказов должны были присутствовать инженеры. Эта опасная миссия была поручена Тимофею Михайловичу Михайлову и мне.
Опасностью были топляки-бревна, плавающие в значительном количестве в заливе из-за недосмотра сплавщиков. При столкновении с топляком от катера, идущего на максимальной скорости, ничего бы не осталось.
К счастью, как говорится. Бог миловал и никаких аварий не произошло. Атака была произведена успешно, капитану «Конструктора» уклониться от торпед не удалось, и его судно было (условно) потоплено. Вся система была принята на вооружение. Позднее мне пришлось побывать в Севастополе на базе управляемых по радио торпедных катеров, принадлежащей уже не Остехбюро, а Военно-Морскому Флоту. А в 70-х годах я повстречал в Москве полковника в отставке Г.Н.Кутейникова, разработчика аппаратуры катеров. Он сказал мне, что эти катера сыграли заметную роль во время войны.
Помимо изготовления приемных устройств для других лабораторий лаборатория Деркача иногда получала задания на собственные разработки. В конце двадцатых годов, например, нам заказали радиоприемники для специальных самолетов. Деркач поручил эту работу мне. Требуемое количество приемников было невелико, даже не тысячи, а сотни, и мы изготовляли их в мастерской Остехбюро. Они разошлись по разным краям СССР.
Примерно через год все сданные приемники стали возвращаться к нам с одной и той же жалобой: «свистят» (то есть в них появилась самогенерация). Назревал большой скандал, коллеги начали смотреть на меня с сочувствием. К счастью, у меня в шкафу сохранился первый макет приемника. Я вынул из него радиолампы, поставил их в один из возвращенных приемников с самогенерацией — и он заработал исправно. Мы измерили проходные емкости старых и новых ламп и обнаружили, что они различны. Пришлось ехать на завод, где изготовляли лампы. Оказалось, что заводские ин-
женеры усовершенствовали лампы УБ-110. Стало понятно, что получилось: в армии заменяют лампы через положенный срок независимо от того, исправны они или нет. Поэтому во всех приемниках почти одновременно заменили лампы на вновь полученные, и все приемники сразу «засвистели».
Другой собственной работой лаборатории Деркача было создание первоклассного радиоприемника для подводных лодок. Государственная комиссия приняла этот радиоприемник, разработанный под руководством Деркача, на вооружение, присвоив ему название «Дозор». Отдельно был принят и мой пьезоэлектрический полосовой фильтр, за который я получил свои первые два авторских свидетельства.
При испытаниях радиоприемников «Дозор» нам приходилось часто бывать на подводных лодках, в том числе на знаменитой «Л-55».
Во время войны я случайно узнал, что радиоприемники «Дозор» установлены на катерах Волжской военной флотилии и радисты очень ценят их. Мне было приятно, что в течение такого долгого срока эти приемники не сняты с вооружения и работают исправно.
Что же касается пьезоэлектрических полосных фильтров, то через четыре года они были разработаны и в США, а теперь без них не обходится ни один современный телевизор.
О работах других отделов Остехбюро я знал очень мало, но об одной из них, которой руководил лично Бекаури, надо рассказать. Необходимо было создать механические приспособления для подвешивания к самолетам мотоциклов с колясками, автомобилей с радиостанциями, танкеток типа Т-27, артиллерийских орудий и другого вооружения с целью последующего сбрасывания их на парашютах. Эта работа имела большое военное значение, она являлась основой для организации десантных операций. Ее высоко оценил Михаил Николаевич Тухачевский, бывший тогда заместителем народного комиссара обороны и начальником вооружений РККА. Он подарил Бекаури пистолет с надписью «Отличному стрелку за успехи».
За рубежом в то время аналогичных приспособлений не существовало. Надо заметить, что большую роль в
этих разработках играл начальник конструкторского отдела Остехбюро Петр Владимирович Бехтерев — сын известного невропатолога и психиатра профессора Бехтерева.
В 1929 году по личному указанию С.М.Кирова, в Остехбюро были направлены пятнадцать только что окончивших высшие технические учебные заведения Ленинграда инженеров. Некоторые из этих инженеров оказались дельными специалистами, они быстро включились в нашу научно-исследовательскую работу и стали приносить ощутимую пользу. Остальные занялись склоками, борьбой за руководящие посты, чего ранее в Остехбюро не было. Они совершенно искренне были уверены, что работать должны другие, а их дело — только руководить этими другими. В результате длительной борьбы начальником ОВУ был назначен А.И.Хохлов. Он заменил А.И.Деркача, который предпочитал лабораторный стол письменному.
Хохлов не был простым и прямым парнем, к каким я привык и каких я любил. Он никогда не говорил того, что есть на самом деле, или того, что он думает, а говорил только то, что считал для себя выгодным. Впоследствии в недрах НКВД я встречал много таких деятелей и научился относиться к их словам так, как они этого заслуживают.
Политехнический институт
Политехнический институт
Пьезоэлектрический фильтр, примененный в приемнике «Дозор», стал предметом моей кандидатской диссертации. В 1930 году я успешно защитил ее в Физико-техническом институте на заседании Ученого совета под председательством известного ученого Н.Д.Папалекси. Ученые степени в то время еще не присваивались, но в результате защиты меня пригласили преподавать в Ленинградский политехнический институт, на кафедру электрических измерений, которой заведовал профессор М.А.Шателен. Я согласился и начал два или три раза в неделю после работы ездить в Лесной, в Политехнический институт. В это время или несколько позже был внедрен «бригадный метод», заключавшийся в том, что бригада (6 — 8 студентов) вместе слушали лекции и
вместе сдавали экзамены. Перед экзаменационной комиссией сидели все члены бригады, на вопросы отвечал любой из них, а зачет получали все. В результате неучи и бездельники легко заканчивали институт и получали дипломы с хорошими оценками. Таким образом, план по выпуску инженеров выполнялся без труда, количество инженеров в стране быстро возрастало.
Я пытался выступить по этому поводу на заседании кафедры, но меня в мягкой форме обругали. Профессора, протестовавшие против бригадного метода, были осуждены гораздо сильнее и принуждены были умолкнуть. Мне совесть не позволяла участвовать в выпуске лодырей и «квазиинженеров», и в 1933 году я прекратил свою педагогическую деятельность.
Надо заметить, что 30-е годы в Ленинграде были очень тяжелыми. Свирепствовала «ликвидация кулачества», множество крестьянских семейств заполняло площадь у Московского вокзала и начало Лиговской улицы, сидя и лежа прямо на мостовой, видимо, они ждали отправки куда-то. Продовольственное снабжение Ленинграда резко ухудшилось, появились пайки. Их выдавали сотрудникам некоторых предприятий, в том числе Остехбюро. Склады находились на окраине города, туда надо было приезжать с талоном, полученным на работе, и с тарой.
Открылись продовольственные магазины «Торгсин», в которых продукты отпускались за иностранную валюту и золото. Жена пожертвовала свою золотую цепочку, и мы смогли ознакомиться с одним из магазинов. Там был очень большой выбор продуктов, одних яблок около 10 сортов, разложенных по соответствующим ящикам. Магазин напомнил мне дореволюционные, при нэпе магазины были скромнее.
Результаты «ликвидации кулачества» очень радовали правительство. Появилась статья Сталина «Головокружение от успехов», последующий XVII съезд партии был назван «съездом победителей». Вскоре после него был убит Киров. Главного организатора этого убийства Хрущев найти не смог, так как все причастные к делу сотрудники НКВД оказались расстрелянными. В дальнейшем (в основном в 37-м году) почти все члены XVII съезда были репрессированы. После убийства Кирова
началась высылка из Ленинграда старой «буржуазии». К ней относились все, связанные тем или иным родством с бывшими дворянами, чиновниками, коммерсантами и вообще состоятельными людьми.
В 1935 году был организован филиал Остехбюро в Москве, для которого отвели особняк около Красных ворот, принадлежавший в прошлом миллионеру Нобелю. Ведущие сотрудники Остехбюро получили в Москве квартиры. Переведен в Москву был и Деркач, а начальником бывшей его лаборатории в Ленинграде назначили меня.
Арест
Арест
Зимой 1936 — 1937 годов Бекаури созвал всех начальников лабораторий и отделов в Ленинграде и сказал следующее:
— Вы все знаете конструктора Дунду. (Я Дунду по работе не знал, но встречался с ним летом 36-го в Сестрорецке, где мы с женой снимали часть дачи. Дунда был очень полным и высоким человеком, у него была своя дача в Сестрорецке, куда он нас как-то затащил. Он оставил у нас впечатление приветливого и любезного человека.)
— Этот мерзавец был арестован некоторое время тому назад. Меня вызывали в НКВД и показывали подписанный им протокол. Оказывается, он был шпионом и в течение нескольких лет передавал сведения о нашей работе иностранной разведке. Выходит, что все наши старания о секретности, все предосторожности были напрасными.
Действительно, Бекаури уделял большое внимание вопросам секретности. По его инициативе, например, был построен туннель между двумя корпусами Остехбюро, чтобы чертежи не носили по двору и их не могли увидеть с улицы. Обругав всячески Дунду, Бекаури потребовал от всех нас высочайшей бдительности. Ведь нет гарантии, что между нами не завелись еще шпионы.
— Я прошу поэтому при малейшем подозрении обращаться ко мне или в НКВД.
Так закончил он свою темпераментную речь. Состоялось мое первое знакомство со шпиономанией. Должен
признаться, что никаких сомнений в подлинности протокола, в соответствии его содержания действительности, в добровольном подписании его у меня не появилось.
Жизнь в Ленинграде 37-го была очень тревожной. По ночам производились аресты, черная машина ездила по улицам города и забирала людей. В «Ленинградской правде» печатались краткие заметки типа: «На заводе... обнаружена группа вредителей. Суд приговорил руководителей группы к высшей мере наказания. Приговор приведен в исполнение». Печатались также большие статьи, занимавшие целый подвал, о пойманных шпионах. Подробно описывались их похождения. Часто эти статьи подписывал Заковский, начальник Ленинградского управления НКВД.
В 1937 году был назначен новый начальник Ленинградской части Остехбюро (из числа деятелей, считающих, что работать должны другие) по фамилии Медведев. Для знакомства с начальниками лабораторий он стал вызывать их поочередно к себе. Не помню, о чем мы разговаривали, вероятно, о планах работы. Главным содержанием нашей встречи было торжественное вручение мне ценного подарка: биография Иосифа Сталина, которую сочинил Берия. К сожалению, она у меня не сохранилась: покидая Остехбюро, я оставил ее на письменном столе.
Вторая моя встреча с Медведевым произошла в конце августа этого же года: он вызвал меня к себе и предложил уволиться — либо по собственному желанию без выходного пособия, либо по решению администрации с выходным пособием. Не могу вспомнить, какой вариант я выбрал, но, так или иначе, я был уволен.
Никаких претензий к моей работе Медведев мне не предъявил и не мог предъявить. Работа лаборатории шла успешно, план выполнялся и перевыполнялся, дисциплина была на высоте. Много интересных результатов было уже получено нами, не за горами было создание магнитострикционных фильтров. Поэтому мое увольнение было не в интересах Остехбюро и могло быть вызвано только давлением со стороны НКВД. Зачем это понадобилось, не ясно, обычно арестовывали без предварительного увольнения, но предстоящий мне арест не вызывал сомнений.
Вероятно, надо было уехать из Ленинграда подальше и найти какую-нибудь скромную работу. Возможно, что таким способом я избежал бы ареста, но я не хотел его избегать. Пусть, наивно думал я, меня арестуют» убедятся в моей невинности, после чего меня освободят, и я буду жить спокойно. В то время у многих еще существовала вера в правосудие; осуждение без вины считалось невозможным. К сожалению, потом эта вера полностью была утрачена, потребуется много времени и усилий, чтобы ее восстановить.
Долго ждать ареста мне не пришлось: 22 сентября 1937 года, примерно в час ночи раздался звонок. Пришли двое: лейтенант НКВД Васильев и дворник-понятой. Мы с женой кое-как оделись и стали наблюдать за обыском.
Звали мою первую жену Надеждой Георгиевной Эфруси. Мы писали тогда в нашей фамилии одно «с», считая это написание почему-то более демократичным. В НКВД восстановили второе «с», и с момента ареста до настоящего времени моя фамилия пишется через два «с»: Эфрусси. Надежда Гергиевна умерла в 50-х годах в городе Пушкине от инсульта под фамилией Эфруси.
У нас было много книг и еще больше нот, так как жена была певицей, а я играл на скрипке. Много было и граммофонных пластинок. Все это надо было внимательно пересмотреть, книги и ноты перелистать. Поэтому обыск длился долго. Когда он закончился, стало уже светло. Криминал был найден: юбилейная книга «10 лет Октября», изданная в 27-м году и купленная мною в Остехбюро, куда их привезли для распространения в большом количестве. Криминальной она оказалась потому, что в ней был портрет Троцкого, а всякое упоминание о нем рассматривалось в те годы как тяжкое преступление.
Никакой машины за мной не прислали, мы с Васильевым отправились пешком. Моя квартира находилась на улице Рубинштейна, у Пяти углов, НКВД — на Литейном, поэтому на дорогу нам потребовалось меньше 30 минут. Уже рассвело, но на улицах Ленинграда было еще пустынно.
Васильев привел меня и усадил на стул в приемной. Вероятно, это было нарушением правил, так как мимо меня провели несколько сотрудников Остехбюро, хорошо знакомых мне.
Это были братья Павел Александрович и Николай Александрович Гиляровы и Игише Асвацатурович Термаркарьянц. Лаборатория Термаркарьянца, в которой работал и Н.А.Гиляров, в свое время разрабатывала управляемые по радио торпеды. Обоих инженеров я хорошо знал.
Торпеды, управляемые по радио, были приняты на вооружение. Лаборатории Термаркарьянца кроме курирования постановки на производство разработанных ею торпед было дано новое задание: изучение управления по радио паровозами. Цель этой разработки легко понять: во время войны управляемый по радио паровоз с грузом взрывчатки можно отправить на железнодорожную станцию, занятую противником, и взорвать в подходящий момент, например, когда рядом стоит состав с боеприпасами.
Мне довелось побывать на их паровозе и понять, в чем заключалась главная трудность новой разработки. Воздух на паровозе был наполнен мелкой, всюду проникающей угольной пылью. Придя домой, я с трудом отмылся от нее. Следовательно, требовалась исключительно плотная гермитизация всей аппаратуры, иначе угольная пыль будет создавать проводящие дорожки, что приведет к ложным сигналам и другим неисправностям. Впрочем, арест разработчиков сразу снял все трудности.
Павел Александрович Гиляров также был начальником лаборатории, но в общих работах ОВУ не участвовал. Это был неуемный изобретатель и фантазер, Бекаури предоставил ему полную свободу действий. Расскажу об одном из его изобретений, названном «телекарандаш». Оно заключалось в передаче по радио движений карандаша, так что рисунок одновременно получался у автора и на большом расстоянии. Военное значение изобретения заключалось в том, что вместо чистой бумаги можно использовать географическую карту и обсуждать на большом расстоянии военные
проблемы. За рубежом аналогичное устройство появилось значительно позднее.
Но обратимся вновь к истории моего ареста. Вскоре Васильев вернулся за мной и привел меня в небольшой кабинет. Мы сели, и он начал допрос. Вопрос у него был только один: кого я знаю в Остехбюро, в Ленинграде и в Москве. Я знал очень многих, поэтому перечисление и запись их заняли много времени.
После допроса Васильев вызвал надзирателя, и тот по разным коридорам и лестницам отвел меня в тюрьму, находящуюся на Шпалерной улице.
Там меня водили из одного помещения в другое, выполняя ряд операций: фотографирование анфас и в профиль, снятие отпечатков пальцев, отъем часов и пояса, срезание пуговиц от брюк (неизвестно зачем, может быть, чтобы я их не проглотил?). В одной из ожидалок на пути я вновь повстречал П.А.Гилярова (еще одно нарушение?). Его меньше всего интересовали арест, перспективы следствия, суда и так далее. Он всегда был беспредельно увлекающимся человеком. В данный момент он заинтересовался стробоскопическим эффектом и возможностью использования его в специальной аппаратуре, которую мы разрабатывали в Остехбюро.
Стробоскопический эффект проявляется при освещении вращающегося предмета, например, колеса, периодическими краткими и яркими вспышками света. Если частота этих вспышек соответствует скорости вращения колеса, то оно может выглядеть неподвижным. Стробоскопический эффект позволяет наблюдать деформацию колеса при быстром вращении.
К сожалению, разобрать эту тему до конца нам не дали и развели по разным направлениям.
Наступил уже поздний вечер, когда меня, с трудом поддерживающего брюки (сопровождающие надзиратели требовали, чтобы руки были сзади), отвели в душевую. Удивительно действие воды! Можно представить себе состояние моей нервной системы после обыска, ареста, допроса и других процедур. К тому же я почти не спал прошлую ночь. И все же душ подействовал на меня успокаивающим образом. Я вновь стал оптимистом, считающим, что «не все еще потеряно».
Тюрьма
Тюрьма
Из душа меня повели в камеру. Уже в коридоре охватил удушливый, гнилой запах тюрьмы: пота, параши, чеснока, лука, махорочного и табачного дыма, а также чего-то еще, чему названия нет. Но это было не самым главным, человек привыкает ко всему, даже к запаху тюрьмы. Вскоре передо мной открыли большую, составленную из стальных прутьев дверь. Прямо за ней находились деревянные нары на уровне, вернее, несколько выше моих колен. Между нарами и дверью было небольшое пространство, в котором я смог, сев на нары, разместить ноги.
Разглядеть, что находилось дальше, нельзя было из-за темноты. Я слышал только тяжелое дыхание большого скопища спящих людей.
Сидя на нарах, я крепко уснул. Утром обитатели камеры стали разбирать нары, и меня разбудили. Оказалось, что ночью заключенные лежат и под нарами. Выдавали матрасы, наполненные какой-то трухой. Мне очень хотелось пить. Сквозь сплошную массу людей я разглядел на противоположном конце камеры, в простенке между окнами, раковину и кран. Я пробрался туда, открыл кран и, держа шляпу в руке, наклонился к крану. Какой-то молодой человек предложил мне подержать шляпу, но я ее не отдал.
Позднее выяснилось, что этот молодой человек — филолог, знает 16 языков, был в Испании переводчиком во время боев с фашистами, по возвращении попал в тюрьму. По его сведениям, многие из советских людей, сражавшихся в Испании, были арестованы. Инцидент со шляпой очень развеселил его, он понял, что я принял его за жулика (а каких еще встреч я должен был ожидать в тюрьме?).
Молодой филолог оказался очень милым, внимательным человеком. Он познакомил меня с обитателями камеры и с порядками, установленными в ней. Оказалось, что основной состав заключенных — это интеллигенция: инженеры, врачи, работники партийных и советских учреждений, актеры, писатели. Вновь прибывшие спят на полу, под нарами, давно сидящие —
на нарах. Переход с пола на нары производится строго по стажу. У всех заключенных перспективы очень печальны; может быть, поэтому ссор почти не бывает, несмотря на скученность. На допросы вызывают только по ночам (вопреки процессуальному кодексу). Чтобы можно было вылезти из-под нар, в них обязательно устраивают просветы.
Общее количество людей в нашей камере около 150, площадь ее — 50 м2. Потом я расспрашивал очень многих заключенных, переведенных в Ленинград из других городов Украины, Сибири, Средней Азии, оказалось, что эта норма является общей для всех городов: 3 человека на квадратный метр.
Фамилию филолога я не помню, но все фамилии, которые сохранились в моей памяти, я обязательно назову: вдруг когда-нибудь, кому-нибудь это окажется полезным. Филолог познакомил меня со старостой камеры. Это был красивый бородатый человек, очень похожий на Христа — как его рисуют на иконах. Фамилия его — Шавров — оказалась мне знакомой, так как я только что прочел в газете о разработанном Шавровым гидросамолете; конструктор гидросамолетов Шавров приходится сидящему Шаврову братом.
Этот Шавров на воле был работником культуры и занимался организацией на севере «красных яранг» — клубов для местных жителей — под руководством одного видного деятеля партии, фамилию которого я, к сожалению, забыл. Шавров много интересного рассказывал о Севере, о северных народах, об организации «красных яранг» и школах, быте и жизни там.
Во время моего разговора с Шавровым принесли обед: суп из трески, какую-то холодную кашу, черный хлеб. Сначала я не мог видеть эти блюда, только пожевал черный хлеб, но уже через несколько дней мне все казалось вкусным.
Отход ко сну был очень сложен и должен был организовываться с большим старанием. Сперва матрасы укладывались на пол, затем между ними в определенном порядке устанавливались табуретки. После этого укладывались на покой «нижние», что позволяло «верхним» разложить по табуреткам нары, а на них матрасы. Это делалось очень осторожно и тщательно, чтобы нары не
могли упасть на «нижних»; между нарами оставались просветы, чтобы они могли выходить на допросы. Наконец и «верхние» занимали свои места.
Мою вторую ночь в тюрьме я провел плохо. Во-первых, из верхнего матраса на меня все время сыпалась труха; казалось, что это клопы, что они ползают по моему лицу. Во-вторых, несколько человек вызывали на допросы, что делалось по всем правилам конспирации. К дверям подходил надзиратель и кричал:
— На «Мэ»!
Ему отвечали:
— Максимов?
— Нет.
Тогда отзывался другой заключенный:
— Медведев?
Надзиратель говорит:
— Инициалы полностью!
Медведев отвечает:
— Евгений Александрович.
— На выход!
Евгений Александрович с трудом, кряхтя, вылезает из-под нар, надевает ботинки, пробирается к выходу; дважды щелкает замок, скрипит дверь, и его уводят.
В дальнейшем я научился спать, посыпаемый трухой, не слышать вызовов (за исключением собственного) и на бессонницу жаловаться не мог.
Меня вызвали на допрос только 22 октября, поэтому в течение целого месяца я мог знакомиться с людьми и с порядками в тюрьме. Впрочем, здесь возможна и ошибка. Я твердо знаю, что был судим Военной коллегией Верховного суда в ночь с 22 на 23 февраля 1938 года, что вызывали меня только по 22-м числам, а вот сколько раз — не помню. Поэтому расскажу о заключенных, а потом уже о моем собственном «деле».
Не могу забыть одного заключенного, показавшего нам свое тело после допроса: от пупка до колен оно было пурпурного цвета от битья ногами. На допросе он кричал:
— Вы не смеете меня бить! Я гражданин Советского Союза!
А следователь ему отвечал:
— На врагов народа гражданские права не распространяются!
Фамилию этого человека и лицо я вспомнить не могу, а цветной живот его до сих пор стоит перед моими глазами.
Жуткое дело произошло с главным инженером завода имени Ворошилова по фамилии Нищий (надо заметить, что в Ленинграде было два завода имени Ворошилова, большой и маленький, принадлежащий Остехбюро; Нищий работал на маленьком). Придя с допроса, он жаловался, что его били ключами по голове и кричали:
— Вспоминай!
Потом он сказал, что у него чешется все тело, наконец, ему стало совсем плохо, его унесли, а на следующий день надзиратель сообщил, что он умер от менингита.
Шавров рассказал мне, что его обвиняют в шпионаже в пользу Японии. Он ждал суда (Военной коллегии) и собирался признать какую-то мелкую вину (халатность). Замечу, что на следствии всех, направляемых в суд, уговаривали признать хоть какую-нибудь малость. Мотивировка: «Мы и суд едины, полный отказ от всех обвинений произведет плохое впечатление и может привести к высшей мере наказания, а за малую вину и наказание будет незначительным».
Через месяц или два Шаврова вызвали в суд. Мы договорились, что в случае высшей меры наказания он пришлет надзирателя за своей подушкой. Так и произошло, надзиратель подушку унес1.
Через несколько дней после моего появления в камере «культстаросту» увели «с вещами», и Шавров предложил эту общественную нагрузку мне. Я ее принял. Мои обязанности заключались, во-первых, во встрече вновь прибывших, которые находились в шоковом со-
1 Появившиеся новые сведения позволяют мне уточнить судьбу Кирилла Борисовича Шаврова. Из нашей камеры он но был направлен в суд, а был переводен в другую тюрьму (вероятно, в «Кресты»). Судили его только через несколько месяцев и дали десять лет лагерей. Он умер в 1940 году в лагере под Магаданом. Брат его, Вадим Борисович, самолетостроитель, арестован не был, но строить самолеты больше не мог и занимался историей авиатехники.
стоянии и которых надо как-то успокоить; во-вторых, в организации вечеров самодеятельности.
С первой нагрузкой я более или менее справлялся, хотя в некоторых случаях и с большим трудом. Зато большое количество знакомств, которое давала эта деятельность, отвлекало меня от моих собственных бед, расширяло мой горизонт. Многие из моих новых знакомых запомнились мне надолго.
Привлекать население камеры, находящееся в подавленном состоянии, к выступлениям на вечерах самодеятельности было нелегко, однако иногда мне это удавалось. Находились декламаторы, помнившие чьи-то стихи, рассказчики анекдотов, певцы. Один врач, прибывший, кажется, из Сибири, прекрасно имитировал духовой оркестр. Он знал много маршей и вальсов, но наиболее эффектно звучал в его исполнении туш. Я сам выступал в качестве конферансье. Приведу одну из моих жалких острот, имевшую тем не менее большой успех. В конце вечера я сказал:
— Ленинградцы обладают плохой манерой бежать за своими галошами, когда концерт еще не окончен. У нас галоши не пропадут, и мы можем разойтись спокойно.
Украшением вечера самодеятельности были выступления известного киноартиста Коваль-Самборского. Старики его помнят по исполнению главной роли в кинокартине «Сорок первый». Он знал много смешных историй и комических монологов и читал их блистательно. Его выступления заметно подымали тонус заключенных.
Несколько лет он провел в штреземановской Германии по приглашению одной из киностудий и в частных беседах много интересного рассказывал об этой стране и о своей жизни там. Главной трудностью для него была выработка идеального немецкого произношения. Иногда над одним словом ему приходилось работать несколько дней, пока режиссер не будет удовлетворен.
Приведу одну из рассказанных им историй. Однажды вечером по дороге из студии он встретил пожилую женщину, которая остановила его и предложила двух своих дочерей для сечения их ремнем. Она рассказала ему, что в Берлине много извращенных мужчин, садистов, которым доставляет наслаждение сечение голых девочек
ремнем и зрелище появляющихся на белой коже красных полос. За это удовольствие они хорошо платят.
— И вам не жалко ваших дочерей? — спросил он.
— А жить-то как? — ответила она.
Двум инженерам-теплотехникам я задал задачу: какому количеству людей эквивалентна одна голландская печка? Два дня они считали, спорили, ругались и наконец выдали согласованное решение: при одной топке в день — 15 человекам. Следовательно, у нас в камере было 10 голландских печек, потому так и жарко.
Технолог одного из ленинградских заводов, пожилой полный человек, сам нашел для себя занятие: выломал из единственного в камере пружинного матраса, на котором спал староста, кусок проволоки и стал делать из него иголку. И чудо свершилось: голыми руками, без инструментов, если не считать нескольких осколков красного кирпича, он ее сделал! По-моему, это было значительно труднее, чем подковать блоху, имея соответствующий инструмент. Сколько же в нашей стране талантливых людей!
Эта иголка очень облегчила нам жизнь, позволяя сочинять разные тесемочные комбинации взамен отрезанных пуговиц.
Большой интерес вызвал у нас рассказ одного инженера-электрика. Не так давно в Ленинграде произошла серьезная авария: к электрической сети подключили добавочную электростанцию мощностью 20 мегаватт в противоположной фазе. В результате эта громадная мощность начала метаться из одного конца сети в другой, вызывая серьезные повреждения и пожары. Так вот, этот инженер сумел рассказать нам о всех перипетиях аварии буквально по секундам, так как являлся одним из соавторов посвященного ей доклада. К сожалению, никаких данных о самом рассказчике в моей памяти не сохранилось.
Вообще этот год для Ленинграда был очень аварийным. Приводимые к нам новые арестованные ленинградцы рассказывали о массовом отравлении кремом в кафе «Север», о том, как наполненный пассажирами троллейбус, сломав ограду, упал в Фонтанку. В обоих случаях было арестовано много народа, но в нашу камеру
никто из них не попал. По-видимому, таких камер в тюрьме на Шпалерной улице было много.
У нас в камере оказался инженер, разрабатывающий оборудование для производства бумаги. Он говорил, что таких специалистов в стране очень мало, и все они арестованы. Кстати, по его словам, такую же претензию он предъявил своему следователю. Тот ответил, что все это им известно, что их деятельность действительно отодвигает техническое развитие страны, по крайней мере, на 10 лет, но что политический выигрыш от проводимой компании полностью оправдывает этот регресс.
Стоит отметить странное явление: у многих заключенных проходили застарелые болезни, такие, как язва желудка, геморрой. По-видимому, нервный шок от ареста, мобилизация всех сил организма для самозащиты вызывали этот поразительный эффект. Один из «новеньких» страшно скандалил по поводу трески и холодной каши, утверждая, что для его язвы желудка необходима строгая диета. Но не прошло и двух недель, как он стал съедать все, что дают, и о своей язве забыл.
В качестве культурного старосты я побуждал заключенных писать стихи, вернее, придумывать их, так как писать было не на чем, и сам пытался их сочинять. К сожалению, в моей памяти из моих стихов сохранилось только четыре строчки:
Постель из доски,
Суп из трески,
В дырах носки —
Море тоски!
Несколько слов надо сказать о Фрушкине — начальнике трамвайного парка, начальнике Ленинградского трамвая, как его тогда называли. Стало известным, что он подвергался страшным Истязаниям, но ничего не хотел подписывать. Вскоре его забрали «с вещами».
Очень интересным человеком был Константин Ефимович Полищук (КЕП, как его называли заключенные), бывший начальник Военной академии имени Буденного в Ленинграде. Я его встречал еще на воле, так как руководил несколькими дипломантами Академии. В тюрьме КЕП часто рассказывал различные истории и притчи, его всегда окружали слушатели. Одну из его притч я могу кратко воспроизвести.
В одном маленьком африканском государстве под названием Чако, с королевской властью, все население было очень счастливым. Никто на это государство не нападал, урожаи были хорошие, всем хватало и пищи и одежды. Однако король, заботясь о своих верноподданных, все время опасался, что кто-нибудь из жителей Чако недостаточно счастлив. В конце концов король создал Комиссию для выявления несчастных. Комиссия начала понемногу несчастных находить и изолировать, чтобы они не портили настроение остальным.
Народ это понял. Все, кто был почему-либо недоволен своими соседями, или поссорился с другом, или был обижен женой, обращались в Комиссию с соответствующим заявлением, и она изолировала после проверки указанных лиц, а иногда и авторов заявлений. В конце концов заключенных стало очень много, о счастье все позабыли, и король принял решение изолировать и саму Комиссию.
КЕП украшал свои притчи многими красочными подробностями, и они пользовались большим успехом у слушателей.
Многие истории о преступлениях арестованных звучали как анекдоты. Один заключенный жаловался, что он обвиняется в шпионаже в пользу Польши, так как прибыл оттуда незаконно. В действительности это произошло задолго до революции, когда Польша была частью России, и прибыл он оттуда не самостоятельно, а в животе своей матери и с тех пор из России не выезжал.
Другой арестованный, придя к нам, сразу заявил, что завтра он уходит, что его взяли по ошибке вместо однофамильца — соседа, что инициалы у него другие. Однако ночью с ним убедительно «поговорили», и он подписал протокол о своей шпионской деятельности. Он сделал при этом любопытное наблюдение: статьи о вербовке шпионов и о шпионской деятельности, в изобилии печатавшиеся в «Ленинградской правде», служили для следователей «учебным пособием», облегчавшим сочинение протоколов. Что же касается ошибки в инициалах, то ему объяснили, что брака в своей работе НКВД допустить не может, следовательно, ошибки не было. А
однофамилец его с «правильными» инициалами уже арестован.
Обычно заключенные возвращались с допроса ранним утром, когда мы только начинали просыпаться. Однажды вернувшийся с допроса стал биться головой о стенку. Трое или четверо арестантов, и я в том числе, схватили его и начали ругать:
— Ты что, ополоумел? Стена — казенное имущество, ты можешь повредить штукатурку.
Он смотрел на нас безумными глазами, а мы продолжали на него кричать:
— Успокойся, ты не дома, а в тюремной камере, в порядочном обществе, и надо вести себя прилично.
Мы заставили его выпить воды. Руки у него тряслись, и кружка стучала по зубам. В конце концов его привели в сознательное состояние, и он смог рассказать нам со вздохами, причитаниями, неумелым матом и другими «лирическими отступлениями», что произошло после нескольких ночей допросов, когда следователю так и не удалось получить его подписи под заранее изготовленным протоколом, он сказал:
— Мне надоело с тобой возиться, скоро ты сам будешь просить, чтобы тебе дали протокол на подпись, а тебе не будут его давать.
Следователь повел его сам, без надзирателя, куда-то вниз по лестнице; они зашли в большую, ярко освещенную комнату, как он понял, пыточную камеру. По цементному полу полз полуодетый заключенный. Он держал в руке ручку и пытался подписать протокол, который был в руках следователя. Тот медленно отступал, заставляя бедного зека ползти за ним. А еще двое молодцов били его ногами по ребрам. При каждом ударе несчастный вскрикивал и пытался дотянуться до протокола, надеясь, что после подписи его перестанут бить, а следователь протокола не давал, стремясь всласть поиздеваться над беспомощным человеком.
Заставив прочувствовать это зрелище нашего бедолагу, следователь поинтересовался:
— Ну как, будем подписывать, или мне передать твое дело этому следователю?
Конечно, он все подписал и теперь ожидал расстрела.
— Ты не один в таком положении, — ответили мы ему. — Все мы либо уже подписали, либо скоро подпишем наши протоколы и все ожидаем расстрела или лагеря на долгий срок. Впрочем, неизвестно, что хуже. Не надо только воображать, что ты самый несчастный.
Он несколько успокоился, и мы уложили его спать. А через несколько дней его вызвали «с вещами», и больше я его не встречал никогда.
Грустную историю рассказал мне один из жителей «дома специалистов», в котором получили квартиру мои тетушки. Весной 1937 года на большом дворе этого дома весело играли дети. Через некоторое время один из них отделился от других (или его отделили) и стал играть один в уголке двора. Потом к нему присоединился еще один мальчик, и их стало двое. К середине лета во дворе играли две группы детей, причем вторая с каждым днем росла, а первая уменьшалась, а осенью все вернулось на круги своя, все дети играли вместе.
Был у нас в камере еще один человек, по фамилии Боровой — работник отдела культуры Ленинградского обкома партии. В свое время он возглавлял одну из комиссий по ликвидации кулачества, и до сих пор его терзали муки совести за жестокие действия, оправдываемые только указаниями начальства. Он рассказал мне, в частности, историю о поджоге дома культуры в одном из сел. Там ликвидация кулачества была уже завершена, то есть несколько отобранных крестьян, более зажиточных, чем другие, были заперты комиссией в сарае, после чего и произошел пожар. Найти поджигателей не удавалось, потому обвинили «кулаков», хотя они никак не могли совершить это. В результате заведомо невиновных людей расстреляли, зато комиссия оказалась на высоте.
Теперь Боровой ожидал, что его самого расстреляют. Он был членом стрелкового кружка, упражнялся в стрельбе из ружья и пистолета, почему его и обвинили в подготовке покушения на убийство Жданова. Не зная, как противостоять этой железной логике. Боровой жил в ожидании расстрела, руки у него всегда были влажными и липкими, касаться их было противно. Вскоре его увели «с вещами», и дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Очень недолгой была моя встреча с кинорежиссером Максимом Руфом. Зато после войны я не раз встречал его имя в титрах кинофильмов Ленинградской киностудии — следовательно, он в конце концов вышел на волю. Я даже собирался встретиться с ним во время одной из командировок в Ленинград, но все не было времени. А теперь фамилия его больше не встречается, и в Ленинград я не езжу.
Также мельком я познакомился с писателем Берзиным, автором романа «Новый Форд», но в отличие от Руфа его фамилия мне больше не попадалась.
Не могу забыть одного военного (майора или подполковника), человека редкой красоты, с синими глазами, греческим носом и черной шевелюрой. Он был женат на польке, красавице, по его словам, арестовали их одновременно. В пустой квартире остались двое детей, двух и трех лет. Детям, конечно, пропасть не дадут, но описать его горе обычными словами я не могу и не буду пытаться.
Интересна судьба одного старого профессора истории Ленинградского университета, которую рассказал мне то ли он сам, то ли кто-то другой. Его привели к нам не из дома, а из одиночки, где он выполнял оригинальное поручение следователя: сочинял проект новой конституции России. Дело в том, что из нескольких профессоров, писателей, композиторов и других деятелей культуры требовалось создать разветвленную контрреволюционную организацию, целью которой являлось изменение общественного строя. Естественно, что такая организация должна была подготовить соответствующую ее замыслам новую конституцию. Эта работа и была поручена следствием старому профессору истории, фамилию которого я, к сожалению забыл. Профессор был помещен в одиночку, обильно получал требуемую им литературу и писчую бумагу и успешно трудился (а что еще он мог сделать?). После того, как он сдал готовый проект следователю, его и перевели в общую камеру. Дальнейшая судьба этого проекта конституции и его автора мне неизвестна.
Не помню, в какой тюрьме, на Шпалерной или в Крестах, я повстречался с геологом Хмызниковым — участником челюскинской эпопеи. Он был очень удру-
чен, может быть, больше других. По-видимому, трудно было пережить переход из героев в арестанты. Я пытался его взбодрить, говорил ему, что имеется общая установка, по которой не должно быть ни одной организации без своих врагов народа, что эта установка распространяется и на челюскинцев, что героем надо быть в любых условиях, даже в тюрьме, и так далее.
Не знаю, удалось ли мне полностью восстановить в нем стойкость духа, но после этих разговоров он много рассказывал об интересных деталях аварии «Челюскина», не опубликованных в печати.
Конечно, ожидать чего-нибудь хорошего в нашей горестной тюремной жизни казалось бессмысленным. Однако один из заключенных, судя по акценту, грузин, сумел найти светлое пятно на этом черном фоне. Через несколько дней после его акклиматизации в нашей камере он поделился со мной своими соображениями:
— Послушай, дорогой, что я тебе скажу. Здесь все говорят то, что думают, а там, на воле, это невозможно. Все врут — газеты, журналы, радио, кино; правда опасна, приходится лгать без конца, что очень противно. Стараешься говорить поменьше — вдруг скажешь не то, что надо. Единственное место в Советском Союзе, где существует свобода слова, где не надо бояться правды, это тюремная камера. Поэтому здесь хочется разговаривать, обмениваться мыслями о жизни, о политике, о нашей злосчастной судьбе.
Я был очень рад, что этот остроумный грузин сумел найти какое-то утешение в своей тяжелой доле.
Но пришла пора обратиться к моему «делу». Я писал уже, что меня вызывали по 22-м числам. Почему-то при этих ночных вызовах меня охватывал такой ужас, что многого я не запомнил и могу рассказать об этих вызовах только отрывочно. Впрочем, и с другими заключенными происходило то же самое — это же было целью всей работы следствия.
Итак, ночью раздается глас:
— Кто на «Э»!
Я говорю:
— Эфрусси.
— Инициалы полностью!
— Яков Исаакович.
— На выход!
Быстро надеваю полуботинки (это легко, шнурки ведь отняты), проползаю между нар, замок с лязгом открывается, и я — в коридоре.
— Руки назад и идите вперед!
Иду. Через некоторое время:
— К стене!
Это значит, что кто-то идет навстречу, меня отворачивают, чтобы я этого встречного не увидел. После нескольких таких остановок я оказываюсь в кабинете следователя.
Кто же вел мое дело? Начальником отделения был майор Никонович — высокий белорус, весь изукрашенный ремнями, медалями, орденами, значками и блестящий, как новый самовар. Мне кажется, что впоследствии я его встречал на Колыме в качестве заключенного, но уверенности нет. Заместителем его был капитан Гольдштейн. Затем следуют начальник отдела Дубровин (низенький, с красным лицом и торчащим носом), Смирнов — хранитель моего дела и, по-видимому, всех дел сотрудников Остехбюро, и лейтенант Васильев, о котором я уже говорил.
При первом вызове мне Смирновым было официально предъявлено обвинение по пяти пунктам 58-й статьи: террор, диверсия, шпионаж, вредительство и участие в контрреволюционной организации. Только и всего. Пришлось под этим расписаться — «ознакомлен».
Это обвинение было настолько нелепым, настолько далеким от реальной действительности, что представилось мне детской игрой, показалось, что его предъявили мне «понарошку». По дороге в камеру я думал, что пройдет некоторое время и эта игра закончится и весь этот ужас забудется. Но другим заключенным предъявлялись такие же фантастические обвинения, и мне пришлось признать, что все это не только серьезно, но и очень опасно.
Самый страшный мой допрос протекал так. Сперва со мной занимался Васильев. Задача у него была простая: следить, чтобы я стоял, закинув голову назад, носом кверху, руки по швам — и все. Никаких вопросов он мне не задавал. И так несколько часов: вызвали меня рано, часов в 12, а стоял я, пока не стало совсем
светло, то есть часов до 9 — 10. Считалось, что это немного: переведенные из Москвы заключенные рассказывали, что Пятаков простоял 30 суток.
Утром явился капитан Гольдштейн. Он накричал на Васильева: как тот посмел заставлять меня стоять, а я уже не стоял, а качался в каком-то полуобморочном состоянии. Меня тут же усадили на диван, дали воды. Когда я пришел в себя, Васильев ушел, пришли Дубровин и Смирнов, а Гольдштейн начал держать речь, прохаживаясь по кабинету.
Говорил он долго и витиевато, не называя вещей своими именами, а обходя их со всех сторон. Запомнить такую речь нельзя, передать ее суть очень просто: мне надо подписать отпечатанные на машинке полностью готовые протоколы моих допросов, притом на каждой странице. В противном случае у меня будут отбиты почки, повреждены другие органы, но я все равно подпишу, став уже калекой. А потом на суде надо все подтвердить, если я хочу остаться в живых. Все это говорится из сочувствия ко мне, чтобы я не страдал зря. И нечего читать протоколы, ничего в них изменить нельзя.
Все же я сделал попытку рассмотреть протоколы.
— Как же я могу их подписывать? Ведь в них фигурируют и другие сотрудники Остехбюро. Себе можно приписать со страха любое преступление, а доносить на других не этично.
Гольдштейн нашел очень простой ответ:
— Они же на вас показывают.
Он предъявил мне несколько протоколов со знакомыми мне подписями В.И.Бекаури, заместителя его Бориса Матвеевича Матвеева, начальника отдела Анатолия Иосифовича Гурина, Бехтерева и других. О Бекаури я уже писал, Матвеева я знал очень мало. А.И.Гурин был добродушным человеком, не блиставшим техническими достижениями. Он обладал редким талантом каллиграфического письма любым стилем (подобно князю Мышкину у Достоевского) и этим выделялся из всех окружающих.
В этих протоколах фигурировало много фамилий участников вредительской организации, в том числе и моя. Указывалось, какую работу я выполнял, и я ее действительно выполнял, только для пользы дела, а не для
вреда. Увидев это, я тоже подписал протоколы моих допросов, сочиненные в недрах НКВД.
На прощание Гольдштейн сказал, что если мне трудно все подтвердить на суде, то надо принять хотя бы маленькую вину.
— Мы и суд едины, и полное запирательство может иметь для вас печальные последствия.
На этом «допрос» был закончен. Когда меня привели в камеру, за окном было уже совсем светло. Я без сил забился в какой-то угол и уснул.
Потом меня долго мучил вопрос: зачем требовалась эта пытка стоянием перед допросом? Мы долго обсуждали его в камере и пришли к выводу, что ею преследовалось две цели: во-первых, физически ослабить арестанта, уменьшить силу его сопротивления, во-вторых, дать ему понять, что здесь цацкаться с ним никто не будет, какой бы пост он ни занимал на воле и каким бы уважением там ни пользовался. Все заключенные, участвовавшие в разговоре, согласились с этими выводами.
Суд
Суд
22 февраля 1938 года после обеда — не ночью! — меня вызвали «с вещами». Наскоро простившись с обитателями камеры, в сопровождении двух надзирателей я отправился в неведомое. Мы перешли в корпус с большим количеством глухих дверей, в каждой из которых был глазок. Нетрудно было догадаться, что это одиночные камеры. Дверь одной из них была открыта, рядом виднелась мемориальная доска. Потом я узнал, что в этой камере когда-то был заключен Ленин.
Наконец мы подошли к цели; дверь одной из камер открыли, меня втолкнули туда и вновь заперли. В камере находился еще один человек.
«Значит, из общего правила «три заключенных на один квадратный метр» бывают исключения», — подумал я.
Камера была невелика, порядка 6 — 8 квадратных метров. В ней находились две железные койки, умывальник, стульчак.
Мой новый сосед оказался полковником ГАУ (Главного артиллерийского управления), фамилию его я вспомнить не могу. Он ждал суда Военной коллегии — стало ясно, что меня направляют туда же.
Полковник был полностью убежден, что какую-то часть обвинения обязательно надо подтвердить, что следствие и суд «одна шарашка» и, не подтвердив, ты сделаешь себе хуже и так далее. К этим рассуждениям добавлялось еще несколько анекдотов, недостаточно приличных для опубликования.
После вечерней каши к нам пришел полковник в пенсне и принес обвинительные заключения. Он представился секретарем выездной сессии Военной коллегии Верховного суда.
В моем обвинительном заключении не было ни террора, ни диверсий, ни шпионажа. Остались участие в контрреволюционной организации, возглавляемой Гамарником и Тухачевским, и вредительство. При этом были указаны конкретные темы работ, в которых проявлялась моя вредительская деятельность. В действительности во всех перечисленных работах я никакого участия не принимал (к одной из них был допущен очень малый круг сотрудников, в число которых я не входил, другая делалась в Москве, третья — в другом отделе, по далекой от меня специальности, и так далее). Впечатление составилось такое, как будто какой-то неведомый мне благодетель специально подобрал далекие от меня темы. Вернее же, такой выбор тем являлся результатом халатности или невежественности. А может быть, авторы считали, что он не имеет никакого значения: не все ли равно, за что человека расстреляют?
Я и раньше уже принял решение, вопреки активной агитации со всех сторон никакой вымышленной вины за собой не признавать даже под страхом смерти (мне показалось, что и сосед по камере был подобран мне специально для этой агитации). В конце концов, мне уже 37 лет, лучшую часть жизни я уже прожил, остались болезни и деградация — думал я для самоутешения.
Обвинительное заключение позволяло мне составить очень простое и четкое «последнее слово подсудимого». Понимая, что на суде я буду очень волноваться, я по-
старался зазубрить его, чтобы произнести в любом состоянии. Так, с «последним словом» в уме я и уснул, сняв ботинки и положив в один из них для сохранности свое пенсне.
Среди ночи меня подняли. Спросонок я сунул ноги в ботинки и отколол половину одного из стекол пенсне. Надо сказать, что все это время я не брился, не было такой возможности. У меня отросла безобразная рыжая борода, которая очень меня мучила, так как плохо промывалась под душем. Потом я понял, что меня не брили специально, создавая мне достаточно бандитский образ для суда. Теперь этот образ был еще украшен пенсне с полутора стеклами.
Меня вели какими-то подвальными коридорами, без окон и дверей. Нам повстречалась женщина, которую держали под руки два надзирателя. Стриженые русые волосы ее были растрепаны, по лицу текли слезы. Почему-то мне показалось, что это была балерина Дудинская, об аресте которой мне рассказывал кто-то из заключенных.
Меня заперли в небольшой пустой камере. Вскоре меня вывели и еще через несколько коридоров ввели в зал, наполненный, по-видимому, работниками следственных отделов; я думаю так, потому что успел заметить Дубровина и Смирнова. В дальнейшем я понял, что судебный процесс транслировался в этот зал, здесь висели громкоговорители. Меня провели во второй зал, с железными зубчатыми колоннами и несколькими рядами стульев. Там сидели Никонович и Гольдштейн.
Меня поставили перед микрофоном. Через два-три метра от меня находился покрытый зеленым сукном стол, за которым сидели трое судей в генеральской форме. У левого края стола находился уже знакомый мне полковник — секретарь суда. Говорил только председатель, сидевший в центре стола, перед ним тоже стоял микрофон. Впоследствии кто-то уверял меня, что от этих микрофонов шел прямой провод в Кремль.
— Признаете ли вы себя виновным? — спросил председатель.
— Нет, — ответил я.
— Почему подписали?
— Был в очень нервном состоянии.
— Что вы хотите еще сказать?
Тут я и произнес заранее зазубренную речь. Пришлось торопиться, так как председатель все время отбивал такт, стуча карандашом по столу.
— Увести! — сказал он, когда я замолк, и меня вновь заперли в пустой камере.
Очень скоро пришел ко мне секретарь и зачитал определение суда:
— Нет доказательств вредительской деятельности и участия в контрреволюционной организации. Направить дело на доследование.
Я изложил свой судебный процесс очень кратко, так как многое выветрилось из памяти, все-таки 50 лет прошло с той поры. Но вскоре после процесса в какой-то из камер, вероятно, в пересыльной тюрьме, я повстречал заключенного прокурора Ленинградской области и рассказал ему все, что происходило на процессе, со всеми подробностями. Он одобрил мое поведение, сказал, что я вел себя очень точно, что достаточно было одного неверного слова, чтобы получить высшую меру. Я до сих пор горжусь этим отзывом. Кстати, на мое замечание, что при отсутствии доказательств меня вообще должны были освободить, он ответил:
— Так не бывает.
Меня привели в одиночную камеру, где сидели уже двое. Надзиратели внесли третью железную койку. Я был очень возбужден судом и тем, что остался жив, и долго рассказывал этим двум людям, хотящим спать, все перипетии суда. Но в конце концов я успокоился и крепко уснул.
Утром мы познакомились. Один из моих соседей (то ли Михайлов, то ли Тимофеев — не могу вспомнить) оказался одним из руководителей трамвайного парка. Он рассказывал о своей работе, говорил, что начинает каждый свой рабочий день с чтения «Правды», чтобы всегда строго следовать линии партии. Его часто вызывали на допросы и требовали показаний о преступной деятельности Фрушкина. И он говорил об изношенности трамвайных путей, о том, что Фрушкин не дает ему новых рельсов в достаточном количестве и так далее.
Второй сосед был рабочим, бригадиром вагоноремонтного завода им. Егорова, членом партии с 1919 года.
Но в 17-м он входил в партию социалистов-революционеров и даже участвовал в одной эсеровской манифестации, что очень интересовало следователя.
Вскоре ко мне в камеру прислали тюремного парикмахера, и он сбрил мою отвратительную бороду. Из этой камеры меня также вызывали на допросы, проходившие без малейшего насилия, даже без повышения голоса, в выдержанных тонах.
На первый из этих допросов пришел сам Никонович и, шагая по кабинету, сказал примерно следующее:
— Вам удалось обмануть Военную коллегию, но радоваться рано, мы сумеем доказать вашу вину.
Затем он ушел, а мне дали ознакомиться с делом. В него были подшиты протоколы моих допросов, протоколы допросов других арестованных сотрудников Остехбюро, в которых упоминалась моя фамилия, акт экспертизы, определение Военной коллегии, которое мне объявил секретарь. Я воспользовался случаем и спросил Смирнова:
— Почему выбор пал на меня? Он ответил мне комплиментом:
— Мы считали вас способным инженером, бесталанные вредителями быть не могут.
В действительности он имел в виду, что я был работающим инженером, так же как и другие арестованные. Фамилий тех инженеров, которые считали, что работать должны другие, я в деле не обнаружил.
Акт экспертизы был составлен несколькими моими сотрудниками, оставшимися на свободе. В нем указывалось на дефекты одной из моих разработок (именно усилителя высокой частоты для управления по радио торпедами), которые встретились, когда на заводе хороший изоляционный материал заменили на плохой. Будучи еще на работе, я знал об этом, много писал в разные инстанции, требуя применения доброкачественных материалов. По-видимому, один из них и послужил основанием для акта, появившегося в результате поиска моих грехов. Я дал объяснение:
— Конечно, изготовление плохих материалов и применение их в ответственной аппаратуре является преступлением, но это не мое преступление. Я боролся с ним, как мог.
Следователь удовлетворился моим ответом. Он пояснил, что ознакомление меня с делом потребовалось ввиду отправки его в Военный трибунал Ленинградского округа.
На некоторое время меня оставили в покое. Одного за другим моих соседей увели, и я остался один. Должен сказать, что одиночное заключение переносится с трудом. Для разминки я мыл пол в камере два-три раза в день, благо были тряпки и кран, очень много ходил по камере — по диагонали. В остальное время пытался решать технические задачи, вспоминал романсы и арии из опер.
При следующем вызове выяснилось, что Военный трибунал отказался принять мое дело, так как оно ранее было в Военной коллегии, и его направили в Ленинградский областной суд. Ничего в нем не изменилось, только добавилась бумага с отказом Военного трибунала и исчезло определение Военной коллегии.
“Кресты”
«Кресты»
В начале лета 1938 года вечером меня вызвали «с вещами» и повели в тюремный двор. Там уже стояла закрытая машина — не «черный ворон», который разъезжал по Ленинграду в 37-м и пугал прохожих, а очень веселого вида фургон с нарисованными на нем сосисками на ярком желтом фоне. Мне это понравилось. «Явное смягчение нравов!» — подумал я.
Кузов машины был разделен на мелкие тесные отсеки, в один из которых с трудом затиснули меня. Спина была прижата к наружной стенке кузова, колени упирались в дверь отсека, плечи были зажаты боковыми стенками. При каждом толчке машины я получал ушибы. В отсеке было совершенно темно, все щели были тщательно заделаны.
Перевезли меня на Выборгскую сторону в тюрьму, называемую «Кресты». Она действительно состоит из двух корпусов, имеющих с самолета вид равносторонних крестов. Такая форма позволяет одному надзирателю, стоя в центре, видеть все четыре коридора. Вдоль всех коридоров по обе стороны расположены одинаковые одиночные камеры площадью примерно по семь квадратных
метров. В каждой — окно, зашитое решеткой и прикрытое снизу щитом, чтобы из камеры ничего не было видно. Зато эти щиты позволяют опускать совершенно незаметно записки из верхней камеры в нижнюю. Я помню одну такую записку, в которой сообщалось, что наркомом внутренних дел будет назначен Берия, за два месяца до его назначения.
В камере я оказался 22-м. Как мне сказали, в соседней камере находились 22 полковника, которых мои новые соседи знали по фамилиям. Они давали восторженные отзывы о Петрове, о Рокоссовском, который вскоре был освобожден и впоследствии стал маршалом. Не исключено, что среди заключенных полковников были еще более талантливые, чем Рокоссовский, и если бы они не сидели в Ленинградской тюрьме и других тюрьмах Советского Союза, а оставались бы в армии, то фашисты не прошли бы от Бреста до Кавказа и мои ученые тетушки не были бы убиты, так же как очень много других граждан СССР.
По недосмотру надзирателей мы с этими полковниками иногда встречались — по дороге на прогулку или в отхожее место, и я их всех повидал.
Так же как на Шпалерной, в «Крестах» приходилось спать в два этажа, такая же сложная процедура совершалась перед сном. Как новенький, я опять оказался на полу.
Из обитателей моей новой камеры мне запомнились двое. Первым был бородатый старый штурман дальнего плавания. Он побывал во всех портах земного шара и очень живо о них рассказывал. К слову сказать, я терпеть не могу матерной ругани и людей, у которых она не сходит с языка. Бородатый штурман не избегал ее, но применял очень редко, всегда к месту, и получалось так, что она не только не портила, но даже украшала его речь. Жил он в Лодейном поле, там же был арестован, там же был на следствии. По его словам, он отказывался подписывать протоколы, пока в кабинет не привели громадную собаку. Он стоял у стенки, собака вскинула передние лапы ему на плечи, взгляды их встретились, и псина глухо издала лишь один звук:
— Гав!
Он тут же подписал.
Заключенных в этой тесной камере в «Крестах» успешно отвлекал от тяжелых мыслей Персианцев, в прошлом белый офицер и, вероятно, «душа общества». Он знал неисчислимое количество непристойных стихов и анекдотов, умел мастерски имитировать голоса женщин в интимные минуты и охотно проявлял свои таланты. Его сажали в тюрьму при каждом изгибе политики, поэтому он обладал богатым тюремным опытом. На этот раз обращение с ним было значительно более грубым, чем раньше. Разговоры с ним начинались не со слов, а с пощечин, которые он получал тут же, при входе в кабинет следователя. Опытные арестанты пытались объяснить ему это явление:
— Теперь арестанты пошли другие: руководители предприятий, деятели культуры, партийные вожди, все высокообразованные, высокоответственные и высокооплачиваемые. Что такое на этом фоне бывший белый офицер? Как же его не бить по щекам?
Лето 1938 года в Ленинграде было очень жарким, воздуха в камере не хватало, и я заболел какой-то странной болезнью. Перестал ходить на парашу — выжимал из себя одну-две красные капельки, и все. Не помогало и общее сочувствие соседей по камере, даже пение хором:
— Пей до дна, пей до дна!
Икры у меня надулись и стали твердыми, как кегли. Становиться на ноги и даже выпрямить их я не мог. При каждом появлении надзирателя мы просили позвать врача, но тот не приходил. В конце концов камера взбунтовалась, сидящие у двери стали колотить в нее, и это подействовало. Пришел какой-то хмурый субъект в грязном белом халате, ткнул пальцами в мои икры и сказал:
— Возьмут.
Действительно, вскоре пришли два молодца с носилками, положили меня на них «с вещами» и понесли. Вероятно, из-за полного отсутствия каких-либо развлечений и удовольствий путешествие на носилках мне очень понравилось. У каждой двери на нашем пути, а их было великое множество, происходило объяснение с охраной, потом лязгали ключи, и мои носилки плыли дальше.
Мы спустились по лестнице, пересекли тюремный двор, вошли в другой корпус, поднялись и оказались в
такой же камере, в какой я сидел перед этим, но окрашенной в яркие тона и не наполненной народом. Эта камера была одной из нескольких, составляющих тюремную больницу. Меня уложили в чистую постель, я вдохнул сравнительно чистый воздух и с удовольствием уснул. Уже утром без всяких лекарств я нормально воспользовался парашей и понял, что скоро выздоровлю. Принесли настоящий чай и свежий хлеб, и мне почудилось, что я в санатории. Припоминаю мой диагноз — инфильтрат, — но кто и когда его поставил, не помню.
Единственным моим соседом оказался доктор биологических наук, только что вернувшийся из командировки в США (прямо с пристани в тюрьму). Он много интересного рассказывал о предприимчивости американцев. На меня большое впечатление произвела история об одной утиной ферме. Ее содержала семья из трех человек плюс шофер — владелец грузовика. На ферме было сто тысяч уток. Доктор подробно описал мне все операции по ее обслуживанию, начиная от закладки яиц в инкубатор и кончая отправкой тушек в Нью-Йорк. Такой громадный объем работ хозяева проворачивали только благодаря точной организации, четкой последовательности операций, почти без всякой автоматизации. По мнению рассказчика, у нас для аналогичной фермы требуется штат по меньшей мере в 100 человек, и то они справятся с трудом.
У биолога была сильная глаукома, он должен был несколько раз в день закапывать в глаза пилокарпин. Поэтому для получения от него подписи под любым протоколом достаточно было лишить его пилокарпина. Он очень обижался на своих следователей за этот «юридический прием».
В больницу нам приносили «настоящие» обеды: борщ, котлеты и компот. Я выздоравливал не по дням, а по часам. Почему-то запало мне в голову, как надзиратель спросил у санитарки, принесшей нам обед:
— Как живешь, Катя?
А она весело ответила:
— Лучше всех!
Я подумал, что «мы» страдаем, а «им» хорошо...
Через день или два биолога увели, а моим соседом стал мальчик лет 10 — 12. Откуда он взялся в тюремной больнице, не знаю.
Никаких лекарств мне не давали, а от воздуха и борща я выздоровел полностью через несколько дней. Обратно в камеру меня уже не требовалось нести, можно было перевести пешком, что и было сделано.
В камере меня встретили очень дружелюбно; никаких перемен не произошло, все были на своих местах. Обо мне начальство забыло надолго. Дни шли за днями, а меня никто и никуда не вызывал. Только летом 1939 года среди ночи я кому-то понадобился. Надзиратели завели меня в кабинет — обычную камеру, в которой вместо нар и параши стояли письменный стол и несколько стульев. Пожилой лейтенант вручил мне постановление Особого совещания при НКВД СССР о том, что я осужден на 8 лет лишения свободы и должен быть отправлен в Севвостлаг. После возвращения в мою камеру я узнал, что это и есть Колыма. Меня, как южанина, я родился в солнечной Одессе, посылали туда, чтобы я уже не вернулся.
За какие преступления мне уготовано столь суровое наказание, в документе не было указано. Я был уверен, что обвинение осталось то же, какое было мне предъявлено Военной коллегией Верховного суда, то есть вредительство и участие в контрреволюционной организации (пункты 7 и 11 58-й статьи Уголовного кодекса). Это был второй вариант моей преступной деятельности, первый (пять пунктов 58-й статьи — террор, диверсия, шпионаж, вредительство и участие в контрреволюционной организации) инкриминировался мне через один или два месяца после ареста при предъявлении обвинения. Но по прошествии многих лет, уже в наши дни, мне стало известно, что, пока я плотно сидел в тюрьме, состав моих преступлений все время менялся и в решении Особого совещания фигурировал третий вариант его. Привожу текст справки, полученной мною в Управлении внутренних дел для расчета пенсии:
Дана Эфрусси Якову Исааковичу, 1900 года рождения, уроженцу г. Одессы, в том, что 21 июля 1939 года Особым совещанием при НКВД СССР по обви-
нению в совершении преступлений, предусмотренных ст. 58-6, 58-7, 58-9, 58-11 УК РСФСР (в редакции 1926 г. — шпионаж, вредительство, диверсия, организованная деятельность по подготовке и совершению этих преступлений), он был приговорен к 8 годам лишения свободы. Начало срока 22 сентября 1937 года. Освобожден 29 сентября 1945 года.
Справка подписана 8 апреля 1991 года начальником Информационного центра ГУВД Леноблгорисполкомов Сороченко В. П.
Как легко было работать следователям НКВД в тридцатых годах! Пиши что хочешь: проверять никто не будет. Особое совещание подписывало, как известно, не индивидуальные приговоры, а длинные списки осужденных на одинаковые сроки. Где уж тут разбираться в деталях!
На Колыму
На Колыму
Вскоре я совершил новое путешествие: в Ленинградскую пересыльную тюрьму. Как это происходило, я не помню, забыл и дату; вероятно, этот переезд совершился в сентябре 1939 года.
В пересыльной тюрьме царствовала свобода: можно было ходить из камеры в камеру, получать передачи, допускались даже свидания и переписка. Мне в числе других также разрешили свидание с женой. Большая комната, посередине две параллельные решетки на расстоянии примерно одного метра. Между решетками ходит надзиратель, по одну сторону решеток стоят заключенные, по другую — посетители. Все кричат одновременно, что-либо понять невозможно.
Из писем жены я узнал, как наши друзья и знакомые поддерживали ее в трудное время. Впрочем, были и такие, которые перестали здороваться. Она энергично хлопотала обо мне, писала заявления в различные инстанции, но никакого толка не добилась, хорошо, что ее саму не посадили.
Я получал от нее много передач, прежде всего еду. После каши и трескового супа помидоры, сливочное масло, фрукты доставляли большое наслаждение. Были еще шерстяные вещи для поездки на север. Их набрался
целый мешок — сидор, — который мне предстояло нести на себе.
Интересных знакомств у меня в пересыльной тюрьме завелось мало. Повстречал я там генерала Ласточкина, начальника военных курсов, где готовились специалисты для обслуживания военной техники, разрабатываемой в Остехбюро. Я преподавал на этих курсах, поэтому и был знаком с Ласточкиным. Он тоже получил полный сидор теплых вещей. На каком-то этапе по пути к Колыме мы вновь встретились, сидора у него уже не было — украли. Он сказал, что это очень хорошо, так как к концу пути разворуют сидоры у всех, а он уже в выигрыше — таскать не надо.
Из пересыльной тюрьмы нас перевезли в Вологодскую, которую, по слухам, построил еще Иван Грозный. Там были низкие, сводчатые, сырые помещения с маленькими оконцами, закрытыми решетками. В Вологде составлялся эшелон для отправки на Дальний Восток. Нас разделили на группы по вагонам, кажется, по 40 человек. В первых вагонах были политические заключенные, в последних — уголовные. Надо сказать, что юридически такого разделения не существовало: все мы были осуждены по одному и тому же Уголовному кодексу и, следовательно, были уголовниками. Но фактически 58-я статья этого кодекса относилась только к политическим преступникам, и тюремная администрация использовала это обстоятельство: «политики» были значительно более дисциплинированными, чем «урки», к ним можно было приставлять неопытных надзирателей и в меньшем количестве.
Мне не повезло: моя фамилия в конце алфавита, «политических» набралось всего 20 человек, и наш вагон доукомплектовали урками разных специальностей — домушниками, карманниками и так далее. А это определяло не только опустошение наших Сидоров, но и всевозможные конфликты, так как урки всех остальных, то есть фраеров, за людей не считают.
В середине теплушки стояла железная печка, которую мы не топили — осень была теплой. Слева и справа находились двухэтажные нары, на первых разместились политики, на вторых — урки. С обеих сторон было по маленькому окошечку, забранному решеткой. В вагоне
охраны не было, дверь запирали снаружи, и взломать ее изнутри невозможно. Для передачи еды на некоторых достаточно длительных остановках дверь открывалась. Около нее стояли несколько надзирателей с собаками. Мы получали паек, потом дверь закрывалась вновь.
Днем мы, «политики», болтали, по очереди смотрели в наше окошко — второе принадлежало уркам. Изумительны были виды на Урале: осенние леса в богатых, разнообразных красках, от светло-зеленой до темно-красной. Меня очень заинтересовала стоянка под Новосибирском. Наш поезд разместили на дальнем запасном пути, рядом с «Шанхай-городком»: городом из хижин, состряпанных из разных отбросов — старых досок, грязных листов фанеры и оргалита, ржавого железа и многого другого. Эти хижины были расположены рядами и пронумерованы, образуя какие-то карикатуры на городские улицы. Если мне память не изменяет, описания таких улиц можно найти только в американской литературе: у Джека лондона, О.Генри и других авторов. То, что такие трущобы существуют и у нас в СССР, мне бы в голову не пришло, если бы я не увидел их собственными глазами. Хочется думать, что впоследствии они были уничтожены и в настоящее время их больше нет.
О красотах Байкала написано очень много; проезжая его, мы особенно строго соблюдали очередь у окошка — никаких шансов увидеть его когда-нибудь вблизи у нас не было.
По ночам мы спали, а урки ползали между нами, роясь в сидорах. Это было очень противно, и в одну из ночей мы поймали кого-то из них и излупили. Урки обиделись и вызвали нас на «честный бой». Под этим понималась драка нашего представителя с представителем урок. Среди нас был кавторанг из Кронштадта, красивый, рослый и сравнительно молодой человек. Он вызвался быть нашим представителем. Против него урки выставили молодого худощавого парня.
Несмотря на отсутствие ножей, бой был жестоким. Урка применял различные коварные приемы, например, удары снизу головой в живот противника, но кавторанг держался твердо. В конце концов зрители с обеих сторон решили, что бой уже можно закончить и согласились
на ничью. У кавторанга были разбиты верхняя губа и левая бровь, из них капала кровь, и вообще он имел потрепанный вид. Впрочем, и урка пострадал достаточно и, вероятно, долго потом зализывал раны. После боя ничего не изменилось: урки по-прежнему совершали ночные набеги, а мы спали плохо, прислушиваясь к шорохам.
Наконец поезд прибыл во Владивосток. Нас вывели из вагонов, посадили на корточки по двое в ряд, кругом стояли надзиратели с собаками. Я поглядел направо — из-под вагонов была видна яркая синяя полоска воды под голубым небом: Тихий океан. По нему шли невысокие длинные волны. Потом нас подняли, куда-то долго вели, и мы оказались в большом бараке, как выяснилось, Владивостокского пересыльного лагеря (без урок — у них были другие бараки). Там мы жили несколько дней, делая иногда неизвестно зачем переходы из одного барака в другой. Погода испортилась, шел дождь, и нас таскали по грязи.
Однажды на одном из очередных переходов из барака в барак нас остановили около изгороди из колючей проволоки. За ней находились какие-то женщины, одна из них подошла к изгороди, и мне удалось с ней поговорить. Это была группа ленинградских женщин, осужденных «за связь с врагами народа». Сами «враги народа», то есть мужья их, были осуждены на разные сроки, от 5 лет и больше, а некоторые присуждены к высшей мере. Женам же их дали всем одинаково — по 8 лет, что их очень возмущало; Бедные женщины не понимали, что администрации гораздо удобнее назначить им одинаковые сроки. (У меня рука не поднялась написать слово «присудить».) При этом достаточно одного списка, «тройке» надо подписать только один раз, и вообще вся документация упрощается.
Моей собеседнице было известно, что их отправляют на Колыму и они ждут теплохода Владивосток — Магадан, так же, впрочем, как и мы. Надо сказать, что она была молода и, несмотря на арестантский наряд и отсутствие макияжа, хороша собой. Она сказала, что начальник Владивостокского лагеря предлагает ей остаться, «чтобы убирать его канцелярию и мыть полы»,
и попросила моего совета: соглашаться ей или нет? Цель предложения была ясна, что можно было посоветовать? Я рассказал ей, как я понимаю ситуацию, но решения ее не узнал, нас повели дальше. Почему-то мне не пришло в голову, что такая же участь могла постигнуть и мою собственную жену.
Через несколько дней совершилась посадка на теплоход по известному ритуалу: с большим количеством надзирателей и собак, с криками и истошным лаем. В конце концов нас завели в трюм, все люки задраили, и нас оставили одних, без охраны. Через некоторое время теплоход пошел в Охотское море.
Трюм был очень велик, застроен двухъярусными нарами, и в нем было свободно, несмотря на большое количество заключенных. Женщины, вероятно, были в другом трюме. Тусклые лампочки давали мало света, но глаза постепенно адаптировались.
Морское путешествие оказалось ужасным. Перед отправлением нас накормили соленой рыбой, вызвавшей жажду, а вода в кранах тоже была соленой. То ли емкости наполнили морской водой вместо пресной, то ли морская вода подметалась к пресной, но пить ее было нельзя, и несколько дней мы существовали без воды. К тому же качка, морская болезнь... Несколько человек умерли в пути.
Все на свете кончается, кончилась и эта пытка. Мы с дрожащими ногами вышли на палубу, спустились по трапу вниз, построились и, окруженные надзирателями и собаками, направились по дороге из порта в Магадан. Наполовину опустевшие сидоры тащили с собой. Вдали я увидел Ласточкина, у которого сидор уже украли, он задорно показал мне свои свободные руки.
Как только мы вышли из порта и увидели около дороги чистый снег, бросились к нему. Крики надзирателей и лай собак не могли нас остановить. Пока мы не наелись снега, сдвинуть с места нас было нельзя.
Потом мы мирно построились и отправились в Магадан, а точнее, в такой же пересыльный лагерь, с каким мы познакомились во Владивостоке.
От пристани до магаданского пересыльного лагеря заключенные шли в окружении надзирателей и собак. Путь был длинный, как говорили знающие люди, шесть
километров, заключенные были ослаблены долгим и трудным рейсом из Владивостока, поэтому шли медленно и пришли только вечером, в темноте. Всех нас втолкнули в какой-то барак и сказали:
— Утром вас разместим, а переночуете здесь. Два ряда двухэтажных нар были заняты ранее прибывшими заключенными, нам предстояло устроиться на полу. В бараке было темно, его освещала только одна маломощная электрическая лампочка. Все же я разглядел небольшое свободное место на краю нар, образовавшееся благодаря низкому росту лежащего там заключенного. Я расположился на этом месте, положив мой сидор за спину. Сидеть на нарах было значительно удобнее, чем на полу, но заснуть мне не удавалось, а сидящие и лежащие на полу один за другим засыпали.
Через некоторое время я заметил какое-то движение недалеко от меня. Я присмотрелся: два молодых человека, лет по шестнадцать-семнадцать, обыскивали хорошо одетого, крепко спящего заключенного — фраера. Помешать им я не мог: мне уже давно объяснили, что в этом случае сразу появятся два или три взрослых вора, они меня изобьют и пожалуются на меня надзирателю. А так как они «социально-близкие», а у меня 58-я статья и я — «враг народа», то меня посадят за драку на несколько дней в карцер. Мне следовало соблюдать спокойствие и наблюдать за действиями молодых воров. Один из них отгибал полы сперва пальто, потом пиджака у фраера, второй вытаскивал содержимое карманов. Делалось это очень медленно, тщательно, с предельной осторожностью. Когда клиент вздрагивал или всхрапывал во сне, нежные воры застывали в тех позах, в каких они были, и не шевелились несколько минут, пока не убеждались, что фраер крепко спит.
Наблюдая за этой сценой, я понял, что спасения от квалифицированных воров нет никакого. Если ты уснул в общественном месте, то твои карманы будут очищены, воры унесут все, что в них находится.
Закончив обработку несчастного фраера, молодые воры занялись мной. Я не спал, поэтому тактика должна быть другая: отъем содержимого карманов насильно. Я стал энергично отбиваться от этих мальчишек руками
и ногами, и мне это удалось: так и не достигнув моих карманов, воры ушли. Отдышавшись, я долго восхищался собой, гордясь победой над ворами, и вдруг заметил, что на моих ногах нет новых галош, которые я получил в ленинградской пересыльной тюрьме в передаче от жены. Ворам понравилось, как блестят эти галоши, и они решили забрать их. Отбиваясь ногами, я облегчил им эту задачу.
Теперь следовало ожидать, что молодые воры дождутся, пока я усну, и вернутся, чтобы порыться в моих карманах. Надо было содержимое карманов переложить в сидор и суметь его защитить. Я придал ему плоскую форму (благо он был разворован и опустел наполовину), сел на него и спокойно уснул. В течение ночи воры не пришли, видимо, и они легли спать, а утром нас перевели в другие бараки.
Севвостлаг
Севвостлаг
В магаданском пересыльном лагере я находился несколько дней. У меня украли пенсне. Откуда-то сзади протянулась рука и стащила их с моего носа. Я быстро повернулся — за мной стоял дюжий детина с равнодушным выражением лица и курил.
— Кто взял мои стекла? — спросил я.
— А я почем знаю? — ответил он.
Ясно было, что такова организация, что мне их не вернуть. Возможно, что их выиграли в карты: при этой игре урки ставили на кон любую чужую вещь в расчете потом украсть ее и отдать выигравшему.
Близоруким хорошо известно, что представляет собой жизнь без очков: все окружающее погружается в туман. Теперь такая жизнь предстояла мне надолго.
Через день или два пришел надзиратель и предложил поработать. Несколько человек согласились, и я в том числе: уж очень скучно нам было. Нас привели в Магадан, который был тогда деревянным городком, к деревянному же ресторану. Надо было убрать снег возле него, мы это сделали с удовольствием и получили в награду ресторанный обед, который показался изумительно вкусным.
Еще через несколько дней, когда похолодало, нас повели на отправку. Над обычной грузовой машиной был сделан из тряпок и проволоки полог; мы влезли в кузов и поехали. От полога отлетали тряпки одна за другой, и становилось все холоднее и холоднее. Постепенно стемнело. Когда я замерз окончательно, грузовик остановился около какого-то дома. Послышалась команда:
— Выходи греться!
Я, с трудом шевеля окоченевшими членами, вывалился из грузовика и вошел в дом. Там было светло и тепло, давали кипяток. Выпив кружку кипятка, я согрелся. Вновь взбираемся в грузовик, едем дальше. От полога отлетают последние тряпки, но мы уже приближаемся к месту назначения.
...Придурок завел нас в палатку и определил места обитания. Палатка широкая и длинная, со всех сторон засыпана снегом (чтобы не дуло) до полутора метров высоты. Внутри, у стенок, земляная лежанка, на которой мы и расположились — перпендикулярно к стенкам. В центре палатки находится железная печка. Велики градиенты температуры: в середине более или менее тепло, у стенок холодно. Хлеб, положенный около головы — а другого места для него нет, — замерзает так, что не разгрызешь. Его надо плотно прижать к печке торцом. Когда он оттает на два-три миллиметра, надо сжевать этот край. Потом приложить его к печке второй раз и так далее.
Утром мы вышли на работу. Был ясный, солнечный день. Небо голубело, снег блестел. Ребята говорили, что температура воздуха около -60° Цельсия. Действительно, было очень холодно. Из-за хронического насморка мне приходилось на морозе дышать ртом. При этом время от времени у меня откашливались небольшие черные хлопья; старожилы говорили, что это — подмороженные кусочки легких. Может быть, они были и правы.
Руководитель работы (не придурок, а десятник из числа вольнонаемных геологов), посмотрев на меня, решил, что для копания шурфов ломом я не гожусь, и поручил мне расчистку площадки от снега под шурф. Из груды инструментов я выбрал широкую деревянную лопату и принялся на работу.
Через некоторое время я почувствовал что-то неладное с пальцами на руках, они стали какими-то деревянными. Скинул варежки — а пальцы белые. Я стал растирать их снегом изо всех сил. Это заметил десятник и поручил кому-то из работяг отвести меня в медпункт. Молодой фельдшер сказал, что дело плохо, намазал чем-то пальцы на обеих руках и наложил повязки.
— На работу не ходить, каждый день являться на перевязки, — приказал он.
Мне показали тропинку к нашей палатке, и началась скучная жизнь, целый день один, в холодной палатке. Руки болели, ими ничего нельзя было делать, даже печку топить было трудно. Вечером все работники собирались в палатке, подымали шум, затевались ссоры, иногда переходившие в драки. Однажды случилось чрезвычайное происшествие. Печка горела плохо, дрова были сырыми, и один из парней, раздобыв какую-то плошку бензина, хотел выплеснуть его в печку, но неловким движением вылил его на себя и тут же вспыхнул. Огромным факелом он метался по всей палатке, никак не удавалось удержать его и накрыть бушлатами. Наконец это получилось, огонь погасили, но парень был сильно обожжен, не мог даже ходить, и его понесли на руках в медпункт. Через некоторое время возбуждение утихло, все легли спать, а в моих глазах еще долго сохранялось это безумное зрелище: живой факел, летающий по палатке.
Чувствовал я себя очень плохо, почему-то трудно дышалось. В один из приходов в медпункт на перевязку я встал у дверей, фельдшер занимался другим больным. Потом он подошел ко мне, внимательно посмотрел на меня и велел поставить термометр. Выше 35 ртутный столбик не подымался, и фельдшер оставил меня в «больнице». Так он назвал смежную с его кабинетом комнату, в которой стояло 6 топчанов с соломенными тюфяками. Один из них был занят — на нем лежал тот самый обгорелый парень, весь в бинтах, не произносящий ни слова. В больнице было тепло, можно было раздеться. Я лег на соломенный матрас и ощутил полное блаженство.
А с руками было худо. В столовой около меня никто не хотел сидеть, так как от них распространялся трупный запах. Через день или два фельдшер сказал:
— Начинается гангрена, надо отрезать пальцы.
Хирургических инструментов у него не было, пришлось взять у сестры ее портняжные ножницы. Фельдшер посадил меня против себя, мою левую руку оголил до плеча. Сестра туго перехватила ее ниже локтя цепью, вложенной в резиновую трубку, для уменьшения потока крови. Сестра держала эту цепь в натяжении и одновременно поливала мои пальцы для дезинфекции желтой жидкостью — риванолом.
Ножницы тупые, отрезать фаланги пальцев было очень трудно, ведь даже суставы цыпленка разрезать затруднительно. От невыносимой боли я иногда терял сознание, потом приходил в себя, снова видел перед собой фельдшера с напряженным лицом и нахмуренными бровями, трудящегося над очередным пальцем, слева от меня — сестру, облитую слезами, так она переживала мою операцию, и поливавшую мою руку риванолом, наверху, над фельдшером, большие круглые настенные часы.
Операция продолжалась около трех часов, были отрезаны фаланги четырех пальцев на левой руке. Закончив ее, фельдшер тщательно перевязал мне руку и уложил меня на мой топчан.
Боль в руке постепенно утихала, и я с горечью вспоминал о моей скрипке, на которой мне больше не играть, о симфоническом- оркестре Ленинградского дома инженеров на Фонтанке, в котором я принимал деятельное участие, о дирижере его по фамилии Сасс-Тисовский, о последней работе оркестра — концертной постановке оперы «Евгений Онегин». Потом я сообразил, что вероятность дожить на Колыме до конца моего срока ничтожна мала и сокрушаться о скрипке не имеет никакого смысла.
На правой руке отмерзли только кончики пальцев (небольшая часть фаланги), и гангрены там не было, следовательно, не было и запаха. Через несколько месяцев я упал, поскользнувшись на льду, сильно ударил правую руку об лед, и эти отмерзшие кончики пальцев одновременно отпали.
Левая рука заживала, и меня выписали из «больницы», переведя вновь на амбулаторный прием — ежедневные перевязки в 5 часов.
Фельдшер время от времени меня выслушивал и заставлял измерять температуру. Как-то он сказал:
— Завтра я еду в Берелех за медикаментами, вы поедете со мной, и я вас покажу медицинской комиссии.
На другой день мы поехали. Опять было солнечно, маленький деревянный поселок, называемый Берелех, выглядел очень уютно. После осмотра меня комиссией женщина-врач провела в свой кабинет и дала рюмку валерианки, настоенной на спирту. Этот напиток мне очень понравился, хотя я водки не терплю. Видимо, мой организм был в таком состоянии, что ему требовался спирт.
Давно я не слышал такого ласкового женского голоса. Она сказала, что меня отправят в инвалидный лагерь под Магаданом, что благодаря близости моря климат там гораздо мягче и мне там будет лучше. Действительно, через несколько дней меня вызвали, перевезли в инвалидный лагерь и поместили в большом бараке с двумя рядами двухэтажных деревянных нар. Мое место было наверху. Соседом моим оказался бывший посол СССР в Иране, пожилой болезненный человек, другим соседом — молодой парень, больной туберкулезом.
В инвалидном лагере давали только 500 граммов хлеба в день. А так как остальная еда была малокалорийной, то этого не хватало. Вывший посол говорил мне, что он нарезает хлеб на маленькие кусочки и каждый из них съедает, как пирожное. Недоедание вызывает недержание. Приходилось вставать ночью и выходить из барака до восьми раз. Дежурящие по ночам придурки следили за тем, чтобы мы доходили до места, отведенного для туалета, а не останавливались вблизи от барака (правильное требование!). Указанное место было покрыто льдом, там было очень скользко. Именно на этом месте я упал, потеряв кончики пальцев на правой руке.
Надо сказать, что постоянное недоедание действует на человеческую психику губительно. От мысли о еде нельзя отвлечься, о ней думаешь все время. К физическому недомоганию добавляется и моральное, так как
постоянное ощущение голода унизительно, оно лишает самоуважения, чувства собственного достоинства. Все мысли сосредотачиваются на решении одной задачи: как раздобыть еду? Поэтому у помойки, расположенной вблизи от столовой, у входа в кухню, всегда толпятся «доходяги». Они ждут, не выбросят ли из кухни что-нибудь съестное, например, капустные очистки.
Вскоре после прибытия в инвалидный лагерь не прекращающееся чувство голода охватило и меня. Мне пришла в голову дикая мысль, что врачи мне помогут получить дополнительное питание, я не сообразил, что в лагере имеются десятки «доходяг», состояние которых значительно хуже моего. Все заключенные врачи использовались по специальности, их было много, поэтому больших очередей в медпункт не было.
Когда я разделся и доктор взглянул на меня, он закричал:
— Да по тебе вши ползают! Как ты смел в таком виде явиться в медпункт? Немедленно уходи.
Пришлось одеться и уйти. Теперь возникла задача избавиться от вшей. В инвалидном лагере она решалась просто: пойти в баню, сдать одежду «на прожарку», вымыться горячей водой, кусочек мыла дадут, — и все. Но этот рецепт мне не подходил: обе руки в повязках, смачивать их запрещено. Был только один выход из положения — найти лагерника, который бы взялся меня вымыть. За пайку хлеба это сделает любой. Но как лишиться пайки голодному человеку? Для этого надо быть героем. И я решился стать им. Нашел симпатичного парня, договорился с ним, и мы проделали всю эту процедуру. Тем временем я понял, что в медпункт мне ходить незачем. Но потеря пайки усилила ощущение голода, и присвоение себе статуса героя меня не утешало. Через несколько дней после моего падения на льду бывший посол среди ночи умер, и утром я обнаружил, что он холодный. На его место привели другого «доходягу». Скоро умер от туберкулеза и второй мой сосед. Вообще за один год пребывания на Колыме я шесть или семь раз просыпался рядом с трупом.
В инвалидном лагере было большое количество одинаковых бараков, образующих целый городок. Часть из них занимали урки, а один был специально отведен для
«самоваров». Так назывались безногие, перемещающиеся с помощью квадратной дощечки на колесиках. «Самовары» появляются в результате обработки шурфов с помощью костра: огонь растапливает лед, размягчает мерзлую землю и позволяет копать ее лопатами, не пользуясь ломами. Но из-за большого количества талой воды уберечь валенки от промокания не удается, а в мокрых валенках на 50-градусном морозе быстро отмораживаются ноги. Почему-то «самоварами» были только урки. Видимо, более культурные политики избегали растапливания шурфов. Большинство населения инвалидного лагеря являлось «доходягами», т.е. подходило к концу своего существования. Причинами были болезни, недостаточное питание и тяжелая работа, в основном — заготовка дров в лесу. Благодаря повязкам на обеих руках я все еще был от работы освобожден.
Хорошо жили придурки, у которых питания и одежды было более чем достаточно. Мне довелось познакомиться с дневальным, заключенным, находящимся в услужении главному придурку — старосте лагеря. Знакомство это базировалось на том, что мы были земляками-ленинградцами. Дневальный был выбран старостой из других кандидатов благодаря своему искусству: он играл на баяне и этим развлекал старосту. Питались они оба прекрасно, главной заботой их было — не растолстеть. Дам дневальный приводил к старосте из соседнего женского лагеря, привлекая их обильной и вкусной едой. У остальных придурков дневальных не было, но жили они тоже неплохо.
В один из первых солнечных дней после моего приезда я ходил между бараков, знакомясь с лагерем. Вдруг на меня напали четыре или пять придурков, затащили в ближайший барак и стали стаскивать с меня мои роскошные валенки.
— Что вы делаете?! — закричал я.
— Ты ведь за дровами не ходишь, можешь обойтись и этими. — Они напялили на меня обрезанные валенки и выставили из барака. Я, конечно, обиделся, но по сути дела они были правы: валенки больше нужны тем, кто ходит в лес по глубокому снегу за дровами.
С весны 1940 года в лагере повеяло либерализмом: начали издавать стенгазету, объявили шахматный тур-
нир между заключенными. Я еще был в повязках, дел у меня никаких не было, и я начал играть. Выяснилось» что в число заключенных попали и перворазрядники, и, кажется, даже мастера спорта. Но все они были «доходягами» в крайней степени и с трудом передвигали фигуры, а при игре со мной требовалось передвигать, фигуры и за меня. В результате я вышел в финал — и задумался. Несмотря на высокие спортивные звания» эти «доходяги» играют очень слабо; если собрать все свои силы, то можно занять в турнире первое место. Учитывая же пронесшийся либеральный душок, на этом. можно будет что-нибудь выиграть, например, дополнительную еду.
Так я и сделал. Играл напряженно, думал подолгу, благо шахматных часов не было, и решил поставленную, перед собой задачу: в финале выиграл шесть партий из шести возможных, занял первое место с большим отрывом от остальных игроков и стал чемпионом — популярной личностью в лагере. Начальником лагеря в торжественной обстановке мне была вручена награда: деревянный портсигар. Заключенному художнику заказали мой портрет в стенгазете; он был очень удачен и долгое время висел на стене. Не знаю почему, но после этого турнира я играть в шахматы не могу, хотя люблю проигрывать партии гроссмейстеров и смотреть по телевизору уроки шахматной игры.
Деревянный портсигар меня не удовлетворил, я искал способа лучше питаться. Найдя среди «доходяг» несколько музыкантов, умевших играть на народных инструментах, я предложил начальнику лагеря организовать оркестр. Он согласился и приказал выдать нам со склада инструменты — балалайки, домры и гитары. Мы начали репетировать; кое-кто отсеялся, из остальных удалось составить работоспособный ансамбль. Не скажу, что этот оркестр звучал очень хорошо, но можно было дать ему оценку — терпимо (на троечку). Начальнику лагеря оркестр понравился, и он приказал нам играть в столовой во время обеда.
Цель была достигнута, в столовой нас усиленно кормили, и мои «доходяги», так же как и я сам, начали заметно поправляться.
Оказалось, однако, что этот маленький оркестр нужен не только для того, чтобы подкормились музыканты. Ведь в то время никаких трансляций еще не существовало, радиоприемников у заключенных не могло быть, не было их и у придурков. Поэтому в лагере стояла тишина, прерываемая только матерной руганью урок или придурков; «доходяги» разговаривали мало, да и голоса у них были еле слышные. И вдруг появилась музыка; зазвучали старые песни и романсы, вальсы и танго, напомнившие лагерным страдальцам о прежней жизни, о друзьях и любимых, и эта прежняя жизнь показалась безоблачно счастливой, и не верилось, что она была и даже что могла быть.
Музыка взорвала тупое равнодушие, с которым «доходяги» ожидали приближающегося конца. Она явилась также признаком либерализации и вызвала надежду, что по окончании срока могут и отпустить, не добавляя нового. Я никак не ожидал, что наш небольшой музыкальный ансамбль окажет такое благотворное влияние на обитателей лагеря. Это влияние распространилось и на урок. Я заметил, что самые нахальные из них, всегда получавшие свою баланду без очереди, расталкивая «доходяг», вдруг стали занимать очередь. Вероятно, это делалось для того, чтобы послушать музыку, другого объяснения я найти не мог.
К сожалению, мое участие в оркестре продолжалось недолго, два или три месяца, после чего произошло мое крушение как дирижера. Три совпавших события вызвали его. Во-первых, мне пришло в голову сопровождать исполнение «Сулико» пением. Голоса у моих «доходяг» оказались гнусавыми, звучало их пение отвратительно, но, допустив его, я никак не мог отменить: им понравилось. Во-вторых, сменился начальник лагеря. Новому исполнение «Сулико» не понравилось, меня он не знал и накричал на меня. В-третьих, в инвалидном лагере появился настоящий, профессиональный дирижер из Белоруссии по фамилии Трежетняк. К тому же он был осужден по 116-й статье (растрата), а не по 58-й, и, следовательно, был выше меня во всех отношениях. Его и назначили дирижером, а меня вернули в первобытное состояние.
Перед этим, в июле, начальство решило организовать субботник для прокладки узкоколейки из лагеря еще куда-то. Все мы построились, политики и урки (кроме «самоваров») отдельно, и были выведены из ворот лагеря под присмотром придурков и настоящей охраны. Требовалось разносить рельсы из кучи по местам. Клали их на плечи восемь или десять человек, несли и по команде сбрасывали. У меня руки были еще в повязках, носить рельсы я не мог, и мои музыканты усадили меня под деревом на подстилке. Был теплый, солнечный день, и сидеть там было очень приятно.
Урки уютно устроились невдалеке от меня. Они разделились на несколько групп, каждая из которых занялась азартной карточной игрой. Все они были очень экспансивными, все кричали одновременно, так что понять их речь было невозможно.
К концу дня рельсы были разнесены по местам, нас вновь построили, и мы вернулись в лагерь. На бараках, в которых жили урки, мы увидели громадные красочные плакаты: их поздравляли с трудовой победой и благодарили за вдохновенный труд. Вероятно, администрация лагеря была очень горда своими достижениями в трудовом воспитании урок.
В Москву
В Москву
Вскоре после бесславного окончания моей музыкальной деятельности, в начале ноября 1940 года, руки мои окончательно зажили и с них сняли повязки. Это значило, что скоро меня потащат на работу в лес. Утром будут забегать в палатку придурки и меня вместе с другими работоспособными заключенными стаскивать за ноги с нар, выстраивать во дворе и вести на лесоповал. Там придется пилить деревья, оттуда нести бревна вдвоем или втроем, к чему я совершенно не способен. Короче говоря, скоро моя жизнь придет к концу.
Однако этот печальный прогноз не подтвердился. В праздник 7 ноября, утром, когда все обитатели нашей палатки мирно отдыхали на своих местах, вбежал придурок и стал громко выкрикивать мою фамилию, перевирая ее и сопровождая некоторыми другими словами. Я откликнулся.
— Быстро бери вещи и иди, машина ждет.
Собираться мне было недолго, на улице действительно стояла грузовая машина с крышей и скамейками в кузове. Я забрался на платформу, сел на скамейку, и машина поехала с большой скоростью, прыгая на ухабах. Надзиратель сидел не со мной, а с шофером, на мягком сиденье. Когда мы подъехали к Магаданскому управлению НКВД, он подбежал ко мне, показал часовому какую-то бумажку, повел меня вверх по лестнице, усадил на стул в коридоре и ушел. Сперва ни одной живой души в управлении не было, потом появилась уборщица. Она долго смотрела на меня и наконец сказала:
— Что же ты, милый, наделал, что тебя несколько дней все управление ищет, все на голове ходят?
— Не знаю, — ответил я.
Потом какой-то мужчина повел меня в комнату, по-видимому, служившую баней: с кафельным полом, скамейками, шайками, кранами.
— Раздевайся, будешь мыться, — раздался приказ.
— Но нет же горячей воды, — сказал я.
— Сейчас принесу.
Действительно, он принес два ведра горячей воды и мыло, а всю одежду мою унес.
— А во что же я оденусь?
— Принесу другую.
Я с наслаждением стал мыться — терять мне было нечего.
Вскоре он принес новую одежду: меховые куртку и шапку, унты, темные штаны и комплект белья. Когда я оделся, то понял, что из меня делают путешественника по Заполярью.
По нескольким коридорам меня привели в большой кабинет и поставили перед письменным столом. За ним сидел, вероятно, начальник управления.
— Зачем Берия вас вызывает?
— Не знаю.
Я понял, что пришла телеграмма за подписью Берии, поэтому она вызвала столько волнений.
— Как поморозили руки?
— Варежки плохие.
—Знаю, нарочно поморозили, чтобы не работать.
Мне такая мысль в голову не приходила, хотя некоторая логика в ней была.
— Ты поедешь в Москву под конвоем.
Он нажал кнопку, вошли лейтенант и два сержанта.
— Вот с ними и поедешь. Можете идти.
Меня повели к выходу, посадили в легковую машину, и мы отправились в порт.
Теплоход стоял уже у причала. Меня привели в четырехместную каюту, предложили лечь на верхнюю полку. Я очень устал после бурного дня и сразу уснул.
Шли мы до Владивостока несколько суток. Я спускался с койки только для еды и для хождения в туалет, куда меня сопровождал один из сержантов. Еду носили из ресторана, она была (или казалась мне) прекрасной и доставляла неизъяснимое наслаждение. Когда я не спал, то смотрел в иллюминатор, но там ничего не было, кроме чаек и волн, цвет и величина которых все время изменялись. Сытый и отдохнувший, я чувствовал себя очень хорошо и никакой скуки не испытывал.
Конвой обращался со мной очень вежливо и предупредительно. Окрики остались в лагере.
«Вероятно, они принимает меня за потенциальное начальство, на которое по прибытии в Москву нацепят ромбы, и придется перед ним стоять смирно...» — думал я.
Однажды утром в иллюминаторе показался далекий берег; это был берег Евразии — Владивосток. Мы очень долго приближались к нему, маневрировали и наконец пришвартовались. Но меня повели не сразу, видимо, ждали, пока выйдут все пассажиры.
Когда вышли и мы, то выяснилось, что я залежался и с трудом стою на ногах; постепенно мои ноги окрепли, и я пошел нормально. Владивосток оказался очень красивым городом с полными народа улицами. Шли мы долго, очутились на окраине, где стоял большой дом из красного кирпича, тюремного вида. Туда мы и зашли. Меня заперли в комнате, не похожей на тюремную камеру — без решеток, с кое-какой обстановкой. Еду мне носили также не тюремную. Там я прожил несколько дней, размышляя о моей судьбе, об ее игривом характере.
За мной пришел знакомый конвой, усадили меня в легковую машину и привезли на вокзал. Вскоре подошел
поезд, экспресс Владивосток — Москва, мы заняли отдельное купе, меня уложили на верхнюю полку. Мне представилась возможность рассмотреть через окно весь путь от Владивостока до Москвы. Громадное впечатление произвел на меня Байкал, на который по пути на восток мне полюбоваться не удалось.
Лейтенант разрешил написать письмо жене в Ленинград, сам купил бумагу и конверт с маркой, сам взялся его опустить. Это письмо он, вероятно, передал в НКВД, так как жена его не получила (как и следовало ожидать). Любезность лейтенанта производила хорошее впечатление. Как и на теплоходе, еду мне приносили из ресторана три раза в день. В туалет сопровождал один из сержантов, причем все пассажиры пялили на меня глаза.
По прибытии в Москву меня поместили в Бутырской тюрьме. В большой камере площадью примерно 50 квадратных метров находились 4 заключенных (а не 150, как это было в Ленинграде). Запомнил я только одного. По-видимому, это был настоящий квалифицированный разведчик. Он был немец, хотя по-русски говорил совершенно свободно, без акцента. Так же хорошо, по его словам, он говорил на всех балканских языках (чешском, болгарском, сербском, греческом и т.д.). К тому же он окончил медицинский факультет и занимался медицинской практикой. Часто его вызывали на допросы, причем, как он уверял, только высокопоставленные следователи, полковники и генералы. Беседовать с ним было очень интересно, он хорошо знал нравы балканских стран и умел рассказывать.
После обильной еды на теплоходе и в вагоне мне не хватало пищи. Поэтому я попросил отправить письмо моей жене в Ленинград, чтобы она прислала мне немного денег, в Бутырской тюрьме можно было получить добавочное питание за деньги. Как выяснилось в дальнейшем, письма не отправили, а деньги я стал откуда-то получать. Добавочное питание не помогло, чувствовал я себя плохо, начались какие-то боли в спине. По моей просьбе врача привели очень быстро. Он нашел у меня плеврит и направил в больницу. Я был помещен в палату, где других больных не было. Мне давали лекарства, ставили банки, приносили вполне приличную еду. Я скоро выздоровел, но в прежнюю камеру меня не
вернули, а поместили в одиночную. Туда привели портного, он снял мерку. Воспользовавшись случаем, я просил заказать мне очки. Через день или два я были уже в большой камере, где встретил четырех знакомых инженеров: Александра Львовича Минца (впоследствии академика), Ефима Самойловича Анцелиовича (профессора радиотехники), Бориса Ивановича Преображенского (проектировавшего в 30-х годах новый научно-исследовательский институт в Москве и часто дававшего мне для решения отдельные задачи) и Антона Тимофевича Ярмизина (сотрудника Остехбюро, переведенного в 1935 году в Москву).
Оказалось, что они с 1938 года находятся здесь в качестве «заключенных специалистов». Каждый день кроме выходных, их возят на легковых машинах в лабораторию, где они выполняют совместную разработка, Некоторое время тому назад их вызвали к Берии, который расспрашивал о квалификации разных специалистов, в том числе работавших в Остехбюро. Он интересовался, стоит ли привлекать их к работе в лабораториях НКВД. Называлась фамилия, они давали отзыв Берия требовал справку о местопребывании этого спициалиста. Все мои «однодельцы» оказались расстрелявшими — видимо, они не нашли правильной линии ведения на Военной коллегии.
Меня знали все четверо, дали положительный отзыв. Длительный розыск по документам показал, что я жив и нахожусь на Колыме. Берия приказал послать телеграмму, которая и привела меня в эту камеру. Все стало на свои места.
Игра судьбы: мне предстояло вторично жить вместе с А.Т.Ярмизиным.
Утром их отвезли на работу, а я остался один - ждать костюма и очков, которые привезли только к концу дня. На другой день поехал на работу и я. Нас везли на двух легковых автомобилях, вместе с конвоев, утром — на работу в лабораторию, находившуюся вблизи от центра Москвы, вечером — обратно в Бутырскую тюрьму «на отдых». Выходные дни мы проводили в тюрьме, там нас и кормили, в рабочие дни мы питались на работе. Как-то в столовую пришел начальник под-
разделения полковник госбезопасности Фома Фомич Железов и сказал:
— Ассигнования на ваше питание значительно повышены. Поэтому, хотя часть и разворуют, кормить вас будут лучше.
Действительно наше питание было вполне удовлетворительным, если не сказать — хорошим.
Минц, Анцелиович, Преображенский и Ярмизин работали над общей темой. Меня в эту группу не включили, а поручили мне самостоятельную работу, предоставив несколько помощников из числа военных техников и требуемую аппаратуру. Технические книги и журналы приносили нам по запросу, когда их можно было найти.
Так и шла наша жизнь до войны: в центре города, в особняке, в котором находилась лаборатория, мы работали, в Бутырской тюрьме «отдыхали».
Мои новые соратники рассказали, что таких групп заключенных специалистов в СССР очень много, в том числе целое конструкторское бюро по проектированию самолетов под руководством заключенного, очень известного специалиста Андрея Николаевича Туполева. Оказалось, что Полищук (КЕП) тоже работает в этом бюро, занимаясь электрооборудованием самолетов.
Формально в тюрьме мы входили в число многих других заключенных. Однако всем надзирателям было известно, что мы являемся «заключенными специалистами», поэтому относиться к нам надо с почтением. У нас были хорошие кровати, постельное белье нам меняли каждую неделю, в баню водили отдельно от других. Кроме того, мы пользовались тюремной библиотекой, в которой было достаточно много книг. Мы много читали, обменивались мнениями о книгах. Иногда вели споры по техническим вопросам, в основном Минц и я, остальные выступали в качестве жюри, которое поддерживало то Минца, то меня. При этом вопросов нашей текущей работы мы не касались, соблюдая секретность.
По утрам мы все вместе направлялись в туалет, сопровождаемые надзирателем. Однажды при выходе из туалета Минц и Ярмизин начали уступать друг другу дорогу, как незабываемые Чичиков и Манилов. В тюремном туалете такая галантная сцена выглядела очень забавно. Не знаю, сколько времени она продолжалась, если бы надзиратель не направил решительно к двери Минца.
Война
Война
Незадолго до войны или в самом ее начале мои коллеги свою тему закончили и были досрочно освобождены. Они подозревали, что это благодеяние объясняется решением правительства о постройке новой мощной радиостанции под Куйбышевом. Приходилось возить на работу одного меня. Видимо, это начальству не понравилось, и я стал ночевать в лаборатории.
Вскоре начались налеты на Москву. Во дворе лаборатории вырыли «щель» — длинный зигзагообразный окоп глубиной около двух метров, — и при налетах я, моя охрана и оставшиеся на работе сотрудники лаборатории (арестованные и вольнонаемные) должны были находиться в этой щели. Первый налет был очень эффектным: наши пулеметы стреляли трассирующими пулями, цветной пунктир которых расчерчивал небо в различных направлениях; слышались взрывы бомб, одна из них взорвалась вблизи от нас со страшным грохотом; одновременно летчики стреляли по городу из пулеметов, пули свистели около нашей щели; иногда в скрещенных лучах прожекторов показывался серебряный блестящий самолет, потом он загорался и падал. Как мне сказали на следующее утро, одна из бомб попала в соседнюю четырехэтажную школу, от нее осталась только пыль. По-видимому, трассирующие пули служили ориентирами для немцев, вскоре от них отказались, и другие налеты были менее красочными.
Лабораторию из центра Москвы перевели в один из подмосковных поселков. Там выделили для меня две небольшие комнаты, в одной из которых жил я, а в другой — охрана. Налеты были и у нас: зенитчики не пропускали фашистских самолетов на Москву, и летчики сбрасывали свои бомбы за городом. При налетах раздавался вой сирены, и все переходили из лабораторного корпуса в бомбоубежища — подвалы и щели.
В октябре или ноябре 1941 года лабораторию эвакуировали в Свердловск. В памяти сохранилось только
пребывание в Казанской тюрьме, следовательно, меня везли почему-то через Казань. В одной камере со мной находился инженер-химик, специалист по пороху, работавший ранее на Казанском пороховом заводе. В первые дни войны этот громадный завод взорвался. Мой новый знакомый был уверен, что причиной взрыва послужили ошибки персонала, вызванные отсутствием на заводе квалифицированных специалистов, поголовно арестованных в 1937 году, начальство же, конечно, считало взрыв результатом диверсии.
В Свердловске характер наших работ изменился, все разработки были предназначены для войны. В течение долгого времени аттестованные сотрудники отсутствовали. В дальнейшем выяснилось, что они участвовали в охране железнодорожного пути, по которому сибирские войска следовали в Москву. Передо мной была поставлена очень важная задача — разработка радиоприемника для партизанской радиостанции. Требования к нему предъявлялись очень высокие: во-первых, он должен потреблять очень мало энергии, чтобы можно было проводить круглосуточные дежурства; во-вторых, он должен быть очень прост в обращении и обладать очень малой массой; в-третьих, чувствительность его должна быть достаточно высокой; наконец, в-четвертых, производство таких приемников должно быть настолько технологичным, чтобы мы могли организовать его в лаборатории. С большим трудом эти требования все же удалось выполнить.
Радиопередатчик был разработан под руководством опытного специалиста инженер-подполковника Владимира Леонидовича Доброжанского, сумевшего разместить его в такой же штампованной коробке, что и радиоприемник. Эта радиостанция, которая была ласково названа «Белкой», выпускалась лабораторией НКВД в больших количествах. Я хорошо помню ее юбилейный тысячный экземпляр, красиво отделанный черным лаком и отправленный руководству партизанского движения.
В Свердловске рабочий день был удлинен до 11 часов, выходные дни отменены. Начались появления все новых и новых заключенных специалистов. Ко мне присоединились Л.С.Термен (за прошедшие годы он объездил
всю Европу, давая концерты на терменвоксе. Его игра на этом необыкновенном музыкальном инструменте «мановением руки» пользовалась большим успехом. Потом он переехал в США, где получил патент на терменвоксы и выпустил целую партию их, которая была быстро распродана. В США он прожил несколько лет, по возвращении в СССР был арестован и в конечном итоге стал заключенным специалистом); П.К.Ощепков (инженер, ставший впоследствии начальником большого конструкторского бюро в Москве); Н.Н.Шаховской (талантливый инженер); А.И.Иоффе (являющийся автором метода сушки древесины токами высокой частоты) Л.И.Гришин (ставший впоследствии главным технологом Министерства электронной промышленности);
С.А.Беркалов (бывший подполковник царской армии, специалист по артиллерийским орудиям, он очень переживал отсутствие у нас в начале войны противотанковых орудий: разработка их была начата, но в 1937 году все участники ее оказались за решеткой, вскоре его увезли от нас и, по слухам, произвели в генералы Советской Армии); С.С.Аршинов (автор нескольких хороших книг по радиотехнике); Иван Черданцев (известный профессор электротехники , преподававший в Московском энергетическом институте); П.П.Литвинский (являвшийся до ареста одним из руководителей другого ленинградского института, занимавшегося, так же как Остехбюро, управлением механизмами по радио, но на других принципах). Прибыли и еще несколько специалистов, фамилии которых не сохранились в моей памяти.
В связи с моей работой приходилось выезжать за город, в лес и на аэродром. Для этого выделялись автомашина, два надзирателя и кто-либо из сотрудников. Хорошо запомнилось громадное количество комаров в лесу; они кучились очень тесно, образуя звенящий туман. Но стоило сделать один шаг, выйти на дорогу — и никаких комаров; комариный туман обрывался очень круто, как стена.
Заключенные специалисты занимали в лабораторном корпусе две комнаты, охрана — одну. Еду приносили из какой-то столовой. Внутри здания мы были свободны, охрана стояла у входа. Такой порядок объяснялся не-
обходимостью для нас бывать в разных лабораториях я мастерских, не бегать же охране за нами.
Через два-три месяца после приезда в Свердловск выходные дни были восстановлены, продолжительность рабочего дня уменьшена. Начали привозить кинофильмы, нам разрешалось смотреть их вместе со всеми сотрудниками.
В одной из лабораторий, в которой мне приходилось бывать, работала техником по вольному найму молодая девушка по имени Алиса Федоровна. У нее были большие, темные глаза, молодой задор, веселый нрав. Естественно, что после нескольких лет монашеской жизни мне доставляло большое удовольствие, бывая в этой лаборатории, перебрасываться с Алисой двумя-тремя словами. Постепенно количество этих слов возрастало, и мы болтали с ней о разных разностях подолгу. Она была мила, остроумна и приветлива, никто не обращал на нас внимания. Мне было с ней интересно, мы становились все ближе друг к другу. Так бы и продолжалось неопределенно долго, но тут в это дело вмешался Николай Николаевич Аматов, заключенный специалист, работавший вместе с Алисой Федоровной. Перечисляя заключенных специалистов, я о нем не упомянул ввиду полной его бездарности, вероятно, и он был порождением бригадного метода обучения. Кроме того, он отличался тем, что болел астмой и то и дело устраивал себе ингаляции с помощью ручного пульверизатора. Замечу, что и среди инженеров-полковников были жертвы бригадного метода. К счастью, не они задавали техническую политику, были и знающие специалисты, умеющие и , ставить и решать сложные технические задачи.
Так вот, Аматов решил сыграть роль Мефистофеля. Он стал нашептывать! Алисе, что я в нее влюблен, а меня уверять, что Алиса призналась ему в любви ко мне. Как и в опере, ему удалось добиться своего. Мы с Алисой стали запираться по вечерам в лаборатории, платонический характер наших отношений пришел к концу. После всего перенесенного мной встречи с Алисой были такой радостью, какую словами не выразишь. Мой тонус повысился, возросла работоспособность. Я предложил начальству параллельно с разработками, которые вел, выполнять и научно-исследовательскую работу.
Предложение было принято, работа шла успешно, время от времени я докладывал ее результаты на инженерном совете, с эффектными демонстрациями. Может быть поэтому опасность встреч с Алисой меня не тревожила.
Кажется, в конце 1943 года было принято решение о реэвакуации лаборатории на старое место, в Подмосковье. Это был длительный процесс: упаковка приборов и другого оборудования, погрузка, переезд, разборка ящиков с приборами, расстановка их по местам и т.д. Рано или поздно, но работы, производившиеся в Свердловске, нашли свое продолжение под Москвой. А через некоторое время возобновились и мои встречи с Алисой; мы остались такими же беспечными, какими были в Свердловске. Но счастье не может длиться вечно: тот же Аматов как-то вечером выследил нас и доложил начальству. Раздался стук в дверь, мы открыли не сразу в надежде, что они уйдут, но эта надежда не оправдалась, и в ту же ночь я оказался в Бутырской тюрьме, в одиночной камере. Так закончился мой «тюремный роман».
Мне предстояло провести в одиночной камере несколько суток. Каждую ночь меня вызывали к следователю; он требовал от меня признания в связи с Алисой, а я изображал из себя рыцаря и не признавался. Никаких насилий ко мне не применялось, просто он пилил меня тупой пилой своих вопросов каждую ночь, с вечера до утра.
Через несколько ночей что-то во мне сломалось, я был готов подписать все, что угодно. Следователь сразу обнаружил мое состояние: кроме протокола допроса с требуемым признанием он заставил меня подписать и обязательство вести наблюдение за моими соратниками — заключенными специалистами, а также за начальством. Иными словами, из меня сделали «секретного сотрудника», такого же, каким был, по словам следователя, Аматов.
Как это могло со мной произойти? Не может быть, чтобы этого добивался следователь — нудный человек без всякой творческой фантазии. Скорее всего, подействовали все мои терзания, вместе взятые, ослабив мою волю к сопротивлению злу. Утешением для меня явля-
лось только твердое намерение немедленно по возвращении в лабораторию отказаться от новых функций.
Когда бумаги были мною подписаны, меня отправили в карцер «за нарушение правил внутреннего распорядка в лаборатории» на двое или трое суток, не помню точно. Карцер — одиночная камера площадью примерно один на три метра, находящаяся в подвале, сырая и холодная, без окон. Койка прикреплена к стене, на день она подымается и запирается, остается одна табуретка. Постоянно светит маломощная лампочка. Питание — хлеб и вода. Для меня карцер не был большим наказанием, я знавал условия и похуже. Мне было в нем спокойно, можно было обдумать происшедшее. Я понял, что эта подлая бумага, которую я подписал, была целью организации моего романа, порученной Аматову. Я был им нужен потому, что в связи с выполняемой работой встречался с начальством гораздо чаще, чем другие заключенные специалисты.
Впрочем, эту операцию мог придумать и сам Аматов, без указания сверху, с целью выслужиться. Моей задачей было аннулировать собственную подпись. Карцер был очень удобным местом для обдумывания моего заявления руководству лаборатории, в нем никто не мог мне помешать. По окончании срока меня перевезли обратно в лабораторию (работать-то надо было!). Я тут же написал заявление, его отправили генералу Валентину Александровичу Кравченко, командующему всеми лабораториями. Он приехал очень скоро, вызвал меня и начал говорить речь. Он был таким же мастером лжи и лицемерия, как Гольдштейн в Ленинграде, а может быть, и более искусным, судя по чину. При произнесении таких речей по существующим правилам нельзя было ни возражать, ни подавать реплики, надо молча слушать, так как в противном случае будет хуже. Основной идеей речи Кравченко было положение: «Мы едины!»
То есть мне никак не могли поручить слежку за ним. Однако никакие, даже самые искусные, речи не могут отменить фактов. В конце своей речи он сказал, что подписанная мною бумага аннулирована, что мне и требовалось. Кроме того, он сообщил, что Алису Федоровну «проработали» на комсомольском собрании, ис-
ключили из комсомола «за связь с врагом народа» и уволили из лаборатории. Я никогда больше ее не видел.
И до, и во время войны в Москве жили две мод двоюродные сестры, Сарра Борисовна и Анна Борисовна Закс. Первая преподавала английский язык в Московском университете, вторая была научным сотрудников Исторического музея. Каким-то образом им удалось получить разрешение на свидание со мной. Неожиданно меня вызвали и повезли в Бутырскую тюрьму, конечна без объяснения причины. Там меня привели в какую-то комнату без решеток и вскоре в ней появились мод двоюродные сестры. Меня это очень обрадовало. Они передали какие-то лакомства и пригласили после освобождения остановиться у них. Жили они в районе Остоженки, занимая большую комнату в коммунальной квартире. Больше свиданий у меня не было, хотя лакомства мне передавали еще несколько раз.
Между тем, в лаборатории появилась еще одна тем «научной работы»: изготовление сувениров для Сталина. У нас служил техник-лейтенант Быков, высокий полный молодой человек с круглым лицом и толстыми, как сосиски, пальцами. Несмотря на это, он умел делать очень изящные вещи, притом из любого материала: металла, камня, дерева, пластмассы. Нашей задачей была разработка какой-либо электрической схемы, а элегантное оформление ее обеспечивал Быков. Мне, например была поручена разработка карманного приемника первое программы радиовещания. Быков поместил его в ко, робку из пластмассы с закругленными краями и углами терракотового цвета, с надписью золотыми буквами: «Говорит Москва».
Коробка имела изящный вид, размерами не превышала портсигара, звук был негромкий, но очень внятный. По-видимому, она понравилась, так как никакю взысканий за ее разработку я не получил.
Хуже обстояло дело у Термена. Он papaботал широкодиапазонный радиоприемник, спрятанный в на стольной лампе. Эта лампа, сделанная Быковым, была очень красива, но места в ней для радиоприемника было мало. Поэтому Термен сократил число контуров, из-за чего понизилась избирательность. Начальство сравнила этот приемник с обычным приемником высшего класса
и убедилось в его пониженном качестве. В результате Железов повез меня и Термена к Кравченко.
Причем тут я? — спросил я. — Ведь никакого отношения к этому приемнику я не имею и узнал о нем только сегодня.
— Это пожелание Кравченко, ваше дело сидеть и молчать. Не вздумайте возражать ему!
Кравченко опять произнес длинную речь на тему: «Мы любим этого человека (то есть Сталина), а вы нам напакостили!»
После окончания речи Железов отвез нас обратно в лабораторию.
Срок моего заключения заканчивался 22 сентября 1945 года, и 21 сентября меня перевезли в Бутырскую тюрьму и посадили в одиночную камеру. Замечу, что Шаховской получил всего 5 лет и должен был освободиться в начале 1942 года, но был задержан ввиду войны и просидел более 8 лет. Меня выпустили только 30 сентября, задержав на 8 дней. Это произошло рано утром. Уже рассвело, но трамваи еще не ходили. Мне дали справку об освобождении из тюрьмы, и я отправился пешком из Бутырок на Остоженку, где жили мои двоюродные сестры.
Перед отправкой из лаборатории мне предложили остаться там на работе «по вольному найму». Я согласился, так как трудно было с моей судимостью найти другую работу. К этому времени около лаборатории немецкие военнопленные построили несколько двухэтажных деревянных жилых домов. Мне выделили комнату в одном из них, и началась моя «вольная» жизнь.
На свободе
На свободе
В первые же дни моей работы «по вольному найму» меня вызвал к себе генерал Кравченко и сказал:
— Только не изобретайте. Говорят, вы знаете иностранные языки — вот и читайте зарубежную техническую литературу, заимствуйте из нее самое интересное, но сами не изобретайте.
Меня очень интересовало, его эта идея или установка, Данная свыше, но спрашивать было бесполезно: все равно правды не скажет.
В лабораториях МГБ (не помню, когда именно НКВД было переименовано в МГБ) существовала очень сложная «табель о рангах»: аттестованные партийные, аттестованные беспартийные, вольнонаемные — партийные и беспартийные, вольнонаемные с судимостью, заключенные специалисты. Кроме того, аттестованные различались по воинским званиям и все (кроме заключенных) — по должностям. Я был научным руководителем большой и сложной работы, в которой участвовали несколько лабораторий с сотрудниками, занимавшими буквально все ячейки этой табели о рангах, вплоть до партийных полковников. Конечно, такие сложные взаимоотношения не способствовали успешной работе, но я старался не обращать на них внимания, и решение поставленной задачи постепенно приближалось. Начальство начало уже намекать на Государственную премию.
Одновременно я подготовил кандидатскую диссертацию и успешно защитил ее в Московском энергетическом институте. Мне стали выплачивать «кандидатскую надбавку», что очень меня устраивало. На работе приходилось решать много оригинальных проблем, поэтому я начал подготавливать докторскую диссертацию.
В то время многие сотрудники лаборатории стремились к разработке диссертаций. У нас появился сын Берии — Серго, очень красивый, но как-то не по-мужски, молодой человек: черные глаза с поволокой, густые брови, нежный румянец на щеках, ярко-красные губы. За девичью красоту и цвет лица он получил у сотрудников прозвище Пэрсик. В лабораториях МГБ он бывал в связи с кандидатской диссертацией, в подготовке которой ему помогал один из руководителей лаборатории, известный специалист по радиотехнике, доктор технических наук, инженер-полковник Павел Николаевич Куксенко.
У Пэрсика был приятель, вместе с ним кончавший вуз, сын заместителя Берии Всеволода Николаевича Меркулова. Ему тоже хотелось получить ученую степень кандидата технических наук, но по возможности без труда. Поэтому руководство лаборатории несколько раз намекало, что мне было бы очень выгодно написать для этого молодого человека кандидатскую диссертацию, однако я намеков не понял, и сделка не состоялась.
По-видимому, общий интерес к получению ученых степеней привел Берию к мысли об использовании их в качестве премиального вознаграждения. Когда одна из лабораторий выполнила работу, которая ему понравилась, он заготовил записку за подписью Сталина к председателю Высшей аттестационной комиссии (ВАК) С.В.Кафтанову о присвоении нескольким сотрудникам лабораторий МГБ докторских и кандидатских степеней. Так, один инженер-полковник с незаконченным высшим образованием должен был получить ученую степень доктора технических наук, а техник, не имеющий среднего образования, — кандидата технических наук. Сталин эту записку по просьбе Берии подписал, о чем стало известно в лаборатории. Жена этого техника, взволнованная перспективой стать супругой ученого и, следовательно, ученой дамой, отправилась к Кафтанову, чтобы поторопить события. Кафтанов принял ее очень любезно и сказал:
— Зря вы беспокоитесь, когда мы видим эту подпись, мы не рассуждаем, а только выполняем. Подготовка документов требует некоторого времени, ваш муж получит свой диплом через несколько дней.
И действительно, все сотрудники, награжденные учеными степенями, получили от ВАКа дипломы в красных переплетах и, естественно, организовали соответствующий банкет.
Серго же успешно защитил свою кандидатскую диссертацию в каком-то вузе; Ученый совет присвоил ему ученую степень кандидата технических наук единогласно. В результате Пэрсик стал называться Серго Лаврентьевичем, его назначили начальником большого конструкторского бюро по военной технике, П.Н.Куксенко был произведен в генералы и занял должность главного инженера этого конструкторского бюро. Что произошло с Серго Лаврентьевичем после расстрела его отца, мне, к сожалению, неизвестно.
Начальник отдела полковник госбезопасности Фома Фомич Железов, командовавший нами, в нашей загородной лаборатории бывал редко, его кабинет находился на Лубянке. Однажды он вызвал меня к себе; пропуск был уже заказан, я получил его и поднялся на лифте, лопал к секретарю Железова, она сказала:
— Вас ждут, можете заходить.
Я прошел через двойные, не пропускающие звука двери и оказался в небольшом кабинете. На приеме у Железова была молодая миловидная, густо накрашенная девица. Железов указал мне на стул и продолжал разговаривать с девушкой по вопросу о ее найме. Скоро она ушла, и он обратился ко мне:
— Хорошенькая девушка в хозяйстве всегда пригодится. А вас, Яков Исаакович, я пригласил, чтобы посоветоваться с вами об организации радиотелефонной связи между машинами охраны Сталина. Одна из этих двух машин едет впереди автомобиля Сталина, а другая — сзади. Если сбоку выезжает на шоссе посторонняя машина, то по инструкции охрана должна застрелить из автоматов и шофера, и пассажиров. Начинается суматоха; связь нужна для того, чтобы начальник охраны мог управлять действиями всех охранников в разных машинах. Но я боюсь недостаточной надежности связи: если она откажет в нужный момент, то нам с вами будет очень скверно.
— Связь можно сделать достаточно надежной, ведь машины всегда находятся в пределах прямой видимости, — ответил я.
— Но возможно другое обстоятельство: во время обстрела посторонней машины, в которой находятся ни в чем не повинные люди, перед обстрелом и после него охранники будут находиться в крайне возбужденном состоянии; они смогут услышать речь, но не воспринять ее. И они совершенно искренне скажут, что никаких приказов не было. Как мы докажем, что связь работала?
— А ведь вы правы, так иногда бывает. Если все охранники скажут, что связь не работала, то ничто нас не спасет. Придется поискать возможность уклониться от этой разработки.
Потом он стал рассказывать мне, как ему трудно работать: днем он должен общаться с подчиненными, а по ночам — с начальством, и спать ему совершенно некогда. Поговорив таким образом, мы распрощались, и я уехал.
Здесь необходимо сделать небольшое отступление и рассмотреть «еврейский вопрос». Я не забыл еще, как это происходило в бывшей Российской империи: Его величество самодержец всероссийский, царь польский,
князь финляндский и прочая, и прочая, и прочая в какой-либо из своих речей провозглашал (конечно, по бумажке): «Да здравствует великий русский народ!»
Эта здравница воспринималась Союзом русского народа, Союзом Михаила Архангела и другими черносотенными организациями лозунгом: «Бей жидов, спасай Россию!»
После чего начинался погром.
Я должен сказать, что за все время моего пребывания в заключении я ни разу не замечал никаких проявлений антисемитизма: ни в камерах, ни на допросах, ни в лагерях, ни в лабораториях. Евреи встречались и среди заключенных, и среди следователей, и среди урок, и ничем не выделялись из остальных, и никто их не выделял.
Но вот в конце 1949 или начале 1950 годов Сталин в одной из речей произнес ту же сакраментальную фразу: «Да здравствует великий русский народ!»
Сталин успел пожить при царизме, прекрасно знал перевод этой фразы и произнес ее совершенно сознательно. Конечно, настоящих» погромов с выпусканием пуха из перин у нас не устраивали. Просто начали увольнять евреев из всех засекреченных учреждений «по сокращению штатов». Действовали при этом очень жестоко: один майор у нас в лаборатории жаловался мне, что его сократили за несколько дней до «выслуги лет», «ем была резко уменьшена его пенсия.
Высшая аттестационная комиссия стала лишать евреев кандидатских и докторских степеней, выискивая для этого различные формальные поводы. Лишили кандидатской степени и меня. Я поехал было объясняться в ВАК, но, увидев стоящую на улице очередь из одних евреев, понял, что это бесполезно. А.И.Берг, к которому я обратился и который был членом ВАКа и знал меня очень хорошо по прежним моим работам, сперва возмутился и взялся помочь мне, но ему разъяснили ситуацию, и он сказал:
— Нельзя воевать с ветряными мельницами.
В результате меня не только лишили «кандидатской надбавки», но стали вычитать и полученную ранее. Это было незаконно, но в МГБ профсоюзной организации не было и трудовые законы не соблюдались. Увольнять
же меня не стали, я должен был закончить важную для МГБ разработку. Хотя я уже не был кандидатом, начатую докторскую диссертацию продолжал писать и закончил ее в 1952 году. Подавать ее к защите мне не пришлось, она осталась в сейфах МГБ, но какую-то пользу принесла, так как впоследствии мне позвонили и сообщили о найденной в ней ошибке. Ведь для того, чтобы найти ошибку в научном труде, недостаточно прочитать его — необходимо его изучить. Поэтому я делаю вывод, что моя непредъявленная к защите докторская диссертация не оказалась бесполезной.
В конце 1952 или начале 1953 годов результаты руководимой мною важной работы изучались различными отделами МГБ и были одобрены. Тут мне принесли приказ — нет, не о премировании, а об увольнении по сокращению штатов: антиеврейская компания вторично докатилась до меня. Однако вскоре мне позвонили и сказали, чтобы я не искал работу, так как меня примут обратно. В таком взвешенном состоянии я прожил до августа 53-го, когда встретил на улице В.И.Преображенского. Он был начальником Московской телевизионной филиал-лаборатории (МТФЛ) и пригласил меня на работу в качестве старшего инженера.
Тематика для меня была новой, телевидением я раньше не занимался, но учиться никогда не поздно, и я дал согласие. Необходимо было позвонить в МГБ; они не возражали против моего поступления в МТФЛ и предложили переправить запись об увольнении в моей трудовой книжке на август 1953-го, чтобы я не терял стажа работы; это было выполнено, и в сентябре я уже при ступил к моей новой деятельности, безделье закончилось.
Работа в МТФЛ была очень интересной, мне удалось достаточно скоро освоить новую для меня область техники, и в 1955 году я был назначен начальником группы из 60 сотрудников. Мы курировали все отечественные заводы, выпускавшие телевизоры. В этом же году меня вызвали в прокуратуру Москвы и заявили:
— Вы совершили преступление, но наказание отбыли, работали добросовестно, и судимость с вас снимается.
Меня это не удовлетворило, я не считал себя виновным в каких-нибудь преступлениях и подал военному
прокурору соответствующее заявление. В 1957 году меня вызвали в милицию (поздно вечером!) и вручили справку да бланке с красной звездочкой Военного трибунала Ленинградского военного округа с датой 28 февраля 1957 года за номером 135н/1463, следующего содержания:
Дело по обвинению гражданина ЭФРУССИ Якова Исааковича пересмотрено Военным трибуналом Ленинградского военного округа 20 февраля 1957 года.
Постановление Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 года в отношении гражданина ЭФРУССИ Якова Исааковича, рождения 1900 года, уроженца города Одессы ОТМЕНЕНО и дело производством прекращено за отсутствием состава преступления.
ЗАМ. ПРЕДСЕДАТЕЛЯ ВТ ЛЕНВО
ПОЛКОВНИК ЮСТИЦИИ /АНАНЬЕВ/
Подпись, гербовая печать.
Таким образом, моя невиновность была окончательно доказана, формально я стал полноправным гражданином СССР.
По закону мне, как невинно осужденному, полагалось получить двухмесячный оклад независимо от срока заключения. Остехбюро не существовало, на базе его Ленинградского отделения был создан один институт, а Московского — другой. Поэтому я обратился в Министерство обороны, которому принадлежало Остехбюро, и тут же получил эти деньги.
Итак, весь цикл моего отлучения от нормального человеческого существования в социалистическом обществе продолжался двадцать лет. Я не хочу сказать, что эти годы были мною целиком потеряны. Кое-какие полезные разработки были мною выполнены в Остехбюро, в НКВД, в МТФЛ, хотя в нормальных условиях мне удалось бы, вероятно, сделать намного больше. Но это — незначительные потери. От уничтожения же ряда талантливых инженеров, которым не надо было догонять зарубежную технику, так как они шли впереди нее, пострадала вся страна.
Правда, для уменьшения бросающихся в глаза потерь некоторое количество выдающихся специалистов было сохранено в тюремных конструкторских бюро, но процент их был невелик, да и отдача была пониженной: птица в клетке поет хуже, чем на воле.
Хотя история не терпит предположений, но одна простая мысль не оставляет меня. За рубежом было известно об уничтожении руководящих кадров военной промышленности и армии (побывавшие до ареста в США заключенные уверяли меня, что в американских газетах печатались списки арестованных в СССР). Поэтому Гитлер имел все основания считать, что нас можно победить без больших усилий. Не исключено, что он не решился бы на войну с СССР. А отсюда следует, что совесть организаторов арестов отягощают не только неизвестное количество миллионов ликвидированных и репрессированных, но и миллионы погибших во время войны.
Чтобы закончить мою личную историю, скажу, что третью кандидатскую диссертацию я защитил в 60-х годах. Правда, на вторую докторскую диссертацию у меня уже энергии не хватило.
Естественно, мое судебное дело продолжает меня интересовать. В записках приведена копия справки о решении Особого совещания, однако она ничего не говорит о пропавшем определении Военной коллегии. О нем я запрашивал КГБ специально; привожу копию полученного мною ответа.
Комитет Государственной безопасности СССР
Управление по Ленинградской области
18 мая 1990 г. №10/37-II-21566 гор. Ленинград
Уважаемый Яков Исаакович!
На Ваше заявление сообщаем, что выполнить просьбу о высылке Вам копии определения Выездной Сессии Военной Коллегии Верховного Суда СССР от 23 февраля 1938 г., рассматривавшей Ваше дело, не представляется возможным, так как этих документов в архивных материалах, хранящихся в Управлении КГБ СССР по Ленинградской области, не имеется.
Из имеющейся в Вашем деле справки Военной Коллегии Верховного Суда СССР следует, что «де-
ла рассматривавшиеся в 1938 г. ВК ВС СССР как судом 1-й инстанции, направлялись на доследование без оформления этого определения...».
На остальные вопросы, поставленные в Вашем заявлении, сообщаем, что, как усматривается из архивного уголовного дела, Вас арестовали 22 сентября 1937 года по необоснованному обвинению в участии в контрреволюционной диверсионно-вредительской и шпионской организации.
Из имеющейся в деле справки секретаря Выездной сессии Военной коллегии Верховного Суда СССР усматривается, что 23 февраля 1938 г. Ваше дело рассматривалось Выездной Сессией Верховного Суда СССР в гор. Ленинграде, которая своим определением направила дело на доследование (копия справки прилагается).
По результатам доследования 3 апреля 1939 г. Военный прокурор Шмуневич вынес постановление о прекращении следствия в отношении Вас по ст. 58-6 УК РСФСР (шпионаж) и о направлении дела в части обвинения по ст. 58-7-11 УК РСФСР (участие в контрреволюционной вредительской организации) в Прокуратуру Ленинградской области по поднадзорности.
26 мая 1939 г. Прокуратура Ленинградской области направила дело на рассмотрение Особого совещания при НКВД СССР.
Решением Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 г. Вы были приговорены к 8 годам лишения свободы.
Определением Военного Трибунала Ленинградского военного округа № 135Н-57 от 20 февраля 1957 г. постановление Особого совещания при НКВД СССР от 21 июля 1939 года в отношении Вас было отменено и дело прекращено за отсутствием состава преступления.
Приложение: на 1 листе
Зам. начальника подразделения
(подпись) А.Н.Пшеничный.
СПРАВКА
На суде ЭФРУССИ отрицал свою причастность к антисоветской вредительской организации и участие во вредительской деятельности в Остехбюро.
Прямых конкретных показаний, уличающих ЭФРУССИ в причастности к антисоветской организации в деле не имеется.
По поводу обвинения во вредительстве — ЭФРУССИ заявил, что он работал над конструкцией радиоприемника и к изготовлению аппаратуры телемеханического управления, а также приборов «А» и «У» и группе радиоприборов никакого отношения не имел.
Справок, устанавливающих содержание производственной деятельности ЭФРУССИ, в деле не имеется.
Дело направляется на доследование для проверки правильности заявления ЭФРУССИ, а также установления его причастности к антисоветской вредительской организации.
25/11 38. Военный юрист 1 ранга (подпись).
Думаю, что я не зря привел в моих записках эти противоречивые справки: они дают некоторое представление о «делопроизводстве» в КГБ и судебных органах тридцатых годов.
В середине 1987 года я прекратил работу в институте и стал пенсионером, что дало мне возможность заняться этими грустными воспоминаниями.
Если измерять жизнь числом прожитых лет, то я очень богат. Я еще богаче, если оценивать ее количеством пережитых событий и полученных впечатлений, позитивных и негативных, и если учесть к тому же множество знакомств с интересными людьми. Но особенно ценно, что мне удалось дожить до полного краха КПСС (в прошлом ВКП(б) — партии, которая много горя принесла людям. Во время разрухи 1917 года эта партия сумела взять власть в России в свои руки, в 1918 году — разогнать Учредительное собрание и в дальнейшем совершать один «подвиг» за другим: победить в
гражданской войне, уничтожить все другие партии, как правые, так и левые, установить в стране диктатуру своих вождей, назвав ее «диктатурой пролетариата»).
Я Официальной целью дальнейшей деятельности партии являлась мировая революция, то есть завоевание власти над остальными пятью шестыми мира, поскольку над одной шестой она была уже завоевана (уделять внимание второй цели — обеспечению высокого уровня жизни партийному начальству, так называемой «номенклатуре» — я не буду). Для достижения мирового господства допустимы любые средства, в том числе полное уничтожение одной шестой, на которой власть уже завоевана. Конечно в протоколах и других партийных документах это «мероприятие» не упоминалось, но успешное выполнение его видно невооруженным глазом и без протоколов.
Было уничтожено примерно сто миллионов человек, то есть одна треть всего населения страны или две трети трудоспособного населения. В это число входят репрессированные — поодиночке, .группами и целыми народами, сгнившие в лагерях, ликвидированные (крестьянство), уморенные голодом и погибшие в войнах. Большая часть территории страны была заражена радиоактивностью или ядовитыми химикатами; реки, озера и моря отравлены, рыба в них жить не может. Одно из морей — Аральское — уничтожено совсем. Почва была испорчена, воздух наполнен вредными примесями. Месторождения нефти и газа истощены, новые не подготовлены.
Все еще сохранившиеся силы страны были направлены на военную промышленность, в том числе атомную, ракетную и космическую, необходимые для завоевания мира. Поэтому гражданская промышленность и сельское хозяйство были развалены. Этому разрушению способствовало невежество руководителей КПСС, усиленное уверенностью в собственной компетентности во всех вопросах науки и искусства.
Оставшееся в живых население страны также было морально искалечено. Его отлучили от общечеловеческой морали, приучили ко лжи, воровству, лицемерию, подхалимству, воспитали в нем страх перед начальством, перед КПСС и КГБ. Для повышения своего уровня жизни
требовалось не лучше работать, а искуснее лгать и лицемерить. Подхалимство ценилось выше таланта, партбилет стоил дороже, чем диплом доктора наук.
Надо заметить, что и теперь, когда бесчеловечная, преступная деятельность КПСС стала общеизвестной, некоторые члены ее остались верными коммунизму и выносят на митинги портреты Ленина и Сталина. По-видимому, они настолько пропитаны ложью, что уже не могут избавиться от нее. Не надо сердиться на них, надо их пожалеть.
Человечество накопило большой опыт в построении капитализма на базе феодального общества, задача же перехода к капитализму от тоталитаризма (недоношенного коммунизма) ставится впервые. К тому же строительный материал — население страны — сильно подпорчен семьюдесятью годами лжи и воровства, а перевоспитание его займет большое время, вероятно, два-три поколения. Хорошо уже и то, что за стремление к новому обществу не расстреливают и даже не арестовывают. Будем же надеяться, что все препятствия будут преодолены и Россия станет цивилизованной страной.