Отслужил Норильску ровно полвека (О времени, Норильске и о себе)
Отслужил Норильску ровно полвека (О времени, Норильске и о себе)
Отслужил Норильску ровно полвека…
Андрей Любченко: «Отслужил Норильску ровно полвека, а жена Валентина — сорок лет…»
Отслужил Норильску ровно полвека, а жена Валентина — сорок лет…
Привезли меня в Норильск осенью 1946 года. Сначала в 3-е железнодорожное лаготделение ИТЛ, потом перевели в Горный лагерь, в 4-ю зону. В знаменитом восстании летом 1953 года участвовал, как большинство политзаключенных Горлага. Считаю, что не восстание это было, а забастовка: мы же не имели оружия и были беззащитны перед солдатами. Как мне помнится, бастовали сначала месяц, потом второй раз — вроде бы еще дольше.
Сначала нас из дивизиона уговаривали, мол, кончайте забастовку, а потом стали угрожать, зону порезали. Слабодушные уходили. Солдаты не стреляли, когда они выбегали за зону, наоборот, их принимали в дивизион: «Свои!» Напряжение было такое, у всех нервы натянуты — и у нас, и у охраны. Один раз с вышки на старой вахте выстрелили. У нас появились раненые. Вот тогда кто-то бросил кирпич в председателя московской комиссии Кузнецова — он ходил потом в повязке.
Когда стало ясно, что забастовку надо кончать, иначе без большого кровопролития не обойдется, руководители и комитетчики — человек 60 — первыми пошли из лагеря, а за ними и все остальные. Успели выйти до штурма, так что у нас без убийства обошлось. Жертвы были в 5-м лаготделении (на кирпичном заводе, говорят, по-пластунски выползать всех заставили) и в каторжанском, 3-м отделении Горлага. По рассказам ребят, шел в полный рост только Воробьев. У каторжан режим был самый суровый. Выводили
их только на тяжелые работы на открытом воздухе — в карьеры, на кирпичный завод. У них бараки на ночь сразу закрывать стали, а у нас — только с 1950 года. Поставили бочку — и до шести утра. Опоздал — в БУР на два месяца.
Началась забастовка с 5-го лаготделения Горлага, с той зоны, где застрелили с вышки одного заключенного и нескольких ранили. А возглавили эту акцию те, кто прибыл этапом из Караганды. Попали они в основном в 5-е отделение Горного лагеря. У них в Караганде уже было восстание, так что опыт имели. Они же подсказали, что на первом этапе надо избавиться от стукачей, освободить от них лагерь. У нас стукачей боялись. Я дней пять немым ходил, боялся сказать вслух, что Сталин умер, — вдруг стукач донесет? И молчал…
Карагандинцев я многих видел, но близко знаком ни с кем не был, просто нашу бригаду ненадолго переводили из 4-го лагеря в 5-й. Был там стукач Ворона, говорят, окружили его с ножами двое-трое, хотели убить, но он закричал, побежал в предзонник, шум поднялся, с вышки «попка» стал стрелять по зоне. Пули попали в барак и убили парня, который пришел с работы (с кирпичного завода) и спал на нарах. Тяжело ранили заключенного, который вскоре в больнице умер. Наши врачи Евгений Данилович Омельчук и Карл Карлович Денцель хотели спасти раненого, но не смогли.
В жилой зоне стрелять не положено. Этот момент подтолкнул первую волну забастовки. 5-я зона отказалась выходить на работу, и мы тоже их поддержали: мы видели, как раненого парня привезли к нам, в 4-й лагерь, где была центральная больница Горлага, знали, что здесь он умер. Надзиратели хотели забрать и тайно похоронить его, чтобы скрыть стрельбу в зоне. За умершими приехала машина, но мы стали ее переворачивать и добились своего: испуганные надзиратели уехали из лагеря. Мы требовали комиссию из Москвы, а парня до приезда комиссии прятали под
домом — держали на льду, замораживали. Правда, не смогли долго держать: то лето было очень жаркое. Не дождались комиссии — увезли под Шмидтиху. Говорили, что главный врач Горлага Беспалова подписала акт, будто не застрелили парня, а он якобы умер от туберкулеза. По-моему, она была садист, а не врач.
Помню, когда приехала комиссия из Москвы, постелили красное полотно на столы. Собрались мы все, чтобы послушать и посмотреть. Слышим: председатель комиссии полковник Кузнецов — представитель Берии (а у нас в лагере «до особого распоряжения» сидит его бывший сотрудник, старичок-чекист, у него один срок кончится, вызывают — за новый распишется и дальше сидит). Видим: генерал-лейтенант Сироткин — член комиссии (мой мастер Женя Шайкевич до ареста был его адъютантом). Час, полтора идут переговоры, отдохнут — и опять. Требования заключенных бывший киевский прокурор зачитывал: сократить рабочий день с 10 до 9 часов, снять номера, разрешить письма писать всем, кому хочешь и сколько хочешь (а то можно лишь два письма в год, и только родным — папе и маме), получать посылки, чтобы платили зарплату и другие требования.
А то ведь с нами как обращались? Пока смена не придет, с производства не выпускали, и зимой в любую погоду стояла колонна в четыре-пять тысяч человек. Мы в зону возвращались в 9–9.30 вечера, а в 7 часов утра уводили уже опять на работу. На вахте разували для обыска по бригадам, иди босиком, если ботинки натянуть не успел, портянок не давали. Выходило, что в 11 часов вечера мы только добирались до нар.
И не люди мы для них были, а номера. Я лично носил Н-908, высота букв 120 миллиметров и ширина 15, от плеча до плеча, а то на вахте придирались. Номера мы с Леонидом Леонидовичем Павловым пожарной краской сами писали (работали в одной бригаде), такие номера за километр видно на бушлате или летней хлопчатобумажной курточке. Зато никто не придирался.
Конечно, разные попадались конвоиры. Был смешной случай: один заключенный, начальник снабжения на паровозоремонтном заводе (ПВРЗ), дела передавал, так ему персональный конвой дали до вагоноремонтного цеха, а дорога длинная, по пути его конвоиры дважды напивались, а он, этот заключенный, их вел и нес винтовки. Чаще, конечно, отношения охраны и заключенных были другими. На медном заводе дежурный по дивизиону с нами только так разговаривал: «Идите через ручей, господа фашисты, никакой вам другой дороги нету!» Это весной, в полный разлив луж и ручьев. Заключенных тогда через Зуб-гору водили. Особенно злым был сержант Волков, собаковод, любил поиздеваться. На мосту шпалы открыты, ограждения нет, а он командует: «Последняя пятерка, повернитесь и идите задом наперед! От колонны не отставать, а то собаку спущу!» И шли…
Только после 1953 года открыли для нас вольный магазин и столовую (коммерческую), привозили туда конфеты, рыбные консервы, комбижир, мармелад и прочее. Деньги стали давать — я мог выписать 100 рублей со счета и что-нибудь купить. Сняли номера, замки с дверей, решетки с окон. После забастовки к заключенным Горлага стали применять зачеты. Самое главное — начали пересматривать дела: кто отсидел уже две трети срока и имел зачеты, мог освободиться. Иностранцев из лагеря вывезли. Амнистию объявили в 1954 году (24 апреля) малолеткам — она касалась тех, кого арестовали несовершеннолетними. Меня арестовали в январе 1946 года малолеткой, значит, должны были амнистировать. Но меня не освободили, а задержали еще на полгода — это отдельная история.
* * *
В воспоминаниях «Лагерь есть лагерь, но…» Логинов писал, что якобы во время восстания зарезали 20 солдат-новобранцев. Нет, в Норильске этого не
было, бастующие никого не убивали, действовали только дипломатией. А вот усмирители что творили!.. Когда мы решили забастовку прекратить и из лагеря вышли, нас встретили те помощники администрации, которые убежали из зоны (Виктор Шидловский, Пилипенко, Василий Круглов и другие). Они отбирали «неблагонадежных» для отправки в лагерь на 102-й километр (около тысячи человек) и всех подряд избивали: кого обрезками труб, кого стальной проволокой, скрученной вдвое. Я тоже попал в «неблагонадежные». Меня били так, что наросты до сих пор на костях.
Коллегу моего, электросварщика Ивана Ивановича Савченко, пришлось хоронить: его тяжело ранили, а незадолго до забастовки оперировали — у него была язва желудка. Хороший человек, тоже в механическом цехе работал. Классный специалист. Году в 1948-м или 1949-м пришел его собственный сварочный аппарат из Германии — он в концлагере на нем работал. Там выжил, а здесь его убили…
Отбирали нас, «неблагонадежных», по сотням и загоняли в песчаный карьер, находившийся тогда на месте сегодняшней Театральной площади и дома с рестораном «69-я параллель». Заключенных приводили в эту яму и сажали спиной друг к другу. Наверху были установлены пулеметы. Надзиратели вместе со стукачами стояли наготове с проволокой в руках, били нас, а пулеметы стреляли поверх голов, чтобы никто не выскочил. До вечера мы сидели в этом карьере, пока не пришли студебекеры. Нас набили в кузова стоя, конвой — в кабины, а дальше команда: «Поднять вещи на голову! Садись!» Везли до Нулевого пикета, потом с машин сбрасывали и оттуда по узкоколейке отправляли на 102-й километр. Там на бугре был лагерь между Каларгоном и бывшим аэродромом Надежда. Мы думали, привезли к бытовикам и уголовникам, а там, смотрю, свои, знакомый бухгалтер и другие с 58-й статьей. Немного ожили.
Месяц мы там были, потом нас перевели в лагерь на шахту «Западная», а оттуда в 1954 году — в бывший лагерь строителей ТЭЦ. Нас там оказалось тысячи три-четыре. Работали в основном на строительстве города, а я — на насосной у ТЭЦ. Приехали к нам, помню, Полтава, Логинов, Муравьев, собрали собрание и давай просить: мол, горожане ждут жилье, предлагаем потрудиться для общего и собственного блага, организуйте ударные бригады из тех, у кого две трети срока позади, — это ускорит освобождение. Не верилось, конечно, в досрочное освобождение. Однако первым вызвался организовать такую бригаду Владимир Иванович Венгеров (он, кажется, никогда физически не работал, все больше «придурком» в КВЧ — культоргом, библиотекарем). Пошел бригадиром на растворный узел у ТЭЦ. Так его первым к 7 ноября освободили и почти всю его бригаду тоже.
Время менялось. Вышла амнистия малолеткам, и у нас сразу человек 25 освободили, а меня оставили. У начальника нашего лагеря Власова заместителем был капитан Дюльдин. Вредный, упрямый, злой. Кто-то из заключенных, кажется, дневальный, его обругал, а я оказался похож на этого заключенного. Дюльдин решил меня наказать, никакие оправдания не помогли. В результате мне, как малолетке, дали месяц отдыха и… оставили еще на полгода работать в мастерской. Там же я и жил. Главный энергетик з/к Буднис все сокрушался: «Как же это Андрея не освободили? Чуть ли не самого молодого из всех…» И утешал: «Ну потерпи полгода!» Только в феврале 1955 года меня выпустили. Ехать из Норильска было некуда. О своих родных я тогда еще ничего не знал — их предстояло разыскать. На это ушли не годы, а десятилетия… Я нашел их только в 1968 году через Красный Крест в Торонто (Канада).
* * *
Когда началась война, наша семья жила в Запорожье. Отец, окончивший механический и мукомольный институты, до этого работал в Одесской области, был главным механиком. В армию его не призывали, так как он имел «белый билет». Эвакуироваться мы не смогли, успели доехать только до станции Пришиб Михайловского района, так и остались в оккупации. Отец работал механиком на мельнице. Немцы в конце 1943 года перед своим отступлением погнали в Германию эшелоны остарбайтеров. В один из таких эшелонов попала и наша семья — отец, мама, младший брат и я. Мне было тогда 15 лет.
Когда поезд уже миновал Львов, мне удалось бежать. Я оказался в деревне Буково. Жил у хозяина хутора, который принял меня как родного сына и прятал от немцев, пока не пришли наши. Тут уже было не спрятаться. Явилась полевая контрразведка и в хату моего хозяина:
— Где сын?
— В армию ушел в 1944-м.
— А это кто? — На меня кивают.
— Тоже сын…
— А мы уже узнали, у него фамилия другая. Почему? Откуда появился?
Я рассказал все, как было. Уехали. А в марте 1945 года во время облавы на бандеровцев (были они еженедельными) я сидел в доме соседа-сапожника, и меня снова стали допрашивать: «Ты кто? Откуда? А ну-ка, пойдем!» Увезли, посадили в подвал станции Самбор.
Просидел я в том подвале два месяца. Отпустили только в конце мая, уже война окончилась, победу отпраздновали. Я продолжал жить и работать у своего хозяина, там же в деревне меня приняли в комсомол.
Но не прошло и года, как снова арестовали. 12 января 1946 года ночью раздался стук в дверь: «Поднимайся, пошли!» Троих деревенских ребят и меня повезли в Дрогобыч. Мы могли бы по дороге бежать, но не бежа-
ли: думали, скоро домой вернемся — разберутся, мы же ни в чем не виноваты. Вышло по-другому.
В тюрьме раздели и обыскали по всем правилам: присядь, рот открой, закрой и так далее. Комсомольские билеты у нас на глазах порвали. А дальше — четыре месяца допросов. Начали бить, изводить пытками. Два или три дня я стоял в боксе. День стоишь, а ночью на допрос. Потом на несколько дней бросают в камеру, и все сначала. 11 дней я провел в боксе. Вел следствие капитан Чернышов, которого я запомнил на всю жизнь. Били резиновыми нагайками, ноги связали, потом руки. После допроса сажали опять в бокс или в карцер, где стены ледяные, цепи, кольца, решетки, окно разбито — февраль за окном, мороз, а на мне одежды почти никакой нет. Спал полчаса, наверное, потому что негде было ни присесть, ни прилечь — нет ни скамьи, ни кровати. Только ходишь и ходишь, чтобы согреться. Да еще зачем-то каждый час девушка приходила мыть голый бетонный пол, не мыла — мочила водой да слезами.
Не знаю, сколько времени так прошло, вдруг меня на допрос вызвали днем — раньше никогда не вызывали. Мне в том коротком забытьи приснился сон, будто скачут два жеребца друг на друга, один — черный, вороной, а другой — серый в яблоках. Привели меня, вижу, точно — двое сидят: один из СМЕРШа, другой из контрразведки, а вопрос у обоих один: «Ну, какая тебя разведка сюда забросила? Будешь признаваться?» А вечером капитан Чернышов и второй, подполковник из Львова по фамилии Мороз, спросили то же самое: «Ну, будешь признаваться? Будешь говорить?» «Да я же все сказал», — ответил я. А он меня взял за плечи и коленом в грудь — внутри хрустнуло, кровь пошла. «Ты хотел самостийну Украину, националист, поэтому в УПА пошел!» Бросили опять в бокс, «свидетеля» нашли. Я устал уже — четыре месяца подряд это все продолжалось — и в конце концов сказал: «Пишите что хотите… Я все подпишу…» Вот таким было следствие. Между прочим, когда прислали в
Норильск копию моего обвинительного заключения, я ужаснулся, не знал, смеяться или плакать: из приговора выходило, что я был чуть ли не правой рукой Степана Бандеры, разведчиком УПА — артиллерийские орудия Красной Армии считал и прочее. Даже на суде такого не говорили, откуда что взялось? Из группы арестованных (нашей четверки) двоих потом реабилитировали посмертно. А двое (Николай и я) остались живы. Мы вместе с ним срок отбывали, оба были реабилитированы в 1989 году, а мой бывший «свидетель» не реабилитирован.
Как только я согласился подписывать протокол, следователь уже совсем по-другому стал ко мне относиться, даже предлагал: «Выпей вина». За неделю закончил следствие.
И повезли меня, 18-летнего, в лагеря на Таймыр.
* * *
Много можно рассказывать о том, где и с кем я работал в Норильске , сколько профессий приобрел, сколько узнал самых разных людей. Все это в памяти осталось. Воспитывали меня в Норильске работа и друзья. Фронтовые ребята старше меня, участники войны: смельчак-разведчик Аркадий Иванович Смешной (в Норильске он стал монтаж-
ником-верхолазом, первые колонны плавильного цеха монтировал на медном заводе), летчик-штурмовик Владимир Григорьевич Аистов (мой первый мастер на мехзаводе, вместе с ним мы из зоны ИТЛ перешли в Горлаг, потом он работал в проектной конторе, был начальником конструкторского бюро ЦРГО — цеха ремонта горного оборудования), танкист — мастер Щеголев, «изменник Родины» (была такая статья!), Николай Андреевич Усков, 20-летним лейтенантом попавший в окружение под Тернополем и за это получивший 10 лет лагерей, и другие. Лагерь нас связал на всю жизнь. Дружили семьями после освобождения, наши дети ездили в гости друг к другу, хотя жизнь разбросала кого куда: в Ташкент, Белую Церковь на Киевщине, Подмосковье…
Вот кому еще хочется сказать спасибо — врачам. Замечательные врачи были в лагерях Норильска. Они хорошо относились к политзаключенным и не любили уголовников. Меня спас от цинги Андрей Степанович Петров, он всегда напевал «Темную ночь». Врач-литовец Казлаускас, когда я заболел в дороге из Красноярска в Норильск, ухаживал за мной, поил какой-то жидкостью.
Интернационализм в лагерях был подлинный, непридуманный. На медном заводе я работал каменщиком в бригаде Фикса. Он был немец, одессит, каменщик высшего класса, отличный специалист. Мы строили вторую трубу высотой 115 метров. К высоте вообще привыкать нелегко, а тут еще чем выше, тем сильнее ветром раскачивает трубу: шторм. Но работали мы бесстрашно, даже лихо соревновались — кто быстрее поднимется наверх или спустится без подъемника, по Валентина Любченко
скобам. Как-то раз ветер начал лютовать, а тут еще отключили свет. Бригадир рукавицы надел — и по тросу вниз! Румын Гриша решил повторить, но его раскрутило на тросе, он сорвался, метров за пятнадцать до земли слетел вниз. Затеяли начальники разбирательство: «Кто показал?» Все как один промолчали, вся бригада. Фикс потом с каменщиком-украинцем на строительстве Дворца культуры установил рекорд на кирпичной кладке — по 7 кубов на каждого выложили! Мы только успевали тачками кирпич подвозить. После сдачи медного завода в мае 1950 года нас перебросили в Горстрой. На строительстве бани работали, на доме, где «Жарки» (прорабом был японец Морикава), там самое малое по 3 кубометра давали: 12 человек вели кирпичную кладку, два подсобника помогали, а на другой день менялись.
Вольнонаемных в Норильске было тогда мало, в основном все делалось руками заключенных. В 1946 году я работал в литейном цехе, формовал батареи (стоят еще кое-где, тяжелые такие). Норма была 16 штук, за смену с 6 до 16 часов мы поначалу успевали сделать только шесть,
а потом догнали до 16. Формовщиков на радиаторах было 8–10, несколько женщин из 7-го лаготделения готовили стержни, которые ставятся внутрь. С нашим звеном из четырех-пяти заключенных выходил посменно один вольнонаемный. Они через день менялись — то знаменитый формовщик Костя Заболотин, то честнейший человек Саша Рудь, то бывший власовец Вавилов. За нашу хорошую работу проценты шли всегда вольнонаемным, они считались ударниками, зарплату получали по 12–18 тысяч. Костя нам за это благодарен был, приносил с получки и масла, и даже колбасы, хотя это запрещалось, а те двое еще и кричали на нас…
Что я помню о власовцах в Норильске? В лагере я вместе с ними не был. Я содержался в 3-й железнодорожной зоне, а их поселили в 7-й, где раньше был парк пассажирской автотранспортной конторы, стены здания там еще стоят. Привезли этих солдат РОА (Русской освободительной армии) сразу после войны в немецкой форме без петлиц, причем они в ней долго
Анатолий Расщепа с сыном. Его, как бывшего власовца (спецконтингент), держали в лагере отдельно. А.М. Любченко работал с ним на механическом заводе. В конце 70-х годов А. Расщепа уехал в Донбасс
ходили, даже когда их освободили осенью 1947 года (в сентябре или октябре). Называли их спецконтингентом. Их отпустили жить в город, а другой одежды они не имели. Мне один шофер в 80-х годах рассказывал, что раз зашел на Нансена, 102, дверь открыл — а перед ним стоит гестаповец! Видно, форму он долго хранил, а потом она уже домашней одеждой стала…
* * *
В Норильске я стал строителем. На каких только объектах не работал! В том числе строил и дом, где жил потом с женой и детьми. Уже появились свайные фундаменты — вначале были круглые сваи, потом квадратного сечения.
На Доме хозтоваров, помню, первую сваю устанавливала моя жена, она работала мастером. Сваю развернуло ромбом и заклинило. Во дворе была грязь, и сваю засосало. Кричу: «Мужики, кран подайте!» Кран подали, так эта вредная свая за гак зацепилась! Я, помню, еще пошутил: «Ни за что здесь квартиру получать не буду!» А вышло так, что именно в этом доме нам и дали жилье…
Да, есть что вспомнить о Норильске: отслужил ему полвека! У меня 50 лет чистого рабочего стажа на комбинате, у жены — ровно 40. Она приехала в июне 1956 года к сестре, которая прислала ей газету с заметкой о плавательном бассейне. Бассейна в 1956 году, правда, еще не было. Валентине Машинец было 18 лет. Руководитель комсомольского десанта сказал ей: «Стройка от тебя никуда не уйдет, в твои годы надо учиться». Он аннулировал комсомольскую путевку. Валентина поступила в техникум и на стройплощадку пришла практиканткой.
Ее дипломная работа — дом на сваях с гаражом, по такому проекту построено кафе «Горняк». На работу Валентину Петровну приняли в Горстрой и откомандировали на сваи к М.В. Киму. Она стала первым сотрудником лаборатории оснований и фундаментов Красноярского научно-исследовательского института. Собирала и готовила к печати документы на ту самую научную работу, за которую вскоре получили Ленинскую премию. Позже работала мастером, техником, табельщицей, пока ее не приметили на стройке и не пригласили на работу в управ-
ление строительства, в отдел труда и заработной платы. Эта работа ей очень нравилась, так она и трудилась в ОТиЗе до самого отъезда из Норильска.
До сих пор Валентина вспоминает как учителя профессии и жизни первого начальника ОТиЗа Горстроя литовца Казимира Петровича Даниэлюса. В Вильнюсе он учился в военной академии, но за год до выпуска будущих офицеров погрузили в «телячий» вагон без суда и следствия. Так он попал в Норильск, отсидел здесь 10 лет, потом его оставили в Заполярье на пожизненную ссылку. Добрейшей души человек, он всем помогал, чем мог. Очень любил детей, воспитал сына жены, но так уж сложилась его жизнь, что пришлось ему доживать последние свои дни одному… Вот так Норильлаг перевернул всю его жизнь. Да только ли его?
Наши дети выросли. Один сын стал инженеромстроителем, дочка работала крановщицей, а еще один сын осуществил мамину мечту о поступлении в медицинский институт — стал врачом. Сейчас он работает над докторской диссертацией.
…Своих родных, вывезенных немцами на Запад, я вновь увидел только в 1989 году. Ровно 45 лет спустя… Разыскивая их, куда только не писал, четырежды обращался в КГБ. Только в апреле 1968 года через Красный Крест узнал их адрес.
Я был как раз в отпуске в Сочи, отдыхал в санатории. Знакомые передали, что мне пришло письмо из Зальцбурга. Международный Красный Крест сообщал, что моих родных вывезли в Австрию, в Зальцбург. Когда закончилась война, они попали в зону оккупации сначала к американцам, потом к французам, а в 1949 году выехали из Австрии в Канаду. Я написал письмо по адресу, который мне дали, и получил ответ.
Родные спрашивают меня: «Чем ты болен, Андрей, что находишься в санатории?» Объяснить оказалось сложно. Приглашали, конечно, в гости приехать, а как поедешь, если у меня на руках была только справка об освобождении из лагеря? Пересмотр моего дела органы откладывали еще 20 лет, до начала горбачевской перестройки.
В 1989 году наконец выпустили меня за границу. Полетели мы с женой в Канаду. Волновались, как нас примут, поймем ли друг друга через столько лет. Вы спрашиваете, о чем там говорили? Какой разговор — одни слезы… Отца я в живых уже не застал, он
умер за четыре года до моего приезда. Побывал только на кладбище, где он похоронен. Маму увидел и брата Евгения, который на девять лет младше меня. Он с дочерью встречал меня на двух машинах — каждый на своей. По дороге рассказал, что работает в НьюЙорке, крутится в своей фирме круглые сутки, ни одного отпуска.
Мама живет в Торонто, в своем доме, брат часто ее навещает, там всего шесть часов езды. Она, одесситка, так и не выучила английский язык, говорит наполовину на русском и украинском, так что понимали мы друг друга легко. Я-то по-английски тоже только одно слово знаю: «Сенкью!» Один раз сказал, так они смеялись! Многие приходили к нам или приглашали нас в гости. Посетили мы, наверное, домов 50 разных знакомых, земляков и родственников — там живет много украинских семей. Все очень доброжелательны, переживают за нас, искренне хотят, чтобы перестройка шла в России успешно и в нашей стране победила демократия.
Остаться там? Предлагали, конечно, переехать в Канаду или в Америку, но зачем, смысл-то какой в этом? Жить вместе с родителями там не принято, а мы уже немолоды, значит, ни пенсию, ни на собственное жилье заработать не успеем. Ведь большая часть жизни позади. Так что поздно что-то менять, хотя и обидно, что так по-разному сложились наши судьбы…
И еще одно мучило: не нашел я самого старшего брата Николая. Отовсюду приходил ответ: не живет, в лагерях нет, не прописан… И нашелся он только после его смерти. Позвонила в Протвино, где мы живем, его дочь — искала и нашла нас в Интернете. Я испытал потрясение… У его могилы на кладбище в селе Мостовском Краснодарского края встретились трое братьев, оставшихся в живых (средний брат умер и похоронен на Украине). Из Бердянска приехал Михаил, Евгений из Америки, я из Подмосковья. Тут-то мы узнали, что Николай всю жизнь боялся власти, ведь он в отличие от младших еще помнил зажиточную жизнь семьи, жестокое раскулачивание. Поэтому никогда не рассказывал о семье, никого из нас не искал…