Дело о клевете
Дело о клевете
Найдис Д. И. Дело о клевете : (Воспоминания "шестидесятника") // Дороги за колючую проволоку : Сб. воспоминаний, очерков о людях ГУЛАГа и о правозащитном движении в Одессе / сост.: В. М. Гридин [и др.]. - Одесса : Astroprint, 1996. - С. 203-221.
Давид НАЙДИС
ДЕЛО О КЛЕВЕТЕ
(Воспоминания «шестидесятника»)
Из приговора закрытого заседания Одесского областного суда от 18 марта 1968 года по делу Найдиса Давида Иосифовича, 1940 года рождения, еврея, гражданина СССР, имеющего незаконченное высшее образование, исключенного из членов КПСС в связи с привлечением к уголовной ответственности по данному делу, работавшего до ареста ответственным секретарем редакции газеты «Надднiстрянсъка правда», женатого, ранее не судимого:
«... В ночь на 31 августа 1967 года Найдис, используя свое служебное положение, в типографии газеты типографским способом отпечатал около 45 листовок, содержащих в себе клевету на советскую действительность в национальном вопросе и порочащих советский государственный и общественный строй.
Эти листовки Найдис распространил среди населения, разбросав их в почтовые ящики жителей Одессы...»
Следователь, благообразный, интеллигентный и педантичный, задает мне очередной вопрос:
— Вы говорите о нескольких известных вам фактах притеснения евреев, вызванных национальной неприязнью. О фактах, которые, впрочем, еще нуждаются в проверке. Можно ли на основании отдельных случайных эпизодов говорить о политике антисемитизма в нашей стране? Разве это не клевета?
— Да, клевета — отвечаю я, — если основываться только на этих фактах. Но десяткам других людей известны сотни других фактов, из которых можно составить общую картину.
— Вы можете назвать этих людей?
— Нет, не могу, так как у них будет масса неприятностей.
— Значит, вы не хотите помочь следствию?
— Вы считаете, что не хочу, а я считаю, что не могу.
— Вы признаете, что своими действиями объективно льете воду на мельницу врагов социализма?
— Да, признаю. Но, прежде всего, льют воду те, кто допускает антисемитизм.
— Ваша карьера складывалась весьма успешно. Разве это не противоречит вашим утверждениям об антисемитизме?
— Противоречит, но исключения только подтверждают правило...
Следователь пододвигает ко мне протокол допроса: «Подпишите». Я внимательно читаю. Вместо моих пространных ответов стоят односложные фразы: «Да, клевета», «Нет, не могу», «Не хочу!», «Да, признаю», «Противоречит».
Естественно, такой протокол я подписывать отказываюсь. После долгих препирательств протокол переписывается, дополняется моими мотировками. Это происходило на каждом допросе. В конечном итоге я добился того, что письменно отвечал на письменно же поставленные вопросы.
* * *
Следователь был прав: моя жизнь складывалась довольно удачно. С шести лет я читал буквально запоем. Жили мы в Книжном переулке, по соседству с городской библиотекой имени Франко. В этой библиотеке прошли мое детство и юность. В 10 лет сам попробовал сочинять, в 14 лет мой первый рассказ появился в областной газете. Русскую литературу нам преподавал знаменитый Борис Ефимович Друкер, воспитавший Жванецко-го, Домрина, Григорьянца и других литераторов. Мои первые литературные опыты правил его брат, известный еврейский писатель — Ирма Друкер.
Сразу же по окончании школы — в 1957 году мы с моим другом Александром Клопом (ныне — редактор одесской газеты «Гласность») уехали работать в районную газету в г. Арциз. Работая в газете, я изучил все типографские специальности: печатника, наборщика вручную, линотиписта, метранпажа. Вел активную работу в комсомоле, был членом штаба «Легкой кавалерии» — организации, которая боролась с тунеядцами, стилягами, другими нарушителями коммунистической морали.
В 1959 году был призван в армию. Здесь также был активистом, секретарем комитета комсомола полка. Много писал, печатался в окружных и республиканских газетах Закавказья. Политотдел ЗакВО издал книжку моих рассказов. Я участвовал также во Всесоюзном совещании армейских писателей в Баку (январь 1962 г.). Единственный солдат — участник совещания при-
влек к себе внимание известных писателей и был рекомендован для поступления в Литературный институт. Но я решил поступать во ВГИК и успешно сдал экзамены. В последний момент оказалось, что мне все же недостает одного балла, так как вне конкурса зачислили представителей одной из среднеазиатских республик.
На следующий год я без особых проблем поступил на заочное отделение факультета журналистики Киевского университета, приведя в замешательство своих родичей и знакомых, утверждавших, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко...
После службы в армии работал печатником и наборщиком в типографии, рабочим-строгальщиком на Одесском заводе прессов.
Спустя два года — что называется, прямо от станка — был приглашен на должность ответственного секретаря в Овидиопольскую районную газету.
Столь пространное описание я привожу здесь в основном для того, чтобы показать, что мое преступление не являлось следствием личных обид, ущемленности, болезненных столкновений с антисемитизмом.
В двадцать лет я стал членом КПСС, причем вовсе не из конъюнктурных соображений. Лозунги, провозглашенные партией: «Дружба народов», «Социальная справедливость», «Каждому по труду, от каждого по способностям», «Человек — человеку-друг, товарищ и брат», «Нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме», — вызвали живой отклик в моем сердце и искреннее стремление быть в первых рядах строителей коммунизма.
Но беда нашего общества состояла в том, что лозунги были только ширмой для правящей верхушки. Прикрываясь словами о благе народа, власть творила беззаконие и пеклась только о своем благе. С возрастом я все чаще задумывался над этим. Но успокаивал себя мыслью, что приспособленцев, демагогов, властолюбцев достаточно много и в верхах других религиозных конфессий. Изучение философских трактатов, в том числе и трудов Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина, утвердило мое суждение о том, что коммунистическое учение стоит в ряду других основных мировых религий, обладая достоинствами, недостатками, преимуществами и издержками, присущими любой религии.
Особенно много противоречий возникло в сфере межнациональных отношений. Лозунг равенства всех народов ветшал и блек при ближайшем рассмотрении.
В Киевском университете я сблизился с радикально настроенными молодыми людьми и искренне разделял их негодование массированной русификацией Украины. Мне было непонятно, почему в университете — колыбели украинской культуры преподавание ведется на русском языке. Большинство газет издавалось на русском языке, украинские актеры в фильмах киностудии им. Довженко разговаривали по-русски, а на улицах Киева слышна была только русская речь.
Людмила Шереметьева, любимица нашего курса, блестящая полемистка и широко эрудированный литературный критик, член ЦК комсомола Украины, познакомила меня со своим другом и сослуживцем по газете «Друг читача» — Вячеславом Черновилом, с другими яркими личностями, именуемыми властями «диссидентами», а впоследствии назвавшими себя «шестидесятниками». Это были юноши и девушки с глазами, в которых искрилась непримиримость.
* * *
В октябре 1964 года устранили Хрущева, и оттепель — довольно относительная свобода суждений, дискуссий и выступлений — пошла на убыль. Тиски догм вновь начали сжиматься, ломая молодую поросль. И если оперетточный культ «дорогого Никиты Сергеевича» воспринимался с легкой иронией, то приход нового вождя уже в первые месяцы его правления ознаменовался явлениями весьма тревожными.
Я написал обширную курсовую работу «О роли личности в истории», где предрекал возникновение нового культа, подобного сталинскому, — возможно, с такими же тяжелыми последствиями. Копию курсовой в виде статьи, подписанной псевдонимом, отправил в журнал.
Несколько поостыв, я понял, что совершил опрометчивый поступок. Поделился своими опасениями с матерью, которая всегда была моим близким другом и советчиком: «Меня, скорее всего, исключат из университета». Деятельная мама тут же кинулась в Киев и после слезных просьб изъяла крамольную курсовую у секретаря факультета. К сожалению, курсовая уже была
прочитана деканом, который решил со мной «разобраться», но не успел, так как уехал в заграничную командировку. Вернувшись, он метал громы и молнии, строго наказал секретаря. Но доказать мою вину уже было невозможно. На сей раз беда миновала.
Из книги «История инакомыслия в СССР» Людмилы Алексеевой:
«До 1974 года в «Хронике текущих событий» (подпольное издание — Д.Н.) было всего несколько кратких сообщений из Одессы, все — относительно самиздата; в 1967 году был арестован студент-заочник Давид Найдис — автор необнаруженной при обыске работы о вероятности возрождения сталинизма в СССР, но осудили его за листовки по еврейскому вопросу»...
Режим ужесточался. Участились процессы над диссидентами, жестоко наказывалось инакомыслие.
В Одессе подвергался преследованиям и травле в печати выдающийся художник-абстракционист, любимец передовой молодежи Олег Соколов. Мне посчастливилось посещать «среды» в его квартире на Ольгиевском спуске, на которые сходились многие молодые поэты, художники, музыканты. Дважды приходил туда Владимир Высоцкий и странным голосом пел странные песни, за каждую из которых можно было смело «привлекать». По странному же совпадению фильм, в котором он снимался на Одесской киностудии, назывался «Опасные гастроли».
Живо помню позорное заседание литературного объединения при одесском отделении Союза писателей Украины, на котором обсуждался вопрос об исключении самого талантливого из нас — поэта Сергея Александрова. Тридцать литераторов (некоторые впоследствии стали известными одесскими писателями и журналистами) проголосовали за исключение. Горжусь тем, что я был единственным воздержавшимся. Ни один не проголосовал «против». Таковой была тогдашняя демократия.
Литературная студия, которую я вел при городской библиотеке им. Франко, прекратила свое существование. Директрису библиотеки испугали настроения студийцев и крамольные строки их произведений.
В тот период я написал две поэмы и несколько стихотворений, в которых отражались мои сомнения, смятенное, подавленное состояние, размышления и опасения.
Из приговора суда:
«... судебная коллегия установила, что подсудимый Найдис в 1966-1967 годах написал несколько стихотворений, содержащих клевету на советскую действительность, которые он сам распространял среди своих знакомых.
Так, например, в мае 1966 года, находясь в г. Киеве на экзаменационной сессии, Найдис написал поэму «Елена» и читал ее студентам-однокурсникам... В августе 1966 года Найдис написал стихотворение под названием «Другу», а в августе 1967 года — стихотворение, начинающееся словами «У каждого человека своя звезда». Оба эти стихотворения содержат в себе клеветнические измышления, порочащие советскую действительность.»...
Приехав в Киев на одну из сессий в 1966 году и побывав в молодежных кружках, я окунулся в атмосферу общей депрессии, отчаяния и безысходности, вызванными беспощадным преследованием диссидентов.
В первый же день Людмила Шереметьева привезла меня к Вячеславу Черновилу, который жил на дальней окраине Киева, в тогда еще не застроенной Оболони, в небольшой комнатке длинного барака-общаги. Вячеслав только что вернулся с процесса над львовскими студентами, обвиненными в национализме. Он был вызван во Львов в качестве свидетеля.
Вячеслав был устал, угнетен и желчен. Как наэлектризованные, слушали мы его подробный рассказ о процессе, об издевательствах, унижениях.
— Адвокат спросил меня: «Свидетель, что вы можете сказать в их защиту?» «Никакой защитой здесь и не пахнет, — зло ответил я. - Здесь пахнет только обвинением», Тогда вскочил прокурор и заявил, что подобный свидетель очень легко может превратиться в обвиняемого.
Так оно и вышло. Вячеслав Черновил потом долгие годы провел в лагерях и ссылке.
Под сильным впечатлением от этой встречи я в течение двух дней написал поэму «Елена». И распечатал ее на машинке, подписавшись псевдонимом. Несколько экземпляров раздал сокурсникам.
Уже после своего ареста я узнал, что автора поэмы, изъятой
в университете, усиленно разыскивало Киевское КГБ, не подозревая, что автор — одессит.
Конечно, стихи мои не выражали открытого протеста, ибо малейший протест моментально подавлялся. Я писал в принятой тогда у большинства свободомыслящих литераторов манере намеков, полунамеков, иносказаний, ассоциаций, рискованных сравнений:
Зияли трещины на стареньком фасаде.
Его ж, вместо того, чтобы снести,
Подпорками поддерживая сзади,
Прикрыли транспарантом впереди.
Конечно, о публикации таких стихов не могло быть и речи, так как все догадывались, что это за «фасад»...
Как я относился к явлению, которое тогда называлось украинским национализмом? Это было совершенно не то «вечно живое учение», под флагами которого выступает сейчас УНА-УНСО. Тогда это не было борьбой против России, русских и русского языка. Они боролись за Украину, за украинскую культуру, за равноправие украинского языка.
Мое угнетенное состояние сменилось резким душевным подъемом, когда я в силу случайных обстоятельств, разом перемахнув через несколько ступеней журналистской иерархической пирамиды, вдруг оказался, как уже говорилось, одним из руководителей районной газеты. Изначально не приемлющий тупо-идеологической направленности областной и районной партийной прессы, я попытался, как мог, оживить лицо газеты. Писал фельетоны, критические статьи, рисовал карикатуры. Ввел ежемесячную литературную страницу. Привлек к работе в редакции молодежь.
Все складывалось прекрасно. Я стал номенклатурной единицей райкома партии, меня заметило и отметило районное начальство. Прошел год. Редактор газеты Одесского военного округа «Защитник Родины» готов был принять меня в штат редакции специальным корреспондентом. Это сулило присвоение первого офицерского звания и для начала — майорский оклад. Я стал заполнять многочисленные анкеты. Маршальский жезл выпирал из моего солдатского ранца.
Но тут внезапно разразилась шестидневная арабско-израильская война, и маленький русский солдат-еврей стал ее неизвестной жертвой.
* * *
Опасное развитие конфликта на Ближнем Востоке весной 1967 года происходило во многом благодаря провокационной подстрекательской внешней политике советского руководства. Советский Союз потребовал вывода войск ООН из буферной зоны, направил в Египет тысячи специалистов, «добровольцев», множество самолетов, танков, другой боевой техники.
СССР приветствовал ввод войск семи арабских стран на территорию Египта и Сирии — вплотную к границам Израиля. Статьи «Правды», «Известий» в апреле-мае 1967 года были полны злорадства, угроз. Они предрекали гибель израильтян и сокрушительную победу арабов.
Последовало неожиданное развитие событий. Молниеносная война, почему-то не соответствующая советскому сценарию. Поражение арабских сил было воспринято кремлевским руководством как личное поражение.
В прессе, по радио, телевидению началась истерическая пропагандистская кампания. Прошла широкая волна «стихийных» митингов, осуждающих «агрессора».
Антисемитизм, который незримо, но постоянно тлел под ворохом фраз о равенстве и дружбе народов, вдруг получил мощную идеологическую подпитку и разгорелся ярким зловещим пламенем. Пошли усиленные разговоры о «пятой колонне», ужесточилась дискриминация евреев при приеме на работу, при поступлении в вузы.
Если раньше я считал, что антисемитизм проявляется только на бытовом уровне, и всегда спорил с теми, кто приводил примеры государственного антисемитизма, то теперь я все более и более убеждался в обратном. В душе зрел протест, как нарыв. Его прорвало 31 августа.
* * *
Меня арестовали через два месяца, хотя сам себя я «нашел» бы через два дня. Решившись на такой отчаянный поступок, я прекрасно осознавал, что меня обязательно найдут. По роду своей
работы мне было известно, что КГБ тщательно собирает и коллекционирует образцы печатной продукции. Шрифты любой типографии, любой пишущей машинки, думаю, что и любого современного принтера, имеют свои едва заметные дефекты и отличаются друг от друга, как отпечатки пальцев. Так что не составляет особого труда установить адрес, по которому производился набор текста, а затем вычислить и автора. Но в ту пору я был очень наивен и не предполагал, что мой поступок будет иметь столь тяжелые для меня последствия. Увольнение с работы, исключение из рядов партии — это я еще допускал, но... арест и тюрьма? Нет, к этому я не был готов!
Думаю, что КГБ вычислил меня сразу, но, поскольку листовки были изданы от имени пресловутого «комитета», решил не спешить и выяснить, с кем я связан, кто мои сообщники.
Ошеломляющим был арест. Ошеломляющим было и то преувеличенное значение, которое придавали моей скромной особе в здании КГБ.
С шести до девяти часов утра мною занимались оперативники. Был предъявлен экземпляр листовки с отмеченными дефектами шрифта — и я тут же признался: запираться было бессмысленно. Из моих карманов были извлечены документы и записные книжки с множеством фамилий, адресов, телефонов — как и у всякого журналиста, у меня был обширный круг знакомств. Впоследствии многих из этих людей «приглашали» для проникновенных бесед в здание КГБ, о чем они до сих пор вспоминают с содроганием.
Так от маленького камешка, брошенного в воду, пошли большие круги.
В девять часов утра меня ввели в кабинет начальника областного управления.
— Через четыре дня мы празднуем юбилей советской власти, — сказал генерал Куварзин. — Найдис, я хочу вас предостеречь. Если ваши друзья позволят себе какие-то антисоветские провокации во время демонстрации, сгноим вас заживо. Мой вам совет: только немедленное чистосердечное раскаяние и признание, передача нам всех своих связей с преступными элементами, предотвращение возможных провокаций могут облегчить вашу участь. Мы устроим вам открытый процесс, поставим перед рабочей аудиторией. Покайтесь!
Я опять повторил то, в чем безуспешно убеждал оперативников: листовки сочинил, набрал, отпечатал и распространил сам, без чьей бы то ни было помощи, никакого комитета не существует, никто об этой акции не знает. К моему счастью, так оно было и на самом деле, иначе бы речь шла о групповом преступлении, что грозило более тяжелыми последствиями.
— Ни один здравомыслящий человек в это не поверит, — заявил генерал. — Я вижу, моим предостережениям вы не вняли. Мы вынуждены изолировать вас от общества.
Меня препроводили в кабинет следователя. Да, они явно принимали меня за кого-то другого — это был следователь по особо важным государственным преступлениям подполковник Л.
Первый допрос длился с 10 утра до часу ночи без перерыва на обед. Три следователя сменяли друг друга, забрасывая нового арестанта градом вопросов, подстегивая с ответами, не давая времени на раздумья. Наконец, полностью изможденный, я был отправлен в подвал — в следственный изолятор, где у меня отобрали галстук, ремень и шнурки, обыскали, раздев догола, сняли отпечатки пальцев. В камере, сырой и душной, 2х3 метра с узеньким окошком под потолком, к тому же прикрытым металлическим фартуком, я провел долгих пять месяцев, — когда вдвоем, а когда и в одиночном заключении, пока шло следствие по делу, которое не стоило выеденного яйца. На один час в день выводили на прогулку во «дворик» — такую же камеру, только без потолка, но с надзирателем над головой.
Неоднократно я выражал протест, вплоть до объявления голодовки, против затягивания следствия: дело представлялось мне предельно простым и ясным. Обо всем я рассказал на первом же допросе. И действительно, никаких новых деталей следствию обнаружить не удалось.
Большое потрясение я пережил, когда мне было разъяснено, что привлекаюсь — пока что в качестве подозреваемого — по статье 62, часть 1 — «Клевета на советский общественный строй с целью подрыва и свержения советской власти». Ни больше, ни меньше. Срок — до семи лет заключения и пять лет ссылки.
Возмущению моему не было предела: «Какая клевета?! — кричал я в лицо следователю. — Какие «цели»? Какой «подрыв»? Какое «свержение»?! Почитайте мои статьи и рассказы! Я был активным комсомольцем, я член партии с двадцати лет! Да
это же просто чудовищно — обвинять меня в таком преступлении!»
Следователь только улыбался моей наивности.
КГБ, очевидно, не считало дело таким простым. А скорее всего, там решили выдоить все, что можно, из этого редкого политического казуса, показать работу во всем блеске, оправдать затраты партии на все более раздуваемые штаты своего охранного отделения. Широко разрабатывалась версия крупного антисоветского заговора, наличия сильной подпольной организации. Были допрошены десятки, возможно, даже сотни людей.
В дальнейшем, когда я уже вышел на волю, то столкнулся с открытой неприязнью, не узнаванием, отторжением и явным бойкотом со стороны большинства своих друзей, приятелей и знакомых.
Причин такого отношения я вижу несколько.
Во-первых, само общение, даже краткий разговор с бывшим политзэком чрезвычайно вредны «для здоровья». Не исключено, что кто-нибудь увидит и «стукнет» в органы. Ведь широко известно, что такие люди все время находятся под негласной слежкой.
Во-вторых, многие знакомые пострадали совершенно безвинно. Даже сам факт вызова на допрос в КГБ в качестве свидетеля воспринимался как большое несчастье. У Некоторых автоматически возникли осложнения в семье и на службе. Это ж надо — пострадать из-за какого-то Найдиса, которого-то и видел случайно раз в жизни и имел неосторожность дать ему свой номер телефона!
В-третьих, план допроса свидетеля был построен на провокационной основе. Говорилось примерно так: «Вот Найдис показал, что именно вы подстрекали его, приобщили к антисоветской деятельности, внушали ему опасные мысли, рассказывали о фактах антисемитизма, одобряли его клеветнические стихи». И ни один из свидетелей не осмелился попросить дать почитать ему мои показания. Но многие возмущенно восклицали: «Что? Я подстрекал? Да он сам меня подстрекал!» И так далее, что и требовалось доказать. Благополучно выбравшись из здания КГБ и отдышавшись. Такой свидетель тотчас из жалкой жертвы превращался чуть ли не в героя и рассказывал в близком кругу, какой подонок этот Найдис. «Только на него немного нажали
— как он тут же обделался. Наговорил, что было и чего не было, всех продал и оболгал для спасения своей шкуры...»
На самом деле я держался довольно прилично, твердо отрицая свою вину и чью-либо причастность к этому делу. Это нашло отражение в приговоре. Кроме того, выдавать и продавать мне было некого, даже если бы я очень этого хотел. Преступление было совершено наивным одиночкой!
Из приговора суда:
«При определении наказания Найдису судебная коллегия учитывает общественную опасность содеянных им преступлений, а также тот факт, что Найдис длительное время в период следствия утверждал, что он действовал правильно, так как то, о чем он писал, якобы имеет местом действительности...»
Существовала еще одна малоприятная причина, по которой я натолкнулся на стену неприязни и отторжения. На многочисленных собраниях клеймились позором всяческие антисоветчики. Частенько упоминалась и моя фамилия как опасного политического и уголовного преступника, который получил по заслугам. И общество, освобожденное от такого подрывного элемента, может еще долгие годы дышать свободно. Назывались сроки — семь, десять, пятнадцать лет. Даже через два года после моего освобождения один приятель, смеясь, рассказывал, что вчера лектор из обкома утверждал, что Найдис еще на долгие годы упрятан за решетку...
Я же, к счастью, был изолирован всего на год и два месяца. Это большой срок, когда находишься в неволе. На свободе же это — мгновенье. «Что за дела? — недоумевали люди. — Каким это образом Найдис, которому сидеть еще десять лет, разгуливает на свободе? Конечно же, договорился с органами и стал «зуктером»-стукачом!» И обходили меня стороной. И других предупреждали.
Так КГБ морально уничтожал человека, делая его парией общества на всю оставшуюся жизнь.
Имею честь заявить, что я не только не сотрудничал, но даже не получал предложение о сотрудничестве. Очевидно, КГБ счел меня «профнепригодным» для такой работы. И в этом ничего
странного нет. Ведь общеизвестно, что есть люди, берущие взятку, есть также те, которым можно рискнуть предложить взятку. Но есть и такие, которым и предлагать не стоит: сразу видно, что они не от мира сего...
* * *
Во время допросов я всячески упирался, доказывая свою правоту. Кроме того, для меня был совершенно неприемлем тезис о целях свержения советской власти. Я не подписывал протоколов допросов, так как в них искажались мои ответы. Наконец, я добился того, что писал протоколы самолично, пространно и как можно более доходчиво излагал свою позицию. Странно, недоумевал я: как будто умные люди, а отрицают совершенно очевидные вещи.
Моя наивность и простосердечие приводили в недоумение следователя, а прокурора, который частенько присутствовал на допросах, — в неописуемую ярость.
— Найдис! — кричал прокурор с пеной у рта. — Перестаньте с нами бороться! Разоружитесь! Покайтесь! Сознайтесь в своей вине!
— Сознаюсь в том, что отпечатал листовки. Возможно, я что-то и преувеличил. Но где в них идет речь о свержении советской власти? Покажите мне эту фразу или хотя бы намек, и я тут с вами соглашусь...
Должен признать, что меня никто ни разу не ударил, допросы велись весьма корректно. Изменились времена и нравы. Как-то следователь, улыбаясь, попенял, почему мы не встретились лет десять назад: «Вышак был бы вам обеспечен». Я ему посочувствовал.
Но долгое, методичное изматывание, ломка воли действовали эффективнее, чем побои. Меня неделями не вызывали на допросы. Когда с минуты на минуту ждешь вызова, такое многодневное ожидание становится невыносимым. Нельзя читать, писать, играть в какие-то примитивные игры. Нельзя громко разговаривать. Нельзя прилечь на койку с 6 до 22 часов. Нельзя дремать сидя. Нельзя отворачиваться от глазка или закрывать его телом. Только прикроешь глаза, как раздается тихий, но властный голос из-за двери: «Не спать!» Мертвящая тишина. В коридорах — ковровые дорожки для приглушения шагов. Нельзя ничего! Можно только
думать. Это даже поощряется. «Думайте, Найдис, думайте!» — в один голос твердили следователь и прокурор.
От различных мыслей можно было просто сойти с ума.
Провели психиатрическую экспертизу. Врачи задавали идиотские вопросы. Я спросил врача: «А когда вы прокурора пригласите на экспертизу? Он не понимает очевидных вещей». Врач не улыбнулся, а осуждающе покачал головой: «Найдис, вы считаете себя психически здоровым?» — «Абсолютно! И не пытайтесь сделать из меня психа...» Пронесло!
Наконец я придумал себе занятие, способное хоть немного ускорить унылое течение времени. Я заточил ручку зубной щетки о бетонный пол, направил самодельный пластмассовый ножичек и на бруске мыла вырезал птичку на ветке. Птичка была с перышками, а ветка — с листьями и цветами.
Увы, зубную щетку и мыло изъяли. Но, очевидно, барельеф понравился надзирателям. И они стали приносить бруски туалетного мыла, дали даже парочку стертых зубных щеток, чтобы я мог изготовить ножички различной конфигурации. Я вырезал средневековые замки с башенками, рыцарей в латах, дам с обнаженными прелестями. Тщательно прорабатывал все тончайшие детали — благо, времени было навалом. Полировал барельефы носовым платком, и они блестели, будто вырезанные из мрамора. Вконец обнаглев, я потребовал книжки с картинками для копирования. Так я получил возможность читать.
В конце четвертого месяца заключения отношение ко мне несколько изменилось в лучшую сторону. Очевидно, мои тюремщики уже убедились, что я не главарь преступной организации, а просто самоубийца-одиночка, и решили спустить дело на тормозах. Статуэтки из мыла, изъятые надзирателями, появились на столах у следователя, начальника следственного отдела. Даже когда в очередной раз меня доставили к генералу Куварзину, я с удовлетворением заметил на тумбочке свою работу. Генерал перехватил мой взгляд и ухмыльнулся:
— Найдис, у вас золотые руки, а вы занимаетесь ерундой...
И тут же последовали новые угрозы, предложение «наконец разоружиться». Он заявил, что отныне путь в журналистику мне заказан: с таким досье ни о какой более-менее уважаемой работе не может быть и речи. Самое большее, на что я могу рассчитывать до конца своих дней, — это на черную тяжелую работу.
Но мое долгое упорство их явно смущало. Да и дело не тянуло на 62-ю статью. В начале пятого месяца моего пребывания в подвалах КГБ был, наконец, приглашен ведомственный адвокат, который в душеспасительной беседе предложил мне компромисс: в ответ на полное признание своей вины меня переквалифицируют по статье 187 прим. Статья эта совсем недавно была введена в уголовный кодекс специально для таких, как я, и звучала намного мягче: «Измышления, порочащие советскую действительность». Она предусматривала и более мягкое наказание: до трех лет лишения свободы. А три — это уже, конечно, не двенадцать. Было над чем подумать!
— Обычная практика такова, — втолковывал мне адвокат. - Осужденным по первому разу обычно дают половину максимума, то есть в вашем случае — полтора года. Поскольку статья подпадает под амнистию (преступление совершено до 50-летия Советской власти), вас автоматически освободят из зала суда.
Амнистия отменяла наказание сроком до двух лет, а со сроком до пяти лет — сокращала наполовину. Но статья 62-я под амнистию не подпадала.
Ободренный такой перспективой, я легко согласился и на следующем допросе полностью признал свою вину.
Из приговора суда:
«Подсудимый Найдис полностью признал себя виновным в совершении обоих преступлений и пояснил, что он написал стихотворения и отпечатал листовку, содержащие клеветнические измышления, будучи убежденным в реальном существовании в советском государстве тех явлений, о которых он сказал в стихотворениях и листовке».
«Виновным в совершении обоих преступлений...» Что же это было за второе преступление? При обыске квартиры были обнаружены обложка и вкладыши к удостоверению сотрудника «Агентства печати «Новости». Я действительно сотрудничал с агентством «Новости» на общественных началах, посылал туда заметки и корреспонденции. Самодельное удостоверение решил изготовить для облегчения своей работы при сборе информации, при беседах с солидными людьми, для более веского представительства. Сейчас для этой цели применяются визитные
карточки, а тогда визиток в ходу не было — все пользовались удостоверениями. Свое намерение я так и не довел до конца. Кроме того, чисто логически ни о какой подделке речи быть не могло: я настоящего удостоверения в глаза-то не видел. Конечно, изготовление самодельного удостоверения по тем временам было серьезным нарушением, но, право же, не уголовным преступлением; будь оно совершено при других обстоятельствах...
КГБ с готовностью воспользовался этим фактом как еще одним доводом, подтверждающим, что в нашей стране нет и не может быть политических преступлений, что идеологические противники режима — прежде всего, отпетые уголовники, тунеядцы, развратники, насильники, расхитители социалистической собственности. Практически в те времена не было ни одного чисто политического процесса. Так что, думаю, если бы не было этого эпизода с удостоверением, то меня спровоцировали бы на другое, может быть, более тяжелое преступное действие.
Незадолго до моего ареста в редакции появилась новая литсотрудница — очаровательная молодая особа весьма легкомысленного поведения. Проработав несколько дней, она приступила к решительным атакам на ответственного секретаря, используя все виды оружия: комплименты, долгие взгляды, прикосновения, вздохи и охи. Но я был не слишком высокого мнения о своей наружности, чтобы принимать это за чистую монету, а кроме того, терпеть не мог завоевательниц. Непонятно было, откуда она появилась, и непонятно, куда исчезла за три дня до моего ареста, не оставив в Овидиополе никаких следов.
Однажды, когда меня вели на очередной допрос, мне показалось, что в конце коридора мелькнула знакомая фигурка. Но убедиться в этом помешал окрик конвоира: «Стоять! Лицом к стене!» Арестант практически не может никого увидеть в коридорах КГБ. Через определенные расстояния устроены специальные ниши, куда вталкивают арестанта, если кто-либо идет навстречу.
* * *
Я очень опасался открытого суда. Такие процессы обычно заканчивались весьма плачевно, хотя подсудимому обещают максимальное смягчение за максимальное покаяние. Он, конечно, кается, но получает максимальный срок, чтобы другим
было неповадно. Учтя непредсказуемость моего поведения, партия и КГБ судили меня закрытым судом.
Тройка судей, секретарь, прокурор, адвокат, десяток свидетелей, двое конвоиров и подсудимый — вот все участники этой драмы-фарса, который длился четыре дня по часу ежедневно. Чуть ли не каждые десять минут судья, прокурор, адвокат выходили из зала. Зачем, не знаю. Может быть, посоветоваться.
Свидетели по одному входили в зал заседания и в основном бормотали нечто невнятное. Затем все, как один, повышали голос, клеймя мое антисоветское преступление. Все они ответили отрицательно на вопрос прокурора, известны ли им факты или эпизоды антисемитизма. Причем отрицали очень убедительно. В основном это были несчастные евреи, получившие мои листовки. Один ветеран с орденскими планками сказал, что вообще никогда не слышал такого слова — «антисемитизм», и попросил разъяснить его значение.
Ни родственников, ни друзей, ни свидетелей, на вызове которых я настаивал, так как это были люди, сильно пострадавшие из-за своей национальности. Не было ни моих родителей, ни жены, которые на протяжении пяти месяцев не имели обо мне никаких сведений, как и я о них. Жена была на последнем месяце беременности и родила в день оглашения приговора. И пять месяцев страхов, неизвестности, опасности не прошли бесследно ни для нее, ни для нашего ребенка.
Прокурор потребовал максимального наказания по 187 статье — 3 года лишения свободы. Удалившись на совещание (оно длилось два дня: субботу и воскресенье), суд удовлетворил эту просьбу.
Из приговора суда:
... окончательной мерой наказания определить Найдису три года лишения свободы в исправительно-трудовой колонии общего режима. Применить в отношении Найдиса Д.И. действие Указа Президиума Верховного Совета СССР от 31 октября 1967 года «Об амнистии в связи с 50-летием Великой Октябрьской социалистической революции» и на основании этого указа сократить наполовину определенное Найдису наказание».
* * *
Прекрасно помню свой первый день пребывания в лагере.
По зэковской почте уже стало известно, что с новым этапом пришел художник. Как и в любом другом советском учреждении, здесь первостепенное внимание уделяли так называемой наглядной агитации. В одном из отрядов долгое время висел лозунг: «Ленин — наш вождь, учитель и друг». В каждом отряде по штату была предусмотрена должность художника-оформителя, освобожденного от работ. И, конечно же, вожделенная для многих.
Распределение вновь прибывших проходило на лагерном Совете, в который, помимо нескольких офицеров, входила вся зэковская верхушка: завхозы, СОПовцы, передовые бригадиры.
Когда дошла очередь до моей фамилии, один из завхозов встал и заявил, что в его отряде как раз «откинулся» художник.
Начальник лагеря, открыв папку, долго, чуть ли не по складам, читал дело. По мере чтения лицо его багровело все больше и больше. Он перевел взгляд на меня и вдруг закричал так, что все вздрогнули:
— Что? Художник?! Какой художник, вашу мать! Антисоветчик! Сионист! Падло вонючее! На бетон его, на бетон!
И предупредил: если я напишу в лагере хоть слово, то весь оставшийся срок проведу в буре (барак усиленного режима) и шизо (штрафной изолятор)...
Так я оказался в штрафном отряде отпетых уголовников, на самых тяжелых работах — по изготовлению бетонных плит. А это — тачка, многопудовые формы, цементная пыль в легких, бетонная корка на робе. Ко мне были приставлены вполне официально два стукача, которые докладывали начальству о каждом моем шаге.
Но вел я себя предельно смирно, стихов никому не читал и не писал, в споры о политике не встревал и был образцовым заключенным. Талант к резьбе по мылу, прорезавшийся в подвалах КГБ, принес ощутимые плоды: я вырезал портреты-барельефы с натуры и по фотографиям, делал рисунки карандашами и красками — и таким образом пополнял скудный лагерный паек, на который можно было протянуть ноги, пачкой печенья, банкой рыбных консервов, куском колбасы — щедрым гонораром благодарных заказчиков.
За примерное поведение я был освобожден условно-досрочно, не досидев трех месяцев.
Прошло почти тридцать лет. Я сменил множество профессий, был разрисовщиком сувениров, художником-конструктором, оформителем, гравером, частным предпринимателем, пытался издавать газету. В политические игры больше не играл. Урок пошел впрок.
В 1991 году, вдохновленный идеями перестройки, я написал несколько стихотворений, а также разгромный реферат о проявлениях антисемитизма на страницах журнала «Молодая гвардия». Реферат издал в виде брошюры, но в августе 1991 года, в дни путча ГКЧП, сжег весь тираж. А то ведь мог запросто стать рецидивистом-клеветником — и так легко бы уже не отделался...
29 апреля 1996 года