Солнечные зайчики на тюремной стене

Солнечные зайчики на тюремной стене

Наппельбаум И. М. Солнечные зайчики на тюремной стене // Озерлаг: как это было / сост. и авт. предисл. Л. С. Мухин. – Иркутск : Вост.-Сиб. кн. изд-во, 1992. – С. 258-270.

- 258 -

Ида Моисеевна Наппельбаум (1900—1992) родилась в семье выдающегося мастера художественного фотопортрета Моисея Наппельбаума. Поэтесса, ученица Н. С. Гумилева. Автор нескольких поэтических книг. Арестована в 1951 г. и приговорена к 10 годам строгого режима. Освобождена в 1954 г. Жила в Санкт-Петербурге.

Годам, проведенным в Озерлаге, посвящен цикл стихов «Тайшетский огонь».

СОЛНЕЧНЫЕ ЗАЙЧИКИ НА ТЮРЕМНОЙ СТЕНЕ

Помни доброе, злое — само воспомнится...

Добро... Кто знает, что значит истинное добро? Отрезать от своего куска? Отдать последнее? Или размахнуться от щедрот и богатств своих?

Я хочу вспомнить тех безымянных, кого я встретила на своем скорбном пути, тех, кто должен был являть зло, а дал волю добру. От них не зависело менять судьбы людей, они не выпускали на волю заключенных — нет, они просто вливали капли тепла в море горя. И эта капля грела, светила, побеждала то жестокое, каменное, что навалилось на душу.

Люди! Люди! Не все они произошли от злой, длиннолапой обезьяны... Их было немного на моем пути. Но они были.

Очень страшно вспоминать. Но надо заставить себя. Начинаю. Вот тюрьма. Захлопнулись железные ворота.

- 259 -

Прошло двадцать лет. а этот звук стоит в ушах. Машина въехала во двор и подкатила к подъезду. Странное чувство -— спиной ощущаешь; от жизни отрезана, как ножом. Ты в какой-то абстракции.

Первая встреча с тюремной властью. Надзирательница, которой положено принять новичка, обыскать, осмотреть. Позже узнала, что обычно эта процедура особенно тяжка, оскорбительна, унизительна. У меня все было иначе. Молодая женщина в форме, привлекательная. Лица ее теперь не узнала бы, но запомнились красивые холеные наманикюренные пальцы рук. Взглянув в мое искаженное ужасом лицо, тихо сказала: "Ничего, ничего. Помните: от сумы да от тюрьмы никогда не зарекайся». Это был неожиданный чистый звук человеческого, даже домашнего голоса.

Пожилой человек, небольшой, рыжеватый. Кто он, каковы его функции? Не знаю. Но, вызвав меня (еще из бокса), сказал мне пройти подальше, сесть. Сам сел за барьером, что-то писал. Задавал мне какие-то, казалось, частные вопросы и записывал. Говорил с улыбкой, спокойно, смотрел очень внимательно. Спросил:

"А у вас никаких на теле нет повреждений? Шрамов, операций не было?» Я удивилась: «Нет, ничего». Тоже позже узнала: он описывал приметы «новичка». У иных и эта процедура проводилась иначе. Скажу наперед, что девять месяцев спустя, переправляя меня уже в другую тюрьму, где мне предстояло услышать приговор заочного суда и отправиться по этапу в лагеря — он же провожал нашу группу при отправке из ЛПЗ.

Увидев его внизу где-то при выходе из здания (кажется, он передавал наши документы сопровождавшему нас конвоиру), я кивнула ему как знакомому и даже сказала: «Вы же меня и принимали...» Он заулыбался в ответ: «Да, да» (точно он помнил! точно он мог помнить!!) «Счастливого вам пути!»—сказал, будто провожал в летнее путешествие, а не в таежный, номерной лагерь.

В тюрьме зубы не лечат. В крайности— их удаляют. А они болят там особенно. И ломаются, и крошатся, и острятся... Обтачивала их сама ручкой от алюминиевой, казенной ложки, убивала боль холодной водой из-под крана, луком... Не помогало. Попросила, удалить. Предупредили, что без наркоза. Согласилась. И вот повели длинными галереями, этажами. Врач — одна на все болезни — посадила в кресло. Она — сухая, как стенка,

- 260 -

жестокая, красивая старуха в великолепно ухоженной, накрахмаленной блузке с брошью. Сказала: «Только мне не мешать». Я из кресла оглянулась на конвоира, молодого парня. Он сразу как вошел, плюхнулся на диван. Взглянула, видимо, ища у него поддержки. Он успокоил, улыбнувшись: «Ничего, не бойся, это разом». Когда зуб вырвали, я спросила врача: «Ну, как не мешала вам?»—«Нет, очень хорошо сидели».

После долгого ночного допроса, около 6 часов утра, конвоир вел меня в камеру из большого здания во внутреннюю тюрьму. Из этажа на этаж, из галереи на галерею по прозрачной винтовой лестнице. На одном темном поворота конвоир (на сей раз почему-то в другой форме, в форме милиции) останавливает меня и спрашивает шепотом: «Объясни, что они от тебя хотят? В чем винят?» Но я не остановилась, заглянула ему в лицо, махнула рукой и пошла вперед. Тюремная тишина беззвучна. И только мои шаги бились по железным клавишам лестницы. Милиционер был уже немолодой человек.

Бесконечность дня в одиночной камере. Вперед, назад, вперед, назад... Скоро ли, скоро ли можно лечь и забыться? Убежать от мыслей. Дежурит надзирательница, самая суровая, резкая. Большая, полная женщина. Вдруг открывается окошко «кормушки», она облокачивается на «окно» и молча смотрит. Потом говорит:

«Не мечись, сядь». «Который час?»—спрашиваю, хотя знаю, что ни этот вопрос, ни ответ на него—не положен, запрещен. Она взглядывает на свои ручные часики: «Скоро одиннадцать. Скоро отбой. Ляжешь». И еше стоит, смотрит. И ждет. И я жду чего-то. Постояла и ушла. А будто был здесь друг, побеседовали, разошлись... Легче...

1 мая 1951 года. Тяжкий день. На прогулку не вывели. Три праздничных дня не водили. «Конвоиры гуляют». Зато вызвал мой «хозяин» (видимо, был дежурный). Кабинет залит солнцем. С улицы льется музыка. Рупоры доносят шум, голоса демонстрации. Все празднично. Мой «хозяин» в праздничном костюме и в новых яично-желтых ботинках. Не сидит, все ходит, все кружит вокруг моего стула...

Вернулась в свою одиночку, впервые с января месяца—заплакала. Немыслимая, убивающая тоска. И впервые попыталась постучать в соседнюю камеру. Не зная правил перестукивания, не зная «морзе». Как

- 261 -

это у меня получалось? Отсчитывала буквы. Отстукивала: «С первым маем». И вдруг ответ: «И вам тоже». И все. Но охрана услышала. В «кормушке» сразу два лица. Дежурный и старший. «Вы стучали?» «Да». «В карцер захотели?» «Простите, пожалуйста. Но ведь сегодня первое мая!» «Чтоб этого не было!» И захлопнулось окошко. И он не доложил начальству.

Через много месяцев, когда мой хозяин оформлял уже документы для отправки их в Москву на «ОСО», сидя в его кабинете, почувствовала, что по лицу потекли слезы. Невероятна была мысль о разлуке с дочерью, с родными, друзьями, о нелепости всего, что происходит, о невероятности, похожей на игру.

Он поднял голову от бумаг. «Ах, все-таки! А ведь вы грозились, что не заставлю вас никогда плакать» (Запомнил слова мои из первого допроса.) «Ну, чего вы! Скоро конец, уедете в лагерь». Утешил! «Там лучше. Помните, здесь же тюрьма, просто тюрьма. А там— жизнь!»

Через девять месяцев перевезли куда-то в новое место. Что это? Где я? Почему? Когда меня вывели в помещение из «черного ворона», там была куча баб, кричащих, матерившихся, страшных. Забилась в угол. Их поочередно оформляли и уводили. Я подошла к надзирательнице последняя. Как во сне повторила: «Где? Что это? Пересылка?» Она ответила: «Это женская тюрьма». Все записав, крикнула конвоиру: «Веди ее». И тут я стала отчаянно просить: «Только не к этим женщинам, не вместе с этими! Прошу!» Она подумала и крикнула опять: «Открой семнадцатую». «Почему? — удивилась та. «Ничего, открой, посади ее одну. До утра». И я оказалась одна в пустой камере, в которой не было даже нар. Расстелила на полу свое одеяло и сразу уснула. А те, кто попал в камеру вместе с этой партией проституток, измучились. У них отнимали вещи, издевались. Спасибо ей, надзирательнице.

Еще была темная ночь, когда меня разбудили, вывели из бокса в собственно тюрьму. Опять вела меня молодая, хорошенькая — конвоир. Коридором мы прошли к железным дверям-воротам. Женщина вынула связку огромных, классически дребезжащих ключей, начала отпирать замок и... выронила ключи. Она застыла, повернула ко мне взволнованное лицо: «Слушайте, вы, вас скоро выпустят... Это точно!»

Слава ей, доброй вестнице! Слава!

- 262 -

А пока — дверь открыли, и я вошла в необыкновенно высокое, башнеобразное помещение. Стены его опоясывали галереи из железных прутьев и витые железные лестницы. Высоко-высоко. А внизу две крохотные фигурки, женские фигурки и пустота.

Мысль работала отчаянно: «Это не я. Это кино. Я на съемке».

Но это была я, и не в кино, а в реальности.

И снова я оказалась одна в отдельной камере с четырьмя пустыми койками. Это снова та же охраняющая рука отправила меня в пустующую, а не в заполненную женщинами камеру. Скоро взошло солнце и осветило мое новое жилище. И за девять месяцев я впервые увидела небо: окно не закрывал железный «намордник», как это было в Большом доме. Что будет дальше со мною? Куда, куда меня повезут? Страшное волнение из-за полного непонимания происходящего вызвало озноб, лихорадку, отчаянную рвоту. Это была моя первая болезнь в тюрьме. И я была одна.

Приговор! Это слово не было произнесено. Не было суда. Не было присяжных. И прокурора не было, и защитника не было. Не услышалось этого пугающего:

«Суд идет».

Группу женщин, как всегда неожиданно, вызвали из камер и повели куда-то в самый нижний этаж тюрьмы. В маленьком коридорчике с веселым окном в сад велели ждать. Потом вызывали по одиночке на 5—10 минут каждую. Когда я вошла в крохотную комнатушку, там за столом сидел человек и из толстого портфеля вытаскивал какие-то бумаги. Вытащив очередную, сказал мне сесть против него и прочел что-то невнятное, из чего я поняла только, что мне назначено 10 лет лагерей (без конфискации имущества). Это все, что я за помнила, и только тут сообразила, что еще бывает и конфискация, и это коснулось бы моей семьи! Он дал мне расписаться, что я оповещена. Поднимаясь со стула, я вдруг спросила: «И вы всегда этим занимаетесь? Это ваша обязанность? Не завидую вам. Неприятная должность». Он пораженно смотрел на меня, даже рот открыл от удивления. Я повернулась и вышла.

И после этого дали внезапное свидание. Сквозь двойную ограду железной сетки. Пришла Катя. Молодая, хорошенькая, нарядная. Я попросила: «Отойди подальше, я на тебя всю посмотрю...» Мы с ней не плакали, мы смеялись, радовались, что видим друг друга.

- 263 -

Через двойную рябь решетки. Она сказала; «Проси свидания с Бакой», и я в камере написала просьбу о свидании с мужем.

Меня вызвал начальник тюрьмы. За письменным столом мужчина средних лет, крупный, бодрый, по-южному загоревший, довольный, явно только вернувшийся из отпуска.

"Разве вам неизвестно, что разрешается только одно свидание? Надо было отказаться от этого, если вам необходимо свидание с мужем». Я вздрогнула. Отказаться?! С дочерью?! «Ясно,— произнес он.— Садитесь и пишите заявление». Я села, опустилась, утонула в мягком глубоком кресле... Какое позабытое ощущение! И еще я у него спросила с отчаянием: «Неужели скоро уже увезут?» Он объяснил: «Конечно. Вам же лучше, надо скорее устраиваться на новом месте. До начала зимы».

Это были какие-то человеческие, деловые, умные слова. И свидание с мужем состоялось. Вот оно:

Ты пришел ко мне проститься

В белой шелковой косоворотке

С красной гвоздикою в петлице

Серенького пиджака.

Сквозь двойную рябь решетки,

Как в пруду дрожали наши лица,

И твоя ко мне напрасно

Протянулася рука.

Я вскричала, своего не слыша крика:

«Ты прости меня, друг вечный,

Что ложусь такой обузой

На твои согнувшиеся плечи».

Ты ответил: «Крепче узел,

Я любил, люблю и буду...

Столько лет не смел сказать я!

Эта красная гвоздика

Символ нашего объятья».

Так печальное прощанье

Всем врагам наперекор

Стало первое свиданье—

Наш любовный уговор.

Сибирь. Тайга. Номера на спинах, номера на подоле платья или на колене ватных штанов.

Работа на ПЧ (путевая часть). Семь километров туда, семь километров обратно. По шпалам. Или лежневкой, что еще тяжелее. Бригада молодых, сильных в большинстве, крестьянских, привычных женщин. Я — комнатная, беспомощная. Десятичасовой рабочий день. Конвой—три стрелка. Нас пятнадцать. Они—с ору-

- 264 -

жием, мы с воспоминаниями. Разведем бровку, рихтуем рельсы, меняем шпалы. Трудно. Молодые хихикают, балуются с парнями из охраны. Они вольные! Но они разные—есть звери, есть подлецы... А есть... Маленький смуглый нацмен. Из сибирских народностей. Подходит, берет из рук лопату и показывает как лучше, правильней работать. (А никто из своих не показал, и бригадир не помогла.) А он шепчет: "Учись, смотри, а то погибнешь тут».

Долгий путь по шпалам. И пока мы далеко в тайге, далеко от ушей начальства—девки поют свои заливные украинские песни. А я за ними не поспеваю, тороплюсь в своих, с чужой ноги, огромных, тяжелых сапогах, отстаю и тем задерживаю всех. И этот солдат сдерживает шаг первого ряда колонны. А женщины торопятся в барак, к горячей тарелке, уже закат, а пища была утром, в темноте. И все злобятся на меня. А наш конвоир на следующее утро ставит меня во главе колонны. И велит мне: «Всегда становись в первый ряд». Я в ужасе — не понимаю почему? Но он прав, прав... По моему первому ряду будут равняться все остальные. Навсегда в памяти этот маленький, узкоглазый, скуластый солдат. Человек.

— Мне жаль тебя,— шепнул стрелок.

Не то тунгус, не то якут,

И мне бревно тащить помог,

И лом в моей руке направил

(Что было против всяких правил!)

— Учись, не то погибнешь тут! —

Мы шли назад, мы шли в барак,

По шпалам отбивая шаг.

Восточный, лубочный закат

Цветастый разметал халат.

Он день тяжелый завершал,

Пророча ночи душный плен.

Да, те слова, что мне сказал

В глухой тайге стрелок-нацмен,

Не то якут, не то тунгус,

С тех пор, как талисман, клянусь

До склона жизни быстротечной

Хранить вечно!

Опоздала на секунду на развод. Ворота из зоны захлопнуты. Моя бригада ушла в лес, на сей раз на лесоповал. Карцер. Я не одна, нас трое. Одна из нас весьма ловкая, деловая бригадирша из чужой бригады, какая-то незнакомая мне совсем девочка-украинка и я.

- 265 -

И вот мы в карцере. Земляной погреб, грязь, сырость, вонь от параши. Мало хлеба. Нет ложек для похлебки. На трое суток.

Ночью вызвал меня оперуполномоченный. Долгий разговор по душам. Расспрашивал о писательской жизни в больших городах, об отдельных писателях. Рассказал, что когда-то учился на литературном факультете, мечтал стать профессионалом. Но... попал в комсомольский набор и оказался сотрудником органов в Сибири. И вот, мол, сейчас он опер в спецлагере... Так в разговоре он облегчил мне одну карцерную ночь. Но... обратно в карцер. Душно, тяжко. И вдруг на следующую ночь будит меня старший надзиратель Винник:

«Наппельбаум, хотите на этап?»—«Хочу»—«Тогда скорей, все уже собраны». Казалось мне—хуже, чем здесь, на» той колонне, быть не может, лишь бы удрать отсюда. Не знала я, как невыносимо труден будет путь этого этапа! Через что еще пройду...

Но в тот момент вызволение из карцера было благом, сотворенным Винником.

Пришло время вспомнить добро, пришедшее ко мне не от «вольного», а от такого же, как и я, зека. Но это была чужая душа, из иного мира.

Из второго страшного этапа я попала в больничный лагпункт. Лежала в больнице. Главврач больницы — хирург, хотя такая же заключенная, но полная хозяйка всей колонны. Спасала людей.

Я пробыла в больнице месяц. Здесь встретилась с актрисой Малого Академического театра в Москве. Она говорила мне: «Какой ужас, мы ищем спасенья на тюремной больничной койке...»

На соседней со мной койке лежала не «политичка», а «бытовичка». Попросту говоря, воровка. Молодая, но невероятно безобразная. Косая, все лицо в глубоких оспинках, рытвинах. Держалась смирно, тихо. Здесь ей все нравилось. Увидела у меня коробку пудры «Красная Москва». Затряслась: подари! Я сразу же отдала ей. Потом я получила из дому посылку с одеждой. Уже без ее просьбы отдала ей чулки. Она обожала меня. И все же не удержалась. Стащила мой кошелечек. Я не прятала, держала открыто, на койке. Стала искать, всех опрашивала. На Райку не подумала: наивна очень была. Но оказывается, все вокруг подозревали ее, и до главного дошло. И вдруг Райка сама положила кошелек мне на одеяло. «У тебя нехорошо взять. Да если до

- 266 -

начальства дойдет, все равно на меня подумают» на кого еще? С меня спросят...»

Через месяц меня выписали для отправки на этап. Перевели в общий барак. Там вавилонское столпотворение. Переполнено. Лежат и посреди барака и под нарами. Все ждут этапа. Царствуют уголовники. Они хозяева барака. Меня встретили в штыки. Еще бы, интеллигентная, еврейка, немолодая, с мешком собственных вещей. Улюлюкали, угрожали. Запуганная, старшая барака, сказала: «Сама найди себе койку и ложись среди барака, я ничем помочь не могу. У меня нет тебе места».

Кинула я вещи, и вдруг вспомнила, что видела, возле больницы в снегу валяется какая-то старорежимная железная койка. Надо унести ее, не спрашивая. Но не могу одна волочить ее, тяжелую. Пошла, вызвала Райку. «Несем, пока никто не смотрит». До полпути-она дотянула. Дальше, говорит, нельзя. Там наши увидят. У нас не полагается помогать. Скажут—шестерю тебе. Ты тащи, а я пойду вперед, поговорю там. Когда я дотянула до барака, она встретилась мне и сказала:

«Иди спокойно, никто тебя не тронет. Со мной будут дело иметь. И верно, я спокойно прожила до этапа среди этих женщин. Ни единого слова. Ни одной придирки. Они не замечали меня, а я их.

Меня вернули туда же, на ту же колонну, откуда я убежала. Но я приехала, получив в больнице инвалидность. Меня уже не могли теперь посылать на работу за зону. Я стала работать в зоне, в бригаде водовозов. Это было желанным счастьем. У нас были две смены: с раннего утра до обеда и с обеда до отбоя. Один день мы качали, другой возили огромные бочки по территории, развозили по пунктам: кухня, прачечная, баня, стационар... Пусть тяжка повозка с огромной деревянной бочкой, пусть выплеснутая вода залипает бушлаты, рукавицы, кеды и ты вся топорщишься от застывших струй, срываешь льдины с рукавов, с подола, с рукавиц—все же ты здесь, ты дома, ты в зоне, ты возле своего барака...

И тогда произошла встреча с провинциальной актрисой Л. (из Магнитогорска). Эта хрупкая, болезненная женщина заразила всех страстью к театру. Мы жили интересами нашего самодеятельного театра. Она ставила спектакли, по своей страстной выразительности не уступавшие городским, благополучным театрам. Между

- 267 -

нами возникла огромная творческая дружба, что связала наши жизни. Я стала помощником режиссера. Трудно поверить—голыми руками мы ставили красочно оформленные спектакли с музыкальным вставными номерами» дивертисментами. Мы ставили, например, «Бедность не порок» Островского, «Платон Кречет» и «Наймичка». Ставили Чехова. Стоя во время спектакля за кулисами, сквозь щель в занавеске я следила за реакцией зала. (Зал—это столовая с деревянными скамьями, где обедают заключенные.) То, как волновались, дрожали, сидели с пылающими щеками заключенные женщины,— не удивляло. Но как перевоплощалось лагерное начальство, охрана, конвоиры, надзиратели! Помню, одна маленькая стерва надзирательница, злая, как волчонок, смотря сцену прощания невесты с подружками в пьесе «Бедность не порок», рыдала, склоняясь к плечу своего мужа, тоже надзирателя. И мужики вытаскивали платки и ерзали на скамейках. Этот спектакль действительно был великолепен. Напомню: декорации, костюмы, украшения, оформление—все бедными руками самих женщин. Только женщин. И любовников, и стариков играли все те же женщины. Мужчин — ни одного.

После тяжкого дня подневольного труда до полуночи репетиции. Наш режиссер не делала скидок, не уступала. Иногда я пасовала и шептала ей: «Людмила, пойми,—это не Художественный театр, это тайга, пощади девочек». Нет, она не сдавалась. Изнемогающие, недосыпающие, но веселые найденным счастьем, все расходились по баракам, и надзиратель, впустив их, огромным замком запирал крепостных актрис до близкого утра.

В глухой тайге, где грязи по колено,

Среди кулис истертых и измятых,

Где с керосиновою лампой сцена,

Вы "Без вины—играли—виноватых».

Вскоре я стала редактором стенгазеты, культоргом! своего барака. Жизнь шла, действительно жизнь, как! это мне предрекал когда-то мой следователь в желтых ботинках.

Неожиданно наш быт стал меняться. Мы не знали, не понимали, почему. Однажды мы обнаружили, что замок на двери ночью не был заперт. Потом пришло указание спилить решетки на окнах. И даже сказали:

«Если хотите, можете снять номера со своих телогреек».

- 268 -

Но мы не спешили, кто его знает, как это понять! «Они нам не мешают»,— отвечали.

Но главное: у нас сменили начальника лагпункта, капитана Бочарова. Он выгонял женщин на работу в лес даже по ночам. Днем шла косьба в тайге. Косить в тайге—это адская работа! Сушка сена, скирдовка. А ночью женщины волокли на себе целые копны сена к железнодорожным путям. Подавался товарный порожняк, и мы вилами загружали вагоны до краев. Небольшой, приземистый, широкоплечий, он стоял на пригорке, следил, покрикивал, командовал, не позволял помогать друг другу, хихикал, издевался, подмигивал;

«Давай! Давай! Живей! Живей! Вас ждет ужин с горячими пирожками!? И некоторые, по наивности, думали: за лишнюю работу покормят...

«Далеко от Москвы»—кому-то сказала я будто бы о книге Ажаева. Взглянув на его напыщенную фигуру на холме, я шепнула соседке: «Смотрите, совсем Наполеон на поле боя». А она быстро ответила: «Боюсь, и конец его ждет тот же». И угадала. Еще не наступила пора пересмотра положения в стране, как Бочаров был снят и отдан под суд. Оказалось, наши сверхурочные ночи шли в личную пользу начальника. Сено было им запродано, потому и грузилось ночами. Так исчез из лагеря наш Наполеон с бабьего голодного поля.

Шло время, новости просачивались.

Как бы камни ни городить—

Живая вода струится...

Где-то там — недели пути! —

Новую жизнь начала столица.

И сюда, к нам, на самое дно,

Просочилась весть о счастье —

То ли птица «отморозила» крылом,

То ли ветер принес в ненастье.

Кучка женщин; собрались кружком

И шептались, улыбки скрывая,—

Нет, не женщины,—сгорбленный ком,

Точно серая гуща живая.

Мимо шел, величавый, большой,

Начальник режима Миронов.

Обратились к нему с мольбой:

Обнадежить правдивым словом.

Он ответил: «Смотрите кругом!»—

И широко повел рукою.

За оградой зеленым кольцом

Возвышалась земля тайгою.

Он ответил: «Скорее тайга

С места двинет сама в поход,

- 269 -

Чем единой из вас нога

а свободу отсюда шагнет».

Так ответил. Оставил стоять

Старых бабок и дев волооких

(Всем отмерено по двадцать пять,

От щедрот, рукою жестокой.)

И пошел через плац поперек,

Не взглянув на застывших, мимо...

(Только грязь летит от сапог) —

Миронов, начальник режима.

Вскоре к нам пришел новый начальник лагпункта — тихий, спокойный капитан Корниенко. Вместе с ним его жена, Петрова. Она стала руководить всей культурно-воспитательной работой и была цензором нашей переписки с родными. Они оба горячо интересовались всеми нашими театральными делами, соревнованиями, литературными вечерами. И когда осенью 54-го пришел мне вызов в Тайшет, что означало—Отъезд, Свобода! — мне это показалось каким-то излишеством счастья, выбросом из текущей жизни. Здесь предстоял выездной спектакль, поездка в другой лагерь, новые встречи, может быть, с теми товарищами, которых потеряла из виду. Прибежала я в КВЧ, сижу расстроенная. Входит Миронов (человек-комод). Все встали, потом сели. А начальница говорит ему: «Тов. Миронов, Наппельбаум вызывают на свободу, а она не хочет ехать». Остановился, пораженный фактом освобождения. Помолчал, небрежно бросил: «Ну, пусть не едет!» Вечером я обошла все бараки, поклонилась каждой из остающихся женщин.

Ночь отъезда мы просидели группой в умывалке. Что-то ели, что-то пили. Несли мне на память подарки. Пришла и начальница. А затем и Корниенко. «Пришел проститься с вами». Но руки не подал. (Я понимала, что дело не во мне, а в прелестной украинке, премьерке нашего театра, по которой начальник на глазах у всех вздыхал.) Я вышла на крыльцо проводить его. Было чистое, теплое небо. И бледный серп сибирской луны. В четыре ночи за «брамой» засвистит паровозик с пути и навсегда увезет меня в обратную жизнь.

Я переписывалась с моей подругой, остававшейся там еще более года. В одном из писем оказалась приписка, сделанная рукой начальницы-цензора. Шла речь о ссоре, сваре, которая возникла после моего отъезда среди элиты нашего лагпункта. Трагично и бурно реа-

- 270 -

гировала моя подруга на очередные обиды. Потому и письмо.

«Добрый день, Ида Моисеевна! Решила сделать приписку (нелегальную). Пусть вас не огорчает письмо Людмилы. Вы знаете ее характер. Одно—все жалеют, что вас нет среди нас. Вы бы все привели в порядок. Коллектив очень часто вспоминает вас и желает вам всего доброго в вашей жизни. Днями напишу вам подробное письмо. Привет от Корниенко. Петрова».