Перерыв в партстаже
Перерыв в партстаже
Нахмансон М. С. Перерыв в партстаже / лит. запись В. Смирнова // Эхо из небытия / сост. Рычков Л. П. - Новгород, 1992. - С. 149-160.
В условленное время я позвонил в квартиру дома № 14 по Комсомольской улице. Высокий седой человек проводил меня в комнату, достал папку с документами и фотографиями и, подождав пока я включу микрофон, заговорил — неторопливо, точным языком юриста. Так начиналось мое знакомство с Михаилом Семеновичем Нахмансоном. Мне и раньше приходилось слышать об этом интереснейшем человеке, кстати, имеющем самый длительный партийный стаж среди новгородцев. Были о нем и публикации в прессе, однако, в них либо умалчивалось, либо только вскользь упоминалось о двадцатилетнем перерыве, черной брешью зияющем в семидесятилетнем партстаже, хотя именно эти годы стали для Нахмансона самым трудным испытанием на звание человека и коммуниста. Услышав во время встреч с ним немало удивительного, я из осторожности (каюсь, Михаил Семенович) навел кое-какие дополнительные справки. Скромность, какое-то особое внутреннее достоинство, ясный ум и мягкий юмор впечатляют в этом человеке не меньше, чем его рассказ. И не эти ли свойства помогли ему выстоять в обстоятельствах, которые ломали несгибаемых людей?
Родом он из Невеля. Отец был мелким служащим немецкой фирмы, занимавшейся переработкой русского льна. Ездил на лошади по деревням, занимался контрактацией. Свой политический выбор Михаил сделал очень рано, вступив в большевистскую партию шестнадцатилетним. Стоит подчеркнуть, что произошло это в 19-м году, когда исход гражданской войны был более чем проблематичным и, следовательно, цена такого шага была очень высокой. Что вскоре и подтвердилось, когда в числе делегатов губернского съезда комсомола он был мобилизован и очутился в самом пекле — на колчаковском фронте.
Прихотливая фортуна определила ему опасную стезю военного разведчика в особом отделе Пятой армии, которой командовал Тухачевский. С этой армией он дошел до Иркут-
ска, где с Колчаком было покончено. Нахмансона в числе двадцати пяти особистов направили в Москву, в ВЧК, там с ними лично беседовал Дзержинский. Почти сразу они были направлены на подавление «антоновщины» — невероятно жестокой классовой ошибки в деревне. Брат шел на брата в буквальном смысле этих слов: один из главарей восстания Колесников убил родного брата — командира продотряда. Восставшие забивали насмерть учительниц, сельсоветчиков, мальчишек из комячеек, а под залпами регулярных част Красной Армии падали с крестьянских коней мужики, рассорившиеся с новой властью из-за продразверстки. Нахмансон уцелел в этой заварухе чудом и очень хорошо понял, что такое классовая борьба.
В январе 1921 года он уже вступал с частями Одиннадцатой армии в Грузию. На одной из улочек старого Тифлиса состоялась встреча, которая во многом решила его судьбу. Старый большевик Гольцман, помнивший его по Пятой армии, ехал консулом РСФСР в Батуми и предложил ему должность секретаря.
В залитом солнцем Батуми жизнь была горячей, галька на черноморском пляже в разгаре лета. У ворот консульства выстраивались очереди «бывших», просивших визу для воз-) вращения в Россию. Часто заходил шумный красавец Тер-Петросян, легендарный Камо, возглавлявший таможню. Все вокруг было невероятно интересно, но вскоре Гольцмана перевели в Москву, в Наркоминдел, и он забрал с и Нахмансона. Страну Советов в это время уже начали признавать, и новоиспеченные дипломаты один за другим покидали родину, убывая к месту назначения. Ожидал направления и Нахмансон, но неожиданно ему предложили... учиться, что было странно и обидно.
Только много позже он понял, что ему повезло. Рабфак при Коммунистическом университете имени Свердлова дал своим питомцам очень многое. Во-первых, знания, которых! остро не хватало этим пылким самоуверенным ребятам, готовым весь мир поставить вверх ногами, но мало что знающим о жизни. Преподавал в университете и на рабфаке цвет революционной профессуры. Во-вторых, высокую политическую и общую культуру. На партийных собраниях во время ярко разгоравшихся в те годы дискуссий полемизировали такие люди, как Бухарин и Калинин, Сапронов и Шляпников ярославский и Халамов. Били оппонента аргументами, а не доносами, плюрализм был так же естествен, как воздух, никому в голову
не приходило, что когда-нибудь он дорого обойдется ораторам. В-третьих, обстановка товариществами революционного романтизма закладывала принципы, которые рабфаковцы потом уже пронесли через всю жизнь и никогда не могли переступить.
Драмкружок у них вел сам Мейерхольд. На его пятидесятилетие Михаил от имени кружковцев вручал Всеволоду Эмильевичу трехтомник Маркса. Мог ли он думать, горячо пожимая руку великого режиссера, что судьба этого человека, как и его собственная, уже озарена багровым отсветом грядущей беды?
Закончив рабфак, Нахмансон поступил на юридический факультет Ленинградского университета. Женился, стал отцом. А вскоре получил приглашение работать в системе Государственного политического управления. Начался новый этап в его жизни.
В двадцатые годы органы ОГПУ еще оставались такими, какими их создавал Дзержинский. Сотрудникам приходилось иметь дело с реальной контрреволюцией, с реальными заговорами. Грамотный, имевший боевой опыт Нахмансон, быстро выдвинулся, возглавлял райотделы ОГПУ в различных районах Ленинграда. При этом не терял тесных товарищеских связей с партийными комитетами, входил в состав бюро и не мог себе представить, что ситуация круто изменится, органы встанут над партией, приобретут бесконтрольную власть, что «карающий меч» начнет без разбора рубить правых и виновных.
Рубежом стал день 1 декабря 1934 года. Начальник Смольнинского райотдела НКВД майор госбезопасности Нахмансон получил приглашение на партактив. Но актив не состоялся. В шестнадцать часов поступило потрясшее всех сообщение:
Киров убит! Настроение было подавленное. Страшна была потеря, томили предчувствия, дальнейшие события развивались с молниеносной быстротой, невольно наводящей на мысль о заранее заготовленном сценарии. Опубликованный указ, давший карательным органам право расстреливать фактически без суда и следствия, узаконили начавшиеся расправы. Их первыми жертвами стали ленинградские чекисты, затем началась вакханалия ночных арестов, фальсифицированных дел и Доносов.
Более всего Нахмансона поражало несоответствие происходящего с политической атмосферой в стране. По долгу службы он хорошо знал настроение людей. Народ доверял партии,
центральной власти, Сталину. Безоговорочно верил вождю в ту пору и сам Михаил Семенович. Убежденный в том, что Сталин не знает о разыгравшихся в Ленинграде беззакониях, он решил поехать в Москву, чтобы довести до его сведения происходящее. Старый товарищ по Пятой армии латыш Ян Бреман, работавший инспектором ЦК, пообещал ему устроить встречу с одним из наиболее приближенных к Сталину людей — Кагановичем. Но, на счастье Нахмансона, Каганович срочно выехал на юг, и, прождав в Москве три дня, чекист вернулся в Ленинград. Случись та встреча — участь Нахмансона не вызывала бы сомнений.
Впрочем конфликт с новым руководством управления НКВД не заставил себя ждать. Нахмансон был снят с поста и переведен с понижением — в отдел мест заключения. С инспекционными целями он побывал на Соловках, в Свирском лагере. Впечатления были тяжелыми, но самое страшное еще предстояло, маховик репрессий только начал раскручиваться. И в этом отделе Нахмансон не задержался. Ему поручили так называемое «дело лесников». Согласно показаниям одного инженера в Лесной академии и лесоперерабатывающих организациях созрел широкий контрреволюционный заговор. На первой встрече с инженером-доброхотом Нахмансона резанул сивушный запах. Сам он никогда в жизни не пил и не курил. Настораживало многое, и на свой страх и риск чекист поручил установить за инженером наблюдение. Агент доложил, что на следующий день, закончив работу, «объект» гулял по Невскому, задевал проституток, которых немало было на улицах, потом зашел в пивную, после чего вернулся домой и уже никуда не выходил. Но через день инженер явился со свежими новостями, живописал вчерашнее тайное сообщение заговорщиков, называл фамилии выступавших. Провокатор! В этом уже не было сомнений. Но, доложив об этом руководству, Нахмансон понял, что им недовольны. Вскоре чересчур щепетильный сотрудник был переведен подальше — в Челябинск. Случилось это в 1936 году.
Однако и в Челябинске уже разворачивалось практическое осуществление тезиса о том, что с укреплением социализма усиливается противодействие контрреволюции. Уже был дан старт чудовищному соревнованию: кто больше раскроет заговоров. «Смотрите, — говорили сотрудникам руководители, — на Украине вон сколько арестовано контрреволюционеров, а у вас никого. Вы не работаете. Вы не проявляете бдитель-
ности!». В Челябинске, как и в Ленинграде, Нахмансон мог убедиться в том, как порочная политическая установка открывает шлюзы для самых низменных поступков и чувств, рождает ненависть, подозрительность, зависть.
Первое же дело, порученное Нахмансону, оказалось как две капли воды похожим на «дело лесников». Тоже оговор, во вредительстве обвинили начальника цеха тракторного завода. Доносчик, представлявшийся близким знакомым начальника цеха, якобы не раз бывавший у него дома на тайных сборищах, не мог ответить на простейшие вопросы: на каком этаже живет начальник цеха, сколько комнат в его квартире и т. п. Сделав заключение по «контрреволюционному заговору» на ЧТЗ, Нахмансон стал ждать результатов, но разрядка пришла с другой стороны. Развернув однажды утром газету, он прочел сообщение об аресте Гольцмана. Как сотрудник НКВД, Нахмансон обязан был сообщить о совместной работе с арестованным. Сокрытие связей с «врагом народа» (Гольцман был расстрелян, а впоследствии реабилитирован) грозило карами. Нахмансон написал рапорт, что в начале двадцатых годов работал вместе с арестованным.
Его арестовали 9 сентября, приурочив арест к дню рождения. Но еще раньше в коридоре управления появилась стенгазета, где на карикатуре был изображен Нахмансон, с кривым ножом подкрадывающийся к замершему в благородной задумчивости вождю народов. Вскоре его доставили в Москву, на Лубянку, поместив в одиночную камеру. Дни тянулись за днями, но на допросы не вызывали. То ли ломали волю, то ли зашились с огромной массой арестованных. Нахмансон объявил голодовку, требовал бумагу и карандаши. Наконец, ночью его вызвали на допрос. Следствие вел давний знакомый — капитан госбезопасности Григорьев. Впрочем, следствия не было, в нем просто не было необходимости. Перед следствием лежал рапорт Нахмансона, где он сам писал о совместной работе с «врагом народа». Этого было вполне достаточно. После допроса Нахмансону вернули очки и перевели его в общую камеру. Сокамерниками были трое старых большевиков из среды научной интеллигенции. Один из них, профессор Маковский, помощник военного атташе в Париже, получив вызов из Москвы, знал, что его ожидает арест. Но в Москве оставалась семья, и он вернулся.
Оказавшись в столь интеллигентном обществе, Нахмансон впервые ощутил то, о чем впоследствии говорили многие:
только в тюрьме он почувствовал себя свободным. Свалился с плеч огромный груз, растаяло сознание того, что тебя делают орудием злой воли» пропала раздвоенность между совестью и служебным долгом» Согревало сознание» что не замарал руки кровью невинных. К тому же месяцы, проведенные на Лубянке, были едва ли не самыми интеллектуально насыщенными в его жизни. В их распоряжении была великолепная тюремная библиотека с книгами на нескольких языках- Профессор Маковский, блестящий знаток военной теории, читал им лекции по истории воин. Нахмансон вел курс юриспруденции.
...Суда не было. Просто однажды его вызвал следователь и предъявил внесудебное решение о направлении в лагеря на пять лет. Ночью Нахмансона перевели в Бутырку, оттуда на «черном вороне» доставили на вокзал, где формировался эшелон заключенных, отправляемых на Дальний Восток. Во время следования этого состава из сорока до отказа забитых вагонов с пулеметами на площадках произошел эпизод, который Михаил Семенович до сих пор не может вспоминать спокойно. Эшелон затормозил так внезапно, что многие попадали. В зарешеченном окне он увидел надпись «Иркутск-1». Как раз напротив, близко, на расстоянии вытянутой руки, остановился спальный вагон. Какие-то военные закричали: «Откуда?», — «Из Москвы». И тут в спальном вагоне заиграл патефон. Могучий бас запел: «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек...». Неожиданно заключенные подхватили: «-..я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!». Какая-то женщина в спальном вагоне зарыдала. Скорый поезд тронулся на запад, а эшелон с зарешеченными окнами — на восток.
На северо-западе Якутии, на стыке тайги и тундры, среди заболоченных редколесий, простирается Колымская равнина. Климат здесь субарктический. Долгая суровая зима с пятидесятиградусными морозами, слепящая белизна снегов, метели, вьюги, потом ослепительная весна, за ней торопливое лето, влажная осень цвета желтой травы и серого мха, — и снова, неотвратимо, как приговор, убийственная, безнадежная зима.
Их привезли во Владивосток, там перегрузили на пароход, как селедками, тесно забили трюмы. Татарский пролив, бухта, словно в издевку названная Веселой, — маршрут, известный слишком многим, но большинству только в один конец. Нах-
мансон сохранил чувство юмора. Когда этап, сопровождаемый конвоем с овчарками, взобрался на высокую сопку, Михаил Семенович сказал самому себе: да, Миша, как высоко ты вознесся и как низко ты пал. Началась лагерная жизнь, если это можно было назвать жизнью.
Западный лагерь — один из островков огромного архипелага Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей. Он представлял собой зону, огородившую золотой прииск на реке Колыме. Зимой и летом заключенные жили в больших палатках. Политических посылали на самые тяжелые работы, — «на грунт». Лесоповал в сравнении с ним считался блатной ра6отой. В зоне господствовали уголовники, сцементированные силой зла. Они пользовались льготами, были старостами, занимали лучшие места. Политические были всяк в одиночку, многие так и не оправились от шока, нанесенного внезапным арестом, не выходили из состояния безнадежности. Среди них было немало пожилых интеллигентов, совершенно не приспособленных к физическому труду. Особую жалость вызывал известный профессор Флоренский. У него украли очки, и это делало его почти незрячим. Стоило профессору выпустить в столовой пайку из рук, и она немедленно исчезала под гогот уголовников, ученому оставалось только беспомощно шарить по столу. Не выдержав, Нахмансон однажды вступился за него, и только бывший при нем нож спас его от расправы. Умирали настолько часто, что к смертям привыкли. В лагере было несколько сумасшедших. Буйные забирались на крышу, кричали, ругались.
Голод, холод, изнурительная многочасовая работа подорвали здоровье Нахмансона. Силы таяли. Тяжелая тачка с грунтом едва удерживалась в ослабевших руках. Дневная норма — 120 тачек — все чаще оставалась невыполненной. Его уже несколько раз переводили на штрафное питание: пустая баланда один раз в сутки и 200 граммов хлеба. Наказание не прибавило сил, но ускоряло развязку. Он заболел цингой и отморозил пальцы ног. Это и спасло ему жизнь. В санчасти санитар ампутировал пальцы на ногах, удалив мягкие ткани, фаланги отрубать не стал. И началось нагноение, потребовалась вторая операция, сделавшая его, в сущности, инвалидом.
После выхода из санчасти Нахмансона уже нельзя было Навить к тачке, его направили в мастерские, где он овладел профессией вулканизаторщика, возвращая к жизни изувечен-
ные колымским бездорожьем автопокрышки. Работал на совесть, пользовался авторитетом у лагерного начальства. Начальник цеха давал ему читать газеты, что было строжайше запрещено, рассказывал новости. Никто из администрации всерьез не верил в виновность осужденных по 58-й, однако начальство боялось их больше, чем они начальства, слишком велик был риск оказаться на нарах рядом с «врагами народа».
Срок Нахмансона закончился в сорок первом. Но грянула война. Лагерная администрация пыталась скрыть страшное известие, опасаясь реакции заключенных. Весть о войне, действительно, перевернула лагерь. Резко поднялась производительность труда, даже завзятые «сачки» перестали отлынивать от работы, все заключенные подписались на военные займы, способные встать в строй, за малым исключением, подали заявление с просьбой отправить на фронт. Нахмансон писал заявление трижды, всякий раз получая стереотипный ответ: «Ваш труд в тылу — лучшая помощь фронту». Им не доверяли.
В сорок втором, спустя год после отбывания срока, его разбудил староста: «Тебя за ворота!». Он не поверил, завернулся в бушлат, чтобы выспаться перед ночной сменой. Но его подняли, привели к начальнику лагеря, где вручили справку об освобождении, потом приставили к забору и сфотографировали. На том снимке он неузнаваем: заросший, исхудавший, еще не осознавший того, что освобожден. Впрочем, свободой это назвать было трудно. Уехать с Колымы ему не разрешили, оставив вольнонаемным на том же прииске. Здесь он оставался до сорок шестого. Мог бы и дольше, но помог случай.
Все эти годы он вполне искренне продолжал считать себя членом партии, не пытался ревизовать своих убеждений. Он не ожесточился, не разуверился, хотя основания были. Зато он мог сохранить себя как личность, уберечь в себе человека. Иногда он просто забывал, что он «враг народа». А это было уже небезопасно.
Вскоре после войны он поместил в стенгазете заметку под названием «Частная жизнь Ивана Иваныча». В заметке речь шла о том, что заместитель начальника Западного горнопромышленного управления взял к себе домработницей, а в сущности наложницей, одну из девушек-«хетагуровок», откликнувшихся на призыв: «Девушки, на Дальний Восток!» За метку случайно увидел корреспондент «Колымской правды», она прозвучала по радио, и колесо завертелось. У Нахмансона был
сделан обыск, его обвинили в подрыве авторитета руководства. Но вмешался политотдел, ареста не последовало, наоборот, Нахмансону разрешили выезд в Центральную Россию. С глаз долой. Осенью сорок шестого, через десять лет, он сел на пароход и отправился в обратный путь.
Ленинград приходил в себя после блокады, словно тяжелобольной после операции. Встреча с семьей была нерадостной. Жена развелась с Нахмансоном. У нее взяли подписку, что, прописав бывшего супруга в Ленинграде, она должна будет немедленно покинуть город. Михаил Семенович не осуждал жену, слишком много свалилось на ее плечи. В милиции ему приказали в двадцать четыре часа уехать из Ленинграда, предложив на выбор несколько городов. Так он очутился в Боро-вичах. Стал работать по специальности юристом, снял угол, постепенно входил в новую колею, познакомился с хорошей девушкой по имени Зинаида. И снова стал забывать прошлое. Правда, время от времени ему о нем напоминали. Участвуя в проверках, выявляя хапуг и растратчиков, он не раз слышал злобные вопли: «Кому вы верите? Это же «враг народа»! Снова, как в, тридцать четвертом, его стали посещать тяжелые предчувствия, сгущалась атмосфера подозрительности и доносительства, газеты запестрели кликушескими призывами к расправам.
Его арестовали в мае 1950 года и привезли в Новгород. До зимы сидел в городской тюрьме, которая находилась совсем рядом с его теперешней квартирой. В одной камере сидели абверовский разведчик, староста-предатель, вор-рецидивист и он, «пытавшийся воссоздать в Боровичах контрреволюционную троцкистскую организацию для проведения террористических актов против партийно-советских кадров». Следователь, предъявивший ему обвинение, страшно оскорбился, когда прочел на бланке «резолюцию» арестованного: «Ложь! Провокация! Н. Нахмансон». «Вы испортили бланк» — кричал он. «Вы мне жизнь испортили», — ответил Михаил Семенович.
И скова эшелон уносил его на восток. Снова забитые до отказа теплушки и снова впечатавшийся в память дорожный случай. Они уже потеряли счет дням, когда кто-то вспомнил: братцы, сегодня же 31 декабря. Решили отметить Новый год. Рецидивист из цыган по имени Рома договорился с охраной, чтобы им разрешили устроить концерт. Сценой был коридор вагона, публика сгрудилась у зарешеченных дверных проемов. Это был самый поразительный концерт, который доводилось
видеть Нахмансону. Рома, переодевшись в красную рубаху пел под гитару и плясал «цыганочку», весь вагон хлопал в такт. Политические с Украины проникновенными голосами, вышибая слезу, пели песни под бандуру на стихи Шевченко. Завершил концерт разжалованный генерал богатырского телосложения. Пел революционные песни, читал стихи. Одно стихотворение называлось «Тюрьма». Громовым голосом, еще недавно подымавшим в атаку, генерал декламировал: «Здесь штык или пуля. Там — воля святая. Эх, темная ночь, выручай!». И рванул рубаху на выпуклой груди. Это было так страшно, что конвой попятился и защелкал затворами.
Ссыльных высадили в Челябинске, здесь была распродажа. «Покупатели» из колхозов и лесхозов брали крестьян и рабочих. Вскоре они остались вшестером: два инженера, две ленинградские проститутки, старушка из Латвии — вдова расстрелянного чекиста и он. Наконец, их, буквально, навязали председателю одного из колхозов Казачинского района. Поселили в конторе, где они спали на полу, голова к голове. В первые дни не знали, куда себя деть, потом Михаил Семенович вспомнил свою профессию вулканизаторщика, стал работать в гараже.
Приехала из Боровичей Зинаида. Бросила все и, как декабристка, отправилась на край света, к ссыльному «врагу народа» в неизвестность. Судьба отблагодарила Михаила Семеновича за многие несправедливости, дав ему в жены верного и самоотверженного друга. Человек приспосабливается ко всему. Приспособились и они.
Умер Сталин. Многие вокруг плакали. Ссыльные не плакали, ждали амнистии. Нахмансон опасался бериевского переворота и, как позже выяснилось, не напрасно. Открылись ворота лагерей, оттуда выплеснулись мутным потоком уголовники. Зато на таких, как Нахмансон, амнистия не распространялась. Он был признан опасным рецидивистом. Но надвигалась весна, расцвели жарки, газеты приносили удивительные вести. вскоре на затерявшийся в тайге лесопункт пришло извещение Военной коллегии Верховного суда СССР об амнистии. Это не была реабилитация, это было прощение «преступника».
Они вернулись в Боровичи, стали работать, но ни на один день его не оставляла мысль о возвращении честного имени. Понадобилось почти два года переписки, хождения по инстанциям. 14 января 1956 года пришла справка об отмене приговора и прекращении его дела за отсутствием состава пре-
ступления. Вот она, эта долгожданная бумажка. Нет в ней ни одного слова извинения за сломанную жизнь человека. Дескать, чего, собственно, извиняться, и так должен благодарить. И кому извиняться? Сухая канцелярская форма. Словно не было десяти колымских лет, второго ареста, тюрьмы, трех лет ссылки.
И все же это была победа. Но только наполовину. Он доложен был добиться восстановления в партии. Никогда, даже в самые страшные дни, он не отделял себя от партии, верил в ее очищение и не знал, что захватившие власть преступники — это не партия, а ее враги. Неоднократные обращения в ЦК возвращались в Новгородский обком, оттуда в парторганизацию управления торговли, где теперь он работал юрисконсультом. Его судьбу решали опасливые люди, которые полагали, что реабилитация реабилитацией, но дыма без огня не бывает, лучше и спокойнее отказать, застраховаться, и вообще неизвестно, чем кончатся все эти сомнительные новшества.
К счастью, опасливые люди решали не все. После настойчивых, упорных попыток запертая дверь отворилась. Пришел вызов из Москвы, в Комитет партийного контроля. Была четырехчасовая беседа, были поздравления с восстановлением в рядах КПСС. От радости поплыло в глазах, и Нахмансон не сразу разглядел, что его восстановили с перерывом в партстаже. Как же так? Разве он подавал заявление о выходе? Разве в лагере он перестал считать себя коммунистом? Справедливость должна восторжествовать до конца, только тогда она — справедливость. И он снова добился своего. В его парт. билете стоит дата вступления: июнь 1919 года.
...Мы перебираем личный архив Михаила Семеновича. Пожелтевшие справки, мандаты с печатями Реввоенсовета, подпись Орджоникидзе. Фотография ленинградских чекистов, работавших при Кирове. Уцелели единицы. Лагерная справка, а на ней фотоснимок Нахмансона, в котором никак не узнаешь 'подтянутого военного с предыдущей фотографии. А вот поздравление председателя КГБ СССР с 70-летием ВЧК. Чекисты, тоже прошедшие нелегкое очищение, вернули его в свои ряды.
Рассматривая документы, я думаю о том, что колоссальный трагический опыт старшего поколения — такое же национальное богатство страны, как и ее природные ресурсы. И сейчас, в пору трудных поисков, когда возникает риск сбиться пути, забыть, откуда мы родом, забыть ошибки и преступления, - именно сейчас ценность этого опыта неизмеримо возрастет. Но история учит только тех, кто хочет у нее учиться.