Воспоминания. Смоленск… Катынь… Владимирская тюрьма…
Воспоминания. Смоленск… Катынь… Владимирская тюрьма…
Борис Георгиевич Меньшагин
БОРИС ГЕОРГИЕВИЧ МЕНЬШАГИН
Борис Георгиевич Меньшагин родился 26 апреля (9 мая) 1902 года в Смоленске (так по документам: сам же он говорил, что родился на юге, в Ростове-на-Дону, а крестили его уже в Смоленске, куда переехала семья после его рождения). Отец был адвокатом+; он очень рано оставил семью, и они жили после этого на одну только пенсию. Работать Меньшагин начал с пятнадцати лет. По завершении гимназического образования Борис Георгиевич добровольно вступила Красную армию, где служил с 10 июля 1919годапо 17мая Ю27года. В армии он был переписчиком, делопроизводителем, заведующим технической частью; служила автомастерских 16-й армии, в авиаэскадрилье, в авиапарке и т.д. Из армии его демобилизовали за религиозные убеждения и регулярное посещение церкви.
После демобилизации Меньшагин заочно окончил юридический факультет в Москве. По ответам, полученным из различных архивов, можно установить, что в 1928-1931 гг. он работал в коллегии адвокатов при облсуде Центрально-Черноземной области, в 1931 году — на заводе
+ Согласно «Памятной книжке и адрес-календарю Калужской губернии» на 1912 и 1913, Георгий Федорович Меньшагин в чине статского советника был судьей г. Боровска, а сам Б.Г. в советских источниках числится «бывшим дворянином» (Л.В.Котов. В тылу группы армий «Центр». — В сб.: Герои подполья. Вып. 2. Изд. 3-е. М., 1972, с. 35, сноска).
АРЕМЗ (Москва); в 1931 -37 гг. — во втором парке Мосавтогруза. Точные даты и должности его в соответствующих учреждениях неизвестны, поскольку документы Меньшагина в учрежденческих архивах отсутствуют.
С 1937 года Меньшагин работает в облколлегии адвокатов в Смоленске вплоть до оккупации города немецкими войсками (июль 1941). Во время оккупации Меньшагин стал «начальником города», т.е. бургомистром Смоленска, а после отступления немцев (сентябрь 1943) недолго занимал такую же должность в Бобруйске. Конец войны застал его с семьей в Карловых Варах, где его интернировали американские войска. Освободившись из лагеря через несколько недель, Меньшагин вернулся в Карловы Бары, уже занятые советскими частями. Но семьи там не нашел. Ошибочно полагая, что его родные арестованы, Меньшагин добровольно явился в советскую комендатуру 28 мая 1945 года.
Его отправили этапом в Москву с небольшой задержкой на пересылке во Львове. Потом — одиночка во внутренней тюрьме на Лубянке. В процессе следствия, длившегося шесть лет с небольшим, его возили в Смоленск, но и там содержали в одиночке.
Постановлением ОСО при МГБ СССР от 12 сентября 1951 года он был осужден по части 1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19 апреля 1943 года к 25 годам лишения свободы. Его отправили во Владимирскую тюрьму, где он и отбыл весь свой срок. В течение двух с половиной лет с ним сидел сначала заместитель Берии Мамулов, а потом — сотрудник Разведупра Штейнберг. Остальное время он провел в одиночном заключении.
По окончании срока Меньшагина с провожатым отправили в инвалидный дом в поселке Княжая Губа на Белом море. Последние несколько лет он провел в таком же доме в Кировске близ города Апатиты.
Сохранилась официальная бумага о Меньшагинево Владимирской тюрьме. Приводим ее здесь полностью.
ХАРАКТЕРИСТИКА
на осужденного Меньшагина Бориса Георгиевича, 1902 года рождения, уроженца г. Смоленска, русского, гражданина СССР, беспартийного, образование высшее, осужденного 12 сентября 1951 года Особым совещанием при Министерстве Государственной Безопасности Союза ССР по ч.1 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 19.04. 1943 года за измену Родине и предательскую деятельность — к 25 годам тюремного заключения.
Начало срока 28 мая 1945 года.
Конец срока 28 мая 1970 года.
Осужденный Меньшагин за весь период нахождения в местах заключения по материалам личного дела характеризуется с положительной стороны.
В учреждении ОД-1/ст-2 г. Владимира содержится с 30 сентября 1951 года. За период содержания в учреждении также зарекомендовал себя в основном с положительной стороны.
Ранее предоставлялась возможность трудиться, к работе относился добросовестно. В настоящее время из-за отсутствия возможности на работу не выводится. Иногда требует к себе особых условий содержания. Были
случаи необоснованного отказа от приема пищи. В поведении с администрацией и сокамерниками высокомерен.
Начальник учреждения ОД-1/СТ-2 (В.Завьялкин)
Ст. инструктор ПВР (Федотов)+
27.5.1970 г.
г.Владимир,
Естественно, такой документ почти ничего не объясняет. Из него мы не узнаем, почему следствие длилось шесть лет; не узнаем и того, что до 1954 г. в тюрьме Меньшагин был лишен имени (как и другие ее «сидельцы»), а назывался только «номером 29».
Что же определило, главным образом, тюремную судьбу Бориса Георгиевича?
Когда в 1943 году политическому руководству СССР понадобилось опровергнуть немецкую версию убийства польских военнопленных в Катыни, органы госбезопас-
+ В(италий?) Ф.Завьялкин — в конце 1960-х подполковник внутренней службы, исполнял обязанности начальника тюрьмы, позже, в звании полковника, до весны 1976 — начальник тюрьмы. По слухам, уйдя в отставку (заменен начальником оперативной части А.П. Угодиным), стал преподавать во Владимирской специальной средней школе подготовки начальствующего состава МВД СССР (т.е. спецшколы, готовящей в основном работников мест заключения; территория школы примыкает к тюрьме, где будущие лейтенанты внутренней службы проходят практику). Завьялкин упоминается во многих самиздатских документах конца 1960-х — 1970-х гг.
Николай Васильевич Федотов — сначала старший инструктор по политико-воспитательной работе среди политзаключенных в тюрьме (т.н. «отрядный», «воспитатель») в звании старшего лейтенанта внутренней службы, позже стал заместителем начальника тюрьмы по РОР («режимно-оперативная работа»), капитаном. Также известен по самиздату.
ности стали на скорую руку разрабатывать, а затем инкрустировать деталями сценарий советской контрверсии. Для этого, в частности, использовали смоленского профессора астрономии Б. В. Базилевского, бывшего некоторое время заместителем Меньшагина. Он не ушел с немцами и оказался в руках советских властей. Меньшагин же не был пойман.
По сценарию Базилевскому отводилась небольшая, но существенная (по официальной оценке) роль: он-де в конце сентября 1941 года узнал от Меньшагина, который в сценарии был определен как «доверенное лицо» немцев, что недавно ими уничтожены военнопленные поляки, не вывезенные из близлежащих лагерей.
Поскольку Меньшагин был в то время недостижим, то сгодилось его имя. Советская версия с распределением ролей для Базилевского и Меньшагина была опубликована в январе 1944 года. Это значило, что она была «высочайше» утверждена, и после этого ни одного слова в ней менять было невозможно.
Арест Меньшагина в мае 1945 года был как нельзя кстати для сценария — теперь уже некому было его опровергнуть. Оставалось только спрятать Меньшагина получше (но не убивать его — вдруг пригодится?). Этим, по нашему мнению, и была вызвана отсидка Меньшагиным «от звонка до звонка» его 25-летнего, проведенного почти в абсолютном одиночестве тюремного срока.
Во время следствия, видимо, делались пробы: что же Меньшагин может рассказать о Катыш. И он рассказывал все немногое, что ему было известно, но, как он сам говорил позднее, ни разу его слова не попали в протоколы допросов.
Он повторил эти показания через много лет, уже в семидесятых годах, для своих друзей. Далеко не сразу начал
Меньшагин рассказывать свою эпопею+: первое время его еще цепко держали те скрепы, которые помогли ему вынести тяжесть двадцатипятилетнего срока. Он с трудом привыкал к жизни «на воле». Но постепенно привык и стал рассказывать о своем опыте. В первую очередь он говорил о своей работе защитником на процессах тридцатых годов. Рассказывал о тюремных годах, о встречах...
Как-то раз, описывая кого-то из юристов, Борис Георгиевич сказал: «Он был очень приличный человек и соответствовал своему назначению». Эти слова — случайно проскользнувший в прямую речь критерий самооценки. Меньшагин в высшей степени соответствовал своему назначению: он был адвокатом, защитником. И первый естественный импульс в любых условиях и обстоятельствах для него заключался в том, что надо защищать людей. Он старался выполнить эту задачу в период массовых репрессий тридцатых годов, он принял на себя эту миссию, когда пришли немцы, он ухитрялся давать юридические советы сокамернику уже в шестидесятых. При этом он не особенно заблуждался насчет характеров и достоинств тех, кто обращался к нему за советом или помощью, но защищать их он считал своим долгом. («Несвоевременность» подобной нравственной установки отчетливо стала видна сразу после войны, когда по делу Меньшагина допрашивали одного молодого еврея, выцарапан-
+ Со слов Меньшагина известно, что он не один раз принимался записывать воспоминания. Воспоминания, которые он писал еще во Владимирской тюрьме (с согласия начальства?), были у него отобраны при выходе на свободу. Позже на свое письменное заявление в тюрьму он получил ответ, что воспоминания ему не будут возвращены и что они находятся в распоряжении компетентных органов (комментатор сам видел этот ответ). Какие-то воспоминания Б.Г. писал в Княжей Губе, но однажды, примерно в середине 1970-х, в подавленном состоянии — доведенный до отчаяния издевательствами хулиганов и алкоголиков — он, думая покончить с собой, уничтожил все свои бумаги.
ного Меньшагиным из немецкого лагеря, — следователи} никак не хотели поверить, что бургомистр помог этому человеку «просто так», и доискивались тайной подоплеки его действий.)
Рассказы Меньшагина были записаны на пленку, сохранившую неторопливый глуховатый звук старческого голоса. С глубоким чувством юмора (например, артистически он изобразил разговоры со своим сокамерником, бериевцем Мамуловым) Меньшагин давал только факты. В этом Борис Георгиевич был тверд и профессионален: если даты, то обычно точные, если имена или фамилии, то аккуратно сохраненные его небывалой памятью. Лишь один раз он отклонился от фактического изложения и позволил себе чуть-чуть коснуться того, что дало ему силы продержаться все послевоенные годы, не потеряв собственного достоинства.
Скончался Борис Георгиевич Меньшагин 25 мая 1984 года в Кировске и похоронен там на кладбище.
Запись его рассказов была расшифрована с неизбежными потерями (которые отмечены в тексте многоточиями), без всяких изменений. Лишь там, где словесные пробелы были легко восстановимы, они даны в квадратных скобках.
Воспоминания
...Адвокатской работой я занимался начиная со 2 июня 1928 года. И вскоре пришлось соприкоснуться с такими суровыми обстоятельствами судебной работы, которые начали проявляться, впервые проявляются в 1928 году. До этого времени господствовал нэп в экономике, и довольно либеральное было отношение к судам. Если происходили какие-нибудь изъятия разных контрреволюционных элементов, то их разбирали во внесудебном порядке.
Разбирательство во внесудебном порядке было предусмотрено статьей 22 Основных начал уголовного законодательства СССР, принятых в мае месяце 1924 года. Рассматривала обычно коллегия ОГПУ, которую в то время возглавлял [Вячеслав] Рудольфович Менжинский, один из старых большевиков. Вскоре он заболел, у него прогрессивный паралич был. А фактически руководил ОГПУ его заместитель Генрих Ягода. ОГПУ было реорганизовано в 1934 году в общесоюзный народный комиссариат внутренних дел, во главе которого был поставлен этот же самый Генрих Ягода. И при народном комиссаре внутренних дел было организовано Особое совещание для рассмотрения дел во внесудебном порядке.
Статья вот эта — 22-я — Основных начал уголовного законодательства говорила, что в том случае, если по делу не собрано достаточных доказательств, устанавливающих предъявленное данному лицу обвинение, но лич-
ность его представляется безусловно социально опасной, то дело подлежит не ведению суда, а рассматривается во внесудебном порядке коллегией ОГПУ, а с 20 июня 1934 года — Особым совещанием при народном комиссариате внутренних дел СССР.
Я сказал уже, что с 1928 года наметился поворот к более суровому отношению к лицам, которых признавали виновными, привлекали к судебной или внесудебной ответственности. Первое такое громкое проявление этого был так называемый шахтинский процесс, проходивший в июле-августе 1928 года в Москве. Рассматривал его Верховный суд СССР. В качестве обвиняемых проходили работники шахтоуправлений в Донбассе и московские, несколько московских инженеров, которые возглавляли вот это самое дело. После почти месячного разбирательства они были все осуждены. Несколько было смертных приговоров, но их заменили десятилетним заключением.
Надо вам сказать, что максимум лишения свободы, предусматривавшийся в то время, был 10 лет. Этот десятилетний срок был предусмотрен еще Уголовным кодексом 1922 года. В его составлении и редактировании принимал участие еще Ленин. Потом, в 1926 году, этот кодекс был заменен новым кодексом (в ноябре 26-го года), который значительно смягчал наказания по сравнению с теми, что были предусмотрены в кодексе 22-го года. Кодекс был направлен в сторону смягчения. Некоторые составы преступления вообще отпали. В общем, всё шло — направление такое — я бы сказал, в положительном смысле эти изменения были. Но начиная с 28-го года погода стала меняться.
Значит, ласточкой первой был шахтинский процесс. Потом по всей стране прошли процессы мельников. Мельникам давали план на сдачу гарнцевого сбора.
Гарнцевый сбор — это та натуральная плата, которую должны были получать мельники за помол от помольщиков, от населения. И вот получалось так, что мельники не выполняли тех цифр гарнцевого сбора, которые были предусмотрены этим планом. Их судили по 168-й статье Уголовного кодекса за присвоение чужого имущества. Якобы они, значит, все-таки получали и не сдавали умышленно, а присваивали [натуроплату] себе. Ну, приговоры были: чаще всего давали два года, некоторым давали полтора года лишения свободы, некоторым — год принудительных работ. Оправдательных приговоров по этим делам обычно не было.
Я по этой 168-й статье, по мельничному делу, впервые столкнулся в августе 1928 года, вскоре после начала своей работы. Помню, я выезжал в Ярцевский район, в село Капыревщину, куда приглашен был для защиты мельника. Ну, его посадили, так что защита была неудачная.
В 29-м году положение стало еще ухудшаться. Появились так называемые «твердые задания», то есть крестьянам, которые были отнесены местными сельскими советами к числу кулаков или зажиточных, давалось задание, что они обязаны продать государству энное количество зерна — зерна, а также льносемени, пеньки, конопляного семени, вообще продуктов сельского хозяйства. Цифры назначались такие, что, как правило, не выполнялись, и тогда их судили по 61-й статье Уголовного кодекса, которая предусматривала три градации. Рассмотрение в административном порядке (практически не практиковалось), суд по второй части, а по третьей части — особо злостное. Для кулаков предусматривалось, значит, лишение свободы по второй и по третьей части. Их сажали в тюрьмы и в колонии. В 29-м году та-
кими делами можно сказать, были забиты народные суды, забиты были народные суды такими делами.
Здесь, в конце 29-го года, после речи Сталина на ноябрьском пленуме ЦК партии 29-го года, положение особенно резко изменилось. Был взят курс на [сплошную] коллективизацию сельского хозяйства, причем вовлекалось в коллективизацию все трудовое крестьянство, а кулаки — зажиточные, значит, — в колхозы не принимались.
Одновременно, если исключить крестьянство, взят был курс на ликвидацию последствий нэпа. В городах арестовывали тех частных промышленников, торговцев, которые, так сказать, в годы начала (начался нэп в 1921 году) поверили словам Ленина, который в докладе на XII партийном съезде в марте 1921 года говорил, что это «всерьез и надолго». Они открыли, значит, свои мастерские, обычно такого полукустарного типа, маленькие, с небольшим числом работающих. Открыли торговые магазины. Их стали арестовывать тоже за невыполнение налогов или какой-нибудь другой предлог подыскивали. И появились сведения, сообщения о наличии контрреволюционных таких группировок, которые по заданию заграничных центров, белоэмигрантских, составляли заговоры для ликвидации советской власти здесь.
В 1930 году был проведен очень громкий, получивший широкую известность процесс так называемой «Промпартии». Будто бы московские инженеры организовали подпольную нелегальную промышленную партию, которая должна была заменить у власти коммунистов, коммунистическую партию. По этому делу, если мне память не изменяет, проходило шесть человек. Центральной фигурой был инженер Рамзин, человек очень
талантливый, способный, который получил впоследствии признание и при советской власти.
Процесс проходил в сентябре 1930 года. Все обвиняемые были признаны виновными и осуждены к высшей мере наказания — расстрелу, но одновременно суд вошел с ходатайством перед Президиумом ЦИК СССР о замене им смертного приговора лишением свободы. И Президиум ЦИК СССР заменил — десятью годами лишения свободы — всей этой группе. А потом стало известно, что вот этот Рамзин был привлечен к разным ответственным работам, потому что был очень способный инженер. И года через два был опубликован указ — или тогда указов не было, а постановление ЦИК СССР — о его полном амнистировании. Он был освобожден и пропал без вести уже в 1937 году, когда пришла его очередь. Был отправлен уже на тот свет.
Кроме, значит, вот этих больших процессов, еще были, проходили в деревнях процессы за невыполнение заданий. Была введена практика дачи твердых заданий. Давались цифры каждому кулаку или лицу, которое отнесено к числу кулаков, хозяйство которого было признано зажиточным; определяли это всё местные советы. Вернее, председатели местных советов, потому что совет самую малую роль играл, а председатель местного совета играл большую роль. Мне пришлось участвовать по целому ряду таких дел. И обстановка этого процесса, материал его показывали, что процессы были, как правило, надуманные.
Особенно сильное впечатление на меня произвело дело, рассматривавшееся 18 февраля 1930 года выездной сессией народного суда Кромского района. А я работал тогда в Центрально-Черноземной области, в Кромском районе. Это город Кромы между Орлом и Курском, ... на большой шоссейной дороге от Москвы до Харько-
ва и на Севастополь. Мы выехали утром в село Гостом-ля. Это село упоминается в сочинениях Лескова, писателя Николая Семеновича Лескова. Он сам был родом из Орла, и там у родителей его было имение. В общем, он хорошо знал те места и в своих сочинениях неоднократно упоминал вот это село Гостомлю.
Приехали мы среди дня, и суд происходил в избе-читальне. В больших селах тогда организовывались избы-читальни. Во главе этой избы-читальни стоял (и он единственным там работником был) так называемый избач, так назывался. Избач — и обычно он был секретарем местной партийной организации, сельской. Сколько я знал избачей, все они были секретарями местных партийных организаций. Суд состоял из народного судьи Кромского района Федосеева Ивана Никитича. Потом обвинение поддерживал следователь Скотников, защищать должен был я.
В повестке дня было три дела. Первым рассматривалось дело Веникова. Старик. С длинной бородой. Больше семидесяти лет ему от роду. Его обвиняли по третьей части 61-й статьи Уголовного кодекса в злостной несдаче... назначенных ему в продажу государству зерна — нет, пеньки. Пенька эта была волокно от конопли. Свидетелем по делу... по всем трем делам, которые там рассматривались, проходил председатель Гостомльского сельского совета Калинин. Вот этому самому Веникову было дано задание — сдать 16 пудов пеньки, а он сдал 8. Значит, в обвинительном заключении было указано, что он не выполнил это твердое задание по кулацкой вражде к советской власти. На суде я задал вопрос свидетелю Калинину: а сколько он (Веников) собрал? Он подумал и говорит: «Да, пожалуй, пудов шесть он собрал». Я говорю: «А сдал?»
— Сдал восемь.
— Так, значит, он сдал больше, чем собрал! А почему же вы дали шестнадцать?
— Так он же кулак! — был ответ.
И всё. Как будто бы этот ответ не требовал никаких дальнейших пояснений. Суд назначил Веникову 10 лет ссылки в соединении с принудительными работами. Так что это была не простая ссылка, а там он должен был, в месте, куда его направят, в отдаленном месте, выполнять работы по заданию местных соответствующих властей.
Вторым слушалось дело Жукова. По сумме сельскохозяйственного налога, который он платил, видно было, что его хозяйство отнесено было к числу середняцких хозяйств. Он тоже обвинялся в невыполнении твердого задания по сдаче пеньки. Ему [надо] было 10 пудов сдать, а он сдал 6. Я спросил председателя сельсовета Калинина, который тоже проходил свидетелем по делу:
— Почему же ему так назначили?
Да, я спросил: — Сколько он собрал?
— Он так и собрал, как сдал.
— А почему назначили?
— Он был урядником в царское время. Хотя уже прошло, значит, с 17-го по 29-й год двенадцать лет, т.е. даже по 30-й. Тринадцать лет почти... Тринадцатый год шел, как он перестал быть урядником, но считалось, что он вроде как урядник, должен зерно сдавать. Этому дали два года лишения свободы в обычных, так сказать, тюрьмах-лагерях.
Третье дело проходило председателя сельского совета Пронина, который был предшественником Калинина на этой должности. Он обвинялся по 109-й в злоупотреблении служебным положением, которое выразилось в том, что он в прошлом году не дал, значит, недооблагал сельскохозяйственным налогом кулацкие хо-
зяйства. Но при мне был текст закона о сельскохозяйственном налоге, и я в своем выступлении демонстрировал суду, что он брал так, как предусмотрено было законом. А изменились ставки в сторону повышения уже в этом году. А его судят, исходя из того, что он должен был, что ли, предчувствовать изменения... Ему дали три года лишения свободы.
Кончили мы уже, по-моему, часам к одиннадцати вечера эти три суда. Ночевали в этом селе Гостомле. Да, помню, пошли в одну хату, куда нас председатель сельсовета определил. На ужин нам был дан гусь — там гусей вообще много было в то время — и бутылка водки. Значит, мы были втроем: председатель суда Федосеев, секретарь суда Лавров и я. А обвинитель Скотников, он — отдельно, не с нами. Он пошел в другое место. После этого ужина легли спать. Была большая, широкая кровать, и на этой кровати лег Федосеев и я, а на лавке — секретарь суда Лавров. И, помню, долго не мог заснуть, отчаянное было у меня настроение. Ставил вопрос перед собой: стоит ли работать дальше? Куда-нибудь надо деваться еще. Подыскивать другую работу. Потому что никакой пользы уже нет. Только себе нервы расстраиваешь.
Когда заснул, вдруг ночью шум. Оказывается, в избе-читальне застрелился избач, который присутствовал на этом суде в качестве свидетеля. На него, видимо, так подействовала эта явная несправедливость, которая должна была быть ясна каждому. И он застрелился.
Наутро мы уехали обратно в Кромы. Настроение у меня было все время очень плохое, и так продолжалось до 3 марта 29-го года. Третьего марта, помню, вечером, это был понедельник, пришел ко мне в гости бывший адвокат, работавший до меня. Я начал работать в Кромах 16 октября 29-го года. Переведен был из другого района.
А он был исключен в это время из коллегии. Тогда происходила во всем советском аппарате чистка. И, значит, людей, которые — ну, казались сомнительными на взгляд партийных организаций, исключали, снимали с работы. Вот его исключили из коллегии. Ну, у меня был такой серьезный плюс, как восемь лет службы в армии. С 19 июля 1919 и по 1 июня 1927 года я был в армии, служил. Шесть, значит, лет без одного месяца — то есть восемь, восемь лет без одного месяца. Восемь лет. С 19-го по 27-й. Так что это считалось хорошей аттестацией, что столько прослужил, поэтому постановление суда: считать — проверен.
В то время мы сидели — разговаривали: я говорил, что, видимо, придется уходить из этой коллегии, потому что невозможно работать...
И почтальон принес газету. Я получал «Известия», и приходили они на другой день после выпуска в Москве. Открываю газету, а на первой странице — портрет генерального секретаря ЦК ВКП(б) Сталина и его статья «Головокружение от успехов», где он писал, что, дескать, на местах наблюдаются перегибы, что спешат люди: всех хотят записать в колхоз. Надо осторожно, постепенно; потом, значит, вот, чтобы добровольно всё было... Статья хорошая была, она давала надежду на то, что произойдет перемена. И действительно: если не сразу, то все-таки перемена произошла.
Правда, еще десятого марта была выездная сессия народного суда в селе Ретяжи, тоже Кромского района. Я тоже участвовал; я обычно ездил с выездными сессиями вместе с судьей и секретарем. Втроем мы всегда ездили, на одной подводе, и жили вместе... Так вот, в тот день судили председателя Семёнковского сельского совета Семендяева. Обвиняли его в том, что по халатному отношению к службе он не довел коллективизацию в Се-
мёнковском сельсовете до сплошной. Осталось несколько хозяйств, которые упорно не захотели вступить в колхоз.
Его судили, значит, что он халатно относился к службе. Свидетелем проходил местный избач, он же — секретарь партийной организации Бабенков, молодой парень еще, по-моему, лет двадцати пяти. Вот судья задает ему вопрос:
— Скажи, Бабенков, может, пьянствовал Семендяев?
— Да, да, пьянствовал, — отвечает свидетель. Семендяев вскакивает:
— Когда ты меня видел пьяным?
А этот:
— Я захожу к нему на квартиру, а у него на столе стоит миска с огурцами солеными.
— Ну, а водка?
— Ну, водки я не видел, но зачем же огурцы?..
Суд дал Семендяеву по статье 111 Уголовного кодекса один год принудительных работ с удержанием двадцати пяти процентов из его зарплаты. Значит, сравнительно... удовлетворительно — не посадили.
Теперь в памяти у меня всплывает 30 марта того же 1930 года. Помню, было воскресенье. Уже день кончался. По крайней мере, темнело. Вдруг прибегает ко мне на квартиру секретарь суда Лавров и говорит:
— Борис Георгич, скорей собирайся, едем сейчас с выездной сессией в село Семёнково — райком распорядился.
Я говорю:
— А что там делать? Кого судить?
— Судить будут уполномоченных райкома и райисполкома по проведению коллективизации.
Приехали мы туда. Суд проходил в школе. Проходил суд в школе, и подсудимых было двое. Егорышева Ан-
на Ивановна, в прошлом монашка, но после революции она вышла из монастыря, стала активисткой, вступила в партию и в данное время являлась членом бюро Кромского райкома партии и должность занимала председателя райпрофсовета. Она являлась главной уполномоченной по проведению коллективизации в Семёнковском сельсовете Кромского района Орловского округа Центрально-Черноземной области. Второй подсудимый — Привалов, тоже член партии. Занимал должность председателя райпотребсоюза Кромского района. Он являлся помощником этой самой Егорышевой.
Их обвиняли по статье 109 Уголовного кодекса — в злоупотреблении служебным положением — за то, что они применяли неправильные методы при коллективизации сельского хозяйства. Так, значит, они виновными себя не признавали. Говорили, что делали всё так, как им приказано было. Свидетелем был председатель сельсовета Семендяев, которого двадцать дней тому назад судили за халатность и осудили на год принудительных работ. Теперь он был свидетелем.
Вот судья Федосеев спрашивает:
— Ну, Семендяев, расскажи, как тут Егорышева осуществляла руководство вами?
А он говорит:
— Да как? Обнаковенно...
Ну, точные слова я повторить его не могу, но, в общем, он два раза матюгался...
— Может, пьянствовала она? — спрашивает судья.
— Да нет, чего не было — не хочу говорить. Пьянствовала — не пьянствовала, но, конечно, маленькую я ей подавал. На печь.
Она вскакивает с места:
— А в каком, в каком состоянии здоровье у меня было тогда?!
— А я ж не доктор — не знаю!
Обвинение поддерживал начальник Кромского районного отделения милиции Извеков, а защищал подсудимых я. И вот Извеков просил признать их виновными и подвергнуть справедливому наказанию в виде лишения свободы. Я, значит, говорил, что у нас лишают свободы тех, кто действует умышленно, ... ворует, действует из корыстных соображений, преследует какие-либо личные цели, а ведь ничего этого нет в действиях подсудимых. Они, так сказать, были введены в заблуждение соответствующими установками — может быть, письменными, может быть, устными.
А надо вам сказать, что в январе месяце (по-моему, 27 января, с 27-го по 29-е) в Орле проходило окружное совещание всех работников юстиции, куда были вызваны все межрайонные прокуроры, судьи, следователи, а также защитники — адвокаты. И там инструктаж проводил председатель Центрально-Черноземного областного суда Нейман и прокурор Центрально-Черноземной области Зорин (впоследствии я его встречал в Москве в качестве старшего помощника прокурора РСФСР). Вот эти Нейман и Зорин говорили, что беспощадная классовая борьба — поэтому никакой пощады кулацкому элементу: если выполнят [твердое] задание они, то надо сейчас же дать второе. И до тех пор давать, покамест они не выполнят, а тогда их судить, т.е. заведомо неправосудные приговора выносить. Так говорил председатель областного суда и прокурор. Это я лично сам слыхал своими ушами в Орле.
Значит, я стал приводить вот эти соображения в защиту Привалова и Егорышевой. И единственный раз за всю мою практику с 28-го по 45-й год — по 41-й год, с мест раздавались враждебные выкрики по адресу адвоката. Население, присутствовавшие крестьяне, колхозники и
вышедшие из колхоза, не одобряли его, а наоборот: что, дескать, их надо засудить как следует — этого Привалова и Егорышеву. Единственный раз вот речь защитника вызвала неодобрение присутствующих.
Суд приговорил Егорышеву по 109-й статье Уголовного кодекса к 6 месяцам принудительных работ с удержанием двадцати процентов.
Да еще вот что — это суд говорит:
— А Привалов, как он у вас действовал?
Семендяев говорит:
— А Привалов так — собрал собрание в школе, вот где мы сейчас, сел за стол в президиум, вынул наган, положил наган на стол и говорит: «Кто против советской власти — подымите руки!» Тут все стали кричать: «Мы все за советскую власть!»
...В августе 36-го года, даже помню хорошо, я был в Ярославле: выступал там в государственном арбитраже по одному гражданскому делу. Вот, купил газету. И там постановление ЦИК: Ягоду Генриха назначить народным комиссаром связи, а народным комиссаром внутренних дел назначить Ежова Николая Ивановича. Николай Иванович до этого был секретарем Центрального комитета ВКП(б) по оргделам. Он заведовал организационными вопросами в ЦК партии. А его назначили народным комиссаром внутренних дел — Ежова. В августе 36-го года.
Процесс Зиновьева был подготовлен без него, а уже процесс троцкистов... Значит, там фигурировал на первом месте Пятаков. Пятаков, Радек, Серебряков, Сокольников, Муралов, Арнольд (шофер, который, кажется, Молотова хотел умертвить, устраивал аварию с Моло-
товым), потом Смирнов, который когда-то был народным комиссаром связи, Иван Никитич, потом Богуславский, который когда-то был председателем Малого Совнаркома... Кто же еще по этому процессу шел? Их судили. Приговор Военной коллегии Верховного суда, а председательствовал на процессе Ульрих — и на зиновьевском, и на этом; приговорили их так: Сокольникова и Радека — на 10 лет лишения свободы, Арнольду — 8 лет лишения свободы; остальных — расстрелять. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит. Расстреляли.
Следующий показательный процесс в центре был 2 марта 1938 года. На нем проходили Бухарин, Рыков, Ягода, Крестинский, Розенгольц, Иванов, нарком лесной промышленности, потом этот — Раковский, Бессонов... Кто ж еще-то? Профессор Плетнев, доктор Левин, доктор Казаков.
Значит, Казаков и Плетнев — они умертвили Максима Горького. Максим Горький умер в возрасте шестидесяти восьми лет, причем он долго страдал туберкулезом, разными болезнями много лет, и он, конечно, умер своей естественной смертью, но признали, что это они его довели лечением до того, что он умер.
Ну, приговор был такой, значит, по этому делу: Бессонову — 15 лет, Раковскому — 20, Плетневу — 25, остальных — расстрелять. И их, значит, расстреляли.
Причем Радек и Сокольников во время войны, когда началась война — говорят, по распоряжению Сталина, но, насколько это верно, не могу утверждать, — отправились тоже на тот свет. Уже без дополнительных приговоров.
Но, помимо централизованных больших процессов показательных, в каждой области были организованы свои, так как надо было показать, что страна заражена, как говорил Сталин на февральско-мартовском пле-
нуме ЦК. От этого февральско-мартовского пленума было опубликовано только постановление об исключении Бухарина и Рыкова из Центрального комитета и потом речь Сталина.
Значит, потом, уже во Владимире, когда мне пришлось столкнуться на очень непродолжительное время с бывшим заместителем министра внутренних дел СССР (то есть Берии) Мамуловым, потом начальником контрразведывательного управления министерства государственной безопасности СССР генерал-лейтенантом Судоплатовым, с генерал-лейтенантом Штейнбергом (всё такие вот высокопоставленные лица: интересно, почему они попали ко мне, но это я потом расскажу), то они говорили, что доклад делал Молотов о том, что вот страна заражена, кишит шпионами, шпионами разными, агентами иностранных разведок, и поэтому необходимо ввести чрезвычайные меры. А Ежов выступил и говорил, что, в сущности говоря, лагеря — это не лагерь, не место наказания, а дом отдыха, куда люди отдохнуть только с удовольствием поехали бы, что необходимо совершенно изменить режим и порядок в лагерях.
Но большинство пленума не согласилось с этим. Это единственный, кажется, случай за всю историю — по крайней мере, послереволюционного периода, когда стала правящей партией партия большевиков, — когда пленум не согласился даже со Сталиным... Вот у меня нету десятого издания книги «Вопросы ленинизма»... Не доклад, а речь его (он в виде заключительной речи говорил)... Вот это было в первых числах марта 37-го года. Вы там увидите, с каким он раздражением говорит и обращается к кому-то: «Вы, вы! — он говорит так. — Во время Французской революции Франция кишела шпионами, диверсантами, разными английскими агентами. Вы думаете, у нас этого нет?»... Значит, кто-то [так] думает.
А надо сказать, что только 5 декабря 36-го года, то есть за два месяца до этого, принята была новая конституция, и Сталин говорил, что уже нет надобности проводить классовые политические выборы: дать всеобщие выборы, включая священников и митрополитов, епископов, весь священнический, монашеский синклит... А тут два месяца прошло — оказывается, страна кишит вражескими агентами!
И вот большинство членов ЦК не согласилось с этим... Отчета об этом пленуме никакого, кроме того, что я сказал, нет: только сталинская речь и постановление об исключении Бухарина и Рыкова. Других... что там делалось, не сообщалось.
Да, в 1961 году, когда проходил XXII партийный съезд, в «Правде» была напечатана статья Шаумяна. Это сын одного из двадцати шести бакинских комиссаров, которые были убиты эсерами в Закаспийской области в 1918 году. Так он сам — историк партии, умер недавно, я видел не то что некролог, а короткое сообщение о смерти Шаумяна. Так вот этот Шаумян поместил цифровые данные о том, что 76 процентов членов ЦК, избранных на XVII партийном съезде в январе 34-го года, уничтожены. Репрессированы. То есть, другими словами, произведен был государственный переворот... Это уничтожены были те, которые на этом пленуме не согласились с введением чрезвычайных мер. Вот на их собственной шкуре было показано, что значат чрезвычайные меры.
Ну, в Смоленске у нас был первым секретарем довольно долгое время (он туда переведен был из Владимира, где он раньше был первым секретарем губкома Владимирского) Иван Петрович Румянцев. Конечно, член ЦК партии... Долго там был. И так, знаете, тоже подхалимство было: «Иван Петрович! Иван Петрович! Ру-
мянцев сказал!» Всё такое... И вот, помню, я в июне 1937 года ехал трамваем от себя — значит, наша коллегия находилась в здании областного суда, это в центре города, «под часами», как там говорили, около этих часов, — ехал... схожу с трамвая, значит, на базарной площади остановка — и впереди большое здание швейной фабрики. На ней золотыми, очень крупными буквами написано: «Смоленская швейная фабрика имени Ивана Петровича Румянцева». Смотрю, что-то на крыше там сидят рабочие и молотками дубасят. Я прямо остановился — что такое? Сбрасывают «имени Ивана Петровича Румянцева».
Оказывается, что перед этим был проведен пленум; приезжал Лазарь Моисеевич Каганович, с собой он привез секретаря Дзержинского райкома партии в Москве Коротченко. И этот пленум, значит, исключил — как «врага народа» — Румянцева и первым секретарем избрал вот этого Коротченко. Он недавно умер в Киеве в должности председателя Президиума Верховного Совета Украинской ССР. А дело Румянцева так и закончилось: нигде, ни в каких газетах — ничего. Просто было написано в газетах, что на этом пленуме избрали первым секретарем Коротченко. А куда делся Румянцев — неизвестно! Значит, потом мне по одному делу попалась справка, что этот Румянцев Военной коллегией Верховного суда СССР осужден к высшей мере наказания, исполнено такого-то 37-го года...
Из первых секретарей из всех областей и краев Советского Союза уцелело только четверо. В Москве...
Каганович попал в Горький первым секретарем после Жданова. Ежов был до Жданова первым секретарем в Горьком. Ежова сменил Жданов. Когда убили Кирова 1 декабря 1934 года, Жданова взяли из Горького в Ленинград. Он там осуществлял вот этот террор ленин-
градский, когда забирали людей, которые, возможно, его [Кирова] и в глаза никогда не видали, и внесудебным порядком их, значит, отправляли. А вместо Жданова был поставлен младший брат Лазаря — Юлий Каганович. Лазарь был в Москве, а Юлий — в Горьком. Вот тоже уцелел. И уцелели, значит, Хрущев, Жданов, Каганович и Берия. Остальные первые секретари ЦК партий союзных республик и первые секретари крайкомов, обкомов — на свалку.
Ну вот, решено было провести и у нас показательный процесс. До этого... с того момента, когда организованы были спецколлегии областных судов для рассмотрения дел о государственных преступлениях (это было по закону от 20 июня 1934 года), то в спецколлегиях дел было мало, и защитников ходили [туда] только двое: это Владимир Александрович Груздинский (Грудзинский?) и Василий Павлович Терещенко.
А здесь первый процесс проходил 31 июля 1937 года. Помню, я пришел на работу, и у меня было дело в народном суде. Вдруг подходит ко мне председатель коллегии адвокатов Иван Яковлевич Фокин. Он сам не юрист, а политработник. Значит, для партийного руководства поставлен был. И говорит:
— Борис Георгич, ты занят сегодня чем-нибудь?
— Да, — говорю, — занят. В народном суде дело.
— Придется передать дело это кому-нибудь еще, а ты сегодня пойдешь на процесс директора треста хлебопечения Петракова. Ты ж в газетах читал?
Я говорю:
— Читал, что будет процесс.
— Ну вот, будет процесс в открытом заседании, показательном. Значит, ты и пойдешь защищать его.
Ну, дело мое отдали кому-то там еще, а я пошел в канцелярию областного суда, в спецколлегию. Взял дело.
Обвиняется он по статье 58-14 и 154-й Уголовного кодекса РСФСР. 58-14 — это контрреволюционный саботаж, предусматривает наказание до 10 лет, а 154-я — это понуждение зависящих от него по службе сотрудников — женщин к сожительству.
Ну, посмотрел [дело]. Свидетели — заведующий областным торготделом Харитонович, которого потом самого посадили, потом директор хлебозавода Аверченко [Оверченков?], я его потом тоже защищал, директор хлебозавода № 2 Иванов (защищал его тоже потом) и много еще других свидетелей.
Значит, речь идет о том, что в Смоленске появились очереди за хлебом. Хлеба стало не хватать. И вот, значит, решили, что это не хватает потому, что директор треста хлебопечения Петраков занялся контрреволюционным саботажем. Отсюда — жители Смоленска без хлеба остаются некоторые, а некоторые должны стоять подолгу в очереди. Ну, судит спецколлегия, спецколлегия без заседателей — три члена суда. Председательствует зампредседателя областного суда Онохин, и члены областного суда — Оглоблин и Филатова. Филатова — бывшая портниха с этой швейной фабрики имени Румянцева, активистка была, ее выдвинули в областной суд. Так она стала членом областного суда. Обвиняет старший помощник прокурора Смоленской области Кузнецов. Защищаю я.
Полный зал народу собрался, особенно вечером, так даже и проходы все были — стояли в проходах. Ну, Петраков себя виновным не признаёт — ни по одному, ни по второму обвинению, ни в саботаже, ни в понуждении. Свидетели же говорят, что вот, дескать, если бы он бы мог распорядиться перебросить муку, тогда бы не было задержки в выпечке — эти директора говорят. Нераспорядительность была с его стороны, значит, — неуме-
ние. Но это рассматривается как умышленный саботаж.
Теперь доходит дело до свидетельницы Тамары Чикиной, которую он якобы понуждал к сожительству. Она работала лаборантской Рославльского хлебозавода Смоленской области. Прокурор встает и говорит, что ввиду того, что показания будут касаться интимных сторон жизни, я прошу заслушать ее в закрытом судебном заседании. Ну, что ж.
— Защитник?
Я говорю: — Я не возражаю.
Суд объявил перерыв, комендант выставил всю публику в коридор. Освободили зал, закрыли двери. Возобновилось заседание, позвали эту самую Тамару Чикину. Так, лет двадцать пять, ничего — ну, смазливая, можно сказать. Небольшого роста, черненькая. Шустрая такая. Вот, значит, Онохин, председатель суда, и говорит:
— Скажите, свидетельница, как вас обвиняемый Петраков понуждал к сожительству?
— Что вы глупости говорите?!
Он поднял глаза, посмотрел на прокурора.
Прокурор:
— Но ведь, позвольте, у вас с ним...
— А какое вам дело? Что я вам, отчитываться должна?!
Знаете, тут и смех и грех. Смеяться нельзя, и не смеяться нельзя. Суд растерялся. Суд растерялся совершенно.
— Прокурор, имеете еще вопросы?
— Нет.
— Защита?
Я говорю: — Нет, нет, не имею.
— Садитесь, свидетельница. Комендант, откройте дверь.
Заняли места. Дошло дело до прений сторон. Значит, Кузнецов говорит, что вот, товарищи судьи, у нас в городе появились очереди. Очереди, в том числе и за хлебом. Приходится домашним хозяйкам простаивать по многу часов, чтобы получить хлеб. Почему? А вот — виновник сидит, видите? И, значит, он попросил для него десять лет лишения свободы.
От обвинения по статье 154-й Уголовного кодекса отказался. Значит, признал, что понуждения нет. Дали слово мне. Я признавал его виновным по статье 111-й Уголовного кодекса — халатное отношение к службе. Действительно, нераспорядительность была, как вообще советские учреждения работают.
Ну, последнее слово ему. Он себя считает невиновным.
На совещание. Выносят приговор: десять лет лишения свободы по 58-14, по 154-й — оправдать. Значит, теперь он может быть обжалован в 72 часа в Верховный суд РСФСР.
Ну, я написал кассационную жалобу. Верховный суд РСФСР приговор оставил в силе и жалобу без последствий. Кстати, он уже сидел со следствия, остался сидеть, угнали в лагерь куда-то.
Теперь, помню, 23 сентября 1937 года, значит, прошло полтора месяца с небольшим. Я должен был ехать в Москву: у меня в Верховном суде РСФСР была кассационная жалоба летчика одного, который жаловался на то, что его признали отцом. Да, вот я должен был в Верховном суде выступать по этому делу. Ну, ездили в Москву мы с удовольствием, потому что все-таки хорошие суточные платили, квартирные. Жил я у своего шурина. Если только пол-литра водки куплю да с ним выпьем, а так расходов-то не имел. И потом все-таки Москва — всегда побыть приятно в ней.
Вдруг приходит Фокин, председатель Коллегии.
— Борис Георгиевич, ты читал, что 25-го начнется показательный процесс землеустроителей в областном суде?
Я говорю: — Читал.
— Вот придется тебе...
Я говорю: — Я не могу, потому что должен ехать в Верховный суд, у меня на 25-е кассационная жалоба там.
— Придется передать кому-нибудь другому.
Я говорю: — Ну, кому же? Доверяют-то мне.
— Ну, подбери себе кого ты хочешь из защитников. Да, а это обязательно. На этот процесс, значит, ты пойдешь и Малкин. Там одиннадцать подсудимых.
Вот было одиннадцать обвиняемых: начальник областного... отдела землеустройства (это землемеры, в общем) Светлов; главный инженер Артемьев; инженер этого отдела Муравьев; инженер этого отдела Павлов — это всё из смоленских, из областного аппарата. Потом старший землеустроитель Линьковского района Токмачев и три землеустроителя этого же Линьковского района — Московский, Фалк и Кузнецов; землеустроитель Дорогобужского района Лелянов, старший землеустроитель Издешковского района Власов, землеустроитель Издешковского района Собешкин. Вот, одиннадцать человек всего. Обвиняются же по 58-7 (вредительство) и 58-11 (участие в антисоветской организации).
Вот по этому делу я прочел справку о том, что Румянцев, первый секретарь обкома (расстрелян). Значит, Светлов на предварительном следствии признал, что его завербовал в антисоветскую организацию Румянцев и дал ему задание проводить вредительство. Он распространил это по подчиненному ему аппарату, а те, значит, вредительствовали. Да, Власов на суде отказался от
защиты, сам решил. А остальные десять человек по пять распределены были: пятерых защищал я — это трех линьковских землеустроителей: Московского, Фалка, Кузнецова; дорогобужского — Лелянова и издешковского — Собешкина.
Причем этот Собешкин довольно интересную судьбу имеет. Вы, конечно, знаете «Цусиму» Новикова-Прибоя? Так вот, в этом произведении Новикова-Прибоя этот Собешкин упоминается. Он работал радистом на том же броненосце «Орел», на котором Новиков-Прибой был баталером. Они, значит, совершили с эскадрой адмирала Рожественского переход из Кронштадта через Балтийское море, Северное море, Атлантический океан, Индийский океан, Великий Тихий океан и вот в Цусимском проливе между Кореей и Японией встретились с японским флотом 14 мая 1905 года, в день коронации Николая II. Произошел бой, наш флот был разгромлен, «Орел», в частности, броненосец потоплен, а Новиков-Прибой и Собешкин удержались на этих — спасательных кругах и плавали в море. Их заметили японцы и подобрали, и они до конца войны пробыли в японском плену. Потом, когда война закончилась, их отпустили. Приехали домой. Вот Новиков-Прибой в конце концов стал писателем, а Собешкин — землемером. И работал он в Издешковском районе Смоленской области. Вот этих десять человек.
Ну, суть дела в том, что в 35-м году было издано постановление ЦК партии и Совнаркома СССР о закреплении за колхозами земли навечно. Причем все это должно было пройти в такой торжественной обстановке. Значит, обком, облисполком вручали каждому колхозу в лице председателя — на месте — грамоту на вечное пользование землей. А к грамоте должен быть приложен план земельных угодий, которые закрепляются. И
вот землемеры эти районные должны были сделать эти планы. Ну, план требовал выхода на место и — знаете, как они там теодолитами измеряют. А тут требовало начальство: даешь скорей! Скорей, скорей, скорей! Причем был такой торг на три дня, и они там делали на глазок свои планы, вручали эти акты, а потом выяснялось, что этот клочок земли — пользуется всегда колхоз, допустим, [им.] Сталина, а по плану он попал в колхоз «Свободу» или в «Большевик». Перепутано все.
Ну, они объясняли, что произошло это потому, что не имели времени, гнало начальство областное. Подгоняли. Ну, вот это, значит, признали вредительством. Это происходило в 35-м году, а в 37-м году признали это вредительством. И преданы они были открытому суду в показательном порядке. Значит, полный зал народа. Да, дело слушалось уже не в помещении областного суда, а во Дворце труда. Это самый большой зал. До революции там находилось Благородное собрание, а потом был Дворец труда профсоюзов. И этот зал, значит, был предоставлен областному суду для рассмотрения этого дела.
На сцене сидело три члена спецколлегии. Председатель — опять председатель областного суда Онохин, и члены суда были — нет, это позже... стал забывать. Прокурор — сам прокурор области, областной прокурор Мельников. И два защитника: Самуил Соломонович Малкин и я — защита.
Стали отказываться они от своих признаний, которые давали на предварительном следствии. И говорить о том, что это сделано не умышленно, а в результате... Ну, всех допрашивали, свидетелей допрашивали. Наконец, судебное следствие закончено, прения сторон. Ну, прокурор считает, что они это делали нарочно, чтобы возбудить недовольство среди колхозников, чтобы раз
дуть вражду между колхозами, побоища там всякие, бес-порядки... И таким образом причинить ущерб советской власти, привести к ее свержению. Значит, прокурор просит восемь человек расстрелять, а трем землеустроителям [Линьковского] района — Московскому, Фалку и Кузнецову — по десять лет. Тогда еще десять лет был максимум.
Прения были 29 сентября — 29 сентября вечером. Потом слово получили мы и просили — значит, я просил халатное отношение к службе, признал за ними 111-ю (она до трех лет была). Малкин просил снисхождения просто — боялся говорить о том, что вредительства нет.
Приговор был 30 сентября. Значит, собрались мы, вышел суд, зачитал приговор: десять человек расстрелять (прокурор просил восемь расстрелять, а суд дает десять расстрелов) и одному Кузнецову — десять лет. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Это было перед этим, 23 сентября, за неделю до этого приговора, постановление ЦИК СССР о том, что приговора по делам о террористических актах, вредительстве и диверсиях обжалованию не подлежат.
Так, значит, написали о помиловании... в Верховный Совет СССР, а раньше — ЦИК СССР, что, дескать... если заслуги какие есть или семья там... И отказавшийся от защиты тоже просил меня написать ему о помиловании. Вот помню, я Собешкину писал, значит, что вот его пощадила японская война, пощадило Японское море, пощадил японский плен, и просил пощадить его, сохранить ему жизнь.
Там уже нельзя спорить, что я не виноват... По телеграфу передают эти самые в суд, туда, в Москву, в Президиум. И оттуда ответы; ну, правда, писали мы 1 октября это, а ответ пришел перед ноябрьскими праздниками. Значит, вот, этим Московскому, Фалку я писал, что
даже прокурор просил им десять лет, а суд вот дал так. Вот этим двум... Президиум ЦИК СССР заменил расстрел десятью годами. Значит, трое осталось с десятью годами, а остальным отказано. И их расстреляли — их расстреляли, а жен их посадили. И Особое совещание дало им по пять лет за недонесение о вредительской деятельности мужей, и отправили их в лагеря.
Теперь расскажу, что случилось дальше с этим делом. Надо вам сказать, что когда в ноябре 1938 года народного комиссара внутренних дел Николая Ивановича Ежова перевели народным комиссаром водного транспорта, а через неделю приехали к нему, забрали его и отправили туда же, куда и он отправлял, то назначен на его место был Лаврентий Павлович Берия, бывший до этого первым секретарем ЦК компартии Грузии. Он проявил прямо-таки удивительный либерализм.
Все дела, которые во внесудебном порядке лежали у них в Особом совещании в ожидании очереди, он приказал отправить для рассмотрения в местные областные суды, на местах. К нам привезли три грузовика — вот, только в Смоленск; можете себе представить, что по Советскому Союзу было! Ну и вот, значит, стали многие дела прежние пересматриваться. В частности, у меня... несколько дел таких прошло.
Приходит ко мне сестра этого осужденного Московского, который в лагерях отбывает наказание, и говорит:
— Я слышала, что вот такого-то освободили. Нельзя ли похлопотать за брата?
Я говорю: — Давайте.
Значит, она внесла гонорар на поездку в Москву. Я затребовал из архива это дело и написал за трех оставшихся в живых, за всех трех — Кузнецова, Московского и Фалка. И поехал в Москву на прием к председателю Верховного суда СССР Голякову Ивану Терентьеви-
чу. Между прочим, я считаю, что он очень был приличный человек и соответствовал своему назначению. Вот его могила сейчас на Новодевичьем кладбище есть. Ничего плохого нельзя сказать о нем. Вот был я у него на приеме, и говорю, что по существу виноваты те, кто подгонял, а никакого там вредительства вообще не было. Он сказал: «Хорошо, мы проверим здесь это дело». Затребовал его из Смоленска в Верховный суд СССР. Это я был в июле 39-го года у него. А в апреле 40-го года Верховный суд по протесту Голякова этого, председателя Верховного суда, рассмотрел это дело и определил, что так как по делу не установлено никакого вредительства и участия в антисоветской организации, то обвинение всех обвиняемых квалифицировать по статье 109-й Уголовного кодекса — злоупотребление служебным положением; меру наказания определить: Кузнецову, Фалку и Московскому — по два года лишения свободы, считать отбытым, из-под стражи освободить; Светлову, Артемьеву, Муравьеву, Павлову, Токмачеву, Собешкину, Лелянову, Власову (которых уже нет на свете) — по пять лет лишения свободы, но ввиду смерти осужденных приговор в исполнение не приводить. Откуда смерть? Как? Вот — это я своими собственными глазами читал, это определение. И, таким образом, этих трех выпустили.
Это было в апреле 40-го года, вернулось дело. В мае месяце ко мне на квартиру (я только собирался идти на работу) приходит Фалк. Это один из этих трех. Начинает с того, что он благодарит за хлопоты, которые, значит, привели его на свободу, и говорит мне:
— Знаете, жена моя сидит. За недонесение, — о его вредительстве. И говорит: — Вы знаете, какой кошмар? Защитники не имеют права по делам Особого совещания, во внесудебном порядке рассмотренным, участво-
вать и какие-либо документы — ничего не имеют права делать. А их Особое совещание судило. Я говорю: — Вот такое дело. Как быть? Ну, и потом решили так (значит, я предложил ему), что в коллегию обращаться бесполезно, потому что заведующий консультацией откажет. Дела по Особому совещанию не подлежат к принятию к производству адвокатов. Но я напишу, значит, жалобу на имя прокурора СССР и, когда буду в Москве (а я там бывал три-четыре раза в месяц постоянно, каждый месяц), зайду в прокуратуру СССР и попытаюсь что-то сделать в этом деле.
Он очень доволен был, что я от себя написал жалобу за всех этих осужденных женщин. И вскоре [я] поехал в Москву. Один день уделил я, чтоб пойти в прокуратуру СССР. Пошел — очередь там к дежурному прокурору. Постоял, наконец дошло до меня дело. Я ему подаю жалобу. Он смотрит. Поднял голову, посмотрел на меня:
— Ведь вы защитник?
Я говорю: — Да.
— Вы знаете, что защитники не имеют права?
— Знаю.
— Почему же вы взялись?
Я и говорю:
— Я так считаю, что дело это настолько вопиющее, что любой гражданин, кем бы он ни был, должен принять посильное участие в исправлении допущенной ошибки. Вы посудите сами — их посадили за то, что они не донесли о вредительской деятельности мужей. Теперь высший судебный орган нашей страны — Верховный суд СССР — признал, что никакого вредительства вообще не было, и мужей по этой статье оправдал. Дали им 109-ю, теперь эти люди, которые остались в живых, уже
на свободе, а жены ихние сидят за то, что они не доносили — о чем? Ведь беспредметное обвинение!
— М-да! — он так. — Ну, хорошо, придите ко мне завтра. Я здесь поговорю с начальством.
Ну, я на другой день, значит, пошел опять. Он и говорит: решено опротестовать, обжаловать постановление Особого совещания в Президиум ЦИК СССР — да, тогда уже Президиум Верховного Совета СССР — для отмены их.
И только в 41-м году их выпустили. Только в 41-м году выпустили всех этих жен. А так они там тоже молотили. В общем, они просидели четыре года из пяти — за здорово живешь.
...На этом закончилось это второе показательное дело. В ноябре месяце, 23-го опять ноября (там было 23 сентября) опять пришел Фокин и говорит:
— Ну? Ты уже, верно, готовишься?
Я говорю: — К чему?
— А читал в газете, что... завтра дело будет разбираться о вредительстве животноводов?
— Читал.
— Ну, вот ты и Малкин пойдете на это дело.
...Следственными органами закончено предварительное следствие о работниках областного земельного управления, изобличаемых во вредительстве в животноводстве. Дело будет рассматриваться Смоленским областным судом с участием сторон в открытом судебном заседании. Дело будет рассматриваться во Дворце труда с такого-то часа.
Ну, значит, почитал я дело. По этому процессу проходит восемь человек. Первый заместитель начальника Смоленского областного земельного управления и он же начальник областного управления животноводства — Кадетский Иосиф Васильевич; старший зоотехник
этого управления Райхлин; зоотехник этого управления Угорчиев; начальник областного ветеринарного управления Коршаков, ветеринарный врач Рокачевский, начальник конеуправления Фомин; бывший начальник конеуправления, а теперь первый секретарь Вяземского райкома партии Юрмальнек и научный сотрудник Всесоюзного института экспериментальной ветеринарии в Москве, в Кузьминках, Юранов Александр Петрович. Восемь человек.
58-7, 58-11. Ну, к этому времени уже выпало по 25 лет, потому что 2 октября 1937 года Президиум ЦИК СССР, «руководствуясь гуманными соображениями», исходя из того, чтобы можно было тем лицам, для которых десять лет мало, а расстрел необязателен, дать другой срок — значит, продлить еще — лишения свободы до двадцати пяти лет.
Так, значит, восемь человек. 23 ноября. Это мне сказали, я читал дело. А на другой день — выходной (тогда выходные были: шестого, двенадцатого, семнадцатого, двадцать четвертого, тридцатого). Вот 24-го, значит, выходной день. Во Дворце труда начинается процесс. Опять народу набилось! Плохо. Ну, я, значит, подошел к этим обвиняемым. Я защищал двоих: Кадетского (это самая центральная фигура) и московского этого сотрудника Юранова. Пятерых защищал Малкин. А один, Юрмальнек, на суде заявил так:
— Я член партии с 1905 года, участник трех революций — 905-го, Февральской 917-го, Октябрьской 917-го, участник гражданской войны. Я уверен, что найду общий язык с пролетарским судом. Поэтому никакие посредники мне не нужны. От защиты я отказываюсь.
Ну что ж, отказываешься — для нас лучше. Я его должен был защищать, этого Юрмальнека, — он отказался. Значит, отпал. Пятерых защищал Малкин, я — двух.
На предварительном следствии — нет, три из них признали себя виновными в том, что они действительно были завербованы первым секретарем обкома Румянцевым и по его заданию... проводили вредительство, уничтожали скот, срывали заготовки кормов. А когда я разговаривал с этим Кадетским, он говорит:
— Я ни в чем не виноват, ...потому что, знаете, такие обстоятельства: не выдержал — били! Не выдержал!
А Юранов не признал себя виновным. Вот тот московский. Он мне говорит, что «я действовал так, как по инструкции». Он был послан в командировку в племенной совхоз «Сычевка» Смоленской области для оздоровления стада, больного бруцеллезом. Первая стадия — это выявить всех больных, потому что многие болеют бруцеллезом в скрытой форме, а уже которая застарелая, переходит в открытую, выявить можно путем прививки агглютинации. Если корова здоровая, она не реагирует, если больная — то у нее появляются нарывы. Значит, эту отделяют от здоровых. А обвинение возникло на основе показаний свидетелей — доярок этого совхоза, которые говорили (и на суде они повторяли):
— Такая хорошая коровка! Он как кольнет ее, она на другой день заболела! Нарыв большой.
Значит, начинается судебное заседание. Этот Юрмальнек отказался от защиты — мне остается двое. Ну, как полагается, председательствует председатель областного суда Онохин, и члены областного суда Новиков и Лоц. Прокурор Смоленской области Мельников обвиняет, и два защитника защищают.
— Имеют ли какие ходатайства стороны?
Прокурор говорит:
— Ходатайств не имею.
— Защита?
Я встаю и говорю:
— Да, я имею ходатайство. Ввиду того, что между показаниями обвиняемого Юранова и свидетельниц таких-то, доярок совхоза «Сычевка», имеются коренные противоречия: он считает, что он действовал правильно, в соответствии с имеющейся инструкцией, и заразить этими пилюльками никак не мог, а они считают, что он заразил, — ввиду того, что ни вы, товарищи судьи, ни прокурор, ни мы, защитники, не обладаем специальными знаниями и поэтому не можем прийти к какому-то определенному неоспариваемому выводу, — я считаю, что по делу необходимо произвести научную экспертизу. В качестве экспертов я рекомендую (это мне Юра-нов подсказал) профессора Тимирязевской сельскохозяйственной академии Тарасова или академика Белорусской сельскохозяйственной академии в городе Горки Могилевской области Вышелесского — на усмотрение суда. Поэтому прошу: дело слушанием отложить, возвратить органам следствия для производства дополнительного расследования путем организации научной экспертизы.
Так. Мнение прокурора:
— Я считаю ходатайство неосновательным, прошу отказать.
Так. Защитник? Значит — Малкин:
— Я поддерживаю ходатайство.
Онохин покивал на своих членов, повернулся в одну сторону, в другую:
— Суд, совещаясь на месте, определил: вопрос оставить открытым и вернуться к обсуждению этого ходатайства в зависимости от хода судебного следствия.
Ну, я удовлетворен таким исходом. Начинается следствие. Значит, первым — главного самого, Кадетского, который их всех завербовал... он получал [задания] от Румянцева, а уже дальше действовал.
— Ну, Кадетский, признаёте себя виновным? — Онохин говорит.
— Нет, не признаю.
Прокурор:
— Как не признаёте? Вы же признавали себя [виновным] на предварительном следствии! Почему не признаёте?
— Я считаю себя коммунистом и могу дать ответ на этот вопрос только в закрытом судебном заседании, — отвечает Кадетский.
Игнорируют это заявление. Продолжается дальнейший допрос. Потом, значит, дает слово мне. Что-то я спрашивал там, Малкин. Следующий подсудимый.
Всех допросили, свидетелей допрашивают. Ну, свидетели подтверждали, что вот — доярки, помню, очень живо, одна такая в платочке там:
— Ну, как же, такая хорошая коровка, так жалко ее. Как кольнул ее, так и погубил. Там у нее большой нарыв. Коровку задрали, — говорит.
Помню, зоотехник там один, Ивашкин был. Вот он рассказывал то же самое — о вредительстве (потом, попозже, этот Ивашкин тоже мне попался, на моем пути):
— Все мы считали, что это вредительство. Допросили всех. Онохин говорит— это, значит, уже 27 ноября, начали 24-го; допрашивали 24-е, 25-е, 26-е, 27-е; судебное следствие подошло к концу, допрос свидетелей окончен.
— Чем стороны могут дополнить судебное следствие? Товарищ прокурор?
Мельников встает и говорит:
— Я считаю, что судебное следствие проведено с достаточной полнотой, обстоятельства дела выяснены, и прошу перейти к следующей стадии процесса — прениям сторон.
— Защита?
Я встаю и говорю:
— Я считаю необходимым возвратиться к тому ходатайству, которое я заявлял перед началом судебного следствия, и считаю, что судебное следствие, которое проведено — действительно, я согласен с прокурором: с полнотой, возможной для судебного заседания, — не разрешило этого вопроса. И для разрешения его необходима экспертиза, допрос следующих лиц; поэтому я прошу... дело отложить, направить органам расследования для производства дополнительного следствия путем организации экспертизы.
— Товарищ Малкин?
— Я поддерживаю ходатайство. — (Значит, мое.)
— Товарищ прокурор, ваше мнение о ходатайстве защиты?
— Я считаю, что защитник просто стремится сорвать процесс, поэтому прошу в ходатайстве отказать.
Суд удаляется на совещание для обсуждения ходатайства защиты. Минут пятнадцать они были на совещании, вышли — прочитали определение, что, заслушав ходатайство защитника такого-то и мнение прокурора, полагавшего в ходатайстве за необоснованностью его отказать, считает ходатайство необоснованным и определяет — в ходатайстве отказать.
— Есть какие еще дополнения?
Я говорю: — Нет.
Судебное заседание закончено, переходим к прениям сторон. Речь для поддержания обвинения имеет прокурор Смоленской области товарищ Мельников.
Мельников начал так:
— Товарищи судьи! Мы живем хорошо, но мы жили бы еще лучше, если бы не эти люди, сидящие тут на
скамье подсудимых. Вот у нас сейчас еще не хватает мяса. А почему? Потому что они уничтожали коров, уничтожали скот. У нас сейчас еще чувствуется недостача молочных продуктов. А почему? Они срывали заготовку кормов. Вот этот-то... импортных овец заразил паршой с целью причинить ущерб в валюте нашему пролетарскому государству, — говорил, говорил. — Великий пролетарский писатель Максим Горький говорил, что, если враг не сдается, врага уничтожают. А вот здесь, на данном судебном процессе, подсудимый Кадетский пытался бросить тень на славные органы сталинской разведки.
Значит, он понял, в чем дело там, почему он в закрытом [заседании] хотел дать объяснения.
Да, поэтому, значит, он требует всех обвиняемых расстрелять. Восьмерых. Дурная трава и с поля вон, поэтому всех расстрелять.
Потом дали слово мне. Я сказал насчет того, что вот, к большому своему сожалению, я не считаю себя вправе сказать вам, товарищи судьи: мои подзащитные невиновны, оправдайте их. Но не потому, что я убежден в их виновности, а потому, что вопрос этот не получил достаточной ясности, а население области слишком взволновано и ждет решающего ответа, не допускающего никаких двусмысленностей.
Да, надо вам сказать, что дело состояло из трех томов и добавился во время судебного заседания четвертый том — протоколы общих собраний, проведенных во всех совхозах, колхозах, предприятиях, учреждениях. Везде трудящиеся провели митинги и постановили: «Просить пролетарский суд уничтожить гадов!»
И поэтому я снова говорю: отправить дело к доследованию для производства экспертизы.
— Малкин?
Малкин просил о снисхождении, указывал, что его подзащитные не играли главной роли, решающей роли, а второстепенную роль, поэтому нецелесообразно расстреливать их, а просил сохранить им жизнь.
После этого Мельников взял слово, и уж он напал на меня. Не столько он подсудимыми занимался, сколько он занялся мной. Что вот я поставил себе целью сорвать процесс, не допустить вынесения приговора — приговора, который ждет все население области. А я вот злокозненно так действую. И, значит, он просил расстрелять их.
На этом Онохин объявил перерыв до утра. Ну, правда, было уже одиннадцать часов. Двенадцатый час наступил ночи, значит. Оборвали.
Утром дали мне ответ прокурору. Ну, я, значит, коротенький ответ; повторил то, что уже говорил. Последнее слово — никто не признал себя виновным. Удалились на совещание. В семь часов вечера вышли. То есть долго совещались. Вышли с приговором. Значит, считают обвинение доказанным, и всех восемь человек расстрелять. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит, может быть подано только [прошение] о помиловании.
Надо вам сказать, что, когда начался процесс, Юранов просил меня послать телеграмму (московский он; в Кузьминках Институт находился и он жил), телеграмму его жене, что вот начался суд. Я послал эту телеграмму, но никакого ответа не было, и она не приезжала, и ничего.
29 ноября засел за помилование. Значит, своим — Кадетскому и Юранову; и вот тот старый большевик с 905-го года, который надеялся найти общий язык с пролетарским судом, тоже, когда зачитали приговор, попросил меня написать ему (прошение) о помиловании. Зна-
чит, я писал три, и Малкин — пять. Засел за помилование, а это такая очень тяжелая, не столько она сложная, сколько как-то угнетающая работа. Вот начал писать, вдруг секретарша говорит:
— Борис Георгич, это к вам.
Подходит дама.
— Вы защищали Юранова?
— Я, — говорю, — я.
— Я его жена. В каком положении дело?
Ну, я: — Вчера был приговор. К высшей мере наказания — расстрелять.
Ох, как она закричит! Платье стала рвать. Криком. Вбежала машинистка и секретарша. Взяли ее за руки. И в это время вошли остальных семь жен. Значит, узнали, что это тоже ихняя подруга по несчастью, повели ее в коридор. Уговаривали там, не знаю.
Потом она пришла уже успокоенная, стала спрашивать, когда я пойду в тюрьму, пойду ли и когда. Я говорю, что пойду завтра в тюрьму — выходной день, утром пойду, потому что я не успею сегодня всё сделать.
— Может быть, вы передадите ему письмо от меня?
Ну, я говорю: — Давайте. Напишите небольшое письмо, я его передам.
Она дала. Значит, 30-го я пошел в тюрьму... Их уже перевели в смертники, значит, там в подвальном этаже — это камеры, где осужденные смертной казни ожидают. Вызывали по очереди. Знаете, так они меня замучили — каждый хочет дополнить еще и то-то вспомнить, и то-то. По существу, это решительно никакого значения не имеет, но, знаете, человек — ведь речь идет о жизни и смерти, поэтому понимаешь это. Но очень я замучился.
Поэтому я, когда Юранова вызывали, то вместе с жалобой дал я ему это письмо, чтобы он прочитал, и [он] говорит:
— Можно мне — я напишу ответ ей?
— Ну, напишите, будто бы вы в жалобе...
Я дал бумаги ему, он, значит, написал. Я это в портфель положил, ну, там так — ведь я часто бывал в тюрьме, так что там эта стража знала меня. Они так прохаживались, не обращали внимания.
Подписал я помилования, сразу вышел. На крыльце областного суда, договорено было, что она будет меня ждать, и там я отдал ей письмо. 1 декабря утром являются все восемь жен.
— Просим вас, поезжайте в Москву, спасайте мужей! Надо сказать, это было несколько неожиданно. Во-первых, страшно. Страшно ведь. Все требуют [казни]... да и в то время каждую ночь забирали людей. По области были забраны у нас, в Рославле двух адвокатов забрали, и еще в каком-то районе тоже забрали. Я и говорю:
— Хорошо, я подумаю над этим вопросом, что можно сделать и...
Уголовно-процессуальный кодекс предусматривает, что приговора, вступившие в законную силу — а в данном случае этот приговор в законную силу вступил с момента вынесения, поскольку он обжалованию не подлежит, — могут быть обжалованы в порядке надзора председателем Верховного суда или прокурором СССР, председателем Верховного суда РСФСР или прокурором РСФСР, которые имеют право приостановить приговор, истребовать дело для проверки суда. Но это допускается в исключительных случаях.
Да, значит, когда они вышли — эти жены, — наши адвокаты стали:
— Вы что, Борис Георгиевич, ехать хотите? Вы что, о двух головах? Разве вы не понимаете, что это за дело? Вся область! Вы что, не видели, что вот такой том с протоколами!
Я всё видел, конечно же.
— Вы свое дело сделали. Вас назначили защищать на этом процессе. Они даже вас не приглашали. Вы-то, вы по назначению суда выступали. Сделали свое дело — помилование написали. Всё. По такому делу ехать нельзя!
Я пошел к председателю коллегии.
— Вот, Иван Яковлевич, жены просят поехать по этому делу вот о вредительстве в животноводстве в Москву в порядке надзора. Как ты смотришь?
— Так я ж не знаю дела. Ты сам смотри. Если ты считаешь приговор правильным, откажи. Неправильным — поезжай.
Ну, значит... Да, а Малкин тут:
— Мне папа сказал, что..., — а он старше меня был... Мне в то время было 35, тридцать шестой год шел, а ему примерно лет 55 было. Так примерно около двадцати лет он старше меня был. — Мне папа сказал, что лучше ты будь плохим защитником, но хорошим гражданином.
Так что он отказался от разговоров на эту тему. Они со мной, значит, разговаривали.
И вот, я помню, всю ночь не могу заснуть. Что делать? С одной стороны, ведь защитник обязан, а с другой стороны, действительно правы те, что говорят, что страшно. Да я сам понимал, что страшно.
Ну, утром приходят они и говорят:
— Идите, оформляйте. — Значит, ордер пусть выпишут мне пусть на составление жалоб и поездку в Москву к Прокурору СССР.
Малкин говорит:
— Ну, я тогда поеду с вами.
Поездка-то выгодная, он задолжал. У него, тем более, пять человек, а у меня трое. И тут Терещенко, который постоянно ходил в спецколлегию, до тех пор, до этих показательных процессов, когда меня стали посылать, был
тоже на процессе, но в закрытом заседании, о вредительстве на Навлинском сахарозаводе, в Навле (тогда это была Западная область, а потом — Брянская), сказал женам, чтобы тоже деньги несли и ордер выписывали.
Значит, я засел за жалобы. Утром. Три жалобы составлял. Вечером пошел в тюрьму. Отдал и не пошел сам, не стал их вызывать, отдал дежурному по тюрьме и говорю:
— Снесите им, пусть подпишут, и мне обратно принесете.
Дежурный (ему еще лучше) отправился туда, принес мне обратно подписанные жалобы.
Значит, я пошел вот вечером на вокзал, в два тридцать был поезд скорый Минск—Москва. ...А в этот день заказали мы билеты, два билета, даже три — потом Терещенко добавился. Прихожу на вокзал, они тоже уже на вокзале, Малкин и Терещенко. Сели в вагон, приезжаем в Москву. Ну, я-то Москву знал, потому что часто здесь бывал, а они-то нет. Они изредка только. Повел я их в Прокуратуру СССР на Большую Дмитровку. Это Большая Дмитровка, 15, улица Пушкина теперь. Там когда-то был Московский комитет партии, а потом была Прокуратура СССР. Дом стоит так в глубине. И подходим к этому дому, смотрим: что такое? — весь этот палисад перед домом полон народу. Я спрашиваю одного мужчину:
— Куда это? Чего ждут? Очередь что ли какая?
— А вот это всё с жалобами к Прокурору СССР, в порядке надзора.
Ходит милиционер там, порядок наводит. Я подошел, говорю:
— Вот мы трое — защитники из Смоленска, приехали с жалобами к Прокурору СССР по делу с высшей мерой.
— А вам тут стоять не надо, идите в комнату, — кажется, 228, но не ручаюсь за точность, — к старшему помощнику Прокурора СССР товарищу Тадевосяну. Он занимается этими делами.
Мы вошли, разделись, пошли, значит, наверх, нашли эту комнату. Открываем дверь: сидят две женщины — секретарша и машинистка. Значит, вошли я и Малкин... Я и говорю, что мы защитники из Смоленска, Приехали с жалобой на имя Прокурора СССР по делу с высшей мерой. Нам милиционер сказал на улице, чтобы мы шли к товарищу Тадевосяну.
Секретарша говорит:
— Он вам правильно сказал, только я не знаю, когда товарищ Тадевосян сможет вас принять, потому что он сейчас уезжает по срочному делу.
И в это время открывается дверь следующей комнаты, выходит высокий кавказец. Шинель до пят, как у Сталина, серая, такая же, как Сталин носил, барашковая шапочка. Он и сейчас жив, между прочим. Он работал в Институте по исследованию преступности последнее время; сейчас он, может, и на пенсии уже, но недавно я его встречал статьи в юридическом журнале.
Она: — Товарищ Тадевосян, здесь вот защитники из Смоленска приехали по делу с высшей мерой. Когда вы сможете их принять?
— Давайте! — повернулся, обратно пошел в комнату. Я скорей за ним, Малкин за мной. И прошли. Я портфель открываю, достаю, значит, жалобы. Кладу ему. Малкин вытащил, положил. Он смотрит, отчеркивает красным карандашом что-то, нотабене поставил в одном месте. Перевернул страницу-другую...
— Я не могу разрешить вашего дела. Вам придется с Андрей Януарьевичем. Не знаю, когда он вас сможет принять. Придите ко мне завтра в десять часов.
Ну, значит, ушел — мы удалились. Вышли в приемную, где мы были. Я думал, Терещенко ждет, потому что у него другое дело. Смотрю — никого нет. Я скорей в коридор. Не видно. А там, значит, в коридоре такие колонны стоят. И смотрю, за колонной одной на расстоянии выглядывает Терещенко. Я говорю:
— Василий Палыч, скорей! А то он уедет.
Он говорит: — Нет, я сейчас не могу идти.
— А почему?
— Так я еще жалобу не написал.
Ох, как я рассердился! Приехал человек по такому ответственному делу, с высшей мерой наказания (нет, у тех не было высшей, всем было [по] двадцать пять), ...а он даже не изволил в Смоленске там потрудиться, жалобу написать. Только он по телефону созвонился, чтобы выписали ему ордер, внесли деньги, и приехал. А так как он нигде знакомых не имел, то он ночевал в комнате для приезжих на Белорусском вокзале. А писал — знаете, там почта? Где пишут телеграммы обычно: «Доехал благополучно». Он там писал эти жалобы в порядке надзора. И уже потом не знаю, как он ходил, как его принимали.
Но я там в коллегии состоял консультантом и в президиуме для надзора по качеству работы адвокатов — по назначению президиума. Потому что считался квалифицированным таким, знающим адвокатом. Ну, мне помогала еще и память (я с детства хорошей памятью обладал), так что даты эти все я помнил, еще когда учился, хронологию всегда знал. Историю очень любил. Ну, на производственном совещании я поднял этот вопрос, что Терещенко так сделал. Тут наши адвокаты, которые говорили, что нельзя ехать по этому делу, сказали:
— Как можно так делать? Поехать по такому делу без жалоб!
Ну, его, значит, пропесочили.
На другой день прихожу я и Малкин. Малкин сидит. Значит, заходим в комнату. Секретарша:
— Вы защитники из Смоленска?
Я говорю:
—Да.
— Вас товарищ Тадевосян ждет.
Значит, заходим в ту дверь. Вошли. Он:
— Защитники из Смоленска?
—Да.
— Идемте!
Пошли еще выше. «Прокурор Союза Советских Социалистических Республик». Вошли в комнату. Большая комната. Приемная, видимо. Стоят диваны, на диванах человека три или четыре сидят.
— Ну, сядьте!
Мы сели с Малкиным, он прошел в следующий кабинет. Потом вышел, куда-то ушел, потом опять пришел. Минут сорок пять так мы ждали, может, пятьдесят. Потом открывает дверь.
— Защитники из Смоленска!
Мы вошли. Значит, я — вперед, Малкин — за мной.
— Садитесь.
Там стоит большой такой стол, и перпендикуляром от него другой стол; видимо, совещания когда бывают, сидят. Сели в угле, на мягкие кресла. Он [Вышинский] смотрит жалобы наши. Потом поднял голову, посмотрел на Малкина, на меня.
— Вот вы — защитники. Вы приезжаете сюда и начинаете: и то не так, и это не по-вашему, всё дело неверное. А что вы там на месте делаете? А там вы: «Согласен с товарищем прокурором, прошу снисхождения», — дальше этого вы не идете.
Я говорю:
— Это неверно, я три раза поднимал вопрос о направлении дела на доследование для производства научной экспертизы, о чем пишу в жалобе.
— Так ли это?
Я говорю:
— Да, так!
— Что же, и в протоколе судебного заседания это записано?
Я говорю:
—Да.
— А что, вы протокол читали?
Я говорю:
— Конечно, читал.
— А что появляется в протоколе? Дескать, заявляется одно, а делается другое. Ну, это правда. Между прочим, он прав был.
— Ну, хорошо. Я приостановлю исполнение приговора, и мы дело проверим здесь. Но предупреждаю: если в деле мы не увидим того, что вы тут понаписали, я тут же против вас возбуждаю дисциплинарное дело.
Ну, я говорю:
— Это правильно будет. Такими же не шутят делами.
—Всё!
Значит, поклонились, ушли.
Я пошел на телеграф, там ждала вот эта самая жена московского, Юранова. И я передал, что приостановлен приговор, в порядке надзора будет проверяться [дело] в Прокуратуре СССР.
У нас в Москве жена одного адвоката московского, Молчанова, по нашим поручениям наводила справки. Потому что, если выступать — вот того же летчика я должен был защищать в Верховном суде РСФСР, а Верховный суд повесток не посылает, а вывешивают в кори-
доре объявления: такое-то дело слушается тогда-то, тогда-то, тогда-то, такое — тогда-то. Вот она ходила и проверяла. И когда увидела дело, которое мы ей поручили, она давала телеграмму нам: «Дело такого-то слушается тогда-то». И вот я написал ей, чтобы взяла на учет дело это и наводила бы справки в Прокуратуре СССР.
И вот 25 января 38-го года, уже, значит, спустя почти два месяца после вынесения приговора к расстрелу (к расстрелу приговорили 28 ноября, а это 25 января), — это был Татьянин день как раз. Когда-то это был праздник Московского университета, а у жены моей была приятельница Татьяна, и она говорила, чтоб я не задерживался, а приходил бы домой, чтобы пойти на именины в гости.
Я собрался уходить: уже четыре часа, конец занятий. [И тут] секретарша говорит:
— Борис Георгич, вам телеграмма.
Беру телеграмму. Оказывается, от Молчановой телеграмма: «Приговор по делу Кадетского и других протесту Прокурора СССР Верховным судом СССР отменен полностью передачей дела на новое рассмотрение со стадии предварительного следствия», — то есть то, что просил я в Смоленском суде. Я прочитал вслух телеграмму эту. Наши защитники: «Ох, батенька, как вам повезло! Ах, как вам повезло!»
Я тогда поднялся на второй этаж в спецколлегию и говорю секретарю Петухову:
— Петухов, у вас есть какие-нибудь сведения по делу Кадетского и других?
— Да нет. Вот ты тогда съездил, от Вышинского была телеграмма, затребовали дело. Ничего неизвестно — дело в Москве.
Я говорю:
— Вот я получил телеграмму — приговор отменен.
— Как отменен?
Я говорю:
— Ну как, что ты, в первый раз встречаешься с отменой приговора?
— Но тут с обкомом было согласовано!
— Ну, — я говорю, — я не знаю, с кем вы согласовывали, а я говорю: вот я получил телеграмму — приговор отменен для передачи на новое рассмотрение в стадии предварительного следствия.
— Можно мне Онохину сказать? — (это председатель областного суда, который председательствовал по делу...)
— Не уходи!
Побежал он; побежал, значит, приходит.
— Онохин просит тебя зайти к нему. Ну, я пошел в кабинет председателя областного суда. Зашел:
— Здрасте!
— Здрасте.
— Правда это, что вы имеете сведения об отмене приговора?
Я говорю:
— Вот телеграмма.
Даю ему. Он прочитал.
— Благодарю вас.
Так. Ну, я ушел, пошел домой и говорю, что вот такая радость сегодня.
— Приговор отменили. Я пойду в тюрьму, а ты иди, значит, на именины. А я из тюрьмы, когда закончу, приду туда тоже.
Ну, и пошел в тюрьму, значит. А там, оказывается, — потом мне рассказывали — в это время брали на расстрел; значит, кому уже наступило время. И, когда вызвали Кадетского, они думали, что пришел час. Ну, а попозже его с коридора в эту комнатку. Я говорю, что я
сейчас получил телеграмму по протесту Прокурора СССР на основании тех жалоб, которые они тогда подписывали, приговор Верховный суд СССР отменил... со стадии предварительного следствия.
— Значит, вас опять переведут в камеры следственные, снова будет следствие.
Ну, он поблагодарил, пошел и закричал: «Ура! Приговор отменили!» Ох, как на него тут накинулсь! Ну, а остальные уже выходили, слышали [его слова]...
Ну, во-первых, это дело, конечно, очень подняло личный мой престиж в адвокатуре, потому что — в то время передачи принимались в тюрьмах, не то что вот теперь; вот там бедному N возили, так и то не берут, и это. Тогда этого не было... И всегда около тюрьмы стояла очередь. Значит, по числам там: первого — допустим. А, второго там — Б, фамилии, начинающиеся так, — передавали. И покамест ждать передачу, покамест ответ получить, они стоят возле тюрьмы и разговаривают между собой... И об этом процессе по радио передавали, потом в газете писали, что вот — после окончания, — что, значит, прошел процесс такой-то, областной прокурор Мельников потребовал высшую меру наказания, потом было предоставлено слово защитникам Меньшагину и Малкину, приговор вынесен к расстрелу, без права обжалования. И, значит, о том, что они такие-то сякие и всякое делали: все недостачи с продовольствием — это по их вине. В газете было. А тут жены стоят — (говорят), что отменили приговор.
Так что в коллегию стали поступать просьбы от этих жен по тем делам, которые поступают на их мужей, чтоб им назначили защитником меня. А до этого я только на показательные процессы выходил, а после этого уже стали назначать и на обычные — по 58-10: это 58-10 — антисоветская агитация и пропаганда. И всегда в закры-
том заседании, где только суд, прокурор, секретарь защитник. А если прокурора нет — значит, защитник не обязательно. Но, если подсудимый просит, значит, защитник дается.
И так пошло, что вот в 39-м году приходилось делам по трем, по четырем в день выступать, по [ст.] 58-10. И почти другая работа отпала. Редко-редко по какой другой в обычных судах выступаешь. А всё больше в 39-й год — это удивительно напряженный был. Вот потому что много дел — уже Берия осторожен был, да тройки были упразднены.
Закон о тройках нигде вообще не опубликован. Я каждые две недели на производственном совещании, которое там производилось, делал доклад о текущем законодательстве. Поэтому мы получали все-таки юридические Собрания законов, Собрания постановлений правительства, «Советскую юстицию», «Социалистическую законность», «Государство и право» — всё, что юридическое было, всё получали. Нигде не было опубликовано постановление о том, что это (такое) — тройки эти самые.
А тройка была организована, как я потом узнал, защищая двух следователей из КГБ — из ГБ, — из трех лиц состояла: первый секретарь обкома, начальник областного управления НКВД и прокурор области. Это тройка. А двойка — это в центре было: Николай Иванович Ежов и Андрей Януарьевич Вышинский. Это была двойка. А местные — тройки. И колоссальное количество дел.
Защищаешь кого-нибудь, на него показания. Один там человек— его почти весь город знал. Он сын бывшего князя, Масальского, по-моему. Отец его был в царское время тифлисским, а потом калужским губернатором. Революция его застала, когда тот был калужским губернатором. Куда делся отец, я не знаю, а сын его поселился в Смоленске. Чем он известен был там? Он в любой
мороз шел в одном пиджачке и без головного убора. Поэтому — люди там закутанные бегут, а он так идет себе. И все знали — это Масальский.
Ну и вот, когда организованы были тройки — в 37-м году, примерно во второй половине июня появились. Я сужу по судам, потому что нигде постановления не было. Кто их организовал, утверждал кто их — не знаю. Нигде постановления об их организации и об их упразднении, конечно, тоже не было... от вражеской агентуры, говорили. В докладе Молотова на февральско-мартовском пленуме и потом Сталин говорили, что страна засорена. Чтобы быстрее это проделать, были организованы тройки.
И, как выяснилось на процессе этих следователей — Жукова и Васильева — он проходил 9-10 ноября 1939 года. Военный трибунал Калининского военного округа судил, выездная сессия была. Прокурор был из военной прокуратуры Белорусского военного округа, а защищали их московский адвокат Рогов и я. Рогова пригласил Жуков, подсудимый, начальник следственного отделения, а меня — Васильев, следователь этого отделения. И вот так, их судили за то, что они злоупотребляли служебным положением, недостаточно оформляли дела, по которым тройка эта расстреливала. Они говорили, что времени не было, потому что тройка вот состояла из таких-то лиц. Требовали: скорей, скорей, скорей.
Причем, значит, — да, был, значит, лимит спущен от Ежова. На Смоленскую область назначено было десять тысяч для репрессий. А план этот обсудило бюро Смоленского обкома во главе с Коротченко, который вот недавно умер в Киеве. И они выдвинули встречный: двенадцать тысяч. А мы, говорит, выполнили — пятнадцать. Поэтому не было времени оформлять, обвинительные заключения писать не было времени. И вот там несколь-
ко человек в этом обвинительном заключении, в деле фигурировали, что вот такие-то расстреляны по постановлению тройки, а обвинительного заключения на них нет.
А дело это возникло против них по жалобе одного Васильева. Значит, его, Васильева, его жену, урожденную Нисбах, и ихнего приятеля — кажется, Лебедев фамилия (но тут, пожалуй, я уже плохо помню), — арестовали. Якобы они шпионские какие-то задания получили, и вот Лебедев должен был отнести — Лебедев относил и положил пакет; а пакет — что было в пакете, он не знал, потому что это Нисбах ему дала это, немка. Значит, она, как немка по национальности, признана была шпионкой. И вот все и ее муж занимались якобы шпионажем. Но муж заболел тифом сыпным. А больного же нельзя — только здоровых, поэтому, значит, ее и этого Лебедева расстреляли по постановлению тройки.
А он (муж) болел, а когда выздоровел, то Ежова уже не было. И тройки упразднены были. Были упразднены тройки, и тогда его выпустили. Его выпустили, потому что никаких данных, что он был шпионом, нет. И вот он тогда стал жаловаться, хлопотал. И вот решили этих двух суду предать. Потом еще были другие упущения у них. Их судили. Жукову дали три года условно, а Васильеву дали два года. Писал я в Военную коллегию Верховного суда, но не знаю, правда, чем кончилось, потому что этот трибунал из Калинина приезжал, так что мы с ним — потом Васильев мне больше не попадался, так что кончилось дело, не знаю чем... ...попало, я его снова читал, в деле оказалось частное определение судебной колллегии по уголовным делам, нет, судебно-надзорной коллегии Верховного суда СССР, которая рассматривала протест Вышинского на этот приговор и вынесла частное определение, что при
рассмотрении протеста Вышинского коллегия установила, что спецколлегия областного суда в составе председателя суда Онохина, членов суда Новикова и Лоца неосновательно отклонила протест, ходатайство защиты о направлении дела к доследованию, чем нарушила правосудие советское. И в результате этого определение послали в министерство юстиции, и оттуда последовало распоряжение: Онохина, председателя областного суда, перевели заведующим отделом кадров. Так что он потерпел крушение на этом деле, Онохин. И судьи стали более прислушиваться.
Значит, 25 января я узнал и объявил вот в тюрьме. Потом, значит, заглохло. Следствие шло. 31 мая, помню, прихожу вечером домой часов около одиннадцати. Значит, суд рассматривал дело инженера Шульгина, тоже о вредительстве и участии в антисоветской организации. Был объявлен перерыв до утра. Прихожу домой, мне говорят: а тут был человек — оставил записку. Беру записку. Оказывается, Юранов, научный сотрудник из Москвы, вот — из Всесоюзного института экспериментальной ветеринарии. Он пишет, что «сегодня мне объявили о прекращении моего дела производством за отсутствием состава преступления. Я хотел лично поблагодарить вас, но вас дома нет, а не могу ждать, боюсь опоздать на поезд. Но я знаю, что вы часто бываете в Москве, и поэтому прошу посетить меня по адресу: Кузьминки, бывший Голицынский дворец, Всесоюзный институт экспериментальной ветеринарии». Там он и жил.
Ну, я помню, как раз был праздник Троицы — 12 июня 1938 года. Был накануне в Москве, остался, значит, на выходной день — 12-е — и заехал в Кузьминки. И там был банкет проведен. В мою честь. Из-за этого Юранова.
Значит, один от них отпал. А само дело поступило снова в областной суд и рассматривалось уже в закры-
том заседании. Не показательным процессом тогда, а в закрытом [заседании], когда только суд, прокурор, защита, секретарь. С 27 февраля по 3 марта 1939 года. Видите, как? В 37-м году был приговор к расстрелу. А это уже 39-й год.
Значит, шесть человек выходили подсудимых: Кадетский, старший зоотехник Райхлин, зоотехник Угорчиев, начальник ветеринарного управления Коршаков, начальник конеуправления Фомин и ветеринарный врач Рокачевский, а Юранова дело прекращено, оно отпало. А вот этого латыша с большой рыжей бородой [Юрмальнека], который член партии с 905-го года, который надеялся найти общий язык, приложена справка вместо него. Справка такая, что он по делу латышского центра, по постановлению особой двойки (это Ежов и Вышинский), расстрелян. Так что он недаром надеялся найти общий язык. Вот он и нашел. Он расстрелян был.
А остальных шестерых, их судили. И уже более скромно все проходило. Во-первых, в закрытом заседании; во-вторых, председательствовал заместитель председателя областного суда Громов, который [потом] участвовал при рассмотрении дела Берии (в судебной коллегии, которая Берию судила, этот Громов участвовал). Он председательствовал, прокурором был не сам прокурор области, а старший помощник Кузнецов, который выступал вот тогда по делу этого директора треста хлебопечения и который опешил, когда эта лаборантка сказала, что... Да, так вот он поддерживал обвинение, а защищали опять мы — Малкин и я. Я защищал Кадетского, врача ветеринарного управления Рокачевского и начальника конеуправления Фомина, которых раньше защищал Малкин. А он остальных защищал трех: Райхлина, Угорчиева и Коршакова. Шло опять по [ст.ст.1 58-7 и 58-11. Прокурор — в результате, никто виновным себя
не признавал, — прокурор считал, что обвинение доказано, и просил двадцать пять Кадетскому и по двадцать остальным. А я просил Фомина — оправдать как невиновного вовсе за отсутствием состава преступления, ветеринарного врача Рокачевского признавал виновным по 179-й — это хранение ядовитых веществ без разрешения соответствующего. Он ведь имел разные лекарства, которые запрещено хранить частным лицам, не имея на то разрешения, — у него при обыске, когда его арестовывали, были изъяты. Это тоже служило одним из доказательств того, что он вредительствовал. Но я считал, что это просто он хотел лечить, не имея на то разрешения. Частным путем, помимо того, что он работал. И вот по этой статье признавал его виновным.
А этого Кадетского признавал виновным в халатном отношении к службе. Ну, упущения там были бесспорно. И просил их освободить за отбытием — ограничиться тем, что они отсидели, и освободить. Малкин просил тоже всем 111-ю, просил освободить за отбытием срока. Реплики прокурор не брал. В последнем слове они все считали себя невиновными.
Ночью, ночью вынесли приговор, да. Значит, так: Фомина оправдать, меру пресечения отменить, из-под стражи немедленно освободить; зоотехника Угорчиева признали виновным в халатном отношении к службе за то, что он, будучи командирован в Одессу для приемки импортных овец, погрузил их в вагон, который оказался зараженным паршей, и овцы заболели паршей, — два года лишения свободы, считать отбытым, из-под стражи освободить. Теперь врача этого Рокачевского, который ядовитые вещества хранил, признать виновным по 179-й — один год шесть месяцев лишения свободы, считать отбытым, из-под стражи освободить. Главного зоотехника Райхлина признать виновным в злоупотреблении слу-
жебным положением — шесть лет лишения свободы с зачетом предварительного заключения. Теперь: начальнику ветеринарного управления Коршакову по 109-й — восемь лет лишения свободы. И Кадетскому по 58-7-11... Приговор может быть обжалован в 72 часа в Верховном суде РСФСР.
Ну, значит, Малкин написал жалобы этим двум, а я написал жалобу... Если б одна 58-я, а его уже закопали, поскольку по другим статьям шел. Ну, и дело кассационное рассматривалось 21 июня 1939 года в Верховном суде РСФСР. Я выступал в защиту Кадетского, а Коммодов, московский адвокат (в свое время очень известный, он по процессам большим, на больших процессах участвовал, на показательных), он защищал Коршакова и Райхлина.
Верховный суд — значит, просили мы оба: халатность, 111-я, ограничиться тем, что они отсидели, — и Верховный суд РСФСР под председательством члена Верховного суда Канаева определил: приговор оставить в силе с изменением — обвинения все квалифицировать по 111-й, меру наказания — один год шесть месяцев лишения свободы, считать отбытым, из-под стражи освободить.
Я послал телеграмму этим — Кадетской. Прихожу на другой день в суд утром — ночью приехал, иду в суд, — а она стоит на крыльце. Увидела меня — заплакала. Я говорю:
— Что же вы плачете? Радоваться надо! Если не сегодня, так завтра вернутся. И потом статья другая, и отбыто все.
— Да, — она говорит, — вы не сходили бы?
Я говорю: — Обязательно пойду, сейчас пойду, вот только к заведующему консультацией, отмечу, что я пришел, приехал из Москвы, и пойду туда.
Я пошел в тюрьму, попросил вызвать их. Он спрашивает — дежурный:
— Как их — по одиночке или всех сразу?
Я говорю:
— Всех сразу давай.
Вызвали их. Значит, я говорю им, что вчера дело рассматривалось Верховным судом, который определил: обвинение ваше квалифицировать по 111-й как халатность; меру наказания — один год шесть месяцев лишения свободы — считать отбытой, из-под стражи освободить.
Кадетский заплакал. А так он бодро чувствовал себя: когда расстрел был, двадцать лет — ничего, а здесь так прямо рыдать стал. А Райхлин улыбался, и слезы капали. А Коршаков бросился на меня, стал сжимать (аж чуть мне спину не переломил). Ну, правда, и я тоже заплакал с ними вместе. И, значит, все, конечно, были рады очень.
Это я считаю самым лучшим своим делом. Именно потому, что было опасно, что поборол страх, в сущности, с собой, с самим собой справился.
И вот, когда на Лубянке был, во Владимире, я часто вспоминал его, это так — и самому делалось как-то радостней. Были и потом случаи с отменой смертного приговора, но это нормальные судебные дела, а это дело в такой ситуации шло, что очень боялся я сам. Оно окончилось очень хорошо.
Но с ними получилось так. Я им тогда говорю, что сегодня вряд ли вас освободят, покамест дело придет. А завтра, верно, вас выпустят. Так и получилось: дело пришло в областной суд, послали в тюрьму. К вечеру, вечером их освободили. Они с вещами, значит, идут домой. И их увидел милиционер. И заподозрил, что это воры, — и в отделение милиции. Но там уже выяснили — позво-
нили в тюрьму, — что это законно отпущенные люди и идут со своими собственными вещами. А 23-го они пришли ко мне, все трое, в коллегию — поблагодарить официально, чтобы все видели и слышали. Это дело... я, можно сказать, горжусь этим делом.
А последний показательный процесс проходил со 2 марта по 10 марта. Это подсудимые были работники Запсоюза, т.е. областного союза потребительской кооперации. Во главе — председатель Дубровский, заведующий продовольственным отделом Эпштейн, заведующий промышленным отделом Пайн, заведующий транспортным отделом Репинский, финансовым отделом Курганский и вот какой-то еще там... Задворянский. В общем, шесть человек. Значит, я защищал Дубровского, Эпштейна и Пайна, а Малкин защищал Задворянского, Репинского и Курганского. Вот так их поделили мы. Тоже — 58-7-11, тоже спецколлегия, тоже в показательном процессе... показательным судом. Ну, прокурор сам не пошел в зал, а старший помощник Кузнецов обвинял.
Значит, восемь дней продолжалось дело. Их обвиняли в том, что они разложили потребительскую кооперацию, колоссальный убыток принесла ихняя торговля что ли... Потом затоваривание отдельными предметами, в частности, затоваривание солью произошло.
Но потом, во время оккупации, как я благодарил их за это затоваривание! Потому что солью были засыпаны там Свирская церковь, Благовещенская церковь, Веселуха — башня в крепостной стене, еще эта... Воздвиженская церковь. Полны были солью, которая оставалась, когда отступали, и попала в ведение городского управления, которое я возглавлял там во время оккупации. И этой солью мы, можно сказать, целый год и прожили, только благодаря ей. Потому что дачи продуктов от немцев были очень плохие, мало. А заготовку прово-
дили вот на соль. На соль меняли, эти крестьяне, вот, местные, потому что у них соли совсем не было. И даже приезжали из других городов за солью. Это благодаря тому, что подсудимые по этому делу сели за вредительство. Если бы сказать там, они бы... вот правильно обвинение-то было предъявлено.
Да, но эти... Во-первых, суд был осторожнее. Во-вторых, они находились под впечатлением от этой поездки и отмены приговора, который был согласован, по словам секретаря Петухова, с обкомом, что не помогло. И вот я сразу же заявил ходатайство (как началось дело, спросили, какие имеются ходатайства) — направить дело к доследованию для производства финансовой экспертизы. Потому что все эти убытки подсчитаны местной комиссией, во главе которой стоял Цветков, новый председатель этого потребсоюза. Я говорил, что, по существу, ведь этот акт не может считаться объективным документом, потому что, если дела будут плохо и дальше идти, он всегда скажет: это потому, что вот так было плохо у того... когда я принял. А если будут хорошо, все это пойдет на его счет. Вот было так плохо, а теперь как хорошо стало. И в том и в другом случае для него выгодно. А никаких других... Значит, он подписал, юрисконсульт Бушуев, и потом бухгалтер какой-то — подписали этот акт...
Суд... И потом я просил вызвать в судебное заседание вот этих подписавших, потому что следствие их не допросило совсем. А допрашивало только тех, которые давали показания против них: вот такие-сякие, вредители... Прокурор возражал, считал необоснованным ходатайство. Спецколлегия ушла на совещание и вынесла определение: ходатайство оставить открытым, вопрос оставить открытым, обсудить в зависимости от хода судебного следствия. И так довели до конца.
Но получилось... такой конфуз получился для следствия. Когда стали допрашивать вот этих вызванных по моему ходатайству свидетелей (с Бушуевым я был знаком, он юрисконсульт был), значит, председатель спецколлегии Юнаков говорит:
— Свидетель, вызванный по ходатайству защитника. Какие вопросы вы имеете к нему? — меня спрашивает. Я говорю:
— Вот скажите, свидетель, каким путем вы пришли к выводу, что такие убытки? Как вы подсчитывали убытки эти?
Он ответил:
— Знаете, я на этот вопрос не могу ответить, потому что я не принимал участия.
Я говорю: — Так ведь вы же подписывали?
— Да, меня позвал председатель союза Цветков, положил акт и сказал: «Подпиши вот здесь». Я и подписал.
И второй свидетель, оказалось, то же самое — не участвовал. Значит, акт составлен единолично этим Цветковым, новым преемником...
И вот, когда судебное следствие подошло к концу, председатель спрашивает:
— Какие ходатайства будут? Дополнения? Я говорю, что я возвращаюсь к тому ходатайству, которое я заявил в начале судебного следствия. И считаю сейчас, после того, как выяснилось, что члены комиссии даже не участвовали в работе ее, это совершенно необходимо, чтобы была произведена бухгалтерско-финансовая экспертиза незаинтересованными лицами. Малкин:
— Присоединяюсь.
Прокурор:
— Я считаю ходатайство необоснованным и прошу отказать: вопрос совершенно ясен.
Я очень боялся и спешил с этим делом, потому что в Москве в этот же день, 2 марта 1938 года, начался процесс Бухарина, Рыкова. Причем среди подсудимых был председатель Центросоюза Зеленский, который якобы завербовал Дубровского этого самого.
Значит, я боялся, чтобы московское это дело — в частности, не Бухарин и Рыков, а вот Зеленский, — не довлело бы над нашим делом. И стремился его скорее закончить, пока нет того приговора. Ну, и так получилось, что 10 марта мы окончили судебное следствие, и я заявил, вот, снова ходатайство об этом, о направлении дела на доследование. Прокурор считал необоснованным ходатайство, говорил, что все ясно.
Суд удалился на совещание, и, пожалуй, часа полтора совещались, а потом вышли и объявили определение: что, заслушав ходатайство защиты в отношении направления дела на доследование и мнение прокурора, предлагавшего в ходатайстве отказать, суд считает, что ходатайство является обоснованным и поэтому определяет: дело отложить, возвратить органам расследования для производства дополнительного следствия путем создания финансово-бухгалтерской экспертизы.
И дело это отослано было, с нас спало, а вновь разбиралось в декабре 38-го года. Этого же года. Причем я не смог участвовать по делу, потому что я в то время сидел на другом процессе — леспромкооперации. Тоже вредительство. А по этому делу, значит, защищал всех один Малкин. И кончилось дело тем, что Эпштейну и Пайну дали по два года лишения свободы и считать отбытыми. Из-под стражи освободили. А Дубровскому — 15 лет по 1ст.158-7-11. А остальным: Задворянскому — шесть лет по 109-й, Репинскому и Курганскому по четыре года по 109-й. Эти четверо остались сидеть, а двое, значит...
Дубровского было отделено дело при этом... От этого отдельно рассматривалось. А двоих выпустили.
При кассационном рассмотрении Задворянский просил, чтобы я поехал в Москву для него. Верховный суд приговор оставил в силе, но Задворянскому меру наказания сократил с шести до трех лет лишения свободы. Тогда в порядке надзора я писал Голякову и в июле был у Голякова по этому делу (он истребовал его), привез протест. И в декабре 39-го года Верховный суд — СССР уже — приговор областного суда и определение Верховного суда РСФСР отменил и дело производством за отсутствием состава преступления прекратил. И все они были искусственные. Так, дело тоже хорошо кончилось.
А вот то дело, по которому я тогда, когда разбиралось дело, а я участвовал по другому, — оно раньше началось. Тоже интересное вот в каком отношении.
Их судили за вредительство в местной промкооперации: значит, председателя центра Леспромсоюза Фролова, [его] заместителя Мясникова и начальника снабжения Бейлина. Я защищал Фролова и Мясникова, а защитник Иванов защищал Бейлина. И вот сессия на этом... выясняется, значит... Один из пунктов [обвинения] был такой: что вот Фролов, будучи председателем, подарил врагу народа, председателю центра местного союза из Москвы, когда он приезжал к ним на ревизию, художественно сделанную кровать, которую приготовил в городе Велиже еврей один, очень такой мастер хороший был, специалист. Ему специально он заказал, и без оплаты, без ничего, и за счет местной промкооперации подарили, значит, вот этому врагу народа. Он тогда был председателем, а потом его посадили и расстреляли того.
А этих вот судили позднее. Ну, я признавал его в этом виновным. Считал, что он злоупотребление допустил,
вот так бесплатно отдать эту кровать... Но делал это из чистого подхалимства, а никак не из вредительства. Так оно и было.
Но тут такой эпизод произошел. Там один свидетель очень на следствии показывал всё, а тогда на суде они: пык-мык, вот такой-то прокурор [спрашивал], он не помнит. Так потом я его взял в оборот — то же самое. То, что он говорил, — не то, что он там говорил. Там он говорил так, а сейчас так, но всё тоже в обвинительном духе.
— Значит, когда же вы правильно говорили? Он совсем краснеет, стоит. Потом объявляют перерыв.
— Ну, для перекура, как говорится, — говорит председательствующий], член областного суда Щербаков.
Мы обычно выходим в коридор. Пойду. Смотрю, прокурор (выступал помощник областного прокурора, вот я хорошо помнил его фамилию, сейчас забыл, недавно хотел вспомнить, но не вспомнил), смотрю, подозвал этого свидетеля. Я остановился. Смотрю, что дальше будет. Он позвал его, что-то ему сказал, и пошли они; пошли в судейскую комнату, где потом будут совещаться судьи, в кабинет судей. А я выждал минутки две и тоже туда. Вхожу в эту комнату, смотрю: прокурор сидит за столом, дело держит, это самое, наше, и показывает этому свидетелю старые показания его на предварительном следствии, которые он, значит, перепутал. Да, а я посмотрел, постоял, вышел обратно.
Кончился перерыв, садятся судьи, все заняли свои места. Щербаков говорит (председатель), что судебное следствие подошло к концу, допрос свидетелей окончен. Какие стороны имеют дополнения?
Прокурор:
— Я имею вопросы к свидетелю, — и называет его.
Щербаков:
— Свидетель такой-то, подойдите, ответьте на вопросы прокурора.
Я встаю и говорю:
— Я имею заявление по ходу судебного следствия.
— Минуточку, товарищ защитник. Вот товарищ прокурор задаст вопросы, а потом я вам предоставлю слово. Я говорю:
— Я имею заявление по ходу судебного следствия, по поводу ведения судебного следствия.
— Что такое? В чем дело? — значит, встревоженно так. Я говорю, что во время перерыва, который только что окончился, представитель государственного обвинения, помощник областного прокурора такой-то, подозвал свидетеля такого-то, увел его, значит, в судейскую комнату и там, как я сам лично видел, показывал ему показания, которые он давал на предварительном следствии, чего он права не имел делать, согласно Уголовно-процессуальному кодексу. Я прошу это мое заявление занести в протокол судебного заседания. Щербаков:
— Товарищ секретарь, занесите в протокол заявление защитника.
Значит, тот записывает.
— Пожалуйста, товарищ прокурор, вопросы.
— Я не имею вопросов!
— Садитесь, свидетель. Так, еще какие дополнения будут? Нет дополнений? Защитник?
Я говорю:
— Нет дополнений.
— Товарищ Иванов?
—Нет.
— Значит, переходим к прениям сторон. Слово имеет прокурор.
И вот он пошел-пошел, видите, вот они такие-сякие. Кровать подарил врагу народа! Что он [Фролов] является тоже вредителем, и он просит двадцать Фролову и по пятнадцать Мясникову и Бейлину.
После мне дали слово...
Да, что они пьянствовали! А пьянствовать — такой эпизод проходил: что кто-то к ним приезжал, и они устроили в честь него банкет. «Занимались пьянками вместо того, чтобы заниматься делом».
Ну, я в своей речи говорю, что здесь сгустил краски прокурор. Во-первых, про пьянство их никто ничего особенного не говорил, за исключением того, что был банкет; на банкете же много они не пили — ведь это же всё официально происходило. И если они там выпили, то это не есть пьянство. Но потом признавал Фролова виновным только в том, что он кровать эту подарил. И это нужно, я считал, квалифицировать по 109-й — злоупотребление служебным положением. Учитывая то, что он уже два года... даже больше отсидел, я просил (с зачетом предварительного заключения) освободить Фролова, а Мясникова считал вообще невиновным и просил оправдать. Потом Иванов говорил в защиту Бейлина, считал его виновным тоже в таких служебных...
— Товарищ прокурор! Реплику имеете?
— Да.
И уже в реплике он подсудимых забыл; он напал на меня. Что, дескать, конечно, защитник Меньшагин является, видимо, специалистом по делам выпивок, поэтому он проводит градацию: когда выпивка, когда пьянка. А для меня так: раз пил, значит, пьяница, значит, пьянство, раз я так считаю, что это не пьянки, а только маленькая выпивка. Ну, и настаивал на своем.
Ну, я ответил, что есть одна латинская пословица: «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав». Гнев товарища прокурора вызван, очевидно, не содержанием моей речи в защиту, а тем, что я отметил незаконный поступок самого прокурора, который пытался научить свидетеля, какие показания ему надо давать. Поэтому я считаю, что выводы мои правильные.
И суд вынес — тоже поздно уже вечером, начало ночи было, — вынес приговор: Мясникова оправдать, из-под стражи немедленно освободить; Фролову — 109-я: два года лишения свободы, считать отбытым, из-под стражи освободить; Бейлину — 111-я: два года лишения свободы, из-под стражи освободить. Так всех отпустили. Ну, я говорил этому Фролову, что поскольку такая разница в требовании прокурора и в приговоре суда, то, может, прокурор протест будет подавать. Чтобы он не предавался ликованию, а наведывался, т.е через 72 часа пришел бы ко мне узнать, нет ли протеста прокурора.
Никакого протеста не было. Но он [прокурор] боялся, что в Верховном суде увидят такое заявление... Но зато после того перестал — при встрече не здоровался совершенно со мной.
...Значит, показательных процессов больше у нас не было. Тройки были, очевидно, распущены сразу же после Ежова, потому что после этого дели все шли в суды. Много дел этих, возвращенных из Особого совещания... ну, вот вы знаете, даже подчас анекдотический характер имели. Вот, помню, дело парикмахера. Я еще когда был в армии... наша квартира была близко от его мастерской. Он имел свою собственную парикмахерскую. Я по мере надобности ходил туда стричься-бриться. Он всегда такой приветливый, разговорчивый, знаете... и потом он начитанный был человек — вопросы задавал разные.
И вот узнаю я, что его под второй день Пасхи в 38-м году, значит, 25 апреля 1938 года, забрали. Оказывается, дело его забрали и послали в Особое совещание. Оттуда, когда Берия вернул [дела], и его дело вернулось. И вот 7 июля 39-го года назначено оно к слушанию. Пришла его жена просить, чтобы я его защищал, потому что дело без участия сторон: ни прокурора, ни защиты не требуется. Но, если подсудимый хочет, защитник, значит, допускается. Я к нему в тюрьму прошел — он очень рад был этому. Началось слушание дела... дело маленькое: один обвиняемый, два свидетеля — два парикмахера, которые показали на предварительном следствии, что он восхвалял старый строй и выражал недовольство советской действительностью.
Ведь вообще эти следственные органы все время... штампованными такими формулами, избегая конкретностей, а вот такими абстрактными формулами, общими.
Да, он, значит, не признает себя виновным.
Ивашков председательствовал, член областного суда. А свидетели... Свидетель — парикмахер. Парикмахерскую у него отобрали, когда коллективизация проходила, а он стал работать в промысловой артели в одной. Уже в другой парикмахерской то есть. А улика — он выражал недовольство советской властью и восхвалял старый строй.
Да. Я и говорю:
— Вы расшифруйте эти понятия — это очень общее. Что именно? Вы приведите его слова. Что он сказал?
— А он сказал, что он Максима Горького не любит, ему не нравятся сочинения Максима Горького, а вот Гоголь и Лермонтов — это настоящие писатели.
— А еще что?
— А больше ничего.
И второй свидетель начал с того, что восхвалял и недоволен был, а когда я его спросил, что же тот говорил, оказывается, он говорил, что Гоголь, Лермонтов — это хорошие писатели, а Максим Горький — это плохой.
— А еще, еще что?
— А больше ничего.
Ну вот, значит, он не признавал себя вообще виновным, и я сказал суду, что никакого состава преступления в его действиях нет. Потому что уже точно установили, что он говорил. А показания свидетелей неправильно были записаны следователем. Просил его оправдать. Суд его оправдал, значит, освободили. Но просидел он, значит, с 25 апреля 38-го года и до 7 июля 39-го... Год и два с половиной месяца. В заключении. За здорово живешь, как говорится.
И вот тогда же... вскоре было другое дело — землемера. Он был уже пожилой человек — Волконский, землемер. Помню, 16 июля 39-го года у меня должно было быть дело в народном суде. Вдруг приходит секретарь из суда — вот этот Петухов — и говорит:
— Борис Георгич, ты занят?
Я говорю:
— А что ты хочешь?
— Да у нас сейчас дело рассматривается — Волконского. Он заявил ходатайство, чтоб ему дали защитника... и просит, чтоб тебя ему дали.
— Как, — я спрашиваю, — [дело] большое?
— Да нет, один подсудимый и два свидетеля.
— Ну, хорошо, — говорю, — я сейчас приду, только вот в народном суде попрошу, чтобы подождали с моим делом.
Я зашел в народный суд (всё в одном комплексе, только с разных вот подъездов), договорился там. Прихожу в канцелярию, беру дело. Свидетель — управдомами —
говорит, что вот, значит, я пришел в дом, где он живет, а они сидят в палисаднике с каким-то гражданином, что-то едят и стоит пол-литра водки. Когда они увидели меня, Волконский подозвал, пригласил сесть, налил мне тоже стакан; значит, я выпил, и во время разговора Волконский восхвалял фашизм.
Так. Начинается суд. Волконский... Да, я, когда прочитал дело, зашел в арестантскую комнату и говорю, что вот вы просили защитника. Вот я такой-то, защитник.
— Хорошо, очень рад.
— В чем там дело, — говорю, — у вас?
— Да ну, это всё врут. Я ничего не говорил совершенно, мы о политике совсем не заикались! И только выпили пол-литра...
Ну, хорошо, начинается суд... Волконский не признаёт себя виновным. Свидетель управдомами Могилёвский: «Волконский фашизм восхвалял», — и рассказывает, что вот его позвал, разговаривали и он восхвалял фашизм.
Я и говорю:
— Вы приведите точно слова, которые... Что он сказал?
— А он сказал: Гитлер — это второй Бисмарк.
— А еще что?
— Да нет, больше вроде ничего не говорил. Хорошо. Второго свидетеля [вызвали]. То же самое: восхвалял фашизм.
— Именно какими словами? Что он говорил?
— А он Гитлера сравнивал с Бисмарком.
— А еще?
— Больше ничего.
Подсудимый:
— Я ничего не говорил! Это всё врут!
Значит, судебное следствие окончено. Слово защитнику. Ну, я и говорю:
— Товарищи судьи! Нам нет надобности гадать, кто из них прав — подсудимый Волконский, который вообще всё отрицает, или свидетели, которые рассказали, что в разговоре он сравнил Гитлера с Бисмарком. И в том, и в другом случае состава преступления нет. Ведь для того, чтобы сказать, восхвалял он или нет, нужно знать, с кем же он вел сравнение. С кем он... кому он его уравнял. Значит, надо знать, кто такой Бисмарк. А Бисмарк был председатель совета министров прусского королевства в 1848 году и принял довольно энергичные меры для подавления революции, которая после февральской революции в Париже перешла в Пруссию, и что ему довольно быстро удалось. Значит, подавление революции — это одно его дело. Теперь он продолжал оставаться премьер-министром прусского королевства, а потом стал первым канцлером второй империи германской. Чем он себя проявил во внешней политике? В 1864 году напал на Данию, от нее отняли Шлезвиг-Голштейн. В 1866 году напал на Австрию, в результате войны она исключена из Германского союза, который она возглавляла, а вместо нее союз этот возглавлять стала Пруссия. В 1870 году напал на Францию, в результате войны отняли Эльзас-Лотарингию. Такова внешняя политика; к ней нужно добавить, что в 1878 году был организован по инициативе Бисмарка так называемый Тройственный союз из Германии, Австро-Венгрии и Италии, который направлен был против России и против Франции. Вот это внешняя политика. Во внутренней политике в актив Бисмарка можно записать так называемый «железный» закон против социалистов. В 1878 году социалистическая партия была запрещена, и ее вожди Вильгельм Либкнехт и Август Бебель были брошены в тюрьму, фон
ды и имущество партии были конфискованы. Тогда же проводилась так называемая «культуркампф», т.е. по-русски — борьба за культуру, выразившаяся в том, что Католическая Церковь подверглась преследованиям: священников сажали в тюрьму, костелы закрывали, имущество конфисковали, католиков преследовали. Вот действия Бисмарка. И если одного империалистического разбойника сравнить с другим таким же разбойником, будет ли это восхваление? Совсем нет. Поэтому он имел полное основание сравнить Гитлера с Бисмарком, но это восхвалением не является, а является только признанием того, что Гитлер — империалист и разбойник.
Так, последнее слово. Прошу оправдать его.
Последнее слово [подсудимого]:
— Я ничего не говорил! Ничего!
Ну, и после этого ушли на совещание, а я пошел в консультацию свою. «Покамест, — думаю, — минут двадцать продлится это». Вдруг прибегает Петухов, секретарь.
— Борис Георгич! Щербаков просит у тебя Большую Советскую Энциклопедию...
Я, в порядке общественном, там ведал библиотекой коллегии. Всякие юридические книги покупал и кому нужно давал. И была выписана, когда она выходила еще, Большая Советская Энциклопедия. Полный ее комплект стоял на полке под замком у меня в шкафу. Значит, я открыл шкаф, нашел этот том, сам посмотрел в него. Думаю: не напутал ли я чего там, может, там иначе рекомендуется Бисмарк? Нет, оказывается, — империалистический разбойник. Тогда я говорю:
— Вот, заложил — неси; по закладке может открыть и сразу он найдет Бисмарка.
Он понес — ну, я вернулся в зал.
Вскоре вышел суд, объявил приговор, что обвинение является неосновательным, так как никакого восхваления фашизма обвиняемый не производил, а сравнивал одного империалистического разбойника с другим. Поэтому вывод: оправдать, меру пресечения отменить, из-под стражи его освободить. Но просидел он то же самое — больше года. Больше года просидел.
...Нельзя отрицать. Но он [Берия] только был либерален примерно 39-й год, а уже в 40-м году...
Помню, 1 апреля 1940 года я находился в городе Кирове (это тогда была Смоленская, а теперь Калужская область; это бывшая Песочная, а потом переименована была в Киров). Там происходило... да, процесс бывших меньшевиков. Бывших меньшевиков происходил процесс. Они были осуждены судом, кажется, по десять лет было дано. А потом Верховный суд отменил [приговор и направил] на новое рассмотрение.
И вот новое рассмотрение происходило 1 апреля 1940 года. Один — Бориванов, а второй — Чугуненков. Когда-то они в эпоху... Февральской революции вступили в социал-демократическую партию меньшевиков. Ну, и потом, значит, меньшевиков этих разогнали, и они простыми рабочими были. И вот, когда эта самая началась... лимиты эти пошли... ведь это, как следователь объяснял суду, что, когда получили мы план Ежова — на десять тысяч, у нас столько народу на нашем учете в картотеке подозрительных не было... Не было, поэтому приходилось прислушиваться к сигналам. И вот тут пошли, значит, соседи, соседки разные кляузы наводить. И кто-то получит сигнальчик — значит, давай!
А тут кстати вышла книга Вышинского Андрея Януарьевича. Книга научного характера такого... теоретическая — «Теория доказательств». За эту книгу ему да-
ли Сталинскую премию первой степени. Значит, сто тысяч отвалили. В этой книге, между прочим, он писал, что по делам о государственных преступлениях, если налицо имеется признание обвиняемого, то других доказательств не требуется. Ну, а раз так, то следственные органы все свое внимание сосредоточили на добывании признаний обвиняемого...
Вот такие вот были дела... На новое рассмотрение передали. И вот, значит, жена Бориванова приехала в Смоленск и пригласила... чтоб я защищать ехал. Значит, деньги на защиту, на поездку, суточные, всё как полагается. Я поехал. Председательствовал Щербаков, нет, вру! — этот, Белозеров. Член областного суда Белозеров. Обвинение поддерживал местный прокурор, районный, Филиппов. А я защищал.
Значит, я просил их оправдать. Там обвинение... основным свидетелем был священник бывший, Никольский, который уже не работал в церкви. Работал где-то бухгалтером. Вот он... В Кирове несколько дел я провел по 58-10 все, а это было, кроме того, и 58-11: это «одиннадцать» выражалось в меньшевизме. И вот... «Идет, значит, он и начинает со мною говорить», — этот свидетель показывал. Я по одному из дел возбудил ходатайство о привлечении его к уголовной ответственности за ложный донос по 1ст. 195-й, части второй. И суд, оправдавший тогда подсудимых, вынес определение — привлечь его. И по этому делу он опять фигурировал как свидетель. Они, значит, при встрече с ним на улице говорили, вели разговоры... будто бы такого, антисоветского характера.
Я просил [их] оправдать; прокурор просил им десять и восемь. Суд Бориванову дает десять лет и пять лет поражения прав, а Чугуненкова — оправдать. Меру пресечения оставить прежней — содержание под стражей. Я подошел к председателю и говорю:
— Товарищ Белозеров, как же? Ведь Уголовно-процессуальный кодекс говорит, что в случае оправдания лица, содержащегося под стражей, мера пресечения отменяется немедленно и он освобождается в зале суда. И вот все эти дела, о которых я рассказывал, их освобождали тут же.
— А сейчас пришло распоряжение нам, что по делам пятьдесят восьмой (статьи) не освобождать, а ждать, не будет ли протеста со стороны прокуратуры. Так что семьдесят два часа надо подождать. Если не будет протеста, тогда его отпустят.
Это вот первый раз я столкнулся... Кем же издан этот циркуляр? А циркуляр был издан, значит, Берией и прокурором Панкратьевым. Вот Берия и прокурор Панкратьев этот самый циркуляр издали. Прокурор СССР, который заменил Вышинского. Потому что Вышинского досрочно сняли с прокуратуры, сняли после XVIII партийного съезда.
Я так слышал, что на XVIII партийный [съезд] будто бы Ежова приводили — на этот партийный съезд. Он уже сидел, но... значит, после этого съезда его сразу расстреляли — Ежова. Напали и на Вышинского, но Сталин Вышинского перевел заместителем председателя Совнаркома тогда. А он же был прокурором назначен в январе 1938 года на семь лет. Так что он до января 45-го года должен был быть прокурором. По конституции, как сейчас, на пять лет назначается прокурор — по новой конституции, а по старой назначался на семь лет. Но его досрочно сняли, потому что на съезде стоял вопрос о том, что очень много незаконных мер принято в отношении ряда лиц. И вот в 39-м году в значительной степени исполнились эти приговоры. Потом очень много перенесено было... которые внесудебным порядком должны были идти, а их прислали в суды. И вот я два
рассказал вам случая, и еще много было... я выступал по очень многим делам в 39-м году... почти одна 58-я пошла... И в 40-м было много дел. Но уже в 40-м был подход другой — добиться оправдания было труднее. На этого Бориванова 25 мая Верховный суд рассматривал кассационную жалобу... Приговор отменили, дело производством прекратили и освободили. Помню, мне очень хорошее письмо прислал. Да, такие вот дела были.
Но зато... когда я сам попал в Смоленское управление государственной безопасности, значит, привезли туда 9 августа 45-го года, и вел следствие Беляев (я его по почерку узнал, потому что его дела, которые он вел, попадали ко мне, и много полетело насмарку). Так, предъявляя обвинение мне по Указу Президиума Верховного Совета от 19 апреля 43-го года — которого так я и не видел и нигде не нашел следов его, — так он первым пунктом записал: «Работая адвокатом в Смоленской коллегии адвокатов, защитников, подстрекал обвиняемых отказываться от показаний, даваемых на предварительном следствии».
Я говорю:
— Никогда не подстрекал никого, но говорил: «Говорите правду!» И всегда говорил и считаю сейчас так.
Но он мне записал первым пунктом, что я подстрекал подсудимых отказываться от показаний. Но, правда, многие на предварительном следствии сознавались, а потом... отпадали.
Потом практиковались такие профессиональные свидетели. Вот я помню, впервые я столкнулся с ним... да, 16 февраля 1939 года по 58-10 — дело Астрейки. Он работал электротехником на Смоленской электростанции. Приложена справка, что отец его инженером работал, расстрелян по постановлению Особой тройки. А ему — 58-10 дали. И свидетелем был вот этот самый Ма-
сальский, который князь-то бывший. Когда его посадили как бывшего князя, он дал показания на двести человек, на двести человек дал показания, которых забрали. Ну, а потом в этом деле Астрейки, я вижу, приложена справка: «Масальский осужден постановлением Особой тройки к высшей мере наказания»... Самого расстреляли.
Он давал на него [Астрейку] показания, и потом давал еще один свидетель с электростанции, и третий — Ковальков. Этот Ковальков когда-то судился за растрату. Он в деревне в кооперативе работал. Отбывал наказание на строительстве [канала] Москва-Волга. Когда кончили [строить канал] Москва-Волга, то был Указ или Постановление тогда еще Президиума ЦИК СССР: тех, которые там хорошо работали, досрочно освободить. По определенным статьям. У него была растрата — 116-я. Его досрочно освободили. Он опять стал работать в кооперации и опять проворовался. Опять у него недостача, его судили второй раз, дали ему три года лишения свободы. И вот этот осужденный по бытовой статье, по 116-й, Ковальков вдруг сидит в следственном корпусе вместе с политическими, с 58-й статьей. И на них...
Значит, в первый раз я встретился с ним по делу Астрейки. Он всем приписывал анекдоты, что вот, рассказывал такой-то анекдот. Вот помню, Ильенкову он — да, Ильенкову (это брат писателя Ильенкова; он сам, писатель этот, из Москвы приезжал и приглашал меня защищать этого его брата). Он приписал ему такой анекдот: к Сталину приехал кунак из Грузии на осле; подъехал к Кремлю; кунака в Кремль пустили, а осла — нет. Привязали его к воротам кремлевским. Сталин обрадовался кунаку, стал его угощать. Они сидели, угощались, потом тот: «Ой, вспомнил! У меня же осел остался не-
кормленный.» А Сталин ему говорит: «Ну, что ты волнуешься? У тебя какой-то осел один остался некормленный, у меня миллионы ослов некормленные — и я не волнуюсь».
Мне он попадался, значит, по делу Астрейки, потом по делу Треппеля. Треппель был начальник областного управления искусств, член обкома партии. А потом по делу профессора Смоленского пединститута Георгиевского, потом по делу вот этого Ильенкова. Значит, четыре раза. И вот я возбудил ходатайство — против него возбудить уголовное дело по (ст.195-й за ложный донос. Последний раз он признался. Да, когда этот самый Ильенков стал говорить, что, когда его [Ковалькова] разоблачили [и] уже стало известно, что он выполняет роль «наседки» так называемой, то он смеялся и Треппелю, начальнику областного отдела искусств, пообещал, что «если ты мне отдашь свою передачу и сделаешь выписку из ларька очередную в мою пользу, то я выхлопочу тебе вольную ссылку в Ташкент». И Треппель отдал ему очередную передачу, выписал ему с ларька, но, конечно, его судили и дали Треппелю семь лет.
Да, так вот, когда этот самый Ильенков рассказывал на суде, то Ковальков смеялся и говорил: «Такой дурак!» О том, что Треппель — дурак, это, конечно, так. Но какой этот — мерзавец! Но кончил он плохо. Когда, значит, суд оправдал Ильенкова, вынес определение о привлечении его [Ковалькова.1 по 1ст.195-й, часть вторая. И, значит, его хозяева сразу его увезли в Минск. В Минск — там другая республика, определение, конечно, осталось так. И там он давал показания на военных. Там трибунал, штаб военного округа туда уехал в 39-м году. И он там продолжал свою деятельность и давал показания на военных. Потом все-таки его отправили в колонию в Вадино — это Дорогобужского... нет, Холм-Жирков-
ского района Смоленской области. Когда пришли туда немцы, они распустили этих самых всех заключенных. Он вернулся домой. И здесь уже при немцах местная полиция — «орднунгдинст» так называемая, вспомогательная полиция, — нашла у него пистолет. Его арестовали, забрали. За пистолет. И вот однажды начальник этой полиции Сверчков был у меня для информации, очередной информации, и потом говорит:
— Да вот, Борис Георгич, я очень извиняюсь. Мы вашего знакомого немного задержим еще, на несколько дней, потому что он нам очень важную работу выполняет.
Я говорю:
— Какого знакомого? И какая работа?
— Ковалькова.
Не могу вспомнить, что за знакомый такой.
— А какую он работу выполняет?
— Он сейчас посажен с партизанами, с подозреваемыми в партизанстве, и их выявляет. И мы будем знать, кто из них как...
Я говорю:
— Не представляю себе. Я поеду обедать, заеду к вам. Покажите мне этого знакомого. Не представляю себе такого знакомого, — я говорю, — покажите.
...Сверчков распорядился, привели его. Смотрю — о Господи! Ковальков этот, который был свидетелем по целому ряду дел у меня, и которого по моему ходатайству посадили! Уголовное дело было... Ну и знакомый!
Да, он так это опешил немножко — не думал, что его покажут... И я сказал этому Сверчкову, что вам-де стыдно, вы сами сидели (по его словам, он сидел по 58-й тоже, на основании вот таких людей), а теперь пользуетесь сами такими... Ну, его передали немцам, и те расстреляли его.
Был еще Брянцев тоже. Тот — по железнодорожным делам. Первый раз я защищал по 1ст.158-7-11 дорожного мастера Хороса 1 июля 38-го года. А я его знал еще с 20-го года, когда его брат служил вместе со мной в армии и он приезжал туда в гости... Вот тогда познакомились с ним. Так что, когда его посадили, жена его пришла просить его защищать. Его обвиняли во вредительстве. Причем основным свидетелем тогда был некий Брянцев. И этот же Брянцев по другим делам проходил. Какие все однообразные его показания были! И кончилось тем, что его [Хороса] оправдали, а Брянцева привлекли по 95-й статье и посадили. Когда немцы пришли, его выпустили. Колонию распустили, и он пришел домой. Он сам из Гнёздова под Смоленском. Там его убили местные жители, на которых он создавал дела. Они его убили. Уже пожилой человек был. И вот такой.
Ну, вообще-то можно сказать, что прокуратура на 90 процентов, пожалуй, можно сказать, плохо работала. Очень плохо работала. Во-первых, она должна была вести надзор за государственной безопасностью, за действиями органов МГБ. Никакого надзора она не вела, то есть она шла за ними по пятам. Они ж [работники прокуратуры] боялись их.
Вот Мельников, который выступал со мной на показательных процессах по делу землемеров и по делу животноводов и говорил: «Мы, товарищи судьи, живем хорошо, но мы могли бы жить еще лучше, если бы». Вдруг его арестовали; тоже ночью приехали и забрали. Тоже 58-7 — вредительство — этому прокурору. Отмененные приговора вот эти... посчитали, что он обвинял во вредительство. Ну, ему удалось выкарабкаться, потому что вскоре Ежова посадили, значит, а Берия, как я уже говорил, отступного дал. И он в конце концов вышел. Его
судили, дали ему — что-то я не помню; потом военная коллегия прекратила дело производством. Его освободили. Освободили, он вышел и поступил — не стал восстанавливаться в партии, во-первых, и, во-вторых, поступил в адвокатуру. Назначили его работать в Ярцево Смоленской области. Там большая фабрика текстильная. И вот в сентябре 40-го года я был в Ярцеве, по какому-то делу выступал (приглашали меня). Дело кончилось, а поезд вечером, еще далеко; и он пригласил меня к себе обедать. Помню, были грибы, потом первое, была водка, потом второе, и я ему напомнил:
— Помните, Георгий Иваныч, мы с вами выступали на процессах в спецколлегии?
Он сразу заплакал. Заплакал и говорит:
— Ох, не напоминайте мне этого! Если бы я знал тогда, как они ведут следствие, разве я тогда стал бы их обвинять?
Ну, не знаю, стал бы он или нет, но только ему там попало тоже, когда он на следствии был. Они там, эти следователи, дали ему взбучку, этому Мельникову. Ну, плохо то, что он спился, и в 41-м году его исключили из коллегии за систематическое пьянство: он даже в судебное заседание пьяный приходил или совсем не являлся, процессы из-за него срывались. Его исключили, он уехал на родину, в Пензенскую область. Не знаю, что дальше с ним...
Бывший областной прокурор. Он с высшим образованием был. А так ведь большинство тогда не были с образованием. Тогда с высшим образованием было очень мало народа. И в адвокатуре немного было, а в прокуратуре совсем мало, и судей — почти никого.
Суды плохо работали...
Прокуратура очень плохо работала...
...Нет, не сказал бы я этого. Слушали! Внимательно так. Вот однажды проявляли. Это уже был 39-й год, был процесс хлебозавода № 2, которого директор был свидетелем на том процессе, а теперь судили, значит, его — директора Иванова, заведующего производством Кобозева, технорука Романова, заведующего кондитерским цехом Бейле и экспедитора Кутакова. 58-7,58-11. Процесс в открытом судебном заседании шел, областной суд судил, председательствовал Ивашков. Обвинял помощник областного прокурора Тарасов, а защищал всех я — один. Много свидетелей было. ...Суд продолжался с 22 марта до 1 апреля. Видите... Человек сто свидетелей было. Но тоже хорошее — я это дело с удовольствием вспоминаю. Хорошо прошло оно.
Ну, такой был инцидент. Эксперт — нет, свидетель-бухгалтер говорит. Прокурор спрашивает:
— Какой убыток понес завод в результате вредительской деятельности подсудимых? Он говорит:
— Убытка не было, мы имели прибыль в сумме такой-то.
— Как же вы могли прибыль иметь, когда... хлеба там выгрузили?! Был такой случай?
— Да, был.
— Что же? Вы списали всё в убыток? Значит, был убыток! Да? Ведь математика говорит, что плюс на минус дает минус, а у вас плюс получается!
А я ему с места подаю реплику:
— Это при умножении. А при сложении все дело в коэффициенте.
— А я скажу вам, товарищ защитник, что вам надо алгебру подчитать!
Председатель стучит.
— Перестаньте, перестаньте! — перебранку такую.
И вот, значит, когда объявили перерыв на обед, бухгалтер-эксперт, тот, который был, сидел и слушал это, подошел и говорит прокурору:
— Товарищ прокурор, защитник правильно сказал вам.
— Как правильно?
— Да, да. Это при умножении только, а при сложении дело в коэффициенте.
...И вот этот Тарасов выступил 31 марта с речью и потребовал Иванову и Кобозеву по десять, Романову и Бейле — по восемь, Кутакову — три. Причем отказался от 58-й и просил их осудить по закону о выпуске недоброкачественной продукции. Тогда был, незадолго до этого выпущен был этот закон.
После был перерыв на обед; потом была предоставлена речь мне. Это самая длинная моя речь за всю мою практику — три часа десять минут я говорил. Значит, опровергал свидетелей, которые рассказывали там басни разные. Например, один свидетель рассказывал, что когда грузили, значит, хлеб, то выскочила мышь с этого хлеба. Ну, я говорил, что даже Дуров не добивался такого успеха, как вот свидетели в своих показаниях. Как по заказу действовали; были дрессированные мыши — выскакивали тогда, когда требовалось для обвинения. Ну, я просил, значит, Романова, Бейле и Кутакова считать невиновными и полностью оправдать. А Иванова и Кобозева — признавал халатность и просил ограничиться тем, что они отбыли, и из-под стражи освободить.
И вот, когда кончил речь (это уже был вечер, очень много было работников этого хлебозавода второго, полный зал был народу) — аплодисменты. Аплодисменты! Ивашков стучит — никакого внимания не обращают, аплодируют. Три раза я за свою практику получал аплодисменты. Это второй раз был.
Взял реплику Тарасов. Значит, он не согласен со мной, считает их виновными и просит, настаивает на десяти, восьми и трех. И когда он кончил, один человек только захлопал. И лучше бы он не хлопал, потому что получилось совершенно жалкое впечатление. Жалкое впечатление получилось — захлопал один человек. А полный зал народу.
Я взял ответную реплику, ему отвечал. И когда кончил, опять зал аплодировал. Наутро — последнее слово подсудимых, суд ушел на совещание, а я пересел на другой процесс. Вышел другой состав суда. Я... по делу о вредительстве на швейной фабрике — на это дело. А по моему пошли совещаться. В четыре часа состав, который рассматривал швейную фабрику, объявил перерыв на обед до шести, а вышел тот суд с приговором. Да, значит, эти все ушли, а я ждал приговора.
И когда приговор прочитал этот судья — он признал Романова, Бейле и Кутакова невиновными, оправдать, из-под стражи немедленно освободить. Теперь Иванова, директора, и заведующего производством Кобозева — виновными в халатном отношении — (ст.)111-я, один год шесть месяцев лишения свободы без поражения прав, из-под стражи освободить, считать отбытым. И зал аплодировал этому суду. Значит, суд пошел обратно, а один мужчина, помню, высокий такой — стоял в проходе и закричал: «Браво, защитник!» Персональная выпала похвала из публики. Так что я бы не сказал, что они обычно жаждали крови. Не сказал бы этого...
...Когда прибыл после отбытия десятилетнего заключения священник Дмоховский Щымуховский?! Николай, я смотрел как на чудо: десять лет провел в заключении!
Шутка сказать! А потом побил — 25 пробыл. День в день. С 28 мая 45-го по 28 мая 70-го.
С 26 июля по 10 ноября сорок... шестьдесят третьего года с Мамуловым я был, бывшим заместителем министра внутренних дел СССР. И потом с 22 января 64-го по 8 января 66-го со Штейнбергом, а потом опять один.
А почему они ко мне посадили этих лиц — тут так получилось. 63-й год был объявлен каким-то юбилейным годом в честь Декларации Прав Человека, которую приняла в 48-м году Организация Объединеннных Наций. И в «Правде» была статья, что вот «Декларация» Организации Объединенных Наций о Правах Человека, статья 11 которой говорит, что законно осужденным является тот, кто осужден открытым судом с обеспечением прав на защиту; а вот в Испании, Португалии, Греции эта статья систематически нарушается.
Ну, когда прочитал эту статью, я написал Хрущеву, что вот с удовольствием прочел в «Правде» статью в таком-то номере о Декларации Прав Человека и о нарушениях ее в Испании, Греции, Португалии. Но должен сказать, что нарушения не только в этих упомянутых странах, но и в Советском Союзе, причем я являюсь живым доказательством этих нарушений. Потому что никакого суда мне не было, не говоря уже о какой-нибудь защите. А просто дали расписаться, что состоялось постановление Особого совещания, — и всё.
И послал, передал, значит, дежурному. Потом мне принесли бумажечку — расписаться, что мне объявлено, что мое письмо к Хрущеву отправлено по назначению такого-то числа. В апреле месяце заходит начальник тюрьмы Мельников:
— Вы писали кому-нибудь насчет себя?
Я говорю:
— Писал Хрущеву.
— А, теперь понятно. К нам пришел запрос о вас. Ну, мы дали хорошую характеристику.
Вот наступает июнь. 21 июня того же 63-го года. Уже поужинали. Шесть часов было. Вдруг открывается дверь — старший по корпусу говорит:
— Вас вызывают в административный корпус.
Я говорю:
— Кто и почему?
— Не знаю. Позвонили, чтобы пришли туда. Ну, мы пошли. Пошли туда, я там не был до этого времени, хотя уже во Владимирской я с какого? С 30 сентября 51-го, а это было 21 июня 63-го. Почти двенадцать лет там пробыл, но там не был. Выходим на второй этаж. Кабинет — заместитель начальника тюрьмы по оперативной части, подполковник Белов. Заходим в этот кабинет, сидит Белов (его я знал) и трое еще — один уже пожилой, а два еще молодые. Все в штатской одежде. Пожилой оказался начальником Владимирского областного отдела государственной безопасности полковником Шевченко. А кто были те — не знаю, но так, по некоторым догадкам, один был из Комитета государственной безопасности в Москве, а второй — из такого же комитета в Минске, — который помоложе был.
— Ну, как вы тут живете?
Ну, я откровенно:
— Как можно в тюрьме жить, так и живу.
— Да, ну мы думаем, что вам достаточно уже.
Я говорю:
— А я давно так думаю.
— Вот мы попросим вас выполнить нам одну работу, после которой мы вас с благодарностью отпустим.
Я говорю, что я работать начал в пятнадцатилетнем возрасте и никогда от работы не уклонялся, но посильна ли мне эта работа будет?
— Посильна, посильна!
Я говорю:
— Что же это за работа?
— Вам придется поехать в Минск. Ну, конечно, не этапом, а на легковой машине. Здесь очень хорошая дорога от Владимира до Москвы и от Москвы.
Я говорю:
— Я знаю, я ездил по этим дорогам — и по этой, и от Москвы до Минска. Знаю, что дорога действительно хорошая.
— Ну, вот видите. Вы сами знаете, что за удовольствие будет эта поездка.
Я говорю:
— Пожалуй, с этим можно согласиться; действительно, будет удовольствие поездка...
— Ну, там, правда, придется немного посидеть. Там вам придется посидеть с одним человеком, и то, что он будет рассказывать, вы потом нашему представителю будете передавать.
Я говорю:
— Я думаю, что мне эта работа не подойдет.
— Почему?
— Ну, — я говорю, — вы сами посудите: вот я уже восемнадцать лет сижу один. Совсем не вижу людей. Отвык даже, можно сказать, от человеческого голоса. А тут попаду; быть может, человек отнесется ко мне по-хорошему, сердечно отнесется, а я ему буду гадости делать.
— Нет, нет. Никаких гадостей. Только то, что он скажет.
— Ну, — я говорю, — ведь он скажет-то не для того, чтобы я передавал кому-то, а просто по-товарищески.
— Вот как вы смотрите. Ну, не надо тогда этого. Тогда вы просто уговорите его, чтобы он сознался.
— А он мне скажет: вот ты сознавался, так 18 лет потом в одиночке просидел.
— А нет, этого нельзя говорить. Надо легенду придумать.
Я говорю:
— Я с детства не люблю врать и боюсь, что если буду врать, то я запутаюсь.
— Ну, хорошо. Мы завтра к вам зайдем, а вы подумайте.
На этом разговор кончился. Меня обратно — во второй корпус, в свою камеру. Уже в это время я жил там... в сносных условиях. Во-первых, с 1 октября 55-го года я получал больничное питание, причем без всякой своей просьбы, мне дали врачи... Потом два часа прогулки мне дали вместо часа, который... И обхождение было со мной — я не могу пожаловаться: никаких таких притеснений, оскорблений не встречал. Отношение было хорошее со стороны этих надзирателей, они вступали в разговор. Особенно во время прогулок. Остановится, значит: «Ну, что там сегодня слышно по радио? Вы слушаете ведь радио». Или: «Что в газетах там?» ... [Радио] с 57-го поставили в камеру. Так что это было большое дело.
Сначала в 56-м поставили громкоговоритель. И вот о венгерских событиях я громкоговоритель слушал. Причем когда он очень сильно кричит, то получается плохо слышно. Плохая слышимость. А в 57-м году в июне провели в камеру. Репродуктор стоял, так что я всегда уже в шесть часов слушаю последние известия — что, как. А, в общем, жить еще можно было, тянуть. Потом я стал работать. С Рождества, 7 января 57-го года, для библиотеки.
В декабре ходил начальник тюрьмы Козик с обходом.
— Ну, что? Какие вопросы есть?
Я говорю:
— Очень плохо стало с книгами, потому что все книги, которые более или менее явственно записаны, я уже перечитал. А многие там так, что не поймешь. Вот возьмите даже такой пример — Пушкин. Ведь он многотомный, разные издания. А записано всё в одну графу, и номера проставлены. А что, вот если я хочу «Евгения Онегина» прочесть, то я даже не знаю — какую книгу мне надо выписать? И так вот в отношении всех многотомных. Потом иногда редактор записан вместо автора...
— А вы бы нам помогли.
— Ну, так это, — я говорю, — не от меня же зависит. Если будет возможность — я, пожалуйста, с удовольствием.
— Я дам распоряжение заведующему библиотекой, чтобы он с вами переговорил и чтобы, какие вам нужны материалы, все бы вам предоставил сюда. А вы займетесь.
Ну, и вот 7 января он мне притащил каталоги, все инвентарные книги. Значит, делать новые каталоги.
И я занялся этой работой. Сделал, потом кто-то их отпечатал в нескольких экземплярах, и они ходили. Ну, к 63-му году они уже обветшали, так что я смотрел, что надо было бы их возобновить. Правда, я всё вписывал после. Все новые книги приносили ко мне, я их приходовал, ставил штампы, записывал в инвентарную книгу. И платили за это 2 рубля 50 копеек в месяц.
И на 2 рубля 50 копеек в месяц разрешалась выписка из ларька, так что я, помимо этого, стал получать... Я брал, значит, конфет, купил, потом белую булку купил, это батон такой, потому что хлеб нам давали буханками — серый, а это батоны и вкусные, и свежие... Брал, допустим, сто-двести грамм... А с 61-го года стало на два пятьдесят.
Мне пришлось три раза делать инвентаризацию, так что все книги я видел сам. Туда в свое время передали библиотеку Суздальского политизолятора. Когда-то в Суздале, в Спасо-Евфимиевском монастыре, был концлагерь специально для политических. Потом этот расформировали, а в Спасо-Евфимиевском монастыре чуть ли не музей какой-то сделали, не знаю, что там сейчас, а библиотеку эту передали во Владимирскую тюрьму.
Владимирская тюрьма — старой постройки, за исключением первого корпуса, где обычно сидят... пятьдесят восьмая сидела. Значит, четвертый корпус — бывшая церковь. И камеры есть, и церковь там была. Церковь — большое помещение; я-то [там] не был, но рассказывали мне постовые эти, дежурные. И в этой церкви сидел один человек только. Да, это сын вождя народов — Василий Иосифович Сталин.
Этого Сталина посадили в сентябре 53-го года. За дебош, который он устроил в заседании политбюро ЦК — КПСС уже, да. Он туда явился пьяный, стал стучать кулаком по столу, накричал на Хрущева, Маленкова: «Я вам покажу! Вы отца моего уморили!» Ну, вот его, значит, забрали, посадили и поместили во Владимирскую тюрьму, привезли, но поместили его отдельно от всех вот в эту церковь, в помещение бывшей церкви тюремной. Но туда привозили к нему (или сами они приезжали) — его, так сказать, жен. Среди них была дочка маршала Тимошенко, который, значит, недавно умер, и еще несколько человек. Они там, значит, дня по три, по четыре жили с ним в этой церкви; ну и, значит, посылки, передачи ему всякие передавали. Ограничений в этом отношении для него не было.
Режим в тюрьме ухудшился, правда, с 61-го года существенно ухудшился. Ухудшения начались с 58-го. С 54-го до 58-го — это был период улучшений. Улучшалось
всё. А вот в 58-м году, помню, ко мне пришел старший по корпусу, говорит:
— Может быть, вы телевизор хотите посмотреть?
Я говорю:
— Конечно, хочу! Я в жизни своей не видел телевизора еще.
— Ну, так вот: тогда сейчас я зайду, минут через двадцать, и пойдем телевизор смотреть.
Ну, и правда. Вот так я видел телевизор. Через некоторый период другой тоже приходит.
— Хотите телевизор?
Но я один смотрел. Уже никого там не было. Обычно там по камерам или даже соединяли некоторых, а я смотрел всегда один, потому что общение с другими лицами было запрещено. Почему вот и фамилии был лишен.
Фамилию вернули в декабре 54-го года. [Разрешили] теперь под своей фамилией быть. В декабре 54-го года. А до этого был — вот с 1 октября 51-го и до декабря 54-го — номер 29. А тут, значит, восстановили. Ну, потом, в декабре — [нет] в сентябре 54-го года вдруг принесли шляпу, пальто, костюм, белье, которые отобрали тогда.
— А это вы отдайте, сдайте нам. — Полосатое всё. И уж я ходил потом в своей одежде, как человек. Это было в сентябре 54-го года.
В декабре 54-го вернули фамилию. Теперь: в апреле 55-го года дали второй час прогулки, с 1 октября 55-го года — больничное питание (врачи относились ко мне там хорошо; большинство считало, что я там — ну, незаконно нахожусь, потому что никаких судов — ничего не было). 17 сентября была амнистия 55-го года — лицам, сотрудничавшим с немцами. Причем было сказано, что амнистия не применяется только к осужденным за убийства и истязания советских граждан.
Ну, ко мне пришел заместитель начальника тюрьмы по оперчасти Крот и сказал, что «мы применили к вам амнистию, она сейчас послана на утверждение. Так что, вероятно, в этом месяце вы от нас поедете».
Так все шло вроде, значит, к лучшему, но — нету, и нету, и нету. Я стал спрашивать про это утверждение.
— Мы запрашивали. Никакого ответа нет. Потом начальник тюрьмы Козик пришел и говорит, что «нам сообщили, что сюда прибудет комиссия Президиума Верховного Совета СССР для пересмотра всех вот этих политических дел. И ваше дело будет пересматриваться. Вас вызовут в эту комиссию».
Потом я слышу от постового, когда гулял. Подходит:
— Комиссия приехала. Разгрузочная, освобождать будут.
Значит, несколько раз [спрашивает]:
— Ну, еще не вызывали вас?
Я говорю:
— Нет, не вызывали.
Потом однажды подошел:
— Что же вас? Отказали вам?
Я говорю:
— Да нет, меня не вызывали.
— Не вызывали совсем? А они уже уехали!
Я тогда пошел к старшему, говорю:
— Попросите ко мне заместителя начальника тюрьмы по оперчасти.
Пришел Крот этот, заместитель начальника тюрьмы по оперчасти, и говорит:
— Мы разбирали и предлагали ваше дело. Они сказали, это дело им неподведомственно, и отправили на разрешение к секретарю ЦК КПСС Аристову. Вот вам надо написать Аристову.
Я написал Аристову. И 4 декабря 56-го года пришел ответ из Прокуратуры СССР, где сказано, что «амнистия к вам применена не будет». Я писал: «Почему?» Потому что в Указе прямо сказано — «за исключением»: если убить я кого убил или истязал. Пусть напишут, кого я... Ведь у меня же никакого суда не было. Ничего — и впоследствии не было.
И вот в 63-м году, я Хрущеву когда написал, то приехали вот эти самые люди, пришли, на другой день они пришли ко мне, уже в наш корпус... В кабинет старшего вызвали меня. Значит, они там все трое сидят уже. Белова не было — это нашего заместителя по оперчасти. Только эти чужие.
— Ну как, вы думали?
Я говорю:
— Думал. Всю ночь не спал.
— Вот это хорошо. Это показывает, что вы серьезно относитесь к делу. Ну, и что же вы решили?
Я: — Я решил, что мне эта работа не подходит.
— Мы благодарим вас за то, что вы нам откровенно сказали. Было бы хуже, если бы вы взялись и получился бы такой... неувязка. Мстить вам мы не будем.
Ну, значит, они ушли, я вернулся к себе. Если они раньше думали, что мне довольно, то теперь они так думать перестали.
Прошел ровно месяц. Значит, это 22 июня 63-го года было. 22 июля 63-го года вдруг приходит ко мне в камеру Белов, заместитель по оперчасти.
— Я получил распоряжение улушить ваше положение.
— Ну, — я говорю, — это приятно слышать. В чем это будет заключаться?
— Мы посадим к вам еще одного человека в камеру.
— Я не знаю, будет ли это улучшением, потому что уже я, так сказать, привык. Никто меня не тревожит, не мешает, не с кем ругаться. Так что уже к переменам...
— Нет, нет, мы хорошего человека к вам приведем. Он тоже культурный человек и тоже некурящий, как вы. Так что он подойдет вам.
— Ну, хорошо.
Проходит четыре дня.
Вот одно из улучшений заключалось также в том, что я гулял всегда в одно и то же время — с восьми до десяти. Я уже знал, что в восемь часов— не так это: сиди целый день, [жди], а иногда и ночью, — на прогулку. А в восемь часов утра, когда начинается только, первая очередь, я иду на прогулку. Всегда в один и тот же двор, и гуляю до десяти часов, а в десять возвращаюсь и, если библиотечная была работа, я сажусь...
Соседей я не вижу, но с корпуса, если на верхние этажи, то видно.
Когда 10 июня 55-го года ко мне пришел Малыгин, заместитель начальника тюрьмы по режиму, [он спросил]:
— Какие вопросы есть?
Я говорю:
—Нет.
— Я хочу вас перевести в другую камеру, там вам будет лучше.
Ну, я:
— Спасибо.
Ушел. Только он ушел, сейчас же прибегает старший.
— Собирайтесь с вещами, сейчас пойдем в другую камеру. Вам хорошую камеру дают, там будет вам много лучше.
И действительно, там теплая была камера. Значит, мерз я примерно вот с 51-го по 52-й, с 52-го по 53-й, с 53-го по 54-й, а с 54-го по 55-й. А уже дальше, с 55-го и до 70-го, тепло было. На третий этаж. И потом в полуподвале темно, а там светло. А я ведь занимался только чтением. И, наконец, за год, в 54-м, были сняты эти самые так называемые «намордники», были сняты. Внизу окны все стеклами такими непроницаемыми заставлены, а вверху — тоже непроницаемые, но форточки, и форточку можно открыть и смотреть. А внизу прогулочные дворы. И вот, когда я слышу...
Потом постовых уменьшили: вместо двух — стал один, на прогулку вместо двух водит один. На прогулке на парапете ходит вместо двух один. Всё это такие хорошие были обстоятельства.
И вот, когда я слышу, (что) по телефону постовой, коридорный, разговариваривает, я тогда на табуретку — в форточку. И вот таким образом я познакомился со многими там находившимися тогда.
В частности, с Василием Витальевичем Шульгиным. Это член Второй, Третьей, Четвертой Государственной думы. Он ездил к Николаю II получать отречение от престола — Гучков и он в Псков в марте, 3 марта 1917 года. Ну, очень культурный человек. Он сам из помещиков Волынской губернии; был членом Второй, Третьей и Четвертой Думы, от Киевской губернии его избирали, но там он принадлежал к фракции националистов, правый был. Ну, вот, он, значит, ездил отречение получать, а потом он в составе Комитета Государственной Думы был.
И вот однажды, когда Ленин там выступал на каких-то собраниях или митингах и рассказывал, как будет хорошо житься, когда они придут к власти и будет установлен коммунизм, то Шульгин выступил и высмеял его: дескать, это бред и прочее. А Ленин ему крикнул:
— Нет, господин Шульгин! Даже вы будете жить с полным, так сказать, удовольствием!
И вот это послужило потом ему на пользу, эти слова. Потому что — значит, его украли, Шульгина. Он выпустил книги «Дни» и «1920 год». В книге «Дни» он описывал Февральскую революцию, как он ездил к Николаю II и как работал в Думе до этого. Очень интересная книга, она у меня была в моей библиотеке, довоенной, конечно. Я тогда еще — во время НЭПа была выпущена, и я увидел в магазине, купил. Две книги его: «Дни» и «1920 год». А «Двадцатый год» — описывалась борьба на юге белогвардейцев, последнее — Одесса, откуда уж он эвакуировался за границу в Галлиполийский лагерь. С Врангелем, когда Врангель отступал, Одесса, потом Крым, потом Галлиполийский лагерь, Париж. Все это он описывал, как происходили события. Очень интересные книги.
В 44-м году, в ноябре, кажется, месяце 44-го года, он[ульгин] жил с женой в городе Нише в Югославии. И вот ночью приехала советская команда (когда уже советские вошли в Югославию, но туда они не проникали), ночью вот заявились — как союзники — и захватили Шульгина; на самолет — и в Москву...
...Сталин же страшно мстительный был. Он считал, что никто не должен уйти от его карающей десницы. И Особое совещание дало ему (Шульгину) 25 лет. И посадили его во Владимирскую тюрьму. И потом он там сидел...
В одиночке во Владимирской тюрьме сидел только я. Еще при жизни Сталина один сидел и потом все время один сидел, до самого конца, вот за исключением того, что, когда я написал, что я чемпион мира по одиночному заключению, тогда вот посадили этих бериевцев.
Но... Штейнберга освободили, опять остался один. И до конца продолжал один.
...Вышел Шульгин в субботу... 56-го года 22-го числа сентября. Вышел он. Я, помню, посмотрел в окно: он, значит:
— Я уезжаю.
Комиссия эта разгрузочная, которая меня признала негативным, она постановила его за отсутствием состава преступления освободить. И его направили в дом инвалидов. Но Хрущев вспомнил (или ему кто-то показал) слова Ленина — что Ленин сказал, что «даже вы, господин Шульгин, будете благоденствовать в нашем государстве». И тогда он приказал предоставить ему квартиру, дать ему пенсию. Ему 120 рублей пенсии дали, квартиру дали во Владимире. И он жил. Вместе с Солоухиным он ездил в поездки, на машине Солоухина на Украину ездил. Еще бодрый старичок был. Он там [во Владимирской тюрьме] писал — это он сам говорил, что пишет. Что он писал, не знаю. Маленького роста, большая белая борода, лысый... Сперва умерла его жена, приехала к нему жена после того, как он квартиру получил, из Югославии — или нет, она уже в Венгрии жила, — из Венгрии. И они жили во Владимире. Жена умерла в 69-м году, а он умер вот в 75-м или 74-м году во Владимире.
Но я его помнил, когда он еще членом Государственной думы был, потому что я читаю газеты с 1910 года... читаю газеты, за исключением того периода с 45-го и до 51-го, покамест я на Лубянке был. Там только один раз следователь давал «Вечерку», ...а так газет не читал.
А во Владимире стали давать с двухмесячным опозданием, двухмесячной давности газеты. До сентября 53-го года — ежедневную газету владимирскую, а с 1 января 54-го года «Правду» стали давать. А когда я стал
работать для библиотеки, то мне стали давать еще «Известия». «Правда» и владимирский «Призыв» — это общие были (с меня начинали, я прочитывал и отдавал), а «Известия» себе оставлял. Потом отдавал в библиотеку — читать.
Ну, и журналы стали попадать. Потом, по моей рекомендации, библиотека выписала «Новый мир», выписала «Знамя» (журналы). Потом книги покупались, тоже много хороших книг было закуплено. Как прочтешь в «Новом мире» — есть новые книги, и записываем. Так им в магазине давали только то, что магазин считал для себя ненужным, спихивали. Когда деньги шли, библиотекарь туда шел, ему пихали то, что не нужно. А так я стал писать ему потом записку, и он там приходил и спрашивал.
Вот эти годы — более или менее сносные. С 55-го стал гулять. С 57-го я стал тогда работать для библиотеки. Ничего еще. А в 58-м — даже кино стали тоже показывать. Кино примерно раз в две недели было, и тоже я один только смотрел. Можно было бы и чаще, но тут приходилось им уже остальных всех отметать — я один. Иногда в телевизор приходили эти надзиратели смотреть. Тоже сидели. А из заключенных никого не было...
...Он один — восемь дворов. Значит, моя камера с краю. Те дворики, которые внизу, и кто там гуляет, я вполне вижу, что постовой пошел в ту сторону, значит, я с ними вступаю в разговор. И они то же самое — видят, что человек смотрит, спрашивают: кто? Давно ли? Откуда? Какая статья? Сколько сидишь? Так что вот таким образом.
Потом вот украинки там сидели, женщины. Целая группа их была. Помню, на Пасху 6 мая 1956 года (была Пасха 6 мая)... Я, как обычно, форточку не закрывал,
слышу звон Успенского собора. И вдруг слышу — в камерах запели: «Христос воскресе!» Заключенные там были — женщины, какие-то старухи, вот они запели: Христос воскресе!» Значит, ночью почти, первую половину ночи не спали. На другой день я посмотрел в окно, смотрю — эти украинки в хороших платьях (не так, как всегда) ходят. Я, значит, говорю: «Христос воскресе!» Значит, они мне запевали: «Воистину воскресе!» Руками стали махать. Потом посмотрел: Шульгин ходит и с ним грузин Бериашвили. Я, значит, опять сказал: «Христос воскресе!» А Шульгин снял шляпу: «Воистину воскресе!» — махает шляпой. Ну, вот, так что эти годы были сравнительно ничего.
Ухудшение началось с 58-го года. Первое: отменили телевизор, так как какой-то прокурор приезжал проверять, соблюдается ли законность в тюрьме. И нашел: законность нарушается тем, что показывают телевизор. Вот в чем он его углядел — нарушение законности. А других он никаких нарушений не нашел. Ну, а потом с каждым годом что-нибудь отпадало, ухудшалось. Но резкое ухудшение — это в 61-м году.
Во-первых, сократили... Меня-то оно мало коснулось, потому что писем я не писал (переписка была запрещена); посылок никаких, передач я не получал. Так что непосредственно меня это не затронуло. Но вот тех, кто получал, кто писал, их всех коснулось. Сократили. Там одно письмо в месяц, одна посылка в полгода, не свыше такого-то веса. Раньше этих ограничений не было никаких. Это было проведено в сентябре — нет, в октябре 61-го года.
Потом, перед самым съездом ХХII партии... На XXII съезде, вот когда Хрущев выступал, добивая Сталина, рассказывая — в частности, он говорил (правда, он не
поставил точки над i), но из всего его разговора выходило, что убийство Кирова было организовано именно Сталиным, Киров был убит по инициативе Сталина. Ну, и потом там вот удалили тогда тело Сталина из мавзолея. Выступила Лазуркина, старый член партии с дореволюционного времени, которую Жданов в 35-м году посадил как принадлежавшую к зиновьевской оппозиции, и она, значит, с 35-го и до 54-го — двадцать лет отдежурила в лагерях. Ее освободили и даже направили делегатом на XXII партийный съезд. И вот она там выступила в прениях по докладу Хрущева и сказала, что она считает неправильным, что вместе с Лениным лежит Сталин, что Сталин — злодей и это является оскорблением для памяти Ленина. И съезд единогласно постановил удалить Сталина. Причем за это и Брежнев голосовал, и все остальные, включая Суслова. А на другой день, уже когда утром пришли, уже Сталина не было в мавзолее; ночью его вытащили и закопали. Все это, так сказать, еще подходящее было. Но вот тюремные правила были уже ухудшены, как раз перед самым съездом; съезд был в ноябре, а это в октябре проходило.
А в 63-м году, значит, через два года после этого, произошли эти события, когда я написал Хрущеву,и когда мне предложили поехать в Минск, а потом сделали распоряжение об улучшении моего положения. Да, я вот что еще написал Хрущеву: «Вряд ли я ошибаюсь, если скажу, что я являюсь чемпионом мира по одиночному заключению». Вот это их задело, что нам такие, дескать, чемпионы не нужны. И поэтому, значит, ликвидировать одиночное заключение.
И 26-го числа, значит, я возвращаюсь с прогулки, в десять часов, смотрю — санитарка моет камеру... Ну, это в порядке вещей было. И вдруг вижу: кровать стоит
еще, вторая. А постовой этот, коридорный, подошел:
— Сейчас приведут. Товарища.
Она закончила, ушла, закрыли камеру. Не успел я еще ни о чем подумать — вдруг щелк замок! Входит человек. Пожилой.
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Мамулов.
Ну, мне фамилия эта ничего не сказала. Я спросил, как его имя-отчество.
— Степан Соломонович.
Ну, я назвал себя, говорю:
— А вы давно в наших местах?
— С декабря 1953 года.
Я говорю:
— Надолго?
— Осужден на пятнадцать лет.
Ну, я говорю:
— Так чем раньше занимались?
— Заместитель министра внутренних дел СССР. Генерал-лейтенант.
Охо-хо! Да, я спросил еще:
— А как у заместителя какие у вас функции были? Ведь там заместители делятся. Один ведает одним делом: ведь в наркомате внутренних дел там были — и это геодезическое управление тоже относилось к ним, и места лишения свободы, и эта милиция, и всякие там пункты.
— Мне подчинены были все лагеря.
Ага-а-а. Так-так. Ну, не в первый день, а вскоре же я спросил: читал ли он «Один день Ивана Денисовича»? А «Один день Ивана Денисовича» был опубликован в 61-м году в «Новом мире», который мы, по моей рекомендации, получали. А что же? Все журналы давали мне
первому, потому что я их приходовал. Я их читал, а когда прочитаю, говорил постовому: «Когда придет библиотекарь, пусть... зайдет ко мне». И отдавал ему. И говорил:
— Я уже прочел, давайте дальше.
Значит, я прочел «Один день Ивана Денисовича» самым первым и спросил его [Мамулова], читал ли он «Один день Ивана Денисовича».
— Читал.
— Ну, и как ваше впечатление?
— Так что же, разве это художественное произведение? Это пасквиль.
Я говорю:
— Почему пасквиль? Там все правдиво описано, как жизнь шла в лагере.
— А откуда вы знаете, что там происходило? Вы же в лагере не были?
Я говорю:
— Сам я не был в лагере, но, работая защитником, я встречался с людьми, которые несколько лет пробыли в лагере, и потом, по моим, так сказать, хлопотам, им отменялись дела — на новое рассмотрение. И при новом рассмотрении, когда их судили, я с ними разговаривал. Вот они рассказывали мне... В большинстве случаев их оправдывали при новом рассмотрении. Так что я в курсе дела.
Ничего он мне на это не ответил.
Потом был такой случай. У нас там имелся в библиотеке стенографический отчет XVIII партийного съезда, который проходил в марте 39-го года. Доклад Сталина. Все выступления в прениях. Выступало много народа. И вот я так просматривал, а потом заинтересовался тем, что все выступавшие: Сталин, Сталин, Сталин, Сталин. Я стал подсчитывать, кто в своем выступлении (а оно,
видимо, не превышало полчаса) сколько раз упомянул имя Сталина. И вот эта статистика дала такой результат, что рекордсменом оказался Емельян Ярославский, автор «Библии для верующих и неверующих»: он 57 раз упомянул имя Сталина в своем выступлении. На втором месте стоял Лаврентий Павлович Берия, он упомянул 48 раз. А на третьем месте — третье место занял (с бронзовой, так сказать, медалью, если б их так награждали) Никита Сергеевич Хрущев — 44 раза. Я вот и говорю:
— Я тут от нечего делать занялся подсчетом, и оказались вот такие результаты: рекордсмен — первым оказался Ярославский, надо дать золотую, Берии — серебряную, а Никите — бронзовую.
...Как-то зашел разговор о его детстве. Он рассказывает, что он учился в тбилисской гимназии. Он армянин сам по национальности. В тбилисской гимназии, вот там был преподаватель Закона Божия (ведь Закон Божий раньше учили во всех учебных заведениях); был преподаватель для армян (там много было армян); значит, священник не православный, а армяно-грегорианской религии.
— И вот он мне как-то опять говорит: «Мамулянц, ты опять не выучил урок?» А я говорю:
— А почему он вас так назвал — Мамулянц, когда вы Мамулов?
— Видите ли, Борис Георгиевич, по отцу моя фамилия Мамулянц, но так как товарищ Сталин очень не любил армян, то, чтобы не напоминать ему о себе, я изменил фамилию на Мамулов.
Это вот такой был разговор. Потом он рассказывал. Говорили о том, что было во Владимирской тюрьме раньше. Ведь я-то поступил туда еще при Сталине.
— Да, я знаю — тут у меня тесть сидел, отец моей жены. Ну, правда, мы с ним не имели отношений, потому что я запретил жене писать ему или какую-нибудь помощь оказывать.
Я говорю:
— Почему же? Все-таки дочка должна же отцу.
— Видите ли, Борис Георгиевич, я верил каждому слову товарища Сталина, а товарищ Сталин говорил, что к врагам народа необходимо быть беспощадным.
Поэтому он, значит, проявлял беспощадность и запретил жене.
А после, значит, так события развивались. На другой день после того, как его привели ко мне, 27 июля, ко мне в камеру пришел Мельников, начальник тюрьмы, обращается ко мне:
— Ну, как, вы довольны? Вам теперь веселее?
Я говорю: — Доволен.
— Ну, все-таки вам теперь есть с кем слово сказать! Все-таки веселее будет! Товарищ есть!
— Конечно. — (Не вам же предстоит.)
А этот, Мамулянц:
— Гражданин начальник, я человек бедный. И семья моя бедная, у меня не так, как у некоторых.
А потом я понял, что «некоторые» — это были бывший генерал-лейтенант Судоплатов, который работал начальником контрразведывательного управления (он всей заграничной агентурой ведал), и Людвигов, который был помощником первого заместителя председателя совета министров — Берии (по-существу — главный секретарь). Они получали — у них жены там зарабатывали. Пенсию персональную получала Судоплатова за старые революционные заслуги. Жена [Людвигова] в бассейне работала. Так что слали им, а он будто бы не может так, потому что его семья бедная.
— Мне нужно самому работать. Я работал, а вот сейчас... надо работать. ...Мельников:
— Ну... ему помогайте. У вас найдется что-нибудь?
А я и говорю:
— Вот я только вчера узнал, что те каталоги, которые я сделал, перепечатывал он; а они уже пришли в ветхость — хорошо было бы их заново перепечатать.
— Вот правильная мысль! Я прикажу, чтобы вам машинку дали. Печатайте здесь.
Ну, так и стали делать. Принесли машинку, и он сидел, печатал. Узнал он о том, что я люблю радио, — стал выключать. Да-да, стал выключать. Потом приходит врач.
— Лариса Кузьминична, я вас очень прошу — отправьте меня обратно в корпус.
Та: — Что вы здесь глупости говорите? Что вам, плохо здесь?!
— Я вас очень прошу.
— Не выдумывайте!
...Мы находились в больничном. Я потому находился, что мне на одного человека большую камеру, 36 мест, нецелесообразно было давать. Если я был в ней — только два месяца, значит, с 1 октября 1951 года и до 3 декабря того же 51-го года. А потом вот попал в этот корпус внизу. А потом уже этот Ловихин 10 июня 55-го переселил меня наверх. Там корпус — для больных считались. И питание мне в том же году, тоже с октября 55-го года, дали больничное. И его [Мамулова]как бы посчитали больным и привезли сюда. Да.
— Может быть, мне можно и больничное питание получать? Раз я в больничном корпусе?
Но его перевели, потому что более подходящей кандидатуры ко мне не было. Надо было такого человека,
который бы — ну, ихний был бы человек. Вот его перевели — заместителя министра внутренних дел. Так что если какие-нибудь беззакония творились, то он прекрасно сам знает это, еще лучше меня. Если творилось что. Так что его не удивишь, а если посторонние будут люди, будут узнавать то, что не полагается знать.
Ну вот, он стал проситься в корпус. Ну, ему отказывали. Потом тогда он стал просить операцию:
— Лариса Кузьминична, хочу воспользоваться, покаместь я нахожусь в этой тюрьме, чтобы сделали мне операцию аневризмы; сделала бы такой хороший хирург, как Елена Николаевна.
А Елена Николаевна — это начальник санитарной части. И он ей то же самое:
— Я очень хочу воспользоваться, покаместь я тут, чтобы вы, Елена Николаевна, я знаю, какой вы прекрасный хирург, на воле я не найду такого, — да, сделали ему операцию.
— Да вам не нужна никакая операция! Но он все настаивает. Потом однажды Мельников зашел, начальник.
— Ну, как вы тут?
— Гражданин начальник, я вот узнал, что мой товарищ никогда не получал ни передач, ни посылок — ничего. — Обо мне, значит. — Я бы хотел его угостить. Не разрешите ли вы мне внеочередную посылку, дополнительную, чтобы я мог его угостить?
— Хорошо, хорошо, я разрешаю. Запишите ему... Там было сказано в правилах, что в отдельных случаях, по особому разрешению, лицам, которые показали себя как такие дисциплинированные, примерные заключенные, начальник места заключения может разрешить, помимо этой очередной — двух посылок в год, еще одну посылку. Ну вот, ему разрешили, значит. Под
видом того, что он хочет меня угостить. Он получил посылку и дал мне яблоко... Дрянной человек... Пожалуй, из этой всей группы (потом я расскажу, как я до остальных добрался) он самый худший, пожалуй, был.
10 ноября его все-таки взяли на операцию. А он был в хороших отношениях с заместителем начальника тюрьмы по политико-воспитательной части Хачикяном. Армянин Хачикян ему покровительствовал — как свое му соотечественнику. Он приходил неоднократно к нам в камеру, сидел, разговаривал так. Он и со мной разговаривал, но, когда до этого, он никогда не приходил так вот, если... Приходил по-служебному — какие вопросы есть. А так, чтобы прийти, сесть и разговаривать, — этого никогда не было. А здесь он, значит, сядет, разговаривает с ним и ко мне обращается. Говорил по-русски. Ничего плохого сказать нельзя про это. Но там он стал иметь возможность с ним говорить по душам, потому что его перевели в операционную камеру одного. Ну, и пошло.
Его забрали от меня 10 ноября 63-го года, то есть он просидел немного со мной с 26 июля по 10 ноября. Да, август, сентябрь, октябрь — три с половиной месяца, можно считать. Вот я один остался. 22 января мы с ним гуляли вместе. Значит, гуляли меня и его вместе. 22 января вдруг приходит старший и говорит:
— Приказано вас перевести в другую камеру, а вещи все эти библиотечные оставить здесь.
Оказывается, он обратно вернулся сюда, этот Мамулянц. И с ним прибыл вот этот Людвигов, который был помощником у Берии, старший секретарь его. Тоже. И ведение этих каталогов всех передали им. Не знаю, то ли это последовало в результате просьбы Мамулова? Потому что, когда в первый день тогда он был, вдруг заве-
дующий библиотекой приносит стопку книг — они купили. Приносит, положил мне их. Он ушел, а этот:
— Зачем это он вам книги принес?
Я говорю:
— Ну, так я сейчас буду оформлять их, значит, приходовать. В инвентарную книгу, проштемпелюю их.
— Ах, какая хорошая работа! Мы видели, что к вам в камеру носят книги, но мы думали, что это вы переплетаете их.
— Нет, — говорю, — я не умею переплетать, а вот веду это...
И, значит, эту работу передали ему. Значит, я два с полтиной уже больше получать не должен был и не получал. Не знаю, то ли это по его инициативе, скорей всего так. А может быть, это вот работники государственной безопасности, хотя они и обещали не мстить, но — тоже возможно.
...Я вызвал этого Хачикяна. Он так сказал:
— Видите ли, тут министерство государственной, комитет государственной безопасности.
Он сослался на них.
...Ведь кто знает? «Новый мир» выписывали с шестьдесят — да, с 61-го года. Нет, с 60-го года стали выписывать, с 60-го, а это 63-й был. Не знаю, насчет «Ивана Денисовича» не поминали, а вот получилось так. И уже больше я ничего не делал и никаких денег не получал и сидел так, вместе с Штейнбергом. Штейнберг очень желчный был человек, он на год моложе меня был. Нет, он на четыре года был моложе меня. Тот — на год моложе. Но так он много — ему присылали «Юманите» и это, «Нойес Дойчланд», газеты разные. Значит, я тоже читал их все. Помню, про Насера там «Юманите» писала, как он коммунистов голодом заморил... В наших газетах этого не сообщали, а вот французские коммунисты пи-
сали об этом, как Насер коммунистов голодом переморил в пустыне. Им перестали давать еду и подвозить воду. Они в страшных мучениях умирали. Получилась такая история.
Ну, Штейнберг говорил:
— Ах, какой подлец этот Степка Мамулов! Ему надо морду набить, что у человека последние гроши отнял!
Так как считали, что это он, поскольку его обратно в камеру посадили эту,и он стал вести всю работу (и всё испортил). Это все-таки надо иметь усердие, я знаю, и знания кое-какие.
А когда вот они гуляли— да, и с того момента, как посадили со Штейнбергом, на прогулку выводили, значит, меня, Штейнберга, Мамулова, Людвигова и Судоплатова. Вот так я познакомился с этими.
Судоплатова перевели третьим в ту же камеру. Поставили кровать поперек еще одну, и вот они там втроем сидели: Судоплатов, Мамулов и Людвигов, а я со Штейнбергом был. Штейнберг ходил на прогулку редко. Он болел грыжей... Потом вообще он такой очень желчный был человек. Очень удивлялся, когда я рассказывал ему про свои процессы.
— Я никогда не думал, что так может быть.
Потому что когда его судили — значит, сперва арестовали в 56-м году его любовницу. Что-то она называла — как я понял, хотя точки над; не ставились, это все связано было с венгерскими событиями. Вот, когда проходили события, он работал в разведывательном управлении министерства обороны. И что-то он там своей любовнице передал, а она кому-то. И ее посадили, а потом и его посадили. И судили их по [ст.] 58-16 — измена родине. Ему дали 10 лет, ей дали 8 лет. И, значит, он отказал-
ся от защиты. «Потому что я считаю, что защитник ни к чему, что это только проформа одна...»
— Нет, — говорю, — смотря как, бывает, что проформа одна, а бывает, что и пользу принесет.
— Так что, вы советуете жаловаться?
Я говорю:
— Конечно.
И он подал жалобу, и 31 января... [нет] декабря 1965 года, последний день 65-го года, значит, мы собирались Новый год встречать... Он достал елку, такую пластмассовую, у него была, ему когда-то передали, и за моей кроватью поставил эту елку. А вечером — такие были у него всякие штучки, всякие украшения на эту елку — вдруг щелкнул глазок. А уже последнее время я сидел — почти никогда не смотрели (редко-редко когда какой-нибудь идет с обходом, а так они не трогали). И открывается кормушка. Я думаю: значит, заметили елку, и будет сейчас разговор.
Старший по корпусу:
— Штейнберг! ...Вам телеграмма.
Оказывается, телеграмма от дочки, что она узнала, что пленум Верховного суда по протесту председателя Верховного суда СССР приговор изменил, переквалифицировал обвинение с 58-16 на 193-ю [через] 17-ю, меру наказания снизить до практически отбытой, из-под стражи освободить. Ну, он почти десять лет отсидел. Значит, ему оставалось еще около года... Он, конечно, был очень рад. Сейчас полез в чемоданы, вытащил там свои, что у него было припрятано из посылок, которые ему присылали. И мы стали есть и встречать Новый год, 66-й. Надо сказать, я тоже очень был доволен. Во-первых, произошло это в результате наших разговоров. Ну, он был очень желчный человек и так на все мрачно смотрел. Пессимист был. И к ним относился так, не ахти.
А интересный был вот случай какой. В 64-м году, 15 октября 64-го года, в 6 часов заработало радио. Штейнберг сидит, стал уже одеваться, а я еще лежу на кровати.
...«Передаем информационное сообщение о состоявшемся 14 октября Пленуме Центрального комитета КПСС. Пленум заслушал ходатайство первого секретаря ЦК Хрущева Никиты Сергеевича об освобождении его от должности ввиду преклонного возраста и ухудшившегося состояния здоровья. Пленум избрал первым секретарем Брежнева Леонида Ильича».
Ох, как он забегал, Штейнберг, подскочил!
— Ох, как бы хуже не было! Все-таки Никита связан тем, что он разоблачал; он уже не может позволить себе того, что позволяли раньше, а этот может. Хуже будет.
Значит, триумвират получился: Брежнев, Косыгин и Микоян.
— Борьба между ними может начаться, а в борьбе будут страдать посторонние люди. Мы можем пострадать! Ох, он волновался!
Ну, я говорю:
— Возможно, конечно. Давайте будем ждать — бесполезно... расстраивать себя пока не стоит. Будем ждать, присматриваться, как...
С восьми до десяти гулять. Уже мои часы так и перешли и на Мамулова тогда, а теперь на этого, на Штейнберга.
— Ну, сегодня я пойду на прогулку. Посмотрю, как эти типы будут реагировать.
Выводят нашу [камеру], значит, меня и Штейнберга. Выводят Мамулова, Людвигова и Судоплатова. Выходим на дворик прогулочный. И Людвигов сразу на Штейнберга, как когда-то Коршаков на меня, — обнимает его.
— Поздравляю, Матвей Азарович! Поздравляю! Наконец-то этого ренегата сбросили!
А до этого всегда — «Никита Сергеевич». Если мы со Штейнбергом говорили, так «Хрущев», а они — нет: «Никита Сергеевич».
А здесь уже, значит, «ренегат».
— Ну, сегодня домой поедем! Дома сегодня будем! Да.
А этот, Судоплатов:
— Вероятно, сегодня. Ну уж, думаю, если сегодня не успеют как-нибудь, то завтра — наверное.
Мамулов ходит. Обычно ходили так на прогулке:
Штейнберг — Людвигов, я — Судоплатов, Мамулов отдельно. Мамулов останавливается, поворачивается к нам.
— Я, когда услышал это сообщение, сразу же вспомнил вас, Борис Георгиевич. Я говорю:
— Почему? Я тут при чем? Какое отношение к отставке Хрущева и замене его Брежневым?
— Вы правильно определили тогда, какой это негодяй!
— Не понимаю...
— А вот вы подсчитывали, сколько раз он упомянул имя товарища Сталина, а потом предал его...
Значит, конечно, я делал это не с целью... а чтобы показать, что он подхалим. Подхалим был и, как все они, низкопоклонничал перед Сталиным. Вот они друг перед другом старались — один 48 раз, другой — 44 раза, там и сорок были. Ну, остальных я уже не запоминал, потому что трех рекордсменов выявил, а он истолковал, что это я особое внимание [Хрущеву] — какой он неискренний человек. Ну, это, конечно, так.
Я говорю:
— Но я же не говорил, что он негодяй
— Но это можно подразумевать было.
Подразумевай! И они — возвращаемся с прогулки, входим в коридор: там сестра ходит, носит лекарства для больных. Больничный же корпус был. ...[грипп] в то время свирепствовал даже хуже, чем теперь... Он увидел сестру — Людвигов.
— Анна Михайловна! Вы мне как-то рассказывали, что вам что-то не зачли... и приходится лишнее работать? Сегодня приедем обратно, я сделаю распоряжение, и вам всё засчитают.
Ну, другой день наступил. Штейнберг уже не идет, я ходил с ними, и ничего. Дней пять прошло, Штейнберг говорит:
— Сегодня пойду, разыграю их.
Вот. Когда выходим мы, их ведут. Штейнберг:
— Вы еще здесь? ...
Людвигов:
— Да, что-то такое. Не знаю.
Судоплатов:
— Конечно, вы знаете, у новых людей, у них столько сейчас забот всяких. Так что до нас не дошло. Я думаю, не напомнить ли нам о себе?
Мамулянц поворачивается:
— Вы совершенно правильно говорите, Павел Анатольевич. Нам надо о себе напомнить.
И, значит, решили они написать властям жалобы. И написали, и сдали. Послали. И недели через две, может, две с половиной, пришел ответ: «Ваша жалоба оставлена без последствий». Они были очень разочарованы. Они считали, что это полная реставрация того режима, который, по сути, их всех вскормил и вспоил. Оказалось, что нет. Хотя Никиту выгнали, но их оставили досиживать.
...Людвигов вышел летом, раньше их, когда кончи лось двенадцать лет, а эти вышли в 68-м. Мамулов —
30 июня, когда он был арестован, а Судоплатов — 21 августа, когда был арестован.
Но насчет Судоплатова интересно вот что. Он, значит, был начальником контрразведывательного управления министерства государственной безопасности СССР. Последняя его такая крупная деятельность — это усмирение восстания на Украине, Западной Украине, так называемого «бандеровского» восстания. Он был во Львове, и вот эти украинки им арестовывались, которые там сидели. И вот, помню, как-то мы идем с прогулки, а они идут по коридору. Кажется, на работу они направлялись. Они там шили для прачечной,... для банно-прачечного — там они белье гладили, чинили... И Судоплатов снял шапку и так низко поклонился. Мы посмотрели. Он их арестовал. Ну, он знал, вспоминал, знал, что они там находятся.
Когда он увидел, как оборачивается дело, — он шел по главному делу; эти шли по вспомогательным делам, отдельно. А по главному делу шел Берия сам, Меркулов, который был министром государственной безопасности после Берии первым, потом Деканозов — заместитель министра государственной безопасности (в момент объявления войны он был послом в Берлине), потом Кобулов — начальник следственного аппарата министерства государственной безопасности, Гоглидзе — начальник государственной безопасности Закавказья, а потом заместитель министра у этого самого, у Берии. Вот сколько народу их шло. И Судоплатов, который был начальником контрразведывательного управления.
И он стал проявлять признаки идиотизма. Перестал понимать людей, мычит. Значит, его отправили в Ленинградскую спецпсихбольницу на исследование. И в этой Ленинградской спецпсихбольнице он пробыл с конца 53-го года (а дело приостановили согласно Уголовно-
процессуальному кодексу, поскольку на психиатрическое исследование отправлен). Остальных судили в декабре месяце. Председательствовал на суде тогда Шверник, а в составе... помню, Громов был, который у нас заместителем председателя областного суда был, и еще ряд... И приговорили всех их к расстрелу... До одного. И расстреляли. Причем они сидели в штабе Московского военного округа, потому что не было доверия этим органам. Там все его люди были.
Ведь тогда вот этот, Булганин, распорядился ввести танковую дивизию, Жуков провел всю эту операцию, ночью забрали Берию и арестовали [остальных], потому что якобы, как вот рассказывали они, вернее, Штейнберг это рассказывал, но с их слов; меня они считали враждебным элементом, поэтому со мной таких разговоров конспиративных не вели, а Штейнберга — своим человеком; ну, он, значит, был членом коммунистической партии и в разведке работал. Так вот, Берия должен был использовать премьеру в Большом театре постановки оперы Шапорина «Декабристы». Предполагалось, что на постановку этой оперы придут — все начальство, т.е. политбюро всё во главе с Маленковым, который тогда возглавлял: Маленков, Хрущев там и все прочие — и их отвезут после этого спектакля не по домам, а на Лубянку. А наутро Берия выпустит обращение к народу о том, что это он раскрыл заговор, что это оказались империалистическими агентами, а он, можно сказать, все это разузнал и теперь это ликвидировал, предупредил перерождение на империалистический лад. А кто-то из его окружения донес...
И вот Булганин приказал танковую дивизию из лагеря сюда ввести; ночью ввели. Лубянку окружили, забрали Берию. И вот, значит, сидел он в штабе Московского военного округа, в подвале. Там их и расстреляли.
А Судоплатова дело было приостановлено, и он находился в Ленинграде пять лет на психиатрическом исследовании. Причем проявлял себя как идиот. Когда привозили жену к нему (видимо, нарочно), она ему: «Паша! Пашенька!» А он только: «Му-у-у!» Выведут на прогулку — он ложится на землю, начинает есть землю. Уборную не признавал, а где находился, там: на кровати — на кровати, так — так. И создали в 58-м году комиссию психиатров каких-то, и признали, что он неизлечим и подлежит направлению в Казанскую психиатрическую больницу. А Казанская больница — это их больница была, куда они людей неугодных сажали. И знали, какие там порядки. Когда он услышал об этом, то он заговорил русским человеческим языком. Ну, не знаю, как врачи восприняли это, но признали его здоровым и направили обратно в Москву в Бутырскую тюрьму. Дело было возобновлено; рассмотрела его военная коллегия Верховного суда СССР, но так как уже одиозность это дело потеряло свою — пять лет прошло с того момента, как его посадили, — то его приговорили только на пятнадцать лет лишения свободы и направили во Владимирскую тюрьму. Ну, вот он остальные [годы], с 58-го до 68-го, провел во Владимирской тюрьме.
Вначале он сидел вместе со своим заместителем, который шел по дополнительному делу, генерал-майором Этингоном. Этот Этингон в 1940 году по заданию, видимо, Сталина самого осуществил убийство — нет, организовал убийство Троцкого в Мексике. Там одного из членов мексиканской этой партии троцкистов — значит, его наняли, и он заколол этого самого Троцкого. У него на квартире, потому что Троцкий его знал как своего однопартийца, принимал его, и он его укокошил.
Этингон — я на него обратил внимание, еще когда я их не знал всех. Вот так посмотришь в окно: внизу хо-
дит один хорошо одетый, пальто хорошее, кепка. Быстро ходит взад-вперед. Как оказалось, это Штейнберг, который со мной потом сидел, а другой с ним — немного ниже ростом, стоит носом в угол, как будто его наказали — поставили в угол носом, а он и стоит так. Я даже как-то постовых спрашивал:
— Чегой-то он стоит?
— Не знаю.
Никто не знал. Ну, Штейнберг объяснял так, что он хотел обратить на себя внимание, что вот он не совсем нормальный, его надо отпустить, значит, актировать, из тюрьмы освободить. Он надеялся, что его актируют и освободят из тюрьмы. Но он досиживал свой срок и только — значит, ему 12 лет было.
Но он был арестован Рюминым — вот тем Рюминым, который провел следствие о врачах Кремлевской больницы и пришел к выводу, что врачи Кремлевской больницы убили Жданова, убили маршала... или Толбухина (какого-то из этих) и еще кого-то. Они, мол, покушаются на жизнь Сталина. И тогда, значит, Сталин предоставил Рюмину право личного доклада, хотя он был только полковник и занимал должность старшего следователя. Но начальства [над ним] никаких не было. И вот этот Рюмин стал подкапываться под Берию: будто бы он открыл, что в Абхазии существует заговор для отделения Абхазии от Советского Союза и в этом заговоре участвует помощник Берии по научным вопросам и секретарь ЦК компартии Грузии одновременно Шария, потом — генерал-майор Этингон, заместитель Судоплатова, вот этот, который Троцкого организовал убийство, и еще кто-то. И они были арестованы.
Но тут, не успело это дело развернуться, как последовала смерть этого самого Сталина. Причем — это Люд-
вигов сам мне рассказывал, что Берия последнее время прямо дрожал. Опасался, что его самого посадят, Сталин посадит его. Однажды, говорит, вызывает меня: «Поезжай сейчас, Борис, в Третьяковскую галерею — там какой-то дурак повесил мой портрет. Еще Сам узнает, что портрет повесили». А «Сам» — это, значит, конечно, понятно, он очень ревниво относился, потому что только он может выдвигать.
Вот я помню, когда праздновали в 39-м году шестидесятилетие Сталина, то в «Правде» — или в «Известиях»? — нет, это в «Известиях» — была помещена статья писателя Алексея Николаевича Толстого под заглавием «О скромности товарища Сталина», где Толстой в таких подлейших своих выражениях распинался, какой Сталин скромный. Какой он великий и какой он скромный. Так вот этот самый Берия боялся, как бы не приревновал бы Сталин, что он стал популярностью пользоваться и даже портрет повесили в Третьяковской галерее. И этот Людвигов поехал туда и приказал, чтобы портрет сняли... Потому что он очень боялся последнее время. И тогда вот это Хрущев говорил на XXII съезде, что Берия улыбался, когда Сталин лежал мертвый.
...Прежде всего, с детства как-то у меня сложились такие христианские воззрения, убеждения. Поэтому вот, ну, я считал, что, ...раз Христос терпел и мучился, должны терпеть и мы нужду и всякий голод. В основном это потому, что не было — вот я когда их видел: они ж страшно озлоблены были, они друг на друга были злы. Вот Мамулянцу делали операцию аппендицита. Уже потом, когда они отдельно жили, Людвигов рассказывает вот про этот случай:
— Вы знаете, его тесть здесь сидел... (Он) запретил посылать ему, тесть голодал, здесь сидел. Ведь тогда паек какой давали им! Ничего нельзя было получать! Ну, вот нас посадили, а тестя выпустили. И вдруг однажды от тестя приходит посылка... Вы представляете себе [вид его], когда он получил посылку от этого тестя, которому — он запретил жене своей с ним вообще отношения иметь. А тот взял и прислал ему посылку. ...А ведь этот [Степан Соломонович] — он пишет в анкете: «Образование — домашнее». А он заместитель министра, генерал-лейтенант! А я окончил педагогическую академию имени Крупской — и только полковник, и вот в секретарях у Берии. Почему? ...
Ну, а когда Людвигов не выходил на прогулку, а был только один Мамулянц, он так говорил:
— Борис Людвигов? Так это негодяй. Это же низкий человек: он отца родного продаст.
Ну, я думаю, что они оба правду говорили.
—Ну, Судоплатов к своим родным очень... всегда так с любовью рассказывал. Он гулял обычно тогда: Штейнберг с Людвиговым, Мамулов один, а Судоплатов со мной. Он рассказывал, [что] Военно-юридическую академию окончил заочно, получил диплом. Но если какие-нибудь юридические вопросы, он всегда меня спрашивал. Ничего не понимал! Ну, ему, видимо, дали диплом, потому что боялись его. Он же получил диплом, будучи там. Ну, боялись и дали диплом.
...Очень он любил рассказывать, как он на параде победы, после парада победы присутствовал на приеме в Кремле. И он сидел, значит, — адмирал Исаков, патриарх Алексей и он. И вот подошел Сталин и чокнулся с Исаковым, но близко находился от Судоплатова уже. Хотя он с ним и не чокался...
Но он о семье своей заботился. Вот всегда рассказывал, какая у него бабушка, какая религиозная... М-да, и много вопросов задавал мне, вот что это значит из церковных слов, а я объяснял ему.
...Мамулов уехал в Сухум, там его жена жила. Он уехал туда. В Сухум. А вот Людвигов, Судоплатов — эти в Москве. Причем вот с нами, в Доме инвалидов, живет один кагебист, осужденный на восемь лет, он был осужден за изнасилование несовершеннолетней. А после отбытия шести лет досрочно освобожден, но в Москве ему прописки не дали. А Судоплатов на пятнадцать лет был осужден, и преступление такое — по рангу гораздо худшее, однако, он получил в Москве [прописку].
11 апреля 1943 года заведующий Красноборским дачеуправлением Космовский Василий Иванович сообщил мне, что поблизости от Красного Бора, в районе Гнёздова, открыты могилы расстрелянных поляков. Причем, что немцы выдают их за расстрелянных советской властью. 17 апреля в конце рабочего дня ко мне пришел офицер пропаганды немецкой — зондерфюрер Шулле — и предложил поехать на следующий день, значит, 18 апреля, на могилы на эти, чтобы лично убедиться, увидеть расстрелянных. И сказал, что, кого пожелаю, я могу взять из сотрудников управления.
Уже сотрудники почти все разошлись, так как это была суббота — короткий день, и я застал только Дьяконова и Борисенкова, которым сказал, что, если они желают, могут поехать. Они выразили согласие. На другой день к двум часам все собрались на Рославльском шоссе в помещении пропаганды. И оттуда на легковых машинах поехали по Витебскому шоссе в район Гнёз-
дова. Помимо меня, ездили сотрудники городского управления Дьяконов и Борисенков и главный редактор издававшейся немцами газеты — точно «Наш путь», кажется, нет, уже забыл, — Долгоненков и еще кто-то из работников пропаганды — русских.
Ну, когда доехали по Витебскому шоссе до столба с отметкой «15-й километр», свернули налево. Сразу ударил в нос трупный запах, хотя ехали мы по роще сосновой и запах там всегда хороший, воздух чистый бывал. Немножко проехали и увидели эти могилы. В них русские военнопленные выгребали последние остатки вещей, которые остались. А по краям лежали трупы. Все были одеты в серые польские мундиры, в шапочки-конфедератки. У всех были руки завязаны за спиной. И все имели дырки в районе затылка. Были убиты выстрелами, одиночными выстрелами в затылок.
Отдельно лежали трупы двух генералов. Один — Сморавинский из Люблина, и второй — Богатеревич из Модлина, — около них лежали их документы. Около трупов были разложены их письма. На письмах адрес был: Смоленская область, Козельск, почтовый ящик — ох, не то 12, не то 16, я сейчас забыл уже. Но на конвертах на всех был штемпель: Москва, Главный почтамт. Ну, число трупов было так около пяти — пяти с половиной тысяч.
По признакам убийства и смерти их не похоже было, что их убили немцы, потому что те стреляли обычно так, без разбора. А здесь методически, точно в затылок, и связанные руки. А немцы так расстреливали, не связывали, а просто поводили автоматами. Вот и всё, что я знаю.
Уже после отбытия двадцатипятилетнего заключения, из которого шесть лет прошли во внутренней тюрьме министерства государственной безопасности на Лу-
бянке и девятнадцать лет в одиночном заключении во Владимирской тюрьме, мне попался третий том протоколов Нюрнбергского процесса, на котором допрашивался в качестве свидетеля по делу об убийстве в Катыни мой заместитель — как начальника города Смоленска, — профессор астрономии Смоленского пединститута Борис Васильевич Базилевский. И этот Базилевский сказал, что об убийстве поляков он узнал от меня, что в 41-м году он узнал, что в плен попал и находится в немецком лагере в Смоленске его знакомый Кожуховский. И просил меня, не могу ли я похлопотать об его освобождении. Я, дескать, охотно согласился на это, написал ходатайство и сам понес в комендатуру. Вернувшись из комендатуры, я сказал: «Ничего не выйдет, потому что в комендатуре мне объявили, что все поляки будут расстреляны». Через несколько дней, придя оттуда, я снова ему сказал: «Уже расстреляны». Вот те данные, которыми располагал Базилевский.
Эти сведения, сообщенные Базилевским, совершенно не соответствуют действительности. Случай его ходатайства за Кожуховского действительно имел место в августе 1941 года. И я возбуждал ходатайство об его освобождении, и через дня три-четыре после этого ходатайства Кожуховский лично явился, освобожденный, и находился в Смоленске после этого, имея свою пекарню все время немецкой оккупации города, а впоследствии я его видел в Минске в 44-м году, где он точно так же имел кондитерскую. Кожуховского этого я лично знал, так как он проходил свидетелем по делу хлебозавода № 2, разбиравшемуся Смоленским областным судом в марте 1939 года. Он проходил свидетелем по этому делу.
Очень странно, что меня ни разу не спрашивали о Базилевском, хотя я находился в Смоленске с августа
по 29 ноября 1945 года, а потом в Москве, как я сказал, на Лубянке, в одиночной камере. Ведь все следователи задавали мне вопрос, что мне известно о катынском деле? Я им говорил то же, что сказал сейчас в начале своей беседы. А на вопрос: кто убил? — отвечал, что я не знаю. Они мне говорили: «Мы к этому еще вернемся и тогда запишем ваши показания».
Но, несмотря на то, что я просидел там в качестве подследственного шесть лет, даже более шести лет, допроса о катынском убийстве у меня так и не состоялось.
Приложение №1
Приложение № 1
ИЗ НЕОПУБЛИКОВАННЫХ ВОСПОМИНАНИЙ ГРИГОРИЯ КРАВЧИКА
Вернувшись в Москву [в 1935 году], я бродил по городу, всматриваясь в объявления, которые вывешивались на стендах предприятий и учреждений, о найме работников. Я обратил внимание на объявление, висящее на воротах грузового автопарка. Это был 2-й автогрузовой парк Мосавтогрузтранспорта, в Безбожном проезде около Савеловского вокзала. Старое, захламленное предприятие: во дворе завал грузовыми машинами, требующими ремонта, многие были без колес или резины, много валялось во дворе различных агрегатов.
Я вошел в помещение конторы на второй этаж, прошел по длинному коридору, сам еще не зная, обращусь ли в отдел кадров. На одной из дверей я прочел «юрист автопарка». Я постучал в дверь и вошел. В полутемной комнате, отгороженной от другой перегородкой, за столом сидел интеллигентного вида человек лет сорока, аккуратно одетый, в галстуке. Весь его вид не вписывался в окружающую его обстановку.
На столе лежало большое количество бумаг, обложки для претензионных и судебных дел. Подняв голову и посмотрев на меня, он предложил мне сесть. Я стал рассказывать о себе. Я сказал, что имею юридическое образование, что работал в институте на Украине и показал свою трудовую книжку с записью о том, что уволен как «враг народа». Как мне показалось, эта формулировка его не испугала, а, наоборот, вызвала ко мне более пристальное внимание — я почувствовал его доброжелательное отношение. Его взгляд вызывал доверие и сочувствие.
Он мне сказал, что у него много судебных дел по взысканию задолженности по перевозкам, что ему действительно нужен помощник, но с моими документами идти в отдел кадров безнадежно. Попытаемся, как он сказал, обойти кадровика: пишите заявление о временной работе, подпишем трудовое соглашение пока на шесть месяцев, а там будет видно. Он взял мое заявление и трудовое соглашение и пошел к директору автопарка. Так все и было. Он вернулся с подписанным трудовым соглашением. Это было то, что мне нужно было.
Человек, который протянул мне руку помощи, был Борис Георгиевич Меньшагин. Мне не долго пришлось с ним работать. С его слов я знал, что он давно хочет вступить в московскую коллегию адвокатов, но ему в этом отказывают. Он был опытный юрист. Его знания в различных областях права меня поражали. Это был юрист, который украшал бы любую адвокатскую коллегию. Вероятно, как я думал, что-то связано с «анкетными данными».
В какой-то момент он мне сказал, что собирается уезжать в Смоленск — там ему обещали, что он будет принят в коллегию адвокатов. Так это и произошло.
Потом из отдельных отрывочных сведений стало известно, что в годы оккупации Смоленщины Борис Георгиевич Меньшагин был бургомистром Смоленска. Он сделал немало хороших дел для жителей города, оберегая их от преследований и помогая им выжить во время войны. За эту свою патриотическую деятельность он получил 25-летний срок лагерей и закончил свою жизнь в старческом инвалидном доме...
Приложение №2
Приложение № 2
ПРИГОВОР
именем Российской Советской Федеративной
Социалистической Республики
23 апреля 1970 года Судебная коллегия по уголовным делам Владимирского областного суда в составе:
председательствующего КОЛОСОВА Н.Н.
и народных заседателей ГУНДОБИНА Ю.Н. и САЗОНОВА Ф.Д.,
при секретаре ВОЛКОВОЙ З.Д.,
с участием прокурора АБРАМОВА Ф.Ф.
и адвоката РОММА В.Б.,
рассмотрев в закрытом судебном заседании в городе Владимире дело по обвинению
КАРАВАНСКОГО Святослава Иосифовича, рождения 24 декабря 1920 года, уроженца города Одессы, украинца, гражданина СССР, с незаконченным высшим образованием (в 1965 году отчислен с 4-го курса филологического факультета Одесского государственного университета в связи с арестом), женат, детей не имеет, судимый 7 февраля 1945 года военным трибуналом Одесского гарнизона по ст.ст. 54-1 «б» и 54-11 УК СССР в соответствии с постановлением ЦИК СССР от 2 октября 1937 года к 25 годам лишения свободы с конфискацией имущества, освобожденного из мест заключения 14 декабря 1960 года по постановлению начальника спецотдела Дубравного исправительно-
трудового лагеря на основании ст. 2 Указа Президиума Верховного Совета СССР от 17 сентября 1955 года «Об амнистии советских граждан, сотрудничавших с оккупантами в период Великой Отечественной ВОЙНЫ 1941-1945 ГОДОВ», 13 ноября 1965 года вновь водворен в места лишения свободы для отбытия неотбытого срока наказания по приговору от 7 февраля 1945 года по постановлению прокуратуры СССР от 9 ноября 1965 года, утвержденному Генеральным прокурором СССР,
в преступлении, предусмотренном ст. 70 ч. 2 УК РСФСР,
Установила:
КАРАВАНСКИЙ, отбывая наказание в тюрьме № 2 УВД Владимирского облисполкома и оставаясь на позициях ненависти к советской власти, он в целях подрыва советской власти в течение 1969 года систематически изготовлял и распространял исполненные тайнописью и открытым текстом документы, содержащие клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, а также призывы к отторжению Украинской Советской Социалистической Республики от СССР и свержению там советской власти, возводил клевету на деятельность КПСС и историю ее развития.
Так, в марте-апреле 1969 года КАРАВАНСКИЙ, зная, что заключенный ФОРСЕЛЬ В.Я. освобождается из тюрьмы, передал ему журнал «Вестник Ленинградского университета» № 20 за 1968 год для последующей его пересылки на имя десятилетней дочери судимого в прошлом за особо опасные государственные преступления ПАЛАМАРЧУКА Д.Х., проживающего на станции Ирпень Киевской области. В этом журнале выявлены исполненные КАРАВАНСКИМ тайнописные тексты антисоветского содержания, в частности — враждебное провокационное заявление, адресованное председателю общества культурных связей с украинцами, проживающими за рубежом, и «10 заповедей воина Всемирной армии спасения» для защиты «западной цивилизации».
23 апреля 1969 года во время свидания со своей женой СТРОКАТОВОЙ Н.А. КАРАВАНСКИЙ пытался передать ей 69 листов папиросной бумаги с тайнописными антисоветскими текстами «10 заповедей патриота угнетенной страны», «Завещание» и «Прошение», написанные от имени изменника Родины, бывшего бургомистра Смоленска МЕНЬШАГИНА Б.Г. и адресованные в Международный Комитет Красного Креста и Красного Полумесяца, а также всем правительствам, членам и нечленам ООН. В «10 заповедях», предназначенных для распространения, КАРАВАНСКИМ изложены идеи и принципы антисоветской и националистической деятельности, а в «Завещании» и «Прошении» в провокационных целях сообщалось, что якобы в 1941 году польские военнопленные офицеры были расстреляны не немецко-фашистскими захватчиками, а советскими чекистами, и МЕНЬШАГИН якобы арестован и осужден советскими властями не как изменник Родины, а как местный житель, являвшийся свидетелем уничтожения польских офицеров представителями советских органов. Папиросная бумага с выявленными впоследствии тайнописными текстами была изъята надзирателем КОНИНОЙ А.Н. и передана вместе с рапортом администрации тюрьмы.
5 мая 1969 года КАРАВАНСКИЙ передал парикмахеру тюрьмы, из числа заключенных, ЛЕБЕДЕВУ Н.А. письмо бытового характера, в котором тайнописным текстом вновь изложил от имени того же МЕНЬШАГИНА провокационные измышления по так называемому «Катынскому делу», адресовав свою тайнопись в Международный Комитет Красного Креста. Одновременно с письмом он передал ЛЕБЕДЕВУ московский адрес жены осужденного особо опасного государственного преступника ДАНИЭЛЯ Ю.М. - БОГОРАЗ-БРУХМАН Л.И. Передача свертка с письмом и адресом БОГОРАЗ-БРУХМАН была замечена надзирателем НАБИЕВЫМ А., который изъял его у ЛЕБЕДЕВА.
30 мая 1969 года при обыске у КАРАВАНСКОГО в тюрьме были обнаружены журналы, брошюры и другие материалы с тайнописными и открытыми текстами антисоветского и идеологически вредного содержания. Так, в журнале «Украинский
язык и литература в школе» № 6 за 1968 год КАРАВАНСКИЙ исполнил тайнописью антисоветский текст «Сэру Бернар[д]у ЛОВЕЛЛУ», в котором опорочивал деятельность КПСС и историю ее развития и призывал к непримиримой борьбе против советского государства; в брошюрах «Математические модели в кибернетике». «Теория и практика научной информации», в журнале «Всесвит» №4 за 19в8 год, на отдельных листах бумаги и в «обшей тетради» он тайнописью и открытым текстом исполнил антисоветские документы под названием «Беседа Ричарду НИКСОНУ...». «10 заповедей патриота насильственно призванного в оккупационную армию», «Завещание», а также стихи идеологически вредного, антисоветского, националистического характера «Кесарь». «Голос». «Тезоименному брату». «Лира». «Если бы», «Бог есть», «Вести из Праги», «Заповедь», «Размышления», «Я — будильник». «Кто ты?», «Подмосковные ритмы», «Владимирские ритмы». «Я—строитель», «Жене», «Ты и я». «Осторожным». Кроме того, тогда же у КАРАВАНСКОГО были изъяты порошки, таблетки и другие предметы, используемые им при написании тайнописных текстов. Находясь в местах лишения свободы, КАРАВАНСКИЙ в течение 1887-1969 годов при переписке со своей женой СТРОКАТОВОЙ использовал условности и направлял в ее адрес тайнописные тексты, изъятые у нее при обыске 30 мая 1969 года.
Допрошенный в судебном заседании подсудимый КАРАВАНСКИЙ, отрицая вину в предъявленном обвинении, пояснил, что в обвинительном заключении тайнописью не занимался, кто писал в его журналах и брошюрах, он не знает, во время свидания с женой 69 листов папиросной бумаги жене не передавал. письмо ЛЕБЕДЕВУ передавал для жены, но не то письмо, которое находится в деле, стихи «Голос» и «Кесарь» писал не он, журнал «Вестник Ленинградского университета» не передавал ФОРСЕЛЮ, в деле нет заявления 01 имени МЕНЬШАГИНА, а есть заявление от имени МЕНЬШАИНА.
Однако обвинение КАРАВАНСКОГО доказано материалами дела.
Допрошенный в судебном заседании свидетель ФОРСЕЛЬ В.Я. пояснил, что в марте-апреле 1969 года КАРАВАНСКИЙ пе-
редал ему журнал «Вестник Ленинградского университета» № 20 за 19в8 год и просил направить этот журнал ПАЛАМАРЧУК Оксане.
Свидетель КОНИНА пояснила, что 23 апреля 1969 года во время свидания с женой СТРОКАТОВОЙ КАРАВАНСКИЙ пытался передать ей 69 листов папиросной бумаги, вложенной в мешочек, который был изъят и передан вместе с рапортом заместителю начальника тюрьмы НИКОЛАЕВУ В.Ф.
Свидетель ЛЕБЕДЕВ Н.А. пояснил, что 5 мая 1969 года КАРАВАНСКИЙ нелегально передал ему письмо и просил направить его по адресу, переданному вместе с письмом, однако факт передачи КАРАВАНСКИМ ЛЕБЕДЕВУ письма и адреса был замечен надзирателем НАВИЕВЫМ, который изъял письмо и адрес.
Свидетель НАБИЕВ А. пояснил, что 5 мая 1969 года во время санитарной обработки КАРАВАНСКИЙ передал парикмахеру ЛЕБЕДЕВУ письмо на листе из ученической тетради и листок курительной бумаги, на котором был написан адрес; письмо и листок папиросной бумаги он — НАБИЕВ - изъял у ЛЕБЕДЕВА и перепал администрации тюрьмы.
Из имеющейся в деле справки (л.д. 160,т.4) видно, что по адресу, в который направлялось письмо КАРАВАНСКОГО с тайнописью. ранее проживала жена осужденного особо опасного государственного преступника ДАНИЭЛЯ Ю.М. — БОГОРАЗ-БРУХМАН Л.И.
Свидетель МЕНЬШАГИН Б.Г. показал, что связи с заключенным КАРАВАНСКИМ он не поддерживал и писать от своего имени провокационные заявления по так называемому «Катынскому делу» КАРАВАНСКОМУ не поручал. Далее МЕНЬШАГИН пояснил, что ему как бывшему бургомистру города : Смоленска обстоятельства уничтожения польских военнопленных офицеров в 1941 году не известны, однако он убежден, что польские военнопленные были расстреляны немецкими фашистами.
Доводы подсудимого КАРАВАНСКОГО о том. что тайнописные тексты могли быть исполнены посторонними лицами, когда он находился в карцере, а его вещей не было при нем, яв-
ляются неосновательными, поскольку эти доводы опровергаются показаниями ряда свидетелей.
Так, свидетели ПРОСКУРИНА В.И., ИСАЕВА А.Д. и КОЗЛОВА Г.С. пояснили, что книги и журналы, в части из которых впоследствии обнаружены тайнописные антисоветские тексты, поступали КАРАВАНСКОМУ в запечатанных бандеролях, через тюремную библиотеку, поэтому посторонние лица доступа к ним не имели.
Свидетели ВЛАСОВ И.А., МИТЯШЕВ А.А. и МАКАРЕНКОВ 0.3. пояснили, что КАРАВАНСКИЙ каких-либо претензий по поводу хранения и передачи его личных вещей, среди которых впоследствии обнаружены и изъяты тайнописные антисоветские документы, не предъявлял.
Свидетель МАКАРЕНКОВ пояснил также, что 11 августа 1969 года, когда он проверял посты, после отбоя слышал, как КАРАВАНСКИЙ из камеры № 69 второго корпуса, обращаясь к заключенным, кричал: «Внимание, политзаключенные, говорит КАРАВАНСКИЙ. КГБ все знает и ведет грязную игру».
Заключением графической экспертизы установлено, что перечисленные выше антисоветские документы исполнены подсудимым КАРАВАНСКИМ. Заключением химической экспертизы установлено, что исследованный тайнописный текст исполнен раствором салицилата натрия. На некоторых предметах, изъятых в камере КАРАВАНСКОГО, а именно — на горлышке склянки с пробкой, на заостренном конце палочки длиной 12,2 см и возле заостренного конца половины карандаша, окрашенного в синий цвет, имеются наслоения салицилата натрия; порошки, изъятые в камере КАРАВАНСКОГО, являются салицилатом натрия (л.д. 157, т. 3). Данное заключение экспертизы подтверждено в судебном заседании. Заключением технической экспертизы на предварительном следствии и в суде установлено, что на документах, изъятых у КАРАВАНСКОГО, имеются тайнописные тексты, исполненные салицилатом натрия, которые можно проявлять не в лабораторных условиях.
При наличии приведенных доказательств судебная коллегия считает, что вина КАРАВАНСКОГО в проведении антисоветской агитации и пропаганды доказана. Действия его, с уче-
том его прежней судимости за особо опасное государственное преступление, правильно квалифицированы по ст.70 ч.2 УК РСФСР. При определении меры наказания КАРАВАНСКОМУ судебная коллегия учитывает, что он был судим за особо опасное государственное преступление, на путь исправления не встал и вновь совершил особо опасное государственное преступление. Учитывая, что КАРАВАНСКИЙ, отбывая наказание, упорно не желает вставать на путь исправления, судебная коллегия считает необходимым на основании п. 1 ст. 24-1 УК РСФСР признать его особо опасным рецидивистом.
Исходя из изложенного и руководствуясь ст.ст. 301-303 У ПК РСФСР, судебная коллегия
ПРИГОВОРИЛА:
КАРАВАНСКОГО Святослава Иосифовича признать особо опасным рецидивистом и виновным по ст. 70 ч. 2 УК РСФСР и подвергнуть его по данной статье к лишению свободы сроком на восемь лет. На основании ст. 41 У К РСФСР присоединить частично не отбытое КАРАВАНСКИМ наказание по приговору военного трибунала Одесского гарнизона от 7 февраля 1945 года — два года лишения свободы — и к отбытию КАРАВАНСКОМУ С.И. определить десять лет лишения свободы с отбыванием первых трех лет в тюрьме, а остального срока—в исправительно-трудовой колонии особого режима.
Начало срока исчислять с 15 сентября 1969 года.
Меру пресечения КАРАВАНСКОМУ С.И. оставить содержание под стражей. Вещественные доказательства хранить при деле.
Судебные издержки по делу возложить на осужденного КАРАВАНСКОГО С.И.
Приговор может быть обжалован в Верховный суд РСФСР в течение семи суток со дня вручения копии приговора осужденному.
Председательствующий КОЛОСОВ
Народные заседатели ГУНДОБИН и САЗОНОВ
Приложение №3
Приложение № 3
В ПРОКУРАТУРУ СССР
от С.Караванского, осужденного Владимирским областным судом 23.4.70 г. по ст. 70 ч. 2 в общей сложости на 10 лет исправительно-трудовых лагерей особого режима
ХОДАТАЙСТВО
Прошу привлечь к уголовной ответственности судью Владимирского областного суда Колосова Н.Н. и прокурора Владимирской областной прокуратуры Абрамова Ф.Ф. за укрывательство кровавых злодеяний агента иностранной разведки Берии.
В приговоре, вынесенном мне 23.4.70 судьей Колосовым и прокурором Абрамовым, говорится: Караванский утверждает, «что якобы в 1941 г. польские военнопленные офицеры были расстреляны не немецкими захватчиками, а советскими чекистами».
Осудив меня за клевету, суд исходил из сфабрикованной Берией для сокрытия своих злодеяний версии, что Катынский расстрел — дело рук немцев. Ни для кого не секрет, что пребывавший с 1939 по 1953 г. во главе МВД Берия совершал бесчеловечные кровавые злодеяния, и вряд ли приходится сомневаться в его способностях совершить что-либо подобное. Достаточно сказать, что в 1941 г. существовал тайный указ, обязывающий чекистов, за которых с таким негодованием ратует Владимирский областной суд, при отступлении советских войск
расстреливать заключенных по политическим мотивам, что и было ими с дьявольской методичностью исполнено в гг. Львове, Станиславе, Коломые, Вильнюсе, Риге, Киеве, Одессе, Минске, Днепропетровске, Ростове-на-Дону и сотнях других городов. Время расстрела тюрем и время Катынского расстрела удивительно совпадают, обнаруживая один «стиль» и «почерк», изучив который, международная комиссия с участием римско-католического духовенства признала в 1943 г. Катынский расстрел делом рук Берии.
Однако, проявив странное расположение к иностранному шпиону. Владимирский областной суд свое обвинение обосновал на «заключении» созданной в 1949 г. по прямому указанию Берии марионеточной комиссии для «расследования» Катынского дела. Нет никакого сомнения, что, являясь правой рукой Сталина, Берия направлял деятельность и «вдохновлял» «заключения» этой лжекомиссии с целью сокрыть свои злодеяния. О какой объективности комиссии 49-го года можно говорить, если Берия скрыл от нее живых тогда свидетелей Катынского злодеяния, давших показания комиссии 1943 года?
Ведь лесник Катынского леса Андреев и его жена, а также прямые участники расстрела Меджидов и Магишев содержались тогда во Владимирской тюрьме, будучи осуждены знаменитым ОСО — личным судилищем Сталина и Берии. «Заключения» «комиссии» 49-го года построены на домыслах, догадках и умозаключениях, тогда как живых свидетелей Берия упрятал в тюрьму. Кроме того — не свидетельствует ли в пользу комиссии 43-го года тот факт, что в последние 25 лет были полностью или частично разоблачены исполнители всех нацистских побоищ и не был найден ни один исполнитель Катынского дела?
И на следствии, и на суде я ходатайствовал о вызове в суд свидетелей Андреева, Меджидова, Магишева или, в случае их смерти, о зачтении на суде их приговоров, могущих пролить свет на печальные обстоятельства Катынского злодеяния, и просил суд приобщить к делу заключение комиссии 43-го года с тем, чтобы суд мог объективно и критически подойти к документам, фальсифицированным Берией. Однако суд отклонил мое хо-
датайство и полностью взял под защиту агента иностранной разведки, обосновав свое обвинение на сфабрикованных им документах.
Эти действия Владимирского областного суда нельзя квалифицировать иначе, как укрывательство преступлений против человечности, укрывательство, позволяющее тем, кто проливал кровь поляков, ходить теперь в друзьях польского народа и даже активно участвовать в обществах польско-советской дружбы. В связи с этим я и прошу привлечь укрывателей кровавых злодеяний агента иностранной разведки Берии — судью Владимирского областного суда Колосова Н.Н. и прокурора Абрамова Ф.Ф. к уголовной ответственности.
С.КАРАВАНСКИЙ
12.8.70 г.
г. Владимир
Приложение №4
Приложение № 4
ЗНАЧЕНИЕ ДЕЛА С.КАРАВАНСКОГО 1969-1970 гг. ДЛЯ ВЫЯСНЕНИЯ ОБСТОЯТЕЛЬСТВ КАТЫНСКОГО ДЕЛА+
В апреле 1943 года нацистская Германия впервые официально сообщила, что в 16-ти км к западу от Смоленска в районе Катынского леса на хуторе «Козьи Горы» близ загородной дачи НКВД раскрыты места массовых захоронений польских военнослужащих, взятых в плен Красной армией во время «польской кампании» 1939 года. Согласно версии созванной в том же году Международной комиссии врачей, которая основывалась на показаниях свидетелей из числа местных жителей и на судебно-медицинских экспертизах, военнопленные были расстреляны весной 1940 года сотрудниками НКВД.
В ответ СССР незамедлительно обвинил нацистскую Германию в этом преступлении.
Советская «Специальная Комиссия...» (СК), созданная не позднее конца сентября 1943 года, начала проводить расследование. 26.1.44 в «Правде» и других газетах появилось «Сообще-
+ Исправленный текст «Справки» Архива Самиздата Радио Свобода, сопровождавшей публикацию двух предыдущих документов (АС №№ 5423-5424). Сокращенный вариант был перепечатан в газ. «Русская мысль» № 3567, 1985, 2 мая.
ние» СК от 24.1.44. В «Сообщении» датой расстрела названа осень 1941 года, а убийцами объявлены немцы.
В «Сообщении» приводились показания заместителя бургомистра Смоленска профессора астрономии Смоленского педагогического института Б.В.Базилевского, который ссылался на слова, якобы сказанные ему в конце сентября 1941 бургомистром Смоленска Б.Г.Меньшагиным: «С ними [т.е. с поляками] уже покончено. Фон Швец [военный комендант Смоленска] сказал мне, что они расстреляны где-то недалеко от Смоленска». Показания Базилевского «Сообщением» оценены как имеющие «особо важное значение для выяснения того, что происходило (...) в «Козьих Горах» осенью 1941 г.»
«Катынское дело» в виде отдельного пункта обвинения было представлено советской стороной на Нюрнбергский процесс.
Б.В.Базилевский был доставлен в Нюрнберг, где 1.7.46 почти слово в слово повторил то, что от его имени было за два с лишним года до того сказано в «Сообщении».
На вопрос адвоката Отто Штамера, знает ли он что-нибудь о судьбе Меньшагина, Базилевский ответил: «Меньшагин ушел вместе с германскими войсками при отступлении, а я, конечно, остался, и судьба Меньшагина мне неизвестна». Об этом же говорилось и в «Сообщении» СК: «...ушедший вместе с ними [т.е. с немцами] предатель, пользовавшийся особым доверием у немецкого командования...»
Нюрнбергский Трибунал счел советские доказательства недостаточными, и обвинение немцев в Катынской трагедии отпало.
Советский же Союз и далее продолжал придерживаться своей версии. Так, на просьбу Государственного департамента США от 25.2.52 (в то время проходили слушания специальной комиссии Конгресса США по Катынскому делу) предоставить доказательства по Катыни, советское правительство нотой от 29.2.52. ответило отказом. При этом, в виде приложения к ноте, оно послало текст «Сообщения» 8-летней давности. В тексте все было сохранено по-прежнему, вплоть до неправильно написанных фамилий, которые были исправлены в ходе Нюрнбергского процесса. Это же «Сообщение», также без измене-
ний, 4.3.52 было перепечатано в газетах «Правда» и «Известия», равно как в мартовских номерах журналов «Новое время» и «Славяне» за 1952 год.
Тем самым Советский Союз как бы игнорировал разбирательство в Нюрнберге.
Анализ текста советского «Сообщения» и сопоставление его содержания с совокупностью фактов, собранных польскими эмигрантами и западными учеными, обнаруживают в нем значительные противоречия и передержки.
1. Приговор от 23.4.70 по делу Святослава Караванского. Борис Георгиевич Меньшагин
Достоверность советского «Сообщения» еще более снижается благодаря тексту приговора Владимирского облсуда от 23.4.70 по делу С.Караванского.
В суд над Караванским был вызван в качестве свидетеля заключенный Владимирской тюрьмы Борис Георгиевич Меньшагин.
Меньшагин находился в заключении ровно 25 лет, с конца мая 1945 года, и на 1.7.46 — день выступления Базилевского в Нюрнберге — он уже больше года был под стражей. Однако не он, «непосредственный свидетель» слышанного, а Базилевский — «косвенный свидетель» — предстал перед Нюрнбергским Трибуналом основным советским свидетелем по Катынскому делу.
На это последнее обстоятельство, возможно, и бросает новый свет один абзац, который содержится в приговоре Владимирского областного суда по делу С.Караванского и имеет непосредственное отношение к Катынскому делу. Этим абзацем судьи мотивируют и доказывают вину Караванского в антисоветской агитации и пропаганде, имея в виду его «Завещание» и «Прошение» в Международный Красный Крест, написанные во Владимирской тюрьме от имени (без согласия и ведома) Б.Г.Меньшагина.
Повторим текст этого абзаца:
Свидетель Меньшагин Б.Г. показал, что связи с заключенным Караванским он не поддерживал и писать от своего имени провокационные заявления
по так называемому «Катынскому делу» Караванскому не поручал. Далее Меньшагин пояснил, что ему как бывшему бургомистру города Смоленска обстоятельства уничтожения польских военнопленных офицеров в 1941 году не известны, однако он убежден, что польские военнопленные были расстреляны немецкими фашистами.
Б.Г.Меньшагин прекрасно знал норму права, что «приговор не может быть основан только на предположениях свидетелей» (определение Уголовно-судебной Коллегии Верховного Суда СССР от 28 января 1939), но не учел, что он выступает не в роли защитника, а свидетелем на политическом процессе. Тем не менее, совершенно очевидно, что, несмотря на их внешнюю самозащитную оболочку, слова: «обстоятельства уничтожения польских военнопленных офицеров в 1941 [Меньшагину] не известны...» и заявление Меньшагина, что он «убежден, что польские военнопленные были расстреляны немецкими фашистами», противоречат канонической советской версии — равно как и свидетельству Базилевского — о том, что якобы Меньшагин знал о расстреле и что расстрел совершен немцами.
Почему Меньшагин — которому, по его же словам, обстоятельства уничтожения польских военнопленных офицеров не были известны — сделал по делу Караванского заявление о том, что он убежден, что расстрел польских военнопленных — дело рук немцев?
Когда во время следствия по делу Караванского Меньшагина допрашивал в стенах Владимирской тюрьмы сотрудник КГБ при СМ УССР полковник КГБ Пархоменко, Б.Г. оставалось полгода до конца срока, а когда шел суд над Караванским — всего один месяц. Меньшагин счел вызов на допрос началом провокации, результатом которой стало бы продление ему срока заключения: он думал, что «Завещание» и «Прошение» (написанные Караванским, но от имени — пусть с небольшим искажением, закономерным с точки зрения украинской фонетики: «Меньшаин» — Меньшагина) сфабрикованы намеренно с этой целью. Привод на суд был для него страшным испытанием. Но, по существу дела, он, говоря правду (а именно: что о
Катыни он узнал от немецких оккупационных властей в апреле 1943 года и тогда же, 18.4.43, в группе сотрудников городского управления Смоленска посетил «Козьи Горы» и видел разрытые могилы), на всякий случай застраховал себя голословным заявлением о виновности немцев.
Если бы Меньшагин действительно знал, что поляки расстреляны немцами (о чем, якобы с его слов, свидетельствовал когда-то Базилевский), то на суде, где от его показаний — как он опасался — зависела его дальнейшая судьба, он не стал бы «утаивать» эти сведения и ограничиваться выражением своей «убежденности».
По его собственным словам, впервые он узнал, что о нем шла речь в Нюрнберге, только в первой половине 1971 года, когда уже жил в доме престарелых в пос. Княжая Губа Кандалакшского района Мурманской области. Прочие материалы: текст советского «Сообщения» от 24.1.44 и газетные отчеты о Нюрнбергском процессе — даже на свободе были ему недоступны.
Можно предположить, что и другие участники процесса Караванского, включая его самого, а также работники КГБ, проводившие следствие по этому делу, тоже не знали или не держали в своей памяти, что и когда говорилось о Катыни в советских источниках.
(По устному свидетельству Караванского, он, находясь в оккупированной румынами Одессе, в 1943 году видел снятый немцами документальный фильм о Катыни. Прочее он знал исключительно из разговоров среди заключенных.)
Если бы следователи, судьи и прокурор знали в деталях советские доказательства по Катынскому делу, то приговора по делу Караванского в таком виде не появилось бы, а в следственном деле в качестве «вещественного доказательства» фигурировала бы копия опубликованного советского «Сообщения» от 24.1.44.
(Можно также предположить, что в деле Меньшагина, которое мог бы и должен был прочесть следователь, прежде чем вызвать его на допрос по делу Караванского, тоже ничего о Катыни не говорилось. Со слов Караванского, в следственных материалах по его собственному делу говорилось лишь, что Мень-
шагину инкриминировалось активное участие в организации еврейского гетто в Смоленске в 1941 году — кстати, во время «ликвидации» гетто, т.е. расстрела евреев, летом 1942 года Меньшагина в Смоленске не было+.)
Наиболее трудный вопрос: почему следствие по Меньшаги-ну в 1946 году не «подготовило» его к выступлению на Нюрнбергском процессе вместо Базилевского? В своих устных рассказах Меньшагин никогда не говорил об этом: по его словам, о Катыни во время следствия его как-то спросили между прочим, где-то осенью 1945 года++. Но даже в самом крайнем случае — то есть в случае согласия Меньшагина лжесвидетельствовать в обмен на обещание не применять к нему смертной казни — советская сторона наверняка не желала бы рисковать с выводом Меньшагина на Нюрнбергский процесс. В отличие от Базилевского (который был представлен здесь свободным и, таким образом, находился под контролем советских представителей), Меньшагина, уже имевшего клеймо предателя, можно было бы содержать только под стражей, а следовательно, в Трибунале его должна была бы конвоировать американская военная полиция. В таком случае могло бы произойти непредвиденное.
+ Нелишним будет заметить, что официальное «Сообщение Чрезвычайной Государственной Комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников...» от 22.10 — 6.11.1943 обходит абсолютным молчанием национальную принадлежность расстрелянных в июле 1942 года «трех с половиной тысяч советских граждан», согнанных «в лагерь (точней: гетто. — Ред.), располагавшийся в поселке „Садки"» (Документы обвиняют. Сб. документов... Вып. II, 1М.1, 1945, с. 183; ср.: Черная книга о злодейском повсеместном убийстве евреев... Сост. под ред. Василия Гроссмана, Ильи Эренбурга. Иерусалим, 1980, с. 318); Н.В.Андреев, Д.П.Маковский. Доисторические и исторические памятники города Смоленска и его окрестностей. Смоленск, 1948, с. 108.
++ Теперь, из его воспоминаний, мы знаем, что он в это время содержался в Смоленской тюрьме. По-видимому, тогда же здесь находились те немцы, которые в декабре 1945 года были осуждены и повешены в Смоленске. В трибунале (согласно отчетам в «Правде») свидетель Меньшагин не допрашивался.
2. «Ходатайство» С. Караванского от 12.8.70. «Лесник Катынского леса Андреев»
В заявлении от 10.5.66 на имя председателя Союза журналистов Украины Караванский пишет о некоем Андрееве, сидящем во Владимирской тюрьме 22-й год, свидетеле Международной комиссии, бывшей в Катыни в апреле 1943 года (Караванский неправильно называет дату), и о его 25-летнем сроке одиночного заключения.
В тексте «Ходатайства» говорится уже о трех причастных к «Катынскому делу» заключенных. Кроме «лесника Катынского леса Андреева», называются имена Магишева и Меджидова.
Источник сведений Караванского раскрыт им в ряде интервью, данных на Западе, например журналу «Культура» (1980, № 9, с.82), выходящему по-польски в Париже. Это рассказ людей, которые находились во Владимирской тюрьме («Культура» поместила неточную версию его интервью польской «Свободной Европе» в нач. декабря 1969 г., мы используем в основном последнее).
Караванский располагал информацией «из вторых рук». К тому же, в интервью этот рассказ датируется временем прибытия Караванского во Владимирскую тюрьму с 11 лагпункта Дубровлага, то есть (согласно «Хронике текущих событий» № 7) летом 1967 года, а текст вышеназванного заявления председателю Союза журналистов Украины с упоминанием Андреева — 10.5.66. По-видимому, рассказ об Андрееве Караванский услышал еще в Дубровлаге от кого-то приехавшего из Владимирской тюрьмы (ср.: Анатолий Марченко. Мои показания. Франкфурт-на-Майне, 1973, с. 136).
В интервью Андреев назван также лесником Катынского леса.
Перед прибытием транспортов с польскими военнопленными, — рассказывает Караванский, - местный комендант НКВД запретил ему [Андрееву] заходить в лесок. Андреев слышал серию выстрелов, видел движение вокруг леска, но, очевидно, не пы-
голся даже туда войти. Потом два стрелка лесной охраны, Магишев и Меджидов, рассказали ему, что в лесочке находятся могилы расстрелянных поляков — отсюда его охрана.
[Во Владимирской тюрьме] 25-летних Андреев выходил в прогулочный дворик один и под охраной. Однажды к нему в прогулочный дворик охранник по ошибке запустил заключенных, политических, из другой камеры. О своем тюремном положении Андреев сказал — по словам Караванского, — что его постоянно вызывают на допросы, чтобы склонить к опровержению показаний, данных им перед Международной комиссией в 1943 году. Добавил, что здесь, в тюрьме, сидит его жена.
На допросе во Владимирской тюрьме в апреле 1970 года Караванский ходатайствовал о вызове на суд в качестве свидетелей Андреева, его жены, а также Магишева и Меджидова, который— как считал Караванский — тоже были свидетелями перед Международной комиссией. Владимирский областной суд в ходатайстве отказал. Оно не было внесено в протокол судебного заседания.
Итак, из всего сообщенного Караванским об Андрееве следует:
— что Андреев в 1966 году находился во Владимирской тюрьме,
— что он отсиживал 22-й год из 25-ти: начало срока — 1945 год,
— что его жена тоже отбывала (такой же?) срок там же, но изолированно от мужа.
В опубликованных немецкой и советской сторонами материалах, а также в материалах, собранных поляками, имя Андреева упоминается.
По немецким источникам:
Иван Андреев, родился 22.1.17 в деревне Новые Ба-тёки (близ Гнёздова, в 4 км от Катыни), слесарь, женатый, беспартийный. 22.2.43 показал, что в марте-
апреле 1940 года видел, как ежедневно прибывает три-четыре состава с двумя-тремя арестантскими вагонами на ст. Гнездово (со стороны Смоленска, т.е. из Козельска, где в бывшей Оптиной пустыни был лагерь польских военнопленных). Что это поляки, он узнал по их головным уборам. Из вагонов их пересаживали в «черные вороны» и везли по направлению к «Козьим Горам». Сам он расстрелов не видел, а только о них слышал. 18.4.43 Андреев свои показания подтвердил под присягой.
По советским источникам
(т.е. по «Сообщению» от 24.1.44):
Иван Андреев назван среди трех свидетелей (Иван Андреев, Михаил Жигулев, Иван Кривозерцев), которые «ушли с немцами, а может быть, были ими увезены насильно».
По польским источникам
(это рассказ Ивана Кривозерцева, одного из трех свидетелей и близкого родственника Ивана Андреева; Кривозерцев ушел с немцами и под именем Михаил Лобода находился среди польских беженцев на территории Великобритании. Обнаружен повешенным или повесившимся в конце 1947 — начале 1948):
Иван Андреев доставлял немцам продовольствие. 18.2.43 немцы, решившие начать следствие, повезли его с другими жителями деревни к Козьим Горам, один из них показал могилы расстрелянных. Крестьяне начали копать, пока не показались трупы. Перед приходом советских войск Андреев, колеблясь, ушел с немцами. Кривозерцев последний раз видел его в Минске между началом ноября 1943 и весной 1944 года. Кривозерцев не упоминает о жене Андреева.
Из сказанного в п. 1 следует, что заключенные Владимирской тюрьмы печатными материалами о Катыни, по всей вероятности, не располагали. Таким образом, упоминание Андреева среди них — несмотря на все изъяны в информации — можно считать независимым, а «лесника Катынского леса Андреева», заключенного Владимирской тюрьмы, упомянутого С.Караванским, и Ивана Андреева, о котором идет речь в немецких, советских и польских материалах о «Катынском деле», — одной и той же личностью.
Имена двух других, Магишева и Меджидова, пока невозможно атрибутировать+.
Использованные источники
1.Amtliches Material zum Massenmord von Katyn. Im Auftrage des Auswaertigen Amtes auf Grund urkundlichen Beweismaterials zusammengestellt, bearbeitet und herausgegeben von der Deutschen Informationsstelle. Berlin, 1943.
(Показания свидетелей, результаты экспертизы Международной комиссии врачей.)
2. «Сообщение Специальной Комиссии по установлению и расследованию обстоятельств расстрела немецко-фашистскими захватчиками в Катынском лесу военнопленных польских офицеров» от 24.1.44.
(Публикации указаны в тексте Справки.)
3. Zbrodnia Katyriska w swietle dokumentow. Wyd. 9. Londyn, 1981.
(Помимо немецких и советских источников и их критического разбора, содержатся материалы, собранные поляками во время войны и в первые послевоенные годы, в частности, сведения о розысках пленных офицеров, пропавших без вести с весны 1940, и материалы комиссии Польского Красного Крес-
+ В журнальных воспоминаниях А.Калинского «Смерть Рауля Валленберга» («Круг», Тель-Авив, № 455, с. 35), автора, обладающего уникальными визионерскими способностями, назван еще один заключенный Владимирской тюрьмы — очевидец расстрела: «Николай Ляликов (иногда пишется — Аляликов), арестованный в 1944 году в четырнадцатилетнем возрасте».
та в Катыни; приводятся показания Ивана Кривозерцева польским военным властям в Великобритании в декабре 1946, которые значительно обстоятельней его же показаний, данных немцам.
Его же рассказ приводится — с подробностями о жителях, ставших невольными свидетелями Катынского дела, — в кн. Юзефа (Иосифа) Мацкевича: Josef Mackiewicz. Katyn — ungesiihntes Verbrechen. Zurich, 1949. 2-е нем. изд: Miinchen, 1958;
3-е — Frankfurt/Main, 1983. Издана также по-английски: The Katyn wood murders. London, 1951; London, 1952; New York, 1952;
по-итальянски и по-испански. Русское издание выходит в 1988 году в канадском издательстве «Заря».)
4. Trial of the Major War Criminals before the International Military Tribunal. Niirnberg, 14 November 1945 — 1 October 1946. Niirnberg, 42 vol. (см. под Katyn в предметном указателе в тт. XX1I1-XX1V).
(Соответствующие места сверены с аналогичным немецким изданием, с неправленной машинописной стенограммой из 1п-stitut fur Zeitgeschichte, Мюнхен.)
5. Нюрнбергский процесс над главными немецкими военными преступниками. Сб. материалов в 7 тт. (главным образом, т. 111: Военные преступления и преступления против человечности. М., 1958, допрос свидетеля Бориса Базилевского).
(Текст показаний Базилевского и опрос его О.Штамером изучен по подлинной звукозаписи /хранится в Национальном архиве США, Вашингтон/; благодаря этому выявлены некоторые передержки в советском издании; опрос Базилевского Штамером, катынский сюжет в защитительной речи Штамера и др. фрагменты в СССР не публиковались; ср. также отчеты ТАСС в «Правде», 3.7.46.)
Из советских публикаций, посвященных Катыни, назовем статью военного историка, проф. Военно-политической академии им. Ленина, автора книг о содружестве армий стран — участниц Варшавского договора генерал-майора (ныне в отставке) Михаила Егоровича Монина «К истории Катынского дела» в «Военно-историческом журнале» (1982, № 2, с. 67-73), в которой излагаются текст «Сообщения» от 24.1.44, сопутствующие ему
материалы, но ни словом не упомянуто нюрнбергское разбирательство+.
6. Benedykt Heydenkorn. Rozmowa ze Swiatoslawem Karawariskym. — «Kultura», 1980, N9, s. 83 (отредактированное интервью польской редакции радио «Свободная Европа»).
+ Во время подготовки воспоминаний Б.Г.Меньшагина к печати появилось интервью ректора Московского историко-архивного института Ю.Н.Афанасьева, призвавшего польских и советских ученых гласно расследовать проблему Катыни («Polilyka», Warszawa, 1987, N 40, s. 9). После письма представителей польской интеллигенции с призывом к общественности в СССР добиться, чтобы была сказана правда о катынском злодеянии (см. «Рус. мысль», 18 марта 1988), о Катыни была вынуждена заговорить и советская пресса: «...группа польских интеллектуалов обратилась с открытым письмом к представителям советского мира науки и культуры, требуя выяснения полной правды о Катыни. И это в то время, когда советские и польские ученые-историки работают над прояснением этого болезненного вопроса. Председатель польской части совместной польско-советской комиссии профессор Ярема Мачишевский, выступая на недавнем заседании сейма ПНР, сказал, что никто из членов комиссии не обходит одного из самых трагических слов — Катынь. Здесь, как и в любом другом вопросе, необходима научная точность. Одни полуправды [?] нельзя заменять другими. (...) Это столь сложное дело, что здесь должны быть проведены необычайно тщательные, точные исследования источников» (О.Лосото. Откликнулись... — «Правда», 22 марта 1988). 30 марта к «Правде» присоединилась «Лит. газета», перепечатав в сокращенном виде статью из «Трибуны люду», где говорится: «Предстоит прояснить, в частности, и болезненные для нас дела — такие, как депортация или Катынь», — и делается ссылка на вышеназванное интервью Юрия Афанасьева. Сочетаясь с решительным отрицанием права на расследование или оценку катынского дела независимой общественностью, все это, тем не менее, означает отказ от истолкования советской версии как последней и окончательной. Составители книги воспоминаний Б.Г.Меныиагина рассматривают ее публикацию (включая короткий фрагмент о Катыни, данное приложение и некоторые комментарии к тексту воспоминаний — см. с. 221-225) как малый вклад в историю вопроса. Не в «расследование», ибо здесь мы согласны с независимым польским публицистом: «Каждый знает, кто расстреливал в Катыни... (...) Мы знаем, они знают, мы знаем, что они знают, они знают, что мы знаем, и т.д. Речь идет о том, чтобы те, кто десятки лет молчал и лгал, а другим не позволял сказать вслух правду, теперь наконец просто и ясно ее высказали» (Ян Стельмах. Лучше по-прежнему молчать. — «Пшеглёнд вядомосьци агенцийных» № 11/138, Варшава, 16 марта 1988. Цит. по: «Рус. мысль», 29 апреля 1988). Ср. также отчет о встрече польских и советских историков («Лит. газета», 11 мая 1988) — последнее, с чем мы ознакомились перед сдачей книги в типографию.
Приложение №5
Приложение № 5
ПИСЬМО В РЕДАКЦИЮ
(«Новый журнал», кн. 108, 1972)
Уважаемый г-н редактор!
В № 104 Вашего журнала, в статье В. Позднякова, приведены некоторые неверные сведения. Покойный Сергей Максимов (Широков в Смоленске говорил, что его настоящая фамилия — Пасхин), на которого ссылается В. Поздняков, преувеличил участие профессора Базилевского в освещении обстоятельств, сопутствующих обнародованию трагического события:
Базилевский в Катынь не ездил, в актовом зале Смоленского мединститута (в помещении которого находилось городское управление) не выступал. В поездке в лес 18 апреля 1943 года участвовали: редактор газеты «Новый путь» Долгоненков; ст. лейтенант РОА Бршолей; бургомистр Меньшагин; сотрудник управления Борисенко; зав. паспортным отделом управления Дьяконов. Поездка была совершена на немецкой машине по инициативе сотрудника отдела пропаганды СД Ремпе. Отчет о поездке появился в «Новом пути», автор его — Долгоненков.
Также не прав Умнов, говоря, что поляки были в Катыни в 1940 году. Они находились в Оптиной пустыни (Козельск).
Но вернемся к Базилевскому. Вряд ли справедливо утверждение, что он был информатором НКВД, — по крайней мере, во время оккупации Смоленска материалами об этом никто, в первую очередь бургомистр, чьим заместителем Базилевский был до октября 1942 года, не располагал. Борис Васильевич Базилевский относился к разряду вечно испуганных людей; боязнь из-за происхождения (близкий родственник предводителя мос-
ковского дворянства П.А.Базилевского), подозрительное отношение в институте, где он был профессором, и «проработка» его на собрании там в 1937 году способствовали развитию у него нерешительности, утрате мужества и рассудительности. Став в июле 1941 года бургомистром, он быстро от этого поста отказался, стал заместителем бургомистра, а после открытия гимназии в городе ушел из управления туда директорствовать. Боясь прихода советских войск, но также боясь уйти с немцами, он уехал из Смоленска в дом инвалидов в село Дрюцк. Нам неизвестно, когда Базилевский был арестован. Нам неизвестно, ценой каких моральных волнений Базилевский взял на себя груз лжесвидетельства в советской комиссии и на Нюрнбергском процессе. После процесса Базилевский в Смоленск не возвращался и умер в Новосибирске около 1955 г., работая преподавателем в местных институтах.
Все эти, вполне достоверные, сведения сообщил один человек, репатриировавшийся из России в Израиль в 1971 году.
П.Р.+
+ За криптонимом П.Р. скрывался Г.Г.Суперфин, нелегально отправивший письмо на Запад как отклик на публикацию статьи В. Позднякова «Новое о Катыни» («Новый журнал», кн. 104, 1971). Сведения В. Позднякова о Меньшагине и Базилевском приводились автором по воспоминаниям Г.К. Умнова и др. и содержали ряд неверных и неточных сведений. Находясь под следствием в Орле в 1973-1974 гг., Суперфин раскрыл свое авторство и дал показания о передаче письма за границу, но следствие предпочло пройти мимо этого пункта: Меньшагин допрошен не был, и «Письмо в редакцию» в обвинительное заключение не попало. Здесь публикуется с некоторыми уточнениями.
Приложение №6
Приложение № 6
ИЗ ПИСЬМА ИРИНЫ КОРСУНСКОЙ (1985)
Попав после американцев в Карловы Вары, он [Меньшагин] пошел к себе домой, но застал один разгром с распахнутыми дверями. Тогда он пошел в дом священника, у него застал то же. Он решил, что большевики посадили его женщин. Достал веревку и пошел наверх в горы в лес, чтобы повеситься. Но когда он пристраивался, его спугнул пожилой мужчина с повязкой (советские давали разного цвета повязки на рукав) местного жителя, который стал его убеждать, что так делать не надо. Он тогда решил, что, значит, не судьба и, чтобы облегчить участь своих родственников, добровольно явился в комендатуру. Из его воспоминаний помню, что он узнал о смерти Сталина по траурному салюту, так как лишен был газет (да и имени он был лишен...). После 22 лет одиночки он написал Хрущеву заявление, где говорил, что, вероятно, поставил рекорд по сиденью в одиночке. После чего его и перевели к бериевцам. Помню также, что ему подсовывали какого-то сокамерника, который говорил, чтобы он дал ложные показания на кого-то, но он предпочел досидеть свой срок, но на это не пошел.
Приписка Александра Корсунского к тому же письму:
...доверял он [Меньшагин] ей [Ирине Корсунcкой] (если он вообще кому-нибудь доверял) больше. Он довольно подробно и всегда одинаково рассказывал 2-3 эпизода из своей смоленской адвокатской практики во время ежовщины. Утверждал, что он был на приеме у Вышинского по делу не то ветеринаров, не то зоотехников, обвиненных в заражении скота и что
даже добился их освобождения. Последнее мне всегда казалось сомнительным. Затем — рассказ, как он сдался советским, (...) и тюремные эпизоды с борьбой за больничное питание, одежонку (после многих лет сидения в одном и том же костюме), конечно, про бериевцев. Меня, естественно, больше всего интересовала Катынь, но тут он становился на редкость сдержанным. Он был на эксгумации и только пару раз рассказал, что по виду трупов пролежали они (...) в земле достаточно времени. Журнальчик, в котором были воспроизведены немецкие снимки, посмотрел с удовольствием и кое-кого узнал, но, повторяю, очень был скуп на слова.
Приложение №7
Приложение № 7
ИЗ ПИСЕМ Б.Г. МЕНЬШАГИНА К …
4 января 1980 г.
[Княжая Губа]
(...)
Одиноким себя не чувствую и вообще считаю, что жаловаться на проведенную мною жизнь было бы грешно. Я обладал хорошей памятью, получил довольно много знаний в различных областях гуманитарной науки, все члены семьи меня любили, и в армии в 1919-1927 гг. и потом на судебной работе я чувствовал себя на своем месте и успешно выполнял свою работу. Не всякий сможет поставить себе в актив спасение от смерти 11 человек с риском для себя, не считая случаев замены смертной казни без такого риска; да и возвращение нескольким тысячам людей свободы, в т.ч. в годы войны более 3 тыс., — всегда приносило мне радость. Что же касается несчастий, то редкий человек может избежать их. Да и теперь, когда у меня не осталось родных по рождению и по браку, я встретил столько хороших, отзывчивых людей, столько заботы о себе.
Нет, я был бы неблагодарным, бессовестным, если бы жаловался на жизнь.
(...)
Новый год у меня начался не совсем хорошо. Вечером 11 2 пьяных инвалида 40 и 46 лет устроили дебош, избили глухонемого старика 77 лет. Я пытался позвонить в милицию, но один из них оборвал телефон и с палкой накинулся на меня,
но я вырвал палку и с 1/2 часа оборонялся ею, пока посланный мною не позвонил с другого телефона и милиция приехала. После этого ночь и день 21 я был совсем болен, но сейчас чувствую себя, как обычно. (...)
10 марта 1980.
[Княжая Губа]
Я живу по-старому. По мере своих возможностей веду борьбу с хулиганами в нашем доме, за что один недавно прибывший инвалид 59 лет с 5 судимостями обещал меня убить. Но думаю, что для этого у него руки коротки.
В мае надеюсь совершить свою традиционную поездку и немного отдохнуть от местных безобразий.
Радует наступление весны: утром встаю регулярно в 7 час. и уже светло, вечером включаю электросеть в 7-м часу, т.к. становится трудно читать. Морозы по ночам порядочные (сегодня было 20°), но были на солнце капель и дорога сырая. (...)
23 апреля 1981
[Княжая Губа]
(...) Наступило время весенних праздников: Пасхи, которую с раннего детства очень люблю, дня 1-го мая. (...)
У меня новости нерадостные: дом наш закрывается за ветхостью, а живущие в нем переводятся 16 человек в Кировск (бывший Хибиногорск) и 81 человек в Кандалакшу. Для меня этот переезд очень тягостен. За 11 лет, прожитых здесь, я привык, обжился, пользовался авторитетом, да и вообще менять условия жизни человеку на 80-м году жизни тяжело. Особенно боюсь я, что благодаря этим переездам, срок которых определен к 25 мая, а потом всякие оформления, прописка на новом месте затянут и сорвут мой традиционный летний отдых, а
он мне сейчас необходим как никогда раньше, т.к. благодаря безобразиям, усилившимся за последний год, нервы напряжены до крайности, летом же, находясь в нормальной обстановке среди людей, которых я люблю и они мне отвечают взаимностью, я возвращался бодрым и здоровым. (...)
26 июля 1981
[Кировск]
На новом месте тише, чем было в Княжой. Такого хулиганства пока нет, основные хулиганы муж с женой Ягодкины уехали. Он — брат Ягодкина, который несколько лет тому назад был секретарем Московского комитета КПСС по идеологическим вопросам и был снят за произведенный по его распоряжению разгром выставки художников-модернистов. Питание у нас неплохое, помещение — тоже. (...)
Плохо, что мне, видимо, не придется в этом году съездить отдохнуть от нашей сутолоки. Я выписываю в этом году 4 ежемесячных журнала, 2 еженедельника и «Известия». (...) ...все почтовое дело всех жителей дома лежит на мне. Это препятствует моему отъезду.
(...) Здесь есть церковь, которую я посещаю раз в неделю. (...)
14 сентября 1981
[Волочиск]
(...) Мне все же удалось выбраться отдохнуть от нашей бестолковщины и окружающего пьянства. С 15 августа по 4 сентября я побыл в Москве, а с 5 сентября нахожусь в Волочиске у Екатерины Зарицкой! и Дарьи [Гусяк]. 17 IX уезжаю в Москву, а 24 IX рассчитываю вернуться в Кировск.
Я чувствую себя более-менее удовлетворительно, конечно, стал значительно слабее, чем в прошлые годы, и сильно дрожат руки. Но учитывая, что живу уже 80-й год, обижаться было бы грешно. (...)
2 ноября 1981
[Кировск]
Здесь положение с продуктами тоже плохое, но нас снабжают удовлетворительно: и мясо, и масло получаем ежедневно. Я стал есть мало, своих порций не съедаю; только сахар приходится докупать. И с вещевым снабжением [у) нас обстоит хорошо. Но климат здесь значительно хуже, чем в Кандалакше. (...) У меня сейчас что-то вроде гриппа (...). Очень дрожат все время руки, даже писать трудно. Но обижаться мне грешно, ведь в мае начнется 9-й десяток лет моей жизни. (...) Последний роман Ч.Айтматова читал, неплохой.
Более близкие мне и толковые люди здесь умерли, остались пьяницы и полуидиоты.
Не с кем слова сказать. Весь день занят чтением. (...)
24 апреля 1982
[Кировск]
6 мая вечером я должен ехать в отпуск, так что приеду накануне своего 8О-летия.
(...) ...жители дома на редкость глупы. Если их что-либо и интересует, то за какую цену можно купить вино и где. «Правду», кроме меня, никто не читает, только двое еще возьмут ее, взглянут на последнюю страницу и отдают; местную газету смотрят эти же двое и еще 4 человека. (...) Надеюсь, что уже не долго осталось жить и худшего состояния удастся избежать. (...)
После Москвы я собираюсь посетить Саратов, Ростов на Дону и Украину, пока еще способен к этому. Ведь в этом году я чувствую себя более слабым, чем был в прошлом году.
В церкви здесь я был в четверг, пятницу и субботу Страстной недели, но к пасхальной службе в 12 час. ночи не рискнул идти, т.к. боялся, что из-за обилия пришедших не смогу войти в храм. (...)