Пильняк Борис Андреевич
(урожд. Вогау)
Два изгоя, два мученика: Б. Пильняк И Е. Замятин
Два изгоя, два мученика: Б. Пильняк И Е. Замятин
Андроникашвили-Пильняк Б. Б. Два изгоя, два мученика: Борис Пильняк и Евгений Замятин // Знамя. – 1994. – № 9. – С. 123–153.
Первое упоминание о Замятине у Пильняка мы находим в его письме из Коломны литературоведу и критику Н.Н.Ливкину от 9.12.16.
Оно примечательно тем, что в нем впервые сообщается о женитьбе Пильняка («женюсь, на женщине-враче») и другим извещением, относящимся уже к истории литературы: «А.Соболь, Вл.Лидин, А.Окулов, Е.Замятин, Н.Никаноров, И.Матусевич, Ф.Ласковая, А.Бутягина, я, В.Шишков — мы образовали в Москве альманах «Северные дни», первая книга, где и я красуюсь, вышла недели две тому назад». «Северные дни» вышли в ноябре 1916 г. в Москве, в одноименном издательстве (второй и последний сборник вышел в 1922 г.). Однако Е.Замятина в нем нет, как нет и никаких сведений об их знакомстве.
Следующее упоминание — в письме Пильняка литературоведу и поэту Н.С.Ашукину («в страстную субботу, 920»¹). Сообщая об организации альманаха, он восклицает: «Надо бы, надо рассказ Ремизова, Замятина».
Идет 1920 год. Вышло «Былье», сделавшее имя Пильняка известным. Он уже знаком с Ремизовым, Пастернаком, Белым, Луначарским — он называет его шутливо «наркомлун», даже ночевал у него в Кремле. Ремизов оказал ему особую честь. В письме к Н.С.Ашукину от 10.12.20 Пильняк хвастается: «А.М.Ремизов даровал мне грамоту (лавровую), подписанную собственнохвостно царем Осыкок», — и подписывается новым званием «Хвостобрей Великой и Вольной Обезьяней Палаты и Кавалер — Бор.Пильняк». В письме к тому же Н.С.Ашукину читаем: «Я начал второй роман. А Борис Пастернак — тоже роман пишет». 9 марта 1921 года опять упоминается А.В.Луначарский. В этом же письме имеется и такое место: «Прочти твою вещь Пастернаку, — скажи ему, что я очень прошу его прослушать. И напиши мне его отзыв. Белому ты не читал?» Пильняку нравятся его новые связи. Вероятно, если бы он уже знал Замятина, он бы об этом упомянул.
В Питере в это время должна была возобновиться пушкинская «Литературная газета». В редколлегию избрали А.Л.Волынского, А.Н.Тихонова, К.И.Чуковского и Е.Замятина, который и играл главную роль. Первый номер был уже набран и сверстан (май 1921), но газета не вышла. По свидетельству В.Ходасевича, она была конфискована еще в типографии по распоряжению Г.Зиновьева. Ю.Анненков считает причиной невыхода «постановление ЦК партии, нашедшее содержание первого номера и личный состав редакции «Лит.газеты» не отвечающим требованиям политического момента». Среди авторов этого конфискованного номера мы видим Е.Замятина, В.Г.Короленко, К.Чуковского, А.Блока, Н.Козьмина, Бор.Пильняка, И.Одоевцеву, В.Зоргенфрея. Пильняк выступал с отрывком из «Голого года».
Скорее всего знакомство их произошло в промежутке между 9 марта и маем. Потому что уже 22 мая н.с. 1921 г. в письме Пильняка все к тому же Николаю Сергеевичу Ашукину из Коломны мы читаем: «Я приеду в Москву в понедельник б июня, вечером (на Замятине) буду в Союз-Пис. и оттуда — к тебе. Затем — Луначарский, Горький, Гржебин... Теперь твое письмо: 1) Замятину я написал еще неделю тому назад, — про тебя, про все... Он тебя упредит телеграммой. Я думаю он приедет в воскресенье б июня...»
Еще неясно — знакомы ли они заочно, эпистолярно, или виделись, но уже 18-23 июня Замятин гостит у Пильняка в Коломне. Жене, Людмиле Николаевне, Замятин пишет: «Коломна — чудесная: Кремль, башни, соборы, церкви, Москва-река, Ока. Самый Никола Пильняковский — прелестный. К сожалению, у этого Николы — очень зычный голосина...» В конце письма — приписка Пильняка: «Шлю низкий поклон. Пишу на приступке, на улице, у почтового ящика. Целую ручку. Бор.Пильняк». Об этих днях Пильняк на рукописи записал: «Город Росчиславль» — 19 июня н.с. 921. В эти дни у меня был Замятии, писал три утра, а днем рассказывал Замятину про Коломну».
Они быстро сошлись, несмотря на разницу в возрасте и литературном опыте. Сближало их многое. И провинциально-земское прошлое: один был из Лебедяни, второй провел детство и юность в Можайске, Богородске, Коломне, Нижнем; и демократическая закваска, исходящая из земско-интеллигентской среды, и некоторая ирония и скепсис по отношению к большим городам, полным чиновников и прекраснодушных сеятелей «разумного, вечного»; и еще оба были людьми дела. Не говорить, а делать, творить. Как писатели они оба были жесткой манеры, не любили салонные романы, «чистоплюйные», по выражению Пильняка, все красивое и сглаженное. И, наконец, Замятину, возможно, было приятно быть старшим товарищем начинающего блестящего писателя, заявившего о себе уже «Быльем» и «Голым годом» («Голый год» еще не вышел, но Замятин не только читал его, но и отдал
¹ Датируя письма, Б.Пильняк при обозначении года обычно опускал первую цифру. В данной публикации мы стремились сохранить в тексте писем Пильняка особенности авторской орфографии и синтаксиса.
рукопись для прочтения Анне Ахматовой). Пильняку же, вероятно, было лестно внимание Замятина, признанного мэтра литературных объединений.
Впрочем, их отношение друг к другу было более сложное, поскольку сами они были сложны. Их сходства, должно быть, порождали невольное соперничество. В письме к В.С.Миролюбову от 26 июля 1921 г. Пильняк дает развернутую характеристику Е.Замятину.
С именем В.С.Миролюбива (1860-1939), редактора «Ежемесячного журнала», связано вступление Пильняка в литературу («Земское дело»). В 1919 г. закрываются все журналы, за исключением разрешенных коллегией Гослитиздата. Миролюбов становится редактором журнала «Артельное дело», куда приглашает сотрудничать специалистов в области экономики, социологии и общественного сознания, заводит рубрику «Письма с мест», поскольку его по-прежнему интересовала в первую очередь провинция, как главное начало и производственной, и общественной жизни России. Широкое освещение получил в журнале голод в Поволжье. Стиль писем Пильняка с их фактографичностью и документализмом подходил для раздела. Спросил он Пильняка и о Замятине.
Пильняк отвечает: «Вы спрашиваете, что я думаю о Замятине? — думаю, что его несчастье, что он как человек почти совсем инженер и почти совсем не писатель (вещи плохо совместимые), как человек он очень не выигрышен, а человек он талантливый и умный. А как писатель: Вы ведь знаете, что он свое «Уездное» написал, сидя в Петербурге, по Далю, России на видя, восприняв ее Ремизовым, — нам, провинциалам, все это видевшим на месте, ясно, что Замятин очень талантливо — врет, причем пишет таким языком, которым нигде в России не говорят. Я прочел все, написанное за эти годы Замятиным (и не напечатанное), — все это хуже «Уездного»; и этому, я думаю, еще вторая причина: — все же революция сдвинула многия горы, должна прийти новая литературная эпоха, ибо литература не может не перегореть революцией; что бы ни написал коммунистичнейший Брюсов — все равно он будет символист первых годов этого века, и что бы ни написал наикоммунистичнейший Серафимович — все равно он будет знаньевец: каждый писатель живет на земле и умеет видеть только одними (а не другими) глазами. — Замятин не хочет видеть революции (не хочет перегореть ею, прорасти ее физиологией), он пишет, точно никакой революции не было, — и получается конфуз: писатель, у которого все в будущем — смотрит назад и сам весь в прошлом; он не чувствует физиологии революции, а чтобы быть писателем, надо — или любить, или ненавидеть — он же безразличен: поэтому у него получается умно и холодно; а когда он начинает писать о современности, у него получается не рассказ, а анекдот, эпизод, — причем с одинаковым успехом он мог бы написать и о французской революции. Статьи Замятина очень талантливы — и конечно, у нас мало таких, как Замятин, несмотря ни на что. Вот что... я думаю о Замятине».
Характеристика неожиданная, во многом несправедливая. Кажется даже вызванная раздражением, чем-то случайным, мелким. Но в ней есть зерно, подтвержденное дальнейшими судьбами писателей: Замятин действительно ни тогда, ни потом не принял революцию, не «перегорел» ею, как выражается Пильняк, все меньше и меньше печатался, пока его совсем не перестали публиковать, а пьесы не изъяли из репертуара. Он уехал и окончил свои дни в эмиграции. Пильняк же и после того, как оба они были подвергнуты травле, — об этом речь впереди — издал еще несколько книг, все пытаясь понять, что происходит в стране, все делая поправки и скидки на чудовищное прошлое России, на ее вековое неумение жить ни демократически, ни просто по-человечески, пока сам не погиб в застенке. В.Перцов, духовный брат В.Ермилова, рьяно служивший коммунистам, в 1936 году сделал Пильняку едва ли не высший комплимент: «Талант у него есть, но вот не хочет писать, как надо. На него критика не действует. Значит, нужны другие меры». Писать «как надо» ни один, ни другой не желали. Как художники они имели собственные концепции, различные взгляды на творчество и, возможно, ревниво относились друг к другу. Но их роднило, как уже было сказано, именно и в первую очередь понимание того, что Россия — не в столицах, а в провинции. В одной из автобиографий Пильняк писал: «Детство и юность прошли в уездных городах, в пригороде, среди земцев, земской интеллигенции и крестьян» (Автобиографии и портреты современных русских прозаиков. М., 1928). Ср. также в «Рассказе из повести»: «Я помню эти уезды и людей, раскиданных по селам, в домах, построенных по одному плану земством, с бревенчатыми стенами, с некрашенными полами, с окнами в поле, в метели, в одиночество; там жили врачи, такие же, как мой отец, третий земский элемент, в валенках и смазных сапогах, в овчине, с гардеробами, вместо книжных шкафов, для книг, с гречневой кашей на второе за обедом, с одиночеством, полями, мужичьим горем» («Ленинград», 1924, №3). Та же обстановка была и в детстве Замятина.
Правда, один из них (Замятин) пытался от этого прошлого, побывав в Англии и став инженером, отмежеваться, превратился в коренного петербуржца и, вообще, европейца английского толка, а второй, наоборот, не желая с ним порывать, тосковал по Коломне, писал о ней, собственно, все вещи Пильняка о провинции, о России, позже купил себе дом, подобный коломенскому, с сиренью и бузиной, чуть ли не с огородом, с большим участком, эдакий земский дом посреди Москвы, и потом на даче в Переделкино тоже жил круглый год, сам посадил березки и черемуху и устроил веранду, подобную богородскому своему дому.
И еще их роднило то, что оба они были писателями «современными» и хорошо понимали, что писать так, как пишут Вересаев, Серафимович и Горький, уже нельзя: что бунинские мотивы тоже отошли, а символистами оба они никогда и не были; что литература принципиально меняется, ставит иные задачи: в ней теперь уже действует не один традиционный герой, с его индивидуальными переживаниями, а масса. Все это требовало других
средств выражения. Попытки охватить взбаламученную действительность прежними методами — и в особенности ритмами — не получались. XX век привнес в искусство проблемы, общие и для Востока, и для Запада: оно устремилось на поиски новых выразительных средств, адресуясь больше к воображению, а не к соображению (модернизм). Чтоб человек больше увидел, а не уразумел, почувствовал, а не понял. Сказать больше и о многом — значило сказать быстрее.
Перед писателями стояла и другая задача, отнюдь не формальная — как-то объяснить, хоти бы самим себе, дикие зверства революции, безудержное и безнаказанное зло, творимое над людьми распустившейся чернью. Такие писатели, как Шульгин, Бунин и др., прямо назвали чернь — чернью, толпу — толпой, оборванцев — мародерами. Но все было не так просто. Для переживших революцию в России в ней все же была своя правда. Ибо не было сомнения, что изменения, реформы назрели, нужны, что веками задавленный народ должен воспрянуть, ведь еще совсем недавно в отсталой России было отменено крепостное право. Изменения и реформы нужны всегда и во всяком государстве. Но чтобы до такой степени озверения мог дойти богобоязненный российский народ — не ожидал никто. Объясняли это некоей высшей справедливостью, воздаянием за грехи отцов. Жили надеждой на лучшее будущее. Но Замятин и тут был последовательным: он не видел в будущем России — если судить по роману «Мы» — ничего хорошего. Пильняк же относился к революции не по-городскому. Реальная, земная жизнь ему была ближе, дикость и косность он знал не по памяти детства, он жил в них, и в общем-то революция не испугала его. (Вяч.Полонский: «Отличие Пильняка от писателей старого поколения, ушибленных революцией, прежде всего в том, что революция не повергла его в отчаяние. Напротив. Он встретил ее так, будто ее-то ему и не хватало».) Он побывал в те годы во всяких переделках. Кроме того, объездив много стран, Европу и Америку, он оставался человеком российским и по преимуществу уездным. Живя в дорогих отелях и раздавая интервью, он не научился дорожить комфортом. Он привозил из-за границы предметы искусства, произведения народных ремесел, а не предметы роскоши. Он до конца оставался верен традициям земства, демократического быта. В жизни им ценились не удобства, а нечто более важное — интересное содержание, смысл, взгляд на вещи. Нет, Пильняк не был сибаритом. И здесь тоже есть некоторое объяснение тону, в котором написан отзыв о Замятине: для испуганного горожанина, тем более жителя холодного казенного Петербурга, литературного мэтра, общающегося с символистами и другими бесплотными тенями прошлого, революция представлялась, конечно, иной, чем для жителя Коломны, провинции. И эта отстраненность от нее Замятина, взгляд как бы со стороны потревоженного удобного быта и раздражали, по-видимому, Пильняка, более неуемного, стихийного, наконец, жизнерадостного в отличие от «англичанина» Замятина. Побывав в Англии, Пильняк высоко оценил технику, оснащавшую производство, могучие краны и прочие механизмы, но остался равнодушным к удобствам быта, отметив только общую добротность сукон и обуви. В годы революции Пильняк завел корову (продав библиотеку), работал на огороде и писал о судьбах России и горьких ее путях, разделяя с людьми их трудности. Некоторый снобизм Замятина, который чувствуется даже в портрете Ю.Анненкова, Пильняку был чужд. Он не вышел из земской интеллигенции, как Замятин, а остался в ней.
Безусловно их сближало то, что оба не были карьеристами. Конечно, каждого занимала его литературная судьба, и оба были честолюбивы. Но мелкое тщеславие было им чуждо. Они не стремились к чинам и наградам, не занимались искательством. Сколько раз мы наталкиваемся в письмах Пильняка на сетования: как хочется бросить все и скорей домой, зарыться в книги, рукописи. «Эти дни прекраснейшие у меня, потому что — сенокос и прорвало меня: пишу, как из ведра! Приехал и на другой день за стол; и мозги как стеклышко, и мир, и покой, и озорство — без которых нельзя писать. А потом — на три дня в луга — в Дединовские, исторические! — жил в лугах, в ином мире, косил, молил «ведрышка» — и любил весь свет: новый мир! — А теперь опять пишу, — а только в писании радость и море по колено!» (Из письма Н.С.Ашукину от 20 июля 1921 г. Пильняк работал в это время над повестью «Рязань-яблоко»).
Замятин тоже озабочен был только тем, пишется ему или нет.
Оба писателя предпочитали всему духовные ценности, нравственные.
Вот почему Пильняк и Замятин принимали участие в судьбах начинающих писателей, помогая им войти в литературу. Многочисленные ученики Замятина в литературных студиях и ассоциациях широко известны, например «Серапионовы братья», давшие русской литературе ряд известных писателей. И последователей Пильняка в те годы было множество. Пильняк даже выступал в соавторстве с неизвестными авторами, дабы помочь им напечататься.
И дружили они не с преуспевающими, занимающими должности, а с демократически настроенными, как правило, изгоями официальной критики — Ахматовой, Есениным, Пастернаком и другими менее известными литераторами, у которых были общие черты: неустроенная жизнь и личная порядочность. Их друзьями были такие художники, как Альтман, Малевич, Шагал, заклейменные как отпетые «модернисты» и «формалисты».
И, наконец, их сближало нежелание писать по чьей-либо указке или «по моде». В 1923 г. в программных «Отрывках из дневника» («Писатели о себе и о литературе», 1924) Пильняк публично объявил, что он не коммунист и потому не желает писать по-коммунистически. Он хочет писать по-своему, как умеет, как ему дано талантом, и переделать себя не может и не хочет. А Замятин к тому времени уже ясно выразил, что он думает о коммунизме в романе «Мы» (Пильняк не только читал его, но и отнес Веронскому на предмет издания.
Воронский быстро прочитал «Мы» и написал Замятину: рано стрелять по нас таким снарядом). Бездушная уравниловка и неприкрытое рабство — вот что такое, по мнению Замятина, коммунизм. И самодур Григорий Зиновьев, заправлявший в Ленинграде, и вдохновитель террора и насилия Ленин были для него олицетворением того, что ждет Россию в будущем. Только для Троцкого и Луначарского делали они исключение, видя в них людей образованных, причем, и тот и другой были писателями и безусловными сторонниками литературного плюрализма, понимающими, что одного мнения еще недостаточно, нужно умение, а оно есть только у тех, у кого культура.
Примерно к этому времени относится и характеристика, данная Замятиным Пильняку. В статье «Новая русская проза» (1923) он подчеркивал стилевое новаторство Пильняка, хотя его суждения тоже были полемичны: «Ценно у Пильняка, конечно, не то, что глину для лепки он берет не иначе как из ям, вырытых революцией, и не его двухцветная публицистика, но то, что для своего материала он ищет новые формы и работает одновременно над живописью и над архитектурой слова: это — у немногих» (Е.Замятин. Избранные произведения. М., 1990). Двухцветность — любить или ненавидеть — зорко подмечена Замятиным как бы в ответ на неизвестное ему уже цитированное здесь письмо Пильняка В.С.Миролюбову.
Мы еще вернемся к характеристикам, которые друзья-писатели давали друг другу, ибо это всегда не личное мнение, а прежде всего отражение творческого кредо.
Итак, 4 сентября 1921 г. открывается переписка с Замятиным, вернее, сохранившаяся ее малая часть. Письма Замятина, как и все прочие, пропали в 1937 г., когда после ареста бумаги Пильняка были вывезены или сожжены прямо во дворе переделкинской дачи, где костер полыхал в течение двух суток. Там сгорели все письма наших гонимых писателей: А.Платонова, М.Булгакова, Ахматовой, Есенина и других, а также европейских писателей, друзей Пильняка. В архиве же Е.Замятина после его смерти в Париже сохранились только эти письма Пильняка, существует ли недостающая их часть, мы пока сказать не можем.
Коломна, у Николы, 4 сент. 1921.
Государыня моя и глубокоуважаемая
Людмила Николаевна!
Ваш супруг Евгений Иванович, как истинно блюдущий литературное целомудрие и, поэтому, не в пример мне, продавший дважды, как сам он говорил, чудесное свое «Уездное», по некоторым моим соображениям, как например, молчанье, изволит на меня сердиться из-за литературного моего распутства — т.е. из-за резиновой подушки. Но так как сам господин и товарищ мой З.И.Гржебин ликвидирует резиновую сию историю печатанием обоюдного нашего письма в редакцию, то очень прошу Вас, Людмила Николаевна, раз-сердить супруга Вашего, Е.И-ча, касательно меня (слово же раз-сердить я произвожу по тому же принципу, как производится: любить и раз-любить, хотеть и раз-хотеть) И, раз-сердив, убедить написать мне письмо, — тем паче, что я не привез Вам, Людмила Николаевна, рису, — т.е. не ездил в Туркестан, как вообще никуда не ездил, кроме Рязани и Ростислава, а поэтому томлюсь от однообразия, одиночества — и каждое хорошее письмо мне — Христово Воскресение, сиречь обстоятельство, которое выбивает меня из колеи так же, как Евгения Ивановича изо сна — колокольным у Николы звоном, причем на Пасху тормошат колоколами не четверть часа, как Евгения Ивановича, — а сутками.
Очень прошу Вас убедить супруга.
А затем кланяюсь Вам нижайше, благоговейно целую ручку Вашу и пребываю Ваш покорный слуга Бор.Пильняк.
Письмо любопытно. Во-первых, тоном, которым обращается Пильняк к жене Замятина. Людмила Николаевна, как это ясно из последующей переписки, не любила Пильняка. Она считала его ветреным и, может быть, неразборчивым в знакомствах, в особенности с женщинами. Но было и другое. Судя по отношению самого Замятина к жене (он обращался к ней на «вы» ив высшей степени почтительно), она в их браке занимала главенствующее положение — и не по необходимости, вынужденно, а кажется, находя это естественным. Замятин во всем советовался с ней, отчитывался, и она снисходительно поощряла его. Возможно, она взяла и с Пильняком этот тон. Но неудержимый, раскованный Пильняк не мог и не хотел принять его.
Однако, он и сам избрал не совсем верную манеру обращения. «Кланяюсь Вам нижайше», «благоговейно целую ручку Вашу» — это, в общем, ирония, которая только подчеркивала недостаток почтительности.
Письмо касается литературного скандала. Суть его в том, что Горький рекомендовал З.И.Гржебину роман Пильняка «Голый год», который и вышел в его издательстве в 1922-23 гг. вместе с двумя другими книгами Пильняка. Одновременно и независимо от Горького Луначарский также советовал издать роман Госиздату, охарактеризовав его как «фантасмагорический», (см. письмо Пильняка в Госиздат от 30 июля 1921 г. — ЦГАОР, ф.395, оп.1, е.х. 188, л. 89). Эта синхронность действий Горького и Луначарского вызвала подозрения, в том числе Замятина, в неэтичности Пильняка. «Целомудрие» и «распутство», в данном
случае литературные, это как раз то, что разделяло, по мнению Людмилы Николаевны, благонравного Замятина и ветреного Пильняка; Пильняк тонко подчеркивает это. Долгие годы считалось, что именно Горький дал добро на публикацию «Голого года» и таким образом вывел Пильняка на большую литературную дорогу. Но в равной степени и независимо от Горького в этом участвовал и А.В.Луначарский. Гржебину и Пильняку удалось убедить литературную общественность в том, что Пильняк не виноват. Замятин, сам продавший «Уездное» в два места, кажется, не столько сердился, сколько беспокоился за репутацию Пильняка.
В письме к поэтессе М.М.Шкапской, с которой Пильняк был дружен, читаем: «В Москве же я видел Гржебина и впервые от него узнал о том скандале, который устроился со мной в Петербургском Союзе Писателей, в связи с моим романом, Госиздатом и Гржебиным. Скандал этот ликвидирован, ибо я ни в чем ни перед кем не был повинен, мной и Гржебиным написано письмо в редакцию, о том, «что у нас прежние товарищеские и деловые отношения, Гржебин должен был об этом заявить в Союз Писателей — Вы об этом, конечно, слышали? Да или нет, безразлично, разузнайте, как все это ликвидировалось, мне интересно знать, ибо все эта история мне чрезвычайно неприятна».
Через несколько дней, в письме к Ашукину от 13 сентября Пильняк опять упоминает Замятина: «В Питер все и всем я написал. На неделях будет в М. Замятин, возьмите его в руки»... Дела литературные, но, кажется, общение Пильняка и Замятина стило совсем тесным, повседневным. (Н.С.Ашукин, постоянный адресат Пильняка в те годы, входил в круг общих знакомых обоих писателей. Интересно признание Пильняка в письме к нему от 28.10.21: «Я хочу писать о том, как вижу. Я пишу, чтобы рассказать о — я», то есть о своем личном отношении к увиденному.)
Следующее письмо Пильняк пишет Замятину 14 марта 1922 г. из Берлина, где он живет у Ремизова. Позже в Берлине побывали Пастернак, Маяковский, но Пильняк открыл этот список и был восторженно встречен русской эмиграцией. Из воспоминаний Р.Гуля: «Когда из России приехали Борис Пильняк и Александр Кусиков, кафе «Ландграф» вспыхнул огнями. На вечер публика валила валом. Толстые дамы с пудреницами в сумочках. Со всем штабом редактор «Руля» Гессен. Все «Знамя борьбы» с Шрейдером и Бакалом, «Социалистический вестник» с Мартовым, Николаевским, Далиным, эсеры «Голоса России», вся литература и журналистика». Приезд Пильняка сыграл решающую роль в возвращении в Россию писателей А.Толстого и И.С.Соколова-Микитова, а позже Г.В.Алексеева. Пильняк ведет в Берлине деятельную жизнь, встречается с самыми разными людьми, устраивает публикации книг, своих и чужих, утоляя потребность русской эмиграции в новых книгах из революционной России.
Перед отъездом Замятин и Пильняк виделись, о чем есть запись в «Дневнике» К.И.Чуковского: «Сюда, в Питер, приехали два москвича: Кусиков и Пильняк. Приехали на пути в Берлин. Я случайно попал в их орбиту: я, Замятин и жена Замятина. Мы пошли в какой-то кабачок на Невском...» 13 января Пильняк и Кусиков в Доме литераторов читали свои произведения. Пильняк с успехом «Мятель». Скорее всего на вечере был и Замятин. Называет Пильняк Замятина в письме «Замутий», прозвище данное Ремизовым, что может означать многое, в том числе неясность, неспокойствие на душе у Замятина. Пильняк сообщает Замятину, что их произведения исполнялись на одном концерте. К Пильняку интерес понятен — он писатель революционный. А Замятин из тех, кто сложился до революции. Как-то он пишет теперь? В письме М.М.Шкапской Пильняк рассказывая о своем житье-бытье у Ремизова, сообщает: «А третьего дня сидели: он (Ремизов), я и Андрей Белый: троечный союз мы заключили, горой друг за друга». Общаясь постоянно с друзьями Замятина или людьми, близкими ему, разговаривая о нем, Пильняк как бы и не расставался с другом.
Kirchstrasse, у Ремизова,
14 марта 1922 г.
Замутий, родной, милый, дорогой, князинька!
Я никому отсюда не пишу, и все мне надоело до черта, и зову я тебя с Людмилушкой ко мне — на Пасху, пасху есть в Коломне, у Николы. Очень это будет хорошо. Не по носу мне табак: заграницы, к чертям драповым. Скажи всем, чтобы никто не ездил, если не хочет дураком себя чувствовать, — а почему, скажу при свидании по секрету.
Здесь уже деревья распустились, — и не могу я этого перенести в марте, обман, в Россию хочу!!!
Был тут в «Доме искусств» вечер; посвященный Петербургскому «Дому искусств»: читал актер какой-то (художественный, забыл фамилию) «Ловца Человеков», а я — «67-ой».
Печатают тут по всем газетам твою автобиографию:
— «Мы», мол, — знай наших! — очень жалеют, что не присутствовали при «неписанных» романах.
Поцелуй ручку — нестрогому доктору — и — себя.
Скучно мне!
Твой Борис.
По возвращении из Берлина Пильняк пишет письмо Ященко, в котором отчитывается
перед друзьями в выполнении данных ему поручений: «Помнишь, Микитов, я говорил тебе про понедельник, — икали вы в тот вечер, ты, ты, профессор, Толстой, Ремизов, Белый? — Был у начальства, и тебя ждут, Микитов, почетно в Россию. Тоже и Толстому. — Письмо твое, Микитов, отослал. Поклоны твои, профессор, передал: Зайцев болен сыпным тифом, поправляется, Чулков — уже здоров, выходит. Встретился я, случайно, в Москве с М.М.Пришвиным: горячий тебе привет, Сергеич. В Коломне же я написал очерко-рассказо-статью «Заграница», пойдет она в 1-м номере нашего... (сделаем паузу, ибо далее речь пойдет о литературном начинании, объединившем буквально созвездие имен. — Б.А.)... в 1-м номере нашего (Зайцев, Новиков, Замятин, Чулков, Пастернак, Серапионы и я) ежемесячника «Узел», там же будет и наша группа» (имеется в виду берлинская фотография, на которой изображены А.Белый, А.Ремизов, А.Толстой, проф. А.Ященко, издатель «Новой русской книги», «четыре А», как пишет Пильняк, «и, кроме А., Ив.Соколов-Микитов и я». Ранее неизвестно было, что эту фотографию, хранящуюся в ЦГАЛИ, привез Пильняк). Кстати, Замятин тоже вполне мог быть на этом снимке, привезенном Пильняком, рядом с Ремизовым, Белым, Пильняком и Ященко, как один из авторов «Новой русской книги», если не как друг и литературный сподвижник всех этих людей.
Зайцев — это Борис Зайцев, Новиков — Иван. Предполагалось также участие А.Ахматовой, А.Бевого, М.О.Гершензона, Л.П.Гроссмана, В.Ф.Ходасевича, С.В.Шервинского и др. Но ежемесячник этот так и не вышел. Обратим внимание на совместное сотрудничество Пильняка и Замятина, а также и «Серапионовых братьев» (детище Замятина), с которыми Пильняк был духовно близок.
В письме Д.А.Лутохину, редактору журнала «Вестник литературы», от 3 мая 1922 г. Пильняк сообщает: «Вот в Москве ополчились на милого моего товарища Е.И.Замятина, с которым мне всегда по пути, потому что он художник»... Пильняк констатирует, что на Замятина ополчились, «а меня тут же хвалят... и мне невесело, — нехорошо мне». Пильняку неприятно это противопоставление, так как им с Замятиным «по пути». Об этом же и в письме Н.С Ашукину от 26 мая все того же 1922 года: «Сейчас нарождается новая группа литераторов, имеющая своим бытом революцию, — в противоположность двум группам, уже наметившимся, советско-кремлевско-Воронской и старобогословско-Бердяевско-Айхенвальдовской. Надо бы отметить: тебя, меня, Яковлева, Аросева («Кр. новь» — прекрасный писатель), Касаткина, Соболя, Лидина (постольку, поскольку он теперь ориентируется «на нас», бросил подражать Бунину и подражает П-ку...) — из Москвичей, и еще, кого знаешь. Из Питерцев: Замятина, Шишкова + Серапионов». То есть Замятин, по Пильняку, уже писатель революционный. Скорее, все эти упоминания имени Замятина в письмах Пильняка свидетельствуют не столько о революционности последнего, сколько об их близости, чисто человеческой и писательской. Среди приветственного хора, которым был встречен выход романа Пильняка «Голый год», сделавшего его знаменитым, принесшим мировую славу, был и отзыв Замятина. Он, как всегда, подошел по-своему. В статье «Новая русская проза» («Русское искусство», 1923, №2-3) Замятин подчеркивал связь прозы Пильняка с прозой Андрея Белого, но выделял композиционные приемы Пильняка, считая именно «композиционную технику» специфическим характерным признаком нового русского прозаика: «В композиционной технике Пильняка есть очень и очень новое — это постоянное пользование приемом «смещения плоскостей». Одна сюжетная плоскость — внезапно, разорванно, — сменяется у него другой, иногда по нескольку раз на одной странице. Прием этот применялся и раньше — в виде постоянного чередования двух или нескольких сюжетных линий (Анна плюс Вронский, Китти плюс Левин и т.д.), но ни у кого с такой частотой колебаний, как у Пильняка». И здесь Замятин выступает как теоретик новой школы, признанным главой которой в начале двадцатых годов был Пильняк. Заметим кстати, что в «школе Пильняка» были только подражатели. В мировой литературе к Пильняку близок один лишь Дос Пассос. Дос Пассос начал писать позже Пильняка, и именно композиционные приемы Пильняка, строящиеся на сложных ассоциациях, которыми соединены линии персонажей, появляющиеся в тексте и пропадающие без всякой логической мотивировки, буквально повторяются у него. И у Дос Пассоса главенствует не сюжет, не герои, не психологизм, а прихотливая тональность, возникающая из сочетания лирики и подчеркнуто бесстрастных, чисто фактографических фрагментов, включения в текст газетных и статистических цитат.
Пильняк — Белоусову И.И., в 1922 г., по-видимому до поездки в Берлин, между 7 и 16 января: «Этой зимой я написал уже роман «Голый год». У меня роятся какие-то странные образы и ощущения. Писать так, как писал Чехов, Бунин, Ценский, нельзя. Правее всех, нужнее всех — Андрей Белый. Но надо оставить его формальности, математичность. Буду читать Розанова: очень талантливо и самобытно».
Конечно, на эти темы он говорил и с Замятиным.
Письмо Замятину от 23 января 1923 г. необычно. Во-первых, оно послано в Москву, куда Замятин только что приехал хлопотать о себе после освобождения из тюрьмы. Пильняк болен, поехать в Москву из Коломны не может, но устраивает Замятину встречу с Троцким. Очевидно, Пильняк вхож к Троцкому. Троцкий всесилен. Но что Пильняк был так хорошо знаком с ним, мы не знали. Правда, в книге «Литература и революция», вышедшей в том же 1923 году, Троцкий посвятил Пильняку целую главу («Пильняк — реалист и превосходный наблюдатель со свежим глазом и хорошим ухом... это значительный писатель» и т.д.), хвалил его и в других случаях именно как писателя революционного, новатора, но факт их личных отношений, превосходящих простое знакомство, как это логически вытекает из письма, все же является новостью. Анна Юлиановна Маноцкова, работник аппарата Троц-
кого, конечно, выполняет просьбы только тех, к кому ее патрон расположен лично. По-видимому, Пильняк часто бывал у Троцкого, раз Маноцкова так хорошо известна ему.
Коломна, Никола-на-Посадьях, 23 января 1923.
Евгений, родной!
Твою телеграмму получил утром. В Москву пишу нарочным. — Приехать в Москву — не могу, ибо болен, болит нога, около жопы, воспаление седалищного нерва (старинная моя болезнь), — прыгаю на одной ноге. — Поэтому: первое, — приезжай ко мне, за билетом попроси Лидию Ивановну сгонять Сергея, — я все дни и ночи дома, у меня никого нет. Рад буду очень.
В чем дело? Почему посылают тебя? Приехал — в Москву — хлопотать? — Повидай Троцкого, вот: — телефон 1-70-40, Анну Юлиановну Маноцкову, скажи, что Пильняк просит ее — не устроит ли она Замятину свидание со Львом Давидовичем? — устроит.
Пишу это письмо почти лежа, очень больно.
Приезжай. Если налажусь — понадоблюсь тебе — приедешь — вместе поедем в Москву. Целую крепко. Твой Пильняк.
— Как Людмилушка, Питер, дела?
— И не грех было «Уездное» отдать Френкелю?
Хлопоты, из-за которых приехал в Москву Замятин, связаны были с его арестом в 1922 году. Постановление об аресте и высылке Замятина из страны подписал зловещий начальник Особого Отдела ГПУ Г.Ягода. Заступничество друзей предотвратило высылку. Все же в начале 1923 г. распространились слухи о предстоящем отъезде писателя за границу. Однако Замятин будто бы уклонялся от отъезда (обзор источников по этому вопросу см.: Д.Мальмстад, Л.Флейшман. «Из биографии Замятина». По новым материалам. Stanford Slsvis Stadies, VI Stanford, 1987, р. 103-152). Другая версия события содержится в воспоминаниях Ю.Анненкова: «Замятин в тюрьме. Его приговорили к высылке из страны. Постановлению о высылке за границу Замятин был чрезвычайно обрадован: наконец-то свободная жизнь! Но друзья Замятина, не зная его мнения, стали усердно хлопотать за него перед властями и, в конце концов, добились: приговор был отменен, Замятина выпустили из тюрьмы, и в тот же день, к своему глубокому огорчению, он узнал со слов Бориса Пильняка, что высылка за границу не состоится» /Ю.Анненков. «Дневник моих встреч». М., 1990/.
О своих тогдашних настроениях Пильняк сообщает А.М.Ремизову в Берлин: «Мне хочется сейчас бросить все мои «общественные» посты, сесть, как в 18-м году, на картошку, в книги и рукописи, где-нибудь в Ленинске или Краснококшайске, затянуть все гашники, подобраться, подтянуться — и писать роман» (2 апр. 1923 г.). На следующий день, 3 апреля, Пильняк пишет письмо Замятину. Оно все посвящено хлопотам о его отъезде, который Пильняк, хоть и «революционный писатель», по-видимому, одобрял. Здесь кстати будет заметить, что Пильняк хоть и считался «революционным писателем», т.е. писал о революции, выдвинут был революцией, безусловно принимал ее, коммунистом тем не менее не был. Мало того, что он никогда не был членом партии, он вообще не был коммунистом ни с какой стороны. Он считал, что заслуга в победе революции принадлежит всем партиям, каждая из которых по-своему обеспечила ее успех. В письме к Д.А.Лутохину от 3 мая 1922 г. Пильняк пишет: «Я люблю русскую культуру, русскую — пусть нелепую — историю, ее самобытность, ее несуразность... ее тупички, — люблю нашу мусоргсовщину... И еще я люблю метелицы, разиновщину, пугачевщину,бунты: жги, круши, крой, грабь! — Я люблю русский, мужичий, бунтовщичий — октябрь, в революции нашей метелицу, озорство. И я знаю, что русская революция — это то, где надо брать вместе все, и коммунизм, и эсэровщину, и белогвардейщину, и монарховщину: все это главы истории русской революции... Я хочу быть в революции историком, я хочу быть безразличным зрителем и всех любить, я выкинул всяческую политику. Мне чужд коммунизм... потому что это <нрзб.> кастрирует мою — национальную — Россию... Сейчас намечаются два литературных фронта, самых крупных: один — Союз писателей: Зайцев, Бердяев, Новиков, русская общественность, целиком воспитанная на до-революции, а другой советский, коммунистический... Мне совестно, мне обидно: но ни к тому, ни к другому лагерю я — не пристал... Я хочу быть сам по себе, так я и мои товарищи складываемся исторически». В «Отрывках из дневника» 1923 г. Пильняк заявляет еще более определенно, что он не коммунист и не желает писать «по-коммунистически», т.е. лгать, присовокупляя здесь же, что в России все лгут, и связывая это теперь с коммунистами. Он хочет быть наблюдателем, историком революции, не примыкая ни к какой стороне. Заканчивая в 1937 г. перед самым арестом свой последний роман «Соляной амбар», Пильняк опять подтвердил свои прежние позиции: революцию делали все, даже народовольцы, даже Вера Фигнер, победа в революции не является заслугой только коммунистов-большевиков. Каждому надо отдать полагающуюся ему долю лавров. Что касается самих коммунистов, то в письме к И.А.Белоусову от 21 марта 1918 г. он называет октябрьский переворот «теперешней неурядицей», которая скоро кончится. В письме же к Замятину от 3 апреля 1923 г., посвященном предотъездным хлопотам Замятина, он выражается без обиняков: «Приходили просить принять участие в комсомольских воскресниках, послал ко псу под хвост». Понятно, что столь неосторожно в 1923 году можно было писать только близкому человеку, понятно, что Замятин вполне разделял взгляд
Пильняка на воскресники и комсомольцев. России нужна революция, она «озонируется», меняется во всех своих частях к лучшему — вот как Пильняк понимал революцию и за что приветствовал ее, а не за воскресники пустые, дешевый балаган.
Коломна, 3 апреля 1923 г.
Евгеньюшка, Людмилушка, родные, хорошие!
Вот и Пасха на носу, — первая у меня в жизни такая Пасха: со снегом, с метелями, с морозами, — точно не пасха, а февраль, масляная: приходили просить принять участие в комсомольских воскресниках, послал ко псу под хвост, и думаю о снеге, о том, что летошний снег — быть летошним снегом трагично. —
— О делах.
В Москве опять бегали, чтоб устроить какую-нибудь отсрочку, — черт их разберет, все готовы хлопотать, а ничего не ясно. Говорили о твоих книгах — берем, но рукописей в «Круге» еще нет (я уже неделю дома). Было у нас с Воровским совещание, о тебе, о том, как бы тебя обеспечить за границей, — и надумали поставить тебе «ультиматум» (!): «будем посылать тебе ежемесячно от «Круга» и «Красной Нови», закрепив за собою все новые твои произведения, с тем, чтоб ты нигде больше их. не печатал. Ты понимаешь? — решай, как тебе удобнее. Но так или иначе — мы живем в такие дни (да думаю, и всегда это было), когда без компромиссов не проживешь, — ас Россией, ради России, порывать не надо. — За «Уездное» тебе все выслано.
Будешь за границей, встретишь Ремизова, Петра Порфирича, — будут ругать меня, — заступись: по совести я мало перед кем виноват, и — ты знаешь — я хороший человек; (политика не моя, потому что у меня ее нет абсолютно) — нас как-то разводит, и мне очень обидно. Прошу тебя об этом. Объясни ты им про меня, и сними с них злобу против меня, особенно с Порфирича. Поклонись ему.
Да, еду в Лондон. Не весело что-то мне. Зима прошла. Принимаю железо и фосфор, — первый раз в жизни, очень тоскую. Хочется мне написать большую, хорошую вещь, роман, — есть тема, мысли, но нет воли бросить то ярмо, ту шумиху и суматоху, в коей погряз. — Ты зря говоришь — никогда (тоже не люблю этого слова): знаю, еще будем вместе, и работать, и... водку пить!
Людмилушка, милая! — не было никакой трещины, а — никому не говори! — была жена, которая приревновала к тебе меня, и все отравила, весь Питер и свет — в те сентябрьские дни. Тебя — люблю, чту, памятую. Обязательно помню тебя на ты. — Поклонись от меня Европе, культуре, братьям.
Странная Пасха в этом году — с метелью.
И все же:
— С Пасхой! С весной!
Целую крепко.
Целую крепко вас обоих, родных. Ваш Пильняк.
Воронский и Пильняк, руководители изд-ва и альманаха «Круг», хотели помочь Замятину на первых порах его жизни за границей, решив платить ему ежемесячно с условием, что все свои произведения он будет посылать им. Вина Пильняка перед берлинскими русскими писателями заключалась в отчасти нелестной характеристике их в очерке «Заграница». Пильняк собирается в Лондон. Под шумихой и суматохой подразумевается деятельность в «Круге», жалобы- на которую не раз мелькали в письмах Пильняка: «Как хочется бросить все и зарыться в рукописи, книги», что он и Сделал после поездки в Лондон. Работу в «Круге» Пильняк считал подвижничеством, вроде земской деятельности отца, работой «по долгу отношения к людям», но главным для него было, конечно, творчество.
В этом письме Пильняка упоминается жена. Его семейная жизнь не ладилась еще с 1921 года. У него были интересы, связанные с литературой, которые жена его не могла разделить. Вероятно, она его ревновала, и, вероятно, к этому были поводы. Но были, конечно, еще и другие причины. Пильняк все больше обретал известность и входил в моду. Его ждало блестящее будущее. Вечная труженица Марья Алексеевна, врач коломенской, больницы, всегда в делах, всегда в заботах, вероятно не находила себе места в нем. Поездка в шумный Питер, литературные нравы, богема, всюду окружавшая Пильняка, привели ее, скромного достойного человека, к какому-то срыву. Гнев ее пал на. жену Замятина совершенно несправедливо. Брак их распался через год, в апреле 1924 года Пильняк переехал в Москву. Но всю оставшуюся жизнь тосковал по Коломне, писал о ней. Она для него стала образом России.
Замятин не уехал за границу и на этот раз. Из «Дневника К.И.Чуковского»: «Гулял с Анной Ахматовой по Невскому, она провожала меня в Госиздат и рассказывала, что в эту субботу снова состоялись проводы Замятина. Меня это изумило: человек уезжает уже около года, и каждую субботу ему устраивают проводы. Да и никто его не высылает — оббил все
пороги, накланялся всем коммунистам — и вот теперь разыгрывает из себя политического мученика» («Советский писатель», 1991).
Роман Пильняка «Машины и волки», одно из сильнейших его произведений, в котором дана полная и обстоятельная картина уезда, где волки и деревня («стихия») противопоставлены организации и разуму, промышленному по крайней мере («машине»), — начат 10 марта 1923 г. и закончен 2 июня 1924.г. Пильняк настолько был увлечен им, что писал его даже в Лондоне. Для Пильняка, кровно связанного с Россией, вопрос об отъезде не вставал. Вероятно, он если не одобрял Замятина, то вполне понимал, что иначе тот не может.
Уместно отметить, что уже после выезда за границу, Замятин отождествлял Пильняка вообще с Москвой. Здесь мы встречаемся с еще одной оригинальной характеристикой Пильняка, данной Замятиным. В статье «Москва — Петербург» («Наше наследие», 1989, № 1), определяя и разделяя две столицы и различные в них культуры, Замятин писал: «Москва за эти годы (послереволюционные — Б.А.), когда там звонко пел Есенин и великолепно рычал Маяковский, вырастила только одного нового и оригинального прозаика — Пильняка; и надо сказать, что это был типичный продукт московской почвы. Если у большинства петербургских молодых прозаиков мы найдем по-мужски крепкий, с инженерной точностью построенный сюжет, то у Пильняка сюжетный план всегда так же неясен и запутан, как план самой Москвы. Если у «Серапионовых братьев» есть родство с акмеистами, то в некоторых вышивках прозы Пильняка мы узнаем мотивы имажинизма — вплоть до его своеобразного нового «славянофильства» и веры в мессианские задачи новой России». Правда, у Пильняка было другое объяснение бессюжетности: сюжет возникает там, где герой единоличен. Когда встала задача в качестве героя дать массы, сюжет исчез или стал условным, слабым, фабульным. Но важно здесь то, что Замятин связывает Пильняка с Москвой, с Россией, с ее неясной, путаной судьбой и поступью в отличие от четко спланированного Петербурга.
Следующее письмо Замятину, написано через месяц, еще из Коломны, перед отъездом Пильняка в Лондон.
2 мая 1923
Евгений Иваныч, родной!
Ты что же это в воду канул (как и я, впрочем)?! — Напиши, пожалуйста, пару строк, как живешь, как чувствуешь себя, что делаешь? Я про тебя очень соскучился, все хотел в Питер съездить, да боюсь, — да затормошился так, что решил бежать вообще из России — и уезжаю, Поэтому, недели через три в Лондон, через Наркомвнещторг, к Красину. —
— Напиши, пожалуйста.
Как Людмилушка? Говорят, она на меня сердится? За что? Объясни? — я, как любил, так и люблю ее и против нее никакого греха не имею, поэтому — и ей сердиться на меня не хорошо.
А к тебе я по делу. Ты писал Аросеву, что рассказ заканчиваешь, — давай его нам, скорее, для III альманаха: только скорее, потому что половина альманаха уже набрана. ,
Ты сделал ошибку, когда об «Островитянах» говорил с Воронским, — если бы книга пошла через меня, я протащил бы ее. Впрочем, это не поздно.
И еще дело. Ты видаешь Анну Андреевну, — спроси ее, к слову, не согласится ли она переиздать у нас все свои три книги, — напиши мне ее ответ. Пиши на Москву, — там я теперь чаще, чем в Коломне.
Целую крепко. Напиши, пожалуйста. Я живу — суматошно и нехорошо. Твой Пильняк.
Людмилушка, — целую тебя крепко.
Трудно сказать, что думал Замятин, провожая Пильняка в Англию. Сам он рвался за границу вот уже какое-то время, подальше от постылой революций, мешающей ему творить, и вот вместо него едет Пильняк. И куда? В ту самую Великобританию, где Замятин провел лучшие годы, строя ледоколы «Красин» и «Ленин», которую любил, язык и культуру которой знал.
В Англию Пильняк попал при содействии Красина, тогда посла в Лондоне. О целях этой трехмесячной командировки Пильняк писал И.М.Касаткину (входил в объединение «Серапионовы братья». — Б.А.): «Я и Никитин в Лондоне, работаем в Аркосе, в Бюро Информации. Задача бюро— возможно четче отразить действительное экономическое состояние России. На нашей обязанности лежит собрать материал, систематизировать этот материал мы будем уже здесь».
Из письма неясно, был ли Пильняк у Уэллса вместе с Н.Никитиным. Ревекка Вебер — бывшая жена Уэллса. Ее место скоро займет М.Будберг, «Железная женщина» И.Н.Берберовой, тоже давняя знакомая Пильняка. Помимо Уэллса и Ревекки Вебер, у них с Замятиным здесь еще и другие общие знакомые. Письмо сдержанное. Не все Пильняк может и хочет сказать, учитывая некоторую неясность своих занятий: скорее всего, они приехали, чтобы написать об Англии, что Пильняк потом и сделал. Слова о скуке в Лондоне и о ссылке, конечно, для того, чтобы Замятин меньше переживал, что в Лондон поехал Пиль-
няк, а не он. Упоминание имени Юрия Анненкова не случайно: он собирался уехать из России и в следующем году осуществил свое намерение. (Анненков написал портреты и Пильняка, и Замятина, и оставил о них воспоминания. Он быстро нашел себе во Франции и Англии работу и стал преуспевающим художником, работал много для театра и кино, я, конечно, как портретист.) Трудно сказать, почему Замятин, несмотря на попытки, все же яе уехал из России в эти годы. Вероятно его колебания объясняются тем, что он еще надеялся на лучшее, и лишь когда его совершенно перестали печатать и ставить его пьесы, он решился — в гораздо более трудных обстоятельствах, в разгар травли его и Пильняка при разгроме Всероссийского Союза писателей — написать письмо Сталину, полное горечи и обиды, с просьбой отпустить его в Европу, восвояси. Его отъезд был вынужденным, а не политическим. Замятин уже тогда стремился за границу. Это и имел в виду Пильняк, осторожно и деликатно рассказывая Замятину о лондонском житье-бытье. Красин и Берзин — из того круга знакомых Пильняка, которыми он обзавелся в годы революции, став знаменитым. Он был знаком также с Л.Каменевым, сын которого, Лютик, гостил у Пильняка в Коломне и фотографировал его вместе с женой и двумя детьми. В Англии у него появились новые друзья.
Жену Замятина в письме из Англии Пильняк называет «Голубая Маркиза» и «дорогой епископ». Это говорит о том, что отношения их установились и что, хотя она на него продолжает за что-то сердиться, он не обращает на это внимания и сохраняет свой прежний и постоянный тон дружеского подтрунивания. Впервые в этом письме Пильняк признается, что отошел от дел «Круга», главным образом потому, что не желал участвовать в склоках и интригах, возникающих в литературной среде (амбиции, ревности, несогласия), мешающих творческой работе и ставящих редактора в ложное положение. Надоело ему также печатать наивные, бездарные произведения «писателей» пролетарского и крестьянского происхождения.
«Круг», детище Воровского и Пильняка, мешал Пильняку писать. Все больше в литературные дела вмешивалась политика. По возвращении из Англии он писал Ашукину: «Я теперь в Коломне, от людей и от Москвы, от литоборств удаляюсь в писание».
Поездка из Лондона в Шотландию, кажется, не состоялась. Подробности путешествия Пильняка и Никитина в Англию имеются в письмах Н.Никитина (см. «Литературное наследство», т. 93, с. 591).
12.06.23. London.
Людмила — Голубая Маркиза! Моя рассеянность мешает жить. Недавно хотел повеселиться, а попал в Армию Спасения. Также, дорогой епископ, кланяется Вам м-р Дьюли. Нынче он служит в Вестминстере и рассказывал недавно нам о капелле Генриха.
Сейчас Пильняк смотрит в зеркало и говорит: — Да, вид у меня осунувшийся. — «Я худею с каждым днем — Как молодой осел». Это говорю Я. Что делать — не знаем. Международная жизнь отзывается на конъюнктуре нашего телосложения. Фраза из Дейли Геральд.
Как хотел бы я на Моховую к Вам — говорить об Англии. В Лондоне — Сорин. Пусть едет сюда Юрий. (Анненков — Б.А.) Сделает большие деньги, если попадет в моду. Нам — «большее», писателям в свет не попасть, зачем — я не лорд. Ревекка Вебер —21 жена Уэллса (по свидетельству Ликиардопуло) кланяется Евгению Ивановичу.
Всегда предан — НИК — и люблю.
Евгеньюшка, родной!
Прости, что коротко. Наше сидение в Лондоне — очень похоже на ссылку, хоть и кланяется тебе Уэллс, а вчера я читал в — у Красина, Берзина, очень хорошие люди. А ванну Никитин называет басс. —
(О Кире (видимо, финансовый сотрудник «Круга». — Б.А.). Киру ты ничего не должен, шли их к псам. Дело объясняется тем, что тогда в сентябре, когда ты получал деньги, «Круг» расплачивался не по золотому курсу, а платил — просто — 250 миллионов за Лист (что было больше 75 зол. рублей), — потом, к рождеству, спохватились, теперь торгуют только на золото, и хотят заплатить первоначальные свои промахи. — Ничего им не плати. — Это мое письмо и мои соображения не пускай сейчас в ход, как свидетельские показания, — просто, пишу, чтоб совесть твою успокоить, — мне неудобно сейчас впутываться в дела «Круга», — от всех дел я отошел. Все это держи в скобках).
Очень скучно в Лондоне. В воскресенье я уеду на взморье, Никитин в субботу едет в Берлин, на неделю. Вернется — поедем в Шотландию. Домой буду в августе — наверняка.
Целую тебя и Людмилушку. Твой Пильняк.
Совсем иное по настроению письмо к Чуковскому, написанное всего лишь днем раньше, 11 июня, — живое, энергичное, веселое. И про бургундское вино, и про Кингсколледж, Международный Клуб писателей, Британский музей, и про речи, любовь и телеграммы и
про светлое пятно лавочки Макаровой — русской библиотеки и книжного магазина в Лондоне, и даже про «русский роман с англичанкой», которая сбежала от мужа и живет теперь с ними, Пильняком и Никитиным.
В Англии Пильняк писал роман. Ни загруженность командировочными делами в Бюро, ни встречи с крупными писателями и деятелями культуры (кроме Уэллса, Пильняк познакомился с Шоу), ни новые впечатления, которые необходимо переварить, ни непривычный английский быт, ни увлечение женщиной, которое тоже не способствует творчеству, — ничто не смогло отвлечь его от писательского труда. Как ему удавалось работать в такой обстановке — загадка. Вяч.Полонский пишет, что Пильняк вернулся из Англии «испуганным» («Шахматы без короля» — (О Пильняке). Его, мол, подавило промышленное могущество Англии, её подъемные краны, механизированный путь. Нет, замысел романа «Машины и волки» — что прогресс России связан с заводами, рабочим классом, машинами, что деревня, волки, инстинкты, а с ними и метели, отойдут, претворятся во что-то другое, претерпят необратимые изменения, что именно в этом смысл революции и учения Маркса, — этот замысел сложился до Англии. Пильняк потому и рвался в Англию, что хотел посмотреть машины, будущее. Увиденное потрясло его. Он воочию убедился, как далеко ушла Европа, какой сложный, извилистый и, главное, долгий путь предстоит пройти России, чтобы приобщиться к европейской цивилизации. Поездка в Англию уточнила и развела еще более полюса романа, волки и машины стали дальше друг от друга, чем ему казалось вначале. Проблема предстала во всей своей ужасающей яви. Дикость, невежество, инстинкты, темные, глухие, должны быть преобразованы в английское ли, в немецкое ли — во что-то добротное, благопристойное, необратимо отстоявшееся в культуре, отфильтрованной, отцеженной многими поколениями.
Из письма Д.А.Лутохину от 10 сент. 1923 г.: «В Россию из Англии я приехал в настроении хмуром — я видел английскую культуру и дома решил делать только одно: работать, писать; прошлую зиму я пытался было общественничать, теперь бросаю; надо и можно только писать — а там разберет история, хоть и скучно чувствовать себя монастырски и жить в Коломенской — у Николы-на-Посадьях — обители в подвиге уединения».
Пильняк вернулся из Англии другим.
Прежде — суматошность, молодая бравада, какая-то неровность, неопределенность тона, которым говорит, — еще не мастера, но уже не ученика, чрезмерная ученическая любезность, эмоциональность, суждения невпопад, словно боязнь досадить. Но уже в Англии происходит концентрация, стабилизация характера, он принимает законченную форму, которая теперь уже навсегда, — Пильняк. Эта форма, столь твердо пришедшая на смену прежней — культурного молодого человека из земской среды, немного неловкого в столичных обществах, — теперь сменилась формой «европеец». Европейская культура воспринята, как своя (еще один момент, сближающий с Замятиным). Основной итог, вынесенный из общения с европейской культурой, — осознание своей личности. Пильняк раз и навсегда сбросил эту российскую неопределенность, когда неясно — человек ли ты или какое-то рабское создание, послушное всем ветрам. Он всегда был внутренне свободным, но как бы робел это показывать, притворялся, по выражению Чуковского, шалым и беспутным. При этом притворялся настолько удачно, что Чуковский даже удивлялся, замечая в нем деловые качества. В своем дневнике он пишет: «Я с Пильняком познакомился ближе. Он кажется шалым и путанным, а на самом деле — очень деловой и озабоченный. Лицо у него озабоченное — и он среди разговора, в трактире ли, в гостях ли — непременно удалится на секунду поговорить по телефону, и переход от разговора к телефону — у него не заметен. Не чувствуется никакой натуги...» («Дневник 1901-1929 гг.»).
В Англии Пильняк увидел неизменное уважение к личности независимо от ее социального положения — открытие для русского человека необыкновенное — и, кроме того, он увидел уважение к собственной личности. Встречи с Шоу, Уэллсом, другими английскими писателями и интеллигентами — к сожалению, мы знаем мало подробностей поездки — убедили его, что данная им оценка положения в России годов революции как «ужас», что беспредельное насилие над личностью или даже над целым классом собственников — «буржуев» и дворян — ничем не может быть оправдано, что это насилие, идущее еще от Петра и теперь воплощенное в коммунистах, и есть главная беда России — отторжение ее от самой себя ради чуждых ей европейских учений и идей. Они потому и чужды ей, что органически не вызрели в ней. Они органично не вызрели в ней потому, что России не свойствен европейский практицизм, в ней все делается по внезапному вдохновению, по стихийному подъему" духа, а не по необходимости. И коммунисты, и Петр едины в методах — насильно толкать Россию на путь, на который она может быть и могла бы сама вовлечься, но когда-то потом, медленным и расслабленным движением, когда осознание необходимости такого вовлечения очень постепенно, неторопливо и ненавязчиво стало бы проникать во все ее поры.
Д.А.Лутохин как-то отмечал в одной из статей стремительный рост Пильняка как писателя: «Какое быстрое развертывание писательского дарования: маленькая книжечка «С последним пароходом», изданная «Творчеством» в 1918 г., — милые, симпатичные рассказы обещающего юноши; затем через год небольшой сборник рассказов «Былье», давший уверенность, что перед нами яркий, сильный писатель, — а теперь еще через два года написал этот «Голый год», который ставит Пильняка рядом с Чеховым и Блоком» («Утренники», вып. 2).
Теперь такое же быстрое развертывание мы можем констатировать и в отношении самой личности Пильняка. Из Англии он приехал с уже вполне готовой программой (см.
«Отрывки из дневника», опубликованные в сборнике «Писатели об искусстве и о себе», вышедшем в издательстве «Круг» в 1924 г., и письмо к А.К.Веронскому), в которой главной фразой является следующая: «Российская коммунистическая партия — для меня только звено в истории России». Это уже взгляд из космоса, лермонтовский взгляд на череду веков. Программа смелая, однако, главное не в этом, с той же смелостью, вероятно, думали и другие. Основное в том, что она выражена открыто. В самом деле: «Я не коммунист и не считаю, что надо писать по-коммунистически. Судьбы России меня, интересуют в гораздо большей степени, чем судьбы Р.К.П.». Это говорится в тот момент, когда вокруг бушует истерия победившего коммунизма, когда каждый обязан был оптимистично, то есть радостно воспринимать зверства революционеров против священников и обывателей, против дворян, в особенности титулованных, когда преступления возведены в революционный закон и всепобеждающее насилие торжествует над попранным в прах правом, и это все называется «классовой войной народа против помещиков и капиталистов», когда РКП возносится выше небес и мелкий бес спешит записаться в партию, чтоб завести себе кожаную куртку и револьвер и тоже безнаказанно грабить, — в этот момент объявлять, что тебя судьбы РКП не особенно интересуют, для этого, согласитесь, надо иметь безоглядную смелость...
Одержав победу, РКП как будто взяло судьбы России в свои руки, они теперь едины, а Пильняк разъединяет их. «Поскольку коммунистическая власть в России определена историческими судьбами России, я с коммунистами». Только поэтому. А коммунистическую литературу искусственно не создашь: «Поскольку сейчас, пока коммунизма еще нет, она неизбежно будет пронизана политикой». То есть будет тенденциозной литературой, а не художественной. Сохранились тезисы, которые Пильняк несколько лет спустя набрасывал на клочке бумаги, готовясь к выступлению. И там опять — «приказами литературу не создашь». То есть литература должна развиваться самостоятельно, независимо от политики. Политика вредит искусству, собственно, эта мысль общепризнанна. Даже на следствии в 1937 г., признав себя троцкистом, террористом, врагом народа, шпионом, контрреволюционером, он все равно сказал: «Искусство живет и развивается независимо от политики, господствует над нею и может даже ее корректировать».
Твердить подобное в то время, когда все кругом должно стать «новым», когда есть твердое намерение «заново» построить «новый мир», — с одной, обывательской стороны, безрассудно, а с другой, коммунистической, — неприкрытая наглость. Заявления Пильняка, сделанные с чрезмерной, раздражающей обнаженностью, вызвали против него первый шквал негодования.
В «Отрывках из дневника» дана развернутая программа независимости литературы от партии и выражен протест против ее вмешательства в литературные дела. Пильняк позже сказал о себе: «Мне выпала горькая слава быть человеком, который идет на рожон. И еще горькая слава мне выпала — долг мой — быть русским писателем и быть честным с собой и с Россией».
В этой программе нужно обратить внимание на еще одно обстоятельство. Пильняк перечисляет ряд крупных активно работающих писателей и поэтов, возглавляющих литературные школы и объединения, упоминает и старых писателей, словом, рисует общую картину литературной жизни, называет имена Маяковского, Пастернака, Асеева, Аросева, даже Казина, но Замятина среди них нет. Учитывая близость их отношений, это наводит на размышление. Или он к тому времени не считал Замятина главой школы, или направления, или причислил его к старым писателям, вроде Серафимовича и Вересаева, которые старыми методами не могут освоить новый материал. Или, третье, — он пересмотрел что-то в Замятине и не хотел теперь публично его осуждать. Может быть, это было связано с романом «Мы», который он считал преждевременным и огульным осуждением действительности (так, кстати, думал и Воронский), нереальным прогнозом, фантазией, уводящей от решения конкретных и Трудных проблем, умозрительным, так сказать, творчеством. И «Блоха» с его точки зрения тоже могла расцениваться как уход от острых проблем современности в область, так сказать, историческую и в то же время забавную, куда вместе с ним удалялись и другие питерские писатели, например, Тынянов.
Становиться сегодня вне борьбы было, с точки зрения Пильняка, уходом от жуткой, но привлекательной своей остротой и трагичностью действительности. Мы никогда не узнаем, о чем спорили между собой Пильняк и Замятин. Лишь по намекам можно догадываться об этом. Во всяком случае, в программе упоминания о Замятине нет. «Российская коммунистическая партия — для меня только звено в истории России, в истории ваших дней. Я знаю, что история дала партии почетное место, потому что главари партии — гениальные люди — сумели услышать шаги истории, — но человеческий материал партии точно такой же, как вообще человеческий материал, есть и хорошие и плохие люди, ведь вместе с вами мы видели и выпивох, и бабников, и таких, которые столишко детишкам на мелочишко... не верю я ни в какие «промыслы» — ни в божьи, ни в коммунистические. Но — тут я должен оговориться: я считаю, что каждый писатель, если он честный, должен писать правду, не страдая «волей не видеть», и еще как-то по «статистическому» принципу (у нас, к примеру, есть европейски оборудованная каширская электростанция, но это не значит, что у нас в каждой избе есть электричество, и несмотря на нее, у нас не всюду хватает керосина, и лучина еще «фукцирует» — это пример «статистического» принципа)», т.е. надо писать правду, не подтасовывая ее и не извращая, не подтягивая к единичным фактам (Из письма А.К.Воронскому, по мыслям совпадающего с «Отрывками из дневника»).
Итак, «писать правду», «быть честным с собой и с Россией», «лезть на рожон» — понятия-синонимы. Отсюда начинается тот путь Пильняка, который через «Повесть непога-
шенной луны» (1926) и «Красное дерево» (1929) привел его к казни в 1938 году. В «Отрывках из дневника» Пильняк писал: «Обо всем этом я сейчас думаю и пишу потому, что в Москве, в «Круге», возникла мысль издать сборник «Писатели о себе», и я должен туда дать статью о себе и о литературе, об этом я думаю, но статьи у меня не выходит, — не умею я писать статей, да и не нахожу очень нужным писать о себе: это ведь тоже для того, чтобы выдать самому себе паспорт, а этого мне не надо, ибо для не-дураков я уже выдал себе паспорт своими книгами, и что бы я здесь ни написал, не-дуракам книги мои больше скажут, чем любое мое заверение, а для дураков писать охоты у меня нет. О себе одно только знаю: писать умею только так, как пишу, не писать — не могу, а — хорошо ли, плохо ли, нужно ль или нет? — это пусть разберет история и издатели, кои меня издают»... Судить, короче, писателя могут только издатели и история, но не партия и никто другой. Защищая право писателя на независимость, отрицая руководство партии литературой, Пильняк в конечном счете подписал себе смертный приговор. Повторим, что возможно многие писатели придерживались такого же мнения, но высказал это открыто только Пильняк. От своих убеждений он не отказался никогда.
В сборнике «Писатели об искусстве и о себе»- была также и статья Е.Замятина «О литературе, революции, энтропии и прочем». В ней он называет писателя и еретиком, и впередсмотрящим. «Еретиков справедливо истребляют огнем, топором, словом... Для всякой эволюции, для трудной медленной, полезной созидательной, коралловой работы — еретики вредны... Справедливо рубят голову еретической, посягающей на догмы, литературе: эта литература — вредна. Но вредная литература полезнее полезной: потому что она антиэнтропийна, она — средство борьбы с склерозом, корой, мохом, покоем... Живая литература живет не по вчерашним часам, и не по сегодняшним, а по завтрашним. Это — матрос, посланный вверх, на мачту, откуда ему видны гибнущие корабли, видны айсберги и мальмстремы, еще не различимые с палубы». Т.е. писатель смотрит вперед, за горизонт. «Матрос на мачте нужен в бурю. Сейчас — буря».
Аплодисментов этой статьей Замятин себе не снискал.
После письма, отправленного Замятину из Лондона, их переписка была прервана на семь месяцев. До этого она была почти ежемесячной. Видимо, что-то произошло, что нарушило ритм их отношений. Может быть статья Б.Замятина «Новая русская проза», опубликованная в М«№ 2-3 «Русского искусства» за 1923 г.? В ней есть похвальные слова о Пильняке, о том, что Пильняк «ищет новую форму и работает одновременно над живописью и над архитектурой слова, но есть и другие: «V Пильняка никогда не бывает каркаса, у него сюжеты — пока еще простейшего, беспозвоночного типа, его повесть или роман, как дождевого червя, всегда можно разрезать на куски — и каждый кусок, без особого огорчения, поползет своей дорогой». Нет, Пильняк не мог на это обидеться, тем более, что Замятин, наверное, говорил ему это и лично. К тому же, если номер вышел вовремя, то это было еще до отъезда в Лондон, а оттуда Пильняк писал Замятину без всякой тени обиды. Приходится еще раз пожалеть, что мы не знаем писем Замятина к Пильняку. Не знаем и воспоминаний современников: один из-за эмиграции, второй как «враг народа» были под запретом, их имена нельзя было и упоминать. Сам Замятин в июле был в Петергофе, наведываясь в Питер. 15 августа уехал в Крым. Из Коктебеля вместе с Корнеем Чуковским приехал в Москву 7 октября. В письме к жене на второй день, 8-го, он рассказывает: «Вчера опять мало спал: созвонился с Пильняком, вечером допоздна просидели с ним (в субботу). Сейчас созвонился с Воровским и поеду к нему... Вечером встречусь с Пильняком в Союзе писателей. У него есть английская жена, которая скоро, вероятно, сюда, в Россию, приедет. Из «Круга» он ушел, сам издает свои книги». Последняя фраза подтверждает, что связь их была прервана, иначе Замятин знал бы об уходе Пильняка из «Круга» и о мотивах этого поступка. 7 октября, в день приезда Замятина, вышел первый очерк Пильняка в «Известиях» об Англии — «Великая Британия». Мы можем предположить темы их бесед: английская жена и предстоящий развод, очерк и издательские дела. На следующий день Замятин собирается к А.Дикому. Это близкий приятель Пильняка. Возможно, что и Пильняк был там. Во всяком случае, 10 октября Пильняк уже в Коломне, пишет письмо Лутохину.
Письмо от 3 янв. является ответом на письмо Замятина.
Коломна, Никола-на-Посадьях, 3 янв. 924.
Евгеньюшка, родной!
Прости, что не пишу и что отвечаю (на твое письмо не сразу, — решил ответить уж прямо с приложением рассказа, и сидел над ним. И прости, что на машинке. Рассказ шлю тебе, потому что не знаю адреса Ал.Ник-ча, — поклон ему. Рассказ прочти и критику наведи. —
— ты пишешь о заикательстве, — никому не говори, но я так «заикнулся», что совсем разучился понимать, что такое литература и как писать надо. Так, как писал раньше, писать не хочу, надоело и слишком просто — «мудрить» ведь легче всего, — и мудрствую теперь над простотой, очень трудно, — Это по двум причинам: 1) революция кончена, и у всех похмелье, «еретичество» теперь новое, надо подсчитывать, и в подсчете получается, что Россия, как была сто лет назад, так и теперь, — и Россия не в Москве и Питере (эти — за гоголевских троек ходят), а — там, где и людей-то нет, а один зверь. 2) у нас под глазами уже
морщинки, растем, на месте топтаться не стоит, учиться надо не к тому, чтоб дураком умереть.
Как живешь? Что делаешь? Праздники как? Людмилушке как? Морщинки под глазами есть или нет?
Я бросил пить, хочу учиться, чтобы поумнее стать (как это делается, научи, — ты ведь умный!). Живу скучно, пишу и гоняюсь за волками... Я вот сейчас чувствую, что я был бы поистине счастлив, если бы был сейчас с тобой, — так вот, сидеть тихо и говорить. Все нет денег и времени (роман пишу, от него все качества), — как полегчает, приеду к тебе. Собрался бы ко мне, — а?
Как ты думаешь о весне? У меня мечта: — собрать хороший народ (Дикий с женой, актерка одна, я, — пока больше никого) поехать куда-нибудь в Самарскую, подальше от чугунки, снять три избы и жить там в тишине, без почты, литераторов, Москвы и постников, по роману изжить и написать. А в июле на Новую Землю (организацию беру на себя, все уже готово). Вступай в компанию! — ?
Целую тебя крепко. Людмилушку целую. Напиши. Я на днях еще напишу. Тихонову скажи, что жду от него условленного в червонцах. Не надо ли вам для журнала статьи «по душам» о литературе и прочем?
Не с Катериной, а с другой.
Целую. Не забывай. Твой Пильняк.
Когда выйдет ваш журнал? Как зовется? Когда напечатаете рассказ мой?
Тихо у меня в Коломне. Снег, метель и мороз. А в Москве бессонницы. А в литературе — шаром катать. — Э-эх. Больше всего мне хочется написать хороший роман, как задумался, — только уж очень много «рожнов» сам себе ставлю, а еще с детства известно, что на рожны не лазят...
Пильняк и Замятин часто изъясняются понятными им намеками — и потому, что не так давно виделись, и потому, что взгляды друг друга им известны. Тем не менее в письме можно уловить ту перемену, которая обозначилась в Пильняке в Лондоне. Основная мысль письма (думается, она уже обсуждалась ими при встрече в Москве в октябре): «Так, как писал раньше, писать не хочу, надоело и слишком просто — «мудрить» ведь легче всего — и мудрствую теперь над простотой, очень трудно». Качественный скачок: писать лучше, проще. Но затем идет следующее: «Революция кончена, и у всех похмелье» и «Россия, как была сто лет назад, так и теперь», т.е. никаких таких изменений, в психологии, по крайней мере, не говоря уже о быте, экономике, не произошло. Заострим внимание и на следующих словах — основополагающих для Пильняка: «Россия не в Москве и Питере (эти за гоголевских троек ходят), а — там, где и людей-то нет, а один зверь». Мысль — земская, еще до земщины и народников, понимаемая всеми провинциальными служивыми людьми и обывателями, — что Россия — это города и веси, а не столицы, — разделяется на две части. Во второй, констатирует Пильняк, в уезде, волости, глубинке, и людей-то нет, вернее, не стало — разогнали земскую интеллигенцию — и царствуют ничем не управляемые невежество и дикость. Это тема романа, который пишет Пильняк, «Машины и волки», и будущего «Красного дерева», которое скрестило судьбы Пильняка и Замятина. Из дикости можно выйти только культурой работы, машинами, в этом путь России, нельзя более тратить время, «на месте топтаться не стоит, учиться надо», жить, строить, торговать, производить. И дальше, через строчку, Пильняк повторяет: «Хочу учиться, чтобы поумнее стать». Здесь и обозначается тот качественный скачок, который произошел с Пильняком в Лондоне. Ранее, в письме к Д.А.Лутохину, он утверждал, что не хочет быть ни с коммунистами, ни с теми, кто против них, хочет остаться историком, наблюдателем революции, пассивным, так сказать, свидетелем происходящего. Теперь же он занимает позицию активную и примыкает к большевикам, которые хотят запустить заводы, пустить в ход машины и преобразовать Россию, преодолеть ее отсталость, что объективно говоря, было исторической задачей России. Он, житель глубинки, видит трудности, которые стоят перед ними, всю мощь и ожесточение «волков», т.е. тех, кто, живя в лесах и глухих деревнях, не хочет менять быт, к которому привыкли веками и даже мысленно не в состоянии вступить за околицу. И темные инстинкты, в том числе инстинкты рода, земли, добычи, размножения, звериные, необузданные, жестокие инстинкты держат их. Вот конфликт нашего времени — инстинкты и разум, машины и волки. Ему, как экономисту по образованию, стало ясно, что не метели и волки, хоть они и прекрасны, а машины и разум, торговля выведут Россию на путь прогресса. (Кстати, о волках Пильняк знал не понаслышке: он сам был охотником, волка считал умным, сильным, упорным противником человека, восхищался его красотой и бесстрашием. Сцены охоты на волков у Пильняка проникнуты этим восторгом перед лесным властелином. Ему нравились не домашние кошки и собачки, а лесные звери: волки и совы, живущие в чащобных дебрях какой-то таинственной, но такой привлекательной жизнью, настоящей. Где кровь и смерть, борьба за выживание.)
Переход Пильняка на сторону большевиков, во всяком случае, одобрение их политики по восстановлению хозяйства России и электрификации ее, как первый шаг к индустриализации, что было несомненной необходимостью для России, были встречены его друзьями неоднозначно. Далеко не все верили, что большевики смогут это. Очевидно в этом смысле
было важным для эволюции Пильняка его общение в Лондоне и до этого в Москве с Красиным (Красин — фигура у нас еще не разъясненная. Умница, инженер, практик). Вообще, знакомство Пильняка со многими большевиками из «первого ряда» давало ему основание думать, что люди они волевые, «из русской рыхлой корявой народности — лучший отбор. Так вот поставили, так вот знаем. Так вот хотим, и — баста!» («Голый год»). Да и не могли безвольные люди, будучи в меньшинстве, совершить переворот, выиграть гражданскую войну и закрепиться во всей необъятной России, с противоречащими друг другу, совершенно разными регионами.
«...Слышишь? Слышишь в вихревую эту метель, в корявую, кровяную, полыхающую заревами удалую, разбойничью, безгосударственную, — вмешалась, вплелась черная чья-то рука, жесткая, стальная, как машина, государственная, — пять судорожно сжатых пальцев, в копоти, сжимающих все до судороги, — она взяла под микитки и Россию, и русскую метелицу, и мужика, — сжала до хрипоты, — это она захотела строить, — строить, — слышишь, — строить!..» (Из романа «Машины и волки»).
Осторожный, весьма во всем размеренный Замятин, вероятно, не мог так сразу принять оптимизм Пильняка. Думается, если б взгляды Пильняка были для Замятина бесспорны, Пильняк бы так прямо и писал, что, мол, пойдем вперед по пути преобразований, а не осторожничал уклончивыми фразами вроде того, что «надо учиться». Чувствуется, что друзья-приятели давно не говорили по душам, а хотелось бы. Отсюда предложение Пильняка ехать с ним, с Алексеем Диким и с подругами в Самарскую губернию, подальше от всего, в одиночество и дружбу. Пильняк так и сделал: вместе с О.С.Щербиновской, своей будущей женой, поехал летом 1924-го года в Кадомское лесничество, в Семеновскую сторожку, где завершил работу над романом.
Письмо Пильняка от 24 февр. 1924 г. продолжает многие из этих тем.
Санаторий УЗКОЕ, под Москвой, 24 февр. 924.
Евгеньюшка, родной!
Ты прости меня, что я пишу так не скоро. Треплет меня очень, — с тех пор, как мы расстались, я побывал уже в Киеве, а сейчас — совершенно непонятно почему — сижу в санатории, играю на биллиарде, катаюсь с гор, ворчу на народишко и ничего не делаю, пью же — молоко. Были мы здесь вшестером, Глеб Алексеев с женой, Вс.Иванов и Ольга с подругой из Малого. Всеволод и Ольгина подруга решили, что поправляться им зря, р уехали, а мы — заплатили деньги вперед, поэтому «поправляемся». Свет тушат в 11 часов, — ты понимаешь?!
О делах. (Я не только езжу, но и пишу, с тех пор, как виделись, написал два с половиной листа романа и полтора рассказа, один закончил совсем.) Дела у меня к тебе — просьбенные: НАПИШИ МНЕ, пожалуйста, как обстоят дела с Жаном Суховым, куда он определился, как столковались с Юрием? —: И — будет ли он напечатан в вашем журнале? — мне это надо знать, потому что у меня просят этот рассказ в несколько мест, хорошо платят, а денег у меня постоянно не хватает и я люблю их получать. НАПИШИ!
Вот и все мои дела. Чувствую себя я несуразно, бестолково, очень устал от людей и мечтаю, когда наконец мне удастся быть одному, в тишине, без телефонов, людей и ненужных писем. Когда ты в Москву? ->— Я через неделю уезжаю с Вс.Ивановым по южным городам, читать лекции, копить на лето деньги (в Киеве — помещение вмещает обыкновенно тысячу триста человек, на мою лекцию вломилось четыре тысячи, — оставшихся же на улице разгоняла конная милиция, — конная! —- меня же к кафедре (сидели на ней и под ней) провожал милиционер пеший, -=-: я и не подразумевал, что я такая «знаменитость»!!). Поэтому пиши мне не на Коломну, а на Ольгу (Поварская 26,8, тел. 2-32-39, Сергеевна Щербиновская), — она будет знать, как мне переслать и будет уполномочена делать мои дела.
Напиши, как живешь, что нового, как чувствуешь,— я очень тебя люблю. Напиши про Питер, про то и се. Людмилушку целуй крепко, скажи ей, чтобы не очень на меня сердилась, я все у нее в опале почему-то, очень мне это горестно!
Целую крепко. Утро. Все убежали на лыжах, а я — трудолюбиво — за столом.
Передай письмо Анне Андреевне, забыл ее адрес. Пильняк.
Тихонову — поклон низкий, и всем.
Деловая сторона письма касается открывшегося в начале 1924 г. в Москве нового журнала «Русский современник», во главе которого стояли Е.Замятин, А.Тихонов-Серебров — ответственный редактор, К.Чуковский, А.Эфрос. В этом журнале вышли «Два рассказа» Пильняка (№1) и «Ледоход» (№3). В письме речь идет о рассказе «Дневник Жана Сухого», иллюстрации к которому как раз в это время делал Юрий Анненков (см. также письмо Замятину от 5 апр. 1924 г.). Сам «Русский современник», на которого Чуковский и Замятин возлагали, по-видимому, какие-то надежды, был встречен прохладно.
«Русский современник» привлек к себе представителей всех почти литературных направлений предшествовавшего периода под лозунгом «мастерства» и отказа от политики. Журнал был «попыткой создания некоего «национального блока» литературы. В него вошли и Лефы (Асеев, Пастернак, В.Шкловский), и попутчики — Бабель, Леонов, Пильняк, и реакционные крестьянские поэты — Клюев, и революционные — Есенин, и даже пролетарии из «Кузницы» рядом с В.Ходасевичем и Мариной Цветаевой. У журнала не было «общих идей», а без «мастерства» мыслимо ли вообще существование какого-либо грамотного издания? «Беда журнала заключалась в том, что он хотел «мастерства», но не хотел «революцию», а эпоха, как на зло, требовала: подай мастерство, но чтобы непременно революционное!» (Вяч.Полонскйй. «Очерки литературного движения революционной эпохи»). "В этом и заключалось расхождение Пильняка и Замятина: Пильняк был за мастерство именно «революционное» — и по форме, и' по содержанию.
Кстати отметить в связи с этим письмом: Пильняк много ездит и в этом его отличие от Замятина, который собирается в дорогу только в случае крайней необходимости и с неохотой. Пильняк же по нескольку раз в году бывает в самых труднодоступных местах. Сейчас, заканчивая роман, он собирается на Шпицберген за материалом для повести «Заволочье», одного из нашумевших его произведений, из Кадомнического лесничества привозит повесть «Мать сыра земля», до этого был в сложной и неудачной поездке с Вс.Ивановым по южным городам.
«Дневник Жеана Сухого» не публиковался, не допустил Главлит (Пильняк использовал часть материала в последнем романе «Соляной амбар»). Это дневник провинциала с пошлыми изречениями, безграмотными и претенциозными, убогими чувствами, якобы «красивыми», купленный, по свидетельству Пильняка, у коломенского обывателя Ивана Ухова. Однако внучка Пильняка, исследовательница его творчества К.Б.Андроникашвили-Пильняк считает, что дневник мог быть написан самим Пильняком и покупка его на базаре — легенда. Анализируя текст, она нашла буквальные совпадения с ранними рассказами Пильняка, относящимися к 1912 году. Ю.Анненков был другого мнения: «Сухонский дневник ни в коем случае не был выдумкой Пильняка: он показывал мне оригинал с его неподражаемым почерком и «старой» орфографией. Желая издать его, Пильняк поступал, как «искатель правды», а не как писатель». Конечно, Пильняк мог дополнить подлинный дневник своими текстами из записных книжек или ранних рассказов. Вопрос остается неразрешенным. Ю.Анненков проиллюстрировал дневник 22 рисунками. Однако, издание не состоялось, утерян сам дневник и неизвестно местонахождение рисунков (подробнее см.: Ю.Анненков. «Дневник моих встреч»).
Уже с конца 1923 г. в жизни Пильняка возникает женщина, о которой он писал другу, что полюбил ее «какой-то несуразной, прекрасной любовью» (Ашукину Н.С., 1 дек. 1923 г.). Это Ольга Сергеевна Щербиновская, вторая жена Пильняка. К этому времени семейная жизнь Пильняка и так расстроилась. Однако, как и всякий развод, он давался Пильняку тяжело. Он длился несколько месяцев, как раз тогда, когда Пильняк работал над романом. Вот свидетельство Ю.Анненкова: «В сохранившихся обрывках моего московского дневника от 1924 года имеется следующая пометка, датированная 25 маем: «Почти всю ночь просидели в пивной с Борисом Пильняком. Он печален, подавлен. Замучили семейные обстоятельства: жена не дает развода или что-то подобное. Говорит, что привык жить в тихой Коломне. В больших городах никогда не жил (это неверно — жил и в Саратове, и в Нижнем Новгороде. — Б.А.). Московская сутолока мешает работе и выбивает из колеи. Тоскует по детям. Прочел мне только что законченный рассказ «Ледоход». Рассказ прекрасный, и, как всегда у Пильняка, искусно разорван на куски и столь же искусно представляет собой одно целое».
Настроение у Пильняка, судя по письму, смутное, нерадостное. Уход из дому, еще, кажется, не окончательный, необходимость работать в непривычных местах, открытая связь с еще не женой, но уже женой, тоска по детям, которых очень любил, все это не способствовало хорошему настроению. Удивительно, как он мог еще работать в этой ситуации.
В письме к К.Чуковскому, где он просит переслать ему с Замятиным или А.Тихоновым-Серебровым «кипу» отзывов о себе, которые раньше ему дал, он называет свой новый адрес: Поварская 26,8. «Найти меня можно на Поварской». Это уже адрес О.С.Щербиновской. Здесь он проживет до конца 1927 года.
А письмо Замятину в этот же день начинается так:
Вновь и — последний раз — Коломна, — Никола, 5 апр. 924. —
Евгений, милый!
Да, это письмо — последнее из Коломны, ибо пишу сидя на чемоданах, и твердый (поскольку тверда моя жизнь на эти месяцы) мой адрес: Москва, Долгий пер., что у Зубовской площади, 16. Звонить же мне и знать обо мне надо у Ольги Сергеевны. Ты скоро приедешь в Москву (твое последнее письмо я получил в Одессе), нам надо обязательно переговорить, как следует. Я разошелся с Коломной навсегда и так, что с ней — поскольку есть дети — я связан дружбой, материально, советом и помощью. Мария Алексеевна не хочет оставаться в Коломне, думает переехать в Питер, — я должен буду подыскать ей там квартиру и место, врачебное, — буду ходить по начальству, — и это первая моя просьба к тебе и всем, кто хочет помочь товарищу, это гораздо важнее всяческих рукописей и слав, и всего — для, меня, по крайней мере: — помоги мне
в этом, укажи советом, спротежируй, создай хоть синекуру, за которую я буду отплачивать тайком от неё, она по специальности хирург, но хорошо знакома с женскими болезнями и детскими, и врач она не плохой. Бывают чудеса: — находятся места сразу, тогда сразу же и шли ей (Марии Алексеевне Соколовой-Вогау, Коломна, Никола, — мне же копию в Москву) предложение.
Так-то, не весело мне с моей «пригодностью» — не в обстоятельствах, а в характере. Поговорить же — как следует — надо мне не только об этом, — обо многом, о литературе, об «ариентировках», о «дружбах»...
А сейчас еще два дела, даже три.
Первое: передай Анне Андреевне (не знаю ее адреса) два приложенных сюдалистка. А.А-у поблагодари, всего хорошего ей, поклон мой низкий. Адрес ее — напиши мне, пожалуйста)
Второе: перешли мне — на Ольгу — рукопись Жана Сухого, я ее здесь загнал, надо сдавать в набор.
Третье: у меня вышли три тома моих писаний, прощальные, в них я собрал все, что получше, в них все, чтобы распрощаться с тем, как я писал и о чем писал до сих пор; что-то пройдено, подсчитано, к чему не вернуться, такое и предисловие. Так вот, из Москвы я пришлю их тебе и — в дружбу — напиши обо всем этом или распорядись, чтобы написали в «Современнике»; это мне надо к тому, что издателем их являюсь я сам — «издание автора» — и чем скорее они сойдут, тем лучше всем нам, ибо иначе класть мне зубы на полку.
Питерцам — поклон низкий, всего хорошего, всего настоящего. Людмилушку поцелуй, хотя она поклонов мне и не шлет, судя по твоим письмам, — ей тоже всего хорошего... Был я тут на юге, лекции читал, заработать хотел, — но никому не верь, что это нажива, да еще легкая, — один раззор. А у нас еще к тому же сбежал импресарио, некий Якобсон-сын (их два, отец, говорят, хороший), оставив нас на бреге одесском на бобах.
Целую крепко, приезжай! Где ты лето?
Евгеньюшка, письмо получилось очень поспешное какое-то. Так у меня на душе и во времени. Просьбишки мои исполни, пожалуйста, — по дружбе — я ведь, друг верный. А мне они очень важны. Очень. Деньгами я совсем подбился, — а, стало быть, и временем, ибо надо «крутиться». Сухова не забудь прислать.
Целую крепко. Ехай скорей. Твой Пильняк.
Переезд в Москву был окончательным. Проект об устройстве Марии Алексеевны в Питере так и не осуществился. Она с детьми осталась в Коломне.
Анна Андреевна — Ахматова. Относят знакомство и затем возникшую дружбу Пильняка с Ахматовой к концу 20-х — началу 30-х годов. Из писем Пильняка к Замятину явствует, что это не так. Уже в 1922г. Анна Андреевна читала роман Пильняка «Голый год» в рукописи, переданной ей Замятиным (Замятин — Ахматовой: «Если Вы уже прочитали Пильняка — будьте добры, дайте книгу Н.П.Каткову, который вручит Вам эту записку. Ваш Евг.Замятин. (СПб.,7.VII.1922). Они познакомились в 1922 г. в Петрограде у Замятиных же, о чем свидетельствует собственноручная запись Пильняка в блокноте П.Е.Щеголева, относящаяся к этому времени: «У Замятиных Бор.Пильняк пишет: о прекрасном, о молодости, о Пушкине, о том, что — справа: Вы, слева Анна Ахматова, — это так же молодо, как столетнее вино. Бор.Вогау» (ИРЛИ). Забегая вперед, скажем, что в 1929 г. Ахматова вышла из Союза писателей в знак протеста по поводу кампании против Пильняка и Замятина. В 1936 г. она от Шервинских, у которых жила, ездила в Коломну и искала там дом Пильняка. На известном снимке Л.Горнунга она сидит на скамеечке совсем недалеко от него: виднеющаяся вдали колокольня принадлежит церкви Николы-на-Посадьях, у которой стоял и стоит до сих пор дом Пильняка. В 1938 г. она написала известное стихотворение «Все это разгадаешь ты один», посвященное Пильняку. Пильняк принимал 'участие .в освобождении из-под ареста ее сына и мужа. Много позже Анна Андреевна вспоминала: «Пильняк семь лет делал мне предложение, я была скорее против».
В письме идет речь о 3-томнике Пильняка «Никола-на-Посадьях», издания автора, 1924г.
В марте Лильняк и Вс.Иванов ездили в Одессу с лекциями и чтением своих произведений. Поездка была прервана. В ЦГАЛИ хранятся их письма неизвестному адресату в Харькове, в которых описывается эта история: «Дорогой Петр, — прочтя приложенные к этому письму документы, ты ясно познаешь историю бегства нашего импресарио Якобсона. Из-за такой истории мы вынуждены вернуться в Москву...»
В промежутке между последним письмом Замятину и следующим Пильняк занят важным документом, начинающимся так: «В ЦК РКП. Мы, нижеподписавшиеся русские писатели, узнав, что Отдел Печати при ЦК РКП организует литературное совещание, и не имея возможности присутствовать на нем, находим необходимым сообщить Совещанию нижеследующее».
Письмо, составленное лично Пильняком и кроме него подписанное еще А.Толстым, М.Пришвиным, И.Бабелем, Сергеем Есениным, Макс.Волошиным, Валентином Катаевым, О.Форш, М.Шагинян, М.Зощенко, Вс.Ивановым и др., отражало очень важные для него положения и мысли. Литература должна отражать действительность, но она невозможна без индивидуального писательского лица, уж не говоря о даровании. Звание писателя дается не принадлежностью к той или иной группе, не приказом, «а очень большим трудом и культурою... Мы полагаем, что принадлежность к той или иной партии не определяет качества писателя».
Письмо было направлено против журнала «На посту» и «разлагающей» критики, резких нападок на ведущих писателей-попутчиков.
Для Пильняка — «приказами литературу не создашь» — все это не ново. Но в данном случае к нему присоединились все те, кто — и Замятин в их числе — подвергался нападкам «единодушных» критиков, — ведущие писатели, которых называли попутчиками. Эта беспардонная критика мешает, «тем паче, что мы, подписавшиеся здесь (мы берем на себя право утверждать это, как факт), являемся одним из крупнейших и основных русел современной, советской литературы».
Письмо было оглашено на совещании 9 мая 1924 г., но резолюция, принятая на совещании, игнорировала положение о «самостоятельности писательского лица». «В классовом обществе нет, и не может быть нейтрального искусства», констатировало и постановление ЦК РКП о литературе. Относительно попутчиков было признано, что к ним следует подходить дифференцированно, многие из них квалифицированные специалисты литературной техники; «среди них наличие колебаний». К ним нужно относиться тактично и бережно, чтобы они возможно быстрее перешли на сторону коммунистической идеологии.
Замятин, кажется, не участвовал в этом деле. Во всяком случае в письме от 28 мая Пильняк спрашивает: «Мы тебя ждали тут, — не приехал, — почему?» Сам он уезжает в Кадомское лесничество под Саратов (места эти описаны в повести «Мать сыра земля», законченной в ноябре того же года).
Москва, Долгий 16. 28 мая 924.
Дорогой Евгеша, прочитали мы тут «Тетрадь Ануфрия Зуева», подозрили кое-что, пообижались и, поелику люди любят срывать сердце «на другах своя», — просим оному Ануфрию для его кунсткамеры передать следующее ниже, что в печати мы прочтем с удовольствием:
ЕЩЕ НОТАБЕНЕ: СООБЩИТЬ КУДА СЛЕДУЕТ.
«На странице 11 Русского Современника сообщено в произведении небезызвестного Евгения Замятина «О самом главном», о гусенице Rhapolicera, причем с гусеницы этой и начинается рассказ. Спрошенный нами брат наш Николай Щербиновский, специалист, профессор по бабочкам, сообщил нам, что Rhapolicera никак не есть гусеница (lazra), а есть бабочка! Также он сообщил, что гусеница «с рогами» и ползающая по сирени принадлежит к виду бабочек, именуемому Sphinx Ligustri (по-русски — Сиреневый Бражник), вид же бабочек Rhapolicera никаких «рогов» не имеет и на сирени никогда не живёт. Из уважения к вышеназванному Евгению Замятину комментировать изложенного мы не находим нужным. Кому ведать надлежит — разберется в тайном смысле этого сообщения о Rhapolicera, сделанного Евг.Замятиным». —
Вот! Мы не самолюбивы и передаем авторство этой заметки тов. Зуеву. —
А теперь о делах, о памяти и дружбе. Мы тебя ждали тут, — не приехал, — почему?... А завтра в шесть-двадцать вечера наш поезд увезет нас (меня и Ольгу) в Нижний, оттуда пароход в Саратов, — и там в Саратове я не отойду от стола пока не напишу романа. Мой адрес: Саратов, Троицкий взвоз, дом 4, Савиновых, кв.Вогау. Мне. — Но жить я буду в тридцати верстах от Саратова, на Волге, в лесу. Если будет досуг и воля — приезжай. Людмилушку поцелуй. Ольга тебе шлет поклон сердечный, и Людмилушке просит кланяться. Надо завязывать чемоданы.
Целую крепко. Пильняк.
Что-то, кажется, в произведении Замятина Пильняк принял на свой счет. На Волге Пильняк дописывал роман «Машины и волки». Саратовский адрес — это дом мамы Пильняка — Ольги Ивановны Савиновой, описан в рассказах «Старый дом», «Наследники» и др. Письмо заканчивается сухо: «Надо завязывать чемоданы».
Интересно здесь отметить, что Пильняк и Замятин не касаются в письмах никаких тем литературной политики, оставляя их для личных встреч. Постоянное давление на писателей-попутчиков со стороны оголтелого пропартийного журнала «На посту» и всей партийной печати не могло не волновать их. И все же они в письмах предпочитают говорить о другом. Характерно в этом отношении и письмо Пильняка от 19 окт. 1924 г. Упоминаемый в нем Б.Волин — это Бор.Мих.Фрадкин, деятель на службе у большевиков, публицист, редактор ежемесячного журнала «На посту», особенно рьяного по части классовой литературы и недостатка «принципиальности» у попутчиков. Именно Б.Волин в 1929 г. статьей в
«Литературной газете» открыл кампанию против Пильняка я Замятина за «Красное дерево» и роман «Мы», кампанию, явившуюся первой организованной травлей ведущих популярных писателей в СССР.
Москва, Поварская, 19 окт. 924.
Евгеньюшка, родной!
Получил твое невольное о Волине письмо, — шлю «письмо в редакцию». Никакой, конечно, «злой воли» у меня не было, а Волиных (плохой псевдоним!) так много, что московский «На посту» в зубах навяз именем нарицательным: что я и сделал в «Пароходе».
Эйхенбаум укоряет меня — достаточно развязно — в «развязности»: я послал ему копию письма в редакцию и отписал пару слов, очень вежливо.
Ты прости меня, что «деньгов» тебе до сих пор не выслал: на этой неделе вышлю, обязательно. Прости Христа ради: тут у нас про деньги «очень скучно»... А за то — Лизанька сохнет про тебя до белых колен, ездили с ней (и со товарищи) на автомобиле на Сенежское озеро, пять раз шины меняли, ломали в имении Гагариных дверь... Лизанька тебе верна и очень ждет...
А Людмилушку ты поцелуй и попеняй ей, что не зашла к нам, я же угрызаюсь совестью, что тогда (она знает) на вокзале, обалдев от встречи с Ольгой, не взял ее в полон в дом к себе насильно.
Прости, что мало пишу: начал писать в 1 час дня (как встал, легли в 7 утра, очень было шумно, с начальством!), а кончаю в 8 вечера, — весь день сидел оскорбленный (тем, что отказал ему «Совр.» (так в тексте. — Б.А.)). Соболь и Глеб, у которого... (вымарано Ольгиной цензурой про жену Глеба Алексеева).
Целуем: я и (...). Ольга — кланяется, (я целую — тебя и Людмилушку...).
Прочел Ольге письмо, сказала: — Зачем ты сплетни пишешь, — не хорошо. Зачеркни, — так что зачеркнуто — Ольгиной цензурой. Твой Борис.
В чем суть истории с Волиным, упоминаемым в письме, неясно. Также неизвестен и ответ Пильняка. Литературовед Эйхенбаум опубликовал в №1 «Русского современника» статью «В ожидании литературы», направленную против Пильняка.
Время сложное. В письме к Д.А.Лутохину, написанном спустя 20 дней, Пильняк сетует: «Живем мы тихо, пишет народ немного, вразброд, нету темы, что ли, или уж очень надо наново — опять наново! — перестраивать свою лиру». Вот, кстати, с кем Пильняк всегда откровенен и прям.
24 ноября 1924 г. Замятин и Пильняк виделись. В этот день Замятин писал жене: «...В 8 буду У Пильняка, где сегодня литературное сборище: Белый читает несколько глав из романа. Будет, должно быть, порядочно народу, в том числе — может быть — Лужский и Ваш Качалов».
Об их повседневных отношениях дает представление рассказ Пильняка «Расплеснутое время», написанный 12 дек. 1924 г. Рассказ документален. «Приехал из Питера Замятия. Обедали, собрались в театр. Евгений с репетиции (приезжал смотреть, как ставят во Втором МХТ «Блоху») заезжал в Современник, привез оттуда мне письмо, посланное в адрес редакции; Евгений передал мне письмо, я положил его в карман, решив прочесть потом: Замятин и я, мы пошли в Художественный на «Ревизора», в антракте Евгений пошел за кулисы, а я остался, чтоб прочесть письмо». (Письмо было от девушки, с которой Пильняк мимолетно встречался в 1919 году в поезде, битком набитом мешочниками). «Прочитал и вспомнил девятнадцатый год, шпалы, степные ночи, рыжую девушку со стремительными движениями». «Показал письмо Замятину, он говорил лирические слова о женственности и о лирике женщин... Наутро я писал то, что было на очереди. В сумерки я написал ей, этой девушке, письмо. Вечером мы собрались слушать Андрея Белого. Я дал Феде прочесть письмо девушки, он тоже, как Замятин, говорил лирически по поводу него». Пришел ответ от девушки, который показал, «что и Ольга, и Замятин, и Федя? и я — плохие мы психологи». Рассказ весь построен на одинаково возвышенных представлениях и Пильняка, и Замятина, и Ольги Щербиновской, и Феди (Богомильского), персонажей рассказа, о любви и лирике, о прошлом, о романтике, в то время, как действительность... Все это неуловимо связано с литературой, которая то ли лучше, то ли выше, то ли благородней действительности. Столь бытовое участие Замятина проливает недостающий свет на прочность и повседневность их отношений. Встречу и передачу письма можно определенно датировать 23 ноября: 24-го Андрей Белый читал у Пильняка свой роман, о чем Замятин сообщает жене.
И после этого наступает — нет, не перерыв в письмах, а их отсутствие аж до 11 мая 1929 г. Почти пять лет никак не отражены в их взаимоотношениях. За эти годы произошло столько событий. Умер Есенин, близкий Пильняку. Сам он побывал в разных местах. Вот как у него сложился следующий 1925 год: «С конца апреля до начала июня был в Крыму; в июне плавал на Волге; в июле — полтора месяца — по конец сентября летал по нашему «подкаменью», а в сентябре уехал на Ближний Восток, был в Турции, Греции, Палестине, — смотрел века, солнце и синь моря». В 26-м, уже в феврале, через всю страну отправился в Корею, Китай, Японию, откуда вернулся только в сентябре. Остаток года ушел на расхлебывание скандала с «Повестью непогашенной луны», конфискованной со всем тира-
жом «Нового мира». В 27-м опять ездил на Волгу в Саратов, в Одессу и за границу, в 28-м — в Кисловодск с лекциями и по южным городам, а также в Одессу на встречу с героями своего рассказа «Олений город Нара» — американской писательской четой Гиршбейн. В Воронеже с А.Платоновым написаны «Че-Че-О» и пьеса «Дураки на периферии», до сих пор, кстати, не найденная. У Замятина огромный успех «Блохи», романа «Мы» в Соединенных Штатах, книги, публикации. Словом, масса событий, переживаний. Конечно, они переписывались, хотя может быть из-за поездок и не так регулярно, как раньше. Но следов этой переписки нет. И мы можем только сожалеть, что и эта часть их писем пропала.
Письмо Пильняка от 11 мая 1929 г. не содержит ничего необычного. Текущие литературные дела, приветы друзьям и пожелания. Между тем назревали тяжелые события. Это был год, который навсегда соединил судьбы Пильняка и Замятина в истории советской русской литературы.
Евгеша, —
журнал называется «Carrefour», хороший, ни в коем случае не «demis» — соредакторы международностей говорят о том. Для журнала нужны:
1) Прости, господи, рассказы, русские, о революции, хорошие, — до листа.
2) Очерки о чем угодно русском, написанные писателями, а не журналистами, — не о писателе, о писателях, не о театре «Бронепоезде», — а о театре, не о Кустодиеве, а о живописи. О России, российском. Например, — о Палехе, о владимирских кустарях, о зырянском массовом зверобойстве.
Если б ты написал такой очерк в 10 страничек к 20-му мая, было бы гениально!!!
Шли рассказ.
Пришли мне Вашу Литературную газету: ее здесь ни у кого нет.
Скажи Никитину об этом же, — поцелуй его — ему о том же должен был звонить Рот.
Целую крепко. Пишу роман. Весна! Твой Борис. .
Москва 40, 2-я ул. Ямского Поля; 1а, 21. 14 мая 1929.
Ты не написал адреса!!!
«Demis» (от demi, фр. — половина) — здесь — журнал не второстепенный, не бульварный. Никитин Ник.Ник. — «Серапион» — ездил вместе с Пильняком в Англию. Иозеф Рот, упоминаемый в конце письма, — австрийский писатель (1894-1939).
Письмо обыкновенное, но... осторожное, сдержанное. Словно написанное под чьим-то бдительным оком. Уже иные времена. -
К концу 20-х годов усиливается нажим на деятелей литературы и искусства, относительно свободное и независимое положение которых — только известных, остальные давно были несвободны, вступало в противоречие с попытками неограниченной власти подмять под себя эти остатки независимости. Ход событий был таков, что все должно было или занять подчиненное место в государственных структурах, или погибнуть.
Началось все с самой одиозной и неуправляемой фигуры — с Мейерхольда. С начала 1928-го года над его театром сгустились тучи. По времени это совпало с расколом в МХАТ-II и уходом из театра его директора и исполнителя всех главных ролей Михаила Чехова. Он уехал за границу, откуда писал, еще надеясь вернуться, Луначарскому, что театральная жизнь стала бессмыслицей: «Театр по существу своему не может замкнуться в узкие границы повседневных тем; он не только шире, но он совсем иной природы». Один из «единодушных», В.Н.Билль-Белоцерковский, возглавил гонения на непокорных художников: «Я приветствую отъезд Чехова и Мейерхольда за границу. Рабочий класс ничего от этой поездки не потеряет». Ему возражал Л.Авербах, но не как противник, а как соперник. К Сталину за поддержкой обратились писатели из «Кузницы» и сам Белоцерковский. Сталин поддержал Белоцерковского. В его длинном ответном письме есть и такой абзац: «Возьмите, например, такого попутчика, как Пильняк. Известно, что этот попутчик умеет созерцать и изображать лишь заднюю нашей революции. Не странно ли, что для таких попутчиков у вас нашлись слова о «бережном отношении», а для Б.-Белоцерковского не оказалось таких слов?» При чем, спрашивается тут Пильняк? Пьес он не писал (одну написал было с А.Платоновым да и ту не поставили), к театральному миру имел отношение только зрительское. Правда, женат был на актрисе Малого театра. Пильняк здесь притом, что он давно уже стал дежурным примером чего-то решительно «несоветского», неправильного и не «единодушного». Считается, что гром над Пильняком грянул в кампанию 29-го года — за «Красное дерево». Но вот уже за полгода до выхода крамольной повести Сталин дает направляющие указания. Следом за приведенным абзацем в письме Сталина идет следующий: «Не странно ли, что ругая Б.Белоцерковского «классовым врагом» и защищая от него Мейерхольда и Чехова, «На литпосту» не нашел в своем арсенале ни одного слова критики ни против Мейерхольда (он нуждается в критике!), ни, особенно, против Чехова? Разве можно так строить фронт? Разве можно так размещать силы на фронте? Разве можно так воевать с «классовым врагом» в художественной литературе» (28.02.29).
Указания Сталина, как строить фронт и размещать войска, — и против кого — были учтены. Вот судьбы перечисленных в письме лиц: Мейерхольд — расстрелян, М.Чехов умер на чужбине, Л.Авербах, верно служивший Сталину, расстрелян, Борис Пильняк, вызвав-
ший ненависть Сталина еще «Повестью непогашенной луны», расстрелян. И лишь Б.-Белоцерковский благополучно дожил до преклонных лет.
С Пильняком все ясно — он революцию принимает, но все время описывает «заднюю» революции, ее, так сказать, теневые, неприглядные стороны, о которых лучше бы умолчать.
Но Замятин... В письме К.Федина от 21 июня 1932 г. посланном Замятину из Сен-Блазиен в Швейцарии и поэтому откровенном, читаем: «Женя! О твоем письме в редакцию «Литературной газеты» Зоя спросила у Авербаха (ныне падшего ангела), получено ли твое письмо, Авербах ответил: «Получено, но напечатано не будет. Замятин пишет о том, чего он не говорил. Но не пишет о том, ч т о он говорил»... Дело все в том, что ты борешься против искажения фактов, передержек газетчиков, то есть против частностей, и оставляешь нетронутым вопрос о главном... Ты и на этот раз, как прежде, оставил вопрос открытым — как же ты относишься к революции (само собою — к революции, происходящей сейчас у нас, в не к абстрактному явлению революции)? Боюсь, что этот вопрос, в кругу твоего личного бытия, относится к вечным. И ты никогда ничего решительного тут не скажешь. А можно ли тут отмолчаться?»
Замечание справедливое: о своем отношении к революции Замятин никогда ничего внятно не сказал.
Таково было положение двух участников драмы 1929-30 гг. перед началом ее. Против Пильняка уже «развернут фронт», а как обстояло дело с Замятиным, мы узнаем чуть позже из его письма к Сталину.
Нужно представить себе атмосферу, в которой оказались тогда думающие люди. Уже в наше время, до перестройки, мы все знали, что живем в подлом обществе, но цензура мешала нам это сказать. Тогда же историческая несостоятельность коммунизма еще не была так ясна. Простые люди, особенно в городах, испытывали энтузиазм и трудовой подъем. Все и вся славословили партию. В этих условиях даже просто молчать было подвигом.
Ю.Анненков писал: «По существу вина Замятина по отношению к советскому режиму заключалась только в том, что он не бил в казенный барабан, не «равнялся», очертя голову, но продолжал самостоятельно мыслить и не считал нужным это скрывать. Замятин утверждал, что человеческую жизнь, жизнь человечества нельзя искусственно перестраивать по программам и чертежам, как трансатлантический пароход, потому что в человеке, кроме его материальных, физических свойств и потребностей, имеется еще иррациональное начало, не поддающееся ни точной дозировке, ни точному учету, вследствие чего, рано или поздно, схемы и чертежи окажутся взорванными, что история человечества доказывала множество раз».
Самостоятельно мыслить — это и было, с точки зрения партии, то самое «иррациональное начало», которое мешало ей проводить антинародные мероприятия. Кроме того, это противоречило самой сути советского общества, построенного на насилии и глубоком презрении к личности. Партийная узда стягивалась постепенно: началось с высылки в 1922 г. философов и писателей, и продолжалось незаметными и мелкими удушениями — запретом издавать журналы, не входящие в систему Госиздата, усилением «классовой борьбы», обвинениями в «буржуазности», непонимании «последовательного хода революции» и т.д. Теперь наступал решительный момент.
Дело было, конечно, не только в личностях Пильняка и Замятина, в их, так сказать, хронической неуправляемости, а в том еще, что к 1929 году они были руководителями писательской организации: Пильняк был председателем Всероссийского союза писателей (также и московского его отделения), а Замятин — ленинградского. Удар наносился прежде всего по Союзу писателей.
Ложью была пронизана вся жизнь. И у Пильняка, и у Замятина мы находим неистовые протесты против этого. Главное, в чем обманывали людей, это в том, что они якобы равны. Но люди не равны ни по своим умственным возможностям, ни по физическим, ни — в особенности — по уровню культуры. Внушая неразвитым, необразованным людям буквально понимаемую идею равенства, коммунисты натравливали их на обладателей высокого интеллекта. Если кухарка может управлять государством, то и писать может каждый, а если не писать, это все-таки дело трудное, то вполне можно поучать, указывать на ошибки, что особенно поощрялось. Более того, людям внушалось, что они не только равны, но раз они пролетарии, то даже «равнее» интеллигентов, лучше. А раз лучше, то можно даже принизить занесшихся ввысь.
По-инквизиторски выискивались различные «ошибки». Судьями над интеллигентами стали вчерашние недоучки, невежды, возомнившие себя строителями «новой жизни».
Все новые способы порабощения людей вообще рядятся в освободительные одежды. Новое, еще невиданное закабаление подается в обрамлении самых «демократических» слов и обязательно с какой-нибудь «всеобщей» идеей, которая всех осчастливит.
И вот гром грянул. Конечно, под нож могли попасть и Эренбург, насквозь обуржуазившийся декадент, и тот же насмешник Зощенко, и Шолохов, воспевающий белоказаков, но Пильняк и Замятин были к тому же еще и честными и независимыми руководителями Союза писателей.
Поводом для невиданной по масштабам кампании послужило то, что в 1929 г, в Берлине в издательстве «Петрополис», специализирующемся на выпуске произведений советских писателей, вышли повести Пильняка «Штосс в жизнь» и «Красное дерево». Кампанию открыла «Литературная газета» 26 авг. 1929 г. передовицей Б.Волина, услужливого борзописца, давнего недруга Пильняка и Замятина, да и всех других, «самостоятельных». В ней лживо утверждалось, что «Красное дерево» было отвергнуто редакциями
советских журналов и тогда Пильняк, председатель Всероссийского союза писателей, отдал его в «белогвардейское» издательство «Петрополис». «Как мог этот роман Пильняк туда передать? Неужели не понимал он, что таким образом он входит в контакт с организацией, злобно-враждебной стране Советов?» — лицемерно восклицал Б.Волин.
Пильняк отвечал на эти инсинуации письмом в газету от 28 авг. 1929 г., в котором, разоблачая клевету, писал, что повесть его была принята журналом «Красная новь» еще в феврале; не напечатана она лишь потому, что он ее переделывает в роман (он действительно вышел в следующем году под названием «Волга впадает в Каспийское море», «Красное дерево» вошло в него полностью); что издательство, куда он отдал повесть, вовсе не белогвардейское, а печатает советских авторов, его товарищей по перу, таких, как Вера Инбер, В.Каверин, Н.Никитин, Пант.Романов, А.Толстой, К.Федин, Ю.Тынянов, даже Шолохов, а не писателей-эмигрантов; что все писатели, печатающиеся в «Петрополисе», имеют с изд-вом типовой договор, по которому — «из-за отсутствия литературных конвенций» — их произведения выходят там «хотя бы на день раньше», что обеспечивает им гонорар. Пильняк признавал, что «действительно в России есть еще отребье прошлого, обыватели, реставраторы, мелкие воришки, распутники и бездельники» и что они «усердно изничтожаются и уничтожению которых «Красное дерево» помогает».
Письмо напечатали, но травля продолжалась, принимая все более грубый характер. Пильняка обвиняли в том, что, если судить по его повести, в малых городах, не говоря уже о глубинке, революция даже не ночевала, там все осталось, как в ХУЛ веке, что в общем соответствовало действительности. М.Горький выступил в защиту Пильняка, но и это не помогло. Кампания разрасталась: «Советская общественность против пильняковщины», «Вылазка классового врага в литературе», «О буржуазном влиянии на советскую художественную культуру», «Об антисоветском поступке Б.Пильняка», «Писатели осуждают пильняковщину», «Уроки пильняковщины», «Против пильняковщины и примиренчества с ней» и т.д. Диспуты, резолюции, осуждения. Одними заголовками можно заполнить несколько страниц. Весь юмор в том, что люди, выступившие столь горячо на защиту советской власти, не знали даже, от чего они ее защищают. Чем правдивее вещь, тем большее она вызывает негодование. Но здесь даже этого нельзя было сказать — «Красного дерева» никто не читал. Все это время повесть, в которой чуть более двух печатных листов, упорно называлась «романом».
В это странное понятие «пильняковщина» каждый вкладывал, по-видимому, свой смысл. Замятиновщины не существовало, только пильняковщина. Вообще, возникло оно раньше. Виктор Гофман в книге «Борис Пильняк. Мастера современной литературы» («Академиа», Лен. 1928), определяя место Пильняка в новой литературе, писал: «Творчество Пильняка, выросшее в революционные годы, представляет собою, несомненно одно из самых замечательных явлений в русской прозе последнего десятилетия. Не боясь преувеличений, можно сказать даже, что из книг Пильняка глянуло на нас «девять десятых судьбы» прозаического искусства нашей эпохи. В творчестве Пильняка открылся характернейший и поучительнейший ландшафт нашей прозы, с поразительной рельефностью обнаруживший основные тенденции ее развития, те конструктивные черты, которые подстрекнули критику объявить и «кризис прозы». «Пильняковщина» — ходячее слово — покрыла (и еще покрывает до сей поры) множество литературных явлений. Под флагом Пильняка плавало (и продолжает еще плавать) не малое число мелких литературных суденышек — каботажное плаванье! Нет нужды — в который раз — разоблачать имена. Важно, конечно, не прямое влияние Пильняка на того или другого писателя, а то, что «пильняковщина» оказалась исторически неизбежным этапом. Знак Пильняка оказался в известном смысле, знаком эпохи, знаком истории. И поэтому сам Пильняк не нуждается вовсе ни в защите, ни в порицании, ни тем более в поучении, которыми его щедро награждала наша критика». И далее: «Кризис разложил основные элементы прозы и их соотношения... Сюжет, повествование, стиль распались на части, оказались — сами по себе, как элементы возможной конструкции будущей прозы; как примерные (и приблизительные) образчики сюжета, повествования и стиля, — своеобразный литературный инвентарь...»
Здесь мы видим, что понятие «пильняковщина» объясняется с литературоведческой точки зрения: кризис общества (революция) разрушил и прежнюю литературу, и она стала искать себе новые формы существования.
Комментатор писем Пильняка к Горькому (Горьковские чтения, 1984) Н.Н.Примочкина указывает на еще более раннее (1924) возникновение термина: «Горький выступал не только и не столько против самого Пильняка, сколько против «пильняковщины», против засилья той манеры, того «экспериментального» стиля, изобретателем которого был в России Пильняк. Популярность новых форм, связанных с именем этого писателя, была в 20-е годы огромна. Среди молодых советских писателей ходила в то время острота: «Вся страна заросла Пильняком, и только кое-где попадаются Зозули». Принципы художественной формы, выдвинутые Пильняком, благодаря их механичности и рациональности, легко поддавались копированию и были широко подхвачены молодыми прозаиками. Поэтому, выступая против Пильняка, Горький боролся прежде всего против рабского подражания его манере».
Другие под «пильняковщиной» подразумевали всякие типографские «фокусы», произвольное расположение текстов, словом, всякие штуки, рассчитанные «поразить» читателя, вроде стихотворной лестнички Маяковского. Третьи имели в виду постоянное неучастие Пильняка в «общем хоре», самостоятельность и неожиданность его взглядов, что подразумевало тайное несогласие, т.е. скрытую контрреволюцию, Кто-то видел в изысканности
прозы Пильняка заведомое желание запутать читателя, «навести тень на ясный день». Наконец, вспомним и старую русскую традицию: не переубедить оппонента, а обругать его. Вспомним, толстовщину, достоевщину, богдановщину, махновщину, есенинщину, даже чуковщину, а в политике — эсеровщину, белогвардейщину и т.д. Зловещий суффикс всегда означал массовое неприятие и всеобщее гонение, что как раз и имело место.
Статья Горького в защиту Пильняка вызвала нападки на него самого. Однако он не отступил. В новом газетном выступлении «Все о том же» (оно не было опубликовано) он высказался еще шире: «Кроме Пильняка, есть немало других литераторов, на чьих головах «единодушные» люди публично пробуют силу своих кулаков, стремясь убедить начальство в том, что именно они знают, как надо охранять чистоту рабочего класса и девственность молодежи. Например, Евгений Замятин, этот страшный враг действительности, творимой силой воли и разума рабочего класса... Насколько я знаю Замятина, Булгакова, а также всех других проклинаемых и проклятых, они, на мой взгляд, не стараются помешать истории делать ее дело, прекрасное и великое дело, и у них нет слепой органической вражды к честным деятелям этого великого и необходимого дела».
Замятина прорабатывали одновременно с Пильняком. Он был виноват в том же: у него была своя «картина мира». Не выносил он также подхалимажа и низости. Еще в 1921 г. он писал: «Литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное право писания од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию». В 1930 г., несмотря на оголтелую травлю, вышел восьмитомник собрания сочинений Пильняка; Замятина же вообще не публиковали. Обратившись с письмом к Сталину и бросая в нем ретроспективный взгляд на историю систематических и все множащихся шлагбаумов на пути своих публикации, он подошел к кульминационной черте: «Гибель моей трагедии «Аттила» была поистине трагедией для меня: после этого мне стала совершенно ясна бесполезность всяких попыток изменить мое положение, тем более, что вскоре разыгралась известная история с моим романом «Мы» и «Красным деревом» Пильняка. Для истребления черта, разумеется, допустима любая подтасовка — и роман, написанный за девять лет до того, в 1920 году, — был подан рядом с «Красным деревом», как моя последняя, новая работа. Организована была небывалая еще до сих пор в советской литературе травля, отмеченная даже в иностранной прессе».
Письмо Пильняка было напечатано в «Литературной газете» 2 сент. 1929 г., но не произвело впечатления на «литературных кентавров». Письмом снимался основной фундаментальный упрек кампании в том, что повесть якобы не принята ни в одном журнале в СССР. Более того, о принятии повести к напечатанию в №3 «Красной нови», как об этом и писал Пильняк, появилось признание все в той же «Лит. газете» того самого «редактора» — главного, а не «одного из редакторов», как деликатно выразился Пильняк, не назвав его. Им был Ф.Ф.Раскольников, деятель революции, позже посол в Болгарии, невозвращенец, откуда он обратился к Сталину с Открытым письмом, в котором, в частности, спрашивал: «Где Пильняк?.. Вы убили его, Сталин!» Но это позже, когда его самого коснулась карающая рука, а сейчас, в 29-м году, он написал в «Литературную газету», что принятие им рукописи «Красного дерева» к напечатанию не может служить Пильняку оправданием. Тем не менее «единодушные» критики продолжали твердить, что «роман» Пильняка не приняли «здесь», а «там» его подхватили белоэмигранты.
Пильняк хотя и написал письмо в «Лит. газету» с личными объяснениями, тем не менее понимал, что главный удар наносится по Всероссийскому Союзу писателей, слишком самостоятельному и мешающему в «переломный год» созданию единой системы руководства литературой. (Такой же помехой был и РАПП, пытающийся монополизировать это руководство, но его черед пришел позже.) Именно поэтому уже 15 сент. состоялось экстренное собрание Всер.союза писателей. Организацию было решено переименовать в Союз советских писателей. Пять вновь избранных членов нового правления срочно выехали в Ленинград (Шмидт, Кин, Кириллов, Огнев и Леонов) «разлагать», по выражению Замятина, ленинградцев. Здесь уместно привести письмо Замятина Федину от 21 сент. 1929 г. из Москвы: «Сегодня днем узнал, что завтра у вас — общее собрание в Союзе и что сегодня выезжают — разлагать ленинградцев — члены нового Правления... Очевидно, на общем собрании будет поставлен вопрос и о романе «Мы»... Я решил на завтрашнее собрание не ехать. Мотивы: если ленинградцы окажутся народом столь же хлипким, как и москвичи — у меня нет охоты видеть это позорище; и если это будет собрание московского типа (Горький правильно назвал это «самосудом») — что бы я ни говорил, это все равно заготовленных Шмидтом резолюций ни на йоту не изменит; если общее собрание в Ленинграде окажется иным — мое присутствие там излишне, потому что ничего не могу добавить к моим объяснениям (переданным тебе Н.В.Толстой); Мое «письмо в редакцию» Пильняк не передал, считая, что оно не дает полного ответа; пожалуй, он и прав. Во всяком случае, теперь это письмо уже запоздало — печатать я его не буду и вместо него напечатаю другое, содержание которого в значительной мере определится результатами завтрашнего вашего общего собрания. Я не знаю, в Ленинграде ли сейчас Слонимский, но думаю, что ты и сам без него можешь решить, удобно ли говорить о том, что он от моего имени передал «Воле России» мое запрещение печатать «Мы»; во всем деле — это обстоятельство существенное и умолчать о нем было бы жаль... О том, что происходило на общем собрании в Москве — тебе пишет Пильняк. Это было, черт знает что — там были прямые подлоги. Вчера случайно встретил Горького на «Блохе»; завтра буду у него. Читал ли ты статью Горького о Пильняке в «Известиях»? И ответ «Известий»? По поводу этого ответа Горький пишет новую статью. О выходе из Союза сегодня подали заявления Пильняк и Пастернак».
В знак протеста против травли Пильняка и Замятина вышла из Союза А.Ахматова: «Тут я еще из сочувствия Пильняку и Замятину ушла из Союза».
К.А.Федин сообщает Замятину из Ленинграда: «...вчерашний день, вероятно, мало чем отличался от «большого московского дня» в Союзе. Разброд и растерянность правления достигли страшных размеров. Решения принимались наспех и под таким чудовищным давлением, что под конец все чувствовали себя совершенно раздавленными. Правление «было взято» измором... чтобы правление вынесло окончательное решение по твоему вопросу... Сущность его — помимо словесности — сводится к следующему: 1. Разрешение тобой английского перевода признано политической ошибкой; 2. Констатировано, что ты не признал своей ошибки в объяснениях; 3. Что ты не отказался от идей романа «Мы», признанных нашей общественностью антисоветскими. Пункт четвертый касается запрещения публиковать за границей произведения, «отвергнутые советской общественностью». Общее собрание приняло резолюцию, осуждающую и тебя, и Пильняка».
Оба произведения, намеченные для показательной критики, были выбраны, конечно, точно. Ни Пильняк, ни Замятин не позаботились даже о фиговых листках для прикрытия своей главной мысли. Замятин писал в своей уклончивой манере: «Написанный в 1919-1920 гг. утопический роман «Мы» — в первую голову представляет собой протест против какой бы то ни было машинизации, механизации человека; американские критики в отзывах о романе «Мы» вспоминали о системе применяемой на заводах Форда. В этом романе находили рефлексы эпохи военного коммунизма, но с современностью его связывать, конечно, нельзя» (Из письма К.Федину от 21 сент. 1929 г.). Его с современностью и не связывали, его связывали совершенно справедливо с той будущностью, которую сулит людям коммунизм.
«Красное дерево», рисующее жизнь в провинции самыми мрачными красками (безнравственность и безнаказанность власти, руководителей, отсутствие перемен, быт, уходящий к XVII веку) тоже, конечно, было вопиющим диссонансом в общем согласном и единодушном хоре воспевателей успехов советской власти.
В «Красном дереве» Пильняк дает такую характеристику положению на селе: «Мужики в те годы недоумевали по поводу нижеследующей, непонятной им, проблематической дилеммы, как выражался Яков Карпович. В непонятности проблемы мужики делились — пятьдесят, примерно, процентов и пятьдесят. Пятьдесят процентов мужиков вставали в три часа утра и ложились спать в одиннадцать вечера, и работали у них все, от мала до велика, не покладая рук; ежели они покупали телку, они десять раз примеривались, прежде чем купить; хворостинку с дороги они тащили в дом; избы у них были исправны, как и телеги, скотина сыта и в холе, как сами сыты и в труде по уши; продналоги и прочие повинности они платили государству аккуратно, власти боялись; и считались они: врагами революции, ни более, ни менее того. Другие же проценты мужиков имели по избе, подбитой ветром, по тощей коровенке и по паршивой овце, — больше ничего не имели; весной им из города от государства давалась семссуда, половину семссуды они поедали, ибо своего хлеба не было, — другую половину рассеивали — колос к колосу, как голос к голосу; осенью у них поэтому ничего не родилось, — они объясняли властям недород недостатком навоза от тощих коров и паршивых овец, — государство снимало с них продналог и семссуду, — и они считались друзьями революции. Мужики из «врагов» по поводу «друзей» утверждали, что процентов тридцать пять «друзей» — пьяницы (и тут, конечно, трудно установить, — нищета ль от пьянства, пьянство ли от нищеты), — процентов пять — не везет (авось не только выручает!) — а шестьдесят процентов — бездельники, говоруны, философы, лентяи, недотепы. «Врагов» по деревням всемерно жали, чтоб превратить их в «друзей», а тем самым лишить их возможности платить продналог, избы их превращая в состояние, подбитое ветром». Один из таких «врагов», получивший в 1923 году на сельскохозяйственной Всероссийской выставке «золотую медаль на бумаге», в 1928 разорился и сошел с ума, потому что «сдать в кооператив пуд ржи — рубль восемь гривенников, купить в этом же кооперативе — по ордеру — пуд ржи — три шесть гривен, а на базаре продать пуд — шесть рублей».
Ни одно из произведений Пильняка — а они всегда были чем-то вроде красной тряпки для критиков — не вызывало такого скандала. Он разразился повсеместно и шел по нарастающей. Улюлюкая, соревнуясь друг с другом, правоверные критики разносили в пух и прах повесть, которую не читали. Вот еще заголовки статей: «Недопустимое явление», «Красное дерево» с белой сердцевиной», «Против переклички с белой эмиграцией», «Советские писатели должны определить свое отношение к антиобщественному поступку Б.Пильняка», «Борис Пильняк. Председатель Всероссийского союза писателей — собственный корреспондент белогвардейщины», «Проверить союз писателей», «Против переклички с эмигрантщиной» и т.д. Травля началась в сентябре 1929, продолжалась весь 1930-й год и закончилась аж в апреле 1931. О Лорде Керзоне и то, кажется, шумели меньше. Откликнуться и осудить должны были все: и вознесенские ткачи, и шахтеры, и, само собой, все областные писательские организации. Мир с удивлением следил за этой невиданной кампанией, тщетно пытаясь понять, что же все-таки сотворили эти два человека, столь яростно проклинаемые. Даже Троцкого, которого под шумок сослали в Алма-Ату, и то вспоминали реже. Ромен Роллан, Бернард Шоу, Стефан Цвейг и другие друзья Пильняка пытались как-то помочь, поддержать. Но все было напрасно. Шла генеральная репетиция по массовому запугиванию людей, внушению им отвращения к свободной мысли и заодно к писателям и интеллигентам.
При погроме Пильняка и Замятина даже Маяковский не остался в стороне. Галина Серебрякова, попавшая в 37-м году в сталинские лагеря и оставившая о Пильняке и Пастернаке интересные воспоминания («Два Бориса»), тоже включилась тогда в общий хор.
Вяч. Полонский, когда-то писавший, что истинный художник всегда создает «свою картину мира» (имелись в виду И.Бабель, Б.Пильняк, А.Веселый), сейчас тоже выступил против Пильняка.
Да и никто вообще, кроме Горького, не подал голос в защиту.
А.И.Солженицын в письме IV Всесоюзному съезду союза советских писателей напоминает: «... были писатели 20-х годов — Пильняк, Платонов, Мандельштам, которые очень рано указывали и на зарождение культа личности, и на особые свойства Сталина, — однако их уничтожили и заглушили вместо того, чтобы к ним прислушаться... Руководство Союза малодушно покидало в беде тех, чье преследование закончилось ссылкой, лагерем или смертью (Павел Васильев, Мандельштам, Артем Веселый, Пильняк, Бабель, Табидзе, Заболоцкий и другие)».
Проклиная Пильняка и Замятина, критики указывали на неслучайность их «жестоких» ошибок, на их последовательность, что в общем соответствовало действительности. Накануне собрания во Всероссийском союзе писателей, на котором были осуждены его руководители, а сам он преобразован, газета «Вечерняя Москва» выступила со статьей: «В чем гвоздь?», где отмечалось, что «достаточно проследить хотя бы на важнейших произведениях эволюцию этих двух писателей за последние годы, чтобы убедиться в совершенной закономерности» их выступлений «на трибуне зарубежной печати с выпадами против социалистического строительства... В разительном противоречии с полнокровным революционным мироощущением в творчестве Пильняка настойчиво звучало любопытство к мельчайшим деталям половой жизни действующих персонажей». Ждали, что Пильняк, наконец, найдет «настоящую революционную тему». Но он «разрешился «Непогашенной луной», в которой политическая жизнь партии была отражена в кривом зеркале обывательских сплетен... Невежественное самомнение одиночки-интеллигента, нисколько не стремящегося дать подлинную характеристику явлений, а ограничивающегося субъективными и маловыразительными произвольными домыслами», в результате чего «Япония предстала в идиллическом свете» и «так суматошливо выглядело «Че-Че-О». Далее жирно: «Пильняк показал что его понимание вещей далеко от революционного пролетарского понимания... И тут надо прямо сказать: Борис Пильняк революцию мыслит по «сменовеховски», как веху в развитии России... Подлинная классовая суть революционных процессов ему чужда... Оттого, начав с воспевания революционной стихии... он переходит к охаиванию революции. Путь Замятина еще менее сложен. Начав с изображения окуровского болота, с изобличения скотского существования офицеров, он уже в первые годы революции перешел на полемику с Октябрем... Рабочий класс изображался собакой, ищущей сильного хозяина», Замятин стремился «показать всю иллюзорность и бессмыслицу революционных событии... Роман «Мы» стоит в ряду всех этих контрреволюционных произведений... Стало быть особенной новизны в новом повороте еще на несколько градусов Пильняка и Замятина не содержится». В сноске указывалось: «Еще в декабре прошлого года в статье «Разлад с эпохой» ставился остро вопрос о творческом пути Б.Пильняка в связи с выдвинутой им тогда же «теорией», противопоставляющей «политику» и литературу. Мы тогда же сигнализировали опасность, скрытую в «теориях» Пильняка, теориях, которые не могли возникнуть случайно и пройти бесследно для его творчества»... «Они состояли в союзе писателей, они писали… политический же их облик стал предметом внимания только после возмутительного выступления в зарубежной печати». Далее подробно разъяснялось, как реагирует или должна реагировать «писательская общественность на дело Пильняка»... «Развертываться писательская общественность должна по линии политики». Заканчивается статья так: «Если из дела Пильняка не будет извлечен этот урок... эта история научит малому». И так далее. Бесконечные перепевы все одного и того же — писатели не смеют отделять литературу от политики.
Письмо Пильняка от 30 ноября 1929 г. отличает скованность тона, обычно свободного в их переписке. Это объясняется, конечно, кампанией в газетах, которая ведется против них.
Евгеша, родной, —
сейчас написал и прочитал «Как пишу», — вижу, что написал плохо и лучше написать не смогу: именно по тем основаниям, которые в этом «Как пишу» изложены. С дел начинаю это письмо, чтобы просить: если плохо — не отдавай, спрячь в письменный стол.
Спасибо, спасибо тебе за твое письмо. К сожалению, оно пришло, когда рукописи были уже сданы и разосланы: исправлять буду в корректуре. Письмо твое мне очень дорого, — спасибо!
Не пишешь ничего о своих делах? — анкеты подал?
У нас зима, снег, санки.
Петербург и твой дом — твои и Людмилушкины заботы — поминаю очень хорошо. Правда, мне очень приятно было чувствовать заботливость вас обоих. Поцелуй ручку Людмилушке за меня. И Аграфене Павловне поклон передай. И тебя крепко целую. Как твой роман? — прислал бы! — ?
Плохо, что-е-то, написал письмо: устал.
Целую крепко. Твой Пильняк.
30 ноября 929. Ямское поле.
Письмо Замятину написано, когда кампания против них набирала ход. Некоторая отрывистость, неполнота текста объясняются скорее всего тем, что почти всю кампанию Замятин, наезжая в Москву, жил у Пильняка. 29 авг. (т.е. на следующий день после того, как Пильняк послал письмо в «Лит.газету»), Замятин писал жене: «Всеобщая паника: везде — статьи, адресованные Пильняку и мне: ...все это связано с кампанией против Союза писателей, начатой в «Литературной газ.» и «Комсом. правде». 28 сентября: «Живу все у Бориса». 21 октября: «Сейчас звонил с вокзала в ЦЕКУБУ»: чудеса — есть комната, еду пока туда, а неудобно будет — переберусь к Борису». Замятин на несколько дней едет в Лебедянь, а вернувшись 29.10. сообщает жене: «Вернулся из Лебедяни, сижу у Бориса». Приписка Пильняка: «Так же кланяется и целует Пильняк-Сакко и сообщает, что будет он привезен в Ленинград, о чем и просит сообщить Ахматовой, ради свидания с которой оный Пильняк главным образом и стремится в Северную Пальмиру». Сакко — единственный намек на травлю, которой подвергаются оба опальных писателя (Сакко и Ванцетти — два американца, безвинно осужденные в США и казненные на электрическом стуле). Практически они переживают травлю вместе.
Письмо от 21 дек. 1929 г. уже более похоже на прежние. Пильняк начинает привыкать. Действительно, травле не видно конца, накал ее не спадает. Тем не менее как-то жить надо. Дела требуют забот. Ангарский (Клестов Н.С.), директор изд-ва «Недра», принял и выпустил в следующем, 1930, году роман Пильняка «Волга впадает в Каспийское море», повесть «Красное дерево» вошла в него полностью. Хотя роман был о социалистическом строительстве канала Москва — Волга, антибюрократическая сущность повести только усилилась. Полтораку, инженеру, представляющему государственные структуры, вредителю и цинику, противостоят рабочие. Все же публикация романа, когда травля была еще в разгаре, была со стороны Ангарского смелым шагом. Собственно, это было единственное издательство, которое согласилось печатать «белогвардейца» и «буржуазного прихвостня». Мужество Ангарского вызывает уважение.
Москва, 21 декабря 1929.
Евгеша, родной, —
утром отослал тебе деньги. Сейчас пишу о делах — коротко и сопливо (ибо в Ленинграде простудился и соплю).
1. «Недра». Леонтьев напишет Ангарскому (видел его сегодня, — звонили Тихонову, — этот сказал, что твое издание в Федерации еще не разошлось), — будет рекомендовать. Ангарский в Ковно.
2. «Перевал». Губер писал тебе — ты не получил? — в начале января приедет Воронский, чтобы договариваться о Конституции. Приемлют и радуются.
3. Анна Андреевна. Просьба у меня к тебе превеликая. Скажи ей, что я билет для нее прислал, а — когда она поедет (соберется ехать) купи ей билет, — деньги тебе аккуратнейше вышлю (сегодня не послал потому, что с утра их не было в доме).
4. Начальство и Индра буду видеть в течение ближайших трех дней, тогда напишу.
Целую — тебя и Людмилушку. В Москве зима. У меня отчаянный насморк. Всего хорошего!
Прости, что в этом письме мало радостного и много насморка: нездоровится. 21 дек. 929.
В день, когда было написано письмо, Сталину исполнилось 50 лет. Газеты полны статей о верном ленинце, о мужественном вожде и т.д. Наверное, поэтому письмо кончается сентенцией: «Прости, что в письме мало радостного». Имелось, наверное, в виду, что не только в письме, но и в жизни.
Письмо от 6 января содержит поздравление с Новым Годом и трепетное ожидание Ахматовой. Вероятно, Анна Андреевна везла что-то от Замятиных, с которыми дружила. Анна Андреевна довольно часто тогда бывала в Москве.
Москва, 6 янв. 1930.
Людмилушка, Евгеньюшка, родные!
С новым годом и счастьем! — всего, всего хорошего.
Любови Абрамовне звонил: она послала тебе, Евгеша, 2 письма: первое в адрес Моховая, 29, — второе (после моей инструкции) на Жуковскую.
Анну Андреевну: жду, ждем, рады. Людмилушка, позвоните ей, как прочтете это письмо. Очень будем рады ее видеть.
Ангарский не отвечает. Целую вас крепко. Ваш Борис. Поклон Аграфене Павловне.
Последнее сохранившееся письмо к Замятину от 16 ноября 1930 г. Летом Пильняк ездил по Таджикистану, замаливая грехи. Как свою заслугу он рассматривает эту поездку в письме к Сталину. Путешествие было трудным, что явствует из самого текста книги:
верхом, через горные перевалы; чайханы, кошмы, платаны, Восток, Азия. Тем не менее дела у друзей плохи: от них открещиваются все издатели, что неудивительно. Книга «Таджикистан — седьмая советская» все же вышла при содействии Замятина в ленинградском отделении Совписа в 1931 году, как и вторая упоминаемая в письме повесть «Китайская судьба человека» — в Ленгизе, отдельной книгой. До этого очерки о Таджикистане печатались в «Известиях» и в «Новом мире» под названием «Очерки» (1931, №3). Стефан Цвейг прислал бумагу, конверты и прочую мелочь, конечно, чтобы оказать моральную поддержку. Пильняк и Замятин знают, что прогрессивная общественность Европы и Америки полностью на их стороне и считает происходящее в СССР оплевывание лучших писателей дикостью.
Москва, 16 ноября 1930
Евгеша, родной!
Я теперь сделался бедным и пишу тебе ПРОШЕНИЕ. У меня есть две книжки:
1. Очерков о Таджикистане (6 листов) — (они напечатаны в «Известняк»): «Таджикистан — седьмая советская»,
2. «Китайская судьба человека» (Бор.Пильняк и А.Рагозина) — 4 листа. Очень мне надо их продать по 42 р.50 к. 1000 х лист.
Может спротежируешь «Ленписам»? Очень прошу!
Очень мне хочется к Вам в Ленинград, — если спротежишь, — приеду. Целую тебя и руки Л. и А.А. Твой Бор. Пильняк. Бумагу эту и конверты мне прислал Ст.Цвейг.
Оба, конечно, понимали, что причины кампании против них, уже ставшей привычной, вроде ежедневного заклинания, обязательного для каждой газеты, что сущность ее и гораздо более глубока, и, главное, закономерна. Что-то кончилось. Двадцатые годы ушли, подытожив не, только десятилетие, но и саму революцию. Все, что в ней было случайного, временного, необязательного, безвозвратно ушло, осталось только глубинное. На уровне историческом это определилось как «догнать Европу и Америку». На уровне методологии — сделать это путем жесточайшей эксплуатации, насилия — рабства. Рабы обеспечивали в прошлом расцвет многих империй, они же явились причиной их гибели. Но на первых порах даровой, точнее дешевый труд, в особенности на безлюдных и диких до того просторах Сибири, являлся необходимым условием для решительного броска. Это и было, кстати, одной из причин массовых репрессий 37-го года. Система насилия и террора, которая раньше, казалось, была обращена против врагов революции и рабочего класса, против, так сказать, буржуазии, теперь стала всеобщей. Становилось традицией — за каждой ошибкой, неточным поступком искать зло, умысел, враждебное намерение. Либеральный Луначарский лишился своего поста наркома, начальником ОПТУ стал старый «друг» Замятина Ягода. Петля стягивалась все уже и настойчивей. «Переломный год» коснулся всех областей жизни. Политика, деревня, индустрия, наука, религия, кадры, быт — всюду произошел трагический перелом. Помимо Чехова и Мейерхольда, помимо разгрома Союза писателей и травли Пильняка и Замятина, произошло событие, которое современники не смогли понять. Это событие, по своей значимости сравнимое с гибелью на эшафоте Робеспьера, означавшее начало конца, гибель всех благородных иллюзий, было самоубийство Маяковского. «Союз Мейерхольда и Маяковского был не случайным явлением. Оба они с первых же дней советского переворота искренне отдали свою лиру коммунизму. Оба они были идеалистами, веровавшими в приход коммунистической свободы... Но их объединяло и разочарование в большевизме. Оба они увидели, что вместо светлой Коммуны Грядущего, на советской земле строятся Всесоюзные Арестантские Роты, страшная новая аракчеевщина, всеумертвляющая диктатура, с послушной ей армией тупых партийных чинуш, советских мещан» (Н.А.Горчаков «История советского театра», изд. Чехова, Нью-Йорк, 1965). Современники удивлялись: «Как? Маяковский?» Да, именно Маяковский, горлан-главарь, первым понял, что дело не в Сталине и не в личностях, а выявилась, наконец, суть бесчеловечного режима.
Иллюзии, связанные с плюрализмом, свободой слова, свободной жизнью при советском строе, развеялись. Обозначился один человек, который единолично решал все вопросы.
Именно к нему и обратились Пильняк и Замятин с письмами.
Письма к Сталину Пильняка и Замятина характерны прежде всего разностью позиций. Один не помышлял никогда об отъезде за границу, хотя мог сделать это по крайней мере «четырнадцать раз» (см. письмо к Сталину), второй, напротив, желал этого еще в начале двадцатых годов, а теперь и тем более. Пильняк исходит из того, что ему еще здесь жить и работать и, следовательно, надо налаживать отношения с властью, какая бы она ни была. Письмо Замятина — это, наоборот, сплошной упрек. Сдержанно, но твердо пишет он о несправедливостях, допущенных по отношению к нему, как к писателю, и, не упрекая лично Сталина, тем не менее достаточно прямо говорит о положении, сложившемся в стране, о той удушливой атмосфере, в которой они все живут и о бесполезности, бессмысленности своего труда. Он просит разрешить ему выехать из страны.
Интересно также отметить, что письма обоих не дипломатические. Оба открыто пишут о действительных своих нуждах, не опускаясь до клеветы, распространяемой в прессе, хотя «печатная кампания» против них упоминается в обоих письмах. Оба высказали также свои гражданские и писательские позиции. Пильняк: «Писателем революции может быть лишь
тот, кто искренен и правдив с революцией» (Поразительно, но эту фразу он начинает со слов: «как это ни парадоксально». Т.е. его «писательские ошибки» вытекали из парадоксального убеждения, что нужно быть правдивым и честным с революцией). Замятин: «У меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой... В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал — и продолжаю считать — что это одинаково унижает как писателя, так и революцию» (сравним: Пильняк — В.Я.Брюсову 10 дек. 1920 г.: «Мне никто не имеет права сказать, что он больше меня любит и понимает Россию. Революция — благословенна. Но — меня возмущает лакейство этих дней»).
В разгар травли один наводит мосты, другой — сжигает их за собой.
Сталину И.В.
Глубокоуважаемый товарищ Сталин, —
я обращаюсь к Вам с просьбой о помощи. Если бы у Вас нашлась возможность принять меня, я был бы счастлив, и мне гораздо убедительнее удалось бы сказать о том, что излагается ниже.
Позвольте заметить первым делом, что решающе, навсегда я связываю свою жизнь и свою работу с нашей революцией и ее путями, считая себя революционным писателем не только потому, что революция меня создала, но и потому, что и мои кирпичики есть в нашем строительстве. Вне революции я не вижу своей судьбы.
Я должен говорить о моих ошибках. Их было много. Как это ни парадоксально, наедине с самим собою, обдумывая мою писательскую судьбу, я вижу, что все мои писательские ошибки вытекали из убеждения, что писателем революции может быть лишь тот, кто искренен и правдив с революцией. Мне всегда казалось, что если мне дано право нести великую честь советского писателя, то ко мне есть и доверие. Истину о том, что не ошибается только тот, кто ничего не делает, можно было б и не поминать, если б у меня не было ощущения, что ошибки мои оказались значимее моих дел.
Последней моей ошибкой (моей и ВОКСа) было напечатание «Красного дерева». Наша пресса объявила меня без малого врагом народа. Я нес наказания. Я считал, что исправлением моих ошибок должны быть не только письма в редакции, но дела: с величайшими трудностями я нашел издателя и издал мой роман «Волга впадает в Каспийское море» (который ныне переведен и переводится на восемь иностранных языков и немецкий перевод которого я сейчас посылаю Вам), — я поехал в Среднюю Азию и печатал в Известиях ЦИК очерки о Таджикистане. Последнее, что я напечатал, в связи с процессом вредителей, я прилагаю к этому письму и прошу прочитать хотя бы подчеркнутое красным карандашом. Печатание этих вещей я считал исправлением моих писательских ошибок, ими я хотел разрушить то недоверие, которое возникло ко мне после печатной кампании против «Красного дерева».
Я перехожу к существу моего письма.
Мои книги переводятся от Америки до Японии, и имя мое там известно. Ошибка «Красного дерева» комментировалась не только прессою на русском языке, но западноевропейской, американской и даже японской. Буржуазная пресса пыталась изобразить меня мучеником, — я ответил на это «мученичество» вещами, указанными выше, — но мне казалось, что был бы неплохой политический эффект, если бы этот «замученный» писатель, в здравом уме и теле, неплохо одетый и знаменитый не менее писателей европейских, появился б на литературных улицах Европы и САСШ (уже в течение трех лет я имею от американских писателей приглашение посетить САСШ, а в Европе я оказался бы принятым, как равный, писателями, кроме пролетарских, порядка Стефана Цвейга, Ромена Роллана, Шоу), — если бы этот писатель заявил бы, хотя б, о том, что он гордится историей последних лет своей родины и убежден, что законы этой истории будут и есть уже перестраивающими мир, это было б политически значимо. Мне казалось, что именно для того, чтобы окончательно исправить мои ошибки и использовать мое положение для революции, мне следовало бы съездить за границу, — тем паче, что это было у меня в обычае, так как с 1922-го года, когда я впервые был за границей, я переезжал советские границы четырнадцать раз, а сейчас не был там с 1928-го года.
Кроме этого у меня есть другие причины, по которым мне надо ехать за границу.
Полупричиной я считаю то обстоятельство, что, не приехав на место, я никак не могу уладить моих переводно-литературных дел, когда меня переводчики
безбожно обворовывают, — хотя эта полупричина могла бы давать по четыре-пять тракторов в год, если бы я наладил присылку гонораров.
Главная причина — следующая. Годы уходят, и время не ждет, — с дней десятилетия годовщины Октября я задумал написать роман, по существу говоря, первую мою настоящую и большую работу, посвященную истории последних двух десятилетий земного шара. Мой писательский возраст и мои ощущения говорят мне, что мне пора взяться за большое полотно и силы во мне для него найдутся. Я хочу в этом романе противопоставить нашу новую делаемую, строимую, созидаемую историю всей остальной истории земного шара, текущей, проходящей, умирающей, — ведь на самом деле перепластование истории последних лет гигантско! — и на самом деле — историю перестраиваем мы! — Сюжетная сторона этого романа уже готова, лежит в моей голове, — место действия этого романа СССР и САСШ, Азия и Европа, — Азию и Европу я представляю, в САСШ я не был.
Только что изложенные соображения я излагал ряду моих партийных товарищей и по совету с ними я подал ходатайство о разрешении мне выезда за границу, месяцев на три - на пять.
Валюты я не просил, так как, все же, часть переводов оплачена.
В разрешении выехать за границу мне отказано.
Почему? — я не знаю. Неужели мне надо предположить, что обо мне думают, что я убегу, что ли? — но ведь это же чепуха! — ведь не могу же я убежать от самого себя, потому что свою судьбу и судьбы революции я не отделяю одну от другой, — куда я побегу от родины, от языка, от жены, от детей?!
Надо предположить, что мне не доверяют в моей тактичности. Я оказался в положении мальчишки, потому что, после разговоров с товарищами, я был убежден, что паспорт мне будет дан, озаботился об иностранных визах, переговорил с Отделом Печати НКИД, с ВОКСом о моих маршрутах и предполагаемых делах в каждой стране.
Иосиф Виссарионович, даю Вам честное слово всей моей писательской судьбы, что, если Вы мне поможете сейчас поехать за границу и работать, я сторицей отработаю Ваше доверие. Я прошу Вас помочь мне. Я могу поехать за границу только лишь революционным писателем. Я напишу нужную вещь.
Позвольте в заключение сказать о моем теперешнем состоянии. Я говорил о моих ошибках и о том методе, который я избрал, чтобы исправить их. Всем сердцем и всеми помыслами я хочу быть с революцией — и очень часто у меня бывает такое ощущение, в последний год особенно, когда мне кажется, что кто-то меня отталкивает от нее, — я окружен недоверием, тем, без которого нельзя работать, — если бы Вы знали хотя б о том, сколько я обивал порог «Известий» для того, чтобы напечатать ту статью, которую я шлю Вам, и обиваю до сих пор, чтобы допечатать мои таджикские очерки, которые приняты, но для которых катастрофически отсутствует в газете место! — не ходить же мне ко всем я говорить: — верьте мне!
Но Вас я могу просить об этом — верьте мне!.. — и я прошу Вас мне помочь. Бор.Пильняк
Письмо вызвано не столько отказом в выезде за границу, сколько неопределенностью общего положения самого Пильняка: газетная травля не прекращалась, в редакциях и издательствах вещи его, ранее такие желанные, теперь уже не принимались вследствие негласного запрета. Его имя стало синонимом скандала, с ним опасно было связываться. Пильняк как всегда, пошел ва-банк. Получив отказ, он рисковал остаться вне литературы. О том, что это так, говорит длительность и ярость газетной кампании, неустанно кем-то подогреваемой (она завершилась лишь в апреле следующего, 1931 года). Показательна в этом смысле судьба второго «клеветника» — Замятина. Ему пришлось вообще уехать. Сталин «простил» Пильняка, соблазнившись эффектом появления невредимого и оптимистичного Пильняка, несмотря ни на что гордящегося «историей последних лет своей родины», на «литературных улицах Европы и САСШ». Кроме того, Пильняк собирался написать книгу об Америке.
Сталин ответил, поездка была разрешена. В январе 1931 г. Пильняк выехал в США, в 1932 г. — вторично поехал в Японию.
В отношении Пильняка вообще была некоторая «двоякость».
С одной стороны — травля, с другой — в 1929 году завершилось 6-томное собрание сочинений Пильняка и тут же начато следующее, восьмитомное (Собрание соч. в 8 тт. М. 1929 — 1930). Объяснялось это тем, что у Пильняка было мировое имя. Кроме того, он был председателем Всероссийского союза писателей. Союз был разгромлен, теперь можно было показать, что кары не распространяются на личности.
Статья «Слушайте поступь истории» была опубликована в «Известиях» 14 дек. 1930 г. По этой публикации и датируется письмо к Сталину — вторая половина декабря 1930 г.
Ответное письмо Сталина было изъято при аресте Пильняка в 1937 году.
Многие задавались вопросом: почему Пильняк, без конца осуждаемый и травимый, имеющий мировое имя, не уехал за границу, где он был бы горячо принят своими друзьями — крупнейшими писателями Европы и Америки. Драйзер и Синклер Люис, Голливуд предлагали ему это. Он сам ответил на этот вопрос: «Куда я побегу от самого себя, от родины, от языка, от жены, от детей?» (Из письма к Сталину).
Последний этап гонений на Пильняка начался ровно за год до его ареста — 28 окт. 1936 г. В этот день на президиуме правления союза писателей СССР, членом которого (президиума) он был, назначен был его творческий отчет. В.Перцов, рьяный апологет партийного руководства литературой, подчеркнул: «Творческие отчеты должны войти в нашу жизнь, как форма непосредственного руководства работой писателя».
Непосредственного. В.Перцов будет руководить работой Пильняка, Ахматовой, Булгакова, Платонова.
В ответ Пильняк заявил: «Считал и считаю до сих пор: звание писателя аналогично званию геолога, писатель, как геолог, должен ходить в неоткрытые земли, пространства, ощущения, мысли и открывать их... не боясь темы, отправляясь в неизученное, придумывая новую форму... И еще о писателе: писателем может быть только тот, кто честен с самим собою, со своим классом и убежден в своих делах».
То есть идти в неизведанное, а не руководствоваться уже готовой инструкцией. Далее Пильняк рассказывает об общей атмосфере вокруг себя: его перестали печатать, многие считают его уже арестованным.
Творческий отчет не удовлетворил членов президиума. «Вы сказали всего два слова о процессе и о деньгах, данных Радеку» (Луппол). «Ты знаешь, о чем идет речь? Речь идет о честном мужественном разговоре в коллективе литераторов» (Ставский). «Талант у него есть, но вот не хочет писать, как надо. На него критика не действует. Значит, нужны другие меры» (Перцов). «В «Новом мире» был напечатан очерк «Че-че-о». На меня он произвел страшное впечатление. Для меня совершенно непонятно содружество этих людей. Нужно знать этого Андрея Платонова. Андрей Платонов — это не то, что контрреволюционный писатель, это хуже, это какой-то нигилизм» (Погодин). «Борис Андреевич в последней нашей беседе развивал такую теорию, что в эпоху революции литература обретается в нетях, она вообще в эпоху революции не нужна. Так и скажите, мол, нам прямо, что литература нам не нужна» (Гронский).
Вс. Вишневский сказал по-матросски: «Давайте доводить дело до конца. Либо мы их уничтожим, либо они нас. Вопросы стоят о физическом уничтожении. Такой тип писателя на нашей почве должен погибнуть (подчеркнуто мной. — Б.А.). Это закон времени. У нас должен быть другой тип писателя, выполняющий дисциплинарную новую функцию искусства. Сама функция искусства меняется... Будет момент, когда, прижав к стенке, с наганом в руках вас могут спросить — с кем вы».
Этот момент наступил через год на Лубянке.
25 января 1937 г. состоялось общемосковское собрание писателей с повесткой «О процессе фашистско-троцкистской банды предателей Пятакова, Радека, Сокольникова, Серебрякова и их многочисленной шайки» (т.е. еще не осужденных «предателей»).
Вишневский требует «расстрела этих сволочей». «У них был хвост, — говорит он, — и этот хвост надо подрезать». Он называет А.Веселого, Ив.Катаева, Б.Пастернака, Б.Пильняка и И.Эренбурга. Пильняку поминают «Повесть непогашенной луны», «Красное дерево», деньги, данные К.Радеку, требуют признания, что он ощущал на себе влияние троцкистов.
— Конечно, ощущал, — отвечает Пильняк. — Воронский был для меня мэтром, и то, что этот талантливый литератор сидит сейчас в стороне и не работает с нами — это ошибка.
У многих в зале, наверное, екнуло сердце. Брать под защиту Воровского, который арестован НКВД!
Пильняк тем временем бросает в зал:
— Я — наблюдатель. Партия сама по себе, я сам по себе. В партии у меня есть знакомые и незнакомые.
Это — вызов. Затем Пильняк делает заявление, которое можно считать его литературным завещанием:
— Наше оружие, товарищи, — слово... Наше уважение к тому или иному писателю, к тому или иному писательскому времени и поколению в очень большой степени определяется тем, как писатель и писатели несут или несли свое оружие, как его берегут и употребляют. В арсенале слов решающим является точность, правдивость и тон слова. Во всяком случае, мы не уважаем тех писателей, слово которых бегает туда и сюда, хочет быть всюду. Когда мы говорим, что завтрашнее слово отменит с легкостью необыкновенной сегодняшнее слово писателя, и мы знаем, что литератор, который не то, чтобы легковесничал со словом, то есть пишет одно, а думает другое, такой литератор не может быть писателем по существу своей профессии», (см. стенограмму собраний от 25 янв. и 4 апр. 1937 г.: ЦГАЛИ, ф. 631, о.15. е.х. 168).
«Завтрашнее», то есть уже сегодняшнее слово не отменило тогдашнего слова Пильняка. Его произведения не оказались устаревшими, тем более лживыми. Его имя стало символом не смирения, а борьбы за достоинство и независимость писателя.
В равной степени это относится и к Замятину.
Пильняк был расстрелян 21 апреля 1938 года в том самом здании, где вершила свои
дела Военная коллегия, в подвале, сразу после пятнадцатиминутного «суда». Первопечатник Иван Федоров, замерший в камне, и посейчас стоит возле этого здания.
У Замятина была другая судьба. Он ушел от борьбы, осознав ее бессмысленность.
Нина Берберова писала сорок лет спустя (1977 г.): «Последние символисты, акмеисты, боевые западники, Маяковский и конструктивисты, Пильняк, Эренбург, то новое, что пришло (и ушло) в романе Олеши «Зависть», период «Лефа», расцвет формального метода — в авангардной творческой фантазии вышеназванных направлений и групп факту, как таковому, в его «революционном развитии» не было места. Но «Леф» был закрыт, символисты умерли, Маяковский застрелился, Пильняк был погублен, формалистам заткнули рты».
Да, Пильняк относился к той категории русской интеллигенции, которая не приняла безмолвно новый порядок. Приветствуя революцию, он отрицал насилие как систему жизни, восславляя в человеке как высшую ценность не преданность партии, а живую душу и горячее сердце, то, что и принесло ему среди множества безликих «горькую славу человека, лезущего на рожон».
Замятин не принял революцию ни как «озон», ни как «обновление», и в этом он был решительнее Пильняка. Он не дал себя обмануть и не поверил в освободительные словеса, хотя ранее он был членом РСДРП и участвовал в подпольной борьбе, затем отошел от нее, разочаровавшись.
С разрешения Сталина он выехал во Францию в 1931 году.
О том, как он жил за границей, Н.Н.Берберова писала: «Он ни с кем не знался, не считал себя эмигрантом и жил в надежде при первой возможности вернуться домой. Не думаю, чтобы он верил, что он доживет до этой возможности, но для него слишком страшно было окончательно от этой возможности отказаться» (Н.Н.Берберова. «Курсив мой». Нью-Йорк, 1983).
Воздавая должное мужественному сопротивлению Пильняка и Замятина, их упорным попыткам остаться самими собой, мы все же должны обратиться к вопросу, который лежит в глубине творчества каждого из них (и Булгакова, и Платонова, и Ахматовой, и Цветаевой): почему то, что случилось — революция, насилие, человеконенавистничество, всеобщее несчастье, всяческая гнусность, — почему это случилось именно в России? Почему этот исторический опыт, если он был человечеству так необходим, пал на долю России?
Мы не знаем, виделись ли Пильняк и Замятин за границей. Ю.Анненков, А.М.Ремизов и Е.И.Замятин, друзья Пильняка, жили в Париже недалеко друг от друга. С Ю.Анненковым Пильняк встречался, что известно из воспоминаний Ю.Анненкова. Он даже провожал Пильняка до Гавра, когда тот на «Нормандии» отправлялся в Америку. Наверняка он встречался и с Замятиным. Но, увы, подробностей мы не знаем.
1937 год стал для обоих роковым: Замятин умер 10 марта в Париже, Пильняк был арестован 28 октября и затем расстрелян.