Воркута

МЫШИ

7

МЫШИ

После обеда обитатели общей камеры № 76 Бутырской тюрьмы отдыхали. Иные, похрапывая, спали. Кое-кто читал книгу. Азартные шахматисты, укрывшись под нарами от бдительного ока коридорного, гремели вылепленными из "хлеба фигурами. Многие лежали с открытыми глазами в ожидании вызова на допрос, или блуждали мыслями далеко за пределами тюремных стен.

Вдруг звякнул замок, тяжело открылась железная дверь, и в камеру вошел человек. Переступив порог, он осторожно сделал несколько шагов и стал. Камера молча оглядывала новичка. Он был низкорослый, в кепке и потертом демисезонном пальто. В руках держал небольшой кусок хлеба. Маленькое морщинистое лицо, ушки, как говорят, топориком, прокуренные желтые усы и бородка клинышком. Его блуждающий по камере взгляд вдруг остановился на человеке в военной форме. Семеня, новичок подошел и протянул военному хлеб. Тот улыбнулся и ободряюще сказал: "Садись, старик, не бойся, — здесь не урки, а хлеба мне не надо".

Видя страх и смущение новичка, камера сделала вид, что не замечает его. Свободных мест на нарах уже не было, и значительная часть обитателей располагалась в "метро", то есть под нарами. Туда же по указанию старосты полез и новичок.

Два дня он не подавал никаких признаков жизни. Наконец, ночью его вызвали на допрос. Утром, возвратясь с допроса, он выспался, а затем вылез из "метро", сел около пас на нары и рассказал:

Меня зовут Яков Востриков. Работал я в Кремле. Не подумайте плохого, нет, — я маляр. Моей обязанностью было поддерживать в порядке мраморные плиты мавзолея Ленина. Возобновить потрескавшуюся шпаклевку, отшлифовать до лоска плиты, стереть пыль и так далее. Ну вот, так я и работал двенадцать лет. Жалованьишко хотя и небольшое, но много ли мне надо, старику. Мне ведь уже шестьдесят один год. Детей нет, живем вдвоем со старухой.

Нынешним летом, получив отпуск, я решил с женой поехать в деревню. Давно не были, а там сестра, племяш, молочишко, воздух. Ну, съездили, отдохнули две недели. Домой привез лучку, картофеля, а через два дня явился в Кремль на работу. В прошлую пятницу, перед самым обедом, во время, работы подходит ко мне Иван Митрич - наш бригадир.

- Ну как, Востриков, отдохнул? — спрашивает.

- Спасибо, Иван Митрич, - говорю, — ездил в деревню, отдохнул неплохо.

- А как там в деревне на счет урожая?

Я по простоте и говорю ему:

- Насчет зерновых плохо, Иван Митрич, мыши попортили Сроду не видели такой уймы мышей в поле. Зато картофель

8

уродился очень хороший.

- Гм! Так, говоришь, мыши поели?

- Да, — говорю, — Иван Митрич, мыши.

Тут как раз моя старуха обед принесла. Я стал обедать, а Иван Митрич ушел. Вот. А на другую ночь меня, голубчика, арестовали и водворили сюда. И что ж вы думаете, сегодня следователь меня всю ночь терзал. "Признайся, говорит, Востриков, что ты с телилистической целью носил с собой в Кремль и там выпускал тифозных мышей, чтобы заразить население Кремля!" - "Да я, говорю, отроду мышей не брал в руки, я мыши боюсь больше, чем гремучей змеи". - "Брось, говорит, сказки рассказывать. Скажи, кто еще в вашей организации? Так всю ночь мыши, да мыши: аж в голове у меня помутилось. Заснул, — и во сне мыши.

Закончив рассказ, Востриков пытливо вглядывался в лица слушателей, ожидая откликов, точно приговора, и, наконец, спросил:

- Ну, как вы думаете?

- Не робей, - ответил один из слушателей, - получишь пятерку и снова будешь работать маляром. В лагере маляр всегда пайку хлеба заработает.

- А старуха?

- Можешь и старуху пристроить. Скажи, что она поставляла тебе мышей из деревни, пять лет и она получит.

- Типун тебе на язык! - огрызнулся Востриков и снова полез в "метро".

- У него плутовское что- то в лице, - заметил один из слушателей, - похоже, что он нам сказку рассказывал.

- Ну, не думаю, чтобы старик врал, - возразил пожилой инженер, — обвиняют же меня в том, что я во время ремонтных работ собирался установить на башне кремлевской стены не то пулемет, не то пушку для убийства вождей. Сказка о мышах не глупей сказки о моей пушке.

ССЫЛКА

9

ССЫЛКА

- Вы просите что-нибудь рассказать? Извольте. Я расскажу вам о своей ссылке, — заметил Андрей Васильевич на просьбы обитателей камеры № 47.

Глубоко затянувшись, он выпустил целое облако дыму и начал:

- В 1920-х годах я отбывал заключение в политизоляторе в Сибири. Времена тогда были много либеральнее по сравнению с нынешними. Приближалось окончание срока моего заключения. Хотя я и знал, что отбывшие в политизоляторе на волю не отпускаются, а идут в ссылку, всё же с нетерпением ожидал дня своего освобождения. Возможность встречи с родными, отсутствие тюремного режима, свободное общение с людьми и природой — всё это, понятно, волновало. Тем более, что на дворе весна была в полном разгаре. Остающиеся друзья жали мне руки. Я скороговоркой повторял многочисленные адреса и поручения друзей, давно уже вызубренные мною. Даже древний епископ, много лет уже томящийся в изоляторе, тепло поздравил меня с предстоящим освобождением. Проведя бессонную ночь, собрав свои пожитки, я стал ожидать вы зова. Томительно тянулось время. Наконец, в десять часов меня вызвали в канцелярию тюрьмы. После тщательного и, конечно, безрезультатного обыска тюремная администрация передала меня конвою. Час спустя я сидел в вагоне почтового поезда и мучительно думал, куда меня повезут. При входе в вагон я успел прочитать трафарет «Свердловск-Владивосток». Зная по опыту, что конвой, как всегда, ответит стереотипно: «Потом узнаете», я не стал делать и попытки в этом направлении и терпеливо ждал отправки поезда. Когда поезд тронулся, я, к своему изумлению и неудоволь-

10

ствию, убедился, что он двигается не в сторону Свердловска, а в сторону Владивостока. С этих пор я не переставал изумляться. Прибыв во Владивосток, десять дней я был в полной безвестности, а затем меня вызвали и повели в порт. Отвыкнув за три года от шума и сутолоки большого города, я был оглушен лязгом цепей, грохотом лебедок разгружающихся и нагружающихся кораблей. Не без волнения вступил я в сопровождении конвоя на корабельный трап. Значит, думаю, Сахалин будет местом моего нового жительства. Это хуже, чем европейская часть России, и семьи снова не увижу долго, но всё же лучше, чем душная камера изолятора. И на Сахалине люди живут. С такими мыслями покинул я Владивосток. Девять дней спустя мы бросили якорь в Александровске на Сахалине. Утро было чудное. Море ласково и лениво покачивало наш корабль и большие баркасы, спешащие от берега к нам за грузом и людьми. Всё живое, обитающее в Александровске, бежало к берегу. Так, думаю, и я буду здесь бегать, встречая пароходы. Собрав свои пожитки? я нетерпеливо стал поглядывать на своих конвоиров. Они улыбаются и сидят. Наконец, один из них говорит: «Не беспокойтесь, гражданин, вам придется дальше проехаться». От изумления мои глаза стали, очевидно, с добрую луковицу величиной. Я крякнул, но, выдерживая характер, ничего не сказал, бросил свой узелок на скамейку и лег. А пароход стоит и стоит. И так мне стало всё противно — и море, и пароход и конвоиры. Особенно один — рыжий, лицо всё в веснушках, нахально цвыркает сквозь зубы слюной. Поздно вечером мы отплыли дальше. Ясное дело — везут на Камчатку. Делать нечего, лежу, думаю о Камчатке. Припоминаю тусклые сведения о ее климате, природе, людях. К концу третьего дня примирился и с Камчаткой. Камчатка — так Камчатка, всё же не изолятор. Так и уснул, успокоившись. Проснулся я от сильного толчка о стену. Не успел очухаться, как следующим толчком был выброшен с койки на пол. Почувствовав сильную боль в колене и голове, сразу проснулся. Было светло.

11

Огромные волны яростно били о борт корабля. Свирепствовал шторм. С трудом добравшись до койки, я привязал себя веревкой, чтобы вновь не свалиться. Сколько времени я так пролежал, жестоко страдая морской болезнью, — не знаю. Придя в себя, я вылез на палубу. Море почти спокойное. Слева на горизонте видна темная полоска. «Это Чукотский полуостров», — объяснил мне матрос. — «Следовательно, Камчатку мы уже проехали? — спросил изумленно я. — Конечно. Целые сутки мы отстаивались в Петропавловске». Значит, думаю, везут меня, голубчика, на Чукотку. Ясно на Чукотку — дальше некуда. Не в Америку же меня повезут. И снова стал мобилизовать свои географические сведения теперь уже о Чукотке. Но труд оказался напрасным. О Чукотке я почти ничего не знал. Так, други мои, и приехал я в тот день на Чукотский полуостров. Высадили меня в какой-то маленькой бухточке. На берегу несколько жилых помещений и радиостанция береговой пограничной охраны. Недели две обитал я в этом пункте. Надзор за мной был слабый. Целыми днями бродил я по берегу, собирая яйца морских птиц, морские ракушки, причудливой формы, камешки и т. д. Служащие погранпункта, как видно предупрежденные о моей персоне, всячески избегали общения и разговоров со мной. Только один специально прикрепленный человек носил мне обед, хлеб и ужин. Сухо и односложно отвечал на мои вопросы. Как-то утром он принес мне белье, сапоги, табак, и сказал, чтобы через час я был готов к пешему переходу на большое расстояние. Через час я был вызван в контору. Меня подвергли медицинскому осмотру, результат которого записали в карточку. Затем я выступил с экспедицией в составе двенадцати человек в тундру в северо-западном направлении. Первые 10-15 километров мы шли по твердой почве, затем, всё удаляясь от берега, мы вступили в болотистую тундру. Передвигаться становилось всё труднее. Часто приходилось прыгать с кочки на кочку, или далеко обходить многочисленные озера и глубокие болота. Переночевав в тундре, утром мы снова продол-

12

жали путь, держа все тот же курс на северо-запад. Уже к концу первого дня я впервые столкнулся с бичом тундры — комаром и мошкарой. Мириады этого гнуса вьются над головой, лезут через сетку накомарника в нос, рот, глаза, уши, жалят руки. Ни днем, ни ночью не умолкает звенящая музыка. Так день за днем всё дальше мы углублялись в тундру. Не привыкший к переходам, первые дни я страшно уставал и едва-едва тащился, но уже через неделю, втянувшись, я значительно легче преодолевал 25-30 километров дневного перехода. Зато с каждым днем нашего движения всё мрачней и безысходней становилось мое настроение. Удручающе однообразный тундровый ландшафт, назойливость гнуса, надменная молчаливость проводников, угрюмое одиночество и заброшенность в дикой и необитаемой тундре. На шестнадцатый день нашего пути мы подошли к довольно значительному ручью. Двигаясь вверх берегом этого ручья, поздно вечером мы встретили первое жилье человека. Это были три землянки, вырытые в крутом берегу ручья. Здесь наша экспедиция сделала остановку на ночь. Утром мне объявили, что местом моей ссылки будет служить этот поселок. Мне выдали галеты, сухари, консервы, махорку, немного сушеных овощей, кое-что из одежды. Ввели в одну из землянок и, указав на мрачного вида человека, одетого в шкуры, пояснили, что у него я буду проживать на квартире. Поговорив о чем-то на туземном наречии с моим хозяином, экспедиция вскоре ушла дальше. Следует ли говорить, что самочувствие мое было самое мерзкое. Здесь я впервые вспомнил политизолятор, друзей, книги, оживленные прогулки по двору, переписку с родными и проч. Долго я сидел глубоко задумавшись, наедине со своими мрачными мыслями. Наконец, немного успокоившись, я стал осматриваться. Моя землянка больше напоминала берлогу зверя, нежели жилье человека. Окон не было. Низкая входная дыра завешивалась какой-то шкурой. На земляном полу разложен огонь. Едкий дым наполнял всю землянку, выходя через входную дыру. Семья, живущая в зем-

13

лянке, состояла из угрюмого хозяина неопределенного возраста, его жены, на вид лет тридцати, и двух детей, лет четырех и лет семи-восьми. Поздоровавшись за руку с хозяевами, я пытался с ними говорить. Это ни к чему не привело — хозяева только хлопали глазами и молчали, видимо, не понимая меня. Хозяин и его жена курили трубки. Когда я предложил им табак, они, широко осклабившись, поспешно взяли его и сейчас же, выбив свои трубки, вновь зарядили их моих табаком. Детям я предложил галеты, но они боязливо прятались за мать и галет не брали. В тот же день я посетил другие две землянки. Ни своей архитектурой, ни комфортом и уютом они не отличались от первой. Разница была только та, что в этих двух землянках было по одному ребенку. Никто из всего поселка по-русски не говорил. Я из туземного наречия тоже не знал ни одного слова. Первое время я едва не сошел с ума от скуки и одиночества. Очевидно, Робинзон Крузо, очутившись на необитаемом острове, чувствовал вначале то же, что и я. Но время лечит, а необходимость заставляет приспосабливаться. Целыми днями я бродил по тундре, предаваясь грустным размышлениям. Погода была солнечная, теплая. Тундра кишела дичью. Самые разнообразные породы пернатых оглашали окрестность криком и гомоном. Утки, гуси, все виды куликов. В ручье, в озерах кишмя кишела разнообразная рыба. День за днем я всё больше втягивался в эту жизнь, и вскоре она целиком меня захватила. Я собирал птичьи яйца, ловил в силки птиц. Рыбы имел столько, сколько хотел. Несколько позже стала созревать морошка, голубика, черника. Через месяц я соорудил себе отдельную землянку. Стены ее выложил камнем на глиняном растворе. Глиной же вымазал ее изнутри. Затем сложил из камня печь с настоящим дымоходом. Стал вялить и коптить рыбу для зимы, сушить дикорастущий лук и чеснок. Стала передо мной проблема топлива. Тундра была безлесной. Только мелкий кустарник карликовой березки мог служить топливом. Горел он, как солома. Заготовить такого топлива на длинную полярную зи-

14

му не было никакой возможности. Поэтому я стал искать торфяные болота и вскоре открыл торфоразработки. Целыми днями я рубил торф и складывал в штабеля для просушки. Жители поселка были совершенно равнодушны к моей особе. Только дети быстро привязались и всюду сопровождали меня. От них я выучил первые слова на языке чукчей. К концу лета я заготовил не менее 200-300 килограммов рыбы, два больших штабеля торфа, для светильни несколько литров рыбьего жира. Когда стал подрастать молодняк болотной птицы, я занялся охотой. К осени увядшая тундра окрасилась в красноватый цвет. Ягоды в изобилии встречаются на каждом шагу. Всё лето работая на свежем воздухе, я укрепил свои нервы. В конце лета выпал снег. Светившее летом круглые сутки солнце теперь показывалось на несколько часов в день. Затем и вовсе скрылось. Наступила унылая полярная ночь. Теперь всё свое время я проводил в землянке в обществе чукчей. Удивительно малоречивый и флегматичный народ эти чукчи. Посасывая свою неизменную трубку, часами может сидеть чукча, не проронив ни одного слова, напоминая своей неподвижностью египетского сфинкса. Любознательность их крайне низка. За всё время моего пребывания среди чукчей меня ни разу не спросили, кто я, откуда, что делается в стране и т. д. Полное безразличие и равнодушие в отношении меня. Я мог уходить из поселка, отсутствовать неделями, а по возвращении никто даже любопытства ради, не спросит, где я был. Сыт я или голоден, их также не интересовало. Между тем эти люди и не скупы и по-своему гостеприимны. Я мог брать у них любой предмет или любое количество пищи и никогда они не выражали неудовольствия или скупости. Язык чукчей крайне примитивен. Через несколько месяцев после своего прибытия я уже знал необходимый запас слов. Крайне примитивным является и весь быт чукчей. Тело свое они не моют. Зимой температура в землянках очень низкая — не менее 10-15 градусов мороза, но обитатели землянки, укутавшись в оленьи шкуры, как видно, пре-

15

красно себя чувствуют. В октябре месяце установилась настоящая зима. Тундра покрылась толстым слоем снега. Мороз достигал 30-40 градусов. Не имея ни книг, ни письменных принадлежностей, не слыша звука родной речи, я ужасно скучал и боялся, что разучусь говорить. Единственным моим занятием была возня с детворой. Двух старших я учил русскому языку, а у них брал уроки языка чукчей. Дети очень привязались ко мне. С утра до поздней ночи они сидели в моей землянке, нередко и ночуя со мной. В моем хозяйстве был ручной хомяк и маленький кулик, пойманный мною еще птенцом осенью. Утром кулик, пронзительно кричал, требуя пищи. На этот крик из-под печки вылезал и хомяк. Утолив голод, хомяк уходил под печь, а кулик взлетал на печь, и долгими часами простаивал на одной ноге, греясь у огня. Когда я брал в руки хомяка, кулик пронзительно кричал, выражая неудовольствие. Иногда, на потеху детям, я стравливал их. Победителем всегда являлся кулик. Он так неистово кричал и нападал на хомяка, что последний, после двух-трех щелчков острого клюва, убегал под печь. Несмотря на всё, одиночество томило меня. Длинная полярная ночь, своим унылым однообразием, угнетающе действовала на психику. Бездеятельность расслабляла организм. Порою сутками валяясь в постели, я терял аппетит, меланхолия овладевала мною. Затем брал себя в руки и снова всеми средствами старался развлечься. Часто оставаясь единственным мужчиной во всём поселке, т. к. остальные уезжали на охоту, я сблизился с женщинами. Раза два за зиму мужское население поселка уезжало на оленях на восток. Возвратясь, мужчины привозили муку, соль, табак и другие продукты. Оба раза я пытался ехать с ними, но меня категорически отказывались брать с собой, выполняя, очевидно, приказ моих тюремщиков. В мае месяце стали появляться признаки весны. Поднимаясь всё выше, солнце ослепительно озаряло белоснежную тундру. Совершая прогулки по тундре, я заболел воспалением роговой оболочки глаз. Поэтому две недели вынужден был отсиживаться в землянке,

16

избегая яркого солнечного света. В середине июня вскрылся ручей. Быстро оголившаяся тундра стала черной. Солнце светит круглые сутки. Снова огласилась тундра криком, писком и возней множества самых разнообразных пернатых. Вместе с весной меня посетила цынга. Всё тело покрылось сыпью. Передвигаться стало трудно. Ноги плохо сгибались. На одной ноге образовался огромный, с ладонь величины, кровоподтек. Застывшая кровь стала разлагаться, образовалась рана. Десны вспухли. Зубы шатаются. Общее состояние организма мерзкое. Цынга — результат недостатка в организме витаминов. Витамины содержит растительная пища. В поисках этой пищи я целыми часами ползал по берегу ручья, собирая молодой щавель, лук, чеснок. Это мне помогло довольно быстро оправиться. Снова я стал совершать продолжительные и на большие расстояния прогулки в тундре.

В первой половине июля поселок посетила экспедиция НКВД. В ее составе был врач. После врачебного осмотра мне выдали белье, кое-что из одежды и продукты. Дали конверты и бумагу, разрешили писать письма родным. На другой день экспедиция ушла дальше. И снова я остался одиноким, заброшенным среди суровой тундры.

Нередко уныние и грусть одолевали меня. По существу шел пятый год моего заключения — три года в политизоляторе и второй год здесь. Будущее тоже вырисовывалось мне мрачным, мало сулящим надежд на лучшее. Среди таких настроений у меня возникла мысль о побеге в Америку. Я знал, что Чукотский полуостров отделен от американской Аляски только небольшим проливом, который замерзает. Сколько километров от моего местонахождения до пролива и Аляски, я не знал. Несколько раз я пытался говорить на эту тему с чукчами. Но из них никто не был в этих краях. Чтобы не возбудить подозрения, я прекратил дальнейшие расспросы. Если расстояние до Аляски 300, ну, пусть даже 500 километров, рассуждал я, для пре-

17

одоления его потребуется 10-15 дней. Нужно сказать, что к тому времени я уже прекрасно ходил на лыжах. Этим спортом я занимался с увлечением. Долгими зимними вечерами моя мысль билась, подобно птице в клетке, пытаясь решить вопрос о побеге. Даже во сне я грезил Америкой. Итак, я решил бежать. Все помыслы и энергию с момента принятия этого решения я сосредоточил на его исполнении. Готовился я со всей тщательностью. Одну из женщин, более других мне симпатизировавшую, я посвятил в свой план, поручив ей сшить мне спальный мешок, запасные меховые чулки, рукавицы и другие мелочи. Из двух лыж я устроил легкие санки, на которых должен везти запас продовольствия на 25-30 дней. С помощью этой женщины, Фимы, я запасся жирным куском оленина, весом около 20 килограмм. Эту оленину я тщательно закоптил. Кроме того, я взял рыбу, галеты, оставшиеся у меня, и немного водки. Наконец, в утренних сумерках 17 декабря 1934 года я покинул поселок. День был морозный. Лыжи скользили легко. Лямку от саней я почти не чувствовал. Когда несколько рассвело, я последний раз оглянулся на свой поселок и был очень удивлен, увидев спокойно шагавшую за санями собаку. Это была собака моего хозяина, которую я иногда подкармливал. Пожалуй, веселее с собакой, подумал я, продолжая свой путь. Не имея ни карты, ни компаса, я ориентировался исключительно по звездам, всё время держа направление на восток. Когда кончился короткий полярный день, я усталый, но довольный собой с большим аппетитом пообедал вместе с Мик. Затем по звездам проверил свой путь, вырыл в снегу яму, забрался в спальный мешок и уснул. В два последующие дня я сделал не менее 80-ти километров.

На четвертый день разыгралась сильная пурга. Трое суток я вынужден был отсиживаться в своем мешке. После пурги двигаться стало много хуже. Частые сугробы, мягкий снег, лыжи плохо скользят, сани опрокидываются. Пройдя несколько часов, я выбился из сил. В довершение всего в пургу я не мог опреде-

18

лить свой курс. Два дня петлял я по тундре, а когда стали видны звезды, я установил, что иду в обратном направлении. Последующие пять или шесть дней я двигался без всяких приключений. Затем снова пурга на двое суток загнала меня в спальный мешок. С большим трудом вылез я из сугроба, наметенного вокруг меня. Следующие пять дней, двигаясь, я всё время всматривался в горизонт, предполагая увидеть пролив. Но усилия мои были тщетны, а надежды напрасны. Вместо пролива, к ужасу своему, я увидел, что продукты мои на исходе. Тяжелые часы раздумья и колебаний пережил я тогда. Наконец, решил идти вперед еще два-три дня. Если не удастся достигнуть пролива, то единственный выход, пока не поздно, повернуть назад. Сократив дневную порцию мяса и рыбы до минимума, я полуголодный пошел дальше. На второй день подул резкий встречный ветер. Забивало дух. Идти не было никакой возможности. Снова я был вынужден отсиживаться. В довершение всех бед, когда я развязал свой мешок с продуктами, имея намерение поужинать, голодная Мик из-под рук выхватила последний кусок оленины и убежала прочь. Долго я взбешенный безрезультатно гонялся за ней по тундре. Вернувшись, пересчитал свою рыбу, съел одну, а оставшиеся 14 штук взял с собой в спальный мешок. Плохо спал я эту ночь. Свернувшись в комок, мучительно думал, что делать. Передо мной маячила голодная смерть. И решил я тогда, скрепя сердце, вернуться назад. Утром, чтобы облегчить и ускорить движение, я бросил санки, а продукты и спальный мешок взял на плечи. Двое суток был сильный попутный ветер. Я двигался очень быстро. Спал два-три часа в сутки. Ветер подгонял меня. Три дня спустя я съел последнюю рыбу. Оставался последний ресурс — собака. Вечером я подозвал Мик, но она отгадала мое намерение и далеко отбежала. Я много раз повторял свои попытки, но голодная Мик, протяжно воя, всё время держалась на расстоянии. Несколько раз я ночью пытался поймать спящую Мик, но это мне тоже не удавалось. Наконец, я решил, состя-

19

заясь в беге, догнать Мик. Два дня я, как безумный, гнался за собакой, но это только подорвало мои последние силы. Утром я больше не мог подняться. До самого вечера возле меня выла голодная Мик. Теперь я боялся, что стану добычей собаки.

Утром, преодолев слабость, я встал. День был тихий, морозный. Осмотревшись кругом, я убедился, что собака ушла. Предполагая, что голодная Мик ушла домой, я пошел по ее следам. Но силы оставляли меня. Пройдя несколько километров, я сел передохнуть и больше не встал. Пробовал жевать кожу спального мешка. Но из этого ничего не получилось. Жесткая, сухая и противная кожа не поддавалась зубам. Дальнейшее я помню плохо. Я находился в полузабытьи. Иногда сознание прояснялось. Не вылезая из мешка, я ел снег, затем снова впадал в спячку. Очевидно, в таком состоянии я находился несколько суток. Смутно также помню, как меня кто-то тормошил, тянул вместе с мешком из ямы. Я открывал глаза, пытался что-то сообщить, вспомнить, но никак не мог. Окончательно пришел в себя я только в землянке. Снова около себя я увидел детей. Вначале думал, что это только мираж, но дети смеялись и говорили со мной. Они же потом рассказали мне, что Мик прибежала в поселок голодная и беспокойная. Поэтому догадались, что со мной случилось несчастье. Фима взяла оленью упряжку и поехала по следам собаки. Так она и нашла меня. Только через месяц я окончательно восстановил свои силы и стал разгуливать по поселку. Характерно, что чукчи никакого интереса к моему побегу не проявили. Всё так же, как изваяния, долгими часами сидели они в землянках, посасывая трубки, устремив взоры в угасающий костер. Так много общего в их спокойных, почти безжизненных лицах и глазах с таинственно молчаливой, как бы задумчивой в сумерках полярной ночи беспредельной тундрой. После этого случая интерес к Америке у меня значительно остыл и новых попыток к побегу я уже не делал. С Мик у нас завязалась великая дружба. Она поселилась в моей землянке и всюду

20

следовала за мной. Фиме я также всячески выражал свою благодарность. Долгое время меня мучила мысль — скажут ли чукчи моим тюремщикам о попытке к бегству или умолчат? Мои опасения, однако, оказались напрасными. Летом, как обычно, экспедиция посетила меня, и, не сделав никаких замечаний, ушла дальше. Третий и последний год своего пребывания в тундре я провел значительно спокойнее, питая надежду на скорое освобождение. Выдающимся событием этого года было открытие мною мощных залежей каменного угля в тундре. Уголь я обнаружил совершенно случайно. В начале осени, совершая прогулку, я далеко ушел в тундру. В одном месте мой путь пересекал небольшой ручей. Продолжая движение вдоль ручья, я обнаружил в русле ручья слой угля, выходящий наружу. Я стал топором расчищать это место и увидел, что здесь залегает полутораметровый горизонтальный пласт каменного угля. Взяв несколько килограмм угля с собою, я исследовал его дома, и убедился в высоком его качестве. С тех пор я много раз возвращался к месту залежей и продолжал разведку. В радиусе нескольких километров я вырыл несколько десятков разной глубины шурфов, и в большинстве случаев находил уголь. Сомнений для меня не было: в тундре залегали большие запасы угля. Я стал соображать, как мне поступить? Как патриот своей страны, я обязан сообщить о своем открытии правительственным органам. В качестве награды я мог, конечно, рассчитывать на облегчение своей участи. С другой стороны, было очевидно, что это открытие несомненно укрепляет позиции антинародного правительства нашей страны. И, самое главное, я отдавал себе отчет в том, что эта тундра неизбежно станет местом страшной каторги и кладбищем для тысяч несчастных заключенных, руками которых правительство осуществляет свои пятилетки. После долгих размышлений я снова пошел к месту залегания угля, и работая несколько дней, тщательно зарыл и замаскировал свои разведывательные шурфы и засыпал берег ручья, где угольный пласт выходил

21

наружу. И когда, наконец, мне объявили об окончании срока ссылки, с грустью оставил я тундру и ее людей. Близкими и родными стали они мне.

Два года я жил под надзором в средней России. Затем, как видите, снова меня изолировали. На этот раз мне определили восемь лет. Но бессильна тюрьма подавить дыхание жизни. Мы выживем. Мы победим.

— Победим, — эхом ответила камера.

ЭТАП. ИНВАЛИДНАЯ КОМАНДИРОВКА

22

ЭТАП. ИНВАЛИДНАЯ КОМАНДИРОВКА

1. Будильник

Был май 1936 г. На седьмой день пути наш арестантский эшелон прибыл к месту своего назначения — в город Котлас. Здесь "перевалочная база" Ухто-Печорского лагеря НКВД.

Мы, счастливцы, прибыли в навигационный период. Нам не придется, как другим, шагать сотни километров пешим этапом в лютую стужу по снежной пустыне.

Когда двери наших вагонов открыли, мы увидели, что находимся в лагерной зоне, расположенной у самого берега Северной Двины. Но колючая проволока и сторожевые вышки лагеря не надолго привлекли наше внимание. После душных тюремных камер и скотских вагонов ярко-зеленая трава, солнечный свет, простор и свежий воздух приятно волновали и неудержимо влекли нас из вагонов. Шумно и оживленно выгружались люди, идя навстречу своему первому лагерному дню.

Оформив передачу нас лагерю, армейский конвой, сопровождавший эшелон, удалился, а мы полутысячной массой расположились на траве. Уголовники - около четверти состава нашего этапа - разбившись на мелкие группы, затеяли азартную игру в карты, изощряясь в сквернословии. Политические, как обычно, начали бесконечную дискуссию о проектах нового, более гуманного, уголовного кодекса, об амнистии, досрочном освобождении и тд.

Прошел час, другой. Из двух-этажного деревянного здания управления лагеря вышли двое и медленно направились к нам. Подойдя вплотную, один из них зычным голосом приказал:

- Поднимайся! Стройся по десять человек!

- Заткнись, гадюка, не ори! - огрызнулись уголовники, ожесточенно шлепая картами. Повторный приказ также повис в воздухе. Поднявшихся оказалось немного, они, нерешительно потоптавшись на месте и как бы устыдившись своей дисциплинированности, снова сели. А двое начальников молча вернулись в управление.

Прошло еще пятнадцать-двадцать минут. Из здания военизированной охраны вышел взвод вооруженных стрелков и молча оцепил наш этап. Снова появилось начальство. На этот раз, не ожидая приказа, люди сами встали, и только отдельные кучки картежников продолжали игру.

- Ложись! — и стрелки да ли несколько залпов в воз дух. Люди упали на землю. Внезапно со всех сторон в толпу лежащих людей ворвалось не сколько десятков вооруженных дубинами молодцов, они били лежащих, топтали их ногами. Пятнадцать-двадцать ми нут слышался только свист и стук дубинок и вопли избиваемых.

Наконец, по знаку начальства, уставшие молодцы оставили поле боя. Снова послышалась команда:

- Стройсь по десять чело век! — на этот раз команда была выполнена с молниеносной быстротой. В мгновение ока вы-

23

тянулась длинная, плотная колонна. Только два десятка стонущих и охающих остались лежать на траве.

- Бег на месте! - и вся полутысячная масса заключенных отчаянно застучала ногами о землю.

- Выше ноги канальи! Мы вас научим уважать законы пролетарской диктатуры. Выше ноги вонючки!

- Построиться в две шеренги! — раздалась, наконец, новая команда, и люди покорно вытянулись двумя длинными лентами. Начался бесконечный рас чет по порядку номеров.

Первый, второй... тридцать восьмой, тридцать девятый. Но вот сороковой - тощий пожилой человек восточного типа — оторопело крикнул: 'Тридцать десятый!" Несколькими ударами дубинки провинившегося отогнали в сторону, на "лобное место" — невысокий холмик, вероятно, специально для этого насыпанный. Здесь, поощряемый дубинкой, он должен был кричать:

- Сороковой, сороковой, сороковой!

Расчет начинается снова. Вскоре на "лобное место" водворена вторая жертва, третья, затем еще и еще. Вскоре весь холмик заполняется десятками несчастных, надрывно и без конца выкрикивающих свои номера сумасшедшим хором на разные голоса...

Только сигнал на обед обрывает нашу многотрудную "перекличку". Все, кроме искалеченных и потерявших сознание, двинулись к кухне.

- Давай, давай не задерживай, - размахивая дубинкой, добродушно кричит рослый молодец у раздаточного окна кухни. Изредка дубинка со свис том падает на спины зазевавшихся, лезущих без очереди или пытающихся вторично по дойти к окну. Быстро движет ся очередь, дубинка действует магически. От окна люди отлетают пулей.

Посуды нет. Подойдя к окошку, опасливо поглядывая на молодца с дубинкой, бедный зека слышал окрик повара:

- Держи руки! — при этом он вываливал из черпака дымящуюся жидкую кашу-сечку в машинально от неожиданности сложенные руки. Совершалось это с молниеносной быстротой. Размахивая обваренными руками, сбрасывая кашу на землю, люди бежали прочь. Только немногие успевали сообразить и подставить не руки, а полу плаща или кепку. Эти счастливцы, отойдя в сторону, осторожно слизывали свою кашу.

- Держи руки, товарищ полковник! - широко улыбаясь, говорит повар, протягивая черпак с кашей. Арестант с хмурым скуластым лицом, одетый в хорошо сшитую армейскую шинель, машинально протягивает сложенные горстью руки. Повар, вывалив кашу, скалит зубами, и все его толстое потное лицо дрожит в неудержимом смехе.

- Что ж ты, гад, издеваешься! — И военный с размаху швыряет дымящуюся кашу ему в лицо. Пока тот, трясясь и кашляя размазывает по лицу

24

растекающуюся кашу, затем пронзительно воя, наощупь ищет и сует голову в бочку с водой, военный незаметно исчезает.

Вскоре, шумно хлопая плицами, к берегу причалил пароход "Лев Толстой". Спущенный пароходный трап метра на два не доставал до берега. Эти два метра люди должны были брести по пояс в холодной воде. Некоторым заключенным пришлось на своих плечах переносить с берега на пароход и конвоиров с их служебными собаками.

На палубе зекам выдали по большому куску соленой трески и направили в трюм. Погрузив людей, "Лев Толстой" быстро поплыл вниз по многоводной Двине навстречу Белому морю.

В набитом до отказа трюме, не обращая внимания на тесноту, слабое освещение и спертый воздух, голодные люди поспешно начали жевать треску. Многие впервые ели эту жесткую, вонючую и очень соленую рыбу. Ели, конечно, без хлеба. Хлеб был съеден еще до обеда. Спустя короткое время, рыба, как говорят, "захотела плавать". Люди безуспешно стали искать воду, но воды не было, а выход преграждал конвоир. Когда ему надоели крики, он захлопнул крышку люка. В трюме стало еще темнее и так душно, что вскоре некоторые начали терять сознание. Люди бросились к иллюминаторам, стали опускать полотенца и разные тряпки за борт, чтобы потом выжать или высосать из них воду.

Трудно сказать, как бы долго длилось и чем бы закончилось это мучение, не приди на выручку случай: на полном ходу пароход врезался в песок, судорожно дрогнул и стал. На палубе засуетились, забегали.

- Задний! Полный задний ход! — послышалась команда. Затрясся корпус парохода, забурлила вода под его лопастями, но сняться с мели он не мог. Всех вывели из трюма и приказали лезть в воду. Боязливо спускались в мутную и холодную воду. Сначала жадно и долго пили, затем общей массой с криком и стоном столкнули пароход с мели и снова были загнаны в душный и вонючий трюм.

Спустя двое суток мы прибыли в Архангельск. Из трюма "Льва Толстого" нас перегнали в трюмы морского парохода "Вятка", который Белым и Баренцевым морями пришел в заполярный город Нарьян-Мар, где в устье реки Печоры нас пересадили на две большие плоскодонные баржи, которые в тот же день, буксируемые маленьким пароходиком, медленно двинулись вверх по Печоре.

Углубляясь в Большеземельскую тундру, тоскливо смотрели мы на пустынные и угрюмые берега Печоры. Даже светившее в эту пору круглые сутки солнце не в состоянии было придать живописный вид этим диким и неуютным берегам. Справа и слева узкой полосой жался к реке редкий хвойный лес. Дальше расстилались безбрежные болота и мхи. Изредка, вдоль реки встречались жал-

25

кие деревушки и еще более убогие поселки спецпоселенцев.

Сопровождавшие нас конвоиры расположились в носовой рубке баржи. Там день и ночь жгли они тряпки и всякий мусор, отгоняя едким дымом назойливого гнуса. Мошкара и комары лезли в рот, нос, глаза, уши, жалили через одежду, отнимали сон и покой. Мы надевали на головы мешки, на руки — рукавицы, или кутали руки в разное тряпье, жгли в черепках всякий хлам. Едкий дым отпугивал гнуса, но в дыму задыхались и люди.

Пользуясь тем, что конвой, пьянствуя в своей рубке, совсем не интересуется тем, что происходит в трюмах, уголовники, организовавшись в небольшие шайки, стали грабить политзаключенных. Вооружившись ножами и дубинами, шайки раздевали и разували людей, жестоко избивая всякого, кто оказывал сопротивление.

Через неделю наш этап прибыл в Усть-Усу. Здесь Печора поворачивает вправо, а мы, сменив буксир, потащились по Усе на северо-восток. Еще реже стали попадаться населенные пункты. Зато все чаще стали встречаться лагеря. Землистые, небритые, одичавшие лица заключенных выражали унылое безразличие и тупое равнодушие замученных животных.

Неизгладимо жуткое впечатление произвел на нас Адах, лагерный пункт для инвалидов. Люди без ног, без рук, слепые, глухие, глухонемые, туберкулезники, психически больные, дряхлые старики и старухи.

Трудно сохранить спокойствие, наблюдая такой концентрат человеческих страданий. Лагерный пункт обнесен высокой изгородью, на углах высятся сторожевые вышки. На холме, за изгородью - обширное кладбище. В Адахе те же порядки, что и в других лагерных пунктах. Все инвалиды работают. Их хлебная пайка, как и везде, зависит от нормы выработки. Они обжигают кирпич и известь, те, кто не может двигаться делают деревянные ложки, плетут корзинки. Старухи чинят тряпье, шьют рукавицы, стирают.

По крутому обрывистому берегу люди носили из реки ведрами воду для кухни и бани. Мы спросили бледного, обутого в валенки старика о корме на эту работу.

- Шестьдесят ведер - пайка хлеба в шестьсот грамм, — охотно ответил он. Зачерпнув ведрами воду, старик поставил их на землю и нерешительно попросил:

- Может курнуть дадите?

Сделав несколько жадных затяжек, он закашлялся, затрясся весь, долго отплевывался и вытирая кулаком выступившие слезы, продолжал говорить:

- Сейчас еще ничего — лето, тепло и день длинный. А зимой — день короткий, под ногами скользко, холод, мороз лютый. Пока донесешь, в ведрах — лед.

С обрыва навстречу ему, сгибаясь под тяжестью корзины с мокрым бельем, осторожно ступая, шла пожилая женщина.

- Эй, Будильник, — весело

26

окликнул ее старик, — зачем ты прешь на себе, садись в корзину и вмиг съедешь к реке. Сойдя к реке и поставив корзину, женщина обратилась к нам:

- Есть ли среди вас кто из Раменского?

Раменских среди нас не оказалось.

- Почему вас зовут "Будильником"? — спросили мы ее.

- Это он в шутку, - улыбаясь, ответила женщина. — За кражу будильника я сижу. В деле моем больше стыда, чем греха. Ткачиха я, двадцать четыре года работала на раменской текстильной фабрике. Дети у меня уже взрослые. Один на доктора учится. Муж в гражданскую погиб. Ну, вот, очень трудно было в последнее время. Всякие там указы новые пошли о прогулах и опозданиях. Кто и не думал сроду, и тот в тюрьме побывал.

Я жила в деревне, в семи километрах от фабрики. Ходить, конечно, далеко. Особенно плохо в ночную смену. Гудок не всегда слышишь, а часов нет. Бежишь, как очумелая, ан смотришь на фабрике — еще два часа до смены. Тыркалась я и туда, и сюда - нигде нельзя часы купить. Ну и соблазнилась. В цеху у нас был будильник. Много раз я на него поглядывала, но все не решалась. В аккурат в это время осудили четырех наших ткачих за опоздание к принудиловке. Это и придало мне храбрости.

Работала я в первой смене — с шести до двух. Ну, задолго еще до конца смены я ем глазами будильник. Думаю, как бы его "приручить". Взять-то его легко, главное пронести через контрольную — там обыскивают. Наконец, решилась. Взяла его в платочек, вынесла в уборную, продела в кольцо шпагат, привязала за пояс и опустила под юбку. Шагаю осторожно к проходной. Там гуськом, одна за другой, идут работницы. Каждую обыскивает контролерша. Ощупала кое-как и меня. Ну, думаю, прошла. И, что же вы думаете: как зазвенит в этот момент мой будильник, так я вся и сомлела от неожиданности и страха. Задержали меня. Составили акт и в суд. А там, известно — по указу год тюрьмы. Одно не соображу до сих пор, кто завел будильник на два часа? Видно, лукавый попутал.

Никто не засмеялся. Люди стояли молча.

- Что же вас, мамаша, так далеко завезли с одним годом?

- Какой там завезли, пехтурой пригнали. — Осудили в ноябре, а в декабре в Котлас привезли. От Котласа сюда семьсот километров, больше месяца шли. Натерпелись как! Холод, снег! Двое умерли по дороге, не вынесли, и сама я чуть живая сюда дотащилась... Может, кому полотенце или носовой платок выстирать? Бросайте сюда, — указала она на корзину...

27

2. Дунька-трактор

В сорока километрах от Адаха, у самого берега Усы приткнулся женский лагерный пункт Кочмес. Кочмес - название туземное, ненецкое, оно означает "земной рай". В этом "земном раю" для нашего этапа была баня.

Кочмес расположен так же, как и Адах, на высоком правом берегу Усы. В зоне лагеря, обнесенной высоким частоколом со сторожевыми вышками по углам, с десяток бараков, столовая, баня, детские ясли и управление лагеря. Через ручеек, за изгородью - конюшни, стайни, свинарник и прочие хозяйственные и служебные строения. Сзади них — около десятка гектаров распаханной земли. Еще дальше — уродливый лес, а затем бесконечная голая тундре. Но другую сторону лагеря, посреди реки Усы, продолговатый остров. Здесь также распахано до двадцати гектаров земля.

В Кочмесе в то время было около тысячи женщин и немногим более ста мужчин. Кочмес — лагерный совхоз. Его назначение — поставлять свежие овощи, мясо и масло для заполярного Воркутского рудника, расположенного на 200 километров севернее.

Среди женщин больше всего '"политических" и членов семей «врагов народа». Меньшая часть — уголовницы, воровки, проститутки, детоубийцы. Сравнительно немногочисленный уголовный элемент, поощряемый лагерной администрацией, задает тон всей лагерной жизни.

Уголовницы, чувствуя себя лагерными "аристократками" терроризируют остальных женщин. Безнаказанно отнимают последнюю пайку хлеба, одежду и нередко избивают беспомощных и беззащитных женщин. Уголовницы теплее одеты, лучше питаются и выполняют более легкую работу.

Политические, бывшие педагоги, врачи, артистки, заняты исключительно на тяжелых физических работах. Заготовляют я лесу дрова, возят их в лагерь, пилят и колят (норма — пять кубометров на двоих) впрягшись по трое в сани, развозят зимой дрова по лагерю, корчуют пни (дневная норма — двадцать два средних пня на человека), работают конюхами, распиливают продольными пилами бревна на доски, делают финскую стружку, кроят крыши, строят бараки, работают молотобойцами в кузнице — одним словом, выполняют все тяжелые работы.

Во главе женских бригад (двадцать-тридцать человек) стоят мужчины-уголовники. Они виртуозной матерщиной подгоняют отстающих. Десятники, нарядчики, нормировщики - тоже мужчины.

Летом женщины пасут скот, косят и заготовляют сено, осенью, нередко уже из-под снега, руками выкапывают урожай. Официально в лагере десятичасовый рабочий день, на самом же деле, особенно летом, работают по четырнадцать-шестнадцать часов. Страх перед начальством н голодной пайкой заставляет женщин работать до

28

полного изнеможения.

Внешний их облик ужасен. Одеты женщины летом и зимой в грязные мужские ватные брюки, бушлаты, шапки-ушанки, летом на ногах — огромные ботинки из старых автомобильных шин, а зимой — безобразно растоптанные валенки.

В Кочмесе мы стали свидетелями необычного зрелища. У берега стоял встречный пассажирский пароход. К нему из лагеря направлялась большая, в несколько сот человек, толпа, преимущественно женщин. Впереди шли музыканты с балалайками, мандолинами и гитарой. Они лихо били по струнам и притопывали ногами. Их веселые физиономии были сугубо арестантскими. В идущей за ними толпе женщин, слышался жалобный и беспорядочный плач. Этот контраст производил гнетущее и странное впечатление, как будто захмелевшие музыканты забыли, что они находятся на похоронах, а не на свадьбе.

Когда толпа подошла к пароходу, рев и вопли усилились, и мы увидели на руках женщин грудных детей. Взойдя по трапу на палубу парохода,

роне, не прекращая музыки, а женщины толпой прошли внутрь. Их стенания и истеричные крики постепенно замирали, поглощаемые утробой парохода. Наконец, лихо ударив в последний раз по струнам, музыканты прекратили игру.

- Что это за демонстрация? — спросили с нашей баржи у музыкантов. Молодой веснушчатый парень, лукаво улыбаясь, ответил:

- Пятилетку в девять месяцев выполняем, — сделав паузу, он цвиркнул слюной сквозь зубы за борт и добавил, — безродных космополитов провожаем, байстрюков.

- Куда же их повезут?

- В Архангельск, в детский дом.

- А потом?

- А потом, вырастут — эвкаведисты или жулики будут.

- А матерям, как выйдут на волю, разве их не отдадут?

- На что они матерям? Куда мать денется с приблудным ребенком? А если какая и захочет взять, так все равно не найдет своего. Они еще в дороге перемешаются, попробуй среди ста сорока двух сосунков найди своего.

- А здесь почему не оставляют?

- Куда же их? Здесь бабы работать должны, а не с детьми возиться. Некоторые уже по три, по четыре родили. Дунька-Трактор уже пятого провожает — рекордистка!

Между тем пароход стал давать один за другим протяжные гудки к отправке. Музыканты сошли на берег, стали у трала и заиграли, встречая возвращающихся и еще более неистово воющих женщин. Наконец, под руки свели на берег и последних матерей. Пароход шумно вздохнул, засопел, тяжело шлепая плицами, стал медленно удаляться. Постепенно вопли и стенания женщин затихали. Часть их во главе с музыкантами направилась к лагерю, некоторые подошли к нашим

29

баржам. Несколько минут спустя они вели оживленный разговор, пересылая речь непечатными лагерными словечками.

Сидевший возле нас осетин, с круглой бритой головой и бараньими глазами, пожирал взглядом плотную, молодую, широколицую бабу в расстегнутой на полной груди телогрейке.

- У, какой раскошный женщин! На каком статья сыдыш?

- На "же" сижу, - зло глянув на него, ответила она.

Оторвав от газеты клок бумаги, женщина насыпала махорки, ловко свернула папиросу, и, дымя ею, весело заговорила с группой уголовников, сидевших, свесив ноги, на краю баржи. Докурив папиросу, она швырнула ее в воду.

- Ну, братва, мне пора топать, сейчас обед будет. Ты вот что, красюк, - сказала она молодому уголовнику, — когда поведут в баню, как войдешь в зону, крой в седьмой барак, спроси Дуньку-Трактор, меня все здесь знают. Может, сообразим что-нибудь.

Историю этой молодой женщины рассказал нам ее однодеревенец и сосед, который сидел с ней в Кочмесе и плыл с нами на Воркуту.

В июле 1932 г; Дуня на колхозном поле накопала в фартук немного молодой картошки. Колхозный объездчик увидел, отстегал ее нагайкой, отобрал картофель и сообщил об этом в правление колхоза. Правление оштрафовало Дуню на двенадцать трудодней и, казалось бы, на этом все должно было и кончиться, но, на ее беду, две недели спустя, 7-го августа, появился закон "об охране социалистической собственности", который, независимо от размера похищенного, карал расстрелом, а при смягчающих обстоятельствах , десятью годами заключения. Правление колхоза, желая выслужиться и "чтобы другим не повадно было", изменив дату, направило акт о хищении картофеля в суд.

Когда огласили приговор, из которого она ничего не поняла, Дуня деловито повязала двойным узлом платок под подбородок и направилась к выходу. Остановившему, ее милиционеру она спокойно объяснила:

— Уже поздно, из района до деревни идти тринадцать километров, а дома у меня слепая бабушка.

Милиционер долго растолковывал ей, что она сперва обязана отсидеть десять лет в тюрьме, а уж потом может идти к своей бабушке. Только в тюремной камере поняла Дуня, какое страшное наказание она получила за кражу картошки. Собственная судьба ее не слишком волновала, но ей мучительно тяжело было расставаться с бабушкой.

Своего отца, убитого в Первую мировую войну, она не помнила. Плохо помнила также и мать, погибшую под поездом в двадцатом году на Кубани.

Дуню вырастила бабушка. Потеряв на войне двух сыновей, старушка выплакала глаза и быстро стала слепнуть. Подрастающая Дуня была ее единственной опорой и кормилицей. Их взаимная привязан-

30

ностъ была трогательной.

Когда по реке плыло "сало", а резкий осенний ветер сыпал ледяной крупой, Луня прибыла в Кочмес. Некоторое время она работала в прачечной. Крепкая и ловкая, приученная с детства к работе, она была неутомима. После полуголодной жизни в деревне такая же полуголодная жизнь в лагере не особенно удручала ее. Заведующий прачечной, старый бабник, раздраженный ее неуступчивостью неожиданно среди зимы перевел ее на другую работу.

Теперь Дуня с другими женщинами ходила на работу в лес, за четыре километра от лагеря. В сильные морозы глубокий снег рассыпался точно песок, ноги вязли в нем, снег попадал в валенки. Зимний день короткий, а лагерные нормы высокие. Две женщины, став на колени, пилят дерево, затем очищают от сучьев ствол, распиливают на метровки, переходят к другому дереву, а третья таскает и складывает готовые дрова в штабель. Метровки от кормя толстые, тяжелые, поднимать их трудно. Еще труднее их нести, проваливаясь в глубоком снегу. Иногда нога попадает в незамерзающее под снегом болото. Мокрые валенки сковывает лютый мороз. А рядом у костра, усевшись на пнях, мирно беседуют зажавший в коленях винтовку охранник и бригадир.

Близятся сумерки. Бригадир измеряет, считает и записывает штабеля дров, и бригада трогается в обратный путь, бредут молча, медленно. Усталость и жестокий голод парализуют. Совсем уже затемно возвращаются женщины в зону, в столовой с волчьей жадностью проглатывают мутную баланду, затем в бараке падают на жесткие нары и засыпают мертвым сном.

К новой работе и людям приспособилась Дуня быстро. Здесь она не слышала безобразной ругани и ссор. Здесь часто говорили о детях, оставленных на воле, о мужьях, пропавших без вести после ареста.

Как-то вечером, когда Дуня шла из столовой, ей преградил дорогу бригадир. — Дуняха, пора тебе быть ударницей, кажется, я влип в тебя. Как только пройдет вечерняя поверка, крой ко мне в барак, моя койка — третья слева. Испуганная Дуня поспешно ушла. Несколько дней подряд бригадир настойчиво повторял ей свои предложения, а затем стал мстить. Тройка, в которой работала Дуня, вдруг перестала вырабатывать норму. Хлебная пайка уменьшилась. Причину женщины, конечно, знали, но молча терпели. Норму вообще редко кто вырабатывал. Бригадир постоянно делал приписки, он сам был заинтересован в высоких показателях своей бригады, но он всегда мог навредить любому рабочему.

Голодная блокада Дуни и ее двух товарок продолжалась более трех недель. Зная, что из-за нее страдают другие, Дуня, после долгих мытарств, перевелась в бригаду свинарей. Работа в свинарне, как и на конюшне, считалась привилегированной. Здесь тоже при-

31

ходилось тяжело работать, но зато не на морозе и не на ветру, а в закрытом, теплом помещении.

Худой, высокий бригадир долго рассматривал Дуню выпуклыми рачьими глазами, потом позвал ее в кладовую и, ни слова не говоря, толкнул на мешки с отрубями, сорвал одежду и изнасиловал. Когда растерзанная и заплаканная Дуня вышла из кладовой, бабы встретили ее дружным хохотом.

Прошло семь лет. Из тоненькой, тихой и застенчивой деревенской девушки Дуня превратилась в рыхлую, широколицую, крикливую и вульгарную лагерницу. От случайных отцов она родила уже пятерых детей, переболела всеми паскудными болезнями. Переменив множество работ, закрепилась на продольной пиле. Забравшись на высокие козлы, мужскими, сильными движениями, плавно раскачиваясь, она распиливает бревна. Она курит махорку, цвиркая сквозь зубы желтой слюной, - отпускает похабные реплики. Начальство ценит ее. Она числится ударницей. Три раза в неделю, Дуня дополнительно получает большой пирожок из ржаной муки с гороховой начинкой. Лагерные шакалы и стервятники давно уже на нее не покушаются. Теперь она сама выбирает мужчин из проходящих этапов.

Сильная, наглая, неукротимая, она с гордостью носит лагерную кличку: Дунька-Трактор.

СТАНЦИЯ УСА

32

СТАНЦИЯ УСА

Станция Уса — это самая северная точка речного судоходства Европейской России. Здесь начинается, полярный круг. Отсюда в глубь тундры проложена шестидесятикилометровая узкоколейная железная дорога, соединяющая рудник "Воркута" со станцией.

Лагерный поселок довольно оживлен, особенно в летние месяцы. В порту стоят десятки огромных барж. Тысячи заключенных день и ночь выгружают лес, строительный материал, железо и продовольствие, предназначенное для рудника, и грузят на баржи воркутинский уголь, горами возвышающийся всюду на берегу.

По доскам, длинными лентами протянутыми с берега к баржам, непрерывной чередой мелкой рысцой бегут друг за другом, влекомые тачками, до верху груженными углем, однообразно одетые люди. Опрокинув в баржу тачку, люди переходят на другие доски и устало возвращаются вверх, толкая впереди или таща за собой порожнюю тачку. По их яйцам, покрытым густым налетом угольной пыли текут во всех направлениях капли пота. А рядом такие же люди, ухватившись за длинные концы двух веревок, раскачиваясь, тянут со стоном: "Взя-взя-взяли!" огромное бревно, перехваченное веревками, выкатилось из трюма, задержалось на момент у борта, точно высматривая, куда его влекут, и с грохотом покатилось по слегам на берег. Все происходит как в давно минувшие времена.

Внешних признаков невольничества и» видно. Не стоит с бичом над рабочими свирепый надсмотрщик, не видно и серых угрюмых солдат с винтовками. Вместо них — аккуратно прилизанный, в роговых очках, нормировщик. Сидит он где-то в тесовом бараке, щелкает костяшками счетов или вертит ручку арифмометра и спокойно приговаривает к медленной голодной смерти сотни людей...

И равнодушное - ни горячее, ни холодное — солнце, ходит, точно на корде, по кругу над головами людей день и ночь, день и ночь.

Все люди нашего этапа были посланы на погрузочно-разгрузочные работы, и вскоре нас уже нельзя было отличить от старых лагерных рабов.

Во время выгрузки с баржи живых свиней, предназначенных для питания лагерного начальства, пошел дождь. Выгрузку немедленно прекратили: свиньи могли простудиться и заболеть. Нас же перебросили на выгрузку железа. На другой день мы снова выгружали свиней. С таинственным видом меня позвал в трюм баржи напарник. Там, освоившись с полумраком, я увидел десятка три людей, отгонявших от корыт свиней и с жадностью поедавших замешанные для них отруби. Многие загребали руками, другие — ложками, некоторые поспешно наполняли котелки. Подоспевший свинарь криками и руганью разогнал всех.

Его называют хозяином Севера. Он невысок, плотен, с

33

заметным брюшком, лет сорока пяти-пятидесяти, на носу пенсне, любит рядиться в арестантский бушлат, но расстегивает его, на воротнике защитной гимнастерки видны малиновые петлицы, на груди - орден Ленина. Это — майор государственной безопасности, начальник Ухтопечорского лагеря Яков Мороз. Он диктатор огромного края. Не только сотня тысяч заключенных в многочисленных лагерных пунктах, но и так называемое вольное население края полностью зависит от воли этого человека. В его руках были сосредоточены многомиллионные фонды многочисленные фабрики, заводы, рудники, лесоразработки.

Долгие годы он пользовался полным доверием и поддержкой партии и правительства. На совести его десятки тысяч человеческих жизней. Одни уничтожены по его прямому указанию, другие были поставлены в такие условия, при которых неизбежно должны были погибнуть.

История этого человека характерна и типична. До 1928 года Мороз был начальником Бакинского НКВД. Часто посещая со своими коллегами ночные рестораны, в одном из них он затеял ссору с группой подгулявшей молодежи. Ссора переросла в драку. Мороз и его собутыльники были избиты. Мороз и его коллеги были в штатском - об их служебном положении ребята узнали только после ареста. Хотя все, в том числе и сам Мороз, были нетрезвы во время драки, да и сама драка была типичным хулиганством с обоих сторон, мстительная натура толкнула его на дикую, ничем не оправдываемую расправу. По приказу Мороза вся группа ребят, преимущественно комсомольцев, была расстреляна.

Отцы и братья некоторых из расстрелянных оказались влиятельными партийцами на Бакинских промыслах. Они подняли на ноги весь Бакинский район. Многочисленные рабочие собрания потребовали отчета и привлечения к суду виновных. Москва вынуждена была отдать под суд Мороза и его подручных. Их арестовали и судили, уступая бакинским рабочим. Но Мороза постарались спасти. Суд над ним состоялся подальше от возмущенных бакинцев — в Ростове-на-Дону. Мороза приговорили к десяти годам заключения и послали осваивать Север.

Успокоив бакинских рабочих, НКВД занялось спасением Мороза. Формально отбывая заключение, Мороз сразу же занял руководящее положение в лагере. Вскоре с него сняли судимость и восстановили в рядах партии, а еще несколько лет спустя он был награжден орденом Ленина и достиг зенита своей карьеры.

Наш этап, как и тысячи ранее прибывших на лагерный пункт Уса, день и ночь грузил уголь и разгружал с барж лес и другие материалы для шахт. Официально был объявлен двенадцатичасовой рабочий день. Рабочие нормы устанавливались просто: брались существу-

34

ющие на воле и увеличивались в полтора раза. Ни отсутствие механизации, ни плохое питание, ни крайняя изнуренность людей и их неприспособленность в расчет не брались. Большинство заключенных эти нормы, конечно, выработать не могло и поэтому месяцами сидело на штрафном пайк. — четыреста граммов хлеба и пустой суп.

В бригаде, где я работал, было около, сорока, человек; и все они на протяжении трех месяцев ежедневно получали, только четыреста граммов хлеба. Это привело к резкому истощению людей и падению производительности труда. Лагерная администрация, чтобы повысить производительность, прибегала к нажиму: вместо двенадцати часов рабочий день удлинялся до восемнадцати-двадцати, а иногда нас не отпускали с работы и по трое суток кряду. Измученные тяжелой работой, голодом и бессонницей, люди ходили, как тени. К тому же лето было гнилое. Шли непрерывные дожди.

В самый разгар навигации приехал Мороз. Он распорядился посадить на берегу реки духовой оркестр, чтобы подбодрить работающих.

К концу навигации, а она здесь кончается 10-15-го сентября, нажим обычно достигает своего апогея. Люди, измотанные тяжелой работой и бессонницей, едва ходят. Холодный ветер непрерывно гонит дождевые тучи. Но вот дождь сменяется снегом. Уральский хребет одевается в белоснежны покров. По реке плывет сало, и у берегов образуется ледяная корка. Грузятся к разгружаются в сумасшедшей, спешке последние баржи.. С протяжными, прощальными гудками буксиры торопятся скрыться в затонах. Еще несколько дней - и река стала. Тысячи заключенных, собранных в порту, перебрасываются на переноску грузов дальше от берега и на погрузку их в вагоны для отправки на рудник. Холодный ветер и снег хлещут полураздетых, замерзших, измученных людей.

Но вот на выручку приходят ранние сумерки. Светившее летом круглые сутки солнце сейчас показывает свой тусклый лик всего на пять - шесть часов. Вскоре оно и совсем скроется. Близится полярная ночь. Теперь можно спать. Рабочий день официально сокращается до десяти часов, но ночь загоняет в палатки работяг значительно раньше.

Уютно расположившись вокруг до красна раскаленных железных печек, сушится и греется каторжное племя, предаваясь разговорам и мечтам.

Но прошли еще две-три недели, береговые работы закончились. Наступает время медицинских осмотров и отборов на этапы. Отсюда идут этапы на рудник, на расчистку от снега линии железной дороги, их лесозаготовки, на "Судострой" в Покчу...

РУДНИК

35

РУДНИК

В числе других заключенных я был назначен на работу в шахту. В хмурый холодный октябрьский день мы разместились на занесенных снегом порожних угольных платформах и через несколько часов прибыли на рудник «Воркута».

За полярным кругом, среди безлесных необозримых болот тундры, на правом берегу мелководной речки Воркуты был основан угольный рудник того же названия. Угольные залежи этого бассейна были известны задолго до революции. Но удаленность от промышленных центров, отсутствие дорог и губительное влияние заполярного климата препятствовали разработке этих залежей. Только в 1931 году НКВД устроил здесь лагерь для заключенных и приступил к промышленной разработке бассейна.

К нашему прибытию рудник «Воркута» представлял собой довольно убогое зрелище. Внизу, у самой реки — небольшая электростанция. Дальше от берега — шахтные постройки и котельная с тремя шуховскими котлами. Еще выше — шесть больших деревянных бараков, несколько палаток, столовая, клуб, баня и несколько" "домов для администрации в охраны лагеря. Немного в стороне — радиостанция. Все это размешено на территории в несколько квадратных километров. По периметру, через каждые сто-двести метров, стоят сторожевые вышки, оборудованные электрической сигнализацией и прожекторами. Сплошной изгороди вокруг зоны нет. В темную ночь, или во время пурги человек может легко прошмыгнуть между вышками и уйти из лагеря. Но "куда он уйдет? До ближайшей- железной дороги не менее тысячи километров!

Первоначально население рудника состояло преимущественно из уголовников. Но вскоре после прибытия нашего и других этапов политзаключенных значительная часть уголовников… …гие лагеря. А еще через год большинством заключенных были уже политические. Только «командиры производства» из уголовников оставались на своих местах. Заведующим шахтой был осужденный по Шахтинскому процессу инженер Некрасов, начальником-чекист Барабанов.

Нас, вновь прибывших, распределили по баракам и старым шахтерским бригадам и на второй день

36

отправили в шахту. Нашим бригадиром был белорус Павлюков — невысокий, рябой, с огромным жабьим ртом, лет двадцати семи. Он уже лет восемь болтался по тюрьмам и лагерям. В прошлом году, будучи в одной из лагерных командировок на Печоре, он вышел из зоны и набросился на зырянскую девушку, пасшую невдалеке корову. Девушка отчаянно сопротивлялась. Павлюков, задушил ее, спрятал труп в кустах и ушел в зону лагеря. В последующие несколько дней и ночей Павлюков несколько раз возвращался к трупу девушки. Тучи комаров, вившихся над трупом, обратили на себя внимание искавших девушку зырян. Обнаружив труп, один зырянин ушел за лодкой, а два других - в ожидании сидели, невдалеке. Явившийся с очередным «вич зитом», Павлюков был схвачен зырянами. Получив дополнительно десять лет, он был отправлен на Воркуту, где вскоре стал бригадиром.

Не только бригадиры, но и десятники, и сменные техники и весь другой средний технический персонал шахты, были исключительно, из уголовников. Они уже имели шахтерский стаж, а главное, были «надежной опорой» лагерной администрации.

Чтобы заставить заключенного вырабатывать непомерно высокие нормы, лагерная администрация применяла жесткие меры воздействия.

Первая мера: тот, кто не вырабатывает нормы, получает сокращенную пайку хлеба и ухудшенную баланду.

Вторая мера: перевод в (РУР). Здесь работают только под конвоем. Живут в особом бараке, обнесенном колючей проволокой. Выход из барака запрещен. Приход посторонних заключенных — тоже. Роте усиленного режима дают отдельную штольню. Конвой остается у входа и выпускает из шахты только тех, кто выработает норму. Остальных держат в забое десять, двенадцать, шестнадцать и больше часов. Если и за это время люди не выработают нормы, их ведут в барак, дают штрафной обед и после двух-трехчасового отдыха, снова гонят в шахту. Так изо дня в день.

Тех, кто в течение двух недель ежедневно выполняет норму, освобождают из РУРа и направляют в нормальные бригады, а остальные от. истощения, недосыпания и тяжелой работы «доходят», погибают.

Третья мера воздействия — изолятор, на лагерном жаргоне — «кандей».. Правильней, пожалуй, назвать его зверинцем. Он устроен в большой землянке на тридцать-сорок человек. Часть их — наиболее «именитые» лагерные зубры, размещаются на нарах, остальные на полу и под нарами. Зубры законодательствуют, осталь-

37

ные выполняют их волю. Среди зубров убийцы, бандиты, грабители. Многих из них уже не раз приговаривали к расстрелу, но затем расстрел заменялся тюремным сроком. Сроки заключения, в разное время определенные им судом, исчисляются многими десятилетиями. Ведя паразитический образ жизни по тюрьмам и изоляторам, они от безделья предаются самым гнусным порокам. Многие из них — гомосексуалисты. В молодых уголовников в своих «жен». Нередко проигрывают их в карты и отбивают друг у друга. Нередко они насилуют случайно попавших в изолятор, избивают их и всячески глумятся над ними.

Лагерная администрация не только знает о нравах изолятора, но и поощряет их. Это помогает чтобы морально терроризировать всех заключенных, заставлять их — в страхе перед изолятором — из последних сил тянуть арестантскую лямку.

Кроме всех этих средств воздействия на заключенных, в арсенале лагерной администрации испытанное, широко применяемое средство — расстрел.

Чтобы составить понятие о жизни заключенного шахтера, достаточно познакомиться с одним его каторжным днем. Вот огромная, с низким потолком прокопченная комната барака. Вдоль стен, в два яруса, тянутся сплошные нары. На них лежат без постели и одеял, кутаясь в невероятно грязное тряпье; в ватных брюках и верхней одежде, нередко и в обуви, двести — двести пятьдесят шахтеров. Черные от угольной, пыли, с заросшими исхудалыми лицами, с остриженными под машинку головами. Иные стонут, скрипят зубами, говорят или безобразно ругаются во сне. Многие из-за малокровия страдают недержанием мочи.

Ночь на исходе. Дневальный -пожилой бойкий ярославец «дядя Коля», прожженный жулик и тюремный завсегдатай — настороженно следит за движением стрелки висящих на стене, ходиков. Ровно в четыре тридцать он облегченно вздыхает и зычным тенором пересыпая слова похабными прибаутками:

- Подъем! Вставайте, горячие блины поспели, трам-та-ра-рам!

Зашевелились тряпки на нарах и сразу ото всюду звон котелков и мисок. Люди торопятся в столовую за кашей. Бегут не все, а один от небольшой группы. Есть и индивидуалисты. Такие ни за что не возьмут котелок соседа, чтобы принести кашу. Им платят тем же. Кое-где завязывается спор:

- Твоя очередь, я третьего дня ходил.

- Врешь, третьего дня Васька бегал!

Воды нет, к этому привыкли. Кое-кто выбегает из барака, умывается сне-

38

гом, но таких мало. Большинство сторонники такой истины, что медведь всю жизнь не моется, а здоровый. Возвращаются гонцы с кашей, и каждый день неизменно их спрашивают:

- Ну, что, сечка?

Молча поедают дымящуюся, пахнущую дурным мылом и мышами ячменную сечку. Снова слышится тенорок дяди Коли: «На работу, братцы!». Ему вторят басы бригадиров и звеньевых. Кутаясь в тряпье, группами и поодиночке «шахтеры» выскакивают в ночь, в ревущую пургу. Преодолев двести-триста метров до шахты, они запыхавшись вбегают в ламповую; берут заправленные лампы-шахтерки, затем по траншее, вырытой в снегу, пробираются в нарядную; берут инструмент, и снова бегом в рабочий ходок шахты. Там не чувствуется сильного мороза. Зато через пятьдесят-шестьдесят метров спуска шахтеры оказываются в сырой затхлой атмосфере. Сверху барабанит крупная капель, под ногами журчит вода. Здесь температура постоянна минус четыре по Цельсию.

Ниже стапятидесяти-двухсот метров дождь превращается в ливень, а ручьи под ногами — в потоки. Здесь температура выше, кончается мерзлота, и грунтовые воды не сковываются морозом. Еще не приступили к работе, но уже до нитки промокли в ледяной воде. Продрогшие до костей, шахтеры стараются скорее приступить к работе, чтобы согреться.

Освещенные тусклым светом лампочек, точно в аду, люди с остервенением бросают лопатами уголь или породу, бьют кайлами, шлепая по воде, поспешно гонят груженые вагонетки. Глядя со стороны, можно подумать, что это профессиональные шахтеры, охваченные трудовым порывом и энтузиазмом. Трудно в этих людях узнать прежних экономистов, инженеров, доцентов, аптекарей, педагогов, воров, мошенников.

Почти всю смену работа проходит в большом напряжении. Единственное спасение от холода и смертельной простуды — движение и работа мускулов. Пять, десять минут безделья, и холод начинает пронизывать все тело. Работают молча, только виртуозная матерщина бригадира эхом отдается по штольне. Время от времени бригадир разносит того или другого шахтера самыми последними словами. Как правило, люди молча сносят этот ливень бессмысленного сквернословия. Малейшее возражение, и ты получишь штрафную пайку хлеба, или даже попадешь в изолятор.

Незадолго до конца смены бригадир замеряет отбитую каждым шахтером часть угольного пласта и записывает в «рапортичку». При этом, он произвольно может преувеличить или преумень-

39

шить выработку любого рабочего.

Но вот, наконец, замелькали огни шахтерок. Это идет смена.

Усталые, сгибаясь под тяжестью инструментов, шахтеры медленно бредут вверх, «на-гора». Еще один каторжный день окончен. У ходка останавливаются. Надо передохнуть, остыть и потом сквозь пургу бежать в баню, затем в столовую и, наконец, в барах, чтобы камнем упасть на деревянные нары и уснуть. И так день за днем, месяц за месяцем, год за годом...

ГРУША ДЮШЕС

40

ГРУША ДЮШЕС

В шахте в одной бригаде с нами работал бывший матрос Трофимов. Осужден он был по 58-й статье к пяти годам заключения "за контрреволюционную деятельность". В 1917 году в момент октябрьского переворота Трофимов был на легендарном крейсере "Аврора" и, по его словам, "своими руками подавал снаряды, которыми был обстрелян Зимний дворец? За этот "подвиг" его позже перевели на должность квартирьера на эскадренный миноносец "Лев Троцкий", а спустя несколько лет, после демобилизации из флота, назначили комендантом дворца имени Урицкого в Ленинграде. В этой должности Трофимов пробыл вплоть до своего ареста.

О причинах ареста он рассказывал так:

- После демобилизации флотские брюки клеш, партбилет в кармане и звание "авроровца" всюду открывали мне двери. Авроровцы были в зените, своей славы. Многие стали крупными воротилами в Ленинграде, Покрутился я, попьянствовал с дружками и решил подучиться, инженером хотелось мне стать.

Поступил на рабфак, но непереносимо нудной показалась мне учеба. Долбишь, долбишь целый вечер, а придешь на урок, вызовут к доске, стоишь как дубина, решительно ничего на помнишь. Со стыда не то, что лицо, даже волосы на голове краснеют. Помучился я так несколько месяцев и дал задний ход, ушел с рабфака. Направил меня отдел кадров горкома завхозом в один трест. Стал привыкать...

Вскоре женился. Взял здоровенную латышку с двумя детьми-близнецами. Путался с нею я уже давно, и дети, по ее словам, будто бы мои, а там кто его знает? Хотя возможно и мои, обе девчонки рыжие, как я.

В тресте этом недолго я проработал. Встретился как-то на Невском с Бугаевым. На "Авроре" мы его звали "Бугаем", а теперь он уже стал заметной шишкой. Устроил он меня комендантом дворца имени Урицкого. Тут уж, скажу вам, малина настоящая настала для меня. Целый день баклуши бьешь, то с машинисткой, то с уборщицами зубы скалишь. Одних уборщиц было у меня двенадцать штук. И каких уборщиц! Одна к одной, как двенадцать лебедей. И все ко мне: "Степан Никанорович, товарищ комендант! "Ух, какие это были женщины! Даже Бугаев не раз восхищался.

Вот так и жил я до самого тридцать пятого года. А в тридцать пятом, вскоре после убийства Кирова, забрали Бугаева. Потом, когда я в Крестах сидел, говорили, что его за связь с знновьевцами пустили в расход. Стали и ко мне придираться. Вызывали в партбюро:

- Вот в твоей учетной карточке написано, что ты был на миноносце "Лев Троцкий", значит ты троцкист?

41

- Ничего, отвечаю, не значит, название кораблю не я присваивал, а правительство.

- Ладно, а за кого ты голо совал в 1927 году?

- Я в то время был в отпуску и в голосовании не участвовал.

- А как голосовала команда?

- Команда голосовала за оппозицию.

- Значит, и ты бы голосовал, если бы присутствовал на собрании?

Ну, думаю, за какого же дурака вы меня считаете, так я вам и сознался.

- Нет, говорю, за Троцкого я не стал бы голосовать, а голосовал бы обязательно за Сталина.

- Почему же обязательно за Сталина?

- Потому, говорю, что я авроровец.

- Ну, отвечают, это старый номер, ты бы что-нибудь посвежее рассказал. Теперь быть авроровцем уже недостаточно.

Однако отвертелся я кое-как. Прямые атаки прекратили, зато исподволь, через сексотов стали прощупывать.

Работал у меня швейцаром один старикан. Аккуратненький такой, вежливый, прилизанный. Сексот, видимо, еще дореволюционной выучки. Хитрая протобестия. Прохожу коридором как-то, а он держит в руках газетку и так сокрушенно обращается ко мне:

- Вот, Степан Никанорович, опять пишут о расстрелах старых большевиков, и что только будет? Таких людей...

- Не старых большевиков, а старых контрреволюционеров, говорю, стреляют. Вам их жалко?

В тот же день отдал в приказе: "За контрреволюционную пропаганду уволить Малышева с должности швейцара". Копию приказа послал в НКВД. На второй день, ласково улыбаясь, снова явился Малышев и с поклоном протянул постановление месткома о восстановлении его в прежней должности. Председатель месткома был мой приятель. Под большим секретом он рассказал мне, что ему звякнули телефоном из НКВД и приказали восстановить Малышева. Хорошо! Восстановил я Малышева, а недели три спустя, в порядке "рационализации и экономии средств" уволил двух истопников и обязал швейцаров подносить дрова и топить печки. Работа эта тяжелая и старикам была не по силам. Попрыгал Малышев несколько дней и убежал, перешел на работу в банк. Этого, мне и надо было. Возвратил я истопников и все пошло по-прежнему.

Вместо Малышева НКВД завербовало в сексоты одну из уборщиц и поручило ей следить за мной. Она была славная бабенка и в тот же день рассказала мне об этом. Я приласкал ее, и с тех пор сам составлял ее еженедельные донесения на меня в НКВД, она только переписывала. Платили ей за сексотство сорок пять рублей в месяц. Так и жил тихонько, с оглядкой. Попробовал перейти в торговый флот,

42

авось, думаю, удастся улизнуть за границу, не пустил райком. И скажи, отчего вдруг бояться стал? За мной решительно ничего не числилось. И совсем еще недавно я чувствовал себя гордым хозяином страны. В девятнадцатом году, на Деникинском фронте под пулями стоял; и не боялся так, а тут какой-то животный, глупый и безотчетный страх, неуверенность, беспокойство, которые я не мог себе тогда объяснить.

Теперь я понимаю, что в те годы у меня разрывались какие-то внутренние связи с режимом. Незаметно для себя, я отходил все дальше от партии и ее политики. А может быть, не я, а она отходила от меня и от таких как я. Во всяком случае сейчас меня уже никакими дворцами не заманишь снова в партию.

Зимою в здании нашего дворца был всемирный конгресс химиков. Много хлопот доставил мне этот конгресс. Памятен он мне будет до конца жизни.

Задолго до его созыва вызывали меня и в обком, и в НКВД, накачивали, грозили, требовали абсолютной чистоты, вежливости обслуживающего персонала и главное бдительности, бдительности. А за две недели до конгресса дворец наводнили переодетые агенты НКВД. Одни тренировались в гардеробной на приемке и выдаче верхней одежды у вешалок, другие шныряли в столовой и на кухне. Заглядывали в печи, на чердак и в подвалы. Всюду им мерещились бомбы, диверсанты, антисоветская литература. Весь обслуживающий персонал дворца почти каждый день созывали на собрания: инструктировали, репетировали и грозили. За три дня до конгресса всем выдали новые с иголочки костюмы. Явились парикмахеры, подстригли, завили волосы, побрили, спрыснули одеколоном.

Все дни, пока длился конгресс, я был в каком-то угаре и не столько беспокоили меня ученые старички — делегаты конгресса, сколько переводчики, репортеры и прочий служивый люд, запрудивший коридоры и комнаты дворца.

Но вот кажется, все прошло более или менее гладко. Конгресс закончил свои работы, на другой день был прощальный банкет. Тут-то я и сорвался.

Банкет был грандиозный. Лучшие повара со всего Ленинграда готовили изысканные и обильные кушанья. Шампанское и водка лились рекой. На столах серебро и хрусталь. Завитые лакеи, одетые в безукоризненные фраки. Непрерывно произносились тосты. Наши кремлевские сявки лезли из кожи, стараясь показать изобилие в стране, хотя в это время миллионы людей на Украине, Кубани и Казахстане гибли от голода. Чего стоит только такой номер: к десерту были поданы торты. Но что это были за торты, и как они были поданы! Открывается вдруг дверь и одна за другой вкатываются никелированные тележки, на каждой лежит огромной величины и причудливой формы

43

торт. Рядом торжественно выступают в белоснежных одеждах с большими блестящими ножами в руках повара. Тележки остановились между столами. Точно по команде, взмахнув ножами, повара рассекают торты, а из них вылетают живые белоснежные голуби и устремляются к потолку и окнам, а люди улыбаются и аплодируют.

Смотрел я на этих голубей, сидя за столом, и смешными мне казались и эти старички с младенчески чистыми доверчивыми глазами, и вся эта голубиная, затея, подготовленная кремлевскими канальями.

Был я уже изрядно пьян, и хотя желудок мой был до отказу наполнен всякой вкусной пищей, я все еще жадно шарил глазами по столу. Напротив мен» стояла большая хрустальная ваза, доверху наполненная грушами дюшес. Ах, какие это были ароматные, нежные, вкусные груши! И как могли их сохранить до глубокой зимы? Две груши я уже съел, и сейчас, пока люди таращили глаза на голубей, я решил взять еще пару и сохранить их для своих девочек. Поиграв небрежно десертным ножом, я с независимым и рассеянным видом взял одну грушу, повертел ее в руках и незаметно сунул в боковой карман пиджака. К этому времени уже успели разрезать и подать на столы торт. Не торопясь, ем я торт и продумываю план похищения второй груши.

Вдруг подходит лакей, наклоняется ко мне и говорит тихонько:

- Вас, Степан Никанорович, вызывают.

Вышел я из зала, смотрю — стоит агент. Злой, глаза на выкате, наглые, так и колят меня.

- Пойдем, - говорит. Зашли в мой кабинет. Он ткнул пальцем мне в бок.

- Показывай, что у тебя в кармане? — И, не дожидаясь ответа, расстегивает мне пиджак.

- Выкладывай!

Сунул я руку в карман, а там какая-то липкая каша. Раздавил, видимо, я свою грушу.

- Где твой собственный костюм? — спрашивает.

- Здесь, в шкафу.

- Переодевайся!

Посадили меня в автомашину — и в собачник. Комендант дворца, большевик, авроровец, банкет, пир, шампанское, торт чудовищных размеров с живыми голубями — вот, только сейчас, тридцать-сорок минут тому назад, и вдруг - собачник и я — полное ничтожество!

Но морально я не был раздавлен. Внутренне я был уже подготовлен к этому удару. Кругом аресты, крики о врагах народа, доносы, слежки, гнетущая атмосфера и неуверенность в завтрашнем дне. Все это так мучительно переживалось мною, что попав в тюрьму, я почти успокоился. Во всяком случае, спал я в тюрьме лучше, чем дома...

...В январе 1938 года, во время массовых, внесудебных расстрелов заключенных на Воркуте, был расстрелян и авроровец Трофимов.

В КОБЫЛУ ПРЕВРАТИЛ…

44

В КОБЫЛУ ПРЕВРАТИЛ...

Федора Николаевна Масленникова впервые я встретил в 1936 году. Спустившись в шахту минут за двадцать до начала работ своей смены, я обратил внимание, как высокий, седой, лет шестидесяти пяти старик орудовал рычагами электролебедки. Это был новый электромашинист. Как обычно, выдача наверх угля и породы шла в конце смены торопливо и напряженно. Выдача определяла хлебный паек шахтера. Снизу непрерывно подавались сигнальные звонки, машинист то и дело включал и выключал рубильник. Со лба его тонкой струйкой стекал пот. Но вот, наконец, выдан последний вагон. Машинист облегченно вздохнул, достал из кармана небольшой окурок, тщательно завернутый в бумажку, сделал несколько затяжек и протянул мне. Затем выгреб из сумки хлебные крошки, разбросал кругом. "Это для мышей, - пояснил он. - Их здесь мною, пусть кушают". Что-то мягкое и ласковое прозвучало в его голосе. Сейчас он был совсем не похож на того энергичного электромашиниста, которого я видел десять минут назад. Он был дряхл. Руки и голова его дрожали, глаза часто мигали и слезились, и весь он казался жалким и беспомощным.

- Тебе как фамилия? - спросил он, уходя. - Нильский, говоришь? Постой, так это ты писал заявление Сапожкову? А в каком бараке ты живешь? Приду. Обязательно приду. Надеюсь, не откажешь земляку?

- Конечно, не откажу, - коротко ответил я, и мы разошлись.

В ближайший выходной день Федор Николаевич пришел в наш барак. Забравшись ко мне на верхние нары, он протянул свернутый в трубочку лист чистой бумаги, затем, порывшись в шапке, вытащил из-за подкладки порядочно смятую махорочную папиросу. Аккуратно ее расправил, лизнул языком, заклеил понадежнее и тоже протянул ее мне со словами: "Не подмажешь - не поедешь, два дня берег для тебя".

Я закурил папиросу, а Федор Николаевич приступил к повествованию.

- В 1926 году, значит, подходит ко мне механик нашего завода и говорит:

"Федор Николевич, подпишись, чтобы у нас выступил Троцкий". Я говорю, хотел бы Калинина послушать. "Калинина потом, а сейчас вот Троцкого хотим пригласить".

Ну что ж, думаю, и Троцкий фигура - пусть выступает, почему не пригласить. Взял я и подписался на листе. Подписей было там много уже. Не знаю почему, только Троцкий к нам не приехал. А вскоре его и вовсе уволили. Я малограмотный - газет не читаю и политикой совсем не интересуюсь. Ну, уволили этого Троцкого, значит, думаю, так и надо - начальству видней, что делать. Работаю это я себе, как всегда, електромонтером. Начальство мной довольно, и я стараюсь. Всякие там улучшения делаю, экономлю и рационализирую. А вечером ковыряюсь у себя в саду. В Котлах у меня домик,

45

а вокруг я сад развел. Сливы чудные вырастил. Ты обязательно заходи, когда будешь в Москве.

Ну, вот. B I936 году, вскоре после женского праздника исполнилось Пятьдесят лет моей непрерывной работы на заводе имени Карпова. Объявили меня стахановцем, премировали. Нарисовали большой портрет мой и повесили на здании Бауманского райкома. Одним словом, очень всё было хорошо. Каждый день бывало сделаю большой крюк - иду с работы мимо райкома, смотрю висит ли портрет. В воскресенье даже жену и дочь потешил смотреть на этот портрет.

На заводе, бывало, иду - земли под собой не чувствую. Все кланяются мне. Даже директор, и тот руку подает. Ну, думаю, раз ко мне хорошо, я к вам еще лучше. И задумал устроить автоматический выключатель. Вещь это небольшая, но экономия огромная. Так я увлекся выключателем этим — даже сад свой забросил. Все вечера с ним вожусь. Спешу. Думаю, к первому мал подарочек заводу сделаю.

И что ж ты думаешь - так и не успел. Ночью 23-го апреля забрали меня на Лубянку. На допросах все: трокцист, да трокцист. Да я, говорю, слава Богу, и в партии не был и к тому же, говорю, мой портрет на райкоме висит, и выключатель новый изобретаю. Как он меня звезданул два раза. "Что ты, черт старый, говорит, прикидываешься дурачком! А это чья подпись?" И сует мне тот самый лист, который Иван Николаевич, наш механик, носил. Что ж, говорю, тут такого. Троцкий был тогда фигура, небось ты сам ему честь отдавал. Как заорет он на меня! И выгнал.

А через три недели позвали в канцелярию тюрьмы и говорят: "Распишись, Масленников, тебе пять лет". А за что пять лет — и сам не знаю. Насчет выключателя обязательно упомяни в заявлении и насчет того, что в пятом году на баррикадах участвовал. Нет, постой, лучше об этом не надо, а то еще добавят...

Вскоре Федора Николаевича отправили на инвалидную командировку в Адах. Два года спустя я шел этапом с рудника на "лесзаг" (лесозаготовки). У Адаха этапный конвой объявил короткий привал. Сидя на снегу мы наблюдали, как инвалиды, по трое впрягшись в сани, возили из лесу дрова. В одной из упряжек я узнал и окликнул Федора Николаевича. "Как живешь?" - крикнул я ему.

- Спасибо товарищу Сталину за счастливую старость, - видишь, — в кобылу превратил!

РАЗНОГЛАСИЯ С ВЛАСТЬЮ

46

РАЗНОГЛАСИЯ С ВЛАСТЬЮ

На верхних нарах в палатке, недалеко от меня, сидит, поджав под себя ноги, мой новый знакомый, учитель Василий Иванович Дулов. Возраст его определить невозможно. На коленях у него тухлая вобла. Он тщательно "препарирует" ее и одновременно разговаривает с соседом по нарам, недавно прибывшим на рудник.

- За что упекли? - уныло переспрашивает новичок. - За язык! Болтнул, что у Сталина голова в окружности сорок девять сантиметров.

- Как это сорок девять сантиметров? Вы мерили ему голову? — недоверчиво спрашивает Дулов.

- Я не мерил, а люди мерили — это факт!

- Но вы-то как дознались?

- Был я в ту пору на втором курсе института. Как-то подзывает меня наш председатель профкома и говорит: "Решили, Сергей, послать тебя ликвидировать неграмотность на фабрику Москвошвей". Я, говорю, предпочел бы конфетную фабрику имени Бабаева.

"Оставь ты ползучий эмпиризм, — замечает предпрофкома, — иди, куда посылают". Что сделаешь? Записал я адрес фабрики, и кстати слова "ползучий эмпиризм", чтобы заглянуть в словарь Ищенко, а вечером был уже там. Не прошло и двух-трех недель, как я уже знал всю подноготную фабрики. Так, однажды мне рассказали, что здесь шьется одежда и головные уборы кремлевским светилам. Ворошилов даже присылал в ремонт свои картузы — пьет, каналья, даже картуз купить не на что. При этом, по секрету, конечно, сообщили мне, что окружность головы Молотова шестьдесят четыре сантиметра, а у Сталина — сорок девять. Как видите, это даже не гоголевская редька хвостом вверх. Это скорее огурец!

В тот вечер, вернувшись с фабрики в свое студенческое общежитие, я стал мерить окружность голов своих коллег. Сначала в своей комнате, затем в соседней, и так по порядку обошел чуть ли не все общежитие. Сначала мужские, затем занялся женскими головами. И что же вы думаете, около сотни голов измерил и ни одного огурца! У мужчин средняя окружность от пятидесяти пяти до пятидесяти восьми сантиметров, даже у женщин не обнаружил ни одной головы ниже пятидесяти трех сантиметров. Я и раньше не любил его, а с этого времени просто возненавидел. Не могу, до сих пор не могу примириться с этим фактом. Многое готов простить - и сухорукость, и рябину на лице, и нудный, глухой и вялый голос, и многоженство, и феноменальную грубость в публичных речах, вроде "собака вернулась к своей блевотине". Даже собаку готов простить, но сухоголовость, дегенератизм, огурец на плечах у "величайшего для всех эпох и народов вождя" - Это, простите, оскорбительно и для эпох и для народов...

Рассказчик замолчал. Молчал, обсасывая головку воблы, и Дулов. Покончив с этим занятием, он вытер рот рукави-

47

цей и начал о своем:

- А вот меня упекли совершенно зря. За излишнее усердие, проявленное мною. Хотел помочь своей рабоче-крестьянской власти. Нравы в стране падают. Распущенность и разврат растут. Семья разрушается. Развод и брак стали игрушкой. Чуть не каждый день ценятся и тут же разводятся. Законов на сей счет твердых не было. Ну, не выдержал я и написал прямо Сталину: "Прекратите всесоюзный бордель". И подробно изложил свои взгляды по этому вопросу, рекомендуя пересмотреть законы, регулирующие брачные отношения. Написал и жду ответа, а его все, нет и нет. Затем меня арестовали, на допросах издевались, пришили пятьдесят восьмую статью и дали восемь лет заключения.

- Ну, а в прошлом году, — вы, очевидно, уже знаете, — издали законы, затрудняющие развод, наметилась линия на укрепление семьи. Снова написал я заявление Сталину: "Законами, направленными на укрепление семьи, я удовлетворен, разногласия мои с властью поэтому вопросу считаю исчерпанными и прошу освободить меня из заключения".

- И думаете, вас освободят? - скептически заметил собеседник.

- Если бы не думал, не писал, — с явным неудовольствием отозвался Дулов.

Месяца через два после этого разговора его вызвали в КВЧ (культурно-воспитательную) часть) лагеря и вручили узенькую полоску бумаги, на которой значилось: "Особое совещание НКВД, рассмотрев вашу жалобу и не находя поводов к отмене приговора, постановило: оставить жалобу без последствий. На другой день Дулов повесился.

ЧАШКА ЧАЯ

48

ЧАШКА ЧАЯ

На пути к безраздельной единоличной власти Сталин одержал решающую победу на XV партийном съезде в декабре 1927 года. На этом съезде была разгромлена, дискредитирована, изолирована от партийных масс и изгнана из руководящих партийных органов группа Зиновьева-Каменева и исключена из партии группа Троцкого.

Решающую роль в разгроме Троцкистско-Зиновьевской «объединенной оппозиции», сыграли «правые». Они и в особенности Бухарин и его «школа» (Стецкий, Марецкий, Слепков, Астров и др.) были главными поставщиками идеологического оружия против оппозиции.

Ослепленные идеологической стороной разногласий с «объединенной оппозиции» сыграли «правые». Они и в осовлияние в партии, они легкомысленно лили воду на мельницу Сталина. Они не препятствовали Сталину в развязывании невиданных до тех пор в партийной практике методов шельмования, клеветы, травли и даже физического насилия против оппозиционеров.

Погромная атмосфера, созданная Сталиным в 1926-27 гг. не только исключила возможность свободной дискуссии и обмена мнений в партии, но подавляла вообще всякую критику и самодеятельность партийных масс, превращая их в простой придаток партийного аппарата, в законопослушных исполнителей, в единогласно голосующие автоматы.

Уже в ту пору было очевидно, что Сталин уходит из под контроля партии, рвется к единоличной диктатуре и не остановится ни перед какими средствами в осуществлении своих честолюбивых замыслов.

Закончив «на-черно» расправу на XV партсъезде с «объединенной оппозицией», он немедленно приступил к организации разгрома «правых». Проводя негласную чистку, смещение, отбор и перемещение парт-аппаратчиков, Сталин опираясь на свой личный, ни кем не контролируемый и никому, кроме него, не подотчётный секретариат, организовал сложную сеть слежек, интриг, шантажа и провокаций.

Чтобы спровоцировать вождей правой оппозиции и выявить их сторонников в аппарате партии и государства, Сталин исподволь начал интриговать против члена Политбюро и председателя ВЦСПС М. Томского. В начале 1928 года большинство столичных газет находились в руках «правых». «Правду» редактировал Бухарин, «Труд» — Яглом, «Раб. Москву» — Баркль и т. д. Сталин нуждался в печатном органе, на страницах которого он мог бы начать кампанию против «правых». Более или менее независимой была «Комсомольская «Правда». Ее редакция во главе с Костровым, так же, как и Бюро Ц. К. ВЛКСМ, возглавляемое Мальчаковым,

49

выступая против Троцкистско-Зиновьевской оппозиции, не дарили своих симпатий и «правым». Влияние правых среди них было ничтожным. А некоторые концепции Бухарина и его школы, особенно статьи Астрова, встречали здесь открытое осуждение. Поэтому Сталин и решил использовать для своих целей комсомольцев.

Еще более зловещую роль сыграл Маленков, в ходе борьбы с Троцкистско-Зиновьевской оппозицией среди студенчества Москвы в 1927 году. Являясь прямым исполнителем указаний Сталина, он организовал многочисленные шайки из партийно-комсомольского хулиганья. Специально натасканные, Маленковым и. снабженные палками, камнями, старыми галошами, тухлыми яйцами и т. д., эти шайки, именуя себя «рабочими дружинами», срывали дискуссионные собрания, забрасывали выступавших оппозиционеров камнями, галошами, и. т.д., разгоняли их собрания, орудуя палками. Разнузданность этих «защитников генеральной линии партии» не имела границ. Они не постеснялись забросать камнями и в кровь разбить голову многолетнему члену ЦК и соавтору «Азбуки Коммунизма» Евг. Преображенскому во время его публичного выступления.

По спискам, заготовленным Маленковым, велись и аресты оппозиционеров, по его рекомендациям выдвигались на руководящую работу наиболее преданные и отличившиеся свой свирепостью в борьбе с оппозицией секретари ячеек и активисты. Все это, конечно, было известно Кострову и его сотрудникам. Они понимали, что Сталин, разгромив «объединенную оппозицию», готовится сейчас к разгрому и «правых»: Ясен был для них и исход этой борьбы. Новый состав ЦК, избранный на XV съезде, и состав политбюро, созданного Сталиным после съезда, обеспечивали ему большинство. Поэтому, когда явившийся к Кострову Маленков, в осторожной форме высказал пожелание «хозяина» о необходимости активизировать борьбу с «правой» опасностью в партии, Костров согласился с мнением «хозяина» и изъявил готовность участвовать в этой борьбе.

- Сталин полагает, что молодежь должна быть активней, острей критиковать невзирая на лица. Почему, например, вам не взять под обстрел, для начала, хотя бы ВЦСПС, — говорил Маленков, и он посоветовал Кострову связаться негласно с Д. Мишустиным, секретарем партийной ячейки аппарата газеты «Труд».

Связавшись с Мишустиным и получив материал, редакция «Комсомольской правды» напечатала резкую статью против ВЦСПС. Томский, конечно, возмущенно реагировал в Политбюро. Сталин вместе с ним возмущался и одобрил вынесение от имени ЦК партии выговора редакции «Комсомольской Правды». Человек из личного секретариата Сталина принес этот выговор работникам редакции и успокоил их.

50

«Не обращайте на это внимания, кройте в таком же духе». Поощряемые комсомольцы снова кроют. ЦК, по требованию Томского и с согласия Сталина, снова выносит строгий выговор. И опять посланец Сталина, сообщая комсомольцам постановление ЦК о выговоре, успокаивает и поощряет. Комсомольцы колеблются, высказывают ему, свои сомнения. Человек ушел, а на другой день явился снова и конфиденциально сообщил редколлегии, что Иосиф Виссарионович желает видеть их у себя в Кремлевской квартире сегодня в 8 часов вечера и поговорить с ними за чашкой чая.

За чашкой чая Сталин, оживленно беседуя с комсомольцами, похвалил их работу и упомянул, что выговоры ЦК не должны их смущать: «так нужно на данном этапе. Это пустая формальность».

После этого комсомольцы пустились во все тяжкие. Вслед за Томским, взяли под обстрел Бухарина и Рыкова, подготовляя общественное мнение к разгрому «правых», пока Сталин не нашел нужным, уже не маскируясь, перейти к открытому походу против этой группы членов политбюро и их сторонников.

Результат этого похода известен всем, но далеко не все знают, как вознаградил Сталин своих сообщников и помощников из редакции «Комсомольской Правды». Вторично на чашку чая в Кремль они позваны не были. Их позвали прямо на Лубянку. А там обвиненные в «левацких загибах» Костров и ряд его сотрудников были расстреляны, а несколько других поехали на крайний север в лагерь.

КАК ОКОЛПАЧИЛИ ГОРЬКОГО

51

КАК ОКОЛПАЧИЛИ ГОРЬКОГО

Суслов, прибыв на Воркуту, сразу попал в нашу шахтерскую бригаду. Это был рыжеватый коротконогий человек средних лет, юркий, работник совсем никчемный, но цепкий, настойчивый и оборотистый малый. Уже в первые несколько дней он коротко познакомился со всеми людьми нашей бригады и чувствовал себя непринужденно в новой для него обстановке. Он много, развязно и почти восторженно говорил о Беломорканале, откуда прибыл. Имел Суслов «бытовую» статью, восемь лет срока: работая в кооперативе продавцом, он неловко хапнул значительную сумму общественных денег.

На Беломорканале он более трех лет был вещевым каптером. Нимало не стесняясь, цинично описывал нам всевозможные плутни, массовые хищения и продажу на сторону обмундирования и обуви, предназначенных для заключенных:

- Бутылка водки, килограмм сахару — и любой мой отчет утверждался лагерной бухгалтерией. Безграмотное и вечно пьяное начальство не в состоянии было контролировать нашу деятельность. Собственно, настоящую школу подлогов и безнаказанного воровства я прошел в лагерях, — что называется, «перековался»!

Мерли от истощения и болезней тысячи заключенных, а этот проходимец не только процветал, но ухитрился даже выслать семье более трех тысяч рублей денег. Будучи на хорошем счету у начальства, он систематически, каждые три месяца, имел так называемый «зачет ударника», т.е. дополнительную скидку срока в размере сорока пяти дней. И вот наступил главный его триумф. Об этом он рассказывал так:

- Вечером, после наступления темноты, меня вызвали к уполномоченному третьей части лагерного НКВД. Ну, думаю, подзашел, засыпался. Однако, подавляя страх и трепет душевный, явился. Вопреки ожиданию, уполномоченный Онуфриенко очень ласково принял меня. Угостил папиросой, пригласил садиться. А затем сообщил, что, зная меня как исполнительного, честного и умного человека, решил поручить мне потолковать с Максимом Горьким, прибывающим для осмотра канала. «Если вы добросовестно выполните эту почетную задачу, я вам гарантирую снижение срока заключения на три года», — заявил он. Затем часа два Онуфриенко подробно инструктировал меня, что я

52

должен говорить Горькому и как вести себя. Собственно, роль моя была совсем несложной. Горький в числе других лагерных пунктов посещает и наш. Его встречает начальство, ведет в лагерный клуб, где уже сидят чисто одетые заключенные, и сажает в первый ряд, между мною и другим, тоже заранее подготовленным заключенным. Оба мы в разговоре с Горьким должны были разыгрывать роль стахановцев и ударников производства, расхваливать пищу и лагерную жизнь, одним словом, всячески втирать очки Горькому, как это делается на воле с посещающими нашу страну иностранцами.

Эти указания я и мой напарник выполнили добросовестно. Горький остался доволен беседой с нами, как и постановкой на лагерной сцене его пьесы «Егор Булычев». Напарник мой, о котором я знал, что он бывший учитель, осужденный за растление ребенка и работавший экономистом на нашем лагерном пункте, изумил меня, заявив Горькому, что он только в лагере, вечерами, после тяжелой физической работы, сумел овладеть грамотой. Что первой настоящей книжкой, которую он прочел, была его, Максима Горького, книжка — рассказ «Страсти-мордасти». Это растрогало старика. Уходя из клуба, он пожал нам руки. Благодарил также начальника нашего лагерного пункта.

Затем, как известно, Максим Горький опубликовал в центральной прессе ряд восторженных отзывов о Беломорканале и его строителях. Другие писатели и журналисты, вслед за Горьким, всячески расписывали «кузницу, где перековываются советские люди». Некоторые из них потом сами попали в эту кузницу для перековки.

Не менее довольным осталось и наше начальство. Онуфриенко меня похвалил, а два месяца спустя, при очередном зачете, мне и моему напарнику снизили сроки заключения — каждому на три года. Тот ушел домой, — Горький помог, а мне оставалось немногим более двух лет отбарабанить, да черт дернул этого Кирова не вовремя убить. Все прахом пошло. Все зачеты и досрочные освобождения как корова языком слизала. Запил я с горя, и спихнули меня в очередной этап...

Недолго работал Суслов шахтером. Не прошло и трех недель, как он был уже в должности заведующего прачечной. Как-то, встретив меня, он скороговоркой произнес:

- Бегу вот в УРО, — в клубе пара девок болтается, хочу их забрать к себе в прачечную.

- Там же работают китайцы, — возразил я.

- Ну и что же? С китайцами спать ведь не будешь! Эх ты, юлипруденция, соображать надо, здесь тебе не университеты!

Подмигнув рыжей бровью, Суслов рысцой подался дальше.

БОТАНИК

54

БОТАНИК

Я спал в бараке на верхних нарах. Внизу, справа от меня, гнездился бывший царский урядник Гончаренко. Он последним этапом прибыл из карагандинских лагерей и часто вспоминал о них.

Гончаренко невысок ростом. Морщинистое, лунообразное лицо его одутловато, под глазами изрядные мешки, а широкий неряшливый рот почти всегда полуоткрыт, обнажая редкие желтые зубы. Его круглая голова давно облысела, только по затылку, от одного к другому уху, тянется узкая полоса растительности неопределенного цвета. Ему за пятьдесят, но он не по летам прыток и суетлив. В бараке глухо говорили, видимо не без оснований, что Гончаренко вечерами уже бегает в Третью часть (лагерное НКВД) и доносит на своих новых товарищей.

Он любил поговорить. Вечерами после работы, сидя в кругу уголовников, долгими часами, захлебываясь малопонятным восторгом, рассказывал о карагандинском лагере и своих подвигах там. И о чем бы ни начал говорить, речь его всегда соскальзывала к похабщине, к великому удовольствию его слушателей.

Не, раз соседи по нарам пытались его урезонить. На их замечания Гончаренко отвечал:

- Подумаешь, интеллигенция, не хочешь — не слушай. Да разве нонешняя интеллигенция на что-нибудь пригодна? У ей ни благородства, ни обходительности, ни энтой культуры и на алтын нетути. Раньше, бывало, приедет в село землемер, кони гладкие, как змеи, и сам сытый, представительный. Погоны на ем зелёные, пуговки золотые. «Вот что, Егор, я с мужиками в поле, а ты, голубчик (так и говорит: «голубчик»!), сообрази насчет закусона, выпивки и ночлега. И бабца, конечно... Только, чтобы глаза были как васильки и не тощая, понимаешь?» — «Так точно, — говорю, — ваше благородие, понимаю». Ну, сунет он мне в руку трешку и укатил. А я за рупь все устрою и сам же с ним напьюсь. То действительно были благородные люди, не нонешние!

- Ты, Егорка, трепани еще что-нибудь о Долинке, — просит молодой уголовник с узким крысиным лицом.

- Ну, брат, такой лафы, как на Долинке, здесь не найти. Долинку я в жисть не забуду, — мечтательно откликается Гончаренко. — И

55

по всей Караганде Долинка была первеющая командировка. Бабья там энтого уйма, хоть пруд пруди. И все актерки или, к примеру, учительши, амбитные такие. Тридцать семь штук было их у меня в бригаде. Бывало, выберешь трех-четырех посвежей, расставишь в пустых новых бараках печи ночью топить, а сам идешь потом проверять. К одной придешь, возьмешь свое, потом к другой, к третьей. Обойдешь всех и спать. А ежели которая строптивая, ту на морозец, дрова колоть, и пайку ей четыреста грамм, и одежонку третьего срока — одни тряпки. У меня, брат, не пофыркаешь!..

- Вот гад старый — восхищенно откликается уголовник. Распустив мокрые вялые губы, Гончаренко делает презрительную гримасу.

- Эка сказанул. Ты вот слухай, что я отколол один раз. Расставил шесть баб...

Лежащий на верхних нарах, над Гончаренко, тщедушный человек с костлявым, давно не бритым лицом нервно завозился, взял котелок, слез с нар и направился к кипящему «титану». Через минуту он возвратился, поставил на верхние нары котелок с кипятком и сам снова поднялся туда.

- Обошел по порядку номеров двух, иду к третьей, — продолжает Гончаренко, — а она с норовом, стерьва. Сначала плакала, просилась, а потом как схватит полено, отбежала в угол и кричит: «Не подходи — убью!» Я и так и сяк — нет, не подпущает. Машет поленом и слушать ничего не желает. Из себя плюгавенькая, носик продолговатый. Только глаза большие небесным светом сияют. Такие глаза на иконах бывают. Ну думаю, маши, маши, долго не намашешь — выдохнешься! Действительно, скоро сморилась. Реже стала махать. Изловчился я, схватил за полено, вырвал, а ее обземь и давай...

На верхних нарах звякнул опрокинутый котелок. Кипяток дымящимся потоком хлынул вниз, стекая на лысую голову рассказчика. С пронзительным визгом Гончаренко сорвался с места и заметался по бараку. С верхних нар, тоже с криком, соскочил тщедушный человек и, потрясая в воздухе ошпаренной рукой, выбежал на двор. Наткнувшись на стену, все еще оглашая воздух истошным криком, Гончаренко упал на пол. Выбежавшие из барака его слушатели вернулись со снегом и стали сыпать его на голову и лицо обваренного. Вскоре его лысина и лицо превратились в сплошной пузырь. Его повели в амбулаторию. Туда же пошел с ошпаренной рукой его сосед с верхних нар. Минут через сорок он вернулся и, пожимая плечами, взволнованно говорил:

«Сам не знаю, как я опрокинул этот проклятый котелок! Хотел достать хлебушка, — и как-то ногой задел

56

его...»

Дня через три я встретил его на дворе, возвращавшимся с перевязки.

- Ну, как там? — спросит, я.

- Да вот, булочку ржаную отнес больному. Плохие дела, глаз-то ведь вытек у него, — сокрушался он.

- Ну полно, Федор Иванович, притворяться, я ведь все видел. И сам бы готов таких подлецов даже в кипящий котел бросать!

Федор Иванович метнул на меня испуганный взгляд, криво улыбнулся и поспешно ушел.

Примерно через месяц, когда кончилось по этому случаю расследование, Федор Иванович возвращаясь со мной из столовой, заговорил:

- Вот, знаю ведь, что болтать опасно, но тяжело страдать в одиночку. Вам я доверяю. Всю жизнь я бегу от жестокостей и пошлостей. И специальность себе избрал ботаника, чтобы уйти как можно дальше от кошмара действительности. Цветочкам, травкам, листочкам от давал всю душу. Все равно, как видите, извлекли из листочков, растоптали и бросили сюда. А здесь, кроме всего прочего, еще и эта пытка... Ну, каково мне выслушивать изо дня в день эту гончаренковскую отвратительную правду, слышать о беспредельном издевательстве над человеками? А ведь там, где-то в Караганде, и моя несчастная Надя. Быть может, и ее, такую чистую и беспомощную, топчут и терзают такие Гончаренки. Чье сердце не ожесточится, видя все это? Кто посмеет не противиться этому беспредельному злу?

...Осенью 1936 года Федор Иванович погиб в шахте, попав под обвал. Изуродованный труп его извлекли только на четвертые сутки после катастрофы.

РЯБЧИКА ПОДМЕНИЛИ

57

РЯБЧИКА ПОДМЕНИЛИ

Иван Иванович Яблецкий был восторженным патриотом Жмеринки. С тех пор как он стал моим соседом по нарам, на протяжении многих вечеров с гордостью и любовью он рассказывал мне о величии и достопримечательностях своей Жмеринки. Ему было немногим более пятидесяти, но выглядел он старше. К тому же был туг ha ухо. Разговаривая с ним, надо было кричать, что быстро утомляло, поэтому я предпочитал слушать, не раз засыпая под его монотонный полушепот. Когда его рассказы о Жмеринке порядком мне надоели, я попросил, чтобы он рассказал что-нибудь о себе самом.

— О себе мне, пожалуй, и рассказывать нечего! — возразил он. — Одни неудачи! Вся жизнь как-то вышла кувырком. Взять хотя бы молодость. Гулял я с девушкой Оксаной. Очень была хорошая девушка. Красивая, веселая, неутомимая плясунья, песенница редкая. Меня очень любила. Ну, думаю, женюсь — лучшей и желать нельзя. В Жмеринке в то время я был новый человек — никого не знал. Поэтому стал наводить справки о семье Оксаны. И что ж ты думаешь, отец и мать ее оказались нищими, живущими на подаяние. Хотя и сам я был далеко не богатым, но, посуди, жениться на дочери нищих было неловко. Стыдным и позорным это считалось в ту пору. Тяжело мне было, но я решительно порвал с Оксаной.

Несколько месяцев спустя она вышла замуж за другого. На свадьбу был приглашен и я. Любопытно, думаю, какие бывают свадьбы у нищих. Прихожу. Смотрю, свадьба как свадьба. И покушать, и выпить есть чего. На невесте подвенечное плате, очень дорогое. Музыкантов — хоть отбавляй, так как нищие со всей Жмеринки собрались сюда со своими инструментами.

Сел я в сторонке, кушаю куриный холодец, пью понемногу и наблюдаю. Как обычно делается, стали одаривать молодых. Нащупал я в кармане приготовленный для этого полтинник, жду, пока подойдут с тарелкой. Когда подошли, вынул я свой полтинник, кладу на тарелку, смотрю — а там ни одной серебряной монеты. Все десятки и пятерки золотые! Со стыда я чуть не провалился. Вышло так, как будто на свадьбе один я нищий, остальные все побогаче меня. Но главный удар мне был еще впереди. Неподалеку от меня сидел отец невесты. Когда с тарелкой подошли к нему, он вынул целую горсть золотых монет и положил их на тарелку. Столько денег я отроду не видел. Вот тебе, думаю, и нищий...

58

И так мне обидно стало и за себя, и за свою глупость и утерянное счастье! Встал я незаметно из-за стола и убежал со свадьбы. Целый месяц после этого ходил я мрачный и злой.

Много лет спустя я почти то же пережил из-за другой свадьбы. На этот раз я сам выдавал замуж дочь. Ею я только и жил. Учил, одевал, баловал. И вот пришло время выдавать ее замуж. Сватался на нее помощник паровозного машиниста. Трезвый, работящий, одним словом, хороший парень. Спрашиваю дочь: «Как, Любочка, выйдешь, или погуляешь еще?» Она отвечает:

- Он хороший парень, но сейчас арестовывают много рабочих. Выйдешь, а его заберут. Лучше я подожду, или выйду за военного.

- Умница, — говорю, — дочка, я сам об этом и не подумал.

Вскоре вышла Любочка за военного. И что ж ты думаешь, двух месяцев не прошло, как его арестовали. А первый жених и до сих пор, очевидно, на воле.

В том же 1937 году был арестован и я. Это был какой-то сумасшедший год. У нас ездили на грузовике ночью от дома к дому и забирали всех мужчин. Видимо, говорю я жене, очередь дойдет и до нас. Так и вышло: меня забрали.

На допросах мне опять повезло. Иных арестованных неделями избивали и калечили. Некоторые с ума сходили. А меня только два раза поколотили, я сразу все подписал. И, как видишь, отделался только барабанными перепонками. И то, нужно сказать, я до ареста еще начал терять слух. Это у меня профессиональное — я ведь кузнец.

- За что же тебя колотили и осудили? — спросил я.

- За что?! Ты что — дите неразумное или с неба только что свалился, не понимаешь, за что сейчас людей мордуют?

- Нет, не понимаю.

- Ты послушай, что старые люди говорят.

- А что они говорят?

- Говорят, что в Кремле рябчика подменили.

- Какого рябчика?

- Да ты что, не знаешь, кто рябой в Кремле?

- Сталин?

- Ну, Сталин, будь он трижды проклят!

- Кто же его подменил?

- Кто, кто. Кому надо, тот и подменил. Ты соображай. Взять нас нахрапом, в открытую, в первые годы революции, они не смогли. И сейчас мировая гидра поднять свой народ против на шей страны не в силах, потому и прибегла к хитрости. Одного рябчика в мешок, а другого подсунула на его место в Кремль. И теперь орудует изнутри. Мутит, крутит, сталкивает лбами. Земли и фабрик хотели? Вот вам и земли, и фабрики. Получайте и свободу, от которой у вас будут трещать ребра и лопаться барабанные

59

перепонки.

- Диканька далеко находится от вашей Жмеринки? — спросил я.

- Не очень, а что такое?

- Там, по утверждению Гоголя, водились черти. Вероятно, теперь они к вам перекочевали.

- Умничаешь и зубоскалишь, а чем ты можешь оправдать, нет, даже не оправдать, а объяснить это всеобщее распятие народа? Столько пакостей ни один черт сделать не в состоянии. Ну, ладно, спи себе, знай. Втравил ты меня в разговор, могут еще десятку добавить, — вдруг забеспокоился Иван Иванович. Натянув на себя бушлат, он повозился некоторое время на жестких нарах и затих — заснул.

ОШИБКА

60

ОШИБКА

Среди новичков, прибывших на Воркуту осенью 1936 года, я обратил внимание на одного очень изнуренного, средних лет человека. Меня заинтересовало выражение его лица. Похожее скорее на маску, лицо выражало одновременно и безразличие замученного существа, и застывший испуг, и невыразимую, безысходную грусть и обреченность. Тусклый взгляд его светло-голубых глаз, сосредоточенно устремленный куда-то вдаль, говорил о равнодушии к окружающему. Даже сидя за обедом, он жевал лениво, как отупевшее от побоев животное, неизменно устремив неподвижный взгляд в пространство. Мои попытки заговорить с ним ни к чему не приводили. Не желая быть назойливым, я оставил его в покое.„ Но несколько месяцев спустя, угрюмый человек неожиданно сам заговорил со мной, и я узнал его горькую историю.

— Я латыш, — так он начал. — Еще до революции, будучи рабочим, состоял в социал-демократической партии Латвии. Октябрьскую революцию встретил с восторгом, сразу же примкнул к большевикам, перенес все тяготы гражданской войны как боец знаменитой дивизии латышских стрелков. На моих глазах был убит мой родной брат — тоже восторженный сторонник Октября. Родители мои оставались за рубежом. После окончания гражданской войны я несколько лет учился'. Затем был ответственным работником на различных участках хозяйственной, партийной и советской работы.

Я был всегда решительным и убежденным сторонником генеральной линии нашей партии. С убежденностью фанатика боролся со всеми партийными и всякими группировками. Был совершенно убежден, что даже физическое истребление уклонистов, врагов партии, вызывается революционной необходимостью и целесообразностью. Даже когда в 1936 году, во время массовых арестов, начали забирать людей, связанных со мной долгими годами дружбы и работы, в искренности которых я раньше не сомневался, я не перестал верить в непогрешимость НКВД. Решительно и с возмущением порывал я всякие связи с бывшими друзьями, пытавшимися «раскрыть мне глаза». Я их считал тоже маскирующимися врагами народа.

В момент ареста я был совершенно спокоен, надеясь, что недоразумение, жертвой которого я стал, разъяснится в ближайшие несколько дней, и, вместе с извинениями смущенного следователя, я получу вновь свободу. Я, привыкший долгие годы чувствовать себя хозяином советской страны, был

61

очень уверен в себе. До сих пор не могу сообразить, какие шоры на глазах не давали мне на протяжении многих лет видеть жестокую действительность.

Можете себе представить, как я был ошеломлен, уничтожен навалившейся вдруг на меня отвратительной действительностью. Нет, это трудно передать словами. Представьте себе глубоко верующего человека, одиноко молящегося в часовне. Тусклый свет мерцающей лампады едва освещает лики святых. Усердно творя молитву и отбивая поклоны, человек доверчиво повинуется велению души, созерцая божественно-кроткий лик Спасителя. И, вдруг, подняв голову после очередного поклона, человек, вместо кроткого лика Спасителя, видит перед собой чудовищную и мерзкую пасть Сатаны!

Спокойно, с полным доверием я встретил своего следователя. Его часто улыбающееся, еще молодое лицо импонировало моему настроению. Почти весело, с примесью некоторой гордости, отвечал я на обычные анкетные-биографические вопросы. Даже последовавшие затем обвинения, фантастически нелепые по существу, вызвали у меня скорее облегчение, чем огорчение. Очевидная нелепость их, я полагал, позволяет мне тем легче их опровергнуть.

Судите сами. Меня, старого ортодоксального большевика, обвиняют в участии в националистической, контрреволюционной латышской организации, ставящей себе целью оказание «всемерной помощи» буржуазной Латвии, и в шпионской связи с ее генеральным штабом, который якобы и послал меня в 1918 году, как своего эмиссара, в Россию. Еще мне приписали связь с центром правых уклонистов и переписку с родным братом — офицером латышской армии.

Выслушав эту бредовую чушь, я совершенно спокойно заявил следователю, что достаточно самого общего знакомства с моей биографией, чтобы отвергнуть всю эту неумную мазню. И добавил, уже с возмущением, что у меня был только один брат, краснознаменец, большевик, который погиб, защищая Октябрь, а портрет его хранится в галерее героев Центрального дома красной армии.

По-прежнему улыбаясь, следователь предложил мне подумать и отпустил в камеру. На следующую ночь в мою одиночку ворвались, как видно пьяные, четверо служащих НКВД и, не говоря ни слова, стали меня избивать. Били резиной, кулаками, а когда я свалился, топтали ногами, неистовствовали, пока я не лишился сознания. Очнулся я на своей койке. Тело все ныло, точно по мне проехался тя-

62

желый трактор. Во рту чувствовалось присутствие чего-то постороннего — я выплюнул три выбитых зуба.

Бешеное возмущение клокотало во мне. Преодолев боль, я стал колотить руками и ногами в дверь, и когда в волчок глянул коридорный, я потребовал чернильный прибор и тут же написал резкое заявление прокурору республики. Копию этого заявления я адресовал в ЦК ВКП(б). На следующий день меня вызвали в кабинет следователя и снова, уже в его присутствии, избили до потери сознания.

А затем потянулись бесконечной чередой дни, один мучительней другого. Трудно даже предположить такую живучесть в человеке, какая оказалась у меня. Кроме жестоких избиений, которым я и счет потерял, я восемнадцать часов простоял у лампы. Представьте себе электрическую лампу триста или более свечей. Вас ставят в 20-30 сантиметрах от нее, — так, что лампа приходится на уровне глаз. По бокам сидят двое заплечных дел мастеров и все время следят, чтобы вы, не закрывали глаз и не отворачиваясь, смотрели на яркий электрический свет. В случае потери сознания вас обливают холодной водой, взбадривают резиновыми палками и снова ставят к лампе.

Больше четырех суток мне ни минуты не давали спать, заставляя стоять с открытыми глазами в положении «смирно». Терзали и другими приемами. Особенно мучительно было сидеть на остром уголке табуретки. Сажают тебя так, чтобы конец позвоночника, так называемый копчик, опирался на уголок табуретки. Боль возникает страшная. Редкий человек может долго выдержать это испытание. Эти так называемые утонченные методы постоянно чередуются с исступленными, зверскими избиениями.

С истинно латышским упрямством я переносил все эти мучительные надругательства. Следователь мой давно уже перестал улыбаться, а однажды, взбешенный моим нечеловеческим терпением, гневно воскликнул: «Да поймите вы, наконец, человека вашего масштаба мы не можем оставить на воле!».

Вскоре передо мной предстала целая группа латышей. Они, как попугаи, на все вопросы следователя отвечали «да». Среди них только двое были лично знакомы мне. Все они утверждали, якобы я вовлек их в свою контрреволюционную организацию. Глядя на их истерзанный вид, я понял, какой ценой следователь вырвал у них эти самообвинения.

Упорствуя, я продолжал

63

писать заявления прокурору. И однажды был обрадован словами следователя: «Пойдемте со мной. Сейчас вы увидите прокурора». Пройдя коридором и поднявшись этажом выше, мы вошли в просторный и светлый кабинет. За столом сидел человек в форме. По другую сторону стола, там, где обычно сидят посетители, я увидел жалкого человека. Все лицо его было в кровоподтеках, а один глаз совершенно заплыл от удара. Несколько секунд никем не прерывалось молчание. А затем следователь спросил меня: «Знаете вы этого человека?». Я ответил отрицательно. Но тот криво усмехнулся и назвал меня по имени. Только сейчас я узнал в нем заместителя московского областного прокурора по надзору за органами НКВД Евзерихина, с которым жил в одном доме и был лично знаком.

Я вспомнил, как этот человек, за год до того, рассказывал мне анекдот: в театральном фойе, дружески беседуя, сидели профессор и энкаведист. Проходящий мимо студент поклонился профессору. Обратите внимание, — заметил профессор, — это мой ученик Сидоров, такая балда: на зачетах не мог сказать, кто является автором «Евгения Онегина». Две недели спустя, встретившись снова с профессором, энкаведист, самодовольно улыбаясь, сообщил: «А знаете, ведь ваш Сидоров сознался, что это он написал «Евгения Онегина».

Теперь нам было не до анекдотов.

Возвратясь в камеру, я пробовал удавиться. Это была уже вторая попытка, но бдительность коридорного и на этот раз помешала мне умереть. Не видя, как уйти от жестоких истязаний, я решил последовать примеру «Сидорова», то есть подписывать, несмотря на всю их абсурдность, все протоколы, предлагаемые мне, а затем, во время суда, заявить, что все это ложь, добытая истязаниями.

С этого дня меня не только перестали мучить, но "перевели в общую камеру и улучшили еду. Подписывая всякую галиматью, я успокоил себя мыслью: в худшем случае меня расстреляют, ну что ж — лучше ужасный конец, чем ужас без конца!

Три недели спустя я в числе семи создателей мифической контрреволюционной организации предстал перед военным трибуналом. Суд шел при закрытых дверях. На скамьях публики было только несколько человек в военной форме и среди них — мой следователь. Не только в зале, но и в коридорах суда был усиленный конвой. После оглашения обвинительного заключения всех нас, подсудимых, спросили, признаем ли мы себя виновными в перечисленных преступлени-

64

ях, которые охватывали почти все пункты статьи 58-й уголовного кодекса РСФСР. Все без исключения ответили отрицательно и указали, что в результате пыток следствие вырвало у нас ложные признания. После небольшой паузы поднявшийся прокурор потребовал перерыва. Требование прокурора было удовлетворено. Мы, подсудимые были отправлены вниз, в подвальное помещение суда. Здесь каждый встретился со своим следователем и его подручными. Снова мы подверглись страшным истязаниям. Только наши лица палачи старались щадить, имея в виду, что мы снова должны предстать перед судьями. Больше часу длилось это неистовство, а затем заставили нас умыться и снова повели в зал заседаний трибунала.

Судебная комедия началась. И снова четверо из нас заявили суду о своей невиновности. Судьи сделали вид, что не верят в искренность наших заявлений, и быстро, быстро, комкая весь процесс, закончили судебное следствие. Прокурор в очень коротенькой речи, упирая на доказанность преступлений, потребовал расстрела всех обвиняемых. Едва удалившись на совещание, суд появился снова в зале и огласил приговор, суть которого мой слух уловил: в отношении меня — пятнадцать лет, обжалованию не подлежит. И еще: привести в исполнение немедленно.

Еще звучали последние слова приговора, как на меня набросились несколько конвоиров. Вмиг скрученные назад мои руки очутились в наручниках. «Вот оно, немедленное исполнение», — промелькнула у меня мысль, и рядом другая: «Но мне же пятнадцать лет, я ясно слышал?!» Ошибка, хотел крикнуть я, но тут же почувствовал, как в рот воткнули жесткий и противный кляп. Увлекаемый двумя конвоирами к выходу, я, сопротивляясь, глянул на судей. Двое стояли с папками, готовясь выйти в боковую дверь, третий, собирая со стола бумаги, глянул в зал и вдруг крикнул: «Не того! Он, и тот с бородой, — указал судья на меня, — имеют по пятнадцать лет, остальные к расстрелу!».

Снятые с моих рук браслеты немедленно очутились на руках другого обреченного. Освободившийся от кляпа рот, широко раскрываясь, жадно глотал воздух.

Дальнейшее следование этапом на заполярную каторгу — вам известно, — закончил мой собеседник.

- Но как вы себе объясняете совершающееся в нашей стране? — спросил я.

- Я слишком много размышлял над этим. Трудно, мучительно трудно преодолеть инерцию и сразу от-

65

вергнуть все то, во что верил, за что боролся и что прививалось жизнью на протяжении десятилетий. Но жестокая действительность раскрывает нам глаза, одному раньше, другому позже: это не подлинный, а подлый социализм.

АВАНЕС. РАССКАЗ СТАРОГО 3/К

66

АВАНЕС

РАССКАЗ СТАРОГО 3/К

В октябре, как только стали реки и установилась зимняя дорога, с Котласа регулярно пошли этапы заключенных на Крайний Север. Каждый день несколько групп по 30-40 человек уходили в разных направлениях. В середине ноября дошла очередь и до нас. Накануне наша бригада прошла медицинское освидетельствование; отобранных к этапу сорок человек провели через баню, выдали зимнее лагерное обмундирование: ватные бушлаты, телогрейки, ватные брюки, валенки и шапки-ушанки.

Одни утверждали, что этап пойдет в лес на заготовку шпал, другие говорили о бумажном комбинате, строящемся в сотне километров от Котласа, третьи называли конечным пунктом этапа поселок Чибью. И никто не только не угадал, но и не мог себе представить, что мы, метя снежную пыль, будем маршировать более тысячи километров и, потеряв по дороге три четверти этапников, через 53 дня очутимся за полярным кругом, где закладывалась "северная кочегарка" - на Воркуте.

В день этапа нас подняли раньше обычного, еще стояла глухая ночь, и в глубоком небе мерцали звезды. Как только мы вернулись из столовом, к бараку, скрипя полозьями саней, прибыла заиндевелая мохнатая лошаденка и люди стали укладывать в сани свои жалкие пожитки. Там уже лежали мешки с хлебом, боченок соленой трески, овес, сено и вещи конвоиров. Когда мы положили и свои "сидоры", сани были загружены до предела.

Среди назначенных на этап был и Аванес - рослый мужчина лет сорока, с характерным кавказским лицом.

Аванес - инженер-артиллерист. Больше года он находился в заграничной командировке, изучая технологию и организацию производства на орудийных заводах Европы. Еще так недавно - прошлым летом - он ходил по улицам Парижа. В августе, получив предписание начальства, вернулся в Москву. Зная о "трудностях роста" социалистического общества и будучи человеком практичным, Аванес при изучении технологии пушечного дела не забывал и своих личных потребностей. Когда он - в великолепном костюме, кожаном репине с фетровой шляпой на голове — сошел на перроне московского вокзала, дюжий носильщик с трудом тащил за ним два кожаных чемодана.

Аванес любил Москву. После долгой разлуки он с интересом оглядывал знакомое здание вокзала, наблюдал за деловитой суетой москвичей, и с удовольствием слушал звучащую кругом русскую речь. Он был искренне рад своему возвращению и, обогащенный опытом, готов был трудиться "на благо социализма" не покладая

67

рук.

Его приятно удивило, когда при выходе с перрона симпатичный молодой человек в приличном штатском костюме, окликнул его по имени, сообщил, что шеф послал за ним машину. Десять минут спустя машина с Аванесом проскочила Лубянскую площадь и въехала во двор управления НКВД. Два месяца спустя особое совещание заочно приговорило его к пяти годам заключения.

...Еще вчера Аванес, обращая на себя внимание зэков, ходил в кожаном реглане и хотя изрядно помятой, но все еще великолепной фетровой шляпе. Сейчас он не отличается от других заключенных. Вместо реглана на нем ватный арестантский бушлат, ватные брюки, валенки, на голове шапка-ушанка. Фигура его не изящна, но внушительна, а взгляд жгучих черных очей свиреп и мрачен.

Когда Аванес поднял и положил на сани свой роскошный кожаный чемодан, возница безо всякого почтения пихнул его ногой:

- Куда прешь свою дурацкую шарманку, не видишь - Полно! Обезьяны только недостает!

- Я тебе покажу обезьяну, холуй паршивый! - рассвирепел Аванес и ринулся к саням. Возница поспешно соскользнул с них на другую сторону и ретировался, а Аванес стал укладывать свои чемоданы.

Возница вернулся в сопровождении Коменданта из уголовников.

- Гражданин, снимите чемоданы! Нельзя столько вещей брать на этап, - приказал комендант. Он, конечно, был заинтересован, чтобы они остались в лагере. Стоявшие здесь же лагерные придурки - десятник, нормировщик, подрядчик и завларьком - пошептавшись, предложили Аванесу продать им вместе со всем, что было в них.

- Не могу я остаться без вещей, - объяснял Аванес. - Со дня на день меня могут освободить. Я послал письмо наркому Серго, он помнит меня, я два раза был у него на приеме!

Пока у ворот происходила перекличка отбывающих, Аванес сумел уговорить кого-то из соэтапников помочь ему нести чемодан, обещая за это подкармливать и снабжать куревом в дороге. Затем захлестнул веревкой второй чемодан, пристроил его, точно ранец, за плечами и вместе с остальными вышел из ворот лагеря. Три конвоира в коротких полушубках, туго затянутых ремнями, с винтовками в руках, считали выходящих. Белобрысый конвоир, видимо, старший, сделал несколько шагов навстречу этапникам, цвиркнул сквозь зубы слюной и стал выкрикивать давно всем известные слова конвойного ритуала. "Этап, слухай мою команду! В колонну стройся, не растягиваться, не отставать. Шаг вправо, шаг влево считаю побегом и стреляю без предупреждения. Трогай!" Передний конвоир, вскинув приклад винтовки под

68

правую руку, сделал несколько шагов, оглянулся и, убедившись, что все следуют за ним, решительно направился к руслу реки. Пропустив всех, сзади пристроился второй конвоир с собакой. Третий конвоир - в резерве, он сидит на санях. Завтра он уступит свое место другому конвоиру, два дня будет шагать, а на третий день - снова в резерв.

Бледный рассвет едва-едва обозначился, густой белый туман окутывает Вычегду. Скрипит укатанный снег под ногами. Изредка звякнет в заплечной сумке ложка о котелок. Бодро проходим первые километры пути. Несмотря на сильный мороз, многие уже расстегивают бушлаты. Через каждые пять километров - короткий привал. Все садятся или ложатся на снег, курят, лениво болтают. У кого есть - достает из сумки кусок мерзлого хлеба и жует. Пять минут истекли, и снова идем дальше и дальше по руслу реки. Когда, наконец поздним вечером впереди замаячит огонек, люди невольно ускоряют шаг, зная, что он означает близость этапной землянки, где можно выпить кружку горячей воды и, прижавшись друг к другу, поспать до утра. Утром этапники получают дневной паек - 600 граммов мерзлого хлеба, кусок соленой трески. Каждый пятый день - дневка. В этот день, кроме хлеба и трески выдается горячая баланда. Дневки через одну — обязательно в каком-нибудь лагерном пункте. Этап ведут в баню, меняют белье, на подводу грузят свежий хлеб и треску, оставляют заболевших, если у них температура не ниже, чем 37 и три десятых.

Иногда срывается, кружит, свистит, швыряет в лицо жестким снегом пурга. Наметает сугробы, слепит глаза, валит с ног. Талый снег, смешиваясь с потом, струится по лицам. Напрягая все силы, люди медленно продвигаются, увязая в снегу. Только поздно ночью вконец измученные добираются этапники до очередной землянки.

На второй день пути один из чемоданов Аванеса был принят на сани. Еще через день уже и второй чемодан лежал там. Но спустя неделю сани снова загрузили запасом хлеба, и чемоданы пришлось нести. Так повторялось много раз. Первые сотни километров Аванес бодро шагал со своим чемоданом по укатанной дороге. Вдоль Вычегды, Выми, Ухты и Ижмы встречались деревни и лагерные пункты, где, имея деньги, он мог покупать и съестное, и махорку для носильщика. Бодрость Аванеса поддерживалась также надеждой на скорое окончание пути. Никто из нас не знал о конечной цели нашего этапа, и все были уверены, что он закончится со дня на день в одной из ближайших лагерных "командировок" И только спустя месяц, когда, оставив позади около тысячи километров, мы очутились на реке Уса, конвой объявил нам, что этап следует на Воркуту. Это сообщение удручающе подействовало на нас. Мы не сомневались, что нас гонят в необжитые, гиблые места где-то а

69

в Заполярье, куда продовольствие и почта доставляются только в летние месяцы.

Двигаясь вверх по Усе, мы уже с первых дней убедились, как редки жалкие зырянские деревни и лагерные точки в пути. И чем дальше - тем реже, и тем менее укатанной и ровной становилась дорога по реке. Чувствовалась близость полярного круга. Сильные морозы сменялись неистовой пургой. Из сорока человек, вышедших из Котласа, девять заболевших и сильно обмороженных этапников были оставлены в лагерях по дороге. Несмотря на плохую дорогу, короткий зимний день и предельную усталость, люди должны были по-прежнему проходить ежедневно 30-45 километров, отделявших одну этапную землянку от другой.

Последнюю дневку наш этап сделал в Сивой Маске — убогой зырянской деревушке из нескольких изб. Дальше не было ни жилья, нм лагерных пунктов ни этапных землянок - голая однообразная тундра. До Воркуты оставалось еще 5-6 переходов, тем более тяжелых, что здесь кончалась дорога, по которой могли пройти сани. Теперь мы должны были сами нести и свои вещи, и недельный запас хлеба и трески, а главное – ночевать в лютую январскую стужу под открытым небом.

На следующий день, без всякого предварительного сговора, мы взбунтовались, потребовали от конвоя двухдневного отдыха и двойную пайку хлеба. После короткого совещания конвой удовлетворил наши требования. Шестьдесят часов, проведенные в Сивой Маске, прошли преимущественно во сне. Собранные в одной зырянской избе, грязные, давно не бритые, люди валялись, тесно прижавшись друг к другу на голом полу в самых причудливых позах. Клубы махорочного дыма, нестерпимая вонь от потных человеческих тел и одежды были невыносимы даже для невзыскательного хозяина избы. Перебравшись с семьей к соседу, он время от времени наведывался к нам, но, постояв две-три минуты у дверной притолоки, крутил носом и уходил. Вечером при свете коптилки, как обычно во время дневок, шла картежная игра, перемежаемая оживленной торговлей. Картами увлекались уголовники, их в этапе было десять человек. Торговлей — почти все остальные. Торговали махоркой — рубль цыгарка, меняли хлеб на махорку, перочинные ножи, мундштуки, котелки и т. д. На другой день в продаже появилось вареное собачье мясо по 10 и 20 рублей за кусок. Вскоре обнаружилось, что уголовники в сенях избы, где находились конвоиры, захлестнули петлей казенную овчарку и удавили се. Вдоволь наевшись недоваренного мяса, остатки они пустили в продажу, боясь держать при себе. Поздно вечером конвоиры свистали свою собаку, заглядывали и в нашу избу. Утром изучали следы на снегу и, наконец, обнаружили голову и шкуру овчарки. Со-

70

бравшись вместе, они рассматривали шкуру и долго о чем-то совещались. После обеда белобрысый конвоир пришел в нашу избу и долго молча вглядывался в лица.

- Что ты делал па воле? - спросил, наконец, ближайшего к нему зэка.

- Автомехаником был.

- А ты?

- Доцентом был.

- Это что такое?

- Ну, педагог, учитель.

- А, учитель, понимаю. Куришь?

- Курил бы, да нечего.

- Ну, пойдем со мной, дам махорки.

Поступок белобрысого конвоира удивил и заинтересовал нас. Пока отсутствовал доцент, высказывались самые различные предположения. Пришли к почти единодушному мнению, что подкупом и угрозами, а может быть, и побоями, конвоиры пытаются заставить доцента рассказать, кто убил казенную собаку. Но час спустя вернулся улыбающийся доцент, зажав в кулаке полпачки махорки. Оказывается, конвоиры позвали его, чтобы он грамотно написал "Акт о смерти собаки, последовавшей от удара лошади, сопровождавшей этап". Благополучное завершение истории с казенной собакой успокоило и развеселило этапников. Цена на собачье мясо немедленно поднялась.

Аванес на последние деньги купил четыре куска мяса. Один он съел полусырым еще утром, а три оставшихся доваривал вечером в котелке. Когда мясо сварилось, он завернул его в тряпочку и сохранил для дороги, а бульон выпил.

Шестого января нас подняли задолго до рассвета, предложили разобрать свои вещи с саней, выдали по три кило хлеба и по килограмму трески. В полной темноте, поеживаясь от резкого северного ветра, перехватывающего дыхание, этап двинулся дальше. Несмотря на мороз и холодный ветер, вскоре мы не только согрелись, но и вспотели. Двигались мы, как и прежде, по руслу Усы. Оно становилось все уже. По берегам кое-где торчали одинокие хвойные деревья. Небольшие стайки белых куропаток перелетали с дерева на дерево, лакомясь хвойными иглами. Когда окончательно рассеялась утренняя мгла, вдали показалась величественная горная цепь Уральского хребта. По мере нашего продвижения все выше и грандиозней выглядели горы. Казалось, они росли и шли навстречу нам.

В отличие от других, старшим конвоир шел на лыжах. Он то уходил далеко вперед, то возвращался, покрикивая на отстающих. На привалах он задерживался дольше всех - то подвязывал лыжу, то копался в своем вещевом мешке. И когда мы уходили уже далеко-далеко, он догонял и обгонял нас. За спиной у него, кроме небольшого мешка и винтовки, болтался, точно метелке, пучок длинных прутьев карликовой березки. Назначение этих прутьев долгое время оставалось для нас загадочным. Высказывались всякого рода предположения и домыслы.

71

Многие склонялись к тому, что прутъями "старшой" будет сечь отстающих. Другие утверждали, что прутья, воткнутые в снег, будут служить вешками, указывающими, где лежат погибшие в пути заключенные.

Уже в первый день марша от Сивой Маски, несмотря на двухдневный предварительный отдых, усиленную пайку хлеба и мясо собаки, то один, то другой из этапников, чтобы облегчить себя, бросал на привалах свои вещи. Тот вытащит из мешка ботинки с галошами, повертит их в руках, полюбуется и, тяжело вздохнув, швырнет в снег. Тот бросает вольное пальто, костюм или белье. И чем дальше мы шли, тем больше оставалось на снегу брошенных вещей.

Растянувшись темной узкой цепочкой, точно гусеница, бесшумно и медленно двигается этап. К вечеру затихает ветер, заметно крепчает мороз. Крупные яркие звезды загораются в глубоком небе. Погруженная в величественный покой, молчит безъязыкая тундра, а над ней неистово мечутся сполохи полярного сияния.

Только в полночь объявил конвой большой привал. Инстинктивно, точно овцы, сбившись в большую кучу, люди упали в снег и сейчас же уснули. Два-три часа спустя, почувствовав холод, все станут шевелиться во сне, сжиться и плотнее прижиматься друг к другу, а еще через час, окончательно проснувшись, дрожа всем телом и щелкая зубами, сами станут торопить конвой, чтобы двигаться дальше. Конвоиров уговаривать не нужно. Хотя они молодые, тренированные, лучше одетые и сытые, но, провалявшись несколько часов в яме, вырытой в снегу, они тоже щелкают зубами и спешат размяться и согреться в дороге.

Пересчитав выстроившихся людей, старший конвоир махнул рукой, а сам по обыкновению задержался. Оглянувшись, я увидел, как, освещая электрическим фонариком яму, в которой мы спали, он что-то искал, отходил в сторону, и снова возвращался к яме. Днем, взглянув на "метлу", болтающуюся у него за спиной, я убедился, что прутьев там осталось значительно меньше. "Старшой" после привала подбирал более или менее соблазнительные вещи, брошенные зэками, зарывал их в снег поодаль от ямы и втыкал на этом месте прутик, чтобы на обратном пути найти их и подобрать.

По-прежнему стояла ясная морозная погода. Крепкий мороз без ветра не страшен этапнику. Страшны пурга и бездорожье. Тем не менее, невыспавшиеся, шагая по глубокому сыпучему снегу, мы быстро уставали и часто требовали привала. Многие на ходу дремали, иные спотыкались и падали. На местах привалов оставалось все больше брошенных вещей.

Заметно выдыхался и Аванес. Огненные глаза его угасли, скорбно торчал большой нос, еще более распухший на морозе. И все его похудевшее, сплошь заросшее темной щетиной лицо выражало тоску, уста-

72

лость и безразличие. Утром он с немалым трудом уговорил своего носильщика взять чемодан.

К концу дня все так уставали, что с наступлением темноты этап вынужден был останавливаться на ночлег. Три-четыре часа спустя снова били на ногах. Правда, некоторых конвою пришлось поднимать пинками и прикладами. В один из последних переходов носильщик Аванеса съел последний кусок мяса и категорически отказался нести дальше проклятый чемодан. Связав оба чемодана ремнем, Аванес взвалил их на себя и понес.

Спали мы у обрывистого берега, укрывшись от резкого северного ветра. Рядом на берегу одиноко стояло корявое хвойное дерево. Когда проснулись, было светло. Конвоиры уже поднялись. Топчась возле своей ямы и громко хлопая рука об руку, они, широко осклабившись, смотрели все б одну сторону. "Вот это дело!" - воскликнул один из этапников и устремился к берегу. Глянув туда, мы замерли от неожиданности. Все дерево было украшено, точно рождественская елка. Всюду на ветвях висели великолепные вещи: белоснежные сорочки, кальсоны, цветные носки, галстуки, воротнички, желтые полуботинки, две шляпы, реглан и множество других вещей. Легкий ветер развевал пестрые кашне, парусили сорочки. А вокруг дерева, задрав голову, деловито ходил Аванес, развешивая все новые и новые веши. Собравшись к дереву, заключенные с восхищением рассматривали заграничные вещи. "А ведь сегодня восьмое января, стало быть, но старому стилю - первый день рождества", - сказал пожилой зэк, перекрестился и высоким тенором запел: "Рождество Твое, Христе, Боже наш..." Стоящие рядом подхватили и весь этап включился в хор, оглашая морозный воздух тундры нестройными, хриплыми, простуженными голосами.

- Давай становись! - закричал конвоир, потрясая винтовкой. Через минуту, вскинув за плечи сумки, люди шагали дальше, то и дело оглядываясь на одинокое дерево, приветливо махавшее нам вслед своим необычным нарядом. Дерево давно скрылось из глаз, но люди, еще вчера смотревшие с ненавистью на Аванеса и его чемоданы, теперь то и дело приветливо и мягко заговаривали с ним.

"Старшой", по обыкновению отстав, догнал нас только после второго перекура. Разгоряченное бегом лицо сияло, глаза светились торжеством и радостью. Увидев его, зэки громко заговорили о шакалах, наживающихся на чужой беде.

В тот же день, поздно вечером, мы достигли устья убогой речушки Воркута. Следуя ее руслом, через два дня, едва живые, доползли до рудника. Собственно, никакого рудника там еще не было, и все население, размешенное в нескольких палатках, едва ли превышало двести человек. Преобладали уголовники. Сутки спустя наши конвоиры на двух оленьих нартах

73

уехали обратно. Аванес и отсюда продолжал писать жалобы "в центр" по поводу своего незаконного ареста и осуждения. Два года спустя он, болея куриной слепотой, возвращался вечером из столовой, заблудился, ступил в запретную зону и был застрелен часовым...

ТРОЦКИСТЫ

74

ТРОЦКИСТЫ

Среди троцкистов на Воркуте было много студентов, "завершивших" свое академическое образование по тюрьмам и лагерям. Вот он — в ватной телогрейке и таких же брюках, с торчащей в разных местах ватой, сидит на нарах с испитым бледно-желтым небритым лицом. Широкая блестящая лысина от морщинистого высокого лба уходит к затылку. И кажется, перед вами не молодой человек тридцати лет, а "дядя", перешагнувший уже полстолетия. Только живые карие глаза свидетельствуют, что это он - Александр Слетинский. Тот самый Саша, который, кажется, совсем недавно с громким смехом ходил в толпе таких же юношей и студентов по коридорам Московского университета.

В 1927 году во время дискуссионного собрания в университете, на котором представителю сталинского ЦК Емельяну Ярославскому студенты не дали говорить и восторженно, с пением "Интернационала" несли на руках к автомашине его оппонента — оппозиционера X. Раковского, всеми ненавидимый презренный приспособленец, ректор университета Андрей Вышинский, всунув пальцы в рот, стал свистеть, провоцируя скандал, чтобы обратить этим "подвигом" на себя внимание сталинцев. Горячий Саша не разгадал замысел провокатора, бросился к нему и несколько раз хлестко смазал его по лицу. Другие студенты, следуя примеру Саши, сбили с ног Вышинского, пинали и топтали его ногами. Потеряв пенсне, весь в пыли, с разбитым носом, ползком выбирался Андрей Януарьевич из толпы разъяренных студентов. На его незначительном, лакейском лице был выражен испуг. Но тут же он сменился блудливой улыбкой. Вышинский добился своего. О его "подвиге" стало известно Сталину. С этого дня и началась .настоящая карьера Вышинского. С этого же времени, вплоть до расстрела в 1938 году, находился в заключении Александр Слетинский.

Сергей Ивлев - тоже бывший студент. Московского высшего технического училища. Осенью 1927 года он был инициатором захвата самой большой аудитории МВТУ для проведения нелегальной конференции оппозиционеров Москвы. Он охотно и с видимым удовольствием рассказывает об этом.

- Нелегальные собрания оппозиционеров в частных квартирах уже явно не удовлетворяли. Желающих посетить их было так много, что никакие квартиры не могли вместить. Поэтому встал вопрос о созыве более массовых собраний. С этой целью была намечена к захвату самая большая аудитория нашего училища. В день предполагаемого собрания, за два часа до его начала, я обманным образом взял ключ от аудитории. Сказал, что учебная часть разрешила провести занятие географического кружка. В семь часов вечера, как только я открыл аудиторию, со всей

75

Москвы стали прибывать толпы студентов и рабочих-оппозиционеров, заранее оповещенных через своих организаторов. Их собралось более трех тысяч. Аудитория и примыкавший к ней коридор были заполнены до отказа. На собрание прибыли Троцкий, Каменев, Зиновьев. Необычайный подъем и единодушие царили на этом собрании. Пламенные слова вождей оппозиции падали на благодарную почву. Вскоре о собрании узнали в Кремле. По тревоге были подняты курсанты школы им. В ЦИК, размещавшейся там, была усилена охрана Кремля. Одновременно для разгона собрания была послана группа членов ЦКК во главе с Емельяном Ярославским, вместе с ним прибыл и Маленков. Однако все попытки их пройти в аудиторию были бесплодны. Масса людей, стоявших в коридоре, не пропускала их. А когда Ярославский, упорствуя, стал кричать издали, предлагая разойтись и закрыть собрание, грозя исключением из партии, его просто вытолкали, наградив изрядным количеством пинков. Вертевшийся здесь же Маленков приказал перерезать электропровода. Аудитория погрузилась во мрак. Но организаторы собрания предусмотрели такую возможность и заранее припасли целый портфель стеариновых свечей. И когда председательствующий на собрании Л. Б. Каменев торжественно провозгласил: "Рассеем сталинский мрак ленинским светом!" - под восторженные аплодисменты в разных концах аудитории загорелись десятки свечей. Собрание с еще большим подъемом продолжалось почти до десяти часов вечера. В это время Маленков метался по студенческому общежитию МВТУ, собирая сталинских приверженцев для разгона собрания. Метались и аппаратчики из московского комитета партии, мобилизуя своих надежных людей. К концу собрания из всех районов Москвы к зданию МВТУ на трамваях и грузовых автомобилях, прибыло несколько тысяч вроде бы сталинцев. Но эти случайно собранные люди держались пассивно, а некоторые из них даже присоединялись к оппозиционерам. Закончив собрание, оппозиционеры выходили с песней из аудитории и выстраивались двумя плотными шпалерами в коридоре и во дворе. Под их охраной беспрепятственно прошли к своим автомашинам Троцкий, Каменев и Зиновьев.

Потом начались аресты активных оппозиционеров. Мы отчаянно сопротивлялись, и попытки ареста студентов не всегда удавались. Как только в студенческое общежитие являлись чекисты, сразу же открывались двери многих комнат и в коридор выбегали студенты с криком: "Долой жандармов, долой опричников!" И чекисты трусливо убегали. Не имея возможности арестовывать студентов в их общежитиях и институтах, они стали выслеживать и хватать их на улицах. Так был схвачен и я...

- Вы хотя и немного сделали, но все же бунтовали, — заметил пожилой человек, внимательно слушавший рассказ Ив-

76

лева, — а я совсем, как кур во щи, попал. Ваш брат, вы - троцкисты - довели. И осужден я просто за сущий пустяк. Проявил элементарную вежливость, и вот — пожалуйте бриться! — пять лет. Корректор я, работал долго в Институте Ленина. Работа моя была сугубо техническая, сами знаете: где точку или запятую поставить... Директором у нас долгое время был Лев Борисович Каменев. Верите, я с ним даже ни разу и не говорил. Беспартийный я, и к тому же мелкая сошка, о чем он будет со мной говорить? Разве только поздоровается, проходя мимо. А нужно сказать, он был очень простой и доступный человек. И конечно, умница большая. Ну, сняли его с института, потом назначили полпредом в Италию. В день отъезда наши сотрудники пошли провожать его на вокзал, и я увязался. Думаю - неприлично, почти три года он был шефом, и неизвестно еще, какую роль будет играть дальше. Несмотря на понижение, все же полномочный министр и наш представитель в Италии...

Приходим на вокзал, а там, батюшки мои, тысячи людей. Пришли, значит, тоже провожать. Когда приехал Лев Борисович, народ точно с ума сошел, кричат, приветствуют Каменева, всячески ругают Сталина. Милиция и гепеушники стоят, как воды в рот набрали. Когда он сел в вагон и паровоз дал сигнал, вижу — совсем ошалел народ: падают на рельсы впереди паровоза один за другим. Сотни людей, прилично одетых, и даже дамы легли на рельсы. Начальник станции прибежал, стал уговаривать: "Товарищи, расписание скорого поезда нарушаете". А товарищи лежат себе, хоть бы хны. И так не меньше получаса. Потом Льву Борисовичу дали приказ вернуться. Сел он в автомашину и, сопровождаемый криками "ура", поехал домой. Тут только я понял, что это была демонстрация оппозиционеров. Чтобы не повторилась эта демонстрация, Каменева через два дня отвезли из Москвы автомашиной до следующей железнодорожной станции, и там уже он сел в поезд, а демонстрантов полегоньку стали на цугундер брать. Взяли и меня на заметку, ячейка института знала о моем участии в проводах. Сначала уволили с работы, а в 1935 году арестовали "за контрреволюционную троцкистскую деятельность", дали пять лет лагерей. Вот и проявляй после этого уважение к знаменитому человеку...

- Был и я тогда на вокзале, - отозвался другой собеседник.

- Так вы тоже по этому делу сидите? - радостно, точно встретив родственника, воскликнул корректор.

- Нет, я по делу Фишелева.

- А кто такой Фишелев?

- Фишелев был директором образцовой типографии в Москве, которая нелегально напечатала платформу оппозиции в 1927 году, а я был наборщиком и участвовал в этой работе. Да, это была работенка, скажу я вам! - прищурив глаз, мечтательно, с оттенком гордости произнес наборщик. - И никакой там стахановщины и социа-

77

листических соревнований, а труд был подлинно социалистическим. День и ночь, день и ночь! Обложку дали невинную: Д. Фурманов, "Мятеж", а внутри - платформа оппозиции. Всю ночь без перекура и без отдыха. И Фишелев здесь же. "Вы бы отдохнули", - говорим ему. "Потом там, на Лубянке, отдохнем", - отвечает улыбаясь.

Каждый час подлетает авто, готовую продукцию берет и айда. Больше тридцати тысяч экземпляров уже тиснули. Фишелева к телефону позвали. Вернулся — сияет. Москва, - говорит, - уже читает нашу продукцию. И кое-где в провинции читают. А мы все жмем, все жмем. Только в одиннадцатом часу, перед обедом, влетели, как бешеные, гости с Лубянки. Всех под метлу. И сверстанные полосы тоже забрали. Когда нас сажали в машину, смотрим - шофер наш катит. Хитрый, чертов хохол. Увидел, что делается, не остановился, проехал дальше... Сообразил!

- Ну, а что же с Фишелевым потом сделали? — спросил корректор.

- Таких людей, сам знаешь, боится Сталин, их в первую очередь уничтожают. Подробностей не знаю, но замучили, конечно.

- Славин и Рудаков - тоже троцкисты. Славин - молодой, темпераментный, дерзок на язык. До ареста он был студентом. Рудаков - пожилой, с землистым небритым лицом и печальными карими глазами. Речь его нетороплива, формулировки точные и убедительные. Он старый партиец.

Славин резко и пренебрежительно отозвался о сталинской конституции, о которой в ту пору кричала вся советская печать.

- Конституция, конечно, для простачков и партийных жуликов из западно-европейских компартий, - согласился Рудаков. — В руках диктаторов любая конституция превращается в клочок бумаги. И эта "золотая" конституция тоже... Едва она была обнародована, как авторы ее — Бухарин и Радек — стали жертвами произвола. Помимо всего прочего, конституция свидетельствует также о том, что советская система, утратив революционный характер, вступила, если можно так выразиться, в фарисейский период, когда бесстыдная и наглая ложь в сочетании с голым насилием стала основным инструментом политики. Все это элементарно... Ну, а наши позиции, - ты уверен, что они без порока? — вдруг спросил он.

- Что ты хочешь сказать? — откликнулся Славин.

- Да вот мы кричим: вся беда в том, что нет внутрипартийной демократии. Допустим, мы победили бы, ввели в партии демократию... А для народа как же?

- И для народа, конечно!

- А с диктатурой пролетариата как же?

- Но диктатура ведь для подавления эксплуататорских классов только...

- Да где ж они классы у нас эти эксплуататорские?

- Тем лучше! Чем меньше

78

этих эксплуататорских элементов, тем шире демократия для народа!

- Ну, а если народ пожелает послушать представителей других партий или почитать их литературу, тогда как?

- Это совсем ни к чему!

- А ты откуда знаешь, что народу к чему, а что ни к чему?

- Если б мы пришли к власти, мы дали бы народу материально обеспеченную жизнь, и он восторженно поддержал бы нас...

- Чепуха! Вот тебе, голодному сейчас, как волк, дай любые деликатесы, но оставь в этом лагере, ты бы долго восторгался?

- Ну, ты крайности берешь, это же тюрьма!

- А ты думаешь, народ сытый, но без свободы, - это не тюрьма?

- Во всяком случае, в борьбе со Сталиным народ поддержал бы нас...

- Просто потому, что сейчас из двух зол мы, вероятно, меньшее. А когда мы уселись бы плотно, - народ, в борьбе за свои свободы, очевидно, под держал бы наших противников из других партий, которые пообещают ему гораздо больше, чем мы!

- Мне кажется, ты уже рас терял коммунистические идеалы.

- Идеалы идеалами, а ты мне скажи: вот, к примеру, коммунист, директор института, - согласится он, чтобы его сын стал там сторожем или уборщиком? Нет, конечно, он его будет готовить в профессора, в инженеры. Также не согласятся и наш большевистский генерал, министр, секретарь обкома, чтобы их дети были солдатами или подметальщиками, или простыми рабочими. Они будут изо всех сил готовить своих детей также в генералы, в министры. Для этого у них и возможностей больше, и материальных средств. И получается, что власть и господство переходят по наследству от отца к сыну, в одной и той же касте или классе. Вот тебе и бесклассовое общество при социализме! Как же это так, а? Выходит снова надо делать революцию?!

- По-твоему, не надо было и браться за оружие?

- Да, пожалуй, что и не надо было браться за оружие в октябре 1917-го!

- Надо было, как говорил Каменев, идти вместе с другими социалистическими партиями в революционный парламент и толкать его на рельсы эволюционного, демократического социализма. И для нас, и для народа было бы много лучше...

ВОРКУТИНСКАЯ ТРАГЕДИЯ

79

ВОРКУТИНСКАЯ ТРАГЕДИЯ

Летом 1936 г. прибыло на Воркуту более трех тысяч политических заключенных.

Наиболее многочисленной и организованной группой среди вновь прибывших были троцкисты. Это были настоящие, убежденные троцкисты, до конца остававшиеся верными своей платформе и вождям. В 1927 г. по решению XV партийного съезда они были исключены из партии, а затем арестованы. Находясь все время в заключении и ссылке, они по-прежнему считали себя большевиками-ленинцами, а Сталина и его сторонников — «аппаратчиков» — квалифицировали как ренегатов коммунизма. На руднике их было около пятисот человек, а по всему Воркутпечлагу около тысячи. Их вождями и руководителями были: Сократ Геворкян, Владимир Иванов, Коссиор, Мельнайс и бывший секретарь Л. Троцкого Познанский.

На руднике троцкисты жили компактной группой в двух больших палатках. Они были единственной значительной группой политзаключенных, открыто критиковавшей сталинскую «генеральную линию» и оказывавшей организованное сопротивление тюремщикам, игнорируя лагерные порядки. Работать в шахте они категорически отказались. Физически работали только на поверхности, и не десять-двенадцать часов, как другие заключенные, а только восемь.

Впрочем, работать долго им не пришлось. Осенью того же 1936 года, вскоре после московских судебных инсценировок над вождями оппозиции: Зиновьевым, Каменевым и другими, — вся группа троцкистов объявила голодовку, требуя:

- отменить незаконное решение НКВД о переводе троцкистов из административной ссылки в концлагеря. Дела политических противников режима должны решаться не Особым Совещанием НКВД, а в открытых судебных заседаниях;

- рабочий день в, лагере не должен быть более восьми часов;

- питание заключенного не должно зависеть от его выработки. Выработка должна стимулироваться не хлебной пайкой, а денежной компенсацией;

- разделить в бараках и на рабочих участках политзаключенных и уголовный элемент;

- переселить политзаключенных-инвалидов, женщин и стариков из заполярных лагерей в лагеря, рас положенные в лучших климатических условиях.

Это была беспримерная в условиях советских ла-

80

герей массовая голодовка протеста политзаключенных. В ней участвовало около тысячи человек, половина из них находилась на руднике. Начавшись 27 октября 1936 г., голодовка продолжалась 132 дня и закончилась только в марте 1937-го.

Голодовка произвела очень сильное впечатление на всех политзаключенных лагеря. На руднике примерно 30-40 нетроцкистов присоединились к голодающим. Другие, солидаризируясь с требованиями троцкистов, считали, однако, голодовку безнадежным делом: плетью обуха не перешибешь. Многие отдавали себе отчет в том, что при нарастающем в стране безудержном терроре голодовка, являясь пассивной формой протеста, неизбежно обречена на неудачу, а ее участники — на истребление.

Голодовка троцкистов закончилась их полной «победой». В марте 1937 года им объявили радиограмму Центрального Управления НКВД такого содержания: «Объявите голодающим заключенным Воркутпечлага, что все их требования будут удовлетворены».

Прекратив голодовку, троцкисты через некоторое время пошли на работу. В шахту их не посылали. Работали исключительно на поверхности, а некоторые — даже в конторе рудоуправления в качестве счетоводов, бухгалтеров, экономистов и т. д. Их рабочий день не превышал восьми часов, и питание не зависело от нормы выработки.

Интерес к ним прочих политзаключенных стал угасать. С наступлением весны внимание заключенных рудника приковала к себе цинга. Полярный климат, изнурительные работы в шахте, отсутствие овощей, мяса, жиров, сахара и даже соли в рационе, состоявшем только из скудной пайки хлеба и пары ложек прелой ячневой каши, привели к массовым заболеваниям. Цинга поражала ноги, грудь, глаза. Весной в шахтерских бараках из 200-250 человек на работу могли выходить ежедневно десять-пятнадцать. Остальные без всякой медицинской помощи валялись на нарах. Когда тундра оголилась от снега и появилась зелень, больные выползли из бараков и перешли на подножный корм. Ползая на карачках, точно животные, они выискивали дикорастущий щавель, лук и другие съедобные травы и корешки.

Все с нетерпением ждали открытия навигации, надеясь, что на рудник доставят продукты питания и медикаменты. Но навигация немногим улучшила бытовое положение людей, одновременно сильно ухудшив их моральное состояние. Радио сообщало о но-

81

вых судебных процессах в Москве, а из рассказов прибывших в новых этапах стало известно о массовых арестах, пытках, издевательствах и расстрелах в застенках НКВД по всей стране. Вначале этому не хотели верить, тем более, что новые этапники говорили об этом неохотно и чаше намеками. Но постепенно люди сближались, разговоры становились откровеннее. Прибывали всё новые этапники из России, встречались друзья и знакомые, не верить им было уже нельзя, тем более, что в бане люди видели на них следы побоев и пыток.

Летом 1937 г. на левом, противоположном берегу речки Воркута была заложена шахта «Капитальная № 2» и началось строительство «Большой Воркуты». Все вновь прибывающие этапы и часть наших людей были направлены туда. Вскоре там сосредоточилось более двух тысяч заключенных. Люди жили в палатках и были заняты сборкой деревянных жилых домов, котельной, мехмастерской, бани, пекарни, небольшая часть их работала на проходке вертикального ствола новой шахты. Бытовые условия здесь были еще хуже, чем на руднике. До самой зимы не было бани, не было питьевой воды. Наевшись вонючей трески, люди вынуждены были пить гнилую болотную воду. Вшивость и болезни одолевали заключенных.

Среди старых заключенных, так же, как и среди только что прибывших, было немало людей, нетерпеливо ожидавших осени. В том году исполнялось двадцать лет большевистской революции. Люди надеялись, что правительство ознаменует этот день прекращением террора в стране и объявлением широкой амнистии. Тем более, что незадолго до этого была помпезно принята многообещающая «Сталинская золотая конституция». Но осень принесла еще большие разочарования. И без того тяжелый, режим в лагере резко ухудшился. Нарядчики, десятники и бригадиры-уголовники, получив новые указания лагерной администрации, вооружились палками, стали нещадно избивать заключенных за всякие действительные и мнимые упущения на работе. Охранники, стоя на сторожевых вышках у самых палаток (шахта «Капитальная Ms 2»), буквально глумились над заключенными. Забавляясь, стреляли ночью в выходящих из палаток на оправку в пределах зоны людей. Или, скомандовав: «Ложись!», часами заставляли раздетых людей лежать на снегу. Неожиданно приказом по лагерю была запрещена всякая переписка с родными. Срочно, не считаясь с бездорожьем, из лагеря удаляли всех вольнонаемных. И, наконец, всех политзаключенных, отбывших срок,

82

задерживали в лагере на неопределенное время. Вскоре начались массовые аресты среди заключенных. И зловещая тень старого кирпичного завода тяжким гнетом легла на сознание людей.

Старый кирпичный завод был расположен на берегу ручья Лех-Воркута в тридцати километрах от Воркутинского рудника. В двух-трех километрах от кирпичного завода проходила линия узкоколейной железной дороги, связывавшей рудник с рекой Уса. В летнее время по этой дороге вывозили воркутинский уголь к Усе для дальнейшей транспортировки водным путем. В зимнее время из-за снежных заносов всякое движение по железной дороге замирало и всех з/к, занятых на линии, переводили на другие работы. Затерянный в снежной пустыне старый кирпичный завод на протяжении зимних месяцев был полностью изолирован от внешнего мира, а з/к, находящиеся на нем, лишены были возможности общения с другими лагерниками. Это географическое положение старого кирпичного завода и наличие бараков, изоляторов, кухни и помещений для охраны и администрации и послужило основанием для превращения его в место, где разыгралась Воркутинская трагедия.

Старый кирпичный завод всегда, со времени его построения (1931 г.), был штрафным изолятором. Сюда направляли со всех лагерных точек и отделений Воркутпечлага наиболее провинившихся з/к. Здесь постоянно отбывали наказание 200-300 штрафников. В его казематах, при строгой изоляции, морили голодом наиболее упорных отказчиков от работы. Немногим было лучше положение и тех з/к, которые месили глину, формовали и обжигали кирпичи. Худая слава об этом штрафном изоляторе доходила до самых отдаленных лагерных точек еще задолго до того, как на нем разыгралась последняя кровавая драма.

Осенью 1937 г. по указанию начальника Третьей части (лагерное НКВД) Воркутинского рудника Васильева на старом кирпичном заводе, несколько в стороне от его производственных строений, были поставлены четыре большие брезентовые палатки, рассчитанные на 250 человек каждая. Палатки были обнесены густой сетью колючей проволоки. Чтобы не допустить общения обитателей одной палатки с другими, между палатками также были установлены проволочные заграждения. За изгородью были сооружены четыре сторожевые вышки. Внутри палаток, справа и слева, тянулись сплошные двухъярусные нары, а в проходе установлены по две железные печки на палатку. Рядом с палатками были построены из теса уборные.

83

По завершении этого планового строительства начался плановый отбор людей. Всех людей, находившихся на старом кирпичном заводе, разбили на три группы. Геворкяна, Райтмана и других нескольких вожаков троцкистов, эсэра Малиновского, уголовника-рецидивиста Орлова, его любовницу 3. Маевскую (племянницу известного белого генерала Май-Маевского), четверых евангелистов, находившихся на старом кирпичном заводе уже более двух лет, и других, всего около семидесяти человек, вызвали по списку и водворили в одну палатку, (за исключением женщин, которых изолировали отдельно). Другую группу, сорок человек, только уголовников, определили для обслуживания бани, прачечной, кухни, каптерки и т. д. А всех остальных отправили этапом на рудник.

Вскоре группами по 15-20 человек стали прибывать на кирпичный завод охранники. Всего их прибыло около ста человек. Одетые в новые дубленые полушубки, ватные брюки и валенки, вооруженные автоматами, преимущественно молодые, 22-27-летние деревенские парни, свежезавербованные после отбытия воинской повинности. Знали ли они, для какой службы их привлекли обещанием длинного рубля в тундру? Видимо, знали. Потому что с первых же дней, заняв посты на вышках, распропагандированные своим начальством, они точно лютые звери относлись к заключенным.

Тем временем лагерное НКВД (Третья часть) приступило к реализации своих планов по заготовкам «врагов народа». Кривой на левый глаз сержант службы НКВД Буденко в сопровождении четырех охранников появлялся ночью то в одном, то в другом бараке. Вызвав по списку людей, он приказывал им собраться с вещами. Отправив арестованных в землянку-изолятор (по-лагерному, кандей), Буденко направлялся за следующими жертвами. А разбуженные в бараках люди долго еще возятся на жестких нарах. Дымят махоркой и тихо переговариваются. Аресты беспокоят и нервируют людей. Нервируют не только арестуемых, но и остающихся пока «на воле». Кровавые московские процессы, истерические крики изо дня в день по радио (радиоточки были в каждом бараке) с требованием беспощадной расправы с «врагами народа», рассказы прибывших в 1937 году новых этапников о жутких пытках и массовых расстрелах, охвативших всю страну, не оставляли места для иллюзий. Морально терроризированные люди потеряли сон, стали бояться друг друга, подозревая в каждом доносчика, провокатора и осведомителя Третьей части.

84

В землянке-изоляторе арестованные не засиживались. Уже на второй, на третий день их вызывали в Третью часть, где Васильев со своими помощниками вел допросы. Следственных дел заключенных, на основании которых они были осуждены, Васильев не имел. Дела эти хранились в архивах НКВД в Москве или в архивах судов. Но это не смущало Васильева. Установив личность допрашиваемого и убедившись, что он троцкист и участник голодовки протеста или же осужденный по статье 58-й и что на него имеется донос лагерного осведомителя, Васильев задавал несколько вопросов, формулировал краткое заключение и отправлял человека на старый кирпичный завод. Но даже этот беглый и короткий допрос требовал значительно большего времени, чем арест человека в бараке. Поэтому в землянке-изоляторе, вмещавшей не больше 30-40 человек, образовалась пробка. По приказу Третьей части был превращен в тюрьму большой деревянный дом, в котором жили вольнонаемные. Плановая работа конвейера была восстановлена. Каждую ночь Буденко арестовывал людей, каждый день после допросов Васильев отправлял на кирпичный завод 20-30 человек.

Палатки быстро заполнялись. Люди прибывали не только с рудника и шахты «Капитальная № 2», где производил отбор Васильев, прибывали с Нового Бора, Усть-Усы, Адаха, Кочмеса, Покчи и других многочисленных лагерных пунктов, расположенных вдоль Усы и Печоры, где орудовали уполномоченные Третьей части Воркутпечлага.

В бассейне рек Ухта и Чибью одновременно тоже производилась селекция заключенных, но здесь орудовало уже другое управление Третьей части и обреченных людей концентрировали в окрестностях Чибью. В первую очередь арестовывали преимущественно троцкистов и прочих участников массовой голодовки протеста. Затем стали забирать социалистов-революционеров, социал-демократов-меньшевиков, анархистов и других политзаключенных и, наконец, наиболее злостных отказчиков от работы и замешанных в лагерном бандитизме рецидивистов-уголовников.

Некоторых троцкистов, в том числе Вл. Иванова, Коссиора, сына Л. Д. Троцкого Сергея Седова, который неосторожно отказался в 1928 году следовать за своими родителями в изгнание за границу, специальным конвоем направили в Москву. Видимо, Сталину казалось недостаточным просто убить их в тундре. Его садистская натура жаждала не только крови. Он хотел предварительно безмерно унизить и подверг-

85

нуть их истязаниям, вынуждая ложные самообвинения. Первые двое бесследно исчезли в застенках Лубянки, а Сергей Седов, после Лубянской обработки, был «судим» в Свердловске, где до ареста он работал инженером на электростанции, и, как сообщали газеты, «сознался во вредительстве, убийстве» и многих других «преступлениях», за что был приговорен к расстрелу.

В начале зимы 1937 — 38 гг. на старом кирпичном заводе было сконцентрировано около тысячи двухсот заключенных. Собранные здесь люди по своему социальному положению в подавляющем большинстве были трудящиеся. Рабочие, служащие, колхозники и интеллигенция. Самой значительной группой, пожалуй, была интеллигенция. Интеллигенция не старой, дореволюционной школы, а новая, выросшая уже после революции. Разнообразен был также и национальный состав. Преобладали русские, было много евреев, украинцев, грузин, белорусов и т. д. Человек двадцать было иностранных подданных.

Наиболее многочисленной политической группировкой являлись троцкисты. Их было около половины общего числа. Были также с.-р.: Руденко, Малиновский и др.; с.-д.-меньшевики: Раинский, П. Иванов, Рыбник и др.; анархисты, евангелисты и пр. Много было людей беспартийных, случайно попавших в тюрьму и так же случайно угодивших на кирпичный завод. Кроме того, человек 70-80 было уголовников-рецидивистов.

Палатки были совершенно переполнены. Никакой горячей пищи людям не выдавали. Их дневной рацион состоял только из 400 граммов полусырого хлеба.

Как люди вели себя в палатках до начала расстрелов? По-разному. Нужно представить себе сотни самых разнообразных по возрасту, национальности, по взглядам, образованию, моральным и идейным принципам людей, случайно собранных и изолированных в тесных и вонючих палатках. На протяжении нескольких месяцев, вплоть до расстрела, люди были абсолютно отрезаны от мира. Ни радио, ни газет, ни писем. Только редкие, торопливые и случайные сообщения (радиопараши) безграмотных уголовников, обслуживавших палатки, давали скудную свежую пишу для размышлений.

Уголовники, в массе своей, вообще мало рассуждали. Они не первый раз уже были в лагерных изоляторах. Многие были не первый раз и на старом кирпичном заводе. И голодать им пришлось тоже не впервые. Поэтому они вели себя беспечно, точно дети, не

86

подозревая о близкой опасности. Обычно, сгруппировавшись где-либо на верхних нарах, они сквернословили и резались в карты, проигрывая с себя одежду, обувь и даже пайку хлеба. Или рассказывали преувеличенные и просто лживые истории о своих воровских или любовных похождениях. Иногда пытались стянуть что-либо из вещей или пайку хлеба у политзаключенных. На этой почве разыгрывались скандалы, а иногда и драки. Нужно сказать, что огромное преобладание политических и их организованность, особенно троцкистов, не давали возможности уголовникам развернуть в палатках их воровские таланты. Когда начались расстрелы, и в первую же группу попал их главарь Орлов, уголовники поняли, что на этот раз с ними не шутят, заметались в панике, стали сквернословить по адресу политических: «через вас, контриков, и мы должны погибать!» — и принялись писать заявления Кашкетину, обещая «безотказно работать и честно перековаться». Но было уже поздно, никто из них ответа не получил.

Были и среди политических з/к люди неискушенные и наивные, не потерявшие еще веру в правду и справедливость советской власти. Одни из них склонны были думать, что людей просто собрали в изолятор и, некоторое время подержав в условиях сурового режима и голода, снова переведут на общий режим. Другие расценивали суровый режим и наличие многочисленной охраны как верный признак массовых этапов за пределы Воркутинского рудника. Те и другие неохотно слушали людей, высказывавших самые мрачные предположения. «Не может быть, чтобы без вины, нового следствия и суда расстреляли», — возражали они.

Троцкисты и сторонники других политических группировок, будучи еще до изоляции на кирпичном заводе достаточно осведомлены о положении в стране и зная природу сталинской диктатуры, в большинстве отдавали себе отчет, зачем их собрали сюда.

Если уголовники преимущественно увлекались картежной игрой, то политические коротали дни и долгие вечера игрой в шахматы, шашки. Вели общие или групповые беседы, выспрашивали иностранцев о быте и жизни в их странах (в нашей палатке были четыре немца, один француз, один американец и негр из Французской Африки), говорили о прочитанных книгах, о театре и т. д. Долгими днями и вечерами, при неослабевающем внимании многочисленных слушателей, старый педагог плел причудливые узоры древнегреческой мифологии. А молодой инженер Пет-

87

ров, страстный и талантливый музыкант, организовав любителей, вооруженных жестяными кружками, котелками, ложками, гребешками, часто устраивал великолепные джазовые концерты. Особый восторг слушателей вызывала популярная в то время песенка: «Катя, Катюша, купеческая дочь, где ты гуляла в минувшую ночь», которую напевал сам дирижер Петров под аккомпанемент оркестра. При этом он так неподражаемо владел комической мимикой, что люди, несмотря на обстановку, не могли удержаться от смеха. В соседней палатке был артист Московского оперного театра. Он часто пел, особенно вечерами. Исполняемые им вещи и замечательный тенор доставили много радости всем людям. Даже свирепые охранники, стоящие на сторожевых вышках, не всегда решались прекратить его пение.

Иногда приглушенными голосами пели созвучную настроению свою, воркутинскую, автор которой тоже сидел в одной из палаток.

За полярным кругом,

в стороне глухой.

Черные, как уголь,

ночи над землей.

Только воет вьюга...

……………………

Нередко из противоположного конца палатки, где гнездилась уголовщина, в ответ неслась ругань: «ну, завыли, контрики!» — и бесшабашная похабщина:

Продай, мама, лебедей,

вышли денег на блядей

………………………..

………………………..

В первых числах января нас водили в баню. Банщик-уголовник сообщил, что на рудник прилетел самолет, на котором прибыло какое-то важное начальство. Это сообщение вызвало оживленные разговоры в палатках. Вскоре «важное начальство» прибыло к нам на кирпичный. Это были три лейтенанта НКВД, молодые люди, не старше тридцати лет, и прокурор Коми АССР — тощий, высокий человек лет сорока пяти. Видя, с каким подобострастием прокурор увивается около всесильных лейтенантов, эсер Малиновский назвал его «комическим прокурором».

Лейтенанты прочно обосновались у нас на кирпичном. Они стали почти ежедневно вызывать на доп-

88

рос людей из палаток. В течение десяти-пятнадцати минут вызванного бегло опрашивали, грубо оскорбляя и сквернословя, а некоторых награждали и зуботычиной. Никаких конкретных обвинений людям не предъявляли. Допросами руководил лейтенант Кашкетин.

В числе первых был вызван троцкист, бывший член ЦК Армении, старый большевик Вираб Вирабов. Возвращаясь с допроса в сопровождении двух конвоиров, Вирабов громко кричал и жестикулировал: «Я тебе покажу, как бить... щенок, вонючка, гадючий недоносок! Меня, старого революционера, по лицу бить... сволочь сталинская, фашистские палачи!..» Его взъерошенные седые волосы трепал ветер, перекошенное злобой и ненавистью лицо с горящими глазами было страшным. Конвоиры, сжимая в руках автоматы, при каждом резком выкрике или взмахе руки вздрагивали и замедляли шаги.

Допросы производились в январе, феврале и закончились только во второй половине марта. Вопреки чекистской традиции, ночью заключенных не беспокоили, вызывали только днем. Закончив допросы, лейтенанты и прокурор целую неделю, видимо, совещались и оформляли документы, а заключенные валялись на нарах, ожидая решения своей судьбы.

В конце марта, перед полуднем, в палатках огласили список на двадцать пять человек. В числе их были троцкисты Геворкян, Вирабов, эсер Малиновский, уголовник Орлов и другие. Им выдали по килограмму хлеба и приказали собраться с вещами для следования в этап. Некоторые поспешно собирались, желая скорее покинуть постылое место. Другие хмуро и неохотно собирали в мешки свои жалкие вещи. Один уголовник, проигравший в карты свои новые валенки, показывал конвоицу свои ноги, обутые в безобразные рваные опорки. «Собирайся, собирайся, получишь новые валенки!», — успокаивал его конвоир. Удивляло обилие конвоиров. Их было не менее двадцати человек. Однообразно одетые в новые дубленые полушубки, туго подтянутые ремнями, они стояли тесной группой у ворот, негромко разговаривая между собой.

Сборы этапников были недолгими. Вскинув тощие мешки на плечи, простившись с друзьями, напутствуемые пожеланиями счастливого пути, они вышли из палаток. Еще несколько минут слышалась перекличка у палаток, и, наконец, этап тронулся. Все дальше и дальше слышался топот и скрип снега под ногами. Настороженно и чутко прислушивались в палатках к

89

этим звукам, и, когда звуки замерли, люди сразу оживленно заговорили. Одни утверждали, что этап пошел на Обдорск, другие — на Покчу.

Так в оживленных беседах прошло минут двадцать. Внезапно совсем недалеко, под обрывистым берегом ручья Лех-Воркута, у подножья кирпичного завода, раздался звук залпа. Сейчас же за ним последовал второй, затем одиночные беспорядочные выстрелы. На несколько минут всё смолкло, и снова, один за другим, два одиночных выстрела.

На короткое время в палатке воцарилась абсолютная тишина. Затем заволновались, зашумели люди. Там и сям послышались истерические крики, люди бессмысленно метались, оглашая палатку ревом. Стоявшие на вышках часовые открыли стрельбу в воздух из автоматов. Возбуждение и крики в палатках постепенно стали затихать. С новой силой они возобновились, когда проходили мимо возвращавшиеся с расстрела охранники. По их адресу из всех палаток раздавались оскорбительные крики: палачи, убийцы, сталинские опричники и т. д.

Затем в палатках наступила гнетущая и тоскливая тишина. Люди мучительно пытались осмыслить совершившееся. Пытались понять: кого и по каким признакам расстреливают? Невольно каждый сравнивал себя с первыми двадцатью пятью, взвешивал свои и их «вины».

Мучительно медленно тянулось время. Так прошла ночь, затем в напряженном ожидании весь следующий день, снова ночь. И только на третий день — опять список. Теперь уже сорок человек. Снова хлебная пайка и глумливый приказ: «приготовиться с вещами на этап». Некоторые от истощения и страха с трудом передвигались. Четверо заупрямились, не выходили из палатки. В палатку вошли охранники. Став у входа, скомандовали: «Ложись!». После этого двое, оставив оружие, прошли в глубь палатки и одного за другим вывели отказчиков. Никто из них сопротивления уже не оказывал.

И на этот раз, затаив дыхание, люди слушали, как удаляется этап. Давно уже заглохли звуки шагов, а люди напряженно и болезненно вслушиваются в немую тишину. И помимо воли, все настойчивей и ярче, растет у людей тайная надежда: «Быть может, в самом деле на Обдорск?»

Проходит тридцать, сорок минут, и уже наиболее нетерпеливые торопятся полушепотом поделиться своими мыслями с ближайшим соседом. Но недосказанные слова замирают на устах. Где-то вдали, в направлении

90

узкоколейной железной дороги, глухо и нестройно хлопают беспорядочные выстрелы. И эти-выстрелы не только отбирают жизнь у казненных, но одновременно убивают и надежду на жизнь у еще живых людей в палатках.

Второй «этап» окончательно убедил обитателей палаток в их обреченности. Почти ежедневно затем вызывали 30-40 человек. Каждый с трепетом слушал оглашаемый список. Названные молча выходили. Вещей с собой уже не брали. Иные крестились, другие отвратительно ругались. Полученный хлеб некоторые с поспешной жадностью жевали, другие бросали в палатку остающимся. Характерно, что в каждый список обязательно включали несколько человек из уголовного рецидива.

Почти одновременно два человека из нашей палатки сошли с ума. С одним из них, с пожилым белорусским крестьянином Трофимчуком, я прежде жил в одном бараке на руднике. Был он старательным и неплохим шахтером. На кирпичный завод он попал следующим образом. Был конец июля, утренняя смена уже ушла на работу. В барак возвращались шахтеры ночной смены. Расталкивая людей в дверях, точно бомба, ворвался нарядчик Масолов.

- Трофимчук! Где Трофимчук? — кричал он. На верхних нарах зашевелилась груда тряпья, из-под нее высунулась голова. — Я Трофимчук!

- Ты почему на работу не идешь?

- Хватит уже! Отмантулил шесть лет, еще в середу кончился мой срок, а сегодня, сам знаешь, понеделок.

- Ты не один такой, всех задерживают до особого распоряжения. Есть люди, уже четыре месяца и больше пересиживают, а на работу все же идут.

- И пусть себе идут, а я не пойду, вот и весь сказ!

- Смотри, хуже будет, еще довесок схватишь лет пять.

- А ты не грози, иди и докладуй, — и Трофимчук снова сунул голову в тряпье. Через два дня его забрали в изолятор, а затем отправили на кирпичный.

Когда начались расстрелы, он вдруг заволновался.

- Позвольте, как же это так, — обращаясь к соседям, говорил он, — я ведь сижу за поросенка. За собственного поросенка, которого я продал на базаре, меня раскулачили и вот сунули сюда, что я общего имею с политикой? Тем более и срок свой уже я отбыл. Незаконно меня держат и могут по ошибке еще и ухлопать. — И вдруг, повернув перекошенное злобой лицо к троцкистам, он задыхаясь закричал: — Вы —

91

куманьки, за власть, за чины деретесь, а мне жизнь нужна. На кой ляд мне ваша власть и чины! Жить я хочу!

Несколько дней он лежал на нарах с открытыми глазами, ни на что не реагируя. Когда увели третью группу на расстрел, он слез с нар, подошел к горящей железной печке, поднял ее и со всей силы бросил оземь. Накаленный уголь и пепел разлетелись вокруг. Люди бросились сгребать огонь, а Трофимчук ударил еще раз печку ногой и вдруг закричал истошно, пронзительно и жутко. Затем стал метаться по палатке и, наконец, залез под нары, продолжая кричать. Долго кричал Трофимчук, наводя жуткий страх на людей. Только поздно ночью, вконец обессиленный, он затих. Два дня он лежал под нарами, не подавая признаков жизни. На третий день его вызвали в «этап». Но Трофимчук не выходил из-под нар. Трое охранников с большим трудом вытащили его оттуда. Трофимчук отчаянно сопротивлялся, кусался, бил ногами, цеплялся руками за нары, кричал, и только, когда его вытащили и втолкнули в толпу обреченных, он вдруг стих и сосредоточенно стал расстегивать и снова застегивать бушлат.

Один раз из палаток были вызваны на «этап» сразу около ста человек. Только из одной нашей палатки было взято двадцать шесть человек. В числе их были Мельнайс, поляк Иосиф, Руденко, Славин, Крайнев, немцы Зеньке и Шмидт и др. з/к, преимущественно троцкисты. Несколько человек из нашей и других палаток отказались выходить. В то время как вошедшие в палатки охранники стали выводить и выносить отчаянно сопротивлявшихся людей, снаружи, где стоял «этап», послышались сначала разрозненные, нестройные, затем всё более крепнущие и сильные голоса, поющие «Интернационал». Через минуту, почти одновременно, в хор вплелись голоса людей соседних с нами палаток, а затем и наши люди точно по команде включились в один мощный поток грозных звуков. Сгрудившись в проходе и стоя на верхних нарах, люди, напрягая всю силу своего голоса, как будто от этого зависело их спасение, пели неистово, грозно и молитвенно.

Охранники моментально удалились из палаток. Явившиеся из резерва несколько десятков других охранников густой цепью, держа на изготовку оружие, оцепили палатки. Этап немедленно увели, оставив лиц, отказавшихся выходить из палаток. Долго еще было слышно, как удаляющийся этап оглашал тундру мощными звуками «Интернационала». Перекликаясь с

92

ним, рокотали голоса обитателей палаток. Закончив гимн, люди начинали его сначала. Так длилось минут тридцать-сорок, пока, наконец, не услышали отдаленные звуки выстрелов в тундре.

Рядом со мной на нарах находился совсем старый человек. Получив утром хлебную пайку, он согревал на печке воду в ржавой консервной банке, крошил и долго размачивал хлеб и затем, забравшись на нары, медленно ел, не жуя, часто вытирая нависшие в беспорядке усы тыльной стороной ладони. Взгляд его выцветших серых глаз внимательно и строго проглядывал из-под длинных седых косм-бровей. И весь его вид почему-то напоминал мне образы раскольников, идущих на самосожжение. Звали его Афиногеном Федоровичем. Он был уральским рабочим. В 1898 г., в первый год организации Социал-Демократической Рабочей Партии в России, он вступил в ее ряды. После раскола партии он пошел с большевиками и оставался в их рядах до 1936 г., т. е. до своего ареста. В царское время за свою революционную деятельность он несколько раз подвергался арестам и отсидел в общей сложности шесть лет в тюрьме. После революции он неоднократно выдвигался на ответственную работу в советский аппарат, но всякий раз возвращался на свой завод, не перенося, по его словам, «удушливой и бюрократической атмосферы». Формально не примыкая к оппозиции, он резко и систематически, особенно в последнее десятилетие перед арестом, критиковал язвы советской действительности. Чтобы нейтрализовать его влияние в среде заводских рабочих, Афиногена Федоровича, вопреки его желанию, перевели на пенсию, а два года спустя пригласили в НКВД.

Когда пели «Интернационал», Афиноген Федорович стоял в проходе между нарами. Сняв с головы шапку, он крепко сжимал ее в руке и, напрягая все силы, широко открыв беззубый рот, пел гимн, которому отдал всю свою жизнь. Его побагровевшее лицо было строгим и торжественным. Из-под густых сивых бровей непреклонной гордостью и отвагой светились ожившие глаза. И еще долго после окончания гимна он оживленно суетился в проходе. Столкнувшись со мной, он пожал мне руку. «Это лучшая минута в моей жизни, — проговорил он. — Какие молодцы!» Это последнее замечание, вероятно, относилось к ушедшим на казнь.

Возбуждение в палатке длилось долго, поэтому никто из нас не заметил, как скрылся Афиноген Федорович. Только спустя несколько часов его нашли пол нарами удавившимся.

93

Во избежание новых осложнений охранники стали теперь брать людей небольшими группами, по 30-40 человек. Иногда по два раза в день.

Палатки заметно пустели. Теперь редкий день не забирали людей. Вскоре были взяты двое болгар-анархистов, троцкист Слетинский, меньшевик Раинский и другие. Когда этап был собран, откуда-то привели еще шесть женщин. Среди них были украинская коммунистка Шумская, жены Косиора, Мельнайса, Смирнова (жена большевика с 1898 года б. наркомпочтеля Ив. Никитича Смирнова; дочь Смирнова Ольга — молодая девушка, увлекавшаяся музыкой, годом раньше была расстреляна в Москве). Одна из женщин передвигалась на костылях. Позже мы были очевидцами, как несколько раз к мужчинам, идущим на расстрел, присоединяли небольшие группы женщин. Как правило, при расстреле мужа, если его жена находилась в лагере, она автоматически подлежала тоже расстрелу, а у более значительных оппозиционеров подлежали расстрелу не только жены, но и дети, достигшие двенадцатилетнего возраста.

В нашей палатке был худощавый рыжий мужчина лет сорока пяти. Как-то утром он обратился к соседям по нарам:

«Я вам говорил, что учителем был на воле. Я обманывал вас. Не учителем, а заместителем областного прокурора по надзору за органами НКВД по Челябинской области был я. Теперь уже нет смысла скрывать это. Не хочу анонимом умирать. Люди думают, что в нас, в прокурорах, главное зло. Мы наблюдаем за органами НКВД и руководим их работой. Это пустая фикция. Не мы, а они за нами наблюдают. Фигурой прокурора только прикрывают они свои преступления. Пользуясь неограниченной властью, эта опричнина в любой момент может не только потребовать смещения любого прокурора, но и состряпать на него дело и без суда расстрелять в своих застенках. Тяжелая и гнусная роль прокурора в наших условиях. Для непосвященного обывателя он гроза и носитель законности. К нему обращаются люди с жалобами на незаконные и просто бесчеловечные действия энкаведистов, а он, вместо помощи и защиты невинных, вынужден выискивать крючки и формальные поводы для оправдания преступников из НКВД.

В 1934 году к нам в Челябинск приехал Лазарь Каганович. Он имел миссию выкачать хлеб из колхозов области. Вызвав начальника областного НКВД, он дал указание выбрать из каждого района по несколь-

94

ко председателей колхозов, туго сдающих хлеб государству, и расстрелять как контрреволюционных саботажников. НКВД спешно состряпало дела на семьдесят три человека. Когда дела поступили ко мне для формального штампа, я просто очумел и, не зная, что это инициатива Лазаря, задержал дела, надеясь договориться о передаче их в народный суд. На другой день вечером вызвали меня в обком.

- Почему вы задерживаете дела о контрреволюционном саботаже в колхозах? — выпучив наглые глаза, спрашивает меня Каганович.

- Большинство, — говорю, — привлеченных председателей, Лазарь Моисеевич, являются коммунистами, какая же контрреволюция может быть с их стороны?

- Грош цена таким коммунистам, которые интересы своих колхозных мужиков ставят выше интересов государства и партии! И таким прокурорам, которые до сих пор не расстреляли ни одного председателя колхоза, тоже грош цена! Ступайте.

В ту же ночь меня и арестовали. Обвинили в контрреволюционном саботаже, а через два месяца дали десять лет. Да что говорить обо мне. Когда я сидел в Свердловской пересыльной тюрьме, там находился областной прокурор Арсеньев, большевик с дореволюционным стажем, старейший работник советской юстиции. Его посадили только за одно слово «тю». Получив секретный циркуляр об усилении репрессий по различным делам, он, читая и поражаясь нелепостью отдельных мест циркуляра, машинально карандашом на полях против этих мест несколько раз написал: «тю», «тю». Когда он вышел, секретарь увидел это «тю» и немедленно сообщил в центр. Этого оказалось достаточно, чтобы прокурора посадить в тюрьму. Нам, как и многим трудящимся людям нашей страны, во время революции казалось, что большевики имеют в мешке курицу, несущую золотые яйца. Народ верил, хотел верить в это и пошел за большевиками. А потом оказалось, что в мешке большевиков не только никаких золотых яиц, но и курицы нет, а просто отвратительный клубок ядовитых змей. Правда, большевистские факиры продолжают утверждать, что это не змеи, а курица, но кто же им теперь верит? Поэтому они и злятся, неистовствуют, спешат уничтожить всех, кто не верит, особенно тех, кто имел возможность глянуть в мешок».

На дворе слегка пуржит. Мельчайшие снежинки, точно мучная пыль, проникают сквозь полотно палат-

95

ки и ровным слоем ложатся на верхних нарах. В палатке наполовину пусто. Все люди могли бы уместиться на нижних нарах, но лежащие наверху не сходят вниз. Нахлобучив шапки-ушанки, обутые в валенки, они кутаются в бушлаты и не оставляют свои обжитые места. В палатке разлита тоскливая тишина. Давно уже не играют в шахматы и шашки, не ведут групповых бесед. Большинство людей лежат на нарах. Только несколько человек топчутся в проходе между нар. Люди ждут. Выпив свои сто грамм спирту, охранники должны сейчас явиться в палатки. Чутко ловит ухо малейшие внешние звуки. Гулко хлопает рукой об руку часовой на вышке, нетерпеливо ожидая смены. Шуршит слегка на полотняной крыше снег, переметаемый ветром. Но вот где-то далеко слышится неопределенный шум. Он быстро нарастает. Уже явно слышен топот многочисленных ног. Некоторые из лежащих людей вскакивают и начинают бегать в проходе все быстрей и быстрей. Как только у палаток появляются охранники, бег прекращается, люди шмыгают на нары и проход моментально очищается.

Услышав свое имя, бывший прокурор слез с нар и, как был, полураздетый, направился к выходу. Пройдя более половины палатки, он вдруг повернулся и опрометью бросился назад. За несколько шагов до задней, обитой досками стенки палатки он оттолкнулся, подпрыгнул и ударился головой о стену. Удар, видимо, был очень сильный, вся стена задрожала, а самоубийца, конвульсивно вздрагивая всем телом, лежал на полу. От лба к затылку, через всю голову его, зияла, точно ножом рассеченная, кровавая рана. Из ушей, рта и носа, пенясь, струилась кровь. Произошло все это так быстро, что стоявший у входа в палатку охранник, не понимая, в чем дело, продолжал торопить: «Ну, что там? Давай выходи!» Кто-то крикнул: «Уже весь вышел». — «Что есть?» — заорал охранник, боясь пройти в глубь палатки. Услышав, что человек умер, он позвал других охранников. Тело самоубийцы вынесли и положили на снегу. Когда этап был собран, тело погрузили на сани. Лошадь, чуя свежую кровь, храпела и нервно била копытом, идя вслед за «этапом».

Никто из нас не обратил внимания, что бывший прокурор всякий раз перед вызовом людей на «этап» обычно сидел на нарах разутый и полураздетый, оставаясь только в брюках и нижней сорочке. Видимо, самоубийство он задумал значительно раньше его осуществления. Не удивил нас и метод самоубийства. От новых этапников мы знали, что этот метод само-

96

убийства (удар головой о стену) был изобретен заключенными в советских тюрьмах во время ежовшины. Не в состоянии перенести нечеловеческие пытки и издевательства чекистов, люди предпочитали ударом головы о стену покончить с собой.

Позже в нашей палатке еще один заключенный покончил самоубийством. Он перерезал стальной пряжкой от брюк себе вены ночью. Люди видели, как он несколько дней кряду точил пряжку о стенки печки.

Уцелевшие еще в палатках люди не были уже похожи на тех, которыми они были до начала расстрелов. Измученные ожиданием, они внутренне завидовали своим уже мертвым товарищам. Для тех, по крайней мере, уже всё кончено. Нервное перенапряжение постепенно приводит к потере остроты чувств, к отупению и почти к безразличию. Я говорю «почти», потому что где-то глубоко задавленной все же тлеет у человека до самого конца искра надежды, «авось, минует меня чаша сия». Без этой сдерживающей искры, люди, вероятно, потеряли бы равновесие и контроль над собой и прорвались бы каким-либо необузданным поступком.

Немалую роль в сознании обреченного играет чувство коллектива. Окружение подсказывает ему линию поведения. Стыд и желание не уронить свое человеческое достоинство облегчает жертве восприятие психологии коллектива. Ожидание вызова на казнь людей в палатках ужасно угнетало. Но неизмеримо ужасней гнет ожидания казни для человека, находящегося в одиночном заключении.

Это так же бесспорно, как и то, что люди глубоко верующие, или преданные идеям, или захваченные ненавистью к своим палачам, легче и мужественней умирают. В этом мы могли убедиться, наблюдая, как шли на казнь троцкисты, меньшевики, эсеры и евангелисты.

Перед лицом близкой и неизбежной смерти все, конечно, чувствовали страх. Но большинство людей подавляли или, точнее, внешне не обнаруживали, либо в меньшей степени обнаруживали его, чем те немногие, которые теряли сознание, услышав свое имя, или, как безумные, бесцельно метались вдоль палатки, или, наконец, повизгивая и рыдая, обращались к конвоирам: «Товарищи, ярв чем не виновен, за что вы губите, у меня семья, дети». Таких потерявших контроль над своими действиями и словами было немного. Так же, как немного было и лиц бравировавших, выкрикивавших лозунги, проклинавших своих палачей и т. д., идя на расстрел.

97

Людьми, идущими на казнь, овладевает состояние легкого столбняка. Безнадежность, безвыходность и неизбежность парализуют волю и способности мыслить. И даже походка людей изменяется. Человек, точно оглушенный ударом бык, идет раскачиваясь, полубессмысленно глядя прямо перед собой. Только немногие, с очень сильной волей, или болезненные, не отдающие в полной мере отчета о предстоящей казни ведут себя иначе.

Расстрелами так же, как и отбором, руководили непосредственно те же лейтенанты НКВД и прокурор. Обычно один или два лейтенанта и прокурор направлялись к месту расстрела несколько раньше этапа. Видимо, на месте они еще раз вели перекличку людей, чтобы убедиться, что это именно те люди, которых они приказали расстрелять.

Любопытна также следующая деталь. Первых несколько сот людей расстреляли одетыми, затем с убитых снимали верхнюю одежду и обувь. Остальных людей заставляли на месте расстрела предварительно раздеваться, оставляя их на морозе в одном белье и босыми. Для нас это было очевидным, так как сначала сани, нагруженные арестантским тряпьем и валенками, возвращались (проезжая мимо наших палаток) значительно позже охранников, производивших расстрел, затем они стали возвращаться одновременно, а иногда и раньше охранников. Возницами на этих санях тоже были охранники.

И еще. Забиравшие из палаток и сопровождавшие людей к месту расстрела охранники не всегда были одни и те же. Они делали свое каиново дело посменно. Но один, толстый белобрысый охранник постоянно сопровождал «этапы». И всегда он ходил с сумкой через плечо, в которой звякали какие-то металлические предметы. Уголовники из обслуги говорили, что это «зубной врач»: он врачует убитых, вырывая у них золотые зубы и коронки.

Когда в палатках оставалось немногим более ста человек, расстрелы прекратились. В напряженном ожидании прошел день, другой, затем еще и еще день. Очередных жертв из палаток не вызывали. Уголовники, принесшие утром хлеб для раздачи людям в палатках, сообщили, что все три лейтенанта и прокурор «смылись с кирзавода». Как утопающий хватается за соломинку, так и измученные, потерявшие было всякую надежду на спасение люди вдруг оживились, заговорили, по-разному объясняя исчезновение чекистов. Одни говорили, что лейтенанты, возможно, уже завершили здесь свою «работу» и поехали в другое место

98

или даже вернулись в Москву. Другие высказывали предположение, что они, вероятно, поехали на совещание на рудник. Каждое утро, как только появлялись уголовники с пайками хлеба, их встречали одним и тем же вопросом: «Приехали?» — и, получив отрицательный ответ, люди облегченно вздыхали. Даже наиболее отчаявшиеся и потерявшие надежду стали проявлять интерес к этим сообщениям.

Прошло около двух недель. Был уже май. Рано утром в палатку с порога заглянул охранник и приказал: «Собирайтесь все с вещами, через час пойдете этапом на рудник». Такое же приказание он отдал заключенным и других палаток. Снова люди оживленно заговорили, теряясь в догадках и предположениях. Далеко не все верили, что поведут на рудник. Выходя из палаток, некоторые не брали с собой вещей. На нарах и всюду на земле валялись груды всякого хлама, оставленного прежними обитателями палаток.

Когда все люди вышли, охранники построили и пересчитали их. «Этапную» пайку хлеба на этот раз не дали. После длительной голодовки и ожидания казни внешний вид оставшихся людей был ужасен. Пока происходила перекличка и построение в колонну, заключенные, обратив внимание на малое число конвоиров — их было только четыре человека, — обменивались по этому поводу своими мнениями. Многие з/к всё еще не верили в этап на рудник и подозревали, что где-то, притаившись в засаде, сидят другие охранники. Однако, пройдя железнодорожную линию, конвой повернул в сторону рудника. Прошли еще два, затем пять километров — засады нет. Стала расти надежда. Ослепительно яркое солнце ласкает и греет людей. На возвышенностях, полуоголенных от снега, пасутся большие стаи полярных куропаток. И, распушив уже по-весеннему оранжевые хвосты, клекочут и пляшут в любовном экстазе петушки. И точно оттаивают, освобождаются от ледяного гнета души людей. Землистые костлявые лица озаряет улыбка, а тело ускоряет шаги. Даже наиболее слабые и больные из последних сил тянутся, не отстают. Много, очень много этим людям еще предстоит испытаний в жизни, но пока самое страшное испытание, кажется, осталось позади. Несмотря на усталость и муки голода, этап этот был самым радостным этапом в жизни его участников.

Вечером этап прибыл на рудник и был водворен в тюрьму. Ночью, когда уставшие люди кое-как разместились на полу и сидя уснули, далеко в коридоре послышался топот многочисленных ног, от которого

99

сотрясалось все деревянное здание тюрьмы. Вскоре раздались дикие крики и выстрелы. Старые обитатели нашей камеры, точно по команде, пали ниц. Иные лезли друг под друга или тащили себе на головы свои узелки и тряпье. Их примеру последовали и наши люди. И вскоре сидящих никого не оказалось. Несмотря на тесноту, каким-то образом все сумели лечь. Не понимая, в чем дело, я с изумлением смотрел на странное поведение сокамерников и с тревогой прислушивался к нарастающему и приближающемуся реву и стрельбе. Еще момент, и в камеру ворвались с пистолетами в руках четверо охранников. Стреляя на ходу куда попало, с руганью и криками они стали топтать и бить лежащих на полу людей. Поспешно упав, я прикрыл руками голову.

Дикое неистовство охранников продолжалось едва ли более десяти минут, но нам эти минуты казались вечностью. Даже после ухода охранников люди всё еще продолжали лежать. Наконец, один за другим стали поднимать головы и ощупывать себя. Из разных углов камеры раздавались приглушенные стоны. Минут сорок спустя дверь камеры снова открылась, явились санитары и забрали раненых. Их было трое. Один хрипел — видимо, кончался, он был ранен в грудь. Другой раненый страшно корчился и стонал, у него было раздроблено колено. Третий был ранен в плечо. Кроме этих троих, был еще ряд лиц, пострадавших от ударов сапог и пистолетов охранников, но эти не заявляли себя потерпевшими. Обнажив, они молча созерцали свои ушибы и кровоподтеки. Так из огня мы попали в полымя.

Подобные набеги охранников были нередким явлением. За две недели, которые мы просидели в этой тюрьме, пять раз врывались в камеры пьяные или симулирующие опьянение охранники, и каждый раз в результате набегов были убитые и раненные люди. Не знать об этих «прогулках» убийц Третья часть не могла, так как тюрьма находилась всего в ста метрах от ее здания. Вероятно, слышны были и выстрелы. Набеги эти, без сомнения, были организованы самой Третьей частью. Без поощрения свыше никакой охранник не посмел бы стрелять в людей. Этим же можно объяснить и полную пассивность и безучастное отношение к убийцам тюремной стражи.

Пытались ли чекисты таким путем спровоцировать открытое возмущение заключенных, чтобы иметь повод для массовых расстрелов, или просто пытались внушить людям безграничный страх и тем принудить их к абсолютному повиновению, попутно проверив

100

кровью надежность кадров своих охранников, — трудно сказать.

Вскоре всех недостреленных стали выводить под конвоем на работу. А две недели спустя распустили по своим прежним рабочим бригадам и колоннам.

Заметая следы подлого преступления, чекисты распорядились снести все строения и совершенно ликвидировать старый кирпичный завод.

Летом, две недели кряду, тундру потрясали взрывы аммонала, взрывали в районе кирзавода мерзлую землю, чтобы хоть как-нибудь прикрыть груды убитых людей.

Позже говорили, что охранники, производившие расстрелы на кирпичном заводе, все были уволены в полугодовой отпуск с полным окладом жалования. Деньги и отпускные документы им обещали выдать в Усть-Усе. Однако, когда они группами прибывали в Усть-Усу, их арестовывали и расстреливали...

ЖЕНА НАРКОМА

101

ЖЕНА НАРКОМА

В скромном мюнхенском ресторане, в глубине зала, за двумя столиками, вплотную придвинутыми друг к другу, сидела группа русских эмигрантов. Пили пиво и, как обычно, оживленно обсуждали политические вопросы. Говорили об особой породе людей, сидящих и Кремле. Одни признавали наличие этой "особой породы", другие запальчиво отрицали ее. Когда участники беседы достаточно накричались и заметно устали, сидевший до тех пор молча, пожилой эмигрант обратился к ним: — Если вы позволите, я расскажу один любопытный эпизод.

- Пожалуйста, Федор Иванович, просим, — ответило несколько голосов.

- Эпизод этот корнями своими уходит в мою молодость, — начал Федор Иванович. — В раннем своем возрасте я не мог получить достаточного образования и вынужден был его ограничить тремя классами начальной школы. Только после гражданской войны, я, будучи уже взрослым, двадцатилетним юношей, снова сел за парту. Учился я на рабфаке. Сами знаете, как не легко взрослому человеку закончить восьмилетний гимназический курс образования в три года. Учиться приходилось напряженно. Отстающих безжалостно отсеивали. Материальные и бытовые условия были отвратительные. Но я был упрям, усидчив и с жадностью поглощал книжную мудрость, игнорируя решительно все, что не относилось к учебе.

Когда я перешел уже на последний, третий курс рабфака, неожиданно, в жизнь мою вторглась девушка. Девушка будет иметь непосредственное отношение к моему повествованию, поэтому о ней я расскажу вам подробнее.

Звали ее Катей. Происходила она из бедной, крестьянской семьи. Родители ее умерли в голодные годы, а осиротевшая Катя избежала той же участи только благодаря тому, что оставила деревню и ушла в город. В городе Катя стала работать в нашей студенческой столовой, чистила картофель на кухне, а когда ей исполнилось восемнадцать лет, ее приняли в число учащихся рабфака. На рабфаке Катя не отличалась большими успехами в науках, хотя и не была в числе отстающих. Не отличалась она и особенной красотой. Но ее детски наивные, доверчивые большие голубые глаза, слегка вздернутый носик, пышная корона золотистых волос на голове и аккуратная, всегда чисто одетая, небольшая складная фигурка, приятно ласкали глаз.

Нужно вам сказать, что эта девушка была влюблена в меня. Любовь ее, как увидите, была не детской и скоротечной. Как я позже узнал, возникло это чувство у нее еще в пору, когда Катя работала на кухне. Еще тогда некоторые девушки, учившиеся со мной,

102

говорили мне, что Катя влюблена. Но я считал, что они разыгрывают меня, и был так занят учебой, что и в мыслях даже не допускал себе серьезного увлечения женщиной. Несмотря на изрядную распущенность молодежи того времени, я был прочно убежден, что любви должен сопутствовать брак. А брак хотя бы с золотой женщиной неизбежно оборвет мое образование. Этого больше всего я как раз и боялся.

Долгое время и Катя непосредственно ничем особенным не проявляла своего чувства. И при встречах со мной держалась со мной просто, как и другие девушки. Только значительно позже, когда я был уже на последнем курсе, а она на втором, Катя, как мне казалось, настойчивей искала встреч со иней. При встрече, ее голубые глаза темнели, лицо оживлялось и отражало какое то внутреннее сияние. Голос ее был тихий и ласковый.

- Когда мы пойдем с тобой в кино? — нерешительно и застенчиво спрашивала она, заглядывая мне в глаза.

- Не знаю, быть может, во время зимних каникул, если не пошлют на работу, — отвечал я.

- Долго еще ожидать... А сейчас такие славные фильмы идут: Аэлита, Красные дьяволята. И не дорого. По студенческому удостоверению за гривеник можно билет взять, — убеждала она меня.

- Нет, Катя, нет. Сейчас не могу, — сама знаешь — учеба, последний решительный курс; нет свободного часу.

- Быть может, тебе нужно, что либо из одежды заштопать? - слегка покраснев, спросила она.

- Нет, спасибо, управлюсь сам, — отказывался я.

- Значит во время каникул? Хорошо, я не забуду, — и, тряхнув кудрями, Катая побежала на лекцию. С тех пор, всякий раз при встрече Катя, весело смеясь, напоминала: — Я не забыла!

И когда наступили каникулы, я пошел с Катей и кино. Шел я с ней смотреть фильм, развлечься, отдохнуть, как мог бы идти и с другой девушкой. Катя мне была симпатична. Более глубокими размышлениями о наших отношениях, я просто не занимался.

После кино мы гуляли в парке и довольно поздно вечером вернулись в свое общежитие.

- Уехали твои приятели на каникулы? В комнате ты один остался? — спросила на лестнице Катя.

- Все уехали, — ответил я, и мы разошлись.

Через час я был уже в постели. Вдруг скрипнула и отворилась дверь. Слегка шаркая ночными туфлями, в комнату вошла человеческая фигура. Широко расставив руки в темноте, она медленно двигалась ко мне. "Не сон ли это?" — подумал я.

- Не спишь? Вот видишь, я пришла, — топотом сказала Катя и, сбросив с себя на пол халат, юркнула ко мне в постель. Мне шел двадцать третий год, и я отличался крепким здоровьем. Вы можете понять мое состояние. Бешеная страсть захватила всего меня. Я судорожно сжимал Катю в своих объятиях, целуя ее ли-

103

цо и глаза.

И, вот, среди этого бурлящего потока чувств и желаний, неожиданно и возмущенно заговорил разум. — Постой! Что же это я? Чем это может кончиться? Ведь она бедная девушка, сирота, впереди у нас долгие годы учебы. Нет, я не могу обмануть доверие этой девушки и, быть может, искалечить ее жизнь. И не могу, по крайней мере в ближайшие годы, жениться на ней. Сделав невероятное усилие, я овладел собой.

- Катя, — сказал я, — ты чистая и порядочная девушка, и твое доверие я не хочу обмануть.

- Разве ты меня не любишь? — заволновалась она.

- Быть может, люблю, быть может, нет, — я и сам еще не знаю. Знаю только, что мы оба теряем головы. — Долго и горячо я доказывал Кате, что мы не имеем права легкомысленно играть чувством. Когда я закончил, Катя, целуя меня, ответила:

- Я знала, что ты порядочный и честный человек, а теперь еще больше убедилась в этом, и еще больше тебя люблю. Не подумай обо мне плохо, любовь действительно вскружила мне голову. Ты прав, спасибо тебе.

Вскоре, пожелав мне спокойной ночи, Катя ушла к себе.

Отношения наши с этого вечера стали более близкими. Мы чаще встречались, говорили о всякой всячине, иногда целовались. Катя настояла на том, чтобы я отдавал ей для ремонта свою одежду. И, не обращая внимания на многозначительные улыбки моих товарищей по общежитию, нередко заходила запросто ко мне в комнату. Иногда я помогал ей выполнять классные задания.

Так прошла зима. Весною окончив рабфак, я поступил в университет и уехал в Москву. Кате оставался еще год учебы на рабфаке. Расставаясь, мы договорились, что она после окончания рабфака, тоже приедет в Москву и будет продолжать образование.

Первые месяцы разлуки переписка наша была довольно оживленной. Затем Катя стала писать все реже, а к концу учебного года и совсем перестала. Во время летних каникул, встретив общих знакомых, я узнал, что она вышла замуж за студента того же рабфака. Так, вероятно, к обоюдному благополучно, окончился наш роман с Катей.

Через два года в московском театре я неожиданно снова встретился с Катей. Во время антракта я прогуливался в фойе и почти столкнулся с нею. Ката стояла, широко улыбаясь, у входа.

— А я тебя ищу, — протягивая мне руку, воскликнула она. — Я видела тебя, в зале и нетерпеливо ожидала антракта. Как ты живешь? Пойдем, я познакомлю тебя с мужем, — увлекая меня, тараторила Катя.

- Да я ведь знаком с твоим мужем, — возражал я.

- Все равно, пойдем — столько времени не видались. А знаешь, как я тебе благодарна? — застенчиво, полушепотом, быстро проговорила она.

— За что же? — удивился я.

- Сам знаешь! А, вот, и Ва-

104

ся! Вася, смотри, кого я поймала! — И она подвела меня к мужу. Мы поздоровались, обменялись вопросами о житье, друзьях и учебе. Вася заметно возмужал. Он был уже на втором курсе технического Вуза и состоял секретарем вузовской парторганизации. Держал он себя со мной принужденно и сдержанно. Быть может, Катя, в минуты откровенности, выболтала ему о прежних наших отношениях, и в нем пробудилась подозрительность самца. Звонок оборвал наш разговор, я попрощался и удалился на свое место.

Со времени этой встречи прошло много лет. Я потерял из виду Катю и только лет десять спустя прочел в газете о назначении се мужа паркомом одной из отраслей советской промышленности.

Незадолго до войны, отбыв второй срок заключения в лагере, я следовал на северный Кавказ, где мне разрешили проживать. Лагерь наш был на крайнем севере. Чтобы добраться до ближайшей железной дороги, мне пришлось зимой совершить переход в девятьсот километров по снежной пустыне. И когда я, наконец, добрел до Котласа, вид мой был более чем плачевный. Валенки были изношены и растоптаны. Кое где из дыр выглядывали портянки. Не в лучшем состоянии было и мое арестантское тряпье. Грязные стеганные бушлат и брюки истрепались, вата клочьями торчала из них всюду. На голове моей была рыжая шапка ушанка. Люди на вокзале меня сторонились. И пока я купил билет и сел в поезд, оперативники несколько раз проверяли мои документы.

Купив билет до места назначения и плацкарту до Москвы, я забрался на третью полку вагона и проспал каменным сном без малого сутки. А когда проснулся, стал уныло и бесплодно думать над занимавшей меня уже много дней проблемой, как разыскать и связаться с московскими друзьями. Появиться в настоящем своем виде на улицах Москвы, значило, быть немедленно снова арестованным. Купить другую одежду не было возможности. В кармане у меня было всего двадцать четыре рубля и два гривенника. Денег этих едва хватало, чтобы купить в Москве плацкарту и кое как питаться три дня в пути, которые мне предстояли еще после Москвы.

Так, пробавляясь то сном, то бесплодными размышлениями, и прибыл я в два часа дня двадцать седьмого марта в Москву. Шел дождь. Грязный снег и вода чавкали под ногами. Оставляя за собой широкие следы, шлепал я в своих валенках, вскинув сумку за плечи, по перрону Казанского вокзала, направляясь в зал третьего класса.

Почувствовав на себе чей то упорный, сверлящий взгляд, я осторожно поворачивал из стороны в сторону голову, и внезапно взглянул на стоявшую впереди меня, среди встречающей публики, даму. Полная, в расцвете лет блондинка, одетая в дорогое меховое манто и зеленый берет, широко открыв голубые глаза, пристально смотрела на меня. На ее чистом, свежем лице, обрамленном зо-

105

лотистыми волосами, точно на экране отражалась напряженная внутренняя борьба чувств. Любопытство, испуг, растерянность, страдание сменяли друг друга. Сделав порывистое движение в мою сторону, дала вдруг остановилась, зябко кутаясь в воротник своего великолепного манто. Я прошел дальше, мучительно соображая: "Где и когда я видел эту женщину с голубыми глазами?"

Достигнув зала третьего класса, я углубился в изучение расписания поездов.

- Федор Иванович! — окликнули меня. Я оглянулся. Рядом стоял станционный посыльный с большой бляхой на фуражке.

- Ваше имя Федор Иванович? — спросил он. — Да, - подтвердил я.

- Меня просили передать вам этот пакет, — протягивая мне толстый конверт без надписи, сказал он.

- Кто вас просил об этом? — спросил. я.

- Одна дама. Она стоит вон там, в конце зала у выходной двери, — кивнул он головой. Взяв конверт, и дав посыльному рубль на чай, я вскрыл его. В конверте было 637 рублей денег и маленький клочок бумаги, на котором стояло только одно слово: Катя. "Ах, вот, кто — эта женщина в манто. Да, да это она. Однако что же это? — Подачка разжиревшей наркомши? И как она смела оскорбить?" Возмущенное самолюбие остро заговорило во мне. Бешено скомкав и зажав в руке конверт с деньгами, я бросился искать наркомшу, чтобы швырнуть ей ее подачку.

Но в зале ее уже не было.

Я выскочил на перрон, затем к подъезду вокзала. Среди других машин здесь стоял роскошный лиловый лимузин. На заднем сиденье, наклонившись вперед, сидела женщина в знакомом мне манто. Берета на ней уже не было. Закрыв лицо руками, женщина видимо плакала. Плечи ее вздрагивали, прекрасные, золотистые волосы небрежно рассыпались, закрывая шею и часть лица. Я остановился, судорожно сжимая в руке конверт, и смотрел изумленно на плачущую женщину, и бешеное возмущение, клокотавшее во мне, внезапно угасло. "О чем плачет эта женщина, совершившая карьеру от кухонной девушки до жены наркома?" — думал я. Одна за другой уходили минуты, а я стоял молча и смотрел на эти вздрагивающие плечи и разметавшиеся волосы женщины и думал: "О чем плачет она? Чего не достает ей?"

И не стало у меня ни желания, ни воли оскорбить ее. "Вот, сейчас, она взглянет в мою сторону — подойду и молча верну ее пакет" — решил я. Но женщина не отрывала рук от лица и плечи ее все вздрагивали. Бесшумно сорвался и скрылся за поворотом лиловый лимузин, а я все стоял и смотрел вслед ему.

- Пройдите в зал третьего класса, гражданин, здесь стоять не разрешается, — обратился ко мне милиционер.

- Зачем же в зал, лучше я пойду в город, — точно сквозь сон ответил я, и, сунув в карман конверт с деньгами, направился на Сухаревскую толкучку. Здесь купив подер-

106

жаное платье и обувь, я переоделся и поехал искать своих московских друзей.

Много раз потом мысль моя возвращалась к этому эпизоду, тщетно стараясь разгадать: О чем плакала она? Об этом же, рассказывая вам данный эпизод, я хочу спросить и у вас. Впрочем... Впрочем, пора домой, господа. — И, бросив на стол пятьдесят пфенигов за выпитое пиво, Федор Иванович, кивнув головой в сторону остающихся, молча вышел.

ГРИВНО

107

ГРИВНО

Пригородный рабочий поезд следовал из Подольска в Москву. В вагонах, переполненных мастеровщиной Подольских машиностроительных заводов, было шумно. Была суббота — день получки. Некоторые из пассажиров уже успели выпить, другие прихватили выпивку и закуску с собой в вагон и, расположившись группами, угощали друг друга, оживленно беседуя.

Когда подъезжали к станции Гривно, в вагоне вдруг послышалось: «Граждане, предъявите билеты!». Граждане притихли, завозились, торопливо ища проездные билеты. Только один рабочий безмятежно спал, зажимая в руке недопитую бутылку водки. Соседи растолкали его. «Это к-к-который билет?» — промычал он и неторопливо стал шарить в карманах, извлекая из них то отвертку, то гаечный ключ, кисет, мундштук... Кондуктор терпеливо ждал. Безрезультатно обшарив карманы, пассажир снова погрузился в сон. Тем временем поезд остановился у станции Гривно. На перроне стоял молодой, франтовато одетый дежурный энкаведист. Кондуктор прибег к его помощи. Войдя в вагон, энкаведист разбудил спящего и повел его в станционное отделение НКВД.

Пассажир с бутылкой в руке шел впереди, за ним следовал энкаведист. Вдруг пассажир бросился вбок и нырнул под вагон. Торопясь и спотыкаясь, он выбрался на другую сторону поезда и, неуклюже раскачиваясь, побежал вдоль него. В несколько прыжков энкаведист догнал убегающего, вынул пистолет и почти в упор выстрелил ему в спину. Тот, как подкошенный, грохнулся на землю.

Тысячная толпа прибывших с поездом рабочих, на глазах которых произошла эта драма, высыпала на перрон. Раздались гневные крики и брань. Услышав угрожающий ропот толпы, энкаведист струсил и бросился в помещение дежурного по вокзалу. Послышались возгласы «Бей кровопийцев!», и толпа ринулась вслед за ним. В несколько минут вокзал был разгромлен. Двери и окна в помещении станционного НКВД были разбиты. Дрожащего убийцу и другого энкаведиста толпа буквально растерзала. Люди долго и упорно топтали ненавистных опричников. Больше часа бушевала толпа. Когда возмущение несколько улеглось, люди снова погрузились в вагоны, и поезд пошел дальше.

Двадцать-тридцать минут спустя в Гривно прибыл сильный отряд НКВД. Устанавливая личность убитого рабочего, в боковом кармане его куртки нашли месячный проездной билет. Рабочий поезд беспрепятственно при-

108

шел к месту своего назначения, в Москву. Люди обратили внимание на необычно большое количество энкаведистов, охранявших здание вокзала, но, к их удивлению, никто из пассажиров рабочего поезда арестован не был. Так еще силен был страх власть имущих в те времена! Только несколько позже начали производить дознание среди рабочих Подольских заводов, выискивая виновников происшествия и «контрреволюционных подстрекателей». К следствию и суду было привлечено около 30 человек. Среди обвиняемых были и рабочие-коммунисты.

Пострадал при этом и один «эксплуататор — бывший подрядчик». Его участие в расправе с энкаведистами и вообще в «бунте» доказано не было, но достаточно было того, что он ехал этим поездом. Когда-то в дореволюционное время он имел свой ассенизационный обоз, был, как это называется «золотарем». Обоз состоял из трех < подвод и трех бочек. На них ездили он сам, его сын и работник. Это и послужило основанием, чтобы сделать его центральной фигурой процесса и осудить на десять лет тюремного заключения.

Судебное следствие долго терзало паровозного машиниста. Его обвиняли в «бездействии и попустительстве». — Разве вы не могли струями пара и горячей воды разогнать толпу? — вопрошал прокурор.

- Помилуйте, как же я могу шпарить живых людей! — ответил смущенный машинист...

КЕНАРЬ. Рассказ

109

КЕНАРЬ

Рассказ

Дело было в год "угара нэпа"...

Бригадир котельного цеха портовых мастерских Иван Николаевич Мамаев изучал "Азбуку коммунизма".

Каждый вечер, возвратясь с работы, переодевался, поспешно ел, затем вынимал из огромного футляра заграничную новинку — очки в рыжей роговой оправе и садился за книгу.

Обычно подвижное и живое лицо его принимало выражение каменной решимости, а полные губы сразу же приходили в движение, что-то нашептывая.

Анфиса Евсеевна поспешно убирала посуду и тоже присаживалась где-нибудь в уголке, рассеянно штопала носок, украдкой поглядывала в сторону мужа.

Иногда блуждающий взгляд Ивана Николаевича случайно встречался со взглядом жены. Он хмурился и неизменно произносил:

- Мешаешь ты, Анфиса, сосредоточиться, шла бы лучше к соседям.

- Осточертела я уже этим соседям, шлендая каждый вечер, — обиженно отвечала Анфиса, шумно отодвигала свой стул, уходила.

Оставшись один, Иван Николаевич некоторое время ерошил сиротливо торчавший клок волос на почти совсем лысой голове, затем от шепота переходил к громкому чтению:

- "Феодальную формацию сменяет капиталистическая, на развалинах которой вырастает социализм. Социализм имеет две фазы. Первая фаза..."

- Хотя бы до первой дожить, - задумчиво мечтает он. - Впрочем, хреновина как видно все это. Врут мерзавцы. Мозги только туманят своими формациями, - вдруг озлобляется он, оставляет книгу, свертывает козью ножку и некоторое время молча и сосредоточенно курит.

...Лежа в постели, Анфиса Евсеевна вкрадчиво заговаривает:

- Зачем, Ваня, тебе нужны все эти азбуки и партии? Прожил сорок семь лет без них, а теперь вздумал...

- Глупая ты, Анфиска, разве этот Карасев лучше меня? А смотри, уже помощник начальника мастерских. Инженеры пляшут перед ним. Или этот крысодав Перецков, - видела, куда забрался? Что ж, я хуже их? Погоди малость, и о нас заговорят!

- Право, оставил бы ты это. Сколько лет жили тихо, а на старости лет захотелось, чтобы заговорили о тебе.

- Пусть воют псы и свиньи капитализма, а ты иди и иди своей дорогой, — процитировал Иван Николаевич любимую

110

фразу из Маркса.

- Просветился на псах и свиньях марксических, - продолжала ворчать Анфиса, - И врет твой Карла... Где ты видел, чтобы свиньи выли? Свиньи визжат, а не воют.

- Тоже нашелся ревизионист! Сказано воют, значит воют, — плотнее укрываясь одеялом, буркнул Иван Николаевич.

В день открытого партийного собрания, которое должно было принять его в кандидаты партии, Мамаев заметно волновался. Собрание происходило в просторном деревообделочном цехе. Сотни рабочих разместились на верстаках и лесоматериалах, группируясь по цеховому признаку.

Мамаев был вызван по списку четвертым. Бойко рассказав свою биографию, он стоял и нервно комкал в руках кепку в ожидании вопросов, относящихся к уровню его политических знаний. Но вопросов было только два. Легко ответив на первый вопрос: "О бандитском налете на советское торгпредство в Лондоне", Мамаев стал рассказывать о фазах социализма.

- Хватит! Чего мучить человека, и так видно, что подкован теритически на все четыре ноги, — послышались голоса сидящих вокруг президиума партийцев. Кое-кто зааплодировал. Польщенный Иван Николаевич улыбнулся широкой, благодарной улыбкой, вытер синим платком вспотевшую лысину, и двинулся уже было уходить.

- Позвольте мне задать один вопрос, - послышался голос из отдаленного угла. Глаза присутствующих устремились в направлении голоса. На перевернутой бочке стоял в замасленной блузе старый человек небольшого роста. Лицо его было изрыто морщинами. На верхней губе торчала щетка седых, прокуренных усов, а подбородок прикрывала аккуратно подстриженная небольшая серая бородка клинышком.

- Позвольте мне один вопрос, — повторил резким тенорком человек.

- Вы что, о второй фазе социализма желаете его спросить? — отозвался председательствующий.

- Нет, я о первой фазе спрошу, - и, не дожидаясь разрешения, точно выстрелил: - Расскажите, товарищ Мамаев, как вы кенаря уволокли?

- Какого кенаря? — спросил ошарашенный председатель.

- Он знает какого, - спросите его!

Взоры присутствующих переместились на Мамаева.

- Не знаю я никакого кенаря! Глупость одна! — бессвязно пробормотал Мамаев. Лицо его вдруг стало багровым.

- Не зна-аешь?! — прошипел старичок. — А помнишь, в девятьсот шестом году в пивнухе Косого Кости-грека? Молчишь?

- Ты, Захаров, толком расскажи, что это за кенарь? - послышались голоса.

- Самый обыкновенный кенарь — муж канарейки, значит. В клетке сидел он в пивной

111

Кости Косого, а Мамаев слямзил этого кенаря вместе с клеткой, его догнали на улице, да по мордасам, по мордасам, а кенаря отобрали. Вот и судите теперь. Ежели человек, можно сказать, с дерьмом не может расстаться, как же он будет орудовать, к примеру, в первой или тем более во второй фазе социализма?

Собрание одобрительно загудело.

- Кеенаррррь, - собрав лицо в брезгливую и смешную гримасу, растянул Захаров, и смачно сплюнул в сторону.

- Куда плюешься, старая перечница? - взвизгнул возмущенно сидевший внизу комсомолец Рябченко.

- Кееенарррь, — ядовито прошипел снова Захаров и опустился на бочку.

Целую минуту длилась напряженная пауза. И вдруг где-то лопнула, затрещала и раскололась тишина неистовым смехом, гоготом, свистом и дружными, на этот раз бесспорно искренними, аплодисментами.

Не дожидаясь результатов голосования, Мамаев улизнул с собрания.

ЛАВАН, ЧИСТИЛЬЩИК САПОГ

111

ЛАВАН, ЧИСТИЛЬЩИК САПОГ

Зловещий тридцать седьмой год.

На главной улице оживленного российского города сидит пожилой человек, небрежно и бедно одетый. Несмотря на июльскую жару, на голове у него большая черная шапка козьего меха, нахлобученная по самые глаза. Лицо сплошь заросло такой же черной, всклокоченной щетиной. Из этих зарослей сверкают жгучие темные глаза и белые зубы. При встрече с глазу на глаз с таким человеком где-нибудь в лесу или темном пустынном переулке невольно вздрогнешь.

Но это только первое впечатление. На самом деле под такой суровой внешностью прячется незлобивое, добродушнейшее существо.

Кто его тут не знает? Это ведь чистильщик сапог айсор Лаван. Тут же рядом и незатейливые принадлежности его труда. Приткнувшись к стене, стоит крошечный шкаф. На открытых двустворчатых дверцах развешаны шнурки, бумажные стельки, резиновые набойки для ботинок, на полках, аккуратными пирамидками сложены пустые и полные коробки и банки с сапожным кремом. Рядом стул для клиентов, перед ним - ящик для чистки сапог, а по другую сторону ящика, на низенькой скамейке, сидит и сам чистильщик.

- Чыстым-блэстым, гаржда-

112

нин, - добродушно улыбаясь, зазывает он проходящих мимо. Все его внимание и весь интерес сосредоточены на ногах прохожих. И, кажется, нет в его жизни иной заботы, кроме чистки чужих сапог. Сколько пар обуви видел он за свою жизнь, склоненный над этим ящиком, какие великолепные хромовые сапоги военных, изящные туфельки дам, разбитые и растоптанные башмаки бедного городского люда! Нескончаемая вереница... И все он любовно приласкал, очистил от грязи и пыли, отполировал, придал им веселый и блестящий вид. Только свои истоптанные опорки, точно пасынков, оставляет он без внимания.

- Чыстым-блыстым, гаржданин!

Во многих городах нашей страны уже многие годы промышляют чисткой сапог айсоры (ассирийцы). Они монополизировали этот род занятий в России. Более столетия, пользуясь нашим гостеприимством, эти трудолюбивые, мирные и глубоко религиозные люди, несмотря на все потрясения и социальные бури, пронесшиеся над страной, сохранили свою национальную и религиозную обособленность и патриархальный уклад в быту.

- Чыстым-блыстым, гаржданин, — стряхивая с себя дремотную одурь негромко и вяло повторяет сомлевший на солнцепеке Лаван. Увидев меня перед собой, он указал на стул и, едва я сел, стал привычно орудовать щетками. Но, взмахнув несколько раз, вскинул голову, глянул мне в лицо, затем снова перенес взгляд на обувь - и опять на меня. Пристальный взгляд его темных глаз выражал недоумение, тревогу и беспокойство. Прервав работу, Лаван отложил в сторону щетки и обратился ко мне:

- Не серчайся, гаражданин, но твоя туфель не твоя.

- Как не мои! Коль на моих ногах, значит, мои, — возразил я.

- Нет, это туфель Николай Иванович.

- Не сочиняй сказок, — смеясь, отрицал я.

- Ныкаком сыказок, дыва, тры разом чыстым туфель, уже не забываем, а эта туфель я мыного разом чыстыл.

Я продолжал отрицать, а Лаван настаивал на своем. Уже немного сердито он рассказал, что пару лет назад в окрестностях города был ограблен и убит какой-то Гришаев. Нашли его в лесу раздетым. Труп был настолько обезображен, что никто не мог его опознать, только он, Лаван, по обуви, оставленной на ногах убитого, безошибочно узнал.

- Ну, коли ты такой большой следопыт, не буду отрицать, - ответил я. - Туфли эти, действительно, до вчерашнего дня принадлежали Николаю Ивановичу, а вчера он подарил их мне. Николай Иванович — мой брат.

- Брат? — метнув удивленный взгляд, воскликнул Лаван. Некоторое время он молча смотрел на меня. Лицо его

113

оживилось, осторожная улыбка скривила рот. Глянув по сторонам и убедившись, что вблизи никого нет, он тихо произнес:

- Мнэ говорим, что брат Николай Иванович давно на турма попал.

Тот самый брат я и есть. Только что с Воркуты прибыл.

- Савсем не похожы, тот толсты, а ты худая... У, какой ты худая, какой худая, — сокрушенно качая головой, повторял Лаван. Снова глянув по сторонам, он признался:

- Мой двоюродный брат Арсен тоже пропадает лагер. Каком был члавек! Каком чыстый члавек! Мух не тронул. Чтыри деткам оставлял... Я двум кормим, другой брат двум забирал. — Глаза его увлажнились, и он, нервно дернув усом, замолк.

- За что же Арсен в лагерь попал?

- Артэль ругалам, не хтел поступает.

- Отказался вступить в артель? Так уж плохо в вашей артели, что он предпочел лагерь?

- Артэль тоже не плохом. Мал-мал хитры должен дэлать члавек, а Арсен чесны, не хгел хитры дэлать.

- В чем же ваша хитрость заключается?

- Тэбэ скажем, не боимся тэбэ...

И Лаван рассказал, как он и другие члены артели обманывают государство. Местная артель чистильщиков называется "Социалистический труд". В нее входят все четырнадцать чистильщиков города, кроме, того председатель, агент по снабжению и счетовод. Артель снабжает своих работников сапожным кремом, щетками и другим товаром, на который устанавливается твердая розничная цена. Установлена также такса за чистку и ремонт обуви. Каждому чистильщику выдается пронумерованная квитанционная книжка, в нее он обязан записывать стоимость проданного товара и чистки сапог. Эта квитанция вручается клиенту, а контрольный корешок остается в книжке. Но клиенты обычно сверх установленных пятидесяти копеек за чистку дают десять, а то и двадцать копеек "на чай". Кроме того, большинство клиентов не берет квитанций, или, взяв, тут же и бросает. Эти использованные квитанции чистильщик снова пускает в дело. Часто одна и та же квитанция используется им три, пять и более раз. При сдаче чистильщиком недельной выручки контора артели учитывает ее размер согласно записям в корешках квитанций. На самом же деле доход его в несколько раз больше этой суммы.

- Вес люди брехают, и я брехаю. Такой порядок умны члавек должен мал-мал поправляем, — Лаван лукаво подмигнул и беззвучно засмеялся.

- Разве вас не контролируют?

- Попробуй контрол дэлать. Нам все люди помагает. Председатэл наш тоже не плохим члавек. О, Аршак умни члавек! На собраний артэль кирчит, кирчит: - Сталин балшой члавек, на социлызм должен все люди чистым сапогом ходыт... А когда вино выпивает, дэласт на Сталин болшой ухом и поет ишаком... Болшом собаком ходыт, — понизив голос, вдруг предостерег Лаван. А когда человек с портфелем в руках поравнялся с нами, Лаван, прищурив глаз, весело и громко прокричал:

- Чыстым, блыстым, гаржданин!

ПАРТИЗАНЫ

114

ПАРТИЗАНЫ

Под вечер погожего майского дня 1942 года Юхим Степанович Тарасюк въезжал в родное село. Больше десяти лет прошло с тех пор, как он, тогда только что раскулаченный, ночью оставил его и бежал с семьей в Донбасс. Много пережил он за эти годы. Лютая нужда, страх перед арестом, болезнь и смерть двух старших детей, непривычная, тяжелая и изнурительная работа в шахте согнули его кряжистую и упрямую натуру, избороздили глубокими морщинами лицо, погасили взгляд его некогда живых и умных серых глаз, пронизали серебром бороду.

Поблекла и состарилась до неузнаваемости за эти годы и жена его Марийка. Глядя на ее усеянное морщинами лицо и беззубый рот, нельзя было подумать, что перед вами женщина всего лишь тридцати семи лет. Только живой, проникновенный взгляд широко открытых голубых глаз светился еще молодостью да огромный вздувшийся живот свидетельствовал о том, что эта женщина не столь уж старая, коль собирается снова стать матерью.

Рядом с нею на возу сидела голубоглазая девочка лет шести с лицом, усеянным веснушками. Здесь же полулежал среди узлов двухлетний мальчик. Другой - восьмилетний паренек, помахивая кнутиком, бодро шагал рядом с отцом у воза. Чахлая, маленькая гнедая лошадка, мягко шлепая по дорожной пыли разбитыми копытами, шла мелким неторопливым шагом.

Глядя на этих людей, их убогий скарб, тощую лошаденку и веревочную, всю в узлах, примитивную упряжь, трудно было себе представить, что в село въезжает не семья кочующих цыган, а Тарасюк, когда-то зажиточный и исправный хозяин.

Тарасюки уже знали, что здешний их дом в прошлом году сгорел во время боев.

Только вчера они встретили на дороге односельчанина и соседа Петра Левченка, он рассказал им, как было дело.

Рассказал также, что старостой в селе теперь выбран Трофим Петрович Куцык.

Въезжая в село, Юхим тревожно думал, как примут его там. Когда-то Трофим Куцык был первым приятелем Юхима. Вместе они парубковали, вместе ходили на вечеринки, вместе и ухаживали за Марийкой. Но Юхим оказался счастливей, Марийка предпочла его. С тех пор нарушилась и их дружба, и Трофим долгое время при встречах даже не отвечал на поклон Юхима.

Въехав на церковную площадь, Юхим остановил коня, Марийка и дети сошли с воза,

115

и вся семья опустилась на колени. Юхим громко прочитал молитву. Крестясь, они целовали землю своих предков. Когда Юхим поднялся, в глазах его стояли слезы. Плакала и Марийка. Глядя на них, плакали и дети.

Из ближайших дворов вышли к возу люди. Явились родственники и кумовья, пришел и староста. Женщины окружили Марийку, выспрашивали, рассказывали, перечисляли умерших, судачили о живых, наперебой приглашали в гости. Мужчины, толпясь вокруг Юхи-ма, толковали о том же, но в более сдержанных тонах.

- Вот что, Юхим Степанович, - наконец обратился к нему староста, - рядом с твоей усадьбой стоит пустая хата, в ней жил заведующий нашей школой, при отступлении Советов он уехал с ними. Ты занимай пока эту хату, а там, Бог даст, гуртом, поможем тебе построить и свою!

- Поможем! - подтвердили люди. Юхим горячо поблагодарил старосту и людей и, сопровождаемый родственниками, поехал к той хате.

Сомнения Юхима рассеялись, староста Куцык, вопреки ожиданиям, принял его сердечно. Кроме хаты, он предоставил в пользование вернувшихся гектар земли, помог ее вспахать и засеять, обеспечил семью топливом, а пару недель спустя устроил Юхима с его лошадкой объездчиком бывших колхозных полей.

Вскоре произошло событие, косвенно повлиявшее на дальнейшую жизнь Юхима. В начале июля в село поступило предписание из района: мобилизовать десять человек для отправки на работу в Германию. Это была первая мобилизация. Староста созвал собрание, на котором долго и тщательно обсуждали каждого кандидата. К отправке были отобраны: трое пришлых, бывших красноармейцев, которые, благополучно избегнув немецкого плена, остались в роли примаков в селе, два местных комсомольца и единственный оставшийся в селе коммунист, который из страха, что рано или поздно донесут, сам заявил о своем желании ехать в Германию, да две девки дурного поведения и Афонька-скандалист с женой, которые своими вечными ссорами и семейным буйством беспокоили село.

Отправка была назначена на понедельник, а в четверг один из бывших красноармейцев, узбек, скрылся из села. На следующий день, когда ехавший на бричке староста Трофим Куцык остановился на краю села, у строящегося дома, из высокой ржи, подходившей к самой дороге, вышел с винтовкой в руках узбек. Не говоря ни слова, среди белого дня и на глазах у людей, узбек прицелился в сидевшего на бричке старосту и выстрелил ему в голову. Староста свалился, а узбек снова ушел в рожь. Тяжело раненного Куцыка отвезли в городскую больницу. Село поволновалось и стало успокаиваться.

Вдруг на тринадцатый день

116

из района пришла короткая телефонограмма: "Приезжайте заберите труп Куцыка". Снова люда заговорили о Трофиме Куцыке. Бывшие на "кустовом совещании" у немецкой администрации старосты ближайших сел решили устроить подобающие похороны своему так нелепо погибшему коллеге и другу. К их решению присоединились и головы (председатели) колхозов тех же сел. Срочно был сделан роскошный гроб, и на другой день, захватив с собой священника местной церкви отца Бориса, изрядно выпив с горя, старосты и головы на четырех бричках отправились в город за телом Куцыка. Сзади двигался за ними воз с гробом, нагруженный самогонкой и закуской. Когда въехали в город, многие были уже настолько хмельны, что шумно пели: "Ревэ тай стогнэ Днипр широкий". А слабосильный, недавно вернувшийся из Онежского лагеря старенький отец Борис, не привыкший к хмельному, еще в дороге свалился и уснул, сидя в бричке. Сердобольные старосты и головы, подняв его, отнесли на задний воз и положили в гроб, заботливо прикрыв крышкой. Лежал отец Борис на боку, поэтому крышка неплотно закрывала гроб. Во время движения подводы она тряслась, подпрыгивала и съезжала то в одну, то в другую сторону, открывая то лицо, то затылок лежащего. Из гроба далеко высунулась левая рука батюшки. На ухабах всякий раз ока судорожно вздрагивала и загребала солому на возу. Эта странная процессия привлекла внимание городских зевак, и они, делая вслух замечания и строя предположения, тоже увязались вослед и большой толпой двигались за возами до самой больницы.

У крыльца больницы процессия остановилась. Едва держась на ногах, люди сняли гроб и вместе с находившимся в нем батюшкой понесли в больницу. В коридоре им преградили дорогу санитары и сиделки.

- Где наш бедный Куцык? — роняя пьяные слезы и перебивая друг друга, шумели старосты. — Принимайте труну (гроб) для пана Куцыка, обмывать его будем дома сами!

Ничего не понимая, сиделки вызвали главного врача.

- Да они пьяные, канальи! Гоните их, - возмутился врач.

Лежавший рядом в палате Трофим Куцык долго прислушивался к знакомым голосам, наконец не выдержал, накинул на себя больничный халат, на ощупь нашел и открыл дверь. Когда его высокая и худая фигура с забинтованной головой и глазами, в белье и коротком халате появилась в коридоре, наступила гробовая тишина.

- Хлопцы! Да вы што, подурели? Для живого человека труну привезли! — обратился он к приехавшим. Долгое время люди молча смотрели на него и друг на друга. Наконец, староста Чумак достал из кармана и стал вслух читать телефонограмму: "Приезжайте за тру-трупом Куцыка"...

"А це що?" — воскликнул победоносно Чумак и сунул бумажку врачу. Врач долго рас-

117

сматривал телефонограмму, потом передал ее сиделке. Та вышла и сейчас же вернулась с другой бумажкой в руке.

"Приезжайте за Тр. Куцыком" — гласила подлинная телефонограмма. Текст, видимо, исказили, принимая ее в селе.

После напряженного молчания все загалдели, выражай огорчение по поводу печального недоразумения и радость по случаю встречи с живым старостой Куцыком. Оказалось, что пуля только скользнула вдоль черепа Куцыка и повредила зрительный нерв, сделав его на всю жизнь слепым. Во время этого бурного выражения чувств друзей Куцыка, проснулся лежавший в гробу, поставленном на пол, отец Борис. Подняв крышку, он изумленно смотрел вокруг, выгребая пятерней из волос солому.

- Лежи, лежи пан отец! - обратился к нему учтиво Чумак. Трупа уже не потребуется, сейчас поедем пропивать ее на базар. Трофим Петрович, одевай штаны, - крикнул он Куцыку, це дило треба спрыснуть. А вы, пане доктор, пожурите своих девчат, где это видано, чтоб живого человека трупом называли! Айда, хлопцы!

Ведя под руки слепого Куцыка и захватив пустой гроб, люди веселой и шумной ватагой высыпали на улицу, сели в свои брички и лихо понеслись к базару. Долго еще шумели на базаре, собирая вокруг себя толпы зевак, наши старосты и головы, пока, наконец, какой-то мещанин не купил у них гроб за ведро самогона.

Только под вечер третьего дня вернулись домой загулявшие старосты. Велико было удивление односельчан, три дня ждавших траурного поезда с телом, когда они увидели бешено скачущих лошадей и пьяных, дикими голосами распевающих песни, а с ними и Куцыка. Потекла рекой самогонка. Кстати сказать, вероятно, никогда люди на Украине не пили столько спиртного, как в период немецкой оккупации. В редкой хате не гнали самогонку, и редкий день проходил без массовых гульбищ и выпивок.

Неделю спустя слепой Куцык созвал сход и предложил выбрать нового старосту. По его рекомендации единодушно избрали старостой Юхима Степановича Тарасюка. Хотя Тарасюк отказывался от этой должности, но в душе был рад избранию. Звание старосты в родном селе приятно щекотало его самолюбие, сулило хотя и беспокойную, но обеспеченную жизнь, а главное — он теперь знал, что долгие годы клокотавшая в его душе ненависть к советским горлопанам-активистам и раскулачивателям теперь может найти выход.

Благодаря его энергии и настойчивости село в короткий срок выполнило заготовки по мясу, хлебу, молоку, птице, яйцам. С такой же энергией он провел мобилизацию новых партий сельчан на работу в Германию. Затем стад хлопотать о постройке новой школы и сооружении пруда в селе. Прав-

118

да, эти проекты так и остались неосуществленными. Ссылаясь на военное время, немецкая комендатура предложила сооружения пока отложить. Одновременно, чтобы поощрить энергичную работу Дарасюка, комендатура выдала ему денежную премию и разрешение на получение леса для постройки собственного, нового дома.

Мечты Юхима Степановича о восстановлении разоренного гнезда начали осуществляться. Он привел и порядок свой сад, поставил вокруг новую изгородь, расчистил место для нового дома, а когда выпал снег и установился санный путь, в его дворе появились уже и дубовые бревна - добротный материал для дома.

- За зиму дуб вымерзнет, высохнет и выморится. Тем временем я достану железа или черепицы на крышу, закажу двери и рамы для окон, а в мае, Бог даст, можно приступить и к строительству, - радостно заглядывая в лицо помолодевшей Марийке, мечтал вслух Юхим.

- И чтобы в комнатах обязательно полы были, — качая на руках недавно родившегося Васю, просила Марийка.

- Будут и полы, и даже выкрашенные масляной краской, - обещал Юхим.

- Все это хорошо, только напрасно ты полез в старосты, — уныло, не в первый раз на эту тему, говорила Марийка.

- Спать, стара, спать, - отмахнулся Юхим и стал раздеваться.

Но спать им пришлось недолго. Ночью заплакал грудной ребенок. Не зажигая света, Марийка ощупала пеленки и, убедившись, что они сухие, взяла Васю к себе и стала кормить. Жадно припав к груди, он затих. Сквозь сон услышала Марийка лай Сирка во дворе и стук в окно, выходящее на улицу.

- Нет, это мне приснилось, - решила она и переложила уснувшего ребенка в колыску. Но тут снова громко и настойчиво забарабанили в окно. Проснулся и Юхим, отчаянно залаял Сирко.

- Кто там? - срывающим ся голосом спросила Марийки.

- Открывай! - послышался властный окрик.

- Да кто там?

- Открывай, дело есть к старосте, - отозвался все тот же голос.

- Не иначе, гости из лесу, — схватив за руку и притянув к себе жену, прошептал Юхим. Марийка чувствовала, как тряслась рука мужа. Острая жалость и страх за него обожгли ее сердце.

- Иди открывай, а я сховаюсь, - произнес он и, схватив полушубок, выскользнул в сени.

Что вам надо? Мужа нет дома, а сама я боюсь открывать, — стоя в сенях у дверей, громко говорила Марийка, что бы выиграть время, дать Юхиму влезть на чердак.

119

- He бойся, открывай, - настаивал голос но ту сторону дверей. Протянув руку и убедившись, что лестницы уже нет на обычном месте, Марийка решила, что Юхим не только успел влезть, но и поднял за собой лестницу. Перекрестившись, она отодвинула засов и приоткрыла дверь.

Блеснул и моментально погас свет электрического фонарика.

- Не бойся, веди в хату, — спокойно произнес входящий. Возвращаясь в комнату, Марийка чувствовала, что за нею идет не один человек. Ее знобило, ноги плохо повиновались ей.

- Зажги лампу, — прозвучал тот же голос. Марийка долго искала спички, а когда нашла, руки ее так дрожали, что она не сразу смогла зажечь фитиль.

В двух шагах от нее стоял молодой, широколицый парень, одетый в короткий полушубок, туго стянутый в талии ремнем. Из-под серой кубанки лихо торчал клок светлых волос, поперек груди висел короткий автомат. В стороне, одетый в такой же полушубок, стоял невысокий чернявый подросток. Автомат его висел на ремне вдоль правого бока. Верхние пуговицы его полушубка были расстегнуты, и выглядывал какой-то большой сверток.

- Накинь на себя что-нибудь и завесь окна!

Только сейчас Марийка, сообразила, что стоит в одной ночной сорочке. Поспешно натянув платье, она принялась завешивать окна.

- Где муж? — снова заговорил вошедший.

- Мужа нету, он в город поехал.

- А на чердак кто полез?

- То, может, коты, а вам показалось...

- А лестницу тоже коты потянули?

Ломая руки, Марийка упала на колени.

- Не бойся, глупая, не за ним пришли. – Зови его, а то замерзнет там, - поднимая ее с колен, убеждал блондин. Видя ее нерешительность, он открыл двери в сени и позвал: "Староста, слезай! Мигом слезай! И не вздумай драпать по крыше, а то на улице подстре-лят как куропатку".

- Иди, Юхим, что Бог даст, — застонала Марийка.

На чердаке послышался шорох, глубокие вздохи, затем опустилась лестница и наконец показались белые кальсоны старосты.

- Добрый вечер, — дергая рукой бороду, нерешительно произнес он, переступив порог комнаты.

- Хорош молодчик! — глядя на дрожащего от холода и страха, босого и полураздетого старосту, презрительно произнес блондин. - Трусишь? А блудить...

- Оставь, об этом он после даст отчет, - выступая вперед, проговорил звонким голосом второй партизан, в котором теперь нетрудно было узнать женщину. Расстегнув полушубок, эта женщина извлекла сверток - и положила его на стол. Сверток зашевелился, стал издавать негромкие но настойчивые зву-

120

ки: "Уая, уая!" Партизанка сунула руку в карман полушубка, открыла лицо ребенку и дала ему соску. Жадно цокая языком, он затих.

- Слушай, хозяйка, — обратилась партизанка к Марийке, — это мой ребенок. Зовут его Григорием, ему три недели. Родился он в землянке, оставаться дальше с нами ему нельзя. У тебя есть грудной малыш, возьми и моего, корми, расти, а кончится война, а может быть, и раньше, я его заберу. Только... — партизанка сделала паузу, пристально посмотрела на Марийку, лицо ее сделалось жестким, - только смотри, старостиха, если уморишь или отдашь немцам моего сына, найдем мы тебя всюду. Не только ты с мужем, но и дети твои будут уничтожены, знай это!

Точно камень свалился с груди Марийки, исчез страх за мужа и за семью. Она выступила вперед, взяла на руки ребенка и, прижимая его к груди, быстро заговорила: „- Не сумлевайтеся, ребеночек ваш будет в исправности, разве мы звери какие...

- Ну вот, теперь порядок, — сказал блондин. Партизанка поцеловала ребенка, кивнула Марийке и направилась к дверям.

- Я буду наведываться, так вы не пугайтесь, - проговорила она уже из сеней.

Когда шаги на улице затихли, Марийка бросилась на шею Юхиму.

- И чего ты, дурная, прыгаешь и радуешься, — гладя шершавой рукой голову жены, заговорил Юхим, — байстрюка подарили...

- Молчи, молчи, не байстрюка, а твою жизнь мне подарили, - вытирая рукавом слезы, ответила Марийка.

- Мамка, то партизаны бы ли? — вдруг послышался голос Настеньки с печи.

- Спи, спи, что ты выдумываешь, приснилось тебе, — замахала на нее руками мать.

Долго еще этой ночью не спали Тарасюки. Крошечный ребенок, вселившийся таким необычным образом в их семью, внес с собой беспокойство и тревогу. Нагрев воды, Марийка выкупала его, запеленала в чистые пеленки и дала грудь. Ходивший молча взад и вперед по комнате Юхим брезгливо и зло сплюнул.

- А может, он какой заразный, а ты суешь ему грудь, а потом своего будешь кормить, — накинулся он на Марийку.

- Это ты напрасно, Юхим, ребеночек чистый. И разве он в чем-либо виноват? Побойся Бога, не греши.

Юхим чертыхался, скрипел зубами, в голове его роились отчаянные и свирепые мысли, но всякий раз, как он их высказывал вслух, Марийка трезво разрушала все его планы.

- Ты можешь рисковать своей головой, но рисковать жизнью всей семьи ты не смеешь. Ребенка я никуда не отдам, - решительно говорила она.

Юхим и сам понимал, что иначе поступить нельзя.

Укладываясь спать, Тарасюки вздыхали под тяжестью навалившейся на них новой за-

121

боты и ответственности. Они решили никому в селе не говорить о существовании в их доме маленького Гриши из лесу. Они тешили себя надеждой, что два-три месяца спустя партизаны, передвигаясь дальше, так же незаметно для посторонних людей заберут своего ребенка.

Однако проходили недели и месяцы, кончилась зима, а партизаны все не появлялись. Два раза Гриша жестоко болел. Плакала, проводя бессонные, ночи у его постели, измученная и терзаемая страхом Марийка. Но не пришел покой к Тарасюкам и после выздоровления ребенка. Как ни скрывали, как ни ловчились они, слухи о партизанском ребенке поползли от хаты к хате. Не в меру любопытные соседки выспрашивали детей Тарасюка, что нового у них в семье, и шестилетняя Настенька, не подозревая, какую беду она накликает на свою семью, где-то проговорилась, что "партизанты" подарили им "партизаненка". Все чаще к Марийке наведывались кумушки и соседки, высматривали, вынюхивали, а некоторые и прямо назойливо расспрашивали о ребенке. Марийка сердилась, одергивала бесцеремонных гостей, порой рассказывала им всякие небылицы.

При встрече с людьми Юхим стал замечать на себе пытливые и недоверчивые взгляды. Даже близкие друзья стали его избегать. У всякого сельского старосты есть друзья и есть враги. Были они и у Юхима. Один из них сообщил о ребенке немцам.

В апреле, в самый разгар сева, в село приехало гестапо. Юхим и Марийка подверглись допросу с пристрастием. В решительную минуту Марийка опустилась на колени и громко рыдая, клялась, что ребенок не из лесу, а является сыном ее родной сестры, погибшей прошлой зимой от бомбы во время эвакуации с Полтавщины. Она подробно и убедительно рассказала, как зимою проездом посетила их эвакуированная семья Онищенко, они и привезли ей ребенка и кое-что из одежды сестры и рассказали, что, умирая, раненая сестра передала им адрес Тарасюков и просила пристроить ребенка. На вопрос, где сейчас Онищенки, Марийка не моргнув глазом утверждала, что они поехали в Каменец-Подольскую область и что их можно разыскать. При этом называла точные имена жены, мужа и двух детей Онищенко.

Вслед за Марийкой то же утверждал и Юхим. Он упомянул и о том, что был раскулачен, что он ярый враг советской власти, а также показал письменную благодарность от немецкого коменданта. Гестапо поверило Тарасюкам. Был вызван доносчик - бывший завхоз в местном колхозе, давно уже претендовавший на должность старосты. Без долгих предисловий завхоз был тут же публично выпорот, и гестапо убралось восвояси.

Ровно через неделю снова пришли партизаны. Тарасюки были даже рады этому, полагая, что те явились, чтобы за-

122

брать ребенка. Едва услышав ночной стук в окно, Марийка бросилась к дверям и впустила гостей.

Партизанка принесла с собой небольшую клетку, внутри которой весело прыгала белка. Поставив клетку на стол, она вынула из кармана искусно сделанную из березовой коры погремушку и принялась ею размахивать у лица спящего ребенка. Гриша заплакал и проснулся. Увидев погремушку, он протянул к ней руки, на лице его появилась улыбка, а из полураскрытого рта выглянула пара едва прорезавшихся мелких зубов. Партизанка подняла клетку с белкой на уровень лица ребенка, но Гриша не проявил никакого интереса к белке, он все еще тянулся к погремушке. Взяв ребенка на руки, партизанка прижала его к себе и, слегка покачивая, ходила с ним взад и вперед по комнате. Обветренное, с потрескавшимися губами лицо ее светилось счастьем, а в широко открытых голубых глазах сияли торжество и гордость.

Вытирая слезы рукавом, Марийка полушепотом рассказывала, как болел Гриша, как его хотели забрать гестаповцы. А партизанка все ходила взад и вперед по комнате. Наконец, ее спутник сказал, что им пора.

- То, о чем ты рассказываешь, я уже знаю, — передавая Марийке ребенка, проговорила партизанка. - Побереги Гришу еще немного, теперь уже недолго осталось... Спасибо тебе, - и она пожала Марийке руку.

Что значит "теперь уже подолго"? - ворочаясь с боку на бок в постели после ухода партизан, тревожно размышлял Юхим - Значит ли это, что скоро придут Советы? Или сама она скоро уйдет отсюда в другое место? А немакам, видно, капут. Эх, Гитлер, Гитлер, где ты взялся, анчутка, на нашу голову? Плохо жили, а теперь совсем пропадешь... И черт дернул меня вернуться в село! Был бы один, кинул бы все к чертовой бабушке и драпанул бы в Германию, а с семьей куда? И оставить нельзя. Нет, нет, нельзя оставить детей и Марийку... А может, еще соберутся с силами немаки? Да где там им собраться, не удержался на гриве, на хвосте и подавно не удержится. Во всяком случае, с домом надо подождать, — засыпая, решил Юхим.

Не только Юхима тревожили и волновали фронтовые события, все население оккупированной Украины чутко и тревожно следило за военными действиями. Когда фронт откатился на линию Днепра, стало очевидным: немцам приходит конец. Встречавшее в первые месяцы войны немцев с хлебом и солью, как своих освободителей, население сейчас с презрением отворачивалось от них. И не только потому, что немцы не принесли с собой долгожданной свободы. Несмотря на явно порочные основы немец-

123

кой политики, сельское население оккупированных областей жило неизмеримо лучше при завоевателях и оккупантах, чем при "своей радянской владе". Отворачивались главным образом потому, что немцы оказались банкротами. Население, как известно, симпатизирует сильным.

Так или иначе, одни искренне ожидали возвращения сыновей, мужей и братьев, находящихся в советской армии, другие, боясь суровой расправы, всячески подчеркивали свою лояльность к возвращающимся Советам. Обязательные поставки немцам мяса, хлеба, молока, яиц катастрофически упали, а подлежащие угону на работы в Германию люди не являлись на сборные пункты, скрывались или даже уходили в лес к партизанам.

А партизанщина все росла и ширилась, и не столько за счет местного населения, как за счет пришлых. Весной 1943 года, как только просохли полевые и проселочные дороги, на Правобережную Украину с востока непрерывно двигались партизаны. Это были обычные армейские, пехотные подразделения, небольшие, но прошедшие специальную подготовку. Иногда отряду придавался легкий броневик или танк, тащились возы с пулеметами, минометами, радиоаппаратурой и боеприпасами. Изредка шли в кавалерийские отряды. Расшатанный и в значительной мере уже деморализованный немецкий фронт, видимо, был не в состоянии закрыть все щели. Этим и пользовалось советское командование.

Партизаны имели четкие задания. Следуя к месту своего назначения, они уклонялись от боев с немцами, и даже проходя через села, где засели немецкие коменданты и с ними несколько солдат, партизаны их не трогали, а двигались дальше без единого выстрела. Отряды передвигались исключительно ночами — от леса к другому лесу. Достигнув заданного места, они устанавливали радиосвязь с командованием и, получив указания, разбивались на более мелкие группы и начинали действовать. Таким образом, к середине 1943 года партизаны были в состоянии контролировать значительную часть оккупированной Украины. Они не только нарушали коммуникации в тылу немецкой армии, но также препятствовали сбору и выводу с Украины хлеба, мяса и других продуктов и мобилизации рабочих рук для немецкой промышленности.

В 1943 году, как только закончилась уборка хлеба, немецкие коменданты приказали немедленно молотить и вывозить его к железнодорожным станциям. Но партизаны имели на этот счет иное указание. Убранный хлеб, как всегда до обмолота, оставался в поле, в больших стогах. Там же на месте производился и обмолот. Партизаны начали жечь по ночам молотилки. В первые же дни, как только начался обмолот, были сожжены сотни машин.

В первую же недолю обмолота село, где старостой был Юхим Тарасюк, лишилось обоих своих паромых молотилок.

124

Уже два раза, до наступления темноты, машины отправлялись за восемнадцать километров в ближайший город под защиту немецкого гарнизона. Утром, когда машины везли обратно и село, одна. из них застряла на мосту. Пока ее вытаскивали, первая ушла на несколько километров вперед. Три пары волов медленно, с грохотом тащили ее по разбитой дороге. Когда эта массивная железная туша волоклась мимо леса, вышли партизаны.

- Добре, дядьки, спасибо за гостинчик, — усмехаясь, заговорил один из них. — А ну, поверните волов так, чтобы машина стала поперек дороги. Так, так, дуже дякую. Теперь цоб-цобе до дому, - и, облив бензином, партизаны подожгли машину.

Вторую молотилку в тот же день вынужден был поджечь сам Юхим. Ее благополучно стянули с моста и с большим опозданием приволокли в село. Колхозники, давно уже тоскливо ее ожидавшие, увидев машину, радостно зашумели и веселой толпой пошли следом за нею в поле. Радовались они не потому, что им очень дорога была эта машина, а единственно по той причине, что при обмолоте можно было набрать зерна. С этой целью люди, несмотря на страшную жару, натянули на себя сиряки и свиты с бездонными карманами, а чаще и вовсе без карманов, чтобы нагребать зерно прямо за подкладку. Другие надели широченные штаны, а женщины - необъятных размеров юбки, под которыми были пришиты мешки для зерна. Староста и голова колхоза, шагавшие тут же, только переглядывались. Они уже махнули на все рукой и смотрели на расхищение зерна сквозь пальцы. Да и можно ли было обвинять колхозников? По опыту прошлого года они знали, что, выделив каждой семье гектар приусадебной земли, немцы ничего больше — ни грамма зерна, ни гроша денег - за труд в колхозе все равно не дадут.

Прошло два часа. Машина весело гудела, жадно заглатывая снопы, выбрасывала в одну сторону изжеванную солому, с другой стороны ручьем из ее утробы текло зерно. Стоявшая наверху на подаче снопов девушка вдруг окликнула старосту:

- Юхим Степанович, полем кто-то идет сюда!

Все настороженно переглянулись.

- Пусть себе идет, мало тут людей ходит... - сдерживая тревогу, ответил Юхим.

Через горбок скошенным полем шел, размахивая правой рукой, человек. Левая рука его была забинтована и покоилась на ремне. Когда он подошел ближе, люди увидели за его плечами автомат.

- Здравствуйте, товарищи колхозники, — поздоровался человек. — Кто у вас тут старшой? Остановите машину! — Машина стала.

- Староста, распорядись, чтобы машину оттянули дальше от стога.

Староста что-то сказал ближайшим к нему людям. Трое из них вышли из толпы и на-

125

правились в поле.

- Вы куда? — берясь за автомат, спросил пришелец.

- За волами, — указывая на пасущихся невдалеке волов, испуганно ответили люди. Пока бегали за волами, партизан обратился к сельчанам: "Не давайте хлеба немцам. Вечерами, как только стемнеет, растаскивайте снопы со стога по домам, молотите вручную и ешьте на здоровье. Это ваш хлеб, никто не посмеет вас тронуть!"

Люди молча улыбались. Девушки перешептывались и пялили на пришельца светящиеся восторгом глаза.

Еще два года, даже год назад собравшиеся здесь сорок-пятьдесят колхозников схватили бы этого человека и выдали немцам. А теперь он был в их глазах героем, за ним стояла победоносная армия. Это чувствовал и сам герой. Слегка рисуясь, он был вежлив, сдержан и великодушен. Будучи раненым, он мог бы спокойно лежать себе в землянке, но он добровольно вызвался на эту "операцию" и теперь наслаждался ощущением подъема, связанного с риском, сознанием своей значительности и превосходства над этими людьми, с удовольствием ощущал, что творит не хулиганское, не разбойное, а государственно-важное и патриотическое дело.

Пригнав волов, люди оттянули молотилку в сторону от стога. Машинист выпустил пар из котла и поспешно выгребал из ящика ключи, молотки и прочий инструмент. Вынув из кармана плоскую бутылку с бензином, партизан облил машину.

- Староста, зажигай! - приказал он Юхиму.

- У меня нет огня, - понуро ответил тот.

- Вот огонь, лови, — и партизан бросил зажигалку.

Юхим долго возился, высекая огонь, а когда фитиль загорелся, он сделал шаг в сторону машины и остановился.

- Долго ты будешь думать? - цыкнул на него партизан.

Подняв с земли жгут соломы, Юхим поджег его и сунул в машину. Яркое пламя метнулось и суетливо забегало по корпусу, молотилка окуталась густым черным дымом. Партизан приложил руку к пилотке, повернулся через левое плечо и нарочито медленно пошел в поле.

Как только он скрылся за горбком, люди загалдели и, не обращая внимания на горящую молотилку и нимало не стесняясь присутствия головы колхоза и старосты, стали поспешно загребать в бездонные карманы и торбы намолоченное зерно.

Собрав на разостланную куртку инструменты, машинист взвалил тяжелый сверток на плечо, и медленно побрел в село. Лицо его было угрюмо. Шевеля усами и жестикулируя свободной рукой, он говорил сам с собой: "Один цуцик что может сделать, ах, сукин сын... А машина какая была! И зачем ее было палить? Отвинти ты с нее средний кулачок, да смажь, да схорони его, и машина стояла бы хоть сто лет, а теперь попробуй

126

построй новую. Ах, сукин сын!.. Жгут, а придут, опять заем индистрилизации с народа начнут тянуть, безголовые!"

Когда советские войска в нескольких местах форсировали Днепр и стали накапливать на правом берегу силы для дальнейшего наступления, немцы, готовясь к бегству, объявили о роспуске колхозов и передаче земли хлеборобам. Это уже звучало прямой насмешкой. Люди неохотно разбирали по домам лошадей и инвентарь. Хотя советская агентура упорно распространяла здесь слухи о ликвидации Сталиным колхозов, этому никто не верил. Все были убеждены, что с приходом Советов весь скот и инвентарь придется возвращать снова в колхозы.

В ожидании прихода освободителей население трепетало. Парадоксально, но факт: население с меньшим страхом и большей симпатией встречало немецких завоевателей, чем сейчас готовилось к встрече своих освободителей. Трепетали не только люди, так или иначе запятнавшие себя сотрудничеством с немцами, нет, трепетали в ожидании суровой и, как это свойственно большевикам, бессмысленно жестокой и кровавой расправы, буквально все. В том числе и недострелянные немцами коммунисты, и чудом сохранившиеся, без труда маскировавшиеся под обывателя чекисты, и оставленные для организации подполья партийные чины, которые не сумели (да при всем желании, встречая всюду резко враждебное отношение населения к большевикам, и не имели никакой возможности) поднять народ на борьбу "за родину, за Сталина".

Неисповедимыми путями люди узнавали, что следом за армией, в ее обозах, возвращаются на свои места отсидевшиеся в тылу секретари райкомов, энкаведистские начальники. Буквально на другой же день после освобождения местности от немцев прежний секретарь райкома, районный чекист и предисполкома были уже тут. Чего можно было от них ожидать, помня, как свирепствовали эти власти еще в мирное время?

В дождливую ноябрьскую ночь услышали Тарасюки стук в окно.

- Ну, мать, в последний раз уж тебя беспокоим, — входя в комнату, весело говорил партизан. Голос его был знаком Марийке. Она зажгла лампу, и убедилась, что перед ней стоит тот самый человек, вместе с которым прошлой зимой партизанка принесла в их хату ребенка. Двух других, явившихся с ним, Марийка видела впервые.

- Готовь Гришу, на днях он полетит на самолете в гости к бабушке и Москву.

- А мать его где? - спроси ла Марийка.

- И мать тоже с ним полетит. Войне скоро конец, она как бывшая студентка должна возвратиться в свой мединститут.

- А вы что же, се муж? - несмело спросила Марийка.

- Нет, Лида - вдова, ее муж погиб под Псковом. Гриша -

127

это память, оставленная погибшим. Она и сама не знала о беременности, когда се направляли сюда. А может быть и скрыла, баба бедовая.

Взяв на руки спящего малыша, партизан вынул из кармана какую-то бумажку и сунул в руку Марийке.

- Мне ничего не надо, - отказывалась та, - разве ж я за деньги?

- Денег мы не даем, а эта бумажка, может быть, тебе дороже денег будет. Возьми, возьми! Спасибо тебе, - и партизан, накрыв ребенка плащ-палаткой, неловко держа его перец собой, вышел из комнаты, даже не взглянув на Юхима.

Проводив партизан, Марийка подошла к лампе и, развернув бумажку, прочла вслух:

3-й Советский Украин.

Фронт Штаб Партизанского отряда №248.

Настоящим удостоверяю, что гражд. Мария Тарасюк оказала важную услугу отряду.

Начальник Штаба ст. лейтенант

С. Шевчук

Дай сюда, - вскочив с постели, воскликнул Юхим и, надев очки, принялся читать и перечитывать эти строчки.

- Заховай подальше, може сгодится. Да смотри, найдут немаки — повесят!

Долго этой ночью шептались в постели Тарасюки. Партизанская бумажка ободрила и вселила надежду в их измученные души. Этой ночью решено было готовиться к бегству — снова в Донбасс.

Все последующие дни Юхим был необычно оживлен. Он съездил в район, достал там на всякий случай, как он объяснил, свидетельство об эвакуации. В свидетельстве на немецком языке говорилось, что активно сотрудничавший с немецкой властью староста села Ю. Тарасюк эвакуируется с семьей в г. Лемберг (Львов). Вернувшись домой, Юхим подковал конька, подремонтировал и смазал воз. Затем втянул его в сарай, чтобы не видели люди, и стал сооружать под возом брезентовую будку. Покончив с возом, он заколол кабана, засолил и сложил в один мешок сало, в другой мясо. В третий мешок он набрал муки. Марийка с утра до ночи шила и чинила детям одежду, пекла хлеб, готовила всякие узелки и торбы, наполняя их продуктами на дорогу. Накануне отъезда Юхим заготовил на всякий случай полдюжины чистых бланков с сельской печатью и удостоверение на свое имя, в котором говорилось, что бывший колхозный конюх Ю. Тарасюк с семьей возвращается на место своего постоянного жительства в г. Шахты.

Вечером, ковыряя швайкой хомут, Юхим приглушенным голосом развивал детали своего плана и давал последние наставления Марийке: "Будем ехать вдоль фронта. Если трапятся немаки, мы им - бумажку об эвакуации. Если схватят партизаны, мы им твою бумажку. А как перекотится

128

фронт, немецкую бумажку к черту, будем фигулировать твоей бумажкой и моей о возвращении домой в Донбасс. Если будут спрашивать, зачем оставили Донбасс, говори: немцы выгнали. Та к и детям расскажи в дороге. Смотри, одевай их потеплее, не простудились бы..."

Никого не предупреждая, в ночь с субботы на воскресенье, задолго до рассвета, Юхим запряг лошадь, погрузил семью, затем вышел на улицу, долго прислушивался и, убедившись, что на улице нет никого, открыл ворота, выехал по жирному, расползающемуся под ногами чернозему. Где-то лениво и хрипло пролаяла собака. Шел дождь вперемешку со снегом, ноябрьская ночь была темной, холодной и страшной.

- Ну, Васек, трогай, милый, выручай, — перекрестившись, Юхим дернул вожжи.

Конец

КРОЛИЧЬЯ ШКУРКА

128

КРОЛИЧЬЯ ШКУРКА

Когда меня втолкнули в этот огромный деревянный амбар, поразил меня тяжелый дух и смрад, исходивший от множества собранных здесь людей. Амбар был переполнен. На балках и крестовинах, высоко забравшись, тоже сидели люди. Трудно сказать, сколько было здесь людей, может быть семьсот, а, может быть, больше тысячи. Говорящих я не видел, но в амбаре стоял приглушенный гул, напоминавший работу водяной мельницы или отдаленного водопада.

От дверей, каким то круговоротом, я был оттеснен и постепенно увлечен вглубь амбара. Запертые здесь люди были сплошь в солдатских шинелях, отдававших специфическим казенным запахом. И физиономии этих людей были сугубо казенные — землистые и однообразные. Только различного колера буйная растительность разнообразила эти лица-маски.

Трудно было что-нибудь про читать на них. Ни индивидуальной боли, ни страданий. Скорее вся эта масса живых существ напоминала одно огромное больное и смертельно усталое животное.

- Сколько дней вы здесь? - спросил я соседа.

Он посмотрел на меня каким то странным, не то испуганным, не то непонимающим взглядом, и отвернулся. Другой сосед, с трудом разжимая пересохшие губы, прошептал:

- Вторая неделя. — Затем что то соображая, вторично ракрыл рот: — одиннадцать дней, — прошептал он, как бы боясь быть подслушанным.

- Когда вас кормили? - снова спросил я.

- Никогда. Только два раза в сутки во дворе пьем волу.

Любознательность моя были вполне удовлетворена, остальное было понятно. Прислушиваясь, как медленно своеобразной поступью двигается вдоль позвоночника вошь, я предался далеко невеселым мыслям. Два-три часа спустя, когда вонючий и удушливый

129

воздух сгустился до невозможности, открылись широкие двух створчатые двери.

- Лос, лос, швейнехунде, — раздались, напоминая резкий свист бича, поощрительные крики фрицев. Широкой толпой, толкая и тиская друг друга, люди устремились к выходу. Чисто подметенный небольшой двор, обнесенный высоким забором. Среди двора на грубых козлах длинные, со единенные одно с другим, из свежих нестроганных досок корыта. С одного и другого концов корыт открытые водопроводные краны. Рассыпая веером брызги, вода льется в корыта. До краев наполненные корыта осаждают жаждущие люди, иные черпают котелком, другие ржавой и грязной консервной банкой. Большинство нагнувшись, жадно пьют прямо из корыт. Пьют, их оттесняют другие, они снова, судорожно цепляясь за края корыта, тянутся к воде.

За десять минут корыта пусты. Только на дне остался мутный осадок. Припадая к шершавым доскам губами, люди жадно пьют эту мутную жижу. Другие здесь же намочив чудовищно грязный носовой платок, вытирают лица.

Напившись разминаются, медленно двигаясь взад и вперед по тесному дворику. Появившийся фриц сует в руки первых попавшихся людей железные крючья. Люди, понимающе и заискивающе улыбаясь, идут в амбар. А несколько минут спустя возвращаются, таща кучьями трупы. У входа стоит фриц — айне, ннай, драй... эльф... — считает он, а трупы тянут, тянут, волокут железными крючьями. Беспомощно бьется голова о землю, цепляются синими пальцами с грязными ногтями закоченевшие руки.

Но вот у порога медленно движется влекомое тело. На землистом липе мигают глаза, запекшиеся губы жадно ловят воздух. Он жив еще, этот труп.

- Лос, лос, — - подгоняет фриц, и живой труп тянут в общую кучу.

- Херайн, — раздается визгливый крик фрица, и люди, покорным стадом устремляются снова в амбар. Все тесней делается в амбаре, а люди прут и прут. Вода освежила людей, всюду слышится говор. Но постепенно сгущается воздух, дышать все трудней, нее реже звучит и, наконец, замирает говор. Тесно прижавшись друг к другу люди оцепенели в полузабытье. Только счастливцы, высоко забравшиеся на крестовины и балки, оседлав их, безмятежно похрапывают.

Но вот с шумом открывается дверь, в амбар вваливается еще два десятка человек. Эти счастливцы ходили с утра на работу... Снова колыхнулось море людское. Завозились, зачесались люди и долго затем замирало движение. Тихо. Только стон уснувшего или хрип умирающего изредка нарушает тишину. В сумерках амбара я вижу вдалеке ритмично качающуюся голову. То вниз, то резко вверх, и снова вниз и резко вверх, как будто рвет зубами шинель. До боли напрягаю зрение - что то мохнатое, свежей кровью испачканное, прикрывает человек бортом шинели и наклоняясь

130

рвет зубами. Мой пустой желудок мучительно стянули спазмы. Во всем теле нарастает частая дрожь, нет сил себя сдержать.

Но вот, чья то рука рванулась и судорожно вцепилась в кровавую добычу. Отчаянно напрягая силы, владелец тянет к себе, а рука мертвой хваткой зажала добычу и тянет к себе. Очнувшись, окружающие люди вдруг пришли в движение. Заволновалось, заклокотало и заревело море людское. Вмиг образовалась свалка барахтающихся, кричащих, стонущих и хрипящих людей. Отдаленно стоящие, не понимая смысла и предполагая нечто ужасное, с ревом устремились к дверям. Встреченные выстрелами обезумевшие люди метнулись назад, а через распахнувшуюся дверь людей кропит автомат.

Всю ночь затем стонали и ныли раненые и встревоженным роем гудели живые. Утром, во время водопоя, фрицы отделили первых попавшихся десять человек и здесь же у каменной изгороди в углу двора расстреляли из автоматов. «Бунт» был подавлен. Снова железными крючьями тянули из амбара трупы. В судорожно зажатой руке одного из них обнаружили подлинную причину «бунта». Это была обыкновенная кроличья шкурка.

МЫШИ

7

МЫШИ

После обеда обитатели общей камеры № 76 Бутырской тюрьмы отдыхали. Иные, похрапывая, спали. Кое-кто читал книгу. Азартные шахматисты, укрывшись под нарами от бдительного ока коридорного, гремели вылепленными из "хлеба фигурами. Многие лежали с открытыми глазами в ожидании вызова на допрос, или блуждали мыслями далеко за пределами тюремных стен.

Вдруг звякнул замок, тяжело открылась железная дверь, и в камеру вошел человек. Переступив порог, он осторожно сделал несколько шагов и стал. Камера молча оглядывала новичка. Он был низкорослый, в кепке и потертом демисезонном пальто. В руках держал небольшой кусок хлеба. Маленькое морщинистое лицо, ушки, как говорят, топориком, прокуренные желтые усы и бородка клинышком. Его блуждающий по камере взгляд вдруг остановился на человеке в военной форме. Семеня, новичок подошел и протянул военному хлеб. Тот улыбнулся и ободряюще сказал: "Садись, старик, не бойся, — здесь не урки, а хлеба мне не надо".

Видя страх и смущение новичка, камера сделала вид, что не замечает его. Свободных мест на нарах уже не было, и значительная часть обитателей располагалась в "метро", то есть под нарами. Туда же по указанию старосты полез и новичок.

Два дня он не подавал никаких признаков жизни. Наконец, ночью его вызвали на допрос. Утром, возвратясь с допроса, он выспался, а затем вылез из "метро", сел около пас на нары и рассказал:

Меня зовут Яков Востриков. Работал я в Кремле. Не подумайте плохого, нет, — я маляр. Моей обязанностью было поддерживать в порядке мраморные плиты мавзолея Ленина. Возобновить потрескавшуюся шпаклевку, отшлифовать до лоска плиты, стереть пыль и так далее. Ну вот, так я и работал двенадцать лет. Жалованьишко хотя и небольшое, но много ли мне надо, старику. Мне ведь уже шестьдесят один год. Детей нет, живем вдвоем со старухой.

Нынешним летом, получив отпуск, я решил с женой поехать в деревню. Давно не были, а там сестра, племяш, молочишко, воздух. Ну, съездили, отдохнули две недели. Домой привез лучку, картофеля, а через два дня явился в Кремль на работу. В прошлую пятницу, перед самым обедом, во время, работы подходит ко мне Иван Митрич - наш бригадир.

- Ну как, Востриков, отдохнул? — спрашивает.

- Спасибо, Иван Митрич, - говорю, — ездил в деревню, отдохнул неплохо.

- А как там в деревне на счет урожая?

Я по простоте и говорю ему:

- Насчет зерновых плохо, Иван Митрич, мыши попортили Сроду не видели такой уймы мышей в поле. Зато картофель

8

уродился очень хороший.

- Гм! Так, говоришь, мыши поели?

- Да, — говорю, — Иван Митрич, мыши.

Тут как раз моя старуха обед принесла. Я стал обедать, а Иван Митрич ушел. Вот. А на другую ночь меня, голубчика, арестовали и водворили сюда. И что ж вы думаете, сегодня следователь меня всю ночь терзал. "Признайся, говорит, Востриков, что ты с телилистической целью носил с собой в Кремль и там выпускал тифозных мышей, чтобы заразить население Кремля!" - "Да я, говорю, отроду мышей не брал в руки, я мыши боюсь больше, чем гремучей змеи". - "Брось, говорит, сказки рассказывать. Скажи, кто еще в вашей организации? Так всю ночь мыши, да мыши: аж в голове у меня помутилось. Заснул, — и во сне мыши.

Закончив рассказ, Востриков пытливо вглядывался в лица слушателей, ожидая откликов, точно приговора, и, наконец, спросил:

- Ну, как вы думаете?

- Не робей, - ответил один из слушателей, - получишь пятерку и снова будешь работать маляром. В лагере маляр всегда пайку хлеба заработает.

- А старуха?

- Можешь и старуху пристроить. Скажи, что она поставляла тебе мышей из деревни, пять лет и она получит.

- Типун тебе на язык! - огрызнулся Востриков и снова полез в "метро".

- У него плутовское что- то в лице, - заметил один из слушателей, - похоже, что он нам сказку рассказывал.

- Ну, не думаю, чтобы старик врал, - возразил пожилой инженер, — обвиняют же меня в том, что я во время ремонтных работ собирался установить на башне кремлевской стены не то пулемет, не то пушку для убийства вождей. Сказка о мышах не глупей сказки о моей пушке.

ССЫЛКА

9

ССЫЛКА

- Вы просите что-нибудь рассказать? Извольте. Я расскажу вам о своей ссылке, — заметил Андрей Васильевич на просьбы обитателей камеры № 47.

Глубоко затянувшись, он выпустил целое облако дыму и начал:

- В 1920-х годах я отбывал заключение в политизоляторе в Сибири. Времена тогда были много либеральнее по сравнению с нынешними. Приближалось окончание срока моего заключения. Хотя я и знал, что отбывшие в политизоляторе на волю не отпускаются, а идут в ссылку, всё же с нетерпением ожидал дня своего освобождения. Возможность встречи с родными, отсутствие тюремного режима, свободное общение с людьми и природой — всё это, понятно, волновало. Тем более, что на дворе весна была в полном разгаре. Остающиеся друзья жали мне руки. Я скороговоркой повторял многочисленные адреса и поручения друзей, давно уже вызубренные мною. Даже древний епископ, много лет уже томящийся в изоляторе, тепло поздравил меня с предстоящим освобождением. Проведя бессонную ночь, собрав свои пожитки, я стал ожидать вы зова. Томительно тянулось время. Наконец, в десять часов меня вызвали в канцелярию тюрьмы. После тщательного и, конечно, безрезультатного обыска тюремная администрация передала меня конвою. Час спустя я сидел в вагоне почтового поезда и мучительно думал, куда меня повезут. При входе в вагон я успел прочитать трафарет «Свердловск-Владивосток». Зная по опыту, что конвой, как всегда, ответит стереотипно: «Потом узнаете», я не стал делать и попытки в этом направлении и терпеливо ждал отправки поезда. Когда поезд тронулся, я, к своему изумлению и неудоволь-

10

ствию, убедился, что он двигается не в сторону Свердловска, а в сторону Владивостока. С этих пор я не переставал изумляться. Прибыв во Владивосток, десять дней я был в полной безвестности, а затем меня вызвали и повели в порт. Отвыкнув за три года от шума и сутолоки большого города, я был оглушен лязгом цепей, грохотом лебедок разгружающихся и нагружающихся кораблей. Не без волнения вступил я в сопровождении конвоя на корабельный трап. Значит, думаю, Сахалин будет местом моего нового жительства. Это хуже, чем европейская часть России, и семьи снова не увижу долго, но всё же лучше, чем душная камера изолятора. И на Сахалине люди живут. С такими мыслями покинул я Владивосток. Девять дней спустя мы бросили якорь в Александровске на Сахалине. Утро было чудное. Море ласково и лениво покачивало наш корабль и большие баркасы, спешащие от берега к нам за грузом и людьми. Всё живое, обитающее в Александровске, бежало к берегу. Так, думаю, и я буду здесь бегать, встречая пароходы. Собрав свои пожитки? я нетерпеливо стал поглядывать на своих конвоиров. Они улыбаются и сидят. Наконец, один из них говорит: «Не беспокойтесь, гражданин, вам придется дальше проехаться». От изумления мои глаза стали, очевидно, с добрую луковицу величиной. Я крякнул, но, выдерживая характер, ничего не сказал, бросил свой узелок на скамейку и лег. А пароход стоит и стоит. И так мне стало всё противно — и море, и пароход и конвоиры. Особенно один — рыжий, лицо всё в веснушках, нахально цвыркает сквозь зубы слюной. Поздно вечером мы отплыли дальше. Ясное дело — везут на Камчатку. Делать нечего, лежу, думаю о Камчатке. Припоминаю тусклые сведения о ее климате, природе, людях. К концу третьего дня примирился и с Камчаткой. Камчатка — так Камчатка, всё же не изолятор. Так и уснул, успокоившись. Проснулся я от сильного толчка о стену. Не успел очухаться, как следующим толчком был выброшен с койки на пол. Почувствовав сильную боль в колене и голове, сразу проснулся. Было светло.

11

Огромные волны яростно били о борт корабля. Свирепствовал шторм. С трудом добравшись до койки, я привязал себя веревкой, чтобы вновь не свалиться. Сколько времени я так пролежал, жестоко страдая морской болезнью, — не знаю. Придя в себя, я вылез на палубу. Море почти спокойное. Слева на горизонте видна темная полоска. «Это Чукотский полуостров», — объяснил мне матрос. — «Следовательно, Камчатку мы уже проехали? — спросил изумленно я. — Конечно. Целые сутки мы отстаивались в Петропавловске». Значит, думаю, везут меня, голубчика, на Чукотку. Ясно на Чукотку — дальше некуда. Не в Америку же меня повезут. И снова стал мобилизовать свои географические сведения теперь уже о Чукотке. Но труд оказался напрасным. О Чукотке я почти ничего не знал. Так, други мои, и приехал я в тот день на Чукотский полуостров. Высадили меня в какой-то маленькой бухточке. На берегу несколько жилых помещений и радиостанция береговой пограничной охраны. Недели две обитал я в этом пункте. Надзор за мной был слабый. Целыми днями бродил я по берегу, собирая яйца морских птиц, морские ракушки, причудливой формы, камешки и т. д. Служащие погранпункта, как видно предупрежденные о моей персоне, всячески избегали общения и разговоров со мной. Только один специально прикрепленный человек носил мне обед, хлеб и ужин. Сухо и односложно отвечал на мои вопросы. Как-то утром он принес мне белье, сапоги, табак, и сказал, чтобы через час я был готов к пешему переходу на большое расстояние. Через час я был вызван в контору. Меня подвергли медицинскому осмотру, результат которого записали в карточку. Затем я выступил с экспедицией в составе двенадцати человек в тундру в северо-западном направлении. Первые 10-15 километров мы шли по твердой почве, затем, всё удаляясь от берега, мы вступили в болотистую тундру. Передвигаться становилось всё труднее. Часто приходилось прыгать с кочки на кочку, или далеко обходить многочисленные озера и глубокие болота. Переночевав в тундре, утром мы снова продол-

12

жали путь, держа все тот же курс на северо-запад. Уже к концу первого дня я впервые столкнулся с бичом тундры — комаром и мошкарой. Мириады этого гнуса вьются над головой, лезут через сетку накомарника в нос, рот, глаза, уши, жалят руки. Ни днем, ни ночью не умолкает звенящая музыка. Так день за днем всё дальше мы углублялись в тундру. Не привыкший к переходам, первые дни я страшно уставал и едва-едва тащился, но уже через неделю, втянувшись, я значительно легче преодолевал 25-30 километров дневного перехода. Зато с каждым днем нашего движения всё мрачней и безысходней становилось мое настроение. Удручающе однообразный тундровый ландшафт, назойливость гнуса, надменная молчаливость проводников, угрюмое одиночество и заброшенность в дикой и необитаемой тундре. На шестнадцатый день нашего пути мы подошли к довольно значительному ручью. Двигаясь вверх берегом этого ручья, поздно вечером мы встретили первое жилье человека. Это были три землянки, вырытые в крутом берегу ручья. Здесь наша экспедиция сделала остановку на ночь. Утром мне объявили, что местом моей ссылки будет служить этот поселок. Мне выдали галеты, сухари, консервы, махорку, немного сушеных овощей, кое-что из одежды. Ввели в одну из землянок и, указав на мрачного вида человека, одетого в шкуры, пояснили, что у него я буду проживать на квартире. Поговорив о чем-то на туземном наречии с моим хозяином, экспедиция вскоре ушла дальше. Следует ли говорить, что самочувствие мое было самое мерзкое. Здесь я впервые вспомнил политизолятор, друзей, книги, оживленные прогулки по двору, переписку с родными и проч. Долго я сидел глубоко задумавшись, наедине со своими мрачными мыслями. Наконец, немного успокоившись, я стал осматриваться. Моя землянка больше напоминала берлогу зверя, нежели жилье человека. Окон не было. Низкая входная дыра завешивалась какой-то шкурой. На земляном полу разложен огонь. Едкий дым наполнял всю землянку, выходя через входную дыру. Семья, живущая в зем-

13

лянке, состояла из угрюмого хозяина неопределенного возраста, его жены, на вид лет тридцати, и двух детей, лет четырех и лет семи-восьми. Поздоровавшись за руку с хозяевами, я пытался с ними говорить. Это ни к чему не привело — хозяева только хлопали глазами и молчали, видимо, не понимая меня. Хозяин и его жена курили трубки. Когда я предложил им табак, они, широко осклабившись, поспешно взяли его и сейчас же, выбив свои трубки, вновь зарядили их моих табаком. Детям я предложил галеты, но они боязливо прятались за мать и галет не брали. В тот же день я посетил другие две землянки. Ни своей архитектурой, ни комфортом и уютом они не отличались от первой. Разница была только та, что в этих двух землянках было по одному ребенку. Никто из всего поселка по-русски не говорил. Я из туземного наречия тоже не знал ни одного слова. Первое время я едва не сошел с ума от скуки и одиночества. Очевидно, Робинзон Крузо, очутившись на необитаемом острове, чувствовал вначале то же, что и я. Но время лечит, а необходимость заставляет приспосабливаться. Целыми днями я бродил по тундре, предаваясь грустным размышлениям. Погода была солнечная, теплая. Тундра кишела дичью. Самые разнообразные породы пернатых оглашали окрестность криком и гомоном. Утки, гуси, все виды куликов. В ручье, в озерах кишмя кишела разнообразная рыба. День за днем я всё больше втягивался в эту жизнь, и вскоре она целиком меня захватила. Я собирал птичьи яйца, ловил в силки птиц. Рыбы имел столько, сколько хотел. Несколько позже стала созревать морошка, голубика, черника. Через месяц я соорудил себе отдельную землянку. Стены ее выложил камнем на глиняном растворе. Глиной же вымазал ее изнутри. Затем сложил из камня печь с настоящим дымоходом. Стал вялить и коптить рыбу для зимы, сушить дикорастущий лук и чеснок. Стала передо мной проблема топлива. Тундра была безлесной. Только мелкий кустарник карликовой березки мог служить топливом. Горел он, как солома. Заготовить такого топлива на длинную полярную зи-

14

му не было никакой возможности. Поэтому я стал искать торфяные болота и вскоре открыл торфоразработки. Целыми днями я рубил торф и складывал в штабеля для просушки. Жители поселка были совершенно равнодушны к моей особе. Только дети быстро привязались и всюду сопровождали меня. От них я выучил первые слова на языке чукчей. К концу лета я заготовил не менее 200-300 килограммов рыбы, два больших штабеля торфа, для светильни несколько литров рыбьего жира. Когда стал подрастать молодняк болотной птицы, я занялся охотой. К осени увядшая тундра окрасилась в красноватый цвет. Ягоды в изобилии встречаются на каждом шагу. Всё лето работая на свежем воздухе, я укрепил свои нервы. В конце лета выпал снег. Светившее летом круглые сутки солнце теперь показывалось на несколько часов в день. Затем и вовсе скрылось. Наступила унылая полярная ночь. Теперь всё свое время я проводил в землянке в обществе чукчей. Удивительно малоречивый и флегматичный народ эти чукчи. Посасывая свою неизменную трубку, часами может сидеть чукча, не проронив ни одного слова, напоминая своей неподвижностью египетского сфинкса. Любознательность их крайне низка. За всё время моего пребывания среди чукчей меня ни разу не спросили, кто я, откуда, что делается в стране и т. д. Полное безразличие и равнодушие в отношении меня. Я мог уходить из поселка, отсутствовать неделями, а по возвращении никто даже любопытства ради, не спросит, где я был. Сыт я или голоден, их также не интересовало. Между тем эти люди и не скупы и по-своему гостеприимны. Я мог брать у них любой предмет или любое количество пищи и никогда они не выражали неудовольствия или скупости. Язык чукчей крайне примитивен. Через несколько месяцев после своего прибытия я уже знал необходимый запас слов. Крайне примитивным является и весь быт чукчей. Тело свое они не моют. Зимой температура в землянках очень низкая — не менее 10-15 градусов мороза, но обитатели землянки, укутавшись в оленьи шкуры, как видно, пре-

15

красно себя чувствуют. В октябре месяце установилась настоящая зима. Тундра покрылась толстым слоем снега. Мороз достигал 30-40 градусов. Не имея ни книг, ни письменных принадлежностей, не слыша звука родной речи, я ужасно скучал и боялся, что разучусь говорить. Единственным моим занятием была возня с детворой. Двух старших я учил русскому языку, а у них брал уроки языка чукчей. Дети очень привязались ко мне. С утра до поздней ночи они сидели в моей землянке, нередко и ночуя со мной. В моем хозяйстве был ручной хомяк и маленький кулик, пойманный мною еще птенцом осенью. Утром кулик, пронзительно кричал, требуя пищи. На этот крик из-под печки вылезал и хомяк. Утолив голод, хомяк уходил под печь, а кулик взлетал на печь, и долгими часами простаивал на одной ноге, греясь у огня. Когда я брал в руки хомяка, кулик пронзительно кричал, выражая неудовольствие. Иногда, на потеху детям, я стравливал их. Победителем всегда являлся кулик. Он так неистово кричал и нападал на хомяка, что последний, после двух-трех щелчков острого клюва, убегал под печь. Несмотря на всё, одиночество томило меня. Длинная полярная ночь, своим унылым однообразием, угнетающе действовала на психику. Бездеятельность расслабляла организм. Порою сутками валяясь в постели, я терял аппетит, меланхолия овладевала мною. Затем брал себя в руки и снова всеми средствами старался развлечься. Часто оставаясь единственным мужчиной во всём поселке, т. к. остальные уезжали на охоту, я сблизился с женщинами. Раза два за зиму мужское население поселка уезжало на оленях на восток. Возвратясь, мужчины привозили муку, соль, табак и другие продукты. Оба раза я пытался ехать с ними, но меня категорически отказывались брать с собой, выполняя, очевидно, приказ моих тюремщиков. В мае месяце стали появляться признаки весны. Поднимаясь всё выше, солнце ослепительно озаряло белоснежную тундру. Совершая прогулки по тундре, я заболел воспалением роговой оболочки глаз. Поэтому две недели вынужден был отсиживаться в землянке,

16

избегая яркого солнечного света. В середине июня вскрылся ручей. Быстро оголившаяся тундра стала черной. Солнце светит круглые сутки. Снова огласилась тундра криком, писком и возней множества самых разнообразных пернатых. Вместе с весной меня посетила цынга. Всё тело покрылось сыпью. Передвигаться стало трудно. Ноги плохо сгибались. На одной ноге образовался огромный, с ладонь величины, кровоподтек. Застывшая кровь стала разлагаться, образовалась рана. Десны вспухли. Зубы шатаются. Общее состояние организма мерзкое. Цынга — результат недостатка в организме витаминов. Витамины содержит растительная пища. В поисках этой пищи я целыми часами ползал по берегу ручья, собирая молодой щавель, лук, чеснок. Это мне помогло довольно быстро оправиться. Снова я стал совершать продолжительные и на большие расстояния прогулки в тундре.

В первой половине июля поселок посетила экспедиция НКВД. В ее составе был врач. После врачебного осмотра мне выдали белье, кое-что из одежды и продукты. Дали конверты и бумагу, разрешили писать письма родным. На другой день экспедиция ушла дальше. И снова я остался одиноким, заброшенным среди суровой тундры.

Нередко уныние и грусть одолевали меня. По существу шел пятый год моего заключения — три года в политизоляторе и второй год здесь. Будущее тоже вырисовывалось мне мрачным, мало сулящим надежд на лучшее. Среди таких настроений у меня возникла мысль о побеге в Америку. Я знал, что Чукотский полуостров отделен от американской Аляски только небольшим проливом, который замерзает. Сколько километров от моего местонахождения до пролива и Аляски, я не знал. Несколько раз я пытался говорить на эту тему с чукчами. Но из них никто не был в этих краях. Чтобы не возбудить подозрения, я прекратил дальнейшие расспросы. Если расстояние до Аляски 300, ну, пусть даже 500 километров, рассуждал я, для пре-

17

одоления его потребуется 10-15 дней. Нужно сказать, что к тому времени я уже прекрасно ходил на лыжах. Этим спортом я занимался с увлечением. Долгими зимними вечерами моя мысль билась, подобно птице в клетке, пытаясь решить вопрос о побеге. Даже во сне я грезил Америкой. Итак, я решил бежать. Все помыслы и энергию с момента принятия этого решения я сосредоточил на его исполнении. Готовился я со всей тщательностью. Одну из женщин, более других мне симпатизировавшую, я посвятил в свой план, поручив ей сшить мне спальный мешок, запасные меховые чулки, рукавицы и другие мелочи. Из двух лыж я устроил легкие санки, на которых должен везти запас продовольствия на 25-30 дней. С помощью этой женщины, Фимы, я запасся жирным куском оленина, весом около 20 килограмм. Эту оленину я тщательно закоптил. Кроме того, я взял рыбу, галеты, оставшиеся у меня, и немного водки. Наконец, в утренних сумерках 17 декабря 1934 года я покинул поселок. День был морозный. Лыжи скользили легко. Лямку от саней я почти не чувствовал. Когда несколько рассвело, я последний раз оглянулся на свой поселок и был очень удивлен, увидев спокойно шагавшую за санями собаку. Это была собака моего хозяина, которую я иногда подкармливал. Пожалуй, веселее с собакой, подумал я, продолжая свой путь. Не имея ни карты, ни компаса, я ориентировался исключительно по звездам, всё время держа направление на восток. Когда кончился короткий полярный день, я усталый, но довольный собой с большим аппетитом пообедал вместе с Мик. Затем по звездам проверил свой путь, вырыл в снегу яму, забрался в спальный мешок и уснул. В два последующие дня я сделал не менее 80-ти километров.

На четвертый день разыгралась сильная пурга. Трое суток я вынужден был отсиживаться в своем мешке. После пурги двигаться стало много хуже. Частые сугробы, мягкий снег, лыжи плохо скользят, сани опрокидываются. Пройдя несколько часов, я выбился из сил. В довершение всего в пургу я не мог опреде-

18

лить свой курс. Два дня петлял я по тундре, а когда стали видны звезды, я установил, что иду в обратном направлении. Последующие пять или шесть дней я двигался без всяких приключений. Затем снова пурга на двое суток загнала меня в спальный мешок. С большим трудом вылез я из сугроба, наметенного вокруг меня. Следующие пять дней, двигаясь, я всё время всматривался в горизонт, предполагая увидеть пролив. Но усилия мои были тщетны, а надежды напрасны. Вместо пролива, к ужасу своему, я увидел, что продукты мои на исходе. Тяжелые часы раздумья и колебаний пережил я тогда. Наконец, решил идти вперед еще два-три дня. Если не удастся достигнуть пролива, то единственный выход, пока не поздно, повернуть назад. Сократив дневную порцию мяса и рыбы до минимума, я полуголодный пошел дальше. На второй день подул резкий встречный ветер. Забивало дух. Идти не было никакой возможности. Снова я был вынужден отсиживаться. В довершение всех бед, когда я развязал свой мешок с продуктами, имея намерение поужинать, голодная Мик из-под рук выхватила последний кусок оленины и убежала прочь. Долго я взбешенный безрезультатно гонялся за ней по тундре. Вернувшись, пересчитал свою рыбу, съел одну, а оставшиеся 14 штук взял с собой в спальный мешок. Плохо спал я эту ночь. Свернувшись в комок, мучительно думал, что делать. Передо мной маячила голодная смерть. И решил я тогда, скрепя сердце, вернуться назад. Утром, чтобы облегчить и ускорить движение, я бросил санки, а продукты и спальный мешок взял на плечи. Двое суток был сильный попутный ветер. Я двигался очень быстро. Спал два-три часа в сутки. Ветер подгонял меня. Три дня спустя я съел последнюю рыбу. Оставался последний ресурс — собака. Вечером я подозвал Мик, но она отгадала мое намерение и далеко отбежала. Я много раз повторял свои попытки, но голодная Мик, протяжно воя, всё время держалась на расстоянии. Несколько раз я ночью пытался поймать спящую Мик, но это мне тоже не удавалось. Наконец, я решил, состя-

19

заясь в беге, догнать Мик. Два дня я, как безумный, гнался за собакой, но это только подорвало мои последние силы. Утром я больше не мог подняться. До самого вечера возле меня выла голодная Мик. Теперь я боялся, что стану добычей собаки.

Утром, преодолев слабость, я встал. День был тихий, морозный. Осмотревшись кругом, я убедился, что собака ушла. Предполагая, что голодная Мик ушла домой, я пошел по ее следам. Но силы оставляли меня. Пройдя несколько километров, я сел передохнуть и больше не встал. Пробовал жевать кожу спального мешка. Но из этого ничего не получилось. Жесткая, сухая и противная кожа не поддавалась зубам. Дальнейшее я помню плохо. Я находился в полузабытьи. Иногда сознание прояснялось. Не вылезая из мешка, я ел снег, затем снова впадал в спячку. Очевидно, в таком состоянии я находился несколько суток. Смутно также помню, как меня кто-то тормошил, тянул вместе с мешком из ямы. Я открывал глаза, пытался что-то сообщить, вспомнить, но никак не мог. Окончательно пришел в себя я только в землянке. Снова около себя я увидел детей. Вначале думал, что это только мираж, но дети смеялись и говорили со мной. Они же потом рассказали мне, что Мик прибежала в поселок голодная и беспокойная. Поэтому догадались, что со мной случилось несчастье. Фима взяла оленью упряжку и поехала по следам собаки. Так она и нашла меня. Только через месяц я окончательно восстановил свои силы и стал разгуливать по поселку. Характерно, что чукчи никакого интереса к моему побегу не проявили. Всё так же, как изваяния, долгими часами сидели они в землянках, посасывая трубки, устремив взоры в угасающий костер. Так много общего в их спокойных, почти безжизненных лицах и глазах с таинственно молчаливой, как бы задумчивой в сумерках полярной ночи беспредельной тундрой. После этого случая интерес к Америке у меня значительно остыл и новых попыток к побегу я уже не делал. С Мик у нас завязалась великая дружба. Она поселилась в моей землянке и всюду

20

следовала за мной. Фиме я также всячески выражал свою благодарность. Долгое время меня мучила мысль — скажут ли чукчи моим тюремщикам о попытке к бегству или умолчат? Мои опасения, однако, оказались напрасными. Летом, как обычно, экспедиция посетила меня, и, не сделав никаких замечаний, ушла дальше. Третий и последний год своего пребывания в тундре я провел значительно спокойнее, питая надежду на скорое освобождение. Выдающимся событием этого года было открытие мною мощных залежей каменного угля в тундре. Уголь я обнаружил совершенно случайно. В начале осени, совершая прогулку, я далеко ушел в тундру. В одном месте мой путь пересекал небольшой ручей. Продолжая движение вдоль ручья, я обнаружил в русле ручья слой угля, выходящий наружу. Я стал топором расчищать это место и увидел, что здесь залегает полутораметровый горизонтальный пласт каменного угля. Взяв несколько килограмм угля с собою, я исследовал его дома, и убедился в высоком его качестве. С тех пор я много раз возвращался к месту залежей и продолжал разведку. В радиусе нескольких километров я вырыл несколько десятков разной глубины шурфов, и в большинстве случаев находил уголь. Сомнений для меня не было: в тундре залегали большие запасы угля. Я стал соображать, как мне поступить? Как патриот своей страны, я обязан сообщить о своем открытии правительственным органам. В качестве награды я мог, конечно, рассчитывать на облегчение своей участи. С другой стороны, было очевидно, что это открытие несомненно укрепляет позиции антинародного правительства нашей страны. И, самое главное, я отдавал себе отчет в том, что эта тундра неизбежно станет местом страшной каторги и кладбищем для тысяч несчастных заключенных, руками которых правительство осуществляет свои пятилетки. После долгих размышлений я снова пошел к месту залегания угля, и работая несколько дней, тщательно зарыл и замаскировал свои разведывательные шурфы и засыпал берег ручья, где угольный пласт выходил

21

наружу. И когда, наконец, мне объявили об окончании срока ссылки, с грустью оставил я тундру и ее людей. Близкими и родными стали они мне.

Два года я жил под надзором в средней России. Затем, как видите, снова меня изолировали. На этот раз мне определили восемь лет. Но бессильна тюрьма подавить дыхание жизни. Мы выживем. Мы победим.

— Победим, — эхом ответила камера.

ЭТАП. ИНВАЛИДНАЯ КОМАНДИРОВКА

22

ЭТАП. ИНВАЛИДНАЯ КОМАНДИРОВКА

1. Будильник

Был май 1936 г. На седьмой день пути наш арестантский эшелон прибыл к месту своего назначения — в город Котлас. Здесь "перевалочная база" Ухто-Печорского лагеря НКВД.

Мы, счастливцы, прибыли в навигационный период. Нам не придется, как другим, шагать сотни километров пешим этапом в лютую стужу по снежной пустыне.

Когда двери наших вагонов открыли, мы увидели, что находимся в лагерной зоне, расположенной у самого берега Северной Двины. Но колючая проволока и сторожевые вышки лагеря не надолго привлекли наше внимание. После душных тюремных камер и скотских вагонов ярко-зеленая трава, солнечный свет, простор и свежий воздух приятно волновали и неудержимо влекли нас из вагонов. Шумно и оживленно выгружались люди, идя навстречу своему первому лагерному дню.

Оформив передачу нас лагерю, армейский конвой, сопровождавший эшелон, удалился, а мы полутысячной массой расположились на траве. Уголовники - около четверти состава нашего этапа - разбившись на мелкие группы, затеяли азартную игру в карты, изощряясь в сквернословии. Политические, как обычно, начали бесконечную дискуссию о проектах нового, более гуманного, уголовного кодекса, об амнистии, досрочном освобождении и тд.

Прошел час, другой. Из двух-этажного деревянного здания управления лагеря вышли двое и медленно направились к нам. Подойдя вплотную, один из них зычным голосом приказал:

- Поднимайся! Стройся по десять человек!

- Заткнись, гадюка, не ори! - огрызнулись уголовники, ожесточенно шлепая картами. Повторный приказ также повис в воздухе. Поднявшихся оказалось немного, они, нерешительно потоптавшись на месте и как бы устыдившись своей дисциплинированности, снова сели. А двое начальников молча вернулись в управление.

Прошло еще пятнадцать-двадцать минут. Из здания военизированной охраны вышел взвод вооруженных стрелков и молча оцепил наш этап. Снова появилось начальство. На этот раз, не ожидая приказа, люди сами встали, и только отдельные кучки картежников продолжали игру.

- Ложись! — и стрелки да ли несколько залпов в воз дух. Люди упали на землю. Внезапно со всех сторон в толпу лежащих людей ворвалось не сколько десятков вооруженных дубинами молодцов, они били лежащих, топтали их ногами. Пятнадцать-двадцать ми нут слышался только свист и стук дубинок и вопли избиваемых.

Наконец, по знаку начальства, уставшие молодцы оставили поле боя. Снова послышалась команда:

- Стройсь по десять чело век! — на этот раз команда была выполнена с молниеносной быстротой. В мгновение ока вы-

23

тянулась длинная, плотная колонна. Только два десятка стонущих и охающих остались лежать на траве.

- Бег на месте! - и вся полутысячная масса заключенных отчаянно застучала ногами о землю.

- Выше ноги канальи! Мы вас научим уважать законы пролетарской диктатуры. Выше ноги вонючки!

- Построиться в две шеренги! — раздалась, наконец, новая команда, и люди покорно вытянулись двумя длинными лентами. Начался бесконечный рас чет по порядку номеров.

Первый, второй... тридцать восьмой, тридцать девятый. Но вот сороковой - тощий пожилой человек восточного типа — оторопело крикнул: 'Тридцать десятый!" Несколькими ударами дубинки провинившегося отогнали в сторону, на "лобное место" — невысокий холмик, вероятно, специально для этого насыпанный. Здесь, поощряемый дубинкой, он должен был кричать:

- Сороковой, сороковой, сороковой!

Расчет начинается снова. Вскоре на "лобное место" водворена вторая жертва, третья, затем еще и еще. Вскоре весь холмик заполняется десятками несчастных, надрывно и без конца выкрикивающих свои номера сумасшедшим хором на разные голоса...

Только сигнал на обед обрывает нашу многотрудную "перекличку". Все, кроме искалеченных и потерявших сознание, двинулись к кухне.

- Давай, давай не задерживай, - размахивая дубинкой, добродушно кричит рослый молодец у раздаточного окна кухни. Изредка дубинка со свис том падает на спины зазевавшихся, лезущих без очереди или пытающихся вторично по дойти к окну. Быстро движет ся очередь, дубинка действует магически. От окна люди отлетают пулей.

Посуды нет. Подойдя к окошку, опасливо поглядывая на молодца с дубинкой, бедный зека слышал окрик повара:

- Держи руки! — при этом он вываливал из черпака дымящуюся жидкую кашу-сечку в машинально от неожиданности сложенные руки. Совершалось это с молниеносной быстротой. Размахивая обваренными руками, сбрасывая кашу на землю, люди бежали прочь. Только немногие успевали сообразить и подставить не руки, а полу плаща или кепку. Эти счастливцы, отойдя в сторону, осторожно слизывали свою кашу.

- Держи руки, товарищ полковник! - широко улыбаясь, говорит повар, протягивая черпак с кашей. Арестант с хмурым скуластым лицом, одетый в хорошо сшитую армейскую шинель, машинально протягивает сложенные горстью руки. Повар, вывалив кашу, скалит зубами, и все его толстое потное лицо дрожит в неудержимом смехе.

- Что ж ты, гад, издеваешься! — И военный с размаху швыряет дымящуюся кашу ему в лицо. Пока тот, трясясь и кашляя размазывает по лицу

24

растекающуюся кашу, затем пронзительно воя, наощупь ищет и сует голову в бочку с водой, военный незаметно исчезает.

Вскоре, шумно хлопая плицами, к берегу причалил пароход "Лев Толстой". Спущенный пароходный трап метра на два не доставал до берега. Эти два метра люди должны были брести по пояс в холодной воде. Некоторым заключенным пришлось на своих плечах переносить с берега на пароход и конвоиров с их служебными собаками.

На палубе зекам выдали по большому куску соленой трески и направили в трюм. Погрузив людей, "Лев Толстой" быстро поплыл вниз по многоводной Двине навстречу Белому морю.

В набитом до отказа трюме, не обращая внимания на тесноту, слабое освещение и спертый воздух, голодные люди поспешно начали жевать треску. Многие впервые ели эту жесткую, вонючую и очень соленую рыбу. Ели, конечно, без хлеба. Хлеб был съеден еще до обеда. Спустя короткое время, рыба, как говорят, "захотела плавать". Люди безуспешно стали искать воду, но воды не было, а выход преграждал конвоир. Когда ему надоели крики, он захлопнул крышку люка. В трюме стало еще темнее и так душно, что вскоре некоторые начали терять сознание. Люди бросились к иллюминаторам, стали опускать полотенца и разные тряпки за борт, чтобы потом выжать или высосать из них воду.

Трудно сказать, как бы долго длилось и чем бы закончилось это мучение, не приди на выручку случай: на полном ходу пароход врезался в песок, судорожно дрогнул и стал. На палубе засуетились, забегали.

- Задний! Полный задний ход! — послышалась команда. Затрясся корпус парохода, забурлила вода под его лопастями, но сняться с мели он не мог. Всех вывели из трюма и приказали лезть в воду. Боязливо спускались в мутную и холодную воду. Сначала жадно и долго пили, затем общей массой с криком и стоном столкнули пароход с мели и снова были загнаны в душный и вонючий трюм.

Спустя двое суток мы прибыли в Архангельск. Из трюма "Льва Толстого" нас перегнали в трюмы морского парохода "Вятка", который Белым и Баренцевым морями пришел в заполярный город Нарьян-Мар, где в устье реки Печоры нас пересадили на две большие плоскодонные баржи, которые в тот же день, буксируемые маленьким пароходиком, медленно двинулись вверх по Печоре.

Углубляясь в Большеземельскую тундру, тоскливо смотрели мы на пустынные и угрюмые берега Печоры. Даже светившее в эту пору круглые сутки солнце не в состоянии было придать живописный вид этим диким и неуютным берегам. Справа и слева узкой полосой жался к реке редкий хвойный лес. Дальше расстилались безбрежные болота и мхи. Изредка, вдоль реки встречались жал-

25

кие деревушки и еще более убогие поселки спецпоселенцев.

Сопровождавшие нас конвоиры расположились в носовой рубке баржи. Там день и ночь жгли они тряпки и всякий мусор, отгоняя едким дымом назойливого гнуса. Мошкара и комары лезли в рот, нос, глаза, уши, жалили через одежду, отнимали сон и покой. Мы надевали на головы мешки, на руки — рукавицы, или кутали руки в разное тряпье, жгли в черепках всякий хлам. Едкий дым отпугивал гнуса, но в дыму задыхались и люди.

Пользуясь тем, что конвой, пьянствуя в своей рубке, совсем не интересуется тем, что происходит в трюмах, уголовники, организовавшись в небольшие шайки, стали грабить политзаключенных. Вооружившись ножами и дубинами, шайки раздевали и разували людей, жестоко избивая всякого, кто оказывал сопротивление.

Через неделю наш этап прибыл в Усть-Усу. Здесь Печора поворачивает вправо, а мы, сменив буксир, потащились по Усе на северо-восток. Еще реже стали попадаться населенные пункты. Зато все чаще стали встречаться лагеря. Землистые, небритые, одичавшие лица заключенных выражали унылое безразличие и тупое равнодушие замученных животных.

Неизгладимо жуткое впечатление произвел на нас Адах, лагерный пункт для инвалидов. Люди без ног, без рук, слепые, глухие, глухонемые, туберкулезники, психически больные, дряхлые старики и старухи.

Трудно сохранить спокойствие, наблюдая такой концентрат человеческих страданий. Лагерный пункт обнесен высокой изгородью, на углах высятся сторожевые вышки. На холме, за изгородью - обширное кладбище. В Адахе те же порядки, что и в других лагерных пунктах. Все инвалиды работают. Их хлебная пайка, как и везде, зависит от нормы выработки. Они обжигают кирпич и известь, те, кто не может двигаться делают деревянные ложки, плетут корзинки. Старухи чинят тряпье, шьют рукавицы, стирают.

По крутому обрывистому берегу люди носили из реки ведрами воду для кухни и бани. Мы спросили бледного, обутого в валенки старика о корме на эту работу.

- Шестьдесят ведер - пайка хлеба в шестьсот грамм, — охотно ответил он. Зачерпнув ведрами воду, старик поставил их на землю и нерешительно попросил:

- Может курнуть дадите?

Сделав несколько жадных затяжек, он закашлялся, затрясся весь, долго отплевывался и вытирая кулаком выступившие слезы, продолжал говорить:

- Сейчас еще ничего — лето, тепло и день длинный. А зимой — день короткий, под ногами скользко, холод, мороз лютый. Пока донесешь, в ведрах — лед.

С обрыва навстречу ему, сгибаясь под тяжестью корзины с мокрым бельем, осторожно ступая, шла пожилая женщина.

- Эй, Будильник, — весело

26

окликнул ее старик, — зачем ты прешь на себе, садись в корзину и вмиг съедешь к реке. Сойдя к реке и поставив корзину, женщина обратилась к нам:

- Есть ли среди вас кто из Раменского?

Раменских среди нас не оказалось.

- Почему вас зовут "Будильником"? — спросили мы ее.

- Это он в шутку, - улыбаясь, ответила женщина. — За кражу будильника я сижу. В деле моем больше стыда, чем греха. Ткачиха я, двадцать четыре года работала на раменской текстильной фабрике. Дети у меня уже взрослые. Один на доктора учится. Муж в гражданскую погиб. Ну, вот, очень трудно было в последнее время. Всякие там указы новые пошли о прогулах и опозданиях. Кто и не думал сроду, и тот в тюрьме побывал.

Я жила в деревне, в семи километрах от фабрики. Ходить, конечно, далеко. Особенно плохо в ночную смену. Гудок не всегда слышишь, а часов нет. Бежишь, как очумелая, ан смотришь на фабрике — еще два часа до смены. Тыркалась я и туда, и сюда - нигде нельзя часы купить. Ну и соблазнилась. В цеху у нас был будильник. Много раз я на него поглядывала, но все не решалась. В аккурат в это время осудили четырех наших ткачих за опоздание к принудиловке. Это и придало мне храбрости.

Работала я в первой смене — с шести до двух. Ну, задолго еще до конца смены я ем глазами будильник. Думаю, как бы его "приручить". Взять-то его легко, главное пронести через контрольную — там обыскивают. Наконец, решилась. Взяла его в платочек, вынесла в уборную, продела в кольцо шпагат, привязала за пояс и опустила под юбку. Шагаю осторожно к проходной. Там гуськом, одна за другой, идут работницы. Каждую обыскивает контролерша. Ощупала кое-как и меня. Ну, думаю, прошла. И, что же вы думаете: как зазвенит в этот момент мой будильник, так я вся и сомлела от неожиданности и страха. Задержали меня. Составили акт и в суд. А там, известно — по указу год тюрьмы. Одно не соображу до сих пор, кто завел будильник на два часа? Видно, лукавый попутал.

Никто не засмеялся. Люди стояли молча.

- Что же вас, мамаша, так далеко завезли с одним годом?

- Какой там завезли, пехтурой пригнали. — Осудили в ноябре, а в декабре в Котлас привезли. От Котласа сюда семьсот километров, больше месяца шли. Натерпелись как! Холод, снег! Двое умерли по дороге, не вынесли, и сама я чуть живая сюда дотащилась... Может, кому полотенце или носовой платок выстирать? Бросайте сюда, — указала она на корзину...

27

2. Дунька-трактор

В сорока километрах от Адаха, у самого берега Усы приткнулся женский лагерный пункт Кочмес. Кочмес - название туземное, ненецкое, оно означает "земной рай". В этом "земном раю" для нашего этапа была баня.

Кочмес расположен так же, как и Адах, на высоком правом берегу Усы. В зоне лагеря, обнесенной высоким частоколом со сторожевыми вышками по углам, с десяток бараков, столовая, баня, детские ясли и управление лагеря. Через ручеек, за изгородью - конюшни, стайни, свинарник и прочие хозяйственные и служебные строения. Сзади них — около десятка гектаров распаханной земли. Еще дальше — уродливый лес, а затем бесконечная голая тундре. Но другую сторону лагеря, посреди реки Усы, продолговатый остров. Здесь также распахано до двадцати гектаров земля.

В Кочмесе в то время было около тысячи женщин и немногим более ста мужчин. Кочмес — лагерный совхоз. Его назначение — поставлять свежие овощи, мясо и масло для заполярного Воркутского рудника, расположенного на 200 километров севернее.

Среди женщин больше всего '"политических" и членов семей «врагов народа». Меньшая часть — уголовницы, воровки, проститутки, детоубийцы. Сравнительно немногочисленный уголовный элемент, поощряемый лагерной администрацией, задает тон всей лагерной жизни.

Уголовницы, чувствуя себя лагерными "аристократками" терроризируют остальных женщин. Безнаказанно отнимают последнюю пайку хлеба, одежду и нередко избивают беспомощных и беззащитных женщин. Уголовницы теплее одеты, лучше питаются и выполняют более легкую работу.

Политические, бывшие педагоги, врачи, артистки, заняты исключительно на тяжелых физических работах. Заготовляют я лесу дрова, возят их в лагерь, пилят и колят (норма — пять кубометров на двоих) впрягшись по трое в сани, развозят зимой дрова по лагерю, корчуют пни (дневная норма — двадцать два средних пня на человека), работают конюхами, распиливают продольными пилами бревна на доски, делают финскую стружку, кроят крыши, строят бараки, работают молотобойцами в кузнице — одним словом, выполняют все тяжелые работы.

Во главе женских бригад (двадцать-тридцать человек) стоят мужчины-уголовники. Они виртуозной матерщиной подгоняют отстающих. Десятники, нарядчики, нормировщики - тоже мужчины.

Летом женщины пасут скот, косят и заготовляют сено, осенью, нередко уже из-под снега, руками выкапывают урожай. Официально в лагере десятичасовый рабочий день, на самом же деле, особенно летом, работают по четырнадцать-шестнадцать часов. Страх перед начальством н голодной пайкой заставляет женщин работать до

28

полного изнеможения.

Внешний их облик ужасен. Одеты женщины летом и зимой в грязные мужские ватные брюки, бушлаты, шапки-ушанки, летом на ногах — огромные ботинки из старых автомобильных шин, а зимой — безобразно растоптанные валенки.

В Кочмесе мы стали свидетелями необычного зрелища. У берега стоял встречный пассажирский пароход. К нему из лагеря направлялась большая, в несколько сот человек, толпа, преимущественно женщин. Впереди шли музыканты с балалайками, мандолинами и гитарой. Они лихо били по струнам и притопывали ногами. Их веселые физиономии были сугубо арестантскими. В идущей за ними толпе женщин, слышался жалобный и беспорядочный плач. Этот контраст производил гнетущее и странное впечатление, как будто захмелевшие музыканты забыли, что они находятся на похоронах, а не на свадьбе.

Когда толпа подошла к пароходу, рев и вопли усилились, и мы увидели на руках женщин грудных детей. Взойдя по трапу на палубу парохода,

роне, не прекращая музыки, а женщины толпой прошли внутрь. Их стенания и истеричные крики постепенно замирали, поглощаемые утробой парохода. Наконец, лихо ударив в последний раз по струнам, музыканты прекратили игру.

- Что это за демонстрация? — спросили с нашей баржи у музыкантов. Молодой веснушчатый парень, лукаво улыбаясь, ответил:

- Пятилетку в девять месяцев выполняем, — сделав паузу, он цвиркнул слюной сквозь зубы за борт и добавил, — безродных космополитов провожаем, байстрюков.

- Куда же их повезут?

- В Архангельск, в детский дом.

- А потом?

- А потом, вырастут — эвкаведисты или жулики будут.

- А матерям, как выйдут на волю, разве их не отдадут?

- На что они матерям? Куда мать денется с приблудным ребенком? А если какая и захочет взять, так все равно не найдет своего. Они еще в дороге перемешаются, попробуй среди ста сорока двух сосунков найди своего.

- А здесь почему не оставляют?

- Куда же их? Здесь бабы работать должны, а не с детьми возиться. Некоторые уже по три, по четыре родили. Дунька-Трактор уже пятого провожает — рекордистка!

Между тем пароход стал давать один за другим протяжные гудки к отправке. Музыканты сошли на берег, стали у трала и заиграли, встречая возвращающихся и еще более неистово воющих женщин. Наконец, под руки свели на берег и последних матерей. Пароход шумно вздохнул, засопел, тяжело шлепая плицами, стал медленно удаляться. Постепенно вопли и стенания женщин затихали. Часть их во главе с музыкантами направилась к лагерю, некоторые подошли к нашим

29

баржам. Несколько минут спустя они вели оживленный разговор, пересылая речь непечатными лагерными словечками.

Сидевший возле нас осетин, с круглой бритой головой и бараньими глазами, пожирал взглядом плотную, молодую, широколицую бабу в расстегнутой на полной груди телогрейке.

- У, какой раскошный женщин! На каком статья сыдыш?

- На "же" сижу, - зло глянув на него, ответила она.

Оторвав от газеты клок бумаги, женщина насыпала махорки, ловко свернула папиросу, и, дымя ею, весело заговорила с группой уголовников, сидевших, свесив ноги, на краю баржи. Докурив папиросу, она швырнула ее в воду.

- Ну, братва, мне пора топать, сейчас обед будет. Ты вот что, красюк, - сказала она молодому уголовнику, — когда поведут в баню, как войдешь в зону, крой в седьмой барак, спроси Дуньку-Трактор, меня все здесь знают. Может, сообразим что-нибудь.

Историю этой молодой женщины рассказал нам ее однодеревенец и сосед, который сидел с ней в Кочмесе и плыл с нами на Воркуту.

В июле 1932 г; Дуня на колхозном поле накопала в фартук немного молодой картошки. Колхозный объездчик увидел, отстегал ее нагайкой, отобрал картофель и сообщил об этом в правление колхоза. Правление оштрафовало Дуню на двенадцать трудодней и, казалось бы, на этом все должно было и кончиться, но, на ее беду, две недели спустя, 7-го августа, появился закон "об охране социалистической собственности", который, независимо от размера похищенного, карал расстрелом, а при смягчающих обстоятельствах , десятью годами заключения. Правление колхоза, желая выслужиться и "чтобы другим не повадно было", изменив дату, направило акт о хищении картофеля в суд.

Когда огласили приговор, из которого она ничего не поняла, Дуня деловито повязала двойным узлом платок под подбородок и направилась к выходу. Остановившему, ее милиционеру она спокойно объяснила:

— Уже поздно, из района до деревни идти тринадцать километров, а дома у меня слепая бабушка.

Милиционер долго растолковывал ей, что она сперва обязана отсидеть десять лет в тюрьме, а уж потом может идти к своей бабушке. Только в тюремной камере поняла Дуня, какое страшное наказание она получила за кражу картошки. Собственная судьба ее не слишком волновала, но ей мучительно тяжело было расставаться с бабушкой.

Своего отца, убитого в Первую мировую войну, она не помнила. Плохо помнила также и мать, погибшую под поездом в двадцатом году на Кубани.

Дуню вырастила бабушка. Потеряв на войне двух сыновей, старушка выплакала глаза и быстро стала слепнуть. Подрастающая Дуня была ее единственной опорой и кормилицей. Их взаимная привязан-

30

ностъ была трогательной.

Когда по реке плыло "сало", а резкий осенний ветер сыпал ледяной крупой, Луня прибыла в Кочмес. Некоторое время она работала в прачечной. Крепкая и ловкая, приученная с детства к работе, она была неутомима. После полуголодной жизни в деревне такая же полуголодная жизнь в лагере не особенно удручала ее. Заведующий прачечной, старый бабник, раздраженный ее неуступчивостью неожиданно среди зимы перевел ее на другую работу.

Теперь Дуня с другими женщинами ходила на работу в лес, за четыре километра от лагеря. В сильные морозы глубокий снег рассыпался точно песок, ноги вязли в нем, снег попадал в валенки. Зимний день короткий, а лагерные нормы высокие. Две женщины, став на колени, пилят дерево, затем очищают от сучьев ствол, распиливают на метровки, переходят к другому дереву, а третья таскает и складывает готовые дрова в штабель. Метровки от кормя толстые, тяжелые, поднимать их трудно. Еще труднее их нести, проваливаясь в глубоком снегу. Иногда нога попадает в незамерзающее под снегом болото. Мокрые валенки сковывает лютый мороз. А рядом у костра, усевшись на пнях, мирно беседуют зажавший в коленях винтовку охранник и бригадир.

Близятся сумерки. Бригадир измеряет, считает и записывает штабеля дров, и бригада трогается в обратный путь, бредут молча, медленно. Усталость и жестокий голод парализуют. Совсем уже затемно возвращаются женщины в зону, в столовой с волчьей жадностью проглатывают мутную баланду, затем в бараке падают на жесткие нары и засыпают мертвым сном.

К новой работе и людям приспособилась Дуня быстро. Здесь она не слышала безобразной ругани и ссор. Здесь часто говорили о детях, оставленных на воле, о мужьях, пропавших без вести после ареста.

Как-то вечером, когда Дуня шла из столовой, ей преградил дорогу бригадир. — Дуняха, пора тебе быть ударницей, кажется, я влип в тебя. Как только пройдет вечерняя поверка, крой ко мне в барак, моя койка — третья слева. Испуганная Дуня поспешно ушла. Несколько дней подряд бригадир настойчиво повторял ей свои предложения, а затем стал мстить. Тройка, в которой работала Дуня, вдруг перестала вырабатывать норму. Хлебная пайка уменьшилась. Причину женщины, конечно, знали, но молча терпели. Норму вообще редко кто вырабатывал. Бригадир постоянно делал приписки, он сам был заинтересован в высоких показателях своей бригады, но он всегда мог навредить любому рабочему.

Голодная блокада Дуни и ее двух товарок продолжалась более трех недель. Зная, что из-за нее страдают другие, Дуня, после долгих мытарств, перевелась в бригаду свинарей. Работа в свинарне, как и на конюшне, считалась привилегированной. Здесь тоже при-

31

ходилось тяжело работать, но зато не на морозе и не на ветру, а в закрытом, теплом помещении.

Худой, высокий бригадир долго рассматривал Дуню выпуклыми рачьими глазами, потом позвал ее в кладовую и, ни слова не говоря, толкнул на мешки с отрубями, сорвал одежду и изнасиловал. Когда растерзанная и заплаканная Дуня вышла из кладовой, бабы встретили ее дружным хохотом.

Прошло семь лет. Из тоненькой, тихой и застенчивой деревенской девушки Дуня превратилась в рыхлую, широколицую, крикливую и вульгарную лагерницу. От случайных отцов она родила уже пятерых детей, переболела всеми паскудными болезнями. Переменив множество работ, закрепилась на продольной пиле. Забравшись на высокие козлы, мужскими, сильными движениями, плавно раскачиваясь, она распиливает бревна. Она курит махорку, цвиркая сквозь зубы желтой слюной, - отпускает похабные реплики. Начальство ценит ее. Она числится ударницей. Три раза в неделю, Дуня дополнительно получает большой пирожок из ржаной муки с гороховой начинкой. Лагерные шакалы и стервятники давно уже на нее не покушаются. Теперь она сама выбирает мужчин из проходящих этапов.

Сильная, наглая, неукротимая, она с гордостью носит лагерную кличку: Дунька-Трактор.

СТАНЦИЯ УСА

32

СТАНЦИЯ УСА

Станция Уса — это самая северная точка речного судоходства Европейской России. Здесь начинается, полярный круг. Отсюда в глубь тундры проложена шестидесятикилометровая узкоколейная железная дорога, соединяющая рудник "Воркута" со станцией.

Лагерный поселок довольно оживлен, особенно в летние месяцы. В порту стоят десятки огромных барж. Тысячи заключенных день и ночь выгружают лес, строительный материал, железо и продовольствие, предназначенное для рудника, и грузят на баржи воркутинский уголь, горами возвышающийся всюду на берегу.

По доскам, длинными лентами протянутыми с берега к баржам, непрерывной чередой мелкой рысцой бегут друг за другом, влекомые тачками, до верху груженными углем, однообразно одетые люди. Опрокинув в баржу тачку, люди переходят на другие доски и устало возвращаются вверх, толкая впереди или таща за собой порожнюю тачку. По их яйцам, покрытым густым налетом угольной пыли текут во всех направлениях капли пота. А рядом такие же люди, ухватившись за длинные концы двух веревок, раскачиваясь, тянут со стоном: "Взя-взя-взяли!" огромное бревно, перехваченное веревками, выкатилось из трюма, задержалось на момент у борта, точно высматривая, куда его влекут, и с грохотом покатилось по слегам на берег. Все происходит как в давно минувшие времена.

Внешних признаков невольничества и» видно. Не стоит с бичом над рабочими свирепый надсмотрщик, не видно и серых угрюмых солдат с винтовками. Вместо них — аккуратно прилизанный, в роговых очках, нормировщик. Сидит он где-то в тесовом бараке, щелкает костяшками счетов или вертит ручку арифмометра и спокойно приговаривает к медленной голодной смерти сотни людей...

И равнодушное - ни горячее, ни холодное — солнце, ходит, точно на корде, по кругу над головами людей день и ночь, день и ночь.

Все люди нашего этапа были посланы на погрузочно-разгрузочные работы, и вскоре нас уже нельзя было отличить от старых лагерных рабов.

Во время выгрузки с баржи живых свиней, предназначенных для питания лагерного начальства, пошел дождь. Выгрузку немедленно прекратили: свиньи могли простудиться и заболеть. Нас же перебросили на выгрузку железа. На другой день мы снова выгружали свиней. С таинственным видом меня позвал в трюм баржи напарник. Там, освоившись с полумраком, я увидел десятка три людей, отгонявших от корыт свиней и с жадностью поедавших замешанные для них отруби. Многие загребали руками, другие — ложками, некоторые поспешно наполняли котелки. Подоспевший свинарь криками и руганью разогнал всех.

Его называют хозяином Севера. Он невысок, плотен, с

33

заметным брюшком, лет сорока пяти-пятидесяти, на носу пенсне, любит рядиться в арестантский бушлат, но расстегивает его, на воротнике защитной гимнастерки видны малиновые петлицы, на груди - орден Ленина. Это — майор государственной безопасности, начальник Ухтопечорского лагеря Яков Мороз. Он диктатор огромного края. Не только сотня тысяч заключенных в многочисленных лагерных пунктах, но и так называемое вольное население края полностью зависит от воли этого человека. В его руках были сосредоточены многомиллионные фонды многочисленные фабрики, заводы, рудники, лесоразработки.

Долгие годы он пользовался полным доверием и поддержкой партии и правительства. На совести его десятки тысяч человеческих жизней. Одни уничтожены по его прямому указанию, другие были поставлены в такие условия, при которых неизбежно должны были погибнуть.

История этого человека характерна и типична. До 1928 года Мороз был начальником Бакинского НКВД. Часто посещая со своими коллегами ночные рестораны, в одном из них он затеял ссору с группой подгулявшей молодежи. Ссора переросла в драку. Мороз и его собутыльники были избиты. Мороз и его коллеги были в штатском - об их служебном положении ребята узнали только после ареста. Хотя все, в том числе и сам Мороз, были нетрезвы во время драки, да и сама драка была типичным хулиганством с обоих сторон, мстительная натура толкнула его на дикую, ничем не оправдываемую расправу. По приказу Мороза вся группа ребят, преимущественно комсомольцев, была расстреляна.

Отцы и братья некоторых из расстрелянных оказались влиятельными партийцами на Бакинских промыслах. Они подняли на ноги весь Бакинский район. Многочисленные рабочие собрания потребовали отчета и привлечения к суду виновных. Москва вынуждена была отдать под суд Мороза и его подручных. Их арестовали и судили, уступая бакинским рабочим. Но Мороза постарались спасти. Суд над ним состоялся подальше от возмущенных бакинцев — в Ростове-на-Дону. Мороза приговорили к десяти годам заключения и послали осваивать Север.

Успокоив бакинских рабочих, НКВД занялось спасением Мороза. Формально отбывая заключение, Мороз сразу же занял руководящее положение в лагере. Вскоре с него сняли судимость и восстановили в рядах партии, а еще несколько лет спустя он был награжден орденом Ленина и достиг зенита своей карьеры.

Наш этап, как и тысячи ранее прибывших на лагерный пункт Уса, день и ночь грузил уголь и разгружал с барж лес и другие материалы для шахт. Официально был объявлен двенадцатичасовой рабочий день. Рабочие нормы устанавливались просто: брались существу-

34

ющие на воле и увеличивались в полтора раза. Ни отсутствие механизации, ни плохое питание, ни крайняя изнуренность людей и их неприспособленность в расчет не брались. Большинство заключенных эти нормы, конечно, выработать не могло и поэтому месяцами сидело на штрафном пайк. — четыреста граммов хлеба и пустой суп.

В бригаде, где я работал, было около, сорока, человек; и все они на протяжении трех месяцев ежедневно получали, только четыреста граммов хлеба. Это привело к резкому истощению людей и падению производительности труда. Лагерная администрация, чтобы повысить производительность, прибегала к нажиму: вместо двенадцати часов рабочий день удлинялся до восемнадцати-двадцати, а иногда нас не отпускали с работы и по трое суток кряду. Измученные тяжелой работой, голодом и бессонницей, люди ходили, как тени. К тому же лето было гнилое. Шли непрерывные дожди.

В самый разгар навигации приехал Мороз. Он распорядился посадить на берегу реки духовой оркестр, чтобы подбодрить работающих.

К концу навигации, а она здесь кончается 10-15-го сентября, нажим обычно достигает своего апогея. Люди, измотанные тяжелой работой и бессонницей, едва ходят. Холодный ветер непрерывно гонит дождевые тучи. Но вот дождь сменяется снегом. Уральский хребет одевается в белоснежны покров. По реке плывет сало, и у берегов образуется ледяная корка. Грузятся к разгружаются в сумасшедшей, спешке последние баржи.. С протяжными, прощальными гудками буксиры торопятся скрыться в затонах. Еще несколько дней - и река стала. Тысячи заключенных, собранных в порту, перебрасываются на переноску грузов дальше от берега и на погрузку их в вагоны для отправки на рудник. Холодный ветер и снег хлещут полураздетых, замерзших, измученных людей.

Но вот на выручку приходят ранние сумерки. Светившее летом круглые сутки солнце сейчас показывает свой тусклый лик всего на пять - шесть часов. Вскоре оно и совсем скроется. Близится полярная ночь. Теперь можно спать. Рабочий день официально сокращается до десяти часов, но ночь загоняет в палатки работяг значительно раньше.

Уютно расположившись вокруг до красна раскаленных железных печек, сушится и греется каторжное племя, предаваясь разговорам и мечтам.

Но прошли еще две-три недели, береговые работы закончились. Наступает время медицинских осмотров и отборов на этапы. Отсюда идут этапы на рудник, на расчистку от снега линии железной дороги, их лесозаготовки, на "Судострой" в Покчу...

РУДНИК

35

РУДНИК

В числе других заключенных я был назначен на работу в шахту. В хмурый холодный октябрьский день мы разместились на занесенных снегом порожних угольных платформах и через несколько часов прибыли на рудник «Воркута».

За полярным кругом, среди безлесных необозримых болот тундры, на правом берегу мелководной речки Воркуты был основан угольный рудник того же названия. Угольные залежи этого бассейна были известны задолго до революции. Но удаленность от промышленных центров, отсутствие дорог и губительное влияние заполярного климата препятствовали разработке этих залежей. Только в 1931 году НКВД устроил здесь лагерь для заключенных и приступил к промышленной разработке бассейна.

К нашему прибытию рудник «Воркута» представлял собой довольно убогое зрелище. Внизу, у самой реки — небольшая электростанция. Дальше от берега — шахтные постройки и котельная с тремя шуховскими котлами. Еще выше — шесть больших деревянных бараков, несколько палаток, столовая, клуб, баня и несколько" "домов для администрации в охраны лагеря. Немного в стороне — радиостанция. Все это размешено на территории в несколько квадратных километров. По периметру, через каждые сто-двести метров, стоят сторожевые вышки, оборудованные электрической сигнализацией и прожекторами. Сплошной изгороди вокруг зоны нет. В темную ночь, или во время пурги человек может легко прошмыгнуть между вышками и уйти из лагеря. Но "куда он уйдет? До ближайшей- железной дороги не менее тысячи километров!

Первоначально население рудника состояло преимущественно из уголовников. Но вскоре после прибытия нашего и других этапов политзаключенных значительная часть уголовников… …гие лагеря. А еще через год большинством заключенных были уже политические. Только «командиры производства» из уголовников оставались на своих местах. Заведующим шахтой был осужденный по Шахтинскому процессу инженер Некрасов, начальником-чекист Барабанов.

Нас, вновь прибывших, распределили по баракам и старым шахтерским бригадам и на второй день

36

отправили в шахту. Нашим бригадиром был белорус Павлюков — невысокий, рябой, с огромным жабьим ртом, лет двадцати семи. Он уже лет восемь болтался по тюрьмам и лагерям. В прошлом году, будучи в одной из лагерных командировок на Печоре, он вышел из зоны и набросился на зырянскую девушку, пасшую невдалеке корову. Девушка отчаянно сопротивлялась. Павлюков, задушил ее, спрятал труп в кустах и ушел в зону лагеря. В последующие несколько дней и ночей Павлюков несколько раз возвращался к трупу девушки. Тучи комаров, вившихся над трупом, обратили на себя внимание искавших девушку зырян. Обнаружив труп, один зырянин ушел за лодкой, а два других - в ожидании сидели, невдалеке. Явившийся с очередным «вич зитом», Павлюков был схвачен зырянами. Получив дополнительно десять лет, он был отправлен на Воркуту, где вскоре стал бригадиром.

Не только бригадиры, но и десятники, и сменные техники и весь другой средний технический персонал шахты, были исключительно, из уголовников. Они уже имели шахтерский стаж, а главное, были «надежной опорой» лагерной администрации.

Чтобы заставить заключенного вырабатывать непомерно высокие нормы, лагерная администрация применяла жесткие меры воздействия.

Первая мера: тот, кто не вырабатывает нормы, получает сокращенную пайку хлеба и ухудшенную баланду.

Вторая мера: перевод в (РУР). Здесь работают только под конвоем. Живут в особом бараке, обнесенном колючей проволокой. Выход из барака запрещен. Приход посторонних заключенных — тоже. Роте усиленного режима дают отдельную штольню. Конвой остается у входа и выпускает из шахты только тех, кто выработает норму. Остальных держат в забое десять, двенадцать, шестнадцать и больше часов. Если и за это время люди не выработают нормы, их ведут в барак, дают штрафной обед и после двух-трехчасового отдыха, снова гонят в шахту. Так изо дня в день.

Тех, кто в течение двух недель ежедневно выполняет норму, освобождают из РУРа и направляют в нормальные бригады, а остальные от. истощения, недосыпания и тяжелой работы «доходят», погибают.

Третья мера воздействия — изолятор, на лагерном жаргоне — «кандей».. Правильней, пожалуй, назвать его зверинцем. Он устроен в большой землянке на тридцать-сорок человек. Часть их — наиболее «именитые» лагерные зубры, размещаются на нарах, остальные на полу и под нарами. Зубры законодательствуют, осталь-

37

ные выполняют их волю. Среди зубров убийцы, бандиты, грабители. Многих из них уже не раз приговаривали к расстрелу, но затем расстрел заменялся тюремным сроком. Сроки заключения, в разное время определенные им судом, исчисляются многими десятилетиями. Ведя паразитический образ жизни по тюрьмам и изоляторам, они от безделья предаются самым гнусным порокам. Многие из них — гомосексуалисты. В молодых уголовников в своих «жен». Нередко проигрывают их в карты и отбивают друг у друга. Нередко они насилуют случайно попавших в изолятор, избивают их и всячески глумятся над ними.

Лагерная администрация не только знает о нравах изолятора, но и поощряет их. Это помогает чтобы морально терроризировать всех заключенных, заставлять их — в страхе перед изолятором — из последних сил тянуть арестантскую лямку.

Кроме всех этих средств воздействия на заключенных, в арсенале лагерной администрации испытанное, широко применяемое средство — расстрел.

Чтобы составить понятие о жизни заключенного шахтера, достаточно познакомиться с одним его каторжным днем. Вот огромная, с низким потолком прокопченная комната барака. Вдоль стен, в два яруса, тянутся сплошные нары. На них лежат без постели и одеял, кутаясь в невероятно грязное тряпье; в ватных брюках и верхней одежде, нередко и в обуви, двести — двести пятьдесят шахтеров. Черные от угольной, пыли, с заросшими исхудалыми лицами, с остриженными под машинку головами. Иные стонут, скрипят зубами, говорят или безобразно ругаются во сне. Многие из-за малокровия страдают недержанием мочи.

Ночь на исходе. Дневальный -пожилой бойкий ярославец «дядя Коля», прожженный жулик и тюремный завсегдатай — настороженно следит за движением стрелки висящих на стене, ходиков. Ровно в четыре тридцать он облегченно вздыхает и зычным тенором пересыпая слова похабными прибаутками:

- Подъем! Вставайте, горячие блины поспели, трам-та-ра-рам!

Зашевелились тряпки на нарах и сразу ото всюду звон котелков и мисок. Люди торопятся в столовую за кашей. Бегут не все, а один от небольшой группы. Есть и индивидуалисты. Такие ни за что не возьмут котелок соседа, чтобы принести кашу. Им платят тем же. Кое-где завязывается спор:

- Твоя очередь, я третьего дня ходил.

- Врешь, третьего дня Васька бегал!

Воды нет, к этому привыкли. Кое-кто выбегает из барака, умывается сне-

38

гом, но таких мало. Большинство сторонники такой истины, что медведь всю жизнь не моется, а здоровый. Возвращаются гонцы с кашей, и каждый день неизменно их спрашивают:

- Ну, что, сечка?

Молча поедают дымящуюся, пахнущую дурным мылом и мышами ячменную сечку. Снова слышится тенорок дяди Коли: «На работу, братцы!». Ему вторят басы бригадиров и звеньевых. Кутаясь в тряпье, группами и поодиночке «шахтеры» выскакивают в ночь, в ревущую пургу. Преодолев двести-триста метров до шахты, они запыхавшись вбегают в ламповую; берут заправленные лампы-шахтерки, затем по траншее, вырытой в снегу, пробираются в нарядную; берут инструмент, и снова бегом в рабочий ходок шахты. Там не чувствуется сильного мороза. Зато через пятьдесят-шестьдесят метров спуска шахтеры оказываются в сырой затхлой атмосфере. Сверху барабанит крупная капель, под ногами журчит вода. Здесь температура постоянна минус четыре по Цельсию.

Ниже стапятидесяти-двухсот метров дождь превращается в ливень, а ручьи под ногами — в потоки. Здесь температура выше, кончается мерзлота, и грунтовые воды не сковываются морозом. Еще не приступили к работе, но уже до нитки промокли в ледяной воде. Продрогшие до костей, шахтеры стараются скорее приступить к работе, чтобы согреться.

Освещенные тусклым светом лампочек, точно в аду, люди с остервенением бросают лопатами уголь или породу, бьют кайлами, шлепая по воде, поспешно гонят груженые вагонетки. Глядя со стороны, можно подумать, что это профессиональные шахтеры, охваченные трудовым порывом и энтузиазмом. Трудно в этих людях узнать прежних экономистов, инженеров, доцентов, аптекарей, педагогов, воров, мошенников.

Почти всю смену работа проходит в большом напряжении. Единственное спасение от холода и смертельной простуды — движение и работа мускулов. Пять, десять минут безделья, и холод начинает пронизывать все тело. Работают молча, только виртуозная матерщина бригадира эхом отдается по штольне. Время от времени бригадир разносит того или другого шахтера самыми последними словами. Как правило, люди молча сносят этот ливень бессмысленного сквернословия. Малейшее возражение, и ты получишь штрафную пайку хлеба, или даже попадешь в изолятор.

Незадолго до конца смены бригадир замеряет отбитую каждым шахтером часть угольного пласта и записывает в «рапортичку». При этом, он произвольно может преувеличить или преумень-

39

шить выработку любого рабочего.

Но вот, наконец, замелькали огни шахтерок. Это идет смена.

Усталые, сгибаясь под тяжестью инструментов, шахтеры медленно бредут вверх, «на-гора». Еще один каторжный день окончен. У ходка останавливаются. Надо передохнуть, остыть и потом сквозь пургу бежать в баню, затем в столовую и, наконец, в барах, чтобы камнем упасть на деревянные нары и уснуть. И так день за днем, месяц за месяцем, год за годом...

ГРУША ДЮШЕС

40

ГРУША ДЮШЕС

В шахте в одной бригаде с нами работал бывший матрос Трофимов. Осужден он был по 58-й статье к пяти годам заключения "за контрреволюционную деятельность". В 1917 году в момент октябрьского переворота Трофимов был на легендарном крейсере "Аврора" и, по его словам, "своими руками подавал снаряды, которыми был обстрелян Зимний дворец? За этот "подвиг" его позже перевели на должность квартирьера на эскадренный миноносец "Лев Троцкий", а спустя несколько лет, после демобилизации из флота, назначили комендантом дворца имени Урицкого в Ленинграде. В этой должности Трофимов пробыл вплоть до своего ареста.

О причинах ареста он рассказывал так:

- После демобилизации флотские брюки клеш, партбилет в кармане и звание "авроровца" всюду открывали мне двери. Авроровцы были в зените, своей славы. Многие стали крупными воротилами в Ленинграде, Покрутился я, попьянствовал с дружками и решил подучиться, инженером хотелось мне стать.

Поступил на рабфак, но непереносимо нудной показалась мне учеба. Долбишь, долбишь целый вечер, а придешь на урок, вызовут к доске, стоишь как дубина, решительно ничего на помнишь. Со стыда не то, что лицо, даже волосы на голове краснеют. Помучился я так несколько месяцев и дал задний ход, ушел с рабфака. Направил меня отдел кадров горкома завхозом в один трест. Стал привыкать...

Вскоре женился. Взял здоровенную латышку с двумя детьми-близнецами. Путался с нею я уже давно, и дети, по ее словам, будто бы мои, а там кто его знает? Хотя возможно и мои, обе девчонки рыжие, как я.

В тресте этом недолго я проработал. Встретился как-то на Невском с Бугаевым. На "Авроре" мы его звали "Бугаем", а теперь он уже стал заметной шишкой. Устроил он меня комендантом дворца имени Урицкого. Тут уж, скажу вам, малина настоящая настала для меня. Целый день баклуши бьешь, то с машинисткой, то с уборщицами зубы скалишь. Одних уборщиц было у меня двенадцать штук. И каких уборщиц! Одна к одной, как двенадцать лебедей. И все ко мне: "Степан Никанорович, товарищ комендант! "Ух, какие это были женщины! Даже Бугаев не раз восхищался.

Вот так и жил я до самого тридцать пятого года. А в тридцать пятом, вскоре после убийства Кирова, забрали Бугаева. Потом, когда я в Крестах сидел, говорили, что его за связь с знновьевцами пустили в расход. Стали и ко мне придираться. Вызывали в партбюро:

- Вот в твоей учетной карточке написано, что ты был на миноносце "Лев Троцкий", значит ты троцкист?

41

- Ничего, отвечаю, не значит, название кораблю не я присваивал, а правительство.

- Ладно, а за кого ты голо совал в 1927 году?

- Я в то время был в отпуску и в голосовании не участвовал.

- А как голосовала команда?

- Команда голосовала за оппозицию.

- Значит, и ты бы голосовал, если бы присутствовал на собрании?

Ну, думаю, за какого же дурака вы меня считаете, так я вам и сознался.

- Нет, говорю, за Троцкого я не стал бы голосовать, а голосовал бы обязательно за Сталина.

- Почему же обязательно за Сталина?

- Потому, говорю, что я авроровец.

- Ну, отвечают, это старый номер, ты бы что-нибудь посвежее рассказал. Теперь быть авроровцем уже недостаточно.

Однако отвертелся я кое-как. Прямые атаки прекратили, зато исподволь, через сексотов стали прощупывать.

Работал у меня швейцаром один старикан. Аккуратненький такой, вежливый, прилизанный. Сексот, видимо, еще дореволюционной выучки. Хитрая протобестия. Прохожу коридором как-то, а он держит в руках газетку и так сокрушенно обращается ко мне:

- Вот, Степан Никанорович, опять пишут о расстрелах старых большевиков, и что только будет? Таких людей...

- Не старых большевиков, а старых контрреволюционеров, говорю, стреляют. Вам их жалко?

В тот же день отдал в приказе: "За контрреволюционную пропаганду уволить Малышева с должности швейцара". Копию приказа послал в НКВД. На второй день, ласково улыбаясь, снова явился Малышев и с поклоном протянул постановление месткома о восстановлении его в прежней должности. Председатель месткома был мой приятель. Под большим секретом он рассказал мне, что ему звякнули телефоном из НКВД и приказали восстановить Малышева. Хорошо! Восстановил я Малышева, а недели три спустя, в порядке "рационализации и экономии средств" уволил двух истопников и обязал швейцаров подносить дрова и топить печки. Работа эта тяжелая и старикам была не по силам. Попрыгал Малышев несколько дней и убежал, перешел на работу в банк. Этого, мне и надо было. Возвратил я истопников и все пошло по-прежнему.

Вместо Малышева НКВД завербовало в сексоты одну из уборщиц и поручило ей следить за мной. Она была славная бабенка и в тот же день рассказала мне об этом. Я приласкал ее, и с тех пор сам составлял ее еженедельные донесения на меня в НКВД, она только переписывала. Платили ей за сексотство сорок пять рублей в месяц. Так и жил тихонько, с оглядкой. Попробовал перейти в торговый флот,

42

авось, думаю, удастся улизнуть за границу, не пустил райком. И скажи, отчего вдруг бояться стал? За мной решительно ничего не числилось. И совсем еще недавно я чувствовал себя гордым хозяином страны. В девятнадцатом году, на Деникинском фронте под пулями стоял; и не боялся так, а тут какой-то животный, глупый и безотчетный страх, неуверенность, беспокойство, которые я не мог себе тогда объяснить.

Теперь я понимаю, что в те годы у меня разрывались какие-то внутренние связи с режимом. Незаметно для себя, я отходил все дальше от партии и ее политики. А может быть, не я, а она отходила от меня и от таких как я. Во всяком случае сейчас меня уже никакими дворцами не заманишь снова в партию.

Зимою в здании нашего дворца был всемирный конгресс химиков. Много хлопот доставил мне этот конгресс. Памятен он мне будет до конца жизни.

Задолго до его созыва вызывали меня и в обком, и в НКВД, накачивали, грозили, требовали абсолютной чистоты, вежливости обслуживающего персонала и главное бдительности, бдительности. А за две недели до конгресса дворец наводнили переодетые агенты НКВД. Одни тренировались в гардеробной на приемке и выдаче верхней одежды у вешалок, другие шныряли в столовой и на кухне. Заглядывали в печи, на чердак и в подвалы. Всюду им мерещились бомбы, диверсанты, антисоветская литература. Весь обслуживающий персонал дворца почти каждый день созывали на собрания: инструктировали, репетировали и грозили. За три дня до конгресса всем выдали новые с иголочки костюмы. Явились парикмахеры, подстригли, завили волосы, побрили, спрыснули одеколоном.

Все дни, пока длился конгресс, я был в каком-то угаре и не столько беспокоили меня ученые старички — делегаты конгресса, сколько переводчики, репортеры и прочий служивый люд, запрудивший коридоры и комнаты дворца.

Но вот кажется, все прошло более или менее гладко. Конгресс закончил свои работы, на другой день был прощальный банкет. Тут-то я и сорвался.

Банкет был грандиозный. Лучшие повара со всего Ленинграда готовили изысканные и обильные кушанья. Шампанское и водка лились рекой. На столах серебро и хрусталь. Завитые лакеи, одетые в безукоризненные фраки. Непрерывно произносились тосты. Наши кремлевские сявки лезли из кожи, стараясь показать изобилие в стране, хотя в это время миллионы людей на Украине, Кубани и Казахстане гибли от голода. Чего стоит только такой номер: к десерту были поданы торты. Но что это были за торты, и как они были поданы! Открывается вдруг дверь и одна за другой вкатываются никелированные тележки, на каждой лежит огромной величины и причудливой формы

43

торт. Рядом торжественно выступают в белоснежных одеждах с большими блестящими ножами в руках повара. Тележки остановились между столами. Точно по команде, взмахнув ножами, повара рассекают торты, а из них вылетают живые белоснежные голуби и устремляются к потолку и окнам, а люди улыбаются и аплодируют.

Смотрел я на этих голубей, сидя за столом, и смешными мне казались и эти старички с младенчески чистыми доверчивыми глазами, и вся эта голубиная, затея, подготовленная кремлевскими канальями.

Был я уже изрядно пьян, и хотя желудок мой был до отказу наполнен всякой вкусной пищей, я все еще жадно шарил глазами по столу. Напротив мен» стояла большая хрустальная ваза, доверху наполненная грушами дюшес. Ах, какие это были ароматные, нежные, вкусные груши! И как могли их сохранить до глубокой зимы? Две груши я уже съел, и сейчас, пока люди таращили глаза на голубей, я решил взять еще пару и сохранить их для своих девочек. Поиграв небрежно десертным ножом, я с независимым и рассеянным видом взял одну грушу, повертел ее в руках и незаметно сунул в боковой карман пиджака. К этому времени уже успели разрезать и подать на столы торт. Не торопясь, ем я торт и продумываю план похищения второй груши.

Вдруг подходит лакей, наклоняется ко мне и говорит тихонько:

- Вас, Степан Никанорович, вызывают.

Вышел я из зала, смотрю — стоит агент. Злой, глаза на выкате, наглые, так и колят меня.

- Пойдем, - говорит. Зашли в мой кабинет. Он ткнул пальцем мне в бок.

- Показывай, что у тебя в кармане? — И, не дожидаясь ответа, расстегивает мне пиджак.

- Выкладывай!

Сунул я руку в карман, а там какая-то липкая каша. Раздавил, видимо, я свою грушу.

- Где твой собственный костюм? — спрашивает.

- Здесь, в шкафу.

- Переодевайся!

Посадили меня в автомашину — и в собачник. Комендант дворца, большевик, авроровец, банкет, пир, шампанское, торт чудовищных размеров с живыми голубями — вот, только сейчас, тридцать-сорок минут тому назад, и вдруг - собачник и я — полное ничтожество!

Но морально я не был раздавлен. Внутренне я был уже подготовлен к этому удару. Кругом аресты, крики о врагах народа, доносы, слежки, гнетущая атмосфера и неуверенность в завтрашнем дне. Все это так мучительно переживалось мною, что попав в тюрьму, я почти успокоился. Во всяком случае, спал я в тюрьме лучше, чем дома...

...В январе 1938 года, во время массовых, внесудебных расстрелов заключенных на Воркуте, был расстрелян и авроровец Трофимов.

В КОБЫЛУ ПРЕВРАТИЛ…

44

В КОБЫЛУ ПРЕВРАТИЛ...

Федора Николаевна Масленникова впервые я встретил в 1936 году. Спустившись в шахту минут за двадцать до начала работ своей смены, я обратил внимание, как высокий, седой, лет шестидесяти пяти старик орудовал рычагами электролебедки. Это был новый электромашинист. Как обычно, выдача наверх угля и породы шла в конце смены торопливо и напряженно. Выдача определяла хлебный паек шахтера. Снизу непрерывно подавались сигнальные звонки, машинист то и дело включал и выключал рубильник. Со лба его тонкой струйкой стекал пот. Но вот, наконец, выдан последний вагон. Машинист облегченно вздохнул, достал из кармана небольшой окурок, тщательно завернутый в бумажку, сделал несколько затяжек и протянул мне. Затем выгреб из сумки хлебные крошки, разбросал кругом. "Это для мышей, - пояснил он. - Их здесь мною, пусть кушают". Что-то мягкое и ласковое прозвучало в его голосе. Сейчас он был совсем не похож на того энергичного электромашиниста, которого я видел десять минут назад. Он был дряхл. Руки и голова его дрожали, глаза часто мигали и слезились, и весь он казался жалким и беспомощным.

- Тебе как фамилия? - спросил он, уходя. - Нильский, говоришь? Постой, так это ты писал заявление Сапожкову? А в каком бараке ты живешь? Приду. Обязательно приду. Надеюсь, не откажешь земляку?

- Конечно, не откажу, - коротко ответил я, и мы разошлись.

В ближайший выходной день Федор Николаевич пришел в наш барак. Забравшись ко мне на верхние нары, он протянул свернутый в трубочку лист чистой бумаги, затем, порывшись в шапке, вытащил из-за подкладки порядочно смятую махорочную папиросу. Аккуратно ее расправил, лизнул языком, заклеил понадежнее и тоже протянул ее мне со словами: "Не подмажешь - не поедешь, два дня берег для тебя".

Я закурил папиросу, а Федор Николаевич приступил к повествованию.

- В 1926 году, значит, подходит ко мне механик нашего завода и говорит:

"Федор Николевич, подпишись, чтобы у нас выступил Троцкий". Я говорю, хотел бы Калинина послушать. "Калинина потом, а сейчас вот Троцкого хотим пригласить".

Ну что ж, думаю, и Троцкий фигура - пусть выступает, почему не пригласить. Взял я и подписался на листе. Подписей было там много уже. Не знаю почему, только Троцкий к нам не приехал. А вскоре его и вовсе уволили. Я малограмотный - газет не читаю и политикой совсем не интересуюсь. Ну, уволили этого Троцкого, значит, думаю, так и надо - начальству видней, что делать. Работаю это я себе, как всегда, електромонтером. Начальство мной довольно, и я стараюсь. Всякие там улучшения делаю, экономлю и рационализирую. А вечером ковыряюсь у себя в саду. В Котлах у меня домик,

45

а вокруг я сад развел. Сливы чудные вырастил. Ты обязательно заходи, когда будешь в Москве.

Ну, вот. B I936 году, вскоре после женского праздника исполнилось Пятьдесят лет моей непрерывной работы на заводе имени Карпова. Объявили меня стахановцем, премировали. Нарисовали большой портрет мой и повесили на здании Бауманского райкома. Одним словом, очень всё было хорошо. Каждый день бывало сделаю большой крюк - иду с работы мимо райкома, смотрю висит ли портрет. В воскресенье даже жену и дочь потешил смотреть на этот портрет.

На заводе, бывало, иду - земли под собой не чувствую. Все кланяются мне. Даже директор, и тот руку подает. Ну, думаю, раз ко мне хорошо, я к вам еще лучше. И задумал устроить автоматический выключатель. Вещь это небольшая, но экономия огромная. Так я увлекся выключателем этим — даже сад свой забросил. Все вечера с ним вожусь. Спешу. Думаю, к первому мал подарочек заводу сделаю.

И что ж ты думаешь - так и не успел. Ночью 23-го апреля забрали меня на Лубянку. На допросах все: трокцист, да трокцист. Да я, говорю, слава Богу, и в партии не был и к тому же, говорю, мой портрет на райкоме висит, и выключатель новый изобретаю. Как он меня звезданул два раза. "Что ты, черт старый, говорит, прикидываешься дурачком! А это чья подпись?" И сует мне тот самый лист, который Иван Николаевич, наш механик, носил. Что ж, говорю, тут такого. Троцкий был тогда фигура, небось ты сам ему честь отдавал. Как заорет он на меня! И выгнал.

А через три недели позвали в канцелярию тюрьмы и говорят: "Распишись, Масленников, тебе пять лет". А за что пять лет — и сам не знаю. Насчет выключателя обязательно упомяни в заявлении и насчет того, что в пятом году на баррикадах участвовал. Нет, постой, лучше об этом не надо, а то еще добавят...

Вскоре Федора Николаевича отправили на инвалидную командировку в Адах. Два года спустя я шел этапом с рудника на "лесзаг" (лесозаготовки). У Адаха этапный конвой объявил короткий привал. Сидя на снегу мы наблюдали, как инвалиды, по трое впрягшись в сани, возили из лесу дрова. В одной из упряжек я узнал и окликнул Федора Николаевича. "Как живешь?" - крикнул я ему.

- Спасибо товарищу Сталину за счастливую старость, - видишь, — в кобылу превратил!

РАЗНОГЛАСИЯ С ВЛАСТЬЮ

46

РАЗНОГЛАСИЯ С ВЛАСТЬЮ

На верхних нарах в палатке, недалеко от меня, сидит, поджав под себя ноги, мой новый знакомый, учитель Василий Иванович Дулов. Возраст его определить невозможно. На коленях у него тухлая вобла. Он тщательно "препарирует" ее и одновременно разговаривает с соседом по нарам, недавно прибывшим на рудник.

- За что упекли? - уныло переспрашивает новичок. - За язык! Болтнул, что у Сталина голова в окружности сорок девять сантиметров.

- Как это сорок девять сантиметров? Вы мерили ему голову? — недоверчиво спрашивает Дулов.

- Я не мерил, а люди мерили — это факт!

- Но вы-то как дознались?

- Был я в ту пору на втором курсе института. Как-то подзывает меня наш председатель профкома и говорит: "Решили, Сергей, послать тебя ликвидировать неграмотность на фабрику Москвошвей". Я, говорю, предпочел бы конфетную фабрику имени Бабаева.

"Оставь ты ползучий эмпиризм, — замечает предпрофкома, — иди, куда посылают". Что сделаешь? Записал я адрес фабрики, и кстати слова "ползучий эмпиризм", чтобы заглянуть в словарь Ищенко, а вечером был уже там. Не прошло и двух-трех недель, как я уже знал всю подноготную фабрики. Так, однажды мне рассказали, что здесь шьется одежда и головные уборы кремлевским светилам. Ворошилов даже присылал в ремонт свои картузы — пьет, каналья, даже картуз купить не на что. При этом, по секрету, конечно, сообщили мне, что окружность головы Молотова шестьдесят четыре сантиметра, а у Сталина — сорок девять. Как видите, это даже не гоголевская редька хвостом вверх. Это скорее огурец!

В тот вечер, вернувшись с фабрики в свое студенческое общежитие, я стал мерить окружность голов своих коллег. Сначала в своей комнате, затем в соседней, и так по порядку обошел чуть ли не все общежитие. Сначала мужские, затем занялся женскими головами. И что же вы думаете, около сотни голов измерил и ни одного огурца! У мужчин средняя окружность от пятидесяти пяти до пятидесяти восьми сантиметров, даже у женщин не обнаружил ни одной головы ниже пятидесяти трех сантиметров. Я и раньше не любил его, а с этого времени просто возненавидел. Не могу, до сих пор не могу примириться с этим фактом. Многое готов простить - и сухорукость, и рябину на лице, и нудный, глухой и вялый голос, и многоженство, и феноменальную грубость в публичных речах, вроде "собака вернулась к своей блевотине". Даже собаку готов простить, но сухоголовость, дегенератизм, огурец на плечах у "величайшего для всех эпох и народов вождя" - Это, простите, оскорбительно и для эпох и для народов...

Рассказчик замолчал. Молчал, обсасывая головку воблы, и Дулов. Покончив с этим занятием, он вытер рот рукави-

47

цей и начал о своем:

- А вот меня упекли совершенно зря. За излишнее усердие, проявленное мною. Хотел помочь своей рабоче-крестьянской власти. Нравы в стране падают. Распущенность и разврат растут. Семья разрушается. Развод и брак стали игрушкой. Чуть не каждый день ценятся и тут же разводятся. Законов на сей счет твердых не было. Ну, не выдержал я и написал прямо Сталину: "Прекратите всесоюзный бордель". И подробно изложил свои взгляды по этому вопросу, рекомендуя пересмотреть законы, регулирующие брачные отношения. Написал и жду ответа, а его все, нет и нет. Затем меня арестовали, на допросах издевались, пришили пятьдесят восьмую статью и дали восемь лет заключения.

- Ну, а в прошлом году, — вы, очевидно, уже знаете, — издали законы, затрудняющие развод, наметилась линия на укрепление семьи. Снова написал я заявление Сталину: "Законами, направленными на укрепление семьи, я удовлетворен, разногласия мои с властью поэтому вопросу считаю исчерпанными и прошу освободить меня из заключения".

- И думаете, вас освободят? - скептически заметил собеседник.

- Если бы не думал, не писал, — с явным неудовольствием отозвался Дулов.

Месяца через два после этого разговора его вызвали в КВЧ (культурно-воспитательную) часть) лагеря и вручили узенькую полоску бумаги, на которой значилось: "Особое совещание НКВД, рассмотрев вашу жалобу и не находя поводов к отмене приговора, постановило: оставить жалобу без последствий. На другой день Дулов повесился.

ЧАШКА ЧАЯ

48

ЧАШКА ЧАЯ

На пути к безраздельной единоличной власти Сталин одержал решающую победу на XV партийном съезде в декабре 1927 года. На этом съезде была разгромлена, дискредитирована, изолирована от партийных масс и изгнана из руководящих партийных органов группа Зиновьева-Каменева и исключена из партии группа Троцкого.

Решающую роль в разгроме Троцкистско-Зиновьевской «объединенной оппозиции», сыграли «правые». Они и в особенности Бухарин и его «школа» (Стецкий, Марецкий, Слепков, Астров и др.) были главными поставщиками идеологического оружия против оппозиции.

Ослепленные идеологической стороной разногласий с «объединенной оппозиции» сыграли «правые». Они и в осовлияние в партии, они легкомысленно лили воду на мельницу Сталина. Они не препятствовали Сталину в развязывании невиданных до тех пор в партийной практике методов шельмования, клеветы, травли и даже физического насилия против оппозиционеров.

Погромная атмосфера, созданная Сталиным в 1926-27 гг. не только исключила возможность свободной дискуссии и обмена мнений в партии, но подавляла вообще всякую критику и самодеятельность партийных масс, превращая их в простой придаток партийного аппарата, в законопослушных исполнителей, в единогласно голосующие автоматы.

Уже в ту пору было очевидно, что Сталин уходит из под контроля партии, рвется к единоличной диктатуре и не остановится ни перед какими средствами в осуществлении своих честолюбивых замыслов.

Закончив «на-черно» расправу на XV партсъезде с «объединенной оппозицией», он немедленно приступил к организации разгрома «правых». Проводя негласную чистку, смещение, отбор и перемещение парт-аппаратчиков, Сталин опираясь на свой личный, ни кем не контролируемый и никому, кроме него, не подотчётный секретариат, организовал сложную сеть слежек, интриг, шантажа и провокаций.

Чтобы спровоцировать вождей правой оппозиции и выявить их сторонников в аппарате партии и государства, Сталин исподволь начал интриговать против члена Политбюро и председателя ВЦСПС М. Томского. В начале 1928 года большинство столичных газет находились в руках «правых». «Правду» редактировал Бухарин, «Труд» — Яглом, «Раб. Москву» — Баркль и т. д. Сталин нуждался в печатном органе, на страницах которого он мог бы начать кампанию против «правых». Более или менее независимой была «Комсомольская «Правда». Ее редакция во главе с Костровым, так же, как и Бюро Ц. К. ВЛКСМ, возглавляемое Мальчаковым,

49

выступая против Троцкистско-Зиновьевской оппозиции, не дарили своих симпатий и «правым». Влияние правых среди них было ничтожным. А некоторые концепции Бухарина и его школы, особенно статьи Астрова, встречали здесь открытое осуждение. Поэтому Сталин и решил использовать для своих целей комсомольцев.

Еще более зловещую роль сыграл Маленков, в ходе борьбы с Троцкистско-Зиновьевской оппозицией среди студенчества Москвы в 1927 году. Являясь прямым исполнителем указаний Сталина, он организовал многочисленные шайки из партийно-комсомольского хулиганья. Специально натасканные, Маленковым и. снабженные палками, камнями, старыми галошами, тухлыми яйцами и т. д., эти шайки, именуя себя «рабочими дружинами», срывали дискуссионные собрания, забрасывали выступавших оппозиционеров камнями, галошами, и. т.д., разгоняли их собрания, орудуя палками. Разнузданность этих «защитников генеральной линии партии» не имела границ. Они не постеснялись забросать камнями и в кровь разбить голову многолетнему члену ЦК и соавтору «Азбуки Коммунизма» Евг. Преображенскому во время его публичного выступления.

По спискам, заготовленным Маленковым, велись и аресты оппозиционеров, по его рекомендациям выдвигались на руководящую работу наиболее преданные и отличившиеся свой свирепостью в борьбе с оппозицией секретари ячеек и активисты. Все это, конечно, было известно Кострову и его сотрудникам. Они понимали, что Сталин, разгромив «объединенную оппозицию», готовится сейчас к разгрому и «правых»: Ясен был для них и исход этой борьбы. Новый состав ЦК, избранный на XV съезде, и состав политбюро, созданного Сталиным после съезда, обеспечивали ему большинство. Поэтому, когда явившийся к Кострову Маленков, в осторожной форме высказал пожелание «хозяина» о необходимости активизировать борьбу с «правой» опасностью в партии, Костров согласился с мнением «хозяина» и изъявил готовность участвовать в этой борьбе.

- Сталин полагает, что молодежь должна быть активней, острей критиковать невзирая на лица. Почему, например, вам не взять под обстрел, для начала, хотя бы ВЦСПС, — говорил Маленков, и он посоветовал Кострову связаться негласно с Д. Мишустиным, секретарем партийной ячейки аппарата газеты «Труд».

Связавшись с Мишустиным и получив материал, редакция «Комсомольской правды» напечатала резкую статью против ВЦСПС. Томский, конечно, возмущенно реагировал в Политбюро. Сталин вместе с ним возмущался и одобрил вынесение от имени ЦК партии выговора редакции «Комсомольской Правды». Человек из личного секретариата Сталина принес этот выговор работникам редакции и успокоил их.

50

«Не обращайте на это внимания, кройте в таком же духе». Поощряемые комсомольцы снова кроют. ЦК, по требованию Томского и с согласия Сталина, снова выносит строгий выговор. И опять посланец Сталина, сообщая комсомольцам постановление ЦК о выговоре, успокаивает и поощряет. Комсомольцы колеблются, высказывают ему, свои сомнения. Человек ушел, а на другой день явился снова и конфиденциально сообщил редколлегии, что Иосиф Виссарионович желает видеть их у себя в Кремлевской квартире сегодня в 8 часов вечера и поговорить с ними за чашкой чая.

За чашкой чая Сталин, оживленно беседуя с комсомольцами, похвалил их работу и упомянул, что выговоры ЦК не должны их смущать: «так нужно на данном этапе. Это пустая формальность».

После этого комсомольцы пустились во все тяжкие. Вслед за Томским, взяли под обстрел Бухарина и Рыкова, подготовляя общественное мнение к разгрому «правых», пока Сталин не нашел нужным, уже не маскируясь, перейти к открытому походу против этой группы членов политбюро и их сторонников.

Результат этого похода известен всем, но далеко не все знают, как вознаградил Сталин своих сообщников и помощников из редакции «Комсомольской Правды». Вторично на чашку чая в Кремль они позваны не были. Их позвали прямо на Лубянку. А там обвиненные в «левацких загибах» Костров и ряд его сотрудников были расстреляны, а несколько других поехали на крайний север в лагерь.

КАК ОКОЛПАЧИЛИ ГОРЬКОГО

51

КАК ОКОЛПАЧИЛИ ГОРЬКОГО

Суслов, прибыв на Воркуту, сразу попал в нашу шахтерскую бригаду. Это был рыжеватый коротконогий человек средних лет, юркий, работник совсем никчемный, но цепкий, настойчивый и оборотистый малый. Уже в первые несколько дней он коротко познакомился со всеми людьми нашей бригады и чувствовал себя непринужденно в новой для него обстановке. Он много, развязно и почти восторженно говорил о Беломорканале, откуда прибыл. Имел Суслов «бытовую» статью, восемь лет срока: работая в кооперативе продавцом, он неловко хапнул значительную сумму общественных денег.

На Беломорканале он более трех лет был вещевым каптером. Нимало не стесняясь, цинично описывал нам всевозможные плутни, массовые хищения и продажу на сторону обмундирования и обуви, предназначенных для заключенных:

- Бутылка водки, килограмм сахару — и любой мой отчет утверждался лагерной бухгалтерией. Безграмотное и вечно пьяное начальство не в состоянии было контролировать нашу деятельность. Собственно, настоящую школу подлогов и безнаказанного воровства я прошел в лагерях, — что называется, «перековался»!

Мерли от истощения и болезней тысячи заключенных, а этот проходимец не только процветал, но ухитрился даже выслать семье более трех тысяч рублей денег. Будучи на хорошем счету у начальства, он систематически, каждые три месяца, имел так называемый «зачет ударника», т.е. дополнительную скидку срока в размере сорока пяти дней. И вот наступил главный его триумф. Об этом он рассказывал так:

- Вечером, после наступления темноты, меня вызвали к уполномоченному третьей части лагерного НКВД. Ну, думаю, подзашел, засыпался. Однако, подавляя страх и трепет душевный, явился. Вопреки ожиданию, уполномоченный Онуфриенко очень ласково принял меня. Угостил папиросой, пригласил садиться. А затем сообщил, что, зная меня как исполнительного, честного и умного человека, решил поручить мне потолковать с Максимом Горьким, прибывающим для осмотра канала. «Если вы добросовестно выполните эту почетную задачу, я вам гарантирую снижение срока заключения на три года», — заявил он. Затем часа два Онуфриенко подробно инструктировал меня, что я

52

должен говорить Горькому и как вести себя. Собственно, роль моя была совсем несложной. Горький в числе других лагерных пунктов посещает и наш. Его встречает начальство, ведет в лагерный клуб, где уже сидят чисто одетые заключенные, и сажает в первый ряд, между мною и другим, тоже заранее подготовленным заключенным. Оба мы в разговоре с Горьким должны были разыгрывать роль стахановцев и ударников производства, расхваливать пищу и лагерную жизнь, одним словом, всячески втирать очки Горькому, как это делается на воле с посещающими нашу страну иностранцами.

Эти указания я и мой напарник выполнили добросовестно. Горький остался доволен беседой с нами, как и постановкой на лагерной сцене его пьесы «Егор Булычев». Напарник мой, о котором я знал, что он бывший учитель, осужденный за растление ребенка и работавший экономистом на нашем лагерном пункте, изумил меня, заявив Горькому, что он только в лагере, вечерами, после тяжелой физической работы, сумел овладеть грамотой. Что первой настоящей книжкой, которую он прочел, была его, Максима Горького, книжка — рассказ «Страсти-мордасти». Это растрогало старика. Уходя из клуба, он пожал нам руки. Благодарил также начальника нашего лагерного пункта.

Затем, как известно, Максим Горький опубликовал в центральной прессе ряд восторженных отзывов о Беломорканале и его строителях. Другие писатели и журналисты, вслед за Горьким, всячески расписывали «кузницу, где перековываются советские люди». Некоторые из них потом сами попали в эту кузницу для перековки.

Не менее довольным осталось и наше начальство. Онуфриенко меня похвалил, а два месяца спустя, при очередном зачете, мне и моему напарнику снизили сроки заключения — каждому на три года. Тот ушел домой, — Горький помог, а мне оставалось немногим более двух лет отбарабанить, да черт дернул этого Кирова не вовремя убить. Все прахом пошло. Все зачеты и досрочные освобождения как корова языком слизала. Запил я с горя, и спихнули меня в очередной этап...

Недолго работал Суслов шахтером. Не прошло и трех недель, как он был уже в должности заведующего прачечной. Как-то, встретив меня, он скороговоркой произнес:

- Бегу вот в УРО, — в клубе пара девок болтается, хочу их забрать к себе в прачечную.

- Там же работают китайцы, — возразил я.

- Ну и что же? С китайцами спать ведь не будешь! Эх ты, юлипруденция, соображать надо, здесь тебе не университеты!

Подмигнув рыжей бровью, Суслов рысцой подался дальше.

БОТАНИК

54

БОТАНИК

Я спал в бараке на верхних нарах. Внизу, справа от меня, гнездился бывший царский урядник Гончаренко. Он последним этапом прибыл из карагандинских лагерей и часто вспоминал о них.

Гончаренко невысок ростом. Морщинистое, лунообразное лицо его одутловато, под глазами изрядные мешки, а широкий неряшливый рот почти всегда полуоткрыт, обнажая редкие желтые зубы. Его круглая голова давно облысела, только по затылку, от одного к другому уху, тянется узкая полоса растительности неопределенного цвета. Ему за пятьдесят, но он не по летам прыток и суетлив. В бараке глухо говорили, видимо не без оснований, что Гончаренко вечерами уже бегает в Третью часть (лагерное НКВД) и доносит на своих новых товарищей.

Он любил поговорить. Вечерами после работы, сидя в кругу уголовников, долгими часами, захлебываясь малопонятным восторгом, рассказывал о карагандинском лагере и своих подвигах там. И о чем бы ни начал говорить, речь его всегда соскальзывала к похабщине, к великому удовольствию его слушателей.

Не, раз соседи по нарам пытались его урезонить. На их замечания Гончаренко отвечал:

- Подумаешь, интеллигенция, не хочешь — не слушай. Да разве нонешняя интеллигенция на что-нибудь пригодна? У ей ни благородства, ни обходительности, ни энтой культуры и на алтын нетути. Раньше, бывало, приедет в село землемер, кони гладкие, как змеи, и сам сытый, представительный. Погоны на ем зелёные, пуговки золотые. «Вот что, Егор, я с мужиками в поле, а ты, голубчик (так и говорит: «голубчик»!), сообрази насчет закусона, выпивки и ночлега. И бабца, конечно... Только, чтобы глаза были как васильки и не тощая, понимаешь?» — «Так точно, — говорю, — ваше благородие, понимаю». Ну, сунет он мне в руку трешку и укатил. А я за рупь все устрою и сам же с ним напьюсь. То действительно были благородные люди, не нонешние!

- Ты, Егорка, трепани еще что-нибудь о Долинке, — просит молодой уголовник с узким крысиным лицом.

- Ну, брат, такой лафы, как на Долинке, здесь не найти. Долинку я в жисть не забуду, — мечтательно откликается Гончаренко. — И

55

по всей Караганде Долинка была первеющая командировка. Бабья там энтого уйма, хоть пруд пруди. И все актерки или, к примеру, учительши, амбитные такие. Тридцать семь штук было их у меня в бригаде. Бывало, выберешь трех-четырех посвежей, расставишь в пустых новых бараках печи ночью топить, а сам идешь потом проверять. К одной придешь, возьмешь свое, потом к другой, к третьей. Обойдешь всех и спать. А ежели которая строптивая, ту на морозец, дрова колоть, и пайку ей четыреста грамм, и одежонку третьего срока — одни тряпки. У меня, брат, не пофыркаешь!..

- Вот гад старый — восхищенно откликается уголовник. Распустив мокрые вялые губы, Гончаренко делает презрительную гримасу.

- Эка сказанул. Ты вот слухай, что я отколол один раз. Расставил шесть баб...

Лежащий на верхних нарах, над Гончаренко, тщедушный человек с костлявым, давно не бритым лицом нервно завозился, взял котелок, слез с нар и направился к кипящему «титану». Через минуту он возвратился, поставил на верхние нары котелок с кипятком и сам снова поднялся туда.

- Обошел по порядку номеров двух, иду к третьей, — продолжает Гончаренко, — а она с норовом, стерьва. Сначала плакала, просилась, а потом как схватит полено, отбежала в угол и кричит: «Не подходи — убью!» Я и так и сяк — нет, не подпущает. Машет поленом и слушать ничего не желает. Из себя плюгавенькая, носик продолговатый. Только глаза большие небесным светом сияют. Такие глаза на иконах бывают. Ну думаю, маши, маши, долго не намашешь — выдохнешься! Действительно, скоро сморилась. Реже стала махать. Изловчился я, схватил за полено, вырвал, а ее обземь и давай...

На верхних нарах звякнул опрокинутый котелок. Кипяток дымящимся потоком хлынул вниз, стекая на лысую голову рассказчика. С пронзительным визгом Гончаренко сорвался с места и заметался по бараку. С верхних нар, тоже с криком, соскочил тщедушный человек и, потрясая в воздухе ошпаренной рукой, выбежал на двор. Наткнувшись на стену, все еще оглашая воздух истошным криком, Гончаренко упал на пол. Выбежавшие из барака его слушатели вернулись со снегом и стали сыпать его на голову и лицо обваренного. Вскоре его лысина и лицо превратились в сплошной пузырь. Его повели в амбулаторию. Туда же пошел с ошпаренной рукой его сосед с верхних нар. Минут через сорок он вернулся и, пожимая плечами, взволнованно говорил:

«Сам не знаю, как я опрокинул этот проклятый котелок! Хотел достать хлебушка, — и как-то ногой задел

56

его...»

Дня через три я встретил его на дворе, возвращавшимся с перевязки.

- Ну, как там? — спросит, я.

- Да вот, булочку ржаную отнес больному. Плохие дела, глаз-то ведь вытек у него, — сокрушался он.

- Ну полно, Федор Иванович, притворяться, я ведь все видел. И сам бы готов таких подлецов даже в кипящий котел бросать!

Федор Иванович метнул на меня испуганный взгляд, криво улыбнулся и поспешно ушел.

Примерно через месяц, когда кончилось по этому случаю расследование, Федор Иванович возвращаясь со мной из столовой, заговорил:

- Вот, знаю ведь, что болтать опасно, но тяжело страдать в одиночку. Вам я доверяю. Всю жизнь я бегу от жестокостей и пошлостей. И специальность себе избрал ботаника, чтобы уйти как можно дальше от кошмара действительности. Цветочкам, травкам, листочкам от давал всю душу. Все равно, как видите, извлекли из листочков, растоптали и бросили сюда. А здесь, кроме всего прочего, еще и эта пытка... Ну, каково мне выслушивать изо дня в день эту гончаренковскую отвратительную правду, слышать о беспредельном издевательстве над человеками? А ведь там, где-то в Караганде, и моя несчастная Надя. Быть может, и ее, такую чистую и беспомощную, топчут и терзают такие Гончаренки. Чье сердце не ожесточится, видя все это? Кто посмеет не противиться этому беспредельному злу?

...Осенью 1936 года Федор Иванович погиб в шахте, попав под обвал. Изуродованный труп его извлекли только на четвертые сутки после катастрофы.

РЯБЧИКА ПОДМЕНИЛИ

57

РЯБЧИКА ПОДМЕНИЛИ

Иван Иванович Яблецкий был восторженным патриотом Жмеринки. С тех пор как он стал моим соседом по нарам, на протяжении многих вечеров с гордостью и любовью он рассказывал мне о величии и достопримечательностях своей Жмеринки. Ему было немногим более пятидесяти, но выглядел он старше. К тому же был туг ha ухо. Разговаривая с ним, надо было кричать, что быстро утомляло, поэтому я предпочитал слушать, не раз засыпая под его монотонный полушепот. Когда его рассказы о Жмеринке порядком мне надоели, я попросил, чтобы он рассказал что-нибудь о себе самом.

— О себе мне, пожалуй, и рассказывать нечего! — возразил он. — Одни неудачи! Вся жизнь как-то вышла кувырком. Взять хотя бы молодость. Гулял я с девушкой Оксаной. Очень была хорошая девушка. Красивая, веселая, неутомимая плясунья, песенница редкая. Меня очень любила. Ну, думаю, женюсь — лучшей и желать нельзя. В Жмеринке в то время я был новый человек — никого не знал. Поэтому стал наводить справки о семье Оксаны. И что ж ты думаешь, отец и мать ее оказались нищими, живущими на подаяние. Хотя и сам я был далеко не богатым, но, посуди, жениться на дочери нищих было неловко. Стыдным и позорным это считалось в ту пору. Тяжело мне было, но я решительно порвал с Оксаной.

Несколько месяцев спустя она вышла замуж за другого. На свадьбу был приглашен и я. Любопытно, думаю, какие бывают свадьбы у нищих. Прихожу. Смотрю, свадьба как свадьба. И покушать, и выпить есть чего. На невесте подвенечное плате, очень дорогое. Музыкантов — хоть отбавляй, так как нищие со всей Жмеринки собрались сюда со своими инструментами.

Сел я в сторонке, кушаю куриный холодец, пью понемногу и наблюдаю. Как обычно делается, стали одаривать молодых. Нащупал я в кармане приготовленный для этого полтинник, жду, пока подойдут с тарелкой. Когда подошли, вынул я свой полтинник, кладу на тарелку, смотрю — а там ни одной серебряной монеты. Все десятки и пятерки золотые! Со стыда я чуть не провалился. Вышло так, как будто на свадьбе один я нищий, остальные все побогаче меня. Но главный удар мне был еще впереди. Неподалеку от меня сидел отец невесты. Когда с тарелкой подошли к нему, он вынул целую горсть золотых монет и положил их на тарелку. Столько денег я отроду не видел. Вот тебе, думаю, и нищий...

58

И так мне обидно стало и за себя, и за свою глупость и утерянное счастье! Встал я незаметно из-за стола и убежал со свадьбы. Целый месяц после этого ходил я мрачный и злой.

Много лет спустя я почти то же пережил из-за другой свадьбы. На этот раз я сам выдавал замуж дочь. Ею я только и жил. Учил, одевал, баловал. И вот пришло время выдавать ее замуж. Сватался на нее помощник паровозного машиниста. Трезвый, работящий, одним словом, хороший парень. Спрашиваю дочь: «Как, Любочка, выйдешь, или погуляешь еще?» Она отвечает:

- Он хороший парень, но сейчас арестовывают много рабочих. Выйдешь, а его заберут. Лучше я подожду, или выйду за военного.

- Умница, — говорю, — дочка, я сам об этом и не подумал.

Вскоре вышла Любочка за военного. И что ж ты думаешь, двух месяцев не прошло, как его арестовали. А первый жених и до сих пор, очевидно, на воле.

В том же 1937 году был арестован и я. Это был какой-то сумасшедший год. У нас ездили на грузовике ночью от дома к дому и забирали всех мужчин. Видимо, говорю я жене, очередь дойдет и до нас. Так и вышло: меня забрали.

На допросах мне опять повезло. Иных арестованных неделями избивали и калечили. Некоторые с ума сходили. А меня только два раза поколотили, я сразу все подписал. И, как видишь, отделался только барабанными перепонками. И то, нужно сказать, я до ареста еще начал терять слух. Это у меня профессиональное — я ведь кузнец.

- За что же тебя колотили и осудили? — спросил я.

- За что?! Ты что — дите неразумное или с неба только что свалился, не понимаешь, за что сейчас людей мордуют?

- Нет, не понимаю.

- Ты послушай, что старые люди говорят.

- А что они говорят?

- Говорят, что в Кремле рябчика подменили.

- Какого рябчика?

- Да ты что, не знаешь, кто рябой в Кремле?

- Сталин?

- Ну, Сталин, будь он трижды проклят!

- Кто же его подменил?

- Кто, кто. Кому надо, тот и подменил. Ты соображай. Взять нас нахрапом, в открытую, в первые годы революции, они не смогли. И сейчас мировая гидра поднять свой народ против на шей страны не в силах, потому и прибегла к хитрости. Одного рябчика в мешок, а другого подсунула на его место в Кремль. И теперь орудует изнутри. Мутит, крутит, сталкивает лбами. Земли и фабрик хотели? Вот вам и земли, и фабрики. Получайте и свободу, от которой у вас будут трещать ребра и лопаться барабанные

59

перепонки.

- Диканька далеко находится от вашей Жмеринки? — спросил я.

- Не очень, а что такое?

- Там, по утверждению Гоголя, водились черти. Вероятно, теперь они к вам перекочевали.

- Умничаешь и зубоскалишь, а чем ты можешь оправдать, нет, даже не оправдать, а объяснить это всеобщее распятие народа? Столько пакостей ни один черт сделать не в состоянии. Ну, ладно, спи себе, знай. Втравил ты меня в разговор, могут еще десятку добавить, — вдруг забеспокоился Иван Иванович. Натянув на себя бушлат, он повозился некоторое время на жестких нарах и затих — заснул.

ОШИБКА

60

ОШИБКА

Среди новичков, прибывших на Воркуту осенью 1936 года, я обратил внимание на одного очень изнуренного, средних лет человека. Меня заинтересовало выражение его лица. Похожее скорее на маску, лицо выражало одновременно и безразличие замученного существа, и застывший испуг, и невыразимую, безысходную грусть и обреченность. Тусклый взгляд его светло-голубых глаз, сосредоточенно устремленный куда-то вдаль, говорил о равнодушии к окружающему. Даже сидя за обедом, он жевал лениво, как отупевшее от побоев животное, неизменно устремив неподвижный взгляд в пространство. Мои попытки заговорить с ним ни к чему не приводили. Не желая быть назойливым, я оставил его в покое.„ Но несколько месяцев спустя, угрюмый человек неожиданно сам заговорил со мной, и я узнал его горькую историю.

— Я латыш, — так он начал. — Еще до революции, будучи рабочим, состоял в социал-демократической партии Латвии. Октябрьскую революцию встретил с восторгом, сразу же примкнул к большевикам, перенес все тяготы гражданской войны как боец знаменитой дивизии латышских стрелков. На моих глазах был убит мой родной брат — тоже восторженный сторонник Октября. Родители мои оставались за рубежом. После окончания гражданской войны я несколько лет учился'. Затем был ответственным работником на различных участках хозяйственной, партийной и советской работы.

Я был всегда решительным и убежденным сторонником генеральной линии нашей партии. С убежденностью фанатика боролся со всеми партийными и всякими группировками. Был совершенно убежден, что даже физическое истребление уклонистов, врагов партии, вызывается революционной необходимостью и целесообразностью. Даже когда в 1936 году, во время массовых арестов, начали забирать людей, связанных со мной долгими годами дружбы и работы, в искренности которых я раньше не сомневался, я не перестал верить в непогрешимость НКВД. Решительно и с возмущением порывал я всякие связи с бывшими друзьями, пытавшимися «раскрыть мне глаза». Я их считал тоже маскирующимися врагами народа.

В момент ареста я был совершенно спокоен, надеясь, что недоразумение, жертвой которого я стал, разъяснится в ближайшие несколько дней, и, вместе с извинениями смущенного следователя, я получу вновь свободу. Я, привыкший долгие годы чувствовать себя хозяином советской страны, был

61

очень уверен в себе. До сих пор не могу сообразить, какие шоры на глазах не давали мне на протяжении многих лет видеть жестокую действительность.

Можете себе представить, как я был ошеломлен, уничтожен навалившейся вдруг на меня отвратительной действительностью. Нет, это трудно передать словами. Представьте себе глубоко верующего человека, одиноко молящегося в часовне. Тусклый свет мерцающей лампады едва освещает лики святых. Усердно творя молитву и отбивая поклоны, человек доверчиво повинуется велению души, созерцая божественно-кроткий лик Спасителя. И, вдруг, подняв голову после очередного поклона, человек, вместо кроткого лика Спасителя, видит перед собой чудовищную и мерзкую пасть Сатаны!

Спокойно, с полным доверием я встретил своего следователя. Его часто улыбающееся, еще молодое лицо импонировало моему настроению. Почти весело, с примесью некоторой гордости, отвечал я на обычные анкетные-биографические вопросы. Даже последовавшие затем обвинения, фантастически нелепые по существу, вызвали у меня скорее облегчение, чем огорчение. Очевидная нелепость их, я полагал, позволяет мне тем легче их опровергнуть.

Судите сами. Меня, старого ортодоксального большевика, обвиняют в участии в националистической, контрреволюционной латышской организации, ставящей себе целью оказание «всемерной помощи» буржуазной Латвии, и в шпионской связи с ее генеральным штабом, который якобы и послал меня в 1918 году, как своего эмиссара, в Россию. Еще мне приписали связь с центром правых уклонистов и переписку с родным братом — офицером латышской армии.

Выслушав эту бредовую чушь, я совершенно спокойно заявил следователю, что достаточно самого общего знакомства с моей биографией, чтобы отвергнуть всю эту неумную мазню. И добавил, уже с возмущением, что у меня был только один брат, краснознаменец, большевик, который погиб, защищая Октябрь, а портрет его хранится в галерее героев Центрального дома красной армии.

По-прежнему улыбаясь, следователь предложил мне подумать и отпустил в камеру. На следующую ночь в мою одиночку ворвались, как видно пьяные, четверо служащих НКВД и, не говоря ни слова, стали меня избивать. Били резиной, кулаками, а когда я свалился, топтали ногами, неистовствовали, пока я не лишился сознания. Очнулся я на своей койке. Тело все ныло, точно по мне проехался тя-

62

желый трактор. Во рту чувствовалось присутствие чего-то постороннего — я выплюнул три выбитых зуба.

Бешеное возмущение клокотало во мне. Преодолев боль, я стал колотить руками и ногами в дверь, и когда в волчок глянул коридорный, я потребовал чернильный прибор и тут же написал резкое заявление прокурору республики. Копию этого заявления я адресовал в ЦК ВКП(б). На следующий день меня вызвали в кабинет следователя и снова, уже в его присутствии, избили до потери сознания.

А затем потянулись бесконечной чередой дни, один мучительней другого. Трудно даже предположить такую живучесть в человеке, какая оказалась у меня. Кроме жестоких избиений, которым я и счет потерял, я восемнадцать часов простоял у лампы. Представьте себе электрическую лампу триста или более свечей. Вас ставят в 20-30 сантиметрах от нее, — так, что лампа приходится на уровне глаз. По бокам сидят двое заплечных дел мастеров и все время следят, чтобы вы, не закрывали глаз и не отворачиваясь, смотрели на яркий электрический свет. В случае потери сознания вас обливают холодной водой, взбадривают резиновыми палками и снова ставят к лампе.

Больше четырех суток мне ни минуты не давали спать, заставляя стоять с открытыми глазами в положении «смирно». Терзали и другими приемами. Особенно мучительно было сидеть на остром уголке табуретки. Сажают тебя так, чтобы конец позвоночника, так называемый копчик, опирался на уголок табуретки. Боль возникает страшная. Редкий человек может долго выдержать это испытание. Эти так называемые утонченные методы постоянно чередуются с исступленными, зверскими избиениями.

С истинно латышским упрямством я переносил все эти мучительные надругательства. Следователь мой давно уже перестал улыбаться, а однажды, взбешенный моим нечеловеческим терпением, гневно воскликнул: «Да поймите вы, наконец, человека вашего масштаба мы не можем оставить на воле!».

Вскоре передо мной предстала целая группа латышей. Они, как попугаи, на все вопросы следователя отвечали «да». Среди них только двое были лично знакомы мне. Все они утверждали, якобы я вовлек их в свою контрреволюционную организацию. Глядя на их истерзанный вид, я понял, какой ценой следователь вырвал у них эти самообвинения.

Упорствуя, я продолжал

63

писать заявления прокурору. И однажды был обрадован словами следователя: «Пойдемте со мной. Сейчас вы увидите прокурора». Пройдя коридором и поднявшись этажом выше, мы вошли в просторный и светлый кабинет. За столом сидел человек в форме. По другую сторону стола, там, где обычно сидят посетители, я увидел жалкого человека. Все лицо его было в кровоподтеках, а один глаз совершенно заплыл от удара. Несколько секунд никем не прерывалось молчание. А затем следователь спросил меня: «Знаете вы этого человека?». Я ответил отрицательно. Но тот криво усмехнулся и назвал меня по имени. Только сейчас я узнал в нем заместителя московского областного прокурора по надзору за органами НКВД Евзерихина, с которым жил в одном доме и был лично знаком.

Я вспомнил, как этот человек, за год до того, рассказывал мне анекдот: в театральном фойе, дружески беседуя, сидели профессор и энкаведист. Проходящий мимо студент поклонился профессору. Обратите внимание, — заметил профессор, — это мой ученик Сидоров, такая балда: на зачетах не мог сказать, кто является автором «Евгения Онегина». Две недели спустя, встретившись снова с профессором, энкаведист, самодовольно улыбаясь, сообщил: «А знаете, ведь ваш Сидоров сознался, что это он написал «Евгения Онегина».

Теперь нам было не до анекдотов.

Возвратясь в камеру, я пробовал удавиться. Это была уже вторая попытка, но бдительность коридорного и на этот раз помешала мне умереть. Не видя, как уйти от жестоких истязаний, я решил последовать примеру «Сидорова», то есть подписывать, несмотря на всю их абсурдность, все протоколы, предлагаемые мне, а затем, во время суда, заявить, что все это ложь, добытая истязаниями.

С этого дня меня не только перестали мучить, но "перевели в общую камеру и улучшили еду. Подписывая всякую галиматью, я успокоил себя мыслью: в худшем случае меня расстреляют, ну что ж — лучше ужасный конец, чем ужас без конца!

Три недели спустя я в числе семи создателей мифической контрреволюционной организации предстал перед военным трибуналом. Суд шел при закрытых дверях. На скамьях публики было только несколько человек в военной форме и среди них — мой следователь. Не только в зале, но и в коридорах суда был усиленный конвой. После оглашения обвинительного заключения всех нас, подсудимых, спросили, признаем ли мы себя виновными в перечисленных преступлени-

64

ях, которые охватывали почти все пункты статьи 58-й уголовного кодекса РСФСР. Все без исключения ответили отрицательно и указали, что в результате пыток следствие вырвало у нас ложные признания. После небольшой паузы поднявшийся прокурор потребовал перерыва. Требование прокурора было удовлетворено. Мы, подсудимые были отправлены вниз, в подвальное помещение суда. Здесь каждый встретился со своим следователем и его подручными. Снова мы подверглись страшным истязаниям. Только наши лица палачи старались щадить, имея в виду, что мы снова должны предстать перед судьями. Больше часу длилось это неистовство, а затем заставили нас умыться и снова повели в зал заседаний трибунала.

Судебная комедия началась. И снова четверо из нас заявили суду о своей невиновности. Судьи сделали вид, что не верят в искренность наших заявлений, и быстро, быстро, комкая весь процесс, закончили судебное следствие. Прокурор в очень коротенькой речи, упирая на доказанность преступлений, потребовал расстрела всех обвиняемых. Едва удалившись на совещание, суд появился снова в зале и огласил приговор, суть которого мой слух уловил: в отношении меня — пятнадцать лет, обжалованию не подлежит. И еще: привести в исполнение немедленно.

Еще звучали последние слова приговора, как на меня набросились несколько конвоиров. Вмиг скрученные назад мои руки очутились в наручниках. «Вот оно, немедленное исполнение», — промелькнула у меня мысль, и рядом другая: «Но мне же пятнадцать лет, я ясно слышал?!» Ошибка, хотел крикнуть я, но тут же почувствовал, как в рот воткнули жесткий и противный кляп. Увлекаемый двумя конвоирами к выходу, я, сопротивляясь, глянул на судей. Двое стояли с папками, готовясь выйти в боковую дверь, третий, собирая со стола бумаги, глянул в зал и вдруг крикнул: «Не того! Он, и тот с бородой, — указал судья на меня, — имеют по пятнадцать лет, остальные к расстрелу!».

Снятые с моих рук браслеты немедленно очутились на руках другого обреченного. Освободившийся от кляпа рот, широко раскрываясь, жадно глотал воздух.

Дальнейшее следование этапом на заполярную каторгу — вам известно, — закончил мой собеседник.

- Но как вы себе объясняете совершающееся в нашей стране? — спросил я.

- Я слишком много размышлял над этим. Трудно, мучительно трудно преодолеть инерцию и сразу от-

65

вергнуть все то, во что верил, за что боролся и что прививалось жизнью на протяжении десятилетий. Но жестокая действительность раскрывает нам глаза, одному раньше, другому позже: это не подлинный, а подлый социализм.

АВАНЕС. РАССКАЗ СТАРОГО 3/К

66

АВАНЕС

РАССКАЗ СТАРОГО 3/К

В октябре, как только стали реки и установилась зимняя дорога, с Котласа регулярно пошли этапы заключенных на Крайний Север. Каждый день несколько групп по 30-40 человек уходили в разных направлениях. В середине ноября дошла очередь и до нас. Накануне наша бригада прошла медицинское освидетельствование; отобранных к этапу сорок человек провели через баню, выдали зимнее лагерное обмундирование: ватные бушлаты, телогрейки, ватные брюки, валенки и шапки-ушанки.

Одни утверждали, что этап пойдет в лес на заготовку шпал, другие говорили о бумажном комбинате, строящемся в сотне километров от Котласа, третьи называли конечным пунктом этапа поселок Чибью. И никто не только не угадал, но и не мог себе представить, что мы, метя снежную пыль, будем маршировать более тысячи километров и, потеряв по дороге три четверти этапников, через 53 дня очутимся за полярным кругом, где закладывалась "северная кочегарка" - на Воркуте.

В день этапа нас подняли раньше обычного, еще стояла глухая ночь, и в глубоком небе мерцали звезды. Как только мы вернулись из столовом, к бараку, скрипя полозьями саней, прибыла заиндевелая мохнатая лошаденка и люди стали укладывать в сани свои жалкие пожитки. Там уже лежали мешки с хлебом, боченок соленой трески, овес, сено и вещи конвоиров. Когда мы положили и свои "сидоры", сани были загружены до предела.

Среди назначенных на этап был и Аванес - рослый мужчина лет сорока, с характерным кавказским лицом.

Аванес - инженер-артиллерист. Больше года он находился в заграничной командировке, изучая технологию и организацию производства на орудийных заводах Европы. Еще так недавно - прошлым летом - он ходил по улицам Парижа. В августе, получив предписание начальства, вернулся в Москву. Зная о "трудностях роста" социалистического общества и будучи человеком практичным, Аванес при изучении технологии пушечного дела не забывал и своих личных потребностей. Когда он - в великолепном костюме, кожаном репине с фетровой шляпой на голове — сошел на перроне московского вокзала, дюжий носильщик с трудом тащил за ним два кожаных чемодана.

Аванес любил Москву. После долгой разлуки он с интересом оглядывал знакомое здание вокзала, наблюдал за деловитой суетой москвичей, и с удовольствием слушал звучащую кругом русскую речь. Он был искренне рад своему возвращению и, обогащенный опытом, готов был трудиться "на благо социализма" не покладая

67

рук.

Его приятно удивило, когда при выходе с перрона симпатичный молодой человек в приличном штатском костюме, окликнул его по имени, сообщил, что шеф послал за ним машину. Десять минут спустя машина с Аванесом проскочила Лубянскую площадь и въехала во двор управления НКВД. Два месяца спустя особое совещание заочно приговорило его к пяти годам заключения.

...Еще вчера Аванес, обращая на себя внимание зэков, ходил в кожаном реглане и хотя изрядно помятой, но все еще великолепной фетровой шляпе. Сейчас он не отличается от других заключенных. Вместо реглана на нем ватный арестантский бушлат, ватные брюки, валенки, на голове шапка-ушанка. Фигура его не изящна, но внушительна, а взгляд жгучих черных очей свиреп и мрачен.

Когда Аванес поднял и положил на сани свой роскошный кожаный чемодан, возница безо всякого почтения пихнул его ногой:

- Куда прешь свою дурацкую шарманку, не видишь - Полно! Обезьяны только недостает!

- Я тебе покажу обезьяну, холуй паршивый! - рассвирепел Аванес и ринулся к саням. Возница поспешно соскользнул с них на другую сторону и ретировался, а Аванес стал укладывать свои чемоданы.

Возница вернулся в сопровождении Коменданта из уголовников.

- Гражданин, снимите чемоданы! Нельзя столько вещей брать на этап, - приказал комендант. Он, конечно, был заинтересован, чтобы они остались в лагере. Стоявшие здесь же лагерные придурки - десятник, нормировщик, подрядчик и завларьком - пошептавшись, предложили Аванесу продать им вместе со всем, что было в них.

- Не могу я остаться без вещей, - объяснял Аванес. - Со дня на день меня могут освободить. Я послал письмо наркому Серго, он помнит меня, я два раза был у него на приеме!

Пока у ворот происходила перекличка отбывающих, Аванес сумел уговорить кого-то из соэтапников помочь ему нести чемодан, обещая за это подкармливать и снабжать куревом в дороге. Затем захлестнул веревкой второй чемодан, пристроил его, точно ранец, за плечами и вместе с остальными вышел из ворот лагеря. Три конвоира в коротких полушубках, туго затянутых ремнями, с винтовками в руках, считали выходящих. Белобрысый конвоир, видимо, старший, сделал несколько шагов навстречу этапникам, цвиркнул сквозь зубы слюной и стал выкрикивать давно всем известные слова конвойного ритуала. "Этап, слухай мою команду! В колонну стройся, не растягиваться, не отставать. Шаг вправо, шаг влево считаю побегом и стреляю без предупреждения. Трогай!" Передний конвоир, вскинув приклад винтовки под

68

правую руку, сделал несколько шагов, оглянулся и, убедившись, что все следуют за ним, решительно направился к руслу реки. Пропустив всех, сзади пристроился второй конвоир с собакой. Третий конвоир - в резерве, он сидит на санях. Завтра он уступит свое место другому конвоиру, два дня будет шагать, а на третий день - снова в резерв.

Бледный рассвет едва-едва обозначился, густой белый туман окутывает Вычегду. Скрипит укатанный снег под ногами. Изредка звякнет в заплечной сумке ложка о котелок. Бодро проходим первые километры пути. Несмотря на сильный мороз, многие уже расстегивают бушлаты. Через каждые пять километров - короткий привал. Все садятся или ложатся на снег, курят, лениво болтают. У кого есть - достает из сумки кусок мерзлого хлеба и жует. Пять минут истекли, и снова идем дальше и дальше по руслу реки. Когда, наконец поздним вечером впереди замаячит огонек, люди невольно ускоряют шаг, зная, что он означает близость этапной землянки, где можно выпить кружку горячей воды и, прижавшись друг к другу, поспать до утра. Утром этапники получают дневной паек - 600 граммов мерзлого хлеба, кусок соленой трески. Каждый пятый день - дневка. В этот день, кроме хлеба и трески выдается горячая баланда. Дневки через одну — обязательно в каком-нибудь лагерном пункте. Этап ведут в баню, меняют белье, на подводу грузят свежий хлеб и треску, оставляют заболевших, если у них температура не ниже, чем 37 и три десятых.

Иногда срывается, кружит, свистит, швыряет в лицо жестким снегом пурга. Наметает сугробы, слепит глаза, валит с ног. Талый снег, смешиваясь с потом, струится по лицам. Напрягая все силы, люди медленно продвигаются, увязая в снегу. Только поздно ночью вконец измученные добираются этапники до очередной землянки.

На второй день пути один из чемоданов Аванеса был принят на сани. Еще через день уже и второй чемодан лежал там. Но спустя неделю сани снова загрузили запасом хлеба, и чемоданы пришлось нести. Так повторялось много раз. Первые сотни километров Аванес бодро шагал со своим чемоданом по укатанной дороге. Вдоль Вычегды, Выми, Ухты и Ижмы встречались деревни и лагерные пункты, где, имея деньги, он мог покупать и съестное, и махорку для носильщика. Бодрость Аванеса поддерживалась также надеждой на скорое окончание пути. Никто из нас не знал о конечной цели нашего этапа, и все были уверены, что он закончится со дня на день в одной из ближайших лагерных "командировок" И только спустя месяц, когда, оставив позади около тысячи километров, мы очутились на реке Уса, конвой объявил нам, что этап следует на Воркуту. Это сообщение удручающе подействовало на нас. Мы не сомневались, что нас гонят в необжитые, гиблые места где-то а

69

в Заполярье, куда продовольствие и почта доставляются только в летние месяцы.

Двигаясь вверх по Усе, мы уже с первых дней убедились, как редки жалкие зырянские деревни и лагерные точки в пути. И чем дальше - тем реже, и тем менее укатанной и ровной становилась дорога по реке. Чувствовалась близость полярного круга. Сильные морозы сменялись неистовой пургой. Из сорока человек, вышедших из Котласа, девять заболевших и сильно обмороженных этапников были оставлены в лагерях по дороге. Несмотря на плохую дорогу, короткий зимний день и предельную усталость, люди должны были по-прежнему проходить ежедневно 30-45 километров, отделявших одну этапную землянку от другой.

Последнюю дневку наш этап сделал в Сивой Маске — убогой зырянской деревушке из нескольких изб. Дальше не было ни жилья, нм лагерных пунктов ни этапных землянок - голая однообразная тундра. До Воркуты оставалось еще 5-6 переходов, тем более тяжелых, что здесь кончалась дорога, по которой могли пройти сани. Теперь мы должны были сами нести и свои вещи, и недельный запас хлеба и трески, а главное – ночевать в лютую январскую стужу под открытым небом.

На следующий день, без всякого предварительного сговора, мы взбунтовались, потребовали от конвоя двухдневного отдыха и двойную пайку хлеба. После короткого совещания конвой удовлетворил наши требования. Шестьдесят часов, проведенные в Сивой Маске, прошли преимущественно во сне. Собранные в одной зырянской избе, грязные, давно не бритые, люди валялись, тесно прижавшись друг к другу на голом полу в самых причудливых позах. Клубы махорочного дыма, нестерпимая вонь от потных человеческих тел и одежды были невыносимы даже для невзыскательного хозяина избы. Перебравшись с семьей к соседу, он время от времени наведывался к нам, но, постояв две-три минуты у дверной притолоки, крутил носом и уходил. Вечером при свете коптилки, как обычно во время дневок, шла картежная игра, перемежаемая оживленной торговлей. Картами увлекались уголовники, их в этапе было десять человек. Торговлей — почти все остальные. Торговали махоркой — рубль цыгарка, меняли хлеб на махорку, перочинные ножи, мундштуки, котелки и т. д. На другой день в продаже появилось вареное собачье мясо по 10 и 20 рублей за кусок. Вскоре обнаружилось, что уголовники в сенях избы, где находились конвоиры, захлестнули петлей казенную овчарку и удавили се. Вдоволь наевшись недоваренного мяса, остатки они пустили в продажу, боясь держать при себе. Поздно вечером конвоиры свистали свою собаку, заглядывали и в нашу избу. Утром изучали следы на снегу и, наконец, обнаружили голову и шкуру овчарки. Со-

70

бравшись вместе, они рассматривали шкуру и долго о чем-то совещались. После обеда белобрысый конвоир пришел в нашу избу и долго молча вглядывался в лица.

- Что ты делал па воле? - спросил, наконец, ближайшего к нему зэка.

- Автомехаником был.

- А ты?

- Доцентом был.

- Это что такое?

- Ну, педагог, учитель.

- А, учитель, понимаю. Куришь?

- Курил бы, да нечего.

- Ну, пойдем со мной, дам махорки.

Поступок белобрысого конвоира удивил и заинтересовал нас. Пока отсутствовал доцент, высказывались самые различные предположения. Пришли к почти единодушному мнению, что подкупом и угрозами, а может быть, и побоями, конвоиры пытаются заставить доцента рассказать, кто убил казенную собаку. Но час спустя вернулся улыбающийся доцент, зажав в кулаке полпачки махорки. Оказывается, конвоиры позвали его, чтобы он грамотно написал "Акт о смерти собаки, последовавшей от удара лошади, сопровождавшей этап". Благополучное завершение истории с казенной собакой успокоило и развеселило этапников. Цена на собачье мясо немедленно поднялась.

Аванес на последние деньги купил четыре куска мяса. Один он съел полусырым еще утром, а три оставшихся доваривал вечером в котелке. Когда мясо сварилось, он завернул его в тряпочку и сохранил для дороги, а бульон выпил.

Шестого января нас подняли задолго до рассвета, предложили разобрать свои вещи с саней, выдали по три кило хлеба и по килограмму трески. В полной темноте, поеживаясь от резкого северного ветра, перехватывающего дыхание, этап двинулся дальше. Несмотря на мороз и холодный ветер, вскоре мы не только согрелись, но и вспотели. Двигались мы, как и прежде, по руслу Усы. Оно становилось все уже. По берегам кое-где торчали одинокие хвойные деревья. Небольшие стайки белых куропаток перелетали с дерева на дерево, лакомясь хвойными иглами. Когда окончательно рассеялась утренняя мгла, вдали показалась величественная горная цепь Уральского хребта. По мере нашего продвижения все выше и грандиозней выглядели горы. Казалось, они росли и шли навстречу нам.

В отличие от других, старшим конвоир шел на лыжах. Он то уходил далеко вперед, то возвращался, покрикивая на отстающих. На привалах он задерживался дольше всех - то подвязывал лыжу, то копался в своем вещевом мешке. И когда мы уходили уже далеко-далеко, он догонял и обгонял нас. За спиной у него, кроме небольшого мешка и винтовки, болтался, точно метелке, пучок длинных прутьев карликовой березки. Назначение этих прутьев долгое время оставалось для нас загадочным. Высказывались всякого рода предположения и домыслы.

71

Многие склонялись к тому, что прутъями "старшой" будет сечь отстающих. Другие утверждали, что прутья, воткнутые в снег, будут служить вешками, указывающими, где лежат погибшие в пути заключенные.

Уже в первый день марша от Сивой Маски, несмотря на двухдневный предварительный отдых, усиленную пайку хлеба и мясо собаки, то один, то другой из этапников, чтобы облегчить себя, бросал на привалах свои вещи. Тот вытащит из мешка ботинки с галошами, повертит их в руках, полюбуется и, тяжело вздохнув, швырнет в снег. Тот бросает вольное пальто, костюм или белье. И чем дальше мы шли, тем больше оставалось на снегу брошенных вещей.

Растянувшись темной узкой цепочкой, точно гусеница, бесшумно и медленно двигается этап. К вечеру затихает ветер, заметно крепчает мороз. Крупные яркие звезды загораются в глубоком небе. Погруженная в величественный покой, молчит безъязыкая тундра, а над ней неистово мечутся сполохи полярного сияния.

Только в полночь объявил конвой большой привал. Инстинктивно, точно овцы, сбившись в большую кучу, люди упали в снег и сейчас же уснули. Два-три часа спустя, почувствовав холод, все станут шевелиться во сне, сжиться и плотнее прижиматься друг к другу, а еще через час, окончательно проснувшись, дрожа всем телом и щелкая зубами, сами станут торопить конвой, чтобы двигаться дальше. Конвоиров уговаривать не нужно. Хотя они молодые, тренированные, лучше одетые и сытые, но, провалявшись несколько часов в яме, вырытой в снегу, они тоже щелкают зубами и спешат размяться и согреться в дороге.

Пересчитав выстроившихся людей, старший конвоир махнул рукой, а сам по обыкновению задержался. Оглянувшись, я увидел, как, освещая электрическим фонариком яму, в которой мы спали, он что-то искал, отходил в сторону, и снова возвращался к яме. Днем, взглянув на "метлу", болтающуюся у него за спиной, я убедился, что прутьев там осталось значительно меньше. "Старшой" после привала подбирал более или менее соблазнительные вещи, брошенные зэками, зарывал их в снег поодаль от ямы и втыкал на этом месте прутик, чтобы на обратном пути найти их и подобрать.

По-прежнему стояла ясная морозная погода. Крепкий мороз без ветра не страшен этапнику. Страшны пурга и бездорожье. Тем не менее, невыспавшиеся, шагая по глубокому сыпучему снегу, мы быстро уставали и часто требовали привала. Многие на ходу дремали, иные спотыкались и падали. На местах привалов оставалось все больше брошенных вещей.

Заметно выдыхался и Аванес. Огненные глаза его угасли, скорбно торчал большой нос, еще более распухший на морозе. И все его похудевшее, сплошь заросшее темной щетиной лицо выражало тоску, уста-

72

лость и безразличие. Утром он с немалым трудом уговорил своего носильщика взять чемодан.

К концу дня все так уставали, что с наступлением темноты этап вынужден был останавливаться на ночлег. Три-четыре часа спустя снова били на ногах. Правда, некоторых конвою пришлось поднимать пинками и прикладами. В один из последних переходов носильщик Аванеса съел последний кусок мяса и категорически отказался нести дальше проклятый чемодан. Связав оба чемодана ремнем, Аванес взвалил их на себя и понес.

Спали мы у обрывистого берега, укрывшись от резкого северного ветра. Рядом на берегу одиноко стояло корявое хвойное дерево. Когда проснулись, было светло. Конвоиры уже поднялись. Топчась возле своей ямы и громко хлопая рука об руку, они, широко осклабившись, смотрели все б одну сторону. "Вот это дело!" - воскликнул один из этапников и устремился к берегу. Глянув туда, мы замерли от неожиданности. Все дерево было украшено, точно рождественская елка. Всюду на ветвях висели великолепные вещи: белоснежные сорочки, кальсоны, цветные носки, галстуки, воротнички, желтые полуботинки, две шляпы, реглан и множество других вещей. Легкий ветер развевал пестрые кашне, парусили сорочки. А вокруг дерева, задрав голову, деловито ходил Аванес, развешивая все новые и новые веши. Собравшись к дереву, заключенные с восхищением рассматривали заграничные вещи. "А ведь сегодня восьмое января, стало быть, но старому стилю - первый день рождества", - сказал пожилой зэк, перекрестился и высоким тенором запел: "Рождество Твое, Христе, Боже наш..." Стоящие рядом подхватили и весь этап включился в хор, оглашая морозный воздух тундры нестройными, хриплыми, простуженными голосами.

- Давай становись! - закричал конвоир, потрясая винтовкой. Через минуту, вскинув за плечи сумки, люди шагали дальше, то и дело оглядываясь на одинокое дерево, приветливо махавшее нам вслед своим необычным нарядом. Дерево давно скрылось из глаз, но люди, еще вчера смотревшие с ненавистью на Аванеса и его чемоданы, теперь то и дело приветливо и мягко заговаривали с ним.

"Старшой", по обыкновению отстав, догнал нас только после второго перекура. Разгоряченное бегом лицо сияло, глаза светились торжеством и радостью. Увидев его, зэки громко заговорили о шакалах, наживающихся на чужой беде.

В тот же день, поздно вечером, мы достигли устья убогой речушки Воркута. Следуя ее руслом, через два дня, едва живые, доползли до рудника. Собственно, никакого рудника там еще не было, и все население, размешенное в нескольких палатках, едва ли превышало двести человек. Преобладали уголовники. Сутки спустя наши конвоиры на двух оленьих нартах

73

уехали обратно. Аванес и отсюда продолжал писать жалобы "в центр" по поводу своего незаконного ареста и осуждения. Два года спустя он, болея куриной слепотой, возвращался вечером из столовой, заблудился, ступил в запретную зону и был застрелен часовым...

ТРОЦКИСТЫ

74

ТРОЦКИСТЫ

Среди троцкистов на Воркуте было много студентов, "завершивших" свое академическое образование по тюрьмам и лагерям. Вот он — в ватной телогрейке и таких же брюках, с торчащей в разных местах ватой, сидит на нарах с испитым бледно-желтым небритым лицом. Широкая блестящая лысина от морщинистого высокого лба уходит к затылку. И кажется, перед вами не молодой человек тридцати лет, а "дядя", перешагнувший уже полстолетия. Только живые карие глаза свидетельствуют, что это он - Александр Слетинский. Тот самый Саша, который, кажется, совсем недавно с громким смехом ходил в толпе таких же юношей и студентов по коридорам Московского университета.

В 1927 году во время дискуссионного собрания в университете, на котором представителю сталинского ЦК Емельяну Ярославскому студенты не дали говорить и восторженно, с пением "Интернационала" несли на руках к автомашине его оппонента — оппозиционера X. Раковского, всеми ненавидимый презренный приспособленец, ректор университета Андрей Вышинский, всунув пальцы в рот, стал свистеть, провоцируя скандал, чтобы обратить этим "подвигом" на себя внимание сталинцев. Горячий Саша не разгадал замысел провокатора, бросился к нему и несколько раз хлестко смазал его по лицу. Другие студенты, следуя примеру Саши, сбили с ног Вышинского, пинали и топтали его ногами. Потеряв пенсне, весь в пыли, с разбитым носом, ползком выбирался Андрей Януарьевич из толпы разъяренных студентов. На его незначительном, лакейском лице был выражен испуг. Но тут же он сменился блудливой улыбкой. Вышинский добился своего. О его "подвиге" стало известно Сталину. С этого дня и началась .настоящая карьера Вышинского. С этого же времени, вплоть до расстрела в 1938 году, находился в заключении Александр Слетинский.

Сергей Ивлев - тоже бывший студент. Московского высшего технического училища. Осенью 1927 года он был инициатором захвата самой большой аудитории МВТУ для проведения нелегальной конференции оппозиционеров Москвы. Он охотно и с видимым удовольствием рассказывает об этом.

- Нелегальные собрания оппозиционеров в частных квартирах уже явно не удовлетворяли. Желающих посетить их было так много, что никакие квартиры не могли вместить. Поэтому встал вопрос о созыве более массовых собраний. С этой целью была намечена к захвату самая большая аудитория нашего училища. В день предполагаемого собрания, за два часа до его начала, я обманным образом взял ключ от аудитории. Сказал, что учебная часть разрешила провести занятие географического кружка. В семь часов вечера, как только я открыл аудиторию, со всей

75

Москвы стали прибывать толпы студентов и рабочих-оппозиционеров, заранее оповещенных через своих организаторов. Их собралось более трех тысяч. Аудитория и примыкавший к ней коридор были заполнены до отказа. На собрание прибыли Троцкий, Каменев, Зиновьев. Необычайный подъем и единодушие царили на этом собрании. Пламенные слова вождей оппозиции падали на благодарную почву. Вскоре о собрании узнали в Кремле. По тревоге были подняты курсанты школы им. В ЦИК, размещавшейся там, была усилена охрана Кремля. Одновременно для разгона собрания была послана группа членов ЦКК во главе с Емельяном Ярославским, вместе с ним прибыл и Маленков. Однако все попытки их пройти в аудиторию были бесплодны. Масса людей, стоявших в коридоре, не пропускала их. А когда Ярославский, упорствуя, стал кричать издали, предлагая разойтись и закрыть собрание, грозя исключением из партии, его просто вытолкали, наградив изрядным количеством пинков. Вертевшийся здесь же Маленков приказал перерезать электропровода. Аудитория погрузилась во мрак. Но организаторы собрания предусмотрели такую возможность и заранее припасли целый портфель стеариновых свечей. И когда председательствующий на собрании Л. Б. Каменев торжественно провозгласил: "Рассеем сталинский мрак ленинским светом!" - под восторженные аплодисменты в разных концах аудитории загорелись десятки свечей. Собрание с еще большим подъемом продолжалось почти до десяти часов вечера. В это время Маленков метался по студенческому общежитию МВТУ, собирая сталинских приверженцев для разгона собрания. Метались и аппаратчики из московского комитета партии, мобилизуя своих надежных людей. К концу собрания из всех районов Москвы к зданию МВТУ на трамваях и грузовых автомобилях, прибыло несколько тысяч вроде бы сталинцев. Но эти случайно собранные люди держались пассивно, а некоторые из них даже присоединялись к оппозиционерам. Закончив собрание, оппозиционеры выходили с песней из аудитории и выстраивались двумя плотными шпалерами в коридоре и во дворе. Под их охраной беспрепятственно прошли к своим автомашинам Троцкий, Каменев и Зиновьев.

Потом начались аресты активных оппозиционеров. Мы отчаянно сопротивлялись, и попытки ареста студентов не всегда удавались. Как только в студенческое общежитие являлись чекисты, сразу же открывались двери многих комнат и в коридор выбегали студенты с криком: "Долой жандармов, долой опричников!" И чекисты трусливо убегали. Не имея возможности арестовывать студентов в их общежитиях и институтах, они стали выслеживать и хватать их на улицах. Так был схвачен и я...

- Вы хотя и немного сделали, но все же бунтовали, — заметил пожилой человек, внимательно слушавший рассказ Ив-

76

лева, — а я совсем, как кур во щи, попал. Ваш брат, вы - троцкисты - довели. И осужден я просто за сущий пустяк. Проявил элементарную вежливость, и вот — пожалуйте бриться! — пять лет. Корректор я, работал долго в Институте Ленина. Работа моя была сугубо техническая, сами знаете: где точку или запятую поставить... Директором у нас долгое время был Лев Борисович Каменев. Верите, я с ним даже ни разу и не говорил. Беспартийный я, и к тому же мелкая сошка, о чем он будет со мной говорить? Разве только поздоровается, проходя мимо. А нужно сказать, он был очень простой и доступный человек. И конечно, умница большая. Ну, сняли его с института, потом назначили полпредом в Италию. В день отъезда наши сотрудники пошли провожать его на вокзал, и я увязался. Думаю - неприлично, почти три года он был шефом, и неизвестно еще, какую роль будет играть дальше. Несмотря на понижение, все же полномочный министр и наш представитель в Италии...

Приходим на вокзал, а там, батюшки мои, тысячи людей. Пришли, значит, тоже провожать. Когда приехал Лев Борисович, народ точно с ума сошел, кричат, приветствуют Каменева, всячески ругают Сталина. Милиция и гепеушники стоят, как воды в рот набрали. Когда он сел в вагон и паровоз дал сигнал, вижу — совсем ошалел народ: падают на рельсы впереди паровоза один за другим. Сотни людей, прилично одетых, и даже дамы легли на рельсы. Начальник станции прибежал, стал уговаривать: "Товарищи, расписание скорого поезда нарушаете". А товарищи лежат себе, хоть бы хны. И так не меньше получаса. Потом Льву Борисовичу дали приказ вернуться. Сел он в автомашину и, сопровождаемый криками "ура", поехал домой. Тут только я понял, что это была демонстрация оппозиционеров. Чтобы не повторилась эта демонстрация, Каменева через два дня отвезли из Москвы автомашиной до следующей железнодорожной станции, и там уже он сел в поезд, а демонстрантов полегоньку стали на цугундер брать. Взяли и меня на заметку, ячейка института знала о моем участии в проводах. Сначала уволили с работы, а в 1935 году арестовали "за контрреволюционную троцкистскую деятельность", дали пять лет лагерей. Вот и проявляй после этого уважение к знаменитому человеку...

- Был и я тогда на вокзале, - отозвался другой собеседник.

- Так вы тоже по этому делу сидите? - радостно, точно встретив родственника, воскликнул корректор.

- Нет, я по делу Фишелева.

- А кто такой Фишелев?

- Фишелев был директором образцовой типографии в Москве, которая нелегально напечатала платформу оппозиции в 1927 году, а я был наборщиком и участвовал в этой работе. Да, это была работенка, скажу я вам! - прищурив глаз, мечтательно, с оттенком гордости произнес наборщик. - И никакой там стахановщины и социа-

77

листических соревнований, а труд был подлинно социалистическим. День и ночь, день и ночь! Обложку дали невинную: Д. Фурманов, "Мятеж", а внутри - платформа оппозиции. Всю ночь без перекура и без отдыха. И Фишелев здесь же. "Вы бы отдохнули", - говорим ему. "Потом там, на Лубянке, отдохнем", - отвечает улыбаясь.

Каждый час подлетает авто, готовую продукцию берет и айда. Больше тридцати тысяч экземпляров уже тиснули. Фишелева к телефону позвали. Вернулся — сияет. Москва, - говорит, - уже читает нашу продукцию. И кое-где в провинции читают. А мы все жмем, все жмем. Только в одиннадцатом часу, перед обедом, влетели, как бешеные, гости с Лубянки. Всех под метлу. И сверстанные полосы тоже забрали. Когда нас сажали в машину, смотрим - шофер наш катит. Хитрый, чертов хохол. Увидел, что делается, не остановился, проехал дальше... Сообразил!

- Ну, а что же с Фишелевым потом сделали? — спросил корректор.

- Таких людей, сам знаешь, боится Сталин, их в первую очередь уничтожают. Подробностей не знаю, но замучили, конечно.

- Славин и Рудаков - тоже троцкисты. Славин - молодой, темпераментный, дерзок на язык. До ареста он был студентом. Рудаков - пожилой, с землистым небритым лицом и печальными карими глазами. Речь его нетороплива, формулировки точные и убедительные. Он старый партиец.

Славин резко и пренебрежительно отозвался о сталинской конституции, о которой в ту пору кричала вся советская печать.

- Конституция, конечно, для простачков и партийных жуликов из западно-европейских компартий, - согласился Рудаков. — В руках диктаторов любая конституция превращается в клочок бумаги. И эта "золотая" конституция тоже... Едва она была обнародована, как авторы ее — Бухарин и Радек — стали жертвами произвола. Помимо всего прочего, конституция свидетельствует также о том, что советская система, утратив революционный характер, вступила, если можно так выразиться, в фарисейский период, когда бесстыдная и наглая ложь в сочетании с голым насилием стала основным инструментом политики. Все это элементарно... Ну, а наши позиции, - ты уверен, что они без порока? — вдруг спросил он.

- Что ты хочешь сказать? — откликнулся Славин.

- Да вот мы кричим: вся беда в том, что нет внутрипартийной демократии. Допустим, мы победили бы, ввели в партии демократию... А для народа как же?

- И для народа, конечно!

- А с диктатурой пролетариата как же?

- Но диктатура ведь для подавления эксплуататорских классов только...

- Да где ж они классы у нас эти эксплуататорские?

- Тем лучше! Чем меньше

78

этих эксплуататорских элементов, тем шире демократия для народа!

- Ну, а если народ пожелает послушать представителей других партий или почитать их литературу, тогда как?

- Это совсем ни к чему!

- А ты откуда знаешь, что народу к чему, а что ни к чему?

- Если б мы пришли к власти, мы дали бы народу материально обеспеченную жизнь, и он восторженно поддержал бы нас...

- Чепуха! Вот тебе, голодному сейчас, как волк, дай любые деликатесы, но оставь в этом лагере, ты бы долго восторгался?

- Ну, ты крайности берешь, это же тюрьма!

- А ты думаешь, народ сытый, но без свободы, - это не тюрьма?

- Во всяком случае, в борьбе со Сталиным народ поддержал бы нас...

- Просто потому, что сейчас из двух зол мы, вероятно, меньшее. А когда мы уселись бы плотно, - народ, в борьбе за свои свободы, очевидно, под держал бы наших противников из других партий, которые пообещают ему гораздо больше, чем мы!

- Мне кажется, ты уже рас терял коммунистические идеалы.

- Идеалы идеалами, а ты мне скажи: вот, к примеру, коммунист, директор института, - согласится он, чтобы его сын стал там сторожем или уборщиком? Нет, конечно, он его будет готовить в профессора, в инженеры. Также не согласятся и наш большевистский генерал, министр, секретарь обкома, чтобы их дети были солдатами или подметальщиками, или простыми рабочими. Они будут изо всех сил готовить своих детей также в генералы, в министры. Для этого у них и возможностей больше, и материальных средств. И получается, что власть и господство переходят по наследству от отца к сыну, в одной и той же касте или классе. Вот тебе и бесклассовое общество при социализме! Как же это так, а? Выходит снова надо делать революцию?!

- По-твоему, не надо было и браться за оружие?

- Да, пожалуй, что и не надо было браться за оружие в октябре 1917-го!

- Надо было, как говорил Каменев, идти вместе с другими социалистическими партиями в революционный парламент и толкать его на рельсы эволюционного, демократического социализма. И для нас, и для народа было бы много лучше...

ВОРКУТИНСКАЯ ТРАГЕДИЯ

79

ВОРКУТИНСКАЯ ТРАГЕДИЯ

Летом 1936 г. прибыло на Воркуту более трех тысяч политических заключенных.

Наиболее многочисленной и организованной группой среди вновь прибывших были троцкисты. Это были настоящие, убежденные троцкисты, до конца остававшиеся верными своей платформе и вождям. В 1927 г. по решению XV партийного съезда они были исключены из партии, а затем арестованы. Находясь все время в заключении и ссылке, они по-прежнему считали себя большевиками-ленинцами, а Сталина и его сторонников — «аппаратчиков» — квалифицировали как ренегатов коммунизма. На руднике их было около пятисот человек, а по всему Воркутпечлагу около тысячи. Их вождями и руководителями были: Сократ Геворкян, Владимир Иванов, Коссиор, Мельнайс и бывший секретарь Л. Троцкого Познанский.

На руднике троцкисты жили компактной группой в двух больших палатках. Они были единственной значительной группой политзаключенных, открыто критиковавшей сталинскую «генеральную линию» и оказывавшей организованное сопротивление тюремщикам, игнорируя лагерные порядки. Работать в шахте они категорически отказались. Физически работали только на поверхности, и не десять-двенадцать часов, как другие заключенные, а только восемь.

Впрочем, работать долго им не пришлось. Осенью того же 1936 года, вскоре после московских судебных инсценировок над вождями оппозиции: Зиновьевым, Каменевым и другими, — вся группа троцкистов объявила голодовку, требуя:

- отменить незаконное решение НКВД о переводе троцкистов из административной ссылки в концлагеря. Дела политических противников режима должны решаться не Особым Совещанием НКВД, а в открытых судебных заседаниях;

- рабочий день в, лагере не должен быть более восьми часов;

- питание заключенного не должно зависеть от его выработки. Выработка должна стимулироваться не хлебной пайкой, а денежной компенсацией;

- разделить в бараках и на рабочих участках политзаключенных и уголовный элемент;

- переселить политзаключенных-инвалидов, женщин и стариков из заполярных лагерей в лагеря, рас положенные в лучших климатических условиях.

Это была беспримерная в условиях советских ла-

80

герей массовая голодовка протеста политзаключенных. В ней участвовало около тысячи человек, половина из них находилась на руднике. Начавшись 27 октября 1936 г., голодовка продолжалась 132 дня и закончилась только в марте 1937-го.

Голодовка произвела очень сильное впечатление на всех политзаключенных лагеря. На руднике примерно 30-40 нетроцкистов присоединились к голодающим. Другие, солидаризируясь с требованиями троцкистов, считали, однако, голодовку безнадежным делом: плетью обуха не перешибешь. Многие отдавали себе отчет в том, что при нарастающем в стране безудержном терроре голодовка, являясь пассивной формой протеста, неизбежно обречена на неудачу, а ее участники — на истребление.

Голодовка троцкистов закончилась их полной «победой». В марте 1937 года им объявили радиограмму Центрального Управления НКВД такого содержания: «Объявите голодающим заключенным Воркутпечлага, что все их требования будут удовлетворены».

Прекратив голодовку, троцкисты через некоторое время пошли на работу. В шахту их не посылали. Работали исключительно на поверхности, а некоторые — даже в конторе рудоуправления в качестве счетоводов, бухгалтеров, экономистов и т. д. Их рабочий день не превышал восьми часов, и питание не зависело от нормы выработки.

Интерес к ним прочих политзаключенных стал угасать. С наступлением весны внимание заключенных рудника приковала к себе цинга. Полярный климат, изнурительные работы в шахте, отсутствие овощей, мяса, жиров, сахара и даже соли в рационе, состоявшем только из скудной пайки хлеба и пары ложек прелой ячневой каши, привели к массовым заболеваниям. Цинга поражала ноги, грудь, глаза. Весной в шахтерских бараках из 200-250 человек на работу могли выходить ежедневно десять-пятнадцать. Остальные без всякой медицинской помощи валялись на нарах. Когда тундра оголилась от снега и появилась зелень, больные выползли из бараков и перешли на подножный корм. Ползая на карачках, точно животные, они выискивали дикорастущий щавель, лук и другие съедобные травы и корешки.

Все с нетерпением ждали открытия навигации, надеясь, что на рудник доставят продукты питания и медикаменты. Но навигация немногим улучшила бытовое положение людей, одновременно сильно ухудшив их моральное состояние. Радио сообщало о но-

81

вых судебных процессах в Москве, а из рассказов прибывших в новых этапах стало известно о массовых арестах, пытках, издевательствах и расстрелах в застенках НКВД по всей стране. Вначале этому не хотели верить, тем более, что новые этапники говорили об этом неохотно и чаше намеками. Но постепенно люди сближались, разговоры становились откровеннее. Прибывали всё новые этапники из России, встречались друзья и знакомые, не верить им было уже нельзя, тем более, что в бане люди видели на них следы побоев и пыток.

Летом 1937 г. на левом, противоположном берегу речки Воркута была заложена шахта «Капитальная № 2» и началось строительство «Большой Воркуты». Все вновь прибывающие этапы и часть наших людей были направлены туда. Вскоре там сосредоточилось более двух тысяч заключенных. Люди жили в палатках и были заняты сборкой деревянных жилых домов, котельной, мехмастерской, бани, пекарни, небольшая часть их работала на проходке вертикального ствола новой шахты. Бытовые условия здесь были еще хуже, чем на руднике. До самой зимы не было бани, не было питьевой воды. Наевшись вонючей трески, люди вынуждены были пить гнилую болотную воду. Вшивость и болезни одолевали заключенных.

Среди старых заключенных, так же, как и среди только что прибывших, было немало людей, нетерпеливо ожидавших осени. В том году исполнялось двадцать лет большевистской революции. Люди надеялись, что правительство ознаменует этот день прекращением террора в стране и объявлением широкой амнистии. Тем более, что незадолго до этого была помпезно принята многообещающая «Сталинская золотая конституция». Но осень принесла еще большие разочарования. И без того тяжелый, режим в лагере резко ухудшился. Нарядчики, десятники и бригадиры-уголовники, получив новые указания лагерной администрации, вооружились палками, стали нещадно избивать заключенных за всякие действительные и мнимые упущения на работе. Охранники, стоя на сторожевых вышках у самых палаток (шахта «Капитальная Ms 2»), буквально глумились над заключенными. Забавляясь, стреляли ночью в выходящих из палаток на оправку в пределах зоны людей. Или, скомандовав: «Ложись!», часами заставляли раздетых людей лежать на снегу. Неожиданно приказом по лагерю была запрещена всякая переписка с родными. Срочно, не считаясь с бездорожьем, из лагеря удаляли всех вольнонаемных. И, наконец, всех политзаключенных, отбывших срок,

82

задерживали в лагере на неопределенное время. Вскоре начались массовые аресты среди заключенных. И зловещая тень старого кирпичного завода тяжким гнетом легла на сознание людей.

Старый кирпичный завод был расположен на берегу ручья Лех-Воркута в тридцати километрах от Воркутинского рудника. В двух-трех километрах от кирпичного завода проходила линия узкоколейной железной дороги, связывавшей рудник с рекой Уса. В летнее время по этой дороге вывозили воркутинский уголь к Усе для дальнейшей транспортировки водным путем. В зимнее время из-за снежных заносов всякое движение по железной дороге замирало и всех з/к, занятых на линии, переводили на другие работы. Затерянный в снежной пустыне старый кирпичный завод на протяжении зимних месяцев был полностью изолирован от внешнего мира, а з/к, находящиеся на нем, лишены были возможности общения с другими лагерниками. Это географическое положение старого кирпичного завода и наличие бараков, изоляторов, кухни и помещений для охраны и администрации и послужило основанием для превращения его в место, где разыгралась Воркутинская трагедия.

Старый кирпичный завод всегда, со времени его построения (1931 г.), был штрафным изолятором. Сюда направляли со всех лагерных точек и отделений Воркутпечлага наиболее провинившихся з/к. Здесь постоянно отбывали наказание 200-300 штрафников. В его казематах, при строгой изоляции, морили голодом наиболее упорных отказчиков от работы. Немногим было лучше положение и тех з/к, которые месили глину, формовали и обжигали кирпичи. Худая слава об этом штрафном изоляторе доходила до самых отдаленных лагерных точек еще задолго до того, как на нем разыгралась последняя кровавая драма.

Осенью 1937 г. по указанию начальника Третьей части (лагерное НКВД) Воркутинского рудника Васильева на старом кирпичном заводе, несколько в стороне от его производственных строений, были поставлены четыре большие брезентовые палатки, рассчитанные на 250 человек каждая. Палатки были обнесены густой сетью колючей проволоки. Чтобы не допустить общения обитателей одной палатки с другими, между палатками также были установлены проволочные заграждения. За изгородью были сооружены четыре сторожевые вышки. Внутри палаток, справа и слева, тянулись сплошные двухъярусные нары, а в проходе установлены по две железные печки на палатку. Рядом с палатками были построены из теса уборные.

83

По завершении этого планового строительства начался плановый отбор людей. Всех людей, находившихся на старом кирпичном заводе, разбили на три группы. Геворкяна, Райтмана и других нескольких вожаков троцкистов, эсэра Малиновского, уголовника-рецидивиста Орлова, его любовницу 3. Маевскую (племянницу известного белого генерала Май-Маевского), четверых евангелистов, находившихся на старом кирпичном заводе уже более двух лет, и других, всего около семидесяти человек, вызвали по списку и водворили в одну палатку, (за исключением женщин, которых изолировали отдельно). Другую группу, сорок человек, только уголовников, определили для обслуживания бани, прачечной, кухни, каптерки и т. д. А всех остальных отправили этапом на рудник.

Вскоре группами по 15-20 человек стали прибывать на кирпичный завод охранники. Всего их прибыло около ста человек. Одетые в новые дубленые полушубки, ватные брюки и валенки, вооруженные автоматами, преимущественно молодые, 22-27-летние деревенские парни, свежезавербованные после отбытия воинской повинности. Знали ли они, для какой службы их привлекли обещанием длинного рубля в тундру? Видимо, знали. Потому что с первых же дней, заняв посты на вышках, распропагандированные своим начальством, они точно лютые звери относлись к заключенным.

Тем временем лагерное НКВД (Третья часть) приступило к реализации своих планов по заготовкам «врагов народа». Кривой на левый глаз сержант службы НКВД Буденко в сопровождении четырех охранников появлялся ночью то в одном, то в другом бараке. Вызвав по списку людей, он приказывал им собраться с вещами. Отправив арестованных в землянку-изолятор (по-лагерному, кандей), Буденко направлялся за следующими жертвами. А разбуженные в бараках люди долго еще возятся на жестких нарах. Дымят махоркой и тихо переговариваются. Аресты беспокоят и нервируют людей. Нервируют не только арестуемых, но и остающихся пока «на воле». Кровавые московские процессы, истерические крики изо дня в день по радио (радиоточки были в каждом бараке) с требованием беспощадной расправы с «врагами народа», рассказы прибывших в 1937 году новых этапников о жутких пытках и массовых расстрелах, охвативших всю страну, не оставляли места для иллюзий. Морально терроризированные люди потеряли сон, стали бояться друг друга, подозревая в каждом доносчика, провокатора и осведомителя Третьей части.

84

В землянке-изоляторе арестованные не засиживались. Уже на второй, на третий день их вызывали в Третью часть, где Васильев со своими помощниками вел допросы. Следственных дел заключенных, на основании которых они были осуждены, Васильев не имел. Дела эти хранились в архивах НКВД в Москве или в архивах судов. Но это не смущало Васильева. Установив личность допрашиваемого и убедившись, что он троцкист и участник голодовки протеста или же осужденный по статье 58-й и что на него имеется донос лагерного осведомителя, Васильев задавал несколько вопросов, формулировал краткое заключение и отправлял человека на старый кирпичный завод. Но даже этот беглый и короткий допрос требовал значительно большего времени, чем арест человека в бараке. Поэтому в землянке-изоляторе, вмещавшей не больше 30-40 человек, образовалась пробка. По приказу Третьей части был превращен в тюрьму большой деревянный дом, в котором жили вольнонаемные. Плановая работа конвейера была восстановлена. Каждую ночь Буденко арестовывал людей, каждый день после допросов Васильев отправлял на кирпичный завод 20-30 человек.

Палатки быстро заполнялись. Люди прибывали не только с рудника и шахты «Капитальная № 2», где производил отбор Васильев, прибывали с Нового Бора, Усть-Усы, Адаха, Кочмеса, Покчи и других многочисленных лагерных пунктов, расположенных вдоль Усы и Печоры, где орудовали уполномоченные Третьей части Воркутпечлага.

В бассейне рек Ухта и Чибью одновременно тоже производилась селекция заключенных, но здесь орудовало уже другое управление Третьей части и обреченных людей концентрировали в окрестностях Чибью. В первую очередь арестовывали преимущественно троцкистов и прочих участников массовой голодовки протеста. Затем стали забирать социалистов-революционеров, социал-демократов-меньшевиков, анархистов и других политзаключенных и, наконец, наиболее злостных отказчиков от работы и замешанных в лагерном бандитизме рецидивистов-уголовников.

Некоторых троцкистов, в том числе Вл. Иванова, Коссиора, сына Л. Д. Троцкого Сергея Седова, который неосторожно отказался в 1928 году следовать за своими родителями в изгнание за границу, специальным конвоем направили в Москву. Видимо, Сталину казалось недостаточным просто убить их в тундре. Его садистская натура жаждала не только крови. Он хотел предварительно безмерно унизить и подверг-

85

нуть их истязаниям, вынуждая ложные самообвинения. Первые двое бесследно исчезли в застенках Лубянки, а Сергей Седов, после Лубянской обработки, был «судим» в Свердловске, где до ареста он работал инженером на электростанции, и, как сообщали газеты, «сознался во вредительстве, убийстве» и многих других «преступлениях», за что был приговорен к расстрелу.

В начале зимы 1937 — 38 гг. на старом кирпичном заводе было сконцентрировано около тысячи двухсот заключенных. Собранные здесь люди по своему социальному положению в подавляющем большинстве были трудящиеся. Рабочие, служащие, колхозники и интеллигенция. Самой значительной группой, пожалуй, была интеллигенция. Интеллигенция не старой, дореволюционной школы, а новая, выросшая уже после революции. Разнообразен был также и национальный состав. Преобладали русские, было много евреев, украинцев, грузин, белорусов и т. д. Человек двадцать было иностранных подданных.

Наиболее многочисленной политической группировкой являлись троцкисты. Их было около половины общего числа. Были также с.-р.: Руденко, Малиновский и др.; с.-д.-меньшевики: Раинский, П. Иванов, Рыбник и др.; анархисты, евангелисты и пр. Много было людей беспартийных, случайно попавших в тюрьму и так же случайно угодивших на кирпичный завод. Кроме того, человек 70-80 было уголовников-рецидивистов.

Палатки были совершенно переполнены. Никакой горячей пищи людям не выдавали. Их дневной рацион состоял только из 400 граммов полусырого хлеба.

Как люди вели себя в палатках до начала расстрелов? По-разному. Нужно представить себе сотни самых разнообразных по возрасту, национальности, по взглядам, образованию, моральным и идейным принципам людей, случайно собранных и изолированных в тесных и вонючих палатках. На протяжении нескольких месяцев, вплоть до расстрела, люди были абсолютно отрезаны от мира. Ни радио, ни газет, ни писем. Только редкие, торопливые и случайные сообщения (радиопараши) безграмотных уголовников, обслуживавших палатки, давали скудную свежую пишу для размышлений.

Уголовники, в массе своей, вообще мало рассуждали. Они не первый раз уже были в лагерных изоляторах. Многие были не первый раз и на старом кирпичном заводе. И голодать им пришлось тоже не впервые. Поэтому они вели себя беспечно, точно дети, не

86

подозревая о близкой опасности. Обычно, сгруппировавшись где-либо на верхних нарах, они сквернословили и резались в карты, проигрывая с себя одежду, обувь и даже пайку хлеба. Или рассказывали преувеличенные и просто лживые истории о своих воровских или любовных похождениях. Иногда пытались стянуть что-либо из вещей или пайку хлеба у политзаключенных. На этой почве разыгрывались скандалы, а иногда и драки. Нужно сказать, что огромное преобладание политических и их организованность, особенно троцкистов, не давали возможности уголовникам развернуть в палатках их воровские таланты. Когда начались расстрелы, и в первую же группу попал их главарь Орлов, уголовники поняли, что на этот раз с ними не шутят, заметались в панике, стали сквернословить по адресу политических: «через вас, контриков, и мы должны погибать!» — и принялись писать заявления Кашкетину, обещая «безотказно работать и честно перековаться». Но было уже поздно, никто из них ответа не получил.

Были и среди политических з/к люди неискушенные и наивные, не потерявшие еще веру в правду и справедливость советской власти. Одни из них склонны были думать, что людей просто собрали в изолятор и, некоторое время подержав в условиях сурового режима и голода, снова переведут на общий режим. Другие расценивали суровый режим и наличие многочисленной охраны как верный признак массовых этапов за пределы Воркутинского рудника. Те и другие неохотно слушали людей, высказывавших самые мрачные предположения. «Не может быть, чтобы без вины, нового следствия и суда расстреляли», — возражали они.

Троцкисты и сторонники других политических группировок, будучи еще до изоляции на кирпичном заводе достаточно осведомлены о положении в стране и зная природу сталинской диктатуры, в большинстве отдавали себе отчет, зачем их собрали сюда.

Если уголовники преимущественно увлекались картежной игрой, то политические коротали дни и долгие вечера игрой в шахматы, шашки. Вели общие или групповые беседы, выспрашивали иностранцев о быте и жизни в их странах (в нашей палатке были четыре немца, один француз, один американец и негр из Французской Африки), говорили о прочитанных книгах, о театре и т. д. Долгими днями и вечерами, при неослабевающем внимании многочисленных слушателей, старый педагог плел причудливые узоры древнегреческой мифологии. А молодой инженер Пет-

87

ров, страстный и талантливый музыкант, организовав любителей, вооруженных жестяными кружками, котелками, ложками, гребешками, часто устраивал великолепные джазовые концерты. Особый восторг слушателей вызывала популярная в то время песенка: «Катя, Катюша, купеческая дочь, где ты гуляла в минувшую ночь», которую напевал сам дирижер Петров под аккомпанемент оркестра. При этом он так неподражаемо владел комической мимикой, что люди, несмотря на обстановку, не могли удержаться от смеха. В соседней палатке был артист Московского оперного театра. Он часто пел, особенно вечерами. Исполняемые им вещи и замечательный тенор доставили много радости всем людям. Даже свирепые охранники, стоящие на сторожевых вышках, не всегда решались прекратить его пение.

Иногда приглушенными голосами пели созвучную настроению свою, воркутинскую, автор которой тоже сидел в одной из палаток.

За полярным кругом,

в стороне глухой.

Черные, как уголь,

ночи над землей.

Только воет вьюга...

……………………

Нередко из противоположного конца палатки, где гнездилась уголовщина, в ответ неслась ругань: «ну, завыли, контрики!» — и бесшабашная похабщина:

Продай, мама, лебедей,

вышли денег на блядей

………………………..

………………………..

В первых числах января нас водили в баню. Банщик-уголовник сообщил, что на рудник прилетел самолет, на котором прибыло какое-то важное начальство. Это сообщение вызвало оживленные разговоры в палатках. Вскоре «важное начальство» прибыло к нам на кирпичный. Это были три лейтенанта НКВД, молодые люди, не старше тридцати лет, и прокурор Коми АССР — тощий, высокий человек лет сорока пяти. Видя, с каким подобострастием прокурор увивается около всесильных лейтенантов, эсер Малиновский назвал его «комическим прокурором».

Лейтенанты прочно обосновались у нас на кирпичном. Они стали почти ежедневно вызывать на доп-

88

рос людей из палаток. В течение десяти-пятнадцати минут вызванного бегло опрашивали, грубо оскорбляя и сквернословя, а некоторых награждали и зуботычиной. Никаких конкретных обвинений людям не предъявляли. Допросами руководил лейтенант Кашкетин.

В числе первых был вызван троцкист, бывший член ЦК Армении, старый большевик Вираб Вирабов. Возвращаясь с допроса в сопровождении двух конвоиров, Вирабов громко кричал и жестикулировал: «Я тебе покажу, как бить... щенок, вонючка, гадючий недоносок! Меня, старого революционера, по лицу бить... сволочь сталинская, фашистские палачи!..» Его взъерошенные седые волосы трепал ветер, перекошенное злобой и ненавистью лицо с горящими глазами было страшным. Конвоиры, сжимая в руках автоматы, при каждом резком выкрике или взмахе руки вздрагивали и замедляли шаги.

Допросы производились в январе, феврале и закончились только во второй половине марта. Вопреки чекистской традиции, ночью заключенных не беспокоили, вызывали только днем. Закончив допросы, лейтенанты и прокурор целую неделю, видимо, совещались и оформляли документы, а заключенные валялись на нарах, ожидая решения своей судьбы.

В конце марта, перед полуднем, в палатках огласили список на двадцать пять человек. В числе их были троцкисты Геворкян, Вирабов, эсер Малиновский, уголовник Орлов и другие. Им выдали по килограмму хлеба и приказали собраться с вещами для следования в этап. Некоторые поспешно собирались, желая скорее покинуть постылое место. Другие хмуро и неохотно собирали в мешки свои жалкие вещи. Один уголовник, проигравший в карты свои новые валенки, показывал конвоицу свои ноги, обутые в безобразные рваные опорки. «Собирайся, собирайся, получишь новые валенки!», — успокаивал его конвоир. Удивляло обилие конвоиров. Их было не менее двадцати человек. Однообразно одетые в новые дубленые полушубки, туго подтянутые ремнями, они стояли тесной группой у ворот, негромко разговаривая между собой.

Сборы этапников были недолгими. Вскинув тощие мешки на плечи, простившись с друзьями, напутствуемые пожеланиями счастливого пути, они вышли из палаток. Еще несколько минут слышалась перекличка у палаток, и, наконец, этап тронулся. Все дальше и дальше слышался топот и скрип снега под ногами. Настороженно и чутко прислушивались в палатках к

89

этим звукам, и, когда звуки замерли, люди сразу оживленно заговорили. Одни утверждали, что этап пошел на Обдорск, другие — на Покчу.

Так в оживленных беседах прошло минут двадцать. Внезапно совсем недалеко, под обрывистым берегом ручья Лех-Воркута, у подножья кирпичного завода, раздался звук залпа. Сейчас же за ним последовал второй, затем одиночные беспорядочные выстрелы. На несколько минут всё смолкло, и снова, один за другим, два одиночных выстрела.

На короткое время в палатке воцарилась абсолютная тишина. Затем заволновались, зашумели люди. Там и сям послышались истерические крики, люди бессмысленно метались, оглашая палатку ревом. Стоявшие на вышках часовые открыли стрельбу в воздух из автоматов. Возбуждение и крики в палатках постепенно стали затихать. С новой силой они возобновились, когда проходили мимо возвращавшиеся с расстрела охранники. По их адресу из всех палаток раздавались оскорбительные крики: палачи, убийцы, сталинские опричники и т. д.

Затем в палатках наступила гнетущая и тоскливая тишина. Люди мучительно пытались осмыслить совершившееся. Пытались понять: кого и по каким признакам расстреливают? Невольно каждый сравнивал себя с первыми двадцатью пятью, взвешивал свои и их «вины».

Мучительно медленно тянулось время. Так прошла ночь, затем в напряженном ожидании весь следующий день, снова ночь. И только на третий день — опять список. Теперь уже сорок человек. Снова хлебная пайка и глумливый приказ: «приготовиться с вещами на этап». Некоторые от истощения и страха с трудом передвигались. Четверо заупрямились, не выходили из палатки. В палатку вошли охранники. Став у входа, скомандовали: «Ложись!». После этого двое, оставив оружие, прошли в глубь палатки и одного за другим вывели отказчиков. Никто из них сопротивления уже не оказывал.

И на этот раз, затаив дыхание, люди слушали, как удаляется этап. Давно уже заглохли звуки шагов, а люди напряженно и болезненно вслушиваются в немую тишину. И помимо воли, все настойчивей и ярче, растет у людей тайная надежда: «Быть может, в самом деле на Обдорск?»

Проходит тридцать, сорок минут, и уже наиболее нетерпеливые торопятся полушепотом поделиться своими мыслями с ближайшим соседом. Но недосказанные слова замирают на устах. Где-то вдали, в направлении

90

узкоколейной железной дороги, глухо и нестройно хлопают беспорядочные выстрелы. И эти-выстрелы не только отбирают жизнь у казненных, но одновременно убивают и надежду на жизнь у еще живых людей в палатках.

Второй «этап» окончательно убедил обитателей палаток в их обреченности. Почти ежедневно затем вызывали 30-40 человек. Каждый с трепетом слушал оглашаемый список. Названные молча выходили. Вещей с собой уже не брали. Иные крестились, другие отвратительно ругались. Полученный хлеб некоторые с поспешной жадностью жевали, другие бросали в палатку остающимся. Характерно, что в каждый список обязательно включали несколько человек из уголовного рецидива.

Почти одновременно два человека из нашей палатки сошли с ума. С одним из них, с пожилым белорусским крестьянином Трофимчуком, я прежде жил в одном бараке на руднике. Был он старательным и неплохим шахтером. На кирпичный завод он попал следующим образом. Был конец июля, утренняя смена уже ушла на работу. В барак возвращались шахтеры ночной смены. Расталкивая людей в дверях, точно бомба, ворвался нарядчик Масолов.

- Трофимчук! Где Трофимчук? — кричал он. На верхних нарах зашевелилась груда тряпья, из-под нее высунулась голова. — Я Трофимчук!

- Ты почему на работу не идешь?

- Хватит уже! Отмантулил шесть лет, еще в середу кончился мой срок, а сегодня, сам знаешь, понеделок.

- Ты не один такой, всех задерживают до особого распоряжения. Есть люди, уже четыре месяца и больше пересиживают, а на работу все же идут.

- И пусть себе идут, а я не пойду, вот и весь сказ!

- Смотри, хуже будет, еще довесок схватишь лет пять.

- А ты не грози, иди и докладуй, — и Трофимчук снова сунул голову в тряпье. Через два дня его забрали в изолятор, а затем отправили на кирпичный.

Когда начались расстрелы, он вдруг заволновался.

- Позвольте, как же это так, — обращаясь к соседям, говорил он, — я ведь сижу за поросенка. За собственного поросенка, которого я продал на базаре, меня раскулачили и вот сунули сюда, что я общего имею с политикой? Тем более и срок свой уже я отбыл. Незаконно меня держат и могут по ошибке еще и ухлопать. — И вдруг, повернув перекошенное злобой лицо к троцкистам, он задыхаясь закричал: — Вы —

91

куманьки, за власть, за чины деретесь, а мне жизнь нужна. На кой ляд мне ваша власть и чины! Жить я хочу!

Несколько дней он лежал на нарах с открытыми глазами, ни на что не реагируя. Когда увели третью группу на расстрел, он слез с нар, подошел к горящей железной печке, поднял ее и со всей силы бросил оземь. Накаленный уголь и пепел разлетелись вокруг. Люди бросились сгребать огонь, а Трофимчук ударил еще раз печку ногой и вдруг закричал истошно, пронзительно и жутко. Затем стал метаться по палатке и, наконец, залез под нары, продолжая кричать. Долго кричал Трофимчук, наводя жуткий страх на людей. Только поздно ночью, вконец обессиленный, он затих. Два дня он лежал под нарами, не подавая признаков жизни. На третий день его вызвали в «этап». Но Трофимчук не выходил из-под нар. Трое охранников с большим трудом вытащили его оттуда. Трофимчук отчаянно сопротивлялся, кусался, бил ногами, цеплялся руками за нары, кричал, и только, когда его вытащили и втолкнули в толпу обреченных, он вдруг стих и сосредоточенно стал расстегивать и снова застегивать бушлат.

Один раз из палаток были вызваны на «этап» сразу около ста человек. Только из одной нашей палатки было взято двадцать шесть человек. В числе их были Мельнайс, поляк Иосиф, Руденко, Славин, Крайнев, немцы Зеньке и Шмидт и др. з/к, преимущественно троцкисты. Несколько человек из нашей и других палаток отказались выходить. В то время как вошедшие в палатки охранники стали выводить и выносить отчаянно сопротивлявшихся людей, снаружи, где стоял «этап», послышались сначала разрозненные, нестройные, затем всё более крепнущие и сильные голоса, поющие «Интернационал». Через минуту, почти одновременно, в хор вплелись голоса людей соседних с нами палаток, а затем и наши люди точно по команде включились в один мощный поток грозных звуков. Сгрудившись в проходе и стоя на верхних нарах, люди, напрягая всю силу своего голоса, как будто от этого зависело их спасение, пели неистово, грозно и молитвенно.

Охранники моментально удалились из палаток. Явившиеся из резерва несколько десятков других охранников густой цепью, держа на изготовку оружие, оцепили палатки. Этап немедленно увели, оставив лиц, отказавшихся выходить из палаток. Долго еще было слышно, как удаляющийся этап оглашал тундру мощными звуками «Интернационала». Перекликаясь с

92

ним, рокотали голоса обитателей палаток. Закончив гимн, люди начинали его сначала. Так длилось минут тридцать-сорок, пока, наконец, не услышали отдаленные звуки выстрелов в тундре.

Рядом со мной на нарах находился совсем старый человек. Получив утром хлебную пайку, он согревал на печке воду в ржавой консервной банке, крошил и долго размачивал хлеб и затем, забравшись на нары, медленно ел, не жуя, часто вытирая нависшие в беспорядке усы тыльной стороной ладони. Взгляд его выцветших серых глаз внимательно и строго проглядывал из-под длинных седых косм-бровей. И весь его вид почему-то напоминал мне образы раскольников, идущих на самосожжение. Звали его Афиногеном Федоровичем. Он был уральским рабочим. В 1898 г., в первый год организации Социал-Демократической Рабочей Партии в России, он вступил в ее ряды. После раскола партии он пошел с большевиками и оставался в их рядах до 1936 г., т. е. до своего ареста. В царское время за свою революционную деятельность он несколько раз подвергался арестам и отсидел в общей сложности шесть лет в тюрьме. После революции он неоднократно выдвигался на ответственную работу в советский аппарат, но всякий раз возвращался на свой завод, не перенося, по его словам, «удушливой и бюрократической атмосферы». Формально не примыкая к оппозиции, он резко и систематически, особенно в последнее десятилетие перед арестом, критиковал язвы советской действительности. Чтобы нейтрализовать его влияние в среде заводских рабочих, Афиногена Федоровича, вопреки его желанию, перевели на пенсию, а два года спустя пригласили в НКВД.

Когда пели «Интернационал», Афиноген Федорович стоял в проходе между нарами. Сняв с головы шапку, он крепко сжимал ее в руке и, напрягая все силы, широко открыв беззубый рот, пел гимн, которому отдал всю свою жизнь. Его побагровевшее лицо было строгим и торжественным. Из-под густых сивых бровей непреклонной гордостью и отвагой светились ожившие глаза. И еще долго после окончания гимна он оживленно суетился в проходе. Столкнувшись со мной, он пожал мне руку. «Это лучшая минута в моей жизни, — проговорил он. — Какие молодцы!» Это последнее замечание, вероятно, относилось к ушедшим на казнь.

Возбуждение в палатке длилось долго, поэтому никто из нас не заметил, как скрылся Афиноген Федорович. Только спустя несколько часов его нашли пол нарами удавившимся.

93

Во избежание новых осложнений охранники стали теперь брать людей небольшими группами, по 30-40 человек. Иногда по два раза в день.

Палатки заметно пустели. Теперь редкий день не забирали людей. Вскоре были взяты двое болгар-анархистов, троцкист Слетинский, меньшевик Раинский и другие. Когда этап был собран, откуда-то привели еще шесть женщин. Среди них были украинская коммунистка Шумская, жены Косиора, Мельнайса, Смирнова (жена большевика с 1898 года б. наркомпочтеля Ив. Никитича Смирнова; дочь Смирнова Ольга — молодая девушка, увлекавшаяся музыкой, годом раньше была расстреляна в Москве). Одна из женщин передвигалась на костылях. Позже мы были очевидцами, как несколько раз к мужчинам, идущим на расстрел, присоединяли небольшие группы женщин. Как правило, при расстреле мужа, если его жена находилась в лагере, она автоматически подлежала тоже расстрелу, а у более значительных оппозиционеров подлежали расстрелу не только жены, но и дети, достигшие двенадцатилетнего возраста.

В нашей палатке был худощавый рыжий мужчина лет сорока пяти. Как-то утром он обратился к соседям по нарам:

«Я вам говорил, что учителем был на воле. Я обманывал вас. Не учителем, а заместителем областного прокурора по надзору за органами НКВД по Челябинской области был я. Теперь уже нет смысла скрывать это. Не хочу анонимом умирать. Люди думают, что в нас, в прокурорах, главное зло. Мы наблюдаем за органами НКВД и руководим их работой. Это пустая фикция. Не мы, а они за нами наблюдают. Фигурой прокурора только прикрывают они свои преступления. Пользуясь неограниченной властью, эта опричнина в любой момент может не только потребовать смещения любого прокурора, но и состряпать на него дело и без суда расстрелять в своих застенках. Тяжелая и гнусная роль прокурора в наших условиях. Для непосвященного обывателя он гроза и носитель законности. К нему обращаются люди с жалобами на незаконные и просто бесчеловечные действия энкаведистов, а он, вместо помощи и защиты невинных, вынужден выискивать крючки и формальные поводы для оправдания преступников из НКВД.

В 1934 году к нам в Челябинск приехал Лазарь Каганович. Он имел миссию выкачать хлеб из колхозов области. Вызвав начальника областного НКВД, он дал указание выбрать из каждого района по несколь-

94

ко председателей колхозов, туго сдающих хлеб государству, и расстрелять как контрреволюционных саботажников. НКВД спешно состряпало дела на семьдесят три человека. Когда дела поступили ко мне для формального штампа, я просто очумел и, не зная, что это инициатива Лазаря, задержал дела, надеясь договориться о передаче их в народный суд. На другой день вечером вызвали меня в обком.

- Почему вы задерживаете дела о контрреволюционном саботаже в колхозах? — выпучив наглые глаза, спрашивает меня Каганович.

- Большинство, — говорю, — привлеченных председателей, Лазарь Моисеевич, являются коммунистами, какая же контрреволюция может быть с их стороны?

- Грош цена таким коммунистам, которые интересы своих колхозных мужиков ставят выше интересов государства и партии! И таким прокурорам, которые до сих пор не расстреляли ни одного председателя колхоза, тоже грош цена! Ступайте.

В ту же ночь меня и арестовали. Обвинили в контрреволюционном саботаже, а через два месяца дали десять лет. Да что говорить обо мне. Когда я сидел в Свердловской пересыльной тюрьме, там находился областной прокурор Арсеньев, большевик с дореволюционным стажем, старейший работник советской юстиции. Его посадили только за одно слово «тю». Получив секретный циркуляр об усилении репрессий по различным делам, он, читая и поражаясь нелепостью отдельных мест циркуляра, машинально карандашом на полях против этих мест несколько раз написал: «тю», «тю». Когда он вышел, секретарь увидел это «тю» и немедленно сообщил в центр. Этого оказалось достаточно, чтобы прокурора посадить в тюрьму. Нам, как и многим трудящимся людям нашей страны, во время революции казалось, что большевики имеют в мешке курицу, несущую золотые яйца. Народ верил, хотел верить в это и пошел за большевиками. А потом оказалось, что в мешке большевиков не только никаких золотых яиц, но и курицы нет, а просто отвратительный клубок ядовитых змей. Правда, большевистские факиры продолжают утверждать, что это не змеи, а курица, но кто же им теперь верит? Поэтому они и злятся, неистовствуют, спешат уничтожить всех, кто не верит, особенно тех, кто имел возможность глянуть в мешок».

На дворе слегка пуржит. Мельчайшие снежинки, точно мучная пыль, проникают сквозь полотно палат-

95

ки и ровным слоем ложатся на верхних нарах. В палатке наполовину пусто. Все люди могли бы уместиться на нижних нарах, но лежащие наверху не сходят вниз. Нахлобучив шапки-ушанки, обутые в валенки, они кутаются в бушлаты и не оставляют свои обжитые места. В палатке разлита тоскливая тишина. Давно уже не играют в шахматы и шашки, не ведут групповых бесед. Большинство людей лежат на нарах. Только несколько человек топчутся в проходе между нар. Люди ждут. Выпив свои сто грамм спирту, охранники должны сейчас явиться в палатки. Чутко ловит ухо малейшие внешние звуки. Гулко хлопает рукой об руку часовой на вышке, нетерпеливо ожидая смены. Шуршит слегка на полотняной крыше снег, переметаемый ветром. Но вот где-то далеко слышится неопределенный шум. Он быстро нарастает. Уже явно слышен топот многочисленных ног. Некоторые из лежащих людей вскакивают и начинают бегать в проходе все быстрей и быстрей. Как только у палаток появляются охранники, бег прекращается, люди шмыгают на нары и проход моментально очищается.

Услышав свое имя, бывший прокурор слез с нар и, как был, полураздетый, направился к выходу. Пройдя более половины палатки, он вдруг повернулся и опрометью бросился назад. За несколько шагов до задней, обитой досками стенки палатки он оттолкнулся, подпрыгнул и ударился головой о стену. Удар, видимо, был очень сильный, вся стена задрожала, а самоубийца, конвульсивно вздрагивая всем телом, лежал на полу. От лба к затылку, через всю голову его, зияла, точно ножом рассеченная, кровавая рана. Из ушей, рта и носа, пенясь, струилась кровь. Произошло все это так быстро, что стоявший у входа в палатку охранник, не понимая, в чем дело, продолжал торопить: «Ну, что там? Давай выходи!» Кто-то крикнул: «Уже весь вышел». — «Что есть?» — заорал охранник, боясь пройти в глубь палатки. Услышав, что человек умер, он позвал других охранников. Тело самоубийцы вынесли и положили на снегу. Когда этап был собран, тело погрузили на сани. Лошадь, чуя свежую кровь, храпела и нервно била копытом, идя вслед за «этапом».

Никто из нас не обратил внимания, что бывший прокурор всякий раз перед вызовом людей на «этап» обычно сидел на нарах разутый и полураздетый, оставаясь только в брюках и нижней сорочке. Видимо, самоубийство он задумал значительно раньше его осуществления. Не удивил нас и метод самоубийства. От новых этапников мы знали, что этот метод само-

96

убийства (удар головой о стену) был изобретен заключенными в советских тюрьмах во время ежовшины. Не в состоянии перенести нечеловеческие пытки и издевательства чекистов, люди предпочитали ударом головы о стену покончить с собой.

Позже в нашей палатке еще один заключенный покончил самоубийством. Он перерезал стальной пряжкой от брюк себе вены ночью. Люди видели, как он несколько дней кряду точил пряжку о стенки печки.

Уцелевшие еще в палатках люди не были уже похожи на тех, которыми они были до начала расстрелов. Измученные ожиданием, они внутренне завидовали своим уже мертвым товарищам. Для тех, по крайней мере, уже всё кончено. Нервное перенапряжение постепенно приводит к потере остроты чувств, к отупению и почти к безразличию. Я говорю «почти», потому что где-то глубоко задавленной все же тлеет у человека до самого конца искра надежды, «авось, минует меня чаша сия». Без этой сдерживающей искры, люди, вероятно, потеряли бы равновесие и контроль над собой и прорвались бы каким-либо необузданным поступком.

Немалую роль в сознании обреченного играет чувство коллектива. Окружение подсказывает ему линию поведения. Стыд и желание не уронить свое человеческое достоинство облегчает жертве восприятие психологии коллектива. Ожидание вызова на казнь людей в палатках ужасно угнетало. Но неизмеримо ужасней гнет ожидания казни для человека, находящегося в одиночном заключении.

Это так же бесспорно, как и то, что люди глубоко верующие, или преданные идеям, или захваченные ненавистью к своим палачам, легче и мужественней умирают. В этом мы могли убедиться, наблюдая, как шли на казнь троцкисты, меньшевики, эсеры и евангелисты.

Перед лицом близкой и неизбежной смерти все, конечно, чувствовали страх. Но большинство людей подавляли или, точнее, внешне не обнаруживали, либо в меньшей степени обнаруживали его, чем те немногие, которые теряли сознание, услышав свое имя, или, как безумные, бесцельно метались вдоль палатки, или, наконец, повизгивая и рыдая, обращались к конвоирам: «Товарищи, ярв чем не виновен, за что вы губите, у меня семья, дети». Таких потерявших контроль над своими действиями и словами было немного. Так же, как немного было и лиц бравировавших, выкрикивавших лозунги, проклинавших своих палачей и т. д., идя на расстрел.

97

Людьми, идущими на казнь, овладевает состояние легкого столбняка. Безнадежность, безвыходность и неизбежность парализуют волю и способности мыслить. И даже походка людей изменяется. Человек, точно оглушенный ударом бык, идет раскачиваясь, полубессмысленно глядя прямо перед собой. Только немногие, с очень сильной волей, или болезненные, не отдающие в полной мере отчета о предстоящей казни ведут себя иначе.

Расстрелами так же, как и отбором, руководили непосредственно те же лейтенанты НКВД и прокурор. Обычно один или два лейтенанта и прокурор направлялись к месту расстрела несколько раньше этапа. Видимо, на месте они еще раз вели перекличку людей, чтобы убедиться, что это именно те люди, которых они приказали расстрелять.

Любопытна также следующая деталь. Первых несколько сот людей расстреляли одетыми, затем с убитых снимали верхнюю одежду и обувь. Остальных людей заставляли на месте расстрела предварительно раздеваться, оставляя их на морозе в одном белье и босыми. Для нас это было очевидным, так как сначала сани, нагруженные арестантским тряпьем и валенками, возвращались (проезжая мимо наших палаток) значительно позже охранников, производивших расстрел, затем они стали возвращаться одновременно, а иногда и раньше охранников. Возницами на этих санях тоже были охранники.

И еще. Забиравшие из палаток и сопровождавшие людей к месту расстрела охранники не всегда были одни и те же. Они делали свое каиново дело посменно. Но один, толстый белобрысый охранник постоянно сопровождал «этапы». И всегда он ходил с сумкой через плечо, в которой звякали какие-то металлические предметы. Уголовники из обслуги говорили, что это «зубной врач»: он врачует убитых, вырывая у них золотые зубы и коронки.

Когда в палатках оставалось немногим более ста человек, расстрелы прекратились. В напряженном ожидании прошел день, другой, затем еще и еще день. Очередных жертв из палаток не вызывали. Уголовники, принесшие утром хлеб для раздачи людям в палатках, сообщили, что все три лейтенанта и прокурор «смылись с кирзавода». Как утопающий хватается за соломинку, так и измученные, потерявшие было всякую надежду на спасение люди вдруг оживились, заговорили, по-разному объясняя исчезновение чекистов. Одни говорили, что лейтенанты, возможно, уже завершили здесь свою «работу» и поехали в другое место

98

или даже вернулись в Москву. Другие высказывали предположение, что они, вероятно, поехали на совещание на рудник. Каждое утро, как только появлялись уголовники с пайками хлеба, их встречали одним и тем же вопросом: «Приехали?» — и, получив отрицательный ответ, люди облегченно вздыхали. Даже наиболее отчаявшиеся и потерявшие надежду стали проявлять интерес к этим сообщениям.

Прошло около двух недель. Был уже май. Рано утром в палатку с порога заглянул охранник и приказал: «Собирайтесь все с вещами, через час пойдете этапом на рудник». Такое же приказание он отдал заключенным и других палаток. Снова люди оживленно заговорили, теряясь в догадках и предположениях. Далеко не все верили, что поведут на рудник. Выходя из палаток, некоторые не брали с собой вещей. На нарах и всюду на земле валялись груды всякого хлама, оставленного прежними обитателями палаток.

Когда все люди вышли, охранники построили и пересчитали их. «Этапную» пайку хлеба на этот раз не дали. После длительной голодовки и ожидания казни внешний вид оставшихся людей был ужасен. Пока происходила перекличка и построение в колонну, заключенные, обратив внимание на малое число конвоиров — их было только четыре человека, — обменивались по этому поводу своими мнениями. Многие з/к всё еще не верили в этап на рудник и подозревали, что где-то, притаившись в засаде, сидят другие охранники. Однако, пройдя железнодорожную линию, конвой повернул в сторону рудника. Прошли еще два, затем пять километров — засады нет. Стала расти надежда. Ослепительно яркое солнце ласкает и греет людей. На возвышенностях, полуоголенных от снега, пасутся большие стаи полярных куропаток. И, распушив уже по-весеннему оранжевые хвосты, клекочут и пляшут в любовном экстазе петушки. И точно оттаивают, освобождаются от ледяного гнета души людей. Землистые костлявые лица озаряет улыбка, а тело ускоряет шаги. Даже наиболее слабые и больные из последних сил тянутся, не отстают. Много, очень много этим людям еще предстоит испытаний в жизни, но пока самое страшное испытание, кажется, осталось позади. Несмотря на усталость и муки голода, этап этот был самым радостным этапом в жизни его участников.

Вечером этап прибыл на рудник и был водворен в тюрьму. Ночью, когда уставшие люди кое-как разместились на полу и сидя уснули, далеко в коридоре послышался топот многочисленных ног, от которого

99

сотрясалось все деревянное здание тюрьмы. Вскоре раздались дикие крики и выстрелы. Старые обитатели нашей камеры, точно по команде, пали ниц. Иные лезли друг под друга или тащили себе на головы свои узелки и тряпье. Их примеру последовали и наши люди. И вскоре сидящих никого не оказалось. Несмотря на тесноту, каким-то образом все сумели лечь. Не понимая, в чем дело, я с изумлением смотрел на странное поведение сокамерников и с тревогой прислушивался к нарастающему и приближающемуся реву и стрельбе. Еще момент, и в камеру ворвались с пистолетами в руках четверо охранников. Стреляя на ходу куда попало, с руганью и криками они стали топтать и бить лежащих на полу людей. Поспешно упав, я прикрыл руками голову.

Дикое неистовство охранников продолжалось едва ли более десяти минут, но нам эти минуты казались вечностью. Даже после ухода охранников люди всё еще продолжали лежать. Наконец, один за другим стали поднимать головы и ощупывать себя. Из разных углов камеры раздавались приглушенные стоны. Минут сорок спустя дверь камеры снова открылась, явились санитары и забрали раненых. Их было трое. Один хрипел — видимо, кончался, он был ранен в грудь. Другой раненый страшно корчился и стонал, у него было раздроблено колено. Третий был ранен в плечо. Кроме этих троих, был еще ряд лиц, пострадавших от ударов сапог и пистолетов охранников, но эти не заявляли себя потерпевшими. Обнажив, они молча созерцали свои ушибы и кровоподтеки. Так из огня мы попали в полымя.

Подобные набеги охранников были нередким явлением. За две недели, которые мы просидели в этой тюрьме, пять раз врывались в камеры пьяные или симулирующие опьянение охранники, и каждый раз в результате набегов были убитые и раненные люди. Не знать об этих «прогулках» убийц Третья часть не могла, так как тюрьма находилась всего в ста метрах от ее здания. Вероятно, слышны были и выстрелы. Набеги эти, без сомнения, были организованы самой Третьей частью. Без поощрения свыше никакой охранник не посмел бы стрелять в людей. Этим же можно объяснить и полную пассивность и безучастное отношение к убийцам тюремной стражи.

Пытались ли чекисты таким путем спровоцировать открытое возмущение заключенных, чтобы иметь повод для массовых расстрелов, или просто пытались внушить людям безграничный страх и тем принудить их к абсолютному повиновению, попутно проверив

100

кровью надежность кадров своих охранников, — трудно сказать.

Вскоре всех недостреленных стали выводить под конвоем на работу. А две недели спустя распустили по своим прежним рабочим бригадам и колоннам.

Заметая следы подлого преступления, чекисты распорядились снести все строения и совершенно ликвидировать старый кирпичный завод.

Летом, две недели кряду, тундру потрясали взрывы аммонала, взрывали в районе кирзавода мерзлую землю, чтобы хоть как-нибудь прикрыть груды убитых людей.

Позже говорили, что охранники, производившие расстрелы на кирпичном заводе, все были уволены в полугодовой отпуск с полным окладом жалования. Деньги и отпускные документы им обещали выдать в Усть-Усе. Однако, когда они группами прибывали в Усть-Усу, их арестовывали и расстреливали...

ЖЕНА НАРКОМА

101

ЖЕНА НАРКОМА

В скромном мюнхенском ресторане, в глубине зала, за двумя столиками, вплотную придвинутыми друг к другу, сидела группа русских эмигрантов. Пили пиво и, как обычно, оживленно обсуждали политические вопросы. Говорили об особой породе людей, сидящих и Кремле. Одни признавали наличие этой "особой породы", другие запальчиво отрицали ее. Когда участники беседы достаточно накричались и заметно устали, сидевший до тех пор молча, пожилой эмигрант обратился к ним: — Если вы позволите, я расскажу один любопытный эпизод.

- Пожалуйста, Федор Иванович, просим, — ответило несколько голосов.

- Эпизод этот корнями своими уходит в мою молодость, — начал Федор Иванович. — В раннем своем возрасте я не мог получить достаточного образования и вынужден был его ограничить тремя классами начальной школы. Только после гражданской войны, я, будучи уже взрослым, двадцатилетним юношей, снова сел за парту. Учился я на рабфаке. Сами знаете, как не легко взрослому человеку закончить восьмилетний гимназический курс образования в три года. Учиться приходилось напряженно. Отстающих безжалостно отсеивали. Материальные и бытовые условия были отвратительные. Но я был упрям, усидчив и с жадностью поглощал книжную мудрость, игнорируя решительно все, что не относилось к учебе.

Когда я перешел уже на последний, третий курс рабфака, неожиданно, в жизнь мою вторглась девушка. Девушка будет иметь непосредственное отношение к моему повествованию, поэтому о ней я расскажу вам подробнее.

Звали ее Катей. Происходила она из бедной, крестьянской семьи. Родители ее умерли в голодные годы, а осиротевшая Катя избежала той же участи только благодаря тому, что оставила деревню и ушла в город. В городе Катя стала работать в нашей студенческой столовой, чистила картофель на кухне, а когда ей исполнилось восемнадцать лет, ее приняли в число учащихся рабфака. На рабфаке Катя не отличалась большими успехами в науках, хотя и не была в числе отстающих. Не отличалась она и особенной красотой. Но ее детски наивные, доверчивые большие голубые глаза, слегка вздернутый носик, пышная корона золотистых волос на голове и аккуратная, всегда чисто одетая, небольшая складная фигурка, приятно ласкали глаз.

Нужно вам сказать, что эта девушка была влюблена в меня. Любовь ее, как увидите, была не детской и скоротечной. Как я позже узнал, возникло это чувство у нее еще в пору, когда Катя работала на кухне. Еще тогда некоторые девушки, учившиеся со мной,

102

говорили мне, что Катя влюблена. Но я считал, что они разыгрывают меня, и был так занят учебой, что и в мыслях даже не допускал себе серьезного увлечения женщиной. Несмотря на изрядную распущенность молодежи того времени, я был прочно убежден, что любви должен сопутствовать брак. А брак хотя бы с золотой женщиной неизбежно оборвет мое образование. Этого больше всего я как раз и боялся.

Долгое время и Катя непосредственно ничем особенным не проявляла своего чувства. И при встречах со мной держалась со мной просто, как и другие девушки. Только значительно позже, когда я был уже на последнем курсе, а она на втором, Катя, как мне казалось, настойчивей искала встреч со иней. При встрече, ее голубые глаза темнели, лицо оживлялось и отражало какое то внутреннее сияние. Голос ее был тихий и ласковый.

- Когда мы пойдем с тобой в кино? — нерешительно и застенчиво спрашивала она, заглядывая мне в глаза.

- Не знаю, быть может, во время зимних каникул, если не пошлют на работу, — отвечал я.

- Долго еще ожидать... А сейчас такие славные фильмы идут: Аэлита, Красные дьяволята. И не дорого. По студенческому удостоверению за гривеник можно билет взять, — убеждала она меня.

- Нет, Катя, нет. Сейчас не могу, — сама знаешь — учеба, последний решительный курс; нет свободного часу.

- Быть может, тебе нужно, что либо из одежды заштопать? - слегка покраснев, спросила она.

- Нет, спасибо, управлюсь сам, — отказывался я.

- Значит во время каникул? Хорошо, я не забуду, — и, тряхнув кудрями, Катая побежала на лекцию. С тех пор, всякий раз при встрече Катя, весело смеясь, напоминала: — Я не забыла!

И когда наступили каникулы, я пошел с Катей и кино. Шел я с ней смотреть фильм, развлечься, отдохнуть, как мог бы идти и с другой девушкой. Катя мне была симпатична. Более глубокими размышлениями о наших отношениях, я просто не занимался.

После кино мы гуляли в парке и довольно поздно вечером вернулись в свое общежитие.

- Уехали твои приятели на каникулы? В комнате ты один остался? — спросила на лестнице Катя.

- Все уехали, — ответил я, и мы разошлись.

Через час я был уже в постели. Вдруг скрипнула и отворилась дверь. Слегка шаркая ночными туфлями, в комнату вошла человеческая фигура. Широко расставив руки в темноте, она медленно двигалась ко мне. "Не сон ли это?" — подумал я.

- Не спишь? Вот видишь, я пришла, — топотом сказала Катя и, сбросив с себя на пол халат, юркнула ко мне в постель. Мне шел двадцать третий год, и я отличался крепким здоровьем. Вы можете понять мое состояние. Бешеная страсть захватила всего меня. Я судорожно сжимал Катю в своих объятиях, целуя ее ли-

103

цо и глаза.

И, вот, среди этого бурлящего потока чувств и желаний, неожиданно и возмущенно заговорил разум. — Постой! Что же это я? Чем это может кончиться? Ведь она бедная девушка, сирота, впереди у нас долгие годы учебы. Нет, я не могу обмануть доверие этой девушки и, быть может, искалечить ее жизнь. И не могу, по крайней мере в ближайшие годы, жениться на ней. Сделав невероятное усилие, я овладел собой.

- Катя, — сказал я, — ты чистая и порядочная девушка, и твое доверие я не хочу обмануть.

- Разве ты меня не любишь? — заволновалась она.

- Быть может, люблю, быть может, нет, — я и сам еще не знаю. Знаю только, что мы оба теряем головы. — Долго и горячо я доказывал Кате, что мы не имеем права легкомысленно играть чувством. Когда я закончил, Катя, целуя меня, ответила:

- Я знала, что ты порядочный и честный человек, а теперь еще больше убедилась в этом, и еще больше тебя люблю. Не подумай обо мне плохо, любовь действительно вскружила мне голову. Ты прав, спасибо тебе.

Вскоре, пожелав мне спокойной ночи, Катя ушла к себе.

Отношения наши с этого вечера стали более близкими. Мы чаще встречались, говорили о всякой всячине, иногда целовались. Катя настояла на том, чтобы я отдавал ей для ремонта свою одежду. И, не обращая внимания на многозначительные улыбки моих товарищей по общежитию, нередко заходила запросто ко мне в комнату. Иногда я помогал ей выполнять классные задания.

Так прошла зима. Весною окончив рабфак, я поступил в университет и уехал в Москву. Кате оставался еще год учебы на рабфаке. Расставаясь, мы договорились, что она после окончания рабфака, тоже приедет в Москву и будет продолжать образование.

Первые месяцы разлуки переписка наша была довольно оживленной. Затем Катя стала писать все реже, а к концу учебного года и совсем перестала. Во время летних каникул, встретив общих знакомых, я узнал, что она вышла замуж за студента того же рабфака. Так, вероятно, к обоюдному благополучно, окончился наш роман с Катей.

Через два года в московском театре я неожиданно снова встретился с Катей. Во время антракта я прогуливался в фойе и почти столкнулся с нею. Ката стояла, широко улыбаясь, у входа.

— А я тебя ищу, — протягивая мне руку, воскликнула она. — Я видела тебя, в зале и нетерпеливо ожидала антракта. Как ты живешь? Пойдем, я познакомлю тебя с мужем, — увлекая меня, тараторила Катя.

- Да я ведь знаком с твоим мужем, — возражал я.

- Все равно, пойдем — столько времени не видались. А знаешь, как я тебе благодарна? — застенчиво, полушепотом, быстро проговорила она.

— За что же? — удивился я.

- Сам знаешь! А, вот, и Ва-

104

ся! Вася, смотри, кого я поймала! — И она подвела меня к мужу. Мы поздоровались, обменялись вопросами о житье, друзьях и учебе. Вася заметно возмужал. Он был уже на втором курсе технического Вуза и состоял секретарем вузовской парторганизации. Держал он себя со мной принужденно и сдержанно. Быть может, Катя, в минуты откровенности, выболтала ему о прежних наших отношениях, и в нем пробудилась подозрительность самца. Звонок оборвал наш разговор, я попрощался и удалился на свое место.

Со времени этой встречи прошло много лет. Я потерял из виду Катю и только лет десять спустя прочел в газете о назначении се мужа паркомом одной из отраслей советской промышленности.

Незадолго до войны, отбыв второй срок заключения в лагере, я следовал на северный Кавказ, где мне разрешили проживать. Лагерь наш был на крайнем севере. Чтобы добраться до ближайшей железной дороги, мне пришлось зимой совершить переход в девятьсот километров по снежной пустыне. И когда я, наконец, добрел до Котласа, вид мой был более чем плачевный. Валенки были изношены и растоптаны. Кое где из дыр выглядывали портянки. Не в лучшем состоянии было и мое арестантское тряпье. Грязные стеганные бушлат и брюки истрепались, вата клочьями торчала из них всюду. На голове моей была рыжая шапка ушанка. Люди на вокзале меня сторонились. И пока я купил билет и сел в поезд, оперативники несколько раз проверяли мои документы.

Купив билет до места назначения и плацкарту до Москвы, я забрался на третью полку вагона и проспал каменным сном без малого сутки. А когда проснулся, стал уныло и бесплодно думать над занимавшей меня уже много дней проблемой, как разыскать и связаться с московскими друзьями. Появиться в настоящем своем виде на улицах Москвы, значило, быть немедленно снова арестованным. Купить другую одежду не было возможности. В кармане у меня было всего двадцать четыре рубля и два гривенника. Денег этих едва хватало, чтобы купить в Москве плацкарту и кое как питаться три дня в пути, которые мне предстояли еще после Москвы.

Так, пробавляясь то сном, то бесплодными размышлениями, и прибыл я в два часа дня двадцать седьмого марта в Москву. Шел дождь. Грязный снег и вода чавкали под ногами. Оставляя за собой широкие следы, шлепал я в своих валенках, вскинув сумку за плечи, по перрону Казанского вокзала, направляясь в зал третьего класса.

Почувствовав на себе чей то упорный, сверлящий взгляд, я осторожно поворачивал из стороны в сторону голову, и внезапно взглянул на стоявшую впереди меня, среди встречающей публики, даму. Полная, в расцвете лет блондинка, одетая в дорогое меховое манто и зеленый берет, широко открыв голубые глаза, пристально смотрела на меня. На ее чистом, свежем лице, обрамленном зо-

105

лотистыми волосами, точно на экране отражалась напряженная внутренняя борьба чувств. Любопытство, испуг, растерянность, страдание сменяли друг друга. Сделав порывистое движение в мою сторону, дала вдруг остановилась, зябко кутаясь в воротник своего великолепного манто. Я прошел дальше, мучительно соображая: "Где и когда я видел эту женщину с голубыми глазами?"

Достигнув зала третьего класса, я углубился в изучение расписания поездов.

- Федор Иванович! — окликнули меня. Я оглянулся. Рядом стоял станционный посыльный с большой бляхой на фуражке.

- Ваше имя Федор Иванович? — спросил он. — Да, - подтвердил я.

- Меня просили передать вам этот пакет, — протягивая мне толстый конверт без надписи, сказал он.

- Кто вас просил об этом? — спросил. я.

- Одна дама. Она стоит вон там, в конце зала у выходной двери, — кивнул он головой. Взяв конверт, и дав посыльному рубль на чай, я вскрыл его. В конверте было 637 рублей денег и маленький клочок бумаги, на котором стояло только одно слово: Катя. "Ах, вот, кто — эта женщина в манто. Да, да это она. Однако что же это? — Подачка разжиревшей наркомши? И как она смела оскорбить?" Возмущенное самолюбие остро заговорило во мне. Бешено скомкав и зажав в руке конверт с деньгами, я бросился искать наркомшу, чтобы швырнуть ей ее подачку.

Но в зале ее уже не было.

Я выскочил на перрон, затем к подъезду вокзала. Среди других машин здесь стоял роскошный лиловый лимузин. На заднем сиденье, наклонившись вперед, сидела женщина в знакомом мне манто. Берета на ней уже не было. Закрыв лицо руками, женщина видимо плакала. Плечи ее вздрагивали, прекрасные, золотистые волосы небрежно рассыпались, закрывая шею и часть лица. Я остановился, судорожно сжимая в руке конверт, и смотрел изумленно на плачущую женщину, и бешеное возмущение, клокотавшее во мне, внезапно угасло. "О чем плачет эта женщина, совершившая карьеру от кухонной девушки до жены наркома?" — думал я. Одна за другой уходили минуты, а я стоял молча и смотрел на эти вздрагивающие плечи и разметавшиеся волосы женщины и думал: "О чем плачет она? Чего не достает ей?"

И не стало у меня ни желания, ни воли оскорбить ее. "Вот, сейчас, она взглянет в мою сторону — подойду и молча верну ее пакет" — решил я. Но женщина не отрывала рук от лица и плечи ее все вздрагивали. Бесшумно сорвался и скрылся за поворотом лиловый лимузин, а я все стоял и смотрел вслед ему.

- Пройдите в зал третьего класса, гражданин, здесь стоять не разрешается, — обратился ко мне милиционер.

- Зачем же в зал, лучше я пойду в город, — точно сквозь сон ответил я, и, сунув в карман конверт с деньгами, направился на Сухаревскую толкучку. Здесь купив подер-

106

жаное платье и обувь, я переоделся и поехал искать своих московских друзей.

Много раз потом мысль моя возвращалась к этому эпизоду, тщетно стараясь разгадать: О чем плакала она? Об этом же, рассказывая вам данный эпизод, я хочу спросить и у вас. Впрочем... Впрочем, пора домой, господа. — И, бросив на стол пятьдесят пфенигов за выпитое пиво, Федор Иванович, кивнув головой в сторону остающихся, молча вышел.

ГРИВНО

107

ГРИВНО

Пригородный рабочий поезд следовал из Подольска в Москву. В вагонах, переполненных мастеровщиной Подольских машиностроительных заводов, было шумно. Была суббота — день получки. Некоторые из пассажиров уже успели выпить, другие прихватили выпивку и закуску с собой в вагон и, расположившись группами, угощали друг друга, оживленно беседуя.

Когда подъезжали к станции Гривно, в вагоне вдруг послышалось: «Граждане, предъявите билеты!». Граждане притихли, завозились, торопливо ища проездные билеты. Только один рабочий безмятежно спал, зажимая в руке недопитую бутылку водки. Соседи растолкали его. «Это к-к-который билет?» — промычал он и неторопливо стал шарить в карманах, извлекая из них то отвертку, то гаечный ключ, кисет, мундштук... Кондуктор терпеливо ждал. Безрезультатно обшарив карманы, пассажир снова погрузился в сон. Тем временем поезд остановился у станции Гривно. На перроне стоял молодой, франтовато одетый дежурный энкаведист. Кондуктор прибег к его помощи. Войдя в вагон, энкаведист разбудил спящего и повел его в станционное отделение НКВД.

Пассажир с бутылкой в руке шел впереди, за ним следовал энкаведист. Вдруг пассажир бросился вбок и нырнул под вагон. Торопясь и спотыкаясь, он выбрался на другую сторону поезда и, неуклюже раскачиваясь, побежал вдоль него. В несколько прыжков энкаведист догнал убегающего, вынул пистолет и почти в упор выстрелил ему в спину. Тот, как подкошенный, грохнулся на землю.

Тысячная толпа прибывших с поездом рабочих, на глазах которых произошла эта драма, высыпала на перрон. Раздались гневные крики и брань. Услышав угрожающий ропот толпы, энкаведист струсил и бросился в помещение дежурного по вокзалу. Послышались возгласы «Бей кровопийцев!», и толпа ринулась вслед за ним. В несколько минут вокзал был разгромлен. Двери и окна в помещении станционного НКВД были разбиты. Дрожащего убийцу и другого энкаведиста толпа буквально растерзала. Люди долго и упорно топтали ненавистных опричников. Больше часа бушевала толпа. Когда возмущение несколько улеглось, люди снова погрузились в вагоны, и поезд пошел дальше.

Двадцать-тридцать минут спустя в Гривно прибыл сильный отряд НКВД. Устанавливая личность убитого рабочего, в боковом кармане его куртки нашли месячный проездной билет. Рабочий поезд беспрепятственно при-

108

шел к месту своего назначения, в Москву. Люди обратили внимание на необычно большое количество энкаведистов, охранявших здание вокзала, но, к их удивлению, никто из пассажиров рабочего поезда арестован не был. Так еще силен был страх власть имущих в те времена! Только несколько позже начали производить дознание среди рабочих Подольских заводов, выискивая виновников происшествия и «контрреволюционных подстрекателей». К следствию и суду было привлечено около 30 человек. Среди обвиняемых были и рабочие-коммунисты.

Пострадал при этом и один «эксплуататор — бывший подрядчик». Его участие в расправе с энкаведистами и вообще в «бунте» доказано не было, но достаточно было того, что он ехал этим поездом. Когда-то в дореволюционное время он имел свой ассенизационный обоз, был, как это называется «золотарем». Обоз состоял из трех < подвод и трех бочек. На них ездили он сам, его сын и работник. Это и послужило основанием, чтобы сделать его центральной фигурой процесса и осудить на десять лет тюремного заключения.

Судебное следствие долго терзало паровозного машиниста. Его обвиняли в «бездействии и попустительстве». — Разве вы не могли струями пара и горячей воды разогнать толпу? — вопрошал прокурор.

- Помилуйте, как же я могу шпарить живых людей! — ответил смущенный машинист...

КЕНАРЬ. Рассказ

109

КЕНАРЬ

Рассказ

Дело было в год "угара нэпа"...

Бригадир котельного цеха портовых мастерских Иван Николаевич Мамаев изучал "Азбуку коммунизма".

Каждый вечер, возвратясь с работы, переодевался, поспешно ел, затем вынимал из огромного футляра заграничную новинку — очки в рыжей роговой оправе и садился за книгу.

Обычно подвижное и живое лицо его принимало выражение каменной решимости, а полные губы сразу же приходили в движение, что-то нашептывая.

Анфиса Евсеевна поспешно убирала посуду и тоже присаживалась где-нибудь в уголке, рассеянно штопала носок, украдкой поглядывала в сторону мужа.

Иногда блуждающий взгляд Ивана Николаевича случайно встречался со взглядом жены. Он хмурился и неизменно произносил:

- Мешаешь ты, Анфиса, сосредоточиться, шла бы лучше к соседям.

- Осточертела я уже этим соседям, шлендая каждый вечер, — обиженно отвечала Анфиса, шумно отодвигала свой стул, уходила.

Оставшись один, Иван Николаевич некоторое время ерошил сиротливо торчавший клок волос на почти совсем лысой голове, затем от шепота переходил к громкому чтению:

- "Феодальную формацию сменяет капиталистическая, на развалинах которой вырастает социализм. Социализм имеет две фазы. Первая фаза..."

- Хотя бы до первой дожить, - задумчиво мечтает он. - Впрочем, хреновина как видно все это. Врут мерзавцы. Мозги только туманят своими формациями, - вдруг озлобляется он, оставляет книгу, свертывает козью ножку и некоторое время молча и сосредоточенно курит.

...Лежа в постели, Анфиса Евсеевна вкрадчиво заговаривает:

- Зачем, Ваня, тебе нужны все эти азбуки и партии? Прожил сорок семь лет без них, а теперь вздумал...

- Глупая ты, Анфиска, разве этот Карасев лучше меня? А смотри, уже помощник начальника мастерских. Инженеры пляшут перед ним. Или этот крысодав Перецков, - видела, куда забрался? Что ж, я хуже их? Погоди малость, и о нас заговорят!

- Право, оставил бы ты это. Сколько лет жили тихо, а на старости лет захотелось, чтобы заговорили о тебе.

- Пусть воют псы и свиньи капитализма, а ты иди и иди своей дорогой, — процитировал Иван Николаевич любимую

110

фразу из Маркса.

- Просветился на псах и свиньях марксических, - продолжала ворчать Анфиса, - И врет твой Карла... Где ты видел, чтобы свиньи выли? Свиньи визжат, а не воют.

- Тоже нашелся ревизионист! Сказано воют, значит воют, — плотнее укрываясь одеялом, буркнул Иван Николаевич.

В день открытого партийного собрания, которое должно было принять его в кандидаты партии, Мамаев заметно волновался. Собрание происходило в просторном деревообделочном цехе. Сотни рабочих разместились на верстаках и лесоматериалах, группируясь по цеховом