Потерянные поколения
Потерянные поколения
I. ТРЕВОЖНАЯ ЮНОСТЬ
Люблю тебя, мой край родной.
О, как мне дорог ты,
Твоею скромной красотой
Полны мои мечты.
И. Насалевич
Я был рождён для жизни мирной,
Для деревенской тишины.
В глуши звучнее голос лирный,
Живее творческие сны.
А. Пушкин
Родился я холодным февральским утром 1926 года в Одессе в одной из комнат второго этажа дома в Госпитальном переулке. Переулок примыкал к Французскому бульвару недалеко от Пироговской улицы и упирался другим концом в обрыв с узкой крутой тропинкой, ведущей к морю. Родильных домов в городе в то время было мало, условия содержания малюток в них были неудовлетворительными и к роженицам обычно приходили акушерки на дом. Комната на втором этаже, в которой я появился на свет, выходила большим трёхстворчатым окном на восток — на море, где обычно белели паруса лодок, а у горизонта видны были корабли, прибывавшие в порт или уплывавшие из него в дальние страны.
На краю обрыва, на фоне моря и неба красовался многовековый пятидесятиметровый тополь с могучим — в несколько обхватов — стволом, на котором пестрели вырезанные имена, даты, годы. Огромный тополь на своем веку видел и строительство турецкой крепости Хаджибей, и завоевание её русскими войсками, и основание Одессы, войны и революции, расцвет города и его упадок. С вершины дерева можно было увидеть и город, и бесконечную линию протянувшихся вдоль него пляжей, и весь Одесский залив. Однако вскоре после начала Великой Отечественной войны при подходе к городу германо-румынских войск могучее дерево спилили. Тогда же был взорван в порту Воронцовский маяк, так как эти объекты могли служить ориентирами для вражеской авиации и дальнобойной артиллерии...
Когда мне было три года, у нас в квартире поселилась младшая сестра отца — Маруся, приехавшая в Одессу поступать в открывшийся в те годы Муздрамин (Музыкально-драматический институт). Для меня и моего на полтора старшего года брата Миши тётя Маруся, пока она не вышла замуж, стала второй мамой.
Свои первые детские впечатления я припоминаю с трудом и ввиду однообразия нашей жизни в городе даже не знаю, к какому периоду они относятся. Яркие впечатления оставили в моей памяти события трёхлетнего возраста, когда мы всей семьёй летом жили в деревне, в окрестностях которой отец и его сотрудники проводили топографо-геодезические съёмки. Я и сейчас вспоминаю четырёхкомнатный каменный дом, в которой жили наши хозяева и мы, где работал отец со своими сослуживцами, убранство этих комнат, события тех дней. Помню хозяев жилища, их сына и дочь, примерно таких же возрастов, как и мы с Мишей, наши игры во дворе; огороды, птичий и скотный дворы, цветочные грядки у окон дома, хозяйственные постройки, колодец во дворе.
По утрам во двор въезжала телега, на которую мой отец и его сослуживцы укладывали геодезические инструменты, большие зонты для прикрытия приборов от солнечных лучей, разноцветные флаги, устанавливавшиеся на триангуляционных пунктах для их опознавания. И топографы уезжали на полевые работы.
Последний раз мы выезжали на лето в деревню в 1930 году, когда мне было четыре года. Затем началась коллективизация, «головокружение от успехов» у наших вождей и от голода у крестьян. Страшный голод на Украине, унесший жизни миллионов сельских жителей, был в 1932 – 33 годах. В городах тоже был голод, но их жителям по карточкам давали немного хлеба (рабочим и служащим больше, иждивенцам — меньше), и это позволяло горожанам выжить. Отец мой работал в то время геодезистом в коммунотделе, производил топографические съемки строящихся в городе зданий. Зарабатывал 600 рублей в месяц, после получки обычно покупал в одном из коммерческих магазинов большую буханку хлеба за 100 рублей и килограмм тюльки (кильки), и мы устраивали пиршество.
¹ Нумерация страниц не совпадает с печатным источником.
В конце 1933 года в городе открылись дешёвые столовые, в которых можно было получить перловый суп или кашу. Народ отметил это знаменательное событие песней-пародией:
Легко на сердце от каши перловой —
Она скучать не дает никогда.
И любит кашу директор столовой,
И любит кашу директора жена.
Дом в Госпитальном переулке, где я родился, до революции был загородным особняком одесского миллионера Вайнштейна и, судя по барельефам в вестибюле (нагие женщины и мужчины в вакхическом экстазе), был предназначен для праздного веселья хозяина с друзьями и для их любовных утех со своими подругами. Значительную часть дома занимал вестибюль — в два этажа высотой, с паркетными полами, с камином. Вдоль его стен на второй этаж вела деревянная лестница с широкими площадками. Над и под средней площадкой лестницы два широких оконных витража с причудливыми рисунками — стилизованными цветами — освещали вестибюль разноцветными огнями.
Полюбоваться ими приходили многие наши знакомые, пока сильный град не выбил стёкла. Это случилось в начале мая 1932 года, когда отец в нашем дворе, как и многие жители пригородов на своих приусадебных участках, сажал овощи. Тихая солнечная погода внезапно сменилась ненастьем: свинцовые тучи обволокли небо, завыл холодный пронизывающий ветер, принося с моря дождь, вскоре перешедший в град. Размеры градин достигали куриного яйца, и в городе все стёкла окон, выходивших на южную и западную стороны, не исключая толстых витринных, в течение нескольких минут были выбиты. В наших комнатах окна были обращены на восток и север, и стёкла от стихийного бедствия не пострадали.
Небольшой участок нашего сада был расположен перед домом и по бокам его; основная же часть находилась за домом, куда выходила большая терраса на первом этаже и наш балкон — на втором. Живший под нами агроном Дувин посадил в саду фруктовые деревья: абрикосы, персики, сливы, вишни, яблони, а также кусты винограда, малины, крыжовника, чёрной и красной смородины. В урожайные годы мы разводили на грядках цветы, в голодные — сажали овощи.
2. Мама
На окраине, в шумном в городе
Я в убогой семье родилась...
Из народной песни
Моя мама — Надя — родилась в январе 1899 года в Одессе на Пересыпи в двухэтажном доме на Московской улице. Отец её — Григорий Михайлович Осипов — работал мастером на сахарном заводе. Семья жила в казённой двухкомнатной квартире принадлежавшего заводу дома. Хозяин завода ценил знания, исполнительность, практический опыт и трудолюбие мастера, и его жалованье обеспечивало достаток семье с четырьмя детьми; при этом мать семейства занималась домашним хозяйством и не работала.
В тринадцать лет Гриша (мой дед), оставшись сиротой, поступил в Сумах на сахарный завод подсобным рабочим, где бойкого, смышлёного и любознательного паренька приметил и взял к себе на квартиру мастер — пожилой немец, живший в чужой стране одиноко, без семьи. Мальчик помогал мастеру на заводе и дома по хозяйству. Немец привязался к нему, обучил грамоте, немецкому языку, а на заводе посвящал во все хитрости сахароварения. Когда немец хворал, Гриша с успехом исполнял обязанности мастера, а после его смерти хозяин завода перевёл пытливого юношу на освободившуюся должность. Здесь в Сумах Гриша познакомился с моей бабушкой — Машей (Марией Григорьевной Родинка); они полюбили друг друга и вскоре поженились.
Бабушка была старшей дочерью небогатого украинского крестьянина, ещё недавно крепостного одного из помещиков Сумского уезда Харьковской губернии. Мать бабушки умерла вскоре после рождения дочери, и отец женился вторично. В семье было много детей, и девочке приходилось с утра до вечера работать, ухаживая за младшими братишками и сестрёнками, за домашними животными, трудиться на огороде. Маша не училась в школе и до замужества оставалась неграмотной. Муж немного обучил её грамоте, но читала она с трудом, и только церковные книги. В детстве бабушка говорила по-украински, и, хотя большую часть жизни прожила в русскоязычном городе, до конца дней её в речи преобладали украинские слова, выражения, пословицы, поговорки.
Григорий Михайлович, став мастером сахароварения, не оставался долго на одном месте: вёл кочевой образ жизни, переезжая через каждые два года в новый город. Как хороший мастер он всегда находил работу по своей специальности. Так побывал он в Сумах, Харькове, Самаре и Одессе. В каждом из этих городов у бабушки рождались дети: сыновья Гриша, Ваня и Веня и дочь Надя. Дочери не пришлось увидеть отца: он заболел брюшным тифом и умер до её рождения. После смерти мужа Марии Григорьевне пришлось освободить казённую квартиру, и она сняла на Пересыпи маленькую квартирку, состоявшую из комнаты и кухни.
Родственников, которые могли бы принять участие в судьбе молодой женщины с четырьмя маленькими детьми, у неё не нашлось, и добрые люди посоветовали отдать детей в сиротский дом. Не хотела бабушка отдавать своих детей в чужие руки, но нужда заставила. Старших сыновей: Гришу и Ваню она отдала в сиротский дом вскоре после смерти мужа, а младших детей — Веню и Надю оставила при себе. Старшие сыновья шесть дней находились в сиротском доме, где их кормили, одевали, учили грамоте и ремёслам, и лишь на воскресенье и праздники отпускали домой. Когда дочка немного подросла, пришлось и Веню отдать в сиротский дом. Работая прачкой, бабушка зарабатывала 80 копеек в день, но обычно подрабатывала ещё, беря чужое бельё в стирку на дом. С трёх лет Надя подолгу оставалась одна. Предоставленная самой себе она бегала по двору и по улицам с девчонками и мальчишками; немного присматривали за ней соседки по дому. Когда Наде исполнилось шесть лет, по церковным книгам мать научила её азбуке, и вскоре дочь уже бойко читала Евангелие и Библию. Других книг в доме не было.
Бабушка была глубоко верующей и часто ни свет ни заря поднимала Надю с постели, вела в церковь и заставляла молиться. И девочка молилась: «Господи! Ты видишь как тяжело моей маме. Она ведь такая добрая. Ты всемогущий! Помоги ей!» Бог всё видел, но не помогал. Иногда мать, укладывая дочку спать и гладя её по головке, улыбаясь, говорила: «Ты сегодня хорошо себя вела, маме помогала, и за это Господь пришлёт тебе твои любимые конфеты». И утром Надя находила их у себя под подушкой. Дочке хотелось быть послушной и получать от Господа конфеты. Но как-то, мечтая о завтрашнем дне, она долго не могла уснуть и заметила как мама подкладывает ей под подушку конфеты... Значит, не Господь приносит ей конфеты! И вера в Бога стала постепенно ослабевать: «Если Бог всемогущ и всеблагий, то почему он терпит зло и несправедливость на земле, почему испытывает страданиями честных и добрых и не наказывает злых? А если он не может противостоять злу, то какой же он Бог?»
Летом, уезжая за границу или на дачу, состоятельные горожане, обычно представители интеллигенции, зная добросовестность, честность и аккуратность Марии Григорьевны, нанимали её сторожить их жильё; и бабушка вместе с дочкой жила всё лето в роскошных барских квартирах. Там Надя увидела множество книг, непохожих на те две, которые были дома; и она увлеченно принялась читать всё без разбора, не всегда ещё понимая прочитанное. Книги захватывали её воображение, знакомили со сказочным, волшебным миром, далеким от окружавшей её действительности. Ещё очень нравился ей рояль. Открывая его полированную крышку, если матери не было в квартире, она по слуху одним пальчиком подбирала знакомые мелодии.
В народной школе, куда Надя поступила в семь лет, учителя сразу заметили способную развитую девочку. Зная, что она дочь малограмотной женщины, удивлённо спрашивали: «Откуда ты всё это знаешь?» Часто предлагали ей позаниматься с отстающими ученицами, иногда старшими её. Так Надя начала зарабатывать свои первые копейки.
Когда Наде исполнилось десять лет, семья перебралась ближе к центру города, поселившись недалеко от моря — на Отрадной улице. Здесь бабушка сняла в полуподвальном помещении трёхэтажного дома квартиру, состоявшую из двух комнат, кухни и небольшого коридорчика. Одна из комнат была светлой, так как выходила на юг — на парадный двор. Другая комната и кухня выходили на север — на чёрный двор; в непосредственной близости от их окон были высокие сараи, и эти помещения были совсем тёмными. Электричества в подвале не было, и северная комната и кухня даже днём освещались керосиновыми лампами. Покрасив полы, двери, окна и подоконники, побелив стены и потолки, бабушка навела в квартире чистоту и порядок.
Ко времени переезда семьи на новую квартиру старшие братья стали покидать сиротский дом и возвращаться домой, начинали трудовую жизнь. Гриша вскоре поступил в пехотное военное училище, Ваня работал на буровой установке, Веня, проявивший ещё в сиротском доме музыкальные способности, играл на кларнете в полковом оркестре.
После окончания народной школы по рекомендации учителей Надю, как способную и старательную ученицу, приняла на бесплатное обучение в свою частную гимназию Чудновская, жена известного в то время революционера-народника Соломона Лазаревича Чудновского — одно время сподвижника Александра Ивановича Желябова. Бесплатно ей выдали гимназическую форму и кормили завтраками. В гимназии Надя хорошо училась по русскому языку и литературе, неплохо — по истории и географии; по иностранным языкам и точным наукам её знания были скромнее.
Гимназия находилась за Новым базаром на Конной улице, и около часа Надя пешком добиралась до неё: на трамвай денег не было. Некоторых её богатых сверстниц в гимназию привозили в экипажах гувернантки. Привыкшая с детства к бедности Надя неприязненно относилась к богатым соученицам, смотревших на неё свысока, и не заводила с ними близких отношений. Её подругами по гимназии были, как правило, дочери бедных родителей, поступивших туда, так же как и она, на бесплатное обучение, или небогатых интеллигентных родителей: учителей, врачей, мелких чиновников.
Хозяева квартир, которые сторожила Мария Григорьевна с Надей, обычно приветливо относились к обеим и не возражали, если Надя вытаскивала из шкафов книги, садилась за стол или забиралась на диван и углублялась в чтение.
Как-то хозяйка, вернувшись вечером с мужем из летней поездки, сказала Марии Григорьевне:
— Останьтесь у нас ещё на день. Завтра у нас будут гости. Нужно будет приготовить хороший ужин и обслужить их.
Бабушка согласилась, но сказала, что нужно сходить на базар за продуктами.
— Вот и купите всё, что надо. Я дам вам деньги.
— С базаром и приготовлением ужина я одна не справлюсь.
— Пошлите Надю!
— Она не купит то, что нужно, да и не пойдёт!
— Как это не пойдёт? — возмутилась барыня. — Это мы посмотрим!
Вбежав в комнату, где Надя за столом читала книгу, хозяйка грубо сказала ей:
— Положи книгу в шкаф! Пойдёшь на базар за продуктами.
— Не пойду! — ответила девочка, продолжая читать.
— Не пойдёшь? Сидишь с утра до вечера, книжки читаешь. Дура!
— Сама дура!
С хозяйкой квартиры чуть не произошла истерика. Выбежала из комнаты жаловаться мужу:
— Кухаркина дочка дурой меня обозвала!
— Сама виновата! — сказал ей муж, слышавший их разговор. — Она ведь не только кухаркина дочка, но ещё и гимназистка. С ней нельзя разговаривать как с прислугой.
— Вот учим их на свою голову! Скоро на шею нам сядут, — заключила барыня.
После окончания гимназии во время Мировой войны Надя работала секретарём-машинисткой в таможенном управлении. После октябрьских событий 1917 года, когда Временное правительство было свергнуто и в городе начались волнения, сотрудникам перестали платить жалованье, но снабжали продуктами из конфискованных контрабандных товаров.
В конце 1919 года «красные» стали подходить к городу, и Деникинское правительство объявило, что Одесский флот и таможенное управление переводятся в Новороссийск, и все сотрудники там получат жалованье за отработанное время; обещали устроить и с жильём. В Одессе была уже безработица и голод, и Надя поехала в Новороссийск. Время было тревожное, и корабль ночью плыл с потушенными огнями. Как-то днём, стоя на палубе у перил, Надя заметила в воде странный, как ей показалось, металлический предмет.
— Что это? — спросила она проходящего мимо морского офицера.
Тот глянул за борт корабля, побледнел и крикнул:
— По правому борту плавучая мина!
Корабль замедлил ход, и как-то боком стал отходить от смертоносного посланца моря.
Тут шумят чужие города,
И чужая плещется вода,
И чужая светится звезда.
Р. Блох и А. Вертинский
Новороссийск был заполнен беженцами. Все гостиницы были переполнены, в основном офицерами и солдатами Добровольческой армии, спали в коридорах и в холле. В городе всюду были расклеены объявления: «Сниму комнату или угол за хорошую плату», но никто не предлагал жильё. Наугад Надя зашла в несколько домов и обратилась к дворникам и жителям: «Не сдает ли в доме кто-нибудь комнату?» и всюду получала
отрицательный ответ. В одной парадной ей сказали: «В центре города вы ничего не найдёте. Может быть, за городом вам посчастливится снять угол».
Обескураженная и уставшая, Надя села на улице на скамейку, и на глаза её навернулись слёзы: «Зачем я не послушалась маму и друзей? Там у меня был кров и поддержка, здесь — никого!» Вернуться в Одессу было уже невозможно: связь между городами была прервана — в каждом была своя власть. Мимо неё проходили люди, погружённые в свои печали и заботы. На лице Нади было выражение отчаяния, и одна женщина, проходя мимо, замедлила шаг и присела рядом с ней:
— Что с вами, милая девушка? Вам плохо?
Надя разрыдалась и поведала ей свою историю.
— У меня есть работа и деньги. Я могу хорошо заплатить! — добавила она.
Женщина, подумав немного, сказала:
— Деньги сейчас немного стоят, но, может быть, я смогу вам помочь. Вы, я вижу, девушка с образованием. А у меня два шалопая не учатся: все школы закрыты, переполнены беженцами. Если вы согласны понемногу заниматься с моими детьми, я помогу вам. У меня есть комната, которую я сдаю молодой докторше. Я думаю, она согласиться потесниться. Да и вдвоём вам будет веселее. Только это далеко — за городом.
— О, я согласна на любое расстояние: лишь бы был угол!
Расстояние дома от центра города оказалось по одесским меркам небольшим. С работой у Нади всё устроилось быстро. Соседка по комнате — врач Эдя, общительная и любезная, — встретила её приветливо, и девушки быстро подружились. Мальчики Женя и Боря оказались неплохими ребятами и прилежными учениками, и конфликтов с ними тоже не было. Плату за угол Нина Васильевна (так звали хозяйку) отказалась брать с новой квартирантки. Надя же, возвращаясь с работы, обычно покупала по дороге продукты, помогала хозяйке по дому и, конечно, не забывала о своих учениках. И вскоре почувствовала себя как в родной семье.
Добровольческая армия обосновалась в Новороссийске ненадолго. Теснимые Красной армией, белогвардейцы покидали Дон, Кубань, отступая к Новороссийску; и в конце марта 1920 года, погрузившись на корабли Черноморского флота, около сорока тысяч белых офицеров и солдат отправились в Севастополь, навсегда покидая Цемесскую бухту. Некоторые бывшие белогвардейцы не покинули город, но вскоре после прихода большевиков большая часть из них была под конвоем вывезена из города, и следы их затерялись.
Надя решила вернуться в Одессу, но ни морским путём, ни поездом в то время выехать было невозможно. Крым находился ещё в руках белых, Чёрное море было нафаршировано плавучими минами. В Новороссийске уже восстанавливался относительный порядок, хотя опасность новой интервенции ещё не прошла. Местные артисты города возобновили театральный сезон, но протекал он вяло — с почти пустым залом.
Вскоре, однако, афиши города запестрели объявлениями о приезде в Новороссийск знаменитого гипнотизёра Бен Али. Это сообщение взбудоражило жителей; на улицах и рынках много рассказывали о чудодейственных способностях великого гипнотизёра и чародея.
Все билеты на его сеансы были проданы заранее. Каждый стремился лично убедиться в магической силе гипнотизёра...
На сцене, в элегантном костюме европейского покроя, в сопровождении ассистента, появился высокий человек средних лет, смуглый, темноволосый. При некотором воображении его можно было принять за индуса. Сдержанно встретив бурные аплодисменты зрителей, гипнотизёр стал приглашать желающих на сцену. Уставившись своим проницательным пристальным взглядом в глаза пациента, Бен Али негромким, но настойчивым голосом говорил: «Ваша воля будет полностью подчинена мне. Вы будете видеть то, что я вам скажу, и делать то, что я вам прикажу».
После того, как пациент соглашался, гипнотизёр образно рисовал различные ситуации, и его подопечный послушно следовал внушениям и приказам: Бен Али говорил, что на того напал рой пчёл, и клиент неистово отбивался от них; говорил, что на дворе нестерпимая жара, и тот снимал с себя пиджак и тёплую рубаху; когда рисовал перед ним картину наводнения, пациент забирался повыше на стол; плакал при горестных сообщениях и ликовал — при радостных. Наконец, пробуждая его и отпуская в зал, Бен Али предупреждал, что всё, что было с ним на сцене, он забудет.
Но одна девушка, на приказ подчиниться воле гипнотизёра, твердо сказала:
— Нет, я не буду делать то, что вы мне прикажите.
Бен Али спокойно повторил приказание, добавив, что если она не подчинится его воле, у неё заболит зуб. Девушка застонала, схватившись за щеку, но подчиниться воле гипнотизёра отказалась.
— Вы сейчас проснётесь, спуститесь со сцены, но зуб будет болеть у вас ещё три дня.
Девушка просидела в зале с зубной болью минут десять, а затем ушла. Зуб болел у неё три дня, и все эти дни она ходила к зубному врачу, умоляя вырвать нестерпимо нывший зуб.
Иногда Бен Али приглашал на сцену группу, осуществляя массовый гипноз, иногда сам выбирал кого-нибудь из группы для специальных сеансов гипноза. Одну женщину привел в состояние каталепсии (оцепенения тела вследствие спазма скелетной мускулатуры); вместе с ассистентом положил затылком и пятками на сидения двух расставленных стульев, накрыл скатертью. Затем, предупредив, что тело её не будет прогибаться, с помощью ассистента взошёл и стал ей на живот.
Пригласив из зала по желанию зрителей человека, которого в городе хорошо знали и которому доверяли, ассистент завязал гипнотизёру глаза, и тот стал медленно прохаживаться по сцене. Доверенный человек сел в первом ряду зала. Ему передавали записки с вопросами, и он в полной тишине, сосредоточившись, стал медленно про себя читать их, а гипнотизёр со сцены отвечал на заданные вопросы. Записок было много, и на все ответить он не успел. Кто-то спрашивал о своих близких, оставшихся на «большой земле», кто-то интересовался концом войны. Бен Али отвечал на все вопросы, иногда уклончиво, предоставляя волю фантазии спрашивавшего.
— Молодая женщина спрашивает мой адрес... Я приехал не флиртовать, а зарабатывать деньги... Мой адрес: Серебряковская, 22.
— Девушка Надя спрашивает, когда она вернётся в Одессу... Вместе со мной.
И действительно, когда Надя первым же пароходом отправилась в Одессу, на нем ехал и Бен Али. По пути пароход остановился в Ялте и задержался там почти на сутки. Пассажиры и жители города уговорили гипнотизёра дать ещё одно представление. День был жаркий, маленький театр городка не вмещал всех желающих, и сеанс гипнотизёр провёл на открытой площадке.
Желающих выйти на сцену на этот раз оказалось мало, и соседи Нади почти насильно вытолкали её на подмостки. Бен Али не очень дружелюбно посмотрел на неё, затем произнес обычные слова о том, что воля её будет подчинена ему и она будет выполнять все его приказания. Не почувствовав никакого влияния на себе гипнотизёра, Надя тем не менее решила не испортить выступление и стала с сосредоточенным видом выполнять его несложные приказы.
— У вас большое горе! — сказал гипнотизёр, и Надя, подергивая плечиками, стала судорожно рыдать.
И вдруг ей безумно захотелось смеяться, и лишь страх показаться соучастницей афериста удерживал её от неуместного хохота. Видимо, это заметил Бен Али и быстро сказал:
— Вам весело, вы безумно рады.
И в награду получил от своей пациентки взрыв неподдельного смеха. Отпуская со сцены, гипнотизёр предупредил её, что она забудет о том, что находилась на сцене. Действительно, заняв своё место на скамье и отвечая на вопросы своих соседей, Надя с возмущением отвергала их утверждения о том, что была на сцене под гипнозом. И тут только обнаружила, что оставила там свою сумочку, в которой были её документы и деньги. Что делать в этом случае, она ещё не успела сообразить, как её выручил Бен Али.
— Дамы и господа! — сказал он, когда заканчивалось представление. — Я нашёл в саду женскую сумочку. Возможно, кто-то из зрителей обронил её. Прошу хозяйку подняться за ней на сцену.
Надя забрала сумку; растерявшись от волнения, даже не поблагодарила гипнотизёра.
— Ну вот, видите! Вы были на сцене под гипнозом, — торжествовали соседи. — Даже сумочку там оставили.
— Вы же сами слышали: Бен Али нашёл её в саду.
Мы увертюру жизни бурной
Сыграли вместе до конца,
Грядущей славы марш бравурный
Нам рано волновал сердца;
В свои мы верили таланты,
Делились массой чувств, идей…
И был ты вроде доминанты
В аккордах юности моей.
А. Апухтин
Дед мой со стороны отца — Филимон Григорьевич Павлов — был из небогатой крестьянской семьи и получил лишь начальное образование. Он обладал хорошим голосом и слухом, с детства пел в церковном хоре, был глубоко верующим человеком и всю свою жизнь посвятил церкви. Не пропуская ни одной службы, он знал их в совершенстве, исполнял обязанности дьякона, а иногда и священника.
Бабушка моя по отцу была из богатой болгарской семьи Ташковых, жившей на юге Бессарабии близ Измаила, но полагавшегося ей наследства не получила, так как вышла замуж против воли родителей, сбежав из дому. В дальнейшем, когда обида улеглась, родители стали понемногу помогать дочери, и дед купил неплохой дом и участок земли в местечке Тульчине Подольской губернии. Служба в церкви и исполнение религиозных обрядов на дому приносили ему дополнительные доходы, обеспечивая семейный достаток.
В семье дедушки было три сына и три дочери. Сыновья были старше дочерей, и все окончили реальное училище или гимназию. На получение высшего образования средств уже не было. Мать их умерла, и от её родителей помощи ожидать не приходилось.
Старший из братьев — Павел — решил, что сможет работать и продолжать учёбу. Поступил на юридический факультет Новороссийского университета, находившегося в Одессе на Дворянской улице, снял небольшую комнату на третьем этаже в доме возле Куликового поля (площади недалеко от вокзала) и занялся сапожным мастерством. Купил необходимые инструменты и материалы; шил модельные женские туфли и сдавал их на продажу в магазин, а иногда выполнял заказы знакомых. Продукция его пользовалась спросом.
Впоследствии он убедил и младших братьев последовать своему примеру: моего отца Ваню, увлекавшегося математикой и учившегося на физико-математическом факультете университета, и младшего брата Мишу, поступившего на экономический факультет. Все трое под руководством старшего брата шили модельную женскую обувь. Иногда подрабатывали в качестве репетиторов отстающих учеников гимназий и реальных училищ.
Шла Великая (Первая мировая) война. Правительство решило избавиться от свободомыслящих студентов, критически относившихся к политике царского правительства и к неподготовленной им войне, отправляя вольнодумцев на фронт в окопы, где они в грязи и крови, под немецкими и австрийскими пулями и снарядами забудут о своих бесплодных мечтаниях и научатся по-настоящему любить свою Родину, защищать её от врагов отечества.
Студентов стали направлять на краткосрочные курсы по военным специальностям и посылать на войну. Первым в чине прапорщика попал на австрийский фронт Павел; за ним, окончив Сергиевское артиллерийское училище, находившееся на Французском бульваре, последовал Ваня и, наконец, Миша.
Ещё в университете в критические для России годы на студенческих пирушках, сходках, собраниях, митингах и вечеринках разгорались жаркие диспуты о путях дальнейшего развития Российской державы. Идеи социал-демократии, её программа казались братьям справедливыми и гуманными, теоретически обоснованными. Партия рабочего класса привлекала их своей организованностью, чёткой программой и негативным отношением к террористической деятельности, столь характерной в те годы для социалистов-революционеров. Братья увлекались произведениями К. Маркса, Ф. Энгельса, Э. Бернштейна, К. Каутского, Г. В. Плеханова, В. И. Ленина.
В 1917 году после отречения царя от престола Павел на фронте вступил в РСДРП (Российскую социал-демократическую рабочую партию), а через год вступили в неё и его братья. Во время Гражданской войны все они сражались в частях Красной армии.
В августе 1920 года на польском фронте под Варшавой Павел попал в плен и как ярый большевик был приговорен к смертной казни; однако ему удалось бежать из-под стражи и скрыться под чужой фамилией — Григорьева, которая осталась у него до конца жизни.
В Польше он познакомился с милой девушкой — немкой, ставшей вскоре его женой. Любовь к ручному труду и природные способности помогли им открыть мастерскую по изготовлению плетёных корзин и мебели из ивовой лозы, обеспечив безбедное существование.
Недовольный отношением Советской власти к Православной церкви, мой дед в начале 1925 года во время ледостава перешёл через Днестр в Бессарабию, уже захваченную в то время Румынией. Узнав об этом, Павел с женой переехали к отцу, решив там обосноваться.
Вскоре после этого он случайно встретил в харчевне знакомого по фронту белого офицера, знавшего его как заядлого большевика.
— Павлов? — удивился тот.
— Обознались вы, я Григорьев.
— Сигуранца разберётся! — пригрозил офицер.
— Послушай, я ваших никогда не предавал, даже когда мы с вами воевали, — сказал ему Павел, — и рассчитываю на такое же отношение с твоей стороны, тем более что война между нами осталась уже в прошлом.
На следующий день, не ожидая как поступит бывший белый офицер, Павел с женой и отцом отправились в Бухарест, где все они трудились, не чураясь никакой работы, а Павел через некоторое время поступил в университет.
Возможно, помощь он получил и от богатых родственников матери, оказавшихся теперь на территории Румынии.
Перед девушкой верной
Был он тих и несмел,
Ей любви своей первой
Объяснить не умел.
И она не успела
Даже слово сказать.
За рабочее дело
Он ушёл воевать.
Е. Долматовский
Счастливая, Надя вернулась из Новороссийска в Одессу, но город встретил её хмуро и неприветливо: была безработица, голод, разруха, бандитизм. Старший брат её Гриша ушёл с добровольцами Деникинской армии и с войны не вернулся. Сердцем почувствовав беду, мать упрашивала своего первенца не покидать её.
— Там мои товарищи. Меня учили, чтобы я мог защитить свою Родину, и я не могу предать её, — ответил сын.
Младшие братья — Ваня и Веня сражались позднее в рядах Красной армии. Затем Веня играл на кларнете в военном оркестре Будённовской армии, воодушевляя бойцов на ратные подвиги.
После окончания гражданской войны и демобилизации Ваня обосновался в Киеве, а Веню как музыканта взяли в Одесскую милицию — тоже в оркестр, и он стал главным кормильцем семьи. Бабушка стирала бельё, продавала на «толкучке» чужие вещи, перебирала и жарила семечки, торговала ими на ближайших улицах.
Во время мировой войны мой отец воевал на Румынском фронте, после революции — в частях Красной армии с Деникиным, а позже на Польском фронте, на котором наши войска под командованием Михаила Николаевича Тухачевского вначале стремительно наступали, затем так же быстро отступали.
Вернувшись в Одессу, отец застал в ней голод и разруху. Во время гражданской войны власть в городе многократно переходила из рук в руки; часто в разных районах были свои правители, но о жителях никто из них не думал. Ненадолго город захватили австро-германские войска, воинские части гетмана Скоропадского, затем в порту высадился англо-французский десант; появлялись войска Деникина, гайдамаки Центральной рады, представители украинской Директории, отряды Котовского, Григорьева, Махно.
Больше всего город, в котором было ещё чем поживиться, привлекал анархистские и бандитские отряды во главе с атаманами и паханами, вроде Мишки Япончика и Марии Никифоровой, и состоявшие, в основном, из люмпен-пролетариев, безземельных крестьян, деклассированных элементов и дезертиров — любителей беззаботной жизни и острых ощущений. Приход новой власти вызывал тревожные ожидания или слабые надежды у различных слоёв населения.
В феврале 1920 года белогвардейцы были изгнаны из Одессы кавалерийской бригадой Григория Ивановича Котовского, и в ней была окончательно восстановлена Советская власть. Но в городе всё ещё продолжался голод. Богатая часть населения успела покинуть страну, другая часть жителей в поисках пропитания отправилась в ближайшие сёла и деревни — город опустел. В городе свирепствовала ЧК, расправляясь с контрреволюционными группировками, оставшимися в подполье офицерами, буржуазными элементами, спекулянтами, бандитскими формированиями.
С моей матерью отец познакомился в Одессе, когда он учился в университете, а она — в гимназии, и уже тогда они прониклись друг к другу симпатией, часто встречались; помогал он ей готовиться к выпускным экзаменам по математике в гимназии. После возвращения мамы из Новороссийска родители мои поженились и вскоре отправились в село Ташлык, находившееся у Днестра недалеко от Рыбницы и в котором жил в то время и владел небольшим домом и участком земли мой дед. У него в доме поселились и молодожёны. Лишь земля могла прокормить в то время жителей разоренной страны. В те годы крестьянские хозяйства еще не обобществляли, тружеников села ни загоняли в колхозы, не лишили собственности и крестьяне могли использовать плоды своего труда по своему усмотрению.
Как члена РКП(б) отца вызвали в отдел народного образования и, назначив директором школы, поручили с помощью местных энтузиастов восстановить разрушенную войной школу и организовать в ней учебные занятия. Из местного бюджета средств на восстановительные работы не выделили, но крестьяне по мере своих возможностей оказывали помощь школе, педагогам. Ни директор, ни учителя не получали зарплату, однако были освобождены от всех налогов и поборов. После занятий в школе преподаватели превращались в сельских тружеников на своих приусадебных участках.
Среди учителей были люди с высшим образованием и опытом педагогической работы. Им не понравилось, что директором школы назначили молодого недоучившегося студента, тем более, как они узнали, — бывшего царского «офицера-золотопогонника». И ему стали подбрасывать подмётные письма угрожающего содержания, предлагая убраться из села. Отец и раньше чувствовал неприязненные взгляды с их стороны, но не считал нужным обращать на это внимание. Организатора оппозиции и автора писем отец вычислил сразу и решил выяснить с ним отношения. Зашёл вечером к нему домой и сказал:
— Вам не нравится, что я вами командую? Так на то я директор школы и отвечаю за состояние учебной работы в ней. Хотите стать директором? Я могу уступить вам своё место! Я ведь, как и вы, не получаю жалованье, а работаю вдвое больше вас. Я вряд ли долго останусь в селе, но пока я здесь и являюсь директором буду требовать выполнения ваших обязанностей со всей строгостью, как и раньше.
На эту тему отец больше не разговаривал, сделав вид, что ничего между ними не произошло. И подмётные письма прекратились, и отношения наладились. Как-то мама спросила отца:
— Ты убивал на фронте людей?
— Вероятно. На фронте все убивают: никто сам не хочет быть убитым. Ты же знаешь, я был артиллеристом. Мы обстреливали вражеские окопы, подавляли огневые точки противника. Вероятно, убивали и ранили австрийских, немецких, польских солдат и офицеров. Но мы этого не видели. Мы видели, как наши солдаты, офицеры, красноармейцы и командиры погибали и корчились в предсмертных муках от разрывов вражеских снарядов и пулемётных обстрелов. И мы должны были отвечать им тем же.
Почтенный замок был построен,
Как замки строиться должны:
Отменно прочен и спокоен
Во вкусе умной старины.
А. Пушкин
Новая экономическая политика, провозглашённая Владимиром Ильичём Лениным в начале 1921 года, замена продразверстки продналогом, развитие в городах торговли и ремёсел быстро вывели страну из разрухи, оживили хозяйственную деятельность её и повысили благосостояние всех слоёв населения, сгладили противоречие между различными слоями общества. Города снова приобрели большое значение в экономике страны, и люди стали туда возвращаться.
Отец с матерью и с родившимся у них сыном Мишей тоже вернулись в Одессу и поселились на Отрадной улице у бабушки в полуподвальной квартире трёхэтажного дома, принадлежавшего до революции Крыжановскому. В то время бабушка жила со своим неженатым сыном Веней, кларнетистом Украинского музыкально-драматического театра имени Октябрьской революции, занявшего на Херсонской улице (Пастера) здание бывшего театра Сибирякова. Дополнительный заработок дядя Веня имел, изготовляя трости для кларнетов и переписывая ноты для музыкантов оркестра.
Население города в то время было невелико, многие квартиры пустовали или были малозаселёнными, но бабушка осталась в своем подвале, где прожила долгие годы, и никуда перебираться не хотела. В подвал провели электричество. Возле дома у неё был сарай, в котором она иногда держала поросёнка, в большой кухне — козу, кроликов, кур; всегда в квартире были собака и кошка.
Как-то отец с матерью забрели в Госпитальном переулке в дикий сад, окружавший двухэтажный особняк у обрыва недалеко от моря. На большой веранде первого этажа блеяла коза, хрюкали поросята, в саду за загородкой кукарекал петух, кудахтали куры. Обойдя сад, родители на невысоком каменном заборе с узорчатой металлической решёткой прочли объявление о том, что в доме сдаются в наём комнаты. Отец позвонил. Дверь открыла молодая женщина и провела супругов на второй этаж. Мои будущие родители решили снять имевшие отдельный выход в вестибюль две небольшие комнаты с балконом, передней и расположенной рядом с квартирой кухней — ранее комнатой для прислуги. Паркетные полы в комнатах были загажены находившимися там зимой кроликами, обои отставали от стен и внизу были оборваны, стёкла в окнах частично отсутствовали. Но родители решили, что, приложив руки, комнаты можно привести в порядок. Близость моря, густой сад и широкий просторный балкон привлекли их как место привольного отдыха и для детей и для родителей. Первой мебелью в новой квартире были приобретённые по дешёвке кухонный стол, полуторная железная кровать, кушетка, три стула, вешалка и детская кроватка.
Нынешний хозяин дома Чернецкий в начале революции, спасаясь от народного гнева, бежал с женой и детьми из своего поместья в город к знакомому — одесскому миллионеру Вайнштейну. Навсегда покидая Россию, бывший миллионер оставил приятелю свой загородный дом. Поселившемуся в нем с кучей маленьких детей Чернецкому и его жене пришлось для пропитания своей большой семьи заняться на городской окраине крестьянским трудом: сажать во дворе овощи, разводить птицу, кроликов, поросят.
Обосновавшись в Одессе, отец с матерью поступили в открывшийся Строительный институт: отец — на второй курс, мать — на первый. Кроме того, отец немного подрабатывал на строительстве стадиона «Динамо» на Французском бульваре. Но долго проучиться в институте им не пришлось: мать сама ушла перед моим рождением, а немного позже отца с позором выгнали из института, когда он из-за «политических разногласий» вышел из партии. Мама периодически училась на курсах английского языка и в техникуме, работала в коммунотделе съёмщицей постоянно перестраивавшихся на окраинах города одноэтажных домов, позже — кассиром в Торгсине (магазине «Торговля с иностранцами»), но чаще всего занималась только домашним хозяйством. Когда мы с Мишей были маленькими, а мама работала, днём приходила смотреть за нами бабушка или, чаще, мама отводила нас к ней. С пятилетнего возраста в течение двух лет мы с Мишей ходили в детскую группу (в ней было десять малышей) к Эмилии Георгиевне — немке, жившей на Отрадной улице в доме Орлова (дома по-прежнему называли по именам их бывших владельцев). Здесь мы играли, ели принесённые с собой завтраки, в хорошую погоду гуляли в саду или на пустыре у морского обрыва.
В начале века там были особняки, виллы и дачи богатых горожан, но перед Первой мировой войной в результате оползня часть дач съехала вниз, другая была разрушена глубокими трещинами осевшего грунта. Деревянные части разрушенных домов жители района растащили на дрова, каменные — позднее использовали для строительства сараев; и уже вскоре после окончания гражданской войны уцелевший участок земли превратился в пустырь, на котором паслись коровы и козы жителей ближайших улиц города, играли ребятишки. Эмилия Георгиевна минут десять-пятнадцать в день учила нас иностранному языку: сидя за обеденным столом, мы повторяли за ней немецкие слова, но составлять даже простейшие фразы так и не научились.
Живя у моря, весной, летом и осенью мы с Мишей и с кем-либо из родителей или тётей Марусей почти каждый день, обычно утром, ходили к морю на пляж. На лето из Ленинграда приезжал наш двоюродный брат Володя — мой ровесник, и в его компании жизнь становилась веселей. Мама рано научила Мишу и меня читать, но писать не учила, считая, что для нас преждевременно. В группе Эмилии Георгиевны мы много рисовали, и я всегда подписывал свои рисунки печатными буквами, добавляя к своему имени и фамилии различные прозвища, которыми меня щедро награждали.
В Одессе в начале тридцатых годов наряду с русскими стали открывать в большом количестве украинские, а также еврейские школы; открыли польскую и немецкую школы. В немецкую школу не прочь были послать своих детей не только немцы-колонисты, но и родители многих русских, украинских и других семей многонационального города. Недостатка в желающих учиться в этой школе не было, и для детей устраивали конкурсные экзамены.
Отец решил отдать нас с Мишей в немецкую школу и купил начальный учебник немецкого языка. В те годы отделы народного образования считали, что советским специалистам прежде всего потребуются технические термины на немецком языке, и учебники с первых же страниц изобиловали стишками примерно такого содержания:
Wir bauen Motoren,
Wir bauen Traktoren,
Wir bauen Maschinen,
Wir bauen Turbinen.
Bauen wir Motoren?
Ja, wir bauen Motoren...
И далее в том же духе.
Под руководством отца мы постигали немецкий язык, в котором он и сам был несилён. Когда мы пришли в немецкую школу на приемные экзамены, учительница положила передо мной книгу с картинками и стала задавать вопросы на немецком языке. Вопросы были, видимо, несложными — на бытовые темы, и кое-что я понимал и мог, вероятно, ответить, но упорно молчал, как воды в рот набрал. Несколько лучше обстояли дела у Миши: он пытался ответить на все вопросы. В результате отцу объявили, что Мишу они могут принять лишь в нулевой класс, а я и вовсе не гожусь. Так мы оба не попали в немецкую школу.
В то время правительство Украины стремилось внедрить в школах, техникумах и институтах украинский язык, и преподавателей после прохождения краткосрочных курсов заставляли вести на нём занятия и читать лекции. Польза от этого в русскоязычном городе была сомнительной, так как качество лекций от этого только ухудшилось. Одновременно книжные издательства стали переводить на украинский язык и публиковать на нём учебники для школ и вузов.
Школы в нашем районе, как и во всей стране, были перегружены. Ближайшую к нам 40-овую школу на Отрадной улице предполагалось сделать украинской, но учителей, знающих украинский язык, не хватало. Среди школьников было много хулиганистых, воспитателями которых были беспризорные и мальчишки с улицы, часто с нездоровыми наклонностями. Мама в то время не работала и решила, что будет лучше, если мы с Мишей получим домашнее начальное образование. В нашем доме жили семь мальчиков и девочек без дурных наклонностей. Мы дружно, иногда не очень, играли в нашем дворе, а в плохую погоду — в вестибюле или в чьей-либо квартире.
Года два мы с Мишей занимались дома с отцом и с матерью, главным образом, русским языком и арифметикой, хотя и нерегулярно. Пользовались дореволюционными учебниками. Родители давали нам задания для самостоятельной работы, но проверять выполнение их не спешили; и только чтение книг — детских, научно-популярных, художественных нас умственно развивало.
А в городах большой архитектуры
Стоят роскошные, богатые дворцы.
Живут там дети в ласке и культуре —
У них богатые и знатные отцы.
И нипочём им уличные драмы,
Им так легко исполнить свой каприз;
А у меня лежит больная мама.
Подайте, сэр, не откажите, мисс.
Из стихов беспризорников
В детстве по вечерам, перед тем как мы ложились спать, мама часто читала нам детские книжки, стихи, басни (некоторые наизусть) или рассказывала сказки. Когда мы научились читать, многие из них мы с Мишей находили в книгах, которые нам покупал отец.
Но одну сказку я и до сих пор нигде не встретил и не знаю, есть ли у неё автор или это плод маминой фантазии. Содержание её таково.
На витрине шикарного магазина большого города был выставлен игрушечный король. Он был молод и красив, в нарядном одеянии и, конечно же, с золотой короной на голове. Вокруг него на ветвях искусственных деревьев обитали, тоже игрушечные, лесные звери, птицы, а охотники с ружьями подстерегали их.
Король был всегда в центре внимания мальчишек и девчонок, когда те, проходя мимо, останавливались у витрины. Это радовало короля, понимавшего, что именно он — главный среди обитателей нарядной витрины.
Иногда мимо магазина проходили и останавливались бледные и худые в лохмотьях мальчишки. Их взоры тоже были обращены к величественному королю, и лица детей преображались: светились радостными улыбками. Мальчишки подолгу стояли в ясный, дождливый или морозный день, не замечая стужи и пронизывающего ветра. Заметив детей у витрины, швейцар магазина отгонял их от окон бранными словами, затрещинами, колотушками. Игрушечному королю становилось жалко детей, но защитить ребят от сурового стража он не мог. А в это время в магазине дети богатых и знатных горожан — хорошо одетые, сытые, холеные — со своими родителями, боннами и гувернантками придирчиво выбирали себе игрушки, и продавцы подобострастно потакали их капризам.
«О, если б я был не игрушечным королем, а настоящим, я бы сделал так, что бы все мальчишки и девчонки были хорошо одеты, сыты, имели игрушки и могли учиться!» — думал король.
Вечером, когда на землю спустилась мгла и ветер завывал в печных трубах домов, король уснул с этими грустными мыслями. Во сне к нему явился ангел и сказал:
— Ты хочешь стать настоящим королем и сделать всех своих подданных счастливыми и богатыми? Что ж, будь им, властвуй и управляй страной!
Проснулся король в пышном дворце в окружении вельмож и слуг, усердно угождавших ему, предупреждавших каждое его желание, льстиво восхвалявших мудрость и доброту своего повелителя. Проводя время на пиршествах, балах, празднествах, охотах, в забавах и развлечениях, король забыл о своих обещаниях.
Но через неделю к нему явился ангел и напомнил о его долге перед народом.
— Но у меня в государстве все живут вольготно, довольны судьбой и другого счастья не желают! — ответил король.
— Это во дворце у тебя все счастливы! Но дворец — не вся страна. Страна твоя огромна, и в ней царит голод, бесправие, нищета. Объезди её и посмотри, какое жалкое существование влачит в ней простой народ.
На следующий день король изъявил своим вельможам желание посмотреть, как живет его народ.
— Зачем? — удивились придворные. — Мы о ваших подданных печёмся денно и нощно и докладываем обо всём вашему величеству. Народ доволен и от души благодарит вас за доброту и заботу!
Но король настоял на своем и на следующий же день отправился в путь. Его карету сопровождали вельможи и слуги. В сёлах, куда они заезжали, в домах крестьян он видел достаток и довольство. Побелённые хаты были нарядно украшены, во дворах — сытые домашние животные и птица; радушные жители покорно приглашали своего короля и благодетеля к щедро уставленному едой столу.
Король, убедившись в справедливости слов своих придворных, вернулся домой довольным.
Ночью ангел вновь посетил его и потребовал отчёта. Укоризненно выслушав короля, ангел сказал ему, что придворные обманули его — народ бедствует; и предложил следующий раз послать с проверкой своего премьер-министра, а самого короля посланец неба превратил на время ревизии в голубя, чтобы тот с высоты птичьего полета посмотрел на состояние дел в королевстве и убедился в бесправии и нищете своих подданных.
Пролетая над страной, голубь видел, как вельможи неспешно окружной дорогой провозили премьер-министра, а тем временем слуги прямой дорогой перегоняли из села в село скот, перевозили птицу, добротную мебель, дорогую одежду, вкусные яства. Когда же министр покидал село, слуги отбирали у крестьян завезённое ими и перевозили в новое село, куда должен был приехать министр. И на следующий день, когда ангел прилетел к королю снова, он сказал посланнику неба:
— Я ничего не могу сделать: слишком бедна моя страна. Не прокормить, ни одеть и обуть я всех не в состоянии.
— Так будь же снова игрушечным королем и наблюдай с витрины магазина нищету и бесправие народа.
Сменялись правители и хозяева нашей страны, совершались дворцовые перевороты, проходили забастовки, бунты, восстания и революции, возникали новые «национальные идеи», разрабатывались способы облагодетельствования народа. Но, видно, всем нашим властителям следовало бы быть игрушечными королями на витринах магазинов и взирать на нищету, бесправие и голод своего народа. Возможно, тогда их сердца смягчились бы, совесть пробудилась, ум просветлел.
Наверно жизнь лишь в раннем детстве
Так первозданна и свежа,
Что никаких утрат и бедствий
Не хочет принимать душа…
И я судьбою был доволен.
И сердце прыгало в груди.
И жизнь весенним тёплым полем
Ещё синела впереди.
А. Жигулин
В августе 1935 года мама повела меня с Мишей на Отрадную улицу в 40-ую школу для сдачи экзаменов: я поступал в третий класс, Миша — в четвёртый. Экзамены мы сдали, хотя наши знания, полученные по старым учебникам, не вполне соответствовали новым требованием школьного образования. К этому времени отцы города и республики убедились в излишней поспешности украинизации школ в русскоязычных городах, и 40-я школа осталась русской, но порядок в ней налаживался медленно. Школа всё ещё была перегружена учениками, а достаточно образованных педагогов катастрофически не хватало.
В те годы все школы работали в две смены для детей и в третью смену — для взрослых. Преподавателей с высшим образованием было очень мало, а в младших классах многие учителя не имели даже среднего. Зарплата педагогов, особенно в младших классах, была низкой, и большинство их, чтобы прокормить свои семьи, работало в две смены. Денег на строительство новых школ тоже не хватало, строились они медленно, а число жителей в городе в связи с вводом в строй новых заводов и фабрик стремительно росло. Старые барские квартиры превращались в «коммуналки»: в каждой комнате ютилась семья, иногда из пяти-шести человек. Некоторые учреждения и большие смежные квартиры в старых домах были превращены в школы.
Когда я начал учиться, в классах, особенно в младших, было по шестьдесят и более детей. За партами сидели по три ученика, а многие, в том числе и я, сидели на длинных скамьях, расположенных вдоль стен и окон. Учебный процесс в таких условиях был малоэффективным. На следующий год школу немного разгрузили, и в классах училось уже по сорок – сорок пять детей: всем хватало мест за партами, но двухсменное обучение продолжалось ещё долго: и до войны и в послевоенные годы, вплоть до конца шестидесятых годов.
С четвёртого класса, когда у нас появились такие предметы, как естествознание, география и история, учителей разделили по предметам. Русский язык нам преподавала Анна Григорьевна Дедова. Она прекрасно знала русскую литературу и хорошо иностранные языки — до революции на лето регулярно выезжала за границу. Её уроки всегда были интересными. Она наизусть читала нам «Полтаву», «Мцыри», отрывки из «Бориса Годунова», «Медного всадника», «Евгения Онегина», «Демона», стихи Пушкина, Лермонтова, Некрасова и других поэтов. Настаивала, чтобы мы читали произведения русских и зарубежных классиков, даже не предусмотренные школьной программой.
Среди общего удовлетворительного уровня знаний учеников Анна Григорьевна обнаружила, что некоторые школьники плохо читают, речь их неразвита, а диктанты изобилуют грубейшими ошибками. Но третий класс они, к её удивлению, закончили с отличными оценками, как выяснилось в дальнейшем, за подарки родителей предыдущей учительнице. Многие из этих учеников после четвёртого класса остались на второй год. Так прежняя учительница и родители наказали своих детей: оценки хорошие купили, знания — не смогли.
Как-то Анна Григорьевна пришла в класс расстроенная. Родители одной из учениц-двоечниц, живших с учительницей в большом доме № 5 на Пироговской улице, пожаловались в райнаробраз, что преподавательница русского языка — вдова царского генерала, и ей не место в советской школе. Хотя Анну Григорьевну уважали и хорошо к ней относились и педагоги, и большая часть учеников и их родителей, ей пришлось перейти в другую школу.
Учился я неплохо, в шестом классе даже получил «Похвальную грамоту», но тяги к знаниям у меня в то время не было. Одно время увлекался историей и читал исторические романы, затем — географией и много читал книг о путешествиях. Конечно, читал и художественную литературу, и детективы, и фантастику. Любил читать стихи, особенно, поэтов девятнадцатого — золотого — века, многие из них знал наизусть. В старших классах я заинтересовался математикой и физикой, химию всегда не любил.
Учительницей математики у нас была наша классная руководительница — Гита Наумовна Гренадёр, хорошо знавшая и умевшая интересно изложить этот непростой для многих детей предмет. Она добросовестно приходила в наш класс до начала уроков, пытаясь помочь отстающим ученикам. Но те редко являлись на эти занятия. Иногда я приходил на них и задавал вопросы, выходившие за рамки нашей школьной программы, но Гита Наумовна отвечала на мои вопросы неохотно:
— Это в нашу программу не входит. Когда будешь учиться в старших классах, тогда и узнаешь: нечего перескакивать в незнакомые тебе разделы.
Часто говорила: «Нас не хвалят за хороших учеников — нас ругают за плохих».
И тогда я стал искать ответы на вопросы в учебниках старшего брата Миши и в популярных книгах по математике, физике, астрономии, которые были у отца в шкафу.
Уединясь от всех далёко,
Они над шахматной доской,
На стол облокотясь, порой
Сидят, задумавшись глубоко,
И Ленский пешкою ладью
Берёт в рассеянье свою.
А. Пушкин
В седьмом классе среди мальчиков нашего класса было повальное увлечение шахматами — особенно после всесоюзного шахматного чемпионата страны. В школе была пионерская комната, но в ней всегда было полно народа, и мы предпочитали приносить шахматы из дому и играть в классе во время большой перемены или после уроков — «шахматистов» из класса во время большой перемены обычно не выгоняли.
Сидел я в то время за предпоследней партой с Сёмой Гольцманом — одним из лучших шахматистов класса. Как-то во время перемены мы не успели закончить свою партию и решили продолжить её на следующем уроке — на геометрии. Положив шахматную доску с фигурами между собой на скамье, мы поочередно поглядывали на неё, оценивая позицию, и делали свой ход. Как назло партия медленно продвигалась, но, войдя в азарт, прерывать её мы не собирались.
А учительница математики Гита Наумовна в это время доказывала сложную теорему по геометрии и время от времени поглядывала на учеников, стараясь определить, как они следят за ходом её рассуждений. И тут она бросила взгляд на нас, которые, рассматривая фигуры на доске (шахматной, конечно), пытались найти выход из создавшегося на ней положения. Учительница сразу поняла, что мы увлечены чем-то более серьёзным, чем доказательством теоремы. Подойдя к нам, она обнаружила шахматную доску и быстро ликвидировала все наши затруднения. Через минуту доска с оставшимися на ней фигурами и пешками перебралась на её стол, а на следующей перемене наше достояние уже лежало на столе директора школы.
Наш неблаговидный поступок стал предметом долгих обсуждений в учительской. Последовал вызов в школу моего отца, и, хотя шахматы ему вернули, охота играть в школе у нас как-то сама пропала.
Прошло, вероятно, более месяца, как ко мне подошёл секретарь комсомольской организации школы Изя Хаит и сказал дружелюбным тоном:
— У тебя, кажется, есть шахматы. Ты принеси их: мы хотим устроить шахматный турнир, а у нас не хватает шахмат.
— Но в пионерской комнате есть шахматы.
— Настоящих шахмат только два комплекта, остальные: шашки-шахматы с нарисованными на шашках символами фигур и пешек. Для солидного турнира они не подходят.
— Хорошо. Я принесу шахматы, но хочу тоже участвовать в турнире.
— Нет. Это турнир девятиклассников. Из других классов мы учеников не берем. Когда будет школьный турнир, — тебя пригласим.
Шахматы я принёс.
Прошло с тех пор уже больше месяца, и я обратился к Хаиту:
— Закончился ваш турнир? Можно забрать шахматы?
— Какой турнир? Никакого турнира не было. Шахматы я у тебя забрал, чтобы ты больше не играл на уроках. Это поручила мне комсомольская организация в качестве мероприятия по улучшению дисциплины в школе и повышению успеваемости... Сам на уроках занимаешься посторонними делами, да ещё и других отвлекаешь.
— Но мы уже два месяца как в классах не играем: ни на уроках, ни на переменах. И шахматы я принёс из дома по твоей просьбе.
— Не играете, потому что я забрал у тебя шахматы. Больше ты их не увидишь.
Меня возмутил способ решения Хаитом комсомольских поручений, и чтобы вернуть своё достояние мне пришлось идти к заведующему учебной частью. Шахматы комсомольский секретарь вернул мне: комсомольское поручение им было выполнено блестяще — с творческим подходом, в коллективе он подтвердил свою репутацию инициативного комсомольского вожака, и галочка об этом была уже поставлена.
10. Колония малолетних преступников
Позабыт, позаброшен я в чужой стороне.
Я остался сиротою — счастья, доли мне нет.
Ах, умру, я умру, похоронят меня.
И никто не узнает, где могилка моя.
И никто не придёт на могилку мою,
Только раннею весною соловей прилетит,
На могилке моей песню мне пропоёт.
Из песни беспризорников
Наш дом в конце Госпитального переулка некоторое время оставался почти единственным заселённым. Недалеко от нас в небольшом собственном двухэтажном доме жил врач Суслич, изучавший свойства лечебных трав и растений. Нескончаемым потоком тянулись к нему больные, приезжали из других городов и сёл; и для всех старый врач находил лекарственные снадобья, созданные матушкой-природой. Благодаря искусному лекарю Госпитальный переулок и его дом были хорошо известны многим одесситам. В исследованиях врача и подборе лекарств ему помогал сын, не имевший медицинского образования. Когда отец умер, сын по старым записям отца, используя запасы собранных лекарственных средств, успешно продолжал лечить больных, пока в середине тридцатых годов знахаря не арестовали, конфисковав его дом и имущество.
В начале переулка на углу с Французским бульваром жили в большом одноэтажном доме слепые. Перед их домом был сад — красивый, нарядный, весной в нем благоухала сирень, петунии, метиолы. Летом из сада доносилась музыка — играл духовой оркестр слепых. Часть из них работала на Отрадной улице в механическом цехе. Меня тогда поражало, как слепые могут работать на металлорежущих станках.
В конце двадцатых годов постепенно стали заселяться все дома нашего переулка. Ближайшие к нам двух- и трёхэтажные дома заняла колония малолетних преступников — беспризорников. В окнах одного из домов вставили решётки, превратив его в тюрьму временного содержания, в которую водворяли мальчишек и подростков после их задержания, часто повторного, или сажали провинившихся уже в колонии. Переулок перегородили высокой стеной, устроив в ней ворота и калитку, установили круглосуточную охрану. Всю территорию колонии оградили высоким каменным забором, в верхнюю — торцовую поверхность которого вцементировали битое стекло бутылок. Нас не трогали, и мы продолжали жить на территории колонии.
Первое время голодные мальчишки слонялись по территории колонии, часто убегали в город на промыслы; иногда возвращались сами, иногда их ловили и приводили насильно. Устраивали беспризорники набеги и на наш огород и фруктовый сад, и нам пришлось завести злую собаку.
Вскоре в колонии появился новый воспитатель — энергичный молодой человек, и жизнь в ней преобразилась. На пустыре за нашим домом посадили фруктовые деревья и развели огород; обнесли его колючей проволокой, установили круглосуточную охрану. Всё это делали сами колонисты. Появились в колонии и девочки. За счёт подсобного хозяйства улучшилось питание детей. Все внутренние заборы между домами снесли. Вход на территорию колонии и выход теперь контролировали сами колонисты.
На территории колонии стали возводить цеха: швейный, сапожный, столярный; для бывших беспризорных открыли школу, на газонах высадили цветы. Под руководством вольнонаёмных мастеров девочки шили форменную одежду для колонистов, мальчишки — обувь, мастерили школьные парты и мебель для общежитий. Впоследствии в колонии появились механический, штамповочный и гальванический цеха, в которых колонисты изготовляли внутренние замки и ручки для письменных столов и шкафов, которые также делались в колонии.
На пустыре организовали спортивную площадку, недалеко от неё соорудили сцену, вкопали в землю длинные скамейки, и почти каждое воскресенье вечером здесь «крутили кино».
В колонии был кинопроектор и свой киномеханик. Кинопроектор был несовершенен: пленка перематывалась вручную не всегда с нужной скоростью. Тогда раздавался свист и крики беспризорников: «Не гони!» или «Ты что, заснул?» Был в колонии свой духовой оркестр, своя художественная самодеятельность: актеры, певцы, музыканты, акробаты, фокусник; неплохим был и театральный реквизит.
Когда кинофильмы и выступления артистов были под открытым небом дети нашего дома шли со своими стульями и табуретками приобщаться к культуре. В дождливую погоду и зимой фильмы и представления показывали в помещении — в зале, и нас туда не пускали. Мы высоко оценивали искусство колонистов, сравнивая их выступления с нашими школьными концертами художественной самодеятельности.
В разгар «Великих репрессий» 1937 – 38 годов колонию беспризорных и малолетних преступников перевели куда-то за город со всем их имуществом, а здесь, в Госпитальном переулке, устроили детский дом для детей репрессированных, в основном — расстрелянных или осуждённых на заключение в ИТЛ (исправительно-трудовых лагерях) членов партии, не воспринявших новые веяния сталинской политики. Арестовывали часто обоих родителей, и дети оставались без близких и родственников, многие из которых в страхе притаились, поспешили отречься от своих репрессированных родичей и отказались принять в свою семью детей «врагов народа». Среди детдомовцев были и бывшие ученики нашей школы.
Цеха малолетних преступников ликвидировали, грядки и клумбы с цветами вскоре заросли бурьяном. Охрану колонии усилили. У ворот поставили милиционера, который на первых порах не хотел выпускать за зону даже живших в ней детей вольных граждан.
Правительство, грозящее цензурой
Мыслителю, должно позорно пасть.
Так, отчеканив яркий лимб цензурой,
Я хлёстко отчеканиваю власть.
А общество, смотрящее спокойно
На притесненья гениев своих,
Вандального правительства достойно,
И не мечтать ему о днях иных…
Жан де Мен
Окончив юридический факультет Бухарестского университета, дядя Пава с семьёй переехал в Констанцу, купил участок земли на окраине города у берега моря, построил дом и стал разводить для продажи розы, которые приносили ему немалый доход. Занимался он успешно и адвокатской практикой, а его отец проводил службу в церкви. Вскоре в семье Павла родился сын, а затем и две дочери.
Сослуживцам трудно было разобраться в его политических взглядах: с одной стороны — он русский и, вероятно, большевик, с другой — хозяин, владелец частной собственности.
Некоторые из его коллег по работе перед войной, шутя, говорили:
— Когда придут «ваши», ты за нас заступись.
В тревожном 1937 году моего отца вызвали в учреждение, на двери которого не было таблички с его названием и доступ в которое для посторонних был закрыт. На внутренней двери входа в здание надпись предупреждала: «Пропуск предъявлять в развёрнутом виде».
Проверив документы, отца отвели в кабинет, в котором за столом сидел человек в штатском.
— У вас есть брат в Констанце? — спросил он.
— Да, — ответил отец.
— Вы ему пишете?
— Изредка.
— Напишите! И попросите, чтобы он хорошо принял вашего друга.
Затем отцу дали подписать обязательство о неразглашении государственной тайны. Через несколько месяцев к отцу зашёл молодой человек и передал привет от Павла...
В одну из тёмных ночей с советского судна спустили лодку с человеком на борту. Она направилась к берегам Румынии. Утром человек вышел на берег недалеко от Констанцы и к вечеру был у Павла, который, получив письмо отца, уже ждал его. Дядя Пава сразу же согласился помогать советской разведке и делал это осторожно и весьма успешно. Ничего не скрывал Павел от своей жены, которая, хотя и была немкой, ненавидела нацистов и во всём поддерживала мужа. Сигуранца (тайная румынская полиция) постоянно следила за Павлом, но он знал всех её агентов и на крючок к ним не попадался.
Однажды, подходя к своему дому с товарищем из России, он заметил шпиков, следивших за ним. Из дому Павел провёл своего посетителя по узкой тропинке — спуску к морю. Когда Павел возвращался из города домой, шпики всё ещё стояли недалеко от дома и были удивлены, что не заметили, как он покинул его.
Неустроенность жизни в первые годы советской власти не тревожила моего отца: велись длительные кровопролитные войны и нужно было время для перехода от одного государственного строя к другому. Оживление экономики в период нэпа подтверждало эти предположения. Однако после смерти Ленина и постепенного затягивания гаек Сталиным, круто повернувшего руль управления страной, радужные надежды стали исчезать, и уже в 1926 году отец мой решил выйти из партии «по собственному желанию». В заявлении написал, что не согласен с политикой парии и не считает для себя возможным пребывать в её рядах. На срочно созванном партсобрании в Строительном институте, где он учился, отец мой был заклеймен своими бывшими коллегами как предатель, исключён из института и более года не мог устроиться на постоянную работу даже чернорабочим.
Покончив с белогвардейцами, враждебными партиями, буржуями, кулаками, духовенством, оппозиционерами всех мастей, в середине тридцатых годов, особенно после убийства Сергея Мироновича Кирова, чекисты принялись за бывших соратников Вождя, не выразивших надлежащей угодливости и восторженного преклонения перед его деяниями, не согнувшими спину перед его властью и авторитетом. Калёным железом искореняли «ересь», любое недовольство новыми реформами. Органы НКВД уже вышли из-под контроля партии, и даже членам ЦК и Политбюро (за исключением самого Генсека) было запрещено вмешиваться в их дела. Лишь узкому кругу ближайших помощников Вождя чекисты время от времени подсовывали списки на расстрел их бывших партийных товарищей, вовлекая в общее дело уничтожения неугодных. Скрепляя соратников кровью сограждан, Вождь проверял надёжность единомышленников и помощников.
После введения в стране самой демократической в мире Сталинской конституции, обеспечившей равные права всем гражданам СССР, были сняты ограничения прав «лишенцев» — представителей нетрудового народа, их детей. Были ликвидированы и льготы для детей пролетарского происхождения при поступлении на работу и в вузы: прием в институты стали проводить по результатам экзаменов на конкурсной основе. И в насмешку к новой «демократической» конституции в стране развернулся невиданный доселе государственный террор. Теперь уже всё население страны получило равные права и возможности в освоении сталинских лагерей на необъятных просторах нашей Родины.
В 1937 – 38 годах — пике «Большого террора» — сажали в массовом количестве старых партийных работников: оппозиционеров, уклонистов, ревизионистов, двурушников, заменяя их молодыми коммунистами, не знавшими революционной борьбы с царизмом и всецело обязанными своим выдвижением на руководящие посты сталинскому режиму. Сталину не нужны были мыслящие помощники: ему нужны были лишь бездумные исполнители его воли. В стране создавался казарменный социализм, и все дела и помыслы граждан попадали под зоркое око «компетентных органов». В те времена ДОПР (дом принудительных работ) расшифровывали как «дом отдыха партийных работников». Говорили, что в одном из таких учреждений была надпись: «Кто не был — тот будет, кто был — не забудет»...
В 30 годах дядя Миша заведовал кафедрой в Киевском коммунистическом университете и подготовил вместе с сотрудниками учебник по истории партии для своих слушателей. Партбюро института, работавшее под бдительным оком органов НКВД, нашло, что представленный учебник искажает историю борьбы рабочего класса, и вскоре дядя Миша и его коллеги были исключены из партии, уволены из института, а затем и арестованы. Дядя Миша был осуждён на пять лет, четыре из которых отбывал в Соловецком лагере, а перед войной был переведён в Кемь. Много лет мы ничего не знали о его дальнейшей судьбе, получая от официальных органов власти отписки о том, что он якобы умер в лагере, или, что отбывает срок в нём. Только после XX съезда КПСС его жене сообщили, что в начале войны накануне ожидаемого им освобождения из лагеря его повторно судили и расстреляли, а в настоящее время он посмертно реабилитирован.
Пострадали и его родственники: сестра отца тётя Нина, учительница истории, тоже была исключена из партии, выслана из Киева в село, где ей запретили преподавать историю; и ей пришлось учить детей русскому языку, которым сама не очень хорошо владела. Сталинское руководство добивалось, чтоб родственники репрессированных граждан отказывались от них, осуждали как врагов народа. Одна из близких родственниц дяди Миши писала нам: «Мы так ему верили. Сначала думали, что это недоразумение. Но теперь поняли: партия его осудила — значит он виноват!»
Дядя Миша, живший до ареста сначала в Харькове, а затем, после перевода столицы Украины, в Киеве, переписывался с моим отцом и часто приезжал в Одессу. Они всегда спорили на политические темы. В семье у нас обсуждались пороки сталинского руководства, но нас — детей — предупреждали, чтобы мы никогда ни с кем на политические темы разговоров не вели, а если кто-нибудь такие разговоры заведёт, сразу же уходили.
Оставаясь ортодоксальным большевиком в годы сплошной коллективизации, во время искусственного голода и вымирания миллионов сельских тружеников Украины, Кубани, Северного Кавказа, Казахстана и Сибири, даже когда сам был репрессирован, дядя Миша был уверен, что его осуждение — это происки врагов, что Сталин об этом не знает, что «печальное недоразумение» разъяснится, он выйдет на свободу и вернет себе честное имя. До конца жизни он так и не понял, почему жестокий удар получил оттуда, откуда всегда ждал помощи и поддержки, почему созданный ими для борьбы со своими идейными врагами молох, насытившись их кровью, теперь принялся за своих создателей.
До заключения дядя Миша на себе трудностей не испытал. По распоряжению Сталина и Политбюро с конца двадцатых годов закрытые распределители снабжали ответственных партийных работников всем необходимым. Вождь заботился о своей партийно-бюрократической номенклатуре, обеспечивая её в трудное для страны время, комфортными условиями жизни, требуя взамен беспрекословного подчинения.
Как-то во время голода 1933 года мой отец послал брату деньги и попросил прислать из Киева продукты и одежду: «Дети голодные и раздетые!» Дядя Миша выполнил его просьбу, но просил больше денег не присылать, так как «закрытые распределители предназначены для ответственных партийных работников, а не для их родственников».
Аресты в тридцатых и последующих годах сталинского режима были массовыми, часто не поддавались логическому объяснению и носили вероятностный характер. Был арестован правоверный коммунист дядя Миша, а на свободе остался мой отец, публично заявивший о своем несогласии с новой политикой партии.
У отца трудилась чертёжница Анна Александровна Макова, которая в голодном 1933 году, работая на одном из одесских заводов, выступила с обличительной речью против догм нашего «справедливого» общества на собрании, на котором руководящие работники завода с упоением восхищались дальновидной политикой партии и превозносили мудрость Вождя. Анна Александровна обвинила выступавших во лжи и лицемерии и закончила речь словами: «… и поэтому я ненавижу Советскую власть». Все были в шоке: её выступление несмываемым пятном ложилось на весь коллектив завода, на его партийную верхушку. Лишь один из присутствующих не растерялся и сказал: «Она ведь ненормальная — находится на учёте в психдиспансере!» Последнее было правдой. Все с облегчением вздохнули: сумасшедший может не оценить успехов нашего общества и не понять всенародной любви к своему вождю. Её на следующий же день уволили с завода, но к уголовной ответственности не привлекли.
Несдержанной была и моя мама — часто критиковала и ругала правительство и местное партийное руководство в присутствии лиц, не разделявших и не одобрявших её суждений, и остановить её в это время было трудно. Если отец был рядом, он тихо говорил ей: «Надечка! Пожалейте своих детей!» И она умолкала.
12. Штаб противовоздушной обороны
Белеет парус одинокий
В тумане море голубом...
Что ищет он в стране далекой?
Что кинул он в краю родном?
М. Лермонтов
Детский дом для детей репрессированных просуществовал рядом с нами недолго. Детей перевели в другую колонию, а дома и территорию передали штабу МПВО (местной противовоздушной обороны) города. Начальником штаба назначили капитана Толмачёва — члена горсовета; сотрудниками были, в основном, его друзья и родственники. Фруктово-огородный участок тоже перешёл в собственность штаба МПВО. Фруктовый сад хорошо подошёл к нуждам противовоздушной обороны, а огород оказался лишним, и его место вскоре занял виноградник.
Иногда на территории штаба появлялись курсанты, мелкой рысцой пробегавшие в противогазах по асфальтированным дорожкам и площадкам двора или взбиравшиеся по приставным лестницам в окна или на крыши домов. Но обычно в штабе царила тишина и покой или слышались через открытые окна популярные мелодии тех времён: звучал граммофон.
По субботам и воскресеньям перед домами штаба стали появляться легковые машины — ЗИСы и «эмки» городских начальников, желавших поближе познакомиться с оборонной работой в городе. Завсегдатаи нового заведения вскоре пришли к выводу, что наше соседство со штабом нарушает условия секретности этого важного объекта, и решили избавиться от посторонних глаз. Кроме того, наш особняк очень подходил для главного объекта оборонного значения — для квартир начальника штаба Толмачёва и комиссара Воробьёва. Отсюда они могли денно и нощно наблюдать за оборонной работой в городе.
У Толмачёва недалеко от штаба — на Французском бульваре в доме № 11 — были две хорошие комнаты в старом барском доме, но жена его, учитывая высокое положение мужа в обществе, настаивала на отдельной квартире с видом на море, где белеет парус одинокий на фоне самого синего в мире Чёрного моря. И на ближайшем «суженном» (в неполном составе) заседании горсовета президиум по докладу Толмачёва постановил: выселить жильцов из особняка, предоставив им равноценную жилплощадь; выделить из бюджета города дополнительные средства для ремонта освобождающегося дома «в соответствии с требованиями оборонной работы объекта». Однако в городе, в котором жилые дома почти не строились, выделить равноценную площадь не удалось.
Жильцы особняка, не удовлетворённые предлагаемыми им комнатами, стали применять свои меры защиты: перестали пускать посторонних в свой дом. Тогда завхоз штаба МПВО Бакланов (шурин Толмачёва), ответственный за выселение непокорных жильцов, приступил к решительным действиям. Для начала ему нужно было выселить хотя бы одну семью и временно поселить в их комнату одного из своих сотрудников, и тем самым получить доступ в наш дом. Он предложил супружеской паре с первого этажа неплохую комнату в центре города. Хозяева жилплощади согласились, полагая, что открытая борьба со штабом МПВО ни к чему хорошему не приведёт, и они, чего доброго, останутся совсем без жилья.
В один из ближайших рабочих дней — ранней осенью 1939 года, когда мужчины из злосчастного особняка ушли на работу и дома остались одни женщины, Бакланов подогнал грузовики и, штурмом овладев квартирами непокорных жителей, стал вместе со своими помощниками (сотрудниками штаба) грузить вещи растерявшихся жильцов в машины и увозить в новые места проживания — в Железнодорожный посёлок. В этот день шёл дождь, мебель и вещи намокли, но Бакланова это не беспокоило. Вселяли нас в комнаты на «временный постой» как семей военнослужащих, поэтому хозяева квартир (железнодорожники) не выразили энергичного протеста, а когда узнали об обмане — было уже поздно.
Выселенные жильцы не смирились: подали жалобу в суд, обратились в редакции местных газет. Наибольшую активность проявила моя мама. Хотя решения судов были в нашу пользу: первое решение — предоставить нам равноценную жилплощадь, второе — выселить Толмачёва и Воробьёва и вселить обратно нас, никакого воздействия ни на горсовет, ни на штаб МПВО они не оказали: судебного исполнителя даже не впустили в дом.
Вся тяжба продолжалась полтора года, но, в конце концов, нам всё же предоставили равноценные квартиры. Решающую роль сыграла настойчивость моей мамы, которой посоветовали обратиться в одесский филиал редакции киевской газеты «Советская Украина». Сотрудники её не зависели от местного начальства и не были столь осмотрительны, как представители местной печати. В «Советской Украине» по материалам, предоставленным моей мамой, за подписями одесских корреспондентов газеты Слипченко и Дмитриева появился фельетон «С видом на море», где едко высмеивался стиль работы начальника штаба МПВО и его действия по отношению к жильцам нашего дома.
Оскорблённый этим поступком, Толмачёв послал в Киев в редакцию газеты «Советская Украина» Бакланова с жалобой на дискредитацию корреспондентами этой газеты ответственных работников города, но его заявление было так забавно составлено, что вызвало в редакции только улыбки. Вскоре другие заботы заняли Толмачёва: на следующих выборах его друг — бывший председатель горсовета Давиденко и он сам не попали в состав горсовета, а затем его перевели на работу в Севастополь и он исчез из нашего поля зрения.
Наша семья получила двухкомнатную квартиру на Ботанической улице в доме художников. Художники решили выстроить на свои деньги современный четырёхэтажный дом, но денег на строительство у них не хватило. Горсовет выделил им недостающую сумму за право распоряжаться частью квартир в их доме.
Мечта наяву свершилась,
И молодость повторилась.
И сегодня, как прежде, сердце
Пылает боевым огнём.
А. Жаров
Директором школы на Отрадной, в которой мы с Мишей учились до войны, была Анна Алексеевна Пронина, активная общественная и партийная деятельница, член райкома партии. В нашей школе она преподавала историю в младших классах, в седьмом — Конституцию СССР.
Дочь бедного рабочего, она горячо восприняла Октябрьскую революцию и решила посвятить себя служению трудовому народу.
Окончив лишь начальную школу при царе, она поступила уже при Советской власти на рабфак (рабочий факультет) — учебное заведение для ускоренной подготовки в институты детей рабочих и крестьян.
Здесь она познакомилась с юношей, тоже горевшим желанием участвовать в справедливом переустройстве мира и выразившим готовность стать её наставником в этом благородном деле.
Вскоре друзья обнаружили, что в результате их партнерства Аня забеременела.
Когда она сообщила об этом своему другу и наставнику, он решительно заявил ей:
— Мы не можем заниматься детьми. Мы погрязнем в пелёнках и будем потеряны для общества. Ребёнка нужно отдать в детдом. Только под наблюдением государства специально подготовленные воспитатели смогут правильно сформировать новое подрастающее поколение строителей коммунизма и сделать из нашей детворы достойных граждан пролетарской державы.
Когда Аня поделилась новостью со своей мамой, та пришла в ужас:
— При живой матери отдать дитя в детдом! Где это видано? Если у тебя нет времени для своего дитяти, так на что я, старуха? Я тебя одна выкормила и воспитала и внуков воспитаю не хуже других.
— Хорошо! — сказала «мать». — Но от меня помощи не жди!
Анин друг был недоволен таким решением, но временно смирился. К родившейся девочке отец даже не зашёл — «чтобы не привыкать». Через год у Ани родилась вторая дочка, но к этому времени отношение её с бывшим другом и наставником испортилось. Её партнер понял, что Аня уже не может оставаться его подругой по общему делу, что житейские заботы затянут её в мещанское болото. И он ушёл к другой — юной, пылкой, также жаждавшей отдать свои молодые силы делу построения светлого будущего на одной шестой нашей планеты.
Но Анна Алексеевна не предалась мещанским заботам. Она уверенно, «светлым путем» двигалась вперед, в ногу со всей страной. Вскоре её приняли в парию; она окончила школу партийного просвещения, была назначена директором школы, избрана членом райкома партии; получила небольшую двухкомнатную квартиру, где жила с матерью и дочерьми. Весь день её был загружен работой в школе, в райкоме, посещением учебных заведений и предприятий района — домой она возвращалась поздно вечером.
К концу 1940 года в связи с угрозой надвигавшейся войны и интенсивным перевооружением Красной армии страна стала испытывать серьёзные финансовые трудности, и наше правительство, «учитывая возросший уровень благосостояния трудящихся», решило ввести плату за обучение в старших (начиная с восьмого) классах школы и в вузах.
Хотя плата была сравнительно невелика, родители не всех школьников могли выделить из своего скудного бюджета деньги на обучение детей: 150 рублей в год в старших классах школ и 300 руб. — в институтах, что часто превышало месячную зарплату низкооплачиваемого служащего или рабочего.
В нашем классе училась скромная девушка — Майя Приходько. Отца у неё не было — лишь мать и младшая сестра. Мать работала уборщицей, и денег в семье всегда не хватало. Майя училась на одни пятерки, была старательна, хотя в умственном развитии и отставала от многих своих сверстников, так как кроме школьных учебников ничего не читала, и отличные оценки были лишь наградой за её трудолюбие.
Она мало гуляла, не ходила в театры, редко — в кино. Целый день сидела за учебниками: плохо подготовить уроки для неё было трагедией. Она мечтала с отличием окончить школу, а затем поступить в институт, чтобы не влачить жалкое существование, которое выпало на долю её матери.
Теперь же, после введения платы за обучение, она могла рассчитывать только на ремесленное или другое среднее специальное училище или, в крайнем случае, — на техникум. Она сидела в классе, как всегда за первой партой, но грустные мысли одолевали её и не давали возможности вникнуть в слова учителя, на глазах непроизвольно выступали и катились по щекам слёзы.
На большой перемене Анна Алексеевна собрала нас в зале, прочитала постановление правительства и предложила нам одобрить его. Мой брат Миша сидел на первой скамье и руку одобрения не поднял.
— Встань, Миша! И расскажи нам, почему ты не хочешь поддержать решение нашей партии и правительства!
— Пусть те, кто поднял руку, сначала объяснят, почему они это сделали.
— Выйди из зала, и без родителей в школу не приходи, — возмутилась директриса дерзким ответом брата.
Анна Алексеевна квалифицировала поступок Миши как демонстративный антисоветский выпад и угрожала исключить его из школы. Обвинила нас с Мишей в уклонении от общественной работы, противопоставлении себя коллективу и в дурном домашнем воспитании.
Мы с Мишей не были комсомольцами: работа в комсомольской организации нам казалась показной, формальной, мало приносящей пользы и обществу и самим членам её. Вероятно, комсомольцам полагалось постоянно восхищаться мудростью нашего вождя, партии и правительства, а мы к этому не были готовы.
Отцу с трудом удалось убедить директрису, что предложение было для Миши неожиданным, и он ещё не успел подумать. Анна Алексеевна же считала, что думать надо на уроке, а не на собрании, когда всё за тебя продумали и от тебя требуется только поддержать и одобрить мудрое решение партии.
Мише пришлось писать объяснение, и лишь после этого Анна Алексеевна разрешила ему посещать школьные занятия.
Как-то после обеда в квартиру Анны Алексеевны позвонила прилично одетая женщина, и, улыбаясь, сказала открывшей ей дверь матери директрисы:
— Здравствуйте, Полина Васильевна. Я от Анюты. Она сегодня задержится в райкоме и просила вас не беспокоиться.
Полина Васильевна привыкла, что дочь часто приходит поздно, и никогда не волновалась. Сейчас перед ней стояла незнакомая женщина.
— Вы, я вижу, меня не узнали,— сказала незнакомка. — А я Вера и была у Анюты на дне рождения. Мы с Анютой подруги, часто видимся по работе, а вот зайти друг к дружке времени не хватает. Сегодня в нашем магазине будут по списку выдавать продукты членам райкома, и Аня просила вас выкупить их обязательно сегодня же. Вы, вероятно, знаете, где она хранит деньги. Впрочем, я могу вам одолжить, сколько нужно, до её прихода: Аня просила меня дождаться её.
Полина Васильевна, взяв кошёлки и деньги, отправилась в неблизкий путь, а Вера осталась с девочками. Она оказалась приветливой и даже поиграла немного с детьми. Но вдруг ей стало плохо, и она сказала:
— Девочки, вы поиграйте в соседней комнате, а я прилягу на диване. Что-то у меня голова кружится и сердце покалывает.
Девочки, захватив свои игрушки, послушно ушли. Минут через пятнадцать тётя Вера зашла в соседнюю комнату и сказала детям:
— Мне стало лучше, я пойду, не дожидаясь мамы. Передайте ей от меня привет!
Дети не обратили внимания на то, что после приступа болезни тётя Вера сильно «пополнела». Через некоторое время их бабушка вернулась из магазина, расстроенная и с пустыми сумками.
— Никакие продукты в нашем магазине по спискам не дают, — сказала она дочери, когда та вернулась из райкома.
— Какие продукты? Кто тебе сказал? — насторожилась дочь.
— Твоя подруга Вера, с которой ты работаешь.
Анна Алексеевна бросилась в свою комнату и стала поспешно открывать шкаф, ящики стола.
Ни её модного костюма и шикарных платьев, которыми она так гордилась и которые так шли к её изящной фигуре, ни дорогих украшений, брошек, браслетов, цепочек, кулонов, ни денег в шкафах и ящиках уже не было.
Чёрная свастика — тень бомбовоза —
На города и деревни легла...
Подлым фашистам не будет пощады:
Дети с отцами шагают в строю;
Матери в бой провожают отряды,
В бой за Отчизну, за правду свою!
Из военного стихотворения
В воскресенье 22 июня 1941 года мы всей семьёй отправились в Украинский музыкально-драматический театр. Накануне дядя Веня принес контрамарки в театр, где он и его жена Надежда Михайловна Вильнер играли в оркестре. Летом театр обычно выезжал на гастроли, и в этом году на сцене его шли спектакли Минского драматического театра, однако оркестр на этот раз остался в своём театре. После первого акта Надежда Михайловна подошла к нам и сообщила о начавшейся войне с нацистской Германией. Зрители стали расходиться, и к концу спектакля зал опустел, но артисты доиграли пьесу до конца. Домой мы шли пешком. На улицах были включены репродукторы, передавали речь первого заместителя председателя Совнаркома СССР Вячеслава Михайловича Молотова. В продуктовые магазины выстроились длинные очереди, раскупали всё, что было в продаже. Количество продуктов, выдаваемых в одни руки, сразу ограничили.
Весной 1941 года к советско-германской границе с обеих сторон скрытно стягивалось невиданное по своим масштабам в истории войн количество вооружённых сил. В то время, когда жители страны были озабочены вопросами летнего отдыха и школьники потянулись на юг и в пионерские лагеря, для военных, особенно для высшего руководства Красной армии, перебрасывавшего дивизии и армии к границе или формировавшего их в тылу, запах войны был уже ощутим. Разведка докладывала Сталину о скоплении у советской границы войск Германского вермахта и о предполагаемом нападении нацистских войск на Советский Союз. Знал он даже дату начала войны и, хотя военная машина была уже запущена, всё еще не верил, что фашисты могут вероломно, без предупреждения, не закончив войну на Западе, напасть на Советский Союз, что они повторят ошибку кайзеровской Германии времён Первой мировой войны и решатся вести войну одновременно на два фронта. Фюрер же успокаивал Сталина, уверяя, что войска Рейха находятся у границ Советского Союза «на отдыхе».
Отец мой — начальник Одесской геологоразведочной и маркшейдерско-топографической стационарной партии Союзмаркштреста — со своими сотрудниками производил маркшейдерские съёмки и составлял планы подземных каменоломней, расположенных под городом, а также выполнял подрядные маркшейдерско-геодезические работы для других предприятий, ведущих горные работы в Одесской и соседних областях. Мать уже не работала, занимаясь домашним хозяйством. На лето к нам, как это бывало часто и раньше, приехал из Ленинграда двоюродный брат Володя.
В первый же день войны ночью над городом появились фашистские самолеты, полетели первые бомбы, город надолго погрузился во мрак. На следующий день отец — старший лейтенант запаса — получил повестку в военкомат, и больше мы его не видели.
Прощаясь с нами, сказал:
— Не сомневаюсь, что мы победим, но война будет тяжёлой.
C фронта мы получили от него два письма, открытку, фотографию и сообщение о высылке на мамино имя «аттестата» на 600 рублей в месяц, но на почте маме сказали, что аттестат не получен, и ей пришлось с письмом идти в военкомат, где маме выписали аттестат только на половину указанной суммы. Володя со своим дедом по материнской линии — профессором математики Одесского педагогического института — эвакуировался сначала на Северный Кавказ, а затем в Среднюю Азию.
Германские и румынские войска стремительно продвигались на восток. Вокруг города начали рыть противотанковые траншеи, улицы перекрыли баррикады, число которых превысило двух сотен. С конца июня фашистские самолеты регулярно совершали налёты на город, сбрасывая зажигательные и фугасные бомбы. Вскоре к бомбардировкам добавились артобстрелы. В эти дни город был обклеен плакатами и листовками: «Одесса была, есть и будет советской! Враг будет разбит, победа будет за нами!» и многие жители всё ещё верили, что город нацистам не отдадут. Тем не менее, уже с первого месяца войны из города стали эвакуироваться заводы, научные, высшие и средние технические и специальные учебные заведения. Вывозилось ценное оборудование, сотрудники предприятий и учреждений уезжали вместе с семьями. Они знали куда едут и надеялись, что на новом месте быт их будет устроен. Вслед за ними из города на всех видах транспорта и пешком потянулись беженцы. Но многие жители города не смогли уехать, а некоторые не хотели покидать родной город, своё жильё и имущество, надеясь на победоносное завершение войны в ближайшем будущем. Однако стремительное продвижение нацистов на восток увеличивало с каждым днём вероятность сдачи города противнику.
В газетах писали о зверствах фашистов на оккупированных территориях, но не сообщали ещё о массовом уничтожении евреев. В эти трагические дни об обречённых на смерть людях не позаботились, не предприняли мер к их эвакуации. Один наш знакомый вместе с женой, уезжая из города, хотел взять с собой старика-отца, еврея, но тот отказался, — не захотел покидать свою квартиру, сказав: «Я жил в Германии, знаю немцев; старику они ничего дурного не сделают!» Не знал он, что это были уже другие немцы, — это были фашисты.
В каждом дворе появились импровизированные бомбоубежища — траншеи, перекрытые листами железа и засыпанные сверху землёй. Их рыли жители домов — глубиной до двух метров и шириной около метра; длина определялась из расчёта, чтобы в ней во время воздушного налета могли разместиться все жители дома. Окна заклеивали крест-накрест полосками бумаги в надежде, что это спасет стёкла. Никто не догадался вынуть хотя бы внутренние рамы, и вскоре в городе не осталось ни одного целого стекла, за исключением подвальных и полуподвальных помещений, защищённых от взрывных волн.
К середине августа город был полностью окружён, а артобстрелы и бомбардировки не прекращались ни днем, ни ночью. С этого момента из города могло выехать лишь небольшое число жителей — только морским или воздушным транспортом.
Кроме фугасных нацисты ежедневно сбрасывали на город сотни зажигательных бомб, в некоторые дни — более тысячи. В городе возникли пожары. На чердаках жилых домов и учреждений постоянно дежурили горожане, гасили «зажигалки» в ящиках с песком, сбрасывали их во двор или на улицу. Первыми жертвами пожаров были недостроенные и пустовавшие дома, в которых дежурство не устанавливали. Из-за недостатка воды и пожарных команд пожары в этих домах, если они не примыкали к другим жилым, не тушили, и иногда они полыхали несколько дней. Когда деревянные части домов догорали, огонь стихал, а каменные части зданий уже после войны жители города разобрали для строительства сараев, пригородных дач, пристроек к своим домам. После захвата в августе 1941 года румыно-германскими войсками Беляевки Одесса оказалась отрезанной от пресной воды. В городе стали открывать старые колодцы, очищать и углублять их; более полусотни было вырыто новых колодцев. Около них выстраивались длинные очереди. Воду отпускали в ограниченном количестве, использовалась она только для питья и приготовления пищи. И всё же её не хватало: колодцев было мало, и вода накапливалась в них очень медленно. Наиболее интенсивно обстреливался центр города. Спасаясь от бомбёжек и артобстрелов, многие жители переехали на окраины — в дачные районы. Мы тоже отправились на 10-ю станцию Большого фонтана и поселились в одной из пустовавших дач. В городе в подвале почти пустого трёхэтажного дома осталась лишь моя бабушка, не согласившись покинуть свою квартиру. Во время авианалетов она, как и некоторые другие жители дома, не спускалась в траншею, а укрывалась в своем узком коридорчике, расположенном под железобетонными перекрытиями лестничной клетки, в надежде, что это спасет её от бомб. Рыли траншеи и на дачах.
Вскоре бомбардировки и артобстрелы захватили и пригороды. Рядом с дачей, в которой мы разместились, тоже разорвалась авиабомба, снеся каменный забор. Воздушной волной были вырваны переплеты окон и сильно повредилась крыша дома. В эту ночь мы не спустились в траншею. Воронка от разорвавшейся бомбы находилась лишь в нескольких метрах от траншеи, укрывшихся в ней людей немного присыпало землёй, но серьёзно никто не пострадал. Нам пришлось вернуться в город.
Одесса выстроена из камня — ракушечника, добытого тут же под землёй. Густая сеть катакомб протянулась на многие десятки километров под городом. В прошлом веке в них прятали свои товары контрабандисты, в начале века подпольщики — оружие, типографские устройства, запрещенную литературу и листовки. Сейчас здесь укрывались от налетов вражеской авиации жители и защитники осаждённой Одессы, а позже, во время оккупации — скрывались партизаны.
Спасаясь от артобстрелов и бомбардировок, мы отправились в Аркадию в одну из ближайших катакомб, соединённых с поверхностью наклонной штольней. Там уже скопилось много народу: гражданских и военных. Нам удалось разместиться в одной из камер, образовавшихся при выемке ракушечника, лишь в полутора километрах от входа в катакомбу. Камеры освещались свечами и керосиновыми лампами; проветривание горных выработок было неудовлетворительным: воздух был обеднён кислородом. Выработки в этом месте были на глубине около двадцати метров, так что взрывы бомб и разрывы снарядов были едва слышны. Мы пришли с весьма скудным запасом еды, примусом и постельным бельём, и время от времени нам приходилось возвращаться в город за продуктами и керосином. Пищу готовили на поверхности в парке недалеко от устья штольни.
В один из приездов в город мы узнали, что в конце сентября открываются школы. Наша школа на Отрадной улице была разворочена бомбой, и мы с Мишей отправились в другую — ближайшую из уцелевших. Учащихся в школе было мало, занятия часто прерывались налетами вражеской авиации, но все учителя проводили их даже для двух-трёх учеников. Немаловажным было в это голодное время и то обстоятельство, что в школе до последнего дня работала столовая, где за небольшую плату (один рубль) можно было прилично поесть.
К этому времени жители уже привыкли к артобстрелам и бомбардировкам и прежней паники они не вызывали, хотя число жертв в городе не уменьшалось. Особенно велики они были при попадании снарядов и бомб в переполненные пассажирами трамваи.
Так продолжалось до 15 октября. В этот день рано утром соседи принесли листовку, сброшенную с самолёта, в которой сообщалось, что Красная армия временно оставляет город, а жителям предлагалось оказывать сопротивление оккупантам, бросая бутылки с горючей смесью в фашистские танки.
На складах и в магазинах города ещё оставалось значительное количество товаров и продуктов. Предприимчивые жители города стали растаскивать ещё недавно всенародную собственность, а теперь уже ничейное добро — не оставлять же врагу! В экспроприации государственной собственности принимали участие многие горожане, пополняя на случай голода свои скудные запасы продуктов. Особенно много было мужчин у винзавода на Французском бульваре: вино таскали вёдрами, некоторые в мешках уносили бутылки с ним.
Вы в кирхен будете молиться
За майне руссише душа,
Вы в кирхен будите молиться
И целовать мне сапога.
Демьян Бедный
На следующий день — 16 октября 1941 года — в город вошли румынские и германские войска. Одесса была отдана в управление румынам, хотя небольшое количество немецких солдат и офицеров, в основном с эсэсовскими молниями на петлицах, гестапо (Geheime Staatspolizei — тайная государственная полиция) и некоторые другие нацистские учреждения в городе были. В ведении германской армии находился морской порт и вокзал.
С приходом румын и немцев в городе начались аресты и расстрелы. На привокзальной площади и на Куликовом поле на фонарных столбах и на деревьях несколько дней висели тела повешенных. Румынские офицеры расставили посты у каждого дома и солдаты обыскивали все квартиры, ища и не находя оружия, часто поворовывая и отбирая ценные или понравившиеся им вещи. Ненадолго вышли мы из дому, а когда вернулись, обнаружили, что двери нашей квартиры и шкаф в комнате взломаны. Тщетно соседи уговаривали солдат немного подождать.
В городе оставалось более трёхсот тысяч жителей — около половины довоенного населения. Сначала жители города с опаской выходили на улицу, как будто стены могли защитить их от неприятеля, но потом привыкли к присутствию в городе оккупантов и стали выходить в поисках пропитания.
Перед отходом Красной армии из Одессы, в катакомбах близи села Нерубальское был оставлен партизанский отряд под руководством Владимира Александровича Молодцова, численностью до 30 человек и состоявший преимущественно из сотрудников Одесского управления НКВД. Отряд был оснащен двусторонней радиосвязью с разведцентром в Москве, оружием (пистолетами, винтовками, пулемётами, гранатами), боеприпасами, взрывчаткой и запасом продовольствия и горючего на полгода. В катакомбах было электричество, пекарня, два колодца.
Несколько подпольных групп под руководством подпольного обкома партии были оставлены в конспиративных квартирах в городе. В их цели входил сбор информации о размещении береговой и зенитной артиллерии, оборонительных сооружений, дислокации воинских частей, а также наружная связь с подпольной группой Молодцова.
Во время оккупации создавались и другие группы подпольщиков, распространявших антифашистские листовки, но связи с основными группами партизан и подпольщиков они не имели.
В первые же дни оккупации группой Молодцова были совершены несколько нападений на отряды румынских солдат, была взорвана на Пересыпе Хаджибеевская дамба и затоплена городская электростанция. 22-го сентября на Маразлиевской улице возле Центрального парка культуры и отдыха имени Тараса Григорьевича Шевченко было взорвано здание бывшего НКВД, в котором размещалась румынская военная комендатура. При взрыве погибло 150 румынских офицеров, в том числе и одесский военный комендант Глузояну.
Впоследствии в парке недалеко от места взрыва румыны устроили охраняемое солдатами кладбище погибших там румынских офицеров. Позже, при отступлении, они сами же его ликвидировали.
После прогремевшего в городе взрыва были вывешены объявления, подписанные командующим оккупационными войсками города — румынским генералом Генерару, о том, что за каждого убитого румынского или германского солдата расстреляно 100 большевиков, а за каждого офицера или чиновника — 200, а при повторении подобных актов будут расстреляны вместе со своими семьями взятые румынами заложники. При любом повреждении проложенных румынами линий связи и коммуникаций оккупанты брали в заложники дворника и десять мужчин из ближайшего дома.
В октябре 1941 года в районе станции Дачной и 2-й заставы партизаны отряда Молодцова взорвали железнодорожное полотно и пустили под откос два поезда, в которых погибло более 250 чиновников из администрации Транснистрии.
Попытки румынских солдат захватить базу партизан в катакомбах встретили вооружённый отпор. Планов катакомб у румын не было, и они с начала 1942 года стали закладывать камнями и бетонировать все известные им выходы из катакомб — было блокировано примерно 400 выходов. Население Нерубальского было выселено, а вокруг посёлка установлено круглосуточное патрулирование, местность была заминирована.
Румынским органам безопасности, руководимыми бывшим сотрудником деникинской контрразведки Георгием Андреевичем Ивановым и другими бывшими царскими офицерами удалось арестовать в городе несколько подпольщиков, которые после допросов и пыток выдали явочную квартиру Молодцова в городе. Устроив в ней засаду, румынские контрразведчики захватили Молодцова, его связных и многих одесских подпольщиков. 26 июня 1942 года Молодцов и 13 партизан были приговорены военно-полевым судом Одесского гарнизона к смертной казни и расстреляны.
К концу мая 1942 года румыны завалили уже почти все выходы из катакомб. В катакомбах закончились запасы продовольствия и в июне – июле 1942 года партизаны стали небольшими группами с боем выходить из катакомб.
Часть партизан погибла при выходе из катакомб, часть была захвачена румынской контрразведкой. Некоторые, не выдержав пыток, согласились сотрудничать с румынской разведкой. Другие, в том числе и радист Глушков, предав своих товарищей, сами явились в румынскую контрразведку и выдали фамилии известных им участников подполья, участки минирования в катакомбах, тайники с оружием, сейф с документацией отряда. К концу 1943 года были арестованы почти все члены одесских подпольных групп.
С первых же дней румыны начали перепись населения, потребовали зарегистрироваться всех евреев, коммунистов и комсомольцев. Если коммунистам и комсомольцам обычно удавалось скрыть свою принадлежность к партии или организации, то взрослые евреи скрыть свою национальность не могли — она была указана в паспорте. Как евреек забрали жену моего дяди Вени и её мать.
На окраине города: на Слободке румыны устроили гетто — концентрационный лагерь для евреев, которых в Одессе было более десяти тысяч. Продавая всё, что можно было, дядя Веня носил передачи своей жене и тёще. Позже, когда открылся Одесский театр оперы и балета, Веня стал работать там в оркестре и его материальное положение улучшилось.
Вскоре передачи перестали принимать, концлагерь ликвидировали; жителей гетто перевели на Пересыпь, а оттуда поездами отправили в район Беляевки. Были ли пленники дальше увезены в фашистские концлагеря или уничтожены здесь же, мы не узнали — домой никто из узников не вернулся. Такие лагеря смерти как Бабий Яр под Киевом были, вероятно, в окрестностях каждого оккупированного нацистами города.
В Одессе начались облавы. Десятки румынских солдат и полицейских окружали целые районы его, вытесняли жителей на площади, устраивали проходы в оцеплениях, через которые, после проверки документов и отсева подозрительных, выпускали остальных. У меня ещё не было паспорта — только метрическое свидетельство о рождении, и это вызывало к моей особе повышенный интерес румынских солдат.
Через три-четыре месяца массовые облавы прекратились, но выборочно проверка документов румынскими полицейскими и местными жителями в гражданской одежде, почти всегда подвыпившими дюжими молодчиками, продолжалась.
В области были введены оккупационные марки, которые обменивались на рубли в отношении: одна марка за десять рублей. В первые месяцы оккупации в городе был голод. За кусок хлеба или жменьку крупы отдавали всё, что представляло для менял какую-нибудь ценность, но вскоре продавать уже было нечего.
Одесская область была объявлена губернаторством «Транснистрия» (Заднестровье) — частью Румынии. Её губернатор профессор Г. Алексяну жил в Воронцовском дворце (до войны там находился Дворец пионеров), городской голова Герман Пынтя — в трёхэтажном особняке на углу Пироговской улицы и Французского бульвара. Дома эти, так же как и другие румынские учреждения, охранялись солдатами.
Впоследствии румыны объявили, что в городе будет проведён плебисцит по поводу присоединения Одесской области к Румынии, но медлили с ним, и совсем отказались от этой затеи, когда дела оккупантов на фронте резко ухудшились. Нескольким центральным улицам города румыны присвоили новые названия в честь вождей оккупантов или знаменательных для них дат: «Адольфа Гитлера», «Короля Михая», «Маршала Антонеску», «Дуче Муссолини», «16 октября», остальным улицам вернули дореволюционные названия. На всех улицах заменили старые таблички с их названиями на новые: на румынском и русском языках.
Из Румынии в Одессу стали приезжать некоторые деятели русской культуры, в основном — артисты, выехавшие туда во время гражданской войны или оставшиеся в Бессарабии при захвате её румынами. Они давали концерты в театрах, выступали в ресторанах. Особой популярностью пользовался эстрадный певец и владелец одного из крупных ресторанов города Пётр Лещенко, закончивший свою жизнь после освобождения Румынии от фашистов в тюрьме.
Румыны разрешили местным жителям арендовать помещения и открывать в них частные магазины, рестораны и закусочные (бодеги), парикмахерские, пекарни, кинотеатры, мастерские, которые росли как грибы. Арендаторами становились энергичные предприимчивые люди, сумевшие обзавестись начальным капиталом. Среди них было много бывших работников магазинов, складов и почт, администраторов, в трудное военное время присвоивших бывшую государственную собственность или денежные средства.
Были и просто уголовники, деклассированные элементы общества, грабившие магазины, склады и квартиры эвакуированных граждан в период междувластия. Другие коммерсанты, проводя целые дни на базарах, разбогатели в первые месяцы оккупации, используя законы спроса и предложений, колебания цен на продукты питания и промышленные товары. Много среди предпринимателей было немцев, румын и молдаван, пользовавшихся налоговыми льготами. Для повышения доходности своего бизнеса владельцы магазинов, бодег и кафе вскоре стали, минуя посредников, сами выезжать в окрестные сёла для закупки продуктов.
Во времена Екатерины II под Одессой появились немецкие поселения, сохранившиеся и при Советской власти. Жили там немцы неплохо, даже в голодные тридцатые годы. Часть из них в разное время переселилась в город. После начала войны с Германией многие немцы-мужчины были арестованы, но перед уходом Красной армии их освободили, предупредив, что Советская власть вернётся и что дальнейшая судьба их будет зависеть от поведения во время оккупации. Новые власти организовали в городе пункты снабжения местного немецкого населения продуктами питания — «Volksdeutschemittelstelle» и разрешили им занимать квартиры и присваивать мебель и вещи эвакуировавшихся семей.
В городе появилось много сельских жителей. Заняв пустые квартиры и сохранив связи с деревней, они занимались торговлей: в начале прямым обменом продуктов на вещи, а затем торгуя в ларьках, на базарах или в магазинах. Рестораны, бодеги, кинотеатры, цирк обслуживали в основном румынских и немецких офицеров и солдат, румынских чиновников и местных предпринимателей. У входа в магазины, рестораны, кинотеатры вывешивались флаги: румынский — трёхцветный, сине-желто-красный и немецкий — красный с черной свастикой на фоне белого круга в середине его.
Некоторые из местных жителей, приобретшие авторитет у оккупационных властей, заняли высокие административные должности, пользовались материальными благами, стали обладателями почётных титулов. Так, например, руководитель финансовой дирекции города А. Куцегеоргиев и ректор Одесского университета П. Часовников при румынах величались «Его превосходительствами», занимали многокомнатные квартиры, имели прислугу: горничных, поварих, гувернанток. При входе их в помещения подвластных им учреждений сотрудники должны были вставать.
Для проверки доходов предпринимателей и сбора налогов румынская администрация организовала финансовую дирекцию и районные фининспекции. В одной из таких инспекций работала секретарём-машинисткой моя мама. Помог ей устроиться Куцегеоргиев, который жил ранее в соседнем квартале и был знаком с ней ещё с гимназических лет.
В магазинах появились зарубежные товары: румынские, немецкие, французские, итальянские. Несмотря на войну местные и западноевропейские предприниматели, пользовавшиеся покровительством оккупационных властей, привозили в Одессу из покоренных немцами стран промышленные товары. Магазины были заполнены ими, но цены были доступными лишь для небольшой части местных жителей.
Начали работу несколько фабрик, главным образом, пищевой и лёгкой промышленности. Были открыты несколько трамвайных линий, но движение по ним было редким и по укороченным маршрутам, а плата за проезд для большинства местного населения была высокой: 30 пфеннигов.
Стали выпускаться сравнительно небольшими тиражами газеты. С утра до вечера по улицам города рыскали мальчишки, крича: «Папиросы “Румания”, сигареты “Плугарь”, “Одесская газета”, “Одесса”, “Молва”, “Смех”». Работали подростки и чистильщиками сапог и выполняли подсобные работы в частных предприятиях, внося значительный вклад в семейный бюджет.
На улицах, особенно около церквей, появилось много нищих: инвалидов, старух, стариков. В последние годы Советской власти в городе работала лишь одна церковь — на втором кладбище. В тридцать пятом году был взорван Одесский кафедральный собор, находившийся на Соборной площади на углу Преображенской и Садовой.
Это был один из крупнейших в России соборов, вмещавший до девяти тысяч человек одновременно. Заложен он был в конце XVIII века, вскоре после основания города, но строительство его по финансовым соображениям растянулось на многие десятки лет, а просуществовал он меньше, чем велось строительство. В прежние времена в нем были похоронены «почётные граждане Одессы». Остальные церкви в тридцатых годах также были разрушены или закрыты и превращены в склады. С приходом румын началось быстрое восстановление уцелевших церквей, и через год во многих из их проводились богослужения.
В городе была введена карточная система на хлеб и трудовая повинность для всех жителей, достигших пятнадцатилетнего возраста и не работавших в государственных учреждениях: 60 дней для взрослых и 24 дня для школьников старших классов, а позже, когда открылся университет, — и для студентов. Предпринимателям разрешалось нанимать за себя граждан, желавших подработать, чем они обычно и пользовались.
Мужчин с первых же дней оккупации стали посылать на разборку баррикад, а затем — на строительство дамбы. Орудия труда были примитивными: лопата, носилки, тачка и лом. Кормили плохо, труд был тяжёлым; за работой следили надсмотрщики, подгоняя ленивых и нерадивых оплеухами и матом.
Дамбу во время оккупации не восстановили, и городская электростанция так и не заработала. Но в городе имелись на некоторых заводах свои небольшие электростанции, частично поставлявшие электроэнергию в городскую сеть. Они работали и во время оккупации. Электричество использовалось на немногочисленных заводах, в государственных и военных учреждениях, кинотеатрах, ресторанах, бодегах, магазинах, школах, университете. Разрешалось пользоваться электроэнергией в квартирах немцев и румын, а также небольшому числу высокопоставленных чиновников из местного населения. Остальные жители города использовали для освещения квартир масляные коптилки или, реже, керосиновые лампы.
На городском хлебозаводе выпекали хлеб плохого качества — наполовину из кукурузы, с другими непонятными примесями; нормы выдачи его по карточкам были низкими: 200 – 400 граммов на человека в день, но при наличии массовой безработицы это позволяло людям выжить. В частных пекарнях выпекался пшеничный хлеб высокого качества по ценам, недоступным для многих жителей города.
У нас положение с едой было более или менее благополучным, так как жалованье служащих было для условий войны удовлетворительным, и, кроме того, фининспекторы в государственном хлебе плохого качества не нуждались и обычно отдавали свои хлебные карточки моей маме.
Как-то мама принесла большой арбуз. Мы удивились: откуда он, неужели купила? Оказалось: в инспекцию пришла владелица одного из магазинов. Пока клиентка жаловалась в кабинете начальника фининспекции на непомерно высокие налоги один из инспекторов, увидев в её сумке арбуз, переложил его в мамину, а ей положил большой булыжник.
— Зачем? — спросила мама.
— Не беспокойтесь! Она себе купит другой, а ваши дети, вероятно, уже забыли вкус арбуза.
Оккупационные войска и местные власти придавали большое значение пропаганде. На улицах, на стенах домов и на городских щитах вывешивались газеты, плакаты и фотографии; в кинотеатрах постоянно крутили гёббельсовские киножурналы, в которых превозносились успехи немецких и румынских войск на Востоке и на Западе — нацистская пропаганда стремилась сломить волю народа к сопротивлению, по их мнению, напрасному.
Газеты утверждали, что у старой границы Советского Союза германскими войсками прорваны и ликвидированы все советские защитные фортификационные сооружения и укрепрайоны («линия Сталина») и захвачен в плен или уничтожен почти весь кадровый состав Красной армии и что дальнейшее сопротивление её бессмысленно.
На одной из фотографий было запечатлено торпедирование американских судов германской подводной лодкой у входа в Нью-Йоркскую гавань — на фоне Статуи свободы.
В газетах постоянно публиковались антисоветские материалы, печатались речи Фюрера и маршала Антонеску. В одной из них Гитлер сказал: «Если бы нашелся человек, знающий как спасти от гибели Ленинград, я приказал бы взять город штурмом. Но Ленинград обречён, и я не хочу жертвовать жизнями моих солдат: голод и артобстрелы приведут его к гибели без потерь со стороны Германского вермахта».
Позднее на городских стендах нацисты стали вывешивать газеты «Заря» и «Доброволец», издававшиеся РОА (Русской освободительной армией), которой руководил под контролем германских спецслужб бывший командующий 2-й ударной армией генерал-лейтенант Андрей Андреевич Власов. В июле 1942 года его армия была под Волховом окружена германскими войсками, и Власов сдался в плен.
На общем фоне безликих пропагандистских статей, призывающих мужчин вступать в РОА и в которых власовцы изображались как истинные защитники России от большевизма, одна из них контрастно выделялась. Автор статьи писал о том, что отец его, защищая Родину, погиб под Смоленском, что год он жил мечтой скорого освобождения страны от фашистов и лишь теперь, уйдя в партизаны, понял, что каждый, кто может держать в руках оружие, должен сражаться с фашистами и с власовцами. В заключение автор написал: «Вы, конечно, не опубликуете мое письмо, так как ко всем вашим качествам вы ещё и трусы».
В доказательство своей смелости и независимости редакция власовской газеты опубликовала статью партизана, разумеется, со своими комментариями.
Большинство власовцев попали в РОА из фашистских лагерей для военнопленных, спасая свою жизнь. Но и они, и нацисты понимали, что обратного пути у них уже нет. Часть власовцев, ослеплённая успехами фашистов на начальном этапе войны, уверовала в их победу и надеялась, что служба немцам поможет им после войны упрочить свое положение в обществе. Были и такие, которые не верили в окончательную победу нацистов, а тем более в то, что им удастся удержать власть, но были убеждены, что в результате войны потерпят крах и гитлеровский и сталинский режимы и в России утвердится демократия. Помня о раскулачивании, о насильственной коллективизации, о голоде в начале тридцатых годов, унесшем жизни многих миллионов людей, о массовых репрессиях, немало бойцов Красной армии группами сдавались нацистам, имея еще возможность сопротивляться.
Были в РОА и добровольцы из местной молодежи, вступившие во власовскую армию, чтобы избежать голода на оккупированной территории или угона в Германию.
На смерть и страдания, которые нес фашизм миру и их собственному народу, они мало обращали внимания, считая, что если в трудное время за них никто не заступился, не помог, то пусть теперь каждый спасается, как сможет.
Положение советских военнопленных в фашистских лагерях было особо тяжёлым, так как Советское правительство не присоединилось к Женевской конвенции, не вносило деньги в Международный Красный Крест и советские воины не получали от него помощи. Вождь народа Иосиф Виссарионович Сталин заявил, что советских военнопленных нет, а есть только предатели и изменники Родине; начальник Главного политуправления Красной армии заместитель наркома обороны Лев Захарович Мехлис настаивал на том, что каждый советский командир или боец при угрозе пленения должен застрелиться.
В газетах публиковались и отрывки из книг русских и советских эмигрантов, в частности, в «Одесской газете» печатались главы из книги «На путях к термидору» Г. З. Беседовского, бывшего сотрудника советского посольства в Париже — невозвращенца.
С начала оккупации возле здания немецкой полевой жандармерии («Geheime Feldpolizei») на Преображенской улице недалеко от Дерибасовской была вывешена карта западной части Советского союза, на которой регулярно отмечалась линия фронта. В начале 1943 года мы узнали о крупном германском поражении под Сталинградом и об объявлении Гитлером тотальной войны. Вскоре после этого линия фронта на карте замерла, а затем её и вовсе сняли.
16. Лицей
Проснись же тот, в чьём сердце живо
Желаньем лучших, светлых дней,
Кто благородные порывы
Не заглушил в душе своей!..
Иди вперед к заре познанья,
Борясь с глубокой мглой ночной,
Чтоб света яркое сиянье
Блеснуло б снова над землёй!..
С. Надсон
Во время румынской оккупации школы в городе открыли не сразу, на работу устроиться было трудно, и я использовал свободное время для продолжения своего образования. У меня были учебники старшего брата Миши, я стал изучать школьную программу девятого класса и вскоре убедился, что при желании и настойчивости, не жалея своего времени, можно самостоятельно освоить её за три-четыре месяца.
С начала 1942 года в городе стали открываться школы, а с сентября должен был открыться университет. Преподавали в школах прежние учителя, хотя в старших классах состав их изменился за счёт пополнения его не покинувшими город преподавателями техникумов и вузов, научными работниками.
Школьники пользовались советскими учебниками, хотя формально программы были существенно изменены, приближены к румынским и, вероятно, к западноевропейским. В старших классах часто приходилось пользоваться конспектами. За преподавателями не было цензурного надзора, и это позволяло им вести уроки в соответствии со своим разумением и знаниями.
Румынское среднее образование было рассчитано на 12 лет и состояло из трёх школ (ступеней): первые 4 года — школа «примар», начальное образование для всех; следующие 4 года — гимназия, неполное среднее образование и, наконец, последние 4 года — лицей, полное среднее образование. В Румынии выпускникам лицеев присваивалась степень бакалавра.
В Одессе гимназическое и лицейское образования обычно рассматривались как единый процесс и осуществлялись в одном и том же здании. Иногда там же были классы начальной школы. В гимназии и лицее образование было платным, но в Одессе плата за обучение была умеренной, зависела от материального положения родителей и была доступна для городской детворы. Я платил 8 марок в месяц. Тем не менее, значительная часть детей ограничивалась лишь начальным образованием, которое было бесплатным и часто совместным для мальчиков и девочек. В гимназиях и лицеях обучение было раздельным.
До открытия Одесского университета профессора университета и институтов, которых до войны в Одессе было восемнадцать, открыли на Конной улице в помещении бывшей частной гимназии Бален де Баллю женский и мужской лицеи.
В восьмой класс лицея принимали после окончания советской десятилетки, и ввиду малого набора (девять учащихся) девушки и юноши в этом классе учились вместе. Сильным ученикам седьмого класса лицея предложили, сдав экзамены за десятый класс средней школы, перейти в восьмой класс лицея. Так перешли в восьмой класс лицея Лариса Башкирова и я. Лариса жила на Екатерининской улице; отец её работал декоратором в Одесском театре оперы и балета, мать была домохозяйкой.
До открытия университета работа в лицее давала в то голодное время возможность преподавателям вузов сносного существования. Кроме того, ими были открыты платные курсы для подготовки к поступлению в университет школьников, окончивших при Советской власти девять классов. На такие курсы поступил и мой брат Миша.
В анкете при поступлении в лицей среди прочих сведений нужно было указать и членство в комсомоле. Все ученики понимали, что в этом месте следует ставить прочерк, но Лариса, вступившая перед началом войны в комсомол, посчитала для себя унизительным лгать. Оставив заявление, она спустя несколько дней снова пришла в лицей, не нашла себя в списке принятых и обратилась к секретарю за разъяснением.
Он вынул из портфеля её заявление и сказал:
— Героизм ваш здесь никому не нужен! Перепишите заявление, если хотите попасть в лицей, а не в сигуранцу.
Начальницей лицея была Зоя Антоновна Бабайцева — доцент филологического факультета Одесского университета. Она же читала в нашем классе лекции по русской литературе. Когда-то, будучи еще совсем молодой учительницей, она преподавала русский язык и литературу в гимназии Чудновской. В эту частную гимназию наряду с детьми из богатых незнатных семей принимали на бесплатное обучение и детей бедных родителей, обнаруживших в народных школах способности, хорошие знания и желание учиться. Так поступила в эту гимназию и моя мама.
В лицее профессоров университета уделялось большое внимание как гуманитарным, так и естественным наукам. В гимназии и в лицее кроме русского языка изучали ещё латинский, немецкий, французский и румынский языки.
В старших классах школьники осваивали начертательную и аналитическую геометрии, начала дифференциального и интегрального исчислений, биологию, гигиену, законоведение, геологию и минералогию, астрономию.
В лицее была даже своя астрономическая обсерватория. Изучали мы и философскую пропедевтику: логику, психологию и этику, а также закон Божий.
Преподаватель французского языка, войдя первый раз в класс, объявил нам, что разговаривать с нами будет только по-французски. До этого почти никто из нас французский не изучал. Указывая на окно, учитель произносил: «Ce la fenetre», и мы, глядя на забитое снизу фанерой окно, тут же переводили: «Это фанера». Но языки мы так и не выучили: то немногое, чему нас научили, не подкреплённое практикой, быстро улетучилось из наших ветреных голов.
Все наши учителя, кроме преподавателей иностранных языков и закона Божьего, были профессорами или доцентами. В каждом классе на стене в углу висела икона, и перед началом занятий с приходом учителя все вставали, и дежурный читал молитву: «Преблагий Господи! Ниспошли нам благодать Духа тваго святаго, дарствующего и укрепляющего душевные наши силы, дабы, внимая преподаваемому нам учению, возросли мы Тебе, нашему создателю, во славу, Церкви и Отечеству на пользу, родителям же нашим на утешение».
Иногда по закону Божьему, как и по другим предметам, устраивались письменные проверки пройденного материала. Мы тщательно повторяли тексты своих записей, но в наших головах приобретённые знания усваивались часто в искажённом виде, и тогда учитель закона Божьего сокрушённо восклицал: «Какая ересь!» Перед контрольной работой по трудному предмету мы подходили к иконе и просили: «Господи! Да минует нас чаша сия, и пусть будет так, как мы хотим, а не так как Ты хочешь!»
Священником был у нас уже не молодой человек, приехавший из Румынии вместе с женой, преподававшей нам румынский язык. Вероятно, до революции они жили в России, так как свободно говорили по-русски. Священник был веселым и добродушным, иногда читал нам мораль или рассказывал анекдоты, в том числе и на религиозные темы.
«Что Иисус Христос и апостол Пётр ходили по воде, я верю, но что там было глубоко — не верю. Что Иисус Христос накормил пять тысяч человек пятью хлебами и двумя рыбами, я верю, но что они были сыты — не поверю!» — рассуждал с его слов Фома Неверный.
К нам батюшка относился благожелательно и доверительно. Понимая, что привить нам, атеистам, веру вряд ли ему удастся, он как-то сказал: «Образованный человек может и не верить в Бога, но знать христианское учение, ходить в церковь, выполнять православные обряды обязан, так как с него берут пример люди малообразованные, невежественные, для которых в христианском учении заложены нравственные устои, моральные принципы, основы благочестия и кроткого поведения».
В другой раз он высказал мысль, что между богатыми и бедными большой разницы нет, не должно быть антагонистических противоречий: «Все хотят быть богатыми. Одни этого достигли, как правило, честным трудом, другие — настойчивые и работящие — пытаются разбогатеть, и многим это удастся. Разбогатев, каждый будет защищать свою собственность, приобретённую нелёгким трудом. Но пока ещё все богатыми быть не могут: на всех богатства не хватает. Богатые должны помогать немощным старикам, больным, которые не в состоянии заработать себе на пропитание. Верующий всегда поможет бедному, поэтому возле церквей всегда много нищих».
Наши преподаватели прекрасно читали лекции, которые разительно отличались от уроков довоенных школьных учителей, и слушал я их всегда с удовольствием: на занятия я шёл как на праздник. Особенно мне нравилась высшая математика, которую преподавал нам доцент Николай Николаевич Васильев, и физика, курс которой читал доцент Эммануил Борисович Мангуби.
Были у нас три девушки из деревни. Как-то во время опроса Васильев вызвал одну из них к доске. Девушка дословно повторила материал его лекции, но ответы её на вопросы преподавателя показали, что она ничего не понимает.
— Откуда вы? Где учились? — спросил учитель.
— Из деревни.
То же в точности повторилось и со второй ученицей, и с третьей.
— Вы тоже из деревни?
Выслушав положительный ответ, преподаватель удивленно произнёс:
— Неужели такая разница между городом и деревней?
В годы ликвидации неграмотности школы в Советском Союзе открывались повсеместно, но учителей в деревнях не хватало, да и общая культура сельских жителей была низка. Книг, кроме школьных учебников, не было, в школах практиковалась система механического заучивания материала учебника. Деревне за городом было не угнаться, и это сказывалось на умственном развитии сельских школьников.
Общую биологию нам преподавал председатель педагогического совета лицея профессор Георгий Иосифович Потапенко. До войны он был проректором университета и директором Одесского ботанического сада. При приближении к Одессе германско-румынских войск ему поручили эвакуацию студентов и ценного оборудования. Уезжать из города он не хотел, к порученному делу отнесся халатно и был за это арестован, но перед уходом Красной армии его выпустили из тюрьмы. При румынах он сначала был деканом физико-математического факультета (факультета точных наук, на котором изучались предметы естественно-математического цикла), а затем снова стал проректором университета.
Филолог профессор Николай Афанасьевич Соколов преподавал нам в лицее историю Румынии; заслуженный деятель науки УССР профессор Борис Васильевич Варнеке — латинский язык. Изучали мы его недолго и все же с грехом пополам к концу года читали записки Юлия Цезаря и речи Марка Цицерона. Варнеке был патриархом русского научного общества в Одессе, и румынские власти поручили ему обратиться через газету ко всем деятелям образования и науки города с призывом сотрудничать с румынской администрацией.
Для преподавателей это был почти единственный способ существования, и мало кто от него отказывался, да и учили они русских.
В седьмом классе лицея, где я проучился менее двух недель, занятия по математике и астрономии вёл профессор Константин Дормидонтович Покровский — директор Астрономической обсерватории университета, член-корреспондент Академии наук СССР.
Все они впоследствии попали в сталинские тюрьмы и лагеря, где большая часть из них закончила свою жизнь. Это были ученые, мало интересовавшиеся политикой, не восхищавшиеся порядками румынской и немецкой администраций, так же, впрочем, как и советской, но нарушившие во время оккупации суровые требования к облику советского гражданина; в частности, принимавшие по требованию румынских властей участие в создании при университете «Института антикоммунистических исследований и пропаганды» и в работе в нём.
Б. В. Варнеке и К. Д. Покровский умерли в Киевской (Лукьяновской) тюрьме, не дожив до суда; П. Г. Часовников и Н. А. Соколов, получив соответственно 25 и 10 лет заключения, умерли в лагере; и лишь Г. И. Потапенко в 1954 году, пробыв в лагере 8 лет, вышел из лагеря «на свободу». Но жить в Одессе и заниматься научно-педагогической деятельностью ему не разрешили.
Три года не писал двух слов,
И грянул вдруг, как с облаков.
А. Грибоедов
Как-то в первые месяцы оккупации к нам на Ботаническую улицу прибежала соседка бабушки и сообщила, что из Румынии приехал наш дядя Пава. Придя к бабушке, мы с Мишей увидели незнакомого человека в форме румынского офицера, инстинктивно внушавшей нам неприязнь.
Дядя Пава рассказывал о себе и внимательно слушал мамины повествования.
— А где Миша? — спросил он о своем младшем брате. — Из письма Вани я понял, что он в тюрьме. За что его арестовали?
— За что у нас арестовывают? — повторила мама вопрос Павла. — Просто так, ни за что. У нас это обычное дело. Посадить человека сейчас легче, чем посадить дерево... Для профилактики сажают. Органы НКВД следят, чтобы враги не проникли в нашу среду. Стремятся посеять в народе страх перед властью, неуверенность, подавить стремление народа к свободе, отвлечь от борьбы за свои права... Бдительность свою показывают и убеждают начальство, что не даром хлеб едят, за тёплые места в обществе борются. Выискивают «вредителей» и «врагов народа», оправдывая этим просчёты партии и правительства в политике и экономике… План по раскрытию заговоров выполняют, пополняя дешёвой рабочей силой шахты, рудники, лесоповалы и стройки — сажают всех, кого можно посадить!
В румынских газетах Павел много читал о голоде в России, о репрессиях, но не верил: «Буржуазная пропаганда!» После слов моей матери тень озабоченности пробежала по лицу его, и он мрачно сказал:
— Теперь я не уверен, что Советский Союз сможет победить Германию... Но я буду бороться с фашизмом до конца: это дело моей жизни!
— Ты румынский офицер и будешь воевать против своего брата.
— Нет, конечно! Я переводчик и постараюсь помочь России. Если удастся подложить мину под немецкий танк или орудие, я это сделаю непременно! Я помогал советской разведке и передал ей много полезных сведений. К сожалению, после подписания между Советским Союзом и фашистской Германией пакта Молотова – Риббентропа о ненападении мои старания и возможности оказались невостребованными.
— В первые дни войны, — продолжил Павел, — советские самолеты появлялись над Констанцой. Во время одного из таких налетов немецкий наблюдательный пост заметил сигнальную ракету, выпущенную со стороны моего дачного участка в направлении нефтехранилищ. Через полчаса германской контрразведкой был произведен у меня обыск, и хотя ничего не нашли я был арестован, а затем приговорен к смертной казни. Я нанял хорошего адвоката и подал жалобу в прокуратуру, отец съездил в Бухарест к митрополиту, и вскоре за недоказанностью преступления меня выпустили из тюрьмы, а затем призвали в армию.
— Теперь, если мы победим, а я всё же в этом уверен, не разрешим немцам даже столовые ножи выпускать! — заключил он.
На фронте дядя Пава был недолго: его демобилизовали по болезни, и он вернулся домой. Ещё до освобождения Румынии Красной армией и свержения диктатуры Антонеску он активно участвовал в работе Патриотического антигитлеровского фронта, после её освобождения в его доме часто бывали советские офицеры.
Как-то поздно вечером в дом Павла зашёл незнакомый мальчик и сказал, что на улице его ждёт какой-то мужчина. Дяде Паве показалось это подозрительным, и он попросил сына пойти с ним.
Когда жена, обеспокоенная долгим отсутствием, пошла искать их, то обнаружила недалеко от дома трупы мужа и сына.
Первый тост наш — за науку,
И за юношей — второй!
Пусть горит им светоч знанья
Путеводною звездой!
Пусть отчизна дорогая
И великий наш народ
В них борцов неколебимых
За добро и свет найдёт!
А. Плещеев
После окончания лицея я устроился в нём же на работу лаборантом в геолого-минералогическом кабинете. Зарплату мне не платили, но была надежда избежать дамбы — трудовой повинности, нелестные отзывы о которой были хорошо известны. Работы в лицее было немного, и мой шеф — преподаватель геологии доцент университета Степанов попросил помочь привести в порядок и систематизировать материалы в геолого-минералогическом музее университета. Ещё в лицее я связывал свои надежды и мечты с университетом и теперь, вступая под своды храма науки, испытывал неизъяснимое волнение и уже представлял себя студентом.
Мой брат Миша от трудовой повинности был освобождён, как учащийся подготовительных курсов университета, работавших и летом.
Вскоре я получил повестку с биржи труда. Принёс свою справку о работе в лицее, но инспектор биржи не признал её уважительным доводом, так как лицей летом не работал, и предложил ехать на дамбу, пока за мной не послали солдата.
Я зашёл в университет на кафедру геологии и минералогии и сообщил об этом заведующему — профессору Гапонову, который посоветовал мне не спешить, сказав, что попытается помочь; и тут же написал своему знакомому, заместителю начальника биржи труда Кикаве, записку с просьбой освободить его сотрудника от трудовой повинности.
Получив резолюцию своего начальника, инспектор нехотя отпустил меня восвояси. Этим летом я всё свободное время отдавал увлекшей меня науке и за три месяца проштудировал значительную часть «Энциклопедии математики» академика Дмитрия Александровича Граве, читал и другие книги по математике.
Все выпускники нашего лицея поступили в университет. Во время оккупации он был единственным высшим учебным заведением, вобравшим в себя в качестве факультетов часть существовавших при Советской власти институтов. В него входили: факультет точных наук (физико-математический), литературно-философский, юридический, медицинский, политехнический и агрономический факультеты.
Обучение было платным, но взимали её лишь с детей обеспеченных родителей. Мы с братом, как и многие другие, были освобождены от неё. Более того, на праздники (рождество и пасху) нам выдавали по 50 марок. Большая часть девушек нашего лицея училась на медицинском факультете.
Мы с Ларисой Башкировой поступили на математическое отделение факультета точных наук, на котором изучали математику, механику, физику и астрономию. На других отделениях этого факультета студенты изучали химию, биологию, геологию. Миша и двоюродный брат Шура учились на агрономическом факультете.
С матерью — сестрой моего отца тётей Ниной — Шура жил до войны под Киевом. Они оставались там и во время германской оккупации. Работы не было, средств к существованию — тоже. Как и большая часть населения городов, они голодали. Молодежь из оккупированных немцами территорий отправляли на тяжёлые работы в Германию. Одесская область, считавшаяся румынской территорией, была в более благоприятных условиях: насильно в Германию не угоняли, легче было найти работу, народ не так голодал. Оккупационный режим румын для нееврейского населения был значительно мягче немецкого.
Предъявив справку о том, что она родом из Новороссийской губернии, тётя Нина после долгих мытарств получила всё же разрешение на переезд в Одессу и поселилась с сыном у своей сестры Маруси. Тетя Нина пекла дома пирожки и продавала их на базаре, а Шура купил тачку и развозил с вокзала чемоданы немецких и румынских офицеров.
Как правило, труды его скромно оплачивались, но иногда вместо денег он получал оплеухи, так как «Untermenschen» должны немцев обслуживать бесплатно, а не клянчить у них деньги. К счастью, это случалось редко.
Мы с Мишей тоже немного подрабатывали: после лекций в университете поочередно по четыре часа в день занимались с учеником 5-го класса. Родители его арендовали помещения пекарни и хлебного магазина и не хотели отдавать сына в школу. В месяц за это нам платили по 25 марок — сумма более чем скромная, но в условиях безработицы и это было удачей. Иногда нас там подкармливали.
В дешёвой городской столовой за одну-две марки можно было прилично пообедать. Такая столовая была на территории военного госпиталя на Пироговской. У ворот его стоял румынский солдат, но посетителей столовой он пропускал, иногда требуя предъявить документы. На втором этаже столовой обед стоил две марки, и там питались в основном румынские офицеры и сотрудники госпиталя. На первом этаже обед был скромнее, стоил одну марку, и зал посещали обычно румынские солдаты и местные жители.
Изредка и мы с Мишей заходили туда, когда у нас не было занятий.
В университете имелся частный буфет, но цены были высокими — для нас неприемлемыми. Этот буфет обычно обслуживал преподавателей, получавших хорошую зарплату, и некоторых студентов — детей местных предпринимателей. Румынская администрация с уважением относилась к учёным и считала, что они не должны трудиться за гроши. Немного зарабатывали мы с Мишей ещё и тем, что относили книги доходов арендаторов магазинов и других частных предприятий в финансовую дирекцию и оплачивали их налоги. Там всегда были очереди, и предприниматели не хотели тратить на них свое время.
Занимался в университете я с увлечением, проводя всё свободное время за чтением математических книг, открывших мне неведомый ранее фантастический мир науки. Иногда пропускал малоинтересные лекции и практические занятия на первом курсе и слушал более интересные на втором. На первом курсе училось около двадцати студентов, на старших — всего по четыре-шесть человек. Часто профессорам или доцентам приходилось читать лекции для двух-трёх студентов.
В университете мы с Ларисой подружились и часто занимались вместе. Интересовались новыми разделами математики, по которым перед войной появились первые книги: по теории множества, топологии, теории меры и интеграла, функциональному анализу, абстрактной алгебре, тензорному анализу и римановой геометрии, математической логике. Из книг одесских математиков мы читали отпечатанный на стеклографе курс математического анализа профессора С. И. Шатуновского и одноименный курс Д. А. Крыжановского.
Профессор Крыжановский жил в доме на Отрадной, в подвале которого проживала моя бабушка. До революции дом принадлежал его отцу. При Советской власти у них остались лишь две комнаты в одной из теперь уже коммунальных квартир. В начале XIX века Д. А. Крыжановский учился в Гёттингенском университете у Феликса Клейна, Давида Гильберта и других известных математиков конца XIX – начала XX веков. В 1938 году он был арестован и через год умер в Одесской тюрьме. Перед арестом в издательстве Одесского университета был опубликован небольшим тиражом его курс математического анализа. Он поступил в библиотеку университета, но при Советской власти студентам его не выдавали.
В середине 30-х годов в стенах Одесского университета сложилась одесская математическая школа функционального анализа под руководством известного советского математика Марка Григорьевича Крейна. О нём мы много слышали от студентов старших курсов, посещавших его лекции до войны и предрекавшим трудам его плодотворное развитие в будущем, в чём я убедился позднее, читая книги советских и зарубежных авторов по функциональному анализу и слушая лекции по спецпредметам на матмехе ЛГУ (математико-механическом факультете Ленинградского государственного университета).
Во время войны ему пришлось эвакуироваться в Куйбышев, где он заведовал кафедрой теоретической механики политехнического института; вернулся в Одессу лишь после освобождения города Красной амией.
Во время оккупации математики, механики и астрономы учились вместе до третьего курса и совместно проходили основные курсы этих специальностей, и лишь на четвёртом курсе было разделение студентов по профессиям. Математику нам читали четыре преподавателя. Основные курсы матанализа вёл профессор Юрий Станиславович Сикорский, известный своими книгами по обыкновенным дифференциальным уравнениям и по теории аналитических и эллиптических функций, изданными в конце тридцатых годов. Кроме специальных предметов у нас был немецкий язык и раз в неделю — богословие. Румынский язык мы не изучали из-за отсутствия на факультете преподавателя.
На каждом факультете были надзиратели или, как их называли студенты, «шпионы». Они следили за нашим поведением в стенах университета, посещением нами лекций по богословию и всем присутствующим на них ставили в специальных книжечках штампы. Лекции по богословию читались в большой аудитории медицинского факультета для всех студентов университета одновременно. Часто студенты передавали профессору Антонию Харгелу записочки с каверзными вопросами, на которые тот отвечал с большой находчивостью и остроумием. Иногда он что-то записывал на доске, пользуясь старой дореволюционной орфографией с ятем, с «i» с точкой, с твердым знаком в конце слов, оканчивавшихся на твердые согласные.
Вскоре в главном здании университета была открыта церковь, существовавшая там до революции. Мы должны были посещать её и раз в году исповедоваться. Особых грехов за собой не чувствовали, но одну-две марки за отпущение их жертвовали.
Церковь часто посещали старушки, но и молодых там бывало не мало. В эти трудные военные годы многие жители страны обратились к религии.
Посещение университета румынскими полицейскими или немецкими и румынскими офицерами всегда вызывало у студентов и преподавателей беспокойство, иногда беспочвенное. Как-то ко мне подошёл молодой немецкий офицер и на ломаном немецко-русском языке спросил, на каком факультете я учусь, а затем рассказал, что до войны он учился на химическом факультете Венского университета, потом был «Anschlub» и студентов мобилизовали на фронт.
— Война — это плохо, — закончил он. — Для всех очень плохо!
Видимо, он чувствовал и свою вину в том, что страны мира были ввергнуты в кровавую бойню. А, может быть, позавидовал нам, оккупированным, в том, что мы, побеждённые, имеем возможность учиться, а он, победитель — нет? Война несла всем народам страдания, голод, разруху, смерть.
Зимой в квартирах было очень холодно. Стёкла, фанера, как их заменитель, дрова, а тем более уголь, стоили дорого, и температура в комнатах мало отличалась от наружной. Холодно было и в университете, хотя в аудиториях окна были застеклены и имелись «печки-буржуйки», немного согревавшие помещения. Зимой профессора читали лекции в пальто, потирая время от времени руки, а студенты записывали лекции карандашами, так как чернила часто замерзали в чернильницах. Но никто не жаловался: все были довольны, что могут учиться хотя бы в таких условиях.
В конце 1942 года из Констанцы приехал дедушка. Он привёз нам с Мишей неплохой костюм дяди Павы и две пары новых крепких солдатских башмаков со стальными подковками. Это было очень кстати, так как нам приходилось много ходить и наша старая обувь совсем износилась. Дедушка был стар, ходил с трудом с палочкой. Приехал в рясе, с серебряным наперсным крестом.
Миша подошёл к нему и поцеловал протянутую руку. Я не был готов к этому, «не заметил» дедушкиного жеста и лишь поздоровался с ним — для меня он в то время казался чужим человеком. Мы не привыкли кому-либо целовать руки и не умели этого делать.
Позднее мама сделала мне замечание.
— Я поцеловал ему руку, и со мной ничего не случилось, — сказал Миша.
— А я не поцеловал, и с ним тоже ничего не случилось, — парировал я его.
В городе было много нищих, безработных и сравнительно небольшое число процветающих дельцов, арендаторов и владельцев магазинов, ресторанов, бодег, кинотеатров, пекарен, мастерских, парикмахерских. Румынская администрация обратилась к зажиточной части населения, чиновникам и оккупационным войскам с призывом помочь бедным, собрать средства для оказания им помощи. О днях таких мероприятий жители города широко оповещались через газеты. К этой акции были привлечены студенты и учащиеся старших классов лицеев.
Нам выдали большие, цилиндрической формы, запаянные жестяные банки с узкой щелью для опускания в них монет или бумажных денежных знаков. Одновременно вручили небольших размеров разноцветные значки — картинки (как правило, это были цветы), напечатанные на плотной бумаге, и булавки, которыми мы прикалывали значки к груди жертвователей. Получив с вечера такую оснастку, мы на следующий день в воскресенье с раннего утра до позднего вечера, не чувствуя под собой ног, бродили по улицам города в поисках благотворителей. Охотно жертвовали деньги румынские чиновники и офицеры, привыкшие, вероятно, к таким акциям. Груди их были украшены бумажными значками как орденами. Иногда пожертвования вносили местные жители и очень редко германские офицеры и солдаты.
А это — холопы, рабочий народ!
Сам Бог им велел, чтоб они постоянно
Трудились для нас, для господ!
Фи, как они грубы, нечисты и пьяны,
В дырявых сермягах. Всегда без сапог...
Но кто ж виноват в том? Не слушают пана:
За то и карает их Бог.
В. Сырокомля
Летом 1943 года всех студентов отправили на 24 дня на трудовую повинность — на ферму, бывший совхоз «Авангард». Большую часть сельхозтружеников составляли девушки медицинского факультета. Отвезли нас на ферму в грузовиках. Юношей разместили в здании бывшего склада. Спали мы на цементном полу, используя захваченные из дому постельные принадлежности и верхнюю одежду. В помещении было довольно просторно, компания собралась дружная, весёлая. Мы обменивались шутками, анекдотами, забавными рассказами, пели песни.
В первый же день нас собрал директор фермы — румын, свободно говоривший по-русски. Предупредил, что работать мы должны по 12 часов в сутки, что на все работы установлены нормы, работу каждый день будут проверять учётчики и за нарушение режима или невыполнение норм ему дано право оставлять нас на ферме дополнительно до десяти дней. Сказал, что студенты не должны пренебрегать физическим трудом, что и он, учась во Франции в университете, всё лето от зари до заката солнца работал на ферме.
По мере приезда новых студентов дефицит площади увеличивался, и нас переселили в рабочее общежитие, где мы плотно расположились на полу в проходах между кроватями и даже под ними. Постоянные рабочие по вечерам пили самогон, сквернословили, и мы появлялись в бараке поздно, когда все уже утихомиривались. Одна из местных жительниц предложила нашей группе студентов разместиться в прихожей её дома. Но провели мы там только одну ночь. За эту ночь мы подверглись такому нападению клопов, что предпочли спать под открытым небом.
Кроме зерновых культур в хозяйстве были виноградники, фруктовые сады, выращивались овощи, имелись молочная и свиноводческая фермы, птицеферма. Студенты всех факультетов университета, за исключением агрономического, работали на общих работах. Учащимся агрономического факультета трудовую повинность заменили производственной практикой на этой же ферме, но в другое время.
Кормили нас плохо. Столовой не было. Котлы находились под открытым небом, но на дворе было тепло и дождь шёл редко — выпадет обычное для летней поры количество осадков и снова засияет солнце.
Мы получали по 400 граммов хлеба и два раза в день густой суп с крупой и овощами, но без мяса. Второе нам не полагалось. Его получали механизаторы, бригадиры и другие постоянные рабочие фермы.
Кое-какое дополнительное питание мы привозили из дома, но, стремясь скорее закончить свой 24-дневный срок, наша группа студентов съездила домой лишь один раз. Около десяти километров мы шли пешком, а затем добирались трамваем.
Частенько мы поворовывали помидоры, огурцы и абрикосы, пользуясь тем, что сторожами в огородах и фруктовых садах были наши же студентки. На ферме было сравнительно дешёвое молоко — по одной марке за литр, и мы иногда покупали его у местных крестьянок. Вскоре, однако, наши желудки предупредили нас, что сырое молоко и абрикосы несовместимы, и нам пришлось чередовать молочные дни с фруктово-овощными.
Каждый день директор фермы с биноклем и нагайкой в руках вместе с десятником объезжал на двуколке свои владения, проверяя, хорошо ли работают его батраки. Нерадивых и ленивых он знакомил со своей плёткой.
К науке и образованию румыны относились с уважением, и студентов бить не разрешалось, но угроза дополнительного срока работы на ферме заставляла нас «шевелиться» или хитрить.
Кто-то из студентов узнал, что нужны рабочие на прополку междурядий на виноградниках и других сельскохозяйственных культурах — для работы с конными культиваторами. С бригадиром мы договорились, получили наряд, осмотрели участок и отправились в конюшню, находившуюся в ведении румынских солдат. Нам выдали щетки и скребницы и заставили перед работой чистить лошадей. Мне досталась скребница с острыми железными зубьями. Как и большинство горожан с лошадьми я ранее не общался. Глядя на острые зубцы и боясь поранить шкуру лошади, я стал гладить её плоской тыльной стороной скребницы. Солдат, следивший за нашей работой, подбежал ко мне, влепил затрещину и, бранясь по-румынски, вытолкал меня из конюшни. Из его ругани я понял лишь, что один из нас, скорее всего я, коммунист и большевик. Всё же инцидент удалось уладить. Один из студентов — молдаванин — объяснил солдату, что я городской житель, не научился ещё обращаться с лошадьми и не имел злого умысла. Солдат пустил меня к моей лошади, всё ещё недружелюбно поглядывая.
Работа с лошадьми нам понравилась. Работали парами: один был поводырём, другой шёл сзади, нажимая на ручки культиватора. Время от времени мы менялись ролями. Вскоре мы изменили тактику: полбригады отдыхала, набиралась сил, обменивалась шутками, анекдотами; другая часть работала, внимательно следя, не клубится ли пыль от директорской тачанки. При приближении директора объявлялся аврал, и все спешно принимались за работу.
— Плохо работаете! Лошади должны быть в мыле! — негодовал директор.
Однако «и на старуху бывает проруха». Как-то среди кустов винограда мы не заметили, что один из наших товарищей — Костя Саский, пригретый солнышком, задремал и не услышал сигнала тревоги. Проснулся он, когда директор уже слез со своей брички и направился к нам вместе с десятником. Костя вырос перед ним как из-под земли. Замахнулся хозяин на него нагайкой... но не ударил.
— Как фамилия? — грозно спросил он.
— Иванов, — не растерялся Костя.
— Запиши! — обратился директор к десятнику.
Как только директор удалился на своей таратайке, Костя побежал искать себе алиби. За пять марок ему удалось уговорить бригадира зерносушилки записать этот рабочий день в своей бригаде. Там он проработал до конца срока.
Костя был общительным и весёлым юношей. Мы сразу подружились. Он был старше меня на полтора года, но судьбы наши были сходны: у обоих отцы были на фронте, матери работали в государственных учреждениях, оба мы были увлечены точными науками, хотя Костя учился на политехническом факультете. До войны он окончил девять классов и как Миша поступил в университет с условием сдать экзамены за десятый до конца первого курса.
Любил Костя петь. Пел русские и украинские народные песни и пародии на них. Одна из его песен была посвящена событиям недавнего довоенного прошлого, когда наше правительство решило ужесточить меры по борьбе с прогулами, разгильдяйством и пьянством. За прогул или даже малейшее опоздание на работу нарушителя трудовой дисциплины могли оштрафовать, уволить с работы, привлечь к уголовной ответственности.
Зарплату в то время не выплачивали вовремя, и рабочие маркшейдерского бюро, в котором трудился мой отец, выйдя на работу, в знак протеста не стали работать. Руководству это стало известно, и в наказание за то, что отец не доложил о забастовке, в течение полугода из его зарплаты удерживали треть её в доход государства.
Забастовки поддерживались передовым классом до революции и оправдывались нашей партией в капиталистических странах, но в социалистической стране, где хозяином был сам народ, бастовать могли лишь несознательные граждане или враги.
Народ откликался на такие события в стране, и появилась песня на мотив популярной народной песни «Слышен звон бубенцов издалёка — это тройки весёлый напев...» Её и запел Костя во время перекура в поле:
Слышен звон бубенцов издалёка —
То играют в Советской пивной.
С виду скрылись все лица в тумане,
А народ весь весёлый и хмельной.
В понедельник проснулся с похмелья,
Денег пропитых стало мне жаль.
Ах, зачем я пропил в воскресенье
Память жинкину — чёрную шаль!
А во вторник случайно десятку
Я в вагоне трамвая нашёл,
И за эту невинную взятку
Я не помню домой как пришёл.
А в среду я сам удивился,
Сколько выпито было вина.
И с досады я снова напился —
Чашу горькую выпил до дна.
А в четверг были поминки жинки,
Надо было её помянуть.
Продал брюки, купил сороковку,
Чтобы легче мне было уснуть.
А в пятницу пошёл на работу:
Положить надо пьянству конец,
Но товарищ со мной повстречался, —
И я снова напился, подлец.
А теперь на работу не примут,
Потому что пять дней прогулял.
А не примут, я снова напьюся
И последние галоши продам.
Слышно щёлканье пробок от пива,
И табачного дыма дурман.
А в Советской пивной так красиво,
С бубенцами играет баян.
Недовольный работой студентов на культиваторах и убедившись, что Иванова среди них нет, разгневанный директор приказал снять нас с лошадей, отправить всех на прополку капусты, следить за качеством работы и не отпускать с поля до выполнения нормы.
Но всему бывает конец, и наступил последний день непривычной для нас работы. Мой срок уже закончился, а Косте предстояло еще отработать два дня. Я предложил ему один день, вернее ночь, поработать за него. В эту смену мы сторожили в поле совхозное добро. Провели её в разговорах и не заметили, как пролетела короткая летняя ночь.
20. Подпольная литература
В те дни, когда везде густеет ночи тьма,
Когда живая жизнь куда-то исчезает;
Когда нет воздуха для сердца, для ума
И истина под ложью отступает;
Когда призыв любви зовётся мятежом,
Когда проклятьями клеймится всё святое,
Когда царит над сдавленным умом
Всё мёртвое, слепое и глухое, —
Все на ноги, кому свет дорог, тьма страшна!
Все на ноги, в ком совесть не разбита,
В ком к истине любовь свободна и сильна
И страхом за себя сознанье не убито!
И. Горбунов-Посадов
Летом 1943 года в городе появилось стихотворение, доставившее много хлопот румынской администрации, так как распространилось оно по городу очень быстро. Его читали, пели на мотив «Спят курганы тёмные», передавали друг другу. Вот один из вариантов этой песни:
Над зелёным городом солнце золотистое,
Лета уходящего ласковые дни.
Жизнь идет весёлая в солнечной Транснистрии,
И в бодегах вечером музыка гремит.
Флагами трёхцветными ветер забавляется,
В ресторанах — музыка, песни и вино.
По знакомым улицам «домнулы» слоняются,
И зовут рекламами цирки и кино.
Ходят победители по родному городу,
С девушками русскими говорят без слов.
А под красным знаменем, под серпом и молотом
Воины советские проливают кровь.
Девушки хорошие, смелые и юные,
С тёмными упрямыми дугами бровей,
Не гуляйте с немцами вечерами лунными,
Не теряйте, милые, нежности своей!
Эта жизнь весёлая вам совсем не нужная,
И тепло Транснистрии не согреет вас.
Вы семью товарищей, крепкую и дружную,
Подождите, девушки, в этот грозный час!
В шуме всё изменится и придёт с победою,
Он, с глазами ясными, смелый, молодой.
Заалеет флагами и настанет новое,
Светлое, прекрасное утро над страной.
Золотою россыпью звёзды в небе вспыхнули,
Вышел серпик тоненький молодой луны.
Не грустите, девушки, и не плачьте, милые;
Сохраняйте молодость для родной страны!
Пусть пока над городом флаги разноцветные,
И за тучи прячется русский самолет.
Не теряйте мужества, оставайтесь крепкими!
Время долгожданное всё равно придёт!
Рассказывали анекдоты о румынах и немцах, пели частушки на мотив популярной румынской народной песни:
Сталин нас водил в кино,
Давал хлеба по кило.
Антонеску водит в храм,
Мамалыги по сто грамм.
Антонеску дал приказ:
«Всем румынам на Кавказ!»
Но румын не дурной:
На «каруцу» и домой.
Лариса была старостой нашего курса. Как-то в коридоре факультета к нам подошёл декан Николай Николаевич Васильев, читавший в лицее курс высшей математики и начертательной геометрии, а в университете — аналитическую, дифференциальную и проективную геометрии, для старшекурсников вёл семинар по тензорному анализу и римановой геометрии.
— В городе читают и передают друг другу стихи о недостойном поведении русских девушек, — сказал он. — Я уверен, что математики народ серьёзный и не станут заниматься подобными глупостями, но всё же должен предупредить всех, что последствия этого для провинившихся и для университета могут быть неприятными.
— Конечно, это неразумно! Такие стихи надо расклеивать на стенах и учить наизусть, — ответила Лариса.
Ничего не сказал декан, только улыбнулся.
С Костей мы часто встречались. Он жил на Базарной улице. Это было мне по дороге домой, и я часто заходил к нему. У него была отдельная маленькая комната. Мы оживленно беседовали, обменивались мнениями, связанными, главным образом, с нашей учёбой.
Как-то Костя протянул мне листовку с заглавием «За что борется организация украинских националистов самостийныкив-державныкив (ОУНСД)». Она была напечатана на русском языке, видимо, ручным способом на не очень хорошем печатном станке и содержала программу украинских националистов. В ней провозглашались права и свободы граждан будущей независимой Украины. Они показались нам справедливыми.
Впрочем, то же мы могли сказать и о первых декретах Советской власти, о Советской конституции, но во что всё это вылилось через короткое время? Что осталось от обещанных прав и свобод?
— В настоящее время никто не предложит своим гражданам плохие программы и законы, но как они будут выполняться после прихода к власти очередного правителя? Ведь власть так развращает людей! Да и стремится к ней не лучшая часть человечества. Захватив власть, очередные «благодетели народа» окружают себя подхалимами, взяточниками, ворами и насильниками, а о своих обещаниях тут же забывают, — рассуждал Костя.
Всякая власть — насилие: экономическое, политическое, идеологическое, физическое. Последнее, наиболее жестокое, в то время уже чугунным катком прошлось по нашему народу, но на себе мы его ещё не испытали. В следующий раз Костя дал мне небольшую книжку в бумажном переплете под названием «Ave, dictator!» На обложке красным цветом был изображен Сталин в римской тоге, с лавровым венком на голове. Перед ним чёрным цветом была изображена цирковая арена, на которой на коленях люди умоляли его о пощаде. Сталин не внемлет мольбам несчастных; миловать, даже невинных, — это не в его правилах; вытянув вперед правую руку с опущенным вниз большим пальцем, он обрекает свои жертвы на смерть.
— Живи диктатор! Тi, що йдуть на смерть, вiтають тебе!
Такими словами встречали римского императора гладиаторы на аренах цирков. Книжка была опубликована на украинском языке, отпечатана в типографии Львовского университета. Возможно, это была первая книга о сталинских тюрьмах и лагерях. Автор её не был указан, только три буквы — Ю. Г. Г. — зашифровывали его имя. Вряд ли остался хоть один экземпляр этой книги. Она была одинаково опасна и для простого читателя, и для сотрудника НКВД. В те годы в пламени сгорали не только отдельные рукописи, но и полностью типографские издания.
В книге описывался Соловецкий лагерь, строительство Беломорско-Балтийского канала, голод на Украине, при котором вымирали целые сёла, в то время как хлеб везли за границу, чтобы купить машины и обеспечить быстрейшую индустриализацию и милитаризацию страны. Широко развернулось принудительное выселение в Сибирь в глухие места лучших тружеников села, не согнувшихся под гнётом власти и не принявших насильственную коллективизацию.
Вот эпизод из этой книги. Маленький пароход тащит вниз по течению Енисея баржу с людьми, которых высадят в глухом месте на верную гибель. У её борта над мрачными водами реки стоит женщина с грудным ребёнком на руках. Младенец ищет молоко в пустой груди матери. Слёзы текут по впалым щекам женщины. Она разжимает руки, и тёмные воды сибирской реки поглощают её дитя. Обращаясь к Великому вождю, автор заключает: «Ти всесильний! Ти зломив могутнiй iнстинкт материнства! Ти змусив матiр згубити свою дитину!»
Арестованный органами НКВД, автор книги притворился сумасшедшим и попал вместе с действительно умалишёнными в психиатрическое отделение больницы. Сосед по койке, старый коммунист, лёжа на койке, что-то невнятно бормочет, иногда громко выкрикивая: «Всех верных большевиков-ленинцев перестреляли, пересажали, всех заменил Сталин своими ставленниками». Ночью дверь палаты запиралась, но однажды днём мнимому сумасшедшему удалось, используя пережёванную мякоть хлеба, снять слепок с ключа. Неоднократные попытки увенчались успехом: вырезанный им деревянный ключ повернулся, и узник вырвался на свободу.
Не раз слышал автор книги в сталинских застенках мольбу невинных жертв о пощаде, но до сердец тюремщиков она не доходила. Все чаще чудится ему голос протеста, ненависти и презрения к палачам. Обращаясь к Сталину, автор пророчествует: «И когда сотни тысяч жертв засмеются тебе в лицо, знай: смерть стоит за твоими плечами!» Я и раньше не восторгался деяниями нашего вождя и учителя, но книга эта потрясла меня до глубины души.
Костя давал читать мне и другую литературу украинских националистов. Это были журналы и брошюры о деятельности Украинской повстанческой армии (УПА) под командованием Клима Савура, действовавшей в немецком тылу, в которой, по словам авторов, сражались с оккупантами украинцы, русские, поляки, евреи. Литературу украинских националистов приносил Косте юноша, с которым он случайно познакомился летом 1943 года как с Олегом Лёгким.
Листовки Костя давал мне домой, а я знакомил с ними Мишу и Ларису. Мишу листовки заинтересовали, а Лариса сначала возмутилась: в то время она была проникнута советским патриотизмом, и мы чуть не поссорились. Но после прочтения брошюры «Ave, dictator!», правдивость воспоминаний автора которой не вызывала у нас сомнений, отношение её к советскому строю и к украинским националистам изменилось.
Знай, лютий враже,
Сотня поляже.
Всi ми ненавидiм, путаем ярмо.
Шли дiди на муки,
Пiдуть i правнуки.
За Вкраїну життя своє дамо!
Из украинской песни
Как-то я зашел к Косте, и он сообщил мне, что порвал всякие отношения с Олегом Лёгким. Причину объяснил следующим образом: Олег попросил его спрятать у себя шрифты для составления и печатания листовок, но Костя отказался.
— Что, боишься? — спросил Олег.
— Я не уверен в справедливости вашего дела, и не хочу вам помогать.
Олег был огорчён напрасно потерянным временем и спросил Костю, не давал ли он кому-нибудь читать листовки. Узнав обо мне, он предложил встретиться с ним вечером на Соборной площади. Костя передал мне его просьбу, но советовал не ходить. Я всё же пошёл.
На Соборной площади, где после взрыва собора был разбит один из центральных городских скверов, мы должны были встретиться у фонтана в условленное время. В правом кармане пиджака у Олега должна была быть сложенная газета «Молва» так, что бы хорошо была видна буква «М».
При встрече Олег подробно расспросил обо мне и о моём брате, поинтересовался нашим адресом. Рассказал я и о Ларисе. Назвался он Жорой, хотя тут же предупредил, что это его ненастоящее имя. О себе рассказал, что тоже хотел учиться, но потом решил не сидеть у отца на шее, а самостоятельно зарабатывать на жизнь. Объявил также, что во избежание провала члены группы разбиты на пятерки; руководитель каждой из них должен знать как можно больше о своих подопечных, а те не должны им интересоваться. Прощаясь, сказал, что в ближайшее время найдет меня.
Вскоре он с другим молодым человеком, которого назвал Василием, появился у нас в квартире. Дома был лишь мой брат Миша, и у них завязалась беседа. В это время в квартиру вошла мать.
— Что это за парни? — спросила она настороженно, когда юноши ушли.
— Студенты, — солгал Миша.
— Неправда! Это не студенты, — подсказало сердце матери. — Мне они очень не понравились, и я не хочу их здесь видеть. Какие у тебя с ними дела?
Миша пообещал маме больше не общаться со своими новыми знакомыми, но вскоре она нашла в нижнем выдвижном ящике книжного шкафа небольшой чемоданчик с типографским шрифтом и, устроив скандал, заставила отнести его. Тем не менее, Миша несколько раз расклеивал листовки с программой ОУНСД, но мало кто их читал, а кто и прочёл, не придал этому серьёзного значения.
После окончания лицея Лариса поступила на двухмесячные курсы полеводов. Курсы были платными, устроители их обеспечивали себя заработком, а курсанты освобождались от трудовой повинности и приобретали полезную специальность. Окончившие их получали соответствующие удостоверения и при желании могли устроиться полеводами на фермах в окрестностях города — в бывших колхозах и совхозах. Как и Лариса, многие студенты и школьники старших классов использовали курсы для защиты от трудовой повинности. На курсах Лариса познакомилась со студенткой второго курса биологического факультета университета Анной Ивио, они прониклись взаимной симпатией и подружились.
В один из приходов Анны Лариса рассказала ей о подпольной литературе украинских националистов. Анна пожелала познакомиться с Олегом, и встреча их состоялась.
Мы с Ларисой выразили сомнение в целесообразности отделения Украины и других республик от России. Олег же считал, что крупные государства являются источниками войн, постоянно стремятся к захвату чужих территорий, к колонизации слабых и сопредельных стран, а маленькие вынуждены защищать свою землю и угрозу миру не представляют.
— Украина в XVII веке, воюя против Речи Посполитой и Османской империи, объединилась с Россией, но это не принесло ей ни процветания, ни свободы, не избавило страну от войн. Союз навязал вольным казакам и землепашцем крепостное право, — пришёл к выводу Олег. — О своей независимости сейчас мечтают многие республики бывшего великого государства, и гитлеровцы пытаются использовать это, и небезуспешно, для укрепления своей власти на территориях покорённых стран. Пока только на Украине и в Литве есть партизанские отряды, борющиеся за свою независимость, как против фашистов, так и против сталинского режима.
— На Украине тоже есть военные соединения, подконтрольные фашистам: мельниковцы, так же как в России власовцы, — продолжил он. — Но в народе они доверием и поддержкой не пользуются. Украинские националисты самостийныки-державныки, воюя сейчас с немцами, борются за полную независимость Украины от других государств.
Своим идейным руководителем украинские националисты считали Степана Бандеру — бывшего студента юридического факультета Львовского университета. Длительное время он, обвинённый в терроризме, находился в польских тюрьмах. Перед началом Второй мировой войны был освобождён, но после захвата Польши Германией снова арестован и попал в фашистский концлагерь Заксенхаузен.
По данным Олега, их организация пользуется поддержкой в западных и, в меньшей степени, в центральных районах Украины и будет добиваться создания самостоятельного Украинского государства хотя бы на этой территории. Созданная в Западной Украине, она действительно получила там широкую поддержку населения. За последние полвека эта часть Украины была под властью Австро-Венгерской империи, Польши, СССР и нацистской Германии, и с каждыми новыми хозяевами положение простого народа становилось всё тяжелее. Мысль освободиться от всяких хозяев и создать собственное государство всё больше захватывала население края. В восточной же Украине, населённой в значительной степени и русскими, народ, объединённый православной религией и общей культурой, не чувствуя себя самостоятельной нацией, стремился освободиться прежде всего от фашистского ига.
Создание самостоятельного государства на территории Украины не находило у большинства жителей центральных и восточных областей одобрения, да и новые хозяева им виделись не лучше старых, а программы их казались сомнительными и нереальными. Кроме того, для многих жителей оккупированной территории национализм ассоциировался с нацизмом, с фашизмом.
Накануне 26-й годовщины Октябрьской революции Олег с Анной зашёл к Ларисе с пачкой листовок и предложил нам распространить их в одном из центральных районов города. Часть листовок Анна оставила у себя. Дата распространения листовок была выбрана из расчета, что советские партизаны тоже приурочат свою агитацию к ней, и украинские националисты предложат населению альтернативу. Это были листовки с уже известной нам программой украинских националистов. Олег, считая, видимо, нас с Ларисой еще колеблющимися, объявил, что Анна будет руководительницей нашей группы.
Вечером 7-го ноября мы с Ларисой отправились в указанный нам район, заходили в парадные, подкладывали листовки под двери квартир и переходили дальше. Было уже поздно, близился комендантский час — 11 часов вечера, после которого появляться на улицах было запрещено. На Елизаветинской улице нас подозвали двое румынских полицейских. У нас ещё оставалось немного листовок, и избавиться от них мы уже не могли. Нерешительно подошли мы к ним.
— Почему так поздно на улице? — спросил один из них.
А затем они стали узнавать у нас какой-то интересовавший их адрес. Мы с облегчением вздохнули и стали объяснять им, как туда пройти; потом быстро ретировались, освободились от оставшихся листовок и разошлись по домам.
В эту же ночь советские партизаны водрузили красный флаг на самом высоком здании города — на колокольне церкви на Преображенской улице. Только во второй половине дня румыном удалось снять его. О красном флаге говорил весь город, о наших листовках — никто.
Мише Олег предложил разбросать, если будет такая возможность, листовки в кинотеатре. Он вручил Мише билет первого ряда балкона, откуда тот должен был сбросить пачку листовок в зал, когда выключат свет, но ещё не начнется фильм. Обстановка оказалась неблагоприятной — рядом с ним сидели военные немцы и румыны. Двери балкона закрыли, но фильм начался ещё до выключения света. Сбросить листовки с балкона в зал до конца фильма Мише не удалось. И лишь когда фильм закончился, двери балкона открыли и зрители устремились в фойе кинотеатра, Миша подошёл к барьеру, бросил в зал всю пачку листовок и быстро направился к выходу. Кружась в воздухе, они опускались на пол под ноги равнодушно выходящих из зала зрителей, доставаясь затем ругающимся уборщицам.
Через несколько дней Олег с Василием появились снова у нас дома. Они зашли к Мише, но его не было. Я был один, и они предложили мне помочь им расклеить листовки — всё ту же программу ОУНовцев. В шкафу я нашёл немного муки, приготовил из неё клейстер, налил в бутылку, и мы отправились. Улицы были пустынными и тёмными: соблюдалась светомаскировка. Олег следил за ситуацией. Кисточки у нас не было, и я намазывал рукой участок стены клеем, а Василий приклеивал листовки.
Ларису Олег тоже несколько раз посылал расклеивать листовки: листовки за пазухой, а в кармане пальто — банка с клеем. Отправляться «на дело» одной было небезопасно, так как, расклеивая листовки, она не могла следить за окружающей обстановкой. Однажды, когда в затемнённом городе на углу Преображенской и Херсонской Лариса приклеивала к бетонному столбу для реклам и объявлений очередную листовку, включившая на повороте фары машина ярко осветила её, и проходившие недалеко два немецких солдата заметили Ларису у афишной тумбы. Подойдя к ней, попытались выяснить, чем она занималась здесь в темноте. Услышав шум очередной сворачивающей из-за угла машины, Лариса бросилась наперерез ей на другую сторону улицы. Раздались свистки, но для Ларисы они были уже безопасны: она скрылась среди деревьев расположенного напротив городского сада. После этого случая Олег пытался отправить Ларису курьером во Львов, на что она ответила категорическим отказом.
У Ларисы была отдельная изолированная комната, и Олег поручил нам печатать листовки. На Екатерининской улице у входа в греческую церковь Олег передал мне портфель с печатным устройством (набором типографских литер, вмонтированных в деревянную рамку), типографской краской, валиком и бумажными листами. Вечером у Ларисы на квартире мы попытались печатать листовки, но неудачно. То ли краска была плохая, то ли бумага слишком тонкая, то ли квалификация у нас низкая, но печать оказалась смазанной. Было поздно, и мне пора было возвращаться домой.
Когда я встретил Ларису на следующий день, она сказала, что, прочитав листовку, отказывается в дальнейшем помогать ОУНовцам. Листовка под названием: «Воля народам, воля людинi!» содержала стихотворение со словами:
Вже УПА — мiтла залiзна—
Над катами свище грiзно.
Це вона на смiтники
Ϊхнi вимiте кiстки!
Геть, московськая голота,
I ляшво, i ти, нiмота,
З української землi!
Йдуть в УПА старi й малi.
Листовка имела явно националистическое содержание. Особенно возмутили Ларису слова: «Московськая голота». Такая организация стала сразу нам не по душе. Через два дня мы должны были встретиться с Олегом на улице в условленном месте.
Мы решили отдать ему портфель и сообщить наше решение. Перед этим я зашёл к Косте и рассказал о наших приключениях. Он сообщил, что познакомился с советским подпольщиком, и тот пожаловался на то, что у них нет даже пишущей машинки и им приходится переписывать листовки от руки. Костя попросил меня рассказать, где и когда мы передадим Олегу портфель: советские подпольщики проследят за ним и отберут по дороге шрифт. Но я его предложение отклонил. Да и воспользоваться литерами листовки украинских националистов для составления текста советской было практически невозможно. Мы отнесли и передали Олегу в условленном месте на улице его имущество и сообщили о своем отказе от дальнейшего сотрудничества с ним. Олег, холодно выслушав нас, сказал, что мы не в детском саду и должны выполнять задания. Наконец, поняв, что переубедить нас ему не удастся, Олег стал нам угрожать — сообщить в СБ («Спiлку безпеки» ОУН), которую союз их создал для раскрытия провокаторов, поддержания дисциплины и порядка в организации.
После этого резкого разговора Олег ещё несколько раз неудачно пытался застать Ларису дома и, уходя, оставлял на двери бумажки без текста, с символическим знаком: «Череп и кости».
Пред адской силой самовластья,
Покорны вечному ярму,
Сердца не чувствуют несчастья
И ум не верует уму.
Я видел рабскую Россию:
Перед святыней алтаря,
Гремя цепьми, склонивши выю,
Она молилась за царя.
Н. Языков
Игорь Синяков, наш однокурсник по факультету, сын ответственного партийного работника «республиканского масштаба», в тридцатых годах учился в Киеве в специальной школе для детей привилегированных родителей. На уроках ученики вели себя свободно, вызывающе, а учителя безропотно всё терпели, боясь потерять хорошие места. В школу, на уроки музыки и немецкого языка его возили в легковой машине.
1937 год начался для семьи Синяковых удачно. За выдающиеся успехи в производстве сахара на Украине отцу Игоря в Кремле Калинин вручил орден Ленина, присуждаемый тогда ещё весьма редко.
Но вскоре положение на Киевском Олимпе изменилось. Вспомнили о его колебаниях, когда оппозиция впервые подняла голову. И хотя он быстро разобрался в контрреволюционной сущности «троцкизма», сейчас лишился доверия и, ища защиту, как затравленный зверь метался между дубовыми дверями начальственных кабинетов. Но бывшие товарищи не спешили, да и не могли без риска для себя, помочь ему.
Как-то вечером к отцу Игоря зашёл его товарищ еще со времен гражданской войны и спросил:
— Что собираешься делать?
Отец Игоря обрадовался, что хоть один его друг — старый чекист — не побоялся зайти к нему в столь непростое для него время и подбодрить его.
— Завтра же поеду в Москву лично к товарищу Сталину!
— Билет у тебя уже есть? Поедешь поездом?
— Нет, полечу утром самолетом. Как член ВУЦИКа (Всеукраинского Центрального Исполнительного Комитета), получу билет на ближайший рейс.
А ночью был обыск. Отца Игоря арестовали. Мать безуспешно искала защиту у недавних друзей, пока и её не арестовали. Мать как ЧСИР (член семьи изменника Родине) получила 10 лет ИТЛ, отца расстреляли, а Игоря забрали в детдом, открывшийся под Киевом для детей врагов народа. Из детдома Игорь убежал в Одессу, где в маленькой комнате коммунальной квартиры жила его бабушка. Потянулись долгие безрадостные голодные годы, в школе он вынужден был скрывать своё прошлое.
Во время оккупации, закончив один из лицеев города, Игорь поступил в университет. Здесь у него появился приятель Миллер из местных немцев — студент юридического факультета. Через год Миллер бросил учёбу в университете, стал появляться в немецкой военной форме и безуспешно агитировать студентов вступать в Русский корпус германской армии и под командованием генерала Штейфона сражаться с югославскими партизанами. В разговорах с нами Игорь осуждал его поведение, и больше мы их вместе не видели.
Открытый взгляд и «откровенные» высказывания Игоря внушали доверие к нему, хотя, как мы убедились позже, доверять ему было нельзя. На что жил Синяков мы не знали. Он говорил, что у него много друзей и те, зная его бедственное положение, подкармливают его, что он занимается репетиторством с отстающими учениками гимназии, и это тоже поддерживает его материально.
Осенью 1943 года Синяков начал проявлять интерес к Ларисе и ко мне. Стал заходить к Ларисе, провожать меня домой, хотя это было ему не по пути, часто в разговорах с нами критиковал немцев и румын, чего раньше мы не замечали.
В один из приходов к Ларисе он сказал, что хотел бы помочь советским подпольщикам или партизанам, и спросил, не может ли она его с ними познакомить. Лариса сказала, что не знакома с советскими подпольщиками, что недавно она имела связь с одним украинским националистом, но сейчас и эта связь нами утрачена. Игорь поинтересовался, как она познакомилась с ним. Лариса не сказала ему правду, ответив, что как-то на улице читала какое-то старое объявление на украинском языке. К ней подошел молодой человек и сказал:
— Сейчас многие стали забывать свой родной язык, но есть люди, которые борются за возрождение своего языка, культуры, за свободу своего народа.
Синяков удивительно быстро перешёл от симпатии к большевикам к сочувствию к украинским националистам и сказал, что хотел бы участвовать в их борьбе с фашистами. Такая быстрая перемена в его интересах нас не насторожила. Я рассказал о Синякове Мише, и он захотел с ним встретиться.
Вскоре после этого Игорь попросил меня дать ему на время какую-то книгу по математике и пошёл со мной. Мама и Миша были дома. Зная, что он бедный юноша, мама накормила его. Игорь был общительным, казался откровенным и легко завоевал доверие и симпатии собеседников.
После обеда он остался ещё на время наедине с Мишей, и Миша спросил его, как он относится к украинскому национальному движению. Игорь ответил, что положительно и даже мог бы помочь достать холодное оружие — финки, которые якобы изготавливает один из его знакомых на продажу. Его предложение Миша передал Олегу. Тот отнесся к Синякову настороженно, заподозрив провокацию, а спустя несколько дней сказал, что у него есть сведения о связях Игоря с немцами, что доверять ему нельзя и чтобы Миша не искал встреч с ним и никаких разговорах о подпольной организации не вёл.
Там страшно всё: всё дышит подозреньем;
По коридорам бродит там палач;
Там нет конца доносам и мученьям,
И слышится всечасно стон и плач…
В вертепе мрачном судьи в чёрной маске,
Из-под которой блещет грозный взор,
Преступника пытают, без огласки
Ему готовя смертный приговор.
Н. Жандр
В начале марта 1944 года — вскоре после Мишиного отказа от помощи Синякова — в кабинет исполняющего обязанности декана агрономического факультета доцента Александра Владимировича Лазурского вошли двое в немецкой военной форме и потребовали вызвать с лекции Мишу. Декан видел, как они отвели его в сторону, задали какие-то вопросы, как побледнел Миша и как немцы его увели.
С мамой и Ларисой мы пошли в гестапо и другие немецкие полицейские учреждения искать Мишу, но ответ был всюду одинаков: «У нас такого нет». Пошли также в сигуранцу и к Одесской тюрьме, находившейся в ведении румынской администрации, но и там с нами не стали разговаривать. Дома и в квартире у бабушки мама всё просмотрела, нашла ещё банку со шрифтами и поручила бабушке выбросить содержимое её в развалины соседнего дома.
Как-то к маме зашла наша бывшая учительница немецкого языка Иоганна Карловна, дававшая до войны частные уроки иностранных языков. Она иногда приходила к нам во время оккупации и всегда что-нибудь приносила из своего скудного пайка, который получала как Volksdeutsche. Мама всегда отказывалась, но Иоганна Карловна всё равно оставляла принесённое.
Жила Иоганна Карловна недалеко от нас — в доме на углу Морской и Уютной улиц. До революции дом принадлежал ей, а сейчас у неё осталась лишь большая комната в квартире на третьем этаже. Узнав о нашем несчастье, она взялась помочь маме и ходила с ней всюду, где была хоть малейшая надежда найти Мишу. О дальнейшей судьбе его мы так ничего не узнали.
Советские войска к этому времени уже вели бои с нацистами на территории Украины, стремительно приближаясь к городу, и местные немцы стали уезжать в Германию. В одном из германских учреждений, куда пришла Иоганна Карловна с моей мамой, немец спросил её:
— Откуда вы так хорошо знаете немецкий язык?
— Я немка.
— Вы не собираетесь возвратиться на родину?
— Я здесь родилась и хочу здесь умереть.
— Боюсь, что большевики не дадут вам здесь умереть.
И он оказался прав. После прихода Красной армии, Иоганну Карловну вместе с другими местными немцами, не уехавшими в Германию, сослали на Север в республику Коми. Там она через год умерла от голода и холода. Всю жизнь Иоганна Карловна преподавала немецкий и французский языки, но в ссылке её знания голодным людям не были нужны. Работать же на тяжелой физической работе, которую уготовил ссыльным лесоповал, уже не позволяли ей ни возраст, ни здоровье.
В конце января 1944 года в связи с дальнейшим продвижением Красной армии на запад губернатором Транснистрии назначили румынского генерала Г. Потопяну, а 21 марта при приближении фронта к городу территория между Южным Бугом и Днестром была передана германскому командованию. Университет был закрыт. Румынская администрация спешно покидала область. Вместе с ней покидали Одессу местные жители, сотрудничавшие с оккупантами, а также некоторые деятели науки и культуры.
Из Констанцы мы получили письмо от дяди Павы, в котором он предлагал нам в случае военных действий в Одессе приехать на время к нему, и выслал семь билетов на проезд до Констанцы: для мамы, нас с Мишей, тёти Маруси с сыном Юрой, тёти Нины с сыном Шурой. Воспользовались этим лишь тётя Нина и Шура.
Если б и мы поехали в Констанцу, вероятно, наша с Мишей судьба сложилась бы иначе. После освобождения Румынии от фашистов Шура был призван в Красную армию и, видимо, погиб во время войны — пропал без вести. Все запросы о его судьбе со стороны Нины остались безрезультатными.
В связи со слухами о том, что фашисты будут вывозить из университета редкие и ценные книги в Германию, декан нашего факультета Васильев собрал студентов и попросил перенести наиболее ценные книги в подвал дома, находившегося на Елизаветинской улице напротив университета, и мы благополучно перетащили их. Но нацистам было уже не до книг.
В конце марта к Ларисе зашел Игорь Синяков и сказал, что вынужден уехать из Одессы, и стал просить её уехать вместе с ним, добавив, что оставаться в городе ей опасно. Объяснять причину не стал. Такое странное участие в её судьбе удивило Ларису. В ответ на её категорический отказ Игорь попрощался и ушёл, как ей показалось, подавленным.
Через два дня — 31 марта 1944 года — Лариса была арестована. Её отвели в учреждение особой службы гестапо на Греческой площади, рядом с которым во время оккупации был расположен немецкий Soldatenheim и подвалы SD — Sicherheitsdienst (службы безопасности). Держали Ларису в одиночке в полной темноте. На допрос вызвали два раза: первый раз выясняли её связи с советскими партизанами, во второй — с украинскими националистами. Лариса всё отрицала. Потребовали назвать всех своих знакомых, на что Лариса ответила, что после того как в дом на Ремесленной улице, в котором она жила до войны, попала бомба, она живёт в новом районе и растеряла всех знакомых.
На допросах гестаповцы назвали лишь две фамилии: Игоря Синякова и Николая Дивари — студента четвертого курса физмата, хорошо знакомого ей ещё до войны по совместной работе в астрономическом кружке университетской обсерватории. Лариса ответила, что слышала эти фамилии в университете, но ничего конкретного о них не знает.
6-го апреля её привели в кабинет к шефу.
— Вы сами решайте свою судьбу, — мрачно сказал гестаповец, и после минутного молчания продолжил: — Если бы вы могли нам помочь, вы бы сделали это?
Ответ её на этот вопрос определял выбор между жизнью и смертью. На улице уже была слышна канонада — Красная армия приближалась к городу. И в эти последние дни так бессмысленно кончить свою жизнь в подвалах гестапо? И Лариса, так ненавидящая всякую ложь, впервые в жизни поступила против своих принципов и произнесла: «Да!» Вероятно, гестаповец усомнился в искренности её ответа, но, предвидя ещё много крови впереди, не пожелал ей смерти. Ларису вывели в коридор.
Через некоторое время появился следователь и солдат с автоматом. Следователь положил в карман Ларисиной куртки её паспорт, а солдат приказал идти в развалины круглого дома на Греческой площади. Лариса шла, карабкаясь и спотыкаясь о камни и мусор, а солдат кричал ей вслед: «Schnell, vorwärts!» Лариса побежала, ежесекундно ожидая выстрелов в спину. Но выстрелы не прозвучали. Оглянувшись, она увидела, что солдата за ней уже нет.
Выбравшись из развалин, Лариса пошла по пустынным улицам, обдумывая, куда ей идти. Домой? Но немцев в квартиру привела дворничиха, и она может встретить её вновь. И Лариса пошла на Пироговскую, 3 к своей тёте, даже не заглянув домой. Вынув из кармана паспорт, Лариса обнаружила полоску бумаги, на которой было написано: «Erschiebung» (расстрел), а в паспорте через две первые страницы было отмечено: «Ist festgenommen wegen Bandenverdacht» (задержана по подозрению в бандитизме). Родители узнали, что Лариса жива, лишь после освобождения города Красной армией.
Я тоже в последние дни оккупации перешёл к бабушке и не возвращался домой. В комнате в подвале, где она жила, была глубокая ниша в стене, замаскированная большим шкафом. В неё можно было попасть, вынув филёнку из задней стенки шкафа. На случай обыска или облавы это было надёжное укрытие. По городу поползли слухи, что в случае отступления оккупантов и сдачи города юношей призывного возраста нацисты будут угонять в Германию или расстреливать.
Ничто на земле не проходит бесследно,
И юность ушедшая также бессмертна.
Как молоды мы были!
Как искренне любили,
Как верили в себя!
Н. Добронравов
8-го апреля объявления на стенах домов и заборов сообщили нам, что хождение по улицам запрещено, что все окна в квартирах должны быть закрыты, а двери не запираться. В эти дни многие здания в Одессе были взорваны, на многих фашисты нарисовали кресты, намечая их для уничтожения, но взорвать либо не успели, либо у них не хватило взрывчатки. Был взорван вокзал, здания морского порта, Дворец моряков, Воронцовский дворец, консерватория, здания, в которых во время оккупации размещались румынские и германские военные учреждения, гестапо, сигуранца. Заминировано было даже здание Одесского оперного театра, но после прихода Красной армии его смогли вовремя разминировать.
10-го апреля 1944 года Одесса была освобождена от германских войск. Лариса вернулась домой, и родители узнали, что их дочь жива.
В тот же день она пошла к зданию гестапо, где собралась толпа горожан, разыскивавших среди трупов в подвалах гестапо своих близких: фашисты перед отступлением залили подвалы горючим и подожгли. На следующий день мы с Ларисой пошли в университет.
После закрытия его румынами в начале 1944 года по распоряжению декана наш факультет был опечатан, и внутрь попасть мы не смогли. Но на улице возле здания его собрались преподаватели и студенты. Среди них был и знакомый нам студент Николай Дивари с ружьём и красной полоской партизана на фуражке.
В первые же дни после освобождения города, из эвакуации приехал ректор Одесского университета профессор Н. А. Савчук. Он выступил на общем собрании преподавателей и студентов. Читал свои военные стихи и поэму украинский поэт — майор А. С. Левада, отвечал на наши вопросы. Преподаватели и студенты, находившиеся в эвакуации, должны были вернуться в город к осени.
Через день мы с Ларисой в зале в Театральном переулке слушали концерт фронтовой бригады артистов, и слёзы заблестели на её глазах, когда певица пропела:
Снова нас Одесса встретит как хозяев,
Звёзды Черноморья будут нам сиять...
А потом мы бежали с ней, взявшись за руки, и верили, что впереди нас ждет счастье, любовь, учёба, интересная работа. Но судьбе было угодно решить иначе.
Через неделю в университете начались занятия. Не все преподаватели и студенты пришли: часть уехала с румынами, но ненадолго. Некоторые вернулись сами, других — привезли. Перед уходом румынских войск уехал в Румынию П. Г. Часовников — ректор университета во время оккупации и его заместитель — проректор Г. И. Потапенко. Говорили, что, уезжая в Румынию, Часовников увёз с медицинского факультета рентгеновскую и другую ценную аппаратуру в надежде открыть в Бухаресте частную клинику. Перед уходом оккупантов оба они приняли румынское подданство, но от ареста это их не спасло. Обоих в Румынии арестовали, судили и привезли на Родину.
Во время оккупации вход в университет практически был свободным. При проверке имущества после освобождения Одессы преподаватели физики обнаружили пропажу спектроскопа. Услышав это, Лариса вспомнила, что Игорь Синяков ей как-то хвастался, что он с товарищем разобрал по частям и вынес из лаборатории физинститута этот прибор. С уходом немцев Синяков исчез.
Когда Лариса сообщила о возможном местонахождении спектроскопа, доцент факультета Самуил Иосифович Голуб сказал:
— Надо обратиться в партком и сделать обыск в квартире Синякова.
Для обеспечения продуктами питания населения и армии открытые во время оккупации частные магазины и пекарни, хозяева которых не уехали с немцами или румынами, первое время после освобождения города всё ещё работали. Владельцы магазинов всё ещё надеялись, что приобретённое ими в оккупации имущество им оставят.
В некоторых дворах города расположились армейские полевые кухни, и повара часто подкармливали голодных жителей.
Одесские газеты на русском и украинском языках: «Большевистское знамя» и «Чорноморьска комуна» стали выходить уже через несколько дней после освобождения города от немецких захватчиков. В одном из номеров сообщалось о гибели после тяжелого ранения генерала армии Николая Федоровича Ватутина, в другом было обращение первого секретаря ЦК Компартии Украины Никиты Сергеевича Хрущёва к гражданам республики.
В нём объявлялось, что во время оккупации на Украине действовала подпольная организация украинских националистов, которая под видом борьбы с фашистами обманным путем вовлекла в неё некоторых доверчивых граждан республики. На самом же деле, по словам Хрущёва, эта организация антисоветская, одобренная немецкой контрразведкой. Хрущёв призывал всех, кто был вовлечен в неё, явиться с повинной, обещая, что к уголовной ответственности они привлечены не будут.
Мы не вняли его призыву и никуда не пошли.
— Не гневайтесь, сударь: по долгу моему
Я должен сей же час отправить вас в тюрьму.
— Извольте, я готов; но я в такой надежде,
Что дело объяснить дозволите мне прежде.
Я. Княжнин
23-го апреля я возвращался на Отрадную к бабушке, у которой мы тогда жили. Проходя мимо скамейки, стоявшей во дворе под столетней софорой, я увидел оживлённо беседующего с жителями дома незнакомого молодого человека в приличном сером костюме.
— А вот и он! — сказал кто-то из сидевших на скамье.
— Вы Миша Павлов? — обратился ко мне незнакомец.
— Нет, я его брат.
Указав на человека в темно-синем костюме, одиноко сидевшего на другой скамейке в глубине двора, незнакомец сказал:
— Подойдите к нему. Он хочет с вами поговорить.
Я подошёл.
— Пройдемтесь и поговорим по дороге, — предложил тот.
Мы пошли по улице в сторону центра города. Вскоре к нам присоединился и второй незнакомец. В пути первый из них, по-видимому, старший, задал мне несколько несущественных вопросов. Я попросил его показать мне свои документы. Он вынул из кармана удостоверение, на котором я увидел печать с гербом Советского Союза. На Малой Арнаутской у пивного ларька несколько солдат ожидали нас.
Мой сопровождающий отдал им какие-то распоряжения, и те ушли, а мы продолжили путь через весь город к центру его и, наконец, зашли в квартиру на третьем этаже дома на Садовой улице. Хозяйка квартиры, пожилая женщина, открыла нам дверь, и меня провели в маленькую комнату, усадили на диван и оставили одного.
Чёрные мысли, как мухи, всю ночь не дают мне покою.
Жалят, язвят и кружатся над бедной моей головою!
Только прогонишь одну, а уж в сердце впилася другая, —
Всё вспоминается жизнь, так бесплодно в мечтах прожитая!
А. Апухтин
Часа через два один из моих новых знакомых вошёл в комнату, сел за стол и стал расспрашивать, как мы жили в оккупации, о моем брате и родителях, а потом спросил, не знаю ли я что-либо о какой-нибудь контрреволюционной организации.
— Профашистской? — попробовал уточнить я.
— Ну почему же? Можно ведь бороться и против фашистов и против Советской власти. Вы же студент университета и отлично это понимаете.
Мне стало ясно, что задержали меня не случайно и что вероятнее всего меня не отпустят, пока не выдавят всё, что мне известно. И, тем не менее, я решил сразу не сдаваться, и сказал, что ничего не знаю. Через полчаса передо мной лежал лист бумаги, и я прочел:
«Я, следователь контрразведки СМЕРШ 5-й ударной армии 3-го Украинского фронта гвардии капитан Жегалкин допросил свидетеля...» И далее были записаны его вопросы и мои ответы. В конце была приписка о том, что я предупреждён, что за дачу ложных показаний я буду осуждён на два года лишения свободы. Этот срок мне показался тогда очень большим, но я подписал протокол допроса с этой припиской. Протокол был написан красивым почерком, но изобиловал грубыми грамматическими ошибками. Казалось, следователь нигде не учился и книг не читал. Слово «СМЕРШ» было мне незнакомо, и я спросил, что оно означает.
— Смерть шпионам, — объяснил следователь.
Я сразу почувствовал, что имею дело с серьёзной организацией, хотя к шпионам не мог себя причислить. Жегалкин сделал паузу, а затем, взяв новый лист бумаги, потребовал перечислить всех моих знакомых. Скрывать я посчитал неразумным и назвал всех, кого знал. В основном, это были студенты университета. Среди них была и Лариса Башкирова, и Игорь Синяков, и Костя Саский и многие другие, не имевшие никакого отношения к подпольной организации.
В эту ночь я спал на диване. Долго не мог уснуть. В соседней комнате с хозяйкой разговаривал Корнеев — мой второй сопровождающий при задержании. Наконец, говор и смех утихли. Хозяйка предложила гостю лечь спать, но тот отказался, сославшись на бессонницу, и попросил дать ему что-нибудь почитать. Я долго думал, как вести себя, но ничего не придумал. Под утро усталость овладела мной и я уснул.
Утром Корнеев разбудил меня. Жегалкин был уже в комнате, и вскоре мы втроём вышли из дома. Через несколько минут вошли в одну из квартир дома на соседней — Дворянской улице (Петра Великого). Нас с Корнеевым Жегалкин оставил в передней, а сам зашёл в одну из комнат. Вскоре он вышел и пригласил меня зайти в неё, где за большим столом сидел толстый мужчина в военной форме. Это был, как я узнал позже, начальник контрразведки 5-й ударной армии полковник Финкельберг. Он неторопливо завтракал и задавал мне вопросы. Все они касались Синякова. Ответы никто не записывал. Закончив допрос, Финкельберг обратился к Жегалкину, и тот передал ему толстую тетрадь, исписанную красивым мелким почерком с завитушками. Перебирая быстро листы, полковник показал её мне и спросил:
— Вам знаком этот почерк?
— Это почерк Синякова, — ответил я.
Тогда же я решил, что поиски пропавшего в университете спектроскопа привели в квартиру Синякова, где и был, вероятно, обнаружен оставленный им дневник. Красивый четкий почерк позволил, видимо, раскрыть контрразведчикам некоторые события из нашей жизни в оккупации.
— Теперь тебе ясно, что нам всё известно и отмалчиваться уже не удастся, — сказал полковник.
Меня привели обратно в место моего временного обитания и оставили одного для раздумий. К вечеру в комнату зашла хозяйка и спросила меня, почему я сижу в комнате и не выхожу в город погулять. Я ответил, что я задержанный и не могу выйти один. Хозяйка, казалось, была огорчена. Я не сказал ей, что даже в туалет, чтобы не заблудился, меня сопровождает Корнеев. Вода городского водопровода выше первого этажа не поднималась, и жители пользовались дворовой уборной.
— Я вижу, что вы не завтракали и не обедали, — сказала она и принесла мне поесть.
Аппетита у меня не было, и всё же я всё съел.
— Сюда больше никого не приводили? — спросил я осторожно.
— Утром, когда вас не было, была девушка. Её увели перед вашим приходом.
По её описанию это была Лариса.
— Что-нибудь ей передать, если она снова появится? — спросила хозяйка.
— Скажите, чтобы говорила правду. Всё равно им всё известно.
Хозяйка ничего не передала Ларисе. Может быть, её больше не приводили туда или Жегалкин решил, что это пароль, подсказывающий ей, как себя вести. Ещё до своего ареста Лариса узнала, что меня увели со двора дома, где жила бабушка, и теперь ей было ясно, что я тоже задержан. Мы ни о чём с ней заранее не договаривались, и я решил, что у нас единственный выход — рассказать обо всем правду, полагаясь на снисхождение следователей.
На следующее утро Жегалкин возобновил допрос, и я на этот раз вкратце обо всём рассказал. Рассказал и о брошюре «Ave dictator», но, подписывая протокол, заметил, что ни одного слова о ней нет. В дальнейшем у нас было молчаливое соглашение не упоминать о книге, так как её содержание, посвящённое деяниям Вождя народов, не поддавалось письменному изложению не очень грамотным следователем и было одинаково опасным как для него, так и для меня. Следователю тоже не нужно было знать крамольные мысли автора брошюры, могущие поколебать его верноподданнические чувства, и, тем более, нельзя было доверить содержание книги бумаге.
Счастлив, кто спит, кто про долю свободную
В тесной тюрьме видит сны.
Горе проснувшимся! В ночь безысходную
Им не сомкнуть своих глаз.
Н. Минский
После допроса я снова очутился на улице в компании моих прежних сопровождающих. На Торговой улице Жегалкин оставил нас, а Корнеев предложил мне зайти в подъезд — подальше от посторонних глаз. Простояв более получаса, мы вышли из подворотни и пересекли улицу, где нас ожидал военный с золотыми погонами капитана, орденом Красной Звезды и гвардейским значком. Это был Жегалкин, которого я сразу не узнал.
Меня отвели на новую квартиру, где Жегалкин снова начал допрос. Теперь он уже меньше церемонился, усиленно добиваясь явок. Почти в каждом вопросе его звучали слова: «контрреволюционная организация», «антисоветская агитация». Я объяснил Жегалкину, что никаких явок у нас не было, что с Олегом я встречался два-три раза на улице в заранее условленном месте и столько же раз у нас или у Ларисы дома и что с ноября прошлого года я его не видел. Но он с этим никак не мог согласиться. Интересовался и Синяковым. Обоих, вероятно, уже не было в Одессе.
— Что ж, я должен наговаривать на себя, что-то придумывать, лгать вам? — возмутился я. — Какая от этого может быть польза?
— Нет, придумывать ничего не надо. Мы знаем, что ты от нас скрываешь, и добровольное признание облегчит следствие и подтвердит твое раскаяние, — убеждал меня следователь. — Ты же видишь, я допрашиваю тебя как свидетеля, а не как обвиняемого.
— Так запишите то, что вы знаете! Если это правда, я подпишу.
Но Жегалкин знал не более того, что прочел в дневнике Синякова и что рассказал ему я, и ничего к этому добавить не мог. Наконец, ему надоело допытываться неизвестно чего, и он стал шарить в ящиках стола и шкафа чужой квартиры, в которой вёл допрос, а может быть, и временно жил.
— Как думаешь, найдем мы здесь что-либо интересное? — произнес он с видом заправского детектива.
Но ничего компрометирующего ему найти не удалось.
Вскоре пришёл Корнеев и отвел меня на новое место жительства. Это была квартира на первом этаже четырёхэтажного дома постройки 30-х годов на углу Софиевской и Конной. На окнах были решётки, когда-то оберегавшие жителей квартиры от воров, а теперь нас от желания несанкционированного выхода на свободу. Меня привели в комнату, окно которой выходило на Софиевскую улицу (Короленко). В глубине комнаты была кровать с матрацем и одеялом, но без простыней и подушки, стол и два стула. Корнеев указал мне на кровать и я, забравшись на неё, стал размышлять. Думал о маме, потерявшей уже второго сына и не знавшей ничего о них, о брате, бесследно пропавшем, об отце, о Ларисе и о Косте, находившихся в таком же положении, как и я. Думал о том, правильно ли поступил, что так быстро сдался, и всё ещё тешил себя надеждой, что нас отпустят на свободу. Хотелось, чтобы скорее закончилась эта неопределённость, прийти к какому-то результату. Неизвестность более всего тяготит узника.
Утром Корнеев отвёл меня к другому следователю — капитану Жукову. Жуков был весьма любезен, усадил меня возле своего стола и стал подробно обо всём расспрашивать, записывая с хронологической точностью чуть ли не каждый мой шаг со дня прочтения первой листовки у Кости. В отличие от Жегалкина и Финкельберга, он вёл следствие без принуждения, интересовался лишь фактами, записывал то, что я ему говорил без искажения смысла сказанного и без своих комментарий; не употреблял нецензурных и бранных слов, не задавал казуистических вопросов, и даже сказал, что скоро нас отпустят.
Допросы продолжались ежедневно в течение многих часов. Зачем столько писанины? Видимо, для сравнения показаний задержанных: Ларисы, Анны, Кости и моих. Следователи, видимо, надеялись найти в наших признаниях противоречия и использовать их для дальнейшего нажима на нас.
На второй день Жуков предложил мне стакан чаю и спросил:
— Как вас кормят? Не голодны ли вы?
— Меня вообще не кормят.
— И вы три дня ничего не ели?
— Один раз меня покормила хозяйка квартиры, в которой я находился.
Жуков вызвал старшину.
— Почему вы не кормите Павлова? — спросил он.
— А он у нас не числится. Мы ничего на него не получаем.
— Но вы можете выделить ему что-нибудь.
— Из порций солдат и арестованных я ничего выделить не могу. Арестуйте его, и я буду получать на него пищевое довольство.
— Ну, так нельзя ставить вопрос! Он свидетель, но в целях следствия мы его временно задержали.
— Тогда пусть родственники приносят ему еду.
— Хорошо. Мы обдумаем этот вопрос. А сейчас от моего имени попросите повара передать ему что-нибудь поесть.
Через полчаса старшина вернулся: принес мне кусок хлеба и немного гречневой каши на дне котелка. Горло у меня пересохло, и я с трудом ел.
Бедна, как нищая, и, как рабыня, лжива,
В лохмотья яркие пестро наряжена,
Жизнь только издали нарядна и красива,
И только издали влечёт к себе она.
Но чуть вглядишься ты, чуть встанет пред тобою
Она лицом к лицу — и ты поймёшь обман
Её величия под ветхой мишурою
И красоты её под маскою румян.
С. Надсон
Во время последнего допроса я рассказал об обнаруженных мной типографских литерах (тут я немного исказил ситуацию, не упомянув участие моей мамы), выброшенных затем бабушкой в развалины соседнего дома. Рассказывать об этом было совсем не обязательно, но я не придал эпизоду большого значения, решив рассказать всё, чтобы из меня уже ничего нельзя было выдавить. Видимое сочувствие ко мне Жукова притупляло бдительность и располагало к откровению.
Следователь захотел получить, пока единственные, вещественные доказательства моей преступной деятельности, а заодно и сделать обыск в квартире бабушки и у нас дома.
Меня повезли в кузове грузовика в сопровождении солдата на Отрадную улицу, где я был когда-то задержан. Бабушка была дома, а мама на работе. Жуков с помощью солдата произвёл тщательный обыск, но ничего подозрительного не нашёл. Мне разрешили тем временем поесть.
После обыска в квартире следователь потребовал указать место, где были выброшены («спрятаны», ибо я при желании мог их потом извлечь) литеры. Бабушка долго отказывалась, говоря, что ничего не знает, но всё же мне удалось убедить её, что для меня так будет лучше.
Солдат тщательно раскапывал место захоронения вещественных улик, разгребая кучи каменных обломков и мусора, извлекая из них литеры и складывая в бумажный пакет. Наконец, работа была закончена. Жуков разрешил мне передачи, и я оставил бабушке продиктованный им мой новый адрес.
Я попросил разрешения взять две книги по математике, не желая зря тратить дни моего «временного» задержания. Это были «Основы теории функций вещественной переменной» Исидора Павловича Натансона и третий том «Математического анализа» Эдуарда Гурсá. Ещё раз, тщательно проверив, Жуков передал их мне.
По моему новому адресу мама стала ежедневно приносить передачи. Принесла и отцовский плащ, который долгое время, пока его не украли блатные в киевском лагере, служил мне постелью и одеялом.
Вернувшись в своё новое жилище, я стал читать одну из принесенных книг, но вскоре стало темнеть и, забравшись на кровать, уснул. Ночью проснулся от резкого толчка и вскочил на ноги.
Увидев солдата, решил, что меня вызывают на допрос.
— Чего разлегся? На кровати тебе спать не положено! Будешь спать на полу, — решил он.
И вояка, забравшись на кровать и укрывшись шинелью, вскоре захрапел. Солдат был незнакомый. Возможно, он привёз очередную жертву из контрразведки дивизии. Я лег возле запертой двери, ведущей в соседнюю комнату, и тоже уснул.
На следующий день я услышал за запертой в соседнюю комнату дверью голос. Это был голос Ларисы. Слышимость была хорошая, и мы с ней переговаривались, когда в комнате никого не было.
Отсутствие ордера на арест, доброжелательное отношение со стороны Жукова, ставшего нашим основным следователем, вселяло надежду, что нас отпустят, и я посоветовал Ларисе рассказать следователям правду. Улучив подходящий момент, поздно вечером, когда боец, опершись на свой автомат, сидя в коридоре на стуле, громко захрапел, я передал ей одну из книг, надеясь, что это отвлечёт её от мрачных мыслей.
В этот же день в присутствии моей мамы у нас в квартире сделали обыск. Изъяли стихотворение «К девушкам Транснистрии» и новый гимн Советского союза, переданный мне во время оккупации Синяковым. Как он объяснил, ему удалось записать текст гимна, включив радиоприемник у знакомого немца в его отсутствие.
Следователь долго перебирал книги и мамины письма. В Мишином ящике он обнаружил мелкие семена цветов. Не разобрав содержимого пакетиков, он приказал приобщить их к изъятым вещам.
— Нет ничего хуже, чем делать обыск у интеллигенции, — с досадой произнес следователь, затратив много времени и не обнаружив ничего криминального.
Наше поколенье юности не знает,
Юность стала сказкой миновавших лет;
Рано в наши годы дума отравляет
Первых сил размах и первых чувств рассвет.
Кто из нас любил, весь мир позабывая?
Кто не отрекался от своих богов?
Кто не падал духом, рабски унывая,
Не бросал щита перед лицом врагов?
Чуть не с колыбели сердцем мы дряхлеем,
Нас томит безволье, нам грозит тоска...
Даже пожалеть мы страстно не умеем,
Даже ненавидим мы исподтишка!
С. Надсон
На следующий день после долгого допроса Жуков спросил меня:
— Кто же всё-таки познакомил вас с Олегом Лёгким?
— Я уже говорил: Костя Саский. Но он не советовал мне встречаться с ним.
— Но Саский утверждает, что не знакомил вас.
Костю вызывали в контрразведку ещё до моего задержания, но отпустили в тот же день. Познакомившись во время оккупации с советским подпольщиком, он рассказал ему об украинских националистах, что было возможно причиной его первого задержания. Обо мне он ничего не сказал.
— Хорошо, я устрою вам очную ставку, — решил Жуков.
Костю привели, и он признался, сказав, что не хотел меня впутывать. Вскоре Костю отпустили из контрразведки, но в институте, где он учился, стало известно о его пребывании в ней, и он, чтобы сокурсники или сотрудники института не перемывали ему косточки, перевелся в другой вуз.
Солдат, спавший на кровати прошлой ночью, не появлялся, и я решил устроиться на ней. Ночью проснулся от зуда в разных местах тела. Сразу не понял причины, но, когда под моими пальцами что-то хрустнуло и я вытащил маленького раздавленного паразита, при свете наступающего утра увидел знакомый из учебника зоологии профиль — это была вошь.
Как только рассвело, я стал снимать с себя одежду и уничтожать паразитов. Затем лег на полу и попытался уснуть. В комнату зашёл Корнеев и спросил, почему я сплю на полу. Я объяснил ему причину, и он приказал убрать с кровати постельные принадлежности. Корнеев отвёл меня в одну из комнат пустовавшего здания городского управления по спортивным делам, находившегося недалеко от моего нового места обитания. Мебель комнаты состояла из простенького стола, на который Корнеев поставил чернильницу, и двух стульев. Поговорив немного со мной, он ушёл, сказав, что пойдет за следователем.
Корнеев и раньше присутствовал на допросах, видимо, постигая искусство дознания. Иногда, оставаясь наедине со мной, расспрашивал обо мне и брате. У него был хороший слух и неплохой голос, он знал много песен, в частности песен военных лет, которые я с удовольствием слушал. О себе рассказал, что почти всю войну провоевал в пехоте, а после тяжёлого ранения ему предложили перейти в контрразведку. В комнате, куда привёл меня Корнеев, я просидел несколько часов. Казалось, все обо мне забыли.
В середине дня забежали какие-то мальчишки и крикнули:
— Что он, дурной? Почему не убежит?
Видимо, сыщики решили, что я побегу на конспиративную квартиру, и они её выследят. Но бежать мне было некуда, да и смысла в этом я не видел, так как задержан был не один. К вечеру явился Корнеев, сказав, что они обо мне забыли. Прозвучало это у него неубедительно. Не успел я вечером заснуть, как снова меня разбудил Корнеев и отвёл в ту же комнату, где я днем просидел в одиночестве. На этот раз там появилось кресло, и через полчаса в комнату вошли Финкельберг и Жегалкин. Меня отдалили метра на два от стола. Полковник удобно уселся в кресло и раздражённым голосом сказал:
— Пора кончать болтовню! Мы и так потеряли с ним много времени. Начинай допрос сначала, — обратился он к следователю.
Финкельберг вскоре захрапел в своем кресле, а Жегалкин начал допрос. Ни я, ни капитан не знали, чего хотел от нас полковник, и ничего нового придумать не могли. Но вот Финкельберг проснулся:
— Ну что? Признался? Прочти-ка, что ты записал.
Не услышав ничего нового, полковник был взбешён:
— Опять эти сказки! Морочит он тебе голову, а ты записываешь всякую чепуху. Порви всё, что написал! Тебе, я вижу, нельзя поручать серьёзные дела.
Потом, немного поразмыслив, решил, что удобнее ему спать у себя в постели, и сказал:
— Ладно, на сегодня хватит! А завтра начнем всё сначала.
Мы вернулись — каждый в свою комнату. Больше полковника я не видел. А на следующий день меня снова допрашивал Жуков, без лишних эмоций, подробно записывая мои показания.
Вечером того же дня в комнату, где я обитал в одиночестве, привели молодого человека в синем шевиотовом костюме, как я узнал позже, руководителя одной из советских подпольных групп во время оккупации — Донского.
— Обыскать его! — приказал Жегалкин конвоиру.
— Обыскивать я себя не позволю. Всё что у меня есть, я могу показать, — возразил задержанный.
И он выложил из карманов их содержимое. Тщательно просмотрев всё и не найдя ничего компрометирующего, Жегалкин сказал солдату:
— Перочинный нож и авторучку забери, а бумажник можешь ему оставить.
— Куда его? — спросил солдат.
— В карцер! В подвал! Запереть и поставить охрану.
После окончания одного из московских технических вузов Донскому предложили поступить на курсы разведчиков. Вскоре началась война, и его направили в Одессу. Перед сдачей города Донского оставили руководителем одной из подпольных групп.
После восстановления в городе Советской власти он написал отчёт о работе группы во время оккупации. Не получив нового задания, посчитал себя свободным. Прочитав в первые же дни после освобождения города объявление: «Требуются инженеры для работы в Одесском порту», Донской подал заявление о приёме его на работу.
Это вызвало подозрение у контрразведчиков: без разрешения начальства хотел уйти из органов безопасности, да ещё на работу в порту. И вскоре он предстал перед Жегалкиным.
— Вы предатель, изменник Родины! — объявил он Донскому.
Почувствовав себя оскорблённым, Донской схватил чернильницу. Но пока он раздумывал, как поступить дальше, находившийся рядом боец скрутил его. Теперь Донскому предстояло остывать в подвале.
30. Отъезд из Одессы
Спускается солнце за степи,
Вдали золотится ковыль.
Колодников звонкие цепи
Взметают дорожную пыль...
Идут они с бритыми лбами,
Шагают вперёд тяжело.
Угрюмые сдвинуты брови,
На сердце раздумье легло.
— Что ж, братцы, затянемте песню,
Забудем лихую беду!
Уж, видно, такая невзгода
Написана нам на роду!
А. К. Толстой
В начале мая к дому, где находились мы с Ларисой, подъехал крытый грузовик. Нас погрузили в него, и мы в сопровождении конвоиров выехали из города в северо-западном направлении. Охранники предупредили, что разговаривать и переглядываться нам запрещено. В машине кроме бойцов с автоматами была Лариса, Ивио, Донской, я и ещё трое незнакомых нам задержанных, в кабине грузовика рядом с водителем сидел Жегалкин. Вскоре к нам присоединились ещё две машины, и колонна грузовиков двинулась дальше. Мы перешли на казённые харчи. Нам выдали по большому куску хлеба из горелой муки с запахом дыма — так называемую «пáйку», по столовой ложке сахару и кружке воды.
Перед отступлением немцев в Одесском порту скопилось большое количество зерна с Украины, которое нацисты намеревались вывезти в Германию, но не успели и, облив бензином, подожгли его. Горючего оказалось недостаточно, зерно к счастью для жителей города обгорело лишь снаружи, но сильный запах гари остался.
По дороге грузовики часто останавливались и иногда нам разрешали под дулами автоматов размять ноги на твёрдой земле. Кто-то попросил бойца оставить покурить.
— Тебе не положено! — ответил солдат, и окурок полетел на пыльную землю.
Донской вёл себя наиболее независимо, и однажды вояка, приняв угрожающий вид, щёлкнул затвором автомата.
— Стрелять тебе не положено, — скопировал его Донской.
— А вот выстелю, тогда узнаешь, что мне положено!
На коротких остановках конвоиры обсуждали свои проблемы.
— Такую важную работу выполняем, а начальство никак не отмечает наших заслуг! У офицеров почти у каждого орден Красной Звезды, а на фронте у каждого солдата медалька, а тут война кончается, и никакой награды, — жаловался один из них. — Не всякому такую работу доверишь! — подумав, добавил он.
— А мне так всё равно. Главное: кончится война, вернусь домой героем, живым и неискалеченным. Выбирай себе невесту по вкусу, живи в свое удовольствие! Чего ещё надо? — философствовал другой.
Как мало прожито, — как много пережито!
Надежды светлые, и юность, и любовь...
И всё оплакано... осмеяно... забыто,
Погребено, — и не вернётся вновь!..
Я в братство веровал, — но в чёрный день невзгоды
Не мог я отличить собратьев от врагов;
Я жаждал для людей познанья и свободы, —
А мир — всё тот же мир бессмысленных рабов.
С. Надсон
При отступлении германских войск, оставляя пустые дома и нежилые сёла, ушли на запад на свою историческую родину и Volksdeutsche, заселявшие не худшие районы Одесской области. Один из таких посёлков облюбовали контрразведчики 5-й ударной армии. Нас выгрузили возле одноэтажного каменного здания, в котором уже разместились наши охранники. Приехавших из Одессы задержанных и арестованных было человек пятнадцать. Вскоре нам принесли лопаты и заставили копать яму — землянку, в которой нас собирались разместить. Лопат на всех не хватило, и мы копали по очереди.
Работа ослабленными голодом и непривыкшими к физическому труду людьми продвигалась медленно. Конвоиры нас поторапливали, но вскоре выяснилось, что и досок для землянки в достаточном количестве нет. Прибывший на место строительства лейтенант, осмотрев наше архитектурное произведение, распорядился поместить нас на ночь вместе с охраной в одной из комнат каменного здания.
Мы расположились вплотную друг к другу у стены. Я лежал рядом с Донским, и мы тихо беседовали. Оказалось, что он знаком с нашей сокурсницей — Женей Филянской.
— Она фанатик! Все её мысли поглощены занятиями в университете. Неужели все математики такие? Это ведь очень сухая наука, — удивился мой собеседник.
— Меня отпустят, — продолжил он. — Извинятся и отпустят! Меня уже второй раз задерживают — первый раз контрразведкой дивизии.
Я выразил надежду, что и нас отпустят.
— Как это отпустят? — удивился Донской. — За совершённые преступления надо отвечать! И во время оккупации все граждане должны были соблюдать советские законы!
— Но мы никаких преступлений не совершали! Свобода слова, право республик на отделение — всё это гарантировано Конституцией СССР. Кроме того, в условиях массовой официальной антисоветской агитации во время оккупации, какое значение могли иметь подпольно распространяемые листовки украинских националистов?
— Судят не по Конституции, а по Уголовному кодексу: там совсем другие мерки. Все виновные получат по заслугам! Сразу во всём разобраться нелегко: кто виноват, а кто нет. Наши законы суровые, но справедливые!
В школе мы подробно изучали Конституцию, нам объясняли, какие свободы нам гарантированы, какие гуманные у нас законы, какими правами мы пользуемся. Ни в одной капиталистической стране граждане не могут и мечтать об этом... Но если ты неосмотрительно воспользовался дарованными правами и свободами, тебя тут же арестовывают и сажают в тюрьму: Уголовный кодекс карает и за неправильное понимание Основного закона страны.
— И сколько же нам могут дать? Года два-три? — спросил я.
— Это решит суд. Сейчас таких маленьких сроков за политические преступления не дают. Думаю, от пяти до десяти лет... Может быть, учтут, что ты был несовершеннолетним во время оккупации, — добавил он, не желая обескураживать меня своими предположениями.
На следующий день, когда меня вызвал на допрос Жуков, я повторил вопросы, заданные Донскому, и получил примерно те же ответы. Я напомнил ему заявление Хрущёва о том, что раскаявшиеся украинские националисты, не принимавшие участия во враждебных действиях против Советской власти после освобождения Украины, не будут привлекаться к уголовной ответственности.
— Если бы вы пришли к нам с повинной сами, тогда был бы другой разговор. Но задержали вас мы, и признаваться вы не спешили.
Вечером нас перевели в коровник, условно разделённый на камеры, в котором уже находилось несколько десятков арестованных и задержанных. Мы с Донским попали в одну «камеру». Коровник имел две двери с противоположных концов его: одна из них была заперта, у другой стоял часовой; два охранника прогуливались вдоль прохода. Обратившись к пленникам, один из них спросил:
— У кого есть часы? Нам нужны они для смены караула.
У Донского были часы, но он тихо сказал мне:
— Обойдутся! Я этот народ знаю. Что к ним в руки попадёт, обратно не получишь.
Вскоре Донского отпустили, и через Женю Филянскую наши матери узнали, где мы находимся.
На следующий день группу задержанных, в числе которых была Лариса, Анна и я, вызвали к прокурору, и нам троим предъявили ордера на производство ареста по обвинению в совершении преступлений, предусмотренных статьями 54-2 и 54-11 Уголовного кодекса УССР (аналоги 58-й статьи УК РСФСР). По первой из них мы обвинялись в вооруженном восстании против Советской власти с целью насильственного отторжения от СССР какой либо из его республик или части её территории; вторая обычно добавлялась к одному из других пунктов этой статьи при участии обвиняемого в организации, осуществляющей подобные действия. Статьи предусматривали высшую меру социальной защиты — расстрел или, при смягчающих обстоятельствах, лишение свободы на срок не менее трёх лет, с конфискацией всего или части имущества. Но всё это мы узнали позже.
Итак, мы стали полноправными членами арестантского общества и получили законное право есть казенную пайку.
32. Арестантский быт
Когда свобода в тьме могилы
Погребена, и низкий страх
Под самовластью дикой силы
Повергнул души все во прах;
Когда, поднявши меч кровавый,
Бесчеловечная вражда
Своих убийств гордится славой —
Где мир душе найти тогда?
В. Буренин
Вскоре нас перевели в двухэтажное здание, приспособленное для нужд полевой тюрьмы. Стекол в окнах не было: они были забиты снаружи и изнутри досками с небольшими просветами между ними. В дверях были прорезаны волчки для наблюдений за арестантами.
По коридорам первого и второго этажа прогуливались тюремщики, на улице и во дворе перед окнами так же дежурила неусыпная стража.
В пустой комнате: без кроватей и какой-либо другой мебели была установлена «параша» — старое, заржавленное ведро, служившее нам уборной.
Два раза в день нас выводили в «походно-полевой сортир», и мы захватывали с собой парашу. Недалеко от нашего здания была вырыта неглубокая яма; через неё были переброшены две доски, балансируя на которых мы под дулами автоматов конвоиров осуществляли свои естественные нужды. Одновременно это считалось для нас прогулкой. Дополнительными прогулками были хождения к следователям, жившим в крестьянских избах на значительных расстояниях от нашей тюрьмы. Вызывали к следователю, как правило, ночью или поздно вечером. Бдительность сонного арестанта притупляется, и его легче допрашивать.
Ходить по камере и подходить к окнам запрещалось, лежать днём также не разрешалось. Последнее правило мы постоянно нарушали, так как при нашем истощении ягодицы и кости таза не выдерживали долгого сидения на твердом полу. Постельными принадлежностями нам служили плащи и шинели. У меня была книга Натансона по теории функций вещественной переменной, и я изучал её с утра до вечера. Раз в неделю устраивались обыски в присутствии начальника тюрьмы и книгу у меня отбирали. Но на ближайшем следствии я снова выпрашивал её у Жукова.
Было уже тепло, и нас постригли наголо, чтобы голове было удобнее и не заводились вши — своеобразное посвящение в арестанты. Нам приносили хлеб и «баланду»: похлёбку из крупы или гороха. Мы разбирали пайки, не выбирая их. Но вскоре один из арестантов — бывший немецкий полицай — объяснил нам, что истинные заключенные так не поступают. Чужая пайка всегда кажется большей, и для образности тут же привёл пример:
— В чужих руках хрен всегда толще.
Чтобы никто не чувствовал себя обиженным, один из арестантов отворачивался, а другой, указывая последовательно на пáйки, спрашивал его: «Кому?» Мы не стали нарушать тюремные традиции и согласились с предложением знатока: в нашей однообразной жизни это было развлечением.
Тюремщики, заботясь о нашем здоровье, гигиене и о свежем воздухе в камере, ежедневно проветривали её, открывая на пять минут дверь в коридор, вручали веник, а раз в неделю приносили ведро с водой и тряпку. Мы подметали и мыли полы. В коридоре полы мыли девушки и женщины, находившиеся в одной из соседних комнат. Мы слышали их голоса и чувствовали себя не столь одинокими. В камере было шесть человек. Мы расположились вдоль стены. Я лежал у удаленного от окна края.
Есть море, в котором я плыл и тонул,
И на берег вытащен, к счастью;
Есть воздух, который я в детстве вдохнул
И вдоволь не мог надышаться.
С. Кирсанов
Рядом со мной лежал Сергеев — помощник капитана небольшого корабля, привозившего во время Одесской блокады в город боеприпасы и продукты и вывозившего из него ценное оборудование и беженцев. В середине сентября 1941 года корабль подходил к Одесскому порту. До берега оставалось около десяти километров. Сергеев вышел на палубу и увидел в небе фашистские бомбардировщики. Подлетев к судну, один из них спикировал и выпустил свой смертоносный груз. Налеты германских самолетов на советские суда были частыми, но попасть в движущийся в море корабль было нелегко, и до этого времени он благополучно совершал свои круизы.
На этот раз морякам не повезло: бомба угодила в корму корабля, и он стал быстро погружаться в морскую пучину. Взрывной волной Сергеева выбросило за борт, и, оценив положение, он лихорадочно стал отплывать от тонущего судна, вокруг которого уже стала образовываться засасывающая воронка. Проплыв минут десять, Сергеев оглянулся и увидел быстро уходящий под воду корабль. Ещё через несколько минут волны сомкнулись над ним. Видимо, больше никто из команды не спасся. Подождав немного, Сергеев повернул к берегу — навстречу заходящему солнцу.
Весь вечер проплыл он в холодной воде и уже ночью после пятичасового марафона выполз на берег и упал на песок, на твердую землю. Берег был пустынным. Сбросив с себя мокрую одежду, сразу же заснул. Когда проснулся, одежда уже подсохла, и моряк поднялся по узкой тропинке, протоптанной вдоль крутого склона берегового обрыва, и направился в город.
До войны на вершине кручи были санатории, дома отдыха, пионерские лагеря, дачи, кипела жизнь. Сейчас здесь было пусто.
Моряк вернулся домой в расположенный на окраине города «Железнодорожный поселок», в котором до войны он жил с родителями. Отец с матерью эвакуировались два месяца назад, и его родным домом с тех пор стал потонувший вчера корабль. Большая часть соседей по поселку покинула город.
Пойти в пароходство и ещё раз испытать судьбу? Одесса была окружена, Киев взят немцами, фашисты стояли у стен Ленинграда, рвались к Москве. И Сергеев не пошёл в пароходство. Там его считали погибшим, как и всех остальных, и тоже не искали.
Во время румынской оккупации Сергеев нигде постоянно не работал, перебивался случайными заработками. Как-то, возвратившись вечером домой, он обнаружил у себя в квартире паренька, пробравшегося в неё через окно и шарившего по шкафам. Схватив злоумышленника за руку, Сергеев потащил его в полицейский участок. По дороге юноша сказал, что он партизан, что он голодный. Моряк сам не был сыт и паренька не отпустил. Теперь Сергеева обвиняли в дезертирстве и в выдаче румынским властям партизана, хотя о том, что юноша объявил себя партизаном, он в полиции не сказал.
Среди арестантов распространился слух о том, что в армии не хватает офицеров и что дезертиров будут посылать на фронт. Действительно, вскоре в камеру в сопровождении начальника тюрьмы вошёл морской офицер. Задав Сергееву несколько вопросов об его образовании и морской службе, он ушёл. На следующий день, попрощавшись с нами и пожелав удачи, Сергеев исчез за дверями камеры.
Но годы те промчались.
Жизнь шла обычной чередой —
И с прошлым мы навек расстались
И жизнью зажили иной.
Забыли мы свои желанья:
Они прошли для нас, как сны,
И наши прошлые мечтанья
Нам стали странны и смешны.
С. Надсон
Рядом с моряком лежал румын. Русский язык он знал хорошо, так как до революции жил в Бессарабии. Как и многие другие, в Одессу он приехал во время оккупации в надежде, используя свою оборотливость, привилегии и связи, разбогатеть в чужом городе. В Одессе он открыл ресторан, вселился в одну из пустовавших квартир и зажил барином. Нашей контрразведкой обвинялся в шпионаже, но вины своей не признавал. О своем деле румын не рассказывал, но любил вспоминать время бурной молодости, когда, стремясь познать мир, он отправлялся в дальние плаванья на кораблях, совершавших заграничные рейсы — сначала матросом, а затем поваром. Останавливаясь в Стамбуле, много слышал о заведениях, где можно было насладиться прелестью восточных красавиц. Заработав кучу денег, он решил испытать это счастье. Как турецкий султан сидел за столом, пил изысканные вина и любовался грациозными танцами полунагих девушек. Что было потом, он так и не вспомнил: очнулся раздетым, без денег на одной из городских свалок и с трудом добрался до своего корабля.
Рядом с ним в камере лежал капитан, уже без погон, со следами отвинченных орденов, с малиновой и жёлтой нашивками на гимнастёрке, свидетельствовавшими о фронтовых ранениях.
Возвращаясь из госпиталя, капитан решил, что после тяжёлого ранения ему воевать рано, и продлил себе отпуск, исправив дату в выданных ему документах. Сделал это неквалифицированно, во время очередного кутежа был задержан патрулём и изобличён в подделке отпускного удостоверения. Сейчас с тревогой ожидал своей участи. Вспоминал, как несколько месяцев назад его рота освобождала от фашистов одну украинскую деревушку. Жители пожаловались ему на вредного старика-инвалида, служившего у немцев старостой и много досаждавшего селянам.
Помощником у капитана был лейтенант, ранее служивший в контрразведке, но не подошедший к этой работе по какому-то признаку. Решили они разыграть спектакль. Послали за стариком бойца. Тот привёл бывшего старосту в хату, где за столом сидел капитан со своим помощником. Допрос учинили по всей форме, и, когда обвиняемому оставалось лишь подписать протокол, капитан сказал:
— И как же ты, инвалид, будешь работать в лагере?
В ноги упал старик перед ним:
— Прости меня, грешного! Всю жизнь за тебя молиться буду. И детям накажу. Не погуби старика. Всё отдам, что у меня есть. Отпусти с миром! Поросёночка зарежу. Девки у меня добрые, в самом соку.
— Ну что, отпустим его, лейтенант? — обратился капитан к помощнику, а затем добавил: — Вечером зайдём к тебе. Смотри, чтобы полный порядок был!
К вечеру капитан с лейтенантом явились в дом старика. Стол был уже накрыт, самогон на столе.
— Вот, дочки вас обслужат, а мы с матерью пойдем к соседям, — сказал хозяин.
На всякий случай капитан оставил охрану у дома старика и соседа. Всю ночь пировали гости. Девки были безотказными. Утром с тяжёлыми головами и бутылями горилки офицеры вернулись к своим солдатам, а через день покинули село.
Далее в камере расположился бывший немецкий полицай, обвинявшийся в расстреле советских граждан.
— Что же вам будет? — вслух подумал я.
— Да мне дадут меньше, чем тебе! Я немцев не люблю и сейчас не опасен. Пошёл в полицаи, чтобы детей не угнали в Германию... А ты ведь идейный! Никто не вынуждал тебя идти в националисты. Настоящий враг!
— До этого я старостой в селе был, — продолжил он. — За это мне следователь претензий не предъявляет… Чёрт попутал! Согласился в полицаи пойти. Трое из расстрелянных мною оказались коммунистами. На это напирает следователь. А я ведь их не судил, к смерти не приговаривал. Не я бы расстрелял, так другой.
Скоро выйдет на бугор
Диверсант — бандит и вор,
У него патронов много —
Он убьёт меня в упор.
М. Анчаров
У самого окна лежал лейтенант. В апреле их часть форсировала Днестр. Закрепились на правом берегу, но развить широкомасштабное наступление не удалось. Германцы разгромили их группировку, и он с товарищем попал в плен, а затем в немецкий концлагерь для военнопленных. Фашисты предлагали захваченным советским пленным идти к ним в шпионы. Мало кто соглашался. Сначала отказывались и наши пленники, но во время одного из таких посещений товарищ предложил ему:
— А может быть, пойдем? Перейдем линию фронта, а там явимся с повинной, и полезные сведения передадим. Думаю, нас простят. Может быть, спасибо ещё скажут. Хуже чем в концлагере не будет!
И они решились. Нацисты перевели их в разведшколу. Отвели комнату для отдыха. Для начала поручили поехать на Кавказ, дали задание по сбору информации. Проинструктировали как себя вести и подробно разъяснили, какие сведения им нужны.
— Если справитесь, получите более ответственное задание.
Перед отправкой за линию фронта им выдали документы, советские деньги, пистолеты, устроили вечер с немецкими офицерами с выпивкой. Пистолеты друзья спрятали под подушками, боясь как бы, напившись, не начать стрельбу по фашистам, старались меньше пить.
— Мы знаем, что вы можете явиться с повинной в советскую контрразведку: такие случаи были. Но я вам этого не советую, так как для большевиков вы всё равно шпионы и предатели и вас расстреляют или отправят в лагеря в Сибирь на долгие годы. Обратного пути у вас нет! — предупредил их новый шеф.
Через день фашисты привезли новоявленных шпионов к берегу Днестра, где для них была приготовлена лодка.
— Будьте осторожны. По реке курсирует русский патрульный катер, — предупредил немец.
Друзья решили имитировать побег из концлагеря. Дождавшись ухода нацистов, они закопали в песке выданные им документы и стали ждать появления катера. А вот деньги (каждому выдали по тридцать тысяч рублей) пожалели закапывать. Решили, что обыскивать их не станут. Увидев катер, друзья поплыли прямо к нему. На следующий день под охраной их доставили в контрразведку армии, обыскали, изъяли деньги, поместили в разные камеры.
— Шпионы? — спросил следователь.
Как объяснить такой удачный побег? Да ещё деньги! Они только усугубляли их положение. И лейтенант во всем сознался. А товарищ его продолжал упорствовать:
— Бежали из концлагеря!
Им устроили очную ставку, и приятель тоже сдался.
Рожденные в годы глухие
Пути не помнят своего.
Мы — дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумье ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.
А. Блок
Нас продолжали вызывать следователи, обычно поздно вечером. Это были Жуков и Жегалкин, а затем и другие, более молодые, вероятно, для расширения их кругозора, а может быть, в надежде обнаружить противоречия в наших показаниях. На первых следствиях часто присутствовал прокурор — майор Никеенко. Уровень образования у него был значительно выше, чем у следователей: в беседах он неизменно сыпал цитатами из классической литературы. Но методы ведения следствия были те же — от «откровенной беседы» до запугивания и угроз, разъяснений, что только чистосердечное признание сможет облегчить нашу участь. Старался убедить меня в том, что, чем больше я расскажу о подпольной организации, тем убедительнее будет моё раскаяние и тем меньший срок я получу.
— Вы ведь против коммунистов! А мы все коммунисты: и я, и ваши следователи. Сейчас идет война между нами и фашистами, и кто против нас, тот помогает фашистам, а значит изменник Родине. Ваше счастье, что мы вас вовремя взяли, пока вы не натворили больших бед, пока вас ещё можно перевоспитать, — заключил он.
Здесь же по предложению майора Жегалкин впервые ознакомил меня с содержанием пунктов 54-й статьи УК УССР, которые были нам предъявлены.
— Признаетесь во всем, поможете следствию, можно и пункт статьи изменить на 10-й: «антисоветскую агитацию». Это уже будет легче для вас! — объяснил прокурор.
Тогда я полагал, что всё определяет срок. Но в лагере убедился в весомости и пункта статьи. Но признаваться нам более было не в чем.
В камере я продолжал читать книгу Натансона. Мои сокамерники иногда приносили великодушно дарованную им следователями махорку и настаивали, чтоб я отдавал им прочитанные страницы книги на закрутки. В первые дни я не мог согласиться со столь кощунственными предложениями, но потом сдался.
— Мы же тебя по-хорошему просим, — объяснил мне бывший полицай. — В тюрьме церемониться не станут: отберут и всё.
Огонь для цигарок разводили не хуже наших предков. Убедившись, что у волчка нет охранника, вытащат арестанты из телогрейки кусок ваты, свернут её фитильком, раскатают на деревянном полу башмаком и, когда вата задымится, разорвут пополам и начнут раздувать искры.
В контрразведке армии мы пробыли около месяца. Однажды ранним утром небольшую группу заключённых, в которой были Лариса, Анна и я, вывели во двор и под конвоем повели к железнодорожной станции. Дела украинских националистов по мере увеличения их сопротивления Красной армии и органам Советской власти стали приобретать зловещий характер, и их решили расследовать в контрразведке фронта.
До станции было километров десять, и конвоиры поторапливали нас:
— Не успеем к поезду: придётся весь день пешком топать.
Когда к станции подошёл поезд, троих мужчин два охранника увёли, а мы с Ларисой и Анной в сопровождении двух других конвоиров направились к тендеру с углем. Местные мальчишки, увидев нас, закричали:
— Немецких подстилок повели!
Один из них спросил другого:
— А пацана за что?
— А он их за ноги держал.
Мы шли молча, опустив головы. Для встречных мы были либо врагами, либо безразличны. Увидев двух девушек на тендере паровоза, молодой лейтенант подсел к ним, пытаясь завести разговор.
— А ну слезай отсюда, жених! — вызверился на него один из конвоиров. — С арестованными разговаривать не положено.
Лейтенант со смущённым видом ретировался.
Мрачна моя тюрьма; лишь изредка проглянет
Луч солнца в щель окна и свод озолотит,
Но я не рад ему, — при нем виднее станет
Могильный мрак кругом и сырость старых плит.
С. Надсон
Контрразведка 3-го Украинского фронта также находилась в одном из покинутых немецкими колонистами сёл. Сдавая нас, армейский конвоир передал тюремному начальнику общипанную уже книгу по математике, отобранные у меня при личном обыске фотографии, французскую авторучку, подаренную мне Ларисой в день моего семнадцатилетия, и пакет с литерами, извлечёнными из развалин дома на Отрадной улице.
Нас разместили на скотном дворе, ограждённом теперь от внешнего мира колючей проволокой и превращённом в тюрьму. Я попал в бывший свиной хлев, о чем свидетельствовал невыветрившийся запах в камере, в которой уже находилось около тридцати арестантов. Маленькое окошко было забито широкой доской, и даже в солнечную погоду в свинарнике был полумрак. За окном ходил часовой. В сарае возле двери с одной стороны стоял старый котёл, превращённый в парашу, а с другой — бачок с питьевой водой.
Два раза в день нас выводили на оправку, где мы, стоя на узких досках, проложенных над неглубокой ямой, под неусыпным надзором конвоиров отправляли свою нужду или просто дышали свежим воздухом. Бумаги для подтирки у нас не было, да она нам не очень нужна была, так как при нашем питании и сидячем или лежачем образе жизни лишь твердые катышки раз в неделю выскакивали из наших заднепроходных отверстий.
В камере арестанты лежали вплотную друг к другу на земляном полу, скудно покрытым сеном.
Через день повели на допрос, где меня любезно встретил следователь — майор Беленький; предложил сесть к столу, участливо посетовал о том, как неудачно мы попали в переделку, стал уверять меня, что я ему как родной сын и что он обязательно попытается нам помочь. Он понимал, что не вражда к Советской власти привела нас к националистам, а ложная романтика гнилого подполья и, вынув из стола тоненькую брошюру о подвигах комсомольцев-краснодонцев, сказал:
— Вот как поступает настоящая советская молодежь!
Я стал просматривать брошюру.
— Нет, не сейчас! Я буду занят, — сказал он мне.
— Так, может быть, можно взять её в камеру?
— В камеру нельзя. Ты потом её здесь почитаешь. А сейчас иди. Дорогу сам найдёшь? — и, подойдя к конвоиру, сказал: — Проводи пацана, а то ещё заблудится.
Я вошёл в свой свинарник, переполненный чувством благодарности к этому доброму, понимающему меня человеку, и надежда на благополучный исход нашего дела вновь затеплилась в моей груди.
— Кто у тебя следователь? — спросил один из сокамерников.
— Мне попался хороший следователь: майор Беленький.
— Этот тебе ещё покажет! Первый день он всегда мягко стелет. Но спать тебе на такой постели не придётся, — мрачно предрёк горный инженер Алексеев, лежавший рядом со мной.
Действительно, когда на следующий раз я вошёл в кабинет следователя, Беленький сразу же напустился на меня с матом:
— Ты что ж это, сверби твою мать, в камере говорил? Думал, на дурачка напал?
— Ничего не говорил! Сказал только, что хороший следователь попался.
— А другие что говорят?
— Да ничего. Каждый занят своими мыслями.
Только наивный человек мог предположить, что арестант в камере станет рассказывать о том, о чём следователь не смог выпытать у него на допросе.
— Значит, не хочешь рассказывать правду? Думаешь, провёл следователя? Это тебе не контрразведка армии! Читал я твои показания. Здесь следствие я буду вести сначала. Всё расскажешь, ничего не утаишь... Отставь стул в сторону и отойди от стола на три шага, отвечать будешь стоя. Скорее всё вспомнишь!
И он начал расспрашивать обо всём с начала, но записывал мало. Ничего нового ни от меня, ни от Ларисы, ни от Анны он не услышал, да и не мог услышать.
— Вот, ты говоришь, украинские националисты боролись с фашистами? — спросил он меня.
— Во время оккупации они воевали с немцами. У них были партизанские отряды.
— Это они так говорили, чтобы привлечь на свою сторону побольше олухов вроде тебя. На самом же деле они помогали фашистам воевать против советских партизан. Они убивают на фронте и в тылу наших солдат и офицеров, они смертельно ранили генерала армии Ватутина. И судьба твоя будет зависеть от того, как скоро они сложат оружие.
— Ты читал заявление Хрущёва, в котором ясно сказано, что действовали они заодно с фашистами? — продолжил он.
— Но это не так! Фашисты расстреливали украинских националистов.
— Значит, член Политбюро Хрущёв врёт?
Переполненный благородным гневом, он подскочил ко мне и влепил затрещину, так что я с трудом удержался на ногах. Распалясь, стал осыпать меня браными словами, отборной площадной руганью. Затем, подумав немного, сказал:
— Надоел ты мне! Пойду спать. А ты стой по стойке смирно, а когда я приду, всё расскажешь, как было на самом деле.
Дверь в соседнюю комнату была открыта. Там другой майор допрашивал другого заключённого. Обратившись к своему коллеге, Беленький сказал:
— Ты присмотри за арестованным, чтобы он не прислонялся к стене!
Ужасно кусали комары, от истощения и усталости подкашивались ноги, кружилась голова, свет мерк в глазах. Выстоять по стойке смирно долго я не мог и, отступая постепенно назад, прислонился к стене.
— Отойди от стены на три шага, — услышал я окрик из соседней комнаты, но уже успел немного отдохнуть.
В соседней комнате каждую ночь допрашивали бургомистра одного из оккупированных нацистами городов — профессора, выпытывая у него всё новые и новые фамилии людей, сотрудничавших с фашистами. Майор, полулёжа на диване, задавал подследственному вопросы; лейтенант, сидя за столом, подробно записывал его показания.
До войны профессор заканчивал капитальный труд — итог своих многолетних исследований и надеялся вскоре опубликовать его. Но началась война, и когда пришли нацисты, профессор решил, что немцы культурный народ и помогут ему опубликовать книгу. Но фашистам не нужны были учёные, тем более, русские, и ему предложили... стать бургомистром одного из оккупированных нацистами городков. Не по душе была ему такая работа, но он согласился в надежде, что со временем это поможет ему опубликовать свой труд.
А дальше у него уже не было выбора. Да он его и не искал. Редко вспоминая о своей научной работе, он заглушил остатки совести, угодливо выполняя все распоряжения германского командования. Городская интеллигенция от него отвернулась, окружали его немецкие офицеры, эсэсовцы, местные чиновники, полицаи — подонки общества.
Во время допроса следователь, разрывая на цигарки тонкие листы его научного труда, нередко повторял:
— Добрая бумага!
Беленький вернулся заспанным, но в благодушном настроении, когда солнце было уже высоко, и весело спросил меня:
— Ну что, надумал как себя вести на допросах? А я хорошо выспался! Можешь и ты пойти поспать.
Днем в камере нас никто не беспокоил, и арестанты могли спать сколько хотели. Мы с Ларисой и Анной давно всё рассказали следователям, фантазия Беленького иссякла, и он потерял к нам интерес. Чтобы посеять между нами вражду и выпытать компрометирующие сведения, он нередко рассказывал нам всякие гадости друг о друге и искренне удивлялся, что мы не верим ни единому его слову.
Иногда во время следствия к нему заходили товарищи по ремеслу. Он оживлялся, и коллеги, уже не обращая на меня внимания, принимались обсуждать свои любовные похождения, отмечая достоинства своих партнерш, часто пересыпая речь нецензурными словами. Наконец, вспомнив обо мне, Беленький вызывал конвоира.
Какому дьяволу, какому псу в угоду,
Каким кошмарным обуянный сном,
Народ, безумствуя, убил свою свободу,
И даже не убил — засёк кнутом?
Смеются дьяволы и псы над рабьей свалкой,
Смеются пушки, разевая рты…
И скоро в старый хлев ты будешь загнан палкой,
Народ, не уважающий святынь.
З. Гиппиус
Народу в нашем свинарнике было много, около половины — бывшие военные. Все были поглощены своими заботами и переживаниями. Оживлялись лишь, когда во дворе слышался звон посуды: начиналось «кормление зверей». Думаю, что от такой кормежки настоящие звери давно бы подохли, но человек живуч…
И всё же некоторые из сокамерников ощущали потребность перед кем-нибудь высказать свою боль, понять, в чем и когда они совершили роковую ошибку, когда возврат к старому был уже невозможен, где перед падением не подложили под себя клок сена.
Справа от меня лежал молодой парень — Бойко. Перед войной он перешёл на последний курс факультета журналистики Киевского университета и приехал на отдых в родной Николаев. Было голодно, но желание и возможность учиться и приносить людям пользу помогали ему переносить невзгоды.
В Николаеве его застала война. После захвата города он был арестован нацистами как комсомолец, но через несколько месяцев его отпустили. Это и послужило причиной его ареста советской контрразведкой. Многих комсомольцев фашисты расстреляли, а его отпустили. Почему? Не иначе, как предал кого-то. Не найдя никаких улик, но уверенный в его виновности, следователь стал дотошно изучать подробности его жизни в оккупации и выяснил, что один из его сокамерников по фашистским застенкам был украинским националистом, и теперь чекист разрабатывал новую версию его преступной деятельности.
В нашем хлеву Бойко вспоминал, как косяками репрессировали во второй половине тридцатых годов украинских писателей, близких к журналистским кругам и частых посетителей факультета. Во времена репрессий 1936 – 38 годов началась критика многих украинских писателей и поэтов со стороны партийных организаций и прессы, обычно по намётке компетентных органов. После такой артподготовки, завершить дело энкавэдистам было уже несложно.
Один из популярных украинских поэтов нашёл остроумный способ защиты: написал хвалебное стихотворение о Сталине, вскоре переложенное его другом на музыку и зазвучавшее в песне на всю страну.
После этого органам НКВД он стал не по зубам, и его оставили в покое. Арестовать сейчас поэта означало запретить полюбившуюся народу песню «о великом друге и вожде».
Примеру автора этого стихотворения спешно последовали и другие поэты. В новой хрестоматии по украинской литературе раздел стихов каждого советского поэта начинался теперь со стихотворения «о Сталине мудром, родном и любимом».
Труднее было прозаикам. Написать роман или повесть о гениальном кормчем? Не всякий был способен умело выполнить такую задачу, да и сам Вождь придирчиво относился к публикациям страниц своей биографии; подозрительно относился ко всем, кто копался в ней, понимал, что это не может быть биографией обычного человека.
Лишь после Великой Отечественной войны он дал согласие на издание массовым тиражом своей «Краткой биографии», тщательно проверенной и отредактированной им лично — биографии, сразу же полюбившейся народу и вскоре ставшей наряду с «Кратким курсом истории ВКП(б)» настольной книгой каждого коммуниста, каждого сознательного советского гражданина.
В 1939 году учитель украинского языка одесской 40-й школы Нетудыхатка собрал у нас учебники по современной украинской литературе и вырвал из них более половины листов — все произведения репрессированных советских прозаиков, чтобы имена врагов народа не упоминались в литературе, чтобы их забыли навсегда.
В украинском национализме был обвинён и крестьянский парень Корниенко. Причину ареста он так и не понял. Молодой, подающий надежды следователь спешил закончить дело в максимально сжатые сроки. Стараясь помочь своему подследственному, он задавал вопросы и сам же отвечал на них, давая волю своей неиссякаемой фантазии, и только подписывать протоколы предлагал арестованному.
Довольный, следователь вручил дело прокурору, объявив, что оно подготовлено для суда.
— Да он же вам ничего существенного не сказал! — удивился прокурор, просмотрев материалы следствия.
— Как же, он во всем сознался!
— Но где пароли, явки, фамилии членов организации, их адреса?
Прокурор приказал вызвать подследственного. И тут выяснил, что Корниенко не знает, что он подписывал, путается в показаниях и, в конце концов, заявил, что следователь принуждал подписывать протоколы, составленные им, угрожая пистолетом. Огорчённый зря потерянным временем, прокурор решил передать дело другому, более опытному следователю.
Гарун бежал быстрее лани,
Быстрей, чем заяц от орла.
Бежал он в страхе с поля брани,
Где кровь черкесская текла.
Отец и два родные брата
За честь и вольность там легли —
И под пятой у супостата
Лежат их головы в пыли.
М. Лермонтов
Слева от меня лежал горный инженер Владимир Алексеев. Отец его, до революции студент Екатеринославского горного института, подхваченный волной свободолюбивых идей, сблизился в начале века с социалистами-революционерами и был арестован царской охранкой.
Объединяла его с бунтарями романтика борьбы с самодержавием за лучшее справедливое общество, где все будут жить хорошо и дружно, учиться, трудиться на благо народа и пожинать плоды своего просвещённого труда.
На суде адвокат предположил, что его подзащитный, как и многие другие сверстники обвиняемого со свойственным им юношеским задором и максимализмом, был увлечён вредными идеями революционного движения. Но если его отпустить с миром, эта болезнь скоро пройдёт — его подопечный поймет всю пагубность разрушительной деятельности безответственных бунтовщиков, станет законопослушным и полезным гражданином Российской империи, защитником спокойствия и мира в стране — будет верно служить Царю и Отечеству. Если же его осудить и он попадет в ссылку или на каторгу вместе с неисправимыми озлобленными бунтарями и террористами, общество навсегда потеряет одного из своих сыновей.
И суд оправдал подзащитного.
Революционная романтика на время прошла, но во время буржуазной и пролетарской революций кровь взыграла в нём с новой силой. Теперь он уже становится членом ВКП(б), сражается в рядах Красной армии с Корниловым, Деникиным, Врангелем. В трудные годы восстановления и развития Донбасса Алексеев работает начальником угледобывающего треста, а затем и комбината.
Старший сын Владимир — студент горного факультета Сталинского индустриального института —в середине 30-х годов вместе с другими комсомольцами летом работал в шахте. Однако вскоре он обнаружил, что работа их становится все больше показной, что организаторов комсомольского движения чаще можно встретить на заседаниях или в пивной, чем в шахте.
Критические замечания на основании своих наблюдений он послал генеральному секретарю ЦК ВЛКСМ Александру Васильевичу Косареву. Письмо возвратилось для проверки в райком комсомола. В райкоме потребовали публичного признания «отщепенцем» клеветы на советскую молодежь. Поведением его возмутился даже отец. Сын настаивал на том, что написал правду, и каяться отказался. Его исключили из комсомола, и с большими сложностями, лишь с помощью знакомств отца, ему удалось окончить институт. Но вскоре арестовали отца, как бывшего эсера и троцкиста, а затем началась война.
Как шахтёров Владимира и его брата не призвали в армию, они не попали на фронт и остались в захваченном нацистами Донбассе. Младший брат его, не принятый в институт как сын врага народа и ненавидевший Советскую власть, которая, как он считал, сломала ему жизнь, предложил свои услуги оккупантам. Нацисты оценили его рвение, взяв на работу следователем в полицию. Владимир при содействии брата стал начальником биржи труда.
Шахты перед уходом Красной армии были взорваны. Нацисты восстанавливать их не собирались. Среди шахтёров росло сопротивление оккупантам. Сотни шахтёров были расстреляны, тысячи отправлены на запад. Тщательно готовила списки на их угон биржа труда, которую возглавил старший из братьев.
Для шахтёров не было работы, оккупантом они доставляли много хлопот, и те решили отправить их в Херсонскую и Николаевскую области на полевые работы: нацистам нужен был хлеб для армии. Уезжая, люди теряли дом и всё, что было нажито за долгие годы тяжким трудом. А может быть, их отправляли в фашистские концентрационные лагеря для работы на карьерах и военных заводах? Начальник биржи труда не задавался такими вопросами.
За прожитые годы он привык, что решает всё начальство, а ему остается только бездумно выполнять его приказы. Беспрекословное подчинение воле начальства было главным достоинством чиновника. При отступлении оккупантов братья Алексеевы, так же как и другие их знакомые, служившие в фашистских репрессивных органах, не рассчитывая на пощаду со стороны Советской власти, решили отступать вместе с нацистами. Их набралось шестнадцать человек. Достали подводы, лошадей, запаслись провизией, прихватили ценные вещи и отправились в путь.
Вскоре к ним присоединился ещё один попутчик, с виду бывалый малый, который, как объяснил он своим новым приятелям, тоже не искал встреч с наступавшей Красной армией. Он обещал помочь им в дороге, оказался общительным, и друзья Владимира, считая его своим товарищем по несчастью, охотно делились воспоминаниями о недавней сытой жизни и сокрушались о наступивших невзгодах. Никто из них не подозревал ещё, что следствие по их делам уже началось, что следователь рядом с ними, что им не суждено переправиться через Днепр, и здесь, на левом берегу его, они будут арестованы и под конвоем препровождены в контрразведку фронта.
Владимир вспоминал всю свою жизнь и мысленно искал ту роковую черту, переступив через которую возврата к старому уже не было. Однажды он вернулся в камеру с допроса особенно подавленным. Была очная ставка с братом, спокойно рассказывавшем о зверствах фашистов и полицаев на допросах коммунистов и шахтёров в застенках гестапо — допросах, в которых тот участвовал. Владимиру казалось, что перед ним совсем незнакомый ему человек.
Сквозь щели врывается ветер ночной;
На жёсткой постели, ничем не прикрыты,
Лежат два страдальца. Их лица бледны,
Измучены, горем убиты...
«В морозы, — прибавил он, — надо всегда
В постели как можно теплей укрываться».
И тут же совет рассудительный дал:
«Здоровою пищей питаться».
П. Вейнберг
Некоторым арестантам вначале не понравилось наше жилище и обращение с ними следователей, но потом они привыкли и, по размышлении зрелом, даже решили, что им, врагам народа, оказали честь, предоставив апартаменты ни в чем не провинившихся перед Родиной четвероногих, не только не помышлявших ничего скверного против своих хозяев, но и безропотно подставлявших свои шеи под топор мясника.
Как-то в камеру в сопровождении дежурного надзирателя, запыхавшись, вбежал начальник тюрьмы Хорошилов. Проверив всё ли в порядке, сказал, чтобы никто не спал и все сидели на своих местах. Через несколько минут дверь снова отворилась и в камеру в сопровождении Хорошилова вошёл незнакомый полковник. По команде начальника мы встали и выстроились в несколько рядов. Запах свинарника и мочи ударил полковнику в нос, но, преодолев неудобства, он через минуту приступил к выполнению своих обязанностей.
Пробежав взглядом ряды, безучастным голосом спросил:
— Жалобы есть?
Я вспомнил фильмы, в которых в жестокое царское время стойкие революционеры жаловались прокурору: «В баню редко водят! Больные есть, а врач не появляется!» и требовали полного соблюдения своих прав. А мы стояли молча. Думать о своих правах, просить баню, врача? Зачем?
Инспектор, убедившись, что арестованные всем довольны, уже повернулся к выходу, как кто-то из заднего ряда сказал:
— Кормят плохо!
— Ну что ж, страна переживает трудности. Вы ведь не работаете. Будете работать: лучше будут кормить, — успокоил нас полковник.
Еще один недовольный подал голос:
— Следователи бьют!
Полковник вполоборота повернулся к начальнику тюрьмы и тот, наклонившись, что-то тихо сказал ему.
— Ну что ж, вы не должны обижаться на следователей, — рассудил инспектор. — Следователи тоже люди. Работа у них нервная, трудиться приходится много, даже по ночам. Вы сами это знаете! Могут нервы сдать. Вам надо это понять и не ждать, пока правду из вас клещами будут извлекать. Признавайтесь в содеянном сразу, помогайте следователям: вам же лучше будет. Суд учтёт ваше чистосердечное признание и раскаяние.
Мы молчали, и инспектор с чувством выполненного долга покинул наш свинарник.
I так определили, i наказали записать:
«Понежче вiл признався, попелястий,
Що вiн їв сiно, сiль, овес та всякi сластi.
Так за такi грiхи його четвертувать,
А м’ясо розiдрать суддям на рiвнi частi,
Лисички ж ратицi вiддать».
Л. Глiбов
Следствие приближалось к своему неизбежному концу. Одного за другим арестантов стали вызывать к следователям и прокурору. Близился суд. Меня с Ларисой и Анной вызвал Беленький и в присутствии прокурора, показав наши дела, сказал:
— Читать их вам, я думаю, не надо. Вы и так всё хорошо знаете, — и дал нам подписать 206-ю статью уголовно-процессуального кодекса об окончании следствия.
Следователь был в хорошем настроении и пожелал нам благополучного суда.
Через пару дней приехали судьи — военный трибунал 3-го Украинского фронта. В первый день судьи знакомились с делами. Они хорошо знали наши праведные законы, а большой опыт работы позволял им быстро ориентироваться в делах, судить по совести и справедливости. И, тем не менее, общение со следователями и прокурором было для них полезным.
7-го июля 1944 года с утра начался суд. Военному трибуналу предстояла большая и ответственная работа. Несколько десятков человек нужно было осудить, вынести им приговоры на сотни лет заключения и нигде не ошибиться, выбрав ту меру наказания, которая позволила бы преступникам исправиться и стать полезными членами общества.
Многие годы в лагерях заключённые будут трудиться и перевоспитываться, принося реальную экономическую помощь стране, которой столько навредили. Распространённое мнение о том, что военный трибунал приговаривает всех к расстрелу, ошибочно. Перевоспитание честным трудом всегда признавалось основным методом наказания всеми судебными органами, даже по отношению к закоренелым преступникам. В конце войны, в основном, давали по 10 лет ИТЛ и 5 лет поражения прав («по рогам»). Меньший срок в то время считался «детским». И, если кто-нибудь из осуждённых сокамерников-большесрочников (с 15 – 25 годами срока) жаловался, что его осудили «ни за что», опытные заключённые возражали им: «У нас “ни за что” больше десяти лет не дают!»
Через щель между досками в окошечке своего свинарника мы наблюдали, как отводят и приводят заключённых. Осуждённые в свой сарай уже не возвращались, и мы условились, проходя мимо него, подавать жестами знаки, по которым ожидавшие своей участи арестанты знали бы, какие сроки здесь дают, какое меню у членов трибунала любимое. Наступила наша очередь, и два конвоира повели Ларису, Анну и меня к дому, где состоялся суд. Недалеко от него нас остановили в ожидании выхода очередной партии осуждённых из хаты, в которой вершилось правосудие.
Наконец, нас ввели в комнату и посадили на длинную деревянную скамью. У окна за столом, повернутым в нашу сторону, сидел председатель военного трибунала — гвардии майор юстиции Шапошник; с обеих сторон его расположились члены тройки — гвардии лейтенант юстиции Яковлев и старший сержант Твердохлебов. За нами у двери с автоматом наперевес остановился конвоир, готовый в любую минуту привести в чувства раздосадованных пленников, неудовлетворённых вынесенными приговорами. Защитника, свидетелей, следователя и прокурора на суде не было: трибунал обвинял, защищал и судил, решая все задачи сразу, не допуская ненужных разногласий в оценке вины преступников.
Председатель военного трибунала прочёл обвинительное заключение, согласно которому я обвинялся по статье 54-2 УК УССР в том, что, будучи антисоветско настроенным, в октябре – ноябре 1943 года оказывал помощь контрреволюционной организации украинских националистов, ставившей своей целью насильственное отторжение Украины от Советского Союза, распространял листовки с программой организации для ее популяризации среди населения города и вовлекал в неё других советских граждан. Предъявленные Ларисе и Анне обвинения были аналогичными. Статью 54-11 из обвинения исключили, так как, в основном, она дублировала содержание предъявленной нам. Да и членами ОУН мы не были. Вероятно, судьи трибунала, зная весомость 2-го пункта, решили, что добавление других пунктов уже ничего не изменит в нашей судьбе.
Впоследствии в тюрьмах, пересылках и лагерях бывалые заключенные и лагерные начальники уверяли, что статье 54-2 обязательно должна сопутствовать статья 54-11, так как восстание всегда совершается коллективно, но исправить оплошность военного трибунала уже нельзя было.
Убедившись, что нам всё ясно, председатель суда предоставил последнее слово.
— Только коротко, в двух словах, — предупредил майор.
Мы с Ларисой выразили сожаление о случившемся, а Анна была настроена более агрессивно и пыталась мотивировать своё отрицательное отношение к советскому строю; но председатель трибунала, человек занятой и несклонный вступать с ней в полемику, быстро оборвал её. Да и речь Анны могла быть воспринята, как попытка агитации членов суда, что ничего хорошего ей не сулило. Минут на пять конвоир вывел нас в соседнюю комнату, после чего подсудимых снова вызвали, и председатель военного трибунала объявил приговор: мне с Ларисой по 7 лет ИТЛ, а Анне — 10 лет с последующим поражением в правах всех сроком на 5 лет, без конфискации имущества за отсутствием такового.
— Приговор окончательный и обжалованью не подлежит, — пояснил председатель военного трибунала.
Затем нас снова отвели к следователю, вернувшему нам книги и фотографии, а мне и авторучку.
— Ну что ж, — сказал он, — вы все молоды, сроки у вас небольшие. Отбыв их и исправившись, вы сможете начать честную жизнь.
И следователи, и судьи, в сущности, мало думали о нашей дальнейшей судьбе: следователям нужно было правильно разобраться в содеянных преступлениях, судьям — выбрать оптимальную меру «пресечения» и срок перевоспитания злоумышленников; а дальше осуждённые попадали в руки тюремного и лагерного начальства со своими законами и правилами содержания преступников — врагов народа — в местах заключения, с режимом, парализующим волю осуждённых и изматывающим их силы.
Нас отвели в каменное здание, где в двух помещениях с земляными полами (большее для мужчин и меньшее для женщин) разместили осуждённых. Через некоторое время привели и Владимира Алексеева. Его приговорили к 15 годам каторжных работ, а его брата к высшей мере социальной защиты — к расстрелу. Приговорённых к смертной казни поместили в землянке.
Нескольким военным, осуждённым за дезертирство, срок заменили штрафным батальоном. Через два дня военный трибунал уехал, и в контрразведке воцарилось временное спокойствие. Затем всех осуждённых, и нас в том числе, отправили на грузовиках в Одесскую тюрьму.
42. В Одесской тюрьме
Много, брат, перенесли
На веку с тобою бурь мы.
Помнишь — в город нас свезли,
Под конвоем гнали в тюрьмы.
Била ливнем нас гроза:
И одежда перемокла.
Шёл ты, вдаль вперив глаза,
Неподвижные, как стёкла.
А. Белый
Тюрьму перед сдачей города фашисты не взорвали, так как понимали, что негуманно лишать заключённых родного крова, кем бы ни были преступники. В тюрьму мы ехали через весь город. На Пушкинской улице военная регулировщица заставила водителя свернуть с центральной улицы, и мы поехали по Канатной. Хотя в городе было много следов военных разрушений, это был уже мирный город и вокруг кипела жизнь. На нас никто не обращал внимания. Для нас же это была уже чужая жизнь, и мы не знали, вернемся ли когда-нибудь к ней снова.
Проехав по Среднефонтанской улице мимо 2-го кладбища, грузовик въехал во двор тюрьмы, построенной ещё в царское время и представлявшей собой массивное кирпичное четырёхэтажное здание, в плане — в форме креста. Над одним из крыльев возвышалось помещение действовавшей при царском режиме тюремной церкви, в которой в те годы умиротворялись ожесточившиеся сердца преступников.
Хозяева тюрьмы видимо не ожидали нашего этапа, и нас временно поместили в камеру на первом этаже, уже заполненную разношёрстной публикой. Здесь были и только что арестованные, и уже осуждённые. Предварительно нас обыскали. Забрали у меня книги, фотографии и авторучку — теперь уже навсегда. Я пробовал протестовать, прося оставить хотя бы фотографии и одну из книг, но тюремщик, изорвав на моих глазах фотографии, ответил:
— В тюрьме книги и посторонние вещи не положены.
Фотографии могли напомнить мне о прошлой жизни, возврат к которой был мне противопоказан.
На стенах камеры, в которую нас поместили, были надписи, оставленные её бывшими обитателями, пережившими здесь, вероятно, не первые в жизни потрясения. Одна из них сообщала нам: «Получила год за буханку хлеба». Возле меня лежал ещё совсем молодой — лет тринадцати-четырнадцати — паренёк в солдатской гимнастерке и шинели. Оставшись без родителей и пристанища, он слонялся по оккупированной нацистами территории, переходя из села в село, попрошайничая и поворовывая, пока не пришла на Украину Красная армия.
Солдаты подобрали его, одели, обули, обогрели и накормили, приняли в свою семью. С особым вниманием к нему отнесся старшина, опекал его, приучал к махорке и спиртному, а однажды сказал:
— Тут у меня есть бесхозное солдатское барахлишко. Надо бы «толкнуть» его на базаре. Справишься?
Мальчишка никогда не читал стихотворения Владимира Маяковского «Что такое хорошо и что такое плохо». Для него — раздетого и голодного — хорошо было то, что помогало выжить в этом большом, чуждом ему мире. Старшина был одним из проявивших к нему сочувствие, и всё, что он делал или говорил, казалось парнишке справедливым и разумным. Шустрый мальчишка быстро справлялся с поручениями, и дело у них пошло на лад. Однако в одном селе он нарвался на патруля, и его загребли вместе со старшиной. Сейчас он ждал суда.
— Не дадут же мне много? — спросил он у соседа.
— Да куда тебя, пацана? Взгреют немного для острастки и отпустят, — рассудил добрый старичок.
На следующий день нас повели в баню. Перед баней раздели догола, обрезали металлические пуговицы, крючки, оторвали на ботинках подковки, отобрали пояса и шнурки; внимательно заглядывали в рот, ноздри, уши, заднепроходное и другие отверстия, в которых можно было спрятать оружие, боеприпасы и запрещённую литературу, сняли отпечатки пальцев.
43. В камере
Не слышно шума городского,
В тюремной башне тишина
И на штыке у часового
Горит двурогая луна.
Вот бедный юноша, ровесник
Младым, цветущим деревцам,
В глухой тюрьме заводит песню
И отдает тоску волнам.
Из народной песни
После бани нас распределили по камерам. Я попал в камеру, в которой большинство обитателей были бывшими военными. Среди арестантов были и сектанты, отказавшиеся взять в руки оружие. Блатных в камере не было, не было и воровства. Местные заключённые получали передачи и по неписаным тюремным законам делились со своими соседями — военными.
По следам от ножек кроватей на цементном полу можно было определить, что когда-то здесь стояло десять коек, возможно двухэтажных; но теперь нас было более тридцати человек, и все мы разместились на полу: часть — у стен, часть — посредине камеры. В углу была параша — старый поржавевший бачок, высоко у потолка — зарешёченное окно, до которого нельзя было достать и вытянутой рукой, с наклонным подоконником, чтобы на нем невозможно было удержаться. Через окно нам виден был лишь кусочек неба: то голубой, то серый.
Старостой камеры выбрали ротного старшину. Камера была дисциплинированной, и нам поручили приносить из кухни еду для нашего крыла тюрьмы и выносить параши. Мы много бывали на воздухе, и все остатки пищи тоже доставались нам. При Одесской тюрьме была колония, выпускавшая железные кровати, но туда брали только бытовиков с малыми сроками лишения свободы.
Рядом со мной лежал военный врач — майор. В начале войны он попал на фронт, затем — в плен к нацистам; изведал фашистские концлагеря, потом попал в РОА. Оттуда бежал, прятался, вернулся в Красную армию и, наконец, попал в нашу тюрьму.
В свободное от работы время, которого у нас было достаточно, сокамерники делились воспоминаниями о недавно пережитом, рассказывали забавные и поучительные истории, гадали о будущем, надеясь на послевоенную амнистию.
Среди нас был сельский учитель. Рассказал он случай из судебной практики дореволюционной Одессы. Горбатый мальчик ударом палки по голове убил своего сверстника. Адвокатом убийцы назначили молодого юриста, недавно окончившего университет и согласившегося защищать это неблагодарное дело. К удивлению присутствующих адвокат, выступая в суде присяжных, мямлил, путался, сбивчиво и невразумительно что-то объяснял.
Возмущённый судья прервал его:
— Да говорите же толком, чёрт бы вас побрал! Лопочете, как недоучившийся гимназист!
— Я говорю всего лишь пять минут, и вы уже выходите из себя! А как же этот мальчишка, обиженный судьбой, должен был терпеть ежедневные и ежечасные унижения, насмешки и выкрики: «Горбун, горбун!» И у него не выдержали нервы!
И суд присяжных вынес подсудимому оправдательный приговор.
Утром нам приносили пайки: 450 граммов хлеба — сырого, с запахом дыма, выпеченного из муки, которую нацисты, отступая, подожгли.
— Целый день ждёшь пайку, а как получишь, так за пять минут и съешь её, — пожаловался один из заключённых.
— Не съешь! — возразил другой.
— Это почему же?
— Не сможешь!
— Спорим?
— Спорим! На пайку.
— Но у нас часов нет.
— А ты будешь шагать по камере. И если за сто шагов сто граммов сжуёшь и проглотишь полностью, получишь и остальную часть моей пайки.
Договор был заключён. Оппонент отрезал ниткой, извлечённой из шинели, четверть своей пайки и вручил её экспериментатору. Затем «подопытный кролик» неспешно двинулся в путь. Кусок хлеба быстро исчез у него во рту, но никак не хотел проглатываться. Контрольные сто шагов прошли, а шагавший всё ещё жевал хлеб. Спор был проигран.
Там наслаждался я дивной природой,
Там отдыхал от тюрьмы,
Там познакомился с милой девчонкой —
Чудом земной красоты.
Деньги заветные быстро растаяли,
Надо идти воровать!
Надо идти и опять окунуться
В хмурый и злой Ленинград.
Из песни блатных
Попав в тюрьму, я написал письмо маме, и вскоре получил одну за другой две передачи с сухарями, варёной картошкой и помидорами. Свиданий в тюрьме в то время не давали. Угостил я и своих соседей — военных, которым ждать посылок было неоткуда. Я не знал тогда, что стоило в то голодное военное время приготовить передачу. В Одессе ели всё, что мог переварить голодный желудок, ели то, от чего отворачивались собаки. Тюрьма быстро заполнялась заключёнными и уже не вмещала прибывавших. Когда я получил вторую посылку, готовился этап. Нас перевели в другую камеру — пересыльную, где с нами уже было более шестидесяти человек, и мы лежали вплотную друг к другу, заполнив камеру до самой двери и параши. У окна на матрацах и подушках расположились шестеро блатных, а вокруг них человек десять молодых воров — «учеников», не прошедших ещё кандидатского стажа, но имевших уже опыт в уголовных делах, и теперь жадно ловящих каждое слово своих наставников.
— Я вор! Я честный вор! — услышал я впервые.
Раньше я думал, что воры скрывают свою профессию, и уж никак не думал, что воровство может считаться у них делом чести, доблести и геройства, служить предметом гордости и подражания. Сочетание слов «честный вор» в то время казалось мне нелепым, лишённым смысла.
Удостаивались этого почётного звания не карманники, уличённые в мелких кражах, а опытные, авторитетные в преступном мире воры, хорошо знавшие воровские законы, умевшие правильно их истолковывать; руководители крупных бандформирований, подготавливавших вооружённые нападения и грабежи, для совершения которых нужна была хитрость, ловкость, храбрость, сноровка, расчёт, находчивость и, конечно же, наглость и жестокость.
Здесь я услышал популярную в воровском мире песню «Мурка»:
Нынче уркаганы — злые хулиганы —
Собирают здесь свой комитет.
Даже стары урки, те боятся Мурки —
Воровская жизнь её течёт.
Как-то шёл на дело, выпить захотел я
И зашёл в знакомый ресторан.
Там сидела Мурка с агентом из МУРа
И ещё какой-то рыжий франт.
Я к ней подбегаю, за руку хватаю:
«Надо мне с тобой поговорить!»
А она смеется, только к парню жмётся.
«Нечего, — сказала, — говорить!»…
Разве тебе, Мурка, плохо было с нами?
Разве не хватало барахла?
Что тебя заставило полюбить легавого
И пойти работать в ГубЧК?
Раньше ты носила платье из «Торгсина»,
Лаковые туфли «на большой»,
А теперь ты носишь рваные калоши
И мильтон хиляет за тобой…
«Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая!
Здравствуй, моя Мурка, и прощай!
Ты зашухерила всю малину нашу,
А теперь “маслину” получай!
И лежишь ты, Мурка, в кожаной тужурке,
В голубые смотришь небеса.
Ты теперь не встанешь, шухер не поднимешь
И не будешь капать никогда!..»
В тёмном переулке встретились два урки
И один другому говорит:
«Мы её убили: в тёмном переулке
В кожаной тужурке там лежит».
Как только мы попали в новую камеру, ученики и стажёры воровского ремесла стали «шмонать» (обыскивать) вновь прибывших, реквизируя излишки собственности у «фраеров». Увидев это, я быстро распределил оставшиеся от передачи продукты между соседями и, когда инспекторы подошли к нам, мы дожёвывали последние сухари.
Пожилой мужчина получил передачу уже здесь в пересыльной камере. Хозяева камеры подозвали его к себе:
— Ты, папаша, чтобы не «раздербанили» (растащили) твою посылку, оставь её у нас. И ложись рядом.
Ученики, сдвинув шантрапу к параше, освободили старику место возле себя.
— Возьми бумагу и пиши своей старухе: «Я жив, здоров, посылку получил. В следующую вложи побольше сала и колбасы» — наставляли его воры.
— Откуда ей взять? Нет у неё!
— Пиши, пиши! Старуха найдет. Покажешь нам, что написал.
Через час вся братва со стариком уминала с таким трудом и любовью собранную старухой посылку. Вскоре принесли похлёбку.
— Дай-ка старику побольше и погуще! Пусть ест от пуза, — сказал один из блатных распределителю баланды.
Желудок у папаши был полон. Впервые за многие дни в тюрьме он наелся вдоволь. Ночью ему снилось, что он у себя дома с женой и никак не может найти уборную. Утром проснулся мокрым и услышал:
— Да ты ссышь, старик! А ну, убирайся к параше. Что за скоты! Нажрутся баланды и даже на парашу ленятся сходить.
На следующее утро нас стали вызывать по фамилиям. Мы отвечали, сообщая своё имя и отчество, год рождения, статью, срок. Это все, что должны были знать наши конвоиры и мы сами. Еще, как я узнал позже, у большинства политзаключённых, все помыслы которых направлены на свержение самого справедливого в мире строя, в том числе и у меня, в личных делах были приписки: «Использовать только на общих работах»; охранникам и конвою предписывалось повышенное внимание к этому контингенту.
Нас построили колоннами, человек по сорок в каждой. Мы заполнили весь тюремный двор. Тюремщики и конвоиры-краснопогонники несколько раз пересчитали нас. Наконец ворота тюрьмы отворились, и мы в сопровождении наших новых хозяев — этапного конвоя — двинулись к товарной станции, где нас ожидали телячьи вагоны с зарешёченными окошками под потолком. В нашем вагоне было спокойно: блатных не было, и через два дня мы благополучно прибыли в Киев. Состав остановился у развилки, недалеко от Лукьяновской тюрьмы.
Этим же поездом в другом вагоне ехала Лариса.
45. В Лукьяновской колонии
Работай, работай, работай:
Ты будешь с уродским горбом
За долгой и честной работой,
За долгим и тяжким трудом.
Под праздник другим будет сладко,
Другой твои песни споёт,
С другими лихая солдатка
Пойдет, подбочась, в хоровод.
А. Блок
Лукьяновский тюремно-лагерный комплекс в Киеве на Дегтяревской улице состоял из трёх частей: тюрьмы, жилой и рабочей зон колонии. Зоны примыкали друг к другу, но каждая была дополнительно огорожена колючей проволокой, имела сторожевые вышки, охрану. В тюрьме находились подследственные и осуждённые, которых не решались выпустить в колонию и готовили к этапам на необъятные просторы нашей Родины.
Были и старики, и немощные, неспособные уже к тяжёлой работе, уготовленной для заключённых УИТЛиК (Управлением исправительно-трудовыми лагерями и колониями). Старики постепенно умирали, освобождая место следующим поколениям.
В день приезда в Киев Лариса увидела в тюремном дворе вышедших на прогулку профессоров нашего университета К. Д. Покровского и Н. А. Соколова, преподававших также в нашем лицее. С ними вместе привезли в Лукьяновскую тюрьму и профессора Б. В. Варнеке, но тот был болен и на прогулку не вышел. Когда же позднее нас этапом увозили из Киева, в живых оставался лишь Соколов.
В колонию брали молодых людей со сравнительно небольшими сроками. Здесь были и воры, и бытовики, и политические. По мере формирования этапов на ударные стройки страны, их сортировали и отправляли на восток, на север: на золотую Колыму, в угольную Воркуту, медно-никелевый Норильск, в тайгу на лесоповалы, на Урал, Дальний восток, в Сибирь, Казахстан.
На территории колонии шла стройка: возводили двухэтажные деревянные бараки, столовую. Были там и старые ещё дореволюционные каменные здания, построенные, вероятно, для конторы, тюремного начальства, охраны и обслуги. Сейчас туда поместили заключённых женщин. Спали они, как и все в колонии, на полу вповалку. До изготовления нар руки не доходили: до зимы надо было построить бараки, столовую. Мужчин разместили в строящейся столовой. Находиться в ней разрешалось только ночью: утром мы со своими «шмотками» (вещами) должны были покинуть помещение, и им завладевали плотники. У кого было много вещей — сдавал их в камеру хранения.
На следующий день нас вывели на работу. Рабочая зона была отделена от жилой колючей проволокой и воротами, рядом с которыми находилось помещение дежурного вахтёра. Утром и вечером «царские ворота» раскрывались и в присутствии надзирателей, вахтёра и нарядчика заключённые побригадно проходили через них на работу или с работы. Вместе с лагерниками перемещались из одного ящичка в другой и их карточки у вахтёра, что позволяло легко определить, в какой зоне находится тот или иной заключённый.
В наш первый рабочий день почти всех, в том числе Ларису и меня, отправили в пошивочный цех, распределили по бригадам, и мы стали латать красноармейские полушубки. Нас снабдили суровыми нитками, ножницами, иголками, напёрстками. Мы сидели на скамьях, выискивали повреждённые места, вырезали из наиболее рваных полушубков куски на латки, чинили и зашивали распоротые участки.
В нашей бригаде было около тридцати человек. Бригадиром был «западник» — молодой парень из Западной Украины. Он проверял нашу работу, указывал на дефекты, и, если был удовлетворен, мы вместе с ним шли в ОТК (отдел технического контроля), где девушки-контролеры либо принимали нашу работу, либо возвращали для устранения недоделок, отмечая мелом дефектные участки. Работа была лёгкая, но и кормили нас хуже остальных. При выполнении нормы мы получали 550 граммов влажного, недопечённого хлеба и скудный приварок, состоявший из черпака похлёбки, на дне которого оседали немногочисленные зёрна крупы, а сверху плавали одинокие кусочки листьев полусгнившей капусты темно-зеленого цвета, отнятые, вероятно, у поросят. В обед мы получали кроме традиционной баланды по маленькому черпачку жидкой кашицы и столько же белковой пищи под названием «форшмак». Это была перемолотая полусгнившая очень солёная килька с примесью песка.
Пока шло строительство столовой, котлы разместили на площадке под открытым небом. Рядом стояли несколько длинных столов. Побригадно мы подходили к котлам, и повар наливал нам в жестяные консервные банки из-под американской тушёнки похлёбку. Часто в ту же банку он шлёпал черпачок кашицы. «Посуды» не хватало и мы быстро, часто не доходя до стола, расправлялись со своим обедом, а затем передавали банки в протянутые руки лагерников, стоящих за нами в очереди. Посуду не мыли: и времени не было, и воды не хватало.
Работа в нашем цеху считалась «общей работой», и многие из нашей бригады, в том числе мы с Ларисой, со временем перешли в другие цеха, где кормёжка была немного лучше.
Осенью в бараках на цементном полу стало холодно. Единственную более или менее приличную вещь — плащ — у меня украли «урки». Ботинки, пиджак, брюки, рубаха, ветхое нижнее бельё истлели и изорвались в камерах и на этапах. Лишь к зиме нам выдали телогрейки, обувь и другую одежду. Всё изношенное, залатанное, но по лагерным меркам ещё годное к употреблению.
Друзья добра, несите в эту тьму
Всем страждущим слова призыва и привета,
Несите в душную огромную тюрьму
Учение любви, сознания и света.
Будите мысль везде, где спит теперь она,
Будите жизнь везде, где жизнь едва мерцает, —
Пусть мысль встает от гробового сна,
Для жизни жизнь пусть всюду воскресает!
И. Горбунов-Посадов
Постепенно жизнь в лагере налаживалась. Работали жестянщики, и консервные банки стали превращаться в аккуратные миски. Заработала столовая. Изредка по вечерам в ней показывали для заключённых и вольнонаёмных сотрудников колонии кинофильмы.
В рабочей зоне восстанавливались и строились цеха. Основной продукцией колонии стали гранаты «Ф-1», а важнейшими цехами — литейный и механический. Лариса вскоре перешла в литейный цех формовщицей, а я устроился в бондарный цех, решив, что полученная там специальность может пригодиться в лагере. Работа в литейном цеху была непрерывной, и заключённые работали по двенадцать часов без выходных, в то время как в остальных — по десять. Работа у Ларисы была тяжёлая, она очень уставала, но питание работников этого цеха было значительно лучше, чем в других.
Формовщицы набивали формовочной смесью деревянные опоки (ящики), вставляли шишки (стержни), изготовленные из специальной огнеупорной смеси, высушенные в сушильных шкафах и по форме совпадающие с внутренней полостью гранаты. Затем скрепляли между собой нижнюю и верхнюю опоки. Мужчины через литники, предусмотренные в форме, заливали расплавленный металл из ковшей с длинными деревянными ручками. Каждая форма была рассчитана на две гранаты. Часть женщин приготавливала формовочную и стержневую смеси, другая — изготавливала и сушила стержни, третья — выбивала отливки из опок, очищала их от остатков формовочной земли.
Опоки изготавливали в столярном цеху, а дальнейшая обработка гранат производилась в механическом. Там же делались кольца предохранительной чеки и спусковой рычаг запала — всё, за исключением запала и заряда.
Я в бондарном цеху проработал месяца полтора — сначала учеником, затем рабочим. Цех был разделен на две половины. С одной стороны изготавливались клёпки и донья, с другой — готовые бочки. Меня направили во второе звено. Мы нарезали из полосового железа обручи, пробивали в них пробойником отверстия для заклёпок. Изготовив два крайних обруча, подбирали клёпку, вставляли её плотно по окружности одного из обручей и, стянув тросом при помощи воротка свободные концы клёпок, надевали второй обруч. Затем отпиливали лишние концы клёпок, выбирали уторником пазы для доньев на внутренней поверхности бочки, примерно на расстоянии двух сантиметров от её краев. Определив циркулем внутренний диаметр бочки на глубине пазов, так чтобы по окружности можно было отложить шесть радиусов дна бочки, вычерчивали на заготовках доньев окружности, по которым отпиливали всё лишнее. Сняв с помощью скобеля (струга с двумя ручками) фаски с обеих сторон доньев и с внутренней стороны торцов клёпки, вставляли донья в бочки. Изготовив ещё два или четыре обруча, надевали их на бочку.
За рабочий день нужно было изготовить две бочки, что без навыка оказалось непростым.
В лагере мы заполняли карточки о своей специальности. Нужны были токари, слесари, фрезеровщики, плотники, столяры, литейщики. Специалисты со среднетехническим и, тем более, с высшим образованием также требовались.
Среди заключённых их было мало, и устроиться на такую работу было нетрудно. Документов об образовании не требовали, да и не у всех они были. Принимали на работу после короткого собеседования. Специалистов искали и в Лукьяновской тюрьме, а затем переводили их в колонию.
Я неплохо чертил и в лагерной анкете записался чертёжником. Конечно, все знали, что пребывание в Киеве временное и рано или поздно нас отправят по этапу к месту постоянной дислокации, но надолго вперед мы не загадывали. Было довольно много местных: киевлян и из ближайших сёл. Почти все они получали передачи и меньше голодали; в колонии разрешались свидания. Мы с Ларисой познакомились с местной интеллигенцией из заключённых, близкой к вольнонаёмному техническому руководству промкомбината. Ларису вскоре взяли в ОТК механического цеха.
Объём работ в промкомбинате постепенно увеличивался, и для руководства ими был назначен главный инженер и организован технический отдел, для которого выделили большую комнату в административном здании, расположенном в рабочей зоне колонии.
Так случилось, что первым заключённым, попавшим в новый отдел, оказался я. До меня в его штате числились лишь вольнонаёмные: начальник техотдела Николай Петрович Дробинин и ведущий инженер Василий Иванович Зеличенко. Меня взяли на должность чертёжника-конструктора. Мои знания в области машиностроительного черчения были более чем скромными и ограничивались школьным курсом черчения и университетским — начертательной геометрии. Тем не менее, так как большого выбора у моих начальников не было, меня всё же приняли. Первым моим поручением было красиво написать на куске чертёжной бумаги название кабинета и приколоть его к дверям.
Вскоре в отделе появились новые сотрудники — заключённые, переведённые в колонию из тюрьмы: техник-конструктор Щабливский, чертёжники-конструкторы Макова и Тимофеев, инженер-электротехник Бутенко, перед началом войны подготовивший к защите кандидатскую диссертацию, но не успевший её защитить. Все они были осуждены по статьям 58-3 и 58-1а и обвинялись в сотрудничестве с нацистами: в работе во время оккупации на заводах, связанных с военными заказами. Из вольнонаёмных сотрудников в отделе работала техником-конструктором Валя Титенкова. На работе царила атмосфера доброжелательства, различие между вольнонаёмными и заключёнными не чувствовалось. Все делали общее дело, но мы работали на два часа больше, и многие заключённые были одеты в обтрёпанные лагерные ватники и телогрейки, да и голод донимал нас нещадно.
С приходом новых сотрудников в отделе появилось много книг по машиностроительному черчению, деталям машин, технологии металлов, холодной и горячей штамповке. Всё свободное время я отдавал чтению их, что в отделе не только не запрещалось, но даже поощрялось. А желание учиться у меня было, и оно в некоторой степени отвлекало от мрачных мыслей.
Довольно скоро я не только овладел машиностроительным черчением, но и получил необходимые сведения из смежных дисциплин, и мне стали поручать кроме деталировок несложные конструкторские работы.
Отдел успешно справлялся с заказами основных цехов промкомбината — литейного и механического, и сам начал искать себе работу. Впрочем, многие инициативные разработки его ложились на полки, так как рабочих, станков и оборудования в колонии не хватало, да и на складе подходящих материалов для изготовления продукции было мало или они вовсе отсутствовали.
Частым посетителем отдела был инженер-химик Нечвидов, тоже заключённый. Он принимал деятельное участие в восстановлении вагранки, в которой выплавлялась сталь для изготовления гранат и других заказов колонии, а впоследствии руководил лабораторными анализами поступающего в зону металлолома, флюса и составлял шихту для плавки.
47. В зоне
Сотни их, тысячи... словно морские
Волны шумящие, ветром гонимые,
Движутся полчища эти людские
Неисчислимые.
Движутся медленно так... ряд за рядом
Волны проходят, тяжёлые, ровные...
Впалые очи с горячечным взглядом,
Лица бескровные.
Вот подошли ко мне!.. Море разбитых
Жизней в борьбе за грядущее тёмное;
Грубых одежд и голов непокрытых
Море огромное.
С. Свиридова
Питание было скудным. Мы продолжали спать на цементном полу, используя в качестве постельных принадлежностей свою верхнюю одежду. К зиме стали сильно замерзать: в бараках всё ещё не топили. Летом и осенью, пока неспешно достраивали баню, можно было помыть лишь лицо и руки во дворе под тоненькой струйкой рукомойника — склёпанного из жестяного листа жёлоба с многочисленными сосками для выпуска из него воды.
Рукомойник был во дворе — один на всю колонию, но очереди возле него не выстраивались, так как большинство заключённых вообще не мылось. Ни мыла, ни полотенец почти ни у кого из заключённых не было.
У меня появился кашель, стали отекать ноги. Я зашёл в амбулаторию к врачу. Осмотрев и выслушав меня, он спросил, где я работаю, и посоветовал мне:
— Ходите на работу. Работа у вас лёгкая. Если у вас есть родственники, попросите, чтоб прислали продуктовую посылку.
Я написал письмо маме сразу же по приезде в Киев, и впоследствии писал часто и подробно обо всём.
Как-то на разводе ко мне подошла вольнонаемная молодая женщина — цензор:
— Вы слишком много пишете. Я вынуждена уничтожать ваши письма. Писать о лагере и бытовых условиях в них запрещено.
Наши воспитатели придирчиво следили, чтобы мы своими невзгодами не травмировали чуткие души наших родных, оставшихся ещё на свободе, но также неизбалованных жизнью.
Переписывался я и с Костей Саским, пока меня не отправили на Колыму.
Мама чтобы помочь мне сдавала кровь для раненых солдат и больных. Осенью я получил первую посылку. В ней была крупа, смалец, небольшая алюминиевая кастрюлька и книга по математике, которую я просил прислать. Тогда я ещё не знал, с какими трудностями и жертвами ей удавалось собирать посылки.
Каждый раз, проверяя у мамы гемоглобин, женщина-врач спрашивала:
— Очень нужно сдать кровь?
— Очень!
— Ну что ж, возьму ещё раз.
На обед в жилую зону мы не ходили: обед получали вечером вместе с ужином, а в обеденный перерыв готовили еду — что-нибудь из присланных из дому продуктов на печке-буржуйке, которой обогревался наш техотдел. Я стал быстро поправляться: прошёл кашель, перестали отекать ноги. Хлеб мы получали чёрный, снаружи подгорелый, внутри влажный. Из той же пекарни получали хлеб и вольнонаёмные.
Как-то ведущий конструктор отдела Зеличенко пожаловался нам:
— Ну я понимаю, что таким хлебам кормят заключённых. Но как им не стыдно предлагать его нам, вольнонаёмным?
В бараке я читал математику, унося днем книгу на работу, чтобы вохровцы не отобрали при обысках, которые часто проводились в бараках в отсутствии заключенных, или не изорвали на цигарки оставшиеся в камере лагерники. Заключённых в бараке было много, лежали все на полу вповалку. Старик недалеко от меня запел:
В понедельник мать-старушка
К воротам тюрьмы пришла:
Своему родному сыну
Передачу принесла:
«Передайте передачу,
А то люди говорят,
Что по тюрьмам заключённых
Сильно голодом морят».
Отвечает ей привратник,
Что сегодня на заре
Её сына конвоиры
Расстреляли во дворе.
Задрожала старушонка,
Помутился свет в глазах;
И никто того не знает,
Что в душе она несла.
В нашем бараке появился заключённый священник. Его прихожане часто приносили ему много еды, которую он распределял между своими соседями, раздавая понемногу всем голодным, обращавшимся к нему. Сначала он ходил в рясе, но через некоторое время я увидел его на разводе в ватнике в колонне плотников.
Плотники прилежно работали, и к началу 1945 года бараки стали заполняться, сжимая нас со всех сторон, нарами-вагонками, названными так по сходству с плацкартными местами в железнодорожных вагонах.
Механической пилы в лагере не было, и брёвна распиливали на доски с помощью двуручных пил. Брёвна устанавливались на высоких — в рост человека — козлах. Один пильщик, стоя на земле, тянул пилу вниз, второй, стоя на бревне, — вверх.
Лучшие места в камерах и первые нары заняли блатные, затем очередь дошла и до фраеров. И тут начальство промкомбината сделало нам сюрприз: работникам умственного труда выделили на втором этаже старого кирпичного здания комнату, оборудованную нарами-вагонками. Нам выдали матрацы, подушки, одеяла и простыни. Можно было не бояться и воровства.
Я занял место на верхних нарах недалеко от довольно яркой электрической лампы, возле которой удобно было читать. В первый же вечер крепко уснул, но ночью проснулся от укусов клопов. Так продолжалось каждую ночь: бежать от них было некуда.
И вероятно я променял бы эти комфортабельные нары на клочок цементного пола в общей камере, если бы не был вскоре избавлен от клопов лагерным начальством.
В один из вечеров в нашу комнату зашёл нарядчик со списком в руках и объявил мне, что я назначен на этап и чтобы на работу не выходил.
Сотрудники мои сообщили об этом Дробинину. Он зашёл к главному инженеру, но тот ответил, что списки на этап с ним не согласовывают и такая участь ожидает всех, так как политзаключённых и большесрочников в Киеве не оставляют. Да и квалификация у меня была не такова, чтобы ходатайствовать обо мне.
Промкомбинат недавно отметил юбилей: выпустил сто тысяч гранат, но сейчас — в апреле 1945 года — война шла к концу и военная продукция, выпускаемая по столь примитивной технологии, была уже не нужна.
После основного развода нас вывели на полдня в рабочую зону очищать заготовки корпусов гранат от остатков формовочной земли, а вечером отправили в тюрьму. На этап была назначена и Лариса.
Летит паровоз по долинам и взгорьям,
Летит он неведомо куда.
С нелёгкой судьбою парнишка стал вором,
Вся жизнь его — сплошная беда.
— Постой, паровоз, не стучите колёса,
Кондуктор, нажми на тормоза!
Я к маменьке рόдной с последним приветом
Хочу показаться на глаза.
Не жди меня, мама, хорошего сына!
Твой сын не такой, как был вчера.
Меня засосала опасная трясина,
И жизнь моя — вечная игра!
Из блатной песни
В Лукьяновской тюрьме нас распределили по пересыльным камерам, готовя к этапу. Сначала обшмонала нас охрана. Затем это же сделали блатные, изъяв всё лишнее, мешавшее нам в пути. Мы лежали на полу вповалку, плотно прижавшись друг к другу — от окна камеры до двери и параши.
На следующий день нас вывели во двор и посадили на корточки на землю партиями человек по сорок, по пятеркам в ряду. Каждая группа представляла собой вагон готовящегося этапа, и к ней были приставлены охранники.
Была вторая половина апреля, но день был холодный и пасмурный, шёл мелкий дождь. Начальник этапа — капитан, пожилой мужчина с седеющими висками, с золотыми погонами с красной окантовкой — деловито пересчитывал доверенную ему рабсилу, опасаясь, как бы его не обсчитали. Когда он подошёл к нашему «вагону» и стал пересчитывать невольников, юноша в лёгкой летней рубашке обратился к нему:
— Гражданин начальник, мне бы телогрейку, замерзаю!
Капитан сбился со счёта и раздосадованный тем, что задерживает этап, подошёл к заключённому и ударил его в лицо начищенным до блеска сапогом. Последний отвернулся.
— Повернись лицом, когда перед тобой начальник!
И он снова с силой пихнул его сапогом.
После тщательной проверки нас повагонно подняли, передали конвоирам-краснопогонникам этапа и, проведя через ворота, повели к железнодорожной ветке, где на запасном пути стояли товарные вагоны, предназначенные когда-то для перевозки скота, а теперь для арестантской массы.
В нашем, десятом, вагоне собрался весь цвет блатного мира — авторитетные воры Лукьяновской тюрьмы. Все они были хорошо одеты с претензией на модный стиль, у всех были большие «сидора» (мешки) со шмотками и жратвой.
Человек десять было молодых воров, выглядевших значительно скромнее. Они ещё не пользовались уважением у старых воров, но успели уже приобщиться к преступному миру и оценить достоинства свободной воровской жизни. Среди прочих обитателей сформированного вагона — передвижной камеры — было человек пятнадцать военных, главным образом из командного состава Красной армии, а остальные: штатские, политические — «фашисты» с оккупированных территорий.
Перед отправкой к вагонам конвоиры этапа обыскали нас снова. У одного из блатных конвоир обнаружил, кроме большого количества вещей и продуктов с воли, ещё и двенадцать паек хлеба, возможно, выигранных им в карты.
— Откуда столько? Отобрать!
— Я болел перед этапом. Не имеете права!
— Да ладно, оставь ему, — сказал другой вохровец.
— А ну-ка, пацан, тащи мешок к поезду! — обратился ко мне доверительно блатной.
Увидев перед собой юношу, вор решил, что это подходящий материал для перевоспитания в духе воровской морали и приобщения к «делу».
— Твой мешок: ты и тащи! — ответил я.
— Ах ты, паскуда! Ещё пасть раскрывает, скрёбанный в рот! — удивленно выругался вор. — Ну, погоди! Я тебе покажу твоё место в вагоне.
Другой шустрый парнишка с готовностью подхватил его сидор. После обыска нас отвели к поезду, посадили в вагоны и заперли. Это были телячьи вагоны с двумя маленькими зарешёченными окошками под крышей.
У края наглухо закрытой двери вагона было небольшое отверстие с прибитым к доскам жестяным полуконусом — походной парашей. С обеих сторон вагона на высоте около метра от пола были сооружены сплошные деревянные нары. Недалеко от параши была печурка, в которой весело потрескивал огонёк. Архитекторы наших передвижных камер всё предусмотрели для удобства их обитателей.
Блатные расположились в одном конце вагона, места хватило всем. На следующий день на одной из стоянок поезда пришли конвоиры и сказали, что нары придётся убрать, чтобы использовать их в качестве дров для приготовления пищи. Под руководством сержанта нары с такой любовью сооруженные строителями были разобраны, и брусья и доски исчезли за дверями вагона. Так поступили в этот день и в остальных двадцати вагонах.
Куда дели лесоматериал, мы не знали и решили, что хозяева поезда провернули свой бизнес, так как трудно было представить себе, что для приготовления пищи понадобилось столько лесоматериала. Руководство этапа знало, что обратно из Сибири или с Дальнего Востока в Москву или Киев заключённых не повезут и что нары в вагонах никому не понадобятся, а мы протестовать не будем, да и жаловаться в пути было некому. Блатные теперь разделились на две группы и заняли торцевые части вагона. В ногах у них расположились воры низшего ранга. Остальные обитатели плотно разместились в средней части вагона, заняв около трети его. Теперь головы приходилось класть на ноги соседа. На следующий день (опять из-за отсутствия дров) убрали печурку, и места в вагоне немного прибавилось. Вероятно, и печки наши были изъяты вояками в качестве военных трофеев и использованы в коммерческих целях. Каждый вечер конвоиры заставляли нас раздеваться догола и обыскивали одежду, а затем снаружи и изнутри обстукивали вагоны тяжёлыми деревянными кувалдами, проверяя надежность стенок и полов наших передвижных камер.
И всё же узники одного вагона совершили побег. Возле параши беглецам удалось выломать доску и ночью на ходу выскочить из вагона. Это не скрылось от бдительных глаз конвоиров: раздалась пулемётная очередь (на крыше последнего вагона был установлен прожектор и пулемёт), и поезд остановился. Одного мёртвого, двоих раненых погрузили в поезд. Обыски и простукивание вагонов участились.
У блатных был запас провизии, и на нашу еду они не посягали. В вагоне воры изготовили несколько колод карт, используя для этой цели пронесённую бумагу, грифель чернильного карандаша и клейстер, приготовленный из пережёванной мякоти хлеба, трафареты для нанесения на карты рисунка. Иногда при обыске конвоиры находили карты и отбирали, но, как по мановению волшебной палочки, в тот же день появлялась новая колода.
Целыми днями урки играли в карты, боролись между собой, разминая затёкшие от безделья мускулы, вспоминали свои похождения.
Под стук колёс старый вор запел заунывную блатную песню:
Цыганка с картами, глаза упрямые,
Монисто броское и нитка бус.
Хотел судьбу пытать бубновой дамою,
Да снова выпал мне пиковый туз.
Опять по пятницам дадут свидания,
Опять по пятницам — плохие сны,
Опять по пятницам нас ждут гадания
И слёзы горькие моей жены.
Но знаю, знаю я и без гадания —
Дороги разные нам суждены.
Дорога дальняя, тюрьма центральная,
Казённый дом и часовой.
Зачем же ты, судьба моя несчастная,
Опять ведёшь меня дорогой слёз?
Колючка ржавая, решетка частая,
Вагон столыпинский и шум колёс.
Прощай, любимая — больше не встретимся.
Меня, несчастного, устанешь ждать.
Подохну в лагере. Умру, любя тебя,
Твоих красивых глаз мне не видать.
Все воры кроме одного были осуждены по статье 59-3 — за вооружённый бандитизм, как это им и полагалось. Этот один был осуждён по статье 58-1б, как военнослужащий. Он сильно переживал свой позор, да и режим для него был уготовлен более строгий.
— «Я вор, вор!» говорю следователю, а он, сука, шьёт мне политику, — возмущался потерпевший.
Узнали мы, что во время войны эти здоровые парни отсиживались в тылу, имея липовые брони, документы и медицинские справки; регулярно посещали рестораны, богато одаривали своих подруг. Значительная часть из них не знала своих родителей; воспитателями и наставниками их с детства были старые воры, и они не ведали иной жизни и не исповедывали других морально-нравственных ценностей, кроме тех, которые внушили им блатные покровители.
Среди воров были представители всех национальностей, а некоторые и не знали её. Главное, что объединяло их, — это принадлежность к воровскому клану, верность его традициям и законам, «высокие» понятия о воровской чести и справедливости, блатной образ жизни, взаимная поддержка и выручка представителей своей касты.
Был среди них и единственный сын ответственного партийного работника, с детства не знавший слова «нельзя», избалованный неработавшей матерью и привилегиями отца, часто забывавшего о существовании сына. С ростом ребёнка росли его потребности. И вскоре он обнаружил, что дома деньги не считают, и каждый может брать себе сколько захочет. Появились у него и первые девушки, ответная реакция которых на его домогательства определялась денежным выражением внимания к себе. В ресторанах познакомился он с крутыми ребятами, с романтикой воровской, свободной жизни, а вскоре — и с тюремной решёткой. В первый раз отцу удалось выручить сына, как заблудшую овцу, но это лишь укрепило веру отрока во всемогущество своего папаши и свою безнаказанность. Тщетно пытался отец повлиять на сына: болезнь оказалась уже неизлечимой.
Мы не знали, куда нас везут. Все города и железнодорожные узлы наш поезд проскакивал без остановок по последним путям. Остановки для нашего кормления всегда были в глухих местах. Однако опытные лагерники всё же следили за дорогой и сообщали, по какому пути идёт поезд. Миновали северную ветку железной дороги — значит проскочили Воркуту, вот и Караганда осталась справа: поезд упрямо шёл на восток.
Ремеслом избрал я кражу,
Из тюрьмы я не вылажу
И тюрьма скучает без меня.
Сколько бы я, братцы, не сидел,
Не было минуты, чтоб не пел.
Заложу я руки в брюки
И пою романс от скуки:
«Что же, братцы, делать? Столько дел!»
Из блатной песни
9-го мая 1945 года конвоиры сообщили нам о победе нашей Родины над фашистской Германией. Мы порадовались, теша себя надеждой на грядущее облегчение нашей участи. Но этот день преподнес нам совсем иной сюрприз. В вагон впустили крупного плотного мужчину в темно-синем бостоновом костюме, в хромовых сапогах и брюках навыпуск.
— Эмир! Курбанов! Какими судьбами? — бросились к нему навстречу блатные.
— По случаю нашей победы над фашистами выпустили из изолятора. Я и попросился в десятый вагон, к корешам... Ну, как у вас с куревом?
— Туговато! Кончилось.
— Что ж так плохо? А у меня есть!
— Откуда? В изоляторе?
— Сначала было скучно. Я в наручниках. Паёк штрафной. Но через пару дней подсадили ко мне фраера. С меня наручники сняли, ему надели. Сидор у него с продуктами оказался. Обшмонал его, и курево нашлось. Я сижу, жру, покуриваю, а он на меня с уважением поглядывает. К концу второй недели восемь фраеров в изоляторе набралось, некоторые с торбами.
— Я их так приучил, — продолжил он: — сидора с воли сразу же конфискую. Пайки и баланду приносят. Я сижу, хаваю, а они и пикнуть не смеют, пока не кончу. Как поем, закурю, говорю им: «Теперь можете жрать!» И полный порядок. Ну, а у вас как?
— Хреново! Запасы кончились.
— Неправильно живете! Если будете жрать как фраера, то к концу поездки они вас пинать будут, а вы ответить им не сможете.
— Ну а что делать? — извечный вопрос задал один из его коллег. — Со стороны жратвы не достать!
— Получаете жратву на вагон? Вот и распределяйте по справедливости, что кому положено!
Идея понравилась многим. Лишь один старый вор слабо сопротивлялся — мол, пайка заключённого священна!
— Это когда ты можешь достать жратву со стороны. Тогда мне его пайка и на хрен не нужна. Но в вагоне, когда ты целый месяц заперт, совсем другое дело, — парировал его доводы Эмир.
— Вор всегда должен быть в полном здравии и силе. Силу его должны уважать. А то не ровён час, дойдет вор на этапе «до ручки» так, что считаться с ним никто не станет... Ну, хорошо! Распределением жратвы займусь я сам. На том и порешим. Вот ты... и ты, будете принимать жратву, — заключил Эмир, указывая на двух молодых парней из подрастающего поколения воров, внимательно следивших за каждым словом нового наставника.
И порядок сразу изменился. Молодые воры — ученики прогрессивного учения о справедливом распределении еды — принимали наш этапный паёк, и вместо приварка нам доставалась теперь лишь тёпленькая водичка. Сверху в миску собирался жир, затем, не доставая дна, черпалась для нас юшка. Блатные и их ученики съедали гущу со дна, сдобренную жиром. При раздаче хлеба каждый день теперь шести паек «не хватало». Зато, на другую сторону вагона на шесть воров передавались девять паек, столько же доставалось и соседям Эмира. Мы же получали через день-два по полпайки. Бывших военных, как своих прежних соратников по фронту, Эмир щадил, и по полпайки они получали реже. Воду тоже, чтоб не опухли и не бегали слишком часто к параше, давали нам по полкружки, а остальную в ведёрке подвешивали под потолком, и без разрешения наших законодателей никто не смел к ней прикоснуться.
Эмир любил чистоту и утром каждый день у параши мылся. Проходя по вагону, он наступал на лежащих на полу людей как на сорную траву на лугу. Перед ним все стремились сжаться, раздвинуть место для его сапог. Сняв пиджак и рубашку, он начинал плескаться. Прихлебатели подавали ему розовое мыло, сливали на руки водичку.
— Вот ты моешься, расплескиваешь воду, а я пить хочу, и ты не даёшь мне напиться! Мне ведь тоже положено! — возмутился бывший капитан.
Эмир перестал мыться, с изумлением посмотрел на капитана. Затем подошёл к нему и осадил наглеца мощным ударом в лицо. Обагрённый кровью, капитан отвернулся, закрыл лицо ладонями и прижался к полу вагона. А Эмир продолжал хладнокровно топтать его сапогами, нанося удары по голове, по спине:
— Ах ты, паскуда! Ему положено!.. Я с детства по колониям, тюрьмам и лагерям... А ты, фашист, первый раз в лагерь попал и уже претензии предъявляешь!
Никто из военных — товарищей капитана по несчастью — не сдвинулся с места, не проронил ни слова. Воля их была давно подавлена: и фашистскими концлагерями, и тюрьмами и следствиями на родной земле. И что могли они сделать против двенадцати «здоровенных лбов» и готовых в любую минуту прийти к ним на выручку молодых соратников? Устав, Эмир, обратившись к ученикам, сказал:
— Дайте ему воды! Пусть вымоет лицо и напьётся.
Капитан послушно пошёл к параше, смыл кровь с лица и попил воды.
— И запомни на всю жизнь: тебе положено только то, что я дам! — повторил Эмир.
Мы съедали свои полпайки безропотно. Но однажды молодой парень — западник (из Западной Украины) — сказал:
— Я полпайки не возьму!
Но уже не добавил: «Мне положена целая».
— Не хочет, пусть не берёт. Не давайте ему ничего, — равнодушно произнёс Эмир.
Днем, когда дверь открылась и в сопровождении конвоя обслуга поезда принесла нам баланду, лишённый пайки парень быстро пробрался к дверям и, обратившись к начальнику конвоя, сказал:
— Мне не дали сегодня пайку!
— Как не дали? — удивился тот.
— Позвольте, я скажу! — вмешался Эмир и, указав на одного из своих молодых худощавых соратников, продолжил:
— Вот у него заболел живот. Он не стал есть свою пайку и положил её возле окошка. У нас чужого никто не берёт. А он взял! И мы всем вагоном порешили: не давать ему украденную пайку. Все подтвердят! Верно я говорю?
— Да, да! — дружно загудели блатные.
— Я провоевал всю войну! Герой Советского Союза! — продолжил Эмир. — Меня арестовали по ошибке. Я подал заявление на переследствие и знаю: меня скоро освободят, и награды вернут. А он, гад, фашист, при немцах измывался над нашим народом и сейчас у своего брата-заключённого ворует!
— Какая статья у тебя? — исполненный благородным негодованием, обратился к жалобщику вояка.
— 58-я.
И сержант сильным ударом кулака отправил его в дальний угол вагона. Дверь закрыли изнутри, снаружи щёлкнул замок и урки дружно расхохотались:
— Ну что, будешь ещё просить пайку?
Так бесславно окончилась попытка найти справедливость у начальства. Воры были довольны, что парень немного развеселил их, его не били и на следующий день даже выдали целую пайку хлеба.
Вдруг откуда-то с переулочка
Двое типов навстречу идут:
«Угости-ка нас папиросочкой!
Не сочти, товарищ, за труд!»
А на ней была шубка беличья,
А на нём — воротник из бобра;
А как вынул он портсигарчик свой —
В нём без малого фунт серебра.
Завели они их в сад заброшенный,
Где и днём не бывает светло:
«Вы присядьте-ка у дороженьки
Да скидайте своё барахло».
Из блатной песни
Увлекательной, полной приключений была жизнь Эмира до войны. Дела шли хорошо. В воровском мире пользовался авторитетом, «кореша» (друзья) уважали, «легавые» не беспокоили. А тут в начале войны неожиданно загребли его на фронт. Даже очухаться, отмазаться не успел.
— Профессия? — спросили в военкомате.
— Шофёр! — ответил наш герой, вспомнив свою давнюю страсть «покрутить баранку» и прокатиться с ветерком.
Водители на фронте были нужны. Вручили ему старенький грузовичок — «газик» и дали назначение. Но воевать Эмир не собирался: это удел других. Во фронтовой неразберихе первых дней войны воровским чутьем он легко нашёл надежных корешей с опытом работы по своей вольной профессии. Вот уже и «ксивы» (документы) у них сработаны чисто — ни одна комендатура не подкопается. И пошли дела у них на лад.
Приезжают в городок в прифронтовой полосе. Мол, так и так, фашисты близко — эвакуировать вас будем, и цену за проезд назначают божескую.
— С собой брать только ценные вещи! — предупреждают «военные».
Отъедут на несколько десятков километров, остановят машину в укромном месте, выйдут вооруженные бандиты и приказывают пассажирам:
— Слезайте с машины, ценные вещи и деньги сдавайте нам. Далее пешком пойдете: тут уже недалеко.
Проверят, как бы не забыли чего-нибудь второпях беженцы, пожелают им счастливо добрести до места, и снова в путь — на поиски новых приключений.
Долго фортуна улыбалась друзьям, но в конце войны изменила и Эмиру. Как не крутился, не изворачивался, а срок ему всё же намотали. Но он тут же накатал жалобу на незаконное осуждение и вручил начальству.
Проходит месяц, другой. Сидит Эмир в следственной камере Лукьяновской тюрьмы. Передач подследственные лишены, прозябают на тюремном пайке. А рядом в камерах осуждённых фраера передачи получают, единомышленники Эмира сидора курочат, гужуются.
Затосковал наш герой, стал проситься в камеру к собратьям по ремеслу: мол, так и так, осуждённый я, переведите в камеру к ним. Признало начальство свою ошибку и перевело.
Друзья встретили радостно, почётное место выделили, пирушку устроили.
Да недолго радовались: через две недели стали набирать заключённых на этап. Замели подчистую всех, и Эмира вызвали.
— Нельзя меня на этап! — обратился он к надзирателю. — На пересмотре моё дело. Вот-вот освободят: неприятности у вас будут!
— Освободят, так на этапе и в другом лагере найдут!
И вот уже в сопровождении начальника этапного конвоя надзиратель с личными делами заключённых в руках вызывает всех на этап. Вызывает и Курбанова. Эмир молчит.
— Ты чего молчишь? — обратился к нему надзиратель. — Выходи с вещами на этап!
— Не Курбанов я, Петров!
— Выходи! Тебе сказано.
— Гражданин начальник! — обратился он к начальнику конвоя. — Они что-то напутали. А теперь меня хотят отправить на этап вместо какого-то Курбанова. Знать я такого не знаю!
— Не возьму я его! Разбирайтесь с ним сами, — решил начальник этапного конвоя.
Тюремщики ушли, но часа через два вернулись. В личном деле Эмира к его прежним многочисленным фамилиям добавилась еще одна: «Петров».
— Петров! — вызывает надзиратель.
Эмир молчит.
— Я к тебе обращаюсь!
— Не Петров я, а Сидоров!
На этот раз Эмиру надели наручники и вывели в тюремный двор. Этап уже ушёл на запасной путь, и заключённых погрузили в вагоны. Но паровоз ещё не прицепили. Эмира в наручниках в легковой машине начальника тюрьмы доставили к составу и водворили в изолятор, где он и просидел до Дня Победы.
Ночь. В дрожащей мгле вагонов
Всё подернуто дремой.
Раб слепой слепых законов,
Мчится поезд в тьме ночной.
Мчится поезд — мне не спится...
Разлученья близок миг,
Дорогой для сердца лик
Ещё молит воротиться.
А. Голенищев-Кутузов
Проехав Омск, нам стало ясно, что едем мы в Восточную Сибирь или на Дальний Восток. В Красноярске нас повагонно выгрузили. Но это не был конец нашего пути — нас повели в баню. Здесь сменился конвой и вновь ужесточился режим. Вагон наш был самым шумным: урки то играли в карты, то боролись между собой, демонстрируя друг другу свою силу и ловкость, так что вагон в пути вздрагивал. Во время особо шумных потасовок начальство останавливало поезд, и конвоиры проводили внеплановый обыск и остукивание вагона.
Независимо от этого каждый день проводились тщательные обыски. Поздно вечером или даже ночью когда все уже спали (сонного легче обыскивать) конвоиры с фонарями заходили в вагон, будили нас и оттесняли в одну сторону вагона со всеми вещами, которые были не у многих. Заключённые должны были раздеться догола и передать свою одежду и вещи конвоирам. Последние, тщательно проверив их, бросали в угол, не подпуская никого к вещам до самого конца проверки. Закончив свое дело, охранники удалялись, оставляя нас голыми в полной темноте.
Ощупью по ранжиру начинался разбор вещей: сначала урки, затем их ученики, затем военные и, наконец, прочие фашисты. При этом неизбежно происходило перераспределение собственности. В конце пути я остался без белья, в рваной телогрейке и брюках, в изношенной обуви.
Конвоиры неизменно интересовались нашим здоровьем:
— Больные есть?
И если находился такой, медсестра, сопровождавшая поезд, передавала в вагон термометр. Терпеливо выждав положенные пять минут, сержант отбирал термометр и с удовлетворением произносил:
— Ну вот, всё в порядке. Больных нет.
52. Беспредел
Те же росы, откосы, туманы,
Над бурьянами рдяный восход,
Холодеющий шелест поляны,
Голодающий бедный народ.
И в раздолье, на воле неволя;
И суровый свинцовый наш край
Нам бросает с холодного поля —
Посылает нам крик : «Умирай…»
Роковая страна, ледяная,
Проклятáя железной судьбой —
Мать Россия, о, родина злая,
Кто же так подшутил над тобой?
А. Белый
Более месяца продолжался наш путь. В первых числах июня поезд прибыл в Находку. Нас выгрузили из вагонов, завели в баню, одежду отправили в прожарку для дезинфекции; провели медицинский осмотр для оценки качества поступившей на пересылку рабочей силы, дали какие-то таблетки для укрепления здоровья; сняли отпечатки со всех пальцев рук и ладоней, чтобы не перепутать в пути, выкупали в бане и отправили на отдых в барак.
Ни в тюрьмах, ни в лагерях, ни на пересылках нас не фотографировали. Видимо, в это трудное военное время на всех пленки не хватило. И нашими единственными документами, удостоверяющими личность, были отпечатки пальцев в наших личных делах.
После длительного этапа через всю нашу необъятную страну, холода и грязи, назначенной начальством и блатными диеты, на моем исхудавшем теле появились многочисленные фурункулы. В Находке нас поместили в одну из десяти зон пересылки, отгороженных друг от друга колючей проволокой. В бараке, оборудованном двумя рядами сплошных двухэтажных нар, находилось около семисот заключённых — все мужчины киевского этапа. Остались в этом бараке и блатные нашего вагона, за исключением Эмира, хорошо известного в преступном мире вора, перекочевавшего в рабочую зону. Обитатели барака были разбиты на бригады, по тридцать заключённых в каждой. Раз в день проводили поверку, выстраивая нас в хорошую погоду во дворе, в дождливую — в бараке. Еду приносили в зону. Бригадиры получали пайки, тут же их раздавали по списку. Горячий приварок чаще всего не доставался нам вовсе, так как раздача его находилась в руках блатной кодлы. Второе — фасоль, горох или кашу сразу уносили в мисках на стол «джентльменов удачи». Мы пристраивались в очередь за первым и были рады, если нам доставалось хоть полчерпачка жиденькой баланды. Пересылка считалась подразделением Севвостлага и обеспечивала «организованной рабочей силой» (оргсилой) Колымские лагеря. Лишь немногие, главным образом женщины и блатные, временно попадали в местные сельхозлагеря, снабжавшие дарами природы лагерное начальство и вольнонаемных граждан Колымы, или на лесоповалы. В одном из таких «лагхозов» на один год задержалась Лариса.
Порядок в зонах пересылки поддерживал староста и его помощники. Это было время, когда в воровском мире произошел раскол. Часть воров пошла на службу к лагерному начальству — «ссучилась», «скурвилась»; и теперь «суки» стали смертельными врагами «честных воров» — представителей старого поколения блатных, всё ещё сохранявших свою относительную независимость от вольнонаёмной лагерной администрации и поглядывавших на неё с презреньем.
Бывший авторитетный вор, а теперь уже сука, староста появлялся в бараке в сопровождении телохранителей, вооружённых дубинками. Власть старосты в лагере была неограниченной. Однако, как только ворота зоны за ним закрывались, восстанавливались старые воровские порядки. Увидев, как трепетали воры при виде старосты и его свиты, один из фраеров обратился к нему:
— Нам еду положенную не дают. Отбирают!
— Как это не дают? Кто отбирает? Укажи мне! — потребовал староста.
Кто не давал нам нашей похлёбки, мы и сами не знали, так как нам её просто «не хватало».
— Не знаю кто, — ответил жалобщик, сообразив, что староста сейчас уйдет и он останется один на один с ворами.
— Боишься их? Ну, так молчи!
И дубинка старосты заходила уже по спине жалобщика.
53. Соседи
Прости, мой край, моя отчизна,
Прости, мой дом, моя семья!
Здесь за решёткою железной,
Навек от вас сокрылся я.
Прости, отец, прости, невеста,
Сломись, венчальное кольцо,
Навек закройся, мое сердце,
Не быть мне мужем и отцом.
Из русской народной песни
Мы забирались на нары и отдыхали от вагонной тряски, думали каждый о своём, гадали, что нас ждёт впереди. Окно было лишь в конце барака, так что без электрического света в бараке даже в солнечную погоду был полумрак. Вещей и постоянного места в бараке у нас, как у первобытных людей, не было, и мы забирались каждый раз на свободное, ещё никем не занятое.
Как-то моим соседом оказался старый колымчанин, отбывший в лагерях трёхлетний срок ещё при директоре Дальстроя Эдуарде Петровиче Берзине. Вспоминая это время, он рассказал:
— Работа была тяжёлая, зимой сильные морозы, метели, но кормили и одевали хорошо. Деньги платили, у каждого зэкá (заключенного) под подушкой целый ворох их был. В ларьке можно было купить дополнительно продукты, если жратвы не хватало. Работавшим на тяжёлых работах начальник выписывал «полярные пайки». Если кто был слабеньким, не мог на лесоповале работать, его оставляли дневальным в бараке или на другой лёгкой работе, и среди сытых они тоже не голодали. Зимой в сильные морозы перед выходом на работу для согрева давали по пятьдесят граммов спирта. Колючей проволокой лагерная зона не огораживалась, конвой так, для проформы. Далеко не убежишь — кругом тайга, сопки. Цинга, правда, одолевала. Так мы ягоды, шиповник стали есть. Я был бесконвойным, работал на лесоповале, затем в дорожной бригаде. Кто хорошо работал, освобождали условно-досрочно, за зоной селили как колонистов, зарплату полностью выдавали, семью с материка за счёт Дальстроя разрешали вызвать. Мне вызывать было некого. Как освободился, так с Колымы подался, а теперь вижу — зря: всё равно обратно привезут... Находка — это пересыльный пункт на Колыму. Раньше из Владивостока везли, теперь специальный лагерь построили вдали от города.
Недалеко от нас кто-то затянул сиплым голосом блатную песню:
Далеко, близ Колымского края,
Где кончается Дальний Восток,
Я живу без тоски и без горя —
Строю новый в стране городок.
А как кончится срок приговора,
Я домой не побывку явлюсь,
И на поезде в мягком вагоне
Я к тебе, дорогая, примчусь.
Воровать перестану на время,
Заживем мы как прежде вдвоём.
Невеселую песню про зону
И про тяжкую долю споём.
На другую ночь рядом со мной примостился молодой паренёк Митя из Киева. Отец его до войны восемь лет отбывал заключение на Дальнем Востоке. Домой почти не писал, а вернулся с деньгами, с драгоценностями, ценными вещицами. Не простой он был: по всей вероятности и человека убить мог, если тот поперек дороги ему становился.
Когда нацисты Киев захватили, в городе свирепствовал голод, а отец с немцами снюхался, магазин открыл, в пятикомнатную квартиру переселился. Частыми гостями его были дельцы и спекулянты, новые предприниматели, разбогатевшие на людском горе; местное начальство и немецкие офицеры захаживали к нему.
Не захотел жить сын с отцом: чужим человеком он был для него. Матери — скромной труженице — тоже не нравились новые друзья мужа, но она привыкла подчиняться ему во всём и не перечила. Снял отец для сына отдельную маленькую квартиру и, обеспеченный родителями, стал он жить самостоятельно, навещая мать, когда отца не было дома. Она же снабжала его деньгами. От угона в Германию и трудовой повинности отец благодаря своим связям уберёг сына.
С малолетства Митя полюбил книги, уносившие его во времена трудного детства в чарующий, волшебный мир грёз. Только в них видел он радость жизни, только с ними душа его расцветала. Всё свободное время посвящал чтению. Читать научился рано — ещё до школы. В классе, бывало, устроившись за последней партой и прячась от учителя за спинами впереди сидящих, держал Митя на коленях книгу: глазами пожирал её, а одним ухом слушал преподавателя, чтобы впросак не попасть при неожиданном вопросе.
А теперь в Киеве, когда никто его не беспокоил, каждый день посещал букинистические магазины, базары и неизменно приносил домой книги, не всегда успевая их читать. Просмотрит новую книгу, прочтёт предисловие, если оно там было, и поставит в шкаф в очередь на прочтение. Вся квартирка его была заставлена шкафами и полками с книгами.
Отгородившись от внешнего мира, уйдя в свою скорлупу, он почти ни с кем не общался, не имел друзей, не замечал бедственной жизни города, страны. Как скупой рыцарь сидел он со своими книгами, с головой погрузившись в их сказочный мир. Слышал, что на фронте немцы терпят неудачи, но не знал ещё, что Красная армия уже приближается к городу.
Но однажды в конце лета 1943 года зашёл к нему отец:
— Мы с матерью решили ехать на запад. Со своим капиталом нигде не пропадём. Я уже договорился обо всём: оставаться нам здесь больше нельзя. И тебя мать просит поехать с нами.
Сын отказался. Не хотел покидать родной Киев, а более всего — оставлять свои книги, которые так старательно выискивал все эти годы. Проводил мать. На перроне вокзала, заглянув в вагон, увидел: даже дорогую мебель повезли с собой родители.
В ноябре 1943 года Киев был освобождён Красной армией от нацистов. На лицах уцелевших жителей светилась радость. И Митю охватила она, но ненадолго. Вскоре он был арестован.
Много расспрашивал следователь об отце и тех, кто приходил к нему. Но сын ничего не знал. Когда Митю привели в его бывшую квартиру для обыска, ему показалось, что следователь уже не чужой в ней, что квартира обрела нового хозяина. Только тогда Митя освободился от долгого сна, в котором пребывал, — понял, что к прежней жизни возврата не будет.
Я помню Находкинский порт
И вид парохода угрюмый,
Как шли мы по трапу на борт
В холодные мрачные трюмы.
На море спускался туман,
Ревела стихия морская.
Лежал впереди Магадан —
Столица Колымского края…
Там смерть подружилась с цингой,
Набиты битком лазареты…
Знать, горькую чашу до дна
Придётся мне выпить на свете.
Из песни заключённых
Около недели мы находились в Находкинской пересылке. Наши знакомые блатные на этап не попали, за исключением одного, волею небес причисленного к «контре».
— В трюме парахода власть сильных неограниченная, — убеждал он нас.
— Нас двадцать девять, а ты один и не получишь больше, чем тебе положено! — ответил ему староста нашей бригады, пожилой крестьянин.
— Жратву я и без вас достану!
И действительно, в трюме корабля он приходил утром за хлебом, а затем уходил к своим собратьям по ремеслу и проводил с ними время.
Плотно упакованных в грузовиках, под неусыпным надзором бдительных конвоиров нас привезли в Находкинский порт, ещё раз пересчитали свой бесценный груз и вручили новому хозяину — начальнику этапа. Проведя по длинной наклонной деревянной лестнице на палубу, нас — около пяти тысяч невольников — спустили в трюмы «Дальстроя»: одного из многочисленных океанских кораблей, совершавших рейсы между портом Находкой и бухтой Нагаево и доставлявших на Колыму заключённых и другие грузы.
С конца тридцатых годов до последних дней нашего незабвенного вождя колымские лагеря являлись крупнейшим отделением ГУЛага (Главного управления лагерями) — в них постоянно находилось около четверти миллиона заключённых. Десятки тысяч умирали ежегодно, но не меньшее количество за это же время прибывало с «материка» в трюмах океанских пароходов — по несколько тысяч в каждом. Всего за навигацию корабли с невольниками совершали до двадцати рейсов.
Из справочников и энциклопедий мы знали, сколько жителей в любом городке и посёлке, сколько коров и птицы у знатной доярки или птичницы, сколько крепостных было у царского вельможи или помещика; но ничего нельзя было узнать о невидимой армии заключённых на островах «Архипелага ГУЛАГ» — все они существовали вне времени и пространства.
Трюмы поглотили нас, и корабль направился через Татарский пролив в неспокойное Охотское море. Два раза в день по десять человек выводили нас на палубу и возле люка нашего трюма под дулами автоматов кормили горячей пищей. Сердитые волны Охотского моря встретили нас недружелюбно.
Шесть суток мы добирались до бухты Нагаево, и почти всю дорогу штормило и качало нас. Многих рвало, были больные, но врачей мы не видели, а конвой на наши стенания не обращал внимания, так как в его обязанности входило лишь доставка невольников в Магадан — живыми или мёртвыми. В трюмы корабля конвоиры не спускались.
Немало руд, металлов редких
Хребты колымские хранят.
В далёкой первой пятилетке
Открыли люди этот клад.
Чернели грязные разводы
Весенних тающих снегов.
Гудели зычно пароходы
У этих диких берегов.
Народ и хмурый и весёлый
В ту пору приезжал сюда —
И по путёвкам комсомола,
И по решениям суда.
А. Жигулин
Выгрузив в бухте Нагаево, нас повели строем в Магаданский транзитно-пересыльный пункт — «Карпункт» (Карантинный пункт), до которого было километра четыре. Больных и сильно ослабленных заключённых повезли на грузовиках.
В пересылке мы партиями раздевались догола, сдавали свои вещи в прожарку, мылись в бане, проходили санобработку и по вызову заходили в приёмное помещение, где за столами сидели врачи: женщины и мужчины. Сообщив свои данные (фамилию, имя, отчество, год рождения, статью, срок), мы поворачивались спиной к врачу и показывали свои ягодицы. Они были основным показателем нашего здоровья. Можно было иметь отёчное лицо, опухший живот или ноги, но лишь мышцы таза свидетельствовали о степени истощения заключённого, а значит, и о пригодности его к тяжёлой физической работе.
Взглянув на мои ягодицы и спросив для порядка, на что я жалуюсь, женщина-врач повела меня к главному врачу, решавшему вопрос о необходимости положить заключённого в больницу, дать небольшой отдых или вовсе сактировать, то есть признать его, как правило, временно, нетрудоспособным. Главный врач отрицательно мотнул головой, и мне присвоили третью категорию трудоспособности: сказался произвол блатных в поезде и в Находкинской пересылке.
Заключённые делились на четыре категории по трудоспособности. К первым двум категориям относились здоровые, ещё неистощённые голодом узники, годные к тяжёлому физическому труду в шахтах и рудниках, на карьерах и приисках. Третью категорию, к которой причислялись ослабленные болезнью или голодом невольники и пожилые заключённые, иногда направляли на «лёгкие» работы, такие как лесоповал, дорожные и строительные работы, проходку шурфов в геологоразведочных участках. И, наконец, к четвёртой категории относились лагерники, временно или окончательно нетрудоспособные. Таких бытовиков иногда отправляли обратно на материк, а политические, независимо от состояния здоровья, доживали свой век в более или менее сносных условиях в больницах или на голых нарах и голодном пайке в полустационарах или инвалидных городках, зарабатывая иногда лишний кусок хлеба или черпак баланды, убирая лагерную зону, помогая в столовой, на кухне или дневальному барака.
После бани пригодных к работе заключённых одели во всё новое, американское. Мы получили хлопчатобумажные брюки и рубахи, нижнее белье, ватники и шапки-ушанки, а также ботинки из искусственной кожи со стальными подковками.
В бараке нам дали по большому куску белого хлеба, выпеченного из американской муки, и отвели в столовую, где нам вручили по куску солёной селёдки и накормили неплохим приварком, которого мы не видели уже около двух месяцев.
В первый же день отправили на прииски первую и вторую категорию заключённых. Причисленные к третей категории труда надеялись, что их оставят для более лёгкой работы, но на следующий день и нас посадили в машины и тоже повезли на север, в тайгу — на прииски.
II. НА ДАЛЬНЕМ СЕВЕРЕ
II. НА ДАЛЬНЕМ СЕВЕРЕ
Будь проклята ты, Колыма,
Что названа чудной планетой!
Сойдешь поневоле с ума:
Отсюда возврата уж нету.
Из лагерных стихов
1. По дороге на прииск
Но в тихий час осеннего заката,
Когда умолкнет ветер вдалеке,
Когда, сияньем немощным объята,
Слепая ночь опустится к реке,
Когда, устав от буйного движенья,
От бесполезно тяжкого труда,
В тревожном полусне изнеможенья
Затихнет потемневшая вода…
И в этот час печальная природа
Лежит вокруг, вздыхая тяжело,
И не мила ей дикая свобода,
Где от добра неотделимо зло.
Н. Заболоцкий
Нас повезли на грузовике с газогенераторным двигателем — на «газгене». Во время войны бензин и дизельное топливо завозили на Колыму в ограниченном количестве и большую часть грузовиков переоборудовали на Магаданском авторемонтном заводе на питание горючим газом, получаемым из местного топлива — леса.
С обеих сторон кабины водителя были установлены «самовары» — полые цилиндры. В левый, больший из них, загружались высушенные в специальных сушилках деревянные чурки, поджигавшиеся перед отправкой машины в рейс. Газообразные продукты неполного сгорания дерева по трубе поступали в другой самовар (очистительно-охладительный), где они накапливались и в дальнейшем использовались в качестве горючего для двигателя.
«Чуркосушилки» имелись на всех приисках и в посёлках. Заключённые распиливали брёвна на слои, высотой 10 – 15 см, кололи их на более мелкие куски и раскладывали на стеллажах сушилки, в которой поддерживалась высокая температура.
Чурками снабжались как свои поселковые машины, так и попутные точно так же как другие машины на бензозаправочных станциях заправлялись дизельным топливом или бензином. Скорость газгенов была невелика, а по колымским дорогам на подъём они ползли черепашьим шагом — не более 15 – 20 км в час.
Нас плотно усадили в грузовик на слой чурок лицом к кабине, и мы двинулись по главной колымской трассе на север. У кабины водителя за деревянной реечной перегородкой сидели на скамье два защищённых от дождя плащ-палатками конвоира с карабинами. Начальник конвоя дремал в кабине шофёра, иногда перебирался в кузов грузовика, сменяя одного из охранников.
Моросящий дождь то усиливавшийся, то утихавший освежал нас, и к вечеру мы насквозь промокли. На Колыме уже начались белые ночи.
По обеим сторонам дороги на болотистой местности буйно разрослась трава и яркие полевые цветы. Низкорослые лиственницы, редкие ели, осины, тополя, кусты кедрового стланика, тальника и ольхи дополняли колымский пейзаж.
Часа через четыре у посёлка Палатки мы свернули с главной трассы влево, дорога стала значительно хуже. Лагерные старожилы сообщили, что мы едим по Тенькинской трассе. Иногда машина останавливалась у какого-нибудь посёлка или «командировки» — лагпункта (лагерного пункта), на котором работали бесконвойные дорожники, лесозаготовители или разведчики недр.
Три раза в сутки нас высаживали в посёлках, выдавали сухой паёк: белый хлеб из американской муки, по куску солёной селёдки, по ложке сахару, поили ключевой водой. Мы разминали затёкшие ноги, стараясь немного согреться.
Конвоиры по очереди уходили в столовую, шофёр пополнял запасы воды и чурок.
Пейзаж постепенно стал меняться: долину, по которой мы ехали, окружили сопки — вытянутые вдоль речек и ручьёв гряды холмов и невысоких гор, вершины которых закрывали от нашего взора низко нависшие тёмно-серые свинцовые тучи. На склонах сопок оставались ещё белые пятна, не растаявшего с весны снега. Мы проехали центральный посёлок Тенькинского ГПУ (горнопромышленного управления) — Усть-Омчуг, несколько других старых приисков этого района.
Далее дорога превратилась в размытую колею. Машину кидало на рытвинах, выбоинах, ухабах, чурки больно вгрызались в наши ягодицы.
Иногда грузовик вяз в грязевой жиже и нас высаживали, заставляя подкладывать под задние колёса хворост, ветки и тонкие стволы деревьев, толкать машину вперёд, и мы вновь продолжали свой путь.
Всем хотелось скорее доехать до постоянного места жительства — лагеря в надежде отдохнуть от тряски в машине, высушить одежду.
Мы ещё не знали, что отдыха у нас уже не будет до конца промывочного сезона, что на прииске нас ожидает голод и каторжный труд, жестокие побои бригадиров и дневальных, старосты и нарядчика, надзирателей и конвоиров и что эту поездку будем вспоминать как чистилище перед адом.
Когда-то в долинах рек и ручьёв была густая тайга. Веками росла здесь лиственница, склоны сопок были покрыты кустарниками кедрового стланика и тальника.
Летом было много грибов и ягод: брусники, голубики, морошки, красной смородины и шиповника. Трава и бурьян, полевые цветы за короткое лето буйно расцветали в болотистой местности, и лишь вершины высоких сопок всегда были голыми. Но как только в начале тридцатых годов пришёл сюда человек и начал прокладывать в тайге дороги лес стал быстро редеть.
Его вырубали для строительства мостов, жилья для дорожников, лесозаготовителей и разведчиков недр. Позже лес рубили для сооружения промывочных приборов, бараков для заключённых, столбов лагерных зон, сторожевых вышек, казарм военизированной охраны («вохры») и домов вольнонаёмных работников приисков. Но больше всего лес расходовался для отопления помещений. В то время он был единственным источником тепла зимой в лютые 50 – 60-градусные морозы.
В условиях вечной мерзлоты нужно десятки лет, чтобы выросло хотя бы небольшое деревцо, сантиметрами отвоевывавшее плодородный грунт у мерзлоты, и к середине сороковых годов колымские дороги проходили уже по почти голой местности.
Только коротким северным летом трава зеленела в долинах ручьёв и рек, а в болотистых местах не смолкало жужжание комаров. В Дальстрое начали строительство угольных шахт и разрезов — мощные пласты каменного угля на небольшой глубине залегали в избытке в недрах колымской земли.
На третьи сутки, проехав более пятисот двадцати километров, мы добрались до места назначения — до недавно открытого здесь прииска имени Марины Расковой. Дальше дороги не было. Однообразно тянулись голые сопки, местами пересечённые узкими долинами, на дне которых петляли немноговодные, иногда пересыхающие летом, ручьи.
Здесь на русской земле я чужой и далёкий,
Здесь на русской земле я лишён очага.
Между мною, рабом, и тобой, одинокой,
Вечно сопки стоят, мерзлота и снега.
Я писать перестал: письма плохо доходят;
Не дождусь от тебя я желанных вестей.
Утомлённым полётом на юг птицы уходят.
Я гляжу на счастливых друзей-журавлей.
Пролетят они там над полями, лугами,
Над садами, лесами, где я рос молодым,
И расскажут они голубыми ночами,
Что на русской земле стал я сыном чужим.
Из лагерных стихов
Нас высадили у лагерной вахты, состоявшей из помещения дежурного вахтёра, широких ворот для перемещения рабочих бригад и проезда транспорта и небольшой калитки для прохода в зону и из неё лагерного начальства, надзирателей и бесконвойных заключённых.
Стандартный для колымских лагерей плакат, напоминавший нам известные сталинские слова: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства», и рядом с ним второй: «Досрочно выполним план добычи первого металла!» вдохновляли нас на самоотверженный труд.
На Колыме добывают золото, а также олово (касситерит), вольфрам, серебро, уран. В те годы, возможно в целях секретности, официально в документах писали: первый, второй, третий и четвёртый металл. То же мы читали и на лагерных плакатах.
Пересчитав нас и проверив по документам, надзиратель с вахтёром и нарядчиком убедились, что товар доставлен в целости и сохранности. Однако запускать нас в зону не спешили. Через полчаса нам принесли ломы, лопаты и рукавицы и, объявив, что в зоне свободных мест нет, заставили долбить ямки под столбы для расширения лагерной зоны.
Ямки нужно было копать глубиной до 80 сантиметров, но уже на глубине 30 – 40 см появилась непреодолимая для наших инструментов вечная мерзлота: ломы тупились, а на руках быстро образовывались волдыри.
На приисках лом называли «длинным карандашом» и блатной бригадир, обращаясь к интеллигентного вида доходяге, с иронией наставлял его:
— Ты, Сидор Поликарпович, на воле, вероятно, бухгалтером работал. Так бери свой длинный карандаш и долби мёрзлую колымскую землю.
Не добившись желаемого результата, нас сняли с этой работы и, пропустив через вахту в зону, поместили в ещё недостроенном бараке.
Было уже далеко за полночь, а утром в семь часов нас ожидал подъём, завтрак и вывод на работу.
Бригадиром назначили прибывшего с нами заключённого — бывшего майора интендантской службы Володина. Он единственный из нас не выглядел доходягой, имел вторую трудовую категорию, был осуждён по бытовой статье и ещё из Магадана его послали с нами в качестве бригадира нашей этапной группы. Дневальный принес ему матрац, одеяло, простыню и подушку и уложил рядом с собой у окна.
В нашем жилище была вагонная система нар человек на пятьдесят-шестьдесят. Каждая такая «вагонка», обращенная своим торцом к стене барака, была рассчитана на четырёх человек; между соседними вагонками были узкие проходы. Учитывая, что заключённые работали в две сметы, поселяли их обычно в полтора-два раза больше чем было мест. В бараке здесь, как, впрочем, и на других приисках, на одного заключённого приходилось в среднем менее одного квадратного метра площади.
В помещении уже жила бригада, свободных мест было мало и многим, в том числе и мне, пришлось лечь на полу. Дневальный предупредил, чтобы мы на ночь ботинки не снимали, так как их могут украсть, и он за это отвечать не станет. Пропавшая одежда и обувь считались проданными её владельцем за кусок хлеба или махорку, и заключённого всё равно выгоняли на работу или водворяли в ШИзо (штрафной изолятор).
В обязанности дневального входило соблюдение порядка и чистоты в бараке, поддержание тепла в нём, получение в хлеборезке хлеба, привод рабочих в столовую, доставка обеда на работу и его раздача. Он должен был следить, чтобы заключённые были одеты «по сезону» и своевременно отдавать в починку рваные ватники, брюки, обувь.
Иногда в лагерях на должность дневального назначали пожилых добросовестных заключённых, непригодных для тяжёлой работы (на Колыме произносили «зэ-кá», записывали в документах — «з/к»; вольнонаёмные величались «вольняшками», в деловых бумагах обозначались «в/н»).
Но на прииске им. Марины Расковой эту должность почти всегда занимали блатные или приблатнённые. Они следили за порядком в бараке, но сами не утруждали себя работой, поручив её «за супчик» — лишний черпак баланды — доходяге, освобождённому от работы по болезни. Иногда бригадир оставлял в помощь дневальному кого-либо из работяг, давая ему возможность денек-другой отдохнуть от тяжкого труда в забое и проводя его у технарядчика на работе, предусмотренной технологией, но которую можно было не выполнять без ущерба для горного производства.
Горные работы на нашем прииске велись второй год на трёх участках: на ручьях Улахане, Ковбое и Конбазе. Последние два ручья протекали вблизи центрального ОЛПа (отдельного лагерного подразделения), ручей Улахан — километрах в пяти.
Раньше там был самостоятельный прииск, но после открытия прииска Марины Расковой его присоединили в качестве горного участка к вновь созданному. В небольшой зоне лагпункта Улахана жили расконвоированные — бытовики с малыми сроками. Работали на этом участке и заключённые с центрального лагпункта, их приводили на работу под конвоем.
В центральном лагпункте прииска было семь бараков для заключённых, столовая с кухней, амбулатория с прилегающей к ней больничной палатой и несколько небольших подсобных помещений. В них разместились: кабинки старосты и нарядчика, бухгалтерия, каптёрка, хлеборезка, склад одежды заключённых, столярная мастерская, портновская, сапожная, мастерская жестянщика, занимавшегося изготовлением из консервных банок мисок для лагерной столовой. У ворот лагеря возле вахты находилась комната надзирателей, КВЧ (культурно-воспитательная часть) и кабинет начальника лагеря. В конце зоны была дворовая уборная с выгребной ямой.
Неотъемлемой частью каждого лагеря был карцер — ШИзо, находившийся за зоной возле одной из сторожевых вышек, куда водворяли провинившихся зэкá. Небольшой участок лагерной зоны был дополнительно огорожен колючей проволокой. Здесь была зона усиленного режима (ЗУР), имевшая выход в общую зону и вторую вахту для вывода штрафников из зоны на работу.
В ЗУРе или, как обычно называли её на прииске, в «подконвойке» содержали отказчиков от работы в основных бригадах. Их выводили на работу с собакой, но на более лёгкую: на рытьё нагорной канавы, простиравшейся вдоль сопки — характерной для колымского рельефа гряды соединённых между собой холмов. Канава защищала лагерь и вольный поселок от весенних и паводковых вод, устремлявшихся в долину ручья с сопок при таянии снега и ливневых дождях.
Пленников ЗУРа в общую зону выпускали редко. Пáйки и баланду приносил им в запиравшийся на ночь барак дневальный, живший вместе с бригадиром в общей зоне. Он же приводил штрафников в амбулаторию.
Барак ЗУРа был оборудован сплошными двухэтажными нарами, покрытыми сеном, менявшимся раз в год. Когда дневальный раздавал хлеб, постоянные жители ЗУРа норовили вырвать его из рук новичков и тут же сунуть себе в рот. В опустившихся за время длительного пребывания в лагере заключённых мало оставалось человеческого: сохранились лишь животные инстинкты.
3. Геология и разработка россыпей
Что за дикие пустыни,
Что за тёмные леса!..
Опрокинулись над ними
Голубые небеса…
Дальше — тундры вековые
Неподвижно залегли...
Глушь... Безлюдье... Бездорожье...
Царство смерти... Край земли...
В. Немирович-Данченко
Золотоносные месторождения в Дальстрое занимали обширные области северо-востока страны в долинах рек Колымы, Индигирки, Яны и их притоков, рек Чукотского полуострова. Богатых коренных месторождений на Колыме мало. Их разрабатывали рудниками, как правило, подземным способом. Но даже малые ручьи, которые зачастую можно было переступить или перепрыгнуть, петляя и извиваясь, размыли за сотни тысяч лет обширные участки коренных месторождений, шириной до ста и более метров и глубиной в десятки метров.
Глина, песок, гравий, дресва, щебень и галька смывались потоками воды вниз по течению к устью речки, а валуны, золото, другие металлы и тяжёлые минералы опускались вниз на дно ручья и скапливались там, образуя богатые россыпные месторождения. Мелкие пластинки золота уносились водным потоком вниз по течению ручья, не образуя, как правило, промышленных россыпей.
Заиленные донными отложениями, обогащённые участки россыпи, называемые «песками», впоследствии оказались погребёнными под слоем пустых или мало содержащих металл пород — так называемых «торфов». Мощность этого слоя составляла обычно несколько метров, редко превышая десяти. Таким образом, в понятия мало отличавшихся по внешнему виду пород: «песков» и «торфов» вкладывались экономические категории, определявшие целесообразность разработки участка месторождения при определённом уровне технологии промывки горных пород и добычи металла.
На Колыме крупнейшие месторождения золота, протяжённостью до двадцати километров и шириной в несколько сот метров, находились в Сусуманском и Ягодинском районах — в долинах речек Чай-Урья («Долина смерти») и Ат-Урях.
В середине сороковых годов, когда повсеместно использовался труд заключённых и основными орудиями труда были кайло, лом, лопата и тачка, открытым способом считалось целесообразным разрабатывать участки месторождений со средним содержанием золота не менее двух – трёх граммов на один кубический метр песков при мощности торфов до трёх метров. Подземным способом в то время разрабатывались участки глубоко залегавших месторождений со средним содержанием металла не менее пяти граммов на кубометр.
Размеры россыпи зависели от длины и полноводности ручья или речки и величины коренного месторождения когда-то обогатившего россыпь и обычно составляли: в длину — от нескольких сотен метров до нескольких километров, в ширину — от нескольких десятков до нескольких сотен метров. На прииске Марины Расковой мощность торфов была невелика и составляла два-три метра. Поэтому месторождения разрабатывались только открытым способом. По протяжённости они разбивались на участки, длиной 250 – 300 метров, каждый из которых обслуживался отдельной бригадой и «промприбором» («промывочным» или «промывным» прибором).
Вскрыша торфов производилась, как правило, экскаваторами до начала промывки песков. Торфа выкладывались на борт полигона (за границу месторождения, разрабатываемого открытым способом — на участки уже не содержащие промышленных запасов золота), обычно с промежуточной перевалкой их.
На прииске Марины Расковой было два экскаватора: «Воткинец» и «Кунгурец», и в разгар промывочного сезона, когда они не справлялись со вскрышей, в бригадах выделялись звенья для ручной вскрыши торфов с использованием кайла и лопаты. Торфа отбрасывались на три-четыре метра от пескового забоя, а через некоторое время убирались экскаватором за пределы полигона или переваливались далее вручную. Производственная инструкция для работяг гласила: «Бери больше, кидай дальше».
Мощность песков была невелика — около полутора метров. После вскрыши торфов, перед началом промывки песков через каждые 250 – 300 метров у одного из бортов полигона за границей промышленных запасов металла сооружались промывочные приборы.
Промывка песков («обогащение» их) производилась на приисках при помощи лотков и промывочных приборов разной конструкции и производительности по той же схеме, по которой в давние времена природа создала промышленные россыпи, но выполнялась на небольших участках за значительно более короткие сроки.
Основным типом промприборов на приисках в то время были шлюзовые приборы. Пески в тачках подавались в бункер прибора, а затем по наклонной транспортёрной ленте поднимались на высоту 8 – 10 метров над уровнем долины ручья и ссыпались в деревянный «шлюз» («колоду»), длиной около тридцати метров и в котором производилась их промывка.
Для промприборов, промывавших соседние участки россыпи вода в шлюзы поступала со «сплоток» — деревянных жёлобов протянувшихся вдоль ручья от верхнего течения его до головок промприборов на высоте 10 –12 метров, соответствующей уровню поступления воды в шлюзы. Протяженность сплоток составляла обычно сотни метров, иногда — более километра. Сплотки устанавливали на склоне ближайшей сопки или на высоких столбах. Из сплоток вода с помощью ответвлений и деревянных шиберных заслонок распределялась между соседними промприборами.
Для отдельно расположенных приборов воду в шлюз перекачивали при помощи насосов.
Для улавливания металла дно шлюза выкладывалось резиновыми ковриками с рифлёной поверхностью — «матами». В верхней части шлюза, куда поступали пески и вода, маты покрывались массивными литыми колосниковыми грохотами или сварными — из полосового железа. Падая на них с ленточного транспортёра, грунт размельчался. В средней и нижней части шлюза маты покрывались «трафаретами» — стальными листами с круглыми отверстиями диаметрами в два-четыре сантиметра. Трафареты служили для прохода через их отверстия на дно шлюза (на маты) золота вместе со шлихами, содержащими гранаты и другие полезные минералы, для предохранения металла от вымывания потоком воды и от сноса его в отвал. Трафареты укладывались на дно колоды на плинтусах, толщиною в три – четыре сантиметра.
Промприборы сооружали за границей полигона, для экономии лесоматериалов часто на торфяном отвале.
Заключённые, работавшие у шлюза, с помощью скребков с длинными деревянными ручками разбивали связанные глиной комья породы и помогали «хвостам промывки» (гальке, гравию, щебню, дресве и песку), увлекаемых водным потоком, перемещаться по трафаретам шлюза в отвал. Нередко попадавшиеся валуны извлекались из колоды вручную и выбрасывались вниз с прибора.
Высота шлюза над отвалом по мере отработки полигона постепенно уменьшалась, и отвал приходилось периодически разгребать лопатами и скребками, сбивая верхушку его — расчищать место для новых порций хвостов промывки. Когда отвал начинал «подпирать» шлюз для выхода промытых песков за границу отвала шлюз удлиняли «вадами» — корытообразного профиля металлическими желобами, последовательно уложенными с небольшим уклоном в сторону основания отвала.
Хотя вады тоже часто «забуторивались» и для перемещения грунта по ним приходилось прилагать немалые усилия, работая скребками и лопатами, гладкое дно их значительно облегчало труд отвальных. По дну вад отходы промывки передвигались легче, вады позволяли получить более пологий отвал и разместить в нём больше промытой породы.
В начале смены, когда съёмщик в присутствии горного мастера и охранника снимал трафареты и извлекал со дна шлюза «шлихи», содержащие золото и другие полезные металлы и минералы, рабочие отвала передвигали вады в сторону, где отвал был круче и было больше места для сброса хвостов промывки.
Здесь под небом седым, в Колыме, нам родимой,
Слышен звон кандалов, скрип тюремных дверей,
Люди спят на ходу, на ходу замерзают,
Кто замёрз, тот и счастлив — его больше не бьют.
Из лагерных стихов
За время промывочного сезона, продолжавшегося на Колыме со второй половины мая до конца сентября, нашу бригаду три раза переводили с одного полигона на другой, с одного промприбора на следующий. Как и большинство заключённых в бригаде я работал в забое: кайлил грунт, насыпал его в тачку и по деревянным трапам отвозил и разгружал в бункер промприбора.
Забойные трапы представляли собой сеть довольно узких досок, проложенных цепочками от каждого забоя к бункеру промприбора, куда стекался со всех участков полигона грузопоток добытых песков. Доски подстругивались на стыках и соединялись между собой стальными пластинами, скобами или просто гвоздями. Вблизи бункера и по главным магистралям трапы тянулись парами: грузовой трап из более широких и массивных досок, плотно прилегавших к выровненному под ними грунту, и холостой, обработанный и уложенный не столь тщательно. По грузовому трапу гружёные тачки устремлялись к бункеру, по холостому — пустые возвращались к забоям. К каждому забою подходили ответвления трапа («усики») в виде одиночных или двух последовательно уложенных досок.
Забойщики работали обычно парами. В распоряжении каждого из них была тачка, кайло и лопата. Один из работяг кайлил грунт и насыпал его в тачку, в то время как его напарник отвозил и высыпал в бункер уже загруженную песками вторую тачку. Через некоторое время забойщики менялись ролями.
Катать гружёную тачку по трапу — дело нелегкое и требует физической силы и навыка. Как и езда на велосипеде умелое управление тачкой требует определённого времени на освоение процесса. Для облегчения работы центр тяжести тачки во время откатки должен находиться вблизи отвесной линии, проходящей через ось колеса. Но нам времени на обучение не давали, с первого же дня требуя выполнение нормы. Особые трудности забойщик испытывает при переходе колеса тачки с доски на доску, при откатке её на подъём к бункеру промприбора.
Поначалу колесо тачки довольно часто соскакивало у меня с трапа на почву, грунт частично рассыпался и град отборной матерщины забойщиков, кативших тачки сзади по тому же трапу, заставлял меня шевелиться: быстро ставить колесо тачки на трап или убирать её в сторону.
Трудности я испытывал также из-за близорукости, которая до войны у меня была минус три с половиной диоптрия, а на прииске уже подбиралась, вероятно, к шести. Мои очки разбились ещё в контрразведке, запасных не было, достать новые в послевоенное время было трудно, и с тех пор я ходил без очков. В лагере зрением не интересовались: ложку мимо рта не проносишь — значит и тачку катать сможешь. Впрочем, ложек в лагере не было: жидкую лагерную баланду выпивали «через борт» — край миски.
Ёмкость тачки была примерно 0,1 – 0,12 кубометра, и полностью гружённая она весила около двухсот килограммов. Для выполнения сменной нормы нужно было накайлить более сорока тачек крепкого иногда смёрзшегося грунта, загрузить его в тачку и откатить к бункеру на расстояние до ста — сто пятидесяти метров. Для звена из двух человек эта норма удваивалась.
В давние времена — ещё про Берзине — в целях наглядной агитации — в некоторых бригадах для очень сильных мужиков атлетического телосложения с развитой мускулатурой изготавливали «красные тачки», ёмкостью в полкубометра. Обслуживали рекордсмена два здоровых мужика: один из них кайлил грунт, другой наваливал его в тачку, пока тачечник увозил к бункеру другую — гружёную тачку. Норму питания для таких стахановцев не устанавливали: повара кормили их от пуза. Для них столики в столовой устанавливались на сцене, имевшейся на случай концерта художественной самодеятельности, митингов или собраний. Работники столовой превращались в официантов и обслуживали ударников лагерного труда как в ресторане. Когда я работал на прииске, не было уже ни здоровых мужиков, ни красных тачек, ни усиленного питания.
Во время войны и в первое время после окончания её на Колыме были в основном американские продукты, одежда, машины, оборудование и инструменты. Очень удобными были американские лопаты. Шейка для насадки черенка была изогнута так, что центр тяжести гружёной лопаты был ниже оси ручки, — работать ею было легко. Лопата была совковой, но имела острый и прочный штык, позволявший легко врезаться в грунт. За хорошую лопату, кайло или тачку забойщики нередко дрались.
Мы, казалось, потеряли уже всё — нечем больше дорожить, сама жизнь не мила. И всё же страшно огорчались, если попадался плохой забой, лопата или тачка, если в столовой доставалась жидкая похлёбка, пайка без «горбушки», которая была суше и больше по объёму, чем «срединка». Как повествует лагерная прибаутка, зэка жалуется соседу: «Всю ночь не спал — горбушку ждал. Срединку дал… Твой рот едал!» Несмотря на физическое и умственное истощение, доходяги, безропотно подчинявшиеся надзирателям, конвоирам и бригадирам, часто проявляли агрессивность во взаимоотношениях между собой и готовы были сцепиться друг с другом по самому незначительному поводу:
«Меня все бьют, так почему же я не могу ударить более слабого за то, что тот не там встал, не так повернулся, не отошёл в сторону, когда я нёс в столовой миску с горячим супчиком?»
Добрые чувства к соседу в каторжных условиях приисков исчезали, как невостребованные.
Моя работа на прииске тоже начиналась с забоя. Золотоносный песок я ранее представлял себе наподобие желтоватого морского или речного песка. Но тут я увидел тёмно-серую сцементированную глиной породу, мало ассоциирующуюся с её названием.
Как-то подошел ко мне вохровец и спросил:
— Что, новенький? Небось, первый раз тачку катаешь? Тяжело с непривычки?
Это был единственный случай, когда я услышал от охранника слова сочувствия, обращённые к заключённому. Я разогнул спину, облокотившись на лопату, — воспользовался случаем, чтобы минуту-другую передохнуть.
— Ничего! Привыкнешь, если жить хочешь! Летом хоть не холодно. А вот зимой, когда задуют ветрá, мороз ударит под сорок градусов... Ну а теперь работай, а то не заработаешь на пайку, — неодобрительно сказал, отходя от меня, вохровец.
Для нас, новичков, жизнь и работа на прииске казалась каким-то кошмаром. Вероятно, так оно и было. Но бывалые лагерники утешали нас: «Трудно только первые десять лет, а потом привыкнешь... если не подохнешь раньше или не станешь инвалидом».
Участок россыпи отрабатывался от бункера промприбора в сторону границ полигона. Отработку забоя без применения механизации осуществляли в то время на полную мощность пласта песков, захватывая 20 – 30 сантиметров коренных пород в подошве его. Здесь, в нижней части пласта песков на границе с коренными породами, находилась самая обогащённая часть россыпи — «спай», и опробщики следили, чтоб забойщики тщательно «задирали» почву, не оставляя в ней драгоценного металла. Отработанные участки полигона зачищались лопатами и подметались проволочными мётлами.
По мере подвигания забоя, вдоль всего фронта работ через каждые 20 – 30 метров на всю мощность песков временно оставляли маленькие целики золотоносных песков («тумбочки»), размером примерно один на один метр. Каждый день замерщик, измеряя от них рулеткой уходку забоя, ширину и мощность отработанного участка, определял объём песков, выработанный бригадой за сутки. При удалении забоя от целиков на 10 – 15 метров старые целики «погашались», а вместо них оставлялись новые — у «груди забоя».
По проценту выполнения нормы за последние три дня устанавливалась категория питания и, прежде всего, хлебная пайка. Перевыполнявшие производственную норму забойщики получали по 1200 граммов хлеба, на повременной работе — по 900 граммов. Наименьшая пайка для не выполнивших норму, но вышедших на работу заключённых, была 600 граммов.
Не выполнивших норму часто оставляли в забое ещё на два часа после конца смены. Систематически перевыполнявшие норму зэка получали «премблюдо»: дополнительную порцию каши или рыбы и пончик, изжаренный в топлёном жире морзверя.
Если проштрафившийся работник кухни или столовой попадал в бригаду забойщиков, изнурённые голодом и непосильным трудом горнорабочие злорадствовали: «Зажрался, сука, на наших пончиках! Ничего! Скоро поймешь, как вкалывают работяги в забое!»
Питание забойщиков всецело зависело от бригадира, который мог и договориться с замерщиком, и перераспределить выполненную работу между членами бригады. К концу месяца, когда маркшейдер производил тахеометрическую (инструментальную) съёмку забоя и нивелировку отработанной площади по пятиметровой квадратной сетке, всегда выявлялись «приписки» замерщиком лишнего объёма. Но забойщики свои пайки уже съели, а зарплату они всё равно не получали, да и не интересовались, полагается она им или нет, так как на эти деньги в лагере ничего нельзя было купить: ларьков для заключённых в приисковых лагерях в то время не было. Зарплату забирал блатной бригадир, выделяя из неё небольшую сумму, чтобы подмазать замерщика, технарядчика, нормировщика, горного мастера.
Основной валютой в лагере была пайка хлеба и махорка, причем куревом интересовались, как правило, лишь лагерные «придурки» — заключённые, выполнявшие в лагере административные функции или не работавшие на общих работах. На прииске Марины Расковой это были блатные или зависящие от них фраера: медработники, бухгалтеры и технарядчики, рассчитывавшие нормы выработки для работяг и впоследствии определявшие процент их выполнения.
Норма выработки существенно зависела от расстояния транспортировки грунта к бункеру промприбора, и кроме приписки объёмов всегда приписывалось и расстояние откатки. Иногда записывались работы, не выполненные вообще, как, например, некоторые противопаводковые ГПР (горно-подготовительные работы), учесть которые было невозможно, а проверить выполнение — тем более: размыло дамбу или плотину, заилило зумпф (котлован для стока воды) или канаву, а потом пришлось их восстанавливать или расчищать. В лагере такие работы назывались «разгонкой дыма, трамбовкой бушлатов».
В условиях многолетней или, как на Колыме говорили, «вечной» мерзлоты, простиравшейся на глубину до двухсот метров, даже в летнее время забой оттаивал не более чем на 30 – 40 сантиметров в сутки. Каждому звену из двух человек обычно выделялся участок забоя протяженностью 10 – 12 метров. На добыче песков на полигоне в смену работало до десяти таких звеньев. Кроме того, одно звено иногда работало на «задирке» почвы, одно — на проходке или углубке «разрезной» канавы, расположенной вдоль всего полигона по тальвегу россыпи — наиболее низкой его части, куда стекалась со всего полигона вода оттаявших горных пород.
Ниже полигона по течению ручья разрезная канава продолжалась в виде «капитальной» канавы, прорезавшей всю толщу торфов и песков и выносившей потоки воды с полигона далеко за его пределы. Капитальная канава проходилась отдельной бригадой обычно в зимнее время с применением ручного бурения шпуров и взрывных работ. При большой мощности торфов и малом уклоне долины ручья, для откачки стекающей с полигонов воды вместо капитальной канавы в нижней части разрабатываемого участка россыпи выкапывали «зумпф» (котлован) и устанавливали возле него насос.
На шлюзе промприбора работало обычно двое-трое заключённых, разбивавших скребками куски породы, поступающей с транспортерной ленты; ещё двое-трое работало на отвале, переставляя вады и сгребая с них хвосты промывки в отвал. Работа была легче, чем в забое — иногда можно было передохнуть, да и пайка в 900 граммов хлеба была обеспечена. Но и здесь в солнечную сухую погоду, когда напор воды, поступавшей в колоду со сплоток или перекачиваемой насосом, был невелик, вады и шлюз забутаривались — заполнялись хвостами промывки; начинался аврал: сначала пинки и затрещины от звеньевого и бригадира, а затем уже реальная помощь — снимали одно-два звена забойщиков для работы на отвале.
Легкой считалась работа траповщика, прокладывавшего деревянные пути от забоев к бункеру и следившего за их состоянием. На него же возлагалась обязанность ремонта тачек и установки столбов для освещения забоев и трапов, когда белые ночи покидали полигон. Траповщиком обычно назначали мужика, имевшего навыки в плотницком деле.
Систематическое опробование песков выполнялось геологической службой участка прииска. По завершении вскрыши торфов и перед окончанием промывки песков на всей территории полигона проходились в почве по пятиметровой квадратной сетке «лунки» — небольшие углубления, порода из которых промывалась лотком в специальном металлическом зумпфе или просто в канаве.
Для оценки мощности золотоносного пласта и распределения металла в нём у забоев проходились «борозды» на всю мощность пласта. Пробы отбирались через 0,2 метра по мощности и промывались каждая отдельно. Наконец, для определения среднего содержания золота на разных участках полигона отбирались «валовые» пробы, объёмом в полкубометра. Порода набиралась в ендовку — мерный ящик ёмкостью 0,02 кубометра — и промывалась лотком, а иногда и на проходнушке («бутаре»).
Для оперативного опробования по заданию горного мастера в бригаде также выделялся опробщик. Работа была легкая, но требовала определённого навыка. В лоток, выдолбленный из целого куска дерева, набирался золотоносный песок и в каком-либо водоёме (чаще всего это была разрезная канава) порода осторожно перемешивалась скребком, так чтобы золото осело на дно лотка. При этом промытая порода постепенно сбрасывалась с лотка скребком.
Промывка лотком была, вероятно, самым древним и малопроизводительным способом добычи золота. Тем не менее, старатели до сих пор широко пользуются им. Для экономии взрывчатки и лесоматериалов бункер промприбора обычно не заглубляли на проектную глубину, и верхняя часть его возвышалась над уровнем «плотика» — подошвы забоя. Вследствие этого трап у бункера имел довольно значительный подъём, и один из заключённых: «бункеровщик» (или, иначе, «крючковой»), зацепив передний конец тачки похожим на кочергу крюком с длинной ручкой, помогал тачечникам втаскивать её на площадку у бункера и опрокидывать. Этим же крюком он счищал со стенок бункера налипшую породу.
На прииске Марины Расковой в то время не было электрической сети. Бараки скупо освещались коптилками. Вахта, сторожевые вышки, вольный посёлок, лагерная столовая и амбулатория получали электроэнергию от «паровых движков» — передвижных локомобильных электростанций, состоящих из объединённых в один агрегат парового котла, поршневой машины и генератора электрического тока. Электроэнергией снабжались и промприборы, на которых она использовалась для приведения в движение ленточного транспортёра, для освещения полигона ночью в осенние месяцы, а иногда и для работы насоса.
Уголь на прииск в то время не завозили, и паровой движок работал на дровах. Лес привозили на телеге с лесозаготовительного участка, на котором работали расконвоированные заключённые, в основном бытовики с небольшими сроками. На движке работал один моторист, и для распиловки леса и колки дров бригадиры забойных бригад поочередно выделяли двух рабочих. Движок пожирал много дров: два человека с трудом справлялись с заготовкой их, но всё же работать здесь было значительно легче, чем в забое. Работа была повременной и обеспечивала скромную, но стабильную пайку.
Бригада Володина, в которой я работал, состояла в основном из доходяг, ослабленных продолжительным голодом, и пожилых людей с подорванным здоровьем. План бригада не выполняла, и мы сидели на голодном пайке.
Если работа была в дневную смену, обед на полигон приносил дневальный и кто-либо из освобождённых от работы заключённых. Обедали поочерёдно, не выключая промприбора. В дождливую погоду мы возвращались в зону промокшими до костей. В безоблачную погоду чувствовали себя комфортнее, если этот термин применим к каторжному труду доходяг на полигоне. В эти дни мы внимательно следили за солнцем, за тенью от ближайших предметов и безошибочно определяли, когда принесут обед, когда придёт другая смена.
Каким наслаждением для нас было войти после конца смены в знакомые ворота родной зоны, почувствовать относительную свободу: от тяжёлой работы, от свирепого бригадира и жестоких конвоиров.
В барак входили в клубах пара.
Ногами топая в сенях,
И сразу падали на нары,
Тяжёлых валенок не сняв.
А хлеб несли из хлеборезки,
Был очень точно взвешен он,
И каждый маленький довесок
Был щепкой к пайке прикреплён.
О, горечь той обиды чёрной,
Когда порой по вечерам
Несдавшему дневную норму
Давали хлеба двести грамм.
А. Жигулин
Зона расширялась, строились новые бараки, работали плотники, к зоне подвозили лес. Его сбрасывали недалеко от вахты, и конвоиры часто после работы заставляли нас подносить лес к строящейся зоне или к баракам. Ослабленные голодом и непосильным трудом мы хватались за длинное тяжёлое бревно втроём или вчетвером, так как вдвоём поднять его уже не могли. Под бушлатами и телогрейками вохровцу не было видно, что от нас остались лишь кожа да кости, и он безуспешно пытался отогнать от бревна лишних з/к.
Как только нас оставалось двое, после первого же шага наши ноги подкашивались и выпрямить колени мы были уже не в силах — падали под тяжестью бревна, сбрасывая его с плеч, даже не заботясь о том, что оно может покалечить напарника. Наконец, устав от безуспешных попыток наладить порядок, вохровец махнул на нас рукой, разрешив работать по собственной технологии.
В бараке все окружали печку, протягивая к ней озябшие руки, стараясь ухватить частичку тепла. Несмотря на окрики дневального, требовавшего открыть доступ тепла печки ко всем углам барака, никто не отходил от неё. Тогда дневальный брал палку (по лагерному «термометр») и, огрев ею спины работяг, сквозь зубы цедил:
— Без дрына как дурные!
Вечером мы не спешили в столовую. Никто не хотел заранее занимать очередь, и почти всегда мы оказывались в хвосте её. Часто доходяги оставались в столовой собирать миски в конце завтрака, обеда или ужина в надежде получить от раздатчика черпак баланды, но часто получали вместо этого черпаком по лбу. Прождав полчаса или более, выпив жидкую едва тёплую баланду, мы отправлялись в барак, где спали на голых нарах или просто на полу, не раздеваясь и не снимая ботинок.
В бригаде мало разговаривали, не интересовались друг другом. Война раскидала всех так, что у многих лагерников не осталось никаких связей с материком. Мало кто получал письма, тем более — посылки. Казалось, что не было ни материка, ни войны, ни довоенного мира, в котором тоже радостей было мало. Все мысли заключённых были сосредоточены на скудной пище, приятном непродолжительном сне и тяжёлой работе в золотых забоях; на остальное уже не хватало ни сил, ни времени.
Если зэка мог ещё думать о чем-либо другом, это означало, что он попал не в худший лагпункт, не на самую тяжёлую работу, что ещё не опустился на дно лагерного существования. Голод и тяжкий труд для заключённого были страшнее рабства. С неволей он мог ещё смириться, непосильный труд вытягивал из истощённого систематическим недоеданием человека последние жилы, надрывал сердце, иссушал мозг. Ложась на нары или на пол, мы быстро засыпали. Казалось, недавно легли, а уже раздавался зычный голос дневального: «Подъём!»
У двери стоял узкий жестяный жёлоб, обычно наполненный водой, с несколькими сосками в нижней части его. Работяги, как правило, умывальником не пользовалась; некоторые из них подходили к нему, если там была вода, смачивали кончики пальцев, глаза, нос и щёки, чтобы немного взбодриться после сна. Мыла и полотенец не было. В бараке мы получали хлебную пайку и съедали её, не дожидаясь завтрака или ужина. В столовой, преодолев очередь, выпивали через борт миски баланду, съедали с костями и головой кусок солёной «ржавой» селёдки и выпивали, тоже из миски, «чай», в котором не было привычного по воле чаю и трудно было ощутить вкус сахару.
После завтрака мы отправлялись на развод, строились побригадно перед вахтой. Чтобы никто не опаздывал на развод и не задерживал бригаду, дневальный выгонял на время развода всех из барака, кухонный работник — из столовой, санитар — из амбулатории. Перед вахтой работяги разбирались по пятеркам; бригадир или его помощник проверял число вышедших на развод заключённых. Если кого-нибудь не хватало, бригаду отводили в сторону и посылали искать отсутствующего в барак, в столовую, в санчасть, в уборную. Опоздавшему доставались пинки и тумаки не только от бригадира, но и от своих коллег — никто не хотел стоять лишние минуты на ветру или на морозе перед закрытыми воротами, хотя и на работе ничего приятного нас не ожидало.
Наконец, ворота со скрипом отворялись, и процедура развода начиналась. Подойдя к вахте, перед строем пересчитывавших нас надзирателя, дежурного вахтёра, начальника конвоя, нарядчика и бригадира мы по пятёркам продвигались к воротам. Нарядчик, вынимая последовательно из матерчатого бумажника карточки членов бригады, называл фамилию заключённого, на что этот зэка должен был ответить, сообщив свои данные: имя, отчество, год рождения, статью, срок, после чего нарядчик произносил: «Проходи!» и заключённый, пройдя через вахту, занимал место в пятёрке за зоной. После вывода очередной бригады за зону и команды: «Разберись по пятёркам!» надзиратель, дежурный вахтёр и начальник конвоя вновь пересчитывали зэка, записывали на своих фанерках число вышедших на работу, и если счёт у проверявших сходился, бригаду передавали начальнику конвоя, которому нарядчик вручал и матерчатый бумажник с карточками заключённых. Затем начальник конвоя выходил вперед и произносил ежедневную молитву: «Внимание, бригада! В пути следования строй не нарушать, не разговаривать, не растягиваться, не отставать. Шаг влево, шаг вправо считается побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения. Шагом марш!» В лагере эту прибаутку переиначили: «Шаг влево — агитация, шаг вправо — провокация, прыжок вверх считается побегом».
По дороге на работу или с работы заключённые должны были не нарушать строй, держать руки за спиной; приближаться к конвоирам ближе, чем на десять метров, не разрешалось. Идя на работу или с работы, мы, опустив голову, глядели вниз, под ноги, или в спину впереди идущих, не замечая красоты суровой колымской природы.
Летом мы работали без выходных дней, а фельдшер освобождал заключённых от работы лишь в крайнем случае. Почти каждый день были «отказчики». Нарядчик старался вытолкнуть отказчика за вахту, отказчик упирался, норовил остаться в зоне, так как знал, что, если конвой его примет и поведёт на работу, бригадир «филонить» ему не даст. Если отказчик оказывался победителем и нарядчик решил махнуть на него рукой, его отправляли в подконвойку, откуда тоже выводили на работу, уже с собакой, но на более лёгкую.
Два раза за четыре месяца промывочного сезона нас после работы водили в баню. Это была неприятная процедура, так как осуществлялась за счёт нашего сна. Баня была ещё недостроена, в ней гулял ветер. Со строительством её не спешили, так как в первую очередь плотники должны были возводить промприборы, расширять лагерную зону, строить бараки. Баня находилась за зоной. Приводили нас туда под конвоем. Одежду мы сдавали в вошебойку — «в прожарку» или, точнее, «в пропарку», так как возвращали её обычно влажной. Для мытья каждому выдавали по черпаку — литров на пять — тёпленькой воды и по микроскопическому кусочку хозяйственного мыла, который трудно было даже удержать в руке.
Узнав, что в лагере есть КВЧ, я побрёл туда в надежде достать лист бумаги и карандаш, чтобы написать домой маме о том, что жив, и сообщить ей свой новый адрес. Начальницей КВЧ была жена начальника ОЛПа, но она редко появлялась в лагере. Женское присутствие было несвойственно для приисковой лагерной жизни, и заключённые смотрели на женщину, как на что-то диковинное, экзотическое. Она смутно напоминала невольникам о существовании другой, нелагерной жизни.
В комнате КВЧ находился единственный заключённый сотрудник — художник, работа которого состояла в изготовлении зовущих нас на трудовые подвиги плакатов, в изобилии украшавших лагерные подразделения и промприборы. Работник КВЧ сказал мне, что для писем у него бумаги нет, но что я смогу достать её в бараках.
Действительно, мне удалось за полпайки хлеба раздобыть небольшой листок обёрточной бумаги светло-коричневого цвета из-под аммонита. Продавец вручил мне и тупой карандаш, которым я в его присутствии нацарапал несколько строк, сообщив маме свои новые координаты. Сложенное треугольником письмо я опустил в почтовый ящик, висевший на стене барака, в котором находилась КВЧ.
После ужина проводилась поверка. Нас выстраивали на плацу у вахты, где обычно собирались мы на развод, и бригадир, а чаще его помощник, проверял все ли на месте. На время проверки дневальный выгонял всех из барака. Затем приходил нарядчик, снова подсчитывал доверенную ему наличность, и когда «дебет с кредитом сходился», шёл на вахту за надзирателем для окончательной, пофамильной, проверки. В сильный дождь поверка проводилась в бараках. После поверки каждого из бараков, он закрывался снаружи, чтобы никто не мог выйти из него до окончания поверок в остальных бараках.
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих ногах.
Вечно в воде по колено стоявшие,
Ноги опухли, колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век.
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Н. Некрасов
Я работал, напрягая все свои силы, но с каждым днём их становилось всё меньше, да и навыков работы в забое у меня не было. Выработать приличную пайку я уже не мог и получал попеременно 600 или 900 граммов хлеба и скудный приварок. В нашей бригаде все были доходягами, новичками в горном деле, объект работы для выполнения норм был самым невыгодным. Сначала я работал в забое, но как-то бригадир Володин подошёл ко мне и сказал:
— Старик на отвале запарился, отвал подпирает колоду. Иди, поможешь ему!
На отвале я увидел пожилого человека — Коровкина, бывшего крестьянина, оставшегося во время войны в оккупации и чем-то провинившегося перед Советской властью. Он безуспешно пытался разгрести скребком нарастающий вал «гале-эфелей» — отходов промывки золота, уносившихся со шлюза промприбора в отвал слабым потоком воды. Когда-то крепкий мужик, теперь с подорванным тяжёлой работой и скудным питанием здоровьем он задыхался и поминутно останавливался, чтобы отдышаться.
Вдвоём мы довольно легко справились с потоком отходов промывки и были довольны, что могли минуту-другую передохнуть.
На следующий день мы снова работали вместе. С утра вода шла неплохим напором, и с её помощью мы справлялись с потоком гальки и песка. День был солнечный, и во второй половине дня воды со сплоток в шлюз стало поступать всё меньше. Мы прилагали все усилия, чтобы разгрести скребками и лопатами канавку для выхода промытой породы вниз к подножью отвала. Всё реже нам это удавалось. Выбивались из последних сил, но справиться со стремительно несущемся с колоды потоком отходов промывки мы уже не могли. С трудом разработанная в отвале канавка мгновенно заиливалась, засыпалась новой порцией гальки и эфелей (мелкой фракции промывки).
— Делай же что-нибудь! — кричал мне Коровкин.
Но оба мы ничего сделать не могли. Тогда он в отчаянии стал бить меня скребком: ему казалось, что я умышленно плохо работаю. Я отскакивал в сторону, а затем мы снова принимались за свою непосильную работу. С трудом доработали до вечера.
Коровкин зашёл после работы в санчасть, и фельдшер освободил его на один день от работы. Я же на следующий день попросился снова в забой. Хоть и тяжёлая работа и вряд ли я выполню норму, но я не буду ни от кого зависеть — что заработаю, то и получу.
И несчастной толпой шли потом предо мной
Сонмы плачущих, сонмы скорбящих,
Истомлённых под гнётом вседневной нужды
И без крова по свету бродящих,
Сонмы бледных, согнутых болезнью людей
И о хлебе насущном просящих!
В. Буренин
Как когда-то в Киеве у меня снова появились приступы кашля и стали отекать ноги. Я зашёл в санчасть. Приём больных заканчивался, и я был последним. В амбулатории был фельдшер Молчанов и начальник санчасти Могучий. В действительности фельдшер был почти врачом, так как арестовали его на последнем курсе мединститута. Молчанов осмотрел меня, выслушал легкие и задумчиво сказал:
— Надо бы тебя перевести временно на более лёгкую работу, но на прииске такую сейчас найти трудно. Поговорю с нарядчиком. Какая у тебя специальность? — спросил он.
Я сказал, что учился на втором курсе физмата Одесского университета.
— Как же это? Арестовали тебя в восемнадцать лет. Когда же ты успел? — усомнился он, зная, что заключённые часто присваивают себе специальности, о которых сами имеют смутное представление.
— Не верите? Можете меня проэкзаменовать.
Молчанов и Могучий в ответ на мой вызов только улыбнулись.
Оба они тоже были из Одессы: Могучий окончил в 1937 году Одесский медицинский институт, успел немного поработать на свободе, но вскоре был арестован, попал на Колыму и лишь недавно освободился из лагеря; Молчанов учился там же немного позже и уже с институтской скамьи поехал за ним вдогонку осваивать Север. Оказалось, что физику преподавал им профессор Дмитрий Дмитриевич Хмыров, который во время оккупации заведовал кафедрой теоретической физики Одесского университета. Он умер в 1943 году и, хотя был уже стар и болен, до последних своих дней приходил на работу и читал лекции.
Видно было, что медики хотели мне помочь, но не знали, как это сделать. Могучий сказал, чтобы его коллега записал меня в список освобождённых от работы, а я — чтобы утром зашёл в санчасть. На следующий день после развода я побрёл в амбулаторию, и Молчанов поручил мне профильтровать несколько растворов.
На приисках настойки, отвары и растворы для внутривенных, внутримышечных и подкожных инъекций приготовляли непосредственно в санчасти прииска, обязанность выполнения этой работы ложилась на лагерного фельдшера. Имелся в санчасти и самодельный перегонный аппарат, с помощью которого получали дистиллированную воду для инъекций. Иногда эта аппаратура использовалась и для производства самогона. Заметив на столе какую-то медицинскую книгу, я стал её читать. Эта была первая книга, увиденная мною со дня отъезда из Киева.
Несколько дней я числился освобождённым от работы и трудился в амбулатории. Во время вечернего приёма моей обязанностью было отбирать карточки больных и подавать их Молчанову для записей. Из-за близорукости и неразборчивости почерков я иногда путал карточки, вкладывал их в картотеку не по алфавиту, а затем долго копался, разыскивая нужную фельдшеру. Это раздражало его. Встречая меня в амбулатории, рабочие нашей бригады замечали с некоторой завистью:
— Повезло пацану! И месяца не проработал в бригаде как устроился в санчасти.
А я в санчасти никакой для себя перспективы не видел. После нескольких дней отдыха почувствовал себя значительно лучше: отёки на ногах немного спали, кашель прошёл; и я решил выйти на развод с бригадой, полагая, что после кратковременного отдыха, смогу, наконец, хорошо поработать в забое.
— Ты же освобождён, — сказал мне бригадир.
— Я не болен и выйду на работу, — ответил я твердо.
— Ну, как знаешь, но на работе надо вкалывать!
Все попытки выполнить норму оказались тщетными. Несмотря на рукавицы, на руках сначала появились волдыри, затем мозоли, а мышцы от работы не развивались, а с каждым днем лишь утончались.
Не видя слёз, не внемля стона,
На пагубу людей избранное судьбой,
Здесь барство дикое без чувства, без закона
Присвоило себе насильственной лозой
И труд, и собственность, и время земледельца.
Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,
Здесь рабство тощее влачится по браздам
Неумолимого владельца.
А. Пушкин
Лет десять назад, когда начальником Дальстроя был Эдуард Петрович Берзин, заключённых на Колыме было немного, однако уже с 1937 года число их стало быстро возрастать. Строились дороги, вырастали посёлки, начали работать заводы. Повысилась и добыча золота, стали открываться всё новые прииски в верхнем и среднем течении Колымы и на её притоках.
Блатные в то время в соответствии со своими законами совсем не работали, говорили: «Я приехал сюда не пахать, не косить, а выпить да закусить». Даже родилась поговорка: «По фене ботает (на блатном жаргоне разговаривает), нигде не работает». Охрана была малочисленна, трасса вообще не охранялась и была под контролем у воров, значительная часть которых находилась в бегах. Машины с грузами для приисков и посёлков ездили без охраны, и снять по дороге пару ящиков или мешков с продуктами для воров было делом несложным. Многие воровские шайки затерялись в Магадане, к тому времени уже небольшом городе. Бандитизм в нём стал обычным явлением. Воровские малины, контролировавшие различные районы города, выясняли между собой отношения с поножовщиной. Впрочем, обычно эти потасовки заканчивались примирением враждующих сторон, братанием и даже объединением сил для совместных грабежей.
Уже при Берзине на Колыме были политические заключённые, среди которых немало специалистов: врачей, инженеров, техников, мастеров, квалифицированных рабочих. Кроме строительства дорог и домов в Магадане и в других посёлках создавались ремонтные мастерские, строились фабрики и заводы для изготовления промприборов, ремонта транспорта, горных машин и оборудования, регенерации резины, производства кирпича, железобетона. На 72-м километре в посёлке Стекольном был выстроен завод для изготовления оконного стекла, на нем же реставрировались электролампы. Требовались квалифицированные специалисты. Выгодно было использовать заключённых: платили им значительно меньше, а трудились они по двенадцать часов в сутки. В случае необходимости их можно было без всяких хлопот перевести на другую работу, в другой лагерь.
Заключённые при Берзине работали врачами, инженерами и даже на административных должностях, не считаясь со временем, так как других забот и интересов в лагерях у них не было. Заинтересовать заключённых в добросовестном труде можно было улучшением питания, бытовых условий, зачётом рабочих дней, досрочным освобождением из лагеря. Берзин понимал, что голодный человек в суровых колымских условиях, когда цингой болел почти каждый, не сможет хорошо работать, и старался обеспечить их достаточным питанием и тёплой одеждой. После расстрела Берзина как руководителя «антисоветской правотроцкистской повстанческой террористической организации», когда начальником Дальстроя стал К. А. Павлов, а начальником УСВИТЛа (Управления северо-восточными исправительно-трудовыми лагерями) — Гаранин, и позже при сменившем Павлова Никишове положение невольников резко ухудшилось.
Все заключённые: условно-досрочно освобождённые при Берзине, колонисты и бесконвойные были водворены обратно в лагерь, а политические были переведены на общие работы; нормы выработки значительно увеличили, а паёк резко сократили. В соответствии с передовой теорией производительность труда в стране социализма должна была неуклонно расти, в том числе и на каторжных работах у истощённых систематическим недоеданием заключённых.
В лагерях начался голод, резко возросла смертность. Берзинская политика «пряника» была отброшена, как не соответствующая принципам перевоспитания врагов народа и вредителей. Единственным средством воспитания стал «кнут» — голод заставит заключённых работать, как следует. А если не выдержат? Лагерное начальство это не беспокоило, так как этапы из Владивостока, а затем из Находки, бухты Ванино непрерывным потоком с начала навигации в мае и до конца декабря направлялись в бухту Нагаево. Весной и поздней осенью караваны океанских кораблей с невольниками проводил ледокол.
Карп Александрович Павлов — бывший начальник НКВД Крымской АССР, майор госбезопасности (комбриг по общевойсковому табелю о рангах), — приняв пост директора Дальстроя, решил наладить работу ужесточением режима для заключённых. При нём начались массовые расстрелы заключённых «за злостное невыполнение производственных норм выработки и саботаж на основном производстве».
Провинившихся сотнями отправляли в следственную тюрьму на Серпантинную, где тройка НКВД под председательством полковника Гаранина выносила им смертные приговоры. Для устрашения оставшихся в живых списки расстрелянных зачитывались в лагерях на поверках и разводах. Особенно много их было после зловещих поездок Гаранина на прииски. По рассказам заключённых Гаранин иногда лично расстреливал в лагере заключённых, отказывавшихся выйти на работу или систематически не выполнявших нормы выработки.
Ещё при Берзине на Колыму завезли троцкистов, которые потребовали для себя статуса политических ссыльных, обеспечения работой по специальности с оплатой труда по ставкам вольнонаёмных, размещения женщин в одних посёлках с мужчинами, совместного проживания супругов. Когда директор Дальстроя отказал им в их требованиях, часть троцкистов (около двухсот человек) объявила голодовку. Голодавших поместили в отдельные бараки на прииске Хатыннахе Северного ГПУ и стали принудительно кормить питательными бульонами, сгущённым молоком. Такое положение оставалось первое время и при Павлове. Однако затем, связавшись с наркомом внутренних дел Николаем Ивановичем Ежовым — главным палачом репрессивного ведомства, — он получил указание: «Саботажников отдавать под суд и расстреливать». Прочтя с удовлетворением доклад своего «железного наркома», Иосиф Виссарионович Сталин написал: «Своевременная мера!» Вождю не нужны были заключённые чего-то требовавшие. Он любил повторять: «Есть человек — есть проблема, нет человека — нет проблемы».
Проехав по приискам и лагерям, Павлов обнаружил большое число истощённых заключённых в полустационарах, не способных не только работать в забоях, но уже дойти до вахты, и приказал временно улучшить их питание. Но мера эта оказалась уже запоздалой. Являясь полновластным хозяином Дальстроя, Павлов даже при желании не мог накормить армию заключённых, так как получал с материка продукты строго в соответствии с нормой питания заключённых и выполненным планом золотодобычи.
Вскоре после посещения Павловым приисков Гаранина арестовали и расстреляли. Пустили слух, что настоящий Гаранин был убит по дороге на Колыму, а приехавший в Дальстрой был его двойником — замаскированным шпионом. Массовыми расстрелами он якобы пытался вызвать недовольство заключённых Советской властью, но был разоблачён приехавшей к нему в гости с материка сестрой настоящего Гаранина. Возможно, Павлов решил, что Гаранин слишком переусердствовал в уничтожении рабсилы, поставляемой на Колыму с большими издержками, или приказ о его аресте и расстреле пришёл из Москвы. Хотя массовые расстрелы прекратились, надежды заключённых на существенное облегчение своей участи после расстрела Гаранина не оправдались, и любовь их к Советской власти не вернулась.
Значительная часть заключённых, присылаемых на Колыму, были со слабым здоровьем, пожилыми или даже инвалидами. На все просьбы Павлова присылать только «полноценную рабочую силу, годную к тяжёлому физическому труду на приисках Крайнего Севера», руководящие органы НКВД не реагировали, так как во всех лагерях политзаключённые были предназначены только для общих тяжёлых работ, а разнарядка на поставку врагов народа на великие стройки коммунизма не сокращалась.
Перевод политзаключённых-специалистов на общие работы в соответствии с инструкциями из Москвы создал трудности на заводах и в мастерских края. И в конце 1938 года Павлов обратился к Ежову с просьбой освободить его от занимаемой должности, так как обеспечить руководство огромным хозяйством Дальстроя не в состоянии и пребывание его в должности начальника бесполезно.
Ежову в то время было не до Павлова — над ним самим уже нависли тучи: его помощник Берия доложил Сталину, что шеф собирает досье не только на всех сталинских приспешников, но и на самого Вождя. И Павлов был отозван из Дальстроя лишь через год, когда Ежов уже был расстрелян и новым хозяином наркомата внутренних дел стал Лаврентий Павлович Берия. С приездом на Колыму Ивана Федоровича Никишова и войной с нацистской Германией положение заключённых, особенно политических, ещё ухудшилось.
Хорошие хозяева берегли своих рабов и крепостных, как и домашний скот, так как заплатили за них деньги, и кормили, чтобы они могли хорошо работать. Нынешним хозяевам лагерей заключённые доставались даром, и они знали, что получат свежее пополнение, как только возникнет в этом необходимость.
В октябре 1939 года перед назначением на должность начальником Дальстроя И. Ф. Никишова, возглавлявшего до этого внутренние войска и органы НКВД ряда областей, Сталин вызвал его в Кремль для личной беседы. Вождь был доволен его «плодотворной работой» в качестве руководителя НКВД Ленинградской области, а затем Хабаровского края и сейчас, предоставляя ему неограниченную власть в новом обширном районе страны, напутствовал старого чекиста: «Государству необходимо золото — много золота, и получить его нужно любым способом. Колыма — главная кладовая драгоценных металлов в стране. Нам нужно многократно увеличить добычу золота, а людишек мы подбросим столько, сколько потребуется».
И Никишов был полон решимости выполнить задание партии и лучшего друга чекистов. Партия и правительство высоко оценили его усилия. За перевыполнение плана добычи золота и умелое руководство четвертьмиллионной армией заключённых Никишову во время войны были вручены ордена Трудового Красного Знамени, Ленина, Кутузова 1-й степени и Золотая звезда Героя Социалистического Труда. Более сотни тысяч заключённых отдали свои жизни за золото этой медали! Всего с середины 30-х годов до смерти Сталина на Колыме погибло более 700 тысяч заключённых.
Неуклонно поднимался Никишов и по служебной лестнице: комбриг, комиссар госбезопасности III-го ранга, генерал-лейтенант, кандидат в члены ЦК КПСС, депутат Верховного Совета СССР.
На Колыме Никишов проявлял свой жёсткий характер не только по отношению к заключённым, но и к провинившимся вольнонаёмным, независимо от занимаемых ими должностей: лишал отпусков, права выезда на материк, снимал с работы — вплоть до водворения в карцер. Если кто-нибудь из провинившихся напоминал ему, что он вольнонаёмный, Никишов отвечал: «На Колыме вольнонаёмные: я и моя жена, а остальные либо заключённые, либо подследственные».
Бежал я долго — где? куда?
Не знаю! Ни одна звезда
Не озарила трудный путь.
Мне было весело вдохнуть
В мою измученную грудь
Ночную свежесть тех лесов —
И только. Много я часов
Бежал и, наконец, устав,
Прилег между высоких трав;
Прислушался: погони нет.
М. Лермонтов
Уже при К. А. Павлове резко увеличилось число вохровцев: полностью контролировалась Колымская трасса, протянувшаяся на полторы тысячи километров от Магадана до Индигирки, Тенькинская трасса, дороги на Сеймчан, Середнекан и другие. Для предотвращения побегов были созданы «летучие отряды» чекистов — кавалерийские взводы, прочёсывавшие тайгу. Через каждые пятьдесят – сто километров на колымских трассах на КПП (контрольно-пропускных пунктах) солдаты проверяли документы всех проезжавших.
И всё же побеги были. Бежали из лагеря и блатные, и доходяги-фраера. Иногда шли голодные, без запаса еды, без плана и надежды, лишь бы вдохнуть последний раз вольный воздух тайги, пройтись за зоной без конвоя, а там... умереть от голода, холода или от пули стрелка.
Блатные готовились к побегу тщательнее, запасались едой, тёплой одеждой, холодным оружием. Иногда брали с собой фраера, чтобы по дороге убить его и съесть, если проголодаются. Бежали в основном в сторону Магадана, старательно обходя контрольные посты, или вдоль Кулинской трассы в Якутию, пересекая реки ночью на плотах или по зимнему льду. Но уйти от пули стрелка мало кому удавалось.
И в летний сезон моей работы на прииске Марины Расковой из одной бригады бежали в ночную смену трое заключённых-блатных — прямо с рабочего места. Запаслись едой, ножами, топором. Побег обнаружили в конце смены, перед возвращением бригады в лагерь. В погоню был послан отряд вохровцев с собаками. Беглецы шли на запад через сопки в сторону Якутии. Запутать следы им не удалось, и собаки пошли по следу. Охотники настигли свои жертвы в тридцати километрах от лагеря и всех перестреляли.
Через два дня их трупы привезли и оставили у вахты лагеря, чтобы все видели, что ожидает беглецов.
Расцветёт там сирень у тебя под окошком,
Здесь в предсмертном бреду будет только зима.
Расскажите вы всем, расскажите немножко,
Что на русской земле есть страна Колыма.
Расскажите вы там, как в морозы и слякоть,
Выбиваясь из сил, добывали металл.
О, как больно в груди и как хочется плакать,
Только птицам известно в расселинах скал.
Из лагерных стихов
В нашей бригаде работали истощённые голодом заключённые, некоторые уже пожилые; нормы и план бригада не выполняла, кулаком как воспитательным средством бригадир не пользовался, да и вряд ли это помогло бы. Взаимопонимания и согласия с приисковым и лагерным начальством, горными мастерами, нормировщиками и замерщиками Володин тоже не добился. Лагерная элита в лице старосты, нарядчика, завскладом, каптёра, хлебореза, завстоловой, бригадиров состояла целиком из воровского сословия, приблатнённых или находившихся под их пятой фраеров.
Полигон, на котором мы трудились, был на доработке, и как только мы его зачистили и промприбор стали демонтировать для переноса на новое место, бригаду расформировали, распределив заключённых по другим. Несколько человек, в том числе и я, попали в бригаду Зубрина, считавшуюся одной из лучших на прииске. Она занимала хороший, утеплённый барак.
В бригаде работали в две смены около ста человек. Часть из них — воровской бомонд, в который входили бригадир, его помощник, один из горных мастеров (зэка) и дневальный, — расположилась у окна на нарах улучшенной конструкции. Кроме матрацев и подушек, набитых сеном, которые были в бараке на всех нарах, у них были одеяла, простыни и наволочки. У окна стоял невысокий, вместительный шкафчик, служивший нашим хозяевам одновременно и столом — еду из столовой им приносили в барак. Рядом с бригадиром и дневальным, а также у противоположного окна расположились воры более низкого ранга ещё недостаточно проявившие себя в деле и не завоевавшие авторитета в воровском сообществе, но уже пользовавшиеся многими привилегиями воровской касты.
Нельзя сказать, чтобы воры ненавидели фраеров, скорее — они их презирали, видя в них никчемных существ, годных только для тяжёлого и грязного труда. По воровским законам ворам не полагалось работать, а поэтому тяжко работать приходилось фраерам. Ворам и в лагере положено было хорошо питаться и прилично одеваться, а потому голодать и кутаться в лохмотья должны были «мужики».
В лагерной зоне взаимоотношения между зэка разных классов и рангов имели сходство с аналогичными за пределом зоны, но осуществлялись в более жестоких формах.
За многие годы своего существования вожди преступного мира не придумали ничего оригинального, и организация их власти основывалась на насилии сильных над слабыми, наглых над совестливыми, на произвольном распределении продуктов питания так же, как это делалось за пределами колючей проволоки.
Возможно, если бы воры придумали что-либо толковое, государственные мужи переняли бы их опыт.
Сходство между воровской властью в лагере и законной на воле обычно затушёвывается. Власть воров над фраерами в местах заключения была, в сущности, продолжением насилия, осуществляемого там лагерным начальством, государством в стране. Начальство лагерей извлекало из этого для себя выгоду, не упуская возможности использовать в своих целях власть блатных над фраерами. Воры налаживали дисциплину в лагере, как правило, кулаком и дубинкой, и лагерное начальство редко вмешивалось в их дела, рассматривая деклассированные элементы общества, как «социально близких» им людей, помощников в деле перевоспитания честным трудом врагов народа и «гнилой интеллигенции».
Старыми, авторитетными ворами — «паханами» были разработаны нормы поведения членов воровской общины, моральный кодекс «честного вора», которые передавались из поколения в поколение, претерпевая небольшие изменения в зависимости от складывавшихся условий существования их на воле или в лагере.
Воровские моральные принципы не распространялись на их отношение к фраерам, которые относились к низшей касте и должны были неустанно трудиться в бригадах или использоваться на других работах для обеспечения благополучия воровского сословия. Изгоев лагерного общества хозяева зоны могли избить, ограбить, заставить выполнять самую тяжёлую и грязную работу.
При нашем появлении в бараке бригадир неодобрительно процедил сквозь зубы:
— Одних «фитилей» (доходяг) прислали. У меня в бригаде вкалывать надо! Кто собирается филонить, уходите сразу.
Дневальный дал всем места. Впервые за время пребывания на прииске мы разместились в тёплом бараке на нарах с матрацами и подушками. Одеяла нам не достались, и укрывались мы телогрейками. На ночь снимали ботинки, не боясь их кражи.
В другую смену на этих же местах спали другие з/к, но мы их не знали, так как никогда не встречались в бараке. Видели их лишь тогда, когда они приходили сменить нас в забое или мы заменяли их на рабочем месте. Худые, измождённые, преждевременно состарившиеся, немытые, с потухшим взглядом, в потрепанной, рваной или истлевшей одежде все они для нас были на одно лицо.
Мало знали мы и о своих соседях по нарам — редко вступали в разговоры, так как все мысли наши были сосредоточены на куске хлеба, непродолжительном отдыхе и тяжёлой работе. В лагере вспоминать волю считалось дурным тоном.
Вещей в бараке у нас не было — всё, что имели, было на нас.
По новым воровским законам, установленным после ужесточения режима в лагерях в конце тридцатых годов, вор мог работать, в том числе старостой, нарядчиком и бригадиром, но должен был обеспечить достойной работой и достаточным питанием своих собратьев по классу.
Особых знаний горного дела ни от бригадира, ни от горного мастера или, как его обычно называли на приисках, «в горло мастера» не требовалось, так как механизация в те годы была примитивной и в условиях дешёвой рабочей силы необходимость в ней не ощущалась. Работа бригадиров сводилась к выполнению немногочисленных указаний маркшейдера, геолога, электромеханика и горного мастера по опробованию, но главное — нужно было следить, чтобы забойщики не «филонили» и всеми правдами и неправдами выполнялся план.
С детства воспитанный в воровской среде, Зубрин на воле никогда не работал и к труду относился презрительно, любил повторять прибаутку: «Тех, кто любит труд, к неграм в Африку свезут». Но в лагерных условиях волна трудового энтузиазма захлестнула его и в душе он гордился тем, что благодаря его стараниям и увесистому кулаку бригада была на хорошем счету у начальства.
Во время работы Зубрин со своим окружением сидел у костра возле насоса, снабжавшего водой промприбор, обсуждал со своими коллегами воровские дела, «чифирил». Чифиром называли крепкий чай, завариваемый обычно на костре в закопчённой консервной банке, закрытой сверху грязной замасленной рукавицей.
Время от времени Зубрин, проходя по полигону, наблюдал за работой невольников и за транспортёрной лентой, по которой двигался к шлюзу поток золотоносных песков. Если видел, что лента недостаточно загружена, слышался его зычный голос:
— Навались, мужики! Почему лента гуляет?
Трудовой энтузиазм на время возрастал, тачки по трапам сновали с повышенной скоростью, непрерывный поток песков по транспортёрной ленте весело двигался к головке промприбора. Не раз доводилось работягам-фраерам знакомиться с бригадирским кулаком или с дубинкой, с которой он не расставался.
Как-то, проезжая с гружёной тачкой по узкому трапу над разрезной канавой, я не справился с управлением: колесо тачки соскочило с трапа, тачка перевернулась и грунт высыпался в канаву. Пришлось отведать зубриновского кулака и мне. Вдобавок он заставил меня вычерпать весь грунт из канавы, хотя золото вода уже смыла и крупинки его забились в неровностях и щелях её дна.
11. Смерть в забое
И уж не чувствовал, как бич
По нём скользнул и как ногой
Его толкнул хозяин злой,
Как он, сдавив досады вздох,
Пробормотал потом: «Издох!»
А. Майков
Вместе со мной в бригаду Зубрина попал и Коровкин. Бригадир поставил его на отвал шуровать скребком промываемую породу, направляя её в отвал. На шлюзах, вадах и отвале работало тогда человек пять-шесть. Руководил работой звеньевой — молодой парень лет восемнадцати из подрастающего поколения воров. Он включал и выключал мотор транспортёрной ленты, изредка в охотку шуровал грунт в колоде, обучая работяг передовым методам горного искусства, но главной заботой его было наблюдение за работой отвальных, чтобы те не филонили. Своим скребком он лихо прохаживался по спинам, бокам и другим частям тела своих зазевавшихся батраков, добросовестно выполняя обязанности надсмотрщика. Избивал пожилых людей, годящихся ему в отцы, только за то, что у тех уже не хватало силы справиться с тяжёлой работой. На приисках в забоях вкалывали учителя, инженеры, врачи, научные работники, деятели искусства и культуры, крестьяне, а работой их руководили малограмотные уркаганы.
У Коровкина было больное сердце, и он не мог долго напряжённо работать. Ему приходилось останавливаться, хвататься за грудь, чтобы отдышаться. Неоднократно приходил он в амбулаторию и со слезами на глазах умолял фельдшера дать ему пару дней отдыха, но редко его просьба была услышана:
— Сейчас не могу! И так уже много освобождённых от работы. Закончится промывочный сезон: направлю в полустационар на отдых, а сейчас работай по мере своих сил.
Такой ответ получали все, у кого не было высокой температуры или стойкого поноса. В последнем случае больной должен был сходить в уборную вместе с санитаром и тут же при нем «оправиться». Лекарств в амбулатории было мало. От всех болезней — и от простуды и от поноса — давали одно универсальное средство: раствор «марганцовки». Густым раствором её смазывали также ранки и отморожения. Посетителей санчасти не отпускали, не угостив «стлаником». Овощей заключённые не видели — свирепствовала цинга.
Выход нашли колымские врачи: на специальных «витаминных командировках» бесконвойные заключённые-доходяги собирали иглы кедрового стланика, которые затем отвозили на Тасканский пищекомбинат. Там хвою стланика вываривали, получая из неё густой желтовато-бурого цвета сироп (разумеется, без сахара), содержащий аскорбиновую кислоту.
Кроме витамина «С», экстракт содержал и вредные для здоровья примеси, вызывавшие часто желудочные боли, поносы, тошноту или даже рвоту. Сироп этот рассылали по лагерям, и там раствором его поили всех желавших и нежелавших.
— Не пьёшь стланик, потому и слаб, — уверял доходягу фельдшер, заметив на деснах и на ногах его признаки цинги.
Работать в соответствии со своими возможностями Коровкину не давал ни бригадир, ни звеньевой. Они считали, что заключённый-фраер, «фашист» должен работать пока у него есть силы, а когда не сможет работать — пусть подыхает, и чем раньше, тем лучше. Надёжное перевоспитание врагов народа может быть только на лагерном кладбище.
— Мне надо бригаду кормить! Не можешь работать: не выходи на работу. Иди в подконвойку: там все такие филоны как ты, — наставлял доходягу бригадир.
В бригаде были относительно здоровые работяги: приземистые, коренастые, крепкого сложения, как правило, из крестьян или рабочих, привыкших с детства к тяжёлому физическому труду. Зубрин ценил их и следил, чтобы они не теряли форму, выписывая им питание по высшей категории: 1200 граммов хлеба, премблюдо.
Как не тянулись за ними доходяги, ослабленные голодом, долговязые, хилые и тощие, выработать норму им не удавалось. Некоторые из них уходили в подконвойку на «легкую» работу и жестокий даже для лагеря режим, другие тянули лямку в надежде попасть осенью в полустационар. Но обмануть судьбу и пережить лагерный срок удавалось немногим — рано или поздно дела их попадали в «архив № 3», а сами они без одежды и белья, с биркой на лодыжке левой ноги погружались в братскую могилу, вырытую в мёрзлой колымской земле. Только здесь они могли избавиться от каторжного труда, только здесь могли получить желанную свободу.
Но даже крепкие вначале мужики от изнурительной работы на приисках, холода и голода, с подорванным здоровьем, пороком сердца, гипертонией, эмфиземой лёгких, силикозом, туберкулёзом, цингой и пеллагрой рано или поздно пополняли ряды доходяг.
В подконвойку Коровкину идти не хотелось. На добропорядочных заключённых она наводила тоску: и кормили плохо, и запирали в бараке, и лежали пленники её на голых нарах или сопревшем сене впритык друг к другу, и на работу выводили с собакой. Казалось, это их последнее пристанище. Постояльцы же этого заведения привыкли к своему положению, философствуя: «хуже живём — дольше проживём», «лучше кашки не доложь, но на работу не тревожь», «убивает не маленькая пайка, а тяжёлая работа», «от работы кони дохнут».
Часто вспоминали, как было приятно в тюрьме лежать целый день хоть и на цементном полу, но не зная ни разводов, ни изнурительного труда, и как безрассудно стремились они поскорее получить срок и отправиться в лагерь на работу.
Лагерная свобода передвижения в зоне немного давала работяге, так как уставшие невольники мечтали лишь об одном — забраться поскорее на нары и заснуть до нового подъёма. Удары ломом о железный рельс, подвешенный на тросе у вахты, возвещавшие наступление нового рабочего дня, болью отзывались в душах измучённых тяжким трудом заключённых.
Недовольный работой Коровкина, Зубрин снял его с отвала и направил в забой:
— Нечего больным притворяться! Поработай в забое. Поймешь, как работяги вкалывают.
Выполнить норму Коровкин уже не мог, и стал получать лишь по 600 граммов хлеба в день, а если жаловался, то бригадир отвечал ему:
— Ты и этого не заработал, нахлебник! Не только на пайку, ты даже на солидол для своих ботинок не заработал.
Солидолом смазывали механизмы промприборов, подшипники роликов транспортерной ленты, оси тачек. Бочка с ним стояла возле промприбора. Часто, работая в обводнённом забое, заключённые смазывали солидолом ботинки, чтобы они меньше промокали. Иногда, чтобы вызвать понос и попасть в больницу, доходяги ели солидол или мыло и часто вместо больницы попадали на кладбище.
Заключённые на прииске ненавидели свой труд, так как занимались с их точки зрения бессмысленной работой: перевозили с одного места на другое горы горной породы, не зная, сколько там золота, не интересовались этим. Для них, голодных, была одна ценность — хлебная пайка. За неё они готовы были отдать всё золото Колымы.
Зубрин не допускал уравниловки.
— Мне надо работяг кормить! — говаривал он. — А для доходяг и лодырей у меня лишнего хлеба нет: «кто не работает, тот не ест!»
Когда Коровкина перевели в забой, никто не хотел работать с ним в паре, да и он не стремился к этому, так как понимал, что работать наравне с другими уже не сможет. Силы покидали его с каждым днем. Удары кайлом по вязкому мёрзлому грунту мучительной болью отдавались в его воспалённом мозгу, с трудом отрывал он от земли даже наполовину загруженную тачку; колесо её виляло по трапу, и только неимоверными усилиями он удерживал равновесие.
Нет, вероятно, более изощрённой пытки, чем ежедневные терзания голодного, истощённого, больного заключённого изнурительным трудом, когда каждый нерв его напряжён, каждый мускул болит, каждый орган тела ноет. Если этот «исправительный» труд не каторга, то что такое каторга? Говорили, что на Колыме на руднике Бутугычаге в неимоверно тяжёлых и жёстоких условиях в кандалах работали каторжане. Когда каторгу отменили, оставшихся в живых каторжан перевели в «Берлаг» — особый лагерь для политзаключённых.
Я не встречал на Колыме человека, отбывшего сталинскую каторгу. Даже на «исправительно-трудовых» работах вряд ли кому удалось проработать весь свой срок в золотом забое: либо он преждевременно превращался в инвалида, либо погибал.
Однажды Коровкин, катая тачку по трапу, почувствовал себя особенно плохо: сердце колотилось, не хватало воздуха, кружилась голова, свет мерк в глазах. Несколько ковыляющих шагов он ещё сделал, колесо тачки соскочило с трапа на мёрзлый грунт, руки забойщика бессильно разжали ручки тачки, тело беспомощно опустилось на землю. Зубрин подбежал к нему, матерясь и пиная его, стараясь поднять. Но Коровкин ничего уже не чувствовал и не слышал — лишь из груди вырывались хриплые звуки.
Рабочие убрали его с трапа, положили возле забоя. Ещё некоторое время он лежал с широко открытым ртом, глотая воздух, — жизнь ещё боролось со смертью. Потом он затих... навсегда.
Неужели же он, как и сотни тысяч таких же других, родился на свет только затем, чтобы, пройдя все муки ада, все немыслимые страдания: голод, войну и оккупацию, влачить жалкое существование в вонючих бараках за колючей проволокой и, в конце концов, умереть здесь в забое на мёрзлой колымской земле?
Когда именно это случилось, никто не знал. Им мало интересовались в бригаде при жизни, а сейчас вокруг него кайлили грунт, по трапам сновали тачки. Вспомнили только, когда надо было идти в лагерь. Конвоиры приказали отнести его труп в морг. Мы работали тогда на Улахане, и до лагеря было километров пять. Взяв Коровкина за руки и за ноги, заключённые по очереди несли его тело.
И хотя веса в нем было немного, после изнурительной работы, когда с трудом волочишь свои собственные ноги, нести труп по изрытой колеями дороге было тяжко.
Смерть в забое была нередким явлением на приисках.
Всюду деньги, всюду деньги,
Всюду деньги господа!
А без денег жизнь плохая —
Не годится никуда!
Деньги есть и ты, как барин,
Одеваешься во фрак,
Благороден и шикарен,
А без денег — ты червяк!
Из блатной песни
Бригадир Зубрин и дневальный Иван Ромáшкин или, как его называли на прииске, Ромашкáн пользовались авторитетом среди местной воровской элиты. Ромашкин ранее был бригадиром, но сейчас ему оставалось несколько месяцев до освобождения из лагеря, и он уступил бригадирство Зубрину, у которого был двадцатилетний срок за лагерный бандитизм. У Ромашкина были всегда помощники из освобожденных от работы з/к, которыми он распоряжался в полной мере.
К воровскому клану относился и один из горных мастеров, и помощник Зубрина, выходивший на работу обычно в ночную смену, и ещё несколько человек из окружения бригадира, которым по воровским законам должна была быть обеспечена лёгкая, как правило, административная работа и хорошее питание.
Иногда в нашем бараке появлялись староста, нарядчик, другие бригадиры; играли в карты, вместе жрали, обсуждали свои воровские дела. Часто воры собирались в кабинках нарядчика или старосты. Все придурки были по лагерным меркам хорошо одеты, имели «мышей», «шестёрок», выполнявших значительную часть их работы и служивших им дневальными, истопниками.
Мыши были у придурков на побегушках, числились какими-то рабочими, кормились со стола своих хозяев. Хотя шестёрки были бессловесными рабами своих хозяев, зэка забойных бригад им часто завидовали, так как работа у мышей была лёгкая и они не голодали.
Зубрин часто упрекал нарядчика:
— На хрена ты мне всучил этих доходяг? Одна морока с ними.
— Я поступил честно. Всем бригадирам понемногу. Не могу же я тебе одних здоровяков направлять!
У воровской лагерной элиты были открытые счёта в столовой, каптерке, хлеборезке; в сущности, они были хозяевами провианта и вещевого довольствия заключённых. Но были у них и другие, более существенные возможности держать себя в форме.
Во время ежесменного съёма золота со шлюзов кроме съёмщика должен был присутствовать горный мастер и охранник. Горного мастера бригадир обычно брал в долю, вохровца же усаживал у костра заваривать чифирь, открывать бутылку и консервную банку. Чтобы притупить бдительность охранника блатные нередко снабжали его куревом и деньгами. А тем временем съёмщик металла «отначивал» часть золотого песка в пользу бригадира и его соратников. Недополученный в золотоприёмной кассе металл уходил «налево» и через вольнонаемных блатных совершал круг: золото — деньги — товар.
Воры низшего ранга не имели таких возможностей, но тоже норовили урвать лишний кусок. Особенно в этом преуспел рабочий насоса Волков. Обычно он разжигал костёр возле зумпфа, у которого собирались бригадир и его помощники, заваривал чифирь и поэтому был близок к начальству. Об этом знали заключённые, но в действительности никакого влияния на него он не имел и доверием не пользовался. Волков присматривался к новичкам и, если видел у кого-либо хорошую вещь, которую тому удалось провезти через все этапы, неизменно подкатывался к нему, выражая сочувствие и обещая помочь устроиться на лёгкую работу, на которую фраер просто так претендовать не мог, предлагал выгодно обменять добротную вещь на продукты и курево или просто выпрашивал пайку «в долг».
Некоторое время ему удавалось обманывать легковерных зэка, но, в конце концов, о его промыслах, осуществляемых в своем же бараке и без ведома воровской общины, узнали Зубрин и Ромашкин.
Особенно возмутился дневальный выманиванием паек, которые работяге дал за работу бригадир, и свою бурную деятельность по изъятию «излишков» у доверчивых фраеров своего барака Волкову пришлось прекратить.
Его владетель гордый был грозен и силен,
И бледный и угрюмый сидел на троне он,
Что взгляд его — то трепет, что дума — то боязнь,
Что слово — то оковы, что приговор — то казнь.
Ф. Миллер
Начальником нашего лагеря был старшина Мартынов. Вероятно, он занимал такую высокую должность при сравнительно низком воинском звании в связи с тем, что война с нацистами лишь недавно закончилась, страна готовилась сокрушить японский милитаризм и с фронта военные ещё не прибывали, а из местных офицеров никто не пожелал отправиться на этот удалённый, ещё не обустроенный, прииск. В лагерной системе Мартынов проработал всю свою сознательную жизнь: конвоиром, надзирателем, начальником режима, всегда ревностно выполняя служебные обязанности и указания вышестоящего начальства. И теперь ему доверили высокую ответственную должность начальника ОЛПа.
Начальник лагеря понимал, что ни от гнилой интеллигенции, ни от врагов народа, вредителей и изменников Родине сознательности ожидать не приходится, и всех их считал своими личными врагами. К ворам и бандитам он относился снисходительнее, хотя знал, что побеги из лагеря совершают, как правило, они. Но и ему, и надзирателям нужны были верные помощники в деле перевоспитания врагов народа — для наведения порядка на производстве и в лагере. Блатные были близки им по духу и могли при помощи своих кулаков и дубинок повышать трудовой энтузиазм зэка, выколачивать план из истощённых работяг, оказывать лагерному начальству содействие в золотых забоях и в зоне, работая бригадирами, старостами, нарядчиками, каптёрами, дневальными, куда политзаключённым доступ был закрыт.
Мартынов не очень верил в воспитательную силу слова, даже матерного. Но раз этого требовали лагерные инструкции и начальство, то его служебное рвение не позволяло ему отказываться и от этого метода перевоспитания заключённых. Раза два в месяц он являлся на поверку для морального воздействия на сознание лагерников. В эти дни поверка затягивалась надолго. Сначала нарядчик проверял доверенную ему наличность, затем поверку продолжал он вместе с надзирателем, уже пофамильно вызывая всех зэка, и, наконец, вместе шли в кабинет начальника ОЛПа, который появлялся на плацу минут через десять-пятнадцать.
Речь его была краткая, отточена раз и навсегда и воспринималась заключёнными как очередная молитва на сон грядущий.
— Все вы здесь отбываете срокá за тяжкие преступления перед Родиной, — неустанно повторял он. — Страна дала вам возможность исправиться добросовестным трудом, но честно трудиться вы не хотите: не выполняете установленных для вас норм, отлыниваете от работы. А поэтому не ждите от меня поблажек; у нас есть средства заставить вас хорошо работать: за невыполнение норм выработки мы будем судить вас, как за контрреволюционный саботаж.
Все стремились выполнить норму и, следовательно, лучше питаться, но голод, болезни, цинга и полное истощение не оставляли на это никакой надежды.
Как-то один из рабочих бригады сказал мне, что начальник санчасти Могучий вызывает меня в амбулаторию. Когда я зашёл туда, врач сообщил мне, что его приятель — главный маркшейдер прииска ищет чертёжника в маркбюро. Имея опыт работы чертёжника-конструктора, я рассчитывал, что и с маркшейдерским черчением справлюсь.
До войны, пока моему отцу ещё не дали помещение для конторы, он и его сотрудники работали у нас дома: крутили ручки арифмометров, наносили на планы контуры горных выработок; чертёжница закрепляла их тушью. Из любопытства я иногда следил за их работой. Впоследствии Одесскому отделению Союзмаркштеста дали помещения в двухэтажном особняке на Черноморской улице в доме, находившемся в аварийном состоянии, и туда перебрались сотрудники отца для выполнения камеральных работ. Дом стоял на краю обрыва, и вследствие оползневых явлений получил трещину, шириной около десяти сантиметров. Жителей из этого дома выселили, но отцы города решили, что здание можно использовать для учреждений: если оползни активизируются и дом станет съезжать вниз, работники конторы, захватив свои инструменты и документы, успеют выскочить из него.
Летом во время отпуска отец и его сотрудники по Союзмаркштресту «брали халтуру» для дополнительного заработка: производили топографическую съёмку и вычерчивали планы санаториев и домов отдыха, расположенных в Одессе и её пригородах. Иногда мы с братом Мишей помогали им в качестве рабочих: заготавливали колышки, забивали их в указанных местах, растягивали мерную ленту и рулетку, бегали с рейкой, зарабатывая свои первые рубли. Там я научился измерять углы теодолитом, расстояния по мерной ленте, рулетке и дальномерной рейке. Так что с маркшейдерскими работами я был немного знаком. Но сейчас я смотрел на свои распухшие от кайла и тачки руки и гадал, на что они способны.
На прииске почти каждый зэка завидовал рабочему маркшейдера, который бегал по полигону с рейкой, а не долбил кайлом твёрдую горную породу, не катал гружёные тачки. Какое же наслаждение можно испытывать, сидя за чертёжным столом в тёплом помещении!
Спустя неделю я снова был в санчасти.
— Главный маркшейдер перед проверкой твоих чертёжных навыков и знаний решил переговорить с начальником лагеря насчет возможности твоего расконвоирования, но... лучше об этом тебе поговорить с ним самому, — сказал Могучий.
Я работал в то время в ночную смену и на следующий день с утра не лёг спать, высматривая, когда придёт начальник ОЛПа. Вскоре он появился. К нему стали заходить бригадиры, нарядчик, староста, бухгалтер, каптёр, работник КВЧ. Переждав всех, когда он уже собирался уходить, я постучал в дверь.
— Кто такой? — спросил он недружелюбно.
Я объяснил ему кратко.
— Какая статья?
Я ответил.
— Вот проработаешь с десяток лет в забое, тогда приходи!
Десять лет! Что произойдет за это время? Останусь ли я жив? Будет ли работать на этом прииске Мартынов?
— Но мне осталось менее шести лет срока, — напомнил я ему.
— Если пять из них ты проработаешь хорошо в забое и бригадир будет тобой доволен, приходи, а сейчас убирайся вон, и чтоб я больше тебя у конторы не видел. Увижу: в изолятор посажу!
Летом в карцер мало кого сажали: надо было работать, а не отдыхать в изоляторе. Поэтому летом отказчиков и нарушителей дисциплины отправляли в подконвойку — в ЗУР, а если и сажали в карцер, то с выводом на работу.
Голод, стужа, мгла...
О, посмотри, как я страдаю!..
Как страстно жаждала я дня
И часа благостной кончины!
Открой, открой, впусти меня...
Прилечь, согреться час единый.
Уснуть, уснуть... А там конец:
Покой и мир, и тишь немая...
С. Фруг
В бараке Зубрина воровства почти не было. На работе и в бараке командовали «воры», как они себя именовали. Честные воры в лагере не воруют, они просто берут то, что им принадлежит по воровским законам и по праву сильного. Но в нашем бараке брать им было нечего — никто не получал посылок, а из вещей всё приличное было давно украдено, променяно на пайку хлеба, изношено. Только иногда в бараке какой-нибудь доходяга-фраер мог что-нибудь стырить. Как-то я проснулся ночью от холода и не обнаружил ватника, которым укрывался. Найти мне его не удалось и утром, и Ромашкин заключил:
— На пайку, падло, променял! Ну и ходи без телогрейки.
— Без телогрейки на работу не пойду, — решительно заявил я.
На разводе я повторил то же.
— Пусть не выходит! — сказал бригадир. — Он мне не нужен. Забирайте его куда хотите.
Так я попал в подконвойку. Там мне дали старый залатанный ватник и отправили вместе с бригадой на рытьё канавы. Работа была здесь легче. Замерив выполненную мной работу, бригадир остался доволен, так как большая часть «подконвойных доходяг» уже еле шевелила руками. Вечером зашёл нарядчик и спросил, кто пойдет в бригаду. Двое из нас отозвались, и я снова вернулся в общую зону, где можно было прогуляться по довольно обширному участку земли, на котором, впрочем, не было ни деревца, ни кустика, ни даже травинки — одна голая, вытоптанная сотнями ног земля.
Возвращаясь с работы, мы не всегда попадали вовремя в зону, так как по дороге нас часто задерживали начальники участка, смены или промприбора, загружая погрузочно-разгрузочными работами, подтаскиванием к строящемуся промприбору лесоматериалов, труб, арматуры, транспортёрной ленты. В благодарность за нашу работу они одаривали нас щепоткой махорки на две-три закрутки, и не потерявшие к ней вкус курящие затягивались по одному разу.
Изнурённые работой мы ложились на нары до ужина, до поверки. С завтраком и ужином в бригаде Зубрина было больше порядка, чем в бригадах доходяг. Выделенный дневальным зэка занимал очередь в столовую; когда она подходила сообщал нам об этом и мы шли организованно принимать пищу. Важно было не прозевать и вовремя явиться к завтраку или ужину, так как в противном случае можно было остаться без горячей пищи. Вечером дневальный, а чаще один из его помощников, получал хлебные пайки сразу на дневную и ночную смены, и они на большом подносе — фанерной доске — дожидались своих хозяев. Дневальный знал, что никто не посмеет тронуть их.
Некоторые заключённые уже в течение шести-семи лет ни разу не были сыты и думали: «Неужели наступит день, когда хотя бы чёрного чёрствого хлеба мы сможем поесть вдоволь?» Всё же голод не так мучил нас, как тяжёлая работа. Но один из наших доходяг ощущал его очень остро — каждая клетка его организма требовала питания.
Мысль съесть лишнюю пайку и наесться хоть один раз в лагере не покидала его. И однажды ночью, обезумевший от голода, он стащил с подноса чужую пайку. Сосед слышал, как тот слез с нар, вскоре вернулся и долго жадно жевал что-то, укрывшись ватником. Утром пропажа была обнаружена, нашелся и похититель. Ромашкин избил его так, что тот не смог выйти на работу, а затем выгнал из барака, и похититель пайки весь день провалялся на холодной земле вблизи барака. Фельдшеру дневальный сказал, что избил «шакала» за воровство, и попросил не давать ему освобождения от работы.
Через две недели этот же заключённый снова взял с подноса чужую пайку. Вероятно, его будут бить, может быть, искалечат, возможно, забьют насмерть.
«Ну и пусть! Чем так жить, так лучше умереть сразу. Всё равно весь срок до освобождения ему не вытянуть».
На этот раз расправу учинил дневальный вместе с бригадиром. Схватив свою жертву за руки и ноги, они подбрасывали его вверх, и когда тот падал на пол, продолжали истязание. Никто не обращал внимания на крики мученика: все были заняты своими мыслями.
Избиение заключённого блатными было обычным явлением для приисковых лагерей. Недорого ценили измученные тяжким трудом заключённые свою жизнь, не рассчитывали на сочувствие или даже простое внимание соседей, таких же обездоленных, как и они, и уж совсем не думали о чужой судьбе, полагая: «Подохни ты сегодня, а я завтра!» Когда жертва жестокой расправы затихла, бригадир и дневальный, удовлетворенные совершённым правосудием, занялись текущими делам. Вечером, когда мы пришли с работы, труп заключённого был уже в морге. Все должны были знать, что никто не смеет безнаказанно посягать на чужую собственность, если это не предусмотрено воровскими законами.
Но счастливые глухи к добру…
Не страшат тебя громы небесные,
А земные ты держишь в руках,
И несут эти люди безвестные
Неисходное горе в сердцах.
Что тебе эта скорбь вопиющая,
Что тебе этот бедный народ?
Вечным праздником быстро бегущая
Жизнь очнуться тебе не дает.
Н. Некрасов
Работа траповщика, прокладывавшего дощатую дорогу от бункера прибора во все уголки забоя, считалась одной из наиболее лёгких, и пайка 900 граммов хлеба была ему обеспечена. Все, кто неплохо владел топором, стремились попасть на неё.
Когда должность траповщика оказалась вакантной, Трошин уговорил Зубрина поставить его на эту работу. Он был уже немолод и с тачкой справлялся с трудом, часто оставаясь на голодном пайке. Убедил бригадира, что он отличный плотник и забойная тачечная дорога у него будет всегда в порядке. Первое время он действительно старался, и упрекнуть его было не в чем. Но вскоре разленился: трапы не доходили до забоев, доски были плохо состыкованы, к подошве разреза пригнаны неплотно, вызывая вибрацию прокатываемых по ним тачек. Недовольство забойщиков дошло до бригадира.
Однажды, пригретый солнышком, Трошин даже задремал в одном из дальних, уже остановленных, забоев. В таком виде застал его Зубрин. Град ударов, посыпавшихся на провинившегося, прервал его сон:
— Ах ты, паскуда! Пришёл на работу спать! Завтра же сдашь инструменты и пойдёшь вкалывать в забой. И попробуй не выполнить норму: заживо сгною! Забыл, как упрашивал меня поставить траповщиком... А сейчас марш разгружать машину с досками! И чтоб к вечеру ко всем забоям были проложены трапы.
Не стал дожидаться Трошин завтрашнего дня, предстоящих издевательств бригадира и его помощников, не стал разгружать и доски. Положив правую руку на трап, ударил по ней топором со всей оставшейся в нем силой. Хлынула кровь, пальцы беспомощно повисли на раздробленных костях.
В обеденный перерыв его отвели в лагерь. Там ему ампутировали три пальца, оформили акт о членовредительстве, вызвали к оперуполномоченному, посадили на штрафной паёк. Кто-то в бараке сказал:
— Стал инвалидом, но останется жив. Переведут на лёгкую работу. Может быть, ещё «на материк» вывезут!
При Гаранине и во время войны с членовредителями, не хотевшими отдавать все силы до последнего издыхания труду на благо Родины, расправлялись сурово: суд тройки и пуля в затылок. Сейчас с заключёнными поступали гуманнее: максимальное наказание — второй срок. Но и эта мера применялась уже реже: какой смысл в лагере кормить инвалида? А до выздоровления, когда он сможет выполнять какую-нибудь лёгкую работу, его сажали на штрафной паёк: на 300 граммов хлеба и жидкую лагерную баланду. Даже шлепка кашицы ему не полагалось.
Бросаю с ужасом проклятые места,
Где правду давит ложь, где честность сирота,
Где сна покойного, прав голоса лишённый,
Стал бесполезен я, как нищий прокажённый.
Д. Минаев
В сентябре столбик термометра ночью стал опускаться ниже нуля. Вода в ручьях потекла тонкими струйками, оттайка забоев ночью прекратилась, а с ней прекратилась и массовая промывка песков на промприборах. Днём, пока солнышко согревало землю, мы ещё продолжали промывать пески, ночная же работа остановилась.
Зимой на открытых работах не требовалось большого количества заключённых. В рабочих бригадах оставляли наиболее здоровых работяг, способных перенести жестокие колымские морозы. В зимнее время обычно выполнялись горно-подготовительные работы: вскрыша торфов, проходка зумпфов, рытьё капитальных канав. В мёрзлой земле заключённые долбили ломами шпуры глубиной до полуметра и, после взрыва их, убирали лопатами горную породу.
Бараки к осени стали переполняться доходягами, не выходившими теперь в ночную смену. На зиму их списывали из основных бригад и помещали в специальном бараке, где они спали по трое на нарах и вповалку на полу; на полдня выводили в лес за дровами.
В сентябре, до начала вечернего приёма, Могучий и Молчанов вызывали в амбулаторию ослабленных и больных, комиссовали их и переводили на лёгкие работы: мыть днём золото на проходнушках или лотками, намечали для перевода на зиму в полустационары или для отправки в инвалидный городок.
Перед началом промывочного сезона на прииски направляли всех без разбора, а, когда работа там замирала, доходяг, больных и стариков отправляли в сангородок Дусканью в надежде к следующему сезону получить свежее пополнение с материка. С нашего прииска уже отправили две машины с заключёнными и стали набирать на третью. Вызвал Могучий и меня.
— Попытаюсь тебя включить в список, — сказал он.
Я стал раздеваться, полагая, что врач станет меня осматривать, но он остановил меня:
— Я уже осматривал тебя и отправил бы раньше, но... статья у тебя нехорошая: 2-й пункт 58-й статьи — могут не пустить.
58-ю статью, кроме 10-го пункта и соответствующих ему «литерных статей» — АСА (антисоветская агитация) и КРА (контрреволюционная агитация), — вывозить с приисков запрещалось, так как они предназначались только для общих работ на приисках, рудниках и шахтах; но местное начальство всё же старалось избавиться от всех доходяг, чтобы не кормить зимой лишние рты. Статья, срок — вот основные показатели заключённого. По этим данным начальство лагеря определяло, на какой работе он должен работать, какой режим ему предусмотрен. При отправке в сангородок рассматривали не только состояние здоровья, но и статью, срок.
В список меня всё же включили, определив временно четвертую категорию труда — инвалидность вследствие резкого истощения и авитаминоза; и вскоре нарядчик зачитал список з/к для отправки на этап, предупредив, что на работу нам выходить не нужно. Мы остались в бараке. Затем пришёл начальник лагеря и сказал:
— Машина будет после обеда, а до обеда пусть поработают на проходнушках.
Проходнушка представляла собой небольшой шлюз — «бутару», длиной два-три метра и шириной около полуметра, с бункером, в который высыпались пески и заливалась вёдрами вода. Проходнушки обычно устанавливались у недоработанных забоев, на небольших золотоносных участках. Грунт из забоя приносили носилками, воду из ближайшего водоема набирали вёдрами или бачками, пески в бутаре перемешивали скребками. Производительность труда рабочих была низкая, но всё же хлеб они ели не даром. Нас вывели на ближайший от лагеря участок промывки. Проходнушка была одна, пара носилок, два ведра, два скребка и несколько кайл и лопат, а нас — человек двадцать пять. Мы работали по очереди.
Я стоял и ждал своей очереди, когда ко мне подошел конвоир; в руках у него была палка, кажется, треснувший черенок лопаты.
— А ты чего стоишь, не работаешь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, ударил палкой по руке, выше локтя.
От боли я чуть не взвыл: схватился за руку, а палка в руке вохровца раскололась надвое.
— Крепкие у тебя кости! — воскликнул он удивленно. — А ты в сангородок едешь. На тебе ещё пахать и пахать можно!
На обед в лагерь нас уже не повели — выдали сухой паёк: по полукилограммовой пайке хлеба и куску селёдки, по столовой ложке сахару. Наконец, появилась машина — старенький газген. Нас вручили двум конвоирам, и грузовик медленно пополз, но всё же мы двигались на юг. Я пробыл на прииске около четырёх месяцев, а мне казалось — целую вечность.
Мы навсегда распростились с проклятым прииском, надеясь, что хуже уже не будет.
Помнишь ночи, полные тревоги,
Свет прожекторов, дозор ночной.
Помнишь эти пыльные дороги,
По которым нас водил конвой,
По которым день и ночь ступали
Часовых тяжёлые шаги.
Помнишь, как с тобою нас встречали
Лагерей тревожные гудки.
Из лагерных стихов
С прииска нас везли не спеша — никто нас не ждал, никому дармоеды не были нужны. На следующий день мы доехали до небольшого посёлка геологоразведчиков. Здесь был и небольшой лагерь для бесконвойных заключённых. Нас выгрузили, и машина укатила. Велено было ждать одну из попутных машин, ехавших обычно на юг порожняком.
На прииске нам выдали паёк на день, и теперь один из конвоиров и двое заключённых пошли получать по аттестату продукты на следующий. Особого надзора со стороны вохровцев за нами не было. Нам разрешили полазить по склону ближайшей сопки в поисках ягод и стланиковых «орешков». Мы разбрелись, безуспешно разыскивая пропитание, так как на склоне сопки всё уже было оборвано и съедено, а высоко подняться уже не было сил.
Тем временем, несмотря на запрещение появляться в вольном поселке, кто-то из наших доходяг забрёл туда и из окна одного из домов стащил кусок хлеба. На нас посыпались жалобы. Конвоир вернулся из лагеря без хлеба, сказав, что наш аттестат не отоварили из-за того, что мы «шакалим по посёлку».
В наказание бойцы заперли нас в придорожной сторожке, набив её битком. Мы стояли в ней, плотно прижавшись друг к другу, так, что если бы кто-нибудь из нас поджал ноги, то, вероятно, повис бы в воздухе, не коснувшись земли. Задыхаясь от недостатка кислорода, не имея возможности повернуться, мы пробыли в сторожке часа два. Затем конвоиры нас амнистировали и послали собирать хворост в окрестностях. Вечером мы расположились на полянке вокруг костра и вскоре уснули.
Чтобы избавиться от назойливых гостей геологоразведчики дали утром машину, и шофёр довёз нас до следующего прииска. Кормить нас и здесь не стали, заявив, что у них и для своих работяг хлеба не хватает. Поместили в подконвойке, значительно лучшей, чем знакомая мне по прииску Марины Расковой. Она тоже была отгорожена от общей зоны колючей проволокой, но барак был с окошками и с вагонной системой нар. Все обитатели барака были на работе, кроме дневального, который указал нам места. Мы улеглись на голые нары и вскоре уснули.
Вечером после работы явились хозяева барака и, увидев непрошеных гостей, стали обыскивать нас. Из одежды им нечем было поживиться, но у двоих этапников они нашли припрятанное на чёрный день золотишко, когда-то намытое ими или поднятое в забое. Ночью в бараке было темно, и работу свою зуровцы продолжили рано утром.
Как только красное солнышко осветило наше жилище, обитатели его стали выползать наружу. Кое-кто из них закричал: «Пить! Пить!», так как бачок в бараке был пуст. Недалеко от зоны был ручеёк с чистой, прозрачной водой. Мне с напарником дали железный бачок с двумя ручками и с привязанной к одной из них жестяной кружкой. Вдвоем мы в сопровождении охранника ЗУРа отправились за водой.
Долго черпали её из ручья кружкой. Хоть и невелик был бачок, но силы наши были на исходе, и нам приходилось к неудовольствию бойца по дороге останавливаться, чтобы отдышаться. Во время одной из таких остановок я зачерпнул кружкой воду и напился.
— Подойди ко мне! — приказал конвоир.
Я подошел, не понимая, что ему от меня нужно. Он сильно ударил меня прикладом своего карабина, сказав:
— Тебе приказали принести в зону воду, а не пить её.
В приисковых лагерях заключённых били как скотину все: в зоне — староста и надзиратель, на работе — конвоир, бригадир и его помощники, в бараке — дневальный, на разводе — нарядчик. Слово не так быстро воспринималось заторможённой нервной системой доходяги, как удар кулаком, дубинкой и прикладом винтовки. Всякие неположенные желания и мысли невольника мгновенно вышибались палкой.
В штрафной зоне коренное население уже вышло из барака, греясь в ожидании развода скупыми лучами осеннего солнца. И тут четверо блатных (или приблатнённых) окружили меня.
Один из них сказал:
— У тебя неплохие ботинки! В больнице тебе они не понадобятся: там разденут догола и уложат на койку. Так что снимай их поживей: дадим сменку.
Я огляделся вокруг. Недалеко стоял вохровец, который недавно ударил меня за незаконно выпитую воду и, казалось, одобрял поступок воров. Он был патриотом своего прииска, охраняемого им ЗУРа, и не возражал против экспроприации его обитателями жалкого имущества этапников. Безразличны были действия блатных и для других этапников: «Тебя не скребут — не совай ногами!»
Я слабо сопротивлялся и с помощью новых знакомых снял ботинки. Других ботинок мне не дали, а вместо этого сунули рваные портянки и веревочки, с помощью которых я перевязал их. Ногам стало легче, да и опасность, что кто-нибудь ещё позарится на мое жалкое имущество, уменьшилась. В этот же день нас, не покормив, снова усадили в грузовик и отправили дальше. На этот раз в сангородок.
18. В сангородке
Ну, а скоро вновь проснёшься
Ты на нарах, как всегда,
И, кряхтя, перевернёшься;
Крикнешь: «Здрасьте, господа!»
Господа зашевелятся,
Будто этого и ждут.
На решётку помолятся,
На оправку побегут.
Из песни блатных
На прииск Дусканья мы попали на третий день путешествия. Когда мы приехали, помещения сангородка были ещё на ремонте и нас поместили в подконвойку. Это был довольно большой барак, уже полностью заполненный доходягами, приехавшими сюда с разных приисков горного управления раньше нас. Нам остались места лишь на полу и под нарами. Подконвойка, находясь внутри общей зоны, была, как и на других приисках, отгорожена от неё колючей проволокой, но сейчас, когда здесь находились этапники, её запирали лишь на ночь после поверки.
В дороге лагерные старожилы уверяли, что пайка заключённого священна и, как только мы приедем на место, нам вернут хлеб за все три дня. Вот тут-то мы наедимся! Но вскоре мы убедились, что у лагерного начальства для заключённых, так же как и у блатных для фраеров, священных законов нет. В сангородке на нас не рассчитывали. Лишнего хлеба не было, и вообще — кормить надо работяг, а бездельники и так перебьются, не подохнут, а подохнут тоже ущерб невелик — новых, свеженьких с материка пришлют.
Караваны судов с невольниками прибывали в Нагаево без перебоев: война подбрасывала всё новые контингенты преступников. Конвейер: арест — тюрьма — суд — этап — лагерь — братская могила — не останавливался ни на минуту.
Вечером в день приезда в сангородок нам дали всего по двести граммов хлеба и баланду, мало отличавшуюся от тёпленькой водички. Работяги уже поужинали, и в столовой было темно. Я, положив рядом свои драгоценные двести граммов, приподнял двумя руками миску с живительной влагой, хлебнул её и решил закусить хлебом. Но не тут-то было! Тщетно ощупывал я участок стола возле своей миски — хлеба нигде не было. Кто-то более проворный подхватил его в темноте и сунул себе в рот. Так что пир, увы, не состоялся!
Как «временным инвалидам» нам назначили норму питания: 400 граммов хлеба в сутки. Но на руки мы получали лишь 360 граммов, так как 40 граммов муки шло на изготовление «дрожжей» — белой мучнистой жидкости, похожей по внешнему виду, как некоторым казалось, на разбавленное молоко и содержащей витамины группы «В» и «РР». Ею угощали нас перед обедом для укрепления здоровья. Неизменной добавкой к нашему рациону была и отвратительная жидкость — раствор стланика, уберегавший нас от цинги. Его нам выдавали бесплатно, ничего не вычитывая из нашего скудного рациона.
Дней через десять после приезда на Дусканью нас стали переводить в бараки сангородка. Всех раздели, дали бельё: рваное, латаное, серое от многократной стирки, вероятно, без мыла. Мы заняли места на нарах-вагонках, получили набитые сеном матрацы и подушки и большие серые американские одеяла; простыней и наволочек здесь тоже не было. Электрический свет в бараках, как и на прииске Марины Расковой, отсутствовал, и бараки тускло освещались коптилками.
Здание сангородка располагалось в общей зоне лагеря и состояло из семи помещений барачного типа с общими стенами вдоль длинных сторон. Бараки были полутёмными даже днём, так как каждый из них имел лишь небольшое окно в торце. Светлее было в последнем бараке, в котором были два окна, выходящих в разные стороны. Вдоль бараков протянулся длинный узкий коридор, с одной стороны которого было три окна, а с другой двери в бараки. Здесь же находились кабинки фельдшера и старшего санитара, раздаточный пищеблок и склад постельных принадлежностей и одежды.
Сначала я попал в последний барак с двумя окнами, в котором кроме нас, доходяг, находились ещё человек десять выздоравливавших больных, не поместившихся в больничном корпусе. Среди них был частично парализованный урка — бывший помощник бригадира забойной бригады. Он долго безнаказанно издевался над одним из работяг-фраеров. В конце концов, тот не выдержал: ударил блатного по голове кайлом и пробил ему череп. Это была смелость отчаяния, всегда безропотно подчинявшегося блатным, зэка.
Нападение на блатных было не частым, но и не единичным случаем, когда безвольный, загнанный в угол доходяга, расходовал свои последние силы на то, чтобы отомстить своему истязателю.
Друзья по клану часто заходили навестить своего кореша, приносили жратву, курево, а он, пришедший в сознание после страшного удара и немного подлечившийся в больнице, демонстрировал им свои физические возможности, ковыляя возле нар. У него была парализована нога и рука — вероятно навсегда, но он ещё надеялся на выздоровление. Как-то один из доходяг барака пренебрежительно отозвался об этом блатном инвалиде в его присутствии. Упитанный, свирепый, с трудом ковылявший на костылях вор направился за фраером, чтобы проучить своего обидчика, а тот в страхе, с воплями убегал от блатного — парализованного инвалида.
В палате оказалась книжка — какое-то пособие для полеводов, невесть каким образом попавшее в инвалидный барак. Для меня она была неинтересной, но я стал читать её, так как ничего другого не было. Вскоре начальник лагеря распорядился привлекать доходяг-инвалидов к посильной работе, увеличив им пайку хлеба до 700 граммов. Работать мы должны были полдня. После завтрака нас одевали в потрёпанную грязную одежду и выводили без конвоя за зону собирать дрова для лагеря, не снабдив никакими для этого инструментами. Вблизи лагеря все деревья были спилены, корни их выкорчеваны, хворост подобран, и нам приходилось брести за дровами довольно далеко.
Для здорового человека это была бы приятная прогулка, но для нас — истощённых голодом и тяжкой работой на прииске фитилей — оказалось физической мукой. По дороге мы ещё кое-как плелись, а ковылять по бездорожью было нелегким испытанием. Ноги застревали в снегу между кочками, и вытаскивал я их с неимоверными усилиями. В результате четырёхчасового похода мы возвращались на вахту с жалкими пучками хвороста вместо дров.
Я уже решил было отказаться от такой «работы», когда дежурный вохровец задержал меня у вахты, сказав, что начальник режима вычеркнул меня из списка з/к, допущенных к бесконвойному хождению за зоной, — видимо, сказался 2-й пункт 58-й статьи. Старший санитар оставил меня для работы в зоне: пилить дрова, рубить ветки, разносить их к печам помещений сангородка.
Бродя в свободное время по лагерю, я обнаружил, что в КВЧ имеется небольшая библиотечка, и взял почитать книгу Алексея Алексеевича Игнатьева «Пятьдесят лет в строю». Меня к этому времени перевели в другой барак сангородка, в котором оказалось великое множество клопов, к укусам которых у меня была идиосинкразия.
Клопы устраивали нападение ночью, примерно часов с двенадцати. Поэтому сразу же после ужина я с головой закутывался в своё большое американское одеяло, не оставляя ни малейшей щели для паразитов, и почти лишённый воздуха засыпал.
Часа через четыре клопы всё же находили дорогу к моему телу. Сначала один, два, а затем и целая свора их начинала неистово грызть меня. Я вскакивал, сбрасывал с себя одеяло, подходил к дверям барака и стоял там, ожидая, когда очередной клоп упадет с потолка на мою стриженую голову, чтобы сбросить его на пол.
Странным казалось, что здесь, на Крайнем Северо-востоке, где столбик термометра зимой часто опускается ниже 50 градусов мороза, летом на полигонах тучи комаров, гнуса и мошки жаждут выпить последнюю кровь заключённых, а в старых бараках нашли себе приют несметные полчища клопов.
Как-то ночью я проснулся, почувствовав, что кто-то тащит из-под меня книгу, спрятанную под матрацем. Зачем нужна была ему книга, я не знал. Может быть, на курево или для обмена её на пайку хлеба. Доходяги часто воруют всё, что можно украсть, даже без всякой надобности. Возможно, это один из доступных им способов самоутверждения — желание убедить себя в том, что ты ещё на что-то способен, что не всё человеческое в тебе утеряно.
Клопы ещё не начали одолевать меня, вставать не хотелось, и я стал «во сне» переваливаться на книгу так, чтобы злоумышленник не смог её достать. Через некоторое время он оставил свои попытки и ушёл, а я, решив, что в дальнейшем буду заворачиваться в одеяло вместе с книгой, вскоре уснул. Днём я и раньше всюду носил книгу с собой. Но в ту ночь, когда клопы начали грызть меня и я вскочил с нар, книги подо мной уже не было — похититель всё же вытащил её пока я спал.
19. В больницу
Прокрустово ложе нар.
Рай доходяг — стационар...
Весна бушует снежным маем
И ведьмою стучит в окно.
Мы равнодушно ей внимаем,
Нам безнадёжно всё равно.
Смерть не отложишь в долгий ящик —
Она всесильна, как нарядчик.
И, Боже, что за благодать —
На грязном тюфяке лежать
И перед гробовой доской
Вкушать, блаженствуя, покой.
О. Номикос
Вскоре в сангородке начала работать медкомиссия, выявлявшая хронических больных, доходяг с ярко выраженными признаками цинги и пеллагры, с глубокими изменениями в организме для направления их на лечение в Центральную больницу УСВИТЛа. После некоторых раздумий в этот список включили и меня.
Нас посадили в машины, и мы снова двинулись на юг. В центральном поселке Тенькинского ГПУ — Усть-Омчуге — нас выгрузили и загнали в лагерь. На этот раз работники режима управления Тенькинских лагерей снова стали проверять наши личные дела. 2-й пункт 58-й статьи опять привлек внимание стражей законности, но меня и на этот раз пропустили.
Даже в лагере, среди бесправных зэка, мы, политические, отмеченные особо грозными пунктами 58-й статьи, были изгоями. Трудно было выбраться политзаключённому из приисковых или шахтёрских лагерей в больницу, но как легко было попасть в них обратно!
Магаданские лагеря, расположенные в окрестностях города и на побережье Охотского моря, по сравнению с таёжными — приисковыми — казались санаториями. Здесь условия содержания заключённых были ещё материковскими: и питание лучше, и бытовые условия приличнее, и постельное бельё было на койках, и работа легче, и отношение лагерного начальства и конвоя к заключённым лояльнее. Недаром говорили: «Кто на приисках не побывал, тот Колымы не видал». Но как только доходяга немного поправлялся, угроза прииска снова нависала над ним.
До Центральной больницы УСВИТЛа, находившейся на 23/6 км (в шести километрах от 23-го километра Колымской трассы), мы добрались почти без остановок. На нашем пути не было приисков и не видно было лагерей. Здесь были лишь посёлки вольнонаёмных и небольшие, не ограждённые колючей проволокой лагпункты для расконвоированных зэка, работавших в дорожных бригадах или на лесоповале.
В больницу мы попали уже ночью и как истинные больные проехали через вахту без проверки, и только в бане, находившейся здесь в лагерной зоне, нас вохровцы стали принимать по нашим личным делам. Яркий электрический свет впервые за долгие месяцы осветил нас приветливо и дружелюбно. Нас впустили в душевую, дали по не очень маленькому куску мыла, и под теплой водой душа мы стали тщательно смывать въевшуюся в тела лагерную пыль. После бани нас взвесили. При росте 1 метр 78 сантиметров мой вес составил 43 килограмма, а многие не дотянули и до этого веса. Пришёл дежурный врач, стал осматривать нас и направлять в отделения больницы. Почти у всех был один диагноз — полиавитаминоз или, как в дальнейшем стали писать в историях болезни, алиментарная дистрофия. Конечно, был и авитаминоз, но главной причиной нашей болезни был изнурительный труд при плохом неполноценном питании, приведший к атрофии мышечной ткани и внутренних органов, к стойким изменениям в крови.
После осмотра нам выдали нательное бельё, даже пытались подбирать его с учетом роста. Бельё было далеко не новое — застиранное, но тщательно починенное и залатанное.
Отделения больницы находились в разных бараках, и чтобы до них добраться нам выдали брюки, ватники, шапки и бурки на ноги.
20. Седьмое терапевтическое отделение
После грома, после бури,
После тяжких мрачных дней
Прояснился свод лазури,
Сердцу стало веселей.
Но на долго ль?.. Вот над морем
Тучки новые бегут…
А. Плещеев
Отделения больницы помещались в бараках, расположенных недалеко друг от друга. Терапевтическое отделение, в которое я попал, состояло из двух длинных палат, соединённых широким дверным проёмом; процедурной, в которой посуточно дежурили фельдшера; кабинета заведующей отделением — вольнонаёмного врача Белявской — и небольшой комнатки, в которой жил её помощник Казимир Казимирович Заславский. В этом же бараке находился раздаточный пищеблок, вещевой склад, кубовая и уборная. К бараку были подведены водопроводные трубы, но канализации не было. Её заменяли выгребные ямы.
В кубовой кипятили воду, раздевались и одевались выздоравливающие больные, для укрепления здоровья которых полезен был непродолжительный физический труд на свежем воздухе: пилка и колка дров, а зимой и уборка снега. Здесь же принимали больных, поступавших в отделение, и одевали заключённых, выписывавшихся в рабочую зону лагеря или в ОП (отдыхающую палату). К бараку больничного отделения примыкал сарай для дров. Там же находились пилы, топоры, лопаты и другой инвентарь, необходимый в хозяйстве.
Попав в больницу, я был поражён чистотой и порядком, которого не видел ранее в лагерях. По обеим сторонам широкого прохода сверкали белизной кровати. Матрацы, подушки с наволочками, простыни, одеяла, полотенца, чехлы на спинках кроватей — всё как у людей. В белых халатах, косыночках и тапочках неслышно двигались по палатам очаровательные феи — хозяйки нашего терема: санитарки, сёстры милосердия, врач. Белизной сверкал дощатый пол, ежедневно вымытый и раз в неделю выскобленный ножами. И блаженное настроение переполняло наши души.
Хотя для нормальных людей это должно было показаться обычным, но для заключённых, прибывших с приисков и находившихся там в первобытном состоянии, всё было невероятным. Никаких поверок, надзирателей, охраны. Мы знали, что здесь нас не будут материть, бить, заставлять работать. Неужели мы, заключённые, «фашисты» имеем право на это, хотя бы и временно? Казалось, что мы попали в другой мир и это вовсе не лагерь.
Значительная часть больных были доходягами с приисков с диагнозом «полиавитаминоз». Лечение их состояло в отдыхе, лучшем, чем на приисках, питании и в накачивании витаминами. Несмотря на то, что и здесь были в ходу стланик и дрожжи, дополнительно больным вводили внутривенно витамин «С» — антицинготный, а некоторым и «РР» — против пеллагры. В чистом виде аскорбиновой и никотиновой кислоты в больнице не было, но врачи убедились, что их с успехом могут заменить растворённые в дистиллированной воде таблетки витаминов. Профильтрованный стерилизованный раствор их вводили внутривенно почти всем больным в течение 10 – 15 дней.
У новичков брали на анализ кровь и мочу, многим просвечивали рентгеновыми лучами грудную клетку. Туберкулёз был частым спутником колымских лагерей. Скученность, скудное неполноценное питание и изнурительный труд в условиях Крайнего Севера способствовали резкому снижению сопротивляемости организма инфекции и уменьшению гемоглобина в крови до 40 – 50 процентов от нормы.
В первые дни я блаженствовал на койке, почти не вставая с неё. Но вскоре отёки на ногах у меня спали, и я стал чувствовать себя значительно лучше, хотя вес мой ещё снизился. В дальнейшем я начал постепенно поправляться и лежать целый день в постели уже не мог.
В отделении было около ста больных, значительная часть из них — бестемпературных, «лёгких». Кроме вольнонаемной заведующей и её помощника, отделение обслуживали две фельдшерицы, два санитара и две санитарки. Старший санитар ведал хозяйством отделения, получал в хлеборезке хлеб, на кухне — суп и кашу, разливал их по мискам. Кроме общего стола, предназначённого для большинства питомцев нашего богоугодного заведения, некоторые больные — с заболеванием желудочно-кишечного тракта, почек, сердца — получали питание со щадящей диетой, бессолевой или безводный стол. Кому не запрещал врач, после обеда санитарка разливала в миски по черпаку горячего кипятку. В него больные крошили свой белый из американской муки хлеб, приготовляя популярную в лагере тюрю. Она заполняла желудок, согревала тело и вызывала ощущение сытости.
Днём работал ещё «наружный санитар», уже немолодой мужчина. Он помогал старшему санитару приносить еду из кухни, заливал бачок для кипячения воды, пилил и рубил дрова, топил печи, отвозил в прачечную бельё больных и получал оттуда чистое. Дрова заготавливали бесконвойные заключённые в четырёх километрах от больницы и в грузовиках привозили на дровосклад, в отделения больницы, в жилые бараки.
Две санитарки, так же как и медфельдшера, дежурили по суткам: убирали помещения, разносили пищу, ухаживали за тяжелобольными. Среди санитарок было много западных украинок и литовок — трудолюбивых, аккуратных и чистоплотных. Их всегда охотно брали врачи. Работы было много. Часто санитарам помогали легкобольные: убирали снег вокруг отделения, пилили дрова, драили ножами полы, приносили подкладные судна тяжелобольным. С некоторыми из таких больных обслуге было жалко расставаться, и заведующая не спешила выписывать их в зону.
Периодически группа врачей во главе с начальником больницы обследовала отделения, контролируя их санитарное состояние. Члены комиссии выискивали укромные места и носовыми платками проверяли наличие в них пыли. Даты проверок по негласным каналам были заранее известны обслуживающему персоналу больницы, и санитарки и фельдшера готовились к ним с особым усердием.
Зимой в этом районе Магаданской области наметало много снега, и больница выглядела как снежный городок. Между зданиями и бараками к дверям и окнам их были проложены широкие и узкие проходы в массиве снега, высотой в рост человека и выше. Частично снег вывозили за пределы лагеря, но машин обычно не хватало, и заносы снегом не прекращались до мая, когда за работу принималось солнце.
Помощник врача Заславский, числившийся старшим фельдшером отделения, в сущности, был врачом. Его арестовали, когда он заканчивал последний курс мединститута, и сейчас стажировался, чтобы в дальнейшем перейти на самостоятельную работу врача. Для заключённого это было жизненно важным, и работу свою он выполнял с большим прилежанием, сопровождая врача почти во всех обходах больных, выстукивая и выслушивая сердца и легкие их, пальпируя органы брюшной полости.
Дней через десять я уже вместе с другими больными пилил дрова и убирал снег. Мне поручили также графить температурные листки, снабдив ворохом рулонной бумаги, ножницами, карандашом и линейкой. Награфил я их несколько сотен. Почти сразу же написал домой письмо, сообщив маме свой новый адрес.
Среди больных был юноша года на два старше меня — Саша Лабутов. В начале войны он окончил радиотехнический техникум и был мобилизован в армию по своей специальности. Срок у него был 8 лет по статье 58-10. Попав в Магадан, ему удалось избежать приисков, устроившись в Магаданском промкомбинате электромонтёром. Занимаясь физическими упражнениями и закаливанием ветреной магаданской зимой, он простудился, подхватил крупозное воспаление легких, затем экссудативный плеврит и надолго попал в больницу.
Найдя себе слушателя со средним образованием, используя свободное время и оставшиеся у меня обрывки бумаги от температурных листков, я стал заниматься с Сашей высшей математикой. Особого энтузиазма к занятиям он не проявил, но таким образом коротал время. Саша надеялся после выписки из больницы снова попасть в Магадан в Промкомбинат на свою прежнюю работу.
Иногда из Магадана приезжали «покупатели», выбирая из выздоравливающих больных специалистов: рабочих-станочников, слесарей, электромонтёров, чертёжников. Один раз и меня вызвали, но, узнав, что у меня 2-й пункт 58-й статьи, от моих услуг решительно отказались.
Советская малина
Собралась на совет.
Советская малина
Врагу сказала: «Нет!»
Мы сдали того суку
Войскам НКВД.
С тех пор его по тюрьмам
Я не встречал нигде.
Из стихов блатных
В начале декабря в больницу прибыло много заключённых из Магадана — с кораблей, пополнявших быстро убывающую на приисках рабочую силу. Особенно много тяжёлых больных доставил пароход «Джурма», попавший в Охотском море в сильный шторм и задержавшийся в нём на несколько суток. Последние дни заключённых на пароходе не кормили. Некоторые из них были с отморожениями, другие — с упорными поносами, нагноившимися пролежнями.
Чтобы освободить для них места, часть выздоравливающих заключённых выписали в рабочую зону лагеря — в полустационары или ОП, остальных укладывали по три человека на двух рядом стоящих кроватях. Меня с Сашей перевели во 2-е терапевтическое отделение, которым заведовала Ольга Степановна Семеняк, опытный врач, до войны — преподаватель Харьковского медицинского института. Во время фашистской бомбежки Харькова погибла вся её семья. В лагере она вела замкнутый образ жизни, не сближаясь накоротко ни с кем. На Колыме сначала работала на Эльгене в женском лагере, а после организации Центральной больницы на 23/6 километре по просьбе начальника нашей больницы её перевели к нему.
2-е отделение было расположено недалеко от котельной и так же как баня, контора, столовая, хирургическое и гинекологическое отделения обогревалось центральным отоплением. Но при больших морозах тепла не хватало, и зимой в палатах становилось холодно. Большая палата этого отделения была очень широкой (метров десять), и кровати стояли в четыре ряда. Нас с Сашей положили возле окна. На второй день я простудился, и меня переложили в один из средних рядов, более тёплых. К вечеру меня стало знобить, температура подскочила до тридцати девяти градусов.
Заключённые врачи больницы жили в небольших комнатах в отделениях. Это позволяло им в любое время дня и ночи подходить к больным. Оторванные от родных и ограждённые от внешнего мира колючей проволокой, врачи, как правило, заботились только о своих больных и интересовались одной медициной. В больнице Ольга Степановна была признанным авторитетом в области диагностики внутренних болезней. Врачи других терапевтических отделений в сомнительных случаях обращались к ней за консультациями.
Ещё не имея результатов анализов, Ольга Степановна почти всегда безошибочно ставила диагноз. Тем не менее, и она не пренебрегала помощью коллег, когда нужна была консультация других специалистов. Несмотря на то, что «на воле» работала в медицинском институте, в лагере она часто пользовалась народными средствами лечения, травами, не торопилась применять «химию».
В физиотерапевтическом кабинете больницы была ртутно-кварцевая лампа, но Ольга Степановна для лечения рожистого воспаления пользовалась горячим утюгом, прогревая им через толстый слой марли поражённый участок кожи больного.
Осмотрев меня, Ольга Степановна распорядилась перевести в «изолятор» — небольшую палату для тяжелобольных, где было одно свободное место, поручила наблюдать за мной дежурному фельдшеру. В изоляторе уже долгое время лежали двое больных.
У одного из них — Карпова после затяжного крупозного воспаления легкого развился абсцесс его с обильной гнилостной мокротой. К этому времени в больницу стал поступать в ограниченном количестве американский пенициллин. Велся строгий учёт его, и назначался он только после консультации врачей и согласования с главным врачом больницы. Карпову назначили курс такого лечения, временно ему стало лучше, температура снизилась, уменьшилось количество мокроты, но ненадолго. Врачи признали лечение пенициллином неэффективным, и повторно главврач рецепт не подписал, предложив использовать другие методы. Но другие способы лечения не были найдены, и жить больному осталось немногим более месяца.
Ввиду ограниченного количества пенициллина и других дефицитных лекарств, главврачу приходилось решать за жизнь какого больного стоит бороться, а кто сможет выкарабкаться без лекарства или оно ему уже не поможет.
Второй больной — Силин лежал с ишемической болезнью сердца, аритмией, кардиосклерозом и декомпенсированным пороком сердца. Собственно, лежать он уже не мог и находился в кровати в полусидячем положении, тяжело дыша, доживая последние дни.
На следующий день у меня появилась боль в горле, и я с трудом через сузившееся отверстие гортани вдыхал воздух. Температура не снижалась, и Ольга Степановна, обнаружив припухлость в районе мягкого неба и предположив развитие у меня заглоточного абсцесса, пригласила из хирургического отделения доктора Яноша Задора — отоларинголога и нейрохирурга. Подтвердив диагноз, он назначил инъекции пенициллина, и через несколько дней мне стало легче, дыхание восстановилось, температура снизилась до субфебрильной. Снова появился доктор Задор. Меня усадили на стул в процедурной, и Задор, вскрыв скальпелем нарыв, выпустил гной. Я стал быстро поправляться, и меня выписали в общую палату.
Раза два в месяц в больничные отделения приходила парикмахерша, стригла и брила нас. Больных было много, обрабатывала она нас кое-как — смочит перед бритьем лицо водой и скребёт тупой бритвой, оставляя красные следы на лице. Вся в татуировках, она оказывала знаки внимания лишь блатным. Как рассказывали женщины и банщик, видевшие её в душевой раздетой, на теле у самого неприличного места было вытатуировано: «Умру за горячую езду».
Как-то недалеко от места, где она брила больных, двое доходяг, лежа на кроватях, вспоминали как они, крестьяне, жили во время немецкой оккупации. Из их разговора выходило, что не так уж плохо, что голодными не были. Один из них сказал:
— А у нас в селе немцев совсем не было. Был староста и полицай, да и те свои парни. Соберём оброк, отправим хозяевам, а всё остальное наше. Работай, не ленись и будешь сыт.
— Ах вы, сволочи! — возмутилась парикмахерша. — Гады! Вешать вас надо! Мой брат погиб на войне с фашистами, люди от голода умирали, тысячами погибали наши военнопленные в немецких концлагерях, а вы остались в оккупации, работали на фашистов, да ещё и хвалите их!.. Валяетесь на чистых койках, кормят и лечат вас, дармоедов!
Возмущенная, она, не кончив стричь и брить больных, ушла.
Через полчаса в отделение зашёл начальник режима с надзирателем, вызвали собеседников и ближайших свидетелей в кабинет врача, стали допрашивать. Но никто толком ничего не слышал — либо спал, либо был занят своими мыслями. На следующий день, осмотрев этих двух неосмотрительных собеседников, Ольга Степановна выписала их из отделения. Тяжёлый, изнурительный труд и скудное, неполноценное питание заключённых приводило к глубоким изменениям в организме больных, надолго приковывая к постели. Врачи не спешили их выписывать, хотя на медиков постоянно сыпались нарекания, что долго держат заключённых в больнице, давая неоправданно длительный отдых, в то время как на приисках требуется рабочая сила. И, тем не менее, без разрешения врача выписать больного на работу было нельзя. Время от времени больных обследовала комиссия из вольнонаемных врачей и решала их судьбу.
Несмотря на отдых, удовлетворительные условия в больнице, неплохой уход, сопротивляемость организма доходяг инфекционным болезням оставалась слабой, и даже здесь нередки были повторные заболевания, такие как грипп, пневмония и даже сепсис.
Один из моих соседей по койке, срезая ножницами ногти на ноге, случайно поранил палец и, видимо, внес инфекцию. На следующий день у него поднялась температура, причину которой сразу установить не удалось. Когда же на теле появились множественные точечные кровоизлияния и гнойнички, развилась желтуха и стало ясно, что это сепсис, было уже поздно — не помогли и инъекции пенициллина.
Последние дни он был в полусознательном состоянии, не мог есть и лишь повторял: «В раздаточной остались три мои пайки... остались четыре пайки» — единственное, что у него ещё осталось в жизни. Но съесть их ему уже не суждено было.
Бывали, однако, случаи, когда лагерная голодная диета излечивала зэка от недуга, мучавшего его длительное время на воле. Один лагерник рассказывал мне, что до ареста у него была язва желудка, что он пытался соблюдать диету и всё равно не мог справиться с болезнью, а, попав в тюрьму и лагерь, с жадностью съедал свою пайку чёрного хлеба, баланду и кусок селёдки с костями, и его голодный желудок всё поглощал без остатка, не выражая никакого протеста, а истощённый организм требовал ещё пищи.
Снова крепнут дремавшие силы,
Новой жизни приходит пора,
И становится всё так возможным,
Что мечтою казалось вчера.
А. Плещеев
Во 2-м отделении было несколько книг, вероятно, оставшихся от медперсонала и лечившихся здесь больных. Я читал всё подряд. Это были художественные произведения известных писателей и поэтов прошлого века и современных, и даже учебники для вузов. Книги давал мне старший фельдшер отделения Ерухим Абрамович Крейнович или, как его звали в лагере, — Юрий Абрамович. Иногда он брал для больных книги в лагерной библиотеке.
В летние дни, когда больных было немного, дежурные фельдшера легко справлялись со своими обязанностями, но в осенне-зимний период, когда число больных превышало сотню и среди них было много тяжелых, дежурным фельдшерам помогал Юрий Абрамович, делая внутривенные вливания, ставя капельницы.
Помощь фельдшерам и санитарам в это время оказывали и некоторые выздоравливавшие больные. Они измеряли температуру и заносили её в температурные листки, разносили лекарства, накладывали горчичники, ставили банки, клизмы, делали массаж, растирания, собирали анализы мочи, мокроты, желудочного сока и кала для отправки в лабораторию.
Среди снятых с кораблей невольников было много лежачих больных с изнурительными трудно излечивающимися поносами. Кроме дизентерийных, были авитаминозные и дистрофические поносы. Всем этим больным назначались внутривенные вливания лекарств, так как слизистая желудочно-кишечного тракта их была воспалена, истончена и не всасывала ни пищу, ни медикаменты. Больным дизентерией и с другими инфекционными энтероколитами назначали курс внутривенных инъекций йод-сульфидина по Планельесу, и почти всем — витамины, глюкозу, физиологический раствор.
В обязанности Юрия Абрамовича входило составление годового отчёта по отделению, передававшегося затем медстатистику для обобщения. Медицинская статистическая отчётность содержала сведения о числе больных, прошедших через отделение, с учетом диагнозов заболеваний; велся учёт выздоровления и выписки заключённых в рабочую зону или в ОП, перевода их на инвалидность, учёт летальных исходов. Сотни больных проходили за год через отделение. На каждого из них заводилась карточка, в которой отмечалось, сколько дней и с каким диагнозом больной пролежал в отделении, откуда прибыл и куда был направлен. В процессе болезни иногда менялся диагноз, что приводило к путанице в отчётах. Сведения о перемещении больных ежедневно подавались медстатистику дежурными фельдшерами отделений и фельдшером приемного покоя, и годовой отчёт не должен был им противоречить.
К составлению отчёта Юрий Абрамович привлек меня, а когда мы закончили его, Саше Лабутову и мне Ольга Степановна предложила помогать посменно фельдшерам, не справлявшимся в это время года с большим объёмом работ. Ранее выполнявшие эту работу больные к этому времени уже выписались из отделения.
Средних медработников на Колыме не хватало, и почти каждый год в больнице организовывались курсы фельдшеров сроком на восемь-двенадцать месяцев. Учащихся выбирали из заключённых, имевших как минимум неполное среднее образование. Некоторые из них ранее работали в лагерях санитарами или были фельдшерами-практиками. Несколько лет назад такие курсы окончил Крейнович, и сейчас он присматривался к больным для рекомендации их на курсы, зная, что для заключённого попасть в лагере на такие курсы — это вопрос жизни или смерти. Ольга Степановна с одобрения Юрия Абрамовича и дежурных фельдшеров рекомендовала на курсы из своего отделения Сашу Лабутова, санитарку Аню Кобрину и меня.
Наиболее сложной для нас — помощников фельдшеров — была раздача лекарств, рецепты которых в историях болезней и на этикетках были написаны по-латыни. В первые же дни нашей работы мы изучили содержимое шкафа, в котором хранились лекарства, и принялись с помощью фельдшеров за расшифровку часто неразборчивых записей врача в историях болезней. Для удобства мы переписывали назначения врача на фанерную доску. При выписке больных или при изменении назначения старая запись счищалась ножом, а на её место вписывалась карандашом новая. Вероятно, так же поступали в древности наши предки. В освоении латинских названий нам помогли скромные знания немецкого языка, а мне — и латинского, который я немного изучал в лицее. Вскоре мы уже знали не только лекарства, но и при каких болезнях их назначают.
В больнице была неплохая художественная самодеятельность. Начальник больницы «доктор Доктор», как его называли, ибо такой была его фамилия, придавал ей большое значение, сам присутствовал в клубе на генеральных репетициях и отбирал номера для включения в программы концертов. Больных артистов после выздоровления обычно оставляли в этом же лагере. Им предоставляли лёгкую работу, а перед концертами и во время генеральной репетиции на пару дней освобождали от неё совсем. В дальнейшем лучшие артисты попали в Магадан в Центральную культбригаду Маглага, другие — в районные центры Колымы, в местные бригады лагерной самодеятельности.
Часто артисты клуба небольшими группами давали концерты и в больничных отделениях. Сдвигались кровати, и в углу палаты устраивалась импровизированная сцена. Около неё собирались ходячие больные.
23. Старший фельдшер отделения
Пожелаем, чтоб явилось
На Руси побольше их,
Чистых, доблестных, живущих
Лишь для подвигов благих.
Пожелаем, чтоб не меркло
Над родимой стороной
Солнца разума и знанья —
Солнце истины святой.
А. Плещеев
Окончив в Ленинграде этнографическое отделение ЛГУ, Юрий Абрамович Крейнович в 1926 году при содействии своего учителя — известного этнографа профессора Штернберга — поехал на Сахалин для изучения языка, обычаев, быта, обрядов, фольклора, мировоззрения, уклада общественной жизни, промыслов и ремёсел одного из малых самобытных народов острова, охотников и рыболовов — нивхов или, как их тогда называли, гиляков.
Основатель петербургской этнографической школы Лев Яковлевич Штернберг в молодости — в 1886 году — за участие в народовольческой организации был арестован в Одессе и после трёхлетнего заключения в тюрьме сослан на десять лет на Сахалин, где начал свою научную деятельность по изучению коренного населения острова — нивхов. Его юношеские революционные порывы здесь постепенно угасли и сменились научными интересами, желанием оказать реальную помощь отсталым народам в их культурном развитии, в улучшении их быта.
Юрий Абрамович поехал на Сахалин добровольно заниматься своим любимым делом. Изучал быт, нравы, занятия, язык, культуру, религиозно-магические ритуалы местного населения, работал учителем. За четыре года пребывания на Сахалине Юрий Абрамович составил букварь и учебники для начальной школы на языке нивхов, был первым их учителем, систематически вёл дневники. Изучая этот народ, надолго оторванный от современной цивилизации и сравнительно недавно ещё пребывавший в страшной культурной отсталости — ещё в каменном веке, Крейнович делал подробные записи, которые сохранил для дальнейшего анализа. Исследования языков малых народов Севера, изучение их морфологической структуры, фонетики и лексики Юрий Абрамович продолжил и в Ленинграде.
В грозном 1937 году, в период максимальной активности НКВД, Крейнович был арестован и вскоре попал на Колыму, которая к тому времени уже стала самым крупным в Союзе отделением ГУЛага, где в суровых климатических условиях закалялись и перевоспитывались в духе советского патриотизма и социалистического отношения к труду рабочие, крестьяне, трудовая интеллигенция.
Из сотни народностей Советского Союза и зарубежных борцов за построение самого справедливого общества на Земле никто не был обойден вниманием, не миновал воспитательно-трудовых лагерей Колымы и других районов Севера. В 90-х годах XIX века в Нижне-Колымске царскую ссылку как народоволец отбывал другой наставник Крейновича — профессор Владимир Германович Богораз-Тан, этнограф и исследователь языков народов Крайнего Северо-востока: чукчей, коряков, ительменов, ламутов и эскимосов. Со многими представителями народов Севера познакомился в колымских лагерях и Юрий Абрамович, многое узнал от них об истории этого сурового края и решил продолжить здесь свои исследования.
Условия сталинских лагерей для научной работы по сравнению с царской ссылкой были несравненно более суровыми. Не теряя надежду и веру в людей, Юрий Абрамович написал начальнику Дальстроя К. А. Павлову письмо, в котором убеждал его в необходимости изучения для нас и наших потомков истории Колымы, её коренных народов. Написал, что много уже собрал сведений и просит разрешения продолжить свои исследования. Не отличался Карп Александрович Павлов мягкостью характера и доброжелательным отношением к заключённым. Однако разрешение на сбор материалов по истории Колымы и их творческую обработку за подписью начальника Дальстроя Юрий Абрамович всё же получил. Это ограждало его в дальнейшем от изъятия записей при обысках.
С утра до вечера Юрий Абрамович в лагере пилил и колол дрова, возвращаясь в барак изнурённым и уже не способным к творческой работе. Пошёл он как-то к начальнику лагеря, показал бумагу, подписанную хозяином Колымы, и попросил перевести на более лёгкую работу. Начальник лагеря вызвал врача стационара и распорядился взять Юрия Абрамовича на работу санитаром. Заняв место пожилого человека, новый санитар чувствовал угрызение совести и старался в дальнейшем помочь старику, но отказаться от предложенного места не смог. В стационаре Юрию Абрамовичу также пришлось много работать, но работа была значительно легче прежней; он был в тепле, и иногда ему удавалось пополнить свои записи, беседуя с больными-северянами. Кроме выполнения обязанностей санитара Юрий Абрамович помогал фельдшерам, многому от них научился, и, когда в Центральную больницу УСВИТЛа стали набирать заключённых на курсы фельдшеров, врач приисковой больницы послал его на учёбу. Окончив курсы, Юрий Абрамович остался в Центральной больнице, работая дежурным фельдшером, затем старшим фельдшером отделения, амбулаторным фельдшером лагеря.
В конце 1947 года Юрий Абрамович освободился из лагеря. В Ленинград или какой-либо другой крупный город путь ему был заказан, но вырваться с Колымы удалось. Находясь в ссылке, Юрий Абрамович работал фельдшером в одном из сибирских поселков, продолжал изучение языков народов Севера и написал на эту тему кандидатскую диссертацию. Для поездки в областной центр и защиты её потребовалось разрешение МГБ.
После XX съезда КПСС и реабилитации Юрий Абрамович вернулся в Ленинград. В институте этнографии из старых его друзей никого в живых не осталось: часть погибла на фронте, часть в экспедициях, часть в блокадном городе, и на работу туда его не взяли. Удалось устроиться в Ленинградском филиале Института языкознания.
Когда я после лагеря и ссылки попал в Ленинград, мы встретились с ним и поддерживали дружеские отношения до конца его жизни, вспоминали прошлое — плохое и то немногое хорошее, что встретилось нам в колымских лагерях.
В Институте языкознания Юрий Абрамович защитил докторскую диссертацию. Несмотря на больное сердце, много работал. По старым дневникам и памяти, сохранивших время пребывания на Сахалине, написал книгу о быте, обычаях, нравах и мировоззрении нивхов.
Неподвижно, одиноко
Я лежу средь темноты:
Бесприютные мечты
Разбрелись во тьме далеко...
Утро детства золотого,
Бури юношеских дней,
Всё умершее, былое
Мчится в памяти моей.
А. Голенищев-Кутузов
В больницу непрерывно поступали всё новые больные. После более или менее продолжительного лечения их либо сразу выписывали в общую зону, а затем этапом отправляли в другие лагеря, чаще всего на прииски, рудники и угольные шахты, либо сначала направляли в ОП, где за месяц или два усиленного питания выздоровевшие становились пригодными для тяжёлой работы на приисках.
Сохранивших здоровье заключённых, старательных и приученных жизнью к физическому труду и не имевших противопоказаний по статейно-сроковому признаку, расконвоировали и направляли на участок лесозаготовки — в бригаду Лурье, жившую и работавшую в четырёх километрах от центрального лагеря. Работали лесозаготовители добросовестно, выполняли на трелёвке леса лошадиные нормы, зная, что только упорный труд может избавить их от прииска. Кормили их хорошо — лучше, чем на приисках.
Выздоравливающих больных, уже неспособных к тяжёлой работе, выписывали в полустационары. Получая скромное питание, они не оставляли надежду в дальнейшем устроиться на какую-нибудь лёгкую работу в больнице: санитаром, дневальным, возчиком или, если позволяли статейно-сроковые признаки, — на отправку на материк.
К весне 1946 года меня выписали в ОП, где мы до обеда работали на лесозаготовке — на ближайшей сопке без норм: кто сколько сможет или на некоторых других работах по заявке нарядчика. В ОП врача не было, были лишь два фельдшера, но и они не были загружены работой.
Дневной фельдшер распределял отдыхающих по работам, иногда взвешивал их, подготавливая к медосмотрам врачами и выписке из ОП. Редко кто, побывавший хоть немного на прииске, восстанавливал силы и здоровье, но спущенный Дальстрою план по золоту гнал на прииски всех, способных держать в руках кайло и лопату.
Ночной фельдшер Дима Востриков приходил на дежурство, чтобы через час-полтора улечься спать. Он руководил драмкружком лагерной самодеятельности и днём проводил всё время в клубе на репетициях. Должности артистов, дирижёра и режиссёра не были предусмотрены сметой, поэтому все служители Мельпомены работали на каких-либо, обычно лёгких, работах. Дима числился фельдшером ОП. Иногда поздно вечером, надев белый халат, деловито прохаживался по бараку с вагонного типа нарами и наводил порядок.
Окинув внимательным взглядом подвластное ему помещение и сделав какие-то малосущественные замечания, он как-то спросил:
— Инженеры среди вас есть?
Мы знали, что иногда специалистов, не имевших противопоказаний по статейно-сроковому признаку, брали в Магадан в Промкомбинат и другие лагеря. Попасть туда было большой удачей. Двое заключённых объявили себя инженерами. Дима стал дотошно выяснять: где работали, какие должности занимали, есть ли дипломы, хорошо ли знакомы с чертёжно-конструкторской работой.
Наконец, один из инженеров поинтересовался:
— А куда нужен специалист? На какую работу?
Помолчав немного, Дима пояснил:
— Мне нужно разграфить десять листов нотной бумаги. Справитесь?
В лагерях всегда было много заключённых с высшим образованием, и часто даже для простой работы местное начальство выбирало себе высококвалифицированных специалистов. Для сколачивания ящиков выбирали столяров-краснодеревщиков, для покраски стен, окон и дверей — художников, для копки и поливки огородов — агрономов; водопроводчиками назначали механиков, электромонтерами — инженеров-электриков, счетоводами — математиков с университетским образованием, прорабами — инженеров-строителей, желательно кандидатов наук.
Дима Востриков до заключения был студентом режиссёрского факультета ГИТИСа (Государственного института театрального искусства). Непонимание процессов, происходивших в стране, ошибочное мнение о необходимости что-то улучшить, злопыхательская критика всё ещё имевшихся у нас некоторых недостатков — «наследия проклятого прошлого», излишнее любопытство не скрылись от зоркого ока компетентных органов и привели Диму на скамью подсудимых, а затем на Колыму для перевоспитания честным трудом.
После первого же дня работы в забое на прииске Чай-Урья Востриков почувствовал себя совершенно больным и побрёл вечером в санчасть. Оказалось, что начальница санчасти, которая в этот день сама вела приём, тоже москвичка и близкая подруга его тёти. Она приняла в судьбе Димы живое участие, поинтересовалась его профессией.
Знакомый уже с деятельностью и привилегированным положением лагерных фельдшеров, он, недолго думая, сказал:
— Я фельдшер!
— Это хорошо! Нам нужен фельдшер в стационар. Работать будешь в ночную смену. Ознакомишься с больными, с назначениями врача и можешь приступить к работе.
С небрежным видом, но очень внимательно, Дима слушал наставления своего нового коллеги, работавшего днём, смотрел, как тот делает инъекции. Ночью нужно было сделать несколько подкожных впрыскиваний, а утром измерить больным температуру и раздать лекарства.
Как только дневной фельдшер ушёл Дима принялся за работу. В эту ночь его лихорадило. Он боялся не только провалиться, но и причинить вред больным. Насадив иглу на шприц и набрав обыкновенную воду, Дима потренировался на своих стёганых ватных брюках и убедился, что с подкожными инъекциями справится.
Прокипятив шприцы, соблюдая правила асептики, он осторожно набрал лекарство и пошёл в палату. Смазав йодом сухую кожу руки больного, он с трудом проколол её и медленно ввёл раствор. Укол был болезненным, и больной даже выругался. Но это было началом, и Дима убедился, что не боги лепят горшки. Просмотрев содержимое шкафа с медикаментами и чётко записанные на фанерке назначения врача, Дима не без труда идентифицировал их и утром приступил к раздаче лекарств.
Ещё долго он не мог понять, почему на бутылках с растворами написано: «Sol. ...» Раствор соли это? Но некоторые из них совсем не были похожими на соль. Удовлетворить своё любопытство Дима не решался, боясь разоблачения, и не скоро узнал, что это сокращенное обозначение латинского слова «Solutio» — раствор.
Вскоре он приобрел уважение коллег, наставников и больных, прослыл опытным, внимательным фельдшером.
Через некоторое время освободилось место в хирургическом отделении, и начальница санчасти решила перевести способного фельдшера в подчинение хирурга, опытного врача, страдавшего, однако, слабостью к спиртному. Дима понял, что лёгкая жизнь кончилась. Он знал, что ему придётся готовить и подавать врачу во время операции хирургические инструменты, название которых он не только не знал, но даже не видел их ранее, давать эфирный или хлороформный наркоз, делать перевязки. Нет, с такой работой ему не справиться!
Был у Димы неплохой свитер и немного денег. Обменял он их на спирт и пришёл «знакомиться» с хирургом. И когда врача немного развезло, Дима признался, что никакой он не фельдшер и что врач может его тут же выгнать или... научить тому, что положено знать фельдшеру хирургического отделения, пообещав, что учеником он будет прилежным. Хирург сначала возмутился, но потом решил, что Дима неплохой и смышлёный парень и что он сделает из него настоящего фельдшера. Он учил его не только словом, но и оплеухами. Дима за это на него не обижался.
Для поддержания доброжелательного отношения с хирургом ему приходилось подогревать врача «огненной водичкой», а для этого крутиться, используя свои связи в санчасти, заниматься лагерной коммерцией и всё же постоянно чувствовать, что висишь на волоске.
Через год Дима был уже «битым фраером» — бывалым опытным лагерником. А когда на прииске стало известно, что в Центральной больнице УСВИТЛа на 23/6 км открываются курсы фельдшеров, он пришёл к начальнице санчасти, рассказал, что не имеет медицинского образования, и попросил послать его на курсы.
Начальница не удивилась его признанию, и через неделю Дима распростился навсегда с прииском и уехал под конвоем в грузовике на юг — в сторону Магадана.
Учение на курсах ему давалось легко: ещё свежи были в памяти школьные знания, сказалась и практика его работы фельдшером на прииске. Вскоре он включился в коллектив лагерной художественной самодеятельности, стал признанным лидером в нём, руководил драмкружком, ставил отрывки из пьес, выступал в качестве конферансье.
Доктор Доктор был доволен им и оставил у себя в лагере, предоставив работу ночного фельдшера ОП, состоявшую, в основном, в обязанности спать с отдыхающими в одном бараке.
Многие артисты, известные и малоизвестные, надолго задерживались в больнице. Особой популярностью пользовался хорошо известный в 30-х годах эстрадный певец Вадим Козин, проживший долгую жизнь и навсегда связавший свою судьбу с Магаданским музыкально-драматическим театром.
Не вижу я отрадного рассвета:
Повсюду ночь да ночь, куда не бросишь взор.
Исчезли без следа мои младые лета,
Как в зимних небесах сверкнувший метеор.
Как мало радости они мне подарили,
Как скоро светлые рассеялись мечты!
Морозы ранние безжалостно побили
Беспечной юности любимые цветы.
А. Плещеев
Когда я находился в ОП меня направили в амбулаторию, где моей обязанностью было: пилить и рубить с санитаром дрова, перед обедом получать в пекарне «дрожжи» и раздавать их в обед и вечером в столовой работникам больницы и лагеря, растапливать оленью кровь, поступавшую в замороженном виде в деревянных бочках из северных оленеводческих районов Магаданской области, и отпускать её в качестве «гематогена» в больничные отделения в соответствии с разнарядкой. Должность эта не была предусмотрена штатным расписанием, и, как только через месяц меня выписали из ОП, её занял новый отдыхающий.
После выписки из ОП меня, как кандидата в курсанты, по рекомендации Юрия Абрамовича поместили в чистенький небольшой барак с двухэтажными нарами вагонной системы, где жил сложившийся коллектив работников больницы. В основном это были лагерные «придурки»: бухгалтеры, пекари, работники столовой, санитары, парикмахеры — всего человек тридцать. Посередине барака стоял большой стол и две длинные скамьи. Свисавшая с потолка довольно яркая электрическая лампа позволяла вечером после работы с удобством читать книги, которые я брал в неплохой лагерной библиотеке, находившейся в помещении клуба.
На работу меня, как и большинство выписанных из больницы или из ОП зэка, направили в дорожную бригаду. С бригадиром я был знаком ранее, когда он, как и я, лежал в 7-м терапевтическом отделении. Это был пожилой человек со слабым здоровьем. В лагере он находился с 1937 года. Его пятилетний срок заключения закончился в начале войны, но, как и вся контра, он был задержан в лагере сначала «до конца войны», затем — «до особого распоряжения». До больницы он работал в Магадане на АРЗе (авторемонтном заводе) токарем, а когда вышел из больницы, доктор Доктор предложил ему остаться до освобождения из лагеря бригадиром дорожной бригады.
Состав заключённых этой бригады был непостоянным. Попадали туда выписавшиеся из больничных отделений или проштрафившиеся в лагере заключённые. Кое-кому удалось впоследствии пристроиться в больнице, но большинство вскоре попадало на этап.
Зимой и весной, когда лагерь и посёлок заносило снегом, мы трудились на их расчистке. В лагере проходили две магистрали для проезда машин, а от них уже были ответвления к больничным отделениям, рабочим баракам, гаражу, дровоскладу, небольшой электростанции, водокачке, столовой, пекарне, амбулатории, парикмахерской, бане, конторе, клубу.
За зоной вдоль посёлка вольнонаёмных и вохровцев и далее к главной колымской трассе — Колымскому шоссе — протянулась дорога, длиной в шесть километров. В другую сторону от лагеря четырёхкилометровая дорога соединяла его с «лесной командировкой» — небольшим лагпунктом, в котором жили бесконвойные лесозаготовители. Зимой мы расчищали дороги от снега, летом — разгружали машины с песком и ремонтировали дорожное полотно.
Мне грезится она иной: томясь в цепях,
Порабощённая, несчастная Россия, —
Она не на груди несёт, а на плечах
Свой крест, свой тяжкий крест, как нёс его Мессия.
В лохмотьях нищеты, истерзана кнутом,
Покрыта язвами, окружена штыками,
В тоске, она на грудь поникнула челом,
А из груди, дымясь, струится кровь ручьями.
С. Надсон
Больничный лагерь был смешанным. Мужские бараки были расположены в общей зоне, где находились и больничные отделения; женская зона была отделена от общей невысокой — в рост человека — оградой из колючей проволоки. Вход в неё был возле вахты, и на ночь она запиралась. Из двух параллельных дорог в лагере одна считалась мужской: по ней предписывалось ходить только мужчинам, другая — женской. Работали все в одной зоне, и как ни строго следили надзиратели за нравственностью заключённых интимные связи между мужчинами и женщинами не были в лагере редкостью. Но если кто-либо из заключённых попадался, возмездие было неотвратимо: проштрафившихся направляли в дорожную бригаду, а затем на этап. Больше страдали от этого женщины.
Не убереглась и лаборантка Зина, бравшая у больных кровь на анализы. И теперь доктор Доктор искал ей замену. Обратился к бригадиру дорожников, и тот назвал мою фамилию. Через час я был уже в уставленном цветами кабинете начальника больницы, а на следующий день, надев белый халат, с чемоданчиком в руке переходил с Зиной из одного отделения в другое, стараясь запомнить и перенять её ловкие движения, когда она выполняла свои нехитрые обязанности.
Кроме общей и женской зон в больнице были ещё две зоны: для ссыльных и для военнопленных японцев.
Ссыльными были командиры и бойцы Красной армии, попавшие в плен к немцам, а затем в фашистские концлагеря, или работавшие у нацистов во время оккупации, а также власовцы, миновавшие по счастливой случайности сталинских лагерей. Большинство из них перенесли немыслимые страдания на вражеской или оккупированной территориях, а теперь должны были осваивать мерзлую колымскую землю.
При огромном потоке пленных, который хлынул в конце войны из Германии, органы контрразведки не успевали быстро разобраться с каждым. В том, что все они виноваты, коль побывали у фашистов в плену, сомнений у чекистов не было, и весь «трофейный» контингент отправили в ссылку на шесть лет на Колыму или в другие, не столь отдалённые места. Поместили их под охрану в такие же лагеря, как и заключённых, но режим у них был свободнее и им легче было устроиться на работу, близкую к своей специальности и соответствующую их знаниям и довоенной трудовой деятельности.
Органы госбезопасности усердно трудились и после войны, разоблачая всё новые преступления изменников Родине. И многие из пленников меняли свой статус ссыльных на заключённых.
В конце 1945 года на Колыму привезли много военнопленных японцев. Они находились на ещё более свободном режиме. В чужой стране, без знания языка, с характерным внешним видом им трудно было скрыться, они крепче были привязаны к своим новым лагерям и ходили без конвоя. Работали на стройках в Магадане и на ремонте дорог. Руководили работами в качестве бригадиров японские офицеры, и со своими солдатами они обращались с такой же жестокостью, как и наши блатные бригадиры с фраерами. Питание было скудным, как и у заключённых, их солдатская одежда не соответствовала колымским морозам. Много пленных умирало, многие попадали в больницу.
С Зиной меня пропустили в японскую зону и в зону ссыльных. Женская рука здесь не чувствовалась. Весь контингент кроме вольнонаемных врачей был мужской. В палатах-бараках было грязно. В японской зоне фельдшерами были, как правило, японские офицеры, с больными обращались грубо, к их нуждам были невнимательны. Смертность здесь была выше, чем среди заключённых.
Узнав, что я собираюсь на курсы фельдшеров, и решив, что брать кровь у больных не мужская работа, заведующая лабораторией перевела меня на работу по первичной обработке крови, мочи, мокроты, желудочного сока, кала.
Работал я с девушкой — Наташей, проработавшей в лаборатории уже более года и хорошо освоившей свои обязанности. Мы осуществляли внешний осмотр предметов анализа, определяли РОЭ (реакцию оседания эритроцитов), процент гемоглобина в крови, белок в моче, заполняли бланки и передавали их другим лаборанткам для микроскопического анализа.
При выписке из больницы, я получил латанную-перелатанную одежду, расползавшуюся на мне с каждым днём всё больше и больше. В своем затрапезном облачении мне было неуютно среди сравнительно хорошо одетых сотрудников лаборатории. Я написал заявление начальнику АХЧ (административно-хозяйственной части) с просьбой выдать мне одежду «второго срока» (б/у — бывшую в употреблении), то есть не новую, но ещё приличную. Попросил заведующую лабораторией подписать заявление, но та отказалась, объяснив мне, что не может часто обращаться с просьбами к начальнику, а я у неё работник временный и когда поступлю на курсы фельдшеров нам выдадут одежду первого срока.
Всё же я пошёл в контору в приёмные часы начальника АХЧ — заместителя начальника лагеря и больницы по административно-хозяйственной части. Вторым заместителем доктора Доктора (по лечебной работе) был главный врач больницы. Начальник АХЧ — Эдуард Исаакович Гроссман, взяв заявление и не увидев подписи заведующей лабораторией, сказал:
— Я вам ничего не дам!
Так я впервые познакомился с Гроссманом, оказавшим впоследствии большое влияние на мою дальнейшую лагерную судьбу.
Приложи свою руку мне к сердцу
И щекою приникни к моей,
И скажи: ты меня не забудешь,
Даже там, — даже в царстве теней?..
Эта влажная зелень долины
Скроет бедное сердце моё,
Что любило тебя так безмерно,
Как тебя не полюбит ничьё!
А. Плещеев
В лаборатории санитаркой работала шустрая смешливая девушка Галя, «западница» — западная украинка. Работала хорошо, но иногда во время работы исчезала. Её часто видели в зубном кабинете, находившемся в одном из помещений лагерной амбулатории и обслуживающем как заключённых, так и вольнонаёмных. Работал там юноша — Вася, тоже западник, зубной техник. Его приметил зубной врач, и Вася стал его помощником. Быстро освоив работу, он часто заменял врача, когда в кабинет приходили заключённые лагеря или их приводили из отделений больницы.
На приисках зубоврачебных кабинетов не было, и врачи, или чаще фельдшера, удаляли зубы без анестезии. Да она и не требовалась, так как цинга разрушала дёсны так, что зубы удалялись без особых усилий. В больнице зубы лечили, пломбировали.
Зубной врач вскоре освободился и уехал в Магадан. Вася успешно заменил его, обслуживая и простых заключённых, и лагерных придурков, и вольнонаёмных. Галя продолжала навещать Васю, когда у него не было посетителей. Вскоре её весёлое настроение исчезло, по лицу стала пробегать тень беспокойства, в душе совершалась борьба.
Как-то вечером, когда все разошлись и в лаборатории, кроме Гали, осталась лишь одна лаборантка, она услышала приглушённый звук падения и тихий стон в соседней комнате. Войдя туда, лаборантка увидела на полу Галю и рядом с ней разбитую мензурку. Лицо Гали было искажено страданиями, руки дрожали, она тяжело дышала и только прошептала:
— Позови Васю! Скорее!
Лаборантка побежала в ближайшее отделение за врачом, а затем в амбулаторию. Когда Вася пришёл, в лаборатории уже были врачи. Кто-то посоветовал промыть желудок содовым раствором, но Галя, стиснув зубы, сказала:
— Не дам! Теперь уже ничего не надо! Не продлевайте моих мучений. Я ухожу из жизни добровольно. Оставьте меня с Васей! Прошу вас!
Вася бросился к ней:
— Что? Что ты с собой сделала?
— Я выпила уксусную кислоту. У нас мало времени. У меня не было другого выхода. Я беременна. Не смогла, не захотела избавиться от нашего ребёнка. Не хочу, чтобы его забрали и отдали в детский дом, где он не будет знать своих родителей, никогда не почувствует ласки и тепла материнского сердца, не увидит рядом с собой ни одного близкого существа. А какого человека может вырастить из него детдом?
Она почувствовала приближающийся конец и прошептала еле слышно:
— Вспоминай меня и дни нашего счастья! Я ни о чём не жалею!
Лицо её покраснело, дыхание стало частым и поверхностным, затем она затихла... навечно.
Смешанных лагерей на Колыме было мало. В основном они были в Магаданском районе, где этого требовало производство. В смешанных и женских лагерях женщины часто принуждались обстоятельствами к сожительству с надзирателями, конвоирами, блатными, бригадирами, лагерными придурками. Иногда подвергались насилию, иногда вступали в интимные связи с мужчинами по своей воле и нередко становились матерями.
Начальство и охрана жестоко пресекали недозволенные связи между заключёнными, хотя сами, пользуясь зависимым положением лагерниц, не отказывались от удовлетворения своих плотских желаний. Будущих матерей на Колыме отправляли в женский лагерь Эльген, где они некоторое время кормили своих детей, если в груди было молоко. Там же они работали в совхозе или, точнее, в лагхозе.
В дальнейшем детей у них отбирали и отправляли в детские дома, чаще всего навсегда. С 1947 года лагерниц-мамок с небольшими сроками, осуждённых, главным образом, по бытовым статьям, стали освобождать из лагеря, оставляя им детей.
Вася знал, что никогда никто не будет любить его так беззаветно и бескорыстно, как Галя, и не пожертвует ради него самым дорогим для человека — своей жизнью. Два дня он не мог прийти в себя, а потом пришёл к начальнику лагеря с просьбой разрешить похоронить Галю в гробу в отдельной могиле. Сам хотел сделать гроб и вырыть могилу. Доктор Доктор выслушал его сдержанно и сказал, что есть правила захоронения заключённых и нарушать их он не будет.
До 1947 года заключённых хоронили в общей яме без гроба, без одежды и даже без нательного белья. Предварительно проверяли, нет ли во рту золотых зубов, и удаляли их, снимали отпечатки пальцев, привязывали к щиколотке левой ноги бирку. Ничто не должно было пропасть зря, даже убогая одежда заключённого, принадлежавшая лагерю.
Кто-то посоветовал Васе обратиться к начальнице Магаданских лагерей, колымской жене начальника Дальстроя Александре Романовне Гридасовой с просьбой разрешить ему похоронить Галю по-человечески. Начальница Маглага возмутилась неслыханной дерзостью, и в результате Васю отправили на пересыльный пункт. Но на прииск он не попал: своего зубного техника не прочь были приобрести многие начальники магаданских лагерей.
28. На курсах
Вперед! Без страха и сомненья,
На подвиг доблестный, друзья!
Зарю святого искупленья
Уж в небесах завидел я!
Смелей! Дадим друг другу руки
И вместе двинемся вперед,
И пусть под знаменем науки
Союз наш крепнет и растёт.
А. Плещеев
Весной 1946 года нам объявили об открытии в больнице курсов медфельдшеров. Многие кандидаты в курсанты, работавшие ранее санитарами в отделениях или помогавшие фельдшерам, имели рекомендации врачей. Но в делах заключённых не было никаких сведений об образовании, и нам устроили экзамены по русскому языку, математике и химии. Хотя испытания были несложными, не все их сдали и попали на курсы. Голод, тяжёлая физическая работа и лагерный режим способствовали быстрому выветриванию накопленной ранее, но ненужной в лагере, информации.
Недавно я учился в школе, в университете, не сказалось ещё отупляющее влияние лагеря. Знания были свежи в моей памяти. И Саша Лабутов и я сдали экзамены легко.
Вскоре начались занятия. Нам выделили в клубе комнату для занятий, выдали бумагу, снабдили карандашами, ручками и чернилами. Учебников не было, и приходилось вести конспекты лекций. Мы уже поверили, что скоро станем фельдшерами и с энтузиазмом принялись за учёбу. Нас обещали поместить в отдельном небольшом бараке, где будет возможность заниматься. Но начальство почему-то медлило, и мы оставались в прежних бараках. Первые две недели, а для меня и многих других они оказались и последними, мы изучали лишь два предмета: анатомию и фармакологию.
Анатомию преподавал нам Яков Михайлович Уманский — прозектор морга, пожилой человек лет шестидесяти пяти, аккуратно, но скромно одетый, невысокого роста, седой, лысоватый. Фармакологии нас учила заведующая аптекой, для лагеря нарядная дама. Она дорабатывала последние недели своего срока и ощущала уже воздух свободы. Кроме лекций, которых было по четыре-шесть часов в день, у нас были ещё и практические занятия в морге, где в присутствии лечащего врача и Уманского фельдшер Михаил Дунаев вскрывал трупы и врачи уточняли диагноз умершего. В аптеке нам показывали, как приготавливают лекарства: порошки, мази, стерильные растворы, настои и отвары.
Но ты, когда для жизни вечной
Меня зароют под землёй,
Ты в нотах памяти сердечной
Не ставь бекара предо мной.
А. Апухтин
Для многих курсантов, не имевших опыта работы медработника, учёба была нелёгкой, но все мы были полны решимости преодолеть трудности. Многие слушатели не умели вести конспекты, старались записать всё и часто пропускали самое важное.
— Ничего! — успокаивал Яков Михайлович. — Учиться никогда не поздно! Вот, Леонард Эйлер до глубокой старости изучал природу, размышлял и записывал результаты своих наблюдений и расчётов.
— Диктовал, — уточнил я, сидевший перед ним за первым столом. — Он ведь последние пятнадцать лет жизни был слепым.
Он не обиделся, что я поправил его, и только удивлённо спросил:
— Да? А я и не знал! А вы откуда знаете?
— Интересовался его биографией. Я учился в университете на физмате.
— Где именно?
— В Одессе.
— О, тогда нам с вами надо поговорить! Приходите после занятий в морг. Вы знаете, где он находится?
Морг находился в конце лагеря. Недалеко от вышки охранника были ворота, через которые заключённых отправляли в последний путь. За зоной на склоне холма находилось лагерное кладбище. Два могильщика рыли ямы, в которые опускали трупы умерших. Когда одна из них заполнялась, её засыпали землей и переходили к следующей. Зимой, когда земля промерзала, копать было трудно, и землекопы старались заготовить достаточно траншей с осени.
Помещение морга состояло из пяти комнат и двух коридорчиков. В центре здания была большая комната — секционная, где производились вскрытия трупов. Два больших окна с противоположных сторон помещения хорошо освещали его. В середине комнаты был обитый жестью стол для покойника, у стен стояли шкафы с инструментами, дезинфицирующими растворами и халатами; возле одного окна у стены поместили умывальник и бачок с водой.
Сюда приходили врачи на вскрытие, вохровцы — для снятия отпечатков пальцев трупа. Если у умершего обнаруживали золотые зубы, их для пополнения золотого запаса страны извлекал стоматологическими щипцами фельдшер морга Дунаев. Справка о наличии или об отсутствии золотых зубов, подписанная лечащим врачом, поступала в морг вместе с трупом. В морг приходили и курсанты для изучения анатомии человека и патологических изменений внутренних органов в результате развития болезни. Через чёрный ход и коридор вносили трупы. Иногда их было много, и они занимали две комнаты, одна из которых была предназначена для трупов, не прошедших вскрытие, другая — для ожидавших захоронения.
Парадный ход через коридор вел в секционную и ещё в две маленькие комнаты. В одной из них спали, отдыхали, принимали пищу Яков Михайлович и его помощник Дунаев, вторая была кабинетом Уманского. Здесь обсуждались с лечащими врачами результаты патологоанатомических вскрытий умерших, составлялись Яковом Михайловичем и подписывались врачами протоколы.
В кабинете был шкаф с химическими веществами, микроскопом и микротомом для изготовления тонких гистологических срезов тканей и органов трупов или больных и для их дальнейших исследований. Срезы окрашивались химическими красителями, наклеивались на предметные стекла и рассматривались под микроскопом. Здесь устанавливался бесспорный диагноз болезней умерших.
В день нашего разговора на лекции я не зашёл к Якову Михайловичу. Но на следующий день у нас было практическое занятие в морге. Результаты вскрытия обсуждались детальнее, чем обычно. Дунаев извлекал внутренние органы, а Яков Михайлович подробно объяснял нам их строение и функции. В конце занятий он подошел ко мне и предложил зайти к нему в кабинет.
— Я ведь тоже одессит, — сказал он, когда я зашел к нему. — Хотел поступить в молодости в Новороссийский (в Одессе) университет, но до революции для евреев при поступлении в вузы было процентное ограничение: пришлось бы ждать своей очереди, и я поехал учиться за границу.
— В Одессе, — продолжил он, — я хорошо знал известного в то время профессора математики Самуила Иосифовича Шатуновского. У него была прекрасная библиотека, книги на русском и иностранных языках. Он много писал и занимался переводами: был редактором и переводчиком одесского физико-математического издательства «Mathesis».
Уманский рассказал, что как-то зашел он к Шатуновскому. Как всегда, тот был занят, и Яков Михайлович предложил ему свою помощь.
— Он дал мне перевести с французского страницу из «Курса теоретической механики» Аппеля и Дотевиля и похвалил, почти ничего не изменив в переводе. Так что, если вы читали эту книгу, знайте: там есть частичка и моего труда, — заключил он.
Кроме книг по анатомии и медицине Яков Михайлович и в больнице читал книги по высшей математике и теоретической физике. Впоследствии я часто заходил к нему побеседовать и почитать, и всегда он и его помощник Дунаев радушно встречали меня.
В период революционной стихии Яков Михайлович потерял всё свое состояние, а в середине тридцатых годов после многократных уплотнений у него осталась лишь комната в одной из квартир когда-то принадлежавшего ему дома. Жена его умерла, и он решил с дочерью переехать в Москву. Дочь вышла замуж, у неё родился ребенок: в комнате стало тесно, и Яков Михайлович завербовался на Колыму.
В Магадане его ценили как опытного и знающего врача. Жил он неплохо в хорошо обставленной тщательно убранной комнате, поддерживал дружеские отношения с коллегами по работе и соседями; иногда высказывал мысли, несовместимые с идеологией активного строителя коммунизма, и в результате бдительности вездесущих доброхотов попал в лагерь «на перековку».
В лагере Яков Михайлович почти всё время работал врачом на «23/6 километре», где сначала находился инвалидный лагерь для стариков, хронических больных и доходяг, отработавших большую часть своего срока на приисках, выжатых как лимон и выброшенных сюда горным производством. Когда на 23 километр перевели из Магадана Центральную больницу УСВИТЛа, Уманский остался работать в ней прозектором морга. У Якова Михайловича был атеросклероз сосудов головного мозга и гипертоническая болезнь, и друзья-врачи советовали ему больше спать, отдыхать и меньше заниматься умственной работой, на что он, шутя, отвечал:
— Я лучше всего отдыхаю в беседе с друзьями и во время чтения книг.
30. Конец занятий
Годы минувшие, лучшие годы,
Чуждые смут и тревог!
Ясные дни тишины и свободы!
Мирный, родной уголок!
Нынче ж одно только на сердце бремя
Незаменимых потерь...
Где это доброе, старое время,
Где это счастье теперь?
К. Р.
Старостой курсов у нас была уже немолодая женщина — Муза Дмитриевна, а начальницей — ординатор неврологического отделения Анна Израилевна Понизовская, недавно освободившаяся из лагеря. Мы проучились уже две недели, когда Муза Дмитриевна, бегая по всему лагерю, собирала нас для важного сообщения. Вскоре появилась Понизовская и объявила нам, что начальник УСВИТЛа Драбкин, просмотрев список курсантов, обнаружил в нём полный набор пунктов 58-й статьи и вычеркнул, как предназначенных только для общих работ, всех обладателей её, за исключением 10-го пункта статьи — антисоветской агитации, серьёзно не воспринимавшегося даже лагерным начальством. На курсах осталось менее половины прежнего состава учащихся; курсы временно закрыли, и разослали депеши во все лагеря Дальстроя для пополнения их достойными кандидатами.
Положение исключённых курсантов стало угрожающим. Вскоре начинался промывочный сезон, и все мужчины стали кандидатами на отправку на прииски. Некоторым удалось вернуться на свои прежние рабочие места в лагере, но большинство было направлено в дорожную бригаду, которая являлась своеобразной пересылкой лагеря.
Юрий Абрамович решил помочь мне и, узнав, что нужен ночной дневальный в клуб, порекомендовал меня на эту должность заведующей библиотекой Нелькиной, вершившей всеми делами в клубе. Бывшая партийная работница, а теперь заключённая, она пользовалась покровительством начальника лагеря и расположением лагерной элиты. Во всяком случае, её боялись и старались не ссориться, так как поговаривали, что она частый гость «кума» — лагерного оперуполномоченного Симановского.
Нелькина чувствовала своё превосходство перед другими заключёнными, и это служило ей небольшим утешением после снятия с ответственной партийной работы, исключения из партии, осуждения и отправки на далекую Колыму. Свой арест считала недоразумением и продолжала активную общественную деятельность по перевоспитанию лагерных преступников. Меня она немного знала, так как ещё недавно, находясь в ОП или работая в дорожной бригаде и в лаборатории, я брал книги в библиотеке, и согласилась взять на работу с испытательным сроком.
Но испытания я не выдержал: первый же день моей работы в клубе оказался последним, и произошло это так.
С вечера я с дневным дневальным напилил и нарубил дров, ночью должен был вымыть полы в фойе и в читальном зале и растопить семь печей в клубе. Я вымыл полы в читальном зале и хотел уже перейти в фойе. Но этим вечером в клубе показывали кинофильм, и с четвёртого километра привезли рабочих лесозаготовительного участка.
Ожидая, когда за ними приедет грузовик, они улеглись в фойе на полу и уснули. Машина пришла поздно, и с полами я справился лишь под утро. И тут обнаружил, что спичек у меня нет и разжигать печи нечем. С трудом мне удалось разбудить единственного ночного обитателя клуба — музыканта Ганичева и выпросить у него спички. Только я успел растопить семь печей, которые никак не хотели разгораться, как пришла библиотекарша и сразу же напустилась на меня:
— Это что за холодина? Нам такие работники не нужны! Чтобы завтра же я тебя здесь не видела.
Я не очень огорчился, так как работа на свежем воздухе в дорожной бригаде казалась мне привлекательней. В тот же день я встретил по дороге в столовую Крейновича, который остановил меня и спросил, как мои дела. Я рассказал, что меня с позором выгнали. Это встревожило его, и он потащил меня к заведующей библиотекой.
— Если останешься в дорожной бригаде, тебя первым же этапом пошлют на прииск, а что это такое ты уже знаешь, — убеждал меня Юрий Абрамович по дороге в клуб. — Надо зацепиться за любую постоянную работу в больнице.
Нелькина встретила Крейновича сдержанно и сказала, что я ей не подхожу, что в первый же день оставил в холоде весь клуб.
— Но он же пропадёт! Вы же понимаете.
— Ну, это его дело. Я и так, идя вам навстречу, дала ему возможность работать в клубе. Если он сам не хочет о себе позаботиться, то уж я не собираюсь этого делать! В лагере за свою жизнь каждый должен бороться сам.
Потом Юрий Абрамович обошёл всех знакомых врачей, пытаясь устроить меня на работу старшим или хотя бы наружным санитаром в каком-либо больничном отделении. Вакантных мест не было. Лишь в одном отделении врач Николай Петрович Прудников сказал, что ему нужен старший санитар, но ни за кого конкретно просить он не будет: пусть нарядчик сам подберёт кандидатуру. Так ему легче будет в случае необходимости избавиться от неугодного работника.
Юрий Абрамович был огорчён, что не удалось меня пристроить, и пошёл со мной к нарядчику.
— О нет! — сказал последний. — Его в первый же день выгнали из клуба. Теперь я могу послать его только в дорожную бригаду.
— Что ж, больше я ничем не могу помочь тебе! — с горечью произнес Юрий Абрамович.
На следующий день меня перевели в общий барак. В нем было более ста человек. Здесь жили плотники, рабочие дровосклада и гаража, овощеводы, дорожники. При лагере было подсобное хозяйство, обеспечивавшее летом и осенью вольнонаемный состав больницы свежими овощами: картофелем, капустой, морковью, свёклой. Заключённым, главным образом больным и лагерным придуркам, доставались лишь верхние зеленые листья капусты и турнепс.
Были в подсобном хозяйстве и теплицы, в которых выращивались огурцы, помидоры, перец, кабачки, баклажаны и даже арбузы и дыни. Все теплицы охранялись, велся строгий учёт урожая, а наиболее экзотические овощи попадали на стол начальника Дальстроя Ивана Федоровича Никишова и его многочисленной челяди.
Мы детски веровали в счастье,
В науку, правду и людей,
И смело всякое ненастье
Встречали грудью мы своей.
Мечты нас гордо призывали
Жить для других, другим служить,
И все мы горячо желали
Небесполезно жизнь прожить.
С. Надсон
Постепенно в больницу стали прибывать новые курсанты. Их было немного из-за более строгого отбора: некоторых не брали по статейному признаку, других — по уровню образования, третьи, устроившись на тёплом местечке в лагере, сами боялись трогаться с насиженного места, не ища журавля в небе, имея в руке синицу.
До начала занятий вновь приехавших курсантов направили в дорожную бригаду, чтобы зря хлеб не ели. В один из весенних дней нашего бригадира вызвали, наконец, на освобождение. Как и многие другие из-за войны он пересидел более четырёх лет. Многим досталась доля и похуже. Незадолго до освобождения им давали новые сроки: либо за антисоветскую агитацию — неосторожное слово в присутствии стукача, жаждущего выслужиться перед лагерным начальством; либо за контрреволюционный саботаж, выразившийся в недобросовестном отношении к труду; либо выискивали какое-либо старое, нераскрытое ранее преступление.
Мы, несостоявшиеся курсанты, интересовались всеми прибывавшими в больницу абитуриентами, тем более что временно они попали в нашу дорожную бригаду.
Как-то возле столовой мы встретили двух новичков. Один из них, высокий и худой, преждевременно состарившийся, с измождённым лицом, в старой третьего срока телогрейке и ватных брюках не по росту маленького размера, но тщательно залатанных и зашитых, был будущий известный русский писатель и поэт Варлам Тихонович Шаламов — автор «Колымских рассказов». В лагере таким высоким особенно трудно приходилось: пайка заключённого не учитывала его роста, а лишь процент выполнения им нормы выработки.
Время шло к весне: сугробы снега медленно таяли, в ручьях потекла вода. Мы расчищали дорогу от снега, засыпали размытые водой участки вблизи речки Дукчи, протекавшей вдоль дороги, ведущей на четвертый километр к лесозаготовительному участку. Один из курсантов, шутя, сказал:
— Вот бы выкупаться в речке.
Кто-то засмеялся, а Саша Лабутов сказал:
— А я могу! На спор. На пайку.
Заспорили серьёзно. И Саша, не спеша и всё ещё раздумывая, стал раздеваться. Его стали отговаривать. Я напомнил ему, что ещё недавно в результате неумеренного закаливания он лежал в больнице с крупозной пневмонией и её осложнением — плевритом.
На минуту Саша задумался, но потом решительно произнёс:
— Надо зарабатывать пайку!
Быстро разделся, пробежал по снегу к речке, окунулся по шею, привстал, снова окунулся, затем вылез на берег, растерся снегом и, став на руки, сделал несколько шагов, и лишь после этого оделся. Спор был выигран!
На ниве знаний давно идет работа.
Кто не устал? Кто бодр? Их много! Их без счёта.
За ними ты иди, по верному пути.
Они глядят вперёд! На небе предрассветном
Вон робко брезжится сияньем чуть заметным
Полоска ясная... Смотри и ты вперёд.
Пусть солнца нет ещё, но отблеск розоватый,
Лежит уж на земле, сном утренним объятой:
Далеко впереди — ликующий восход!
Т. Щепкина-Куперник
Яков Михайлович и Михаил Дунаев были радушными хозяевами и приятными собеседниками, и к ним часто приходили гости, преимущественно врачи и фельдшера. Среди них был и Крейнович, и Замятин — до заключёния доцент кафедры физики Мурманского педагогического института. На Колыме в лагере он подхватил туберкулёз и долго провалялся на больничной койке в Центральной больнице. Немного подлечившись, остался в ней, окончил курсы фельдшеров и с тех пор работал в физиотерапевтическом кабинете.
К этому времени я заметно поправился и вышел из категории доходяг. Мать регулярно писала мне. Получил я и две посылки, в одной из них были очки, позволившие мне улучшить зрение.
В Одессе, как и в большинстве городов Союза, всё ещё был голод. Ели шкурки от картошки, от которых отказывались даже собаки, ели всё, что мог переварить голодный желудок. Чтобы собрать посылку, мама продолжала сдавать кровь, хотя процентное содержание гемоглобина в её крови было очень низким.
Под гром артиллеристских салютов и победных фанфар страна залечивала раны войны, восстанавливала колхозы и фабрики, строила новые заводы и шахты, изменяла течения рек, а о простом труженике не было времени позаботиться.
Как-то я зашёл к Якову Михайловичу. У него был Замятин. Несколько дней назад их вызвал к себе в кабинет начальник АХЧ больницы Эдуард Исаакович Гроссман и обратился с просьбой позаниматься с ним математикой для подготовки к поступлению во ВЗПИ (Всесоюзный заочный политехнический институт). Оба они, не будучи заинтересованными в такой дополнительной нагрузке, предложили мою кандидатуру, и мне надлежало теперь явиться к шефу.
Эдуард Исаакович попал на Колыму как заключённый ещё при Берзине — сразу после окончания строительного техникума. Он получил три года по статье 58-10 и на Колыме в лагерной зоне не прожил и недели. Магадан строился, строителей с техническим образованием не хватало, и до конца срока Гроссман проработал прорабом на строительстве двухэтажных деревянных жилых домов, в то время основных объектов строительства в городе.
После освобождения из лагеря с него сняли судимость. Он остался трудиться в Магадане уже как вольнонаемный, а затем поехал на 23/6 километр на строительство больницы. Заметив в нем административную жилку, доктор Доктор после окончания строительных работ предложил Эдуарду Исааковичу должность своего заместителя по административно-хозяйственной работе. Здесь же он женился на враче — заведующей одним из терапевтических отделений больницы Анне Львовне Брюшинской.
Узнав, что в Магадане вскоре должен открыться филиал ВЗПИ, Гроссман решил получить высшее образование. Достав учебники, он убедился, что многое забыл и восстановить пробелы в образовании без посторонней помощи ему не удастся.
Вечером я зашёл в контору. Рабочий день кончился, но дверь кабинета Гроссмана постоянно открывалась и туда заходили прилично одетые, уверенные в себе лагерные придурки: староста, нарядчик, завгар, экспедитор, прораб, бригадиры.
Наконец, Гроссман вышел, оглядел приемную и спросил:
— Кто ещё ко мне?
Я заявил о себе. Одет я был ниже всякой критики. Смерив меня взглядом, он спросил:
— По какому делу?
После моего объяснения, сказал:
— Подождите здесь, — и, указав на меня, обратился к секретарше: — Кроме него сегодня больше никого принимать не буду.
Когда все вышли из кабинета, Гроссман пригласил меня. Расспросив, откуда я знаю математику, он вынул из стола старый, ещё дореволюционного издания, задачник по алгебре Шапошникова и Вальцева, протянул мне его, лист бумаги и карандаш и предложил решить три отмеченные в книге задачи. Сверив результаты моих решений с ответами в задачнике, сказал:
— Хорошо, я, вероятно, вас ещё вызову.
Были ли у него ещё кандидаты в репетиторы, я не знал. Но на следующий день всё выяснилось. Наша дорожная бригада расчищала снег на вольном посёлке, когда к нам подошёл конвоир и спросил:
— Кто здесь Павлов?
Я отозвался, и он отвёл меня в дом, возле которого мы работали и где, как оказалось, жил оперуполномоченный Симановский. У него был Гроссман. Расспросив обо мне, как о заключённом (статья, срок, за что сижу), уполномоченный дал мне знакомый задачник и тоже предложил решить пару задач. Опять последовала проверка ответов. На этот раз Симановский обнаружил, что ответы одной задачи не совпали. Взглянув на ответ в задачнике, я сказал, что это другая форма записи того же результата, что подтвердил и Гроссман.
Я догадался, что Эдуард Исаакович на всякий случай решил заручиться согласием оперуполномоченного на наши занятия, так как рано или поздно стукачи доложили бы Симановскому, что Гроссман проводит вечера с подозрительным политзаключённым.
Дня через два наши занятия начались. Занимались мы после работы три-четыре раза в неделю по часу – полтора. В остальные дни Гроссман решал заданные мной задачи самостоятельно. Он быстро навёрстывал забытое и упущенное. Жена Гроссмана, заходя за ним после работы, ревниво поглядывала на меня, спрашивая, когда он вернётся домой.
Долго ещё лагерные придурки, видя меня в кабинете Гроссмана, удивлённо рассуждали: «Что общего может быть у начальника с этим оборванцем?» А я и сам раньше не предполагал, что знание математики пригодится мне в лагере.
Во время одного из занятий Эдуард Исаакович вызвал заведующего вещевым складом и, указав на меня, сказал:
— Подбери ему приличную одежду!
— Но на складе сейчас нет ничего подходящего.
— Найдёшь!
На следующий день после работы я зашёл на склад. Поняв что «навара» не будет, завскладом привёл меня в помещение, заваленное брюками, гимнастерками, телогрейками, ботинками, немногим лучшими, чем те, что были на мне. Ничего подходящего не выбрав, я зашёл в его конторку.
— Так ничего не выбрал?.. Ладно, есть у меня тут пара. И он принёс мне приличные брюки, куртку, ватник, ботинки, шапку. Они оказались мне впору. Вот только вместо куртки мне достался немецкий военный френч и, когда я на следующий день зашёл в кабинет Гроссмана, он воскликнул:
— Ну, фриц! Настоящий фриц!
Теперь, когда я заходил к Якову Михайловичу, он нередко спрашивал меня:
— Как успехи у вашего «августейшего ученика»?
И с братом голодным, что было
В котомке, он всё разделил;
Собрав свои дряхлые силы,
На ключ за водицей сходил.
И горе пока позабыто,
И дружно беседа идет...
Голодного, видно, не сытый,
А только голодный поймёт!
А. Плещеев
Вскоре Эдуард Исаакович предложил мне перейти на другую работу, более постоянную и не столь близкую к этапам — на дровосклад на циркульную пилу.
Ежедневно с четвёртого километра на дровосклад привозили шесть-семь машин с дровами. Для облегчения разгрузки машин использовалось нехитрое приспособление. У заднего борта машины ко дну кузова жёстко прикреплялся длинный стальной трос с массивным крюком на другом конце его. На лесозаготовительном участке перед погрузкой леса в машину, трос укладывался на дно кузова посередине его и перебрасывался через крышу кабины. На трос грузчики укладывали распиленные по ширине кузова бревна, и, когда машина была полностью загружена, свободный конец троса с крюком размещали поверх уложенного в кузове штабеля дров и закрывали борта грузовика. При разгрузке машины на дровоскладе (у навеса с расположенной под ним циркульной пилой или на территории склада) задний борт машины открывали, крюк на конце троса цепляли за одну из многочисленных петель, заделанных в огораживающие склад столбы или просто в землю; и машина медленно, на первой скорости, двигаясь вперед, сбрасывала штабель дров на землю. Такая нехитрая механизация существенно облегчала разгрузку лесоматериала и сокращала простои машин.
Циркульная пила работала часов двенадцать в сутки. Мы снабжали дровами пекарню, столовую, котельную, электростанцию, чуркосушилку. На пилораме работали четверо заключённых: двое пилили, двое кололи дрова и складывали их в штабель. Нас неплохо подкармливали в столовой, и пришедшие на дровосклад доходяги скоро становились полноценными работниками. Когда приезжала телега, мы вчетвером нагружали её.
Возчицей была молодая женщина — сибирячка, получившая 8 лет за антисоветскую агитацию. Узнав о победе Красной армии над фашистской Германией, в сельском клубе устроили митинг и танцы. Все были навеселе, пели частушки, радовались концу тяжёлой войны.
Спела частушки и наша возчица:
Когда Ленин умирал,
Сталину наказывал:
«Вдоволь хлеба не давай,
Мяса не показывай!»
Ленин в дудочку играет,
Сталин пляшет трепака.
Всю Россию проплясали
Два советских дурака!
Это было её последнее публичное выступление.
Такое сравнение двух вождей нас удивило и шокировало: большинство политзаключённых считали Сталина извратителем дела Ленина, виновником всех наших бед.
К началу промывочного сезона из нашего лагеря и больничных отделений стали набирать заключённых на этап. Мой напарник Никитин порезал циркульной пилой кисть руки, и его положили в хирургическое отделение.
Пришёл заведующий дровоскладом Голованов и прочёл список з/к, переданный ему старостой для прохождения медкомиссии.
— Но ты зайди сначала к Гроссману, — сказал он мне.
Секретарша меня уже знала и пропустила беспрепятственно.
— Пошлите за старостой! — приказал Эдуард Исаакович.
Но староста Капельгородский был уже в конторе.
— Ты чего здесь ошиваешься? А ну, марш на комиссию! — рявкнул он, обратившись ко мне.
— Зайдите к Гроссману, — предложил я ему.
Недоверчиво посмотрев на меня, староста зашёл в кабинет начальника и, выходя, уже дружелюбно сказал:
— Иди на работу. Я вычеркнул тебя из списка.
Но инцидент с медкомиссией повторился, и на следующий раз Гроссман снова вызвал старосту и в моем присутствии сказал ему:
— Мне надоело повторять тебе одно и тоже! Если он ещё раз попадет в список на комиссию, следующим же этапом я отправлю тебя на прииск.
В этот же вечер пришёл на дровосклад Никитин.
— Вылечили? — спросил я. — Скоро выйдешь на работу?
— На работу меня не берут. Меня ведь выписали к этапу. Я знал, что начинаются этапы на прииски, и нарочно поранил руку. Кость чуть-чуть задело. Надо бы посильней, не рассчитал. Я ведь тоже побывал на прииске. Ты знаешь, что это такое. Второй раз выкарабкаться вряд ли удастся.
Я посочувствовал ему, но ничем помочь не мог.
Юрий Абрамович работал уже фельдшером в лагерной амбулатории. Я часто заходил к нему после вечернего приёма больных, которых обычно было немного. Иногда заставал у него одного из представителей малых народностей Северо-востока, с которым Юрий Абрамович беседовал и что-то записывал.
Однажды он попросил меня переписать его записи в отдельную тетрадь, дав мне освобождение от работы на несколько дней. В эти дни я сидел в кабинете Уманского и переписывал составленную Юрием Абрамовичем грамматику юкагирского языка.
Когда я принес работу, Юрий Абрамович был расстроен. Рассказал, что пришёл к нему недавно в амбулаторию на прием молодой парень лет семнадцати — сирота военного лихолетья. Спутался по неопытности с ворами и получил срок. Юрий Абрамович отнесся к нему сочувственно и решил, что должен помочь. Помогать всем, кто попал в беду, в нечеловеческие условия колымских лагерей, было его внутренней потребностью.
Взяв к себе санитаром, Крейнович решил научить парня всему, что позволяло его скромное образование. Но вскоре новый санитар обчистил фельдшера и сбежал. Да ещё хвастался в бараке, как он ловко облапошил «лепилу».
Не стал Юрий Абрамович на него жаловаться. И огорчался фельдшер не тому, что парень забрал у него последние вещи, которые мог позволить себе лагерник, а переживал, что не удалось ему помочь своему брату-заключённому вырваться из воровской среды, приобщиться к полезному делу и приобрести спасительную для лагеря специальность.
— Пропадет ведь парень! — удручённо вздохнул он.
Некоторым ослабленным больным, работавшим в больнице на тяжёлых работах, фельдшер амбулатории выписывал усиленное питание, которое те получали в ОП. Юрий Абрамович старался назначить его всем нуждавшимся, но число мест в ОП было ограниченным и список придирчиво проверял главный врач больницы Яков Соломонович Меерзон.
Заметив как-то в списке на питание в ОП фамилию Замятина, он спросил:
— Как он сюда попал?
— У него же туберкулёз! — напомнил ему Юрий Абрамович.
— Усиленное питание нужно назначать не фельдшерам, работающим в больнице, а работягам, которые потеряли своё здоровье на приисках и вскоре снова попадут туда, и от физического состояния которых будет зависеть их жизнь.
34. И снова медицина
Блажен, кто жизнь в борьбе кровавой,
В заботах тяжких истощил;
Как раб ленивый и лукавый,
Талант свой в землю не зарыл!
Пусть под звездою путеводной
Святая истина горит;
И верьте, голос благородный
Не даром в мире прозвучит!
А. Плещеев
Я занимался с Эдуардом Исааковичем уже три месяца. Успехи его были неплохими, и мы двигались вперед довольно быстро. Упор делали на практику. После объяснения и решения задач в его кабинете мы подбирали задачи на дом. Как правило, с ними он справлялся успешно, а если были какие-нибудь затруднения, вместе анализировали ошибки.
— Вот теперь мне всё ясно, — произнес он однажды, — а раньше, если сам не разберусь, спросить было не у кого.
Приближалась зима, и Эдуард Исаакович сказал мне как-то:
— Надо бы тебя на другую, более приличную работу устроить. Поговорю с врачами. Может быть, старшим санитаром определить или в бухгалтерию пристроить?
Работа старшего санитара была не по мне. В основном, это была административно-хозяйственная работа: нужно было командовать санитарами, договариваться с поварами, хлеборезами, завскладом, ловчить, угождать врачу, вести непростое хозяйство отделения, знать и умело пользоваться законами взаимоотношений с лагерными придурками, надзирателями и вахтёрами. И я сказал:
— Нет, лучше уж дежурным санитаром направьте, но договоритесь, пожалуйста, с врачом, чтоб он разрешил мне в свободное время, помогая фельдшерам, изучать медицину. Я ведь знаю: у них много работы, и они не всегда успевают во время выполнять свои обязанности.
— Ну, я думаю, у санитаров тоже свободного времени немного. Но я могу дать врачу лишнюю штатную единицу и договориться с ним, чтобы он помог тебе освоить медицину. Я завтра же поговорю с Александром Абрамовичем Малинским — ординатором 10-го терапевтического отделения. Это хороший врач. Он ведёт занятия с курсантами-медиками по внутренним болезням.
Через пару дней я зашёл к Александру Абрамовичу. Встретил он меня приветливо и дружелюбно, посочувствовал, что я не попал на курсы фельдшеров; но сказал, что самое важное для фельдшера — это практика, что и он и дежурные фельдшера мне в этом помогут.
До начала зимы в отделении было мало тяжёлых больных, и это позволило мне быстро ознакомиться с моими новыми обязанностями.
Здание отделения было расположено буквой «П» и имело два крыла. В одном из них были больные Малинского, в основном с острыми заболеваниями, в другом — хроники, гипертоники. Врачом второго крыла был Федор Ефимович Лоскутов, являвшийся одновременно ординатором глазного отделения. Он был «повторником» — отбывал второй срок, как и многие другие заключённые, получившие в середине тридцатых годов необоснованно малые сроки заключения.
Постоянного ухода и лечения больные-гипертоники не требовали, и их обслуживал один фельдшер в дневную смену. В экстренных случаях больные вызывали Александра Абрамовича, который жил в этом же отделении, или дежурного фельдшера нашего отделения.
Заведующей обоих отделений была жена доктора Доктора. Появлялась она в отделениях не чаще одного раза в месяц. Заходила в свой обычно закрытый кабинет, надевала белоснежный халат с узорчатыми вышивками и в сопровождении Александра Абрамовича обходила палаты. Врач рассказывал ей о состоянии больных, и она кивала головой в знак согласия.
На Колыме жёны крупных лагерных начальников, занимая определенные должности и получая хорошие зарплаты, редко относились к своим обязанностям добросовестно, полагая, что мужья их много работают и главная задача жён — обеспечивать им уют дома.
Работал я днем попеременно с обоими фельдшерами: Николаем Дмитриевым и Надеждой Кравченко, дежурившими по суткам. Моя работа, как и в отделении Ольги Степановны, состояла в раздаче лекарств, измерении температуры, выполнении несложных процедур: банки, горчичники, массаж, растирания, соллюкс. Иногда я кипятил шприцы, накладывал жгут на руку больного во время внутривенных вливаний, которые мне ещё не доверяли. Александр Абрамович часто брал меня на осмотр больных, и под его диктовку я записывал на фанерной дощечке результаты обследования и назначения врача.
Бумаги едва хватало на истории болезней и температурные листки, и все промежуточные записи велись на деревянных дощечках или фанерках. На них я записывал температуру больных и врачебные назначения лекарств и процедур, врач по ним делал записи в историях болезней. Занося температуру в температурные листки, вклеенные в истории болезней, я внимательно прочитывал записи врача и уже знал не только все назначения, но и диагнозы, симптомы и течения заболеваний.
Как-то в больницу приехала женщина-врач из Магадана. Её родственник — заключённый лежал в отделении Малинского. Она зашла в процедурную и поинтересовалась, чем он болен. Малинского в отделении не было, и дежурившая в это время медсестра Надя Кравченко сказала, что без врача она ничего сказать не может.
— У него ревматический перикардит, — некстати вклинился я в их разговор.
Метнув на меня недоброжелательный взгляд, Надя сказала:
— Нам врач не разрешает сообщать какие-либо сведения о больных.
С тех пор она смотрела на меня как на выскочку, всезнайку, перестала уделять прежнее внимание и вела себя так, будто меня и вовсе не было в отделении.
Если я её о чем-либо спрашивал, она обычно сухо отвечала:
— Вы же всё знаете! Зачем меня спрашиваете?
Почти все новоиспеченные фельдшера, окончившие недавно курсы, остались работать в больнице. Я зашёл в отделение, где работал Саша Лабутов, и попросил у него дать мне почитать конспекты курсов. Ему они уже не были нужны, и он отдал их мне. В это время в процедурную зашёл с какой-то просьбой больной. Саша, грубо перебив его, выгнал из комнаты. Я удивился его обращению с больными.
— У меня военная дисциплина! Во всем должен быть порядок, — объяснил он. — Больные должны лежать в палатах, а не шляться по коридорам и процедурным.
Теперь, вечером после поверки я изучал в бараке лекции наших врачей, прочитанные ими курсантам. За небольшим столом при свете тусклой, мигающей в такт нагрузки на пилораме циркулярной пилы, электрической лампы обитатели барака перед отбоем играли в карты, шашки или домино. За столом места для меня не хватало, и я, прислонившись к столбу, подпиравшему потолок барака, ловил свет лампы и стоя читал Сашины конспекты.
Как-то вечером, когда я вышел из отделения, направляясь перед поверкой в свой барак, ко мне подошёл надзиратель и, узнав мою фамилию и место работы, сказал:
— Отведёшь этих двух баб на вахту!
Недалеко от него стояли две женщины, в чем-то провинившиеся.
Состав заключённых в больнице менялся быстрее, чем в других лагерях. Многие заключённые, находясь на рабочих местах, не проходили систематически поверок, и надзиратели не всех их знали в лицо.
Я «повёл» женщин на вахту, но как только надзиратель скрылся из виду, женщины, пошептавшись, бросились в разные стороны. Я не стал их догонять и пошёл в свой барак.
На следующий день староста вызвал меня на вахту.
— За невыполнение распоряжения надзирателя посидишь в карцере! Ну а пока можешь идти, — сказал дежурный вахтёр.
В этом году Магаданское начальство решило перевести больницу поближе к приискам — на левый берег Колымы в посёлок Дебин, расположенный на 500-м километре Колымской трассы. Там у Колымского моста находилось большое трёхэтажное здание Колымполка. Оно было очень заметным со всех сторон, и полк решили передислоцировать, а здание отдать Центральной больнице УСВИТЛа.
Доктор Доктор вместе с прорабом по строительству поехал принимать здание, решать вопросы ремонта и переоборудования помещений для нужд больницы.
Он обнаружил разорённые после ухода Колымполка комнаты, в которых частично отсутствовали двери, оконные рамы, водопроводные и отопительные трубы, радиаторы, арматура. Всё отсутствующее теперь надо было выпрашивать в Колымснабе и восстанавливать собственными силами.
Обязанности начальника больницы и лагеря на 23-м километре на время отсутствия Доктора выполнял Гроссман. Постановление о моем содержании в изоляторе должен был подписать начальник лагеря или его заместитель. И на следующий день, когда я пришёл на занятие к Гроссману, он сразу же обратился ко мне:
— Ты почему не выполняешь распоряжения лагерного начальства? Мне вчера принесли на подпись постановление о водворении тебя в ШИзо, и мне с трудом удалось уговорить начальника режима простить тебя, сказав, что ты близорукий. Имей в виду, что в следующий раз я не смогу тебе помочь. Распоряжения лагерного начальства и надзирателей надо выполнять неукоснительно, если не хочешь попасть в карцер или, ещё хуже, загреметь на прииск. Особенно берегись каких-либо связей с женщинами. Надзиратели в этом деле имеют особый нюх и бдительно следят за нравственностью заключённых. И уж, если кто попадет к ним в лапы, из рук добычу они не выпустят.
Перед годовщиной Октябрьской революции меня застал у Якова Михайловича уполномоченный, обходивший вместе с начальником режима отделения больницы для проверки наличия в них ядовитых, наркотических, сильнодействующих веществ и спирта, которые на праздники полагалось сдавать в аптеку, хотя, конечно, никаких праздников у заключённых не было.
Увидев меня, начальник режима спросил:
— А что у вас делают посторонние? К поверке все заключённые должны быть в своих бараках.
Затем, обратившись к Уманскому, спросил:
— Ядовитых веществ, наркотиков и спирта у вас нет?
Открыв висевший над столом шкафчик, Яков Михайлович, достал флакон со спиртом, и, указав на денатурат на дне его, сказал:
— Вот всё, что у меня есть. Ни отравиться, ни напиться им нельзя.
— А зачем вам спирт? Для покойников, что ли?
— Нет. Я делаю тонкие гистологические срезы больных органов у живых и трупов вот при помощи этого прибора, — и он указал на микротом. — Затем я окрашиваю их специальными красителями и рассматриваю под микроскопом. При этом я использую спирт. Изучение срезов помогает мне правильно поставить диагноз. Вот вчера только установил рак матки у больной и, увы, вынес ей смертный приговор... Так что не только вы, но и я могу выносить смертные приговоры.
Уполномоченный криво ухмыльнулся.
Глухие к бедствиям чужим,
Чужой нужды не понимая,
Мы на несчастного глядим,
Как на лжеца иль негодяя.
И речь правдивая его,
Не подслащённая искусством,
Не вырвет слёз ни у кого,
И не взволнует сердце чувством.
С. Дуров
Двадцать лет ИТЛ получил Александр Абрамович Малинский, подхваченный волной репрессий в конце тридцатых годов. Попав на Колыму на общие работы, он почувствовал, что свой лагерный срок ему не пережить. На прииске Ударнике он работал в шахте.
Свирепым и жестоким был начальник лагеря. Обуреваемый ненавистью к злейшим врагам своего народа, он придумывал всё новые кары и унижения для преступников. Ужесточился и без того суровый режим — бесконечные обыски и поверки, наказания за малейшие проступки; лагерный карцер всегда был переполнен провинившимися, кладбище заполнялось трупами заключённых. В бараках начальник лагеря приказал к нарам прибить фанерки с надписями: «Троцкист», «Шпион», «Вредитель», «Диверсант», «Враг народа», чтобы и надзиратели, и сами заключённые постоянно помнили, кто они такие.
Нередки были случаи, когда заключённых, получивших необоснованно малые сроки наказания и близких к освобождению, вновь судили и давали повторно сроки, соответствующие уже новым требованиям правосудия. Как правило, предварительно вызывали за зону к уполномоченному на следствие. Но Александру Абрамовичу это не грозило, так как он сразу получил срок почти «на всю катушку».
Тем не менее, как-то надзиратель, вызвав его с работы, повёл в посёлок вольнонаемных. Остановились у уютного домика, из которого вскоре вышел начальник ОЛПа, гладко выбритый, в военной форме индивидуального пошива, взглянул на оборванного, худого, измождённого тяжким трудом заключённого и грубо спросил:
— Ты врач? Где работал? Не забыл, как надо лечить?
Ничего не забыл Александр Абрамович. Только руки его огрубели, пальцы, привыкшие теперь к лопате, кайлу, тачке, потеряли былую гибкость, не способны были к тонкой работе. «Может быть, возьмут на работу в санчасть?» — мелькнуло в голове. В амбулатории работал малограмотный фельдшер. Врачей и фельдшеров с 58-й статьей по приказу начальника ОЛПа загнали в забои.
Сказав что-то надзирателю, начальник удалился. А зэка Малинского отвели в баню. В бане никого не было. Впервые Александр Абрамович мылся большим куском мыла, смывал с тела многонедельную грязь, горячую и холодную воду наливал не по норме, а сколько хотел. А когда выкупался, вместо старой, ветхой, многократно пропаренной в прожарке залатанной одежды увидел новую — первого срока, какую в лагере носили только бригадиры, дневальные и придурки.
Затем надзиратель отвел Малинского в столовую, где повар накормил его густым супом и полной миской каши, залитой сверху жиром. Надзиратель поторапливал Александра Абрамовича, но тот ел не спеша, растягивая удовольствие от вкусной пищи, не зная ещё, как повернется дальнейшая его судьба. Снова надзиратель отвёл его к начальнику, который на этот раз встретил врача приветливо, но с озабоченным видом.
Пригласив в комнату и усадив за стол, начальник ОЛПа сказал:
— Ребёнок у меня заболел. Ему ещё и года нет. Температура около сорока. Доктора на прииске нет, фельдшер не знает, что с ним. Везти в районный центр в больницу в такой мороз — гиблое дело!
Легковых машин тогда на приисках не было, значит — в кабине грузовика. Был январь, мороз — более пятидесяти градусов. До районного центра — посёлка Сусумана, где ребёнку могли оказать квалифицированную помощь, было более двух часов езды, а до Нексиканской больницы для вольнонаёмных — ещё больше. Кое-где на трассе заносы. А если машина застрянет в пути, заглохнет мотор?
Впервые за долгие годы начальнику лагеря пришлось переживать свою беду, к чужой он был равнодушен. Сейчас его личное горе вышло на первый план, и он понял, что друзья ему не помогут, что жизнь и здоровье ребёнка всецело зависят от этого заключённого, его непримиримого врага.
Начальник лагеря принёс сына. Весь мокрый, ребёнок тяжело дышал. Кожные покровы его были бледными, губы синюшными. Не имея стетоскопа, Александр Абрамович ухом через рубашку прослушал лёгкие и сердце ребёнка, простучал грудную клетку. В левом лёгком он услышал жёсткие хрипы, в верхней части правого лёгкого дыхание было бронхиальным, в нижней — не прослушивалось совсем, перкуторный звук в этой части лёгкого был тупым. Диагноз для врача был ясен: правосторонний экссудативный плеврит.
— В плевре жидкость, много жидкости, сама она не рассосется. Нужно выкачать. Мне нужен большой шприц, толстые иглы, стерилизатор, пинцет, йод, спирт и другие лекарства. И ждать нельзя, — предупредил врач.
— Хорошо. Всё, что есть в санчасти прииска, фельдшер принесет вам. Я сейчас же пошлю за ним.
Фельдшер пришёл.
— Вы хотите доверить жизнь своего ребёнка заключённому, который несколько лет кроме лопаты, кайла и лома ничего в руках не держал? Можно вызвать хорошего врача из Сусумана, — пробовал возразить ему фельдшер.
— Делай, что тебе говорят! Принесёшь сейчас же всё, что скажет доктор, и останешься ему помогать.
Самым большим шприцом в амбулатории оказался двадцатиграммовый. Начальник лагеря держал ребёнка. Прокипятив шприц и иглы, смазав йодом кожу ребёнка в задней части грудной клетки и проколов мышцы и наружную плевру в VIII-ом межреберье по задней подмышечной линии у верхнего края ребра, врач выкачал из плевры более двадцати шприцов прозрачной желтоватой жидкости. Назначил лекарства, которые вскоре фельдшер принёс из амбулатории. Ребёнок уснул, дыхание нормализовалось, температура снизалась, пульс выровнялся. Через некоторое время ребёнок захотел есть.
Жидкость в плевре всё же продолжала накапливаться, и через неделю пункцию пришлось повторить. Более месяца безвыходно пробыл Александр Абрамович в доме начальника лагеря — до полного выздоровления ребёнка. За это время он увидел, что этому жестокому человеку не чужды общечеловеческие чувства, что начальник лагеря любит своего ребёнка, жену и кажется даже забыл, что он, Малинский, зэка, враг народа.
Спал Александр Абрамович на топчане в комнате, где лежал уже выздоравливавший ребёнок. Ел вместе с дневальным в его небольшой коморке, в которой помещался лишь топчан, железная печка и небольшой столик. Продукты дневальный получал из лагерной каптерки, видимо, не по норме, и сам неплохо готовил. Хозяину он был предан как собака, раболепно выполняя любую его волю. Последний же, в свою очередь, ценил его усердие и доверял.
Когда закончилось лечение ребёнка и присутствие врача в доме начальника лагеря стало излишним, он сказал Малинскому:
— Вы спасли жизнь моего сына, и я хочу вам помочь: назначить доктором в санчасть ОЛПа.
Впереди у Александра Абрамовича было ещё более пятнадцати лет сроку. Что будет с ним, когда появится другой начальник лагеря? Работая в лагерной амбулатории, он не мог бы лечить заключённых, как это было необходимо, вынужден был бы отказывать в освобождении от тяжёлой работы больным и ослабленным, истощённым длительным голоданием и изнурительным трудом шахтерам, остро нуждавшимся в хотя бы небольшой передышке, так как именно такие составляли подавляющее большинство лагерников.
— Если вы хотите мне помочь, отправьте в Сусуман в больницу Заплага. Там я больше пользы принесу, — ответил врач.
И через месяц Александр Абрамович был уже в Сусумане в районной больнице Заплага. У него была небольшая уютная и чистенькая комнатка при отделении, где он работал. Всё свое время он отдавал теперь больным. Сам определял, как их лечить и когда выписывать. Из Москвы родственники присылали книги по медицине, позволявшие ему не отставать от уровня науки, хотя оборудование больницы было несовершенным, а лекарств всегда не хватало. Работая с утра до вечера, полный энергией Александр Абрамович не чувствовал усталости, и лишь поздно вечером, ложась спать, мгновенно засыпал.
Конечно, заключённые умирали часто и в больнице из-за необратимых процессов в организме, которые были связаны с непомерно тяжёлым трудом, суровыми климатическими условиями, многолетним хроническим недоеданием и неполноценной пищей. Но это не была вина врачей. Вряд ли в больнице для вольнонаёмных граждан больным оказывалось такое внимание, как здесь, где вся жизнь заключённого врача без остатка принадлежала им. И фельдшера, и санитары отдавали все силы работе, как того требовал врач. Все они знали, что даже небольшая оплошность в работе или нарушение режима грозили им снятием с работы и отправкой на прииск.
Когда недалеко от Магадана, на 23/6 километре, на месте старого инвалидного лагеря стали строить больницу, начальник её Доктор проехал по всем районным больницам для заключённых, подбирая себе врачей. Одним из них был Александр Абрамович.
Ты знал мучительные годы!
Среди презренной суеты,
Как жадно ты искал свободы,
Любви, добра и красоты!
Как ты хотел в душе у брата
Открыть хоть проблеск чувств святых
Среди паденья и разврата
Найти источник вод живых.
В. Немирович-Данченко
Вскоре мы переехали в отремонтированное здание бывшего 7-го терапевтического отделения, с которого началось мое пребывание в больнице. Дмитриева к этому времени перевели в другой лагерь Маглага на должность амбулаторного фельдшера, и мы с Надеждой Кравченко остались вдвоем. По просьбе Александра Абрамовича и с согласия главного врача больницы Меерзона меня перевели официально на должность дежурного фельдшера. Я выполнял уже все обязанности фельдшера, которые раньше мне не доверяли: ставил капельницы, делал внутривенные вливания, перевязки, выписывал для отделения лекарства, относил рецепты на подпись главврачу и получал по ним в аптеке необходимые медикаменты, составлял дневной отчёт о движении больных для медстатистика. Как и раньше, часто помогал Александру Абрамовичу вести записи при обходе больных.
В аптеке, у кабинетов главврача и медстатистика часто сходились фельдшера — старые и вновь окончившие курсы, оставшиеся работать в отделениях больницы. Среди них был и Варлам Шаламов. С Варламом Тихоновичем я как-то встретился и за шахматной доской, когда в лагере организовали шахматный турнир.
В конце декабря в бухту Нагаево в сопровождении ледокола прибыли из Находки последние караваны кораблей с невольниками.
Как всегда с ними в больницу поступил поток тяжелобольных. Часто машины приезжали ночью, но Александр Абрамович требовал, чтобы его будили в любое время, и он немедленно принимался осматривать больных. Много было больных с воспалением легких, с тяжёлыми дизентерийными, дистрофическими и авитаминозными поносами, с отморожениями, пролежнями, часто инфицированными, изъязвлёнными. Больные неподвижно лежали на койках — эти живые скелеты с втянутыми животами, сухой кожей, преждевременно состарившимися лицами, опустошёнными взглядами, отрешёнными от реальной жизни. У глубоких дистрофиков после полного исчезновения подкожной жировой клетчатки атрофируются мышцы, происходят необратимые изменения во внутренних органах, нарушается деятельность желудочно-кишечного тракта, теряется аппетит, пропадают все человеческие чувства и инстинкты.
В эту зиму особенно тяжёлым был этап заключённых, приехавших в трюмах парохода «Советская Латвия». Много было работы, приходилось срочно вызывать уже отработавших сутки сменщиков — фельдшеров и санитаров. Нередко болезненное состояние и дистрофические изменения внутренних органов у прибывших с материка заключённых были настолько глубокими, что процесс разрушения организма становился необратимым; и уже в первых записях в историях болезней, сделанных врачом, можно было прочесть: «Положение безнадёжное!» А ведь всего две недели назад в Находке медкомиссия признала их годными для тяжёлой физической работы на приисках, рудниках и шахтах Колымы!
Всё же большую часть больных удалось спасти, хотя процесс выздоровления часто затягивался на многие месяцы. Более двух месяцев пролежал с изнурительными поносами молодой латыш. Йод-сульфидин, внутривенные вливания глюкозы, витаминов, физиологического раствора, подкожные инъекции камфары с кофеином, другие сердечные средства, специально приготовленная для него на кухне еда в течение длительного времени не оказывали желаемого результата. Но молодой организм всё же победил. И когда после нескольких месяцев тяжёлой болезни уже поправляющийся юноша впервые приподнялся и сел на кровати, жутко было на него смотреть, — это был скелет, обтянутый кожей. И только глаза блестели, убеждая нас, что обладатель их возвращается к жизни.
Недалеко от него лежали двое блатных: один старый — «честный вор», другой молодой — «сука». Старый вор умирал. Соседи постоянно спорили. Сцепившись в словесной перебранке, каждый доказывал правоту своих убеждений. До самой смерти честный вор отстаивал чистоту старого воровского учения, справедливость годами выработанных законов блатного мира.
Вопрос о переводе Центральной больницы УСВИТЛа поближе к приискам — в расположенный у Колымского моста поселок Дебин был решён окончательно; а здесь вблизи Магадана должны были построить пионерлагерь «Северный Артек», чтобы дети вольнонаёмных тружеников Крайнего севера не чувствовали себя обделёнными.
Бывшие больничные отделения перестраивались под нужды пионерского лагеря; выздоровевших больных выписывали и отправляли в другие лагеря, как правило, на прииски, часть больных вместе с фельдшерами перевозили на Левый берег в ремонтировавшееся там здание новой больницы. Инвалидов с неполитическими статьями вывезли в Магадан в Карпункт для отправки на материк.
В нашей больнице было четыре хирурга: Калицкий, Меерзон, Задор и ординатор гинекологического отделения Минин. Меерзон и Минин заканчивали свои лагерные сроки и вскоре должны были освободиться, а Калицкому доктор Доктор предложил поехать в больницу на Левый берег. У Калицкого было двадцать лет срока, и он всё же предпочёл поехать не на Дебин, а в районную больницу для заключённых на Чукотку, где незадолго до этого были разведаны богатые месторождения олова, золота, каменного угля; открывались прииски, шахты, лагеря, строилась больница и нужен был хирург. Врач был уверен, что дальше его уже не пошлют: дальше был Северный Ледовитый океан и Аляска. В старой больнице, прежде всего, перестраивалось хирургическое отделение. Оставшихся там больных, которым не требовались сложные операции, перевели в наше отделение.
Более полугода у нас в отделении пролежал Силенко с лейкемией. Положение его всё время ухудшалось, резко возросло количество лейкоцитов (более 300 тысяч в одном куб. мм крови), сильно увеличилась селезёнка, давила на органы брюшной полости, вызывая в результате скопления газов в кишечнике метеоризм (вздутие живота) и сильные боли. Ежедневно приходилось ставить ему клизму.
В одном из зарубежных журналов главный врач больницы Меерзон, получавший их из Москвы от своих родственников, прочёл о методе лечения миелоидной лейкемии удалением селезёнки с одновремённым переливанием эритроцитной массы крови и инъекциями пенициллина. Терапевтическое лечение уже не давало эффекта, и Меерзон с согласия Малинского решил попробовать хирургический метод. Силенко долго не решался на операцию, но, в конце концов, согласился. Смерть заключённого в лагере, а тем более в больнице, была обычным явлением, и врач нёс за это ответственность лишь перед своей совестью. В критическом случае это позволяло пренебречь тезисом «не навреди» и применить рискованный способ лечения.
Перед операцией врач назначил Силенко диетическое питание, так называемый «спецзаказ» — улучшенное питание из небольшого ассортимента высококачественных продуктов, которые получала больница в ограниченном количестве, медикаментозную терапию, состоявшую в основном в применении сердечных средств и накачивании организма больного витаминами. Операция продолжалась более двух часов. Удаленная селезёнка вместо обычной массы в 150 – 200 граммов весила более пяти килограммов. Во время операции Меерзон перевязал около тридцати кровеносных сосудов разной величины.
Якову Соломоновичу оставалось два месяца до освобождения из лагеря, и ему как главврачу разрешили жить за зоной. После операции он зашёл отдохнуть в свою комнату на вольном поселке, поручив медсестре следить за больным. Проснувшись, Силенко почувствовал облегчение — не давила огромная селезёнка. Но через некоторое время положение его резко ухудшилось: мертвенная бледность покрыла кожу, черты лица заострились, пульс едва прощупывался. Срочно вызвали доктора Задора, работавшего в хирургическом отделении, и Малинского, а пришедший с вольного поселка Меерзон застал уже последние дыхания больного. Как показало вскрытие, прорвался один из крупных кровеносных сосудов, перевязанных хирургом.
В лагере блатные могли ни за что убить человека, до полусмерти избивали заключённых и надзиратели, конвоир мог застрелить зэка, подошедшего слишком близко к необозначенной на местности запретной зоне, но в больнице врачи до последней минуты боролись за жизнь даже обречённого больного.
У нас в отделении лежал парализованный старик. У него был бульбарный паралич, он не мог глотать пищу, говорить, лежал неподвижно на кровати, мочился и испражнялся под себя. И всё же в течение нескольких месяцев дважды в день я искусственно кормил его с помощью дуоденального зонда и двухсотграммового шприца, а санитары постоянно следили за чистотой его тела и постели. В лагерной кухне ему приготавливали по рецепту врача еду из молочного и яичного порошка и сахара, мясные бульоны.
Весной, когда врачи, фельдшера и больные начали переезжать в новую больницу, на Левый берег уехал и Малинский. Специально за ним начальник больницы Доктор прислал свою легковую машину. Заведующей нашим отделением назначили жену Гроссмана — Анну Львовну Брюшинскую. В одной палате оставались терапевтические больные, в другую, в связи с перестройкой хирургического отделения под нужды пионерлагеря, поместили хирургических — Меерзона.
В хирургическом отделении всегда был запас консервированной крови для переливания её тяжелобольным. Донорами были заключённые лагеря, в основном женщины. Они обеспечивались лучшим питанием и не так боялись этапов в другие лагеря. Станцией переливания крови заведовал Меерзон. Как-то в отсутствие Якова Соломоновича медсестра обнаружила, что часть консервированной крови для переливания стала непригодной к употреблению. Она обратилась к Задору, и тот, чтобы кровь не пропадала даром, распорядился вылить её в гематоген — оленью кровь, которую давали пить дистрофикам. Узнав об этом, Меерзон вызвал Задора.
— Что ж это, у вас в Венгрии больных человеческой кровью поят? — возмутился он.
Об этом негуманном поступке врача узнала начальница Маглага Гридасова и приказала перевести Задора на общие работы. Две недели он проработал в дорожной бригаде, пока в Магадане не заболел один из приближенных Никишова, которому необходимо было сделать сложную черепно-мозговую операцию. Магаданские хирурги не решились на неё, и за Задором срочно послали легковую машину. Операцию он провёл успешно и после этого остался работать в Магадане в лагере Промкобината.
Стали освобождаться места в фельдшерском общежитии, и меня поместили туда, увы, ненадолго. Таких общежитий в больнице было два: одно — для лагерных придурков высокого ранга (старосты, нарядчика, завпекарней, завстоловой, загара, завскладом и других), второе — для медфельдшеров. Вместо двухэтажных нар там были топчаны с всегда чистым постельным бельём как в больничных палатах.
Среди заключённых в невзрачных телогрейках, ватных брюках, среди стриженых голов мужчин и плохо причесанных женщин, в сутолоке и давке в столовой можно было увидеть двух аккуратно одетых скромных молодых девушек, разительно отличавшихся от прочего заключённого люда. Это были две подруги — Мильда и Альдона, литовки, вчерашние школьницы, а теперь политзаключённые. Как большинство литовцев и западных украинцев они обвинялись в «буржуазном национализме» и отбывали сроки по 58-й статье или её республиканским аналогам. Работали девушки санитарками в хирургическом отделении: Альдона с вольнонаемной медсестрой Ниной Дмитриевной Харченко — в операционной, которая всё ещё оставалась в старом помещении хирургического отделения, Мильда вместе с заключённой медсестрой Валей Бумагиной — в перевязочной. Вместе с больными Валя с Мильдой перешли в помещения нашего отделения.
Валя во время войны жила в Москве, работала машинисткой. В голову лезли вольнодумные мысли, и она решила поделиться ими с неразумным обществом, распространяя напечатанные ею на машинке листовки. Больше всего её злобно-критическими высказываниями заинтересовались недремлющие органы безопасности, заботливо следившие, чтобы злопыхательское критиканство недоброжелателей не травмировало чуткие души советских граждан. Чекистам удалось вычислить машинку, на которой были напечатаны листовки, а затем найти и её хозяйку. Теперь Валя расплачивалась за свое легкомыслие и беспечность.
Медстатистиком в больнице работал Иван Григорьевич Головко — учитель украинского языка средней школы одного из городков Полтавской области, попавший в лагерь ещё до войны, «дошедший до ручки» на приисках и выброшенный горным производством в больницу. Немного поправившись, он остался в ней и вскоре окончил курсы фельдшеров; теперь ему уже оставалось немного до конца срока.
Семь лет ждала его возвращения из лагеря невеста, писала нежные письма, оставалась верна. Но в больнице на фельдшерских курсах Иван встретил Валю, и давно забытое чувство с новой силой вспыхнуло в его груди. Он смотрел на неё с любовью и тоской, зная, что они не только не могут принадлежать друг другу, но давно уже не принадлежат самим себе.
Как-то, когда они остались вдвоем в учебном помещении, он невольно потянулся к ней, и она доверчиво прильнула к нему всем своим хрупким телом. Губы их искали друг друга, умоляющий взгляд девушки просил любви — любви, которой до краёв было наполнено сердце её избранника. В любую минуту в комнату могли войти. Но им это было уже безразлично, для них сейчас никто больше не существовал, — они были одни в этом безжалостном мире. В барак в этот вечер Иван возвращался, не чувствуя под собой ног — летел как на крыльях, не видя вокруг колючей проволоки зоны, сторожевых вышек.
Неизведанное ранее чувство переполняло его сердце, когда он во время занятий на курсах всем своим существом ощущал присутствие рядом любимой девушки. Это было наградой за все его страдания в лагере. Иван продолжал получать тёплые письма от своей невесты. Он отвечал на них, может быть, более сухо, чем раньше, но не ответить совсем не мог. Он не писал ей о Вале, но забытая невеста сердцем почувствовала охлаждение с его стороны, и теперь в её письмах звучали упреки, горечь и обида. Чем ближе был конец срока у Ивана, тем тяжелее становилось у него на душе. Остаться на Колыме и ещё четыре года ждать Валю?
— Не стою я тебя! Не можешь ты обмануть невесту, которая ждёт тебя уже семь лет. Не имеешь права, — говорила Валя, но отказать ему в любви уже не могла.
Валя старалась передать свой опыт и знания прилежной, ловкой и любознательной санитарке Мильде Аугунайте и считала её не столько своей подчинённой, сколько младшей подругой и верной помощницей.
— Вы прилежно осваиваете обязанности медсестры. Ну что ж, это в жизни пригодится, — сказал я как-то Мильде.
— Да, мне нравится специальность медсестры. Хочу научиться работать самостоятельно. Мы с Альдоной даже пробуем делать внутривенные вливания... пока что в подушку.
— Почему же в подушку? Учиться надо на живых людях. В подушке вен нет. Разве вы не хотите сделать самостоятельно инъекцию больному? — допытывался я, ещё недавно возмущавшийся, что мне не доверяют внутривенные вливания. — Здесь сложного ничего нет.
— Хочу, конечно! Но мне пока не разрешают.
В это время я вызывал в процедурную ходячих больных для инъекций.
— Я сейчас приглашу больного с хорошими венами. Вот стерильный шприц. Наберите лекарство и сделайте инъекцию. А я подержу вам жгут. Как только кровь тонкой струйкой появится в шприце, я отпущу жгут, и вы медленно вводите лекарство. И помните — всё должно быть стерильным, и в шприце не должно быть пузырьков воздуха.
— Ну это я уже знаю!
— А почему не должно быть воздуха? —не унимался я.
— Ну как же? В воздухе: кислород, водород.
— Водорода в воздухе очень мало и вреда организму он причинить не может, а кислород в крови должен быть обязательно. Дело не в этом. Небольшой пузырек воздуха не очень опасен. Он быстро растворится в крови. А вот большое количество его может вызвать закупорку легочной артерии с тяжелыми последствиями, иногда со смертельным исходом. Это, так называемая, воздушная эмболия.
Инъекцию Мильда сделала успешно, глаза её сияли.
— Ну молодец, сестричка! — похвалил её добродушный пациент.
Так вот она, страна без прав и без закона!
Страна безвинных жертв и наглых палачей,
Страна владычества холопа и шпиона
И торжества штыков над святостью идей.
С. Надсон
В одно весеннее утро, когда, зайдя, как всегда, в конце смены к медстатистику Головко с отчётом о движении больных по отделению, я заметил, что в коридоре конторы необычно много народа, среди которого был нарядчик, староста, надзиратели и какие-то незнакомые офицеры. При выходе из комнаты медстатистика нарядчик остановил меня и направил в помещение бухгалтерии, уже плотно упакованное заключёнными. О причине нашего задержания никто не знал. Нас продержали в тесноте и духоте больше часа. Затем нарядчик открыл дверь комнаты и зычным, как на разводе, голосом скомандовал:
— Выходи по одному!
Мы стали выходить. В коридоре прошли через строй офицеров, среди которых был и уполномоченный, и начальник режима, и надзиратели; несколько офицеров были, видимо, из Магадана. Кое-кого из заключённых задержали и отвели в одну из пустовавших комнат конторы, меня пропустили. Когда я вернулся в отделение, Анна Львовна была уже в своем кабинете и возмутилась моим долгим отсутствием. Видимо, она тоже не была осведомлена о происшедшем.
Яков Соломонович после обхода больных сидел в кабинете врача и заполнял истории болезней, когда два офицера вошли к нему. Одним из них был оперуполномочённый Симановский, другой — незнакомый из Магадана. Симановский положил на стол ордер на производство ареста. Холодный пот покрыл лицо врача, лист бумаги расплылся перед его глазами. До освобождения Якову Соломоновичу оставалось полтора месяца!
— Так вызовите её! — приказал уполномоченный.
«Кого её?» — подумал Меерзон. И только тут пелена спала с его глаз. Это был ордер на арест Вали Бумагиной.
Гора свалилась с его плеч, но он знал, что вскоре она навалится на другого, столь же безвинного человека. Медленно пошёл он в процедурную. Вали там не было. Меерзон послал меня за ней в палату. Валя делала перевязку больному и, как и я, ничего не подозревала. Закончив перевязку, Валя зашла в кабинет врача. Меерзон вышел. Валю тут же обыскали и увели.
На следующий день мы узнали причину арестов. Фельдшер психиатрического отделения Пётр Елагин слыл в лагере неплохим поэтом. Писал в основном лирические стихи. Но были у него и стихотворения, признанные блюстителями закона и пролетарской нравственности крамольными.
В больнице было арестовано около десяти человек, обвинявшихся в распространении антисоветской литературы, в том числе Валя, врач Федор Ефимович Лоскутов, второй фельдшер психиатрического отделения Худяков.
У Лоскутова работал фельдшером заключённый, живо интересовавшийся творчеством Елагина. Когда начались обыски и аресты его перевели в другой лагерь Маглага. Поговаривали, что он работал во время оккупации у немцев в полиции, и считали, что и эта лагерная трагедия произошла по его доносу.
Всех арестованных увезли в Магаданскую тюрьму в «дом Васькова», как неофициально называли её по фамилии первого начальника Севвостлага, при угрозе ареста покончившего там жизнь самоубийством. Вскоре задержанные были осуждены на новые сроки заключения до десяти лет.
38. Строительство пионерлагеря
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи на десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца,
Там припомнят кремлёвского горца...
Как подковы дарит за указом указ:
Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз,
Что не казнь у него — то малина,
И широкая грудь осетина.
О. Мандельштам
Строительство пионерлагеря началось одновременно с переводом Центральной больницы на Левый берег. Лишь два отделения остались в старом лагере, но и они вскоре были переведены в бараки бывшего сельхозлагеря «Дукча», находившегося километров в четырех от больницы, недалеко от Колымской трассы. Там оставили тяжёлых нетранспортабельных больных и хроников-инвалидов, везти которых вглубь тайги было нецелесообразно. Они надеялись, что их вывезут на материк.
Колымскую тайгу можно назвать так условно. Это районы лагерей, золотых приисков. Узкие долины речек и ручьёв прорезают сопки — сравнительно невысокие горные хребты. Леса и кустарники были когда-то в долинах рек, речек и ручьёв, но с появлением посёлков тайга постепенно вырубалась на лесоматериалы, на дрова. Уже через несколько лет после начала освоения месторождений, в районе лагерей не осталось и следов былых лесных массивов. Только в районе Магадана и вблизи некоторых районных посёлков, таких как Сусуман, Нексикан, Ягодное, Усть-Омчуг, Сеймчан, Талая оставили участки нетронутого леса. Такие же участки тайги были и вблизи будущего пионерлагеря «Северный Артек».
Как старая больница, так и новые здания пионерлагеря были деревянными. Для нужд детской здравницы все помещения лагеря капитально отремонтировали или полностью перестроили. Начальником ОЛПа и строительства пионерлагеря назначили Гроссмана. Мои занятия с ним прекратились, но он держал меня в лагере про запас. Первое время я ещё работал фельдшером у врача Заславского, но с переводом отделения в Дукчу меня тоже перевели на строительство пионерлагеря, где я был в бригаде землекопов.
Мы рыли кюветы и канавки, через которые затем плотники перебросили мостики, ямки под кусты и деревья, высаживаемые в большом количестве на всей территории строящегося лагеря. Самым трудоёмким было рытье котлована под открытый плавательный бассейн.
Грунт на глубине был мёрзлым, медленно оттаивал, несмотря на яркое солнце, а взрывать породу вблизи зданий было небезопасно. Взрывчатка использовалась в ограниченном количестве и лишь для рыхления пород, а не для взрывов «на выброс».
На лужайках посеяли траву, на клумбах и грядках посадили цветы. На главной площадке лагеря установили скульптурные изображения пионера и пионерки. Хорошего скульптора не нашли, но решили сделать всё, как полагается.
Гроссман, проходя со своей свитой по территории строительства, задержал взгляд на статуе девочки с неестественной улыбкой и заметил:
— Какая это пионерка? Сразу видно — проститутка. А пионеру хоть сейчас можно дать статью 59-3.
Но скульптуры всё же решили оставить, подождать решения приемной комиссии.
Вскоре приехал начальник Дальстроя И. Ф. Никишов со своей колымской женой А. Р. Гридасовой. В окружении магаданской знати — генералов, полковников, гражданских высокопоставленных лиц — они обошли территорию пионерлагеря и приказали быстрее заканчивать строительство, а лагерь заключённых ликвидировать. Гроссман давал краткие содержательные пояснения, и Гридасова тут же решила, что после окончания строительства пионерлагеря она переведет его к себе в Маглаг.
39. Над вечным покоем
Как жутко сердце замирает!
Как заунывно в этот час,
Сквозь вопли бури долетает
Колоколов невнятный глас!
Мир опустел…Земля остыла…
А вьюга трупы замела,
И ветром звёзды загасила,
И бьёт во тьме в колокола.
И на пустынном, на великом
Погосте жизни мировой
Кружится Смерть в веселье диком
И развевает саван свой!
И. Бунин
Лагерь для заключённых ещё некоторое время оставался на прежнем месте, но размеры его были значительно сокращены. Лагпункт обнесли высоким трёхметровым дощатым забором, сторожевые вышки снесли. В лагере оставались строители, плотники, маляры, овощеводы, большей частью женщины. Фельдшером амбулатории назначили Диму Вострикова, а меня по указанию Гроссмана сделали его помощником, хотя необходимости в этом не было.
Когда пионерлагерь начал уже функционировать обнаружили, что находившиеся на склоне холма захоронения заключённых от таянья снегов и дождей стали размываться, земля над ними осела и кое-где уже были видны кости. Обходя окрестности пионерлагеря, Гроссман заметил на территории кладбища школьников.
— Ребята, вы бы пошли играть в другое место, — сказал он.
— А кто у вас здесь похоронен? — услышал он вопрос.
Чтобы не бередить юные души печальными картинами решено было засыпать и замаскировать ямы и отвадить ребят от этого места. Для сокрытия от детских взоров унылого места была создана под руководством старосты Капельгородского бригада человек из пятнадцати, в число которых вошёл и я. Нам выдали лопаты, пилы, топоры и носилки, и мы светлыми летними ночами засыпали грунтом земные провалы, выкапывали и переносили на могилы пласты дёрна и почвы со мхом и травой, рубили в окрестности лагеря деревца и кусты, укрывая ими места захоронений.
После завершения строительства пионерлагеря Гроссман уехал в Магадан, а начальником лагеря остался бывший начальник режима Харченко. Уезжая, Гроссман попросил его не отправлять меня на этап. Назначенный начальником отдела снабжения Маглага, Эдуард Исаакович намеривался в дальнейшем перевести меня в Магадан.
Ранним летом этого года кто-то по неосторожности поджёг на склоне невысокой сопки лес, — видимо, солдаты, заготовлявшие сено для лошадей. Пожар, возникший у подножья сопки, стал быстро распространяться вверх к её вершине.
На борьбу с пожаром были брошены заключённые, а затем к нам на помощь направили старших школьников, отдыхавших в пионерлагере. Во избежание дальнейшего распространения пожара мы на полосе шириной в два-три метра и тянувшейся вдоль всего склона холма вырубали деревца и кустарники; у речки Дукчи установили ручную пожарную помпу, направляя струи воды на всепожирающее пламя.
Однако эти меры оказались недостаточными: как только мы отправлялись ночью на непродолжительный отдых, а на пожарище оставались лишь дежурные, ветер раздувал пламя и перебрасывал его на новые участки леса. Иногда мы, увлекшись работой, внезапно оказывались в огненном кольце, и нам приходилось срочно вырываться из объятий бушующей стихии. Быстро остановить пожар не удалось. Добравшись до вершины сопки: огонь, сжигая всё на своем пути, перекинулся на другой её склон, но вниз спускался уже медленней и вскоре был остановлен вырытым нами широким неглубоким рвом.
40. На рыбалке
Я шёл к тебе измучен трудным днём,
С усталостью на сердце и во взоре,
Чтоб отдохнуть перед твоим огнём
И позабыться в тихом разговоре.
С. Надсон
В километрах шести от Магадана вблизи посёлка Весёлого на берегу Охотского моря наш лагерь, как и другие Магаданские лагеря, имел участок для рыбной ловли. Рыбой снабжался вольнонаемный состав лагерных работников, кое-что перепадало и заключённым, но большую часть улова отвозили на лодке на рыбозавод, находившийся поблизости на берегу бухты Весёлой. Меня тоже отправили на лето на рыбалку. Жили мы у моря в небольшом бараке со сплошными нарами. Работали каждый день в два приёма — по шесть часов во время приливов. За счёт обильной рыбной добавки к своему лагерному рациону мы стали быстро поправляться.
Первое время я работал на ставном неводе-ловушке, находившемся в полукилометре от берега. От него до невода и от дна до поверхности воды бухту перегораживала сеть, плывя вдоль которой рыба попадала в ловушку. У обоих концов невода-ловушки на волнах качались две лодки. Одна из них, закрепленная на якорях, предназначалась для временного хранения пойманной рыбы; на другой, находившейся на расстоянии пятидесяти метров от первой, дежурили три рыбака. К бортам лодок был прикреплён невод, опущенный на дно залива так, что край его с поплавками, обращённый в сторону моря, находился на поверхности. Периодически — четыре-пять раз в смену — мы, перебирая руками сеть в трёх местах (в середине и по краям), поднимали её на поверхность воды и укладывали на дно своей лодки.
Лодка при этом подтягивалась к другой, фиксированной в море, постепенно сужая водное пространство для рыбы и, наконец, мы выбрасывали свой улов во вторую лодку. Перед отливом за рыбой приезжали рыбаки, перегружали её в свою лодку и увозили на берег или на рыбозавод, а мы шли отдыхать. Работа была лёгкой, но по шесть часов сидеть в лодке, часто промокшими от дождя до костей, было неприятно, особенно ночью. И я при первой же возможности перешёл на невод, сбрасываемый с лодки у берега. Длина этого невода была около трёхсот метров, ширина — примерно три. С одного края её были подвешены грузила, с другого — пробковые поплавки. К крыльям невода прикреплялись тяговые канаты (урезы) разной длины.
Привязав конец короткого уреза к столбу, вкопанному в прибрежный песок и уложив аккуратно гармошкой на широкой площадке кормы лодки сеть, рыбаки отъезжали от берега. Плыли сначала перпендикулярно ему, а затем параллельно, постепенно сбрасывая невод в море так, что расположение его в плане напоминало букву «Г». Край сети с грузилами при этом опускался на дно, а с поплавками оставался на поверхности воды, образуя заслон движению рыбы. Затем, размотав оставшийся на корме длинный урез, укрепляли его конец на барабане вертушки, закреплённой на берегу. Выждав, когда рыба зайдёт в невод, мы накручивали канат на барабан вертушки, замыкая сетью прибрежный участок моря с попавшей в него рыбой. Затем уже вручную вытаскивали сеть на берег.
Во время прилива вода не только подступала к берегу, но и увлекалась течением вдоль него. В этом же направлении перемещался косяк рыбы. Поэтому мы забрасывали сеть так, чтобы свободный проход для рыбы был направлен навстречу течению. Во время отлива движения воды и косяка рыбы происходили в противоположном направлении: сеть забрасывали «на прилив» и «на отлив» по-разному.
В основном мы вылавливали сельдь, попадалась также горбуша, кета, кижуч, навага, мальма. За смену мы успевали забросить невод до шести раз, а когда рыба шла плохо, ограничивались тремя разами. Спали и ели во время отливов, как правило, два раза в день. В это же время приходилось чинить быстро рвущуюся сеть.
На рыбалке мы жили на свободе: лагерной охраны и надзирателей не было. Лишь раз в две недели надзиратель из лагеря приезжал проверить заключённых. Несколько раз я ходил в Магадан. Из письма мамы узнал, что Лариса Башкирова работала контролером ОТК в цехе топливной аппаратуры Магаданского промкомбината. Мне удалось связаться с ней по телефону, а затем с её помощью выпросить пропуск, встретиться и поговорить.
Конец 1945 года и начало 1946 Лариса провела в Приморском крае: сначала в женском сельхозлагере выращивала и обрабатывала урожай для колымчан, а затем работала на лесоповале, где мужчины валили лес и распиливали его на бревна, а женщины ошкуривали их, рубили и сжигали на кострах сучья. Лагеря подчинялись Дальстрою и в них, как и в большинстве лагерей удалённых от взоров высокого начальства, царили хаос и произвол. Ларису назначили бригадиром, но заставлять других заключённых работать до полного изнеможения, как это требовалось от бригадира, она не умела и не хотела, и её быстро сняли с этой должности. Через год Лариса попала в Магадан, где у неё и работа была легче, и бытовые условия лучше.
Я знал, что Яков Михайлович Уманский после освобождения из лагеря остался в Магадане. Адреса у меня не было, но я решил, что в морге Магаданской больницы его как патологоанатома знают и помогут мне найти. Действительно, я не ошибся — там он и работал. Мы обрадовались встрече. Яков Михайлович привёл меня в одну из комнат общежития больницы, где он жил с тремя другими работниками её — бывшими заключёнными, оставшимися на Колыме без семей.
До заключения у Якова Михайловича была хорошая комната, приличная мебель, небольшая библиотека, ковры. И хотя он был осуждён без конфискации имущества, всё это было разворовано. А вклад в сберкассу в сумме более 10 тысяч рублей не только сохранился, но даже значительно увеличился за счёт начисления процентов за время его пребывания в лагере. Материальные запросы Якова Михайловича, привыкшего за последние годы к скромной жизни, были невелики: ему вполне хватало зарплаты; и вклад он завещал дочери, жившей в Москве с мужем и сыном, надеясь, что со временем это окажется для них неплохим подспорьем. Но судьба распорядилась иначе — конфискационная денежная реформа декабря 1947 года в значительной степени обесценила его накопления.
Туманные проходят годы,
И вперемежку дышим мы
То затхлым воздухом свободы,
То вольным холодом тюрьмы.
Г. Иванов
На рыбалке я проработал месяца полтора. Гроссман к этому времени освоился со своей новой работой начальника отдела снабжения Управления Маглага и решил продолжить со мной занятия математикой. Отдел, которым он руководил, был в управлении одним из престижных, так как в руках начальника сосредоточилось распределение продовольственных и материальных ресурсов между лагерными подразделениями и снабжение ими сотрудников управления.
Гроссман выговорил себе право подбора работников для своего отдела. Из заключённых он перевёл из больницы старосту Капельгородского, назначив его завскладом, прораба по строительству, плотников, рабочих на складах и грузчиков.
Одно время я числился фактуровщиком и помогал бухгалтеру в заполнении учётно-отчётной документации поступавших на склад Маглага товаров, но эта единица не была предусмотрена сметой и меня перевели в грузчики.
Бухгалтер Омельницкий, у которого некоторое время я был помощником, страдал сильной близорукостью — минус 20 диоптрий. В начале войны он в трудное для страны время пошёл добровольцем на фронт, служил писарем в штабе полка. Но вскоре полк был окружён германскими войсками и Омельницкий попал в плен, а затем в фашистский концлагерь. Когда нацисты с представителями РОА стали вербовать военнопленных во власовскую армию он, не надеясь выжить в лагере, согласился на их предложение. Через несколько месяцев, подкормившись и окрепнув, Омельницкий решил, что служить фашистам не будет, но и обратно в лагерь на верную смерть не вернётся.
Разбив умышленно очки, пришёл в санчасть полка. Проверив его зрение, немецкий врач сказал, что необходимых очков у него нет, да и в армии солдат с таким зрением не нужен. Оставшись на оккупированной немцами территории, Омельницкий подрабатывал на временных работах на скудное пропитание. В 1945 году его арестовали, обвинив в измене Родине. Осуждённый на десять лет поздней осенью он попал в Магадан, где ему удалось устроиться помощником бухгалтера, а затем и бухгалтером в отделе снабжения Маглага.
В один из дней моего пребывания в Магадане сильный взрыв потряс воздух, зазвенели стёкла в домах. Я выбежал на улицу: тёмно-коричневый гриб густого дыма повис над Нагаевским портом. По радиоточкам сообщили, что в порту взорвался пароход с аммонитом. При подходе корабля к гавани из-за неисправности предохранительного клапана, давление пара в котле стало резко нарастать. Спустить его не удалось, и кочегары стали заливать топку водой, но было уже поздно: котел взорвался, от детонации взорвался аммонит и пароход взлетел на воздух — щепки от него находили за сотню метров в Нагаевском порту и на склоне ближайшей сопки.
Ежедневно с материка и из местных сельхозлагерей, расположенных на берегу Охотского моря, для строительных работ, выполняемых заключёнными Магаданских лагерей, для сотрудников Маглага и его подразделений в Нагаевский порт на судах и баржах привозили стройматериалы, трубы, арматуру, радиаторы, продукцию сельского хозяйства. Мы перетаскивали грузы с портовых складов или с барж в машины, а затем помогали разгружать их в складах Маглага.
Хотя к тому времени я давно уже вышел из разряда доходяг, работа с непривычки казалась мне тяжёлой. С трудом, задыхаясь, я катил вверх по наклонному деревянному настилу бочки с рыбой, перетаскивал чугунные радиаторы, которые, шутя, грузили опытные сильные грузчики. Иногда мы разгружали бочонки с кетовой икрой или рыбой, овощи, ягоды и грибы для высокого начальства Маглага.
В этих случаях Капельгородский сам ездил с нами и следил, чтобы всё было доставлено по назначению, нигде не затерялось, чтобы мы ничего не перепутали и не украли. Лагерное начальство было хлебосольным: всегда у них было полно гостей, и каждый старался не ударить лицом в грязь.
Однажды в склад Маглага завезли железную бочку с политурой — со спиртовым раствором шеллака. Работники склада открыли её, стали фильтровать раствор через вату, выдранную из телогрейки, и пить. Раствор не фильтровался, и охваченные нетерпеньем заключённые стали пить непрофильтрованный лак. Дома у нас не пили алкогольных напитков, и впервые в жизни я ощутил состояние опьянения лишь двадцати четырёх лет от роду, уже освободившись из лагеря. А тогда я с удивлением смотрел, как, казалось бы, здравомыслящие люди пьют эту гадость, блюют, выворачиваются наизнанку, и затем снова хлещут её, добровольно подвергая себя истязанию.
Как-то Капельгородский послал меня с напарником выгружать из машины мебель и заносить её на третий этаж в квартиру нового сотрудника Маглага, только что приехавшего с материка. Когда мы закончили расстановку мебели, жена сотрудника протянула нам по большому куску хлеба.
— Что вы! Не надо! — сказал я.
— Понимаю, — ответила женщина. — Вам бы сахару, масла. Но у меня их нет. Мы ведь только с материка.
— Хлеб как раз то, что нам нужно, — поспешил заверить её мой напарник. — Этот парень новичок на Колыме и ещё не знает, что лагернику ни от чего не следует отказываться.
Я всё ещё носил немецкий френч, приобретённый в больнице. Однажды на территории Маглага ко мне подошел майор и строго спросил:
— Заключённый? Ты что это по городу ходишь в немецкой военной форме? Где ты её взял?
— В больнице выдали, когда выписывался.
— Чтобы я тебя больше в ней не видел!
— Это начальник оперчекистского отдела Маглага. Ещё раз увидит тебя в таком наряде, как минимум в изолятор посадит, а то и на пересылку, на прииск отправит: никакой Гроссман не поможет, — сказал мне позже присутствовавший при нашем разговоре Капельгородский.
— Но у меня больше ничего нет!
— Сходи к Гроссману! На складе есть спецовки.
На следующий же день я получил новенькую хлопчатобумажную куртку, брюки, ватник и ботинки, а через некоторое время, ближе к зиме, ещё валенки и полушубок.
Общежитие Маглага состояло из двух комнат, в одной из которых жили вольнонаёмные командировочные из подразделений Маглага, в другой — заключённые, работавшие на складе. Мне место в общежитии не досталось, и я спал в прихожей.
Сюда часто забегали экспедиторы, освободившиеся заключённые и днем, когда меня не было, садились на мой топчан. Как-то ночью, а это было зимой, я проснулся от укусов вшей. В крупных колымских лагерях, благодаря систематической прожарке вещей заключённых, к тому времени от вшей уже избавились. Но в городе, в вольных посёлках и небольших лагерных командировках для бесконвойных зэка вшивость не была искоренена.
При Маглаге возле нашего общежития была душевая, ключ от которой находился у кладовщика склада. Запасшись ключом и куском мыла, я поздним вечером перетряхнул в снежном сугробе матрац, одеяло и ватник, забросал их сверху снегом и оставил там до утра. Затем забрался в душевую, раскочегарил котёл, довел воду в нём до высокой температуры, разделся догола и долго стирал в горячей воде одежду, нательное и постельное бельё, сушил их на горячих стенках котла и лишь к утру вышел из душевой. Так мне удалось избавиться от назойливых паразитов. В дальнейшем я, опасаясь вшей, перед тем как ложиться или садиться на свой топчан тщательно исследовал одеяло, матрац и постельное бельё.
Судьба людей повсюду та же:
Где капля блага, там на страже
Иль самовластье, иль тиран.
А. Пушкин
На склад Маглага из подчинённых ему сельхозлагов и рыбалок (Олы, Талона, Тауйска, Балаганного) осенью поступали в немалом количестве овощи и рыба. Вольнонаёмные сотрудники Маглага, получавшие со склада продукты, заметили, что на Магаданском рынке идет бойкая торговля картошкой, капустой, рыбой и что продают её з/к, работающие на складе. Нетрудно было догадаться, что реализовывались складские «излишки». Видимо, слухи об этом дошли до начальницы Маглага А. Р. Гридасовой, и однажды нас семь человек во главе с завскладом Капельгородским вызвали в её кабинет. Никто не знал зачем. В кабинете уже был её заместитель — капитан Кузьмин, Гроссман и ещё какие-то офицеры.
Когда мы зашли и выстроились в ряд у противоположной стены кабинета, Гридасова прочла приказ о том, что за воровство и продажу на базаре продуктов со склада мы подвергаемся наказанию: по 15 суток ШИзо с последующей отправкой в тайгу, на прииски. Капельгородского, как завскладом — лицо подотчётное и, видимо, учитывая его заслуги перед влиятельными сотрудниками Маглага, Гридасова в карцер не посадила, но приказала сдать склад и впредь назначать на эту должность только вольнонаёмных. Все молчали, а я попросил слово и сказал, что ничего не воровал и не продавал на базаре.
Гроссман подтвердил, что никакого отношения к складу я не имею и что он убеждён, что к воровству непричастен.
— Это одна шайка! Всех их вы из больницы перевели в Управление, — возразила начальница. — Всех в изолятор посадить!
Магаданские лагеря сильно отличались от таёжных, приисковых в лучшую сторону. Здесь и работа была легче, и постельное бельё в бараках было, и приварок был лучше, хотя хлебная пайка была меньшей. Доходяги здесь встречались редко.
Сначала я жил в лагере Промкомбината, находившемся недалеко от Маглага. Это был образцовый лагерь по чистоте и благоустройству. Впоследствии всех, не имевших отношения к Промкомбинату, перевели в лагерь на «Четвёртый километр», расположенный довольно далеко от Маглага. Часто мы разгружали катера и баржи, прибывавшие в порт Нагаево поздно вечером, а иногда и ночью, и нам устроили общежитие возле Маглага. Обедать мы ходили в ЖенОЛП — женский лагерь, причём кормили нас по высшей категории питания. Туда же нас отправили и в карцер.
Опьянённый вольным воздухом Магадана и поддержкой Гроссмана, я уже стал забывать, что нахожусь в лагере и что добиваться правды и справедливости здесь не принято: такие поступки расцениваются как выступление против режима, мятеж против Советской власти и жестоко пресекаются. Оскорблённый несправедливым наказанием, я объявил в изоляторе голодовку. Голодом заключённых могло морить лагерное начальство, но самим невольникам принимать такие меры не разрешалось. Каждый день мне приносили штрафную пайку — триста граммов хлеба и кружку воды, а я от них отказывался. Соседи по карцеру отнеслись к моему поступку неодобрительно, но отговаривать не стали. На третий день голодовки меня надзиратель привёл в кабинет начальницы ЖенОЛПа.
— На вас пришла бумага из Маглага об отмене наказания, но у меня есть докладная от начальника режима о том, что вы объявили голодовку, а это контрреволюционное преступление: саботаж, — сказала она.
— Но я же не виноват! — возмутился я.
— Это решает начальство, а вы обязаны не рассуждая выполнять все его распоряжения.
Всё же она меня отпустила. На вахте мне вернули пропуск, пояс и некоторые вещи, отобранные при обыске перед водворением в карцер.
Впоследствии от Гроссмана я узнал, что ему с трудом удалось убедить Гридасову отменить решение о моем наказании. В этот же день пришла к нему на приём с какой-то просьбой начальница ЖенОЛПа. Вручив ей новый приказ Гридасовой, Эдуард Исаакович попросил выпустить меня из изолятора и направить в Маглаг.
— Но он объявил голодовку! Это лагерный саботаж. Я обязана оформить на него дело, — возразила начальница.
— Он поступил необдуманно. Простите его на первый раз. Он ещё мальчишка: в житейских вопросах и лагерных порядках плохо разбирается.
— Он заключённый и обязан соблюдать лагерную дисциплину! Не пойму, какое вам до него дело?
— Я действительно заинтересован в нём: собираюсь осенью поступить в ВЗПИ и сейчас готовлюсь с ним к приёмным экзаменам. Он бывший студент-математик. Я порядком позабыл этот предмет, и одному мне его не осилить.
— У меня сын тоже готовится в вуз. Он ходит на подготовительные курсы. Там прекрасные преподаватели, есть даже доценты.
— Из-за характера работы я не могу регулярно посещать курсы, да и нужны мне индивидуальные консультации. С ним у меня сложилось взаимопонимание. Он знает мои пробелы в учёбе. Так что, у меня просьба: помогите нам обоим. У вас ведь в руках приказ Гридасовой.
— Хорошо, я сделаю для вас всё, что смогу, хотя вы знаете, что я обязана доложить начальству об объявленной голодовке.
После возвращения в Управление Маглага, я зашёл к Гроссману и, несмотря на его оптимизм, выразил сомнение в устойчивости моего положения. Чувствовал, что есть у меня могущественный недоброжелатель.
Я попал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу хода нет.
Тёмный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно:
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, всё равно.
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей?
Б. Пастернак
В Магадане на центральной улице города — проспекте Сталина — во дворце культуры разместились: музыкально-драматический театр, кинозал и центральная библиотека города. В книжном магазине, расположенном в то время недалеко от дворца культуры, выбор книг был невелик, а по математике, которая меня интересовала, они попадались лишь изредка. Зато на базаре можно было кое-что приобрести.
В Маглаге мы получали небольшое «премвознаграждение» — зарплату, которой не надо было ни с кем делиться, и я изредка покупал книги на базаре. В центральной библиотеке книги выдавали только вольнонаёмным, и Яков Михайлович, с которым я поддерживал связь, предложил мне выбрать интересующую меня книгу с тем, чтобы он взял её для меня. Попав в изолятор, я подумал, что чуть не подвёл его, и, выйдя из карцера, принёс ему книгу и поделился своими опасениями. Зная нравы лагерного начальства, он сказал:
— Я работаю на полставки в санчасти Карпункта — магаданской транзитной пересылки. Если ты попадёшь туда, обязательно сообщи об этом мне.
Несколько дней прошли спокойно. В один из следующих дней поздно вечером, когда все уже спали, я по обыкновению сидел в прихожей общежития Маглага на своем топчане и при тусклом свете маленькой лампы, висевшей под потолком и не выключавшейся здесь на ночь, читал одну из купленных на базаре книг. Дверь резко открылась, и кто-то вошёл. Я сначала не поднял даже голову. Но грубый голос прервал мое чтение и заставил встать.
— Читаешь, студент? — услышал я.
В полумраке блеснули золотые погоны. Это был заместитель начальницы Маглага капитан Кузьмин. Злое обрюзгшее лицо и нетрезвый вид его сразу же насторожили меня.
— Забыл, вероятно, что ты заключённый? — продолжил начальник, подходя ко мне. — Ничего, я тебе напомню! Думаешь, что если с Гроссманом занимаешься, то тебе уже всё позволено? Можешь шляться по городу без конвоя, книжки почитывать?.. Тебе место в тайге, на прииске, с кайлом и тачкой в руках. Завтра же утром тебя здесь не будет!
Не мог с ним не согласиться: в соответствии с инструкцией ГУЛАГа я предназначался для общих работ, желательно на прииске. Читать мне расхотелось. Я разделся и лёг, но едва уснул, как в комнату вошёл дежурный охранник из управления Маглагом и, разбудив меня, сказал:
— Одевайся, пойдешь со мной.
Он привёл меня в кабинет Кузьмина, который тут же прочёл приказ об отправке меня в Карпункт — транзитно-пересыльный лагерь УСВИТЛа. Спустя пять минут в кабинет зама вошли два конвоира из лагеря на 4-ом километре и отвели меня туда.
Мне дали место в бараке, но через полчаса за мной зашёл надзиратель и привёл на вахту. Там меня обыскали, приказали снять ремень и посадили в карцер, который показался мне вполне приличным. В изолятор здесь обычно сажали провинившихся заключённых на ночь с выводом на работу или для дальнейшей отправки в Карпункт.
Утром, вручив штрафную пайку и кружку воды, меня и ещё нескольких з/к из зоны вывели на уборку снега возле казармы военизированной охраны, расположенной вблизи лагеря, а после обеда всех отвели в Карпункт. В пересыльном пункте заключённых запирали в бараках, но пока нас принимали мы оставались в общей зоне, в которой находились подсобные помещения лагеря и жил обслуживающий персонал. Воспользовавшись этим, я зашёл в санчасть, где к моему счастью в это время был Яков Михайлович.
— Скоро должна подойти начальница санчасти. Нам как раз нужен фельдшер. Тебя вызовут из барака. Только ты скажи ей, что окончил медицинское училище, — предупредил он, добавив: — Она не любит практиков.
Нас разместили в бараках и вскоре, действительно, меня вызвали в санчасть. Кроме начальницы санчасти и Якова Михайловича, в её кабинете был главный врач больницы пересыльного лагеря Нинашвили. Встретила начальница меня любезно, и солгать я не смог: сказал, что медицинского образования у меня нет, но я работал около года фельдшером в Центральной больнице УСВИТЛа и изучал медицину на практике под руководством лечащих врачей.
— Опять практик! — неудовлетворённо произнесла она.
— А мы сейчас определим, что он знает, — сказал Нинашвили и стал задавать мне вопросы по внутренним и инфекционным болезням.
Ещё недавно я штудировал учебники по этим разделам медицины и неплохо ответил ему.
— Я возьму его к себе, — решил он и выписал направление в стационар, как больному.
Со времени перевода Центральной больницы на Левый берег больницу Карпункта расширили, так как многие больные не смогли бы преодолеть пятисоткилометровый путь в новую центральную больницу, да и неизвестно было, смогут ли они после выздоровления быть эффективно использованы на приисках.
В то время в Карпункте было четыре больничных отделения и барак для инвалидов, ждущих отправки на материк. Лишь два из них были хоть сколько-нибудь похожи на больничные палаты: одно из терапевтических отделений и хирургическое. В них находились тяжёлые больные. Остальные два отделения с двухэтажными нарами-вагонками мало отличались от обычных лагерных бараков. В одном из них лежали выздоравливающие больные, в другом — хроники. Иногда на нарах вместо двух человек лежало по три.
Меня поместили в один из этих бараков на верхние нары, дали халат и поручили выполнять уже знакомые мне процедуры: раздачу лекарств, измерение температуры и другие. Когда я сказал, что умею делать внутривенные инъекции, Нинашвили направил меня в туберкулёзное отделение, где более пятидесяти заключённых-инвалидов ждали отправки на материк.
Больничное отделение для инвалидов представляло собой обычный барак с двухэтажными нарами, к нему примыкала небольшая процедурная. Все больные были измождёнными, с бледной сухой кожей на исхудавшем теле и скорее напоминали покойников, чем живых людей. У некоторых были вставлены в грудную клетку дренажные резиновые трубки и привязаны к телу бутылки для оттока гноя из плевры и лёгких. Кашель раздавался со всех концов барака.
Я вводил им внутривенно хлористый кальций, аскорбиновую кислоту и другие лекарства.
Некоторым делал подкожные впрыскивания камфары с кофеином. Обстановка в бараке была гнетущей.
Спустя несколько дней, после очередного посещения туберкулезного отделения, Нинашвили вызвал меня к себе в кабинет и сказал:
— Нельзя вам там работать! Вы молодой, а в отделении у многих открытая форма туберкулёза. Подхватить в колымских лагерях в таком возрасте туберкулёз — верная смерть.
Он перевёл меня в терапевтическое отделение для тяжелобольных. Я помогал фельдшеру отделения, продолжая числиться больным. Во время врачебного обхода палат делал пометки со слов врача, которые затем у себя в кабинете Нинашвили переносил в истории болезни.
Так проработал я две недели. Но однажды, когда я был в кабинете главврача, начальница санчасти вызвала его к себе, и я остался один. Не смог не воспользоваться этим случаем и, недолго думая, позвонил Гроссману. Он был у себя в кабинете и, выслушав меня, сказал:
— Попробую помочь тебе.
Потом я целый день размышлял и решил, что лучше бы мне не напоминать о себе в Маглаге: не будить спящего льва. Конечно, весной всех нас отправили бы в тайгу, но всё же не сразу и не на общих основаниях. Вероятно, меня бы послали фельдшером в какой-нибудь лагерь, а до этого я смог бы немного постажироваться в пересыльной больнице. А сейчас? Сможет ли Гроссман помочь или только лишний раз напомнит обо мне Кузьмину, вершившему всеми делами в Маглаге? Ведь против него Гроссман бессилен, и вряд ли захочет на этот раз уступить его просьбам Гридасова. Опасения мои сбылись, и в худшем варианте.
За Магаданом, за Палаткой,
Где пахнет мохом и смолой,
В свинцовых сопках есть распадки,
Всегда наполненные мглой.
Бежит ручей по глыбам кварца,
Крутыми склонами зажат.
И корни пихт, как руки старцев
Над хрупкой осенью дрожат.
Сквозная даль чиста, промыта
Над лбами каменных высот.
Лишь горький запах аммонита
Вдруг издалёка донесёт...
А. Жигулин
На следующий день, когда мы с Нинашвили были в палате, зашёл нарядчик и спросил врача:
— Павлов у вас в отделении?
— Да. Он работает фельдшером.
Больного выписать без разрешения врача нельзя было, но коль скоро я работаю, то дело обстояло проще. И вечером, когда врач ушёл домой, а я в палате раздавал лекарства, зашёл нарядчик и сказал:
— Снимай халат, одевайся, пойдёшь со мной.
— Но я без врача не могу. И одежды у меня нет.
— Это приказ начальника лагеря. Одежду тебе сейчас принесёт старший санитар.
Нарядчик подождал пока я оденусь, отвёл меня в барак и запер дверь. От обитателей барака я узнал, что контингент здесь штрафной и намечен на ближайший этап. В тайге стояли пятидесятиградусные морозы, и в открытой машине до приисков живыми з/к было не довезти. Ждали снижения морозов. Заметив на мне новую одежду, блатные окружили меня, но тут здоровенный парень подошел и приказал:
— Все по местам!
Затем, обратившись ко мне, сказал:
— Снимай-ка валенки! Наденешь мои.
Валенки у него были неплохие, подшитые, но я медлил.
— Я ведь и сам могу снять! Босой останешься. Тебе новые валенки ни к чему. А я при первой возможности сбегу из лагеря.
Поняв, что валенки мне не удержать, я снял их.
— А ну-ка, мужики, подвиньтесь, пустите пацана! — обратился мой новый знакомый к обитателям одних из нар. — А ты, падло, слезай с нар. Твоё место в углу, у параши, — обратился он к одному из них.
Я улёгся на нарах, в надежде, что дальше меня раздевать не будут. Но не успел заснуть, как загремел замок, в камеру вошёл нарядчик и крикнул:
— Павлов! На выход с вещами!
Я не знал, радоваться мне или огорчаться. Одного меня из штрафного барака вряд ли повезут в тайгу. Вновь обыскав, меня усадили в автобус или, точнее, в крытую машину, переделанную из грузовика, без скамеек. В полумраке я заметил, что в машине уже были заключённые. Передняя часть кузова была отгорожена крепкой стальной решёткой и имела отдельный выход. Здесь сидели два конвоира с автоматами. Вскоре машина выехала с территории Карпункта и направилась на север, как мы узнали позже, — в Сусуман, до которого было километров 650. В автобусе было шестнадцать избитых, в синяках зэка — шестнадцать членов «банды Стального».
К тому времени воровской мир уже поделился на две большие партии — на «честных воров» и на «ссученных». К «фраерам», «быдлу» они относились одинаково: за людей не считали, смотрели как на мусор, на сорную траву, на рабочий скот. Но по отношению к лагерному начальству и в тактике разрешения внутриворовских конфликтов у них были разногласия.
Старые воры в лагерях не работали, обеспечивая свое лидирующее положение силой; чувствовали себя независимыми от лагерного начальства, относились к нему с презрением, в страхе держали фраеров, строго выполняли свои обязательства по созданию вольготной и сытой жизни для всего воровского клана.
Более тяжёлые лагерные условия с конца тридцатых годов, особенно на Колыме, заставили многих воров пересмотреть воровские законы и искать более близких контактов с лагерным начальством, пойти к ним на службу в качестве старост, нарядчиков, бригадиров, и ослабить свои обязательства перед рядовыми членами блатного мира. Заняв главные посты во внутрилагерной администрации, они перестали беспокоиться о шпане, считая, что каждый вор должен обеспечить свое благополучие в лагере сам.
Борьба за власть, за чистоту воровских морально-нравственных ценностей привела к непримиримой вражде между честными ворами и суками, к смертельным схваткам за власть в лагерях. Естественно, что лагерное начальство и охрана поддерживали новых блатных — сук, видя в них своих помощников по поддержанию режима в лагере и трудового энтузиазма на производстве.
В середине сороковых годов в Находкинской, Магаданской и в Сусуманской пересылках власть была уже в руках сук, в то время как на многих приисках, в отдельных лагерях и лагпунктах старая воровская идеология была ещё сильна, хотя уже не так, как в старые, добрые для воров времена.
Бандиты Стального были сравнительно молоды, но придерживались старых традиций. Они считали, что единство воровского сообщества и в новых, более трудных для них условиях может обеспечить всему воровскому клану полную власть в зоне и достойное материальное положение, не кланяясь слишком низко лагерному начальству.
Им удалось сохранить верность своим принципам в Находкинской пересылке, убить более дюжины сук на пароходе. Вооруженные переданными с воли ножами и заточками, они совершили нападение на лагерную обслугу Магаданской пересылки. Жестоко расправившись со своими противниками, даже на время захватили власть в лагере, установили контроль над кухней и столовой.
Но силы были неравными, и с помощью охраны бандитский мятеж был подавлен, а участники его были жестоко избиты и водворены в карцер. Сейчас их — шестнадцать воров — везли в Сусуман для отправки на штрафной прииск. К ним в автобус, видимо по распоряжению Кузьмина, посадили и меня.
Узнав, что я фельдшер, бандиты потребовали от охраны, чтобы я их освидетельствовал как пострадавших от побоев и оказал медицинскую помощь.
— Он такой же штрафник, как и вы! — ответил один из конвоиров.
Не получив от меня медицинской помощи, воры в качестве частичной компенсации отобрали у меня новую телогрейку.
В автобусе единомышленники собирались вокруг вожака, тихо обсуждая сложившееся положение.
За многие годы они впервые потерпели сокрушительное поражение и теперь хотели получить наставления от своего лидера.
— Убивать каждого, кто хоть слово против скажет! Только так мы сможем сохранить свой авторитет и власть в лагере, — вразумлял их кормчий.
И братва с облегчением вздохнула, решив, что не всё ещё потеряно, что они смогут потягаться с суками, что есть ещё возможность отомстить за нанесенные им обиды, за поруганную честь. Эти гордые «люди» не хотели склонить головы перед вохрой, перед «легавыми», перед суками, надеясь и впредь оставаться полновластными хозяевами и единственными законодателями лагерной зоны. Но склонить головы им пришлось, и очень низко, а кто не захотел, — те попросту лишились их.
Одинок я — нет отрады:
Стены голые кругом,
Тускло светит луч лампады
Умирающим огнем;
Только слышно: за дверями
Звучно-мерными шагами
Ходит в тишине ночной
Безответный часовой.
М. Лермонтов
На дизельном двигателе машина сравнительно быстро доехала до Сусумана. Остановки были нечастыми и непродолжительными — нас выпускали только на оправку. Рацион, обычный для этапников, состоял из пятисотграммовой хлебной пайки, куска селёдки, горсточки сахару и кружки воды.
По прибытии машины в Сусуманскую пересылку, так называемую «малую зону» Сусуманского ОЛПа, местное лагерное начальство и придурки вышли посмотреть на знаменитую банду Стального и её атамана и с любопытством рассматривали внешне ничем не примечательных, избитых, с кровоподтёками, синяками, ссадинами и царапинами на лицах, «героев». Меня впустили в общую зону пересылки, а бандитов поместили в изолятор.
Три недели в январе 1948 года в окрестностях Сусумана столбик термометра не поднимался выше отметки минус 50 градусов, и заключённых, обычно в открытых машинах, отправляли с пересылки лишь на ближайшие прииски: Новый, Перспективный, Куранах, Беличан, Челбанью и имени Фрунзе, расположенные от Сусумана не далее, чем в 15 – 20 километрах.
Зимой «покупатели» с приисков приезжали на пересылку для набора ограниченного контингента специалистов, среди которых почти всегда была профессия фельдшера, которую я к этому времени присвоил себе окончательно. При первой же возможности я напросился на «смотрины».
Обязательным условием при этом были целые руки и ноги и неплохое здоровье, чтобы в случае «туфты» можно было лжеспециалиста отправить в забой.
В первый раз, когда я вызвался на этап и зашёл в смотровую комнату, сокрушительным ударом сзади был сбит с ног и полетел, уже без очков, под стол членов комиссии. Раздался хохот, а затем нарядчик сказал:
— Да это же фельдшер!
Я бросился спасать свои очки, а сзади подошёл ко мне, улыбаясь, какой-то верзила и дружелюбно сказал:
— Прости, пацан! Я решил, что ты из банды, и хотел достойно поприветствовать тебя.
Меня внесли в список кандидатов на этап, но ни в этот раз, ни в следующий не вызвали. А в третий раз, когда я снова пытался выгодно подрядиться, нарядчик сказал:
— Тебя не возьмут. У тебя из Магадана направление на штрафной прииск и как только морозы спадут туда и отправим.
Члены банды Стального тоже имели направления на штрафной прииск, но начальство Заплага решило не посылать всю группу вместе, а рассредоточить их по разным приискам, считая, что поодиночке они будут не столь опасны. В Сусуманской пересылке скопилось более ста заключённых. Состав их почти каждый день менялся: кто-то прибывал, кого-то отправляли на прииск или оставляли в «большой зоне» Сусуманского лагеря.
Но человек тридцать уже давно находились в бараке: никто их не брал. Это были «подрывники». Спасаясь от каторжного труда на прииске они не нашли другого выхода кроме как подорвать себе капсюлем-детонатором руку или ногу.
Доходяги тысячами погибали от избиений блатными бригадирами и надзирателями, от пуль конвоиров, нередко взрывали себе капсюлем конечности, считая наличие их причиной своих страданий, но почти никто не кончил жизнь самоубийством: на это у них уже не хватало ни воли, ни разума, ни силы. Их кругозор чрезвычайно сузился, и они, всё ещё цепляясь за жизнь, ничего уже не видели перед собой кроме еды, тяжёлой работы, непродолжительного отдыха.
Членовредителей вызывали к уполномоченным, пытаясь узнать, где они достали капсюли. Но на прииске, где ведутся каждый день взрывные работы, достать капсюль-детонатор было столь же просто, как и пайку хлеба или щепотку махорки — это было обычным предметом лагерной коммерции.
Сначала подрывников судили за членовредительство — контрреволюционный саботаж, ибо какую другую цель мог преследовать подрывник, как не желание уклониться от общественно полезного труда и тем самым ослабить могущество Родины.
Пользуясь гуманным отношением к человеку в нашей стране — отменой в 1946 году смертной казни, — членовредители вынуждали лагерное начальство бесплатно кормить преступников, инвалидов, дармоедов.
Им давали новые лагерные сроки, но воздействия на сознание заключённых это не оказывало, так как они думали только о завтрашнем дне.
Их переводили до выздоровления на штрафной паёк: трёхсотграммовую пайку хлеба, а после выписки из больницы или полустационара пытались как-то трудоустроить, опять же на горных работах. У кого была повреждена нога, — сидя насыпал грунт в бадью или тачку, у кого была оторвана кисть руки, — в бадьях на плече переносил горную породу или в ведрах воду к проходнушке. Некоторые ухитрялись даже катать тачки, продев культю в петлю, привязанную к ручке тачки. Иногда вдвоём катали одну тачку, используя свои здоровые руки.
На некоторых приисках были целые бригады инвалидов. Им значительно снизили нормы выработки и дали возможность питаться не хуже «здоровых» заключённых, работавших в основных бригадах. Но это было летом. А сейчас они на пересылке терпеливо ждали отправки в Магадан, а может быть и на материк.
Но даже им перед угрозой тяжкой, физически невыносимой работы на прииске некоторые непокалеченные заключённые завидовали. Говорили: «Лучше калекой кантоваться в бараке на нарах, чем целым подохнуть в забое». Членовредители и здесь, на пересылке, получали триста граммов хлеба и жидкую баланду. Даже шлепок кашицы им не полагался. Проглотив свою маленькую порцию, они стояли у котла во время раздачи пищи в надежде получить лишний черпачок оставшейся баланды.
Но староста барака Мустафа Карим был неумолим, отгоняя попрошаек от котла:
— Ты, падло, ногу себе подорвал, чтобы не работать, а теперь жрать просишь?
— Ты бы сделал то же, если бы был на моем месте, — кто-то ответил.
— Да я бы сто раз горло перегрыз таким как ты, прежде чем наложил бы на себя руки!
Никто еще не знал, что не пройдет и нескольких месяцев и Мустафу Карима, привезут на подводе в больницу прииска «Скрытый» со штрафного лагпункта с взорванной им самим ступней, и он будет так же умолять, чтобы ему дали лишний черпак лагерной похлебки.
Утром после завтрака всех работоспособных малой зоны водили в ближайший лес за дровами для пересылки, вохровской казармы, а иногда и для большой зоны ОЛПа или для больницы Заплага, находившейся в этом же посёлке.
46. Колымские рассказы
Вся плоть истерзана моя,
Спина хранит следы ремня,
И язвам нету исцеленья!
Взгляните: на руках моих
Оков кровавые запястья;
В темницах душных и сырых,
Без утешенья, без участья,
Провел я юности лета;
Копал я рвы, бряцая цепью,
Влачил я камни знойной степью,
За то, что веровал в Христа!
А. Майков
Лишних вещей у заключённых, как правило, не было — лишь то, что на них. Никакой обузы. Позвали на этап: встал и пошел. И воровства бояться не приходится, если одежда такова, что никто не позавидует. И конвоирам легче — меньше обыскивать; и начальству проще перебрасывать з/к из лагпункта в лагпункт, если возникнет такая необходимость.
Когда были свободные места, мы забирались на нары, не было — и на полу устроиться можно. Зимой чем больше народу в бараке, тем теплее. Почти каждый раз у меня было новое место и новые соседи. Некоторые лежали молча, погрузившись в воспоминания об утраченной куцей, урезанной свободе или в раздумье о завтрашней пайке и предстоящей работе на прииске. Может быть, посчастливится избежать общих работ. Другие делились своими воспоминаниями с соседями, каждый раз добавляя что-нибудь новое.
Иногда рассказывали услышанное в камере, на пересылке, на этапе. Лагерные «параши» (легенды) передавались из уст в уста как по «испорченному телефону»: кто-то недослышал, перепутал, забыл, кто-то исказил, добавив свои выдумки, суждения, оценки услышанного. В результате одно и то же событие излагалось в разных, часто противоречивых, вариантах. Так создавалось лагерное народное творчество. Никто не интересовался истинностью рассказанного, говорили: «Не веришь — прими за сказку!»
Одним из первых моих соседей был старый священник, прошедший, кажется, все лагеря Советского Союза: Соловки, Беломорканал, канал Москва-Волга, лесоповалы Карелии, Коми АССР и Сибири, прииски Колымы. Кончалась одна великая стройка — начиналась другая, кончался один срок — начинался другой. И с каждым годом условия содержания заключённых в лагерях становились всё тяжелее и невыносимее, а силы таяли. Самыми страшными были прииски Колымы, особенно начиная с 1938 года — с периода «гаранинщины». Казалось, конца этому не будет и только смерть избавит невольника от тяжкого бремени. Годы шли, здоровье ухудшалось.
«Сактированный», с глубоким атеросклерозом, гипертонией и пороком сердца, с цингой старик лежал на нарах и мечтал, что его отправят как инвалида на материк, где он погреется на солнышке и пожуёт витаминную ботву, или какой-нибудь добрый начальник возьмёт честного, добросовестного и трудолюбивого работягу к себе в дневальные.
В другой раз моим соседом оказался бывший царский офицер — адъютант главнокомандующего войсками Кавказского фронта Великого князя Николая Николаевича (Младшего). После эвакуации весной 1920 года из Новороссийска остатков Белой армии он остался в России. Офицера не расстреляли, не посадили в тюрьму, не сослали. Работал счетоводом, бухгалтером в одном из городков на Северном Кавказе, принял жизнь такой, какой она явилась ему, политикой не интересовался.
Перед войной с фашистами, когда командный состав Красной армии сильно поредел из-за интенсивно проводившихся в стране репрессий, вспомнили о его военной специальности: два раза летом он проходил военные сборы, а когда началась Отечественная война его мобилизовали на фронт в чине капитана. Немного повоевав, осенью 1941 года после окружения Киевской группировки войск он попал к немцам в плен и около года провел в фашистских концлагерях.
Войну считал Советским Союзом проигранной, командование Красной армией бездарным, и когда генерал А. А. Власов обратился с призывом к военнопленным вступать в РОА он одним из первых на него откликнулся. Во власовской армии мало кто стремился к высоким должностям, и бывший капитан быстро дослужился до чина полковника. Но когда после Сталинградской и Курской битв нацисты стали стремительно отступать, оставляя не только советскую территорию, но и все остальные ранее захваченные ими государства, когда «Drang nach Osten» превратился в «“Драп” nach Hause» и поражение фашистов стало очевидным, бывший власовский полковник превратился в беглого военнопленного и даже успел немного повоевать на стороне Красной армии, скрыв свое пребывание во власовской.
После окончания войны и поспешного прохождения нашими военнопленными проверочно-фильтрационных пунктов, поезда со спецконтингентом под охраной двинулись на восток. Такой контингент, в частности, работал на прииске Стахановце ЗГПУ в Дальстрое.
Условия жизни их мало отличались от жизни заключённых: не столь жестоким был режим и менее бдительной охрана; но ссыльные так же валялись в бараках на голых нарах или тряпье, были такими же голодными и оборванными, как и заключённые. Большинство из них трудилось на общих работах, но капитану повезло — его взяли в бухгалтерию. Работа была лёгкой, но голод донимал его нещадно, как и прочих ссыльных.
Однажды он узнал, что недалеко от конторы прииска электротоком убило лошадь. Ссыльные набросились на неё как голодные волки. Откуда-то у капитана в руках оказалась жестяная крышка от консервной банки. С остервенением разрезая кожу и мясо лошади, поранив себе руку, вцепился он мёртвой хваткой в труп животного, отхватил кусок мяса и тут же стал жадно поглощать его. К нему подбежал сослуживец по бухгалтерии, выпрашивая кусочек мяса, но бывший капитан оттолкнул его ногой. Тот заплакал. И только после утоления голода капитану стало стыдно, что так жестоко он поступил со своим сослуживцем и товарищем по несчастью, что не оставил ему куска мяса.
По мере разбора дел ссыльных, их либо судили и отправляли в лагеря, либо, не обнаружив за ними большой вины, оставляли в ссылке сроком на шесть лет. Два года проработал бывший капитан в бухгалтерии, надеясь, что скоро его выпустят на волю. Но три месяца назад он был арестован, его отвезли в Сусуман и на основании прибывших с материка документов судили за измену Родине. Получив 25 лет и находясь в пересыльном лагере, он уже не надеялся выйти на свободу.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мёрзлые пеньки,
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики...
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
Н. Заболоцкий
Третий год работал Толя в разведочной партии на шурфовке. Осенью, зимой и весной заключённые проходили шурфы: вертикальные горные выработки прямоугольного сечения, площадью немногим более одного квадратного метра и глубиной от трёх до десяти метров — на всю толщу наносов до коренных пород и ещё около полуметра в коренных породах.
В районе предполагаемой золотоносной россыпи выработки проходили по шурфовочным линиям, расположенным перпендикулярно простиранию россыпи на расстоянии 500 – 1000 метров друг от друга при поисковой разведке и 100 – 200 — при детальной. Расстояние между шурфами вдоль линии составляло 10 или 20 метров. Для закладки взрывчатки при углубке шурфа шурфовщики на дне его ломами долбили в мёрзлой породе по диагонали забоя два шпура, глубиной около полуметра, и специальными металлическими ложечками с деревянными ручками извлекали из них горную породу. Взрывник вставлял в них патроны аммонита с капсюлями-детонаторами и бикфордовыми шнурами достаточной длины, сверху засыпал шпуры грунтом, утрамбовывал его и поджигал концы шнуров.
Шурфовщики с помощью ручного воротка поднимали взрывника на поверхность и удалялись вместе с ним на безопасное расстояние.
После взрыва и проветривания выработки один из шурфовщиков спускался в забой, насыпал взорванную горную породу в бадью, которую напарник его с помощью воротка поднимал на поверхность и выкладывал в определенном порядке вокруг шурфа. Каждая проходка снабжалась деревянной биркой, указывающей номера линии и шурфа и глубину взятия пробы. Горная порода промывалась летом, когда снег таял и в ручьях появлялись струйки воды.
Два года Толя работал как исправная машина, подкрепляя свои силы большой пайкой и сносным приварком. Но больше выдержать такую нагрузку не смог — мышцы сильно ослабели и утончились, сердце стало пошаливать. От цинги Толя кое-как спасался ягодами и шиповником, которых было много в окрестности.
Бригадир, заметив снижение его трудового энтузиазма, принялся за воспитание лентяя с помощью своего увесистого кулака и сокращением пайки: мол, лодыря кормить даром не буду, будешь «темнить» — подохнешь с голода. Единственным способом спасти свою шкуру Толя посчитал побег из лагеря. И раньше подобная мысль приходила ему в голову, но теперь это был его последний шанс.
Толя не был единственным опальным в бригаде. Не лучше положение было и у Мишки, его напарника. И вот они, наконец, решились. У них были спрятаны две пайки сэкономленного хлеба. Перед побегом удалось «стырить» в кухне топор. Дело шло к весне. Снег начал таять, зажурчала вода в ручьях.
В лагерном пункте геологоразведочной партии содержались заключённые со сравнительно небольшими сроками, в основном — бытовики. Охрана была символической, зона колючей проволокой не огорожена.
Сразу же после вечерней поверки беглецы незаметно вышли из зоны и, захватив спрятанные в укромном месте припасы и инструменты, направились вниз по течению ручья. Недалеко от лагпункта находилась пекарня, снабжавшая хлебом лагерь и вольный поселок. Орудуя топором, беглецы ворвались в неё, связали двух работавших в ночную смену стариков-пекарей, взяли хлеба и муки, сколько смогли унести, прихватили соль и спички. Некоторое время, заметая следы, они шли по воде вдоль ручья, затем по болоту направились к сопке — невысокому горному хребту и, перевалив через него, оказались в долине соседнего ручья...
Год назад Толя заболел, и его отправили в районную больницу, где он пролежал более месяца. Его ближайшим соседом по койке был тяжело больной якут. Умирая, он рассказал Толе свою историю.
Якут был опытным охотником, жил с молодой женой в небольшом посёлке, часто надолго отлучался из дома, не зная, что в его отсутствие к жене стал заходить молодой милиционер, которого та благосклонно принимала. Во время одного из своих охотничьих походов якут набрел на стоянку геологической экспедиции, проводившей поисковую разведку. Он стал привозить им оленьи шкуры и мясо, рыбу, получая взамен консервы, одежду, которые у геологов были в достатке на складе.
Но однажды, приехав к разведчикам, якут не обнаружил их. Возможно, не найдя здесь промышленного золота, геологи перешли на новое место или отправились в Магадан для отчёта о проделанной работе и для отдыха. Склад инструментов, вещей и продуктов был тщательно засыпан землей, замаскирован мхом и сверху обложен ветками стланика. Вероятно, геологи собирались вернуться за своим имуществом, когда обоснуются на новом месте.
Якут решил конфисковать часть продуктов, перепрятав их в другом месте. В двух километрах ниже по течению ручья он обнаружил небольшую удобную расселину в сопке и соорудил там хибарку, в которую перенес часть геологических запасов. Тщательно замаскировав новое жилище, якут отправился домой к жене.
Жена встретила его довольно холодно, возможно, огорчённая его долгим отсутствием. Вечером якут пригласил друзей, много пили, а в конце подрались. Какова была причина ссоры, он и сам не мог вспомнить, но утром очутился в кутузке под замком. Всю вину свалили на него, и за хулиганство и драку он получил три года ИТЛ.
Как только его выпустили на работу без конвоя, он тут же сбежал и вскоре появился в знакомом месте — в своем конспиративном домике в тайге. Нетронутым оказался и склад геологов. Зажил якут Робинзоном, не испытывая нужды, но в полном одиночестве. Соскучившись по домашнему уюту и женской ласке, он решил навестить любимую жену. Дома неожиданно встретил милиционера, арестовавшего его ранее за драку. Сопротивление было бесполезным, и следующий срок за побег отмерил уже десять лет его жизни. Теперь он знал, что дома его никто не ждёт.
Попал на прииск, ходил на работу уже под конвоем. Страдал от голода и непосильного труда, слабел с каждым днем и решил, наконец, бежать пока ещё есть силы. Добраться нужно было до конспиративной хаты, а там бы он почувствовал себя в безопасности. Выбрав удачный момент, якут сбежал с полигона сразу же после обеда. Побег вскоре обнаружили, собаки сразу же взяли след и утром следующего дня полуживого, с перебитыми ребрами его приволокли в лагерь. В районной больнице, так и не поправившись, якут умер. Чувствуя, что ему уже не воспользоваться своим таёжным домиком, он подробно описал Толе местоположение склада геологов и своей бревенчатой хаты.
Очутившись в лагпункте недалеко от хижины якута, Толя уже не раз мысленно побывал в ней и сейчас, на третий день побега, безошибочно вышел туда со своим товарищем. В домике был солидный запас продуктов и железная печурка со склада геологов, даже запас дров на первое время.
Изнурённые голодом и побегом, обессиленные беглецы несколько дней отдыхали и наращивали истончённые мышцы. А затем отправились на поиски склада геологов, и вскоре разыскали его. Хозяева, видимо, за своим имуществом не возвращались. Подобрав себе добротную одежду, захватив два спальных мешка и немного продуктов, беглецы вернулись в свою хижину.
Через месяц друзья почувствовали себя здоровыми и стали уже тяготиться бездельем. Но в лагерь не стремились, тем более что продуктов на складе, а теперь уже и в их хижине, хватало надолго. Так в отдыхе и осторожных походах прошло лето.
Осенью беглецы запаслись ягодами и грибами, которые были здесь в изобилии. Наступившие холода и снег их не испугали — они были в тепле и сыты, а о будущем не думали.
Однажды зимой к вечеру беглецы зашли на склад за продуктами и застряли там. Разожгли недалеко от склада костёр и поужинали. Возвращаться в хижину в темноте не пожелали. Присыпав снегом и затоптав ногами костёр, друзья забрались в спальные мешки и уснули.
Ночью Толя почувствовал сильный удар в бок. Сосед ли будил его? Высунув голову из спального мешка, Толя увидел бойца с винтовкой, а недалеко пылал их плохо погашенный и разгоревшийся ночью костёр. Он-то, видимо, и вывел летучий отряд чекистов на беглецов. Пришлось всё рассказать. Для опознания их отвели в лагерный пункт. По дороге завели в пекарню.
— Эти весной на вас напали? — спросил оперативник.
— Да нет! То были доходяги, а это молодые здоровые парни, — ответили пекари.
Запасы геологов вскоре погрузили на машины и увезли.
Получив за побег десять лет, Толя попал на прииск Незаметный на общие работы и так же быстро спустил вес, как и набрал его в бегах. На прииске Толя работал в шахте, получил серьёзную травму ноги, провалялся в стационаре — местной «больничке», потом в полустационаре — инвалидном бараке; смастерил себе костыли и кое-как ковылял в зоне, а затем устроился «мышом» у ночного повара: мыл посуду, кипятил воду, колол дрова, растапливал печи. На кухне Толя поправился и скоро почувствовал, что может ходить без костылей, но скрыл это, чтобы не загреметь снова на полигон или в шахту.
Осенью набирали в Сусуманский ремонтно-механический завод специалистов: токарей, слесарей, фрезеровщиков, электромонтёров. Вспомнил Толя, что до лагеря работал слесарем, и решил записаться.
— Как же ты будешь работать на костылях? — удивился нарядчик.
— Сумею. Ты запиши!
— Записать могу. Но медкомиссия тебя не пропустит.
Но комиссия его пропустила. Видимо, начальница санчасти подозревала, что он «темнит» и нога у него уже давно не болит. Заключённых погрузили в машину для отправки в Сусуман.
Здесь и инвалиды, и по наряду, и в больницу едут. Толя подошёл на костылях к машине, отбросил их в сторону и довольно ловко залез в кузов.
— Эй, костыли не забудь! — крикнул ему нарядчик.
— На память вам оставляю. Они мне больше не нужны.
48. Гарем
Однообразен каждый день,
И медленно часов теченье.
В гареме жизнью правит лень;
Мелькает редко наслажденье.
Младые жёны, как-нибудь
Желая сердце обмануть.
Меняют пышные уборы,
Заводят игры, разговоры...
А. Пушкин
Майора Новикова везли из Западной Украины на восток в товарном вагоне в компании западников — украинских националистов-бандеровцев. Ещё недавно они были его злейшими врагами, но сейчас военный трибунал уравнял всех, превратив просто в заключённых. У многих были продуктовые передачи, полученные с воли, у майора была только этапная пайка. Бандеровцы пригласили его к общей трапезе, и майор вспомнил вкус домашней пищи. Поблагодарив за угощение, Новиков удалился в угол вагона, предаваясь невеселым размышлениям.
До последней минуты верил, что его оправдают и он ещё будет громить фашистов в их логове, вернется домой героем. А тут — восемь лет ИТЛ. Зачем его исправлять? Кому это нужно? Прошёл всю войну честно, делил с солдатами общую судьбу, в атаках всегда был первым, никогда не перекладывал свою ношу на других, два раза был ранен; надеялся вернуться домой живым и невредимым и продолжить службу в Красной армии или восстанавливать разрушенное войной народное хозяйство. И лишь один раз не сдержался и сказал в присутствии своих солдат полковнику всё, что он о нем думал...
Бандеровцы вели тихо беседу, иногда поглядывая в сторону бывшего майора. Затем один из них — Мыкола, «старший», как понял из их разговора майор, подошёл к нему и сказал:
— Мы собираемся бежать. Этот фронтовой конвой неопытный, да и места вокруг знакомые, родные. Местное население нас не выдаст, травить, как волков, не станет. Вы человек военный, нам сможете помочь. Будете делить с нами трудности, опасности и смерть, если придется.
— Мне с вами нельзя: я взглядов ваших не разделяю. Мы вместе должны идти к победе над фашистами и дальше жить и работать вместе. Я перед коммунистической партией и Советской властью чист, буду писать в Москву, и меня освободят.
— Ну что ж, насильно мил не будешь. Каждый должен идти своей дорогой. Для себя мы её выбрали: смерть предпочитаем неволе.
Отойдя в сторону, Мыкола нащупал что-то в голенище своего сапога, распорол край его и вытащил довольно длинную тонкую гибкую пилку. Под мерный стук колёс и мелодичные задушевные украинские песни тихо жужжала пилка, выбрасывая на доски пола вагона мелкие опилки.
Через некоторое время в полу образовалась дыра, длиной около полутора метров и шириной сантиметров сорок.
— Ну, братцы, начнём! — сказал Мыкола. — Крепко держитесь за края досок руками и ногами. Сначала опускайте ноги и, главное, берегите голову. Лежите на земле, пока не проедет поезд.
Поезд шёл медленно, и через час в вагоне остались лишь майор и Мыкола. Они обнялись на прощанье, и Мыкола нырнул в зияющее отверстие в полу. Затем майор лег в углу вагона, но заснуть не смог.
Утром он услышал лязг отпирающегося замка и стук в дверь вагона. На этот стук пленники должны были изнутри открыть её. Но этого не последовало. Снаружи послышалась ругань, а затем сильные удары в дверь. Новиков не шевельнулся. Матерясь, конвоиры стали открывать дверь снаружи и увидели пустой вагон. Один за другим они влезли в него, а сержант сразу же набросился на спящего майора, угощая его пинками и тумаками.
Спросонья Новиков не мог очухаться и удивлённо спросил:
— Что, приехали уже?
— Где остальные? — заорал начальник конвоя.
— Не знаю! С вечера я плохо себя чувствовал. Даже не ужинал. Сразу же лёг спать.
И тут майор, взглянув на дыру в полу, воскликнул с изумлением:
— Боже мой! Что это?
Конвоиры решили, что Новиков знает не больше их.
— Куда ж его теперь? — спросил один из них.
— Куда ж ещё? К бабам на перевоспитание, — ответил сержант.
В составе поезда были только два товарных вагона с заключёнными — мужской, уже распиленный умельцами и в котором оставался лишь майор, и женский, везущий на восток полячек, немок и западных украинок, не проявивших надлежащего восторга при встрече со своими освободителями.
Появление в вагоне Новикова вызвало у женщин улыбки. Инициативная группа их, обсудив какие-то вопросы, пригласила незадачливого путешественника к своей скромной трапезе, отличавшейся от тюремного пайка в лучшую сторону. Затем майора поместили на почётное место в окружении двух темпераментных представительниц прекрасного пола.
Они предложили ему свою дружбу и пылкую любовь. Через некоторое время его партнерши сменились, и вскоре все они ему показались на одно лицо. А через двое суток их выгрузили и разместили в пересыльной тюрьме, теперь уже в разных камерах.
Денег нет, и ты, как нищий,
День не знаешь как убить,
Всю дорогу ищешь-рыщешь,
Чтобы что-то утащить.
Утащить не так-то просто,
Если хорошо лежит;
И не спит, наверно, пес-то,
Дом который сторожит.
Из блатной песни
В небольшом городке центральной России сторожем в одном из хлебных магазинов работал дядя Вася. До войны он изведал лагерную жизнь, и, казалось, больше туда не стремился. В голодное послевоенное время продавщицей в этом магазине работала Нюра, мать двоих детей. Муж её погиб на фронте, а старая мать болела, и помощи от неё ждать не приходилось.
Дядя Вася часто заходил в магазин и поглядывал на стрелку весов, когда Нюра ловко отрезала от карточек талоны и проворно бросала причитающуюся порцию хлеба на весы. Надзор за её работой со стороны дяди Васи раздражал Нюру. Она стала давать ему кусок хлеба, который нужен был детям и матери, но признательности за её великодушный поступок дядя Вася не выказал и наблюдения не прекратил.
— Ну что ты всё ходишь и высматриваешь? — возмутилась Нюра.
— Вижу, нелегко тебе живется. Женщина ты добрая. Хочу помочь!
— Это как же?
— Ты скажи, кто у тебя талоны проверяет? Те, что ты наклеиваешь на листы.
— Комиссия. Я Таньке сдаю. А после проверки их уничтожают.
— Ну а, Танька? Как она проверяет? Не ошибается ли при подсчете талонов?
— Да нет, она мне верит. Это моя подруга ещё со школьной скамьи.
— Ну вот! Танька тебе верит, комиссия — ей. Это хорошо, когда друзья доверяют. Ты следующий раз, когда будешь сдавать талоны, расплачься и скажи, что потеряла, мол, часть талонов: «Выручай, подруга!» Как думаешь, выручит?
— Ой, не смогу я!
— Сможешь! У людей воровать можешь, а у государства нет? Государство наше богатое, не обеднеет!
— А что с лишним хлебом делать будем?
— Ну, это уже не твоя забота. Хлеб я реализую сам. Хлебушко нынче всем нужен!
Расплакалась Нюра перед своей подругой, вручив ей лишь часть реализованных талонов за хлеб. Расплакалась по-настоящему, сердцем чуя беду. Пожалела Таня подругу, списала с неё несуществующие талоны. А на следующий день Нюра вручила подружке большой торт невиданной красоты и вкуса. И не мечтала Таня о таком с начала войны.
— Зачем же такой дорогой? — изумилась Таня. — Небось, себе и своим детям такой не покупаешь!
— От тюрьмы ты спасла меня, подруга, сироток моих от беды уберегла. Теперь я по гроб твоя должница!
Вскоре у Нюры систематически стал оставаться лишний хлеб. Дядя Вася чётко реализовывал его. У всех троих появились дополнительные деньжата. Львиную долю из них получал организатор и вдохновитель — дядя Вася. Уж бутылка водки его не устраивала. Шикарно одетый появлялся он с друзьями в лучших ресторанах города. На столе у них всегда был коньячок «Пять звездочек» и «Армянский», изысканная закуска.
Роскошная жизнь сторожа привлекла внимание недремлющих правоохранительных органов. Заметили в городе и повышенный расход хлеба, и усиленную продажу его на рынке. Все нити вели к Нюркиному магазину и там завязались в один узел.
Свершилось!.. В жизни ничего
Для жизни сердца не осталось,
В заветном тайнике его
Вдруг, с болью, что-то оборвалось.
А. Яхонтов
Пришёл Степан с фронта — села не узнать. Кругом запустение, нищета. За два с половиной года хозяйничанья нацистов село совсем разорилось. Жителей осталось меньше половины от довоенного количества — одни женщины, старики и дети. Поля запустели, скот перебит, сельхозтехника поржавела и пришла в негодность. Хата его почти совсем развалилась. Жена умерла год назад, дочь — пятилетнюю Анюту — соседка Маня взяла к себе. Сказала ей:
— Мама твоя поехала на фронт искать папу. Как кончится война, вернётся.
Тяжёлые годы войны остались позади, но на душе у солдата было нелегко. Рядом погибали товарищи, а Степан только два раза был легко ранен. Сейчас здоров — силы хоть отбавляй. Работать бы и жить, да начинать приходилось на пустом месте. Дочка отца не узнала, но вскоре привыкла к нему.
— Война ведь кончилась. Скоро мама приедет! — часто повторяла она.
— Нет у нас мамы: умерла она! Нам придется жить с тобой вдвоём.
— Нет, нет! Мама обязательно приедет. Тётя Маня сказала, что она поехала на фронт тебя искать. А сейчас война закончилась, и мама вернётся.
Встретил Степан в селе молодую девушку Оксану. До войны она ещё подростком — школьницей была. А теперь — как выросла: высокая, стройная, глаза большие, в душу Степану так и заглядывают! Как увидел, сразу обомлел — никогда такой красавицы не встречал. Измучилось, изболелось сердце у Степана по ней; при встрече смотрит на неё восторженными глазами, но молчит: горло пересохнет, слова нужного не находит.
Хоть и немного женихов в селе и Степан недурён собой и не стар, но Оксана не спешила сблизиться с ним. А тут ещё Анюта встретила её в штыки: не хочет иметь новую маму:
— Мама не умерла и скоро вернётся. Тётя Маня сказала!
И дочку любил Степан и от Оксаны отказаться не хотел.
Пошёл как-то вечером Степан погулять с дочкой к реке, а затем зашли на железнодорожную станцию перекусить в буфете. Там встретил он своего фронтового товарища — Василия. Пробыл он с ним с полгода на фронте. В одном из боев Вася был тяжело ранен, и его отправили в госпиталь, а взвод ушёл дальше на запад — громить фашистов в их логове.
Отметили в буфете друзья встречу, дочка тем временем гуляла в садике возле вокзала. Рассказал Степан ему о своём горе. Василий принял живое участие в переживаниях фронтового товарища и предложил:
— Еду домой в Сибирь. Сестра у меня в деревне живёт. Недавно у неё умерла дочка лет пяти: такая, как твоя Анюта. Очень переживает сестра. Свезу-ка я твою дочку к ней. Живут они неплохо. А тем временем и с Оксаной у тебя отношения наладятся. Приеду домой, обо всем напишу.
— Ну, хорошо! Я за вещичками её схожу.
— Да нет! У меня поезд через десять минут. Ты позови Анюту и скажи, что я отвезу её к маме. А дочкины вещи у сестры все целы. Так что, жить будет не хуже других.
Расположил к себе Анюту бравый солдат открытой душой, а тут ещё маму скоро увидит, и она легко согласилась поехать с ним.
Утром Степан проснулся с головной болью. Прошедшее показалось ему как во сне. Но дочки дома не было. Неужели же он отдал её малознакомому человеку, да ещё изрядно выпившему? Да и Анюта хороша! Как согласилась поехать с ним? Сейчас всё это казалось ему невероятным. Степан решил, что заберёт её, как только получит письмо от Василия. И тут вспомнил, что нет у него адреса друга — не записал его. Оставалось уповать на то, что товарищ догадается послать письмо до востребования в райцентр.
В это утро Степан долго не вставал, чувствуя, что сделал что-то непоправимое. Хмель, казалось, вышел из его головы. Зашла Маня, неодобрительно взглянула на него и сразу же спросила:
— А где Анюта?
— Анюту я отправил на время к своей двоюродной сестре.
— Это к какой ещё сестре? Что-то раньше я не слыхала про сестру! Это она тебя так накачала?
— Сестра моя живет недалеко, в городе. Выпил немного с её мужем. Она и предложила мне оставить Анюту у себя на время.
Маня ушла от него, как показалось ему, с нехорошими чувствами. Не наладились у него отношения и с Оксаной. А потом по селу поползли недобрые слухи. Через неделю его вызвал следователь из райцентра.
— Где ваша дочь? — спросил он.
Рассказывать о двоюродной сестре было бессмысленным, и Степан сообщил следователю обо всём, что с ними произошло.
— Фамилия, адрес вашего знакомого?
Ничего не смог ответить Степан на его вопрос, но надеялся на письмо от друга.
— Ну, а как она была одета?
Степан рассказал.
— А на ногах что у неё было?
— Белые парусиновые туфельки.
— Вот эти? — спросил следователь, показав ему одну из них.
И тут Степан вспомнил, что у речки он схватил Анюту на руки и, прижимая к своей груди, долго шёл сначала вдоль речки, а затем к железнодорожной станции пока дочка не уснула у него на руках. Когда он опустил её на землю одной туфельки не было — видимо уронила она её по дороге. Снял Степан с ноги и вторую, и дочка побежала по тропинке босиком. Оставшуюся туфельку он сунул себе в карман, а на следующее утро, обнаружив её, выбросил за ненадобностью.
Домой Степан уже не вернулся. В тюремной камере сидели такие же арестованные, как и он. Некоторые из них считали себя невиновными, но доказать это следователям не могли.
От Василия писем не было. Поездá в то время ходили нерегулярно, и Степан не знал точно, на каком поезде увёз его товарищ дочь. Как найти их, он не мог сообразить, а следователь и вовсе не поверил его рассказу.
На суде Степан почувствовал полное безразличие судебных чиновников и услышал осуждающие, злобные возгласы присутствующих. Увидел в зале суда своих односельчан и Маню, но никто из них не выступил в его защиту, не сказал доброго слова. Вероятно, считали виновным.
И как он мог отдать родную дочь малознакомому человеку, и почему тот ничего ему не написал? А может быть, в дороге с ними что-то случилось? Вопросы эти мучили Степана, и он не знал, получит ли на них когда-нибудь ответы.
Насмешкой засветились очи.
Блеснул зубов жемчужный ряд,
И я забыл все дни, все ночи,
И сердца захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне...
А голос пел: «Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!»
А. Блок
Григория Сорокина не баловала судьба — голодное детство, не слаще юность. С трудом налаживалась жизнь после гражданской войны: безработица, голод, запустение в городах. В начале двадцатых годов чтобы прокормиться, многие жители городов уезжали в деревню — поближе к кормилице-земле, а Гриша, едва окончив начальную школу, отправился из села в город на заработки, поступил на завод.
Сначала работал подсобным рабочим, учеником, затем слесарем. С трудовым энтузиазмом, почти голыми руками вместе с другими рабочими и инженерами он восстанавливал разрушенный войной завод. Поступил на рабфак, где усталый и голодный старался пополнить свои скудные знания. Чтобы не отставать от времени, вступил в комсомол, а затем и в партию.
Постепенно жизнь налаживалась. Встретив милую и скромную девушку, Григорий вскоре женился и из общежития перебрался в небольшую комнату в коммунальной квартире, где жена навела чистоту и порядок. Всё чаще Гриша появлялся на митингах и собраниях, в партбюро и профкоме, всё реже в цеху, где когда-то начинал свою рабочую жизнь. Воодушевлял массы на трудовые подвиги, а сам всё меньше совершал их. Впрочем, сейчас он уже был убеждён, что это и есть его, молодого вожака, главное предназначение — партийным словом воодушевлять рабочий класс на самоотверженный труд во благо Родины. Он полностью переключился на общественную работу, пользовался доверием и у начальства, и в партбюро, и в райкоме партии.
Как-то, после одного из удачных его выступлений перед массами, секретарь партбюро вызвал Григория к себе в кабинет. Секретарь был не один. За столом для посетителей сидел человек, показавшийся Грише знакомым.
Потом он вспомнил, что не раз видел его на заводе на собраниях, всегда внимательно слушавшего все выступления и что-то записывавшего, но никогда не выступавшего. Что на заводе он не работал, Гриша знал точно. Секретарь партбюро, приветливо поздоровавшись с Григорием, указал ему на место за столиком напротив незнакомца.
В это время зазвонил телефон.
Партийный босс, сняв трубку, коротко ответил:
— Хорошо! Я сейчас приду.
Затем, обратившись к своим посетителям, сказал:
— Ну а вы пока побеседуйте.
Незнакомец, улыбнувшись, задал Грише несколько общих вопросов, ответы на которые он, видимо, знал заранее, а затем сказал:
— Мы предлагаем вам работу в «органах». Нам нужны честные, смелые люди, для которых защита Отечества от внешних и внутренних врагов является главным смыслом жизни. Вы знаете, мы разоблачили не одну шайку бандитов, белогвардейцев, анархистов, эсеров, меньшевиков, всяких оппозиционеров, троцкистов, кулаков, буржуазных националистов и прочих изменников и отщепенцев — подонков общества. Но враг не унимается! Временно он затаился, понял, что в открытом бою ему с нами не совладать, изменил тактику: пытается подорвать наше общество изнутри. Но уйти от расплаты врагу не удастся!.. В обстановке обострения классовой борьбы мы должны всемерно укреплять свои разведывательные и карательные органы, чтобы земля горела под ногами наймитов империализма. Весь народ участвует сейчас в разоблачении подлых изменников, превратившихся, как учит нас товарищ Сталин, — и он преданными глазами взглянул на портрет Вождя, висевший на стене над столом хозяина кабинета, — «в оголтелую и беспринципную банду вредителей, диверсантов, шпионов и убийц, действующих по заданиям разведывательных органов иностранных государств».
— Но главная тяжесть по своевременному обезвреживанию врагов ложится на нас, специалистов, на органы НКВД, — пояснил он. — Нам нужны честные, профессиональные кадры, беззаветно преданные партии и рабочему классу.
Григорий не мог не согласиться с доводами незнакомца и почувствовал внутреннюю готовность к беспощадной борьбе с врагами своего народа, строящего новую жизнь. Он знал, что и у него на заводе есть маловеры, не поддерживающие смелые новаторские решения передовых рабочих и техников, а то и просто злопыхатели, выискивающие мнимые недостатки в работе и мешающие нашему продвижению вперед, тянущие нас назад в тёмное прошлое, цепляющиеся за отжившие догмы... Да, он готов стать тем карающим мечем, который расчистит дорогу для нового, прогрессивного общества, где все люди станут братьями. Но для этого нужно пройти ещё долгий путь борьбы и побед. И он не может стоять в стороне от общей борьбы, на обочине истории.
Ему льстило доверие к нему партии и органов безопасности, и он готов был его оправдать. Мог ли он, сын простого крестьянина, при царе мечтать о том, что станет одной из пружин, двигающей общество вперед, к светлому будущему? Всё, что имел он теперь, дала ему народная власть, партия и его неустанный труд на благо Отечества, и он не может не откликнуться на призыв страны в трудную минуту.
— Ну, хорошо! Завтра утром зайдите по указанному здесь адресу. Запомните его хорошенько. Не забудьте паспорт. Вас пропустят. На работу мы тоже сообщим, — сказал, наконец, незнакомец.
На следующий день в назначенное время Григорий был в небольшом кабинете с добротной мебелью: большим дубовым столом с зелёным сукном, настольной лампой под зелёным абажуром, массивным шкафом и стальным сейфом. К столу хозяина кабинета примыкал небольшой столик для посетителей. На стенах висели портреты Сталина, Дзержинского и Ежова. Человек за столом, уже немолодой, внимательно осмотрел Григория через стёкла своего пенсне, как бы просвечивая его рентгеном; задал несколько вопросов о его происхождении и жизненном пути, семейном положении и, сделав паузу, обдумывая что-то, медленно сказал:
— Ну что ж, вы нам подойдёте! Войдёте в нашу семью: будем делать общее дело, а с прошлым вам придётся расстаться. Наша работа потребует от вас полной отдачи... И, прежде всего, вам нужно развестись с женой.
Сначала Григорию показалось, что он ослышался. Но человек, сидевший напротив, смотрел на него испытующе, и сомневаться в точном значении его слов не приходилось... Но как же так? Разойтись с женой, которую он любит и которая тоже любит его, ничего не объяснив ей? Но потом подумал: «А как же моё дело? При первом испытании отступиться? Нет, ради мечты человечества борцы за свободу народа шли на смерть. А я? Могу ли сомневаться, раздумывать?»
Когда-то он считал свой брак удачным, а себя счастливым человеком. На работе всё давалось ему легко, руководство уважало его, с ним советовались; он понимал своих начальников с полуслова и выполнял с готовностью все их распоряжения. Всегда знал, чье слово главнее, чья мысль правильнее. Он чувствовал пульс страны и не минуты не колебался на крутых виражах истории. Каждое решение партии и правительства казалось ему разумным и единственно верным.
Жена любила его безгранично, заботилась о нем как о ребёнке, следила, чтобы он был сыт и хорошо одет, чтобы дома его встречал уют и спокойствие. У них не было детей, и вся любовь жены безраздельно принадлежала мужу.
Но постепенно, уверенно поднимаясь вверх по служебной лестнице, он обнаружил, что жена остается всё там же внизу, что она просто мещанка, что дела общественные ей безразличны, что интересы её будничные, низменные и она никогда не станет его настоящей боевой подругой.
И он согласился! Согласился на развод, согласился порвать с прошлым и вступить в новую жизнь, полную тревог и самоотверженной борьбы за торжество нового мира, нарождающегося в битве со старым, отмирающим. Ещё несколько усилий и этот последний рухнет. Но решающая схватка ещё впереди, и он обязательно должен быть в первых рядах сражающихся. Возбуждённый, Гриша не заметил дьявольской ухмылки, промелькнувшей на устах его собеседника.
— Но как же я разведусь? — спросил вдруг Гриша.
— Ну, это твоя проблема, — перешёл чекист на «ты» в знак принятия его в новую семью. — Скажешь: «Посылают в длительную командировку» или что-нибудь ещё... Завтра придёшь в десять часов в 4-е отделение загса. Вас сразу же разведут.
Жене Григорий показался непривычно угрюмым и сосредоточенным. Решение его было твердым, но неприятный разговор он отложил до утра. Молча позавтракав, он снял со шкафа чемодан и уложил в него все необходимые вещи.
— Куда это ты? — спросила встревоженная жена.
— Я уезжаю в длительную командировку.
— Я поеду с тобой?
— Нет, женщин туда не берут. Мы должны с тобой расстаться. Напиши заявление о разводе и захвати с собой паспорт.
Жена, казалась, была загипнотизирована и делала всё как во сне. Он взял её заявление и паспорт, положил к себе во внутренний карман пиджака вместе со своими документами, и они молча вышли. Оставив жену в коридоре, Григорий зашёл в кабинет заведующей загсом и та, не задав ему ни единого вопроса, оформила развод. Выйдя из кабинета, он отдал жене её паспорт и быстро направился к двери. Жена поспешила за ним, всё ещё считая, что это какая-то злая шутка. Они вышли на улицу. Григорий, обернувшись к ней, сухо сказал:
— Прощай! А сейчас иди домой.
Через неделю Григорий ехал на курсы, находившиеся вдали от городского шума в живописном месте, скрытом от посторонних глаз. В течение шести месяцев курсантов закаляли физически и нравственно. Григорий не имел достаточной подготовки, и учение давалось ему с трудом. Но он отдавал учёбе все силы и вскоре научился неплохо владеть холодным и огнестрельным оружием, освоил методы рукопашного боя, работу с приёмной и передающей радиоаппаратурой, с взрывчатыми и ядовитыми химическими веществами, ознакомился с парашютным спортом, со способами конспирации, разведки и дознания, надёжными методами использования паролей и явок; лучше стал распознавать врагов рабочего класса и своего отечества. Трудно давался ему английский язык, но азы его он всё же освоил.
По окончанию курсов, Григория направили в большой город, где ему дали первое задание: проследить за связями некой иностранной гражданки — секретаря английского консульства, подозреваемой в шпионаже.
Ему вручили билет на концерт, где он оказался соседом своей будущей подопечной.
Это была элегантная молодая женщина, разительно отличавшаяся от окружавшей её театральной публики и привлекавшая внимание мужской половины зала. Григорию удалось найти подходящий тон общения и заслужить её благосклонную улыбку. В антракте он уже сопровождал её в фойе и в буфет, а после концерта провожал домой.
Марина, как узнал её имя Григорий, пригласила своего провожатого на чашку кофе, что весьма обрадовало его. О цели их знакомства он уже не хотел думать. Марина жила одна в со вкусом обставленной небольшой квартирке, которую ей сняло консульство. Как объяснила Гришина спутница, жить в консульстве или в гостинице она не пожелала, считая, что это стеснит её свободу. О себе рассказала, что она русская, родилась в Петрограде в семье учителя гимназии в начале Мировой войны, и родители увезли её в Англию ещё до Февральской революции. Она получила хорошее образование в Лондоне, но осталась приверженкой русской культуры, литературы и музыки.
За ужином он почувствовал с её стороны внимание, которого был лишён с тех пор, как связал свою жизнь с органами безопасности. Когда она села за рояль и под свой же аккомпанемент спела русские и английские народные песни, романсы и арии из опер, он почувствовал себя на вершине блаженства и с радостью согласился остаться у неё на ночь, не подумав даже о том, что обязан был сообщить о месте своего пребывания руководству.
Утром, не выспавшись, он отправился к своему шефу и доложил, что задание выполнил и ведёт наблюдение за «объектом». Шеф был занят, подробностями, вопреки своей привычке, не поинтересовался и, не отрывая глаз от бумаг на столе, коротко сказал:
— Ну что ж, продолжайте наблюдения!
Григорий с радостью покинул кабинет: ему не хотелось ни перед кем отчитываться. Вечером он снова был у дверей милой женщины. Марина была дома одна, не удивилась его приходу, но и не выказала особой радости. Григорию вдруг показалось, что он лишь небольшой эпизод в её жизни, но больше всего его угнетала необходимость шпионить за ней.
Он отогнал от себя назойливые мысли и с жаром стал убеждать её, сам не зная зачем, что с её образованностью и умом она могла бы быть не простой секретаршей, а достойно послужить своей настоящей родине.
Марина слушала его с улыбкой, а затем сказала:
— Я нисколько не жалею, что отец проявил дальновидность и вовремя вывез меня из нашей многострадальной родины. Ведь прежней России, в которой жили мои родители и их предки, давно нет. Её разрушили большевики! Теперь моей родиной является весь мир. Я могу выбирать образ жизни и мыслей, какой захочу, и никто не смеет вмешиваться в мою личную жизнь. Я посетила много стран и даже вашу, когда-то и мою, родину... Большевистская идеология меня не интересует: я свободна от любой!
Григорий был поражён образом её мыслей, но в порочности её взглядов, в том, что рано или поздно осуществится давняя мечта человечества и коммунистические идеи восторжествуют на всей земле, не сомневался и теперь. А она продолжила:
— Вы тоже можете порвать со своим прошлым и познать истинную свободу, присоединиться к цивилизованному миру, в котором нет места фальши и лжи... Оставьте мне вашу фотокарточку, и через несколько дней вы получите паспорт британского гражданина и сможете навсегда покинуть этот тонущий корабль. Я возьму длительный отпуск, и мы проведём его вместе. А потом с вашими знаниями и целеустремлённостью вы сможете при желании оказать настоящую помощь нашей несчастной России... Через неделю нас будет ожидать заграничный туристский лайнер в Одессе, и как только нога ваша ступит на его палубу, вы почувствуете себя свободным гражданином!
Слова Марины ошеломили его: «Выходит, небезосновательны были подозрения его друзей-чекистов!» — подумал он.
Следующий день Григорий провёл в глубоком раздумье:
«Неужели слова Марины отражают реальность, не лишены здравого смысла? Может быть, действительно, все мы с зашоренными глазами идём к неведомой цели; и он и его начальники, обитая под крылышками могущественного ведомства и убеждая себя в идейности, более пекутся о личном благополучии, о своих спецмагазинах, столовых, ателье, поликлиниках, домах отдыха и санаториях, о своих дачах и квартирах в отстроенных для них домах; просто присосались к кормушке и выражаем преданность не столько делу, сколько своему начальству из чисто карьеристских соображений?»
Поразмыслив, Григорий пришёл к выводу, что Марина не только образованная, обаятельная женщина, но ещё умна и рассудительна. Так неужели ему отказываться от своего счастья? Ведь второго такого случая не будет!
И вечером Гриша принёс Марине свою фотографию и больше уже не возвращался в гостиницу, отрезав все пути к отступлению. Сняв за городом комнатку у старушки, он целые дни проводил в ней, а поздно вечером неизменно появлялся у Марины, с тревожным сердцем ожидая её ласки или настойчивого стука в дверь товарищей из НКВД.
Но однажды Марина пришла домой с большим свёртком, в котором оказался костюм зарубежного покроя, и вручила Сорокину заграничный паспорт с его фотографией и незнакомой фамилией и именем, к которым ему предстояло теперь привыкнуть.
На следующий день они уже летели в Одессу. Сидели в конце салона, Григорий — с завязанной щекой, в тёмных очках, Марина — в шляпке с вуалью. Из аэропорта на такси они поехали в гостиницу «Лондонскую» на Приморском бульваре.
Из окна его номера был виден порт и белый лайнер, который должен был открыть ему новый мир.
В каюте корабля он с нетерпеньем ждал, когда последний гудок возвестит отплытие. И лишь когда берег скрылся за горизонтом и лайнер вышел в нейтральные воды Григорий решил спуститься на палубу, осмотреть корабль — кусочек нового мира, но обнаружил, что дверь каюты заперта снаружи.
Через полчаса вошла Марина и сказала, что теперь он сможет выходить на палубу, но сейчас она пригласила двух своих друзей, которые хотят поздравить его, Григория, с обретением свободы. Молодые люди вошли в каюту, официантка принесла бутылку коньяка и закуску.
Марина и гости выпили по рюмке, а Григорий, всегда умеренный в выпивке, решил снять многодневное напряжение — пил за свободу, за свою новою родину, которой для него стал теперь весь мир.
Собеседники, как он понял, немного говорили по-русски, и Григорий, не жалея ярких красок, восхвалял мир свободы, где люди не помешаны на каких-то сумасбродных мечтах и идеях, сами умеют жить и другим не мешают. Рассказал, как его насильно затащили в партию, а затем и в разведорганы, где каждый шпионит друг за другом, и что только Марина — его настоящий друг — открыла ему глаза. И он пил, смотрел влюблёнными глазами на своего ангела-хранителя, и даже её зарубежные друзья казались ему милыми и симпатичными.
Все трое смотрели на него молча, потом один из мужчин подошёл к Грише и, сунув в лицо какую-то бумажку, чётко, без иностранного акцента произнёс:
— Вы арестованы, гражданин Сорокин: обвиняетесь в измене Родине!
Сначала Григорий ничего не понял, подумал: «Это шутка!» Но когда увидел в руках одного из них пистолет, хмель мигом вылетел из его головы и он понял, что перед ним не джентльмены, а его бывшие соратники из НКВД, и вдруг закричал:
— Вы не посмеете! Я свободный гражданин, нахожусь на иностранном судне в нейтральных водах. Я обращусь к капитану!
Но знакомый ему профессиональный удар в лицо отрезвил его:
— Вы находитесь на советском судне, и в Севастополе будете водворены в следственный изолятор.
Холодный пот покрыл лицо Григория, в глазах потемнело: мир рушился перед ним... А через минуту он увидел, что джентльменов в комнате нет, напротив сидит Марина и осуждающе смотрит на него.
— Ты ведь спасёшь меня? Только безумная любовь к тебе могла заставить меня пойти на этот страшный шаг! Я ведь не враг! Ты же любишь меня тоже! Я знаю это! — с отчаянной мольбой взывал он к ней.
— Вот всё, что я могу сделать для тебя, — сказала Марина и протянула ему пистолет.
Она не желала ему пыток на следствиях и мучительной смерти.
— Нет, только не это! — и он стал хвататься за её колени.
Презрительно взглянув, она оттолкнула его ногой:
— Ты даже умереть как мужчина не можешь!
Затем он увидел направленное на него дуло пистолета, вспышку... резкий удар поразил его в голову, ослепительный свет сверкнул на мгновение, и безжизненное тело рухнуло на пол к ногам его повелительницы.
На звук выстрела вошли «джентльмены».
— И этот не выдержал испытания, — медленно произнесла Марина.
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран, —
Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас.
А. Блок
Платон Кузьмич никогда никому не завидовал и на власть не роптал. Раз в мире всё так устроено, значит так надо, такова воля Божья — лучшего мы не заслужили.
До революции он работал в селе плотником, столяром. Работал добросовестно, односельчане уважали его и ценили искусство мастера. Но в начале тридцатых годов, когда в деревне начался голод и работа его стала никому не нужной, Платон Кузьмич подался в город.
Специалистом он был хорошим и работу нашёл скоро. Дали ему комнатку в старой барской квартире. Когда-то это была комната для прислуги, маленькая, но довольно светлая. Работал он много, добросовестно и хорошо, так как иначе не умел. Никто не ценил его мастерства: начальству нужно было только выполнение плана, о качестве работы никто не думал.
Коллеги по работе смотрели на него как на чудака, не понимая, что плоды труда его, одна только мысль, что даже незнакомые ему люди когда-нибудь с благодарностью оценят искусство мастера, любуясь его творением, доставляла больше радости, чем лишний кусок хлеба или чарка водки.
Из газет и радиопередач старый плотник узнавал, как хорошо живут люди в нашей стране: прожитая им и его товарищами жизнь не позволяла ему придти к такому выводу.
В декабре 1937 года в стране проходили всенародные выборы — самые демократические в мире: тайные, всеобщие, прямые и равные. Народ спешил выразить поддержку родной коммунистической партии, советскому правительству и любимому вождю — товарищу Сталину. На всех плакатах и в газетах пестрели лозунги: «Все как один проголосуем за товарища Сталина!»
Пошёл голосовать и Платон Кузьмич. Дали ему бюллетень для голосования. Но каково было его удивление, когда вместо товарища Сталина там была напечатана фамилия какого-то Лысенко! Тут вспомнил старый плотник, что при царе в соседнем селе жил помещик Лысенко. Очень не любили его крестьяне, и, как только началась заварушка, прогнали вместе с семьей: землю разделили между собой, а дом спалили, чтобы некуда было вернуться ему.
Неужто опять вылез из щели и рвётся к власти? Выходит правда, что враги народа пробрались уже во власть и пытаются сбить нас с толку. Не бывать этому! И он вычеркнул ненавистную фамилию и чётким почерком написал: «Голосую за товарища Сталина!»
Довольный собой, он вышел на улицу и даже подумал, что следовало бы зайти в НКВД и сообщить за кого предлагают буржуазные недобитки нам, советским людям, голосовать. Но не пошёл, решив: «Сами разберутся!» И разобрались.
Следующей ночью чекисты зашли за ним. «Благодарность объявить за бдительность? Так почему ночью?» — подумал Кузьмич.
В тюрьме поместили его в общую камеру. Целый день никто не вызывал, лишь поздно вечером привели к следователю.
— Это как же ты голосовал, сволочь недобитая? — в упор спросил его чекист.
— Как надо, товарищ начальник! Ошибка у вас вышла: голосование ведь было тайным.
— Ошибок у нас не бывает! На то мы и сидим здесь, чтобы всё тайное стало явным.
— Но я голосовал за товарища Сталина, как нам и предписывалось во всех газетах и по радио! А в бумажке какой-то Лысенко был указан. Сразу видно — не наш человек. Так я его и вычеркнул. Бдительность проявил. Думал, похвалите меня. А оно вон как вышло!
— Ты из себя дурачка не строй! Вычеркнул товарища Лысенко, рекомендованного в Верховный Совет нашей партией, чтоб испортить бюллетень, снизить показатели по району: мол, не все голосуют за блок коммунистов и беспартийных, за политику партии.
Отправили Платона Кузьмича обратно в камеру.
— Ну, а вас кто посадил? — поинтересовались соседи.
— Сам Сталин!
— Что ж, вы оскорбили Великого вождя своим грязным языком? Навели тень на его светлое имя?
— Нет! Я голосовал за товарища Сталина!
53. Драма у железнодорожного полотна
Зачем мой брат меня оставил
Средь этой смрадной темноты?
Не он ли сам от мирных пашен
Меня в дремучий лес сманил,
И ночью там, могущ и страшен,
Убийству первый научил?
А. Пушкин
В семье Козловских, среди их соседей и знакомых старший сын Женя считался вундеркиндом, был в школе и дома предметом гордости и восторженного поклонения. В учёбе и спорте Женя старался быть первым, и всё, казалось, давалось ему легко и просто. Его ставили в пример младшему брату Юре, не обладавшему такими способностями; и тот гордился братом, во всём стараясь подражать ему. Женя воспринимал это как должное.
После окончания школы, в институте Женя познакомился с милой скромной девушкой Наташей — сиротой тяжёлых военных лет, красивой и умной. И, когда их друзья и подруги заметили Женино неравнодушие к ней, сразу же решили, что это будет прекрасная пара.
Долго сопротивлялась Наташа настойчивым домогательствам Жени, но, в конце концов, уступила. Когда она рассказала о своей беременности Жене, тот ответил, что рожать ей сейчас не время и потребовал, чтоб подруга избавилась от ребёнка, хотя аборты в то время были запрещены. Неуступчивость Наташи взбесила его: он почувствовал, что теряет свою свободу и независимость, возможность беззаботно продолжать учёбу в институте, наслаждаться жизнью.
Поделившись с братом невесёлыми новостями, Женя попросил его сходить с ним и Наташей на прогулку за город. Он всё ещё надеялся убедить своенравную подругу, что у них нет другого выхода, кроме как избавится от так некстати заводившегося ребёнка.
— Я попытаюсь её уговорить выполнить моё желание, но, если она заартачится, придётся принять крутые меры. Ты будешь идти за нами следом на расстоянии шагов десяти-пятнадцати, и, если мне не удастся её уговорить, я подам тебе знак и ты ударишь её по голове гантелью, — сказал Женя брату, протянув ему небольшой гимнастический снаряд.
Втроём они прогуливались за городом вдоль железнодорожного полотна. Женя с Наташей вели трудные переговоры, ни к чему не приведшие. Вдали послышался свисток приближавшегося к городу поезда. Женя подал условный знак, и Юра, подойдя к ним, ударил Наташу сзади по голове. Удар был несильным. Наташа обернулась, с укором и удивлением взглянув на Юру, зашаталась и медленно опустилась на траву.
С ужасом она увидела, как Женя, злобно выругавшись, выхватил у брата гантель и с силой ударил её по голове, после чего она уже ничего не видела и не слышала.
Отбросив в сторону гантель, Женя велел брату взять Наташу за ноги, и вдвоем они потащили её к железнодорожному полотну. Положив Наташу на рельсы, Женя крикнул брату:
— Разбегаемся в разные стороны.
Поезд уже приближался к месту трагедии...
Дома Юра впервые смотрел на брата с ненавистью и презрением. Ненавидел он и себя за то, что поддался уговору и стал соучастником преступления.
— На всякий случай запомни: мы были с тобой на пляже в Аркадии, — предупредил его Женя.
Несколько дней прошли в неведении, но вскоре братья узнали, что Наташа жива и находится в больнице. Её сокурсницы по институту пришли к ней, и с ужасом увидели, что сталось с их весёлой, никогда не унывавшей подругой.
Подъезжая к городу, машинист паровоза заметил, как двое юношей опустили на рельсы девушку и бросились бежать, и резко затормозил железнодорожный состав. Поезд остановился лишь в нескольких шагах от жертвы преступления. Наташа была жива, но в бессознательном состоянии. В больнице её поместили в реанимационную палату. Врачи сделали всё возможное, но лишь на третий день сознание вернулось к ней. Удар по голове оставил страшный след: она с трудом владела правой рукой и ногой, ребёнка потеряла и на всю жизнь осталась калекой.
Наташа всё еще верила, что Женя придёт к ней и будет просить прощения. Но он не являлся. Тогда она через подруг написала ему корявым почерком записку: «Я всё прощу, если вернёшься и заберёшь меня к себе», но получила холодный ответ: «Ты сама во всём виновата. Между нами всё кончено. Не порть мне дальше жизнь». Слёзы навернулись на глаза и скатились по щекам её, когда она прочла его ответ. Сердце разрывалось от жестоких слов всё ещё безотчётно любимого ею бессердечного человека. Сначала она молча переносила свои страдания, но затем попросила врача вызвать к ней следователя и всё рассказала ему. Женю и Юру арестовали. Попытки отрицать свою вину и заявления, что они в это время находились на пляже в Аркадии, были неубедительны. Не сговорившись в деталях, каждый рассказывал свою версию поездки на пляж, не похожую на рассказы брата.
Во время одного из допросов Юра увидел на столе у следователя гантель, выброшенную Женей недалеко от места трагедии. Вероятно, на ней остались следы их пальцев. И Юра во всём сознался, сразу же почувствовав от этого облегчение. Женя упорно продолжал отрицать свою вину, ссылаясь на никем не подтверждённое «алиби».
Заседание суда было открытым, и зал был полон. Приговор был жестоким, но справедливым.
Но, родины моей прекрасной уголки...
Зачем так много в вас и горя, и тоски?..
О, бедный мой народ! Ты, всё другим дающий,
Богатый золотом и хлебом — и нуждой,
Да нищетою вопиющей!..
Твой непосилен труд; печален отдых твой...
Забвенья не найти печали вековой!..
Живёшь ты, трудишься, надеясь и скорбя:
Твоя надежда — хлеб, а скорбь — что труд бесплодный
От смерти, может быть, не сохранит голодной!
Т. Щепкина-Куперник
Наконец морозы спали до сорока градусов ниже нуля, и почти после месячного пребывания в Сусуманской пересылке нас — человек двадцать пять заключённых — погрузили в открытую машину и повезли по заснеженным дорогам на северо-запад.
Путь был недолгим, и часа через два мы остановились возле вахты лагпункта центрального поселка прииска «Скрытый». Нам разрешили слезть с машины, и мы, переминаясь с ноги на ногу, стали согревать замёрзшие конечности. Начальник конвоя отнес наши документы в кабинет начальника ОЛПа, где тот вместе с начальником режима решили всех отправить на штрафной лагпункт «Линковый». Проехав вдоль сопок по узкой извилистой заснеженной дороге ещё километров пять, мы, наконец, добрались до места назначения.
Проверив наши документы и соответствие их с наличностью, нас отправили в баню, а одежду — в вошебойку. Помывшись ограниченным количеством горячей и холодной воды и крошечным кусочком мыла, мы немного разогрели свои замёрзшие кости. Традиционная лагерная баня с прожаркой одежды, со стрижкой и бритьём всех волосяных покровов тела уберегала нас от заразных насекомых.
После бани и повторной переклички нас запустили в зону и повели в помещение столовой, где за столом сидел начальник лагпункта — лейтенант Мороз — и надзиратель. Нарядчик вызывал вновь прибывших по одному и передавал дела начальнику лагпункта, который решал, кого в какую бригаду направить. В лагпункте внутри общей зоны была ещё и штрафная, в которую водворяли провинившихся заключённых со всей Колымы. Однако Мороз сам решал, кого куда направить, и сосредоточил в штрафной зоне беглецов, непокорных блатных, рецидивистов, осуждённых за лагерный бандитизм или направленных за это с других приисков. Одного из представителей воровского клана нарядчик вызвал как раз передо мной.
— Статья 59-3, — прочел Мороз. — Вор? Ну что ж, тебя я сразу направлю в штрафную зону!
— Но у меня нет направления в штрафную зону! — пробовал протестовать заключённый.
— У меня ты будешь сидеть там. Ты же бандит: спокойно жить не можешь. Так лучше уж сразу к своим дружкам.
Вор и в самом деле решил, что лучше не обособляться от корешей — как бы впоследствии они не поставили это ему в вину.
Взглянув в мое дело, Мороз спросил:
— 58-ая? А за что штрафной получил? Да ладно, всё равно правду не скажешь. Ты, я вижу, парень здоровый. Направлю тебя в хорошую бригаду. Но там вкалывать надо. Плохо будешь работать или бузить начнёшь, сразу же в штрафную зону вылетишь: там воры быстро тебя доконают.
Направил начальник лагпункта меня в бригаду Чернова. Действительно, бригада неплохая. В бараке чисто, тепло, хотя снаружи минус пятьдесят. Нары обычные — вагонного типа. У каждого заключённого свое место, набитый сеном матрац и подушка, американское одеяло. На ночь раздеваемся и не боимся, что одежду украдут. У двери обычный умывальник — корытообразной формы жестяной жёлоб с сосками, всегда наполненный водой: перед завтраком можно промыть глаза. Один из работяг занимал очередь в столовую, и, когда она подходила, мы организованно шли принимать пищу. В общем, все минимальные удобства, которые могут хоть как-то скрасить невеселое лагерное существование. Снаружи холодно и темно, но поверка проходит в бараке быстро и спокойно.
Сразу я оценил преимущества этого штрафного лагпункта перед обычным лагерем на прииске Марины Расковой. Правда, здесь была и штрафная зона, но волею небес я туда не попал.
Там, где, холодом облиты,
Сопки высятся кругом,
Обезличены, обриты,
В кандалах и под штыком,
В полумраке шахты душной,
Не жалея силы рук,
Мы долбим гранит бездушный.
П. Якубович-Мельшин
Работали мы в 10-й шахте. Шахты при разработке россыпей небольшие: 250 – 300 метров в длину, 60 – 150 в ширину. Обычно, длинная сторона шахтного поля располагалась по простиранию россыпи и определялась целесообразным расстоянием транспортировки песков под землей, короткая — поперёк простирания и определялась шириной промышленной части россыпи.
Подземным способом в те годы разрабатывали участки россыпи, расположенные на глубине свыше пяти-шести метров. Для эксплуатации выбирались участки со средним содержанием золота не менее четырёх граммов на кубический метр песков; бортовое содержание — на границе «балансовых» (промышленных) запасов — принималось равным грамму-полутора на кубометр.
В середине шахтного поля или у одного из бортов россыпи закладывался, обычно вертикальный, ствол прямоугольного сечения: три метра на полтора, крепившийся деревянной венцовой крепью — сплошной или на стойках. В стволе было два отделения: скиповое для подъёма золотоносных песков «на-гора», спуска в шахту леса, оборудования, материалов и лестничное — людской ходок.
Под землей у ствола нарезался небольшой руддвор для хранения оборудования и материалов. Летом кровля руддвора крепилась деревом, зимой мёрзлые породы надёжно защищали её от обрушения, и кровля в руддворе, так же как и в штреках, не крепилась. Ствол шахты углублялся на два – три метра ниже основного горизонта горных выработок, образуя «зумпф» для размещения скипа, в котором пески выдавались на-гора. Летом туда же стекали шахтные воды, откачиваемые затем насосом на поверхность.
От ствола вдоль простирания россыпи в шахте проходился штрек, шириной три метра и высотой 1,8 метра. Метров через тридцать – пятьдесят вдоль штрека у бокового края его с поверхности проходились шурфы, поперечным сечением около одного квадратного метра, служившие для вентиляции горных выработок и спуска леса, предназначенного для крепления очистных выработок (лав) стойками, «кустами» или «кострами». Для проветривания шахты летом над шурфами устанавливались вентиляторы, зимой вентиляция осуществлялась естественным способом за счёт большой разности температур в шахте и на поверхности.
Механизация медленно внедрялась на приисках Колымы. Труд заключённых был дёшев и надёжен. Выбывших из строя з/к можно было легко заменить новыми, нескончаемым потоком доставляемых в трюмах океанских кораблей в бухту Нагаево. Первыми механизмами и машинами, появившимися в начале войны, были американские бурильные машины или «молотки», как их называли на Колыме, и компрессоры фирм Кливленд, Ингерсоль Ранд, Чикаго Пневматика. На открытых работах стали появляться экскаваторы Марион, чешская Шкода, американские бульдозеры Катерпиллар, станки ударно-вращательного действия для бурения вертикальных скважин с поверхности. В долине реки Берелёх начала работать драга американской фирмы ЮБА, черпавшая пески со дна реки.
После окончания войны американские продукты, одежду и технику постепенно стали заменять отечественными. Нас стали кормить чёрным хлебом. В шахтах появились бурильные молотки ОМ-506 и ПМ-507, компрессоры, транспортеры советского производства, на полигонах — тракторы С-80, переоборудованные в бульдозеры, на дражных полигонах работали драги ИЗТМ (Иркутского завода тяжёлого машиностроения).
Но основными орудиями труда и на поверхности и в шахте в то время всё ещё оставались кайло, лопата и тачка — символы Дальстроя. Взорванный грунт лопатами насыпали в тачки и отвозили по деревянным трапам в бункер, находившийся у ствола шахты. Высота кровли в лаве у забоя составляла обычно около полутора метров, так что, катая тачку вдоль забоя, нельзя было разогнуть спину. Касок у забойщиков не было, и лишь ватная шапка-ушанка смягчала случайные удары головы о неровности кровли.
В 10-й шахте к тому времени, когда я стал там работать, на штреке установили качающийся конвейер. Это было новшеством, упрощавшем работу забойщиков — теперь грунт в тачках нужно было катать только до штрека, дальше транспортировал его и ссыпал в бункер механический помощник. Расстояние транспортировки для забойщиков значительно сократилось, и нам тут же повысили норму выработки — «бесплатный сыр бывает только в мышеловке». В нашей же мышеловке заключённые расплачивались за него своей силой и здоровьем — облегчения в работе мы не почувствовали.
Освещался штрек и забои редко расположенными двенадцативольтовыми лампочками. В качестве индивидуального освещения горные мастера, бригадиры, электромеханик, геолог, маркшейдер, слесари, опробщики и прочие специалисты пользовались карбидными лампами или чаще — самодельными факелами из консервных банок, снабжённых проволочными ручками. Банки заполнялись тряпками, паклей или ватой, пропитанной горючей жидкостью.
В шахте самым изнурительным был труд бурильщика. Всю смену ему приходилось держать в руках тяжёлый вибрирующий перфоратор ударно-вращательного действия. В условиях вечной мерзлоты при отрицательной температуре в шахте, как зимой, так и летом, промывка шпуров (горизонтальных подземных скважин длиной 1,5 – 2 метра) была невозможна, и измельчённая горная порода, увлекаемая потоком сжатого воздуха, летела из скважины в лицо бурильщика, покрывая его коростой грязи и пылью.
Через несколько лет у бурильщиков развивался силикоз, и им приходилось уступать свою работу другим зэка. Работа бурильщика ценилась, и они всегда получали питание по высшей категории, хотя и недостаточное по количеству и качеству для такой тяжёлой работы. Доходяга даже поднимал бурильный молоток с трудом.
Наносные породы колымских россыпей содержали много крепких валунов, и все попытки заменить пневматические перфораторы ударно-вращательного действия электросвёрлами успеха не имели. Коронки для буровых штанг, армированные твёрдыми сплавами, были дефицитом, и шпуры обычно проходили стальными бурами, заточенными в кузнице. Буры быстро тупились, и их приходилось часто относить в кузницу для заточки. Кузница, обслуживавшая, как правило, несколько рядом расположенных шахт, находилась вне охраняемой конвоиром зоны, и на шахтах выделялся бесконвойный буронос.
При отсутствии на шахте бесконвойного зэка буры от кузницы до охраняемой зоны возле шахты приносил вольнонаёмный горный мастер или «начальник шахты», что по рангу соответствовало старшему горному мастеру на больших шахтах.
Горные мастера обычно не затрудняли себя организацией труда в шахте, доверив эту работу заключённому бригадиру или его помощнику. Должность вольнонаемного горного мастера, получавшего солидную зарплату, работяги считали ненужной, на что мастера резонно возражали: «А с кого тогда будут взыскивать штраф при несчастном случае или нарушении технологии отработки месторождения? Со скудного премвознаграждения бригадира её не удержишь!»
Взрывные работы и проветривание забоев проводились между сменами. В качестве взрывчатого вещества применялся аммонит. Первым вглубь шпура с помощью «забойника» — шеста круглого сечения — взрывник осторожно посылал боевой патрон аммонита с капсюлем-детонатором и бикфордовым шнуром. Длина шнура обычно принималась равной длине шпура, так чтобы свободный конец его торчал из него для поджога. Затем досылались в скважину ещё три-четыре патрона аммонита, ещё два-три «пыжа» из влажной песчано-глинистой смеси закрывали отверстие шпура.
Когда всё было готово по сигналу горного мастера бригада, работавшая в соседнем забое на погрузке и вывозе песков, покидала шахту. Затем взрывник поджигал контрольный отрезок огнепроводного шнура с капсюлем, бросал его у входа в лаву и сразу же со своим помощником (забутовщиком) или горным мастером начинал поджигать шнуры боевых зарядов, начиная с удалённого участка забоя, двигаясь по направлению к штреку. При взрыве капсюля с контрольным отрезком бикфордова шнура, взрывник и его помощник должны были спешно покинуть забой, зная, что через несколько секунд начнут рваться боевые заряды. После проветривания взрывник с горным мастером проверяли забой на случай отказов при взрыве. В этом случае вблизи невзорвавшегося заряда бурильщик осторожно забуривал новый шпур, взрывник заряжал его и взрывал.
Откатка горной породы в тачках при небольшой высоте кровли в лаве представляла большие трудности, и какой-то рационализатор предложил способ, значительно увеличивший производительность труда забойщиков. Используя отрицательную температуру в шахте, от забоя до бункера вдоль лавы и по штреку стали накатывать ледяные дорожки. По ним двое заключённых на салазках, сваренных из железных прутьев, везли гружённые горной породой тяжёлые деревянные короба и у ствола опрокидывали их в бункер, перекрытый решёткой, сваренной из рельсов или толстых стальных прутьев.
За рационализацию горного производства и перевыполнение плана начальники получали премии, а заключённые — снова повышение норм выработки.
Рабочий день у нас продолжался примерно одиннадцать часов. Час между сменами уходил на взрывные работы, проветривание и проверку забоя после взрыва.
Шахта находилась примерно в километре от лагпункта на террасе, на высоте около тридцати метров над уровнем долины. Сотни тысяч лет назад здесь протекал ручей Линковый, но со временем он изменил течение, значительно углубил своё русло, а здесь на террасе осталась под слоем пустых пород золотоносная россыпь.
В зимние солнечные дни, когда столбик термометра опускался ниже пятидесяти пяти градусов мороза, белое облачко тумана стелилось в долине ручья, и мы, направляясь в шахту, на время погружались в него. В сильные морозы и ясные безоблачные дни слышимость была настолько явственной, что у вахты лагеря слышна была речь, произнесенная в километре от неё на горном участке, хотя отдельные слова разобрать было трудно.
56. На шахтном отвале
Товарищ Сталин, вы большой учёный —
В языкознанье знаете вы толк,
А я простой советский заключённый
И мне товарищ — серый брянский волк.
За что сижу, воистину не знаю,
Но прокуроры, видимо, правы…
Я это всё, конечно, понимаю
Как обостренье классовой борьбы.
Ю. Алешковский
Учитывая мою близорукость, бригадир через некоторое время (когда там освободилось место) перевёл меня на отвал, где я вместе с напарником Сашей Букиным откатывал в вагонетке по рельсовым путям выданные на-гора пески, ссыпая их в плоский отвал.
Зимой на Колыме актированными днями, когда бригады не выводили на работу, считались дни с температурой воздуха ниже пятидесяти градусов мороза. Ещё заключённых не выводили на работу, если больше суток они не получали хлеба, а такие случаи на приисках бывали, хотя и нечасто. После завоза на прииск муки долги обычно отдавали.
Но это было на открытых работах. В шахте актированных дней независимо от температуры наружного воздуха не было, и поверхностные рабочие, обслуживающие шахту, тоже их не имели.
Единственной возможностью для отвальных согреться было забежать на минутку – другую в одно из ближайших помещений: в лебедочную, где работала подъёмная машина для выдачи золотоносных песков на-гора, или в геологический тепляк, где промывались пробы горных пород, извлечённых из шахты.
В марте морозы уже немного спали, солнце ярко светило и в дневную смену работать на отвале считалось благом. Пайку мы получали приличную, зависящую, правда, от выполнения плана бригадой; но бригада работала неплохо, и сетовать на судьбу в нашем положении не приходилось.
В шахтной вагонетке помещалось три скипа породы. У края отвала мы, разровняв его, периодически укладывали шпалы и рельсы и ещё одну — тормозную шпалу прикручивали проволокой сверху. Эту работу мы выполняли, пока загружалась вагонетка. После разгрузки третьего скипа мы быстро возвращались к стволу, вынимали тормозной башмак из-под колеса вагонетки, отгоняли её на край отвала и опрокидывали на бок, затем возвращались с ней к стволу и сигналили стволовому для отправки на-гора очередного гружёного скипа.
Для облегчения откатки, при настилке рельсов мы старались выдержать небольшой уклон пути в сторону края отвала так, чтобы на откатку гружёной вагонетки к кромке отвала затрачивались примерно такие же усилия, как и на отправку пустой к стволу. Кроме того, мы не упускали возможность заранее установить новую секцию рельсового пути и выдвинуть вперед тормозную шпалу с таким расчётом, чтобы грунт при опрокидывании вагонетки ссыпался, хотя бы частично, на откос отвала и нам было меньше работы по рихтовке его.
На отвале использовались коппелевские вагонетки с боковой разгрузкой.
Как-то мы увлеклись рационализацией: очень далеко за бровку отвала выдвинули тормозную шпалу и слишком быстро покатили вагонетку. Она завибрировала на консольном участке рельсов, выступавших за край отвала, и при разгрузке вместе с горной породой вниз по откосу к подножью отвала свалился кузов вагонетки, а вслед за ним полетела и сама тележка. Саша побежал к стволу и дал тревожный аварийный сигнал в шахту. Минут через пять Чернов был уже на поверхности.
Не увидев вагонетки на отвале, он сразу всё понял.
— Что ж вы, братцы, натворили! — воскликнул он.
— Мы сейчас же вытащим её обратно на отвал, — неуверенно ответили мы.
— Что вы вдвоём сделаете? Приведите отвал в порядок. Придётся смену вызывать на поверхность.
И в течение часа двадцать забойщиков втаскивали обходным путем на отвал тележку и кузов вагонетки. Часть рабочих выполаживала в удобном месте отвал для затаскивания на него вагонетки, другая тащила при помощи троса кузов и тележку, третья подталкивала их снизу.
Чернов отнесся к нашему проступку снисходительно: не снял с работы на отвале и не отправил в забой в шахту.
57. Бригадир ударной бригады
И вот уж мы у лагерных ворот;
А в это время зорькою бубновой
Идёт весёлый лагерный развод.
Канает Сенька в кожаном реглане,
В военной кепке, яркий блеск сапог,
В руках тримает разные бумаги,
А на груди — ударника значок!
Из стихов блатных
Как-то утром, когда мы собирались на развод, а ночная смена только появилась в лагере, помощник бригадира Билетов, работавший в ночную смену, подошёл к Чернову и что-то шепнул ему на ухо. Они быстро направились к нарам одного из заключённых — Бабакова, и вытащили из-под его матраца топор, который тому удалось стащить на шахте и незаметно пронести в зону лагеря. Чернов с Билетовым препроводили Бабакова вместе с топором на вахту, а мы отправились на работу.
В бригаде разнесся слух, что Бабаков — в прошлом один из вожаков преступного мира — хотел топором убить бригадира, его помощника и ещё кое-кого из лагерной обслуги. Трое суток просидел Бабаков в карцере, а когда его выпустили, снова вернулся в нашу бригаду без неприятных для него последствий. Начальнику лагпункта он сказал, что украл топор, чтобы продать повару, и последний подтвердил это.
Иван Федорович Бабаков долгое время принадлежал к когорте наиболее авторитетных воров на Колыме. Он был высокого роста, крепкого телосложения и в воровском мире получил кличку «Полтора Ивана». Привезли его на Колыму в середине тридцатых годов, когда начальником Дальстроя был ещё Берзин. Многие воры знали Бабакова ещё «по воле», и здесь он сразу же стал главарём преступного мира. Из лагеря он, как и большинство его коллег по вольной профессии, сразу же сбежал.
Многие воры скрывались в Магадане или в тайге, где жили в бревенчатых домиках, часто наведывались в город и посёлки к своим освободившимся из лагеря или находившимся в бегах дружкам; совершали нападения на склады, магазины, машины на Колымской трассе, а то и просто на квартиры зажиточных горожан. В притонах и шалманах Магадана обсуждались воровские дела, разрабатывались планы ограблений, делилось награбленное добро, не прекращались пьянки, дебоши, картёжные игры.
Периодически между различными бандитскими группировками возникали ссоры и драки с поножовщиной и стрельбой из-за сфер влияния в городе.
С приходом к власти в Дальстрое Павлова и Гаранина, а затем Никишова положение резко изменилось. Вместе со значительным увеличением числа заключённых возросло и число охранников, контролировавших всю ранее необъятную, а теперь значительно поредевшую тайгу. В лагерь были загнаны почти все заключённые: бесконвойные и условно-досрочно освободившиеся при Берзине; выловлены были и беглые уголовники-рецидивисты, «дрейфовавшие во льдах».
В лагере, как это было раньше, блатные уже не могли совсем не работать, и им приходилось приноравливаться к новому режиму и порядку. В условиях массовых гонений на политзаключённых воры быстро заняли все ключевые должности в лагере: нарядчиков, старост, бригадиров, дневальных, каптёров. А там, где оставались в придурках ещё заключённые-бытовики или политические с легким 10-м пунктом, и они находились под пятой у блатарей. Нередко власть урок распространялась и на санчасть.
По воровскому закону вор вора не должен заставлять работать — для этого существуют фраера. Поэтому в условиях, когда всем заключённым надо было трудиться, нарядчики и бригадиры устраивали блатных на те или иные должности, где можно было работать в охотку или за них работали фраера. При этом в столовой им всегда обеспечивалось приличное питание, чтобы они сохраняли хорошую физическую форму и боевой дух.
Бабакова отправили на участок Линковый прииска Скрытого и назначили бригадиром. В бригаде всё было как у «людей»: голодные фраера вкалывали, а блатные гужевались, покрикивали на работяг, учили их уму-разуму матом, кулаком и дубинкой. Бригада работала хорошо, работяги получали большие пáйки, но при изнурительном труде в забое им всё равно не хватало еды и они постепенно доходили. У блатных же был и хороший приварок из лагерной кухни, и продукты с воли.
Многие из них, несмотря на большие сроки заключения, свободно выходили за зону, общались на вольном поселке с освободившимися из лагеря ворами, собирались там за карточным столом, за бутылкой спирта, обсуждали воровские дела. Лагерные блатные снабжали вольных воров золотишком, а те в свою очередь обеспечивали своих лагерных собратьев по духу жратвой, шмотками и деньгами.
Бригада Бабакова работала на открытых работах — на полигоне. Рабочими инструментами было всё то же «трио»: кайло, лопата и тачка. На промприборах перед шлюзом теперь стали устанавливать скрубберы — вращающиеся бочки большего диаметра и длины, куда подавались пески с транспортерной ленты и разбрызгивалась вода, обильно смачивая их. Скруббер устанавливался с небольшим уклоном в сторону галечного отвала, что обеспечивало постепенное перемещение промываемых песков к концу скруббера. Начальная часть его — «глухой став», с внутренней стороны которого были приварены стальные штыри, предназначалась для дезинтеграции (размельчения) кусков породы. Средняя и концевая части скруббера имели круглые отверстия, диаметром (в различных частях его) от двух до пяти сантиметров, для прохода через них мелких фракций промываемых песков («эфелей») и дальнейшего обогащения их в шлюзах. Шлюзы располагались перпендикулярно оси скруббера и имели, в зависимости от крупности промываемых в них фракций песков, разные наклоны к горизонтальной плоскости. По оси скруббера вдоль всей его длины располагалась труба с небольшими отверстиями для орошения песков водой, которой на новых промприборах затрачивалось меньше чем на шлюзовых при одновременном уменьшении сноса металла в отвал. Наиболее крупная фракция (галька и валуны) через конечное отверстие скруббера попадала в специальный бункер и в вагонетке вывозилась в плоский или конусный отвал. Во избежание попадания в отвал крупных самородков золота перед бункером устанавливался самородкоуловитель.
Прииски Западного ГПУ снабжались электроэнергией Аркагалинской ГРЭС (государственной районной электростанцией), работавшей на местном угле Кадыкчанской шахты. От сплоток для снабжения промприборов водой отказались. Использовалось оборотное водоснабжение: отработанная вода по водозаводной канаве поступала в зумпф, отстаивалась там, очищаясь от ила, и вновь перекачивалась с помощью насоса в промприбор. Таким образом, даже на небольших ручьях с малым притоком воды удавалось избежать её дефицита. Бабаков достал для своей бригады бульдозер, который, как говорили, он выиграл в карты. Его привезли отремонтированным с соседнего прииска, где он был списан в металлолом.
Наряду с американскими бульдозерами в то время уже стали появляться и наши, советские. На гусеничный трактор С-80 навешивался подъёмный «отвал» (щит), с помощью которого созданный таким образом бульдозер срезал нижним своим острием («ножом») слой горной породы и толкал его перед собой в бункер промприбора или сгребал в породный отвал.
В бригаде Бабакова кроме нескольких десятков фраеров числились и воры, которые занимали различные должности, но работали, главным образом, кулаком и матом, подгоняя нерадивых работяг. Доходяг в свою бригаду Бабаков не принимал, а если кто-либо из заключённых выбивался из сил и уже не мог хорошо работать, списывал с помощью нарядчика в другие бригады. Работать в бригаде Бабакова считалось почётным и для здоровых мужиков было выгодным.
Золото с прибора Бабаков не «отначивал». Наоборот, когда его не хватало до плана, добавлял из резерва, который пополнялся за счёт других бригад. Бригада Бабакова гремела на весь Дальстрой. Почёт и уважение бригадир снискал далеко за пределами прииска. Постоянно о нём и его бригаде печатала статьи внутрилагерная газета Заплага «За металл».
В бараке у бригадира была отдельная комната, убранству которой мог позавидовать любой «вольняшка». Здесь собирались авторитетные воры, иногда с воли или с других приисков.
Гостеприимство Бабакова ценили, и не раз, придавая себе вес в воровском мире, не без гордости похвалялись блатные:
— Я с Иваном Федоровичем вместе кушал!
Нередкими гостями Бабакова были надзиратели, дежурные и конвоиры. Между ними установились партнерские отношения, и друг друга они не подводили. Наливали за столом им блатные, и закусывали надзиратели.
58. Реформы в лагпункте
Идет охота на волков. Идет охота!
На серых хищников — матёрых и щенков
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты.
Кровь на снегу и пятна красные флажков…
Не на равных играют с волками
Егеря, но не дрогнет рука!
Оградив нам свободу флажками,
Бьют уверенно, наверняка.
В. Высоцкий
Вскоре после окончания войны на Линковый назначили начальником лагпункта бывшего военного — лейтенанта Мороза. На фронте он командовал штрафным батальоном.
Впервые в сопровождении надзирателя и нарядчика новый начальник направился после конца рабочего дня в лагерную зону.
Побригадно колоннами во главе со своими бригадирами заключённые выстроились на плацу для поверок.
— А вот наша знаменитая бригада Бабакова! — объяснил надзиратель, когда процессия подошла к ней.
— Ты, значит, Бабаков? — спросил новый начальник лагпункта стоявшего рядом хорошо одетого заключённого.
— Нет, я его помощник.
— А почему бригадир не вышел? — обратился начальник к надзирателю.
— Он сегодня немного приболел.
— Ну ладно! Пойдем осматривать бараки.
Бабаков в нарядном халате сидел в своей кабине за столом с друзьями и соратниками. Кровать в углу комнаты была покрыта белоснежным постельным бельём, шерстяное одеяло и пуховые подушки довершали убранство койки бригадира; над кроватью на стене висел персидский ковер. На столе стояла начатая бутылка спирта, открытая банка американской свиной тушёнки, кетовая икра, банки с крабами, тресковой печенью, фасолью, селёдка.
— А! Начальник пришел! Присаживайся к столу. Будем знакомиться, — по-свойски произнес бригадир.
— Встать! — рявкнул на него Мороз.
Иван Федорович оторопел от неожиданности, удивлённо взглянув на простого начальника лагпункта, который без всякого уважения встретил прославленного бригадира. Но всё же, не спеша, поднялся.
— Можно и встать, — сказал он примирительным тоном. — Я начальство уважаю.
— В карцер! На пять суток! — обрезал его Мороз, обратившись к надзирателю, и круто повернувшись быстро вышел из барака.
Надзиратель поспешил за начальником, но вскоре вернулся и, обратившись к Бабакову, сокрушённо сказал:
— Ничего не поделаешь! Придётся идти в изолятор.
— Ладно! — согласился Иван Федорович. — Но только печку расшуруй пожарче. Матрац, подушка, одеяло и жратва чтобы у меня были!
Через некоторое время Мороз решил посетить изолятор.
— Это что за изолятор? Все вещи и еду забрать! Голые нары и штрафной паёк! Плиту залить водой, — приказал начальник.
В дальнейшем Мороз решил, что летом в карцере слишком вольготно будет штрафникам — гораздо лучше, чем на работе.
Лагпункт находился у крутого склона сопки, и начальник приказал выдолбить изолятор в вечномёрзлой скале так, чтобы и летом в нем было около нуля. Опыт этот для повышения сознательности заключённых вскоре переняли и другие начальники лагпунктов ОЛПа Скрытого. Полагалась в изоляторе температура не ниже двенадцати градусов тепла, но фактически зимой она всегда была ниже нуля. Засунут, бывало, в печурку пару веточек да вату из старой телогрейки так, чтобы только дым из трубы шёл.
Вышел Бабаков из карцера, остался бригадиром. Как будто существенные изменения в бригаде не произошли: блатные на работе у костра греются, фраера вкалывают. Но былого уважения к себе Иван Федорович не почувствовал.
Однажды Мороз решил посмотреть, как работают заключённые. Урки, презрительно фыркнув, даже не отошли от костра. Только Бабаков встал и подошёл к начальнику. Ничего не сказал Мороз, но, придя в лагерь, приказал нарядчику представить ему картотеку заключённых. Выбрав из неё карточки воров — бандитов со статьей 59-3, сказал:
— В отдельную бригаду их! И что заработают, пусть то и получают. В рабочих бригадах подбери новых бригадиров: толковых мужиков из бытовиков или даже из политических. Лишь бы бригады хорошо работали. Думаю, без кулака и палки можно обойтись. А если кто вздумает филонить или бузить, направлю их в бригаду к блатным на перевоспитание — пусть там «свой дух» покажут!
Ничего не оставалось нарядчику, как подчиниться — понял, что шутки с новым начальником лагпункта плохи.
На следующее утро Мороз сам вышел на развод, взял из рук нарядчика картотеку, стал пофамильно вызывать заключённых из бригады Бабакова и оценил усердие нарядчика.
Зато блатные стали волком смотреть на обоих, раздумывая как сбросить навалившееся на них бремя. Конечно, силёнок у них хватало, и поработать в охотку они были не прочь, пока ещё в столовой повар хорошо кормил их, но целый день ишачить, как простые фраера, — это было уж слишком! По привычке они обратились к своему бригадиру, всегда что-то придумывавшему:
— Мы тебя всегда поддерживали, доверяли и сейчас пойдем за тобой. Только ты обеспечь нам достойную жизнь!
Но на этот раз вожак ничем не смог помочь им.
— Убить надо суку-нарядчика и бригадиров всех фраерских бригад! Начальство без нас не обойдется: само пригласит руководить фраерами. Не выполнит план добычи золота, с него же шкуру сдерут, — предложил один из его помощников.
Но Бабаков не спешил с решением. Это взбесило блатных:
— Сам ничего придумать не можешь, и нас поддержать не хочешь. На херá нам такой бригадир!
Не видя другого выхода, Бабаков решил: пока не заморило его лагерное начальство, не задушили свои, пока «силушка по жилушкам переливается» — бежать из лагеря. Ведь есть же у него кореша и в других лагерях, и на вольных поселках, и в Магадане! Никто из них в убежище и помощи не откажет.
Захватив пару паек хлеба и хвост селёдки, улучив момент, когда конвоир зашёл в тепляк к геологам погреться и «чифирнуть», Бабаков пустился в бегá. Погода стояла хорошая, но снега было много и идти было трудно. Перевалив через сопку, Бабаков решил свернуть на дорогу к Берелёху, где надеялся на время укрыться у друзей. При появлении машин или пешеходов на трассе, сворачивал в сторону и ложился в снег. По дороге двигался быстро, но собаки, преследовавшие его, и вохровцы на лыжах бежали быстрее...
Как только обнаружили отсутствие бригадира, конвоир выстрелом в воздух предупредил вохру о побеге. По тревоге был поднят дивизион, и вскоре телефонные звонки сообщили о беглеце на все ближайшие прииски и КПП. Отряды вохровцев направились на поиски и с Беличана, и с Мальдяка, и с Ударника и с Берелёха.
Через день, избитый и окровавленный, Бабаков лежал в изоляторе лагпункта Линкового. В свою бригаду Бабаков не пошёл. Попросил у Мороза направить его простым забойщиком в любую другую. Так попал он в бригаду Чернова. В бригаде встретили его настороженно, близких контактов с ним не заводили. В старой бригаде на него зла не держали. Он потихоньку отошел от блатных дел, но в суки — в помощники лагерной администрации — не пошёл и этим, видимо, спас свою жизнь.
И только случай с топором ненадолго взбудоражил бригаду и весь лагпункт.
И было всё глухо и дико вокруг:
Одни только сосны росли вековые,
Одни только скалы торчали седые,
Косматым и влажным одетые мхом.
Я. Полонский
В начале 1948 года на лагпунктах прииска Скрытого, как и на многих других, несмотря на организацию фельдшерских курсов в Центральной больнице УСВИТЛа, образовался дефицит средних медработников. В колымские лагеря в изобилии поступали инженеры, учителя, работники культуры и науки и другие специалисты, не очень нужные на приисках, где основными орудиями труда были кайло, лом, лопата и тачка. Но о квалифицированных медработниках органы НКВД как-то не позаботились, не учли их значение в лагерных подразделениях и не сажали в тюрьмы и лагеря в достаточном количестве. Возможно, им партия не дала разнарядку на посадку в ИТЛ фельдшеров. В результате такой оплошности на Колыме пришлось открыть для заключённых курсы медфельдшеров, учить их, отрывая от полезной для государства работы в золотых забоях.
Тяжёлый труд, неблагоприятные климатические условия Колымы, скудное скверное питание загоняли заключённых в больницы, полустационары, сангородки и заполняли лагерные кладбища. Больных в лагерях было много, и лишь от медработников можно было ожидать хоть какого-то снижения смертности. Завоз заключённых на Колыму дорого обходился государству, да и охрана их стоила немало. А если заключённый ещё и умирал, не отработав даже малую долю положенного ему срока, то становилось очевидным, что лагерная система экономически не столь выгодна для государства, как это показалось с первого взгляда Отцу народов и его соратникам.
Фельдшеров с медицинским образованием на прииске Скрытом вообще не было. Врача было два: живший при амбулатории центрального посёлка начальник санчасти хирург Георгий Францевич Лик, недавно освободившийся из лагеря, и профессор Шах Суварлы, заключённый — ординатор лагерной больницы, находившейся в лагпункте Двойном.
Почти всех врачей-немцев, обвинённых, как правило, в шпионаже, во время войны с нацистами загнали на штрафные лагпункты, где они погибли от непосильной работы и скудного неполноценного питания или были осуждены и расстреляны за контрреволюционный саботаж, выразившийся в «злостном невыполнении норм выработки на основном производстве». Это были прекрасные врачи, вернувшие жизнь многим заключённым и вольнонаёмным, но возраст и здоровье не позволяли им по одиннадцати-двенадцати часов в сутки долбить кайлом или ломом мёрзлый грунт и катать тяжёлые тачки с золотоносными песками.
Лик работал врачом на отдалённом прииске в постоянном страхе попасть на общие работы.
Сначала штрафным прииском Колымы был Золотистый ЮЗГПУ (Юго-Западного ГПУ), затем, после отработки на нём основных золотоносных месторождений и закрытии в 1942 году, оставшихся в живых заключённых перевели на прииск Джелгалу СГПУ (Северного ГПУ). После окончания войны, когда большая часть джелгалинцев нашла свой постоянный приют на лагерном кладбище, штрафная зона была переведена на участок Линковый прииска Скрытого ЗГПУ (Западного ГПУ), где кроме политзаключённых сосредоточили и бандитский контингент.
Лик не только избежал штрафного прииска, но продолжал работать всю войну врачом, пользуясь доверием и расположением начальства. Но страх перед ним оставался у врача даже после освобождения из лагеря, так как повторные сроки для заключённых с 58-й статьей в те годы не были редкостью. «Намотать» их могли за любое ослушание или просто по подозрению в нелояльности к властям. Слово «немец» во время войны и в первые годы после её окончания ассоциировалось со словом «фашист».
В начале 1948 года, когда я попал на прииск Скрытый, на лагпункте Линковом было три средних медработника: бывший военачальник Дальневосточной армии Штерн, освободившийся из лагеря вскоре после моего прибытия на участок; Клименков, которому также оставалось полгода срока; и Василенко, числившийся санитаром, но давно помогавший фельдшерам лагпункта и уже вполне справлявшийся с обязанностями амбулаторного фельдшера.
В лагпункте Двойном находилось сравнительно немного заключённых: около трёхсот зэка — в общей зоне, человек пятьдесят — в больнице лагеря и около ста пятидесяти — в вензоне УСВИТЛа. Здесь больные сифилисом мужчины со всей Колымы лечились и трудились в шахтах, на промприборах или на горно-подготовительных работах. К тому же лагпункту относились бесконвойные заключённые, жившие за зоной в двух бараках возле посёлка Перевалки и работавшие там же или на горных участках прииска. Это были работники мехцеха и экскаваторно-бульдозерного парка, электрики, слесаря, столяры и плотники, водители, работники диспетчерской службы.
Кроме врача Шаха в этом лагпункте трудились ещё два фельдшера. На вольном поселке Двойном жил и работал санинспектором прииска и по совместительству заведующим фельдшерским пунктом участка давно освободившийся из лагеря Зельманов. Ещё недавно фельдшером в амбулатории и в больнице лагпункта работал заключённый Марьевич, энергичный молодой человек, прирождённый аферист, в голове которого постоянно витала какая-нибудь хитроумная коммерческая махинация.
Он быстро связывался с блатными и снабжал их наркотиками, которые в небольшом количестве получала лагерная больница.
Ключ от шкафа, в котором находились ядовитые и сильнодействующие вещества, он периодически брал у врача, после чего количество этих лекарств в шкафу заметно убавлялось, а их место занимали обычные. Не получали больные стационара выписанных врачом сильнодействующих и обезболивающих средств.
В лагере было много педерастов; активными были, главным образом, блатные. Встречались они и среди лагерных придурков: поваров, парикмахеров и прочих.
Как-то на приём к Марьевичу пришёл лагерный парикмахер Козырев. Фельдшер диагностировал у него сифилис, которого парикмахер страшно боялся. Это грозило ему водворением в вензону и прощанием с выгодной профессией. Но Марьевич пообещал сохранить всё в тайне и провести эффективное лечение за полторы тысячи рублей.
Козырев стриг и брил вольнонаёмных в посёлке Двойном и в соседнем — Перевалке, где находилась перевалочная база прииска, гараж, экскаваторно-бульдозерный парк, конбаза, коровник, стройцех, механические мастерские, электроцех, пекарня, телефонная станция и диспетчерская. Вольнонаёмные граждане поселка и жившие недалеко от этого посёлка бесконвойные заключённые тоже были клиентами парикмахера и источниками его дополнительных доходов. Частенько заглядывал Козырев и в центральный посёлок прииска, где его искусство тоже ценилось.
Конечно, в обязанности парикмахера входило, в первую очередь, проводить санобработку заключённых лагпункта, но для этой цели он подобрал себе помощника из забойной бригады, которого подкармливал и с помощью бригадира часто освобождал от работы в шахте.
Марьевич согласился взять у парикмахера половину причитающегося ему гонорара сразу, а остальную часть, — когда заработает пациент.
Больным вензоны внутривенно вводили американский мышьяковистый препарат «Mapharsen», но Марьевич решил дополнительно, чтобы скорее прошли внешние признаки болезни, провести курс лечения пенициллином.
В то время советский пенициллин на Колыме стал только появляться, американского было очень мало, и он находился на строгом учете — назначал его врач в исключительных случаях с разрешения начальника санчасти.
Марьевич вместо назначенного тяжело больному пенициллина вводил ему раствор малоэффективного риванола, а пенициллин получал не нуждавшийся в нем парикмахер. Обеспокоенный течением болезни тяжелобольного и неэффективностью лечения, Шах Суварлы заподозрил неладное и вскоре разоблачил афериста.
К тому же оказалось, что сифилисом Козырев не был болен.
Иди с любящею душою
Своею торною тропой,
Встречая грудью молодою
Все бури жизни трудовой.
Буди уснувших в мгле глубокой,
Уставшим руку подавай
И слово истины высокой
В толпу, как светлый луч, бросай.
С. Надсон
Мы с Букиным продолжали работать на отвале, тщательно следя за рельсами и вагонеткой, не допуская больше аварий. Кажется, Чернов был доволен и мы тоже, так как считали, что лучшего в лагере ожидать не приходится, а худшее само придёт.
Но как-то Чернов предупредил меня, чтобы я на работу не выходил и к десяти часам зашёл в санчасть. Я не выдержал и сразу же после развода пошёл туда. В санчасти уже знали, что я работал фельдшером в Центральной больнице УСВИТЛа, и Василенко сообщил мне, что к десяти часам должен приехать начальник санчасти Лик и что меня вызовут, когда я понадоблюсь.
Документов об образовании в личных делах заключённых, как правило, не было, и в случае необходимости квалификация их проверялась в беседах или на практике. Георгий Францевич обычно сам экзаменовал претендентов на должность фельдшера.
С нетерпением ожидал я вызова. Наконец, меня пригласили в амбулаторию, где кроме знакомых мне Клименкова и Василенко за столом фельдшера торжественно восседал Лик, а напротив на скамейке рядом со мной сидели двое заключённых, как я узнал впоследствии, тоже фельдшеров-самоучек. Одним из них был Марьевич, которого Лик считал неплохим специалистом и решил дать ему ещё один шанс. Марьевич клялся, что ничего подобного с ним не повторится. Вторым был Кубейкин, недавно ещё «вольняшка», работавший санинспектором на прииске Штурмовом, а сейчас заключённый с 25-летним сроком.
На Колыме, как и по всей стране, во время войны и в первые годы после её окончания была карточная система. И хотя с конца 1947 года появились коммерческие магазины, в которых продавался хлеб улучшенного качества, но по значительно более высоким ценам, его всё равно не хватало.
К этому времени во всех районах Дальстроя от Магадана до Индигирки было обнаружено большое количество фальшивых, но хорошо изготовленных типографским способом хлебных карточек. Для поимки преступников привлекли всю магаданскую милицию и приисковых оперуполномоченных, но злоумышленников долго не могли обнаружить.
Оперуполномоченный прииска Штурмового заметил, что живет Кубейкин не по средствам, что к нему часто приезжают какие-то подозрительные люди, и распорядился сделать в его доме обыск. При обыске был найден потайной вход в подвал, в котором обнаружили печатный станок и хлебные карточки на десятки тысяч рублей. По этому делу прошло более двадцати человек — изготовителей и распространителей фальшивых хлебных карточек.
Лик не очень хотел брать Кубейкина в санчасть и когда выяснил, что знания его в области медицины весьма скромны и поверхностны, что он не только не может описать симптомы часто встречавшихся в колымских лагерях болезней, но и путается в лекарственных препаратах и лечебных процедурах, решил от его услуг отказаться.
Затем очередь дошла до меня.
— Что кончали? — спросил Георгий Францевич.
Я решил воспользоваться советом Якова Михайловича Уманского, не говорить, что я практик, и сказал ему:
— Медицинское училище в Одессе.
— Как фамилия вашего директора? — спросил он вдруг.
Вопрос был настолько неожиданным, что я растерялся, решив, что Лик, как Могучий и Молчанов с прииска Марины Расковой, учился в Одесском медицинском институте и знал директора медучилища, и ответил ему, что не помню.
— Ну, знаете, если вы фамилию своего директора не помните, то остальное можно вас и не спрашивать!
— Это почему же? Фамилию директора я не помню: мы к нему обращались по имени и отчеству, а медицину знаю: я работал фельдшером в Центральной больнице УСВИТЛа, — ответил я, немного придя в себя.
— Ну это мы проверим!
На Колыме при изнурительной работе и скудном питании, при жестоких морозах и плохой одежде часты были простудные заболевания. Организм заключённого слабо сопротивлялся инфекции, и болезнь протекала при сравнительно низкой — субфебрильной — температуре. Для фельдшера важно было отличить грипп от воспаления лёгких, вовремя на первой стадии болезни отправить больного с пневмонией или плевритом в больницу, начать курс лечения сульфидином или стрептоцидом, которых в амбулаториях лагпунктов было в то время мало. Поэтому Лик предложил мне описать клиническую картину и лечение пневмонии. Поскольку я недавно всё это читал в учебниках, то подробно ответил на вопрос, добавив ещё и патологоанатомическую картину болезни на различных стадиях развития её и данные клинических анализов.
— Сразу видно, что получил хорошее медицинское образование! — обратился он к Клименкову и Василенко. — А наши доморощенные медработники кроме как назначить стандартное лекарство, сделать перевязку или поставить банки, ничего больше не умеют, и не стремятся совершенствовать свои знания.
61. Авантюрист
Жизнь дана, чтоб наслаждаться, —
Мой на это взгляд такой.
Пусть мечтатели вздыхают —
Я на них махнул рукой.
Я здоров, румян и весел,
Сытно ем и славно пью, —
Никогда нужда и голод
Не стучатся в дверь мою.
А. Плещеев
Лик решил взять в санчасть Марьевича и меня — обоих на лагпункт Двойной. Посоветовавшись с Шахом, Георгий Францевич назначил меня фельдшером в амбулаторию, а Марьевича — в больницу с испытательным сроком. Шах решил забыть его старые проделки, надеясь, что после общих работ на штрафном лагпункте заблудшая овца вернется в лоно честности. Он даже вручил ему ключ от шкафа с ядовитыми и сильнодействующими лекарствами.
Но блатные не забыли доступность фельдшера и, шелестя купюрами, стали выпрашивать у него «марафет» (наркотики). Марьевич не смог устоять и вскоре сдался. Заметив недостаток дефицитных медикаментов, Шах, отругав фельдшера, отобрал у него ключ от заветного шкафа. Но вскоре обнаружил, что больные не получают необходимых сильнодействующих лекарств, а шкаф с запасом наркотиков кто-то ловко открывает отмычкой.
Шах решил окончательно избавиться от Марьевича, и его перевели на прииск Беличан, находившийся в двадцати пяти километрах от Скрытого.
На Беличане Марьевич проработал фельдшером полтора года — до своего освобождения из лагеря, а затем там же стал работать завмагом, где сумел шире развернуть свои природные дарования. Являясь единственным работником небольшого магазина, он выписывал изрядное количество товаров со склада, но деньги в кассу за проданный товар не спешил сдавать.
Зашёл как-то Марьевич к начальнику санчасти прииска и, жалуясь на постоянные боли в животе, попросил направить его на обследование и лечение в районную больницу для вольнонаёмных, находившуюся в посёлке Нексикане — в сорока километрах от Беличана. На дверях магазина он сделал надпись: «Магазин закрыт по случаю болезни завмага».
Возможно, автор надписи решил, что местные воры воспользуются его отсутствием и попытаются очистить магазин. Но природное чутье жуликов подсказало им, что поживиться в магазине нечем, и замок и пломба на двери оставались в неприкосновенности.
Жители Беличана в эти дни ездили за продуктами в ближайший посёлок — Новый.
Через неделю главный бухгалтер решил проявить чуткость к заболевшему коллеге. Позвонив в больницу Нексикана, к своему удивлению узнал, что Марьевич там даже не появлялся. Вскрыв магазин, комиссия обнаружила почти пустые полки и недостачу товаров на десятки тысяч рублей.
А бывший завмаг, вылетев самолётом из Берелёхского аэропорта в столицу нашей Родины, уже шагал по московским улицам с солидной суммой денег в карманах, обдумывая, где бы «залечь на дно». Выбрав глухое село на Украине, он там обосновался, устроившись тоже завмагом. Жил под своей фамилией, выстроил неплохой дом, приобрёл «москвича», но через год его всё же обнаружили там, и снова Марьевичу пришлось лечь на нары.
Хорошо обдуманные планы его редко увенчивались успехом: казалось, ему важен был не столько результат, сколько сам процесс аферы.
Орёл взмахнёт могучими крылами
И, вольный, отрешившись от земли,
О немощных, влачащихся в пыли,
Не думает, паря над облаками.
А. Жемчужников
Работа фельдшера амбулатории не прельщала меня, да я с ней был плохо знаком. «Настоящих» больных там было мало и, если они появлялись, их сразу же направляли в больницу. В основном, на приём приходили доходяги, которые уже не в силах были работать, и им надо было дать день – два отдыха. Таких было много: всех их нельзя было освободить от работы даже на день.
Вскоре больные обнаружили, что новый фельдшер с лагерными аферами не знаком и обмануть его несложно. В амбулатории было две комнаты. В первой (прихожей) обычно находился санитар Сазонов. Там посетители снимали свои телогрейки, и санитар по одному пропускал их в процедурную, где я осматривал больных. В обеих комнатах были железные печурки-буржуйки, в которых в часы приёма почти в любое время года весело потрескивал огонёк.
Некоторые зэка использовали это обстоятельство: нагревали в первой комнате на печке два обкатанных камешка (гальку) размером с куриное яйцо. Перед входом во вторую комнату нагретые камешки закладывались в рубашку под мышку и зажимались опущенной рукой. Санитар всё это видел, но по лагерным законам фельдшеру об этом не докладывал. Больной «трясясь в лихорадке» входил в процедурную, и когда протягивал дрожащую руку за термометром камешек под рубашкой скатывался вниз к поясу, а на нагретое им место помещался термометр.
Иные посетители амбулатории поступали проще: улучив момент, когда фельдшер был занят осмотром другого больного или делал записи в карточке, прикладывали термометр к находившейся рядом печке. Иногда это кончалось тем, что температура больного подскакивала до 44 – 45 градусов и термометр разбивался.
В лагпункте было много отказчиков от работы. Их сажали в изолятор, но перед этим нарядчик или надзиратель приводил отказчиков в амбулаторию, и фельдшер должен был подписать акт о том, что заключённый по состоянию здоровья может содержаться в ШИзо. Если я отказывался подписать акт, то должен был записать отказчика в список освобождённых от работы по болезни. Число больных при мне увеличилось в два-три раза, на что сразу же обратили внимание бригадиры и начальство горного участка.
Как-то дежурный надзиратель послал меня к телефону в контору участка, находившуюся в посёлке Двойном недалеко от лагеря. В трубке я услышал грубый голос начальника прииска Тараканова. Пересыпая свою речь нецензурной бранью, он заорал на меня:
— Ты что это, лети твою мать, освобождаешь от работы по четверти состава бригад?
Я настаивал на том, что все освобождённые больны и не могут работать.
— Ну так сам пойдешь у меня в забой работать! — раздражённо произнёс он и бросил трубку.
Видимо, он позвонил и начальнику санчасти, так как Лик вскоре появился в лагпункте.
— Откуда у тебя столько больных? На весь лагпункт их должно быть не более десяти – пятнадцати человек. За такие дела тебя следует немедленно снять с работы. По мне, так лучше аферист Марьевич, чем такой дурак, как ты!
Вместе с Шахом Лик решил, что в дальнейшем меня следует перевести фельдшером в стационар, а пока на вечернем приеме в амбулатории будет присутствовать Шах или Зельманов. Число больных сразу уменьшилось до «нормы».
Если какой-либо доходяга приходил вымаливать освобождение, то Шах говорил ему:
— Сегодня не могу. И так много освобождённых. Пока поработай. Через неделю дам отдохнуть.
И я записывал дату, когда ему надо было дать освобождение; пациент терпеливо ждал этого дня, зная, что Шах обещанное выполнит. Если больной приходил с жалобой на температуру, Шах проверял у него пульс и обычно не ошибался. А Зельманов ввел правило: больной с жалобой на температуру раздевался в передней до пояса, в процедурной садился подальше от печурки и термометр выдавался ему не сразу, а минуты через две – три.
Заключённые знали, что Шаха и Зельманова им не обмануть.
Печально я гляжу на наше поколенье!
Его грядущее иль пусто, иль темно,
Меж тем под бременем познанья и сомненья
В бездействии состарится оно…
К добру и злу постыдно равнодушны,
В начале поприща мы вянем без борьбы,
Перед опасностью позорно малодушны,
И перед властию презренные рабы.
М. Лермонтов
Тараканов не ограничился внушением Лику и на следующем селекторном совещании (открытых телефонных переговорах между руководящими работниками горного управления и приисков), когда начальник ЗГПУ Сенатов и главный инженер Арм во всеуслышанье «оттягивали» очередного руководителя горного предприятия за плохую работу прииска, заявил, что ему мешает выполнять план санчасть, непомерно много освобождающая от работы заключённых. И районное начальство решило проверить работоспособность лагерников, послав на прииск медкомиссию во главе с начальницей санотдела ЗГПУ Татьяной Дмитриевной Репьевой.
В комиссию вошли также её заместитель Клочко и знакомый уже мне Меерзон, работавший после освобождения из лагеря в Нексикане главным врачом больницы ЗГПУ для вольнонаёмных.
Комиссия нашла, что доходяг на прииске Скрытом и, особенно, в лагпунктах Линковом и Двойном значительно больше, чем на других приисках, и к разочарованию Тараканова направила дополнительно около ста ослабленных зэка в ОК (оздоровительную команду), освободив их от тяжёлой работы в шахте.
В ОК заключённые жили в отдельных бараках, спали большей частью на голых нарах, получали семисотграммовые пáйки хлеба; на полдня выходили под конвоем в лес на заготовку дров, а кто хотел и имел силы подработать, «мышил» в столовой, моя посуду и полы, заливая водой котлы, убирая миски со столов, заготавливая и раскладывая дрова у печей. Многих доходяг впоследствии списали с прииска, направив в больницу Заплага или на Левый берег.
Кроме ОК в лагпункте была ещё ОП, куда помещали по представлению бригадира и врача или фельдшера хорошо работавших, но изнурённых трудом и голодом заключённых на 10 – 20 дней для отдыха с усиленным питанием. Летом, когда работы на прииске было много, в ОП заключённых направляли без освобождения от работы или с переводом их на более лёгкую. Время для них пролетало мгновенно, но давало возможность немного подкормиться, отдохнуть и набраться сил.
Знакомясь с новым фельдшером, Репьева спросила, какое у меня образование и где я работал раньше.
В присутствии Меерзона, хорошо знавшего меня, я не стал лгать и сказал, что медицинского образования у меня нет, но что я работал около года фельдшером в Центральной больнице УСВИТЛа.
— Вы его знаете? Как он работал? — спросила она Меерзона.
— В больнице он работал неплохо. Но для работы в амбулатории ему нужна будет помощь, пока он не приобретёт навыки и практический опыт.
— Ну вот, окажите ему такую помощь, — решила Репьева, обратившись к Лику. — А пока лишних фельдшеров у меня нет. Как появятся, вам в первую очередь пришлю.
Георгий Францевич подошёл ко мне и, уже улыбаясь, сказал:
— Я сразу понял, что медучилище вы не кончали: слишком хорошо мне отвечали; видно было, что всё это вы недавно прочли в учебнике.
В шалмане музыка играет,
Кругом веселье пьяное шумит.
Там за столом, бокалы наполняя,
Сидит пахан и мрачно говорит:
— У нас, воров, суровые законы,
И по законам этим мы живём.
И раз наш Сенька честь свою урóнил,
Мы порчака попробуем пером.
Из стихов блатных
Шестнадцать блатных банды Стального по решению начальства Заплага были рассредоточены по разным приискам. Следуя заветам своего вожака, все они совершили в своём лагере в течение месяца-двух по убийству или другому тяжкому преступлению, и вновь оказались вместе в штрафной зоне участка Линкового.
Здесь были такие же воры, как они, многие — из бывшей бригады Бабакова, остальных привезли за лагерный бандитизм с других приисков. Все они работали под конвоем на одной и той же шахте. В столовой к своему лагерному питанию никаких добавок они не получали — сидели на голой пайке и постепенно стали «доходить». Положение блатных становилось отчаянным.
Несколько бывших честных воров, не видя другого выхода, упросили начальника лагпункта вернуть их в общую зону, обещая покончить со своим воровским прошлым. Фраерами они, конечно, не стали, а обычно, перейдя в разряд сук, получали блатные места в лагерной обслуге. Но теперь они уже знали, что им, как предателям, вынесен честными ворами смертный приговор.
Непримиримая вражда между честными ворами и суками не прекращалась ни на день.
Как-то дежурный надзиратель вызвал Василенко в изолятор, в котором находились сука и честный вор. За какое-то нарушение режима ссученный попал в ШИзо.
Честные воры, узнав об этом, решили, что это удобный случай расквитаться с ним. Намеченный урками палач умышленно нарушил режим, попал в изолятор, ночью задушил суку и отрезал ему голову спрятанной в обуви и незамеченной при обыске крышкой от консервной банки. Когда Василенко вошёл в карцер он увидел голову казнённого, насажанную на один из прутьев решётки, отделявшей камеру от коридора с печкой.
В другой раз прямо в бараке блатные забили в голову своей жертвы ржавый костыль.
По соображениям гуманности после окончания войны в нашей стране была отменена смертная казнь. В какой-то мере это облегчало положение бандитов. Каждый из них уже получил срок «на всю катушку» — 25 лет, многие неоднократно. При осуждении на новый срок, старый погашался (25 лет было максимальным сроком заключения), так что, в сущности, вор получал дополнительно лишь один-два года лагерного срока, что его мало тревожило. Бежать из лагеря было рискованно, так как даже хорошо подготовленный побег, как правило, кончался поимкой беглеца. При этом вохровцы обычно не приводили его в лагерь, а убивали на месте.
По мнению Стального и его единомышленников единственным выходом из создавшегося положения был лагерный террор — нападение на обслугу и, прежде всего, на сук.
На надзирателей и конвоиров бандиты не нападали, зная, что в этом случае до суда дело не дойдет, — их застрелят на месте преступления, ничем не рискуя.
На Линковом на обед и на приём в амбулаторию штрафников выпускали в общую зону. Иван Петрович Василенко в первой комнате амбулатории делал перевязку больному, когда в окно увидел, что блатные из штрафной зоны бегут на приём. Через минуту услышал, как открылась дверь, но, занятый делом, даже не обернулся. И вдруг почувствовал сильный удар в голову, должно быть, ножом. Заливаясь кровью, Василенко стал падать. Второй удар, направленный бандитской рукой «под правое ребро» — в область печени, при падении жертвы пришёлся ниже — в ягодицу. Это спасло фельдшеру жизнь. А напарник бандита, ворвавшись во вторую комнату, нанес смертельный удар кайлом по голове Клименкову, которому до освобождения из лагеря оставалось шесть дней.
Судьба жестоко обошлась с ним. В лагере Клименков лояльно относился к блатным, уважая их смелость, независимость от лагерного начальства, не видел в них никчемных рабов, какими представлялась ему серая лагерная масса; иногда даже незаконно давал блатным освобождение от работы.
Это возмущало Ивана Петровича, понявшего в лагере, что воры — злейшие враги работяг-фраеров. Он никогда не поддавался ни на угрозы и шантаж бандитов, ни на их льстивые речи или посулы.
В этом тщедушном больном человеке, перенесшем все лишения своего рабского положения, и в лагерных условиях сохранилось чувство справедливости: омерзение к наглым сытым бездельникам и внимательное, доброжелательное, милосердное отношение к слабым, униженным узникам лагеря, отдававшим все свои силы каторжному труду.
Убийство Клименкова воочию показало жестокость блатных по отношению к заключённым-фраерам, даже не делавшим им никогда зла.
Примерно в это же время бандиты убили своего бригадира, жившего в общей зоне и зашедшего в штрафную перед разводом. В общей зоне двое бандитов зашли в кабинку нарядчика и там нанесли ему смертельный удар; ещё двое ворвались в кухню, но тут ночной повар не растерялся и, схватив топор, преградил им путь.
— Ничего! — крикнул один из бандитов, отступая. — От нас никуда не уйдешь. Рано или поздно мы вас всех порешим.
Убивая лагерных придурков, бандиты надеялись дестабилизировать обстановку в лагпункте, добиться ослабления режима и улучшения для себя питания в лагерной столовой, а затем и полностью восстановить свою власть в зоне. Но это им не удалось.
Обычно в лагерную зону не разрешалось входить надзирателям с оружием, но теперь Мороз, заручившись поддержкой начальника лагеря и командира дивизиона, направил в штрафную зону группу вооружённых вохровцев, с их помощью извлёк из бараков зачинщиков и участников бандитского мятежа и водворил их в ШИзо.
Через несколько дней оперуполномоченный прииска оформил на них дела, и бандитов отправили в Сусуманскую тюрьму. Там долго велось следствие и все бандиты снова (в который уже раз!) получили по «четвертной». Они вернулись на штрафной прииск, подкормившись и прибарахлившись в Сусуманской тюрьме, объедая и раздевая фраеров.
Перед отправкой на Линковый, когда заключённые сидели уже в машине, один из бандитов выхватил спрятанную и незамеченную конвоирами заточку и ударом в грудь убил незнакомого ему заключённого-фрайера.
Бандита сняли с машины и снова направили в тюрьму, но прокурор, узнав об этом, приказал отправить убийцу в штрафной лагпункт, откуда его привезли: ведь только два дня назад за лагерный бандитизм он получил максимальный срок — 25 лет.
Доволен судей сонм бесстрастный:
Фанатик мысли побеждён.
И вот предстал пред ними он,
Больной, измученный, несчастный...
Он шепчет: «Да, мое ученье,
Клянусь, с начала до конца,
Больного мозга заблужденье,
Плод бреда жалкого глупца.
Я — еретик! Я без боязни
Ученье церкви отрицал,
Я в Бога веру колебал
И, сознаюсь, повинен казни!»
П. Кичеев
Фельдшера Ивана Петровича Василенко — единственного оставшегося в живых после бандитского нападения на лагерную обслугу — отправили в больницу на Двойной. Осмотрев его, врачи нашли, что раны лёгкие, жизненно важные органы не задеты, но месяц – другой ему придётся проваляться на койке из-за глубокой раны ягодицы. На кожу головы наложили скобки, а ягодица ещё долго гноилась.
До ареста в 1938 году Иван Петрович работал на Украине заведующим наробразом (отделом народного образования) Сталинской области. Время было трудное. Страна не могла выделять достаточно средств для развития образования на надлежащем уровне, не было необходимого количества учителей, учебников, а учить нужно было не только детей, но и молодёжь и пожилых.
Во второй половине 30-ых годов, на фоне постепенного улучшения жизни в стране, разразились ошеломляющие процессы изменников Родине, вредителей и врагов народа всех мастей. Не было отрасли промышленности и сельского хозяйства, военного дела, науки и культуры, где бы ни действовали эти отщепенцы — «наймиты мирового империализма». «Вредительский психоз» бурной волной разлился по всей стране, и уже никто не искал веских доказательств деятельности «врагов народа» — достаточно было одних предположений, одних возможностей совершения преступлений.
Дошла очередь и до образования. По логике происходивших событий не могло быть, чтобы враги не запустили свои щупальца в эту важную отрасль государственной деятельности страны, ответственную за науку, просвещение и идеологическое воспитание молодежи. И Вождь, зная своих недавних политических противников и недоброжелателей и полагаясь на никогда не подводившую его интуицию, сам указал главных организаторов идеологических диверсий в области культуры и народного образования.
Нарком просвещения Украины бывший меньшевик Владимир Петрович Затонский мало восхищался деяниями Вождя народов и уже давно был бельмом на глазу его.
Теперь нарком должен был стать главой правотроцкистского заговора в области образования на Украине. Безусловно, он имел разветвлённую сеть помощников и агентов на местах.
Вырисовывался новый громкий процесс по разоблачению гнусной деятельности зарубежных разведок и их наймитов, замышлявших расколоть могучую страну и отдать её по частям на разграбление империалистам. Судебный процесс по их делу, так же как и другие подобные, должен был объяснить некоторые неудачи и трудности социалистического строительства за истекшие годы и ещё крепче сплотить народы вокруг партии, правительства и любимого Вождя всех времён и народов. Вождь не стал детализировать сценарий, ограничившись общим направлением действий по разгрому преступной банды. Органам НКВД теперь уже было нетрудно додумать всё в деталях, изобличить виновных и добиться от них признания в совершении тяжких преступлений.
Главный палач репрессивных органов «железный нарком» Николай Иванович Ежов — «Кровавый карлик», как его прозвали за малый рост и жестокие дела, — позвонил в Киев наркому внутренних дел Украины Александру Ивановичу Успенскому, обвинил его в бездействии и ротозействе и потребовал скорейшего разоблачения преступников. Список врагов народа второго эшелона был составлен быстро. Прежде всего, это были помощники Затонского, связанные с ним дружбой или деловыми отношениями. В этом сомнений не могло быть. Кандидаты выбирались из всех областей республики. Что же касается рядовых исполнителей, то зачистку преступной группировки предоставили местным органам НКВД. Опыт последних позволял надеяться, что всё будет сделано быстро и без помех.
Арестован был и Иван Петрович Василенко. На первом же допросе он был обвинен в преступном сговоре с Затонским, в том, что в течение длительного времени, выполняя поручения своего шефа, организовывал в городе и области библиотеки, в которых сосредоточивалась контрреволюционная националистическая литература; что работники народного образования по его указанию подбирались без учёта их социального происхождения и преданности делу партии, — предпочтение отдавалось старой буржуазной интеллигенции, не одобрявшей смелые, новаторские решения молодой Советской власти.
Следователь убеждал Ивана Петровича признаться в совершённых им преступлениях, разоружиться перед партией и тем самым облегчить свою участь. Обещал помочь подследственному, брался изложить известные следствию факты, а Василенко предлагал при желании добавить детали. С негодованием Иван Петрович отверг притязания следователя, заявив, что всегда поддерживал линию партии на построение социализма в СССР, на объединение республик в единое развитое культурное многонациональное государство, никогда не участвовал в каких-либо оппозиционных группировках и не выполнял ничьих поручений, противоречащих партийным установкам.
— Ну, хорошо! — сказал следователь. — Я вам дам несколько дней на размышление. Только учтите, что у меня есть неопровержимые доказательства вашей преступной деятельности: есть свидетельства ваших подчинённых, которые сожалеют о совершённых ими преступлениях и дают показания против вас. В следующий раз я буду задавать вам вопросы, и все ответы фиксировать в протоколе. Запирательство только усугубит ваше положение. Мы можем простить заблудшего раскаявшегося преступника, но злостные закоренелые враги Советской власти не могут рассчитывать на поблажку: мы будем их уничтожать! Имейте в виду, что суд учитывает характеристику арестованного, данную следователем.
Когда расстреливали, сажали в тюрьмы и ссылали буржуев, белогвардейцев, эсеров, меньшевиков, оппозиционеров и троцкистов, уклонистов и ревизионистов, священников и кулаков, Иван Петрович не задумывался: то были враги, с которыми надо было бороться более или менее жестокими методами. Когда же начали сажать ортодоксальных благонамеренных большевиков, среди которых были и его знакомые, всегда вызывавшие в нем доверие и уважение, сомнения вкрались в его сознание: не ошибка ли это?
А теперь и он в тюрьме, и следователь нагло требует от него признания в преступлениях, которых он никогда не совершал, и следователь знает об этом! Так, может быть, и остальные тоже были ошельмованы, и вся вина их состояла лишь в том, что они по-иному смотрели на происходившие в стране события и не желали отказываться от своих убеждений?
До поры до времени Иван Петрович видел только светлые стороны Советской власти. Работая в области образования, он прилагал все усилия, чтобы добиться всеобщей грамотности в области, в стране, надеясь, что это позволит народу выйти из вековой отсталости, даст возможность преодолеть глубокое неравенство различных слоёв населения. Теперь же, когда чугунный каток репрессий прошёлся по нёму, страшной стороной обернулась к нему мрачная советская действительность. Только сейчас обнаружил он, как глубоко корни зла проросли в нашем обществе.
В камере, куда поместили Василенко, были в основном политические; некоторые в давние годы примыкали к оппозиции, другие всегда были правоверными коммунистами, стойкими большевиками, борцами за построение светлого будущего на одной шестой нашей планеты. Но сейчас все оказались в равном положении.
Многие из арестованных писали жалобы, протесты, просьбы. Особенно усердствовал в этом один из сокамерников Ивана Петровича, причем всегда для этого просился в коридор.
Как-то одному из арестантов камеры во время прогулки подбросили записку о том, что это бывший прокурор, всегда требовавший самых суровых наказаний для обвиняемых. Ночью сокамерники устроили ему «тёмную», после чего прокурор попал в больницу и в прежнюю камеру уже не вернулся.
На следующем допросе тактика следователя мало изменилась. Задавая Василенко вопросы, он сам же на них отвечал. Несмотря ни на какие угрозы и яростный нажим со стороны следователя ничего не подписал в тот день Иван Петрович — один только раз пойдешь на уступку, покривишь душой, и уже не сможешь удержаться от следующего шага и будешь подписывать всё, что измыслит фантазия следователя. И в дальнейшем следователю, показывая признания сговорчивых однодельцев, не удавалось заставить Василенко подписать на себя и своих товарищей лжесвидетельства. Прочитывая внимательно протокол, Иван Петрович требовал точного соответствия записей следователя со своими ответами, тщательно прочёркивал широкие промежутки между строками, в которые при желании можно было что-либо вписать.
— Это зачем прочёркиваешь? Думаешь, я не могу заставить тебя подписать всё, что мне нужно? Не таких как ты обламывали: всё подписывали и комдивы, и комкоры, и командармы, и командующие войсками военных округов. Но у меня и так достаточно свидетельств против тебя от твоих сообщников.
А в камере Иван Петрович строчил жалобы в прокуратуру Москвы, называя своего следователя «фашистом», обвиняя его в оговоре честных граждан и в применении недозволенных методов ведения следствия. Но все заявления попадали снова к тому же следователю.
— Ты что, сволочь, пишешь? — кричал тот, потрясая заявлениями Василенко. — Застрелю! В карцере сгною!
Крупного дела для открытого процесса не получилось. Поэтому решено было ограничиться закрытым судом, и все обвиняемые были осуждены на 10, 15 и 20 лет. Возможно, Вождь решил, что хватит спектаклей — открытых процессов, пора переходить на более производительную будничную работу следователей.
Затонский и ещё несколько человек — по идее организаторов преступной группировки — были расстреляны. Иван Петрович получил пятнадцать лет и в столыпинском вагоне, а затем в трюме парохода был доставлен на Колыму.
На одной из пересылок Иван Петрович встретил знакомого по городу Сталино профессора, чьи показания против него предъявил на допросе следователь. Оба они дошли в лагерях и не знали, сколько им ещё отмерено жить на этом свете.
— Ты что же, падло, на меня наклепал следователю? — возмутился Иван Петрович.
— Я и на себя наговорил.
— Ну, это твоё дело. Своей судьбой ты можешь распоряжаться, как хочешь, а в чужую не смеешь вмешиваться!
— Били меня почти каждый день! Спать не давали, в карцере держали, грозили жену арестовать, а детей отправить в детдом! Следователь сказал: «Если признаетесь, буду ходатайствовать о помиловании или о смягчении наказания». Я хотел всем помочь.
В те годы говорили: «Битьё определяет сознание». К физическим истязаниям часто добавляли моральные, угрожая свободе и безопасности близких обвиняемому людей. Спасая одних своих родственников и друзей, подследственный часто вёл на эшафот других.
— Ну что ж? Смягчил себе участь? Те же пятнадцать лет получил!
— Теперь уже всё равно! Может, если бы всё отрицали, то расстреляли бы нас как Владимира Петровича.
— Нет, не всё равно! Так ты бы умер честным человеком, а теперь подохнешь подлецом!
— Разве мы виноваты, что такое время наступило, что одни мерзавцы живут припеваючи героями, а другие должны подыхать в лагерях подлецами?
Он из Германии туманной
Привёз учёности плоды:
Вольнолюбивые мечты,
Дух пылкий и довольно странный,
Всегда восторженную речь
И кудри чёрные до плеч.
А. Пушкин
Ещё до начала Первой мировой войны Шах Суварлы поехал в Германию учиться. Из дома получал регулярно помощь, позволявшую ему и учёбу оплачивать и жить безбедно. Учился Шах в Гамбургском университете на медицинском факультете. Одновременно подрабатывал внештатным сотрудником в лаборатории тропических болезней при университете. Учился с увлечением, мечтая, закончив учёбу, вернуться на Родину и работать врачом.
Мировая война, а затем гражданская спутали все карты. Помощь из дому прекратилась. Его российские однокурсники покинули университет: часть из них вернулась на Родину, часть осталась в Германии, часть рассеялась по всему свету. Шах решил продолжить занятия в университете в любых условиях.
Приходилось много работать физически, часто по ночам: зарабатывать на оплату обучения, пропитание и жильё. Лекции старался не пропускать, хотя часто засыпал на них.
Уже к концу его учёбы советское правительство приняло постановление об оказании помощи российским студентам, обучавшимся в иностранных вузах и изъявившим желание после их окончания вернуться в Советский Союз. В эти трудные для страны годы правительство оплачивало обучение студентов и выплачивало им небольшую стипендию, на которую можно было скромно прожить, не ища дополнительных заработков.
Документ был подписан Сергеем Мироновичем Кировым, и с тех пор Шах проникся к нему симпатией и уважением.
Убийство Кирова его огорчило. Со слов начальника ленинградского НКВД Филиппа Демьяновича Медведя и его заместителя Ивана Васильевича Запорожца, отбывавших свои лагерные сроки на Колыме, занимая высокие посты, выстрел в Кирова в Смольном психически неуравновешенным Леонидом Васильевичем Николаевым был совершен на почве ревности.
После убийства Кирова в Москве, Ленинграде и других городах распространялись листовки, в которых заказчиком злодеяния называли Сталина. Вождю нужно было принять срочные меры против клеветнических измышлений врагов. В средствах массовых информации было объявлено, что убийцами друга Вождя были члены правой оппозиции. Последовали массовые репрессии против противников сталинского режима, против тех, кто мог распространять или читать лживые домыслы, чья лояльность к существующему строю могла вызвать сомнение.
На Колыме Медведь работал начальником Южного горного управления, Запорожец — начальником управления дорожным строительством. Перед отправкой на Колыму, Сталин по их просьбе принял обоих и сказал: «Мы вынуждены были вас арестовать — вы не обеспечили безопасность товарища Кирова, и народ не понял бы нашей мягкотелости». Вождь пообещал им досрочное освобождение из лагеря и даже возвратить отобранные награды. Но в 1937 году они были сняты со своих высоких постов на Колыме, дела их были присовокуплены к материалам «правотроцкистского блока», их повторно судили и расстреляли.
После успешного окончания Гамбургского университета Шах остался в нём ещё на три года для защиты докторской диссертации. Приехав на родину, он принял участие в создании научно-исследовательских лабораторий тропических болезней при Тбилисском и Ташкентском мединститутах, в развёртывании стационара в степи в связи с начавшейся эпидемией чумы.
Ещё до начала эпидемии микробиологи обнаружили эпизоотии заболевания чумой среди грызунов, и это дало возможность своевременно локализовать очаг инфекции. В районе начавшейся эпидемии организовали госпиталь, из города привозили продукты питания, медикаменты, медперсонал больницы был полностью отрезан от внешнего мира.
Преобладала лёгочная форма болезни, наиболее опасная, как по исходу, так и по пути распространения инфекции — воздушно-капельным путём: при кашле, чихании и даже дыхании больного. Персонал появлялся в бараках госпиталя в масках и перчатках, одежда после работы дезинфицировалась.
Но, несмотря на жёсткие меры предосторожности, один из врачей всё же не уберегся: пренебрёг строгими правилами самозащиты, подошёл к больному без маски и тем самым вынес себе смертный приговор — способов лечения чумы в то время не существовало.
Советская власть дала Шаху многое. Он был поглощён наукой, и неустроенность жизни его мало беспокоила. Тем не менее, от новых порядков его часто коробило, и по своей несдержанности он нередко высказывал возмущения, так что со стороны можно было принять профессора за злейшую контру.
В середине тридцатых годов под бдительным оком НКВД, оберегавшего мирный труд советских граждан, находились уже все подозрительные слои населения. А тут и подозревать не нужно было — ясно, что, прожив около десяти лет в Германии, Шах не мог не быть завербованным какой-нибудь иностранной разведкой и, скорее всего, даже не одной. В те годы в Германии поднял голову нацизм, и угроза Советскому Союзу с его стороны стала реальностью. Надо было очищать нашу страну от всех подозрительных элементов.
В годы Великих репрессий Шаха арестовали. Дело было типичным, сценарий доказательства вины к тому времени был хорошо отработан. Бдительным чекистам стали известны и нелестные высказывания Шаха о методах строительства самого справедливого в мире общественного строя. В итоге Шах получил 20 лет ИТЛ.
Всегда жестокий на следствиях к врагам Отечества, начальник следственного отдела НКВД уже после суда неожиданно вызвал Шаха к себе в кабинет и к удивлению последнего предложил ему чашку чая и сочувственно сказал:
— Ну что ж, 20 лет срок немалый, но вы ещё молоды и профессия у вас для лагеря нужная, так что отчаиваться не стоит.
Вероятно, следователь уже знал, что и под ним самим земля закачалась и, не видя выхода из создавшегося положения, попробовал поставить себя на место Шаха. Позже на пересылке Шах узнал, что начальник следственного отдела был арестован и расстрелян.
Из Средней Азии Шах с этапом проделал долгий путь на Колыму. На общих работах он почти не работал. Врачей не хватало, и для продления жизни даровой лагерной рабочей силы, для её «ремонта» требовались врачи и фельдшера. Шах попал в районную больницу Севлага, расположенную в поселке Беличьем в семи километрах от районного центра горного управления — поселка Ягодного. Жил в маленькой комнатке вместе с известным одесским хирургом — профессором Кохом.
Несколько лет Кох, будучи заключённым, жил и работал в Магадане, делал операции и заключённым и вольным, пользовался большим уважением у коллег и больных. Но во время гаранинщины, когда всех политзаключённых загнали за колючую проволоку и массами отправляли на прииски, «загремел» в тайгу и Кох. С прииска попал в больницу, работал врачом в хирургическом отделении.
Во время войны его как немца снова отправили в тайгу на штрафной прииск Джелгалу, где он погиб, работая на общих работах.
Судьба Шаха сложилась благоприятнее. Среди больных его терапевтического отделения оказался изнурённый непосильной работой на приисках пожилой человек — кожа да кости. Привести его в работоспособное состояние при скудном больничном питании было уже невозможно, «актированию» и отправке на материк 58-я статья не подлежала, и Шах решил держать его в своем отделении как больного, пока это будет возможно, понемногу используя в качестве санитара.
Чтобы врачи не задерживали заключённых в больнице слишком долго, периодически комиссия санотдела проверяла здоровье больных, а заодно и обслуживающего персонала. Одну из таких комиссий возглавила начальница санотдела СГПУ. В оставленном в отделении в качестве санитара больном она узнала своего дядю, отдававшего ей в детстве своё душевное тепло и поныне согревавшего её сердце воспоминаниями прежних лет. Светлую память о нем она пронесла через всю жизнь, хотя уже не надеялась увидеть его живым.
— Вы вернули к жизни самого дорогого мне человека, — сказала она Шаху. — И я хочу вас отблагодарить. Почти вся 58-я статья, и вы в том числе, включены в список для отправки на штрафной прииск Джелгалу. Но вас я помещу в стационар в качестве больного и буду держать там пока не закончится промывочный сезон и не минует опасность отправки на прииск на общие работы.
К счастью, после окончания войны режим в лагерях Колымы немного смягчился, и Шаха направили на прииск Желанный ЗГПУ в качестве врача, а затем он попал на наш прииск.
Ну, живо! Плут, бандит, кретин, лакей, мошенник!
Садитесь вкруг стола, толпитесь возле денег!
Всем будет место здесь!
Глотайте полным ртом: жизнь коротка, не так ли?
А глупый наш народ на пышном сём спектакле
К услугам вашим — весь.
В. Гюго
Валентин Соломонович Зельманов до ареста был партийным работником невысокого ранга, но в 1937 году попал под колесо репрессий и получил по «литерной статье» пять лет ИТЛ. Работал в лагере на Линковом санитаром, помощником фельдшера, а затем и фельдшером. Один из немногих, он освободился из лагеря во время войны и остался работать на прииске санинспектором и по совместительству — заведующим медпунктом посёлка Двойного.
В поле зрения Зельманова находились все объекты питания на прииске: столовая, магазин, продуктовый склад, пекарня. Обеспечить в них надлежащее санитарное состояние было трудно, и Зельманов всегда находил недостатки, за которые мог оштрафовать заведующего объектом или поставить вопрос о снятии его с работы.
Но он предпочитал не злоупотреблять своей властью и договаривался с провинившимися полюбовно. Это обеспечивало его в трудное, даже для вольнонаёмных, время и продуктами, и деньгами.
Вольнонаёмные рабочие горного участка знали, что при желании можно получить у Валентина Соломоновича за соответствующую мзду освобождение от работы «по болезни». Знала это и администрация участка, но ссориться с ним не хотела, так как сама нередко прибегала к его услугам. Оставаясь надолго на Колыме, он выстроил руками освобождаемых им от работы заключённых на высоком галечном отвале недалеко от вахты лагпункта дом, которому мог позавидовать и начальник горного участка, и начальник лагпункта.
Домик отличался изящной отделкой снаружи и внутри. Просторная светлая комната с высоким потолком и большим окном, передняя, каморка дневального, кухня, встроенные шкафы для продуктов и погреб обеспечивали хозяина удобствами, на которые обычно не претендовали непритязательные жители приисковых посёлков. На галечный отвал к дому вела деревянная лестница.
Во время утреннего развода Зельманов часто выходил из своего гнезда, дышал свежим воздухом и наблюдал сверху за процедурой развода. Иногда медленно спускался по лестнице, чтобы уладить вопрос с очередным отказчиком. Нередко давал освобождение от работы в шахте доходяге или отказчику с тем, чтобы тот поработал в кухне или в столовой, на уборке территории лагеря, сходил в лес за дровами. В лагере домик Зельманова прозвали «дворянским гнездом», а его разжиревшего хозяина — Троекуровым.
Натров числился санитаром больницы, но с тех пор как Зельманов построил себе дом жил у него в качестве дневального, готовил ему еду, убирал в квартире, выполнял все его поручения.
Когда-то раскулаченный деревенский мужик в середине грозных тридцатых годов Натров получил пятнадцатилетний срок заключения и хлебнул горя в забоях колымских приисков. Затем, истощённый и больной, попал в стационар, где, немного поправившись, стал усердно выполнять всякую поручаемую ему по хозяйству работу, и после выписки из больницы Шах оставил его «наружным санитаром». Натров с выздоравливающими больными пилил и рубил дрова, топил печи, заливал в бачки воду, привозимую в лагпункт водовозом, работал на огороде больницы. Зельманов заметил его усердие и исполнительность, добился для него пропуска на бесконвойное хождение за зоной и взял к себе дневальным.
В лагере Зельманов проявлял инициативу по всем вопросам, даже не связанным с лечебной и санитарной службами, и заключённые видели в нем неформального хозяина лагерного подразделения; знали, что любое его решение будет одобрено начальником лагпункта. Ценя административную жилку Валентина Соломоновича, его знание лагерной жизни и порядков, начальник лагпункта лейтенант Лущекин, недавно прибывший на Колыму с фронта и не склонный к напряжённому труду, охотно делился с ним властью.
Проверял Зельманов кухню и столовую в лагпункте Двойном. Вызовет, бывало, повара в амбулаторию и отчитывает его:
— Что за грязь у тебя на кухне? Посуда немытая, тараканы ползают повсюду. К ядрёной матери выгоню!
— Не успеваю один я!
— В шахту иди работать, если со столовой не справляешься!
Меня Зельманов отсылает проверить чистоту в бараках, наличие воды в умывальниках, кипяченой воды в бачках, а затем примирительным тоном говорит повару:
— Дам я тебе помощника из освобождённых, но чтобы чистота была идеальная, чтоб посуда сверкала!
Затем подзывает к столу и пишет на листке бумаги:
— Зайдет Натров: передашь ему две банки тушёнки, килограмм сахару и полкило масла. Понял?
— Хорошо, — отвечает повар. — Всё будет в порядке. Чистота будет идеальная.
— Что не так, обращайся ко мне за помощью!
Усни, моя доля суровая!
Крепко закроется крышка сосновая,
Плотно сырою землёю придавится,
Только одним человеком убавится.
Убыль его никому не больна,
Память о нём никому не нужна!
И. Никитин
После снятия с работы фельдшера больницы Марьевича я, продолжая работу в амбулатории, выполнял обязанности и фельдшера стационара. В амбулатории проводил утренний приём посетителей, а иногда и вечерний, в стационаре ставил капельницы, делал внутривенные инъекции больным и заключённым вензоны, брал кровь на анализы и подготавливал её для отправки в Нексиканскую лабораторию, раздавал лекарства, делал перевязки и выполнял назначенные врачом процедуры. Так как аптеки на прииске не было, приходилось самому готовить лекарства для больницы и амбулатории.
Лагерный жестянщик изготовил нам перегонный куб со змеевиком для получения дистиллированной воды. Устройство использовалось для приготовления стерильных растворов, вводимых внутривенно, подкожно и внутримышечно. Перевязочного материала не хватало, и санитарам приходилось десятки раз перестирывать и кипятить старые бинты. В качестве перевязочного материала часто использовались разрезанные на полосы старые простыни.
В обязанности фельдшера больницы входило и вскрытие трупов под наблюдением врача, устанавливавшего патологоанатомический диагноз умершего. Хоронили заключённых в братских могилах в верхнем течении ручья Дайкового — в полутора километрах от лагпункта Двойного. Со стороны дороги кладбище не было видно: зимой покрывал его глубокий снег, летом — густая трава. Лишь на могилах авторитетных воров их бесконвойные или вольнонаёмные кореша иногда водружали небольшие деревянные кресты и рядом ставили бутылку. Выражение «отправиться на Дайковый» на прииске означало закончить лагерную жизнь в братской могиле.
Больница представляла собой бревенчатое оштукатуренное и побелённое снаружи и изнутри здание и состояла из трёх палат, процедурной, кабинета врача, каморки старшего санитара, раздаточного пищеблока, чулана для хранения одежды и постельного белья. Здание имело три входа. Один из них через небольшой тамбур вёл в процедурную, куда также поступали и откуда выписывались больные, и далее — в палаты. Второй тамбур вёл в кабинет врача и раздаточную. Третий вход небольшим коридором был соединён с основной палатой больницы. Из этого коридора двери вели также в туалет, плохо утеплённый и мало отличавшийся от дворовой уборной, в комнатушку для хранения верхней одежды больных и в морг — последнее лагерное пристанище многих заключённых.
К больнице примыкал огород, находившийся внутри лагерной зоны и обнесённый невысокой оградой из колючей проволоки. В нём выращивали капусту, репу и турнепс, позволявшие немного улучшить питание больных и обслуживающего персонала стационара. На огороде работали санитары и выздоравливающие больные.
Основная палата больницы была рассчитана человек на тридцать. В середине её стоял длинный стол и две скамьи, печка обычной лагерной конструкции, изготовленная из железной бочки. Две меньшие палаты вмещали по десять человек. Одна из них была предназначена для тяжелобольных, другая — для выздоравливавших, помогавших санитарам. Там же спали санитары и фельдшер.
Все помещения больницы, так же как и рабочих бараков, освещались небольшими окнами или тусклым электрическим светом. Рамы в окошках были одинарными, и зимой с внутренней стороны их нарастал неравномерный слой льда, толщиной в пятнадцать-двадцать сантиметров, постепенно оттаивавший в конце мая, так что зимой слабый свет попадал в помещения, но ничего через окна не было видно.
Операционной в больнице не было, и сложные — полостные — хирургические операции на прииске не проводились. Сравнительно простые операции делали в процедурной, и довольно часто.
Многие из них были связаны с так называемым «членовредительством». Где-то доставали заключённые шприцы и иглы, и вводили в мышцы рук, ног, ягодиц или в мошонку слюну, содержащую большое количество болезнетворных микробов.
Попадая в стационар, им удавалось немного отдохнуть от тяжкой работы. Иногда такие эксперименты заканчивались трагически. Когда имелась возможность скрыть факт членовредительства, то есть, когда оно не было очевидным и не было зафиксировано надзирателем, врачи не оформляли акты об этом, чтобы больной не попал на штрафной режим питания. Были случаи искусственного раздражения роговицы глаза чернильным порошком или другими едкими веществами.
Но чаще всего заключённые чтобы окончательно избавить себя от тяжёлой работы на прииске взрывали капсюлем кисть руки или стопу. Первое время «подрывниками» были работяги-доходяги. Затем, когда режим в лагере ужесточился, ими часто становились блатные или суки, нарушившие суровые воровские законы и приговорённые к смерти своими бывшими соратниками. Такой участи не избежали и Мустафа Карим из Сусуманской пересылки, и Стальной — вожак одного из наиболее жестоких бандитских формирований, и Дмитриев, убивший фельдшера Клименкова, и многие другие их сподвижники и враги.
После ампутации конечности или, в том редком случае, когда кости были мало повреждены и удавалось спасти её, после длительного лечения, членовредителей снова отправляли в штрафной лагпункт. Там они трудились на сравнительно лёгких работах, главным образом, на проходке горно-подготовительных выработок (на рытье канав и зумпфов, на очистке котлованов, возведении дамб), на ремонте дорог или мыли золото на проходнушках или лотками.
Совсем неспособные к труду валялись на голых нарах в полустационаре, кутаясь в рваные телогрейки и получая четыреста граммов хлеба и жидкую баланду. Блатных и сук разных мастей редко спасало членовредительство. Их идеологические противники, захватившие власть в лагере или в штрафной зоне, некоторое время издевались над ними, а затем убивали.
Правящая элита воров, заседая на своей «правилке» или, как иногда говорили в лагере, «на политбюро», дотошно рассматривала поведение каждого обвиняемого и выносила приговор. Затем, вызвав очередную жертву в сушилку, где заседали воры-законодатели, объявляли решение суда и приводили его в исполнение. Обычно, скрутив осуждённого, душили его шнурком или веревкой, заталкивали под нары и вызывали для разбора следующего «клиента». Бывали случаи, когда в морг больницы с Линкового привозили на телеге по три-пять, а иногда и более трупов со «шворками» (шнурками) на шеях.
Когда Мустафа Карим попал в больницу с раздроблённой стопой, врачам удалось спасти ногу, но передвигаться он мог лишь с костылем. Начальник ОЛПа старший лейтенант Викторов несколько раз приходил в больницу и вызывал Карима в кабинет врача, требуя назвать имена руководителей бандитских формирований штрафной зоны Линкового, обещая взамен перевести его со штрафного пайка на больничное питание и оставить в лагпункте Двойном после выздоровления.
Но Карим молчал, зная, что за этим последует немедленная расправа с ним блатными.
После выздоровления и выписки из больницы Мустафу снова отправили на Линковый, откуда вскоре привезли в морг его труп со шворкой на шее.
«Не бреши, ни за что не садят!
Видно, в чём-нибудь виноват…» —
И солдат машинально гладит
Рукавицей жёлтый приклад.
И такая бывает штука.
Может шутку сыграть с тобой.
Скажет после: «Бежал, падлюка!» —
И получит отпуск домой.
Как огреет из автомата —
И никто концов не найдёт…
И смотрю я в глаза солдата.
Нет, пожалуй что не убьёт.
А. Жигулин
Жизнь охранников была столь же унылой и бесцельной, как и заключённых, но голод и тяжёлый труд не довлели над ними, и в руках у них было оружие, которое они могли применить по своему произволу против любого заключённого. На политзанятиях, проводившихся с вохровцами их командирами, к узникам лагерей (злейшим врагам общества, все помыслы которых направлены на нападение на конвоиров и побеги) прививалось бесчеловечно-жестокое отношение, звериная ненависть, поощрялось попирание их человеческого достоинства и элементарных прав.
Безнаказанность неимоверно развращала вохровцев. Не в меру усердствуя, надзиратели и конвоиры всюду выискивали нарушения режима заключёнными, придирчиво анализируя каждый их шаг, избивали, сажали в карцер по любым пустякам. Жестокость, изощрённые пытки, садизм были для них нормой обращения с невольниками.
Жили вохровцы в вольном посёлке недалеко от зоны в казарме — помещении барачного типа, над которым развевался поблёклый от солнца и ветра, когда-то красный, флаг. Спали на топчанах на не очень чистом постельном белье, но одеты были хорошо: зимой ходили в валенках и полушубках, тёплых шапках и меховых рукавицах, «попки» на вышках в сильные морозы кутались в овчинные тулупы.
Кроме отдыхающих бойцов в казарме был постоянно дежурный. Там же находились пирамиды с всегда готовым к бою оружием, имелась телефонная связь. К зданию примыкало помещение для овчарок — верных помощниц конвоиров, натренированных на преследование заключённых не хуже своих хозяев.
Одна из лагерных прибауток так передает угрозу конвоира: «Бежать вздумаете — пулю выпущу, пуля не догонит — собаку с цепи спущу, собака не догонит — сам побегу и догоню!»
Как не безнадежны побеги на Колыме, всё же они были нередкими: тяга к свободе была порой сильней грозивших зэка наказаний и смерти. Пойманного беглеца чаще всего убивали на месте, иногда избивали до полусмерти на вахте.
Если заключённый выходил оправиться за условно установленную и не обозначенную на производственном объекте запретную зону без разрешения конвоира, последний мог его застрелить, ничем не рискуя. Иногда конвоир сам провоцировал выход в запретную зону непонравившегося ему заключённого, требуя чтобы тот принес ему хворост для костра.
Такой случай был на Двойном. Ранив заключённого, вохровец вынул его карточку и, убедившись, что у его жертвы 58-я статья и 25 лет сроку, добил его вторым выстрелом, сказав:
— За тебя мне ничего кроме благодарности не будет!
На следующий день бригада отказалась идти с этим бойцом на работу. Ей дали другого конвоира, а через час после начала работы заменили прежним.
Жестокость бойцов передавалась по наследству от старшего поколения вохровцев к новобранцам, от блатных бригадиров, избивавших доходяг только за то, что те уже не в силах были выполнить производственную норму.
Вся жизнь вохровцев проходила с автоматом или карабином в руках, в охране заключённых, в охоте за беглецами.
Как охотника за беззащитным животным, как рабовладельца в погоне за беглым рабом или крепостным, как воина на фронте, так и вохровца охватывал азарт преследователя, желание показать свое превосходство над своей жертвой — поймать и непременно убить стремящегося к свободе пленника.
Животные убивают, когда хотят есть и, как правило, не убивают представителей своего вида. Человек, почувствовав свое превосходство перед «младшими братьями», уверовал, что животные и растения появились на свет только затем чтобы удовлетворять его, человека, потребности, и без раздумья лишал их жизни.
По мере повышения своего интеллектуального уровня человек стал убивать и себе подобных — чужаков за то, что у них кожа другого цвета, обычаи, нравы и мысли другие или просто для захвата их земли и имущества. Число убитых отмечалось скальпами врагов, наградами, орденами, зарубками в своей памяти. К героям битв, смельчакам благосклонно относились и поощряли их вожди, правители, одноплеменники.
Во все времена убийства граждан неприятельских или соседних держав, разрушения чужих поселений, расправы над непокорными жителями своей страны ценились и награждались правителями и военачальниками гораздо выше, чем созидательный труд человека в своем государстве.
Своих младших братьев — животных — охотники, наслаждаясь красотами окружающей природы, часто убивают, превращая живое, прекрасное, часто безобидное, существо в мёртвое безжизненное тело бесцельно, из спортивного интереса, для самоутверждения, показа своей удали и сноровки или просто от скуки. Угрызения совести от своего поступка они не испытывают.
К заключённым вохровцы жалости не испытывали, считая всех их преступниками, подлежащими суровому наказанию, моральному и физическому уничтожению.
Большая часть бойцов и надзирателей имела лишь начальное образование. Годами или десятилетиями они служили в охране, и это сказывалось на их нравственном облике, образе жизни. Свободное от дежурства время вохровцы проводили в пьянках, картёжных играх, драках.
Матерная брань была обычным средством общения, как с заключёнными, так и между собой. Редко можно было увидеть в руках бойца газету или книгу, спирт же и брага были постоянными спутниками его жизни. Даже вольнонаемные работники прииска сторонились вохровцев.
В начале пятидесятых годов на Колыме возник дефицит вохровцев, и в качестве конвоиров стали набирать «самоохранников» — заключённых-бытовиков с небольшими сроками. Они жили за зоной в помещении дивизиона вместе с вольными стрелками, питались там же; им доверили оружие, они носили военную форму, только звёздочек на шапках-ушанках у них не было.
К остальным заключённым они относились с такой же жестокостью, как и их вольнонаёмные собратья по оружию. За свое благополучие: возможность спать в солдатской казарме, сытно есть и тепло одеваться они должны были верно служить сторожевыми псами, чтобы, избави бог, не заподозрили их в сочувствии к остальной массе заключённых и не заперли снова в зоне в вонючих бараках, не посадили бы на лагерную баланду и тяжёлый труд в золотых забоях.
Автоматы в руках конвоиров и их безнаказанность иногда приводили к трагедиям и для вольнонаёмных.
Сусуман расположен на левом берегу Берелёха, а ремонтный завод горной техники — на правом. Как-то поздно вечером инженер завода возвращался домой. Документов с собой у него не было.
В этот вечер из какого-то лагеря был совершён побег, о чем были поставлены в известность дежурные на КПП, один из которых был расположен в Сусумане у моста через реку Берелёх. Не предъявившего документов инженера подвыпившие вохровцы жестоко избили, а затем бросили в карцер.
Утром жена, разыскивавшая мужа, обратилась в милицию. Лишь вечером вспомнили о человеке без документов в изоляторе. От тяжёлых побоев он скончался.
Однажды в Сусумане остановилась сопровождаемая конвоиром машина с заключёнными женщинами, работавшими в сельхозучастке недалеко от посёлка. Водитель зашёл в киоск за пачкой сигарет, и у грузовика собралось несколько мужчин, которые стали переговариваться с лагерницами.
Конвоир стал отгонять мужчин от машины, угрожая автоматом, но те не уходили, кто-то даже стал подшучивать над бойцом. Тогда конвоир выпустил автоматную очередь по стоявшим возле машины людям: двоих убил, нескольких ранил. Начальство признало применение оружия правомерным, а медкомиссия сочла бойца в момент совершения преступления невменяемым.
В нашем лагпункте назначили старостой заключённого, бывшего капитана — командира дивизиона из посёлка Нексикана. Ранее старосты в нашем лагпункте не было, — не было в этом нужды, хотя штатным расписанием эта должность была предусмотрена. Теперь же лагерное начальство решило устроить на вакантное место своего бывшего коллегу.
Работая ещё в охране и узнав, что начальница санотдела Репьева с мужем поехали в Магадан, а дома у них остался только дневальный, капитан с бойцом приехал в Сусуман с подложным ордером на обыск. Обыскав квартиру Репьевых, забрал все драгоценности, ценные вещи и покинул посёлок. Долго не могли найти преступника, но однажды дневальный увидел капитана на улице Сусумана. При обыске в его комнате в Нексикане нашли часть похищенных вещей.
Где ж ты теперь? С нищетой горемычной
Злая тебя сокрушила борьба?
Или пошла ты дорогой обычной
И роковая свершится судьба?
Кто защитит тебя? Все без изъятья
Именем страшным тебя назовут,
Только во мне шевельнутся проклятья —
И бесполезно замрут!..
Н. Некрасов
Вензона занимала небольшую часть общей зоны лагпункта Двойного и была отгорожена от неё колючей проволокой. Сюда со всей Колымы привозили заключённых-мужчин больных сифилисом. Длинный барак был разделен на две примерно равные секции с отдельными входами. В каждой из них жила бригада, работавшая на шахте, полигоне или промприборе. В вензоне не было отдельной кухни, столовой и медпункта.
У дневальных бараков были свои бачки и миски, и они в отведённое для них время через специальное раздаточное окно получали еду из общей кухни. Амбулаторию вензонники тоже посещали после всех, последними выходили они и на развод.
Лечение больных-сифилитиков начиналось сразу же после поступления их в вензону и продолжалось восемь-десять месяцев, а иногда и более года. Больные были разбиты на группы.
Ежедневно приходилось делать до двадцати и более внутривенных инъекций мышьяковистого соединения Mapharsen'a — американского лекарственного препарата, поставляемого в ампулах в виде белого порошка. Перед вводом лекарства в вену фельдшер в этой же ампуле растворял порошок в стерильной дистиллированной воде, приготовляемой в больнице. Уколы мышьяка тяжело переносятся, особенно ослабленными людьми, и в день инъекций или взятия крови на анализ заключённых освобождали от работы.
Когда запас Mapharsen'а закончился, мы стали использовать отечественные препараты: мышьяковистый — новарсенол, тоже вводимый в вену, и препарат висмута — биохинол, вводимый внутримышечно в ягодицу. Курс лечения состоял из десяти инъекций, которые проводились через два дня на третий. Затем делали перерыв на месяц-полтора, за время которого у больного брали кровь на анализ.
Для диагностики заболевания применялись серологические реакции Вассермана, Цитохоля, Кана и другие, основанные на способности сыворотки крови больного сифилисом образовывать комплексы с соответствующими антигенами. Для контроля сравнивались результаты двух реакций.
Анализы проводились в Нексиканской лаборатории, и их результаты мы получали обычно через полторы-две недели. «Кресты» исчезали, как правило, после трёх-четырёх курсов лечения, внешние признаки болезни — ещё раньше.
После выздоровления заключённых выписывали в общую зону; впоследствии врач периодически осматривал их, а фельдшер вновь брал кровь на анализ. Были случаи, когда недолечившийся или повторно заразившийся заключённый возвращался обратно в вензону. Стойкий иммунитет у переболевшего сифилисом не вырабатывается.
Многие из больных вензоны были активными или пассивными педерастами. Среди активных были, в основном, блатные или лагерные придурки, пассивные были их жертвами. Доведённые голодом и непосильным трудом до отчаяния молодые пареньки, смахивающие на девчонок, с тонкими голосами часто становились жертвами блатных: не выдерживали и соглашались на извращённую половую связь за лишний кусок хлеба и более лёгкую работу, иногда просто подвергались насилию.
В лагере им давали женские имена: Машка, Зинка, Верка, на которые они отзывались. Их «мужья» — бригадиры-урки — заботились, чтобы «жёны» не голодали, устраивали их на лёгкие работы.
Жёны частенько покрикивали на остальных работяг, и небезопасно было их обидеть, оскорбить или унизить.
У пассивных педерастов часто у сфинктера заднего прохода появлялись обширные мокнущие эрозивные образования (кондиломы) — грибовидные разрастания на тонких ножках. После лечения они не исчезали, и врач удалял их оперативным путем под местной анестезией.
В вензону Двойного прибывали больные сифилисом с приисков всех горнопромышленных управлений Дальстроя: Западного, Северного, Тенькинского, Индигирского, Чаун-Чукотского, из рудников и угольных шахт и даже из Маглага.
Иногда привезённые в вензону оказывались здоровыми, а попали в неё, ошибочно считая, что вензона — это отделение Центральной больницы УСВИТЛа и находится на Левом берегу. В результате «больные» попадали с одного прииска на другой, ещё худший. Направление на лечение здоровые лагерники получали обманным путем, сделав себе «мостырку», или за взятку местному фельдшеру. Если заболевание не подтверждалось, заключённого после одного курса лечения и отрицательного анализа крови переводили в общую зону лагпункта или отправляли на другие прииски.
Ежемесячно в вензону попадало до десяти и более больных.
Одна беда, одна тревога,
Одна судьба, одна земля...
На всю оставшуюся жизнь
Нам хватит горя и печали.
Где те, кого мы потеряли
На всю оставшуюся жизнь?
Б. Бахтин и П. Фоменко
Большая часть больных стационара, особенно зимой, была с простудными заболеваниями — гриппом или воспалением лёгких, туберкулёзом, заболеваниями почек или печени, глубокой дистрофией, с признаками пеллагры и цинги, упорными поносами, гипертонией. Хроников обычно вывозили с прииска, направляя в Сусуман в больницу Заплага или в Центральную больницу на Левый берег. Немало было и хирургических больных, главным образом, членовредителей, а также с переломами костей в результате производственных травм или побоев блатными бригадирами, надзирателями и конвоирами. Нередко травмы приводили к летальным исходам.
На побои со стороны надзирателей и охраны оперуполномоченный не обращал внимания, так как они почти всегда считались законными. При избиениях же заключённых их бригадирами, приводивших к увечьям работяг, уполномоченный обычно оформлял акты и передавал дело в суд — производство не должно страдать от чрезмерной ретивости хозяев зоны. После суда в Сусумане и получения нового срока, бригадира направляли на другой прииск во избежание мести с его стороны. Иногда бригадиры, предчувствуя неприятности с оперуполномоченным, задабривали свои жертвы хорошей пайкой и переводом на лёгкую работу, предлагая взамен отказаться от жалобы в избиении.
Хирургические операции чаще всего проводил Лик, иногда — Шах, фельдшер стационара им ассистировал. Перед операцией тщательно кипятились хирургические инструменты. Операции проводились под местной анестезией, реже — спинномозговой или под общим наркозом. В последнем случае давать наркоз тоже было обязанностью фельдшера. «Маска Эсмарха» изготавливалась из алюминиевой проволоки, клеёночной прокладки, ваты и марли. Перед дачей наркоза лицо больного смазывалось вазелином, в маску на марлю вливалось граммов пятьдесят эфира или хлороформа, затем лицо больного закрывалось маской и ему предлагалось медленно считать. Просчитав до пятидесяти, больной начинал путаться в счёте, а затем засыпал. При признаках беспокойства больного во время операции, доза эфира увеличивалась.
Для отсечения конечности фельдшер перед операцией смазывал йодом кожу вокруг предполагаемого разреза, туго накладывал жгут выше локтя или колена так, чтобы перекрыть артериальный ток крови к оперируему участку. Затем врач обрезал скальпелем по окружности сечения конечности кожу и мышцы, отпиливал хирургической пилой кость так, чтобы торец кости можно было закрыть мышцами, а мышцы кожей. Крупные сосуды хирург перевязывал кетгутом, концы нервных стволов удалял, мышцы сшивал. Фельдшер обильно посыпал рану стрептоцидом, врач сшивал кожу стерильными шелковыми нитками, после чего фельдшер покрывал конец ампутированной конечности стерильной марлей и забинтовывал её. Во время операции, как бы рассуждая вслух, Лик пояснял ассистирующему ему фельдшеру порядок и значения выполняемых им действий.
Операции проводились в процедурной, и заживление ран первичным натяжением было редким. Обычно рана после операции недели две-три гноилась, приходилось сравнительно часто делать перевязки. Первое время больной ещё ощущал присутствие удалённой конечности, мысленно шевелил отсутствующими пальцами, но постепенно эти ощущения исчезали.
Нередко случались и производственные травмы. В первые годы моего пребывания на прииске это были в основном травмы от внезапного обрушения заколов (кусков породы кровли в лаве) или в результате буровзрывных работ. Эти травмы часто заканчивались смертельными исходами. В дальнейшем по мере механизации горных работ большая часть травм была связана с механическими повреждениями или электрическими ожогами различной степени тяжести.
Разбирать случаи травматизма для составления акта приезжал в больницу из центрального поселка заместитель главного инженера прииска по технике безопасности Иван Малютин, часто навеселе.
Оглядывая процедурную, он как-то сказал мне:
— Хорошо у вас тут! И вообще, никакой заботы у заключённого: и накормят, и напоят, и оденут, и обогреют. А нам вольнонаёмным обо всем приходится самим думать — никто о нас не позаботится!
Окончив в Магадане курсы горных мастеров, Малютин попал на прииск Скрытый, работал горным мастером в шахте, ютился с молодой красивой женой в убогой, зимой холодной хибарке; переносил все тяготы приисковой жизни, и только стакан спирта скрашивал его безрадостное существование. Жену свою Олю он уважал, но любил только водку.
Появившись на прииске, Ольга Малютина сразу же привлекла внимание мужской части населения прииска, но отдала предпочтение уже немолодому главному инженеру Федору Николаевичу Куликову, жена которого находилась в это время на материке. Добившись дружеского расположения, а затем и сблизившись с ним, Ольга не забывала интересы мужа, заботилась о нём и продолжала по-своему любить.
Главный инженер назначил Малютина своим помощником по технике безопасности, добился для его семьи хорошей квартиры в доме ИТР (инженерно-технических работников), часто выписывал как «ударнику производства» дефицитный на прииске спирт.
Отправляя мужа на дальний участок расследовать несчастный случай, главный инженер, зная как тяжело жене без мужа, не забывал навестить её и утешить.
72. Новый врач
О, наконец! Из вражеского стана
Я убежал, израненный боец...
Из мира лжи, измены и обмана
Полуживой я спасся, наконец!
В моей душе ни злобы нет, ни мщенья,
На подвиги и жертвы я готов…
Обитель мира, смерти и забвенья,
Прими меня под свой смиренный кров!
А. Апухтин
Лику удалось, наконец, отпроситься на материк, и его заменил Семён Яковлевич Пастернак, прошедший курс перевоспитания в лагере и работавший там почти всё время фельдшером.
До заключения он работал в Одессе секретарем райкома комсомола и был знаком там с нынешним начальником ЗГПУ — генерал-майором Семёном Ивановичем Шеменá. Возможно, это помогло ему после освобождения занять на прииске столь высокий пост, не имея медицинского образования.
Осенью 1958 года Шаха перевели на другой прииск, а его место занял Николай Петрович Прудников, которого я немного знал по Центральной больнице УСВИТЛа, где он работал ординатором одного из терапевтических отделений. По специальности новый врач был венерологом и, вероятно, поэтому его направили на наш прииск. Кроме работы в больнице он часто осматривал больных вензоны и решал вопрос об их выписке в общую зону.
Николай Петрович был груб с фельдшерами и обслуживающим персоналом. До заключения служил в армии военным врачом и сейчас старался насадить военную дисциплину среди персонала больницы. В лагере легко шёл на контакты с блатными, не раз снабжал их наркотиками, любил выпить. Несмотря на то, что спирт был на Колыме дефицитом, ему как единственному врачу на прииске удавалось довольно часто лакомиться им. Скудное количество спирта, попадавшего в больницу, тоже было его достоянием.
Иван Петрович Василенко, оправившись от ранений, нанесённых блатными, стал работать фельдшером в больнице, быстро осваивая нехитрые новые обязанности. Первое время я охотно помогал ему, не желая терять квалификацию больничного фельдшера и надеясь со временем вернуться в стационар.
В 1948 году высшее руководство страны приняло решение о создании специальных лагерей для политических заключённых — особо опасных государственных преступников — с более жёстким режимом и с использованием их только на общих работах, а также постановление о переводе политзаключенных в вечную ссылку после их освобождения из лагеря. В Магаданской области для них должны были открыть лагерь усиленного режима с поэтическим названием «Береговой лагерь» (Берлаг).
Как-то в амбулаторию зашёл начальник лагпункта Лущекин и сообщил об этом Зельманову.
— Но у нас все фельдшера контрики. Не можем же мы оставить лагерь без фельдшеров. Среди бытовиков и уголовников их не найти. Да и обучить будет сложно.
— Требуйте у начальницы санотдела вольнонаёмных фельдшеров, предложил Лущекин.
— Вольнонаёмный отработает свои часы и уйдет за зону. А в лагере, вы сами знаете, фельдшер нужен круглосуточно... Может быть, на время этапа в Берлаг госпитализировать фельдшеров.
— Это не поможет. Всё они на учете в УСВИТЛе, и, как только выпишутся из больницы, мы будем обязаны сразу же отправить их в Берлаг. Новый лагерь ещё только организуется, так что в запасе у вас около года, чтобы постепенно заменить состав фельдшеров.
73. Сумасшедшие
Кто говорит, что я с ума сошел?!
Напротив! Я гостям радёшенек... Садитесь.
Как вам не грех? Неужели я зол!
Не укушу — чего боитесь.
Давило голову, в груди лежал свинец...
Глаза мои горят, но я давно не плачу —
Я всё скрывал от вас. Внимайте, наконец:
Я разрешил свою задачу!..
Я. Полонский
Несмотря на каторжные условия в приисковых лагерях тяжёлые психические заболевания у заключённых встречались редко. Небольшое психиатрическое отделение было лишь в Центральной больнице УСВИТЛа. Конечно, почти каждый з/к, познавший тяжкий труд на прииске, испытавший голод, холод и систематические побои вохровцев и блатных, цингу и пеллагру, до конца своих дней оставался с нарушенной по сравнению с нормальным человеком психикой, но для работы в забое считался вполне пригодным.
Чем истощённее заключённый, тем ýже круг его интересов и меньше вероятности серьёзного психического заболевания. Один заключённый — сильный, здоровый урка — был водворён на Линковом в жестокие морозы в карцер, который практически не отапливался и где он отморозил обе ступни ног, так что их пришлось ампутировать. Для доходяги это не было большим уроном, а лишь избавлением от тяжкого непосильного труда в забое, но для вора, привыкшего подавлять фраеров своей силой и славившегося крепким здоровьем, это было трагедией. С буйным помешательством его отправили в Центральную больницу на Левый берег.
Некоторые доходяги специально отмораживали себе ногу, помочившись в ШИзо в обувь. Как членовредителей лагерное начальство их не оформляло, так как по закону в карцере температура должна была быть не ниже двенадцати градусов тепла и формулировка: «Отморозил ногу в изоляторе» была неприемлемой.
В лагере часто психически здоровые, но изнурённые тяжёлой работой и голодом заключённые, чтобы попасть в психиатрическое отделение Центральной больницы симулировали сумасшествие. Но долго выдержать свою роль мало кому удавалось, и большинство из них быстро сдавалось, упрашивая врача оставить его в больнице на неделю-другую. Обычно, чем больше они предавались фантазии во время симуляции, тем скорее она у них иссякала и быстрее разоблачали их врачи. Некоторые зэка симулировали паралич конечностей или имитировали контрактуру (ограничение или отсутствие подвижности) суставов после их заболеваний. В таких случаях Прудников иногда применял «веселящий газ» (закись азота) в качестве ингаляционного рауш-наркоза, и симулянт в стадии возбуждения отлично двигал «парализованной» конечностью. Врачи давали иногда доходягам «незаконное» освобождение от работы, но не любили когда их обманывали. Лишь в редких случаях симулянтам и «сумасшедшим» удавалось сыграть свою роль до конца.
Один из них — Абасов, — находясь как доходяга в полустационаре, внезапно стал набрасываться на своих соседей. Его связали. Он перестал говорить и есть, издавая временами нечленораздельные звуки. Его перевели в больницу. Там он немного успокоился, лежал, свернувшись калачиком, на койке, сбросив нижнее белье и закутавшись с головой одеялом. Ни с кем не разговаривал, что-то невнятно бормотал, не отвечал на вопросы. Несколько раз зимой он выбегал во двор и носился босиком по снегу, пока его не поймают или он сам не упадёт от изнеможения и его не вернут в палату. Так как специалистов по психическим болезням на прииске не было, его через некоторое время отправили в Центральную больницу УСВИТЛа.
Вторым «сумасшедшим» был Руденко. Вышел как-то зимой в сорокаградусный мороз к вахте без телогрейки и шапки, подошёл к нарядчику, скосил глаза и произнес:
— Пiду на роботу!
— А где твоя телогрейка и шапка?
— Не знаю. Пiду на роботу!
Бригадир и конвоиры отказались взять раздетого и ненормального на работу, нарядчик привёл его в амбулаторию, а я отвёл в больницу к Прудникову на обследование. Он оставил Руденко в стационаре, поручив через несколько дней помогать санитарам, что мнимый сумасшедший охотно делал, продолжая строить из себя дурачка. В его психике никаких отклонений от нормы врач не обнаружил и через некоторое время выписал из больницы на работу.
И снова Руденко первый у вахты, раздетый с традиционной фразой:
— Пiду на роботу!
Тогда нарядчик дал ему метлу, совок и лопату и предложил работу дворника. Руденко добросовестно выполнял свои обязанности: первый день без телогрейки и шапки, а затем оделся «по сезону». И не простудился, не отморозил ничего. Так добросовестно с утра до вечера он подметал и убирал территорию лагеря, не забывая своей роли дурачка, что Зельманов решил оставить его в лагпункте дворником. Помогая в столовой, он зарабатывал лишний черпак баланды и порцию каши. Некоторое время я его не видел, а потом встретил возле кухни поправившегося, хорошо одетого — в полушубке и валенках. Привез он дрова на кухню.
— Ну что, Руденко, разум вернулся к тебе? — спросил я.
— А зачем мне теперь быть сумасшедшим? Я сейчас работаю возчиком. Дали пропуск на бесконвойное хождение за зоной. На вольном посёлке подрабатываю. Всегда сыт! Чего ещё надо зэка? Быть сумасшедшим да ещё голодать и мёрзнуть теперь мне ни к чему!
В позднейшие времена наши власти своих политических противников — диссидентов — отправляли в «психушки». При сталинском режиме психически здоровые заключённые симулировали сумасшествие, стремясь попасть в психиатрические отделения лагерных больниц, добровольно соглашаясь жить среди безумных, лишь бы избежать каторжного труда на горных работах.
Как-то в стационар принесли с производства на носилках заключённого, упавшего со слов свидетеля в двенадцатиметровый ствол шахты. Он лежал неподвижно с закрытыми глазами, тяжело дыша. Лик, находившийся в это время в лагпункте, проверил пульс «больного», тщательно осмотрел его, ощупал кости, внутренние органы, напряженность мышц живота, проверил реакцию зрачков глаз на свет, а затем сказал:
— Можешь встать!
Больной продолжал лежать неподвижно.
— Вставай, вставай! У тебя всё цело.
— Доктор, но я же упал в ствол! — возразил умирающий, открыв глаза.
— Этого я не знаю. Знаю только, что ты здоров.
Затем, обратившись ко мне, добавил:
— Дай ему один день отдыха, чтобы не так разочаровывался.
Не дни и не месяцы — долгие годы
В тюрьме осуждён я страдать,
А бедное сердце так жаждет свободы...
Нет, дольше не в силах я ждать!
Здесь штык или пуля, там воля святая.
Эх, тёмная ночь, выручай!
Будь узнику ты хоть защитой, родная...
И. Гольц-Миллер
У бригадира Матвиенко из вензоны второй срок был за побег. Ему удалось довольно долго побыть на свободе, и теперь за ним был особый надзор. До заключения он был радиолюбителем, и вольнонаёмные жители посёлка часто приглашали его отремонтировать вышедшую из строя радиоаппаратуру, однако за зону его выпускали только с конвоиром. В лагпунктах не было радиоточек, но Матвиенко удалось в своем бараке собрать из приобретённых на вольном поселке деталей простенький радиоприёмник, который, однако, вскоре у него отобрали надзиратели.
Матвиенко работал днём, а его помощник Панчишин — ночью.
Как-то бригадир зашёл в амбулаторию и попросил меня освободить от работы своего помощника:
— Болеет он!
— Пусть зайдёт в санчасть, я его осмотрю.
— Он не встаёт: сильно простудился.
— Я зайду в барак; осмотрю его там.
— Нет, не надо! Я сам дам ему денёк отдохнуть, а завтра он придёт на приём в амбулаторию, если не поправится.
Однако вечером на разводе я заметил, что Панчишин вышел с бригадой на работу. Через день он пришёл по графику на укол Mapharsen'а, и, как обычно после инъекции, я записал его в список освобождённых от работы.
На следующее утро на вольном посёлке соседи начальника смены холостяка Гриценко заметили, что замок с двери его комнаты сорван, и сообщили об этом в охрану. Гриценко вызвали с участка, и тот обнаружил, что у него похитили сапоги, туфли, два костюма, ножи, охотничье ружьё, продукты и все деньги.
Утренний развод задержали до прихода ночной смены. Выстроили во дворе всех заключённых, и после многократной проверки выяснили, что нет Матвиенко и Панчишина. Под одной из сторожевых вышек обнаружили перекушенную кусачками колючую проволоку. Видимо, попка на вышке задремал, и беглецы проползли у него под носом.
Когда я узнал об этом, сразу подумал, что мог бы оказаться соучастником преступления, если бы накануне по просьбе Матвиенко дал Панчишину незаконное освобождение от работы.
Пущенные по следу собаки добежали до реки Берелёха, но дальше следы беглецов затерялись. У реки нашли их лагерную одежду и старую обувь. Здесь беглецы, видимо, переоделись в вольную одежду и, захватив с собой обувь, пошли босиком по воде вдоль берега реки. Все ближайшие КПП были предупреждены о побеге. На поиск послали свободных от дежурства вохровцев из нашего и из соседних лагерей.
Вскоре охотник из Аркагалы сообщил в местный дивизион охраны, что в тайге, недалеко от посёлка, его задержали и обобрали двое мужиков с охотничьим ружьём, забрав и его ружьё. В указанный район были посланы вохровцы, которые поймали двух заключённых. Один из них пытался бежать, и его застрелили. Второй назвался Матвиенко и сказал, что бежали они с прииска Скрытого. Однако одеты оба были в лагерное тряпьё, и ружей у них не было. Когда из Аркагалы сообщили на наш прииск о пойманных, за ними послали надзирателя Нагуманова, дежурившего в лагпункте в ночь побега, и бойца, находившегося в то время на вышке.
— Живым в лагерь не привезу! Пристрелю по дороге, — решил надзиратель.
В Аркагалинском лагере надзирателя привели сначала в морг. Панчишина Нагуманов знал плохо и труп не опознал. Матвиенко же он знал хорошо и сразу увидел, что находившийся в изоляторе Аркагалинского лагеря заключённый не тот, за кого себя выдаёт.
После допроса оставшегося в живых зэка выяснилось, что бежал он с товарищем с разведучастка и возле Аркагалы встретил двух мужиков с ружьями, сказавших, что они тоже беглецы — со Скрытого. Чтобы запутать следы и зная, что вохровцы могут под горячую руку своих беглецов застрелить, а чужих не станут убивать, заключённые поменялись фамилиями. Одного из наших надзирателей вскоре командировали на месяц в Магадан, но поиски беглецов не увенчались успехом.
Матвиенко я больше не видел, а Панчишин через год появился в лагпункте с новым сроком за побег. Он рассказал, что до Магадана добрался вместе с Матвиенко, а там они разошлись, и больше он своего бригадира не видел. В Магадане Панчишин продал охотничье ружьё, перебивался случайными заработками, спал, где придётся. Кто-то из работодателей поинтересовался его документами, которые нанимаемый батрак не предъявил ему, и последний, проявив бдительность, сообщил в милицию о подозрительном субъекте. Беглеца задержали и по отпечаткам пальцев опознали. После суда и оформления нового срока, его отправили снова в тот же лагерь, чтобы заключённые убедились, что рано или поздно беглец будет пойман и наказан.
Были и другие попытки бегства из нашего лагпункта. Один раз доходяга ушёл через запретную зону во время работы на промприборе, но его быстро догнали с собаками. Он не сопротивлялся, так как идти ему было некуда, да и сил уже не было. Солдаты привели его на вахту, избили и бросили в карцер, где он и умер. На вскрытии трупа были обнаружены переломы ребер, разрывы внутренних органов, следы пыток раскалённой кочергой.
Один из заключённых ночью решил перелезть через колючую проволоку запретной зоны лагпункта. Стрелок с вышки увидел беглеца и выстрелом из винтовки раздробил ему плечевой сустав. Пришлось полностью ампутировать руку.
Подземные горные выработки соседних шахт разных лет отработки часто соединялись между собой. Если шахтные поля находились в пойме ручья, то во время половодья их затапливало водой, через год вода замерзала и горные выработки заполнялись льдом. У ручья Линкового часть золотоносной россыпи была расположена на увале, и отработанные выработки с одной стороны были сухими. Постепенно кровля в лавах прогнулась и опустилась на подошву, но у одного из бортов очистных выработок осталось пустое пространство, через которое можно было пролезть в старые горные выработки.
Двое заключённых обнаружили это. Более того, они нашли старый шурф, через который можно было выбраться на поверхность. Запасшись небольшим количеством хлеба, беглецы ушли в старые выработки, чтобы в дальнейшем выбраться через заброшенный шурф. В действующей шахте беглецов не обнаружили, следов на поверхности тоже не было, но тактика их была разгадана.
Шахту временно закрыли, чтобы беглецы не имели связи с другими заключёнными, а у ствола и у всех шурфов оставили круглосуточную охрану.
Три дня беглецы терпели холод и голод, а на третью ночь вылезли через шурф на поверхность и сразу же попали в лапы вохровцев.
В неведомой глуши, в деревне полудикой
Я рос средь буйных дикарей,
И мне дала судьба, по милости великой,
В руководителей псарей.
Вокруг меня кипел разврат волною грязной,
Боролись страсти нищеты,
И нá душу мою той жизни безобразной
Ложились грубые черты…
Застигнутый врасплох, стремительно и шумно
Я в мутный кинулся поток
И молодость мою постыдно и бездумно
В разврате безобразном сжёг.
Н. Некрасов
С назначением Мороза начальником лагпункта Линкового его разделили на две зоны. В одной из них (общей) под управлением ссученных воров в качестве нарядчика, бригадиров и прочих придурков находились фраера — в основном, политзаключённые; в другой (штрафной) за дополнительным проволочным ограждением жили честные воры, отказавшиеся сотрудничать с лагерным начальством на неприемлемых для них условиях.
После нападения на лагерную обслугу и убийства фельдшера Клименкова и других заключённых, главным образом — ссученных воров, положение пленников штрафной зоны ещё ухудшилось, и постепенно часть честных воров стала переходить в разряд сук. Когда честные воры лагпункта были уничтожены или ссучились, сук стало слишком много для одного лагпункта — для них уже не хватило блатных должностей, и по приказу начальника ОЛПа Викторова часть ссученных была переведена в центральный лагпункт. Они были назначены на должности внутрилагерной администрации и легко справились с местными честными ворами.
В лагпункте Двойном власть находилась ещё в руках честных урок. Большинство бригадиров были авторитетными ворами; ссученные, как и фраера, всячески притеснялись ими, но до убийств дело доходило редко. Суки старались в шахте не работать, где закол на голову мог внезапно обрушиться, а потом разбирайся, убийство это или несчастный случай. На поверхности тоже могли устроить самосуд: при подъёме из глубокого шурфа отпустить храповик воротка и рукоятку подъёма, а сверху ещё валун на голову кинуть; или ударить тупым предметом по голове, а затем бросить в бункер промприбора и засыпать труп казнённого горной породой с помощью бульдозера; или, наконец, выждав удобный момент, всадить в череп кайло.
Однажды в амбулаторию лагпункта надзиратель привёл молодого вора Плотникова, только что убившего кайлом одного из ссученных. Нужно было дать заключение о том, что по состоянию здоровья убийца может содержаться в ШИзо, пока его не отправят в Сусуман на суд. На здоровье блатной не жаловался.
— Сколько тебе лет? — поинтересовался Зельманов.
— Двадцать один.
— И многих ты успел убить?
— Это четвёртый, — равнодушно ответил вор, посвящая нас в обыденные дела блатного мира.
— За что?
— Так надо было. Они знали за что.
Вероятно, Плотников проиграл в карты, долг отдать не смог и должен был откупиться, приняв на себя роль палача.
Некоторые воры, отколовшись от воровской стаи, не присоединились к сукам и стали обычными «работягами», независимыми от воровского морального кодекса и их партийной дисциплины — стали ворами-одиночками. Хотя они и притеснялись честными ворами, но им сохранили жизнь, так как, отступившись от воровской веры, они не стали суками, не предали своих товарищей по партии. К фраерам они по-прежнему относились с презрением: обобрать или обмануть их считалось для них нормальным, достойным.
Вновь поступивших в лагпунт заключённых обычно нарядчик приводил в амбулаторию для их осмотра, установления категории труда и заведения на них медицинских карточек. Как-то привели группу заключённых, среди которых был высокий худой мужчина.
— Что, не уличаешь? — спросил он меня на блатном жаргоне.
Присмотревшись, я узнал в доходяге некогда верзилу — дневального зубринской бригады Ромашкина.
Он освободился из лагеря вскоре после того, как меня с группой доходяг вывезли с прииска Марины Расковой в сангородок. Ромашкин решил выехать на материк, но в Магадане в ожидании парохода связался со шпаной, участвовал в убийствах, бандитских нападениях, грабежах и получил новый срок — двадцать лет.
В Магаданской и Сусуманской пересылках прошёл процедуры «трюмления» суками (избиения и принуждения к отказу от старой веры), дошёл, но остался жив, не отказавшись от старых воровских морально-нравственных принципов. На Двойном он пользовался авторитетом у честных воров, стал бригадиром одной из бригад.
Отмщенья, Государь, отмщенья!
Паду к ногам твоим:
Будь справедлив и накажи убийцу,
Чтоб казнь его в позднейшие века
Твой правый суд потомству возвестила,
Чтоб видели злодеи в ней пример.
Из трагедии
На небольшой террасе у невысокой сопки вблизи ручья Дайкового прямо подо мхом один из заключённых случайно нашёл видимое на глаз золото, не обнаруженное ранее геологами. Хотя золотоносный участок был невелик, содержание золота было столь высоким, что давало возможность горному участку быстро выполнить годовой план. Механизированным способом разрабатывать эту небольшую россыпь на склоне сопки было сложно, и туда направили три бригады для промывки песков проходнушками и лотками.
За золото в то время уже можно было достать и еду, и выпивку. Бригадирами были блатные: Батычко, Кичеджиев и Леницкий. Они сидели со своими приближёнными у костра, грелись на солнышке и следили за работой фраеров, таскавших золотоносные пески с террасы к ручью, где их промывали другие з/к.
К ним подошёл надзиратель Нагуманов и, обратившись к Кичеджиеву, спросил:
— Чего расселись, не работаете?
— Вон наши работяги вкалывают, а мы свой план выполнили: законно отдыхаем!
Ободрённый ответом бригадира, один из его помощников, нагло ухмыляясь, спросил:
— А может, гражданин начальник, пришли к нам выпить маленько? Так нам не жалко, угостим!
Побагровев от злости, Нагуманов отошёл, поклявшись в душе отомстить обидчику.
На следующий день Нагуманов был навеселе и перед началом своей смены зашёл к начальнику лагпункта Лущекину:
— Пойдем бить блатных! Я кое с кем из них должен рассчитаться.
Угостив начальника спиртным, он потащил его в зону, зашёл в хлеборезку, взял увесистую гирю и направился в барак, где жил обидчик. Разбудив его, сказал:
— Вставай, пойдешь со мной! Я кое-что тебе объясню.
— Не пойду! — ответил з/к и, вытащив бритву, стал резать себе живот, но так, что кровь закапала, а задет был лишь кожный покров.
Нагуманов оставил его в покое, но в ту же ночь избил нескольких блатных, успокоившись лишь после многократных увещеваний Лущекина.
А на следующий день по случайному совпадению в лагерь прибыла магаданская комиссия из УСВИТЛа.
Один из молодых офицеров зашёл в барак бригады пожилого вора Леницкого. Надзиратель, уже под хмельком, выстроил работавших в ночную смену и теперь отдыхавших заключённых. У некоторых блатных на шеях были серебренные или алюминиевые крестики. Офицер подошел к одному из молодых воров.
— Неужели вы верите в Бога? — удивился он.
Блатной с крестиком молча с наглым видом посмотрел на него в упор. На помощь пришел надзиратель. Охватив рукой тесёмку висевшего на шее блатного крестика, он объяснил:
— У него другой бог. Этот крестик означает, что он в рот гребёт всех.
Вечером, когда пришли дневные бригады, заключённых лагпункта выстроили в зоне перед магаданской комиссией. И когда прозвучало традиционное: «Жалобы есть?» вперед вышел Кичеджиев. В руках у него была газета небольшого формата — орган КВЧ Заплага для внутрилагерного распространения. На первой странице большими буквами было напечатано: «Привет передовым бригадам Батычко, Кичеджиева и Леницкого прииска Скрытого, выполняющим нормы выработки на 250 процентов!»
— Гражданин начальник, — обратился Кичеджиев к полковнику, руководителю магаданской комиссии. — Мы трудимся, не жалея сил, стараясь дать больше золота Родине, выполняем план на 250 процентов, а нас по ночам избивают надзиратели. За что же?
И по его команде вперед вышли несколько человек с синяками и царапинами.
— Вы уедете в Магадан, а нас будут продолжать избивать и убивать за то, что мы посмели вам пожаловаться, — закончил он.
— Кто избивал? — спросил руководитель комиссии начальника ОЛПа.
Викторов сказал, что он пока ничего не знает, но завтра же разберется и накажет виновных.
— В присутствии начальника ОЛПа, — обратился полковник из Магадана к заключённым, — заверяю, что никто вас пальцем не тронет, а оперуполномоченному поручаю провести расследование, собрать материалы и направить их в суд.
Около десяти заключённых-блатных явились в этот вечер в амбулаторию со следами побоев, большей частью легких. Записав в медицинские карточки жалобы потерпевших и результаты осмотра, я снял с них копии и передал оперуполномоченному. Лущекина и Нагуманова отстранили от работы, и вскоре мы узнали, что они получили по полтора года ИТЛ.
По иронии судьбы, надзиратели и конвоиры, систематически избивавшие ни в чём не повинных заключённых, всегда оставались безнаказанными, а пострадал начальник лагпункта Лущекин, который вообще ни разу не ударил ни одного заключённого.
А в это время на Линковом
Шпана решила марануть порча.
И рано утром зорькою бубновой
Братва встречала Сеньку-ширмача.
Вот трое урок вышли из шалмана
И ставят суку Сеньку под забор:
— Умри, паскуда, пока не заложил нас!
Подохни, падло, или я не вор!
Из стихов блатных
К середине 1949 года на лагпунктах Линковом и Скрытом власть честных воров была подорвана и перешла к сукам. Большая часть честных воров за небольшие привилегии присоединилась к сукам, остальные были уничтожены их политическими противниками.
Обычно жертвы вначале появлялись на Двойном с разорванной капсюлем стопой или изуродованной кистью руки. После лечения в больнице, дошедшие на штрафном пайке, они возвращались на Линковый, а через месяц-другой на телеге привозили в морг их трупы со шворкой на шее или с многочисленными синяками, переломами костей и разрывами внутренних органов: печени, почек, легких, селезёнки, мочевого пузыря. Такая участь досталась многим наиболее стойким поборникам старой веры, непримиримым врагам нового поколения блатных — сук. Среди них были и члены банды Стального.
Сначала Михаил Стальной появился в больнице с раздробленной капсюлем стопой. Ещё не очень худой, он молча, опустив глаза, сидел в процедурной на топчане. На широкой груди его было вытатуировано изображение пистолета с надписью: «Гадам от руки босяка». Во второй раз привезли его уже в морг. Это был обтянутый кожей скелет со странгуляционной бороздой на шее — следом насильственного удушения.
Честные воры, сохранившие некоторую независимость от вольнонаёмного лагерного начальства, стали неудобными в лагерной системе. Высшее лагерное начальство решило избавиться от них. Для этого прииск Скрытый и, в частности, лагпункт Линковый наметили превратить во всесоюзную кузницу по перековке бандитов в работяг, всемерно поощряя сук в избиении или физическом уничтожении не отказавшихся от старой веры блатных. Борьба была неравная, и сукам, после трюмления честных воров, как правило, удавалось «выбить из них воровской дух».
После жалобы Кичеджиева магаданскому лагерному начальству на избиение «работяг», его вскоре выписали из вензоны и отправили на прииск, откуда он прибыл.
Для борьбы с остатками честных воров, бросивших на Двойном вызов лагерному начальству, начальник ОЛПа Викторов решил использовать ссученных, накопившихся в достаточном количестве на Скрытом.
На Двойной он направил двух верзил Дмитриева и Ерёменко. Днем, когда основные бригады были на работе, «мушкетёры» принялись за дело: собрали местных сук и с их помощью по одному, по двое стали стаскивать с нар честных воров и обращать их в свою веру. Жизнь свою никто не хотел отдавать зря, и большинство честных воров подчинились насилию.
Суки приводили их к вахте и заставляли одного из них бить ломом по подвешенному на тросе рельсу — «лагерному колоколу», привлекая внимание обитателей лагпункта. Затем осуществлялась процедура «посвящения в суки».
Отрекавшийся от старой воровской веры блатной должен был поцеловать нож у суки и поклясться, что будет убивать всех нераскаявшихся «честных воров». Надзиратели и дежурные вахтёры не препятствовали сукам и с любопытством наблюдали эффектную процедуру «рыцарского посвящения».
Среди честных воров были и непримиримые, издевавшиеся по любому поводу над суками и фраерами и нередко умерщвлявшие сук. Одним из наиболее жестоких был бригадир Батычко. Его бригада работала в ночную смену, и он мирно спал, когда над ним готовилась расправа.
Я работал в амбулатории и услышал, как кто-то медленно вполз в переднюю и грохнулся на скамейку. Выйдя из процедурной, я увидел Батычко. Лицо его было в синяках и царапинах, он еле шевелил губами. Расстегнув рубаху, я обнаружил, что и грудь его и живот тоже были покрыты синяками.
— Кто это тебя так? — спросил я.
Он молчал. Батычко был высокого роста и крепкого телосложения. Никого поблизости не было, и я с трудом дотащил избитого до больницы. Он тяжело дышал, не отвечал на вопросы и спустя несколько часов умер.
При вскрытии трупа были обнаружены множественные разрывы внутренних органов.
Вскоре после этого в амбулаторию вошел надзиратель с высоким худым парнем — Захаровым, доходягой, никогда не просившим освобождения от работы.
— Осмотри его на предмет содержания в кондее! — сказал надзиратель.
— За что? — поинтересовался я.
— Это я убил Батычко, — ответил Захаров, и в ответ на мой вопросительный взгляд, добавил: — Посмотри, что со мной сделал бригадир! Я был здоровым парнем, мог хорошо работать, и, когда в лагере урки стали делиться на враждующие группировки — на честных и ссученных воров, я отказался от войны с суками. Мне оставалось два года срока, и я решил их честно отработать. Со мной тогда никто не мог сравниться по силе. А сейчас посмотри, до чего довел меня бригадир. Сказал: «Если хочешь честно работать, я тебе это устрою!»
Трудно было поверить, что Захаров мог убить Батычко один. Скорее всего, скрутили бригадира скопом, стащили с нар, накрыли одеялами, били и топтали ногами, пока не поотбивали все жизненно важные органы. А потом Захаров всё взял на себя.
Честные воры и суки уничтожали друг друга, чтобы у молодого поколения воров не оставалось выбора. Однако суки всё же старались перевоспитать своих противников, из среды которых сами вышли, в духе новой идеологии — сделать их своими единомышленниками и помощниками, и уничтожали честных воров лишь в крайнем случае.
К вечеру были ссучены почти все честные воры, находившиеся в зоне. Кое-кто из бесконвойных попрятался в вольном поселке. Дмитриев и Ерёменко ждали возвращения одного из бригадиров вензоны — Шмырёва, авторитетного вора, возглавившего одну из бригад вензонников после отправки с прииска Кичеджиева. Наконец им сообщили, что бригада вернулась и Шмырёв в зоне. В окружении свиты Дмитриев и Ерёменко подошли к воротам вензоны и вызвали Шмырёва. Тот явился с топором в руке.
— Ну что ж, заходите, суки позорные, в гроб вашу мать! Уж одного, двоих из вас, дешёвый ваш мир, я непременно уделаю, — сказал Шмырёв, приказав дежурному заключённому открыть ворота вензоны.
— Выходи из зоны. Мы здесь с тобой поговорим. Посмотрим, какой ты «духарик» — объявил ему Дмитриев.
— А вот, куль тебе в горло, чтобы голова не качалась! Заходи в вензону: здесь поговорим.
Но суки не стали с ним связываться. Дмитриев сказал, усмехнувшись:
— Никуда ты от нас не денешься! Не сегодня-завтра достанем тебя, — и спокойно удалился.
А на следующий день начальник ОЛПа, узнав об убийстве прославленного бригадира Батычко, решил прекратить бойню и отозвал Дмитриева и Ерёменко обратно на Скрытый.
В лагпункте Двойном установилось двоевластие. Хотя между «честными» и «суками» борьба не прекратилась, суки всё же не смогли полностью захватить власть, а блатные удержать: в некоторых бригадах власть сохранилась за блатными, в других — её захватили суки.
78. Всесоюзный штрафной прииск
О, человек! Зачем дыша раздором
И хищностью, гневишь ты небеса?
Ты заглушил проклятым этим хором
Прекрасные природы голоса.
Когда бы нам хоть половину власти,
Богатств и сил, похищенных войной,
Употребить на укрощенье страсти,
Затмившей ум ошибкой роковой —
Тогда война считалась бы позором,
Процвёл бы мир под сенью тишины,
И были бы всеобщим приговором
Герои битв на век осуждены.
Д. Михайловский
На Скрытый стали этапировать воровских авторитетов из других отделений ГУЛАГа: из Воркуты, Инты, Норильска, Сибири, Дальнего Востока, Средней Аэии. О прибытии честных и ссученных воров местные урки заранее узнавали по воровской почте, действовавшей всегда безотказно, и готовились к их приёму: каждый по-своему.
Это были разношёрстные группировки блатных и сук, каждая со своими законами — «своей конституцией», как говорили в лагере. Некоторые из них стали вассалами вольнонаемного лагерного начальства и охраны, другие пытались держаться независимо. После уничтожения наиболее агрессивной части блатных, между различными группировками бандитов восстановилось относительное равновесие и мир. Однако время от времени среди них появлялись новые лидеры, пытавшиеся, часто не без успеха, занять привилегированное положение не только в лагере, но и среди своих единоверцев за зоной.
Особый авторитет завоевал приехавший с материка некий Король, не только захвативший с помощью своих дружков власть в лагпункте Скрытом, но и начавший указывать молодому, недавно прибывшему на прииск фельдшеру, кого из блатных следует освобождать от работы. В амбулатории лагпункта Скрытого была небольшая комната на две койки на случай, если кто-нибудь из заключённых заболеет и не будет возможности из-за морозов, метели или отсутствия свободного транспорта срочно везти его в больницу на Двойной. Король облюбовал эту комнату для себя, принудил фельдшера поместить его туда в качестве больного и устраивал в ней воровские сходки.
Дело дошло до того, что фельдшер оказался у него на побегушках. Однажды тот прибежал к начальнику санчасти Пастернаку и заявил, что работать в таких условиях не может: пусть его отправят на другой участок, на любой прииск, посадят в изолятор, но на этот лагпункт он не вернется. Пастернак с начальником лагеря решили не оставлять фельдшера на Скрытом и отправили его обратно в Сусуман, а сами стали размышлять, кого бы назначить на освободившееся место.
Обычно лекарства привозили в санчасть центрального поселка, и Пастернак распределял их по лагпунктам. Но однажды их завезли попутной машиной в амбулаторию Двойного. Я принял лекарства по списку и сообщил об этом Зельманову. На следующий день на Двойной пришёл санитар с центрального лагпункта с запиской от Пастернака, согласно которой я должен был отдать половину лекарств для других лагпунктов, что я и сделал. Когда Зельманов узнал об этом, он к моему удивлению стал на меня орать:
— Как ты посмел отдать лекарства без моего разрешения?
— Но это приказ начальника санчасти!
— Я твой начальник! Ты должен был поставить меня в известность. А что, если записка была поддельной? Мне не нужен такой фельдшер. Завтра же пойдешь работать в шахту.
Тут же вызвал нарядчика Ивана Лукича Мельниченко и распорядился записать меня в шахтную бригаду Чемпоя. Я не очень огорчился, так как бригада была хорошая. С зачётами рабочих дней, которые недавно ввели, мне оставалось менее года лагерного срока, и я был в неплохой физической форме. Затем Зельманов зашёл в стационар и сказал Ивану Петровичу:
— Я Павлова выгнал. Пока найду нового фельдшера, помоги в амбулатории: будешь проводить утренний приём и на вахте во время развода постоишь. С Николаем Петровичем я договорюсь.
— Напрасно вы так поступили! Хорошего фельдшера вы вряд ли найдете: опять какой-нибудь проходимец попадётся. А я сейчас не могу одновременно работать в больнице и в амбулатории: очень много работы.
— Значит, не хочешь помочь мне?
— Именно хочу помочь!.. Помочь отказаться от необдуманного решения, о котором сами потом будете сожалеть.
— Ну что ж, я тебя понял!
Вернувшись в амбулаторию, Зельманов сказал мне:
— Ладно! Оставайся работать в санчасти, но впредь так не поступай. У нас ведь в лагпункте больница и вензона. Нам нужно иметь больше лекарств. Я бы с Пастернаком договорился и не стал бы отдавать половину их. Лукичу скажи, что я отменил свое распоряжение.
На следующий день приехал Пастернак. Узнав о случившемся, он сказал мне:
— Напрасно ты согласился остаться. Надо было идти в бригаду Чемпоя, а я бы перевёл тебя в центральный лагпункт: там сейчас нет фельдшера.
— Я всё же надеюсь, что вы со временем переведёте меня в стационар. В амбулатории работа не по мне, в больнице я больше пользы принесу.
— Хорошо, но мне надо переговорить с Василенко и Прудниковым.
Описав вкратце, не смягчая красок, ситуацию на лагпункте Скрытом, начальник санчасти предложил Василенко принять амбулаторию центрального лагпункта. Иван Петрович согласился, и его перевели на Скрытый. Когда же он вошёл в амбулаторию, то увидел хозяйничавшего там Короля и его кодлу. Василенко вернулся на вахту лагпункта и сказал надзирателю, что не ступит ногой в амбулаторию, пока там будет хоть один блатной.
— Король числится больным, куда я его отправлю?
— Не знаю. В изолятор, на Линковый, на Двойной, но в амбулатории чтобы ни одного постороннего не было.
И амбулатория была очищена от урок.
А тем временем ссученные воры лагпункта обратились к начальнику ОЛПа:
— Мы хорошо потрудились, выполняя ваши распоряжения: извели честных воров, привели их в нашу веру, сделали послушными воле лагерной администрации. Но сейчас нас слишком много для блатных должностей: нарядчиков, старост, бригадиров, дневальных, каптёров. Отправьте нас на другие прииски для наведения там порядка.
79. Маневр начальства
Он говорил: «Мои народы!
Я царь царей, я бог земной.
Везде топтал я стяг свободы, —
Земля умолкла предо мной.
Но видел я, что дерзновенно
Другим молились вы богам,
Забыв, что только царь вселенной
Мог дать богов своим рабам».
В. Соловьёв
Начальник лагеря, казалось, согласился с доводами блатных, и вскоре через вольнонаемных урок лагерные воры с удовлетворением узнали, что в учётно-распределительной части (УРЧе) на них готовятся документы на отправку в Сусуман. Вскоре, действительно, около тридцати практически нигде не работавших блатных со Скрытого усадили в грузовик. В передней части кузова за реечной перегородкой разместились два конвоира с автоматами, начальник конвоя уселся рядом с шофёром. Они просидели в машине довольно долго, пока личные дела заключённых не принесли из УРЧа. Наконец, начальник режима передал дела начальнику конвоя и что-то сказал ему.
По довольно крутой, размытой дождями дороге машина медленно поползла вниз вдоль ручья Скрытого. Она уже спустилась в долину реки Берелёха, быстро помчалась по ровной дороге, но у Перевалки резко повернула влево. Это была дорога к штрафному лагпункту Линковому. И тут блатные поняли, что их вероломно обманули. Кое-кто вскочил в машине, но автоматные очереди поверх голов и крики конвоиров: «Садись!» быстро успокоили их.
Начальник лагпункта Мороз ждал этап на вахте. Блатные пробовали протестовать, требуя отправки в Сусуман, но Мороз объявил им, что они направлены на Линковый и будут здесь работать. Сразу вместе с нарядчиком стал распределять их по бригадам.
На Линковом и так было много ссученных, которые в своё время уничтожили непримиримых честных воров и надеялись в благодарность за это получить тёплые места в лагере. Но таковых уже не осталось, и местные суки и воры всех мастей перед лицом общей опасности объединились и потребовали отправки их в Сусуман или на другие прииски. Результаты комиссии на Двойном вселяли в них надежду, что забастовкой можно добиться у начальства уступок.
На следующий день блатные забаррикадировались в одном из бараков и объявили, что на работу не выйдут. Мороз приказал вохровцам войти в зону с оружием и выбить бунтовщиков из барака. После первых автоматных очередей в окна и дверь появились раненые и один убитый. Дверь в барак вохровцы выбили, и по приказу начальника лагпункта блатные по-пластунски поползли в ШИзо.
К этому времени изолятор значительно расширили, но и после этого он с трудом вместил бастовавших.
Лев как-то взял по слухам подозренье,
Что у него в судах скривилися весы,
И улуча свободные часы,
Пустился сам своё осматривать владенье.
И. Крылов
О забастовке на Линковом сразу же узнали в Магадане, и вскоре туда прибыла комиссия во главе с начальником УСВИТЛа генерал-майором Деревянко, офицеры из Заплага и местное скрытовское начальство. Среди них был и Пастернак. Увидев штатского среди многочисленной группы военных, Деревянко грубо обратился к нему:
— А ты чего стоишь здесь, как хрен на именинах?
— Я начальник санчасти.
— Что, лечить их пришёл? Так я их сам вылечу!
Вывели урок из изолятора, построили перед светлыми очами высшего магаданского лагерного начальства.
— Бунтовать вздумали? Так это у вас не пройдет. У нас хватит сил справиться с вами, — обратился к ним генерал.
— Мы навели порядок в лагере, нас обещали отправить на другие прииски, а вместо этого убивают. Прямо в зоне стреляют!
— Не хрена! Работать будете там, где вам прикажут. А бузить начнёте, спишем вас столько, сколько потребуется. Я вам это обещаю. А сейчас вас отправят в зону. Больных осмотрит фельдшер, а здоровые все должны выйти на работу!
Пришлось блатным подчиниться. Перед лицом более могущественного противника клановая борьба в воровском мире затихла. Бригады Мороз стал формировать отдельно из урок и отдельно из контры и бытовиков. Блатные полностью потеряли свои привилегии.
Я жалкий раб царя. С восхода до заката
Среди других рабов свершаю тяжкий труд,
И хлеба горький вкус — единственная плата
За слёзы и за пот, за тысячи минут.
Когда порой душа отчаяньем объята,
Над сгорбленной спиной свистит жестокий кнут,
И каждый новый день товарища иль брата
В могилу общую крюками волокут.
Я жалкий раб царя, и жребий мой безвестен;
Как утренняя тень исчезну без следа,
Меня с лица земли сотрут века, как плесень,
Но не исчезнет след упорного труда.
В. Брюсов
Летом 1949 года из одного из лагерей СГПУ сбежала группа заключённых — бывших военных. Им удалось разоружить и частично перебить местную охрану, нарушить телефонную связь с районным центром, захватить грузовик. Вооружённый отряд заключённых двинулся в сторону Сеймчана, где они надеялись в аэропорту захватить самолёт: среди повстанцев были бывшие пилоты. Магаданское начальство бросило против мятежников наиболее надёжные и боеспособные силы вохровцев и отряды Колымполка. Были перекрыты все дороги, и беглецам пришлось бросить машину и отступить в тайгу. Надежды добраться до Сеймчана уже не было, и пощады никто не ждал. В неравном бою все беглецы погибли.
Эти события привели к ужесточению режима во всех лагерях и, особенно, на штрафном лагпункте Линковом. Наряду со строительством режимного лагеря для политзаключённых — Берлага — переоборудовалась штрафная зона для урок, беглецов, злостных нарушителей режима и на Линковом. Зона лагпункта была перестроена. Внешнее ограждение его состояло из трех рядов колючей проволоки, высотой более пяти метров. Все бараки тоже были ограждены друг от друга колючей проволокой, образуя внутренние зоны. Вышки располагались по углам зоны и по сторонам её так, что все проходы из режимных зон в общую простреливались, а ночью просвечивались прожекторами; попки на вышках были вооружены ручными пулеметами.
Общая зона была небольшой; там располагались хозяйственные постройки, столовая, санчасть, жила лагерная обслуга. В общую зону заключённых режимных бараков выводили по очереди, на ночь бараки запирались.
При входе с работы в зону обыск производился ежедневно. Надзиратели, вопреки общим правилам, в зону заходили по три человека — все вооружённые. Ближе чем на три шага подходить к ним заключённым запрещалось.
И тем не менее урки не оставляли надежду на побег. Им удалось пронести заточенные в кузнице ножи и заточки, и из одного барака они начали подкоп. Вход в штольню находился под нарами и был тщательно замаскирован. Работали поочередно. Мёрзлый грунт с трудом поддавался: за сутки проходка штольни не превышала 20 – 30 сантиметров. Когда протяжённость её стала уже значительной, грунт из забоя вытаскивали самодельным «скрепером» — в бушлате, к которому привязали длинную веревку. Грунт выносили каждый день в карманах и выбрасывали в зоне или за зоной в шахте. За полгода протяжённость штольни составила около сорока метров и прошла уже под оградой зоны. Тем не менее, она был то ли случайно, то ли по доносу обнаружена надзирателями. Бригаду расформировали, заключённых из неё перевели в другие бараки, а затем заставили в нерабочее время засыпать штольню грунтом и заливать водой.
82. Вольнонаёмные врачи
Тебе принёс я в умиленье
Молитву тихую любви,
Земное первое мученье
И слёзы первые мои.
О, выслушай из сожаленья!
Меня добру и небесам
Ты возвратить могла бы словом;
Твоей любви святым покровом
Одетый, я предстал бы там,
Как новый ангел в блеске новом.
О! Только выслушай, молю!
Я раб твой! Я тебя люблю!
М. Лермонтов
Осенью 1949 года после окончания института приехала на прииск Скрытый по направлению молодая женщина-врач — Нинель Аркадьевна Боярская. Её поселили в небольшой комнате в центральном посёлке и назначили главным врачом лагерной больницы. Раз или два в неделю она в сопровождении Пастернака появлялась на Двойном, осматривала вместе с Прудниковым больных стационара, присутствовала на операциях, которые тот проводил. В остальные дни Нинель Аркадьевна в амбулатории центрального посёлка принимала вместе с Семёном Яковлевичем вольнонаёмных больных.
Вскоре жители посёлка заметили слишком близкие отношения Боярской с начальником санчасти. Её вызвала к себе в кабинет женщина-секретарь парторганизации и предупредила:
— Пастернак бывший политзаключённый, и, хотя сейчас он занимает ответственную должность, человек он не наш и отношение к нему у вас должно быть сугубо деловым... На прииске немало молодых неженатых мужчин, в частности, офицеров. С ними вы можете найти много общего.
— Что же именно?
В это время дверь партбюро распахнулась, и в неё ввалился молодой пьяный лейтенант.
— Что, Анюта, — фамильярно обратился к секретарю незваный гость, — всё поучаешь, как нам жить? Нового «кадра» обрабатываешь?
Секретарша выгнала назойливого посетителя.
— Уж не этого ли мóлодца вы прочите мне в женихи? — поинтересовалась Нинель Аркадьевна.
— У нас не все такие! Есть серьёзные молодые люди... Во всяком случае, если вы решитесь на необдуманный поступок, помните: с комсомольским билетом вам придётся расстаться.
— Мой комсомольский возраст и так истекает.
— А разве вам не хочется в партию, заняться полезной общественной работой? — настаивала секретарша.
Но Нинель Аркадьевна уже решила свою судьбу: она ждала ребёнка и намеривалась оформить свои отношения с Семёном Яковлевичем официально.
Несколько позже к нам на прииск направили ещё одну женщину-врача — Наталью Степановну Кудрявцеву, окончившую Красноярский медицинский институт по специальности «кожно-венерические болезни». Её назначили заведующей венерологическим отделением больницы, а попросту — вензоной.
Видя её неопытность во врачебных и житейских делах, Зельманов стал её опекать, выказывая молодой женщине все знаки внимания. Столовой на участке не было, и Валентин Соломонович стал систематически приглашать её в свои хоромы на завтрак, обед и ужин, приготовленные искусными руками Натрова из изысканных для Колымы продуктов. Отеческую заботу и внимание, уважение подопечная видела во всех его поступках и быстро к нему привязалась.
Основной работой в вензоне были внутривенные инъекции Mapharsen'а и периодическое взятие крови на анализ. Это теперь должна была делать Наталья Степановна, охотно принявшаяся за работу. По распоряжению Зельманова в вензоне устроили небольшую процедурную.
Практики внутривенных вливаний у Кудрявцевой не было, и в первые дни она делала их под моим руководством. При этом обычно присутствовал и Зельманов. Не сразу всё хорошо у неё получалось, так как вены у многих заключённых были исколоты, скрыты отёчными натруженными руками.
Попадание мышьяковистых соединений под кожу вызывает болезненную припухлость, а затем появляется красновато-фиолетовое пятно. Поэтому раствор надо вводить очень осторожно, убедившись, что игла находится в вене. Для этого иногда приходится оттянуть к себе поршень шприца и подождать, пока тонкая струйка крови не появится в нем, и только после этого можно уверенно вводить лекарство в вену. Вначале это правило не всегда соблюдала Наталья Степановна, проявляя излишнюю торопливость, и лекарство попадало под кожу мимо вены, вызывая жгучую боль у пациента.
И тут на врача сыпался поток нецензурной брани:
— Опять, сука, запорола! Хрен тебе, чтобы я ещё раз дал себя колоть. На боровах учись уколы делать.
И лишь присутствие Зельманова немного сдерживало пыл пострадавшего.
Однажды Валентин Соломонович заболел, и его отвезли в районную больницу для вольнонаёмных — в посёлок Нексикан. Перед отъездом он оставил Натрову запас продуктов и деньги, приказав заботиться о своей подопечной и готовить ей еду как прежде.
Как-то, во время отсутствия Зельманова, на танцах, которые по воскресеньям устраивались в клубе центрального посёлка, Наталья Степановна познакомилась с начальником горного участка Скрытого — Лозовиком. Заключённым он работал бригадиром в шахте, затем горным мастером, а после освобождения из лагеря его назначили начальником горного участка.
На прииске Лозовик пользовался уважением, так как его участок всегда работал стабильно, систематически перевыполняя плановые задания. Он был значительно моложе Зельманова, худощав, всегда подтянут, вежлив и доброжелателен к окружающим, и новые знакомые прониклись друг к другу симпатией.
Лозовик стал приходить на Двойной, и Наталья Степановна не отвергала его ухаживания. Натров почувствовал это, но помочь своему хозяину, пока тот находился в больнице, не мог.
Вечером, когда Зельманов вернулся из больницы, Лозовик объяснился в любви своей возлюбленной и попросил её стать его женой. Она дала согласие, но предупредила, что считает своим долгом прежде рассказать обо всем Зельманову, так как понимала, что заботы Валентина Соломоновича были небескорыстными.
Как только Зельманов приехал домой, Натров сообщил ему неприятную новость, и Валентин Соломонович, обдумав сложившуюся ситуацию, послал своего дневального к Наталье Степановне с просьбой зайти к нему по вопросам текущих дел в санчасти.
— Это даже хорошо! Я сразу же сообщу ему, что выхожу замуж, — сказала она Лозовику. — Я могу задержаться, но вы обязательно дождитесь меня!
Сообщение Натальи Степановны огорчило Зельманова, он стал убеждать её не торопиться и сказать Лозовику, что ей надо всё обдумать:
— Горняки народ грубый: пьют, матерятся; вся жизнь их проходит в шахте с заключёнными, домой приходят усталыми, грязными. Разве вам такой мужчина нужен? — уговаривал её Валентин Соломонович.
Долгие увещевания Зельманова не убедили Наталью Степановну, и она ушла от него, не изменив своего решения. Но когда вернулась в свою комнату, Лозовика уже не было. Минуты ожидания показались ему вечностью, он решил, что ждёт напрасно, и ушёл. По дороге домой начальник участка несколько раз останавливался, порываясь вернуться, но не сделал этого.
На следующий день Лозовик снова увидел в центральном поселке Наталью Степановну, грустную и одинокую, извинился за свое бегство и сказал, что его предложение остается в силе.
— Теперь уже поздно! Вчера я Зельманову сказала, что выхожу замуж. Но вы не смогли подождать меня и часу. Вы сами бросили меня в его объятья, — сказала она.
Через месяц Зельманов пристроил к своему домику ещё одну уютную комнату, и Наталья Степановна перебралась к нему.
Я бачив дивний сон: немов передо мною
Безмiрна та пуста i дика площина,
А я, прикований ланцем залiзним, стóю
Пiд височенною гранiтною скалою,
I далi тисячi таких самих, як я...
I голос сильний нам з гори як грiм гримiв:
— Лупайте цю скалу. Нехай нi жар, нi холод
Не спинить вас. Зносiть i труд, i спрагу й голод,
Бо вам призначено скалу оцю розбить.
I. Франко
Нарядчик на Двойном не был блатным, как это было в других лагпунктах прииска. Иван Лукич Мельниченко перед войной окончил в Ленинграде два курса Высшего военно-топографического командного училища и в начале июня 1941 года был направлен на летние военные учения к государственной границе страны — в Львовскую область.
Здесь его застала война, затем немецкое окружение.
Командиров и рядовых Красной армии учили, как проводить наступательные операции, как громить врага на его территории; но как защищать свою землю, как при необходимости организованно отступать они не знали; к партизанской войне в тылу врага тоже не были готовы. Фашисты стремительно рванулись вперед, клиньями врезаясь в советскую территорию, охватывая с флангов наши воинские подразделения, уничтожая линии связи, захватывая полевые аэродромы, склады с оружием и боеприпасами.
Попав в окружение, израсходовав все патроны, оторванные от своих баз и складов с боеприпасами и продуктами питания, лишённые связи со штабами армий и дивизий, наши воины отдельными группами прорывались к своим, но часто попадали к немцам в плен; другие рассеялись, смешавшись с местным населением. Одна сердобольная молодая сельская жительница приютила Ивана Лукича, достала крестьянскую одежду и оказала все знаки внимания молодому парню.
Во время фашистской оккупации Украины Иван Лукич познакомился с украинскими националистами-бандеровцами. В то время он воспринял их как единственных защитников своей земли от оккупантов и присоединился к ним для борьбы с фашистами.
После освобождения Западной Украины от оккупантов украинские националисты повели активную борьбу с Советской властью и Красной армией; и, хотя Иван Лукич в ней уже не участвовал, за свою деятельность во время оккупации он получил 10 лет ИТЛ и 5 «по рогам», а затем был отправлен на Колыму на прииск Скрытый.
Как доходягу бригадир поставил его в первый же день учётчиком. На приисках тогда велся ежедневный учёт добычи и промывки песков по числу тачек, отгруженных в бункер промприбора.
Перед обедом к Лукичу подошёл бригадир:
— Сколько тачек отгрузили? — спросил он.
— Сто восемьдесят пять.
— Спросит нормировщик или технарядчик, скажешь: «двести восемьдесят пять».
Через некоторое время к нему, действительно, подошёл технарядчик горного участка и задал ему тот же вопрос.
— Двести девяносто две, — ответил Лукич.
— Что же ты врёшь? Тебя зачем сюда поставили? Я сам считал: сто девяносто тачек вывезли. Ещё раз будешь так считать: в забой загремишь!
Но Иван Лукич настаивал на своей цифре. К концу смены подошел к нему бригадир:
— Ничего он тебе не сделает! Не его дело тачки считать. Я проведу у экономистки те объёмы, которые ты дашь. Мне надо бригаду кормить. И так работяги еле ноги волочат.
Норму хлеба заключённые получали по выполненному ими за предыдущие три дня объёму горных работ, представленному бригадиром и подтверждённому горным мастером. После маркшейдерского замера, который производился в те годы два раза в месяц, лишний объём с бригады срезался, но хлебушко уже был съеден. После следующего контрольного замера расхождение между оперативным и маркшейдерским замерами составило около сорока процентов, и, по настоянию нормировщика участка, Лукича сняли на общие работы.
Бригадир дал ему легкую работу, но высокорослому молодому парню требовалось калорий гораздо больше, чем он получал, и к концу промывочного сезона Мельниченко окончательно «дошёл». Медкомиссия списала его как временного инвалида в полустационар на Двойной, где он проглатывал свою маленькую пайку, валялся на голых нарах или грелся у печки-бочки.
Но однажды к ним в барак зашёл нарядчик лагпункта и спросил:
— Грамотные, с хорошим почерком есть?
Лукич отозвался. Нарядчик знал, что статья у Мельниченко 58-1б, что допускать его к картотеке заключённых нельзя, но недавно начальник УРЧа, просматривая картотеку нарядчика, сказал:
— Картотека у тебя в безобразном состоянии! Чтобы за месяц привел её в порядок.
У нарядчика было две картотеки. Карточки одной из них — большего размера на плотной бумаге — хранились у него в шкафу и служили оригиналами. Карточки меньшего размера — картонные — размещались в небольших матерчатых бумажниках отдельно для каждой бригады, использовались на поверках и передавались начальнику конвоя перед отправкой бригады на работу. Перемещению зэка из бригады в бригаду сопутствовало перемещение его карточки из пакета в пакет. Карточки содержали сведения о заключённом. На поверках и разводах нарядчик вызывал зэка по фамилии, и тот должен был ответить ему, назвав свое имя, отчество, год рождения, статью, срок. Так надзиратели и конвоиры запоминали всё, что им нужно было знать о невольниках. На больших карточках, кроме того, было ещё указано: кем и когда заключённый осуждён, за какое преступление и конец срока.
У политзаключённых на больших карточках по диагонали была прочерчена широкая красная полоса, на маленьких — косой крест через всё поле того же цвета, свидетельствовавшие о принадлежности невольника к разряду особо опасных преступников, требующих усиленного внимания со стороны лагерной администрации и конвоя.
Такие отметины были и у меня, и у Лукича, согласно которым мы предназначались для тяжёлой физической работы, а ещё лучше — на убой. Тем не менее, нарядчик взял его в качестве «мыша»: на неофициальную должность своего помощника и дневального.
За короткий срок Иван Лукич составил новую аккуратную картотеку и карточки для надзирателей и конвоиров. В обязанности мыша входило также следить за чистотой в помещениях: двух смежных комнатках, в одной из которых стояли два топчана и небольшой столик, а в другой — рабочий стол и шкаф с картотеками и прочей документацией. И здесь у Лукича всегда был порядок. Когда нарядчик освободился из лагеря, подходящей кандидатуры для преемника не нашлось, и, учитывая деловитость и аккуратность Ивана Лукича, начальник лагпункта Лущекин с согласия начальника ОЛПа и начальника режима временно назначил его нарядчиком, и это «временно» продолжалось уже более двух лет.
Зная свое шаткое положение, Иван Лукич никогда не вступал ни с бригадирами, ни с блатными, ни с кем-либо другим из заключённых ни в какие противозаконные сделки — повода придраться к нему не было. Надзирателям и дежурным вахтёрам было легко с ним работать, и он пользовался с их стороны поддержкой. Единственной угрозой для него, как и для всех нас, был Берлаг, который усиленно готовился к приему питомцев.
Завелася там одна девчонка,
За неё пускали финки в ход,
За её красивую походку
Костя пригласил её в кино:
— В крепдешины я тебя одену,
Лаковые туфли нацеплю,
Золотую брошь на грудь повешу,
И с тобой на славу заживу.
Из блатной песни
До войны Асманов работал ювелиром, затем два года воевал, а в самом конце войны получил срок и попал на Колыму. До этого в Австрии ему удалось раздобыть чемодан с уникальными инструментами часового мастера (швейцарского производства), включавшими миниатюрные станки: токарный, фрезерный, сверлильный и другие приспособления, о которых ранее он не только не мечтал, но даже не знал об их существовании.
Если обычные часовые мастера Колымы занимались в основном чисткой, смазкой часов или заменой сломанных или изношенных деталей, то Асманов мог изготовить из подходящего материала практически любую деталь к редким заграничным трофейным часам. Асманову удалось провезти с собой свой чемодан нераспотрошённым через все тюрьмы, лагеря и пересылки.
В Сусуманском ОЛПе он уговорил начальника лагеря открыть часовую мастерскую для вольнонаемного состава лагерной администрации и вохровцев. Ею пользовались также жители посёлка, лагерные придурки и блатные. Не замедлил явиться к нему и начальник лагеря.
— Посмотрим, какой ты мастер, — сказал он, поручив Асманову починить трофейные часы, которые не брал у него в починку поселковый часовой мастер, и сломанное серебряное колечко с камнем.
Работой начальник остался доволен, а затем сделал большой заказ. Принёс золотой песок с прииска и приказал изготовить из него портсигар и посеребрить его, чтобы изделие не так бросалось в глаза.
С золотом Асманов старался не связываться, так как срок за это грозил немалый, но начальнику отказать не смог. Постоянные заказы имел он как ювелир и как часовой мастер и от других клиентов.
В каждом районе Магаданской области была своя, освобождённая от другой работы, бригада художественной самодеятельности из заключённых — бывших артистов и просто талантливой молодежи: мужчин и женщин, музыкантов, певцов, драматических артистов, исполнителей цирковых номеров. В Заплаге артисты жили в Сусуманском ОЛПе в просторном бараке, где обычно проводились и репетиции. К бригаде артистов был прикреплён автобус, переоборудованный из грузовика, в котором актёры выезжали на прииски, где они давали концерты в лагпунктах и в клубах вольных посёлков, причем в последних — платные. Как во всех лагерях, где мужчины и женщины находились в одной или смежных зонах, надзиратели зорко следили за нравственностью заключённых. Для провинившихся актёров это грозило переводом на общие работы или отправкой на прииск.
И всё же любовные связи в артистической среде процветали — как между заключёнными, так и между ними и вольнонаёмными. Женская половина агитбригады особенно в этом преуспевала.
Асманов, всегда хорошо одетый и представительный мужчина, имевший пропуск на бесконвойный выход за зону, червонцы и женские часики в карманах, удовлетворял свои мужские потребности и с артистками культбригады, и с бывшими заключёнными и вольнонаёмными договорницами посёлка. Он всегда мог откупиться от надзирателей, но, подхватив сифилис, всё же не избежал вензоны на Двойном, где пробыл более полгода.
Про нынешних друзей льзя молвить не греша,
Что в дружбе все они едва ль не одинаки:
Послушать, кажется, одна у них душа,
А только кинь им кость, так что твои собаки!
И. Крылов
Находясь в вензоне, Асманову частенько удавалось откупиться у бригадира от работы в забое. Выйдя из зоны, он стремился вырваться со штрафного прииска или, по крайней мере, избежать тяжёлой работы. С начальником лагпункта и нарядчиком ему договориться не удалось. И он стал обращаться, и небезуспешно, к нашим эскулапам: к врачу Прудникову и к заведующему фельдшерским пунктом Зельманову. Первый помещал его в стационар «на обследование», главным образом, его карманов на наличие в них червонцев, второй давал освобождение от работы на тех же условиях.
Так периодически они его доили.
Асманов ремонтировал часы всему прииску, выполнял ювелирные работы; частенько приезжали к нему клиенты с соседних приисков. Надзирателям и дежурным вахтёрам он ремонтировал часы бесплатно, с остальных брал деньги.
Придёт, бывало, к нему какой-нибудь конвоир и сунет часы:
— Ну-ка почини!
Снова зайдет через пару дней.
— Давай-ка мои часы!
— Бери!
— Так они же не идут!
— Правильно, не идут! Ось в часах сломана. А чтобы новую изготовить, нужна сталь особой марки. Вот, если достанешь, часы твои пойдут, а без этого никак не обойтись.
— Да где ж я её достану?
— В Сусуман надо съездить, купить. Даром ведь никто доставать не будет. А меня, сам знаешь, в Сусуман не пускают.
И боец платил ему деньги или забирал непочиненные часы.
Подсчитал как-то Асманов денежки, уплывшие в карманы Прудникова и Зельманова, и решил, что лучше сразу откупиться, чем лекари будут его понемногу доить.
— Большую сумму сразу отвалю, если в Сусуман в больницу отправите, — сказал он Прудникову.
— Это другой разговор! — ответил Николай Петрович. — Вот тебе записка Зельманову, чтобы направил в стационар на обследование, а подходящий диагноз я подберу.
Тем летом для предупреждения желудочно-кишечных болезней заключённым делали прививки, используя комплексный препарат «пентавакцину» — одновременно против дизентерии, брюшного тифа, холеры, паратифа А и паратифа В. Очень часто прививка вызывала бурную реакцию организма, повышение температуры и припухлость в области инъекции.
Прудников позвонил Пастернаку, сообщив ему, что у Асманова паранефрит (воспаление околопочечной клетчатки) и его необходимо срочно отправить в больницу Заплага. Семён Яковлевич заподозрил подвох и решил не спешить, а ещё понаблюдать за ним.
— Нет, нет! — ответил Прудников. — Возможно, потребуется срочная операция, нас потом обвинят в некомпетентности и неоперативности.
— Ну хорошо! Завтра приедет к вам Нинель Аркадьевна, посмотрит больного, а вы тем временем напишите эпикриз и направление в больницу.
Осматривая больного, Боярская проверила температуру, которая оказалась повышенной, заметила припухлость и красноту в районе правой почки и... след от укола — это накануне Прудников ввел ему пентавакцину.
— Что это вам вводили? — спросила Нинель Аркадьевна «больного».
— Ничего! — ответил Асманов.
— Ну как же! Я ясно вижу след от укола.
— Да это я ему ввёл вчера вечером пантопон. У него были сильные боли. Он был без сознания и ничего не помнит, — выручил его Николай Петрович.
— Ну что ж! Подписывайте эпикриз. Отправим его в больницу в Сусуман.
— А вы не подпишите заключение?
— Нет! Вы лечащий врач и сами подпишите.
Через два дня утром Асманова одевали, чтобы отправить в Сусуман вместе с двумя другими заключёнными из лагпункта. Прудников и старший санитар Саид Киреев присутствовали при этом. Асманов протянул врачу тысячу рублей: «Мол, денег у меня немного осталось, я вам и так достаточно передал».
— Три тысячи, как договорились, и ни копейки меньше! Это же на троих, — возмутился Николай Петрович.
Асманов знал, что ни с кем Прудников делиться не станет.
— Ну хорошо, вот вам ещё пятьсот рублей, а больше я дать не могу.
— Никакой торговли! Саид, раздевай его! — обратился он к старшему санитару. — Никуда он не поедет, — и, круто повернувшись, не слушая Асманова, зашагал через все палаты к себе в кабинет.
В это время в процедурную вошёл нарядчик:
— Где же Асманов? Конвоир ждет на вахте. Через час с Перевалки машина едет в Сусуман.
Асманов был в растерянности. А Киреев сказал ему:
— Иди на вахту! Там уже все твои документы.
И Асманов, подхватив свой чемодан с инструментами, поспешил на вахту.
Через минуту вернулся Николай Петрович.
— Где Асманов? Ты почему не раздел его, как я тебе велел? — обрушился он на Киреева.
— Нарядчик пришёл за ним, — стал оправдываться Саид.
— Ты должен был выполнить мой приказ! Мне такой санитар не нужен. Сегодня же сдашь Син Сипо (так звали младшего санитара — китайца) всё, что на тебе числится, и марш в бригаду!
Потом обратился ко мне:
— Сходи быстро на вахту и задержи этапников! Затем зайди к Зельманову и попроси отменить отправку Асманова. Скажи, что он меня обманул... что нужно дополнительное обследование.
Валентин Соломонович не стал ходатайствовать о том, чтобы Асманова оставили в стационаре:
— Какое я имею право? Вчера ещё Николай Петрович настаивал на немедленной отправке его в Сусуманскую больницу, направление подписал начальник санчасти прииска и начальник ОЛПа. Пусть едет: в больнице Заплага его лучше обследуют.
Затем, обратившись к Натрову, тихо сказал ему:
— Пойдёшь на Перевалку вместе с эпатируемыми, улучишь момент, когда заключённые будут ждать машину и рядом не будет конвоира, и спросишь Асманова, не желает ли он что-либо передать мне.
Но Асманов, убедившись, что теперь уже наверняка попадет в Сусуман, решил никому больше ничего не давать.
86. Новое назначение
Всё трудись, трудись, трудись!
Просыпайся вместе с петухами,
Всё трудись, покамест в небесах
Не погаснут звёзды за звездáми;
Точно раб, работай на других
Без конца, без отдыха, без меры
Как злодей, которого закон
Осудил на вечные галеры!
Томас Гуд
Через день Зельманов подобрал Прудникову нового старшего санитара — Матросова, сказав врачу:
— Парень шустрый, разбитной, никаких хлопот не будешь иметь с ним.
Матросов был связан с блатными. Поначалу это Прудникова не тревожило. Но когда надо было менять постельное бельё, которое Николаю Петровичу всегда отменно стирал Син Сипо, врач обнаружил, что Матросов постелил ему латаное, застиранное в бане-прачечной бельё с койки больных. Сбросив простыни на пол, он вызвал Матросова:
— Это что такое? Где мои чистые простыни?
— Син Сипо не передавал их мне.
Приказав пересчитать простыни больных, Прудников обнаружил, что четырёх лучших простыней не хватает, и тут же выгнал Матросова. А недостающие простыни нашли спрятанными в сугробе снега недалеко от больничного барака.
Вскоре по запросу Пастернака из больницы Заплага пришло письмо с уведомлением о том, что Асманов совершенно здоров. На основании этого письма, по согласованию с Репьевой, Пастернак снял Николая Петровича с должности ординатора больницы. В условиях острой нехватки медработников на Колыме, врачей в то время долго на общих работах не держали, и Прудникова вскоре направили врачом на прииск Ударник.
Приехав на Двойной, Семён Яковлевич уговорил меня до приезда нового врача исполнять обязанности ординатора больницы, пообещав, что раз в неделю в стационар будет приезжать для осмотра больных Нинель Аркадьевна.
Дело усугублялось ещё и тем, что в амбулатории после отправки Василенко на центральный лагпункт тоже не было фельдшера. А так как Зельманов, увлечённый молодой докторшей, в зоне появлялся редко, то мне приходилось разрываться между приёмом пациентов в амбулатории, осмотром стационарных больных, ведением историй болезней, инъекциями, приготовлением и раздачей лекарств, выполнением лечебных процедур.
А ещё начальство требовало, чтобы фельдшер присутствовал на разводах. Всё это время, а оно растянулось на три месяца, я спал не более четырёх часов в сутки.
Известно мне: погибель ждёт
Того, кто первый восстаёт
На угнетателей народа, —
Судьба меня уж обрекла.
Но где, скажи, когда была
Без жертв искуплена свобода?
Погибну я за край родной, —
Я это чувствую, я знаю…
И радостно, отец святой,
Свой жребий я благословляю.
К. Рылеев
В один из приездов на Двойной Пастернак вместе с Зельмановым зашли в стационар.
— Ну вот, Валентин Соломонович подобрал тебе старшего санитара, — сказал мне начальник санчасти.
— Кого? — поинтересовался я.
— Матросова. Деловой парень, как сообщил мне Валентин Соломонович.
Матросов, после того как Прудников выгнал его, следом ходил за Зельмановым, убеждая его, что будет ему полезен.
— Я его не возьму: он вор, — возразил я и рассказал случай с простынями.
— Если так, то надо искать другого человека.
Саида Киреева я взять обратно не мог, так как Прудников выписал его в бригаду с первой категорией труда, и я предложил кандидатуру Ивана Ивановича Булатовича, работавшего в кухне ночным поваром. Работа для его возраста и здоровья была нелёгкая, и он не прочь был пойти работать старшим санитаром.
— Хорошо, я с ним переговорю, — сказал Зельманов. — И, кроме того, нужно найти нового ночного повара.
Через день, он сообщил мне:
— Ну вот! Договорился я с Булатовичем. А насчёт Матросова ты зря затеял разговор при Пастернаке. Если он тебе не подходит, сказал бы мне заранее.
— Заранее я не знал. Вы ведь со мной его кандидатуру не согласовывали.
Булатович отбывал с 1938 года 15-летний срок наказания на Колыме за шпионаж. Как и большинство заключённых, он потерял здоровье в приисковых забоях, и лишь в последние годы медики освободили его от тяжёлой работы.
До заключения Иван Иванович работал учителем русского языка и литературы в сельской школе под Тирасполем.
Страна немного оправилась от голодных 1932 – 34 годов, но новая напасть надвигалась на неё: бесконечные поиски среди всех слоёв населения врагов народа, вредителей, шпионов, широко развернулась на стройках и лесоповалах страны система исправительно-трудовых лагерей.
Многих его знакомых — учителей, родителей учеников — ночью поднимали с постели, уводили, и они навсегда исчезали за дверями родного дома в небытие. Нередко репрессиям подвергались оба родителя, а детей отправляли в детдома. Когда Алексей Григорьевич Стаханов перед поступлением в Промакадемию на приёме у Сталина признался, что его отец был кулаком, Вождь по-отечески успокоил его: «Сын за отца не отвечает». Но сейчас было другое время: слишком наивным было бы считать, что враги народа не передали свою ненависть к социалистической отчизне своей жене и детям, что жена не была соучастницей злодеяний мужа.
На каждом шагу оскорблялся здравый смысл и достоинство человека, за решётку попадала интеллигенция страны, безжалостно уничтожался генофонд нации.
Учитель уже не мог удерживать в себе накопившегося возмущения: почувствовал необходимость выплеснуть свое негодование наружу и стал писать, доверяя бумаге нахлынувшие на него чувства. Наша пресса для таких крамольных мыслей была закрыта, и Иван Иванович решил попытаться опубликовать за границей свое понимание происходившего в стране.
У него не было ещё семьи, и никто из его близких не мог пострадать от его необдуманного шага.
Во время летних школьных каникул Булатович отправился в Москву к американскому посольству и, когда посол вышел из машины, учитель быстро подошёл к нему, пытаясь вручить написанную статью с просьбой передать её в редакцию какой-либо американской газеты.
Посол предложил Булатовичу зайти в посольство. Просмотрев статью, он сказал:
— Здесь нет подписи и фамилии автора. Американские газеты не печатают анонимных статей. Нас и без того обвиняют в клевете на Советский Союз. Мы печатаем только статьи, подписанные подлинными авторами.
Иван Иванович заметил зоркий взгляд шофёра, когда пытался у здания посольства вручить послу статью, и понял — отступать поздно. И он, назвав свою фамилию, подписал статью.
Когда Булатович выходил из посольства, шофёр посла, открыв капот своей машины, копался в моторе и переговаривался с водителем подъехавшей и стоявшей рядом другой легковой машины. Иван Иванович быстро пошёл по улице, но, обернувшись, заметил, что машина, стоявшая рядом с автомобилем посла, медленно направилась вслед за ним.
Свернув в один из подъездов, Булатович проходными дворами вышел на соседнюю улицу, сел в проезжавший мимо трамвай и вскоре был на Белорусском вокзале. Взяв билет до Орши и побродив там немного по городу, Иван Иванович сел в поезд, направлявшийся в Одессу. Добравшись до своего дома, Булатович решил, что всё обошлось благополучно.
Уже начался новый учебный год, и учитель с головой погрузился в работу, когда ночью за ним пришли. Под конвоем его отвезли в Москву на Лубянку, и вскоре Булатович уже сидел перед следователем, на столе которого лежала американская газета с опубликованной его статьей.
Старшим санитаром в больнице Иван Иванович проработал недолго. Ему дали пропуск на бесконвойное хождение вне лагеря и взяли дневальным в один из бараков, находившихся за зоной, где жили бесконвойные заключённые, работавшие на Перевалке: плотники, механизаторы и водители. Он же готовил им еду. Жили рабочие в благоустроенных бараках, построенных своими руками, имели дополнительные заработки. Возле бараков был огород, снабжавший их летом капустой, турнепсом, репой.
Если по дороге на Перевалку или на Скрытый я заходил к Булатовичу, он приветливо встречал меня, вкусно угощал дарами колымской земли.
Ты хочешь знать, что делал я
На воле? Жил — и жизнь моя
Без этих трёх блаженных дней
Была б печальней и мрачней
Бессильной старости твоей.
Давным-давно задумал я
Взглянуть на дальние поля;
Узнать, прекрасна ли земля;
Узнать для воли иль тюрьмы
На этот свет родимся мы.
М. Лермонтов
Богдан Щеснюк — юноша с Львовщины, студент художественного училища — попал в 1942 году в фашистский концлагерь на юго-востоке Германии. Из лагеря заключённых под конвоем водили на карьер, где они, вооружившись кирками и лопатами, долбили скальную породу, добывая стройматериалы для Рейха. Работали днём в пределах охраняемой зоны, а вечером конвоиры уводили их в лагерь, и на ночь охрана с карьера снималась.
Вместе с товарищем, тоже западником, Богдан решил бежать. Внутри зоны была деревянная уборная для узников концлагеря с выгребной ямой, наполненной водой, мочой и фекалиями. Проверив глубину её длинной палкой, они перед концом работы, когда уже стемнело, опустились в неё.
Вода доходила им почти до плеч. В тот вечер охранники, не досчитавшись двух заключённых, долго пересчитывали их, с карманными фонариками обошли всю рабочую зону, заглянули и в уборную. Не найдя беглецов, конвоиры увели остальных пленников в лагерь.
Осмотревшись, беглецы через полчаса покинули своё убежище и направились на восток. Проходя около небольшого пруда, они, как смогли, вымылись и постирали одежду. Пробирались домой по ночам, а днём, зарывшись в листья деревьев, спали или отдыхали в рощах, подальше от жилья. Несколько раз ночью подходили к домам «бауэров» в надежде стащить что-либо съестное, но лай свирепых собак каждый раз отпугивал их.
Все эти пять дней они питались лишь сырой морковкой и свёклой, оставшейся в поле после уборки урожая, совсем обессилили и, наконец, попали на польскую землю, где их впервые хорошо накормили. Затем уже по польской земле добрались до родных мест.
После освобождения Западной Украины от фашистов Красной армией за участие в националистическом движении бандеровцев Щеснюк получил десять лет ИТЛ, а затем бесплатную путёвку в колымские лагеря.
В Магаданской пересылке ему удалось стащить из амбулатории медицинский халат и белую шапочку, и с группой врачей пройти через вахту за зону. В городе он нашёл общежитие бывших заключённых, ждавших разрешения на выезд «на материк». Некоторые из них временно устроились на работу в городе или в порту.
Среди них он встретил своего земляка, недавно освободившегося из лагеря и получившего уже паспорт. На руках у того осталась и справка об освобождении из заключения, надобности в которой он для себя не видел, и по просьбе Богдана отдал её ему. Щеснюку удалось раствором хлорной извести вывести на справке фамилию и дату, заменив их новыми данными. Превратившись в Щербенко, он получил по поддельной справке паспорт.
Вскоре из общежития переселился в небольшую комнату, где жил с товарищем. Зарабатывал на пропитание как художник, а затем, купив на базаре старенький фотоаппарат, и как фотограф.
Так прожил он полгода, мечтая вырваться с Колымы. Казалось ему, что препятствий особых у него нет — в кармане подлинный паспорт. И вскоре после окончания войны Щеснюк подал заявление на выезд на материк. Через несколько дней, когда Богдан явился для оформления документов, его неожиданно направили в городское отделение НКГБ.
По рассказам отъезжавших на материк граждан, перед отъездом никого из них в управление госбезопасности не посылали, но он решил, что, возможно, таковы новые правила.
В приёмной НКГБ у Богдана отобрали паспорт и сняли отпечатки пальцев, а через некоторое время отвели в кабинет следователя, на столе у которого лежали отпечатки его пальцев и ещё какие-то документы, тоже с отпечатками пальцев.
— Так вот, зэка Щеснюк, никакой вы не Щербенко и вместо материка поедете на прииск. Предварительно получите новый срок за побег, — сказал следователь.
Видимо, при отправке на материк чиновники проверяли время прибытия на Колыму отъезжавших и обнаружили, что Щербенко никогда в Магадан не прибывал, стали искать его по документам беглецов и по отпечаткам пальцев легко установили личность подозреваемого.
В апреле 1946 года открытая грузовая машина с заключёнными, в которой был и Щеснюк, отправилась по Колымской трассе на север. В поселке Палатке водитель и конвоиры по очереди сходили в столовую. Заключённым выдали сухой паёк и разрешили сойти с машины, попить воды и погреться в гараже. Богдан, улучив благоприятный момент, выскользнул из гаража и спрятался в посёлке в одном из сараев.
Обнаружив при посадке в машину недостачу зэка, но не найдя его в посёлке, конвоиры с этапом заключённых отправились дальше. Голодный и замёрзший, обходя посты, Щеснюк снова попал в Магадан. На этот раз он не рискнул получать паспорт по фальшивой справке освободившегося зэка, а подделал себе справку ссыльного.
Вновь занялся живописью и фотографией, стал откладывать деньги на чёрный день. Познакомился с земляком — пронырливым поляком, любителем спиртного, — и как-то за кружкой пива сказал ему, что хотел бы уехать домой, но пока его не пускают. Поляк пообещал помочь.
Спустя несколько дней поляк, встретив Щеснюка на улице, сказал ему:
— Есть у меня знакомый моряк. Через неделю он едет на материк, может тебя вместе с бригадой грузчиков провести на корабль и спрятать в трюме. В пути он будет тебя кормить, а в Находке высадит и проведёт в город. Но ему нужно хорошо заплатить.
— Пять тысяч у меня есть.
— Маловато, но я попытаюсь его уговорить!
Через два дня поляк, взяв у Богдана деньги, сказал:
— Всё готово. Поедем в порт на машине: так безопаснеё.
Богдан забрался в кузов грузовика. Полез за ним и поляк. Подъезжая к порту, Щеснюк увидел группу солдат с овчаркой.
Заподозрив неладное, он постучал по кабине водителя, крикнув:
— Останови машину! Живот схватило.
— Не останавливайся! Езжай прямо, — крикнул поляк шофёру.
Но водитель уже успел притормозить машину. Богдан спрыгнул с неё и побежал к деревянной уборной, расположенной у подножья сопки. По дороге он заметил, что грузовик подъехал к военным, поляк соскочил с грузовика и подошёл к солдатам.
Щеснюк зашёл в уборную. Рядом с ним отправлял свои естественные нужды и курил какой-то мужик в рабочей телогрейке и потрёпанной шапке.
Притворившись выпившим, Богдан развязным тоном обратился к мужику:
— На материк еду! Хочешь, возьми мое пальто и шапку.
— А не жалко? Небось, выпил лишку?
— Было дело! Так бери, пока не раздумал. Приеду на материк, справлю новую одежду, а потом уже заявлюсь домой.
И Щеснюк снял с себя приличное пальто и протянул его соседу. Обменялись они и шапками. Сквозь щель уборной Богдан увидел, как поляк что-то объяснял вохровцем, а затем машина развернулась, проехала немного по дороге и остановилась у обочины. С грузовика соскочили два бойца.
Мужик в новом пальто и шапке медленно спускался по тропинке к дороге, а Щеснюк, пригнувшись, стал быстро пробираться сквозь кусты стланика вверх по склону сопки. Только бы добраться до вершины, а там вниз по другому склону, и можно оторваться от погони.
А внизу у дороги бойцы уже схватили мужика, стали бить его, втащили в машину.
Остальные бойцы вместе с собакой и поляком подошли к машине и только тут обнаружили, что мужик-то не тот. Увидев пробиравшегося по склону сопки через кусты стланика Щеснюка, чекисты спустили с поводка собаку и погнались за беглецом.
Силы были неравные. Скоро Богдан выбился из сил. Услышав вблизи выстрелы и лай собаки, он лег на землю, закрыл голову и руки телогрейкой, оберегая их от зубов овчарки, и стал ждать подхода бойцов. Истерзанный собакой, награждённый изрядной порцией пинков и тумаков, Богдан вместе с охранниками спустился вниз к машине. Вновь попал к своему старому следователю.
— От нас не убежишь, — заверил он Щеснюка, — а пулю в затылок можешь получить запросто. Ты ещё счастливо отделался.
И действительно! Ведь ему удалось полгода пожить на свободе, хотя новый суд увеличил срок пребывания его в лагере.
Первым же этапом он был направлен на прииск Бурхалу СГПУ, вскоре «дошёл» там, подхватил грипп, закончившийся воспалением лёгких, и попал в посёлок Беличье — в больницу Севлага. Долго ещё он как доходяга находился в больнице, немного помогая санитарам, рисуя врачей, а затем и лагерное начальство, вохровцев.
— Мне бы фотографию вашу, тогда дело пошло бы быстрее! — говорил он представителю власти, желавшему обзавестись собственным живописным портретом.
— Да вот, только служебное удостоверение. Могу дать лишь ненадолго, — предупредил его чекист.
А Щеснюк срисовывал с фотографии его портрет, копировал удостоверение, печать, не упуская из виду малейшие детали.
Затем, укрывшись с головой одеялом, иглой и тоненьким ножиком неспешно вырезал на куске резины гербовую печать сотрудника МВД.
Узнав, что в больнице есть художник, Щеснюка после выписки из неё оставили в Ягодинском ОЛПе, определив на работу в поселковый клуб, где Богдан писал плакаты и изготавливал декорации к спектаклям. Продолжал он выполнять заказы вохровцев и вольнонаёмных граждан посёлка, рисуя портреты и получая за это немалые барыши. Как работник клуба отрастил себе чубчик. Достав типографскую краску и вырезав на куске резины клише для печати, Богдан сделал себе удостоверение сотрудника МВД.
Как-то во время спектакля он увидел военную форму на одном из артистов. К тому времени дежурные вахтёры лагеря пропускали Щеснюка уже беспрепятственно за зону. Часто он задерживался в клубе допоздна и возвращался в зону после вечерней поверки, но надзиратели и нарядчик не придавали этому большого значения, зная, что он в клубе.
В один из летних дней он вышел из лагеря раньше обычного, отмычкой открыл в клубе дверь комнаты, где хранился актерский реквизит, переоделся в военную форму и ближайшим автобусом отправился на юг — в Магадан. Беспрепятственно доехал до Атки.
По дороге изучал поведение чекистов, и часто небрежно, не раскрывая, показывал свое удостоверение на контрольно-пропускных пунктах Колымской трассы. Дальше он решил уже не рисковать, и добирался на попутных машинах или пешком, тщательно обходя КПП. Вероятно, уже сообщили на контрольные пункты о побеге, но никто ещё не знал, что беглец в военной форме с тщательно изготовленным удостоверением.
Приехав в Магадан, имея приличную сумму денег, Щеснюк решил на первое время остановиться в гостинице, приобрести гражданскую одежду, а затем найти более надёжную «крышу». По служебному удостоверению ему беспрепятственно дали койку в двухместном номере.
По роковому стечению обстоятельств в первый же день он увидел в гостинице знакомого офицера — начальника УРЧа Ягодинского ОЛПа, хорошо знавшего Щеснюка, так как недавно художник писал с него портрет. Видимо, офицер тоже заметил его и узнал. Богдан, не соображая ещё как ему поступить, взял ключ у дежурной и пошёл к своей комнате. Офицер последовал за ним и, всё ещё не уверенный в том, что не обознался, зашёл тоже в комнату.
— Щеснюк? — спросил он удивлённо.
Отпираться было бесполезно.
— Возьмите! Это всё, что у меня есть, — сказал Богдан и протянул пачку денег.
— Советские чекисты не продаются! — ответил офицер и усмехнулся, довольный удачной встречей.
Щеснюк выхватил нож. Офицер отступил и вышел из комнаты. Богдан быстро запер за ним дверь. Комната была на втором этаже.
Выглянув в окно, Богдан увидел под окном куст и решил спрыгнуть на него. Прыжок оказался неудачным — он подвернул ногу, попытался бежать, но сразу понял, что не сможет даже идти.
Через пару минут около него уже собралось несколько человек, среди которых был и выбежавший из гостиницы начальник УРЧа.
На этот раз за многократные побеги и подделку документов суд приговорил его к двадцати пяти годам лишения свободы с содержанием в особом режимном лагере, и отправили Богдана в штрафной лагпункт Линковый. Здесь он жил сначала в штрафной, а потом в общей зоне, работал в шахте. На работу бригаду вели под усиленным конвоем.
Иногда ему удавалось получить заказы на портреты от местного начальства или вольнонаёмных жителей ближайших посёлков и за полученные деньги откупиться у нарядчика или бригадира, получить два-три дня отдыха. Но это было редко, и большей частью ему приходилось работать в забое.
Единственным способом вырваться из штрафного лагпункта было заболеть. Богдан решил получить травму, но так, чтобы это не было явным членовредительством. Несколько раз он бросал себе на ногу кусок горной породы, каждый раз всё большего размера. Наконец эксперимент прошёл удачно, и с диагнозом «трещина левой большеберцовой кости — производственная травма» он попал в больницу на лагпункт Двойной. Со слов пострадавшего и свидетеля, рядом работавшего забойщика, на ногу ему с кровли вывалился кусок породы.
В больнице я наложил на ногу шину, с которой он пролежал довольно долго. Начав ходить, стал помогать санитару, дежурил по ночам возле тяжелобольных. Усердный труд обеспечивал ему задержку с выпиской из больницы. Когда стало известно, что в больнице есть художник, посыпались заказы на изготовление портретов от надзирателей, вахтёров, конвоиров и жителей поселка.
Во время болезни, лежа на койке и укрывшись с головой одеялом, он изготовил на куске резины от транспортёрной ленты клише гербовой печати и удостоверения сотрудника МВД. Для печати у него был грифель химического карандаша, но фотографию и типографскую краску достать не удалось.
Как-то Щеснюк попросил меня спрятать подальше завернутые в тряпку произведения его искусства: печать, штамп, макет удостоверения. Я засунул их в пустую коробку от лекарства и положил её в дальний угол шкафа. Порошки и таблетки мы хранили в коробках от Mapharsen’а, которые имелись у нас в достатке.
Дня через два в процедурную зашел Зельманов, отворил дверцу шкафа с медикаментами и стал открывать подряд все коробки с лекарствами.
— Что вы ищите? — спросил я его.
— От головной боли есть у тебя что-нибудь?
Я выложил все подходящие лекарства, бывшие в моем распоряжении. Он что-то выбрал и ушёл. Мы с Богданом решили, что держать «документы» в шкафу небезопасно.
В процедурной, как и в других помещениях больницы, потолок был из побелённых необструганных досок. Одна из досок была короче остальных и не доходила до стены. В образованное короткой доской отверстие можно было просунуть руку, и туда Щеснюк положил завернутые в тряпку изделия своего творчества.
Через несколько дней я должен был сопровождать больных в Сусуман в больницу Заплага, и Богдан попросил меня:
— В Сусуманской агитбригаде работает Наташа Шевчук — солистка хора. Я с ней знаком по львовскому подполью украинских националистов со времён фашистской оккупации. Она живет в Сусуманском ОЛПе и свободно выходит за зону. Мне нужна типографская краска. Может быть, она сможет достать её в Сусуманской типографии. Я мог бы написать ей записку, но это рискованно — на вахте могут обыскать. Так что, если удастся увидеть её, передай мою просьбу: скажи для Богдана Щеснюка.
Приехав в Сусуман и подойдя к вахте Сусуманского ОЛПа, я узнал, что бригада художественной самодеятельности в то время разъезжала с концертами по приискам и что Наташи в лагере не было.
В лагпункте Щеснюка, как художника, знали уже все надзиратели и вахтёры, и Богдан решил проверить, выпустят ли его за зону без охраны. Для этого он попросил дежурного вахтёра пропустить его в баню, находившуюся за зоной. Вахтёр выдвинул штырь, запиравший калитку у вахты, и Богдан поспешил в баню. А навстречу ему шёл начальник режима.
Зайдя на вахту, он спросил дежурного:
— Ты почему выпустил за зону Щеснюка без охраны?
— Да это художник! Пошёл в баню выкупаться пока народу немного.
— Догони его немедленно и верни в зону! У него три побега, двадцать пять лет сроку и особое предписание в личном деле: без конвоя ни на шаг!
На следующий день в больницу зашел Зельманов и спросил:
— Как у тебя Щеснюк?
— Да ничего, поправляется. Помогает санитарам и мне немного, — ответил я.
— Выпиши его с завтрашнего числа! Я подпишу.
И на следующий день Богдана специальным конвоем отправили на Линковый.
Близ корчмы водят ухом
И внимают всем слухам,
Не ведутся ль там грешные речи?..
А мужик и дохнуть,
Видя их, не посмеет:
Он от страху бледнеет
И читает тихонько молитву.
А. К. Толстой
В один из напряжённых дней, когда я оставался в качестве единственного медработника в лагпункте и мне приходилось разрываться между стационаром и амбулаторией, приготовив лекарства, поздно ночью я собрался, наконец, лечь спать. В это время зашёл надзиратель и вызвал меня на вахту к телефону. Звонил Пастернак:
— На Перевалке два вольнонаемных подрались, видимо, в состоянии алкогольного опьянения. Один из них — Ларионов — ранен. Сходи сейчас же в посёлок и окажи ему необходимую помощь, а затем позвони мне.
Неимоверно уставший я побрёл на Перевалку, до которой было километра три. По дороге я немного взбодрился, но в посёлке сонливость снова овладела мной. Нашёл раненного в общежитии, пьяного и в сильном возбуждении. Между двумя рёбрами у него была неглубокая ножевая ранка. Обработав её и не найдя ничего серьёзного, я из диспетчерской позвонил Пастернаку. На следующий день Семён Яковлевич снова вызвал меня к телефону и спросил:
— От чего Ларионов умер?
— Как, умер?
— Утром, когда Нинель Аркадьевна собиралась ехать на Перевалку посмотреть больного, мне позвонили, что он умер.
Труп для вскрытия отправили в морг Нексиканской больницы. Оказалось, что удар ножа попал в ребро, в результате чего раненный получил косой перелом его. Острый конец сломанного ребра повредил артерию и вызвал сильное внутреннее кровотечение. При осмотре его мной кожа на груди раненого сместилась, и я решил, что у Ларионова лишь небольшая ножевая ранка между двумя рёбрами — перелома я не заметил. Из-за алкогольного опьянения пострадавшего и своей усталости я неправильно оценил и общее состояние больного.
Через два дня в стационар привезли вольнонаёмного взрывника, упавшего в десятиметровый шурф. У него был разрыв мочевого пузыря с сильным внутренним кровотечением, в чем я убедился, вставив в мочевой пузырь через половой член катетер. Требовалась срочная операция, но в условиях нашей больницы выполнить её было невозможно, тем более что на прииске не было хирурга. Санитарных машин тоже не было. Отправить зимой больного с сильным кровотечением на грузовике по разбитым колымским дорогам в Сусуман или Нексикан за сорок-шестьдесят километров от прииска означало не довести его живым до больницы. Всю ночь больной бредил:
— Не бросайте бадью! Остановите её!
К утру он скончался.
На шурфовке работали бесконвойные заключённые: бурили ломами в мёрзлой породе шпуры, а после взрыва грунт в бадье вытаскивали с помощью воротка на поверхность. Чем меньше глубина шпура, тем меньший выход горной породы и больший расход взрывчатки. Поэтому вольнонаёмные взрывники заставляли добуривать шпуры, глубина которых была меньше полуметра, отказываясь их взрывать. Это вызывало конфликты между взрывником и шурфовщиками, которые иногда заканчивались трагически. Опустив взрывника в бадье в шурф, шурфовщики грозились не вытащить его на поверхность, пока тот не зарядит шпуры. Могли и отпустить рукоятки подъёмного барабана воротка при спуске или подъёме взрывника на поверхность. Жизнь его всецело зависела от часто агрессивно настроенных шурфовщиков.
В помощь дневному санитару Син Сипо я взял из выздоравливающих больных Селезнёва. Убирая в процедурной, санитары стали после работы закладывать тряпки для вытирания пыли и влажной уборки помещений в ту самую щель в потолке, в которой Щеснюк оставил вырезанные им и аккуратно завёрнутые в кусок ткани клише печати и удостоверения.
Однажды, вытаскивая тряпки, один из санитаров зацепил свёрток с печатями, и тот выпал из тайника. Развернув его, Селезнев и Син Сипо побежали рассматривать свою находку в соседнюю палату, где спали санитары, спрятали её под матрацем и стали обдумывать, как им лучше ею воспользоваться.
В это время в палате находился Натров. Работая дневальным у Зельманова, он числился санитаром больницы и приходил туда получить свою пайку хлеба, послушать и передать Зельманову новости. Вскоре после того, как ушёл Натров, в больницу зашел Валентин Соломонович и направился сразу в палату, где находились Селезнёв и Син Сипо.
— Что вы нашли? — обратился Зельманов к ним.
— Ничего не находили, — ответил Селезнёв.
— Давай сейчас же! — и наотмашь ударил Селезнёва по лицу.
Селезнёв передал ему свою находку, и Зельманов ушёл. На следующий день Валентин Соломонович распорядился выписать Селезнёва из больницы, а через два дня в стационаре появился начальник ОЛПа. Вместе с начальниками режима и лагпункта и дежурным надзирателем они обошли все палаты, процедурную, кабинет врача, в котором я в то время жил, подсобные помещения больницы и сделали тщательный обыск в них, но так ничего и не нашли. Начальник лагеря приказал произвести ремонт потолка в процедурной и заделать щель.
Если что — обойди стороной,
Если нет — пробирайся украдкой,
На дороге у сильных не стой,
Только слабого бей без оглядки,
Только с нищего требуй рубли.
Е. Бачурин
К 1950 году положение с питанием заключённых немного улучшилось. В лагпункте открыли ларёк, в котором на заработанные деньги, так называемое премвознаграждение, заключённые могли купить хлеб, сахар, консервы, махорку, спецовку, нательное бельё, ватник, бушлат, ботинки, валенки. Премвознаграждение в то время составляло десять процентов от ставки вольнонаёмного за ту же работу, причем сто рублей заключённый получал в начале следующего месяца и столько же мог получить за хорошую работу и примерное поведение по списку, составленному бригадиром и подписанному горным мастером и начальником лагпункта. Оставшиеся деньги, если они причитались заключённому, переводились на его личный счет и выдавались при освобождении из лагеря.
Раз в году на месячный оклад заключённые должны были добровольно-принудительно подписаться на государственный заём развития народного хозяйства СССР. При проведении этого мероприятия начальство не забыло перевоспитывавшихся в лагерях зэка. Введены были зачёты рабочих дней. Хорошо работавшие горнорабочие, не замеченные в нарушении лагерного режима, и бригадиры получали зачёты до трёх дней за день, лагерная обслуга — до двух дней.
Улучшенное питание и введение зачётов рабочих дней способствовало повышению производительности труда зэка. Досрочное освобождение их из лагеря и закрепление за Дальстроем резко сокращало и затраты государства на охрану зэка на и лагерное начальство.
Я знал, что блатные бригадиры всю получку заключённых-фраеров отбирали, били изнурённых голодом и непосильным трудом невольников, когда те недостаточно быстро справлялись со своей работой. В лагпункте был только один бригадир из политзаключённых — Дмитрий Семёнович Устинов.
До заключения он работал в административном аппарате главного железнодорожника страны — Лазаря Моисеевича Кагановича, и вместе с другими сотрудниками готовил ему статьи, речи, доклады. В 1937 – 38 годах почти весь чиновничий аппарат Кагановича был арестован, некоторые из его сотрудников были расстреляны, Устинов получил 20 лет ИТЛ. Лазарь Моисеевич, пользовавшийся доверием и поддержкой Вождя, не только не заступался за своих работников, но даже одобрял такие мероприятия энкавэдистов, считая неэтичным выгораживать своих сотрудников в то время, когда вся страна занята поиском врагов народа. На довольно редких собраниях в лагпункте Устинов произносил пламенные речи, в которых неизменно упоминал о самоотверженной работе заключённых своей бригады на благо Родины и призывал их работать «ещё лучше». За свои выступления в лагере его прозвали Гёббельсом.
В бараке у Дмитрия Семёновича была отдельная кабинка, в которой он жил весьма скромно. Как и другие придурки, он получал в столовой солидную порцию каши. Число черпачков каши и наличие в миске жира определялось положением зэка в лагерной иерархии или принадлежностью его к воровской касте.
Если какой-нибудь работяга из бригады Устинова заболевал, Дмитрий Семёнович приходил в стационар справиться о здоровье больного; просил, чтобы его вызвали из палаты в процедурную, и в присутствии фельдшера вручал ему маленькую булочку, испечённую по заказу бригадира из белой муки в лагерной кухне. Никогда пальцем не тронул ни одного заключённого, не повышал голос и, если кто-нибудь из заключённых работал не в полную силу, старался убедить его, что нужно «выкладываться» для выполнения плана — для своей же пользы и к чести всей бригады.
Как-то я зашёл к нему в кабинку. Он встретил меня приветливо, показал фотографии жены и двух дочерей. От него я узнал, что после его ареста семью выслали из Москвы, и сейчас она живет в Свердловске в маленькой комнате коммунальной квартиры, жена болеет, и семья страшно бедствует. Все деньги, которые Дмитрий Семёнович получал, он посылал жене.
В амбулатории всё ещё не было фельдшера, и я продолжал работать на два фронта. Однажды в амбулаторию пришёл на приём Киреев. Он был страшно худ и очень изменился с тех пор, как Прудников выгнал его из старших санитаров и он попал в бригаду Устинова.
— Что с тобой, Саид? Ты болен? — спросил я.
— Нет. Просто шахта довела меня. Мне бы пару дней освобождения от работы: немного отдохнуть.
Я записал его в список освобождённых от работы, а он поведал мне свою историю.
Придя в бригаду, он, будучи здоровее и упитаннее других, работал хорошо, и бригадир был им доволен. Когда в начале следующего месяца принесли премвознаграждение, Киреев заметил, что все работяги несут свои деньги бригадиру. Киреев, находясь в хороших отношениях с Устиновым, почему-то решил, что его это не касается, не подошёл к бригадиру и оставил деньги у себя. Через некоторое время бригадир сам подошёл к нему и любезно спросил:
— Как собираешься распорядиться деньгами, которые я тебе выписал?
— Хлеб, масло и сахар куплю в ларьке, — простодушно ответил Киреев.
— Ну что ж, улучшай свой рацион!
А на следующий месяц Киреев, работая не хуже других, стал получать самую маленькую пайку. Решив, что это какое-то недоразумение, подошёл к бригадиру.
— А ты как думал? Ты видел, что все отдали деньги мне? Я ведь не себе беру их. Чтобы хорошо закрыть наряды или быстро устранить неполадки в шахте мне нужно и нормировщика и технарядчика подмазать, и горного мастера и маркшейдера с геологом и электромехаником угостить чаркой водки, — объяснил ему бригадир.
Устинов сдержано, дружелюбным тоном разговаривал со своими работягами, но всегда «держал за спиной большую дубинку». Этой дубинкой была урезанная до минимума пайка, изматывающая заключённого сильнее увесистого кулака.
— Теперь я понимаю! На следующий месяц поступлю как все, — пробовал оправдаться Киреев.
— Ну это будет на следующий месяц, а этот посидишь на штрафном пайке. Будет для тебя наука. Для меня все работяги одинаковы.
Вероятно, деньги рабочих бригады Устинова уплывали в Свердловск бедной семье бригадира. Но судьба наказала его за то, что он обирал заключённых.
Недавно освободившийся из лагеря слесарь из бригады Устинова собрался в отпуск на материк. Бригадир попросил по дороге заехать к его страждущей жене, передать деньги и привет от любящего мужа и отца, который тоже вскоре должен был освободиться и надеялся соединиться со своими близкими.
Когда слесарь в Свердловске зашёл к жене Устинова, то обнаружил не маленькую комнату, а хорошо обставленную квартиру. Всё в ней говорило о достатке. Глядя на жену, он не увидел на её лице следов горя и невзгод. Застал он в квартире и мужчину, который, как ему показалось, не был в семье чужим.
Получив письмо от слесаря, Дмитрий Семёнович перестал писать жене, и она замолчала и больше денег не просила.
Освободившись из лагеря, Устинов, как и большинство политзаключённых, получил «вечную ссылку» и остался на прииске работать начальником шахты. Вскоре он женился на работнице бухгалтерии — договорнице, бывшей фронтовичке, потерявшей во время войны всю семью, построил хату и зажил с ней в мире и согласии. После XX съезда КПСС Дмитрия Семёновича реабилитировали, восстановили в партии, и вскоре он выехал на материк. По дороге в Москву он заехал с новой женой в Свердловск. Та очень боялась этой поездки, но муж заверил её, что с бывшей женой даже не встретится. Остановились в лучшем номере гостиницы. Узнав, когда первой жены и её нового мужа не будет дома, Дмитрий Семёнович зашёл к дочерям и сказал, что он друг их отца, и передал от его имени роскошные подарки.
Вернувшись домой, мать узнала о происшедшем и по описанию детей догадалась, что приходил Устинов, поехала в гостиницу, но её к нему не пустили.
Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана.
Учителей сожрало море лжи
И выбросило возле Магадана...
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз.
Мы тоже дети страшных дней России —
Безвременье вливало водку в нас.
В. Высоцкий
Вскоре в наш лагпункт прислали фельдшера, тоже практика. Назначили его в амбулаторию, и работы у меня сразу стало меньше. Тяжёлых больных было мало, и поставлял их в основном лагпункт Линковый.
Как-то привезли двух больных с высокой температурой, с сильным ознобом. В лёгких я ничего не нашёл, сами они ничего не объяснили. Я позвонил с вахты начальнику санчасти с просьбой прислать Нинель Аркадьевну. Но к вечеру больные признались, что достали шприц с иглой и ввели друг другу в ягодицу слюну. У меня был флакон пенициллина, и я сразу же начал обоим вводить его внутримышечно. На следующий день Нинель Аркадьевна привезла ещё один флакон лекарства. Температура у больных немного снизилась, но спустя несколько дней у обоих стали прощупываться обширные флегмоны.
Я решил вскрыть их, сделав предварительно спинномозговую анестезию. Я видел, как это делал Лик, но всё же прочёл в учебнике описание этой процедуры. Прокипятив шприц, усадив на столе больного с согнутым дугой позвоночником, нащупал промежуток между двенадцатым грудным и первым поясничным позвонками, смазал участок кожи йодом и ввел иглу с небольшим наклоном вверх на глубину примерно пяти сантиметров, пока не закапала из отверстия иглы спинномозговая жидкость. Затем, надев на иглу шприц, медленно ввел пять кубиков пятипроцентного стерильного раствора новокаина. Уложив больного на стол, я через некоторое время проверил чувствительность ягодицы и сделал широкий разрез флегмоны, из которой обильно потёк гной. Видны были обширные некротические участки мышц ягодицы. Вставив тампон для оттока гноя, я сделал перевязку. После вскрытия флегмон, температура у обоих больных снизилась, но до выздоровления было ещё далеко.
С Линкового же привезли двух заключённых, объявивших голодовку и сидевших там уже несколько дней в изоляторе. В больнице они тоже голодали, хотя санитар Син Сипо давал им немного супа и хлеба — голодавшие боялись, что умрут, не успев вырваться со штрафного прииска.
Всё это были блатные, опасавшиеся, что при многопартийности в воровском мире с ними расправятся представители оппозиции.
Один из них тихо запел:
Задрожали трепетно аккорды,
Пробежали пальцы по ладам.
Надвигались сумерки ночные,
Ветер дул к Охотским берегам.
Весь Восток и край глухой Колымский
Прошагал, гонимый я судьбой,
Позабыл я прежнюю гитару,
И расстался навсегда с тобой.
Ты ушла как в несказанной сказке,
Ты ушла, развеялась, как дым.
Я остался тосковать с гитарой,
Потому, что ты ушла с другим.
Приморили, суки, придавили,
Отобрали волюшку мою.
Золотые кудри поседели:
Знать у края пропасти стою.
По тайге бродил я одиноко,
Где живут все вольно, веселясь.
Я один покинул тракт широкий,
Шёл, судьбе ни в чём не покорясь.
Иногда в больнице появлялся Зельманов и требовал, чтобы ему показали вещи больных — мол, когда будут выписывать из больницы, чтобы все были одеты по сезону. Заметив хорошие вещи, как правило, у блатных, он предлагал им «обмен» или деньги, намекая владельцу шмоток, что в дальнейшем сможет быть ему полезным. У некоторых блатных были заграничные часы, когда-то снятые с руки фраера или выигранные ими в карты. Самые элегантные из них вскоре перекочевали на запястье заведующего фельдшерским пунктом.
Однажды приисковую больницу посетила начальница сануправления ЗГПУ Т. Д. Репьева, вместе с Нинель Аркадьевной осмотрела больных, прочла составленные мной истории болезней и назначила на отправку в больницу Заплага нескольких из них, в том числе двух с флегмонами и «голодавших».
Она тут же решила, что больнице нужен постоянный врач и пообещала прислать его в ближайшее время. Этим врачом оказался знакомый мне Шах Суварлы.
А вскоре на Двойной прислали ещё врача-венеролога Мирокяна для работы в вензоне, но пробыл он на прииске недолго.
Когда Пастернак вместе с Зельмановым зашли в больницу знакомиться с новым врачом, первый зачем-то спросил его:
— Вы армянин?
— Да, я армянин, а где один армянин, там двум евреям делать нечего!
Пастернак улыбнулся. Но заключённый врач ошибся: слишком велика была разница в их весовых категориях — вольнонаёмный, даже освободившийся из лагеря, пользовался бóльшим доверием, имел неизмеримо больше прав и возможностей.
Обычно кто-нибудь из врачей или фельдшер амбулатории снимал перед обедом на кухне пробу. Разговорившись с Мирокяном, как-то повар пожаловался на Зельманова, систематически под угрозой снятия повара с работы таскавшего с помощью своего дневального Натрова продукты из кухни.
Врач возмутился и на собрании, на котором присутствовал начальник ОЛПа, заявил об этом. Вызвали повара, но тот, опасаясь мести со стороны Валентина Соломоновича, отказался от своих прежних слов, и Мирокяна за клевету сняли на общие работы. Проработал он там всего несколько дней, пока Репьева не перевела его врачом на другой прииск.
Что же касается начальника ОЛПа, то в лагере поговаривали, что каптёров в лагпунктах он назначал сам, что, получая продукты, каптёры всегда оставляли на складе причитающуюся начальнику дань, и у его дневального можно было приобрести по коммерческой цене лагерные продукты.
III. ВЕЧНАЯ ССЫЛКА
III. ВЕЧНАЯ ССЫЛКА
И средь пустыни снеговой
Лачужки тёмные мелькали,
Где труд боролся с нищетой,
Где люди радостей не знали.
А. Плещеев
Распахнулись тяжёлые двери тюрьмы,
И, согретый цветущей весною,
В царство слёз и неволи, позора и тьмы
День ворвался победной волною.
— Ты свободен, иди! — сторожа говорят,
С рук и ног моих цепи снимая.
И нежданному счастью безумно я рад,
Как дитя и смеясь и рыдая.
С. Надсон
За время работы на прииске я получил десять месяцев зачётов рабочих дней и в июне 1950 года освободился из лагеря. Мне дали справку об освобождении, в соответствии с которой область моего передвижения ограничивалась Сусуманским районом. При освобождении сообщили, что на личном счету у меня немногим более ста рублей, но в бухгалтерии выдали всего лишь пятьдесят, мотивируя тем, что у многих на счету нет ничего, и для проживания им тоже надо выдать немного денег, разумеется, за счёт заключённых. Мне дали также номера моих облигаций.
— А облигации находятся в Магадане в УСВИТЛе, — объяснил бухгалтер. — Туда и обращайтесь.
Я написал письмо в УСВИТЛ, но ни я, ни другие освободившиеся из лагеря узники ни облигаций, ни ответов не получили.
Бухгалтер, тоже бывший заключённый, предупредил, что с прииска вряд ли меня выпустят, и посоветовал сразу же устраиваться на работу, после чего мне выдадут аванс. Я зашёл к Пастернаку. В лагере работать мне не хотелось, да и фельдшер там нужен был заключённый, днём и ночью находящийся в зоне. Я выразил желание работать фельдшером в районной больнице в посёлке Нексикане.
В отличие от других областных городов в Магадане разрешалось жить и работать вечноссыльным. Но туда попадали лишь немногие счастливчики, главным образом, освободившиеся из заключения там же. Устроиться даже в таких посёлках, как Сусуман, Нексикан, Ягодное, Сеймчан или Усть-Омчуг, где были дома культуры, библиотеки, кинотеатры, поликлиники, школы считалось большой удачей.
Пастернак сказал, что переговорит с Репьевой, но вряд ли меня возьмут в больницу, так как работают там, как правило, медсестры и вакантных мест нет, да и зарплата значительно меньше, чем на приисках. Семён Яковлевич предложил мне должность заведующего фельдшерским пунктом прииска, причем оформить меня на эту работу обещал со дня освобождения из лагеря.
Ставки медработников на Колыме были самыми низкими — в два-три раза ниже, чем у специалистов с аналогичным образованием на горных работах. Я согласился. Работы было немного, у меня была уже обширная литература по медицине, и я мог продолжить свое самообразование. В медицинских институтах и училищах не было ни заочных, ни вечерних отделений, и мечта о получении диплома фельдшера, а тем более врача, для меня была несбыточной.
При содействии Семёна Яковлевича меня поместили в хорошее общежитие в доме ИТР, обитатели которого сами подбирали себе сожителей. В двух смежных комнатах мы жили вшестером: главный бухгалтер прииска, финансист, начальник отдела снабжения, горный мастер, экскаваторщик и я. Все кроме меня давно освободились из лагеря, имели право выезда на материк, но в паспортах у них была отметка: «статья 39-я положения о паспортах», запрещающая проживание в областных и других крупных городах страны и некоторых районов её. Имея на прииске хорошую работу и заработок, соседи мои не спешили покинуть Колыму.
В первое время я почувствовал себя свободным гражданином: никаких зон, вахт, надзирателей, колючей проволоки, сторожевых вышек — всё это осталось позади. Но свобода оказалась призрачной.
С прииска Ударника приехал оперуполномоченный по надзору за ссыльными нашего куста, состоявшего из трёх ближайших приисков: Ударника, Стахановца и Скрытого, забрал у меня справку об освобождении и вручил другую. В ней было указано, что я являюсь вечноссыльным и ограничен передвижением в пределах прииска Скрытого; выезд за границу указанного в справке района считается побегом и «беглец» будет осуждён на 20 лет каторжных работ. Это решение общесоюзного значения было подписано заместителем председателя Совминиа СССР В. М. Молотовым.
«Ничто не вечно под Луной» — подумал я, вспомнив, как Ходжа Насреддин пообещал эмиру за десять лет выучить читать осла, полагая, что за это время кто-либо из троих умрёт: эмир, осёл или он. Мне было двадцать четыре года, и, находясь «на свободе», у меня имелись все шансы пережить не одного эмира.
Но и эту справку, ничего мне не дающую, у меня скоро отобрали, когда на Скрытый приехала комиссия по надзору за вечноссыльными.
— Не нужна ему никакая справка. На прииске его и так знают, а за пределами прииска ему находиться запрещено, — решил офицер из Сусумана.
Краткосрочную командировку в соседние посёлки мог выписать начальник прииска, а направление в Сусуманскую поликлинику или Нексиканскую больницу — дать начальник санчасти. Бóльшие права распоряжаться нами были у оперуполномоченного с Ударника — его справка была действительна на всей территории Колымы, но выдавал он её на непродолжительный срок и обычно лишь по заявке начальника прииска.
Первое время я набросился на вольнонаёмную еду: питался и в столовой и готовил дома, но через месяц аппетит у меня умерился, и столовского питания мне уже хватало.
Хотя наш приисковый оперуполномоченный Левченко формально к ссыльным отношения не имел, всех нас он знал. Это был молодой человек примерно моего возраста, недавно назначенный на прииск, но уже осознавший своё привилегированное положение в посёлке. Он был холост, жил в отдельном доме, имел дневального-заключённого и собаку — овчарку.
Особое презрение он выказывал мне, прозвав «вечным каторжанином». Прогуливаясь со своей собакой, часто науськивал её: «Взять его!», и она набрасывалась на меня. Я защищался, как мог, а уполномоченный, довольный сообразительностью своего четвероногого друга, кричал ему вслед:
— Ко мне!
Овчарка была ещё молодая и воспринимала это как игру.
Как-то он навеселе зашёл к нам в общежитие. Я тогда жил уже в небольшой комнате вдвоём с завмагом (продавцом) магазина, тоже бывшим заключённым и вечноссыльным. Я был простужен, лежал в постели и читал книгу. Левченко поинтересовался завмагом, но тот был в Сусумане.
— Ну-ка, встань! Найди мне сторожа магазина, — приказал он.
Я сказал ему, что болен и у меня температура.
— Ничего, сейчас не зима. Подышишь свежим воздухом: скорее вылечишься.
Спорить с ним было бесполезно. Я так долго пробыл в тюрьмах и лагерях, что привык уже повиноваться начальникам без рассуждений — оделся и пошел искать сторожа.
Спирт в то время на Колыме был дефицитом, и главный инженер прииска Ф. Н. Куликов выписывал его по 200 – 300 граммов горным мастерам и механизаторам — «победителям соцсоревнования». У уполномоченного часто бывали гости: его коллеги из Сусумана и соседних приисков. В такие дни он заходил в магазин, подходил вне очереди к прилавку и бросал продавцу деньги:
— Две бутылки спирта!
Главный инженер возмущался, что оперуполномоченный нередко забирает весь горняцкий спирт, но протестовать не решался.
Пробыл Левченко на нашем прииске недолго. Как-то под хмельком зашёл он в УРЧ, где в то время находились две работавшие там женщины. Не встретив должного почтения к своей особе, оперуполномоченный для острастки вытащил свой пистолет. Тогда одна из женщин — жена начальника прииска, — ударив уполномоченного по руке, выбила пистолет, подхватила его и быстро вышла из комнаты. Оценив ситуацию, Левченко побрёл к начальнику прииска. Осудив поступок его жены, как нападение на представителя власти, он потребовал немедленно вернуть ему оружие. Немного поупрямившись, требуя вначале выдачи ей расписки о возврате пистолета, она всё же вернула уполномоченному оружие без всяких условий.
История о том, как женщина разоружила оперуполномоченного, стала достоянием жителей просёлка, и ему вскоре пришлось покинуть наш прииск.
2. В маркшейдерском бюро
К мандатам почтения нету.
К любым чертям с матерями катись
Любая бумажка. Но эту…
Я достаю из широких штанин
Дубликатом бесценного груза.
Читайте, завидуйте, я — гражданин
Советского Союза.
В. Маяковский
Нарядчик с Двойного Иван Лукич Мельниченко, изучавший до заключения в Ленинградском высшем военно-топографическом командном училище геодезию и топографию и хорошо чертивший, узнал, что в маркшейдерском бюро прииска требуются топограф и картограф-составитель. С учётом зачётов рабочих дней, полученных и предполагаемых, Лукичу оставалось отсидеть в лагере около года, и ему выдали пропуск на бесконвойное хождение за зоной.
Дипломированных специалистов горного дела на Колыме в то время было немного: работали в основном практики или окончившие краткосрочные курсы в Магадане или Сусумане. Главный маркшейдер прииска Шемонаев согласился взять Ивана Лукича топографом.
Как-то Лукич подошёл ко мне и сказал:
— Ты, вероятно, хорошо чертишь. Бросай медицину, переходи на работу в маркбюро картографом. Там зарплата выше, через некоторое время ты сможешь освоить специальность маркшейдера и будешь работать участковым маркшейдером. Большинство наших маркшейдеров — практики, некоторые не имеют даже среднего образования.
Шемонаев согласился принять меня на работу, но, переговорив с новым начальником прииска — капитаном Кучернюком, сказал, что я должен предварительно получить письменное согласие начальника санчасти. Пастернак не возражал, так как собирался в отпуск, но предупредил, что без разрешения начальницы санотдела ЗГПУ справку он выдать не может и что договариваться с Репьевой мне придётся самому. Взяв направление в поликлинику, я поехал в Сусуман в санотдел. Получить «открепление от медицины» оказалось не так просто.
— Мы вас в лагере держали два года фельдшером, учили, освобождали от тяжёлой работы в шахте, а теперь, когда работа медработника вам кажется невыгодной, вы хотите уйти. Разве это порядочно? Нет! Подождите, когда будет замена, тогда я вас отпущу, — возразила мне Репьева.
Через месяц к Шемонаеву приехала жена — медсестра. К тому времени начальником санчасти прииска работал уже другой врач, он меня отпустил, и я стал работать картографом-составителем. Мельниченко уже работал топографом геологоразведочного участка.
Первое время наиболее ответственные чертёжные работы: пополнение планшетов двухтысячного масштаба, считавшихся «основными планами горных выработок» и хранившихся в маркбюро прииска, и вычерчивание «сводных планов горных выработок» по ручьям на восковках, передававшихся после изготовления в Сусуман в маркотдел ЗГПУ, выполнял хорошо чертивший Иван Лукич.
Остальную чертёжную работу, не требовавшую высокой квалификации, делал я: закреплял в туши «рабочие планы» масштабов 1:500 и 1:1000, составленные участковыми маркшейдерами; пополнял на основных планах горные выработки в карандаше — по данным съёмки или пантографированием с рабочих планов; калькировал планы горных выработок к актам и протоколам: на закрытия шахт и полигонов, о потерях и разубоживании, при несчастных случаях и производственных травмах, часто сопутствовавших горному производству, особенно при разработке россыпей подземным способом.
Иногда приходилось оставаться после работы. А когда срочной работы не было, мы с Иваном Лукичем по вечерам изучали геологию россыпей, горное дело, геодезию и маркшейдерию по имевшимся в нашем распоряжении учебникам.
С разрешения Шемонаева я с Иваном Лукичем или с участковыми маркшейдерами выходил на полевые работы, осваивая на практике методы производства топографо-геодезических и маркшейдерских работ: создание геодезических сетей (микротриангуляции) на поверхности, ориентирование новых шахт и выполнение других съёмок. Участвовали мы и в вычислительных работах.
Часто приходилось делать на «аммиачке» светокопии с выкопировок горных выработок на восковке, для чего у нас имелось нехитрое приспособление. Для изготовления же копий сводных планов на светокопировальной машине меня, снабдив временным пропуском, направили в командировку на несколько дней в Сусуман.
Эти копии передавались геологам прииска для подсчёта запасов, в производственно-техническую часть для составления проекта горных работ на ближайший год и для некоторых других целей.
В Сусумане я познакомился с главным маркшейдером ЗГПУ Александром Максимовичем Семёновым. Узнав, что я учился на физмате, он предложил мне разработать методику определения объёмов горюче-смачных материалов (ГСМ), хранившихся на приисках в резервуарах, по форме и размерам цистерн и измеренному в них уровню жидкости.
Всё, что можно было измерить, на приисках поручалось маркшейдерам: замеры топлива на угольных и дровяных складах, строительного леса, замеры заготовляемого на зиму сена для коров и лошадей, горюче-смазочных материалов на складе ГСМ, хотя часто для этих замеров знания маркшейдерии не требовалось. Для каждого вида таких работ разрабатывалась методика измерений и приближенных вычислений объёмов или масс.
Когда я проработал в маркбюро уже около двух месяцев, Шемонаев объявил мне, что начальник отдела кадров прииска потребовал снять меня с должности картографа-составителя, так как эта работа связана с секретными документами и по распоряжению начальника отдела кадров ЗГПУ бывшие политзаключённые должны быть заменены вольнонаёмными. Однако претендентов на мою должность на прииске не оказалось, и она оставалась вакантной. Лукича пока не трогали, поскольку он был ещё заключённым, в картотеке начальника отдела кадров прииска не числился и в его поле зрения не попадал.
В отделе кадров прииска мне предложили должность нормировщика горного участка, которая должна была вскоре освободиться в связи с отъездом на материк одного из них. Мне пришлось снова осваивать новую профессию: изучать нормы выработок и методы их применения при производстве открытых и подземных горных работ на приисках Колымы. Работа эта меня не очень привлекала, и, взяв у врача направление в поликлинику, я отправился в Сусуман в отдел кадров Горного управления. Там меня послали к молодому лейтенанту, которому я объяснил суть дела.
— Но вы же фельдшер. Почему вы хотите работать в маркбюро? — спросил он.
Я удивился: откуда он знает, что я фельдшер.
— Вы меня не помните, а я вас сразу узнал, — продолжил он. — Я ведь принимал этап, с которым вы приехали из Магадана с бандой Стального... Приказ о замене бывших заключённых, осуждённых по 58-й статье, вольнонаёмными договорниками есть. Но специалистов у нас пока не хватает, и мы не настаиваем на немедленной замене их. Со временем такая замена будет сделана.
Такая перспектива меня мала утешала. Но что оставалось делать?
— А, может быть, ваша квалификация не устраивает начальника? — поинтересовался он.
— Никаких претензий мне главный маркшейдер прииска не предъявлял.
— Ну тогда идите в Управление к главному маркшейдеру Семёнову. Если вы на прииске нужны, вас никто трогать не будет.
Я зашёл к Александру Максимовичу. Он был удивлён, так как Шемонаев даже не сообщил ему, что я у него уже не работаю и на Скрытом около месяца нет картографа. Тут же позвонил на прииск, а мне сказал, чтобы я возвращался на своё прежнее место.
В апреле 1951 года освободилось место участкового маркшейдера, и на него назначили меня. В этой должности я проработал до конца своего пребывания на Колыме с небольшим перерывом, когда исполнял обязанности главного маркшейдера прииска.
3. Начальник прииска
Да и примечено стократ,
Что кто за ремесло чужое браться любит,
Тот завсегда других упрямей и вздорней:
Он лучше дело всё погубит,
И рад скорей
Посмешищем стать света,
Чем у честных и знающих людей
Спросить иль выслушать разумного совета.
И. Крылов
Старые богатые месторождения золота на ручьях Скрытом, Топком, Линковом, Ледниковом, Двойном и Дайковом к началу 1951 года были в значительной степени выработаны; и горные работы переместились в долину реки Берелёха, где к этому времени были разведаны крупные, но не очень богатые россыпные месторождения золота, залегавшие на небольшой глубине и позволявшие разрабатывать их открытым способом. Решено было организовать здесь новый прииск — «Широкий». Была завезена мощная техника, в том числе два шагающих экскаватора ЭШ-1.
Начальником прииска назначили бывшего начальника райотдела МВД Заала Георгиевича Мачабели. В горном деле он не разбирался, но считал, что, имея опыт руководства людьми, сможет управлять и горным производством.
О новом начальнике ходили анекдоты.
Пришёл Мачабели на один из горных участков. Видит: тащит рабочий распиленные брёвна в шахту. Одним из типов крепления, применявшегося на россыпных шахтах, были «костры», сложенные из коротких брёвен.
— Зачем дрова тащишь в шахту? — спрашивает начальник крепильщика.
— Костры ставить будем.
— Работать в шахте надо, а не греться у костров.
В другой раз вызывает начальника участка:
— Почему проходка штреков на вашем участке снизилась? — спрашивает Мачабели.
— Штреки закончили, сейчас печи проходим.
«Печи» на россыпях — это горные выработки, соединяющие штрек с очистной выработкой — лавой.
— Выбросить все печи из шахты: золото добывать нужно, а не греться у печей, — приказал начальник.
Пришёл Мачабели к себе в кабинет. Холодина!
— Почему радиаторы холодные? — спросил у секретаря.
— Котельная не работает. Инжектор отказал.
— В карцер его! И с выводом на работу.
Когда впервые Мачабели зашёл к себе в кабинет, молоденькая секретарша сидела в приёмной.
— Не нужна мне баба! При ней и выругаться, как следует, нельзя. Мне мужика подавай, чтоб с полуслова меня понимал.
Бывалые колымчане «мат» вставляли не только через каждое слово, но и внутри слов — между слогами. От этого речь сразу становилась понятнее. Старые колымчане утверждали, что Дальстрой строили на трёх китах: «на блате, мате и туфте».
Начальник отдела кадров предложил начальнику прииска в качестве секретаря молодого парня — Николая, недавно переведённого с соседнего прииска Мальдяка.
Когда-то это был один из крупнейших и самых страшных приисков Колымы: тысячи заключённых легли в мёрзлую землю на кладбище Мальдяка, погибая от непосильного труда, голода, побоев и болезней. В дальнейшем прииск технически переоснастили, а заключённых заменили спецконтингентом — вольнонаёмными рабочими и инженерами, в основном бывшими ссыльными, работавшими до этого на секретной стройке атомной промышленности Урала — «Челябинск – 40», а затем на три года изолированными от общества на горных предприятиях Колымы.
На Мальдяк можно было попасть только по пропуску, и лишь по специальному разрешению можно было его временно покинуть: район прииска находился под наблюдением военизированной охраны. Через три года изоляция прииска была снята, и большая часть работников его уехала на материк, некоторые остались на прииске, другие, как Николай, подались на соседние прииски «за длинным рублем».
Как-то Мачабели утром не застал Николая на месте. Начальнику доложили, что его секретарь по пьянке забрёл в соседнюю геологоразведочную партию, не поладил с разведчиками и те избили его, а сейчас он, освобождённый от работы, лежит на койке в общежитии.
Разгневанный начальник вызвал командира дивизиона капитана Гергенова и приказал ему собрать своих бойцов и утром до начала работы задать хорошую взбучку распоясавшимся геологоразведчикам.
— Оружие с собой возьмите, но без крайней нужды не применяйте, — предупредил начальник.
Мало кто из разведчиков недр ушёл от возмездия, досталось и начальнику разведучастка. Последний, как коммунист, обратился с жалобой на избиение солдатами в Сусуманский райком партии. Но заявление его осталось без последствий, так как с бывшим начальником райотдела МВД и хорошим приятелем сотрудники райкома ссориться не захотели. Лишь после XX съезда КПСС Гергенова привлекли к уголовной ответственности.
Мачабели вызвал его и сказал:
— Настали такие времена, что я тебе многим помочь не смогу. Возьмешь всё на себя. Возможно, тебе дадут небольшой срок и с погонами придётся расстаться. Но я устрою тебя на своем прииске: будешь числиться самоохранником, жить с женой за зоной, а на работу ходить, когда захочешь. Отбудешь срок — буду ходатайствовать, чтобы с тебя сняли судимость.
И Мачабели выполнил свои обещания. Получив небольшой срок, Гергенов с зачётами «рабочих дней» вскоре освободился.
Через некоторое время Мачабели назначили начальником прииска «Горного» СГПУ, и всю зиму, пока добывали пески из шахт, вскрывали полигоны, выполняли горно-подготовительные работы, прииск считался лучшим в Дальстрое. Его всегда ставили в пример. Но сам начальник, главный инженер, маркшейдеры, геологи и горные мастера знали, что не выданы на-гора указанные в сводках золотоносные пески; нет и подготовленных к промывке «открытых площадей» — участков для добычи золотоносных песков открытым способом.
— Где мы летом возьмём золото? Что будем промывать? — спрашивали своего начальника подчинённые.
— А всю зиму от премиальных, что я вам платил, вы не отказывались? Где золото возьмём, спрашиваете? У меня на складе неприкосновенный запас спирта и «чифиря». Как начнётся промывочный сезон, всех горняков с бойцами посажу на двуколки и пошлю со спиртом и чаем на соседние прииски и разведучастки: к старателям, горным мастерам, обогатителям, съёмщикам металла и опробщикам. Кто устоит против моего товара? И план по золоту выполним, и премии хорошие получите.
Но радужные надежды начальника прииска не сбылись. В тот год впервые на Колыму завезли в большом количестве водку, коньяк, шампанское, вина, чай. И спрос на мачабелиевский спирт резко сократился. План по золоту прииск выполнил лишь на восемьдесят процентов.
— Неправильно запасы определили геологоразведчики! — оправдывались горнотехнические работники прииска.
Нагрянула комиссия из Магадана. Она обнаружила большие приписки: ни отработанных шахтных полей, ни промытых песков, ни подготовленных к промывке открытых площадей, так красиво вычерченных на планах и указанных в сводках, — ничего этого не было.
Но Мачабели к этому времени уже благополучно скрылся на материке.
Время было смутное: никто не знал, как наказывать мошенников и очковтирателей, и для большинства из них дело закончилось весьма благополучно: их лишь уволили из системы Дальстроя.
Мы знаем, что как сон, ненастье пронесётся,
Что снегу не всегда поляны покрывать,
Что явится весна, что всё кругом проснётся, —
Но мы... проснёмся ли опять?
А. Апухтин
К началу 1951 года центральный посёлок прииска Скрытого перебазировали в район бывшей Перевалки, в окрестности которой сосредоточилась наиболее интенсивная разработка россыпей. Здесь начали строительство домов для начальников прииска и ОЛПа, оперуполномоченного, главного инженера, помещения для вохры и Управления прииском — конторы, как её обычно называли.
Контора прииска была самым заметным зданием: с широким коридором, большими светлыми комнатами. Здесь помешалась приёмная начальника прииска и главного инженера, их кабинеты, отдел кадров, партбюро и профком, кабинет заместителя начальника прииска по политчасти, производственно-техническая часть (ПТЧ), маркбюро, геологоразведочное бюро (ГРБ), часть нормирования труда и зарплаты (ЧНТЗ), планово-экономическая часть (ПЭЧ), бухгалтерия. Затем стали строить общежития для рабочих и ИТР. Старое здание мехцеха перестроили под клуб. Многие семейные рабочие и ИТРовцы, не дождавшись своей очереди на жильё, сами стали строить себе домики.
Приехавших в Дальстрой молодых специалистов, окончивших на материке техникумы или вузы, в первые же месяцы работы на прииске направляли на двух- или трёхмесячные курсы в Сусуман, где их знакомили со спецификой горных работ на россыпях Колымы. Там же работники райотдела МВД и политуправления разъясняли им, как следует вести себя с заключёнными, бывшими заключёнными и политическими ссыльными. Особенно опекали они девушек-договорниц, уберегая их от опрометчивой близости с не всегда надёжно перевоспитанными бывшими зэка.
К этому времени у нас в стране не только политическая власть, но и вся личная жизнь граждан была взята под контроль государства: нельзя было не только высказывать крамольные мысли, но и думать нужно было только в соответствии с официальной идеологией и интересами «правящего класса».
Молодых специалистов сразу же вовлекали в комсомольскую и профсоюзную работу, записывали на ежегодные курсы политучёбы. На них молодежь усваивала решения партийных съездов и конференций, читала речи вождей, но главный упор делался на изучение «Краткого курса истории ВКП(б)», написанного по неофициальным данным вождем и учителем трудящихся. Каждый учебный год начинали с первой главы этого капитального труда, но к концу года слушатели курсов так и не одолевали книгу.
Метод изучения состоял, в основном, в громкой читке и подчеркивании карандашом текста учебника, начиная с первой же строки его. Наиболее интеллектуально развитые индивиды подчеркивали предложения и абзацы текста разноцветными карандашами в зависимости от содержания и значимости его. Красный карандаш широко использовался в абзацах, освещавших мудрость Вождя.
Иногда договорники интересовались, за что сидели в лагере на вид приличные, порядочные люди. По-разному отвечали им политические. Один, например, честно признался: «Свободу любил!» Другой, случайно попавший в лагерь в среду настоящих преступников и до конца своего срока остававшийся благонамеренным и верным последователем единственно правильного учения, заявил: «Ни за что сидел!»
— У нас «ни за что» не сажают! — уверенно ответил ему вольнонаёмный горный мастер.
— Именно у нас сажают! — заметил кто-то из присутствующих.
— Так почему же меня не посадили? — резонно парировал его доводы собеседник.
— Тебя ещё посадят!
— Это за что же? Я честно работаю! Политику партии и правительства одобряю.
— А вдруг ты притворяешься, а сам недоволен?
— Чем же я могу быть недоволен? Накоплю денег на Колыме, поеду на материк. Я ведь деньги не пропиваю и на ветер не бросаю, как другие. Куплю хороший дом или квартиру, машину, обзаведусь хозяйством. Работай, не ленись, и жить будешь неплохо. А то все вы чем-то недовольны! Хотели жить лучше других, не вкалывая как следует, — вот и попали в лагерь.
В пятидесятых годах происходило укрупнение приисков, и вскоре наш прииск объединили с Широким, сохранив название последнего. Центром его стала бывшая Перевалка. Ещё через несколько лет к Широкому присоединили ранее объединившиеся прииски Беличан, Куранах и Новый. Горный отвод прииска теперь простирался на сорок километров в длину и на пятнадцать в ширину.
Однако, через три года последние четыре прииска снова отделили от Широкого, выделив в новый прииск — «Экспериментальный». На этом прииске испытывалась в условиях вечной мерзлоты и суровых морозов новая горная техника и современные методы ведения горных работ, но не забыли спустить и план добычи металла.
Как-то прислали нам на второй участок, расположенный вблизи центрального посёлка, нового начальника смены. Бывший фронтовик, офицер, он окончил курсы горных мастеров в Магадане. На Широком появился уже законченным алкоголиком. Не отрезвев от пьяного угара прошедшего дня, он появлялся в конторе участка к началу ночной смены, но вскоре покидал рабочее место и возвращался в посёлок для продолжения застолья с друзьями.
Никакие увещания начальства на него не действовали, и руководство прииска после очередной аварии на участке в качестве крайней меры решило привлечь его к товарищескому суду, который в те годы входил в стране в моду. На товарищеском суде в клубе среди жителей посёлка было много военных: лагерных начальников и вохровцев, бывших фронтовиков — друзей нарушителя трудовой дисциплины и его приятелей по застолью.
Когда председатель суда объявил повестку дня, один из них встал и сказал:
— Это что же, вы собираетесь судить фронтовика, офицера запаса и коммуниста в присутствии бывших заключённых и ссыльных?
Кое-кто из военных выразил солидарность оратору выстрелами из пистолетов в потолок. Суд был сорван. На следующий день участникам дебоша пришлось извиняться перед председателем суда, а виновника происшедшего вскоре перевели на другой прииск. Товарищеский суд в посёлке больше не заседал.
Какими льстивыми речами
Не услаждал слух хор гостей!
При счастье все дружатся с нами,
При горе — нету тех друзей.
П. Беранже
Мне пришлось работать в то время на разных горных участках прииска и жить в разных посёлках: на Двойном, Скрытом, Перевалке; иногда в комнатах для двух – четырёх человек, иногда в общежитиях, рассчитанных на десять – двадцать коек. В конце концов, мне дали место в доме ИТР в приличном общежитии, в котором жили восемь бывших заключённых и неженатых вольнонаёмных договорников: горных мастеров, маркшейдеров, геологов, нормировщиков, обогатителей, работников ПТЧ.
В нашем общежитии поселили и горного мастера Соколова, окончившего незадолго до этого Благовещенский горный техникум и ещё полного радужных надежд. Увлечённый своей работой, он намеревался после положенных ему трёх лет работы на прииске поступить в горный институт и стать инженером. Как и я, он носил очки, но на этом наше сходство заканчивалось...
К концу шахтной смены горный мастер или начальник шахты сообщал взрывнику число забуренных шпуров и необходимое количество ВВ (взрывчатых веществ), которое тот должен был привезти со склада. Обычно горный мастер, не дожидаясь конца смены, заранее заказывал необходимое по его расчётам количество капсюлей-детонаторов и аммонита, и часто в таких случаях оставалась лишняя взрывчатка, которую на шахте хранить было запрещено и приходилось возвращать обратно на склад.
В один из дней из-за неполадок в воздухопроводе сжатого воздуха бурильщику не удалось полностью обурить лаву, и осталось неиспользованным большое количество взрывчатки и капсюлей-детонаторов, которые горный мастер Соколов с взрывником должны были отнести на склад ВВ. В то время на должность взрывников назначали солдат-призывников срочной службы, закончивших в Сусумане соответствующие краткосрочные курсы. Аммонит и детонаторы необходимо было нести отдельно на значительном расстоянии друг от друга. Это правило, видимо, горняки нарушили: из-за неосторожного обращения один из капсюлей взорвался, от детонации взорвались остальные и весь аммонит. От горняков почти ничего не осталось.
Через два дня после этого события я зашёл в парикмахерскую и сел в кресло. Когда ко мне подошёл парикмахер, я увидел на его лице выражение удивления и ужаса. Губы его задрожали, и он чуть не выронил бритвенный прибор.
— Ты же погиб, взорвался, возвращаясь из шахты... Мне сказали: горный мастер в очках из ИТРовского общежития, — всё ещё не приходя в себя, произнёс парикмахер.
— Я не горный мастер. Я маркшейдер.
Геннадий Щеглов появился в нашем общежитии при слиянии приисков Широкого и Скрытого. На Широком он работал начальником ПТЧ, а на объединённом прииске — его заместителем и, в основном, занимался проектированием открытых разработок россыпей, которые стали преобладающими на прииске. Окончив Бодайбинский горный техникум, он со знанием дела принялся за работу и вскоре стал одним из лучших специалистов отдела.
Общительный, доброжелательный, весёлый, он легко заводил дружеские отношения со своими сотрудниками и горняками прииска, был, что называется, рубаха-парень. После получки в компании немного выпивал. Года через полтора у него появились сомнительные друзья, которые не прочь были выпить за его счёт, и вскоре их кутежи стали систематическими, а энтузиазм к работе постепенно угасал.
Дело закончилось тем, что выпивки с «друзьями» сделались для него нормой жизни и продолжались со дня выдачи зарплаты до тех пор, пока она не иссякала и приятели и собутыльники не исчезали из его поля зрения до очередной получки.
В дни трезвости — до нового жалованья — он лежал в общежитии на койке или появлялся на работе мрачный, часто голодный. Не дожидаясь его просьбы, мы давали ему деньги на еду, которые он исправно возвращал после очередной зарплаты. Пробовали наставить его на праведный путь, но Щеглов всё отшучивался, уверяя нас, что запои его больше не повторятся. Однако после следующей получки всё начиналось сначала.
Как-то приехал к нему из Якутска отец, поселившийся временно на свободной койке в нашем общежитии. Гена встретил его с распростертыми объятиями, сыновней заботой. Друзей своих он отвадил, и попойки прекратились. Иногда лишь по настоянию отца он выпивал с ним по рюмочке. Снова с увлечением принялся за работу.
Однажды, когда Геннадий был на работе, а я вернулся из шахты, чтобы переодеться и отправиться в маркбюро, отец его подошёл ко мне и спросил:
— Как дела у Гены?
Вопрос меня смутил, так как после приезда отца Геннадий перестал выпивать, и я ответил:
— Гена хороший специалист, его ценят и уважают на прииске.
— Это я знаю. А как у него с выпивками? Я ведь не случайно приехал к нему. Получил от сотрудницы ПТЧ письмо с сообщением, что мой сын спивается и его надо спасать... Мы с матерью всегда держали его в ежовых рукавицах, и при нас он шалостей не допускал. В техникуме начал было выпивать понемногу, но на стипендию не разгуляешься. Всё же уже тогда мне пришлось принимать жёсткие меры. А сейчас не знаю, что с ним делать. Дома его третий год ждёт невеста, хотела даже к нему на прииск поехать, но он отговорил её, сказав, что здесь им негде будет жить, что вскоре сам вернется домой... А я думаю, зачем хорошей девушке такой алкоголик? Сейчас мне обещает, что пить больше не будет. Но я ему не верю — он слабохарактерный, легко поддается дурному влиянию. На днях я зашёл к начальнику прииска и попросил его: если сын снова начнет выпивать, уволить с прииска и отправить домой.
На следующий день отец уехал. Сын не долго держался. Когда после очередной получки друзья пришли к нему с бутылкой, чтобы разогреть его, он сначала отказывался, но затем немного выпил спирту.
Кровь заиграла в нем и, вытащив из кармана пачку ассигнаций, он бросил их на стол и послал собутыльников за закуской и новыми бутылками. Сдерживающие центры уже не действовали, и всё пошло по старому: остановить его было невозможно.
Начальник прииска выполнил своё обещание отцу, уволив Гену с работы. Попрощавшись с нами, он отправился домой. Из Якутска мы вскоре получили от него письмо, в котором он сообщил нам, что доволен возвращением под родительский кров, не пьёт больше, устроился на работу и собирается жениться.
В худых, заплатанных бушлатах,
В сугробах, на краю страны —
Здесь было мало виноватых,
Здесь было больше — без вины.
Тут был и я… Я твёрдо помню
И лай собак в рассветный час,
И номер свой — пятьсот четвёртый,
И как по снегу гнали нас…
Я не забыл: в бригаде БУРа
В одном строю со мной шагал
Тот, кто ещё из царских тюрем
По этим сопкам убегал.
А. Жигулин
Летом 1951 года Берлаг добрался до самых отдалённых приисков Колымы, и на Скрытый тоже пришел приказ о немедленной отправке туда всех политзаключённых с особым предписанием в личном деле: «Использовать только на общих работах».
Некоторые из них работали на нашем прииске горняками, горными мастерами по опробованию, технарядчиками, бухгалтерами, фельдшерами. Держали их на этих должностях, так как они добросовестно работали по двенадцать-пятнадцать часов в сутки без выходных дней, знали хорошо своё дело, зачастую выполняли работу нескольких вольнонаёмных.
Тем не менее, приказ надо было выполнять, хотя некоторым заключённым оставалось менее года до освобождения из лагеря. Туда же в Берлаг перевели и оставшихся в живых каторжан с рудника Бутугычага, когда каторжные работы были отменены в нашей стране. На рудник в Берлаг попал и Василенко. Он был уже немолод, с больным сердцем и гипертонией.
Работа на руднике была не легче, чем на прииске, а режим значительно строже. Все заключённые были обезличены, на одежде носили номера, хорошо заметные издали и по которым их различали вохровцы и лагерное начальство.
Но в Берлаге не было блатных, бессовестно обиравших фраеров, и было больше порядка. В амбулатории рудника Иван Петрович сказал, что на прииске работал фельдшером.
Взять его на эту должность не могли, но и на тяжёлые работы не посылали. Большей частью он был освобождён от работы по болезни, часто помогал фельдшеру санчасти.
Когда Иван Петрович освободился из лагеря и ему предложили выбрать место жительства в «вечной ссылке» на Колыме, он предпочёл прииск Скрытый, где его знали и ценили, где у него было много друзей.
Во время отправки политзаключённых в Берлаг, Ивану Лукичу оставалось с зачётом отработанных рабочих дней немногим больше месяца и, чтобы не отправлять в другой лагерь, медики положили его на время в стационар. После освобождения из лагеря он продолжал работать топографом в маркбюро.
7. Рабочий маркшейдерского бюро
И мы нелёгкий крест несли задаром
Морозом дымным и в тоске дождей,
Мы, как деревья, валимся на нары,
Не ведая бессонницы вождей...
Дымите тыщу лет, товарищ Сталин,
И пусть в тайге придётся сдохнуть мне,
Я верю: будет чугуна и стали
На душу населения вполне.
Ю. Алешковский
Рабочим у меня был Фёдор Иванович Раченя или, как все его звали на прииске — дядя Федя. До ареста он жил в небольшом селе Каменец-Подольской области недалеко от государственной границы с Польшей. В школе ему учиться не довелось, и он едва умел читать и писать печатными буквами.
С детства Федя познал тяжёлый труд крестьянина на своем небольшом участке земли, рано женился, родились двое малышей. С коллективизацией жизнь на селе, как и в городах, резко ухудшилась. Но Федя — здоровый двадцатипятилетний деревенский парень — работал добросовестно и в колхозе, и на своём участке и кое-как сводил концы с концами.
В начале 1938 года волна репрессий докатилась и до его села, и подозрительно хорошо живший Федя, обвинённый в шпионаже, попал в «Ежовы рукавицы». С десяткой лагерного срока его отправили в Дальстрой на недавно открывшийся в ЗГПУ прииск Линковый, где он работал в шахтной бригаде.
На Колыме, как это делалось и на материке, первое время пробовали оттаивать подземные пески пожогами, бутом — нагретыми на кострах камнями — или паром при помощи пойнтов (металлических трубок), в которые пар подавался по шлангам из бойлера.
Чаще же всего для оттайки золотоносных песков жгли дрова у груди забоя, прикрывая его от выработанного пространства железными листами. Но колымская вечная мерзлота плохо поддавалась огню, дневная уходка забоев не превышала трёх-четырёх дециметров, пожирая огромное количество леса, запасы которого на Колыме были ограничены. Решили перейти на буровзрывные способы разработки песков.
Техника в то время была примитивная, бурильных молотков и компрессоров ещё не было, и в первые годы, когда в шахте работал дядя Федя, на Линковом шпуры сравнительно небольшой глубины проходили в мерзлой породе ломами вручную. Это была самая тяжёлая работа. После проветривания забоя взорванный грунт грузили лопатами в тачки и по трапам отвозили к находившемуся у ствола шахты бункеру.
Здоровый от природы и приученный с детства к тяжёлому физическому труду, дядя Федя долго держался. Казалось, ни тяжкая работа, ни скудное неполноценное питание не могли сломить его. Но через два года у него появились боли в области сердца, одышка, отёки на ногах, и он понял, что полностью выдохся и шахтерский труд ему уже не осилить. К тому времени резко ухудшилось питание заключённых, а нормы выработки увеличили. Всё чаще приходилось ему обращаться в санчасть за освобождением.
Доходягой, с пороком сердца, с явными признаками цинги и пеллагры Федя надолго попал в больницу на Двойной, затем «сактированный» по состоянию здоровья — в полустационар. Там, валяясь на голых нарах, он быстро съедал свою четырёхсотграммовую пайку хлеба и всё думал, как бы выбраться из злосчастного места.
Один из его напарников по шахтному забою — бывший садовник, старик по лагерным меркам убедил начальство прииска в возможности выращивать овощи на Колыме с её коротким прохладным летом. Действительно, недалеко от Сусумана на совхозных огородах сажали капусту, репу, турнепс. В это время Линковый уже объединили с приисками Скрытым и Топким, и возле посёлка Перевалки недалеко от реки Берелёха выбрали участок для экспериментального огорода.
Когда дело наладилось и стало ясным, что огород может приносить немалый урожай, его расширили и окружили колючей проволокой, а садовнику дали в помощники дядю Федю.
Вначале по слабости он выполнял лишь обязанности ночного сторожа, но затем, подкрепившись рабочей пайкой и плодами огорода, стал полноценным работником сельхозучастка. Вскоре он так поправился, что, когда к началу промывочного сезона медкомиссия из Сусумана приезжала обследовать полустационары на предмет использования доходяг на горных работах, нарядчик говорил ему:
— Смотри, не попадайся на глаза начальству! А то «заметут» на полигон или промприбор.
Освободившись из лагеря, дядя Федя стал работать плотником в стройцехе, но с больным сердцем эта работа оказалась ему уже не под силу, и он перешёл на мой горный участок рабочим маркшейдера. Ходил на съёмки, замеры горных выработок, заготовлял чопы («пробки»), забивал их в шпуры в кровле подземных горных выработок для закрепления в них маркшейдерских знаков («точек»). При производстве подземной теодолитной съёмки вешал на точки отвесы, держал конец рулетки при измерении длины сторон теодолитного хода и при съёмке лав.
Для замера открытых горных выработок в конце месяца производилась нивелировка полигонов по квадратной десятиметровой сетке, и дядя Федя изготовлял из строительной дранки колышки для разбивки сетки, «бегал» во время съёмки с нивелирной рейкой. У рабочего маркбюро было довольно много свободного времени в то время, когда маркшейдер занимался камеральными работами.
Как почти все политические дядя Федя не мог выехать на материк и вызвал на Колыму семью, а сам тем временем построил небольшой дом. После XX съезда КПСС и реабилитации дядя Федя выехал с женой на материк, поселился в деревне, купил дом, завёл огород, домашних животных, но больное сердце всё чаще давало себя знать, и прожить на свете ему суждено было уже недолго.
Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни…
Учись, мой сын, и легче и яснее
Державный труд ты будешь постигать.
А. Пушкин
По вечерам мы с Иваном Лукичем продолжали штудировать книги по маркшейдерскому искусству, геодезии и горному делу. Изучить специфику горных работ на Колыме нам помогли учебные пособия: «Геология россыпей», «Разработка россыпей подземным способом» и «Обогащение россыпей», выпущенные Магаданским книжным издательством для учащихся курсов и работников приисков: горных мастеров, геологов, обогатителей, механиков, электриков, нормировщиков и экономистов.
На курсах в Магадане по ним обучались вольнонаёмные договорники, не имевшие горной специальности, но окончившие неполную или полную среднюю школу. К тому времени в Магадане открылся горно-геологический техникум и филиал ВЗПИ, одним из первых выпускников которого был Гроссман, закончивший строительный факультет. Но для нас с Лукичем институт был закрыт.
Летом 1952 года на приисках стали набирать учащихся на открывавшееся в Магадане заочное отделение горно-геологического техникума. Заместителю директора по заочному отделению М. Трапезной удалось добиться у начальства разрешения приёма на отделение и бывших заключённых, в том числе и вечноссыльных, успешно работавших на горных предприятиях Колымы на горнотехнических должностях, но не имевших специального образования.
На заочном отделении техникума было три специальности: горняков, геологов и экономистов. Окончивших неполную среднюю школу принимали на пятигодичный курс обучения, полную среднюю — на трёхгодичный. Среди последних были и окончившие несколько курсов института. Я отослал в Магадан свою зачётную книжку Одесского университета. Меня, так же как и Ивана Лукича, приняли на трёхгодичный курс обучения.
Однако через полгода в учебной части техникума разобрали, что печати в моей зачётной книжке с короной и на румынском языке, и признали её недействительной. В архиве Одесского университета остался мой аттестат зрелости, копию которого выслали в техникум, и вопрос был решён положительно, хотя аттестат зрелости у меня тоже был румынским.
В районных центрах Магаданской области, в том числе и в Сусумане, были организованы учебно-консультационные пункты (УКП), через которые мы получали из библиотеки техникума учебники, методические пособия и контрольные задания, высылали в техникум выполненные нами работы.
Для студентов первого курса, обучавшихся по трёхгодичной программе, в Сусумане был организован трёхнедельный семинар с отрывом от производства, на котором мы изучали материалы XIX съезда партии и прослушали несколько лекций по горному делу и начертательной геометрии.
Больше всего занятий было по высшей математике, которой мы занимались по четыре-шесть часов в день. В средней школе в то время элементы высшей математики не изучали, и преподаватели Сусуманской средней школы не пожелали вести этот курс на нашем семинаре, тем более что провести его нужно было в сжатые сроки. Узнав, что я закончил два курса физмата, занятия по высшей математике: по аналитической геометрии на плоскости и по основам матанализа поручили вести мне.
Жили мы в Сусуманском доме отдыха, там же питались. У меня было поражение в правах на пять лет, я не являлся членом профсоюза и не имел право на льготную путёвку в дом отдыха, а полная стоимость её значительно превышала мою «узкоколейную» зарплату. Как не имеющему специального образования, да ещё и ссыльному, мне была назначена минимальная зарплата. Кроме того, как «поражённый в правах», я не получал надбавок, которые для вольнонаёмных договорников с пятилетним стажем работы в Дальстрое равнялись ста процентам основного оклада.
Не получал я и «выслуги лет», дополнительно составлявшей, также в зависимости от стажа работы на Колыме, до тридцати процентов оклада.
Однако на этот раз вопрос об оплате путёвки был как-то решён без существенного ущерба для моего кармана. Я поселился в Сусуманском доме отдыха и наслаждался его комфортными условиями.
Повсюду знания предшествуют свободе,
Без знания сама свобода не прочна;
Укореняется ль когда-нибудь она
В подавленном невежеством народе?
Ю. Допельмайер
Среди учащихся техникума наиболее способным и знающим был Виктор Васильевич Иванов. До войны он отлично окончил два курса электромеханического факультета Ленинградского политехнического института.
Летом 1941 года в преддверии надвигавшейся войны студентов института послали на военные сборы в Западную Белоруссию к границам территории, контролируемой нацистской Германией. Здесь их застала война, стремительное окружение противником, плен, концлагерь для военнопленных, в котором наши воины сотнями умирали от тяжёлой работы, побоев, голода и болезней.
Как-то в концлагерь зашёл немецкий офицер и спросил, есть ли среди пленных механики или автослесари. Виктор Васильевич с детства интересовался автомобилями, мотоциклами и другими машинами; и теперь решил, что с учётом своего обучения в институте сможет освоить эту специальность, и выдал себя за механика, осознавая, что концлагерь обрекает его на верную гибель. Иванова взяли в авторемонтную мастерскую. О том, чтобы не справиться с незнакомой ему работой, не могло быть и речи, и он с утра до вечера изучал, разбирал и собирал, даже без особой надобности, механизмы и двигатели и вскоре почувствовал себя специалистом. Однако на первых порах не всё было гладко. Однажды привезли ему для ремонта машину незнакомой конструкции. Виктор Васильевич осторожно разобрал двигатель, осмотрел его, почистил, смазал, затем снова собрал, но машина не заводилась. Тогда он прицепил её к трактору и стал безуспешно гонять по двору: машина заводиться не хотела.
Немец-механик долго смотрел на него, потом подошел и спросил:
— Ты что делаешь? У этой машины калоризаторный двигатель. Чтобы её завести, нужно предварительно прогреть паяльной лампой металлическую грушу, соединенную с камерой сгорания двигателя.
Исправив свою оплошность, Виктор Васильевич попросил немца никому не рассказывать об этом эпизоде. Впоследствии немец при встрече с ним, улыбаясь, спрашивал:
— Ну как, всю технику освоил? Ещё помочь не надо?
Мать Виктора Васильевича работала до войны преподавательницей немецкого языка в одном из ленинградских вузов, и Виктор с детства изучал немецкий, а школьником, как только у него стали появляться деньги, стал покупать немецкие книги и вскоре свободно читал их без словаря. В Германии он быстро освоил и разговорную речь.
В автохозяйстве Виктор Васильевич проработал до прихода Красной армии, когда война уже заканчивалась. За плен и работу у нацистов он получил без суда шесть лет ссылки и попал на Колыму на прииск Стахановец.
В первые годы ссыльные жили в таких же бараках, как и заключённые. Большая часть из них работала на общих работах и «доходила», так как питание не отличалось от лагерного. Виктор Васильевич решил попытаться устроиться на работу в ПТЧ.
Неприветливо встретили его работавшие там нарядные дамы — жёны офицеров и договорников, когда худой и оборванный, в своей поношенной телогрейке, ватных брюках и подшитых резиной от транспортерной ленты стёганых ватных бурках пробирался он между столами вольнонаёмных сотрудников в кабинет начальника ПТЧ.
Без энтузиазма встретил его и начальник.
— Ладно, — сказал тот, разглядывая его «зачётку» политехнического института. — Переговорю с начальством. Понадобишься: пригласим.
Виктор Васильевич уже собрался устраиваться в экскаваторно-бульдозерный парк, когда неожиданно нарядчик вызвал его и направил в контору — в ПТЧ. Иванова усадили за столом в конце комнаты и дали работу, в основном — чертёжную. Первое время руки его отказывались хорошо чертить, но затем навыки вернулись, и он уже стал просить, чтобы ему прибавили работы.
Вскоре на прииске появился новый главный инженер. Он обошёл все отделы и особенно внимательно стал присматриваться к сотрудникам ПТЧ. Равнодушно пройдя мимо дамочек, остановился возле Виктора Васильевича и спросил:
— У вас какое образование?
Выслушав ответ, он пригласил его к себе в кабинет. Усадив за стол для посетителей, главный инженер вызвал дневального конторы и распорядился перенести стол Иванова в свой кабинет и поставить у окна. Потом некоторое время ещё просматривал папки, планы и бумаги — проект горных работ, составленный его предшественником, над чем-то размышлял и, наконец, сказал дневальному:
— Бросай-ка всю эту писанину в печку!
Дневальный удивлённо посмотрел на главного.
— Бросай, бросай! Ничего другого эти бумаги не заслуживают. Может быть, хоть в кабинете станет теплее.
Когда стол был очищен от хлама, главный инженер сказал Иванову:
— Вот теперь начнем составлять проект заново. Времени у нас в обрез: через два месяца проект должен быть закончен. Работать будем вдвоём до позднего вечера без выходных, не считаясь со временем.
Затем вызвал главного маркшейдера и старшего геолога:
— Чтобы через два дня у меня на столе были пополненные на конец промывочного сезона сводные планы горных работ с нанесёнными границами балансовых и промышленных запасов золота для составления проекта на следующий год. Остальные планы и разрезы будете приносить по мере надобности.
Виктор Васильевич приходил на работу в восемь часов утра, когда в конторе кроме дежурного ещё никого не было, в час уходил вместе с главным инженером на обед, в шесть часов — на ужин, и возвращался после ужина снова на свое рабочее место. Главный инженер приходил вечером часов в восемь и сидел до одиннадцати-двенадцати часов ночи.
Днем и по вечерам в кабинет главного инженера заходили технические работники прииска и участков. Главный инженер разговаривал с ними, не отрываясь от проекта. Свои черновики и наброски он передавал Виктору Васильевичу для вычерчивания начисто планов, для расчётов, составления таблиц, документов.
В соседней комнате дамочки являлись на работу к десяти часам, обсуждали свои женские и другие дела, уходили на обед на два-три часа, мало интересуясь производством. Мало интересовались своими работниками и главный инженер, и начальник ПТЧ.
Главный инженер внимательно просматривал работу Виктора Васильевича, иногда делал замечания, но всегда оставался довольным и, когда через два месяца проект был завершён, сказал:
— Вот теперь вы знакомы с горными работами по бумагам. Чтобы стать настоящим специалистом, вам надо ознакомиться с ними на производстве.
И Виктор Васильевич не упускал свободной минуты, чтобы побывать в шахте, на полигоне, на промывочном приборе.
В период строительства новых промприборов и во время промывочного сезона Иванов работал уже обогатителем, проектируя новые промприборы и следя за тем, чтобы как можно меньше золота уходило в хвосты промывки, чтобы самородки не попадали в галечный отвал; замечал недостатки в технологическом процессе промывки, старался усовершенствовать обогатительный процесс.
В следующем году, когда отдел обогащения был расширен и на прииске появилась шлихообогатительная установка, Иванова назначили главным обогатителем прииска.
Через шесть лет срок ссылки у Виктора Васильевича истёк, и он получил паспорт c ограничением мест проживания, но о выезде на материк не было речи.
Вместе с другими бывшими ссыльными его закрепили за Дальстроем и направили на прииск имени Фрунзе. Здесь заключённых не было и организация труда, горное оборудование и механизация работ были на значительно более высоком уровне. Бывшие ссыльные, теперь уже вольнонаёмные, получавшие неплохую зарплату, старались совершенствовать свой труд.
Начальник прииска Илья Хирсели — горный инженер с большим опытом работы в качестве главного инженера прииска — стремился максимально механизировать труд забойщиков на своем предприятии.
Если на других приисках, где работали заключённые, всё ещё загружали золотоносные пески в короба лопатами и отвозили к стволу мускульными усилиями по ледяной дорожке на санках, то на прииске имени Фрунзе пески из забоя к штреку транспортировались при помощи электрической скреперной установки, а по штреку — при помощи качающегося, скребкового или ленточного конвейеров или тоже скрепером.
Бурильные молотки в лавах шахтёры не держали в руках, а закрепляли на распорных колонках, установленных на небольших салазках, которые передвигались вдоль забоя с помощью электрической лебедки и троса, периодически подтягивавших салазки с бурильными молотками вдоль забоя. После передвижки салазки с перфораторами вновь закреплялись с помощью распорных колонок на соседнем участке забоя.
Больших успехов бригады добились и при проходке штреков: за сутки подвигание забоев в них достигало десяти и более метров. Во время проходки штреков грунт транспортировался также с помощью скреперной лебедки.
Обуривали забой сразу два бурильщика. От шурфа, над которым устанавливался вентилятор «Проходка», непосредственно к забою протягивались брезентовые вентиляционные трубы. Сразу после взрыва включался вентилятор и один из забойщиков в противогазе закреплял у забоя хвостовой блок троса скреперной установки. После этого скреперист оттаскивал грунт от забоя на десять-пятнадцать метров, забойщики перемещали хвостовой блок на пять-десять метров ближе к руддвору и закрепляли там на деревянной распорной стойке. Сразу же после проветривания забоя бурильщики приступали к его обуриванию, а скреперист продолжал транспортировать пески из штрека в бункер, расположенный у ствола шахты. К каждому забою был прикреплён взрывник.
Забойщики всегда значительно перевыполняли нормы выработки, хорошо зарабатывали, прилично питались и одевались, приобрели неплохую мебель и радиолу. Многие из них помогали своим родным на материке, а кое-кто вызвал семью на прииск, приобрёл хату или поселился на частной квартире.
Холостые часто по переписке находили себе на материке невест и вызывали их на Колыму. Для невест всегда находилась на прииске работа, и ещё недавно незнакомые люди вскоре становились близкими и создавали дружную семью.
Кроме бывших ссыльных на прииске жили и освободившиеся из лагеря блатные, нигде не работавшие и ведшие паразитический образ жизни. Банда не раз нападала на общежития бывших ссыльных и грабила их.
Но однажды ссыльные встретили бандитов забурниками и ломами и так избили их, что воры вынуждены были обратиться в бегство. Гражданская война урок с шахтерами была бандитами проиграна.
— Нас здесь больше, и вам с нами не справиться. Лучше убирайтесь отсюда по добру по здорову, — заявили им горняки.
И блатные больше не трогали политических, а многие перебрались на другие прииски или в Сусуман.
Новый начальник прииска сразу оценил знания, производственную сноровку, работоспособность и пытливый ум Иванова. Виктор и здесь работал главным обогатителем, и к нему Хирсели обращался для обсуждения производственных вопросов, а иногда и за советом, чаще, чем к главному инженеру прииска.
На большинстве приисков начальниками были военные или гражданские чиновники («горные директора административной службы»), не имевшие специального образования и мало разбиравшиеся в горном деле — кроме очередной «накачки» от них нечего было ожидать. Там же, где начальниками приисков были опытные инженеры, они всегда чувствовали пульс производства и держали рычаги управления в своих руках. Таким был и Хирсели.
Стремясь к совершенствованию горного производства, в частности обогащения песков, Горное управление Дальстроя объявило конкурс на лучшую конструкцию самородкоуловителя. Виктор Васильевич тоже принял в нём участие. Его конструкция была признана лучшей, и ему присудили первую премию. Так он стал сразу известен в технических кругах Магадана и на приисках.
Вперёд, забудь свои страданья
Не отступай перед грозой, —
Борись за дальнее сиянье
Зари, блеснувшей в тьме ночной!
Трудись, покуда сильны руки,
Надежды ясной не теряй,
Во имя света и науки
Свой честный светоч подымай!
С. Надсон
Евгения Ивановича Богданова арестовали перед окончанием института — во время подготовки к защите дипломного проекта. Привезя на Колыму ещё при Берзине, его оставили в Магадане, где он работал в Дальстройпроекте, занимаясь вопросами обогащения россыпей. Много сделал он для создания современных промприборов, для совершенствования технологии промывки песков, был одним из авторов выпущенной Магаданским книжным издательством книги «Обогащение россыпей».
После освобождения из лагеря его направили главным инженером на прииск «Верхний Ат-Урях» СГПУ.
В те годы при разработке россыпей открытым способом на приисках Колымы тачечная доставка песков по деревянным трапам мускульными усилиями заключённых постепенно заменялась послойной бульдозерной разработкой и подачей их в бункер промприбора. Вскрыша и перемещение в отвал торфов также осуществлялась при помощи бульдозеров, тракторных скреперов и экскаваторов. Малопроизводительные шлюзовые приборы уступали место скрубберным.
Однако ферма промприбора (несущая конструкция его) оставалась деревянной. Это требовало каждый раз при перестановке прибора на новое место проектировать и возводить деревянную ферму промприбора заново — с учётом рельефа местности. Всё это приводило к большим затратам леса и труда строителей и горняков: к дополнительной работе плотников, слесарей, электриков, грузчиков.
В Горном управлении объединения «Северовостокзолото» было решено создать цельнометаллические разборные промприборы, допускающие многократное использование их в новых условиях и при другом рельефе местности без использования леса. В Магадане в ЦКБ (Центральном конструкторском бюро) была создана довольно многочисленная группа сотрудников по проектированию цельнометаллических промприборов, и вскоре на прииски стали поступать для разных условий промывки песков новые промприборы различной конструкции и производительности.
В это же время на прииске Верхний Ат-Урях Е. И. Богдановым был спроектирован и под его руководством изготовлен в механическом цехе прииска высокопроизводительный цельнометаллический прибор с высоким уровнем обогащения песков. Все детали промприбора были рассчитаны на прочность и долговечность, тщательно продумана технология сборки его. С этой целью на головке промприбора был установлен подъёмный кран, позволявший производить сборку и разборку механизмов прибора без помощи автокрана.
Но наиболее совершенным узлом промприбора был разработанный Богдановым опорно-звеньевой стакер (отвалообразователь) для разгрузки в отвал хвостов промывки — гальки.
Идея механизма была взята из конструкции стакера драги — небольшого ленточного транспортера, расположенного на корме плавучего снаряда. С его помощью хвосты промывки (галька) укладывались в отвалы на отработанном драгой участке полигона (разреза). Во время работы драга «шагает» при помощи двух опускающихся на дно разреза свай, разворачиваясь попеременно вокруг каждой из них для отработки забоя по ширине. Разворот осуществляется при помощи носовых маневровых лебедок и боковых канатов, концы которых закрепляются на борту разреза. С перемещением драги галечный отвал захватывает всё новые, отработанные ранее участки разреза.
Но промприбор на полигоне неподвижен, и у Богданова возникла идея размещения отвала на большой площади с помощью разворота стакера и периодического наращивания ленточного транспортера.
Ранее уборка гальки на промприборах производилась в вагонетках, двигавшихся по рельсовым путям: в плоский отвал мускульными усилиями заключённых или в конусный (террикониковый) отвал при помощи электрической лебёдки.
В конструкции Богданова галька из скруббера промприбора попадала в небольшой приёмный бункер, связанный с коротким наклонным ленточным конвейером, нижний конец которого мог поворачиваться вокруг вертикальной оси, проходящей через центр загрузки приёмного бункера, а верхний — перемещался по дуге окружности, разгружая в отвал хвосты промывки. Конец звена транспортёра во избежание провисания натягивался тросом, соединённым с головкой прибора.
Когда гребень отвала поднимался до уровня консольного участка транспортёра, на вершине отвала по дуге окружности укладывался немного изогнутый в плане рельс; и теперь уже конец транспортёра при помощи двухребордного ролика перемещался по рельсу, а транспортёр удлинялся ещё на одно звено, и укладка гальки производилась в новый отвал, расположенный параллельно старому. Обычно процесс наращивания транспортёра повторялся три-четыре раза, захватывая необходимую площадь под галечный отвал.
Ленточный транспортёр требовал меньшей затраты энергии, был менее металлоёмок, проще обслуживался и, главное, позволял значительно повысить производительность промприбора и труда на нём.
Разгорелась дискуссия по поводу достоинств приборов конструкций ЦКБ и Богданова, и приказом главного инженера Дальстроя была создана комиссия для детального изучения вопроса.
А тем временем отдел кадров СГПУ поставил вопрос о замене главного инженера прииска Верхнего Ат-Уряха, так как у Богданова не было диплома об окончании вуза. Евгений Иванович, взяв очередной отпуск, выехал на материк и с отличием защитил диплом.
Магаданская комиссия признала прибор Богданова лучшим по всем показателям и решила приступить к серийному изготовлению его на Оротуканском заводе горного оборудования. Она же рекомендовала снабжать все промприборы опорно-звеньевыми стакерами конструкции Богданова.
После XX съезда КПСС Евгений Иванович был реабилитирован, его приняли в партию и назначили начальником Дальстройпроекта. Он защитил кандидатскую, а затем и докторскую диссертации, за многочисленные изобретения ему присвоили звание «Заслуженный изобретатель РСФСР».
В дальнейшем Богданов покинул Дальстрой, но до конца своих дней не порывал с ним связей. Работал в Ленинграде заведующим кафедрой в СЗПИ (Северо-западном заочном политехническом институте), был избран членом-корреспондентом Академии наук СССР.
11. Золото Колымы
На злато променял ту власть, которой свет
Внимал в немом благоговенье.
Бывало, мерный звук твоих могучих слов
Воспламенял бойца для битвы;
Он нужен был толпе, как чаша для пиров,
Как фимиам в часы молитвы.
Твой стих, как Божий дух, носился над толпой
И отзвук мыслей благородных
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
М. Лермонтов
Со второй половины тридцатых годов Магаданская область стала основным источником добычи золота в СССР. Здесь были самые богатые месторождения с самым высоким содержанием металла в россыпи. Но добыча его в условиях вечной мерзлоты давалась тяжёлым трудом, несмотря на постепенную механизацию горных работ.
В пятидесятых годах на приисках стали внедрять и старательскую добычу металла. Старателям давали небольшие участки со сравнительно низким содержанием золота, обеспечивали не лучшей техникой. Иногда им удавалось отыскать старые шурфы с высоким содержанием золота, но это случалось редко. И всё же старатели зарабатывали значительно больше, чем рабочие горных участков прииска. Объяснялось это не столько упорным трудом свободных тружеников и отсутствием многочисленного чиновничье-бюрократического аппарата, сколько сдачей ими в золотоприёмную кассу прииска перекупленного, часто ворованного, золота.
Жителям приисков за исключением работников, связанных непосредственно с добычей драгоценного металла, таких как геологи, горные мастера, обогатители и опробщики, разрешалось сдавать золото намытое лотками. За это им выдавали талоны на получение в приисковых магазинах дефицитных товаров: спирта, чая, папирос, консервов, промышленных товаров, но платили за сданный металл мало.
Если золото, добытое промышленным способом, обходилось государству в 20 – 25 рублей за грамм, а старателям артели платили 18 рублей, то золотоискателям-любителям — всего лишь 4 рубля, а за самородки — даже 2 рубля за грамм, ещё меньше платили заключённым. Поэтому с организацией старательских артелей приток золота от частных лиц резко сократился. Это золото сманивали старательские артели и сдавали в золотоприёмную кассу прииска по более высокой цене.
И всё же большая часть сданного артелями золота была ворованной съёмщиками металла с промприборов, часто при участии бригадиров, горных мастеров и охранников. Так как государство платило добытчикам золота значительно меньше, чем получало от реализации его на рынке, в накладе оно не оставалось, несмотря на интенсивное воровство металла с промприборов.
Немало золота уходило на материк к ювелирам, стоматологам — зубным протезистам — и даже за границу, что рассматривалось как тяжкое преступление. При посадке в самолет уезжающих на материк, как правило, не обыскивали, однако некоторых пассажиров (подозрительных) проверяли и часто находили у них драгоценный металл.
Главный инженер прииска Беличана Мансуров считался одним из лучших специалистов горного дела в ЗГПУ. На его прииске всегда испытывались новые машины и механизмы, передовые методы разработки россыпей. Не раз приезжал он с докладами и лекциями на наш и другие прииски горного управления, где всегда собиралась многочисленная аудитория — работники горного производства.
С женой и сыном он отправился в отпуск в собственном ЗИМе. Сначала поехал в Якутск по Кулинской трассе, проложенной на склоне сопки вдоль реки Кулу — левого притока Колымы, а далее намеривался объехать центральные районы и юг страны. Перед отъездом к нему подошёл слесарь одной из шахт и попросил, если будет в Ленинграде, заехать к родителям, живущим недалеко от города.
Мансуров побывал у них в гостях, и его поразила роскошь, в которой жили родители слесаря. Во дворе он увидел новенький «ЗИМ» и «Победу». Двухэтажный особняк был обставлен дорогой мебелью, антикварными предметами искусства, на стенах — картины известных мастеров. Около недели он прожил в роскоши и довольстве.
Но надо было возвращаться на прииск. Перед отъездом родители передали сыну тридцать тысяч рублей.
— По почте не хочется пересылать, — объяснили они.
По дороге на Колыму главный инженер всё думал о роскоши, о которой он не мог даже мечтать после долгих лет работы на Колыме. Приехав на прииск, он передал деньги и привет от родителей. И слесарь тут же предложил ему сотрудничать в доставке золота на материк. Окончательного ответа Мансуров не дал, но слесарь уловил его настроение и понял, что главный инженер уже заражён «золотой лихорадкой» и что на его сотрудничество можно рассчитывать. Место главного инженера на Беличане было занято, и Мансурову предложили такую же должность на другом прииске, на котором главный инженер вскоре должен был уехать в отпуск. Сразу он согласия не дал:
— Я должен ознакомиться с прииском. Он далеко от Сусумана, работает плохо, план не выполняет. Поднять его — дело непростое. Поезжу по приискам, осмотрюсь. Может быть, для ознакомления с прииском пойду сначала заместителем главного инженера или начальником ПТЧ.
Мансуров ездил по приискам, заходил к начальникам приисков, главным инженерам, но искал он не работу. У него были адреса и фамилии людей, у которых он мог скупить золото по сходной цене. Он даже нанял шофёра для своей машины.
Поведение его было слишком подозрительным, и во время одной из таких поездок бывшего главного инженера задержали. В тайнике его машины обнаружили 18 килограммов золота.
— Это не моё! Я вижу его впервые. Может быть, это золото шофёра, — стал оправдываться Мансуров.
— Моих полтора килограмма: за работу получил, и чтоб помалкивал, — разъяснил «шофёр».
Это был сотрудник МВД.
За машиной родителей слесаря тоже следили. Недалеко от финской границы её нашли, но она была пуста — хозяева, почувствовав слежку, покинули автомобиль и скрылись, возможно, за границей.
Арестован был Мансуров, слесарь прииска Беличана и ещё несколько человек, причастных к скупке или переправке золота на материк. Мансуров получил 16 лет ИТЛ, отбыл срок «от звонка до звонка», работая всё время в Магадане. Его ценили как хорошего инженера и рационализатора.
Выйдя из лагеря, он как-то встретил на улице города своего старого знакомого и коллегу — бывшего главного инженера прииска Фрунзе Виктора Иванова, работавшего в то время заместителем начальника Энергоуправления.
— Вы, вероятно, уже доктор? — предположил Мансуров.
— Даже не фельдшер, — отшутился Иванов.
Виктор Васильевич не защитил ни докторской, ни даже кандидатской диссертации, хотя мог бы сделать и то и другое. Его пытливому уму было близко всё, что расширяло его кругозор и служило совершенствованию производства, на котором он работал.
У него было много изобретений и рационализаторских предложений по автоматизации и повышению эффективности работы горных машин и механизмов, но он редко тратил время на публикацию результатов своих исследований и не думал о получении научных степеней и учёных званий.
А сколько золота ушло на материк и за границу! У нас на прииске был заключённый Давиташвили с двадцатилетним лагерным сроком, бывший начальник погранзаставы в Грузии, содействовавший переходу за границу — в Турцию — контрабандистов с золотом, драгоценностями, старинными иконами и предметами антиквариата.
Несколько раз на нашем прииске задерживали преступные группы, занимавшиеся скупкой и доставкой золота на материк. Одной из таких воровских шаек было похищено или перекуплено и переправлено на материк более шестидесяти килограммов золота.
Для борьбы с хищением золота в шестидесятых годах был принят закон, по которому за хищение и вывоз на материк более килограмма золота предусматривалась смертная казнь.
12. На заочном отделении
С одним желаньем и думою одною
Со всех концов родной своей страны
Мы собралися дружною семьёю,
Мы все учиться мастерству должны.
Из песни
Магаданский горно-геологический техникум заботился о своих учащихся: нам высылали учебники, методические пособия, контрольные задания, темы курсовых работ. В методических пособиях объяснялось, как следует готовиться к предстоящей сессии: прежде чем приступить к выполнению контрольных заданий необходимо изучить соответствующие параграфы учебника и ответить на все вопросы, помещённые в конце раздела.
Однако вскоре мы убедились, что эти рекомендации методистов для заочников, работающих по восемь-десять часов в шахте, не подходят. И мы стали сразу же приниматься за выполнение контрольных заданий, попутно изучая материал учебника по возникавшим вопросам. Но и это было многим не под силу, так как большинство заочников имели большой перерыв в учёбе, пробелы в знаниях и не были приучены к добровольному, постоянному, кропотливому труду.
Проверенные контрольные работы из Магадана пересылались в Сусуманский УКП. Часто заведующая Авксентьева, отметив у себя зачёт выполненного контрольного задания и сообщив об этом автору его, через горняков, приезжавших в Сусуман с приисков, передавала работу другим заочникам для «творческой переработки». Это было возможно, так как число вариантов контрольных заданий было ограничено или был всего лишь один вариант.
Обычно первым выполнял контрольные задания Виктор Иванов и всегда добросовестно, тщательно, со знанием предмета. Поэтому его работы шли по кругу и возвращались к нему через месяц-другой помятыми, замасленными, с оторванными обложками.
Почерк у Виктора Васильевича был неразборчивым. Учащиеся не утруждали себя изучением смысла списываемого и часто перевирали оригинал. Так, латинскую букву «U» Виктор Васильевич писал с большим хвостиком впереди, и при творческой переработке контрольных работ по электротехнике у многих она превратилась в букву «M», что озадачило преподавателя, не встречавшего в литературе обозначения этой буквой электрического напряжения. В другой раз, приводя список химических формул, Виктор Васильевич завершил его словами «и т. д.» При творческой переработке этот список закончился записью: «и 49».
Или нам жрецы твои солгали,
Что ты кроток, милостив и благ,
Что ты любишь утолять печали
И, как солнце, побеждаешь мрак.
Нет, ты мстишь нам за ничтожный камень,
Нам, в пыли простёртых пред тобой,
Но, как ты, с бессмертною душой!..
Я стою, как равный, пред тобою,
И, высоко голову подняв,
Говорю пред небом и землёю:
«Самодержец мира, ты не прав!»
Д. Мережковский
Григорий Федорович Галактионов был единственным на прииске большевиком с дореволюционным стажем; в молодости вел революционную работу в Кронштадте, был участником гражданской войны, а после её окончания работал по профсоюзной линии в Нижнем Новгороде. Он хорошо знал лидера профсоюзов Михаила Павловича Томского, неоднократно слушал речи Владимира Ильича Ленина, в которых руководитель большевистской партии отстаивал свои взгляды на роль вождей и партий в новом обществе, на построение социализма в отдельно взятой стране, на роль профсоюза, как помощника партии. Никаких соглашений с другими, даже социалистическими партиями, никакой «фракционной деятельности» внутри большевистской партии Ленин не допускал, хотя дискуссии по политическим вопросам при нём проводились регулярно.
Во время дискуссии о роли профсоюзов съезд под руководством Томского решил, что политика самой массовой в России организации — профсоюзов — должна строиться независимо от партийных установок, исходя из интересов всех трудящихся. Узнав об этом, Ленин был возмущён. Увидев в этом угрозу раскола в рабочем движении, он потребовал от ЦК партии направить его на профсоюзный съезд. Там он легко переубедил почти весь состав его, что в целях стабильности и быстрейшего роста экономического потенциала страны профсоюзы должны поддерживать все решения авангарда рабочего класса — его партии — и работать под её непосредственным руководством.
На следующий день к Григорию Федоровичу подошёл его знакомый социал-демократ — меньшевик.
— Где же ваша принципиальность, ваши обдуманные решения? — спросил он не без сарказма. — Недавно единогласно проголосовали за одну резолюцию, а через два дня, после выступления Ленина, — за прямо противоположную!
В середине 30-ых годов Григорий Федорович возглавлял областную комиссию советского контроля и обнаружил многочисленные финансовые нарушения, нецелевое использование денежных средств, взяточничество и казнокрадство со стороны ответственных работников облисполкома и обкома партии, в том числе и первого секретаря его. Не хотелось ему верить, что рядом с ним члены одной с ним партии занимаются столь неблаговидными делами, но факты упрямо свидетельствовали об этом. С обвинением в их адрес Галактионов выступил на отчётном собрании. А через день его арестовали.
В то время это был безотказный и самый удобный способ избавиться от своих недоброжелателей, конкурентов или противников.
— Расскажите о вашем участии в Кронштадтском мятеже, — был первый вопрос следователя.
— Не было никакого участия и не могло быть, так как я с восемнадцатого года не был в Кронштадте, а мятеж, как вы знаете, был в двадцать первом.
Как поступил бы Галактионов, если был бы во время мятежа в Кронштадте, он и сам не знал, хотя уже привык к партийной дисциплине, к безоговорочному выполнению решений партии даже в случаях, когда правильность их вызывала у него сомнения.
— Значит, не хотите признаваться? Советую подумать!
Почти месяц Григория Федоровича не вызывали на допрос. Наконец, его вызвали к другому следователю. О Кронштадтском мятеже уже речи не было. Галактионова обвинили в дискредитации партийных и советских органов, клевете на представителей власти. Получив пять лет ИТЛ за свои «преступления», он попал на Колыму на прииск Скрытый, где до освобождения работал бухгалтером.
В лагере его задержали до конца войны. Не имея возможности вернуться в родные места, Галактионов остался на Колыме, работая главным бухгалтером прииска. Иногда на прииск назначали на эту должность вольнонаёмного договорника, а Григория Федоровича оставляли его заместителем, но вся работа ложилась на плечи зама. Когда вольнонаёмные сотрудники отдыхали после рабочего дня, проведённого часто в посторонних разговорах и отлучках с рабочего места, Григорий Федорович вместе с двумя заключёнными бухгалтерами доделывал работу, которую коллектив не выполнил вовремя.
После объединения приисков Скрытого и Широкого Григорий Федорович поселился в центральном посёлке вместе с начальником стройцеха в небольшом домике, состоявшем из довольно просторной комнаты, кухни и тамбура. Когда начальник стройцеха уехал на материк, Григорий Федорович, памятуя о нашем непродолжительном совместном проживании на Скрытом, предложил мне поселиться с ним.
Я с благодарностью принял его предложение. Мне теперь не надо было забираться по вечерам в маркбюро: я мог с удобствами заниматься дома. На прииске к Григорию Федоровичу с одинаковым уважением относились и бывшие заключённые, и вольнонаёмные; его мнением и расположением дорожили, его советами не пренебрегали.
Как правило, политзаключённые связывали все беды в стране со Сталиным, считая что, если бы Ленин был жив, то не было бы голода в тридцатых годах, массовых репрессий, не было бы такой неподготовленности к войне с нацистами. Григорий Федорович, знавший о вожде больше других, как-то в разговоре со мной, сказал:
— Ленин был жестоким человеком.
Одержимый идеей переустройства мира в соответствии с передовой марксистской теорией, подталкивая историю в её закономерном развитии, Ленин, захватив власть, растерял заложенные с детства чувства доброты и справедливости к людям, не раздумывая допускал для достижения своих целей ложь, обман, насилие, жестокость, вероломство, считая, что «с волками жить — по волчьи выть», что цель оправдывает средства и все они хороши, если ведут к желанному результату. Жестокими, негативными уроками, вызвавшими в его душе протест и озлобление, были казнь старшего брата, арест сестры, исключение его самого из университета, а затем и ссылка; преследования царским правительством революционно настроенной молодёжи, карательные операции против бастовавших рабочих.
Во время гражданской войны для подавления неприятеля и разрушения старых порядков в стране большевиками широко использовались самые низменные чувства народа и, прежде всего, деклассированных элементов общества: дезертиров, безработных, малоквалифицированных рабочих, безземельных крестьян. Ленин не жалел для осуществления «великих целей» ни себя, ни своих соратников, ни, тем более, своих противников. В борьбе со злом и насилием царского правительства, он сам стал источником зла и проводником насилия.
Несмотря на всё это, у Григория Федоровича сохранились уважение к вождю пролетарской революции — к его уму, образованности, воле и энергии, и уверенность в том, что в тот критический для страны период лишь он один мог направить развитие российской истории в наиболее благоприятное для неё русло, обеспечить порядок в стране. Не мог Григорий Федорович отказаться от своего кумира, перенести крушение веры в него, не в силах был отказаться и от своих юношеских желаний увидеть новую, преображенную Россию.
С именем Ленина он связывал и победы во время гражданской войны, и крутые меры в борьбе с захлестнувшей страну преступностью, беспризорностью, и с не очень значительными успехами в экономике, и с коренными изменениями в народном образовании, в развитии науки и культуры. Фанатически преданный идеям социального переустройства России, разжигая пожар мировой революции, Ленин, обладая огромным авторитетом в партии, всё же не был ни честолюбивым, ни властолюбивым, не искал себе привилегий; был бескорыстен, скромен и непритязателен в быту.
В декабре 1917 года, в связи с захватом власти большевистской партией и опасностью пополнения её карьеристами, по предложению Ленина был введен партмаксимум на зарплату и размер жилплощади для всех членов партии, включая и наркомов, которые не должны были превышать зарплат и жилплощади средних чиновников царской России и капиталистических стран.
Отменены эти нормы были по предложению Сталина лишь в начале тридцатых годов.
Внимательно наблюдая из заграницы за развитием событий в России после свержения царского режима, Ленин понял, что одних демократических свобод, провозглашённых Временным правительством и которыми лишь в малой степени мог воспользоваться простой народ, недостаточно. Разглагольствуя о правах и свободах граждан, Временное правительство не только не избавило народ от нищеты и бесправия, но ввергло страну в хаос, анархию и бандитский произвол. Эйфория, радостное возбуждение от полученных свобод быстро прошли — на первое место выступили трудности жизни. Отказаться от своих привилегий, накопленного богатства в пользу народа Временное правительство не пожелало. Не отказалось оно и от «войны до победного конца», в результате которой рассчитывало получить контрибуции с покорённых стран и территориальные уступки от своих союзников.
За всё это должен был расплачиваться своим благополучием и жизнями простой народ, нуждавшийся в первую очередь в избавлении от тяжкого бремени неподготовленной царским правительством и непопулярной в стране войны; крестьянам нужна была земля, всё ещё находившаяся в руках помещиков; рабочим нужны были нормальные условия труда и быта. Разорение крестьян и нищета рабочих, падение дисциплины в рядах вооружённых солдат создавали угрозу вспышки новой революции, которую нужно было лишь умело возглавить, перевести из хаотического состояния в целенаправленное.
Всё это дало возможность большевикам при поддержке революционных рабочих и солдат легко захватить власть в Петрограде, свергнуть никем уже не поддерживаемое Временное правительство, медлившее по непонятным причинам и с созывом Учредительного собрания, которое смогло бы решить вопрос о власти и снять или ослабить напряжение в стране. Первыми и немедленными декретами Советской власти, провозглашёнными Лениным сразу же после захвата власти в столице, были декреты о мире, о земле и о 8-часовом рабочем дне: о выходе России из войны и о безвозмездной передаче крестьянам помещичьей земли. Были объявлены решения об отмене смертной казни на фронте, о рабочем контроле над производством. Они-то сразу перетянули на сторону большевиков большую часть населения России и обеспечили «триумфальное шествие Советской власти по стране», прежде всего — в её центральных районах.
Но избавить Россию от войны и накормить народ так и не удалось. Непримиримо столкнулись интересы пролетариата, крестьянства, буржуазии и интеллигенции. Быстро возрождалась и новая, уже партийная, бюрократия. Вместо мировой разразилась не менее кровавая и длительная гражданская война, поддерживаемая на стороне буржуазии зарубежными государствами — странами Антанты.
Отдав землю крестьянам, большевистское правительство отбирало у них почти весь урожай, чтобы накормить армию и остальную часть населения, оставшуюся без работы или вовлечённую в военное противоборство.
Во время гражданской войны жестокость была со стороны обеих враждующих сторон: массовые расстрелы пленных, захват заложников, террор и грабежи населения. Власть, совершившая хоть раз насилие и убедившаяся в том, что оно принесло ей пользу, как правило, не отказывается от дальнейшего применения силовых методов. После победы большевиков, опьянённых кровавыми бойнями мировой и гражданской войн, сердца их не смягчились: политика насилия продолжалась во всех сферах жизни страны. С особой жестокостью расправлялась новая власть со своими политическими противниками.
Если во время гражданской войны народу приходилось мириться с трудностями, насилием, то после победы революции это вызвало возмущение не только противников большевиков, но и недавних их союзников. Выступления крестьян в Тамбовской, Воронежской, Саратовской и других губерниях против продразверстки и продолжения политики «военного коммунизма» в мирных условиях, восстание кронштадтских моряков против диктатуры коммунистической парии и борьба их за восстановление власти Советов «без большевиков» были жестоко, силой оружия подавлены отрядами Красной армии.
Тем не менее, по словам Григория Федоровича, Ленин допускал критику в свой адрес и иногда исправлял свои непродуманные, скоропалительные решения, как это было, например, во время нэпа, когда Ленин предложил Х съезду РКП(б) заменить продразвёрстку продналогом, обратиться лицом к крестьянину и ремесленнику, обеспечить свободу частной торговле и мелкому хозяйству, допустить конкуренцию между государственными, кооперативными и частными производителями, перейти к новой экономической политике «всерьёз и надолго», с чем ещё совсем недавно был не согласен.
Ленин хорошо разбирался в текущих событиях и политике, но долгосрочного прогноза развития общества сделать не смог. В соответствии с учением классиков исторического материализма он считал, что рабочий класс навсегда останется самым многочисленным и революционным классом общества, что капитализм в погоне за сверхприбылью приведёт к дальнейшему обнищанию трудящихся, к увеличению разрыва между материальным положением владельцев собственности и наёмных рабочих и что разрубить этот гордиев узел можно лишь с помощью мировой пролетарской революции.
Следя за развитием русской революции из-за границы, Ленин вопреки мнениям классиков марксизма решил, что с её помощью можно захватить власть и в такой слаборазвитой стране, как Россия, а уж затем, развивая науку, образование и промышленность, добиться экономического превосходства над капитализмом и перебросить пламя революции на всю планету, прежде всего, в соседнюю Германию. Считая, что это будет в «передовой теории» шагом вперед, он в действительности сделал шаг назад, так как голодная, малограмотная крестьянская Россия не могла служить положительным примером для более сытой Западной Европы и, тем более, для благополучной Северной Америки.
Патриарх русских марксистов — социал-демократ Георгий Валентинович Плеханов — отрицательно отнесся к Октябрьской революции, считая, что в слаборазвитой, нищей России социалистические преобразования невозможны; предрекал, что Советская власть через год превратится во власть одной партии, а лет через десять — во власть одного человека.
Социалистическая революция в России привела к расколу и в социал-демократическом движении. Ошибкой марксистов и Ленина была недооценка роли интеллигенции и утрированно-великая роль рабочего класса, реально способного лишь к выполнению простой или более или менее сложной физической работы. Только работники умственного труда, обладающие глубокими знаниями природы, в состоянии освободить человека от малопроизводительной, неквалифицированной работы. Конечно, даже среди недостаточно грамотных рабочих и крестьян появлялись «самородки»: способные, талантливые люди, оставившие заметный след в производстве, истории, искусстве. Но с развитием науки и повышением уровня образования вклад рабочих в развитие совремённого общества становится все менее заметным.
В большевистской теории для интеллигенции, как класса, вообще не нашлось места. Руководители пролетарской революции не поняли, что в основе развития общества лежит наука, культура и производство, создающие условия для благоденствия всего народа, для реализации прав человека не на словах, а на деле.
Ленин не мог предвидеть, что с развитием научно-технического прогресса, капиталистическое производство позволит многократно повысить производительность труда и обеспечить плодами его всё общество, что разрыв между богатыми и бедными в экономически развитых странах будет постепенно сокращаться, противоречия между различными слоями общества сглаживаться и потребность в силовом решении межклассовых конфликтов отпадет. Если государственные реформы не отстают от развития производства и общественного сознания, надобность в революциях отпадает.
Как ручное производство в XIX веке не смогло выдержать конкуренции с машинным, так в конце XX – начале XXI века машинное производство ни по производительности, ни по качеству продукции не может конкурировать с автоматизированным, при котором рука человека почти не касается изделия. Если в конце XIX века машинное производство ставило вопрос о ликвидации неграмотности населения, то в XXI веке в наиболее развитых странах встает вопрос о всеобщем высшем образовании, так как управлять современными станками, налаживать, а тем более проектировать и создавать современное высокотехнологичное оборудование не может недостаточно образованный и мало квалифицированный работник. Образованный человек видит все лучше, дальше, интересы его возвышеннее и благороднее.
Всё это в развитых странах сближает различные классы общества, стирает грани между ними. Автоматизация производства существенно сокращает число рабочих на производстве — эксплуатировать автоматы выгоднее, чем рабочих. Наше время требует неуклонного повышения роли и значения интеллигенции. Массовое производство промышленных товаров требует расширения рынка сбыта их, платежеспособного спроса на выпускаемую продукцию, а, следовательно, и резкого улучшения материального положения всего населения.
Капиталисты развитых стран не стали в целях максимальной наживы стремиться к дальнейшему обнищанию трудящихся масс, как это предрекали классики марксизма, а наоборот — увидели в массовом производстве продуктов потребления и в существенном повышении материального благосостояния большинства населения залог процветания и могущества своей страны и, тем самым, устойчивого положения государства в мире. Кто не пошёл по этому пути, обрёк свою державу на превращение в сырьевой придаток экономически развитых стран и нищенское существование подавляющего большинства своих граждан.
Ни один здравомыслящий труженик свободного, развитого государства сейчас уже не пожелает добровольно променять его на всё ещё неустроенную жизнь в авторитарной «социалистической» стране или такую же в отсталой стране, называющей себя демократической. Развитые страны идут по пути реформ — революционная ситуация в стране возникает лишь тогда, когда правительство не умеет и не хочет проводить назревшие реформы или делает вид, что их проводит.
По рассказу Григория Федоровича, уже после окончания гражданской войны как-то собрались на квартире одного из своих товарищей члены Политбюро, руководители наркоматов, обсуждали политические, хозяйственные, бытовые вопросы. Только Сталин не примыкал ни к одной группе собеседников, сидел хмурый, мрачный.
— Ты что же, Коба, не присоединяешься к нашей беседе? Что тебя волнует, чего ты хочешь? — спросил его один из присутствующих.
— Мести! Хочу мести! — был его ответ.
И он мстил до конца своей жизни врагам своим и бывшим друзьям, своим обидчикам и противникам, соратникам, не проявившим своевременного восхищения его гениальностью и не спешившим прославить его имя в веках, мстил всему народу. Для Сталина — параноидной личности, склонной к раздутому самомнению и патологической подозрительности, — неограниченная власть над людьми и их мыслями была главным в его жизни, ей отдавался он со всей страстью азиатского деспота. Не сохранил он в своей душе никаких добрых чувств: ни любви, ни дружбы, ни сострадания: ни к своим противникам, ни к единомышленникам.
По мере продвижения к вершинам власти Вождь накапливал в своих сейфах досье на всех без исключения врагов своих и друзей. Был осторожен и не спешил вытаскивать компроматы на свет Божий, но знал, что наступит день, и он даст понюхать их своим гончим псам, и те ринутся с волчьей алчностью терзать свои жертвы. А потом нужно было и палачей убирать — не оставлять же свидетелей.
Вождь истреблял своих недоброжелателей и инакомыслящих небольшими группами, временно беря остальных своих противников в союзники, искусно разжигая страсти, натравливая их друг на друга, а затем по очереди отправлял в небытие. Ему недостаточно было уничтожить своих врагов: на следствиях и судах, перед казнью сталинские опричники, изматывая свои жертвы физически и морально, принуждали их к публичному самобичеванию, к униженному признанию в несовершенных ими преступлениях.
Обид Сталин не забывал и не прощал.
Сосредоточив в своих руках неограниченную власть, он всю жизнь боялся врагов, недоброжелателей, боялся потерять власть над людьми. С подозрением относился и к своим слугам, считая, что, как он сам делал это неоднократно, и они в подходящий момент могут предать своего вождя и благодетеля. Одну лишь возможность предательства со стороны своих помощников или недоброжелателей он рассматривал, как уже свершившийся факт, и предусмотрительно убирал их со своей дороги.
С 1924 по 1927 год, следуя предложению Ленина, но не без коварных замыслов, Сталин трижды просил съезд партии освободить его от поста Генсека, заранее зная, что большинство соратников будут настоятельно просить его не оставлять эту, ставшую в то время уже чрезвычайно важной, должность. А кто не попросит, тот будет первым кандидатом на уничтожение, остальные могут ещё некоторое время жить спокойно и ждать своей участи.
В созданной Сталиным административно-бюрократической системе не было места мыслящим людям. Как в любом тоталитарном государстве ему нужны были лишь слепые исполнители его воли: командиры и солдаты, осуществлявшие его гениальные замыслы по превращению правительства в отлаженный аппарат насилия, централизовано управляемый своим механиком. Если Ленин искал единомышленников, то Сталину нужны были лишь рабски покорные исполнители. Непокорных, инакомыслящих он отсылал в небытие или в лагеря на «перековку», «переплавку». Особенно ненавистны ему были популярные люди, так как он считал, что «два медведя в одной берлоге не живут», что народная любовь должна всецело принадлежать одному вождю. Жизнь любого человека он рассматривал лишь с точки зрения полезности для осуществления своих планов.
В последние годы жизни Ленин предупреждал: «Сей повар будет готовить только острые блюда!» и советовал ЦК партии заменить Сталина на посту Генсека другим членом его, более лояльным и терпимым к своим товарищам.
Но соратники вождя не вняли его предупреждениям и этим обрекли себя на позорную и мучительную смерть.
Но не ударила Царь-пушка,
Не взвыл Царь-колокол в ночи,
Как в час урочный та Старушка
Подобрала свои ключи —
Ко всем дверям, замкам, запорам,
Не зацепив лихих звонков,
И по кремлевским коридорам
Прошла к нему без пропусков.
Вступила в комнату без стука,
Едва заметный знак дала —
И удалилась прочь наука,
Старушке этой сдав дела...
А. Твардовский
О тяжёлой болезни Сталина мы узнали по радио и из газет в начале марта 1953 года и из первых же сводок поняли, что исход болезни может быть летальным, но в любом случае из политической жизни он уйдет. Весть о смерти Сталина вызвала растерянность и горечь среди вольнонаёмного состава прииска, многие плакали. Они привыкли все свои поступки, деяния, помыслы сверять с предначертаниями Вождя; не мыслили даже о том, что и он, как каждый из нас, смертен. Были слёзы на глазах даже у бывших политзаключённых.
Живший в нашей комнате горный мастер по опробованию Назаров тяжело переживал утрату и тоже пустил слезу:
— Как же мы будем жить без Вождя? Что с нами будет?.. Великий человек был! Даже Гитлера победил!
— Ты же из-за него пострадал! — напомнил кто-то из присутствовавших.
— Нет, Он тут ни причём! Да и кто я по сравнению с Ним? Пешка!
В тридцатых годах Назаров работал заведующим райнаробразом. Учителей не хватало. А тут пришёл к нему гражданин с дипломом пединститута, согласный на работу в селе.
— Обязательно возьмём! — заверил он посетителя.
А потом узнал, что это недавно освободившийся из лагеря политзаключённый. Пришлось при следующем посещении учителя сказать, что вакантное место уже занято и что, если появится новое, он ему сообщит. Но через полгода Назаров сам сидел в тюрьме и уже мог позавидовать отвергнутому им учителю.
Мы с Иваном Петровичем вглядывались в лица на фотографии восьми членов Политбюро, стоявших у гроба Вождя, стараясь определить, что можно от них ожидать. Никто из них не мог и мечтать о той власти и популярности, которую за долгие годы войн и мира приобрёл Сталин… Молотов, Каганович и Ворошилов — ближайшие соратники и верные ученики Сталина в течение многих лет; они в стране ничего не изменят, они и мыслить умели лишь мозгами своего усопшего патрона. Берия — наиболее одиозная фигура, — несомненно, более других ответственный за массовое истребление народа; изо всех сил будет рваться к власти, хотя шансы его занять руководящее положение в стране мы сочли небольшими.
Маленков, заведуя кадрами партийной номенклатуры, находился до поры до времени в тени главных событий в стране. О нём я ближе познакомился, лишь изучая в Сусуманском УКП его воодушевляющую речь на XIX съезде КПСС, составленную по всей вероятности его советниками в духе официальной советской идеологии с постоянной заботой партии и Вождя о трудящемся человеке. Мой жизненный опыт не позволял мне с оптимизмом взирать на наше будущее. Ясно было только то, что Сталин, поручив Маленкову сделать основной доклад на съезде партии, оказал этим ему предпочтение перед другими членами Политбюро, делал в последнее время на него ставку, видел в нем надёжного преемника, и это давало Маленкову шансы занять ключевые позиции в новом правительстве после смерти Вождя.
Мы с Василенко возлагали некоторые надежды на сделавшего второй основной доклад на съезде партии — на Хрущёва, считая его среди членов Политбюро наиболее трезвым политиком, способным впустить свежую струю воздуха в затхлую атмосферу полицейского режима в стране.
После смерти Сталина была объявлена сравнительно широкая амнистия, но политических-тяжеловесников она не коснулась: ни заключённых, ни ссыльных. Освобождены были, в основном, уголовники со сроками наказания до пяти лет, а позднее (в 1955 году) и граждане, сотрудничавшие с нацистами во время войны, работавшие у них на заводах оборонного значения, власовцы.
На нашем прииске среди ссыльных никто с фашистами не сотрудничал и не заслужил прощения.
В Магадане и в приисковых посёлках после «ворошиловско-бериевской» амнистии начался массовый бандитизм. Поздно вечером жители боялись выходить на улицу.
К одному из наших ссыльных приехала на прииск жена с четырнадцатилетним сыном Колей. Он стал учиться в Сусуманской средней школе, жил там же в интернате, а по воскресеньям приезжал на прииск. Отец и мать, появляясь в Сусумане, всегда заходили к нему. Как-то отец задержался у сына в интернате и пропустил вечерний автобус. Попутных машин, проезжавших через Сусуман, тоже не было. Часто машины на прииски Широкий, Стахановец или Ударник проезжали через Берелёх, не заезжая в Сусуман. Колин отец решил пешком дойти до Берелёха, до которого было всего три километра, и там ловить попутную машину.
Через полчаса из Берелёха пришли в общежитие интерната два школьника и сообщили, что у дороги они видели труп мужчины. Тревожно стало на душе у Коли, и он решил пойти посмотреть.
Возле дороги лежал убитый и ограбленный бандитами отец. Пережив свой лагерный срок, он уже после освобождения из лагеря, с надеждой на лучшую долю, погиб от бандитской руки.
Участок между Сусуманом и Берелёхом был особенно опасным. Там в шурфах, пройденных геологоразведчиками, после ворошиловской амнистии часто находили трупы неосторожных путников.
Руководство Магадана, как и других населённых пунктов области, старалось по возможности скорее отправить на материк не работавших амнистированных уголовников. Путь их лежал через Охотское море и далее по железнодорожной магистрали на запад. Бандиты всех мастей стремились освоить места, из которых ещё не так давно их выкорчёвывали.
Обычно крестьяне и торговцы к прибытию поездов появлялись у вагонов, раскладывая свои товары. Но когда подъезжал к станции поезд с амнистированными уголовниками, продавцы спешно покидали свои торговые места, забирая с собой своё имущество, не без основания опасаясь, что воровская кодла набросится на приготовленные для пассажиров товары и расхватает бесплатно всё, что увидит в лотках, на прилавках и витринах киосков.
Одна старушка крикнула уголовнику вослед, когда тот, не расплатившись за товар, покидал перрон:
— А деньги?
— Ты покажи, бабуля, какие деньги у вас нынче в ходу! У нас на Колыме уже коммунизм: денег давно нет — всё даром дают.
Были, правда, и положительные перемены почти сразу же после смерти Сталина. Так, мы узнали о прекращении уголовного дела «врачей-убийц», реабилитации незаконно арестованных врачей и о расстреле Рюмина — заместителя министра государственной безопасности, одного из организаторов сфабрикованных материалов. Позднее узнали о посмертной реабилитации жертв «Ленинградского дела» и расстреле бывшего министра госбезопасности Абакумова и его ближайших сподвижников.
Расстрел Берии и его соратников вселил в нас новые надежды. С нашего прииска вызвали в Москву и реабилитировали Савинера, нормировщика одного из горных участков. До заключения он был заведующим промышленным отделом Московского горкома партии, знаком с Хрущёвым.
В начале 1950 года в Нексикане был повторно арестован главный врач больницы Я. С. Меерзон. Продержав в Сусуманской тюрьме полтора года, его выпустили, перевели на положение вечноссыльного и запретили занимать административные должности. После смерти Сталина с него сняли ссылку и разрешили выехать на материк.
И всё же, это были только единичные случаи.
Мороз лютует три дня подряд.
На трассе колымской костры горят.
Шумно греется у огня
Чумазая шоферня…
О, Колыма! Край жестоких вьюг.
Здесь легче шагать, если рядом друг.
А. Жигулин
На Широком было около тридцати ссыльных, большей частью бывших политзаключённых. Оперуполномоченный по ссыльным приезжал с Ударника вместо положенных двух недель раз в один-два месяца. О дате приезда нас предупреждал начальник отдела кадров прииска. В один из таких приездов незадолго до начала учебной сессии мы с Иваном Лукичом сообщили уполномоченному, что учимся на заочном отделении Магаданского горно-геологического техникума и попросили дать нам разрешение на поездку в Магадан для сдачи экзаменов и прохождения лабораторной практики.
— Я могу дать такое разрешение, — ответил он, — но советую вместо учёбы в техникуме приобрести нужные на приисках рабочие специальности: бульдозериста, экскаваторщика, электромонтёра или бурильщика. Для вас это будет постоянной хорошо оплачиваемой работой. А работа горного мастера, геолога, топографа или маркшейдера для вас временная, даже при наличии диплома. Сейчас у нас не хватает специалистов: вузы и техникумы пока не обеспечивают наши заявки, но занимаемые вами должности уже сейчас считаются вакантными. По мере прибытия на Колыму молодых специалистов вам придётся уступать им свои места и искать другую работу.
Доводы уполномоченного убедили Лукича, и он отказался от учёбы в техникуме. Вскоре Иван Лукич окончил в Сусумане курсы бухгалтеров и перешёл на работу в бухгалтерию. Профессия бухгалтера на приисках всегда была дефицитной.
Я был настроен оптимистичнее и решил, что учиться буду при малейшей возможности, не оставлял надежду на изменение нашего положения после смерти Сталина в лучшую сторону.
Вскоре мы во главе с заведующей УКП собрались в Сусумане и сели в автобус, отправлявшийся в Магадан. Нас было около двадцати человек. На этот же автобус забронировали места наши коллеги из Ягодного — районного центра СГПУ, расположенного на Колымской трассе примерно в ста километрах от Сусумана. До Магадана добирались сутки. На полпути к нему — в Мяките автобусы менялись.
Колымская трасса — основная артерия связи и грузоперевозок Дальстроя. По ней доставлялась рабсила, техника, продукты питания и прочие товары на прииски, рудники и угольные шахты Колымы. Днём и ночью по ней сновали американские тяжелогрузные даймонды и студебеккеры, менее мощные отечественные грузовики, автобусы, легковые машины начальства. Дорожные бригады следили за состоянием полотна: дожди постоянно размывали немощённую дорогу, а тяжеловозы разрушали её полотно. Летом в ясные солнечные дни столбы пыли поднимались за каждой машиной. Пыль проникала в щели автобуса, плотным слоем покрывала скамьи, вещи, багаж, забивалась в одежду, лёгкие пассажиров.
Зимой вблизи Магадана, несмотря на установленные вдоль дороги снегозащитные щиты, метель нередко засыпала трассу снегом на протяжении более ста километров. Снежные заносы быстро покрывались ледяной корочкой, и без бульдозеров расчистить трассу было невозможно. Для расчистки снега на трассу выезжали десятки роторных машин и бульдозеров. И всё же для восстановления проезда требовалась иногда неделя или более. Машины после расчистки трассы проезжали между сугробами снега, возвышавшимися на два-три метра над полотном дороги. Был случай, когда пурга внезапно обрушилась на трассу и держала в своем плену несколько автобусов с пассажирами более двух недель. Горючее в машинах вскоре кончилось, согреться было нечем, закончились у всех и небольшие запасы продуктов. Для спасения людей с самолетов сбрасывали продукты питания и тёплую одежду. Штормовые ветры и метели нередко бывали и на Чукотке. Скорость ветра достигала двадцати и более метров в секунду.
Как-то пурга началась, когда машина подъезжала к одному из посёлков. Видны были уже очертания зданий, и два пассажира решили дойти домой пешком. Однако через пять минут метель закрыла от их взоров и дорогу, и посёлок, и машину; снежинки врезались в лица покинувших её людей, глаза залеплял снег и путники почти сразу потеряли ориентировку. Замёрзшие трупы их были найдены под снегом лишь спустя несколько дней.
Один раз и мы, отправившись на экзаменационную сессию в Магадан, попали в такую метель. Пурга застала нас при подъезде к Мякиту. Встречный шофёр сообщил, что ему с трудом удалось прорваться сквозь снежные заносы, но после него вряд ли кто-либо проедет. Мы остановились в Мяките, где уже стояли несколько автобусов и машин, направлявшихся в Магадан.
В посёлке была небольшая гостиница и зал ожидания. В комнатах все койки были уже заняты, и мы расположились в зале ожидания на диванах и креслах. Трасса была закрыта шесть суток. А автобусы и машины всё прибывали с севера: из Ягодного, Сусумана, Нексикана, Аркагалы, Усть-Неры и других поселков. К концу недели мы уже спали на полу, предоставив места на диванах и креслах женщинам с детьми и старикам. В Мяките был большой запас продуктов, столовая работала круглосуточно, в кинотеатре «крутили» фильмы — по несколько сеансов в день. Когда же трассу, наконец, расчистили, нескончаемый поток машин по узкому заснеженному коридору двинулся из Магадана на прииски и в таёжные поселки.
Только после этого дорогу открыли нам.
Я подковой вмёрз в санный след,
В лёд, что я кайлом ковырял!
Ведь не даром я двадцать лет
Протрубил по тем лагерям.
До сих пор в глазах снега наст!
До сих пор в ушах шмона гам!
Облака плывут, облака,
В милый край плывут, в Колыму,
И не нужен им адвокат,
Им амнистия — ни к чему.
А. Галич
В Магадане нас встретили возле техникума и сразу же направили в общежитие. Общежития техникума размещались в двух- и трёхэтажных домах. Комнаты были рассчитаны на четверых. У кроватей стояли тумбочки, посередине комнаты — большой квадратный стол и четыре стула, имелся встроенный стеной шкаф для верхней одежды. Для многих заочников условия здесь были не хуже чем в общежитиях на приисках. Нам предоставили возможность пользоваться студенческой библиотекой и столовой. Стоимость трёхразового питания, не очень сытного, составляла двести семьдесят рублей в месяц.
Учащиеся очного обучения в техникуме получали повышенную по сравнению с другими районами страны стипендию — пятьсот рублей в месяц, обеспечивались бесплатным общежитием и форменной одеждой. Так что денег хватало не только на питание, но и на не очень частую выпивку. В те, ещё голодные, годы в Магаданский техникум стремились попасть юноши и девушки даже с материка. После окончания техникума они должны были отработать на Колыме три года, но большинство из них, привыкнув к «длинным рублям», оставалось здесь значительно дольше: некоторые проработали до пенсии.
Не довольствуясь техникумовским питанием мы часто обедали или ужинали в других столовых или в ресторане «Север», расположенном напротив техникума на углу улиц Ленина и Пролетарской. Это было большое деревянное здание, внешне похожее на амбар или сарай. В ресторане был большой зал, рассчитанный на несколько десятков столиков, а по бокам у стен его расположились многочисленные, отделённые от общего зала и друг от друга брезентовыми перегородками, «кабины» на четырёх человек каждая.
К вечеру зал заполнялся разношёрстной публикой, наполнялся шумом, гамом, клубами дыма, нецензурной бранью. Значительную часть публики составляли вырвавшиеся в командировку с приисков и рудников шофёры, экспедиторы, грузчики. Каждый вечер у ресторана дежурила милицейская бригада, время от времени отправлявшая в своем фургоне в вытрезвитель «дошедших до кондиции» и не в меру разбушевавшихся посетителей этого заведения.
Приличная публика редко посещала этот ресторан и старалась укрыться в кабинах. Вскоре он, как и большинство других деревянных зданий в Магадане, был пущен на слом. Вместо старых двухэтажных деревянных домов возводились современные каменные пятиэтажные здания. На месте «Севера» построили четырёхэтажную гостиницу «Магадан». В последующие годы мы посещали уже приличный вновь открывшийся ресторан «Арктика» на улице Ленина, кафе «Колыма» на проспекте Сталина, столовые города.
В техникуме мы занимались по шесть-восемь часов в день. В общежитиях техникума в двенадцать часов ночи выключали в комнатах свет. Поэтому мы вставали рано, а после занятий в техникуме и ужина продолжали занятия в своих комнатах до выключения света. Некоторых наших коллег такой режим не устраивал. После занятий в техникуме они либо заваливались спать, либо отправлялись в город побродить, подбодриться и повеселиться в кино, театре или ресторане. Иногда они находили среди своих сокурсниц или местных жительниц временных подруг. Возвратившись поздно вечером в общежитие, вытаскивали свои столы в коридор, где свет на ночь не выключали, и принимались грызть науку.
В первые же дни я зашел к Ларисе Башкировой. Из писем мамы я знал, что, освободившись из лагеря, она вышла замуж, тоже за бывшего политзаключенного, и уже родила дочь Оленьку. Работала по-прежнему в Магаданском промкомбинате.
Адрес Якова Михайловича Уманского я не запомнил, общежитие в котором он жил шесть лет назад не нашёл, так как этот район застроился новыми кирпичными зданиями. Зная, что он работал патологоанатомом в городской больнице, я отправился туда и получил печальное известие о его кончине года за полтора до моего приезда в Магадан. Пережить Сталина ему не суждено было. Случайно встретил на улице Гроссмана, но он куда-то спешил, и основательно поговорить нам не удалось.
В течение всех трёх лет обучения в техникуме мы приезжали, обычно на месяц, в Магадан. Последний раз приехали на два с половиной месяца, так как кроме экзаменов должны были закончить и защитить дипломные проекты.
Наиболее эрудированным среди нас был Виктор Васильевич Иванов, особенно если дело касалось горного дела, механизации и автоматизации производства на россыпях. Здесь и преподаватели не прочь были его послушать. Обычно он выходил на сдачу экзамена первым без подготовки, и вместо ответа у него получалась лекция минут на тридцать-сорок, которую с интересом слушал преподаватель, почерпывая для себя много нового. Этим пользовались другие заочники, перелистывая под партами учебники, записи, шпаргалки.
Всё обошлось благополучно: все экзамены были сданы, дипломные проекты защищены. Трое из нас получили дипломы с отличием: Виктор Иванов, Саша Бендерский из Верхнего Ат-Уряха и я.
Последняя защита была перед Первым маем. Нас собрали по просьбе директора Магаданского филиала ВЗПИ в зале техникума, и он предложил нам, пока не пропала тяга к учёбе, поступать в заочный институт.
— Посылайте документы прямо нам в Магадан, а мы после соответствующего оформления перешлём их в Москву, — сказал директор.
На майские праздники все решили остаться в Магадане. Я был единственным ссыльным; разрешение на пребывание в Магадане у меня было до 30 апреля, и я зашёл к оперуполномоченному с просьбой продлить его мне ещё на несколько дней. Он, было, уже согласился, но в это время в кабинет зашёл его начальник и сказал:
— Никакого продления! Чтобы завтра же выехал в место постоянной ссылки.
Не сотворим себе кумира
Ни на земле, ни в небесах:
За все дары и блага мира
Мы не падём пред ним во прах!..
Жрецов греха и лжи мы будем
Глаголом истины карать;
И спящих мы от сна разбудим,
И поведём на битву рать!
А. Плещеев
Вернувшись на прииск, я сразу же подготовил документы для поступления в ВЗПИ и послал их в Магадан, хотя вопрос о том, как я, ссыльный, через несколько лет поеду в Москву защищать диплом, оставался открытым. О том, что я вечноссыльный и что у меня нет ни только «серпастого, молоткастого советского паспорта», но и никакого другого документа, я нигде не упоминал. Единственными моими документами в то время были диплом об окончании техникума и справка из отдела кадров о том, что я работаю участковым маркшейдером на прииске Широком.
Ждал я ответа из Магадана до августа, а затем написал письмо директору филиала с просьбой выслать документы о моем зачислении. Так как у меня был диплом с отличием, вступительные экзамены мне сдавать не нужно было.
Через некоторое время получил пространный машинописный ответ директора филиала, в котором он сообщил, что в институт я не могу быть принят, так как техникум окончил по специальности «разработка рудных и россыпных месторождений», а работаю маркшейдером, то есть не по специальности. В конце была приписка: «У Пахома два диплома: ветврача и агронома, а работает Пахом в магазине “Гастроном”». Несклонный к препирательству с ним, я сразу же послал копию документов в Москву и вскоре получил оттуда извещение о том, что принят на горный факультет по специальности «разработка месторождений полезных ископаемых». Позднее, после успешной сдачи экзаменов за 1-й курс, мне изменили специальность на «маркшейдерское дело».
Аналогичная история произошла и с Ивановым.
Секретарь парторганизации Магаданского филиала ВЗПИ, принимавший у нас экзамены по истории КПСС, заставлял Иванова и меня по два раза переделывать контрольные работы, а экзамен у меня (уже после XX Съезда КПСС и речи Хрущёва на нём) так и не принял, сказав, что я «плохо проработал первоисточники» — произведения классиков марксизма-ленинизма, и неправильно усвоил постановление партии и правительства «О преодолении культа личности Сталина». Пришлось мне через полгода сдавать этот предмет в Москве.
Когда мы зимой были в Магадане на экзаменационной сессии секретарша директора, симпатизировавшая Иванову, показала ему копию письма в ВЗПИ (в Москву) за подписью директора филиала и секретаря парторганизации, в котором они просили в соответствии с решением партбюро Магаданского филиала не принимать в институт Павлова и Иванова, как антисоветских элементов — бывших политзаключённых и ссыльных.
Вскоре после ареста и расстрела Берии, я послал жалобу Генеральному прокурору СССР Роману Андреевичу Руденко с просьбой пересмотреть наше дело.
Я поделился этим с Иваном Петровичем Василенко.
— Как ты собираешься послать её? — спросил он.
— Обычно, по почте.
— Вот это зря! Твоё письмо дальше Сусумана не дойдет. Я тоже написал жалобу, но передам через человека, который лично вручит её секретарю Генерального прокурора.
Примерно через месяц меня вызвали в отдел кадров прииска. Незнакомый мне лейтенант вынул из папки лист бумаги. Это было моё заявление, в котором красным карандашом была подчеркнута моя статья: 58-2.
— Вы писали жалобу в генпрокуратуру? — спросил он и, после моего утвердительного ответа, продолжил: — Ваше дело пересмотру не подлежит. Не советую вам обращаться с жалобами, не тратьте зря бумагу, своё и наше время. Я в органах работаю пятнадцать лет, и при мне ни одно дело по 58-й статье не пересматривалось.
Иван Петрович получил ответ значительно позже — из генеральной прокуратуры. В ответе сообщалось, что прокуратура разобрала его жалобу. Согласно материалам следствия, обвиняемые по делу В. П. Затонского, И. П. Василенко и других признали свою вину, и для пересмотра его нет основания. В письме уведомлялось также, что их следствие вёл высококвалифицированный специалист — в настоящее время начальник Киевского управления КГБ, следователь, всегда отличавшийся преданностью делу правосудия и справедливым отношением к подследственным.
Ответ удручил Ивана Петровича, видно было, что он пал духом и уже мало верит в справедливость.
Главный маркшейдер ЗГПУ А. М. Семёнов после отпуска перешёл на работу в Магадан главным маркшейдером Геологоразведочного управления Дальстроя, и на его место через некоторое время назначили Галину Григорьевну Головину, работавшую до этого главным маркшейдером одного из крупнейших приисков ЗГПУ — Большевика.
С первых же дней она решила навести порядок в маркшейдерской службе управления. Старалась строго выполнять указание отдела кадров ЗГПУ по подбору кадров — о замене всех практиков (как правило, бывших заключённых) вольнонаёмными договорниками. Некоторые из них закончили в Магадане техникум или маркшейдерские курсы, но по разным причинам не стали работать по специальности и перешли на работу в ПТЧ, горными мастерами или участковыми обогатителями. Там и знаний требовалось меньше, и ответственность была не столь высока, часто и условия работы были лучше и заработок выше. Обычно снятие с работы практиков связывалось с обнаружением в их работе ошибок, договорникам же за промахи при выполнении своих обязанностей чаще всего грозил лишь выговор или, в крайнем случае, небольшой вычет из зарплаты за причинённый ущерб.
За упущение в работе практика отвечал главный маркшейдер, взявший его на работу без специального образования, за промахи специалиста — учебное заведение, выдавшее диплом. Дипломированных специалистов нельзя было строго наказывать: их нужно было научить работать.
Меня Головина тоже не раз предлагала главному маркшейдеру прииска заменить специалистом:
— Вы же знаете указание отдела кадров. На его место я вам дам маркшейдера с соответствующим образованием.
— Давайте не будем торопиться, — ответил главный маркшейдер прииска Гепеев. — Павлов работает хорошо. Пусть пока остается. Вы мне уже прислали одного специалиста, члена партии. Так тот больше пьянствует, чем работает. За него приходится либо мне выполнять его работу, либо тому же Павлову поручать её. Вот этого лодыря лучше замените имеющимся у вас специалистом.
Маркшейдеров на Колыме не хватало, так как они часто переходили на другую, лучше оплачиваемую работу. Поэтому Дальстрой решил организовать курсы для маркшейдеров-практиков, много лет проработавших в этой должности на горных предприятиях Северо-востока, хорошо зарекомендовавших себя на производстве, но не имевших необходимых дипломов. По окончании курсов выдавали удостоверения на право ответственного ведения маркшейдерских работ. На курсах предусматривались занятия по горному делу, геодезии, маркшейдерии, маркшейдерско-геодезическим приборам и математике. Слабые знания математики препятствовали изучению курсантами предметов маркшейдерско-геодезического цикла и затрудняли их практическую работу на горных предприятиях. Поэтому решено было включить в список изучаемых предметов и математику.
Курсы организовали в Сусумане, в центре горнопромышленного района Колымы, с тем, чтобы в случае необходимости можно было вызвать учащихся на прииск на время замеров — наиболее напряжённое для маркшейдеров. И на этот раз меня пригласили вести занятия по математике. Я согласился при условии, что меня тоже примут на курсы. Курс математики соответствовал программе средней школы по алгебре, геометрии и тригонометрии.
Первый месяц мы жили в Сусуманском доме отдыха, там же питались и слушали лекции. Но больше месяца нам не разрешили находиться в доме отдыха, и мы перешли в помещения учебного комбината, где был учебный зал, комнаты для учащихся и неплохая столовая.
В 1955 году у меня кончился срок поражения в правах, и я мог стать членом профсоюза и принять участие в выборах. Но выборы для ссыльных были обусловлены рядом ограничений: на избирательные участки нас приглашали после окончания голосования вольнонаёмными, когда избирательная кабинка была уже закрыта. Один из членов избирательной комиссии вручал бюллетени, которые мы должны были опустить в урну в его присутствии. Мы не заглядывали в наши избирательные листки, зная, что нашего кандидата в них нет; что «выборы» у нас безальтернативные: единодушное голосование за единственного кандидата, ничего не решавшего в жизни страны; что «депутат — избранник народа» почётное звание, а не рабочая должность; что комиссиям заранее известно, что явка избирателей будет 99,7% от числа допущенных к избирательным урнам, причем 99,9% из них проголосуют за блок коммунистов и беспартийных.
О том не пели наши оды,
Что в час лихой, закон презрев,
Он мог на целые народы
Обрушить свой верховный гнев...
А что подчас такие бури
Судьбе одной могли послать,
Во всей доподлинной натуре —
Тебе об этом лучше знать...
А. Твардовский
Заключительная речь Никиты Сергеевича Хрущёва на XX съезде КПСС и разоблачение культа личности Сталина привели в замешательство значительную часть вольнонаёмных жителей посёлка и возродили у бывших политзаключённых надежду на будущее облегчение нашего положения. После прочтения речи Никиты Сергеевича на закрытых партсобраниях в Магадане жители города решили: «Сталин — враг народа!» и в парке культуры и отдыха города с негодованием сбросили с пьедестала скульптуру Вождя и разбили его мозаичное панно. Возможно, это были не коммунисты, слушавшие на партийных собраниях речь Хрущёва, а бывшие политзаключённые, узнавшие сразу же, как и все жители города, содержание речи нового партийного лидера страны. Вскоре, однако, партийные органы области объяснили горожанам, что Сталин, вдохновлённый победами и успехами страны и безмерной любовью к нему народа, всего лишь «немного переоценил свои заслуги и допустил некоторые нарушения социалистической законности, не исказившие сущности нашего справедливого строя». Памятник был склеен и водружён на прежнее место, мозаичный портрет восстановить не удалось.
События, произошедшие после смерти Сталина и особенно после речи Хрущёва на XX съезде КПСС, оказали большое влияние и на судьбы сотрудников КГБ, принимавших непосредственное участие в злодеяниях Вождя. Значительная часть их вскоре была уволена со своих высоких постов, а некоторые понесли заслуженное наказание.
После XX съезда в Москве застрелился бывший директор Дальстроя, а позднее начальник строительства Волго-Донского канала генерал-полковник К. А. Павлов. Однако большинство чекистов, уволенных из КГБ и даже осуждённых за свои преступления, сохранило присутствие духа и уверенность в том, что властям ещё потребуется их опыт и их вернут в руководство репрессивными органами страны.
Когда Иванов окончил техникум и поступил в институт директор прииска Фрунзе Хирсели назначил его главным инженером. После событий, взбудораживших всю страну, он вызвал Виктора Васильевича к себе в кабинет, дал заключительную речь Хрущёва на съезде, оставил одного, вышел из кабинета и запер дверь снаружи. Несколько раз Виктор внимательно прочёл речь Никиты Сергеевича, выучив её буквально наизусть.
Вскоре после XX съезда вечноссыльных стали вызывать в Сусуман в районное отделение милиции и вручать паспорта с отметкой «39-я статья положения о паспортах», в соответствии с которой мы могли теперь проживать в любом районе Советского Союза, за исключением большинства областных и некоторых других крупных городов и районов страны. Таким образом, в тридцать лет я получил свой первый паспорт. Затем меня послали в райвоенкомат, где без медицинского освидетельствования выдали военный билет, согласно которому мне было присвоено воинское звание солдата, годного к строевой службе, необученного, и я имел теперь право защищать Родину от её врагов.
Снова я написал заявление с просьбой пересмотреть наше дело, но на этот раз Н. С. Хрущёву. Как я узнал позже, аналогичное письмо написала и Лариса.
Для районов Крайнего севера возникла опасность, что освобождённые от вечной ссылки граждане ринутся на материк, и прииски, рудники, шахты, лесоповалы, строительные и геологоразведочные участки останутся без рабочих и специалистов. Поэтому всех нас вызвали в отдел кадров прииска и предложили заключить договоры с Дальстроем.
Я собрался в отпуск на материк после сдачи в Магадане экзаменов за первый курс института, но до его окончания решил не покидать Широкий и, как и большинство освободившихся из ссылки, заключил договор. Мне гарантировалась работа по специальности маркшейдера с окладом не менее 2000 рублей (до этого я получал 1900 руб.) и все льготы, предусмотренные договорникам Дальстроя. Кроме того, нам выплатили безвозвратную ссуду — по 1000 рублей. Мне полагался «узкоколейный» отпуск за шесть отработанных после заключения лет, но и его я брал лишь для поездки на экзаменационные сессии в Магадан, оставляя остальную часть в резерве, и при освобождении из ссылки взял максимально допустимый — за три года, что составило семь месяцев.
Заочное обучение в институте было рассчитано на шесть лет. Не возбранялось заканчивать вуз и раньше, но некоторые заочники защищали дипломы через восемь-десять лет. Они неоднократно посылали в институт письма с производства о том, что в связи с отдалённостью прииска и сезонной работой «вблизи полюса холода» указанный студент не смог приехать в Магадан и сдать вовремя экзамены и что руководство предприятия просит не отчислять труженика Севера из института.
Виктор Васильевич, занимая должность главного инженера прииска, решил форсировать обучение и окончил институт за три года, сдавая в течение каждого семестра программу курса. Но когда он вернулся после защиты дипломного проекта на Фрунзе, новый главный инженер решил не уступать ему своего места, а директор прииска, сменивший Хирсели, уехавшего на материк, выразил Иванову «политическое недоверие».
В Сусумане Виктору Васильевичу предложили место главного инженера на другом прииске, но он решил при создавшемся положении переехать в Магадан на должность начальника лаборатории автоматики и телемеханики Магаданского энергоуправления, куда его неоднократно приглашали. Круг деятельности его был связан, в основном, с автоматизацией промывочных приборов, шахтного подъёма и подземного транспорта. Поглощённый новой работой, постоянными поездками на прииски, он не выехал на постоянное место жительства на материк, не ушёл на пенсию, когда подошёл её срок, и остался до конца своих дней на Колыме.
— Рабочая лошадь умирает в борозде, — говаривал он.
После XX съезда КПСС число заключённых на приисках сразу же резко уменьшилось. С внедрением современной техники держать заключённых на малопроизводительной работе и содержать огромный штат охраны и надзирателей стало невыгодным.
Истощились богатые месторождения на Топком, Скрытом, Линковом, Двойном, и постепенно там стали закрывать лагпункты. Бараки, лагерные зоны и вышки, здания на горных участках и вольных посёлках стали разбирать. Частично администрация прииска перевозила лес на новые места для строительства домов на других участках и в посёлках, частично его растаскивали индивидуальные строители, частично он шёл на дрова.
Следов поселений на старом месте не осталось. Лишь заросшие травой отвалы пустой породы, затопленные разрезы, кое-где оставленная заржавевшая горная техника — следы горных разработок, и безымянные кладбища заключённых свидетельствовали об обитании в прошлом здесь человека. Когда-нибудь через сотни лет, если к этому времени люди не уничтожат всё живое на Земле, они раскопают лагерные захоронения в мёрзлой колымской земле и будут гадать: как попали сюда люди, что делали в этом суровом краю, отчего не сохранились остатки их жилищ, почему захоронены они в братских могилах голыми с бирками на ногах.
В шахтах и на полигонах внедрялась новая техника, требовались квалифицированные рабочие. Питание заключённых значительно улучшили, рабочий день сократили до восьми часов, регулярно зэка стали получать и выходные дни. Доходяги в лагере стали редкостью: их направляли в ОП или в больницу, инвалидов вывозили на материк.
Снова «пряник» стал основным стимулом повышения производительности труда лагерников. В Сусуманском ОЛПе даже открыли вечернюю школу для заключённых, имевших лишь начальное образование. Режим в лагере и на производстве ослабили. Для разрешения конфликтов с начальством заключённые стали прибегать к забастовкам. Обычно в шахту спускались, но не работали, делая вид, что не могут устранить какие-то неполадки.
Спросил я как-то рабочего:
— Почему шахта не работает?
— Поддерживаем итальянских забастовщиков!
Пришёл бригадир из приискового управления.
— Чудеса! — удивлённо произнес он. — Участок не работает, а в конторе все сидят, что-то пишут, растягивают логарифмические линейки, щёлкают арифмометрами. Что они там подсчитывают? Пришли бы лучше на шахту поработать!
Основные горные работы переместились в долину реки Берелёха на более бедные, но обширные золотоносные поля. Интенсивно стали применяться открытые способы разработки россыпей. Начали внедрять современную технику: драги, гидроигловую оттайку вечной мерзлоты (с помощью воды, нагнетаемой в скважины по трубкам), мощные шагающие экскаваторы, тракторные скреперы и бульдозеры, высокопроизводительные промприборы. На поисковых и приисковых геологоразведочных участках малопроизводительная шурфовка заменялась проходкой скважин станками ударно-канатного бурения. На горных работах заключённых стали заменять вольнонаёмными.
Началось форсированное строительство посёлков — там, где ранее, в течение двух-трёх десятков лет, возводились лишь хибарки и ветхие домишки, стали строить двухэтажные каменные дома с просторными комнатами, высокими потолками, большими окнами. На этих работах использовались, как правило, заключённые, для чего строительные площадки огораживали колючей проволокой.
Осмелели заключённые и по отношению к охране, зная, что теперь безнаказанно в зоне стрелять конвоир уже не имеет права.
Два зэка из соседних бригад в присутствии конвоиров громко переговариваются между собой:
— Вас кто сегодня на работу привёл?
— А хрен их разберёт! Каких-то два «пса» и одна собака.
В сталинское время за такое оскорбление воина, «вертухай» ничем не рискуя, застрелил бы обидчика, а теперь должен был молча проглотить издёвку.
Вскоре на прииске осталась единственная лагерная зона — штрафная, которая была переведена на первый, наиболее компактный участок с наиболее интенсивными горными работами.
В связи с уменьшением числа заключённых значительно сократили офицерский состав на Колыме. Многие были уволены, не приобретя необходимого для военной пенсии стажа. Среди «военных» были и сугубо гражданские: горняки, геологи, маркшейдеры. С них-то сняли погоны в первую очередь. Некоторые из них, чтобы заработать военную пенсию, перешли на службу в МВД. Так, например, главный инженер ЗГПУ полковник Я. М. Арм на полтора года устроился на работу в УСВИТЛе, а после получения желанной военной пенсии остался в Магадане старшим научным сотрудником во ВНИИзолота.
... С немым испугом
Глядят убийцы. В их сердцах
Теперь раскаянье и страх,
И молча, быстро друг за другом
Они спешат уйти скорей
От жертвы ярости своей.
О. Чумина
В лагере на Широком кроме штрафной зоны была и общая, в которой содержались бесконвойные малосрочники, работавшие в посёлках. Они часто подрабатывали, нанимаясь грузчиками, дровоколами, брались и за другую работу дополнительно к своей основной.
Один из заключённых часто работал на складе, находившемся в нашем посёлке и обслуживавшем несколько ближайших приисков. Его хорошо знал шестилетний сын заведующего складом.
У завскладом в последнее время испортились отношения со своим рабочим, так как батрак посчитал, что его работодатель чрезмерно эксплуатирует его и плохо оплачивает труд. Завскладом перестал брать его на работу, а наёмный работник погрозился рассчитаться с ним.
Как-то в воскресенье к заву приехала с соседнего прииска Мальдяка сестра с мужем и дочерью, лет восьми. По этому поводу взрослые изрядно выпили, а дети в этот солнечный летний вечер играли в посёлке.
К ним подошёл со стеклянной банкой в руке вышеупомянутый заключённый и предложил:
— Пойдёмте в лес к реке собирать бруснику.
Дети пошли...
Один из участков прииска разрабатывал россыпь ручья Бургали — правого притока реки Берелёха. Зимой оборудование, горючее, смазочное и машины переправлялись к горному участку по замёрзшей реке, а летом горняки добирались туда по подвесному (на стальных тросах) деревянному мосту. В тот день в конце рабочего дня в маркбюро зашёл участковый геолог и рассказал нам, что, проходя по мосту, увидел под собой уносимый течением реки труп, как ему показалось, женщины...
Отец мальчика с зятем и сестрой, отмечая встречу, только поздно вечером спохватились не вернувшихся домой детей. Из расспросов поселковых ребят отец узнал, что дети ушли собирать ягоды с «дядей», работавшим у него на складе, и встревоженный этим событием поехал в лагерь, находившийся в четырёх километрах от центрального посёлка.
Подозреваемый мирно спал. Надзиратель разбудил его, приказал раздеться и обнаружил на груди и животе множество царапин и следов укусов.
Сначала преступник всё отрицал, но потом признался, что, зайдя с детьми в рощу у реки, ударил мальчика банкой по голове. Застонав, ребёнок упал на землю. Девочка в ужасе бросилась бежать, но преступник догнал её, изнасиловал и задушил. Затем сбросил детей в реку и вернулся в лагерь.
Только спустя несколько дней недалеко от одного из посёлков обнаружили детские трупы, прибитые к берегу течением реки.
Убийцу судили в Сусумане и приговорили к расстрелу.
Силу сломили могучие страсти,
Гордую волю погнули напасти...
Перед тобою мне плакать не стыдно,
Ласку твою мне принять не обидно —
Дай мне отраду объятий родных,
Дай мне забвенье страданий моих!
Жизнью измят я... и скоро я сгину...
Мать не враждебна и к блудному сыну:
Только что ей я объятья раскрыл —
Хлынули слёзы, прибавилось сил.
Н. Некрасов
В 1956 году после летней сессии в Магадане я выехал впервые за одиннадцать лет на материк — в Одессу. На запад я решил лететь самолётом из аэропорта Берелёха, находившегося возле Сусумана. Когда я приехал с Широкого в аэропорт, запись на вылет в Москву была уже на три дня вперёд.
Летали в то время самолеты ИЛ-14 со скоростью 320 км/час, брали на борт 36 пассажиров. Через каждые три-четыре часа лёта самолет заправлялся горючим, а через семь-восемь — сменялся экипаж. Путь до Москвы занимал около двух суток. Самолёт летел по маршруту: Сусуман — Якутск — Киренск — Красноярск — Новосибирск — Курган — Свердловск — Горький — Москва.
В первый же день ожидания в аэропорту Берелёх по радио объявили, что вводится дополнительный рейс на самолете ЛИ-2. Скорость его была меньшей (220 км/час), но пассажиров это не смутило; и мы, находившиеся в порту, но не имевшие ещё билетов, ринулись к кассе, считая, что нам повезло.
Дозаправка горючим и смена экипажа в аэропортах занимала обычно около часа. Но в Якутске мы просидели более трёх часов, а пассажиров на посадку всё ещё не вызывали. Мы обратились к диспетчеру, и тот сказал нам, что в Киренске нелётная погода. Но ещё через два часа мы узнали, что самолёт, прибывший в Якутск после нас, заправившись, беспрепятственно вылетел в Киренск. Тогда администрация объявила нам, что у нашего самолёта какие-то неполадки с двигателем, вылетим только утром и предложили переночевать в гостинице аэропорта.
Утром мы полетели дальше, но в Красноярске нас снова задержали; и только тут мы выяснили, что наш самолёт летит в Москву на капитальный ремонт с постоянным лётным составом и через каждые восемь часов полёта члены экипажа, а, следовательно, и мы, должны отдыхать шестнадцать часов.
В гостинице аэропорта свободных мест не было, и нас автобусом отвезли в городскую гостиницу. Уставшие мы сразу же легли спать.
Не прошло и двух часов, как дежурная разбудила меня. Рядом с ней стоял милиционер.
— Одевайтесь и покиньте немедленно город. Вам в Красноярске жить запрещено, — сообщил он мне.
Видимо, чересчур ретивая дежурная гостиницы, обнаружив в моем паспорте 39-ю статью положения о паспортах, обратилась к блюстителю порядка.
— Я не собираюсь жить в Красноярске, я здесь пролётом в Москву, — ответил я ему.
— Вот и отправляйтесь в аэропорт и ждите там своего самолёта.
— В гостинице аэропорта нет свободных мест, и меня направили в городскую гостиницу.
— Это меня не касается. Моё дело выпроводить вас из городской гостиницы, где вы проживать не имеете право.
— Тогда ведите меня в тюрьму. Там я имею право находиться?
Мое предложение показалось милиционеру убедительным, и он, немного поразмыслив, решил:
— Ладно, оставайтесь до утра в гостинице, но утром, чтобы вас здесь не было.
Так мне дали возможность досмотреть приятные сны.
В Кургане нас тоже оставили до утра. Гостиницу на этот раз нам не предоставили, заявив, что в аэропорту гостиницы для пассажиров нет, в городской нет свободных мест, а в гостинице для лётного состава они поместить нас не имеют права. Мы расположились на лужайке возле аэропорта. Погода была хорошая, но спокойно спать нам не давали комары. На следующий день нас снова не спешили отправить дальше, объявив, что техники будут менять бензобак, так как в нем обнаружилась течь.
Уже к вечеру мы обратились к одному из них:
— Скоро ли вы замените бак и нас посадят в самолёт?
— Бак мы заменили ещё утром. А почему вас не отправляют дальше, я не знаю.
Не объяснив причину, диспетчер сказал, что полетим утром следующего дня. Среди пассажиров были женщины с маленькими детьми. Возмущённые, мы послали пространную телеграмму-молнию начальнику Главного управления Гражданского воздушного флота Семёну Федоровичу Жаворонкову с жалобой на наши злоключения.
Была уже ночь, и мы не рассчитывали, что ответ будет незамедлительным; однако уже часа через три нас, спавших на лужайке, разбудили и предложили места в гостинице лётного состава.
Утром один из пассажиров, проходя мимо открытого окна кабинета начальника аэропорта, услышал его разговор с Москвой, из которого понял, что медики не допустили наших лётчиков к полёту, так как обнаружили у них в крови алкоголь. Через несколько часов из Свердловска прилетел самолёт, доставивший нас без приключений в Быковский аэропорт Москвы. Но это были уже пятые сутки нашего затянувшегося полёта.
Прилетев в Москву, я решил на пару дней задержаться в столице нашей родины, в которой я ранее не бывал: посмотреть город и зайти в КГБ, где, как я узнал ещё на прииске, после XX съезда КПСС можно было без особой волокиты попасть на приём к сотруднику с жалобой по поводу незаконного осуждения. Родственников и знакомых в Москве у меня не было, в центре города попасть в гостиницу не удалось, и мне посоветовали поехать на ВДНХ (Выставку достижений народного хозяйства), возле которой недавно открылась гостиница «Золотой колос».
Приехав туда, я узнал, что свободных мест и в этой гостинице нет и приезжие посетители выставки сутками ждут своей очереди. Вместе с тем я заметил, что смелая публика бодро подходит к администраторше и получает места в гостинице.
— У них места забронированы, — пояснили мне.
И я решил: «А, может быть, и у меня забронировано место?» Подойдя к стойке администратора, протянул ей паспорт с вложенной в него десяткой. Раскрыв паспорт, администраторша, не заглядывая ни в какие журналы, тут же вернула его мне, грубо сказав:
— Нет у вас брони!
Я решил не сдаваться, повторить попытку и на следующий раз вложил в паспорт двадцать рублей. На этот раз администраторша на некоторое время задержала своё внимание на вложенной сумме, но всё же повторила прежнюю фразу. Её поведение обнадежило меня, я решил не скупится и в следующий раз вложил в паспорт полусотенную купюру.
Эксперимент прошёл удачно, администраторша вручила мне бланк на проживание в гостинице, сказав:
— Заполните его, — и добавила: — На три дня.
Получив койку в четырёхместном номере и оставив там свои вещи, я отправился на ужин в столовую, а, вернувшись, сразу же залёг спать до утра.
На следующий день, позавтракав, я сразу же отправился в КГБ на приём. Продержав часа два в очереди, меня впустили в обширный холл, где за столами расположились офицеры. Дежурный подвел меня к столу, за которым сидел полковник. Обратившись с жалобой, я сообщил ему свои данные. Полковник, подняв телефонную трубку, затребовал мое дело. На другом конце провода ему сообщили, что Павловых Иванов Ивановичей, 1926 года рождения в их картотеке три, и полковник потребовал у меня дополнительные сведения: кто и когда меня судил.
Вскоре принесли мое дело. Полковник, бегло просмотрев его и задав несколько вопросов, сказал:
— Вы осуждены правильно, оснований для пересмотра вашего дела нет.
Такие же примерно ответы получали за соседними столами и другие жалобщики.
Весь день я бродил по городу, а поздно вечером отправился поездом в Одессу. Место у меня было сидячее, так что спать мне пришлось сидя за столиком. Но после колымских передряг я посчитал это нормальным.
Тот ураган прошёл. Нас мало уцелело.
На перекличке дружбы многих нет.
Я вновь вернулся в край осиротелый,
В котором не был восемь лет.
Кого позвать мне? С кем поделиться
Той грустной радостью, что я остался жив?
Здесь даже мельница — бревенчатая птица
С крылом единственным — стоит, глаза смежив.
А жизнь кипит. Вокруг меня снуют
И старые и молодые лица.
Но некому мне шляпой поклониться,
Ни в чьих глазах не нахожу приют.
С. Есенин
Мама встретила меня на перроне заново отстроенного Одесского вокзала поседевшая, но радостная, счастливая моим приездом. В Одессе меня не прописали даже временно. Начальник МВД города разрешил приезжать к матери, но оставаться ночевать запретил, пригрозив, что при обнаружении ночью в городе я буду выслан в административном порядке.
Такой случай нам был известен. Муж заведующей сберкассой, в которой работала моя мама кассиром — Семён Моисеевич Цукерман, арестованный в 1939 году и отбывший десять лет заключения в Карлаге, а затем получивший вечную ссылку, после отмены её в 1956 году вернулся в Одессу к жене и детям. Прописку в Одессе ему не разрешили.
Вскоре после этого сотрудники правоохранительных органов застали его ночью, спавшего дома у жены, подняли с постели, отвели в милицию и потребовали немедленно покинуть город. Возможно кто-то из сознательных соседей-доброхотов, обеспокоенный присутствием в квартире «бывшего уголовника», донёс на него.
Расстроенный, Семён Моисеевич решил вернуться в Караганду, где он в ссылке работал прорабом на стройке. Жена устроила ему скандал, предположив, что у него есть там другая семья. Проехав несколько остановок, незадачливый путешественник сошёл с поезда и отправился в обратный путь.
Под Одессой в посёлке Ильичёвске в то время началось строительство нового торгового порта. Было построено уже около тридцати двух- и трёхэтажных домов.
Многие строители были бывшими заключёнными, которым в Одессе жить не разрешили. Для надзора за ними в посёлок направили оперуполномоченного.
Семён Моисеевич устроился в Ильичёвске на работу прорабом по строительству. Ему дали комнату, и семья выезжала к нему на лето как на дачу. Он предложил мне на время отпуска прописаться у него. За разрешением я поехал в Ильичёвск к уполномоченному. Проверив мой паспорт и расспросив подробно, за что я отбывал наказание, он разрешил мне временную прописку.
Жизнь Семёна Моисеевича окончилась трагически. После реабилитации жена его — старая идейная коммунистка — настояла на том, чтобы он восстановился в партии. Для утверждения решения местного партбюро он отправился автобусом в Одессу в обком партии. По дороге произошла авария, в которой почти никто не пострадал, а Семён Моисеевич погиб.
Первые дни я ночевал у бабушки, которая всё ещё жила в подвале на Отрадной и не хотела никуда перебираться. Но потом, убедившись, что никто не собирается проверять, где я ночую, полностью перебрался к маме. Я ходил каждый день купаться в море, наслаждался ласковым приёмом родного южного города, бродил по знакомым улицам, вслушиваясь в знакомый говор, шелест акаций и клёнов, повизгивание трамваев на поворотах. К тому времени город в основном уже залечил раны войны, хотя кое-где следы её были ещё заметны.
В Одессе меня вызвали к следователю по поводу моей жалобы на имя Хрущёва. Полковник Гнездин — участник Великой Отечественной войны, следователь «хрущёвского набора» — встретил меня доброжелательно; в течение нескольких часов записывал мои показания без всякого нажима, вёл себя скорее как адвокат, а не как обвинитель, и в конце выразил надежду, что дело наше закончится положительно.
Возможно, и раньше в глубине души он не одобрял политику жестоких сталинских репрессий, понимая, что многие экономические просчёты и неподготовленность нашей страны к германскому нападению явились следствием массовых преследований интеллигенции и обезглавливания Красной армии в тридцатых-сороковых годах, и сейчас хотел помочь тем, кто ещё остался жив.
Я много занимался в отпуске и к концу его подготовил все предметы за второй курс, а кое-что и за третий. В Одессе я женился на аспирантке физического факультета Одесского университета Екатерине Павловне Крамалей, которая жила в том же доме где моя бабушка и которую я знал до войны ещё девочкой.
Всё же я решил на два с половиной года вернуться на Колыму, отработать договор с Дальстроем и окончить институт, тем более что в Одессе меня не прописали. Устроиться на работу я там не мог, и, кроме того, от заочников регулярно требовали справку о работе по специальности.
Возвращались они долгожданно,
Исхудалые, в седине,
С Колымы, Воркуты, Магадана
Наконец возвращались к стране.
Не забудешь, конечно, мгновенно
Ни овчарок, ни номер зэка,
Но была в этих людях вера,
А не то чтобы, скажем, тоска.
Е. Евтушенко
Из отпуска я приехал в Магадан на сессию и лишь затем на прииск. С Галактионова сняли судимость, а затем и реабилитировали, и ещё перед моим отъездом в отпуск он навсегда покинул Колыму. Он вышел на пенсию, поселился в Дзержинске под Горьким.
В дальнейшем на материке мы продолжали с ним переписываться. Григорий Федорович всё собирался посетить Ленинград и Кронштадт, где проходила его бурная молодость, но мечтам его не суждено было сбыться.
На месте Галактионова в комнате со мной поселился завхоз стройцеха Карташов, а когда я уехал на материк туда же напросился недавно приехавший на Колыму механик. Механик вскоре привез на прииск жену и потребовал, чтобы домик отдали ему как семейному, а Карташова выселили.
После возвращения на Широкий для меня не нашлось места даже в общежитии. Карташов предложил мне поселиться вместе с ним в небольшой хатке, находившейся на территории стройцеха.
В маленькой комнатке помещались два топчана и столик между ними. Мне удалось втиснуть туда и этажерку с книгами. Небольшая кухонька со шкафчиком, служившим нам одновременно и столом, две табуретки и умывальник завершали удобства нашего жилища. Раньше Карташов жил здесь с нормировщиком стройцеха, но сейчас тот уезжал на материк, навсегда покидая Колыму.
XX съезд КПСС ознаменовал начало массового пересмотра дел политзаключённых, прежде всего бывших административных и партийных работников. Почти все они требовали после реабилитации восстановления в партии. Партийная организация прииска неохотно принимала их в свои ряды, мотивируя тем, что для партии они уже не представляют интереса. Однако из Магадана пришло указание восстанавливать в партии всех незаконно репрессированных коммунистов, а утверждение решения первичной парторганизации брал на себя Магаданский обком партии.
Дело В. П. Затонского было признано сфальсифицированным, и Иван Петрович тоже был оправдан. Как узнал он от своих знакомых в Киеве, их бывшего следователя слегка пожурили и отправили «с понижением» на должность начальника милиции города Кишинева.
Возмущённый этим Василенко тут же настрочил об этом письмо в ЦК КПСС. Вызвав в Магадан, Ивану Петровичу предложили работу в отделе народного образования, но он решил возвратиться домой в родные края.
В связи с Венгерскими событиями (восстанием народа против коммунистической партии, социалистического образа жизни и опеки над страной со стороны Советского Союза) рассмотрение нашего с Ларисой и Анной дела задержали, но к концу 1957 года меня тоже вызвали в Сусуман и объявили, что «приговор военного трибунала 3-го Украинского фронта от 7 июля 1944 года в отношении Павлова И. И. по вновь открывшимся обстоятельствам отменён, и дело за отсутствием состава преступления прекращено».
Такие стандартные справки получали и другие оправданные узники лагерей, хотя всем было ясно, что «вновь открывшиеся обстоятельства» — это разоблачение культа личности Сталина и уничтожение его репрессивной машины.
Одновременно со мной были реабилитированы Лариса Башкирова и Анна Ивио.
Мне восстановили колымские надбавки к зарплате и выслугу лет с учётом работы в лагерях Дальстроя. Кроме того, бухгалтерия сделала перерасчёт зарплаты за два предыдущих месяца и выплатила выслугу лет за предыдущий год, что тоже составило крупную сумму. Я получил возможность не только не экономить средства на себя, но и посылать домой в Одессу значительно больше денег, чем прежде.
В годы после XX съезда КПСС стараниями Хрущёва было реабилитировано около семисот тысяч политзаключённых, к сожалению, многих из них посмертно. На родные земли из ссылки вернулись и репрессированные Сталиным народы.
Началось массовое строительство скромного, но удобного жилья для рядовых граждан страны; были значительно увеличены пенсии, позволившие старикам, вынесшим все тяготы войны и послевоенной разрухи, не только нормально питаться, но и выделять деньги на одежду и лекарства; была отменена плата за обучение в старших классах общеобразовательных школ, в средних специальных и высших учебных заведениях; рабочий день был сокращен до семи часов.
За эти же годы страна сделала большой рывок в науке, выпуск продукции свободными тружениками увеличился более чем вдвое, почти в два раза увеличилась производительность труда, страна стала преображаться.
Никита Сергеевич открыл форточку во внешний мир и впустил свежую струю правды и свободы, которую уже полностью задержать никому не удалось. С его одобрения стараниями Александра Трифоновича Твардовского была впервые в открытой печати для советского и мирового сообщества раскрыта драма советских лагерей, которую довелось пережить миллионам гражданам страны: была опубликована повесть Александра Исаевича Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
И никакие промахи, ошибки, грубости Хрущёва, непоследовательность и незавершённость решений им политических и социальных проблем не могут затмить его героического поступка: большое мужество, чувство справедливости и нравственного долга перед невинно пострадавшими нужны были, чтобы разоблачить сталинские преступления.
В то время по радио, телевидению и в прессе непрерывно звучали слова советских писателей, поэтов и журналистов, работников культуры и учёных, партийных и государственных деятелей, призывавших посвятить остаток своей жизни прославлению в веках Великого кормчего и полководца, Корифея науки, Гения человечества, Вождя и Учителя всех времен и народов.
Трудно было Хрущёву — продукту большевистского воспитания — полностью дистанцироваться от сталинской идеологии, так как вся жизнь его прошла рядом с этим монстром, с его единомышленниками и холуями; и в то время Никита Сергеевич не смог ни только проверить свои сомнения, но даже помыслить об этом.
Не все безвинно пострадавшие от необоснованных репрессий были реабилитированы при Хрущёве, не прекратились и преследования граждан страны по политическим мотивам, хотя уже не были массовыми и столь жестокими, не ликвидирована была и партийная цензура. Многие произведения русских и советских писателей, философов, политических деятелей, критически относившихся к Октябрьской революции и методам построения «самого справедливого общества», всё ещё оставались под запретом.
Судье заодно с прокурором
Плевать на детальный разбор:
Им лишь бы прикрыть разговором
Готовый уже приговор.
Ю. Ким
Лет десять назад Карташов работал кассиром сберкассы на прииске Адыгалахе ЗГПУ, одновременно исполняя обязанности инкассатора. В связи с последним обстоятельством он не всегда находился в сберкассе. Если какие-либо денежные операции производились в его отсутствие, заведующий сберкассой сообщал ему об этом и давал подписывать соответствующие документы. Всё это делалось на основании полного доверия кассира к своему заведующему.
На приисках редко брали деньги со сберкнижек. Кто не пропивал всю свою зарплату и не жил на неё от получки до получки, тот обычно хранил деньги в сберкассе, накапливая их для покупки на материке приличной квартиры или дома, машины, мебели, одежды; наконец, в надежде использовать проценты с вклада как существенную прибавку к пенсии. Иногда брали деньги со сберкнижки при выезде в отпуск на материк, чтобы там «гульнуть на всю катушку». Колымчанам разрешалось соединять отпуска за три года, и, выезжая на большую землю в оплачиваемый отпуск на шесть-восемь месяцев, они не ограничивали себя в расходах.
Как-то, когда заведующий сберкассой и кассир оба были на месте и вкладчик явился за деньгами, Карташов заметил, что затребованных посетителем денег на его счету не было. Заведующий задним числом записал деньги на счёт вкладчика, а затем выдал ему необходимую сумму. Карташов попросил у заведующего объяснение.
— Срочно вызвал меня главный бухгалтер, деньги я у вкладчика взял, а оформить, как полагается, не успел, — ответил заведующий.
И закравшиеся у Карташова подозрения исчезли. Он знал заведующего как добропорядочного и всеми уважаемого на прииске человека и проникся к нему симпатией и доверием. Если Карташов заходил ненароком к нему домой, то заведующий встречал его с царской щедростью, усаживал за стол, угощал коньяком и дорогими винами, кетовой икрой, осетровым балыком, сардинами, шпротами, солеными огурчиками, грибочками, шоколадными конфетами и другой изысканной для Колымы закуской. Карташов не прочь был и сам пригласить к себе домой заведующего, но тот всегда отказывался, говоря:
— У тебя жена, дети. Нельзя тебе деньги на ветер бросать.
Но как-то заведующего вызвали в контору по каким-то делам, и Карташов остался в сберкассе один. Зашёл посетитель и заполнил расходный ордер на две тысячи рублей.
Вынув его карточку, Карташов сказал:
— У вас на депозитном счету всего тысяча рублей.
— Как это? — удивился вкладчик. — Вы же видите запись в сберкнижке: «десять тысяч рублей».
— Это ещё ничего не значит. У вас очень старая запись. Вы могли прийти в сберкассу и сказать, что потеряли сберкнижку, и вам выдали новую; затем вы сняли деньги со счёта, а теперь явились со старой книжкой... Деньги я вам выдать не могу. Приходите часа через два, придёт заведующий, к нему и обращайтесь.
Посетитель ушёл, не сказав ни слова. Когда явился заведующий и Карташов рассказал ему о случившемся, тень озабоченности пробежала по лицу зава, но затем он небрежно бросил:
— Ладно, разберёмся.
Карташов привык доверять своему начальнику и успокоился, не почуяв беды.
А через два дня из Сусумана приехала финансовая комиссия. Руководитель её пригласил к себе злополучного вкладчика, и после беседы с ним на дверях сберкассы, конторы, клуба и столовой появились объявления: «Срочно явиться всем вкладчикам со своими сберкнижками в сберкассу для проверки вкладов».
Проверка обнаружила подделку расходных ордеров вкладчиков на общую сумму свыше ста семидесяти тысяч рублей.
Обыск на квартире Карташова и проверка его вкладов в сберкассе выявили небольшую сумму денег и ценностей, соответствовавших его зарплате. Значительно больше денег и ценностей нашли у заведующего, но тот продолжал утверждать, что деньги с чужих счетов снимал вместе с кассиром, надеясь на менее жёсткое наказание.
Несмотря на то, что Карташов свою вину отрицал, суд признал его виновным и как за групповое хищение государственных средств в особо крупных размерах назначил суровое наказание обоим работником сберкассы — по 25 лет ИТЛ с конфискацией имущества и выплатой в доход государства похищенной суммы в равных долях заведующим и кассиром.
Жена Карташова, оставшись после осуждения мужа одна с двумя детьми и без средств к существованию, не стала дожидаться его возвращения из лагеря и вскоре вышла замуж вторично.
В то время заключённым уже выплачивали зарплату, вычитая из неё расходы на содержание их в лагере и охрану. Карташов же не получал в лагере ни копейки — все заработанные им деньги шли в доход государства. Он неоднократно писал жалобы на несправедливость решения суда, но только через восемь лет, уже после XX съезда КПСС, дело было рассмотрено повторно.
Графологическая экспертиза установила, что ни одной подписи Карташова на фальшивых документах нет, что все они были подделаны заведующим сберкассой. Карташова из лагеря выпустили, так как срок ему изменили на восемь лет — как за халатность при исполнении служебных обязанностей, и без конфискации имущества. Ещё два года потребовалось, чтоб Карташову вернули деньги: тринадцать тысяч рублей, удержанных с него в лагере.
Друзья и подруги, сердца огневые,
Живём мы под небом различных широт,
Но все мы студенты, и все молодые,
И смело глядим мы вперёд.
Из песни
Более десяти технических работников прииска Широкого — маркшейдеров, геологов, электромехаников, горняков и экономистов — заочно учились в ВЗПИ, выезжая один-два раза в год на экзаменационно-лабораторные сессии в Магадан. Почти все были женаты или замужем, но у некоторых жёны были на материке.
С конца пятидесятых годов в приисковых, шахтных и рудничных посёлках вместо старых деревянных одноэтажных домов стали строить двух- и трёхэтажные каменные здания, а в крупных посёлках, таких как Сусуман, даже четырёх- и пятиэтажные.
В одном из первых каменных домов на Широком в двухкомнатной квартире второго этажа поселили четырёх заочников, в числе которых был и я.
Мы занимали большую комнату, а меньшая, предназначенная для приезжих и командировочных, обычно пустовала. В квартире имелась кухня с плитой, и мы часто ею пользовались для приготовления завтраков или ужинов, а обедали обычно в столовой. Был в квартире и чуланчик, в котором мы хранили и сушили рабочие спецовки, сапоги и телогрейки.
В доме было центральное отопление, но постоянного водопровода в посёлке не было. На летние месяцы по поверхности земли от реки Берелёха, где была установлена насосная станция, к домам посёлка протягивали водопроводные трубы. На зиму их убирали, и воду развозил водовоз. Канализации тоже не было, и мы пользовались дворовыми уборными. Тёплые уборные, примыкавшие к квартирам и снабжённые наружными выгребными ямами, имелись лишь у начальников прииска и лагеря и главного инженера.
Вместе со мной в комнате жили: инженер-геодезист, участковый геолог и горный электромеханик. Должность инженера-геодезиста на приисках ввели временно на полтора года в связи со следующими событиями, как об этом повествует молва. Во время одного из визитов в Москву американские коллеги преподнесли Хрущёву папку с координатами геодезических пунктов высших классов и разрядов на всей территории Советского Союза. Заполучив координаты с помощью своих шпионов, американцы не знали, что с ними делать, и вручили советскому руководителю «в подарок».
Чтобы как-то компенсировать потерю бдительности, наши контрразведчики решили, что лучшим способом нейтрализации утечки информации будет введение условных координат на всех промышленных объектах страны. Практически работа могла быть выполнена в установленные сроки и с достаточной точностью лишь при небольшом изменении начала координат и совсем малом изменении направления их осей.
Пересчёт координат основных поверхностных пунктов и нанесение новой координатной сетки на планшеты поручили на нашем прииске Александру Васильевичу Литвинову, работавшему до этого участковым маркшейдером. Ему оставалось полтора года до окончания института, и за это время он должен был справиться с порученным делом. Жену и детей он отправил на материк, а сам переехал в центральный посёлок и поселился в нашем общежитии.
По вечерам после ужина и редкого посещения кино мы рассаживались за большим столом, и до двенадцати или часу ночи наша комната превращалась в учебный класс: шелестели страницы книг и тетрадей, скрипели перья, трещали арифмометры.
Наименее усидчивым из нас был участковый геолог Иван Николаевич Останин. Просидев с полчаса за общим столом, он обычно говорил:
— Слишком шумно здесь, пойду заниматься в ГРБ.
Мы уже знали, что к часу ночи он вернётся, изрядно нагрузившись спиртным. Лет шесть он учился в ВЗПИ, мечтая о заветных «корочках», но всё ещё не мог одолеть и третьего курса. В его оправдание каждое лето администрация прииска посылала в институт справки о том, что, в связи с особенностью сезонных полевых геологоразведочных работ на Колыме, Останин не смог выполнить в срок учебный план курса и руководство предприятия просит не отчислять из вуза труженика Дальстроя.
В далёкий край товарищ улетает,
Родные ветры вслед за ним летят.
Любимый город в синей дымке тает —
Знакомый дом, зелёный сад и нежный взгляд.
Пройдёт товарищ все бои и войны,
Не зная сна, не зная тишины.
Любимый город может спать спокойно
И видеть сны, и зеленеть среди весны.
Е. Долматовский
Александр Васильевич Литвинов, коренной москвич, в 1941 году окончил среднюю школу и уже готовился поступить в институт, как война изменила его планы. Не дожидаясь мобилизации, Саша на второй же день пошёл записываться добровольцем на фронт, желая участвовать в скором разгроме ненавистного врага. Его послали на краткосрочные курсы, а затем стрелком-радистом в авиационный отряд, базировавшийся в сорока километрах восточнее Москвы.
Два года пролетал он благополучно.
Как-то Саша получил увольнительную на сутки. Когда он приехал домой в город, родные сообщили, что на его имя получена телеграмма. Развернул — девушка, которую он считал своей невестой, телеграфировала, что на следующее утро приедет в Москву. Очень захотелось ему встретить девушку, но к утру он должен был быть в части. Решил немедленно поехать туда и отпроситься ещё на полдня. Вошёл в кабинет начальника авиаотряда.
— Хорошо, что ты вернулся раньше! В ночь назначен вылет, а у меня неполный лётный состав, — обрадовался командир.
— Ко мне утром невеста приезжает. Я хотел её встретить.
— Встретят без тебя. А завтра утром я отпущу тебя на целый день.
Но девушку Саша не увидел ни на следующий день, ни через десять лет. Ночью их самолет был сбит над территорией противника. Командир корабля приказал выбрасываться на парашютах. Место для приземления было неудачным.
От сильного удара Саша потерял сознание, а когда очнулся, увидел германских офицеров и солдат с собаками. В руках одного из них были его документы, партийный билет.
До конца войны Саша, измученный и голодный, оставался в фашистском концлагере. Не раз приходили немецкие офицеры с власовцами вербовать военнопленных в РОА или в шпионы, но Саша их уговоры с негодованием отвергал.
После освобождения Красной армией из концлагеря и фильтрационной проверки Сашу отправили на шесть лет на Колыму — в ссылку на прииск, где положение его в первые годы было немногим лучше заключённых. На Колыме Саша трудился рабочим маркшейдера, съёмщиком, а затем и маркшейдером, поступил в ВЗПИ, женился, родились дети. Уже через год он должен был ехать в Москву, сдавать последние экзамены по спецпредметам, пройти преддипломную практику и защитить дипломный проект.
После окончания вуза в 1959 году Саша вернулся на Колыму, был назначен главным маркшейдером прииска Горного и ещё надолго связал свою судьбу с этим суровым краем.
Когда будете, дети, студентами,
Не ломайте голов над моментами,
Над Гамлéтами, Лирами, Кентами,
Над царями и над президентами,
Над морями и над континентами...
А. Апухтин
Из пяти участковых маркшейдеров нашего прииска трое учились в ВЗПИ и два раза в год ездили на две недели в Магадан на лабораторно-экзаменационные сессии. Это создавало неудобства для маркшейдерской службы, особенно в летнее время, когда было много работы. Поэтому обычно мы ездили в город между двумя месячными замерами и, как правило, не все вместе.
Жили мы в техникумовских или других общежитиях, а когда была возможность, брали путёвки в Магаданский дом отдыха, находившийся на берегу моря в шести километрах от города — в посёлке Весёлом возле бухты с одноименным названием. Почти всегда в доме отдыха были свободные места, так как колымчане предпочитали проводить отпуска на материке. Тем не менее, слишком частые путевки в дом отдыха за счёт профсоюза не разрешались.
Дом отдыха, находившийся в загородном двухэтажном особняке бывшего начальника Дальстроя И. Ф. Никишова, был просторным, красиво отделанным, удобным для отдыха, а для нас — и для занятий. Большинство студентов упорно осваивали науку, но не у всех были равные возможности и желания. Дорвавшись до Магадана, некоторые из них злоупотребляли ресторанами, полагая, что кривая вероятности и уступчивые преподаватели выведут их на орбиту и они на троечки сдадут экзамены, а затем получат и заветные «корочки». Опыт предыдущих поколений заочников убедительно подтверждал эту гипотезу.
Наиболее сложными для специалистов-практиков были предметы первого-второго курсов и, прежде всего, высшая математика и начертательная геометрия. На первом курсе математику мы сдавали молодой преподавательнице Самольяновой, недавно окончившей Ленинградский университет. Она строго следила, чтобы никто не пользовался шпаргалками, но студенты, преодолев все препятствия, как правило, выходили из поединков победителями с долгожданными троечками в зачётных книжках. На следующий год экзамены у нас принимала приехавшая с мужем на Колыму опытная преподавательница, ранее работавшая старшим преподавателем в Московском станкоинструментальном институте — Ольга Иосифовна Копытман, или, как её называли студенты, — «Капут нам».
Перед экзаменами она читала обзорные лекции по всем разделам курса, решала с нами задачи, которые многим студентам помогли освоить премудрую науку, а ей заранее познакомиться со знаниями своих подопечных. На её экзаменах можно было свободно пользоваться шпаргалками и даже учебниками: она не следила за аудиторией; однако, если студент пытался прочесть их в качестве ответа, она тут же отбирала шпаргалку, давала чистый лист бумаги и говорила:
— Рассказывайте, что знаете.
Иногда ей было достаточно одного вопроса, чтобы отослать студента на повторную сдачу экзамена, как правило, уже на следующую сессию:
— При ваших знаниях за две недели вам не подготовиться к экзамену.
Более лояльно она относилась к студентам, пришедшим сдавать последний раздел математики:
— Вы математику сдадите, а кто придёт сдавать экзамен за первый курс, те будут знать её.
Первые две части курса мой сосед по широкинскому общежитию Иван Останин сдал с грехом пополам Самольяновой, третью часть — интегральное исчисление функций одной переменной и основы дифференциальных уравнений — ему пришлось уже сдавать Копытман.
— Вы не знаете дифференциального исчисления, — быстро определила она. — К следующей сессии выучите, прежде всего, начальные разделы математики.
— Но я же сдал эти разделы! — пробовал протестовать возмущённый студент.
— Это не имеет значения. Без твердых знаний разделов первого курса вы не сможете освоить программу второго.
И полгода Останин потратил на изучение основ матанализа, много решал задач, неоднократно обращался ко мне за помощью.
— Вот теперь я понял, что раньше совершенно не знал математику! — сказал он как-то мне.
К концу полугодия Иван Николаевич уже другим заочникам объяснял решения задач как заправский специалист. На следующую сессию он поехал сдавать одну математику, и вернулся на прииск гордый тем, что сдал её Копытман, хоть и на троечку.
Многие наши преподаватели работали во ВНИИ золота и редких металлов. Большинство из них входило в положение студентов-заочников и снисходительно относилось к ним, полагая, что всё запомнить они не смогут, а если и запомнят, то вскоре забудут, так что достаточно с них, если смогут разобраться по книгам.
Пришли как-то в институт сдавать структурную геологию Останин и двое его друзей с учебниками за пазухами. Зашли в кабинет заведующего лабораторией.
— Книги у вас есть? — спросил тот.
— Нет, что вы!
— Ну, тогда возьмите на полках. Вот ваши вопросы, — сказал экзаменатор и ушёл.
Минут через сорок вернулся. Просмотрел их записи и сказал:
— Ну и ни бельмеса же вы не знаете!
Раскрыв учебники в нужных местах, добавил:
— Вот ваши вопросы! Здесь читайте, и если через полчаса не разберётесь, всем двойки поставлю.
— Ну как, разобрались? — спросил преподаватель, вернувшись через час.
— Разобрались! — хором ответили студенты.
— Тогда давайте зачётки!
И поставил всем тройки, не спрашивая.
Трудоёмкими для изучения и выполнения курсовых заданий и проектов были такие предметы, как начертательная геометрия, машиностроительное черчение, сопромат и детали машин. Найдя у сокурсников свои варианты, студенты копировали чертежи на светостоле и списывали объяснительную записку.
— Ну, этот вариант проекта я уже встречаю не первый раз! — благодушно замечал преподаватель, ставя заветную троечку.
Экзамен не всем было легко сдать, но студенты знали, что иной преподаватель не прочь пропустить рюмку-другую за чужой счёт и можно пригласить его в ресторан, всунуть в зачётку хрустящую бумажку, и договориться будет проще. Как-то трое студентов встретили возле здания техникума, где проводились наши занятия и принимались экзамены, находившегося уже навеселе преподавателя начертательной геометрии.
— Нам бы экзамены сдать поскорее, сессия кончается, пора на прииски ехать, — объяснили студенты.
— Зачётки с вами? — сориентировался экзаменатор.
— Да, конечно!
— А «это» есть? — и он сделал выразительный жест, щёлкнув пальцами правой руки.
— Конечно! — и студенты наперебой стали подсовывать зачётки, из которых красноречиво торчали сотенные купюры.
— Ну что ж, получайте свои троечки!
— А мне четвёрка нужна! Я знаю на четвёрку! — заявил один из студентов.
— Ах, четвёрка! На четвёрку приходите сдавать экзамен согласно расписанию.
И два раза пришлось претенденту на четвёрку сдавать экзамен, пока он получил тройку.
Всё же такие преподаватели были редкостью, и как только директор филиала узнавал об этом, он незамедлительно расставался с ними.
Преподаватели, как и все колымчане, надолго уезжали в отпуск на материк, и их заменяли другие, иногда более покладистые. Студенты зорко следили за этим движением и, приехав в Магадан, всегда интересовались, кому из присутствующих преподавателей можно легко «столкнуть» экзамен, скатывали контрольные работы и бодро шли сдавать.
— Главное: своевременно столкнуть предмет! — говорили студенты. — Вовремя не сдашь, — потом замаешься!
За два с половиной года я решил сдать все экзамены, которые разрешалось принимать в Магадане, и подготовить к сдаче в Москве предметы специальных курсов: маркшейдерские и геодезические приборы и инструменты, теорию ошибок и способ наименьших квадратов, специальные разделы маркшейдерского дела, высшую геодезию и картографию, фотограмметрию.
Чтобы хорошо подготовить все предметы и на год раньше положенного срока окончить институт, мне пришлось всё свободное от работы время тратить на занятия. Тяга к знаниям у меня была велика, и другого режима дня я себе уже не представлял. У меня выработалась привычка учиться, как работать, есть, спать.
И пришлось нам нежданно-негаданно
Хоронить молодого стрелка,
Без церковного пенья, без ладана,
Без всего, чем могила крепка.
Н. Некрасов
После отъезда Литвинова в Москву для защиты дипломного проекта на его место поселили электрослесаря. После работы он изрядно выпивал. Приглашал и нас в компанию, но мы вежливо отказывались от этой сомнительной чести.
Больше всех волновался Останин:
— Нам надо настоять, чтобы его выселили из нашей комнаты: он мешает заниматься!
Мы напомнили ему, что и сам он не прочь пропустить чарку водки.
— Но я же в комнате не пью, а если и приду под мухой, так сразу же ложусь спать, — и, помолчав, добавил: — Я не люблю, когда кто-нибудь выпивает больше меня.
Как-то электрослесарь разговорился и рассказал, что раньше работал в одном из городов начальником тюрьмы, но после ХХ съезда его уволили из МВД, вероятно, за пьянство. Он привык к большим деньгам и решил завербоваться на Колыму. В Сусуманском учебном комбинате он окончил курсы электрослесарей и был направлен на наш прииск. Кто-то из его слушателей спросил:
— А к высшей мере у вас в тюрьме приговаривали?
— Как и в любой другой. После суда смертника переводили в отдельную камеру и предлагали написать в Верховный Совет просьбу о помиловании. Обычно приговорённые к расстрелу писали её, а если и отказывались, то начальство тюрьмы само писало ходатайство. Если просьбу о замене смертной казни на срок в ИТЛ удовлетворяли, смертника сразу же переводили в общую камеру, если нет — ему об этом не сообщали. Вели якобы к следователю, проводя по специальному коридору. В этом коридоре был поворот, у которого сопровождающий его конвоир задерживался. Когда смертник поворачивал в другой коридор, стрелок через амбразуру в стене стрелял ему в затылок. Затем конвоир подходил к упавшему и, если тот был ещё жив, добивал его вторым выстрелом из пистолета.
Родина-мать! Я душою смирился,
Любящим сыном к тебе воротился.
Сколько б на нивах бесплодных твоих
Даром не сгинуло сил молодых,
Сколько бы ранней тоски и печали
Вечные бури твои не нагнали
На боязливую душу мою —
Я побежден пред тобою стою!
Н. Некрасов
В июле 1959 года я окончательно покинул Колыму, хотя впоследствии мне ещё три раза приходилось приезжать туда в командировки по работе. Но это была уже другая Колыма. На приисках не сохранилось следов сталинских лагерей: лагерных зон, ограждённых колючей проволокой, сторожевых вышек и молчаливых безымянных кладбищ, их постоянных спутников. Приехав в Одессу формально в отпуск, я без труда уже с чистым паспортом временно прописался у мамы.
Насладившись после суровой Колымы родным южным городом и ласковым Чёрным морем, я в сентябре отправился в Москву в ВЗПИ. Меня поместили в общежитие в одном из двух пятиэтажных домов.
В комнате нас было четверо — студентов разных факультетов и специальностей. Все уже считались дипломниками, хотя каждому ещё предстояло сдать экзамены по спецкурсам и выполнить одну-две курсовые работы. Всё это необходимо было закончить к концу января, чтобы затем поехать на преддипломную практику и вернуться в Москву не позднее первого марта. В оставшиеся четыре месяца, до первого июля нужно было написать и защитить дипломный проект.
Минимальный срок преддипломной практики у нас, работавших долгое время по специальности, был установлен в один месяц. Этого было достаточно, чтобы изучить в необходимом объёме горно-геологические условия шахты или карьера, специфику горных и маркшейдерских работ на предприятии. На нашем факультете требовали, используя лишь горно-геологические условия месторождения, заново спроектировать все горные и маркшейдерские работы в соответствии с современной технологией производства и провести их технико-экономическое обоснование. Учитывалось, что многие шахты того времени были заложены до революции и горные работы велись ещё по старинке. Студентов не посылали на предприятия, на которых они ранее работали. Более того, старались послать на шахту, рудник, карьер, разрез или прииск с незнакомой по предыдущей работе спецификой. Так как я работал на россыпях Колымы, меня направили на преддипломную практику на угольную шахту в Донбасс. Она должна была послужить объектом для разработки дипломного проекта.
Отчитавшись в работе за время преддипломной практики перед руководителем её и получив дипломное задание, я с разрешения заведующего кафедрой поехал на полтора месяца в Одессу писать дипломный проект, где в это время у меня родилась дочка Машенька.
29. Заведующий кафедрой
Сейте разумное, доброе, вечное,
Сейте! Спасибо вам скажет сердечное
Русский народ...
Н. Некрасов
На кафедре маркшейдерского дела горного факультета сложился дружный и деловой коллектив учёных и преподавателей, каждый из которых кроме научных трудов написал ещё по неплохому учебнику для студентов вузов по некоторым разделам маркшейдерского дела.
Душой коллектива был заведующий кафедрой — доктор технических наук профессор Василий Артемьевич Романов. Он принимал у нас экзамены по теории ошибок и способу наименьших квадратов, по специальным разделам маркшейдерского дела.
К студентам был внимателен и доброжелателен. Всех студентов он знал в лицо и по имени и отчеству. Его рецензии на наши домашние задания и курсовые проекты всегда были обстоятельными и содержательными.
Василий Артемьевич учитывал, что все мы много лет проработали маркшейдерами на производстве, и иногда интересовался, как на практике выполняются те или иные работы. На экзаменах всегда был строг: если студент не проработал достаточно хорошо какой-либо теоретический вопрос, он огорчённо говорил:
— Хорошую оценку я вам поставить не могу, а тройку не хочу. Советую вам внимательно проработать недостаточно усвоенные вами разделы, и тогда приходите ещё раз сдавать экзамен. Время у вас есть, и дипломный проект легче будет написать.
Никто за это на него не обижался, студенты стремились тщательнее подготовиться к экзамену, понимали, что речь идет об основных вопросах важного для них предмета.
Каждый год Василий Артемьевич читал для заочников курс линейной алгебры и теории матриц с применениями их к методу наименьших квадратов, уравниванию и оценке точности маркшейдерско-геодезических сетей. В то время этот раздел был необязательным для студентов вузов и не входил ни в курс теории ошибок и способа наименьших квадратов, ни в курс высшей математики. Тем не менее, его слушали студенты всех курсов, приехавшие в Москву на экзаменационную сессию, даже те, кто уже сдал этот предмет.
В дипломных проектах почти все студенты использовали полученные на этих лекциях знания для решения задач совместной вставки нескольких пунктов в геодезическую сеть и для оценки точности удалённых пунктов подземной полигонометрической сети.
У Василия Артемьевича были опубликованы несколько работ о приведении матриц к блочному виду и об использовании их для расчётов при вставке пунктов в геодезическую сеть. Разрабатывал он и вопросы строгого уравнивания подземных маркшейдерских сетей с оценкой их точности. Однако вычислительные работы были настолько сложными и громоздкими, что решение этих задач без мощной вычислительной техники оставалось практически невозможным. Хотя электронные вычислительные машины делали в то время лишь первые шаги, многим учёным, в том числе и Василию Артемьевичу, было ясно, что именно они должны стать основой для сложных маркшейдерско-геодезических вычислений.
Но осуществить свои замыслы Василий Артемьевич не успел. За неделю до защиты мною дипломного проекта он, возвращаясь с дачи в Москву, почувствовал себя плохо, а ночью у него был инсульт. Несмотря на старания врачей в конце июня 1960 года в возрасте сорока шести лет в расцвете творческих сил Василий Артемьевич скончался. Кафедра маркшейдерского дела осиротела, смерть его была тяжело воспринята преподавателями и студентами.
На похороны приехал из Ленинграда заведующий кафедрой маркшейдерского дела ЛГИ (Ленинградского горного института) профессор Дмитрий Антонович Казаковский, под руководством которого в Ленинграде начинал свою научно-педагогическую деятельность Романов.
Ещё за несколько дней до смерти поздно вечером после затянувшегося заседания кафедры Василий Артемьевич просматривал со мной мой дипломный проект и демонстрационные чертежи, специальную часть проекта, руководителем которой он был. Сделал ряд замечаний по проекту, а затем, учитывая мои математические знания, предложил поступить в заочную аспирантуру ВЗПИ. Я сразу же задумался над этим вопросом, так как хотел учиться дальше и вряд ли мог рассчитывать на лучшего руководителя.
30. Аспирантура
Что сидишь ты сложа руки?
Ты окончил курс науки,
Любишь русский край,
Остроумно, интересно
Говоришь ты, мыслишь честно...
Что же? Начинай!
Н. Некрасов
После смерти Василия Артемьевича вопрос об аспирантуре в ВЗПИ отпал. Тем не менее, желание поступить в неё у меня утвердилось. Среди немногих выпускников института я получил диплом с отличием, и это давало мне право поступления в аспирантуру без «двухгодичного стажа работы по специальности после окончания института».
Я зашёл в Московский горный институт на кафедру маркшейдерского дела, где работали в то время известные нам профессора Петр Александрович Рыжов и Федор Федорович Павлов и где мы проходили лабораторную практику по высшей геодезии, фотограмметрии и маркшейдерскому делу, так как лабораторная база в нашем институте ещё не удовлетворяла всем требованиям учебного процесса.
Заведующий кафедрой Рыжов к моей просьбе отнесся равнодушно, сказав, что очная аспирантура у них не предусмотрена, а на заочную у них уже есть претендент.
Созвонившись со своим двоюродным братом Володей, жившим в Ленинграде, я отправился туда на две недели. С этим городом судьба связала меня на долгие годы. Любуясь красотами города и его пригородами, посещая парки, театры, музеи, дворцы и выставки, я не забыл о желании продолжить учёбу в аспирантуре. Был июль, на кафедре маркшейдерского дела ЛГИ никого уже не было, а в отделе аспирантуры ничего обнадёживающего мне не сообщили.
Затем я зашёл во ВНИМИ (Всесоюзный научно-исследовательский институт горной геомеханики и маркшейдерского дела), где, как я знал, тоже была аспирантура. Здесь мне повезло больше. В тот же день я оставил там копии своих документов и, уехав в Одессу, стал ждать сентября, чтобы вернуться в Ленинград для сдачи вступительных экзаменов.
Претендентов на поступление в аспирантуру было четверо, а вакантных мест — три, но директор института Александр Николаевич Омельченко сказал, что примет всех хорошо сдавших экзамены.
— Ну, а кто получит тройку по спецпредмету, советую сразу забрать документы: нет смысла поступать в аспирантуру, если не знаешь хорошо свою специальность, — предупредил он нас.
В состав экзаменационной комиссии входили: заведующий кафедрой маркшейдерского дела ЛГИ доктор технических наук Казаковский, заведующий кафедрой геодезии ЛИВМУ (Ленинградского инженерного высшего морского училища) доктор технических наук Борис Иванович Никифоров, долго проработавший во ВНИМИ заведующим лабораторией, и начальник отдела методики маркшейдерских работ нашего института кандидат технических наук Сергей Александрович Филатов.
Экзамен по спецпредмету (маркшейдерскому делу) был серьёзным; по остальным предметам: иностранному (немецкому) языку и истории КПСС испытания были значительно проще. Из четырёх претендентов хорошо сдали экзамены лишь двое. Нам предоставили места в аспирантском общежитии, занимавшем четырёхкомнатную квартиру со всеми удобствами на Московском проспекте — в одном из домов ВНИМИ. Кроме аспирантов там жили ещё два сотрудника института, не имевших семей и квартир или комнат в Ленинграде.
Первые полтора года отводились на подготовку и сдачу экзаменов, на выбор темы и научного руководителя, и лишь полтора года оставались на завершение работы над диссертацией и её защиту. За это же время нужно было опубликовать несколько статей по основным вопросам диссертации. Поэтому практически в срок её никто не защищал, тем более, что защита происходила в ЛГИ, где очередь на неё иногда растягивалась на полгода и более.
За полтора года мы должны были сдать экзамены по иностранному языку, марксистско-ленинской философии и по двум специальным предметам. Для маркшейдеров это был общий курс маркшейдерского дела в расширенном объёме и специальный курс по разделу науки, соответствующему теме диссертации.
Для подготовки к экзаменам нужно было изучить большой объём литературы, которая имелась в библиотеках нашего и горного институтов, прежде всего — статьи из сборников научных трудов ВНИМИ, ЛГИ и других горных институтов.
31. Годы учёбы и работы
И в глубине души, помимо воли,
Мучительный рождается вопрос:
Ужель и вам не видеть лучшей доли,
И вам идти путём бесплодных грёз?
Ужели вы в борьбе со злом могучим
Духовных сил растратите запас,
И правды свет, пронзив густые тучи,
Вам не блеснёт и не пригреет вас?
А. Плещеев
За годы обучения в техникуме и институте я безнадёжно, вероятно до конца своих дней, заразился микробами учёбы, и этим ограничивался круг моих интересов.
Узнав, что на математико-механическом факультете (матмехе) Ленинградского университета есть вечерние трёхгодичные курсы повышения математической квалификации инженеров, я решил поступить на них. Курсы были платными, но, как правило, за счет учреждения, в котором работал потенциальный курсант. Мне пришлось убеждать директора нашего института, что углублённые математические знания мне необходимы для работы и именно эти курсы мне обеспечат их.
Матмех находился недалеко от нашего института — на 10-й линии Васильевского острова в здании бывших Бестужевских высших женских курсов. Первый курс был посвящён матанализу и высшей алгебре, на втором изучались дифференциальные уравнения, уравнения математической физики, теория функций комплексного переменного, операционное исчисление, теория вероятностей и приближённые вычисления.
На третьем курсе учащиеся должны были в соответствии со своими интересами и потребностями выбрать и сдать не менее четырёх годовых курсов. Эти предметы, общее число которых было примерно три десятка в год, читались в вечерние часы профессорами и доцентами различных кафедр факультета для студентов университета в качестве спецкурсов; некоторые предметы читались специально для курсантов.
На первом курсе занятия проводились три раза в неделю по четыре часа, но уже со второго семестра я решил для себя расширить время посещения лекций до четырех-пяти дней в неделю за счет факультативных предметов, читавшихся старшекурсникам.
В круг своих занятий я включил и программирование на ЭВМ. В то время этот предмет в университетах не был обязательным и читался, главным образом, специализировавшимся по вычислительной математике студентам. Я прослушал курсы программирования на языке машинных кодов и на языке высокого уровня — на «алголе», считавшимся в то время наиболее перспективным языком.
Впоследствии во ВНИМИ мне в течение многих лет пришлось заниматься разработкой алгоритмов и программированием маркшейдерских задач, но уже на персональных компьютерах с использованием современных операционных систем и сред, объектно- и визуально-ориентированных языков программирования.
Тему диссертации подобрать оказалось нелегко, так как при выборе обычно рассматривались многие вопросы, связанные с перспективой её использования в дальнейших научных разработках ВНИМИ. Кроме того, работа не должна была дублировать или пересекаться с исследованиями других аспирантов и сотрудников института, претендовавших на защиту своих изысканий в качестве диссертаций.
После многочисленных обсуждений с Никифоровым и Филатовым тему диссертации связали с практикой моей работы на Колыме и под названием «Обоснование точности и методики маркшейдерских работ при разработке россыпей открытым способом» она была утверждена Учёным советом института.
Познакомившись с концепцией и примерным планом предложенных мной исследований, Казаковский согласился стать моим научным руководителем.
Профессора горного и нашего институтов не утруждали себя мелочной опекой над соискателями учёных степеней, предоставляя свободу выбора аспиранту. Если же работа была низкого качества или казалась руководителям неперспективной, что бывало не так уж часто, они ставили вопрос об изменении темы диссертации или об исключении соискателя из аспирантуры.
Для выполнения поставленных передо мной задач не хватало материалов для обработки экспериментальных данных, и в течение следующих трёх лет летом с группой или самостоятельно я выезжал в командировки на прииски Колымы, Урала, Иркутской и Читинской областей, где основным методом сбора материала была наземная стереофотограмметрическая съёмка открытых горных выработок и элементов поверхностного рельефа.
Окончив трёхгодичные математические курсы, я решил продолжить свое математическое образование, поступив на заочное отделение матмеха. Обучение было бесплатным, но в университет нужно было представить справку о том, что университетское образование в области математики мне необходимо для работы.
Приняли меня на четвёртый курс с условием сдачи некоторых предметов за предыдущие.
На пятом и шестом курсах кроме обязательных дисциплин нужно было выбрать три спецкурса и два спецсеминара по направлениям предполагаемой специализации. Я выбрал матанализ, включив в разделы своей специализации функциональный анализ, топологические векторные пространства, теорию меры и функций вещественного переменного.
Лариса Башкирова после реабилитации трудилась мастером в Магаданском промкомбинате, с отличием заочно окончила Ленинградский станкостроительный техникум, а затем, тоже с отличием, — ВЗПИ в Москве. После его окончания до пенсии она работала в Магадане начальницей планово-производственного отдела Североэнергоремонта. Но всё это я узнал значительно позже, так как после отъезда из Магадана мы потеряли друг друга из виду на сорок лет.
Уже в начале этого века из писем Ларисы и из присланной ею статьи Веры Александровны Фабианской я узнал о горькой судьбе Анны Ивио. Срок она отбывала в Воркутинских лагерях, работала санитаркой в лагерной больнице. Там встретила любимого человека, с которым её вскоре разлучили. От него она родила дочку. В письмах к родителям она просила забрать ее ребёнка.
Отцу Анны удалось получить разрешение на опекунство над внучкой, и он вылетел в Воркуту. Но в Киеве его сняли с самолета, обвинили в шпионаже и на десять лет отправили в Тайшетские лагеря. Вскоре его, однако, освободили как непригодного для тяжёлой физической работы, но внучка в Воркуте уже умерла.
После реабилитации в 1957 году Анна приехала в Одессу, окончила медицинское училище, но затем снова вернулась в Воркуту, где до конца своих дней работала медсестрой в больнице.
Умерла она в одиночестве и была похоронена вблизи могилы безвременно погубленной лагерным режимом дочери.
После окончания университета и защиты кандидатской диссертации я был оставлен в институте старшим научным сотрудником в лаборатории методики подземных маркшейдерских работ, но решил переключиться на преподавательскую работу в каком-либо вузе Ленинграда.
В течение многих лет я читал лекции и вел практические занятия со студентами-вечерниками, заочниками и студентами дневных отделений в СЗПИ, ЛЭИС (Ленинградском электротехническом институте связи), ЛГИ и в топографическом техникуме, а также на курсах повышения квалификации молодых специалистов нашего института по высшей математике, вычислительной математике и программированию, маркшейдерскому делу. Но всё это было на условиях почасовой оплаты. В штат на вакантные места в вузы, конкурс на которые объявлялся в «Вечернем Ленинграде», обычно брали своих сотрудников, уже проверенных.
В одном из институтов заведующий кафедрой высшей математики согласовал с директором мою кандидатуру на должность доцента. Я прочёл в присутствии заведующего и членов кафедры пробную лекцию, но парторг института, узнав, что я бывший политзаключённый, категорически воспрепятствовал моему приёму на работу — реабилитация в те годы уже не смягчала моей вины перед Родиной.
Кто побывал в сталинских лагерях, не имел права обучать и воспитывать нашу советскую молодежь, вороша нездоровые интересы студентов к мрачным страницам недавней истории нашей страны. Без рекомендации партбюро кафедры вузов даже не рассматривали документы претендентов на преподавательскую должность.
В хрущёвские времена я не чувствовал своей ущербности ни на работе, ни в учёбе. В брежневские времена меня уже неоднократно вызывал начальник спецчасти института, требуя заполнения анкет сталинского образца (выпуска 1950 года) с вопросами: был ли в заключении, за какое преступление, были ли репрессированы родственники, был ли за границей, есть ли родственники за границей, менял ли фамилию и т. д. По-другому стали на меня смотреть и многие начальники, как будто я их в чём-то обманул, втёрся в их доверие.
Занимался я впоследствии и с дочкой, и с внучкой английским языком и математикой по специальной программе, но энтузиазма к учёбе со мной они не проявили. Дочь, как она потом призналась, противясь моему нажиму, пошла после восьмого класса в 30-ю математическую школу: лишь бы не заниматься со мной математикой.
Во ВНИМИ я проработал старшим научным сотрудником до начала 1999 года, когда накануне своего семидесятитрёхлетия был уволен из института по сокращению штатов. В 1995 – 98 годах я написал эти воспоминания, в последующие годы дополнял их, сокращал, перерабатывал, редактировал.
АНЕКДОТЫ, МЫСЛИ, ВЫСКАЗЫВАНИЯ
Но дней минувших анекдоты
От Ромула до наших дней
Хранил он в памяти своей.
А. Пушкин
Кто живёт без печали и гнева,
Тот не любит отчизны своей.
Н. Некрасов
В годы сталинских репрессий рассказывать политические анекдоты было небезопасно: за это могли и срок намотать. Тем не менее, народное творчество не угасало. Рассказывали анекдоты и на воле, и в лагерях, но, как правило, единомышленникам с глазу на глаз.
Привожу некоторые из них, запомнившиеся.
* Во времена, когда наши границы ещё не опутывала сплошным кольцом колючая проволока, пограничники заметили человека у рубежа свободной страны.
— Ты что здесь делаешь? — спросил чекист.
— Что делают в кустах? Нужду свою справлял.
— Покажи, где ты навалял.
Долго ходили они. Наконец, подозреваемый нашёл кучу.
— Врешь! — возразил чекист. — Это собачье.
— Какая жизнь, такое и дерьмо.
* Выиграл Сидоров в лотерею кругосветное путешествие. Поздравили его члены комиссии, а председатель сказал:
— Вы выиграли большую сумму. Вероятно, в трудное для страны время вы часть её пожертвуете государству?
— Конечно! Половину выигрыша.
— Значит, вы берёте деньги?
— Нет, я поеду путешествовать.
— Но поездка обойдется вам во всю сумму выигрыша.
— Я остановлюсь на полпути и дальше не поеду.
* Пришел колхозник в Торгсин (магазин «Торговля с иностранцами»), принес серебряную ложку на продажу. Взяли её и выдали синий талон для покупки в магазине товаров.
В какой отдел не зайдёт, не принимают его талон, говорят:
— Наш отдел отпускает товары только на красные талоны: за сданные золотые изделия.
Приобрести товар можно было только в день сдачи предмета из драгоценного металла. Походил по магазину колхозник и уже в конце дня купил на свой талон... алюминиевую ложку.
* Сижу, пью чай. Стучат. Открываю дверь. Входят. Спрашивают:
— Ты за красных или за белых?
— За красных.
— Снимай штаны. Бить будем.
Бьют меня и уходят.
Сижу, пью чай. Стучат. Открываю дверь. Входят, спрашивают:
— Ты за красных или за белых?
— За белых.
— Снимай штаны, бить будем.
И эти бьют меня.
Сижу, пью чай. Стучат. Сразу уже снимаю штаны, затем открываю дверь... Соседка пришла чай пить.
* Находясь за границей на международном конгрессе, зашёл Молотов в туалет, а когда собрался выходить обнаружил, что дверь не открывается. Закричал, услышав шаги проходящего мимо чиновника:
— У вас дверь не открывается!
— А вы спустите воду, и дверь откроется.
Вернувшись в Москву, рассказал об этом Молотов Сталину.
— Ну что ж, и мы можем так устроить, — ответил Вождь. — Скоро приедет к нам зарубежная делегация, так вы проследите, чтобы мы не оплошали.
К приезду гостей всё было готово. И как только один из них зашёл в уборную, Молотов был уже у дверей её. Через некоторое время посетитель этого учреждения стучит в дверь:
— У вас дверь не открывается!
— А вы спустите воду, и дверь откроется! — ответил Молотов.
— Да у вас и вода не спускается!
* Пригласили Молотова за рубежом на ужин. Пожаловались хозяева, что кот у них очень разборчивый — простой пищи не ест.
— А вы ему горчицу дайте! — посоветовал гость.
— Что вы! Наш кот ни за что не станет есть её!
— А наши едят. Надо уметь преподнести!
— Ну, если вы сумеете заставить нашего кота есть горчицу, мы поверим, что вы всё умеете.
— И заставлять не нужно. Сам съест, вылижет как миленький.
Намазал Молотов горчицу под хвостом кота, и тот вылизал её.
* Решил Сталин как-то проверить, как живёт его народ, пройтись по городу, зайти в магазины.
— Зачем? — говорит ему Молотов. — Мы же вам обо всем докладываем: народ живет хорошо, всем доволен... Да и не безопасно. Шпиков и террористов забрасывают империалисты. Мы, конечно, их вылавливаем, но всех сразу не распознаешь.
— Я загримируюсь, чтобы меня не узнали.
Молотов распорядился, чтобы в один из магазинов завезли товары, а в качестве покупателей послали переодетых чекистов и их жён. Привёз Молотов Сталина к этому магазину. Вошёл Вождь. Видит: покупателей немного, все что-то приобретают. Решил и он взять сто граммов масла, подает продавцу чек.
— Берите больше! — советует ему потихоньку продавец.
— Зачем? Я завтра смогу взять ещё, если понадобится.
— Дурак! Завтра будут пустые полки. Сегодня эта сволочь ходит по магазинам, смотрит, как живёт народ. Поэтому и выбросили товары на прилавки.
* Приехала иностранная делегация ознакомиться с достижениями социалистического государства. Показывает им гид новый завод. Видят: спешат на работу худые мужчины и женщины в дешёвой поношенной одежде, в руках узелки с завтраками.
— Кто эти люди? — удивляются гости.
— Это наш рабочий класс — хозяева страны! — отвечает с гордостью экскурсовод.
Далее направляются гости в центр города. К зданиям горсовета, обкома партии подъезжают в легковых машинах местные тузы — холеные, жирные, хорошо одетые.
— А это что за люди?
— Это слуги народа!
Идут гости в парк. Там на скамейках сидят расфуфыренные дамы с собачками, нарядно одетые пенсионеры, отставные чиновники высокого ранга и военные.
— А это кто? — не перестают удивляться экскурсанты.
— Это наши безработные!
* Идут зарубежные экскурсанты по улице города. Видят — большая очередь в магазин.
— Это что за очередь? — недоуменно спрашивают прохожего.
— Сахар «дают»!
— У нас сахар ещё не дают — его у нас продают. Только очередей за ним не бывает.
Далее ещё бóльшая очередь, милиция поддерживает порядок.
— Босоножки «выбросили»! — с гордостью показывает свою покупку женщина.
— Да, у нас такие тоже выбрасывают! Только никто их не подбирает, — замечает один из зарубежных гостей.
* Приезжает наша рабочая делегация в Америку на завод. Иностранные рабочие бастуют, требуют увеличения зарплаты, улучшения условий труда, жилищных условий. Пошли делегаты к одному из них посмотреть, как живут американские рабочие.
— Вот у нас гостиная, вот столовая, вот наша спальня, детская, кухня, ванная. А у вас как? — спрашивают хозяева квартиры.
— У нас так же... только без перегородок.
* Приезжает домой из экскурсии по Советскому Союзу иностранец.
— Что интересного видел в России? — спрашивают его.
— Никто не работает, а безработных нет; в магазинах пустые полки, а дома холодильники забиты продуктами!
* Медведь с мартышкой в зоопарке жили в соседних клетках. Увидев в руках посетителя газету, мартышка выхватила её и стала читать.
— Что нового, кумушка? — спрашивает Мишка.
— Пишут в газете: кто ел бананы, тот и дальше будет их есть, а кто лапу сосал, тот и дальше будет сосать её.
Выхватил у неё Мишка газету и говорит:
— Всё ты врешь, кумушка! Здесь написано: кто ходил в мехах, тот и дальше будет ходить в них, а кто ходил с голой задницей, и дальше так ходить будет.
* Немец с французом поспорили, кто была Ева: немка или француженка. За разрешением спора обратились к американцу.
— Она была русская, — ответил тот.
— Это почему же? — удивились спорщики.
— Она ходила босая и голая, воровала яблоки, а считала, что живёт в раю!
* Два пожилых учёных проходили по Красной площади. Им надоели беседы на научные темы, и, когда они проходили мимо Мавзолея, один из них спросил другого:
— Скажите, здесь лежит Фомич?
— Не Фомич, а Лукич... Сейчас за такие разговоры и в МГУ могут посадить.
Спустя некоторое время через Красную площадь проходили два молодых советских ученых. Они возвращались с партсобрания. Им надоели разговоры о политике, и один из них, мечтательно взглянув на небо, спросил:
— А правда ли, что на Марксе живут люди?
— Возможно, но пока это только гипотенуза.
* Проходя мимо Кремлевской стены, ребёнок спрашивает отца:
— Зачем такая высокая стена?
— Чтобы бандиты не перелезли.
— С оттудова?
* Зав. районо (отдела народного образования) вызвал к себе директоров школ и сделал доклад о требованиях партии к воспитанию подрастающего поколения советской молодёжи, закончив его словами:
— В этом деле мы будем проводить линию прямую, как зизгага.
Ему стали задавать вопросы.
На один из них он уклончиво ответил:
— Я в этих вопросах не копенгаген.
* Обращается посетитель к библиотекарше:
— Дайте, пожалуйста, книгу «Детская болезнь “левизны” в коммунизме».
— У нас политический отдел библиотеки. Медицинских книг нет.
— Ну а «Шаг вперед, два шага назад»?
— Книг по физкультуре тоже нет.
— А «Что делать?»
— Что делать? Пойти в другую библиотеку!
— У вас была библиотекарша, которая всегда давала мне нужные книги. Где она?
— У неё нет специального образования, и её уволили.
* — Мы знаем, — говорит следователь вызванному к нему гражданину, — что вы припрятали на чёрный день золотишко. Так вот, для вас чёрный день уже настал: вытряхивайте из закрома свои сбережения!
* — Мы знаем, что вы прячете у себя в квартире сто килограммов золота,— говорят вошедшие в квартиру Абрама Моисеевича чекисты. — Выдайте их нам!
— Сара, золотце! — обратился Абрам к жене, — за тобой пришли.
* Вызывают гражданина к следователю:
— Вы говорили вчера: «Скорее бы эта сволочь подохла!»
— Да, говорил.
— Кого вы имели в виду?
— Гитлера.
— Ну что ж, тогда можете идти. Вот ваш пропуск.
Гражданин подходит к двери, потом возвращается и тихо спрашивает следователя:
— Скажите, а вы на кого подумали?
* Следователь говорит арестованному:
— Советская власть вам нехороша, за границей лучше! Вы же знаете пословицу: «Хорошо там, где нас нет!»
— Вот именно! Где вас нет.
* А. Я. Вышинский: «Раскаиваетесь ли вы в совершённых вами злодеяниях, сожалеете ли о них?»
Г. Г. Ягода: «Да, сожалею!»
Вышинский: «Так расскажите суду, о чем вы сожалеете!»
Ягода: «Я сожалею о том, что не расстрелял вас всех, когда у меня на это была власть!»
* Философ, математик и энкавэдист спорили о том, как поймать в Сахаре льва в клетку. Философ рассудил:
— Что значит: «поймать льва в клетку»? Это значит, что между мной и львом будет решётка клетки. Поэтому, я могу забраться в клетку и считать, что я на свободе, а весь остальной мир, в том числе и лев, в клетке.
— Сахара имеет ограниченные размеры. Поэтому мы можем покрыть её конечным числом клеток и утверждать, что в одну из них или в несколько смежных обязательно попадёт лев. Таким образом, можем считать задачу решённой, — заключил математик.
— Всё это чепуха! — решил энкавэдист. — Поймать в пустыне льва не так просто. Проще поймать зайца и бить его до тех пор, пока не сознается, что он лев.
* Секретарь парткома спрашивает одного из членов партии:
— Были ли у вас колебания относительно генеральной линии партии?
— Нет, я всегда колебался вместе с партией!
* Члены парткома перед началом партийного собрания обсуждали поведение неоднократно провинившегося члена партии.
— Будем исключать? — спросил один из членов парткома.
— Зачем же так сразу! Мы должны перевоспитывать. Вот вы его друг. Возьмите слово и слегка покритикуйте, чтобы ему стыдно стало, — посоветовал секретарь партбюро.
На партийном собрании друг вышел на трибуну, и, обратившись к провинившемуся, сказал:
— Дурак ты и подлец, но дорог нам тем, что ты настоящий коммунист!
* Учитель спросил на уроке ученика:
— Кто написал «Евгений Онегин»?
— Не я! — простодушно ответил Боря.
Поставив ему двойку, он вызвал мать.
— Мой Боря всегда говорит правду! Если он сказал, что не он, значит не он, — заверила Борина мама.
Об этом случае учитель рассказал директору школы.
— А может быть, в самом деле, не он, — задумчиво произнес директор. — Надо сначала проверить, а потом уже наказывать.
Не зная, что делать дальше, учитель пошёл в НКВД. Выслушав его, следователь сказал:
— Приходите послезавтра.
На следующий день Бори в школе не было. А через день следователь из НКВД сообщил учителю:
— Он сознался! Это он написал Евгения Онегина.
* Нашли учёные в кургане погребённые в далекие времена мощи. Кто бы это мог быть? — недоумевают археологи. Обратились в «компетентные органы» — в НКВД. Посмотрели чекисты на экспонат и через час сообщили:
— Это мощи Святополка.
— Как вы узнали?
— Он сам сознался!
* Пословица 1937 года: «Лучше перебдеть, чем недобдеть».
* Школьница обратилась к учительнице:
— Кто такие «патриции»?
— Где ты слышала такое слово? — удивилась учительница.
— В книге «Камо грядеши» Генриха Сенкевича прочла, — и протянула учительнице книгу.
Просмотрев текст, учительница сказала:
— Это опечатка. Здесь должно быть написано: «партийцы».
* Во время войны с нацистами местный немец переправил в паспорте свою национальность на «ненец», но при проверке документов его всё равно спрашивали: «немец, фашист?». Тогда расстроенный обладатель паспорта в скобках добавил для ясности: «бывший самоед».
* Гитлер посетил класс одной из берлинских школ и стал спрашивать школьников:
— Кем вы хотите стать, когда вырастете?
— Национал-социалистом! — ответили ему один за другим ученики.
А один школьник сказал:
— Я хочу быть коммунистом!
— Это почему же? — удивился фюрер.
— У меня отец и мать были коммунистами.
— Ну и что же! А если бы отец и мать у тебя были ворами или бандитами?
— Тогда бы я стал национал-социалистом!
* В конце войны Гитлер подошёл в кабинете к своему портрету, висевшему на стене, и задумчиво спросил его:
— Что с нами будет после окончания войны?
— Меня снимут, а тебя повесят, — ответил ему портрет.
* Постулат средств массовой информации: «Правда — это часто повторяемая ложь, овладевшая массами».
* Обратился судья к подсудимому:
— Ваше последнее слово?
— Двадцать тысяч!
— Подсудимый, вы признаете себя виновным?
— Нет!
— Ну что же, на «нет» и суда нет.
* Привезли на Колыму грузина. В трюме парохода он узнал, что на Колыме есть Западное управление, Северное, Южное, Тенькинское и другие. Обратился к начальнику Магаданской пересылки:
— Гражданин начальник! Пошлите меня в Южное управление.
— Почему в Южное? — удивился офицер.
— Я южный человек. Люблю тепло!
* Привезли на пересылку партию заключённых. Перед отправкой на прииски их привели в медпункт для присвоения категории труда. Подошёл к врачу один из них.
— Фамилия, имя, отчество, год рождения, статья, срок? — спросил его врач.
— Как ныне сбирается вещий Олег...
— Что? — удивился лекарь.
— ... Отмстить неразумным хазарам...
— Ничего не понимаю!
— Ну, как же не понимаете? Я же сумасшедший: работать не могу. Меня надо положить в больницу!
* Спрашивают заключённого, малограмотного крестьянина:
— За что сидишь в лагере?
— «Тракцист» я!
* Кореец из Южного Сахалина жалуется:
— Японцы были: в магазинах полно товаров, а денег нет, ничего купить нельзя было! Русские пришли: деньги есть, в магазинах полки пустые — опять ничего нельзя купить!
* Сидор Поликарпович в обеденный перерыв, проходя мимо дома оперуполномоченного, выгуливавшего свою собаку, всегда вежливо здоровался с ним:
— Добрый вечер!
Но однажды уполномоченный заметил ему:
— Какой вечер? Посмотрите: солнце сияет над головой!
— У меня, когда я вас вижу, темно в глазах становится.
* Старушке-колхознице сообщили о смерти Сталина. Молчит старушка. Может быть, не поняла, какое горе нас постигло? Нет! Подумав немного, сказала:
— Хужéе не будет! Куды уж хужéе?
* После заключительного доклада на XX съезде КПСС Хрущёв сказал:
— Мне передали записку: «А где вы раньше были? Почему молчали?» Встаньте, кто написал её!
Никто не встал.
— Боитесь? И мы боялись!
* В октябре 1961 года после XXII съезда КПСС Михаил Иванович Калинин услышал, что возле него у Кремлевской стены кого-то хоронят.
«Вероятно, кто-то из наших вождей умер» — подумал он и тихо спросил:
— Кто рядом со мной поселился?
— Это я, Иосиф Виссарионович!
— Но ты же умер восемь лет назад, и тебя похоронили в Мавзолее!
— Временно! А сейчас сюда переселили; не знаю только, на долго ли?
— И куда же потом?
— Куда партия пошлёт.
* «Коммунизм — это Советская власть плюс электрификация всей страны», — писал Ленин.
«И лагеря!» — добавил Сталин.
«И кукуруза», — поправил его Хрущёв.
«И новое мышление», — заявил Горбачёв.
* — Догоним Америку? — спросил Никита Сергеевич рабочих завода.
— Догоним!
— И перегоним?
— Нет, перегонять не будем!
— Это почему же? — удивился лидер партии.
— Тогда бегущим сзади наша голая задница видна будет.
* Жили-были три бандита
Гитлер, Сталин и Никита,
Гитлер вешал, Сталин бил,
Никита голодом морил.
* —.Мама, Ленин был хорошим?
— Да, детка. Спи, уже поздно.
— А Сталин был хорошим?
— Нет, Сталин был плохим.
— А Хрущёв хороший?
— Когда умрет, узнаем.
* — Вы уверены, товарищ Рокоссовский, что нам в Белоруссии следует наступать через болота? — спросил Верховный главнокомандующий перед ответственной военной операцией.
— Да, товарищ Сталин! Всё тщательно продумано.
— Выйдите в соседнюю комнату... и посоветуйтесь там с полковником Леонидом Ильичом Брежневым!
* В обществе как в курятнике: «Каждый старается взлететь повыше, клюнуть ближнего и нагадить на нижнего».
* Директор завода, покидая свой пост и передавая дела молодому коллеге, сказал:
— Вот три письма. Когда будет трудно, вскрывай по одному — там дельные советы.
Настало время, и вспомнил преемник о письмах. Распечатал первое из них. В нем было написано: «Вали всё на меня!»
Так и поступил новый директор, его поняли и простили. Но дела и дальше не улучшались, и пришлось вскрыть второе письмо. Прочёл второй совет: «Признавай ошибки и обещай исправиться!» И этот совет пригодился.
Снова тучи над головой директора сгустились, и пришлось вскрыть третье письмо. В нем он прочёл: «Готовь три письма!»
* Вызывает начальник горнопромышленного управления директора прииска:
— План прииск не выполнил, завалил ты всю работу! Придётся снять тебя с должности директора.
— Когда будете назначать на новую, учтите, что с неадминистративной работой я могу не справиться!
* Из разговора начальника с подчинённым:
— Ты начальник — я дурак, я начальник — ты дурак! Ты можешь входить ко мне в кабинет со своими идеями, но выходить из него должен с моими.
* Пословица: «Спорить с начальством всё равно, что плевать против ветра».
* Назначая на должность главного бухгалтера, директор предприятия сам проверял знания претендентов:
— Сколько будет дважды два? — спросил он одного из них.
— Четыре! — ответил тот.
— На должность бухгалтера вы не подходите.
Тот же вопрос директор задал второму претенденту на высокую должность, и он ответил вопросом:
— А сколько вам нужно?
— Вот это правильный ответ для главного бухгалтера!
* Бухгалтер, проработавший на прииске десять лет и недавно переведённый на должность старшего бухгалтера, пожаловался своему коллеге:
— Прислали бухгалтером девчонку, окончившую недавно техникум. Сколько не объясняю ей: ничего не понимает!
— Бывает так, — посочувствовал собеседник. — У нас сейчас медведей учат кататься на велосипеде, но чтобы один медведь другого научил ездить: такого ещё не было.
* Два воробья встретились на острове в Атлантическом океане: один из СССР, другой из США.
— Как у вас с едой? — спросил советский.
— Плохо! Зерно подчистую на полях убирают. Ничего не остается нам. А у вас как?
— У нас хорошо! Как везут зерно на элеватор, половину рассыплют по дороге.
— Так зачем же ты летишь в Америку?
— Чирикнуть захотелось!
* Поезд мчится на всех парах в коммунизм. Вождь доволен.
Вдруг вбегает взволнованный машинист и говорит начальнику поезда:
— Товарищ Сталин, рельсы кончились!
— Высадить из поезда всех пассажиров: пусть заготавливают шпалы, рельсы и настилают путь дальше!
Рельсы настелили, поезд пошёл вперед.
Через некоторое время машинист снова вбегает в купе начальника поезда:
— Опять рельсы кончились, Никита Сергеевич!
— Сзади поезда нам рельсы не нужны. Этот путь мы уже прошли. Снимайте их и переносите вперед.
Опять поезд двинулся, но через некоторое время машинист вновь обращается к начальнику:
— Снова рельсы кончились. Что будем делать, Леонид Ильич?
— Закройте занавески во всех купе, и раскачивайте поезд. Пусть пассажиры думают, что поезд идет вперёд.
Вновь обращается к начальнику поезда машинист:
— Михаил Сергеевич, пассажиры спрашивают, почему поезд не едет!
— Объясните им, что у нас идет перестройка. Как закончим её, поезд пойдет с удвоенной скоростью.
И вновь машинисту пришлось обратиться к начальнику поезда:
— Борис Николаевич! Поезд стоит, пассажиры волнуются, а впереди рельсов нет.
— Дайте задний ход, а пассажирам объявите, что поезд идет вперед!
Снова вбегает машинист в купе начальника:
— Владимир Владимирович! Поезд зашёл в тупик. Что сказать пассажирам?
— Скажите народу правду: «Рельсы кончились, горючее распродано, все вагоны приватизированы!»
* В рыночно-ростовщическом обществе согласно Дарвину, выживают сильные и богатые, а слабые и бедные вымирают.
* «Экономика должна быть социалистической», — писал Владимир Ильич.
«Экономика должна быть экономной», — уточнил Леонид Ильич.
«Экономика должна быть рыночной», — возразил им Борис Николаевич.
А что вышло?.. Что вышло, то вышло!
* Наставление: «О мертвых и о начальстве можно говорить либо хорошее, либо ничего не говорить».
* Вождь сказал: «Кадры заключённых решают всё»; президент объяснил народу: «Цены на нефть решают всё».
* Вступая во власть, повелитель хотел накормить весь свой народ, но удалось накормить лишь себя, свою семью, вельмож и верных слуг. Отец страны очень переживал, видя как нищает народ, но помочь ему не мог — надо было проводить реформы!
* Слова премьер-министра:
«Хотели сделать лучше для всего народа, а сделали лучше только для себя».
* Высказывания народных депутатов:
«Все мы вышли из партии, но партия в нас осталась».
«Наш президент похож на повара, который готовит обед и сам его съедает».
«Наша партия даст всем людям страны удочки. Пусть ловят рыбу. Улов разделим пополам: себе возьмём икру и мясо, а народу оставим головы, хвосты, кости и потроха».
* Мнения министров:
Министра образования: «Хорош тот учитель, который может прожить на 1500 рублей в месяц».
Министра здравоохранения: «Хорош тот хирург, который за бесплатную операцию может с пенсионера получить в качестве благодарности его трехмесячную пенсию».
Пример-министра: «Хорош тот президент, который во время обеда не думает, чем питается студент, научный сотрудник, учитель, врач, пенсионер, безработный, а решает важные государственные вопросы».
* Совет: «Чтобы узнать человека надо дать ему власть».
* Напоминание: «Раб, крепостной, заключённый, нищий, вор и взяточник хорошо работать не будут!»
* Хороший экономист или производственник может предсказать последствия своих действий, плохой — ищет виновного в своих неудачах: того, кто нагадил ему в штаны, или утверждает, что всё идет по плану, всё идет хорошо, временные трудности свидетельствуют о том, что мы на верном пути.
* Из разговора дух бизнесменов:
«Воровать и обманывать стало трудно! Порой мне кажется, что сейчас украсть сложнее, чем заработать».
* Из словаря бизнесмена:
Отмывание денег — превращение грязных денег в чистые.
* Пословица: «Трудящимся ты можешь не быть, но бизнесменом быть обязан».
* Пословица: «Трудящимся ты можешь не быть, но бизнесменом быть обязан».
* При коммунизме людей превращали в лагерную пыль, при капитализме — в рыночную пыль.
* При советской власти людей убивали по решению неправого суда, при псевдодемократии — по решению паханов бандформирований и олигархов.
* Принципы процветающего бизнесмена:
— никогда не делай другому того, что не принесёт тебе больших денег;
— любое движение рук и шевеление мозгов бесполезно, если оно не приносит тебе доходов.
* Подражание Пушкину:
Товарищ Сталин — вождь народов
Учил людей всему шутя:
Не докучал моралью строгой,
За несогласье днём бранил,
А по ночам в тюремные подвалы
На пытки и расстрелы уводил.
Он был глубокий эконом,
То есть, умел судить о том,
Как «новый русский» богатеет,
Когда народ в стране беднеет;
И почему не нужно золота ему,
Коль нефтяной трубой владеет.
Мужик понять его не мог,
И оставался без сапог.
* Подражание Маяковскому:
«Я волком выгрызу оппортунизм;
К уклонистам жалости нет.
Ко всем чертям с матерями пошлю их —
Таков врагам моим ответ».
* Подражания Грибоедову:
«При деньгах вы небольших,
Чтоб собственное мнение
Могли в печати осветить».
«Будь плохеньким, но если наберётся
Полмиллиона баксов, тот и умён».
* Подражания Гоголю:
Русь, куда же несешься ты? Дай ответ! Не дает ответа. Бурными потоками льётся нефть из скважин, мощными струями вырывается газ, вереницами устремляются на Запад корабли, груженные цветными металлами, минеральными удобрениями, лесом и рыбой; и постораниваются и дают им дорогу другие корабли и танкеры.
* Подражания Тургеневу:
В дни сомнений, в дни тягостных раздумий о судьбах нашей родины, — ты один мне поддержка и опора, о великий, могучий, правдивый и мудрый русский вождь! Не будь тебя — как не впасть в отчаяние при виде всего, что совершается в нашей стране? Но нельзя не верить, чтобы такой вождь не был дан великому народу!
* При коммунизме и капитализме соблюдается равноправие граждан: при коммунизме каждый член партии мог стать членом ЦК её, при капитализме — каждый член ЦК может стать президентом республики.
* При коммунизме: одна партия у власти, остальные — в тюрьме; при капитализме: одна — «партия власти», остальные заседают в Думе и думают, как им поближе подобраться к власти.
* — Ты кем работал в ЦК партии до провозглашения независимости России? — спрашивает депутат думы своего коллегу.
— Я в ЦК никогда не работал!
— Значит в обкоме партии. В какой должности состоял?
— Я в обкоме не работал!
— Понятно! Тогда в КГБ. В каком чине служил?
— Я и в КГБ не служил!
— Тогда ты не настоящий демократ!
* Демократия хороша, если «демос» в стране труженики. Если же «демос» потребители: спекулянты, воры, бандиты, вымогатели и взяточники — трудящимся хорошего ждать не приходится.
* Чтобы во Дворе была чистота и порядок нужен дворник, а не придворный.
* Горбоносные решения перестройки и ельценосные рыночной демократии оказались яйценосными для продвинутых русских и гробоносными — для задвинутых.
* Народ выбрал себе повелителя и обеспечил его достаточным содержанием, чтобы ему легко было управлять страной. Повелитель выбрал себе помощников и обеспечил их жалованием, чтоб они могли посвятить всё свое время на благо народа. Помощники набрали себе слуг и чиновников, и тоже хорошо оплатили их верную службу. Чиновники предложили народу трудиться, но платить им не спешили: «Зачем? Ведь народ нас не выбирал: нас назначило начальство!»
* — Мы должны жить по средствам, — заявил президент. — И, главное, не должно быть уравниловки. Богатые должны богатеть: они обеспечивают народ работой, и мы не можем допустить ослабления с таким трудом выращенного нами передового класса общества. А бедные должны нищать, так как плохо работают для развития страны. Было бы несправедливым, чтобы простой народ жил за счёт своих хозяев и избранников.
* Правители страны всегда большие патриоты. И это понятно: чужая страна не может дать им столько власти и богатства, сколько своя, родная.
* Путь развития «экономических реформ»: перераспределение собственности, вывоз сырья за границу, инфляция, аннулирование сбережений рядовых граждан, обнищание народа, отсутствие платежеспособного потребителя, сворачивание производства, бегство капитала за границу.
* Закон, что дышло — куда повернул, то и вышло.
* Не может быть богатым и сильным государство, если народ его беден.
* При социализме добывали железо и лес, чтобы из него делать топоры, молотки и гвозди; при капитализме железо и лес добывают, чтобы продать его за границу, а оттуда привезти топоры, молотки и гвозди.
* Можно долго обманывать часть народа, можно недолго обманывать весь народ, но нельзя вечно обманывать весь народ.
* Различные экономические школы предложили свои меры по выходу страны из кризиса:
— Много платить проворовавшимся чиновникам, чтобы им не нужно было брать взятки.
— Резко снизить налоги, чтобы богатым предпринимателям стыдно было не платить их.
— Выпустить из тюрем воров и бандитов, чтобы не кормить их за счёт государства.
А наиболее радикальные предложили:
— Сократить зарплаты и пенсии бедным, повысить квартплату, лишить их бесплатного лечения и образования. Тогда бедные в стране вымрут, останутся одни богатые, которые будут жить за счёт дивидендов от инвестиций своего капитала в зарубежную промышленность. И потянутся в нашу страну иностранные бизнесмены и туристы посмотреть и подивиться, как в ничего не производящей стране все живут счастливо и богато.
* В нашей стране живут два народа, две нации: живут они рядом, но страшно далеки друг от друга по условиям жизни. Одни (Untermenschen) ищут работу и кусок хлеба, другие (Supermen) — на каких ещё экзотических берегах им отдохнуть от трудов праведных, в каких дворцах устроить банкеты в честь своей благотворительной деятельности.
* Тоталитарный режим — общество с немым народом, квазидемократия — общество с глухим правительством.
* При коммунизме правительство руководило жизнью и мыслями народа, при «демократии» — оно не замечает его вовсе.
* В стране, где всё продается и все покупаются, можно и свободу слова купить, правда, не дёшево.
* Народ не знает, от чего спасли страну его правители, но знает, чем они её погубили.
* Пословица о наших депутатах и правителях: «По речам встречают, по делам провожают».
* Принцип коммунизма: «Отобрать всё у богатых и распределить поровну между бедными»; принцип псевдодемократии: «Отобрать всё у бедных и раздать богатым, сколько проглотят».
* Две точки зрения:
«Если вы умны, то почему вы не богаты?»
«Если вы честны, то откуда у вас такое богатство?»
* При коммунизме воровали потихоньку и стыдились похищенного, при рыночно-ростовщической демократии воруют открыто и гордятся награбленным.
* Поместил молодой человек объявление в газету: «Ищу подругу жизни. Мои достоинства: не курю, не пью, наркотики не употребляю, любовниц не имею. Недостатки: не ворую, взяток не беру, бизнесом не занимаюсь, живу на одну зарплату».
Слишком серьёзными оказались его недостатки, — жених остался без невесты.
* — Почему ты разошёлся с Ниной?
— Мы не поняли друг друга: я считал, что она будет работать, а она решила, что я!
* — Что подарил тебе твой жених к свадьбе? — спрашивает невесту подруга.
— Золотое кольцо с бриллиантами.
— Почему он не подарил тебе автомобиль? Ты ведь так хотела иметь машину.
— Он не нашел фальшивого автомобиля.
* — Что ты можешь сказать об этом молодом человеке?
— В него влюблены все девушки прииска.
— Ты так думаешь?
— Нет, это он так думает.
* — Что первично: бытие или сознание?
— В мире всё относительно, приблизительно и условно. Для правителей: бытие их определяет их сознание; для народа: его бытие определяется сознанием правителей.
* — Кто революцию придумал: учёные или коммунисты? — спросил лектора слушатель.
— Коммунисты!
— Я так и думал: учёные сначала на кроликах проверяют.
* Революцию готовят романтики, осуществляют фанатики, а пользуются её плодами — подонки. Капитализм в нашей стране строят и пользуются его плодами тоже подонки.
* Коммунизм можно построить в отдельно взятой стране для отдельно взятых людей. Демократию тоже можно построить — в той же стране и для тех же людей.
* Коммунизм как горизонт: ты к нему приближаешься, а он от тебя удаляется.
* Большевики провозгласили: «Экспроприация экспроприаторов»; новые русские (по-латыни они называются Plutokratos demophagikos): «Экспроприация трудящихся».
* Тезис большевиков: «Все средства хороши, если ведут к желанной цели»; тезис новых русских: «Все средства хороши, если ведут к большим деньгам».
* Генеральный секретарь, докладывая Верховному совету, сказал:
— Мы повысили цены на некоторые товары и продукты, но на материальном положении наших граждан это не отразилось: население ещё больше стало их покупать.
Реплика из зала:
— А вы дустом их, дустом!
* — Папа! Повысили цену на водку. Тебе теперь придётся меньше пить?
— Нет, сынок! Вам с мамой теперь придётся меньше есть.
* — Говорят, что нынче водка
Будет стоить семь рублей!
— Нам и десять нипочём,
Как-нибудь переживём!
Ну, а если — двадцать пять,
Снова Зимний будем брать!
* Призвал Господь для вечного упокоения жителя грешной Земли. Пока архангел проверял поступившее на него с Земли дело, оставили его в Чистилище дожидаться своей судьбы. Видит вновь прибывший две двери с надписями «Рай» и «Ад» соответственно.
Заглянул в первую: сидят праведники в саду за столами с постными лицами, пьют свежее молоко, закусывают пирожками. Заглянул во вторую: пьют грешники водочку, шашлыками закусывают, разудалые песни поют, а вокруг нагие девушки пляшут.
«Выходит: обманывали нас на Земле, утверждая, что грешники в аду в кипящей смоле варятся», — подумал он.
За этими мыслями застал его вернувшийся из конторы архангел.
— Куда меня направляют? — спросит его клиент.
— А куда хочешь! Нынче у нас демократия: у всех равные права и возможности.
— Тогда направьте меня в ад.
— Это можно, — согласился архангел и удалился.
И тут же прискакал рогатый чёрт, наколол его на вилы и потащил на сковороду.
— Постой! — завопил грешник. — Я не это видел в комнате с надписью «Ад».
— То был агитпункт, а настоящий ад ты вскоре увидишь.
* Послала американская разведка в наш научно-исследовательский институт своего сотрудника узнать, над чем работают советские ученые и каковы их успехи. Периодически шпион докладывал в ФБР:
«Устроился младшим научным сотрудником. Получаю 110 рублей в месяц. Остальные деньги, вероятно, зачисляют на мой банковский счёт».
«Мне не доверяют: на работе в моем присутствии сотрудники говорят о чем угодно, только не о научной работе».
«Видимо, меня разоблачили! Послали в колхоз убирать урожай».
* Пришел сын с работы и говорит отцу:
— А я решил задачи, которые ты разрабатывал много лет!
— Ну и дурак! Я, работая над этой темой, кормил тебя десять лет.
* Правительство делает вид, что заботится о народе, а народ делает вид, что доволен им. Мы делаем вид, что работаем, а правительство делает вид, что платит нам зарплату.
* Из песни тридцатых годов:
Так будьте здоровы, живите богато,
Если позволит вам ваша зарплата.
А если зарплата вам жить не позволит,
Так вы не живите: никто не неволит!
* Детские стишки прошлых лет:
У Лукоморья дуб срубили,
Златую цепь в торгсин снесли,
Кота в котлеты превратили,
Русалку паспорта лишили,
А лешего сослали в Соловки.
Из курьих ножек суп сварили,
В избушку три семьи вселили.
Там нет зверей, там люди в клетке,
Над клеткою звезда горит,
О достиженьях пятилетки
Им Сталин сказки говорит.
Товарищ Ворошилов! Война уж на носу,
А конница Будённого пошла на колбасу.
Дедушка в поле гранату нашёл.
Дедушка с нею к райкому пришёл.
Дедушка видит: открыто окно.
Дедушка старый — ему всё равно!
Мальчик Ли пришел в Пекин
И троих ухлопал.
Этот мальчик хунвейбин —
Это очень плохо!
* О жизни:
«Жизнь, как генеральские погоны — вся в зигзагах и без просветов».
«Жизнь, как детская распашонка — коротка и обмарана».
* Из разговора двух кумушек: «Слыхала, Иванова в тюрьму посадили! Хоть и незнакомый человек, а всё-таки приятно!»
* Чтобы выжить в трудное для страны время и сколотить изрядный капитал, семье пришлось десять лет сидеть на хлебе и воде: муж продавал в магазине хлеб, жена торговала в киоске сельтерской водой.
* — Ты куда бежишь? — спросил прохожий встретившегося на его пути друга.
— Бегу на работу за автобусом — экономлю пять копеек.
— Беги лучше за такси — сразу сэкономишь рубль.
* Ворона сделала крупное научное открытие и пришла с докладом об этом к Соколу. Сокол, прочитав статью, остался доволен, вписал впереди свою фамилию и показал её Ястребу. Тот, в свою очередь, дописал сверху свою фамилию и, уже не читая, передал её Коршуну, поступившему так же. Когда статья попала Орлу, он, вписав впереди свою фамилию, прочел список авторов и удивлённо спросил:
— А причем тут Ворона?
И вычеркнул её из списка авторов.
* Встречает Тигр в лесу Волка:
— Что-то я давно тебя не видел. Где ты был? — спрашивает Тигр.
— В городе в НИИ сторожем работал: следил, чтобы научные сотрудники по коридорам не разгуливали.
— Почему же ты ушёл оттуда? Плохо кормили?
— Кормили хорошо. Но сам знаешь: «Сколько волка не корми: всё в лес смотрит!»
— Тогда устрой туда меня.
— Иди! Тебя с радостью возьмут.
Через месяц Волк встретил Тигра в лесу:
— Что? Не понравилась работа?
— Нет. Выгнали: я съел уборщицу.
— Ну и дурак! Я пятерых научных сотрудников съел: никто не заметил!
* Поручили научно-исследовательскому институту разработать технологию изготовления масла из дерьма. Заведующий лабораторией попросил пять лет на разработку темы: работа новая, сложная!
— Работу надо выполнить за два года: масло стране нужно сегодня! — решили члены Учёного совета.
Через год заведующий лабораторией (он же руководитель темы) доложил Учёному совету:
— Полученный продукт уже мажется на хлеб, остается устранить неприятный запах и вкус, повысить калорийность его.
— Вот видите! А вы говорили, что за два года не справитесь!
* Предупреждение: «Если правительство не хочет кормить своих ученых, народу придётся кормить чужих. Если правительство не хочет платить деньги врачам и преподавателям, это придётся сделать больным и родителям учащихся».
* — Расскажите, как работает электромотор, — спросил преподаватель студента.
— Включаем ток, и мотор начинает вращаться!
— А почему тогда утюг не вращается, когда включают ток?
На минуту студент задумался, потом сообразил:
— Так у утюга нет оси вращения!
* Выходит студент из аудитории и жалуется:
— Сдавал немецкий. Всё правильно ответил, ни одного замечания преподавательница не сделала, а поставила тройку. За что?
— Ты перепутал аудитории. Здесь принимают экзамены по английскому языку.
* Студента спрашивают:
— За какое время ты можешь выучить китайский язык?
— А когда экзамен?
— Допустим, завтра.
— Тогда придётся ночку посидеть — шпаргалки приготовить!
* — Как получить водород? — спрашивает преподаватель студента.
— Берем сероводород. Нагреваем: сера улетучивается, водород остается.
— Молодец! Ставлю «пять». Нагреваем: «тройка» улетучивается, «двойка» остается.
* На экзамене по анатомии профессор говорит студенту-медику:
— Подойдите к этим двум скелетам и расскажите всё, что вы о них знаете.
— Ничего! — ответил озадаченный студент.
— Чему же вас учили эти два года?
— Неужели это скелеты Карла Маркса и Фридриха Энгельса?
* — Что за тупые студенты попались мне, — пожаловался преподаватель. — Пять раз объяснил им: сам понял, а они всё ещё не понимают!
* Вуз — как переполненный пассажирами трамвай: трудно влезть; но, если влез, он довезёт тебя до нужной остановки.
* — Ты зачем в дневнике «тройку» переправляешь на «пятёрку», — спрашивает сестра брата.
— Маме готовлю сюрприз ко дню рождения.
* Раньше, когда на сцене шли «Три сестры», «Дядя Ваня» — зал был битком набит; сейчас, когда на сцене идут современные пьесы: сцена битком набита, а в зале три сестры и дядя Ваня — пожарник.
* Вызвал заказчик радиомастера. Подкрутил мастер винтик в радиоприемнике, и он заиграл.
— С вас два рубля за починку.
— Два рубля? Ведь вы подкрутили всего лишь один винтик!
— За то, что подкрутил винтик — десять копеек, а за то, что знаю какой винтик надо подкрутить — рубль девяносто.
* Раскрутил водопроводчик кран, заменил прокладку, и кран перестал течь.
— С вас три рубля за починку.
— Три рубля? Вы десять минут затратили на починку крана и требуете три рубля. Я — профессор и не могу за такое время заработать три рубля!
— Когда я был профессором, тоже не зарабатывал такие деньги.
* — Сколько будет стоить изготовить такую деталь для нашего прибора?
— Пятьдесят рублей.
— Так дорого? Тут ведь работы всего на два часа. Я, старший научный сотрудник, пятьдесят рублей за неделю не зарабатываю.
— Научному сотруднику нужны деньги, чтобы поесть, а рабочему нужно ещё и выпить.
* Хозяин, возвращаясь со своим старым слугой из города в свое поместье, пожаловался:
— Управляющий наш увольняется, где мне искать нового?
— А вы меня назначьте! Работаю я давно, честный, грамотный, хозяйство ваше знаю хорошо.
В это время недалеко мужик проезжал на подводе. Хозяин говорит слуге:
— Узнай, что везёт мужик.
Слуга пошёл. Вернувшись, сказал:
— Сено.
— Сено нам нужно! Узнай, почём он продает его.
Слуга сбегал:
— По рублю за воз.
— Сбегай узнай: много ли сена у него дома.
Слуга снова сбегал:
— Возов пять будет.
— Спроси, если мы к нему приедем и заберем всё сено, не продаст ли он дешевле.
Слуга снова сбегал:
— Продаст дешевле.
На следующий день хозяин поехал в город вместе со слугой и управляющим. Увидев мужика на телеге, хозяин попросил управляющего:
— Узнай, что везёт мужик.
Управляющий сходил и сказал:
— Мужик везёт сено на базар. Сено хорошее. Продает он его по рублю за воз. Дома у него есть ещё пять возов сена. Если мы съездим к нему и возьмем всё сено, он продаст его нам по 80 копеек за воз.
Обратившись к слуге, хозяин сказал:
— Если бы ты мне сразу так ответил, я, пожалуй, взял бы тебя в управляющие.
* Пословица: «Учёным можешь ты и не быть, но кандидатом быть обязан!»
* Наставление: «Не бери деньги в долг: берёшь чужие на время, а отдавать придётся свои и навсегда».
* Из указа Петра I: «Отныне повелеваю: на всех публичных выступлениях не читать по написанному, а говорить своими словами, дабы дурь каждого сразу видна была».
* Екатерина II, посетив Петербургскую академию наук, осталась довольна работой коллектива и спросила:
— А сколько получают ваши учёные?
Получив ответ, она удивилась:
— Так мало? Я прикажу выплачивать им в десять раз больше!
— Не надо!
— Почему?
— Тогда в Академии будут работать не учёные, а ваши придворные.
* Президент Лилипутии вызвал к себе премьер-министра:
— Я слышал, что в стране у нас во многих городах нет света и тепла.
— Да, это так. Мы знаем об этом и принимаем меры. Ситуация находится у нас под контролем.
— Слыхал, что кое-где у нас бастуют учителя: объявили голодовку.
— Какая это голодовка? Просто им нечего есть, а наши враги это за политическую забастовку выдают. Конечно, в стране есть ещё трудности. Но мы же с вами терпим, не драматизируем события.
— А почему наши учителя голодают?
— Плохо работают! В цивилизованных странах учителя в день зарабатывают по 70 долларов, а наши за месяц столько заработать не могут.
— Так, может быть, научить их хорошо работать?
— Этого делать нельзя! Это будет вмешательством в их личную жизнь, нарушением демократии. Запад нас не поймёт.
— Но, может быть, наши западные друзья пожалеют наш народ и помогут нам?
— Нет! Они говорят: «Если собственное правительство не жалеет свой народ, то почему мы должны о нём беспокоиться?»
— А как у нас идут реформы? Не запаздываем ли?
— Всё идет по плану.
— А как смотрят на наши реформы на Западе?
— Одобряют. Жалуются только, что мы при такой дешёвой рабочей силе и неисчерпаемых ресурсах страны дорого продаём им нефть, газ, цветные металлы, удобрения, лес, рыбу. Говорят, готовы реструктурировать наши долги, если мы снизим цены на наше сырьё.
— А нам это необходимо?
— Думаю, что нет. Мы можем отдавать старые долги и тут же снова просить деньги в долг. И народу сможем объяснить, что он так плохо живет, потому что нам приходится отдавать долги прежнего правительства.
— А своим гражданам мы должны отдавать долги?
— Нет, конечно! Это задержит наши реформы. Запад рассматривает это как наши внутренние дела и не видит в этом нарушений прав человека.
— А если Запад откажется нам снова давать деньги в долг?
— Тогда мы со своего народа слупим.
— А есть ли у них что брать?
— На наш век хватит. А после нас: хоть потоп.
— А как у нас обстоит дело с промышленностью?
— Тут пока успехов нет: наши товары никому не нужны — за границей из-за низкого качества, а у нашего потребителя нет денег на их покупку.
— Ну, а как внедряется современная технология производства?
— Современной технологией мы не занимаемся: это дело бизнесменов. А от устаревшей в развитых странах давно отказались. И мы её уничтожаем, чтобы не отставать от передовых стран.
— А как у нас со строительством жилья?
— Богатые строят себе элитные дома и виллы, а бедные даже за старое жильё не могут оплатить коммунальные услуги. А наш новый завхоз страны предлагает ещё увеличить плату за коммунальные услуги, чтобы государство получило дополнительные средства.
— И куда мы их потратим?
— Новые реформы потребуют новых чиновников, чтобы следить за их исполнением. Вот на зарплату этих чиновников и уйдут полученные от повышения стоимости коммунальных услуг деньги.
— А что будем делать с теми, кто не сможет выплачивать возросшую стоимость коммунальных услуг?
— Злостных неплательщиков придётся выселять из квартир.
— Куда же будем их переселять? Опять в коммуналки?
— Что вы? Коммуналки — это изобретение большевиков. С ними нам нужно распроститься! Неплательщиков будем переселять в общежития.
— Что же будем делать с освободившимся жильём?
— Частично продадим богатым, частично оно постепенно само развалится. Нам оно не нужно: население страны постоянно сокращается.
— Не опасно ли это для государства?
— Наоборот! Это полезно. У нас и так слишком много безработных. Небольшое количество их, конечно, нужно, чтобы наёмные рабочие не слишком много запрашивали за свой труд.
— Как обстоят дела в стране с пенсиями?
— Большинство мужчин не доживает до пенсионного возраста. А кто доживает, тем приходится платить. Иначе Запад не признает нас демократической страной. Нас не примут в свое общество не только в качестве «восьмёрки», но не пригласят даже в роли «шестёрки».
— А как с нашей интеллектуальной собственностью?
— Вот тут у нас есть недоработки. Мы учим и лечим даром своих специалистов, а они потом уезжают на Запад в погоне за длинным рублем. Но это положение мы вскоре исправим... Говорят, наши школьные и вузовские программы перегружены, студентам некогда развлекаться, зарабатывать деньги на пропитание. Нам придётся сократить программы так, что ни одного выпускника наших школ не примут в зарубежные вузы, а наших инженеров возьмут за границей разве что мойщиками автомобилей.
— Я слышал, жители страны недовольны льготами и привилегиями чиновников и народных избранников?
— Какие же это привилегии? Сейчас в любой цивилизованной стране все граждане имеют хорошие квартиры, машины, дачи, получают приличные зарплаты и пенсии, систематически выезжают на отдых заграницу. А мы ведь стремимся стать развитой страной! Так надо же с чего-то начинать... Ну, там ещё личные водители, охрана, прислуга, специальные больницы и санатории, заграничные командировки. Так это же всё на пользу наших граждан: что бы наши чиновники могли больше времени уделять нуждам народа. У нас сейчас почти все граждане имеют льготы: инвалиды — бесплатный проезд в городском транспорте, слепые — бесплатное посещение кино и музеев, хромые и безногие — бесплатные билеты на танцплощадки и дискотеки, глухонемым устанавливаем бесплатно телефоны, незаконно репрессированным разрешаем переходить улицы на красный свет.
— Но может быть, народ всё же недоволен нашими реформами?
— Что вы? Народ опасается, как бы не было ещё хуже. Наши политологи установили, что на революции в нашей стране на многие века вперед все лимиты уже исчерпаны. Конечно, встречаются ещё люди недовольные тем, что мы отобрали у них накопленные при советской власти сбережения, раздали ваучеры, за которые они потом ничего не получили, резко сократили пенсии и зарплаты, лишили бесплатного квалифицированного медицинского обслуживания, производим массовые сокращения работников научных учреждений и производственных предприятий, ведущие к безработице. Но мы же дали людям свободу! Для цивилизованного человека это гораздо важнее. Не все ещё люди в стране привыкли к демократическому образу жизни. Но всё же им легче, чем нам с вами: их беспокоят лишь свои или своих ближних беды и невзгоды, а нам приходится болеть за всю страну.
— Всё же нам нужно интенсивнее бороться с трудностями в стране, с бедностью значительной части её населения.
— Это верно. Но сначала придется принимать непопулярные меры. Это, конечно, создаст временное недовольство народа, зато впоследствии нам легче будет бороться с трудностями. Прежде всего, я думаю, нам нужно многократно увеличить зарплаты нашим министрам и народным избранникам.
— Но ведь это не бедные. У них прекрасные квартиры и дачи.
— Вот это и наводит на мысль, что при их небольшой зарплате дачи построены на нетрудовые доходы: за взятки. А если мы им значительно увеличим жалованье, то эти сомнения исчезнут: всё их богатство можно будет приписать большой зарплате.
— На сколько процентов нам удастся снизить до следующих выборов число бедных в стране?
— Всё зависит от того, сколько умрёт их за это время. Успешная борьба с бедностью потребует от нас усиления борьбы с бедными.
— Какой всё-таки в среднем уровень жизни у нас в стране?
— Точных данных у нас нет. Но, если мы возьмем тысячу наиболее бедных: научных сотрудников, учителей и врачей и добавим к ним одного мультимиллиардера, то в среднем все они у нас станут мультимиллионерами.