Показания

Показания

Ливеровский А. В. [Показания] // Вопросы истории. - 1988. - № 7. - С. 93-99.

- 90 -

«ПОКАЗАНИЯ» А. В. ЛИВЕРОВСКОГО

Историки ни в чем так остро сейчас не нуждаются, как в публикации новых источников: только они позволят написать действительно объективную, правдивую картину советской истории. Особенно острый интерес вызывают 30-е годы, слабее освещенные в этом плане специалистами.

В публикуемых ниже записках читателям предлагается невыдуманная история: показания одного из самых крупных в СССР знатоков железнодорожного дела. Его дневник события 25 октября 1917 г. хорошо известен. Пусть и его «Показания» займут теперь свое место в корпусе источников 1930-х годов.

Они принадлежат профессору Ленинградского института инженеров железнодорожного транспорта (ЛИИЖТ) Александру Васильевичу Ливеровскому (1867—1951 гг.), чье имя до сих пор популярно в мире отечественной железнодорожной науки. Питомцы созданной им школы сами выпустили уже несколько поколений строителей-путейцев. Известен А. В. Ливеровский и как министр путей сообщения в последнем кабинете А. Ф. Керенского, сохранивший для истории свои записи о последних часах Временного правительства. Однако почти вся последующая биография А. В. Ливеровского оказалась в тени. Ни в одном сколько-нибудь серьезном труде о событиях 1917 г. Ливеровский не удостоился внятной биографической справки. Получилось так, что вместе с последней строчкой «Дневника» («5 час. 5 мин. Я в камере № 54») жизненный путь Александра Васильевича как бы прекратился. Владельцем подлинника «Дневника», подготовившим рукопись к печати, был назван Б. В. Тетерин. Но среди историков, архивистов, журналистов, коллег и учеников Ливеровского Б. В. Тетерина нет. Вероятно, владелец рукописи был человеком, изъявшим ее у Ливеровского при аресте или обыске.

Несколько лет назад Е. Б. Белодубровским1 была предпринята попытка написать документальную биографию Ливеровского, основанную частично на материалах его личного архива, находящегося в Научной библиотеке ЛИИЖТ, а в основном — на документах и рукописях, сохранившихся в архиве его племянника, писателя и ученого-химика А. А. Ливеровского. Они были очень дружны долгие годы. Документальная повесть «Генерал-директор тяги» увидела свет в журнале «Байкал» (1982, № 5), но и она почти не известна специалистам. Между тем А. В. Ливеровский был участником и свидетелем трех русских революций, трех царствований и шести войн. Он пережил к тому же суровую блокадную зиму 1942 г. в Ленинграде.

Переход Ливеровского на сторону Советской власти не был легким. Еще в Петропавловской крепости в октябре 1917 г. его неоднократно посещал начальник крепости А. И. Тарасов-Родионов, который уговаривал

1 Белодубровский Евгений Борисович - литературовед, старший эксперт Ленинградского отделения Советского фонда культуры.

- 91 -

Ливеровского перейти на сторону большевиков. «Я ответил,— вспоминал впоследствии тот,— что я всю жизнь работал для народа, сейчас же еще не убежден, что рабочие и крестьянские массы желают того, что произошло; вот когда я пойму, что оно соответствует желаниям большинства народа, тогда я с чистой совестью буду работать с большевиками, ибо в основном все цели большевиков мне по душе и соответствуют моим давним стремлениям. Предшествующие поколения в лице лучших своих представителей, как известно, дали Аннибалову клятву бороться против крепостного права. А мое поколение в юности своей дало клятву бороться с самодержавием и добиваться демократической республики. Теперь, когда восставший народ свалил царскую власть, надо узнать, чего он желает в дальнейшем. Но против большевиков я выступать не буду ни при каких условиях».

Через несколько дней после выхода Ливеровского из крепости к нему пришли от народного комиссара по железнодорожным делам М. Т. Елизарова с предложением принять на себя техническое руководство этим комиссариатом. Ливеровский опять отказывается, полагая, что новая власть нуждается в новых именах и что никакой его опыт и известность в инженерном мире не заменят репутации бывшего «министра-капиталиста», лишь недавно не позволившего машинистам устроить забастовку. Дав обещание Елизарову нигде и ни в какой форме не сотрудничать с врагами революции, Ливеровский в предоставленном ему отдельном купе выезжает в начале декабря из Петрограда в Мацесту, где у него был построенный им самим домик. Этот «отпуск» длился почти пять лет. Ливеровский успел потерять близких и друзей, работал кухонным мужиком и садовником, служил красноармейцем линейного отряда и сторожем на маяке, голодал, одно время жил при белых по подложному паспорту в собственном доме, был в годы гражданской войны свидетелем частой перемены властей, но ни разу не изменил данному им слову.

В 1921 г. наркомом путей сообщения был назначен Ф. Э. Дзержинский, который прежде всего занялся поиском опытных специалистов-железнодорожников — инженеров, ученых, строителей. В середине июля 1922 г. он в Сочи нашел Александра Васильевича и от имени Совнаркома пригласил его стать техническим экспертом народного комиссара. Теперь Ливеровский сразу же согласился. Дзержинский был знаком Александру Васильевичу еще по Сибири. Однажды в начале 1900-х годов Ливеровский, используя свой авторитет путейца, узнал на балу у губернатора одного из городов, где велось очередное строительство, что ищут совершившего побег Дзеряшнского. Ливеровский, нелегально встретившись с ним, помог ему спрятаться в своем гостиничном номере, куда ни пристав, ни жандармы и не подумали войти. В 1922—1923 гг. он по заданию наркома провел ряд неотложных мер по налаживанию отношений с новым правительством Социалистической Советской Республики Абхазии, заключил в Москве несколько выгодных договоров с немецкими концессиями, трудился членом Ученого совета при комиссии Комитета государственных сооружений и членом плановой комиссии НКПС.

В 1924 г. Ливеровский возвращается в Ленинград и занимает кафедру строительного искусства в родном ему институте путей сообщения, где он прослужил затем более четверти века. Его авторитет в качестве начальника работ восточной части Транссибирской магистрали, строителя Кругобайкальской дороги, руководителя проекта и постройки Амурского моста, а также Мурманской дороги (на мерзлоте) был необыкновенно высок. К работе над крупнейшими стройками первых пятилеток, включая московский метрополитен, к первым изысканиям но БАМу и Турксибу в качестве консультанта постоянно приглашали Александра Васильевича, и мнение его считалось очень веским. В 1926 г. он был командирован в Германию, Чехословакию и Францию для изучения дипломного проектирования. Весть о приезде в Западную Европу знаменитого

- 92 -

русского инженера, бывшего «Керенского» министра, успешно сотрудничающего теперь с большевиками, быстро разнеслась среди эмигрантов, его бывших коллег. Александр Васильевич охотно со всеми встречался, но на любые выгодные и интересные для специалиста предложения, которые ему делали, отвечал категорическим отказом. Вернувшегося в Ленинград в марте 1926 г. Ливеровского Г. М. Кржижановский приглашает в Госплан для разработки схемы строек в первой пятилетке. Такой план был составлен в короткий срок и затем принят правительством.

Ливеровский неизменно оставался сотрудником крупнейших строительных трестов и Транспортной академии, членом Ученого совета Института мерзлотоведения АН СССР. По его инициативе в Академии наук была основана транспортная секция. Будучи главным экспертом НКПС, Ливеровский неоднократно выезжал на консультации по вопросам мерзлоты и гидротехники на железных дорогах Сибири, Дальнего Востока, Севера. Многократно встречался с С.М. Кировым, Я. Э. Рудзутаком, В. И. Зофом, М. Н. Тухачевским, В. И. Межлауком, Н. И. Подвойским, Г. М. Кржижановским, другими партийными и хозяйственными деятелями. Неоценимую пользу принес Ливеровский Ленинграду во время фашистской блокады. Работая в оборонной комиссии своего института, он принимал активное участие в проектировании ледовой «Дороги жизни» через Ладогу, давал рекомендации по осушению выемок, возникших от разрыва снарядов, по устройству противотанковых заграждений, восстановлению земляного полотна, оптической маскировке. 16 июля 1942 г. Александр Васильевич с женой, Марией Владимировной, почти потерявшей зрение, совершенно обессиленный, был вывезен в Москву.

В декабре 1944 г. он в синем кителе железнодорожного генерала III ранга опять взошел на кафедру ЛИИЖТ и выступил на тему «50 лет на железнодорожном транспорте», занимательно и подробно рассказав о своей насыщенной событиями и встречами жизни. Он был удостоен особенно почитавшейся им медали «За оборону Ленинграда», в 1945 г. награжден орденом Трудового Красного Знамени, в 1947 г., перевалив свое 80-летие, получил орден Ленина. А. В. Ливеровский скончался 19 декабря 1951 г. в Ленинграде, за полчаса до выезда на аспирантский семинар.

Его «Показания» предоставлены Е. Б. Белодубровскому А. А. Ливеровским из личного архива Александра Васильевича. Это — черновая карандашная рукопись на 10 сложенных вдвое листах бумаги большого формата и конспект на двух больших листах, написанные мелким бисерным почерком А. В. Ливеровского. Смысл обоих документов идентичен. Однако, принимая во внимание обстоятельства, при которых они были созданы, публикаторы решили внести в текст уточнения, сделанные Ливеровским, когда он готовил свои показания (по-видимому, к последнему допросу у В. А. Кишкина, который состоялся 21 марта 1934 г.). «Показания» он составлял в камере московской Бутырской тюрьмы, уже после первого ареста и пребывания в стенах Ленинградского ОГПУ с конца марта по май 1933 года. Самый текст был написан в феврале 1934 года. Он обрывается как бы на полуслове. Неоднократно впоследствии, заполняя различные анкеты, на вопросы «Привлекались ли к суду, следствию, бывали ли арестованы, подвергались ли наказаниям в судебном порядке, когда, где и за что именно» он отвечал: «К суду и следствию не привлекался. Был арестован в Ленинграде в марте 33 г. и в Москве в сентябре того же года по оговору. Оба раза был освобожден с восстановлением в должности. Наказаниям в судебном порядке не подвергался». Сохранилась «Справка», выданная ему 11 марта 1934 г. в том, что «Н/334 освобожден из места заключения ОГПУ под подписку о явке по первому требованию».

«Показания» содержат фамилии, имена и должности тех работников ЛенОГПУ и Москвы, которые вели это дело. Один из них, В. А. Кишкин, руководивший следствием в Московском ОПТУ по делу «вредителей»

- 93 -

1933—1934 гг., лично допрашивал Александра Васильевича еще до марта 1933 г.; по-видимому, «кандидатура» Ливеровского была выбрана именно им. Скажем о т. н. воде, на которой допрашиваемого «поймал» Кишкин. «Вода» — это проблема начала 30-х годов, когда железные дороги Байкала и Западной Сибири переводились с однопутной колеи на двухпутную. В 1931 г. Ливеровский в составе правительственной комиссии выезжал туда и дал оригинальные рекомендации по новому типу водоснабжения этих дорог. Они-то и могли быть истолкованы как «вредительские» в ситуации, которая тогда сложилась.

После освобождения Ливеровского 11 марта 1934 г. его больше не арестовывали. Однако его имя неоднократно упоминалось на допросах и следствиях по делам ленинградских железнодорожников в 1937—1938 годах. Об этом сообщил старейший ленинградский путеец А. Б. Орловский, который был в те годы незаконно репрессирован: он и его коллеги, проходившие по этим делам, постоянно отводили от Александра Васильевича всяческие подозрения, считая их совершенно нелепыми, и настаивали на том, что работа под началом такого выдающегося инженера и общение с ним были для них особой честью. Ни несправедливый арест, ни пребывание в Бутырской тюрьме, ни поведение следователей не сломили и не озлобили Александра Васильевича, не лишили его стремления приносить пользу Родине. Едва вернувшись в институт, он в мае 1934 г. выезжает во главе бригады НКПС на Байкал для борьбы с оползнями, где давала о себе знать та самая «вода», которая едва не принесла ему серьезных неприятностей. Ливеровским были даны важные рекомендации строителям-мерзлотникам, и вскоре движение на дорогах стало безопасным.

Е. Б. Белодубровский, В. И. Старцев1

1. 22 марта 1933 года. Ленинградскими сотрудниками Транспортного отдела I ОГПУ у меня в квартире был произведен обыск, и я был арестован и заключен в ДПЗ.

2.. Через несколько дней после ареста я был вызван в помещение ОГПУ на допрос к Т. Э. Нейштадту. После того как я подробно изложил свою биографию, мне предложен был вопрос, знаю ли я причину моего ареста. Я ответил, что не знаю, потому что не чувствую за собой абсолютно никакой вины против Советской власти. Затем последовал вопрос, какие же все-таки догадки или предположения приходили мне в голову по этому поводу (в период с момента моего ареста до допроса). Я высказал три предположения. Первое — что мой арест находится в связи с произведенным в январе 33 года арестом группы студентов Ленинградского института инженеров железнодорожного транспорта, о чем я как декан факультета был осведомлен; второе — что какая-либо моя экспертиза или консультация оказалась неудачной; третье предположение, охарактеризованное мною как самое невероятное, было высказано мной в такой форме: «Если бы у меня были личные враги, которые хотели бы меня скомпрометировать перед Советской властью или советской общественностью, то можно было бы подумать, что на меня поступил в ОГПУ какой-нибудь нелепый донос. Но, кажется, у меня врагов нет; по крайней ере я их не знаю».

Первые два предположения были отвергнуты, а по поводу третьего, очевидно, в ответ на мои последние слова об отсутствии у меня врагов было сказано: «Вы думаете?», и затем мне было объявлено, что я обвиняюсь в участии в контрреволюционной организации, поставившей себе задачей путем вредительства доведение на железных дорогах Ленинградского узла до такого состояния, чтобы в нужный момент можно было бы совсем прекратить движение, а также — поднятие вооруженного восстания в колхозах, примыкающих к полосе отчуждения, с конечной целью свержения Советской власти. Точной редакции, в какой было предъявлено мне об-

1 СТАРЦЕВ Виталий Иванович — доктор исторических наук, профессор, заведующий кафедрой истории СССР Ленинградского пединститута

- 94 -

винение, я сейчас не помню. Может быть, оно было изложено в несколько иных словах, но смысл его остался у меня в памяти. Я на это рассмеялся и на поставленный вопрос, чему я смеюсь, ответил, что трудно себе представить что-либо более нелепое, чем это обвинение, и что мне никакого труда не составит его опровергнуть. На это мне было заявлено, что имеются вполне изобличающие меня: показания лиц, ранее меня арестованных по этому делу и вполне заслуживающих доверия. На это у меня вырвалось восклицание: «Ах, негодяи, сами вредят да еще других припутывают к своему гнусному делу!» На это последовало приблизительно, такое замечание (точных слов не помню, но смысл передаю верно): «Не торопитесь этих людей называть негодяями, они честно разоружились и решили работать с нами».

Допрос продолжался несколько дней — частью подряд, частью с небольшими перерывами, и сейчас я не могу припомнить, в какой именно день то или другое! говорилось, но последовательность отдельных этапов разговора, поскольку память; мне не изменяет, передаю правильно, хотя это по сути дела и неважно.

3. В дальнейшем разговоре т. Нейштадт объявил мне следующее: правительством перед Ленинградским ОГПУ поставлена весьма важная политическая задача,; и я должен принять участие в ее разрешении. Задача эта, насколько я мог понять из неясных и отрывочных настойчивых объяснений Т. Э. Нейштадта, состоит в том, чтобы изобличить заграничных эсеров, делающих вид, что они за границей не участвуют ни в каких комбинациях, направленных против нашей страны, а на самом деле тайно вредят нам, где только можно. Для выполнения этой задачи решено создать процесс, который бы показал, что под влиянием заграничных эсеров сохранившиеся еще в нашей стране кое-где осколки эсеровских группировок продолжают пытаться организовать вредительство и другие контрреволюционные выступления. Предполагается путем соответствующих дипломатических переговоров устроить приезд представителей от заграничных эсеровских группировок в СССР и продемонстрировать им это дело с предоставлением им права задавать участникам те или иные вопросы в случае возникновения у них тех или иных сомнений. Должен сознаться, что я совершенно не понял этого объяснения, но отнес это в значительной мере к моей неосведомленности в этого рода вопросах. На просьбу же мою дать мне дополнительные более или менее вразумительные и подробные объяснения, мне было заявлено, что это будет сделано впоследствии, а на данном этапе разговора, когда я еще не выразил своего согласия на участие в этом деле, большего сказать нельзя. На высказанное мною убеждение, что Советская власть и диктатура пролетариата не нуждаются в таких приемах и в таких заведомо фальшивых документах, мне было заявлено, что я слишком наивен в политике, и что революцию не делают в белых перчатках, и что мне неизвестны разные современные трудности и политическая острота переживаемого момента. Поэтому, но словам Нейштадта, я должен учесть, с одной стороны, всю важность поставленной правительством проблемы, с другой стороны, доверие, которое оказывает мне ОГПУ (или правительство, точно не помню), привлекая меня к этому делу, и согласиться принять в нем участие. Далее мне было объяснено, что в случав моего согласия все дело закончится очень быстро и срок моего освобождения надо считать не месяцами, а неделями (3—4: зачеркнуто А. В. Л.), что хотя будет вынесен осуждающий приговор, что необходимо, как это само собой понятно, для придания правдоподобия всему делу, но я от этого не пострадаю, так как приговор не будет приведен в исполнение, что я буду восстановлен в своих должностях, что мне будет уплачена зарплата за время ареста и что мое положение в советской общественности как честного советского работника не будет поколеблено в связи с арестом, авторитет профессора не падает. Когда я сделал замечание, что от этого дела может пострадать целый ряд других невинных лиц, то получил упрек в неизжитой интеллигентности, сентиментальности и пояснение, что никто из главных действующих лиц не пострадает, а некоторых ничтожных лиц жалеть не стоит. На мой вопрос, поставлена ли эта проблема из центра или выдвинута Ленинградским ОГПУ для каких-либо своих целей, я получил ответ, что, конечно, такая проблема могла быть поставлена только центром, и мое предположение, что это есть собственное измышление Ленинграда) с негодованием отвергается. Для уточнения ответа тогда

- 95 -

я спрашиваю: «И Владимир Александрович Кишкин о ней знает?». И получаю ответ: «Ну, конечно, он наш учитель в этих делах».— «Какая же гарантия того, что все, что вы говорите, на самом деле так и есть? Приговор остается никому не известен. А с переменой ответственных работников Транспортного отделения ЛенОГПУ в руках новых работников условный приговор может сыграть печальную роль для меня».— «Какая же может быть гарантия? Ведь не можем же мы дать Вам соответствующую подписку. Для Вас гарантией должно служить то, что это — государственное учреждение, солидность фирмы. Если хотите, Я. Е. Перельмутер Вам все подтвердит».

В один из первых же дней (я не помню сейчас, в какой именно) я был вместе с Нейштадтом у Я. Е. Перельмутера. Из этого разговора я отчетливо понял, что Яков Ефимович заявил, что он подтверждает все, что мне сказал Нейштадт, в том числе и относительно приговора и моего освобождения и восстановления в правах. Остальное я не в состоянии был бы связно передать и на следующий день, так как я очень многое из этого разговора не понял и у меня остались в памяти только отдельные фразы и слова. Произошло это, главным образом, потому, что после ряда бессонных ночей я был очень утомлен, расстроен и взволнован в этот день всем переживаемым и не мог с полным вниманием следить за ходом разговора. Но, может быть, это произошло отчасти и вследствие непривычного способа Я. Е. вести разговор. После этого я еще некоторое время упорствовал, сопротивлялся. Мне было объявлено, что в случае моего несогласия я все равно отпущен на свободу не буду, ибо слишком много знаю. При моем освобождении, в случае моего согласия, в руках ОГПУ оставался условный приговор, которым можно было гарантировать мою скромность. В последующих разговорах с Нейштадтом я продолжаю отказываться принять участие в этом деле, говорю, что я не гожусь для него, не в состоянии по своему характеру сыграть этой роли до конца как следует, могу запутаться в чем-нибудь, в особенности на открытом гласном суде, меня могут поймать и уличить во лжи, и, таким образом, все дело будет провалено. Т. Э. Нейштадт продолжает меня убеждать, говоря, что им известно, на что я годен, что я буду за это время достаточно подготовлен для этой цели, и, прежде чем я буду выпущен, будет произведено нечто вроде экзамена. Я долго упорствую. Об освобождении же меня от этого дела не может быть и речи, этот вопрос уже окончательно решенный. В случае моего отказа я буду иметь ОГПУ своим врагом, а в случае согласия — другом. А что это значит — иметь ОГПУ другом, я вскоре же почувствую даже в мелочах. На это, между прочим, я говорю, что у ОГПУ не может быть каких-то своих друзей или врагов: если я враг Советской власти, то я враг и ОГПУ, а если я друг Советской власти, каковым себя считаю, то ОГПУ не может мне быть врагом ни в каком случае.

Нейштадт продолжал меня уговаривать, приведя целый ряд доводов и соображений о необходимости моего участия в этом деле. Все их я сейчас не помню. Я продолжал упорствовать. Наконец, мне было еще раз заявлено следующее. В случае моего отказа я все равно выпущен не буду, так как я слишком много знаю и у ОГПУ нет никакой гарантии в том, что я не буду это разглашать. Тогда последовали еще такие разговоры. Для моего осуждения совсем не требуется моего признания: достаточно уже имеющихся свидетельских показаний. И приговор в атом случав будет уже не условный. Я на это возразил, что в случае моего согласия мои знания не убавятся, а прибавятся, и мне не ясно, почему в этом случае, с такой точки зрения, я могу быть выпущен на свободу. В пояснение мне было сказано, что условный приговор будет служить достаточной гарантией для этого. Тогда я сказал: «Другими словами, вы считаете, что мне на шею обязательно должна быть надета петля, причем если я сам ее надену, то я сделаю это осторожно, не затяну ее, а если я сам откажусь это сделать, то это сделает ОГПУ». На это последовал ответ: «Да, если хотите, считайте, что это так». Затем мне было сказано, что, оказывается, я только на словах предан Советской власти и диктатуре пролетариата, а чуть дошло до дела доказать эту преданность — я на попятного, отказываюсь принести маленькую жертву, которая от меня требуется, и что профессор Н. Я. Манос, одновременно со мной арестованный по этому делу, уже давно согласился, и-с ним на

- 96 -

90 % все уже технически оформлено. Эти последние заявления т. Нейштадта в сопоставлении с тем, что проблема идет из центра, заставили меня усомниться в правильности моего отказа и сломили мое упорство. Измученный бессонными ночами, нервно расстроенный, потерявший способность критически разобраться в создавшейся и для меня совершенно новой обстановке, переживая мучительную внутреннюю борьбу, я дал свое согласие.

3.   Далее мне были прочитаны для образца показания двух или трех лиц. Фамилий этих лиц, так как они были для меня совершенно новыми, я сейчас не помню, но среди них не было профессора Маноса. Я отметил два недостатка в этих показаниях. Во-первых, они изложены по одному плану и почти одними и теми же выражениями и словами, хотя считается, что они написаны совершенно самостоятельно разными лицами. Это сразу бросилось в глаза мне, совершенно не опытному человеку, а тем более это может вызвать подозрение у таких скептически настроенных читателей, какими явятся эсеры; может возникнуть подозрение, не написаны ли эти показания под диктовку. Во-вторых, все эти показания, по крайней мере в той своей части, которые были мне прочитаны, изложены в слишком общих словах без указания на отдельные конкретные случаи вредительства, что тоже может показаться подозрительным. Мои соображения были приняты во внимание, и мне было предложено написать по другому образцу. А так как я заявил, что затрудняюсь писать, так как никогда нигде ничего не вредил и ни в каких контрреволюционных организациях не состоял, то мне были даны в письменном виде готовые тезисы, которые я должен был развить, дополнить и переработать в них то, что считаю нужным и возможным. Мною тезисы подверглись некоторой переделке. Затем, когда они были утверждены, мне предложено было на основе их написать развернутое показание. Показание это тоже подверглось неоднократной переработке, кое-что было выпущено, кое-что вставлено, кое-где переделано, изменен стиль, показаниям других лиц придано больше четкости, без затушевывания и замазывания.

4.   В этот период Т. Э. Нейштадт ездил в Москву. После одной из поездок он сообщил мне, что окончательно решено не делать суд гласным. Раньше он говорил, что, по всей вероятности, не будет гласного суда, но вопрос окончательно еще не решен. Хотя он при этом не сказал, что это решено в Москве. Из нескольких раз говоров с ним по этому поводу у меня создалось такое впечатление, что этот вопрос решает Москва. К своему сообщению он прибавил, что ему все-таки придется еще до окончания дела свозить меня в Москву, где, как я понял по его словам, мне будет произведено нечто вроде экзамена для проверки, насколько я овладел сущностью данной политической проблемы и подготовлен к ее выполнению. По этому, по его словам, ему еще придется заняться со мной этой подготовкой. Это поддерживало во мне убеждение, что Москва все время в курсе этого дела.

5.   Однако до окончания дела в Москву меня не возили, а повезли 22 мая, в день моего освобождения из заключения, после того, как мне был объявлен 18 мая приговор о моем условном осуждении и о моем освобождении. Перед поездкой в Москву мне Нейштадтом было объявлено, что я еду туда только на один день и 24 мая я буду уже доставлен в Ленинград домой. Я удивлялся такому экстренному вызову в Москву, тому, что, несмотря на мое сильно болезненное состояние, поездка не отложена на некоторое время, но объяснял себе это тем, что, вероятно, нет времени откладывать, т. к., б. м. уже близко и время прибытия заграничных эсеров, надо успеть сделать репетицию их приезда. Из дальнейших объяснений с т. Нейштадтом я понял, что цель поездки —: разговор с В. А. Кишкиным, который будет носить характер экзамена или проверки меня в указанном выше смысле. Поэтому я должен все, в чем меня будут обвинять, подтверждать и так говорить и вести себя так, чтобы и тени подозрения не возникало в правдоподобности моих ответов, так, как будто бы этот разговор ведется уже в присутствии представителей зарубежных эсеров, например, Чернова и Гоца. Я высказал опасение, что я запутаюсь в каких-нибудь подробностях или чисто внешних обстоятельствах: например, я боялся, что будут заданы вопросы, давно ли я знаком с участниками организации, какую наружность имеют те или другие участники, сколько им лет и т. д. Мне было отвечено, что о подробностях меня спрашивать будут и надо быть внимательным, чтобы самому не вдаваться в подробности.

- 97 -

А что касается наружности, то вкратце мне была описана наружность неизвестных участников. Мне потребовалось чрезвычайное усилие, чтобы хоть приблизительно запомнить, у кого какой рост, возраст, цвет волос и т. д. В Москву меня в поездке сопровождал врач, так как я каждые 3—4 часа нуждался в медицинской помощи, и специально назначенный сотрудник ОГПУ т. Мей. Но, кроме того, поехал в Москву и Т. Э. Нейштадт. Хотя он не объяснял мне цели своей поездки, но мне было ясно, что он хочет присутствовать при моем разговоре, чтобы самолично убедиться, действительно ли я достаточно подготовлен для того дела, для которого предназначался.

Перед самым разговором Т. Э. Нейштадт зашел в камеру, где я помещался, попросил выйти оттуда врача и, оставшись, еще раз напомнил мне о том, как я должен, на основании предыдущих его условий, держать себя во время этого разговора. Но, кроме того, сообщил мне, что при разговоре будут присутствовать еще два лица, которые тоже будут спрашивать, но о чем спрашивать, не сказал и не сказал, что мне будут предъявлены какие-то новые обвинения. Я, должен сознаться, подумал, что эти два лица будут играть роль Чернова и Гоца и будут задавать ехидные вопросы. Но под влиянием всех вышеуказанных обстоятельств во мне ни на минуту не возникло подозрение (сомнение) ни перед разговором с В. А. Кишкиным, ни во время самого разговора, что смысл всего происходящего совершенно иной. Этот разговор есть именно тот, к которому меня готовили. Правда, в самый первый момент, когда т. Кишкин заговорил о воде, а не о Ленинградском дел«, я был. несколько смущен, но быстро оправился и, поняв это как дальнейшее развитие Лен. дела, подумал, как хорошо сделал т. Кишкин, что взял для разговора хорошо известную мне тему: тут я не запутаюсь и тут уж ни Гоц, ни Чернов не уличат меня во лжи. Однако я все же чуть было не провалился, сказав но поводу одного поднятого В. А. Кишкиным вопроса, что это лучше не писать, так как трудно будет доказать (я забочусь о том, чтобы меньше — неразб.), и т. Кишкин со мною согласился (как я мог это истолковать). Я быстро спохватился, оглядел всех присутствующих, и мне показалось, что никто моего промаха не заметил. Когда после окончания разговора с Кишкиным возник вопрос, вести ли сейчас же со мной разговор двум другим лицам или отложить на следующий день, то я, оставаясь по-прежнему в полном заблуждении об истинном смысле всего происходящего и занятый мыслями о необходимости скорейшего возвращения для лечения, предложил провести этот разговор в оставшиеся 1—1,5 ч. до отхода поезда, чего, конечно, я не мог бы сделать, если бы предположил, что мне предъявляются' новые обвинения и производится настоящий очередной допрос как обвиняемого. По окончании разговора — разговор в коридоре с Нейштадтом.— «Хорошо я сдал экзамен? А ведь ни слова правды нет в моем показании и в том, что я на себя взвалил (кажется; я хорошо выступил — тон искренности). Не заявить ли об этом Кишкину во избежание каких-либо недоразумений? Я же хорошо вижу то, что он может и всерьез подумать, что я вредитель».— «Не надо этого делать. Наоборот, вышло хорошо: явился конкретный факт вредительства, об отсутствии которого в Ленинградском деле Вы так печалились. Если бы Вашему показанию было придано другое значение, то Вас должны были немедленно арестовать, а Вы видите, Вас отпускают». Это рассеяло возникшие у меня сомнения, возникшие скорее под влиянием какого-то инстинкта, чем разума. Я даже подумал, что заявление мое означало бы, что я не выдержал своей роли до конца.

(Вставка из конспекта.) Совокупность обстоятельств, предшествующих, моей поездке в Москву и сопровождавшие ее переживания, нервное напряжение и т. д.— все это послужило причиной того, что я не мог критически проанализировать и оценить создавшуюся вокруг меня обстановку, не мог понять истинного смысла разговора Кишкина. И не счел этот разговор за предъявленные мне обвинения и за допрос. Поэтому данные мною 23 мая 33 г. показания о моей работе в командировке 31 г. не соответствуют действительности. В действительности, я прилагал все свои силы, чтобы в полноту своего разумения, знании и опыта в каждом отдельном случае предложить решение, наилучшим способом обеспечивающее надежность и бесперебойность движения поездов на узловых дорогах. В частности, там, где я высказался за необходимость постройки плотин: я считал это,

- 98 -

на основании имевшихся тогда в моем распоряжении данных, наилучшим для данного момента решением; при этом, имея в виду особую важность упомянутых дорог, стоимости сооружения я и придавал второстепенное значение, выдвигая на первый план надежность и допуская одновременное применение нескольких способов, обеспечение водоснабжения там, где это мне, по имевшимся у меня данным, представляется необходимым, считал, что для гарантии правильного действия этих дорог допустимы двойная и даже тройная страховка.

По возвращении — операция. Когда стал ходить, разговор с Нейштадтом по поводу моей поездки в Кисловодск в связи с возможным приездом действительных эсеров — Чернова и Гоца: «Видите ли, это дело откладывается. Для этого надо иметь совсем чистого человека, ни в чем не скомпрометированного, каковым мы Вас и считали, а теперь в Москве выдвигаются против Вас какие-то новые обвинения. Ну, Вы сами понимаете, что пока это не разъяснится, может быть и без Вашего участия, мы не можем Вас использовать. Поезжайте и лечитесь в не торопитесь возвращаться». Тут я впервые узнал, что против меня в Москве имеются какие-то обвинения, но я к ним не относил «воду». Меня очень удивил этот разговор. Но так как я абсолютно никакой вины за собой против Советской власти не чувствовал, то, хотя указанное сообщение мне было неприятно, уехал я лечиться совершенно сравнительно спокойно, хотя и неприятно было думать, что меня, может быть, вызовут в Москву для допроса и лечение мое будет прервано. Так как меня не вызывали, то я решил, что недоразумение это выяснилось и без моего участия. Но все же по возвращении в конце августа в Ленинград я решил позвонить па службу к Нейштадту, телефон которого я знал, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь новостей по этому делу. Дня два или три я не мог дозвониться к Нейшатадту. Наконец, кто-то ответил, позвал т. Нейштадта, но разговаривать он со мной не стал, а сказал, что на днях меня вызовет к себе, но вызова так и не состоялось.

1 сентября я начал свои лекции, а вечером ко мне явился сотрудник Ленинградского ОГПУ и сообщил, что В. А. Кишкин вызывает меня в Москву и что Я. Е. Перельмутер просит меня по дороге на вокзал заехать к нему на службу, Причем это было сообщено в такой форме, что мне и в голову не придало, что меня вызывают для ареста, и я был убежден, что уезжаю на день—два. Поэтому никаких необходимых вещей я с собой не захватил и прямо из дома с сотрудником, сопровождающим из ОГПУ явился к Я. Б. Перельмутеру. Перельмутер в своем кабинете, где присутствовало еще несколько лиц, встретил меня словами; «Так Вам и надо: выздоровел, начал работать!» Я ничего не понял, но ответил; «Сейчас так нужно работать, как я за полчаса до смерти буду работать!» Затем он увел меня в отдельную комнату, Разговор был очень короткий, и суть его сводилась к следующему. Он сообщил мне, что я еду в Москву для допроса по обвинению в участии в какой-то вредительской организации на железных дорогах, но в чем это дело, не сказал ни слова. Затем он сказал, чтобы я ни слова не говорил о Ленинградском деле и не ссылался бы на него, А если меня будут спрашивать, то ответил бы, что это дело уже кончено и я понес за него уже наказание, и я прощу его не касаться. И прибавил, что в противном случае меня ждут жестокие кары, вплоть до расстрела. Тут мне впервые придала мысль, что, вероятно, Москва не знает истинного смысла Ленинградского дела, что, вероятно, я был обманут и что, по всей вероятности, мое заведомо ложное показание, данное 23 мая В. А. Кишкину, принято как истинное со всеми проистекающими отсюда последствиями, О других обвинениях я совершенно не беспокоился, потому что был уверен, что ОГПУ, разобравшись в деле, снимет их с меня. Я сказал Я. Б. Перельмутеру, что мне не оправдаться в деле «о воде», по которому меня допрашивал В. А. Кишкин, если я не раскрою истинную причину, почему я дал ему 23 мая ложное показание. В ответ я, конечно, услышал, что могу как угодно оправдываться, но только не на основе Ленинградского деда (сошлитесь на болезнь). На другие вопросы я не получил разъяснения, так как Я. Е. Перельмутер прервал разговор и уехал, сказав, что он надеется, что я все понял, так как он говорил с профессором, а не с мужиком, на что я успел ответить только, что я все понял и даже, может быть, больше того, что было сказано.

- 99 -

По приезде в Москву я был доставлен в ДОМ ОГПУ Курской железной дороги. Здесь Н. И. Синегубов объявил мне, что я арестован. После разговора с Я. Е. Перельмутером я решил, что первое, что я должен сделать,— это объявить В. А. Кишкину, что данное мной ему показание ложно, чтобы не держать его в заблуждении, прекратить этот обман и чтобы мое это показание нигде не могло фигурировать в качестве истинного. Поэтому с первых же слов разговора с Н. И. Синегубовым я попросил устроить мне возможность личного доклада В. А. Кишкину. Н. И. Синегубов ответил, что это возможно будет сделать, но сейчас В. А. Кишкин нездоров и, кроме того, добавил, что все дела, относящиеся ко мне, поручено вести ему, Н. И. Синегубову. Так как я считал, что это дело неотложно, то я заявил о ложности своего показания от 23 мая Н. И. Синегубову («ход!»). Но так как в моем сознании не укладывалась мысль о том, что ответственные сотрудники Ленинградского ОГПУ могли так действовать, как они действовали, то у меня оставалась еще тень сомнения, весьма для меня мучительная, именно: быть может, политическая проблема, связанная с Ленинградским делом, известна наиболее ответственным лицам. Поэтому я считал себя не вправе, не переговорив с В. А. Кишкиным, раскрывать ее Н. И. Синегубову. Это послужило причиной того, что на вопрос Н. И. Синегубова, почему я дал ложное показание, я мог привести только одну причину: именно свое болезненное состояние, помешавшее мне разобраться в истинной обстановке разговора 23 мая, и не мог осветить другую, самую главную, упомянув причем о существовании таковой.

Кроме того, в свете уже нового понимания Ленинградского деда, оно представлялось мне самому настолько невероятным, что я считал, что будет гораздо убедительнее, если смысл его будет раскрыт Т. Э. Нейштадтом или Я. Е, Перельмутером. Поэтому я просил Н. И. Синегубова вызвать Т. Э. Нейштадта и устроить мне с ним свидание. Я надеялся окончательно выяснить в разговоре с ним весь обман и убедить или сделать попытку убедить его раскрыть истинную причину моего ложного показания 23 мая, хотя, конечно, надежды у меня на это было мало. Далее Ник. Ив. Синегубов предложил мне самому сознаться во всем, написать свою биографию под углом зрения выработки во мне определенной идеологии и отношения к Советской власти, а также самому написать призвание во всех своих вредительских и иных преступных действиях по отношению к Советской власти. Первое я выполнил, а второе выполнить не в силах, так как никогда с тех пор, как стал активно работать с Советской властью, ни мыслью, ни словом, ни делом никаких преступлений против нее не совершал. Затем Н. И. Синегубов спросил, знаю ли я Клеменчича, Небесова и Кульжинского. Я ответил, что первого совсем не знаю, а двух других знаю, встречался с ними очень давно. После этого он объявил мне, что эти лица дали показания, изобличающие меня в причастности к вредительской организации. Я сказал, что это совершенно вздорный ложный оговор, и просил устроить мне с этими яйцами очную ставку.

(Вставка из конспекта.) При этом явная для меня нелепость обвинения до того поразила меня, что под свежим впечатлением от Ленинградского дела [1933 г.] я невольно подумал, не являюсь ли я и здесь жертвой какой-нибудь политики, о чем и спросил Синегубова, который категорически заявил, что тут никакой политики нет.