Из поэмы «Колыма»
Из поэмы «Колыма»
Владимирова Е. Л. Из поэмы «Колыма" / биогр. справка Ю. Любе ; восп. В. А. Ладейщикова, О. Л. Адамовой-Слиозберг // Доднесь тяготеет. Вып. 1 : Записки вашей современницы / сост. С. С. Виленский. - М. : Сов. писатель, 1989. - С. 124-131 : портр.
ИЗ ПОЭМЫ «КОЛЫМА»
ОБ АВТОРЕ
Елена Львовна Владимирова родилась 20 сентября 1902 года в Петербурге а семье потомственных моряков: отец — морской офицер, мать — из семьи известного русского флотоводца адмирала Бутакова. Училась в институте благородных девиц. Незадолго до революции сблизилась с прогрессивно настроенной молодежью. В октябре 1917-го резко порывает с отцом из-за расхождения в политических взглядах и уходит из дома. «В 1919 году, — писала о Владимировой Елизавета Драбкина, — шестнадцатилетней девушкой она вступила в комсомол. Была бойцом отряда, подавлявшего басмачей в Туркеста-
не, участвовала в организации помощи голодающим Поволжья. По путевке комсомола приехала в 1921 году в Петроград учиться в университете. Была она и смелая, и застенчивая, и насмешливая, похожая то на мальчишку, то на тургеневскую девушку. И очень красивая».
В университете она знакомится с Л. Н. Сыркиным, одним из организаторов петроградского комсомола, который стал ее мужем. С 1925 года Владимирова сотрудничает в «Красной газете», «Ленинградской правде», журнале «Работница».
В 1937 году она уезжает с Сыркиным в Челябинск, куда он был направлен редактором областной газеты, работает вместе с ним. В том же году Сыркин был арестован и расстрелян, а Владимирова как жена «врага народа» оказалась в заключении на Колыме.
В сорок четвертом году она работает в межлагерной больнице, там возникает подпольная группа из бывших партийцев и комсомольцев. Владимирова составляет программный документ группы: «Сталинский «социализм» в свете ленинизма». По доносу провокатора Елена Львовна Владимирова, Евгения Александровна Костюк и Валерий Александрович Ладейщиков были арестованы. Военный трибунал а Магадане приговорил их к расстрелу, позднее замененному каторгой.
Более восемнадцати лет провела Владимирова в заключении. В войну погибла под Сталинградом ее единственная дочь Женя Сыркина. Дочери посвящены многие стихи Елены Львовны.
Юрий Люба
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ В. А. ЛАДЕЙЩИКОВА
31 декабря 1944 года. Небольшой зал суда. Читается приговор: «Военный трибунал Магадана». ВЛАДИМИРОВУ Елену Львовну, КОСТЮК Евгению Александровну, ЛАДЕЙЩИКОВА Валерия Александровича — РАССТРЕЛЯТЬ». Остальным — от 10 ДО 7 лет ИТЛ.
Мы — смертники — успеваем полуобняться с вызовом — «До встречи!». Конвой разъединяет нас и в магаданскую тюрьму («Дом Васькова» — когда-то там стояла избушка оперуполномоченного Васькова) доставляет раздельно. В тюрьме наши камеры в смертном коридоре оказываются рядом.
Перестукиваемся. О «рылеевской» азбуке договорились заранее. Всячески поддерживаем друг друга: «Не вешать голову!».
Мое положение несколько сложнее: к высшей мере я приговорен второй раз. Основное обвинение против нас: антисталинская агитация с позиций ленинизма. Официально это звучит как «контрреволюционная агитация». В смертной мы просидели почти три месяца. Расстрел каждому заменен 15 годами каторжных работ.
Как-то нас троих, сидящих в маленьком здании пересылки, вызвали в коридор «выбрать» одежду и переодеться. Зимняя форма: бушлат темно-синий (как и другое), ватная телогрейка, рубашка х/б, ватные брюки, шапка ватная—«финка» с номером Б-505 (Б-506 и Б-507) на лбу, подобие ватных бурок, портянки. Номера на спине, на брюках — на колене.
Где-то в середине апреля вызвали на этап... Нас трое.
На машине нас довезли только до Нижнего Бутугычага. Дальше шли пешком. День был ослепительно солнечным, долина сверкала снежными ущельями и склонами. Шли, наверное, километров 12. Поражался женщинам, особенно Лене. Здоровье у нее неважное, в тюрьме мы мало двигались, были истощены, а она шла и шла. Иногда конвой давал отдохнуть. Жене за месяцы молчания хотелось выговориться и на будущее. Я пытался ее остановить: «Подожди, береги дыхание. Мы все время идем в гору. Но должны же пойти и вниз! Будет легче». В ту пору мы не знали, что с Нижнего Бутугычага дороги вниз нет. Только вверх до Среднего и Верхнего Бутугычага. В верхней части долины не росли ни кусты, ни трава, ни ягель — камень подпирал камень. Узенький каторжный лагерь помещался через хребет в другой долине, где прежде проходили геологи-романтики, и названия там были — долина Хоэе, Кармен (обогатительная фабрика), Вакханка (лагерь).
Редко с худбригадой с Вакханки приходила Елена Львовна. Бутугычаг — страшная каторга, может быть, страшнейшая в мире. Но Елена Львовна мужественно переносила все невзгоды, умела ободрить других. И стихи ее - мужские, мужественные.
О ЛЕНЕ ВЛАДИМИРОВОЙ
С Еленой Владимировой на Колыме я знакома не была. Она находилась в Магадане, я — на Эльгене и в соседних лагпунктах. Но о ней я знала, потому что из уст в уста передавались ее стихи. Я их слушала и запоминала, как свои,— в них была выражена наша боль, наша жизнь. Вот одно, сохранившееся в памяти — может, не совсем точно.
Наш круг все слабее и реже, друзья,
Прощанья все чаще и чаще...
За завтрашний день поручиться нельзя,
И даже за день настоящий.
И в эти тяжелые, страшные дни,
В чреде их неверной и лживой,
Так хочется верить, что мы не одни,
Услышать из мрака: «Мы живы».
Мы прежним любимым знаменам верны,
И даже под небом ненастья
По-прежнему меряем счастьем страны
Свое отлетевшее счастье...
И пусть безнадежен мой путь и кровав —
Мои не смолкают призывы.
Кричу я, последние силы собрав:
«Мы живы, товарищ, мы живы!»
Вдруг (это было в сорок четвертом году) распространился слух, что у Лены изъяты стихи и она приговорена к расстрелу.
Это было истинное горе в нашей горькой жизни.
Прошло много лет. Я окончила свой срок, поехала на материк, вновь была арестована и сослана «навечно» в Караганду...
В 1954 году ссылка с меня была снята. В это время многие дела уже пересматривались и кое-кого выпускали из лагерей. Однажды я встретилась с освобожденной из лагеря Гертой Ноуртен. Это была прелестная женщина, финка, художница. Мы подружились. Она мне много рассказывала о своей лагерной жизни.
Вдруг я услышала от нее имя Лены Владимировой и узнала, что смертная казнь ей была заменена пятнадцатилетним заключением. После 1953 года Лена много раз писала заявления о пересмотре дела, но ответа не получала. Я тотчас же отправила ей письмо в лагерь, рассказала ей, каким ударом для меня и моих друзей был ее арест в 1944 году, как мы любили и ценили ее стихи, как счастлива я,
узнав, что она жива. Окончила я свое письмо строчкой из ее стихов: «Мы живы, товарищ, мы живы!»
Так началась наша переписка. Когда я собралась в 1955 году ехать в Москву, я сообщила об этом Лене, и она прислала мне копию своего заявления и квитанцию на заказное письмо, отправленное на имя Шатумовской. Ольга Шатуновская вместе с нами отбывала срок на Колыме, одной из первых была реабилитирована и теперь работала в ЦК партии в Комиссии партийного контроля.
Приехав в Москву, я пошла к Шатуновской, передала ей заявление Лены и почтовую квитанцию полугодовой давности, Шатуновская выяснила в экспедиции, что письмо Владимировой было получено, но ей не передано. Попутно выяснилось, что это был не единичный случай противодействия сталинистов. Шатуновская занялась всеми этими делами.
Меньше чем через месяц Владимирова была реабилитирована и по дороге в Ленинград остановилась в Москве. За ту неделю, что она прожила у меня, мы сблизились, как родные сестры. Целыми днями были вместе, перепечатали ее поэму «Колыма».
Потом долгое время мы переписывались, но, к сожалению, больше не встречались.
Лена умерла в 1962 году.
Ольга Адамова-Слиозберг
ДРУЗЬЯМ
Раз уж речь зашла о северной повести[1], расскажу, как она создавалась. Это ведь тоже целая повесть, и даже ты, Аля[2], ее не знаешь. Когда мне заменили расстрел каторгой, я попала в горный глухой район, небольшую долину, со всех сторон замкнутую сопками. Такая безнадежность была во всем, что я задумалась; как, на что истратить остаток сил и дней? Работоспособность умственная, это я лишь теперь понимаю, была исключительная, в голове я могла делать все, что хочу, и при любых обстоятельствах. И я решила написать повесть, охватывающую все виденное. Но писать, конечно, было нельзя. Я начала «писать» в уме. Понимала, нужно сохранить сделанное,
а на свое долголетие не рассчитывала. Пришла мысль, как будто неосуществимая, но в жизни многое неосуществимое осуществляется. Решила найти молодую женщину, которая возьмет на себя сохранить «написанное». Для этого нужно было со слов запоминать наизусть. Такой человек нашелся, и мы приступили к работе. Вернувшись с лесоповала, мы садились где-нибудь во дворе, делая вид, что просто разговариваем, и занимались нашим делом. Одно слово, услышанное посторонним, могло погубить обеих.
Но нас развели: меня увезли с Колымы, работа прервалась более чем на год. Потом я снова взяла себя в руки и в довольно быстром темпе закончила все. К бумаге прибегала лишь для того, чтобы временно закрепить (начальными буквами строк) рождавшиеся куски, потом выбрасывала. Вещь вышла большая — строк примерно на четыре тысячи. И тут оказалось, что я ею во многом недовольна. Переделывать такую вещь в уме?! Не думала, что это возможно. Но стала делать — и сделала. Это еще труднее, чем «писать». А можно! Очень гибкая штука — человеческий ум! Теперь нужно было «вынуть» повесть в стихах из головы и материализовать. Решила записать на папиросной бумаге и где-нибудь закопать. Конечно, я делала, как поняла потом, бесполезную работу — по неопытности засунула листки в жестяную коробку. Наверное, все проржавело и сгнило, хотя теперь это не имеет значения. Вспоминаю, как писала. Во-первых, делать это надо было обязательно открыто, не прячась — под самым носом начальства, на глазах у всех, но незаметно для них. Я брала иголку, какую-нибудь починку, а также кусочек карандаша и бумагу. Садилась обычно поближе к воде: в случае чего утопить листки в луже, кувшине, ведре — и ограничиться карцером. Помню, ранней весной сидела у нашего «клуба» и писала; позади была большая талая лужа. Вдруг вижу: с вахты бежит дежурный. Бежит ко мне! Я говорю себе: «Выдержка! Не двинусь до последней минуты!» И замечаю (а сердце-то уж черт знает где!): он глядит поверх моей головы. Значит, не во мне дело. Оказывается, кто-то святотатственно повесил сушить белье на крыше клуба. Меня может понять тот, кто знает, чем для человека, уже имевшего «вышку», грозила такая работа.
Наконец я все записала, строк по двадцать, на бумажке, значит, всего было бумажек двести, носила их в марлевом мешочке на шее, берегла, чтобы не очень смять, пока не спрятала в той железной коробочке.
Подстраховывала меня приятельница—большой Друг, рисковавшая разделить мою судьбу. Она не разделяла моих взглядов, но никогда — это проверено годами — не воспользовалась во зло моим доверием.
Теперь повесть восстановлена по памяти, передана туда,
куда мы, коммунисты, должны передать свои думы и свой опыт[1].
Ну вот, коротко и все.
1956 ЛЕНА
Вокруг стояла тишина
Та, что пристала только смерти,
Полярным льдам, провалам сна
И горю... Даже не заметив,
Как тихо тронулся развод,
Матвей, в раздумье погруженный,
Шагнул за всеми из ворот —
И обернулся пораженный.
Почти немыслимая здесь,
Фальшиво, дико, сухо, резко,
Как жесть гремящая о жесть
Звучала музыка оркестра...
В снега уставив свой костыль,
Окоченев в бушлате рваном,
Безногий парень колотил
В тугую кожу барабана;
Худой и желтый, как скелет,
Вот-вот готовый развалиться,
Дул кларнетист, подняв кларнет,
Как черный клюв огромной птицы;
У посиневших мертвых губ
Двух трубачей, стоявших тут же,
Блестела медь огромных труб,
Жестоко раскаленных стужей.
Казалось, призраки сошлись
В холодном сумраке рассвета,
Чтоб до конца наполнить жизнь
Своим неповторимым бредом.
Оркестр старался, как умел,
Жестоким холодом затравлен,
И барабан его гремел,
И сухо щелкали литавры.
Над жалким скопищем людей,
Желавших отдыха и хлеба,
В циничной наглости своей
Бравурный марш вздымался к небу.
[1] Поэма «Колыма» была отправлена автором XX съезду партии.
Он нагонял людской поток,
Плывущий медленно за зону,
И спины согнутые сек
Хлыстами звуков напряженных,
Вздымался к небу, тек назад
И вновь метался по распадку
Среди глухонемых громад,
Застывших в царственном порядке,
Бесстрастно отводивших взор.
Никем не принятый, бездомный,
В блестящей сахарнице гор
Он бился мухою огромной,
Ни в ком ответа не родив,
Он симулировал свободу,
Отвергнут мертвою природой
И полумертвыми людьми...
Развод был долог... На горе
Темнели первые бригады,
А хвост кружился во дворе
И изгибался за оградой.