Повесть о моем отце

Повесть о моем отце

Глава 1

2

Годы Большого Сталинского Террора не обошли нашу семью. В 1937 году арестовали моих родителей: отца - за принадлежность к "контрреволюционной диверсионно-вредительской организации на Метрострое" (что было ложью), мать - за то, что она была женой своего мужа (что было правдой). Маму выпустили в 1939 году, отец погиб в лагере. Семь лет спустя пришла моя очередь: я был арестован за участие в "антисоветской молодежной террористической группе и антисоветскую агитацию" (что также, как ни жаль в этом сейчас признаться, увы, было ложью).

Как мы видим, единственное справедливое обвинение было у моей мамы, и её-то как раз и освободили из московской Бутырской тюрьмы в числе тех немногих, кто вышел на волю, когда Берия сменил Ежова. Отца отправили в лагерь, который для него оказался роковым. Мне же "повезло": после года в московских следственных тюрьмах, четырех лет в лагерях и четырех с половиной лет в ссылке я вернулся домой.

Моя жена Дора маленькой девочкой тоже пережила и два ареста отца (он был членом Бунда - еврейской социал-демократической партии), и высылку матери вместе с тремя дочерьми из Минска, где была налаженная жизнь. Они оказались в хибаре с дырявой крышей. Девочки по ночам кашляли, и мать грела для них воду на керосиновой лампе, а у старшей сестры бывали голодные обмороки.

Мы с Дорочкой часто говорили о том, что надо было бы написать об этих ужасных событиях, о гнусностях и мерзостях советской жизни, свидетелями которых мы были. Пока я работал, приступить к этому было трудно. Писал я

3

всегда тяжело. Простое письмо превращалось в проблему, и мне казалось, что такой труд мне не по плечу.

Открывшаяся возможность знакомиться с архивами НКВД - КГБ совпала с моим уходом на пенсию. Я прочёл и своё следственное дело и дело моего отца и после этого уже не думал о трудностях писания воспоминаний. Я стал ощущать это своим долгом - долгом сына и участника событий и свидетеля злодейств, память о которых не должна исчезнуть: записать всё, что я знаю и помню, попытаться вернуть из небытия и забвения людей, которых я люблю, и оставить эти рассказы о том, что произошло с нами для нашего сына и для тех людей, которым доведётся прочесть эти записки.

Моего отца увели из дома, когда мне было 15 лет. Чем старше я становился, тем сильнее ощущал эту потерю. Я стал отцом и по тем чувствам, что я испытывал к моему подрастающему сыну Матюше, пытался представить себе, как мой отец относился ко мне, что он думал обо мне, как он меня любил, как тосковал по мне в разлуке, в холоде Заполярного Урала, где в страшном Ивдельском лагере он отбывал свой срок. По отрывочным детским впечатлениям и воспоминаниям я пытался представить себе, как он относился к своей жене - моей матери, к своим родителям, к сестрам и брату.

Я никогда не мог думать о нём спокойно. Мысль о нём всегда была болью. Эта боль была важной частью моего решения эмигрировать. Мне казалось, что я скорее смог бы простить власти то, что произошло со мной. Когда меня посадили, я был молод, здоров, мне повезло с лагерем - я отбывал срок в тёплом климате, работал профессионально. Но то, что они сделали с моим отцом, я не простил. Когда мы решали знаменитый вопрос еврейской эмиграции из Советского Союза: "ехать - не ехать?", уезжать было страшно - мне было далеко за пятьдесят, возраст не лучший для начала жизни и работы в новой стране, а об американских со-

4

циальных программах мы не имели понятия и на них никогда не рассчитывали. Для меня мысль о судьбе моего отца была решающей. Диссидентом я не стал: то ли темперамент был не тот, то ли не хватало политического детерминизма. Да, хоть и стыдно сейчас, после того, что там произошло, в этом признаться, но в то время не верил я, что эту чудовищную систему можно развалить, уж очень она мне казалась прочной.

В нашем решении уехать из СССР для нас с женой важной частью было сведение личных счётов с властью, погубившей дорогих нам людей. Уехавший из Советского Союза в те же годы, что и мы, Александр Зиновьев назвал эти отъезды "нашим восстанием". Мы с Дорой именно так это и чувствовали. Не воспользоваться вдруг представившейся возможностью, о которой всю жизнь мечталось, уехать, бросить властям в морду этот отъезд людей по тамошним меркам вполне благополучных ("И чего вам не хватало?" - говорили нам) мы не могли. У Доры были свои счёты с этой властью, у меня - свои, и главным было - отец.

И я вспоминаю сейчас, какими счастливыми и свободными мы себя почувствовали, подав документы на эмиграцию. На следующий день после подачи документов Дорочка сказала мне:

— Я сейчас шла по улице и была счастлива. Я думала: "Я уже не с вами, я уже не ваша!"

У меня было такое же точно ощущение. Впереди была полная неизвестность, мы оба оставили службу, кормившую нас, мы считались со вполне реальной возможностью отказа и многих лет существования без профессиональной работы, по существу, без прав, без какой-либо защиты от произвола властей. А мы были счастливы замечательным чувством сознания правоты совершенного поступка и ощущением свободы воли.

5

В то время когда моего отца арестовали, ему было 48 лет. Я расскажу всё, что я знаю о его жизни до моего рождения, а начиная со времени, когда я себя помню, это будет рассказ о нашей жизни с отцом до той проклятой ночи 9 декабря 1937 года, когда его увели из нашей квартиры на Большой Садовой улице в Москве, а дальше - о том, что я узнал в январе 1995 года, 57 лет спустя, когда ко мне в руки попало его следственное дело.

Глава 2

5

Мой отец, Матвей Акимович Левенштейн, был вторым ребёнком в большой семье моего деда Акима Леонтьевича и бабушки Юлии Семёновны. До него родилась старшая дочь - моя любимая тётя Роза - Розалия Акимовна. После него появились на свет брат Александр и ещё пять сестёр.

Семейные предания гласили, что родители деда жили в Курляндской губернии (теперь это северная часть Литвы и юг Латвии). То ли там, то ли ещё раньше в Германии, откуда после Реформации и начавшихся гонений жившие там евреи стали мигрировать на Восток, получили предки деда свою немецкую фамилию. Из Курляндии попал дед вместе со своими тремя старшими братьями в армию, в музыкантскую команду (не знаю, на каком инструменте он там играл, но каждый раз, когда по нашей улице в Николаеве проходил духовой оркестр, дед выходил на улицу, слушал внимательно и делал критические замечания).

Служил дед с братьями на юге России, где было сосредоточение войск во время Русско-турецкой войны 1877 - 1878 годов, и после окончания войны демобилизовался. Местность, где они служили, всего 100 лет до этого была

6

совершенно пустынной, принадлежала Турции, и народ там не селился. Современная история края, где вырос мой отец и где я родился, началась лишь в царствование Екатерины Второй. После того как турецкий флот был сожжён русской эскадрой в Чесменской бухте и в 1774 году был заключен Кючук-Кайнарджийский мир, адмирал Грейг основал мой родной город Николаев. Началось строительство Екатеринослава, Херсона и других городов на Юге.

В 1788 году после долгой осады русские войска заняли Очаков - крепость в устье Южного Буга. В 1790 году Суворов взял крепость Измаил, ив 1791 году был заключён Ясский мир, по которому России отходило побережье Чёрного моря от Южного Буга до Днестра. В 1794 году была основана Одесса. "Времена Очакова и покоренья Крыма" кончались. Началось освоение пустынных южных земель.

В то время когда дед Аким со своими братьями демобилизовались, ещё действовали законы, поощряющие заселение этих мест. К началу 80-х годов прошлого века на юге Новороссии ещё оставалось много нераспаханных целинных земель. Царское правительство было заинтересовано в их освоении, и дед получил надел в 30 десятин плодородной целинной черноземной земли и поселился в селе Ново-Полтавка Николаевского уезда Херсонской губернии. Обстоятельства, благодаря которым дед Аким получил надел земли, были исключением из общего правила, по которому в России евреям не разрешено было заниматься земледелием. Люди, селившиеся на этих вновь заселяемых землях, назывались колонистами, и по соседству с дедом жили немецкие колонисты, а поодаль жили болгары, и французы, и греки. Уклад жизни в земледельческих еврейских колониях существенно отличался от традиционного уклада жизни в еврейских местечках в черте оседлости.

7

Умершая в 1992 году в Кливленде моя кузина Ира рассказывала, что мой дед с двумя своими старшими братьями ещё до демобилизации были в Одессе и случайно забрели на еврейскую свадьбу. Хозяева, узнав, что солдатики единоверцы, пригласили их в свой дом. Там старшие братья познакомились с местными девушками, и это решило их судьбу: вскоре после демобилизации оба брата женились на двух сестрах, с которыми познакомились на той свадьбе, и осели на новых землях. Мой дед вскоре последовал их примеру и поселился в тех же местах.

Не знаю, где учился дед Аким, но был он человеком хорошо грамотным и рассказывал мне сам, что был учителем в школе в Ново-Полтавке и моя будущая бабушка Юля была его ученицей, - так они познакомились.

Сельское хозяйство на юге Малороссии в то время быстро развивалось. В отличие от помещичьего Севера хозяйство здесь было фермерским, высокопродуктивным. Дармовых крестьянских рук не было, поэтому стали использовать технику - сельскохозяйственные машины. Пшеница и ячмень шли отсюда за границу. В Николаеве, в Одессе и в Херсоне строились элеваторы и расширялись порты. Край богател. Россия становилась экспортёром зерна, каким она была вплоть до "великих сталинских преобразований сельского хозяйства", после которых зерно стали импортировать в Россию из Америки, Канады и Австралии.

Дед Аким и его старшие братья были, по-видимому, хорошими хозяевами. Ново-полтавская ферма деда процветала и давала приличный доход. В 1906 году старшая дочь деда - умная и волевая Роза поехала учиться медицине в Швейцарию. У старших братьев деда тоже хватало денег для учёбы детей за границей (в России были сложности в связи с процентной нормой для евреев), кто-то из их детей тоже учился в Швейцарии, кто-то - в Льеже, в Бельгии - инженерному делу.

8

Мой отец закончил реальное училище в Николаеве, сдал на пятерки вступительные экзамены и по процентной норме для евреев поступил в Киевский Коммерческий институт - изучать экономику сельского хозяйства. Я думаю, что дед Аким, посылая его учиться, мечтал о будущем образованном хозяине ново-полтавской фермы.

До нашего переезда из Харькова в Москву в 1933 году я подолгу жил в Николаеве в большом доме тёти Розы, где жили дедушка с бабушкой. Я родился в этом доме, и каждый год в начале лета мама привозила меня в Николаев (из Харькова это была одна ночь пути) и либо оставалась со мной, либо уезжала, оставляя меня на всё лето. Отец приезжал, проводил в Николаеве свой отпуск, а меня, в раннем моём детстве, иногда оставляли и на зиму. Да и из Москвы, до войны, я почти каждое лето приезжал на каникулы в Николаев, а когда арестовали родителей, прожил у тёти Розы два года.

В семье все были заняты: тётя Роза - в больнице, бабушка - по хозяйству, праздными были мы с дедушкой Акимом и много времени проводили вместе. Дед был красивым человеком: среднего роста, плотный, с коротко подстриженными бородой и усами, с правильными чертами лица и большими серо-голубыми глазами красивой удлинённой формы (у моего отца и тёти Розы были такие же глаза, и наш сын Матюша унаследовал этот разрез глаз). Дед ходил по дому в жилете с двумя цепочками на животе. На одной цепочке были большие часы с крышкой, на другой - перочинный ножик. Ножик всегда был остро наточен, и мне было интересно смотреть, как дед ловко им орудует, делая себе маникюр или срезая ороговевшую кожу на пятках, - "дикое мясо", как он говорил.

В детстве я много бегал и много падал. Я не знаю, что было причиной этих падений. Живший тогда в нашем дворе

9

кузен Ава "клеветнически утверждает, что якобы" (так формулировал мои показания лубянский следователь Макаров) в детстве у меня были кривые ноги и, когда я бегал, ступни цеплялись друг за друга. Как бы то ни было, не успевали зажить и отвалиться корочки на разбитых коленках, как я снова падал и вновь разбивал коленки в кровь. И вот, когда я с рёвом прибегал домой после очередного падения, дед Аким говорил мне:

— Пойди помочись!

Я шёл и успокаивался. По сей день я следую совету моего дедушки при неприятностях и всем рекомендую это средство.

Мы подолгу разговаривали с дедом. Я хлопал его по животу и говорил, что у него полный живот сказок. А все сказки моего дедушки Акима были про Ново-Полтавку: о том, какие у них были лошади и собаки, и какой у них был характер и какие привычки, и как работает жнейка и как -сноповязалка, и как пускали в работу первую молотилку, и как дед купил локомобиль для мельницы, и как приехал из Николаева механик пускать паровую машину и вся округа съехалась смотреть: это была первая паровая мельница в их краях. И о том, как отвозили детей в Николаев учиться: девочек - в гимназию, а мальчиков - в реальное училище. И о том, как на Рождество и христианскую Пасху они ездили в гости к своим украинским и немецким соседям и как эти соседи приезжали к ним на еврейскую Пасху и Хануку. И не было в этих рассказах, как и во всём поведении членов этой семьи, так, увы, частого в еврейских семьях чувства превосходства над "гоями" и чванства. Дед с бабушкой в синагогу ходили по большим праздникам, кошер в доме не соблюдался, и им было неловко, когда в дом приходил отец моей мамы благочестивый дед Иосиф.

И были рассказы моего отца о ново-полтавской жизни. Я любил эти рассказы так же, как и "сказки" дедушки. Это были рассказы о привольной сельской жизни, об охоте на куропаток и рябчиков, о приездах домой с учёбы на рож-

10

дественские каникулы и о том, как ездили в гости к братьям деда Арону и Соломону, где дома были полны их ровесников, кузенов и кузин - "ароновичей" и "соломоновичей", с которыми "акимовичи" дружили, как всех девочек усаживали в сани, а мальчики ехали верхом, и о папиной лошади, которую звали "Мальчик".

Я помню, как всегда, когда мы с матерью и отцом ехали поездом из Харькова в Николаев и поезд подходил к станции Ново-Полтавка, отец мой начинал радостно волноваться и бегал от окна в купе вагона к окну в коридоре, узнавая окрестности. Для меня это была плоская и однообразная степь, станция находилась далеко от села, и его не было видно. Поезд останавливался, и отец выскакивал на перрон и за те 2 или 5 минут, что поезд стоял в Ново-Полтавке, пытался узнать кого-нибудь на станции и выспрашивал о сельских новостях у дежурного на перроне.

Дед Аким любил рассказывать о том, как мой отец всегда хорошо и с охотой учился и как его младший брат Саша учиться не любил и не хотел и с раннего детства всё своё время проводил на конюшне. Надо было ехать в Николаев в реальное училище, Саша в очередной раз убегал на конюшню, и дедушка сокрушённо спрашивал:

— Кем же ты будешь?

— Конюхом, — отвечал Саша. Любовь к лошадям у него осталась навсегда, и всю жизнь он прожил около лошадей. Как я понимаю, Саша прожил на редкость цельную жизнь, всегда занимаясь любимым делом. Он все-таки закончил реальное училище, и в 1914 году его мобилизовали в армию. Всю Первую мировую войну он провоевал в кавалерии, подготавливая лошадей к службе и занимаясь обустройством и снабжением конницы. А после этого он тем же самым занимался в Красной армии в Гражданскую войну.

После Гражданской войны Саша работал на конном заводе на Украине, стал директором этого завода, а в трид-

11

цатые годы работал в Харькове, в Наркомземе Украины, занимаясь, опять-таки, коневодством.

Я любил дядю Сашу, и, когда мы жили в Харькове, для меня всегда было праздником, когда отец с дядей Сашей брали меня с собой на ипподром - на бега или родители со мной ехали в гости к дяде Саше. У него не было своих детей, он относился ко мне с нежностью, возился со мной, показывал фотографии лошадей, объяснял мне различие между лошадьми арабской породы и орловскими рысаками, американскими чистокровными лошадьми и полукровками, и что отличает хорошую лошадь, и какое влияние происхождение лошади, "кровь", как он говорил, оказывает на её результаты на бегах и на скачках.

Началась Вторая мировая война, дядю Сашу призвали в армию и назначили начальником передвижного лошадиного госпиталя. Жена его тётя Феня оставалась в Харькове. Немцы подходили к городу, от мужа у неё никаких известий не было, и тётя Феня ушла в армию медсестрой (у неё было среднее медицинское образование).

После Сталинградской битвы где-то на железнодорожной станции остановились два передвижных госпиталя: один - человечий, а второй - лошадиный. И на перроне встретились дядя Саша и его жена. Пока поезда стояли, договорился дядя Саша с тёти-Фениным начальством и забрал её к себе. Так они и провоевали вместе до конца войны. После войны дядю Сашу назначили директором Харьковского ипподрома.

В 1957 году случилась у меня командировка в Харьков. Я знал, что дядя Саша живёт в той же квартире, что и до войны, на Старой Башиловке. Адреса у меня не было. Последний раз я был в этой квартире в десятилетнем возрасте, за 25 лет до этого. В то время это был район новой застройки позади известного в Харькове Госпрома - комплекса зданий для государственных учреждений, выстроен-

12

ного в 1931 году в стиле модного тогда ещё конструктивизма. Сейчас всё вокруг изменилось, появились целые кварталы, которых раньше не было. Но детская память повела меня и привела к двухэтажному дому, где на втором этаже была маленькая двухкомнатная квартира дяди Саши.

Меня поразила скромность обстановки: в квартире была металлическая кровать, маленький обеденный стол с простым буфетиком, маленький конторский письменный стол и телевизор с большим по тем временам экраном.

— Подарок Будённого, — с гордостью сказал дядя Саша.

Я подумал, что ипподромы в СССР в то время были единственными спортивными предприятиями, где сохранились тотализаторы, и что директор Московского ипподрома наверняка - миллионер и имеет роскошную квартиру и дачу и плохо спит по ночам, опасаясь стука в дверь. Дядя Саша спал спокойно. Он уверял меня, что у него на ипподроме не жульничают, что он организовал работу так, что жульничать невыгодно, что жокеи и тренеры получают большие призы и каждый знает, что при малейшем намёке на нечестную игру он лишится этой выгодной работы. Много лет спустя я приехал в Америку и увидел, что работа всей страны построена по тому простому принципу, который ввёл у себя на харьковском ипподроме дядя Саша. И никто не ворует на своей работе, как это было общепринято в СССР.

У дяди Саши были загорелые лицо, и шея, и руки, а верхняя часть лба была белая, как у человека, проводящего большую часть дня на воздухе и в фуражке. Он, как и раньше, выпивал рюмку водки за обедом и вновь показывал мне фотографии лошадей. С гордостью он показал мне висящую на стене фотографию тройки лошадей, которых он вырастил у себя на ипподроме и которых Никита Хрущёв подарил президенту Эйзенхауэру.

После нашей встречи в Харькове дядя Саша приезжал в Москву. Он узнал, что маленький Матюша лепит и рисует лошадей, и привёз ему кучу фотографий. Он тронул нас сво-

13

ей добротой, был ласков с Матюшей, но не спрашивал меня ни о своём брате, ни о моих перипетиях.

В 1970 году дядя Саша умер. К этому времени он был уже пенсионером, поехал зимой на свой ипподром на партсобрание, простудился, заболел воспалением лёгких... Я полетел в Харьков. Хоронили дядю Сашу на ипподроме, и конюхи и наездники говорили о том, какой он был знающий специалист, и какой справедливый и отзывчивый директор, и как любили его и люди и лошади...

Отец мой жил в Ново-Полтавке до своих 16 лет. Последние годы учёбы в реальном училище он жил в Николаеве, а закончив там учёбу, уехал в Киев. Он хорошо знал математику и зарабатывал уроками. Среди его учеников в Киеве были будущий писатель Лев Никулин и известный впоследствии московский юморист Оня Прут. Воинскую повинность отец отбывал в Киеве в 1910 - 1911 годах, учась в Киевском Коммерческом институте. Когда началась Первая мировая война, в 1914 году его мобилизовали, он прослужил 11 месяцев и получил отсрочку от службы до окончания учёбы.

Я помню фотографии весёлых студенческих компаний в Киеве, на которых отец всегда был элегантен, и одна и та же женщина была рядом с отцом. Кто-то из тёток рассказал мне, что это была его квартирная хозяйка, и я понял, что там был роман. И помню фотографию 1914 года: грустная бабушка и два её сына - папа и дядя Саша в военной форме, мобилизованные в армию (отцу было 25 лет, Саше - 22).

Одно из папиных киевских знакомств оказало неожиданное и счастливое влияние на мою судьбу. Среди его однокашников и друзей был Зиновий Романович Корабельников. Зиновий Романович жил в Одессе, бывал в Николаеве, встречался и дружил и с отцом и с его сестрами - моими тётями. В середине сороковых годов Корабельников с семьёй

14

переехал в Москву и от моей тёти Дины узнал, что отец был арестован и осуждён. К тому времени и я уже тоже сидел, и мама была в Москве совершенно одинока. Многие друзья и родственники боялись не только встречаться с ней, но и звонить по телефону. Сестра сказала ей:

— Гитта, прости меня, но ты должна понять: у меня дети, у них семьи, я не могу с тобой встречаться, не звони мне больше.

И Гитта понимала и не звонила.

И тут появился Зиновий Романович. Раз в месяц он навещал маму в её комнате на улице Щукина. Мама рассказывала, что им с Корабельниковым и разговаривать было почти не о чём. Он пил чай, рассказывал о своей семье, спрашивал маму о папиных сестрах, прощался. Он считал своим долгом навещать жену друга, попавшего в беду. В годы, когда страх парализовал все нормальные человеческие чувства, такое поведение было необычным и благородным поступком.

В конце 1954 года я вернулся в Москву после своих лагерей и ссылки, и мама рассказала мне о Зиновии Романовиче.

— Я говорила с ним по телефону, он знает о твоём приезде и пригласил нас к себе, - сказала мама. - Мы должны отдать этот визит, все эти годы он был единственным человеком, кто навещал меня, кроме того, у него дочь твоего возраста, она недавно вышла замуж, и они с мужем живут с родителями, тебе будет с ними интересно.

Я познакомился с Зиновием Романовичем, с его женой, дочерью Милой и её мужем Володей. На краешке тахты сидела небольшого роста очень красивая девушка.

— Моя консерваторская подруга Дора, - сказала Мила.

Впервые в жизни я подумал: "Я хочу, чтобы эта девушка была моей женой..." Несколько месяцев спустя так оно и случилось.

В 1917 году папина учёба в Коммерческом институте была закончена, он получил диплом кандидата экономиче-

15

ских наук. Началась революция, Гражданская война. Он уехал в родную Ново-Полтавку.

Ново-полтавская жизнь пришла к концу в 1918 году когда махновцы разгромили и разграбили "жидовское хозяйство". Всех Левенштейнов, кто был в Ново-Полтавке спрятали православные соседи. Я помню рассказы тётушек о том, как они отлёживались под перинами в спальнях соседей. Было им это не впервой. Молодых девушек прятали от "зелёных" и от красных конников. В этот раз хозяйство было разрушено полностью: лошадей и коров угнали, инвентарь уничтожили, дом и постройки сожгли. Отец мой и старшая его сестра были в это время в Николаеве, дядя Саша - на фронте. Дедушка с бабушкой и младшими дочками перебрались в Николаев.

В начале 1918 года в Николаеве была установлена Советская власть1. Вскоре город заняли немцы. В конце 1918 года немцы ушли, пришли французы. Их сменил атаман Григорьев, затем - Махно. В 1919 году пришли красные, через несколько месяцев их выгнали белые. Занявший город генерал Слащёв расстрелял на площади перед судо-строительным заводом 61 человека и объявил мобилизацию запасных. 1889 год - год рождения отца - попадал под мобилизацию. Деваться было некуда - со Слащёвым шутки были плохи, он расстреливал и вешал запросто. Отец был определён "нижним чином из вольноопределяющихся", как гласил приказ, в сформированный по мобилизации Николаевский батальон. Батальон направили в город Александровск (Запорожье) - на фронт против Махно. Там отец за болел сыпным тифом, был отправлен в госпиталь в Севастополь, а оттуда - обратно в Николаев. В Николаевское Морском Госпитале, куда попал отец, врачом оказался его друг - доктор Зисельман, который и освободил его от службы по болезни.


1 Я помню прекрасный памятник адмиралу Грейгу в Николаеве, который стоял на красивой Адмиральской площади, на высоком берегу Южного Буга. В 30-е годы памятник сняли, на его постамент установили стандартного Ленина с вытянутой рукой, а Грейг кончил свои дни, лёжа во дворе николаевского музея в огромном сбитом из деревянных досок ящике, из которого торчали здоровенные бронзовые адмиральские сапоги.

16

Вся служба отца в Белой армии продолжалась полтора месяца и, как мы видим, никакого вреда большевикам не принесла. Тем не менее это событие оказалось в его жизни роковым. 18 лет спустя сосед по Ново-Полтавке, еврей-колонист по фамилии Маркус, ничтожество и завистник, напишет в НКВД донос о том, что отец служил офицером в Белой армии. Это было враньём. Вольноопределяющимся в царской, а потом и в Белой армии назывался нижний чин, то есть рядовой, с высшим образованием или студент высшего учебного заведения.

О доносе Маркуса отец написал из лагеря. Он ссылался на него в своём заявлении с просьбой о пересмотре дела, также присланном из лагеря. Он справедливо считал этот донос главным основанием для вынесения ему обвинительного приговора. Когда я читал следственное дело отца, этого доноса там не было. Видимо, ведомство заботилось об охране тайны источников своей информации. Добавим здесь, что Маркус не был арестован, не находился под следствием и никто не вынуждал его дать ложные показания. Донос его был добровольным.

Глава 3

17

В том же богатом событиями 1918 году познакомился мой отец с приехавшей с родителями из Галиции, которая тогда была частью Австро-Венгрии, молодой и красивой еврейской девушкой - моей будущей матерью.

Моя мать родилась в 1898 году в местечке Селиба Минской губернии. Местечко Селиба было настоящим еврейским штетл в черте оседлости. Отца её, моего деда Иосифа, а по-еврейски - Исрол - Иейсефа, женили на моей будущей бабушке Эле - Элке, как её тогда звали, когда ему шёл восемнадцатый год, а ей было всего пятнадцать. Старейшины местечка и раввины, видать, были людьми мудрыми, знали, когда у молодых людей начинают играть гормоны, и проблемы рождения внебрачных детей у девочек школьного возраста, которая так актуальна сегодня, у них не существовало. Бабушка Эля, будучи замужней женщиной, выросла из своих свадебных нарядов и, когда родилась её старшая дочь, играла с ней вместе в куклы.

Дед Иосиф был человеком деловым и энергичным. Отец его, мой прадед, прослужил при царе Николае Первом 20 лет кантонистом, после чего осел в Белоруссии, женился и арендовал землю у помещика. Дед Иосиф с детства был приучен к земледелию. Но этого ему было мало. Вместе с двумя своими кузенами он организовал покупку и сплав по рекам Березине и Днепру дешёвого белорусского леса в степную и безлесную Южную Малороссию, где лес был дорог.

На пути плотов были знаменитые Днепровские пороги, и всей степени риска дед не оценил. Поначалу всё шло гладко, но вскоре выдался засушливый год, реки обмелели,

18

и плоты разбились на порогах. Деньги на покупку леса были взяты взаймы у нескольких кредиторов, продавать было нечего, деду грозила долговая тюрьма.

Дед Иосиф решил эту проблему просто - сбежал за границу, в Австро-Венгрию. К этому времени старшая дочь деда вышла замуж за сына николаевского богача Макотинского. В Селибе оставалась бабушка Эля с сыном и младшими дочками Анной и Гиттой - моей будущей матерью.

Оказавшись в Австро-Венгрии, дед Иосиф вскоре нашёл работу во Львове, который тогда назывался по-немецки Лемберг, и заработал достаточно денег, чтобы вытащить из России свою семью. Их эмиграция была, так же как и его, нелегальной. Моя мама была тогда семилетней девочкой, но она запомнила, как контрабандисты вели бабушку с двумя дочками через лес к границе, как велели им спрятаться и ушли на переговоры с пограничниками, а они лежали в лесу, дрожа от страха, и как контрабандисты вернулись и повели их дальше. Они прошли мимо пограничника. Он стоял к ним спиной и смотрел в другую сторону.

Дед Иосиф снимал маленькую квартиру во Львове, и моя мама поступила в польскую гимназию. Спустя несколько лет дед собрал денег и арендовал ферму в имении польского аристократа графа Скарбека1. Из России приехал его сын, мамин брат - красивый и энергичный молодой человек, который взял на себя ведение хозяйства на арендованной ферме.

В Австро-Венгрии была религиозная и национальная терпимость, неизвестная в России. Не было правовых ограничений для евреев. Дед Иосиф разъезжал по Европе. Ему сделали операцию в Берлине в клинике известного хирурга, он ездил лечиться на воды - в Карлсбад, Мариенбад. Он гордился красивой младшей дочерью Гиттой - моей будущей мамой - и часто брал её с собой. В одну из этих поездок на курорт, согласно историческим изысканиям сына моей двою-


1 Мой одноделец и друг Шурик Гуревич рассказал, что в 1945 году он сидел на Краснопресненской пересылке в Москве в одной камере с польским шляхтичем Сигизмундом Скарбеком - резидентом советской военной разведки в Италии, преемником знаменитого Льва Маневича ("Земля до востребования"). Скарбек был уличён в Италии в шпионаже, однако не признался, что шпионил в пользу СССР, был приговорён к пожизненному заключению, освобождён американцами, переправлен в Югославию, а оттуда - в Москву. Торжественной встречи в Москве, однако, не было - его привезли на Лубянку и дали срок. Не из тех ли он был Скарбеков?

19

родной сестры Николая Васильевича Карлова, произошёл такой эпизод. Стоявший неподалёку Девяносто первый пехотный Будейовицкий полк давал бал. Вместе с другими курортниками дед Иосиф с дочкой пошли на бал, и мою маму выбрали королевой красоты бала. Это был тот самый полк где, согласно книге Гашека, в денщиках поручика Лукаша служил бравый солдат Швейк, и возможно, что поручик Лукаш голосовал за мою маму.

Шла Первая мировая война, русские войска вторглись в Галицию и оккупировали местность, где жили дед с семьей. Дед, по-видимому, скучал по Родине и в 1916 году стал хлопотать о возвращении в Россию. Он отправился к русскому коменданту и, рассудив, что присутствие хорошенькой девушки поможет его переговорам, взял с собой мок маму. Комендант удовлетворил его просьбу и выдал им нужные документы. К этому времени никаких связей с Белоруссией, где они жили до эмиграции, у деда не оставалось Старшая дочь деда Мария Иосифовна Макотинская жила в Николаеве. Дед с семьёй поехал в Николаев.

Левенштейны были знакомы с Макотинскими. Младшие девочки, сестры моего отца, были ровесниками детей Марии Иосифовны. Они доложили о приезде к Макотинским из-за границы красивой и элегантной молодой родственницы (мамины львовские туалеты поражали Николаевских модниц ещё много лет спустя). Послали на разведку старшую сестру. Она тоже пришла в восторг и отправилась в гости к Макотинским с моим отцом. Отец и мать стали встречаться. Они сидели зимой на скамейке в саду, и отец начертал палочкой на снегу: "Ge vous aime"2. Он сделал предложение, но дед Иосиф сказал:

— Подождите. Моя дочь Анна старше Гитты. Сперва надо её выдать замуж.

И они ждали. В 1919 году мамина сестра Анна вышла замуж, и в конце того же 1919 года, когда отец вернулся в


2 Я вас люблю (фр.).

20

Николаев после злополучной слащёвской мобилизации, николаевский казенный раввин обвенчал моих будущих родителей.

В 1920 году в Николаев пришли красные. Белая армия ушла в Крым, за Перекоп, и в городе установилась Советская власть. У этой власти была странная способность - как только она устанавливалась, сразу же начинался голод. В Николаеве жить было трудно, и отец с молодой женой уехали в Ново-Полтавку. Из разорённого хозяйства деда Акима осталась одна только паровая мельница, которая новой властью была национализирована, но стояла без дела, так как никто не знал, как с ней обращаться. Отец запустил мельницу в работу и стал заведовать ею уже как государственный служащий. Сохранилось несколько хорошего качества фотографий того времени. На них - красивая мама и отец - за письменным столом в полувоенном френче, который в те годы носили, или на тахте в светлом костюме с галстуком-бабочкой. У него короткие усы, загорелое лицо и белая верхняя часть высокого начинающего лысеть лба.

Судя по всему, это должно было быть счастливым временем в его жизни: он женился, мама была беременна мною, но выражение лица у него на этих фотографиях скорее грустное. Впрочем, я просмотрел все его снимки начиная с младенческого и кончая сделанным в Москве незадолго до ареста, и ни на одном из них он не улыбается. Что это: манера держаться или предчувствие трагической судьбы?

Когда власть на Николаевщине то и дело менялась, и будущее было непонятным, перед дедом Акимом стояла проблема: что делать со своим капиталом? Деньгам угрожало полное обесценивание (что впоследствии и произошло, и мы с кузеном Авой играли во дворе выброшенными взрослыми красивыми царскими 500- и 100-рублёвыми ассигнациями). Дед Аким принял верное решение: вложил деньги в недвижимость - купил в Николаеве дом.

Это был прекрасный одноэтажный каменный дом, со-

21

стоящий из двух просторных шестикомнатных квартир, каждая с отдельным парадным входом со стороны улицы и поросшей диким виноградом верандой, выходящей во двор. В каждой из двух квартир был еще полуподвальный этаж, где размещалась кухня и комната для прислуги. Со стороны улицы рядом с главным домом стоял большой флигель с двумя квартирами. Второй флигель был во дворе. Вдоль высокой каменной стены, ограничивающей участок, был разбит сад, второй сад был между главным домом и большим флигелем. Ко двору, на который выходили веранды квартир главного дома, примыкал еще один, "чёрный" двор, где стояли двухэтажный каменный сарай и прачечная. Вся эта усадьба располагалась в тихой, зелёной, застроенной особняками части города, на углу Адмиральской и Мало-Морской улиц, и принадлежала раньше богатому николаевскому помещику.

С установлением Советской власти дед Аким, который на пустынной целинной земле создал образцовое хозяйство, выращивал зерно и для потребления в стране и на импорт, выстроил мельницу, то есть всемерно способствовал развитию и процветанию края, где он жил, а кроме этого воспитывал и учил детей, создал прекрасную семью, этот дед Аким вдруг оказался "нетрудовым элементом", и новая власть запросто могла этот прекрасный, трудом нажитый дом отобрать. Раньше такие действия назывались грабежом, но новая власть ввела в употребление новое и более благозвучное слово "реквизиция". Дом неизбежно реквизировали бы, но в 1913 году старшая дочь деда Акима - моя тётя Роза вернулась из Швейцарии с дипломом врача-гинеколога и стала работать в николаевской городской больнице. (Я помню её красивый диплом Цюрихского университета на трёх языках: латыни, немецком и русском.) Как ни сурова была новая власть, но у её представителей были жёны, которые рожали детей, болели женскими болезнями или делали аборты, и моя тётя Роза в их глазах была вполне "трудовым элементом", и даже очень уважаемым.

22

Деду Акиму каким-то образом удалось переписать дом на имя старшей дочери, и тётя Роза стала настоящей хозяйкой дома. Она жила с родителями в одной из просторных шестикомнатных квартир главного дома, а вторую квартиру и флигели сдавала внаём, в основном многочисленным родственникам. Когда одна из младших папиных сестёр - Лиза вышла замуж за Абрама Черниховского, им тоже нашлось место во флигеле, и там родилась моя двоюродная сестричка Валечка.

В своей квартире тётя Роза оборудовала врачебный кабинет для частной практики. К кабинету примыкала приёмная - большая красиво обставленная комната с высокими зеркалами между выходящими на улицу окнами, креслами и столиками с журналами. Дела тёти Розы шли хорошо - она была хорошим врачом и вскоре стала заведовать гинекологическим отделением николаевской больницы.

Тётя Роза была не просто моей любимой тётей. В течение двух страшных лет моей жизни, когда и отец и мать были в тюрьме, она была мне матерью. Я прозвал её Лёлечкой в том нежном возрасте, когда звуки "р" и "з" мне ещё не давались, и так звали её потом мои младшие двоюродные сестры и брат.

Девочкой Роза прекрасно училась, кончила гимназию с золотой медалью и хотела стать врачом. Еврейской девушке почти невозможно было получить медицинское образование в России в те годы, и мой дед Аким, который к тому времени уже крепко стоял на ногах, послал её учиться в Швейцарию. В 1906 году Роза приехала в Цюрих, освоилась с немецким языком и поступила на медицинский факультет Цюрихского университета изучать акушерство и гинекологию. Она провела 7 лет в Швейцарии, ездила по стране, приезжала на карнавалы в Италию, на осенние праздники - в Баварию, полюбила студента-итальянца, собиралась выйти за него замуж, написала об этом родителям.

23

Дед Аким помчался к дочери. Дело было зимой, и он приехал в Цюрих в длинной меховой шубе. Роза рассказывала, что весь город сбежался смотреть на эту шубу: в мягком европейском климате такая одежда была в диковину. Брак с итальянцем дед не разрешил. Я не знаю, в чём была причина. Итальянец, правда, был католиком, но я знал деда человеком не строго религиозным и терпимым. Может быть, не хотел отпускать её жить в чужой далёкой стране, а может быть, итальянец ему не понравился. Как бы там ни было, но дед согласия на брак не дал. Роза отца не ослушалась, но сердце её было разбито. Так она и не вышла замуж никогда.

В те годы, что я её помню, у Розы был многолетний роман с Николаем Иннокентиевичем Карташовым, николаевским врачом-гинекологом, работавшим в городской больнице вместе с Розой. Странные это были отношения. Доктор Карташов был женат, его жена знала об этой связи и принимала Розу у себя в доме. Я помню, как летом, когда я, ещё маленьким мальчиком, гостил в Николаеве, Розочка брала меня с собой в гости к Карташовым и следила за тем, чтобы я был аккуратно одет и причёсан, и напоминала мне, чтобы я приставлял ногу к ноге, здороваясь, и не перекладывал вилку в правую руку за столом. Николай Иннокентиевич был высокий худощавый господин, летом носил светлый полотняный костюм, галстук и светлую шляпу, ходил с тростью в руке, был замкнут и строг, и я его побаивался. Думаю, что он просто не знал, как себя вести со мной, - детей у них не было. Он приходил к Розе в гости. Бабушка Юля, вздыхая, накрывала маленький столик у Розы в кабинете и закрывала дверь на Розину половину дома.

Моя тётя Лёлечка была небольшого роста, светловолосая и сероглазая, полная, энергичная, решительная, строгая со всеми: с больными, коллегами, квартирантами. Её остерегались. Она была строга со всеми, кроме родителей, моего отца и меня. Она любила моего отца больше всех своих

24

сестёр и брата. Он отвечал ей тем же. Это была не просто близость старших в семье детей. Они были более глубокими натурами, их интересы были шире. Они были очень дружны. Отец всегда делился с ней всеми своими делами, она была его первым советчиком, и моя мама поначалу ревновала. Розочка всегда внимательно и заботливо относилась к моей маме, а когда я родился, я стал её любимцем. И ко мне были устремлены её нереализованные материнские чувства.

Когда я подрос, моя тётя справедливо решила, что "ребёнок должен знать хоть один иностранный язык", и те летние месяцы, что я проводил в Николаеве, я исправно занимался с немкой-учительницей из местных колонистов, которая приходила к нам в дом. Вплоть до середины тридцатых годов, когда это стало опасным, моя тётя выписывала из Германии медицинские и общие журналы, и первый немецкий текст, - который я начал читать помимо учебников, был женский журнал "Die Dame".

По вечерам, после того как кончался приём больных, Лёлечка звала меня помогать ей приводить в порядок данные о больных и подсчитывать гонорар, и я помню золотые монеты, которые в те годы были ещё в ходу. Мы ходили с ней на спектакли в Николаевский театр и на концерты камерной музыки. Она звала меня к радиоприёмнику слушать с ней концерт или оперу, и я помню, как по её щекам текли слёзы, когда мы слушали "Богему" Пуччини. Что-то было у неё связано с этой музыкой. По воскресеньям Лёлечка водила меня в греческие и турецкие кафе на главной улице - Советской, которую все звали по-старому "Соборная", лакомиться рахат-лукумом и пахлавой, и вкуснее сладостей я никогда не ел. В начале тридцатых годов эти кафе закрылись, и мы стали ходить на Соборную есть мороженое.

Моя тётя говорила мне:

— Эта банда преступников, которая захватила власть в России, долго не продержится. Власть их кончится, будет

25

нормальная жизнь, когда люди смогут ездить за границу, и мы поедем с тобой в Швейцарию. Увидишь горы: Юнгфрау, и Монблан, и Титлис. Съездим с тобой в Милан, я тебя поведу в Ла Скала - это лучший в мире оперный театр.

Ошиблась моя любимая тётя. Банда преступников, о которой она говорила, продержалась у власти ещё 60 лет, и Швейцарию мне довелось увидеть уже без неё. Мне тогда непонятно было: почему именно в Швейцарию хотела поехать со мной Лёлечка? Были на географической карте Париж и Лондон, были страны, о которых я книжки читал и где мне, подростку, казалось, было бы куда интереснее побывать, чем в какой-то там провинциальной Швейцарии. И только приехав в Швейцарию и увидев несравненную красоту этой земли, понял я мою дорогую тётю.

В сентябре 1990 года мы с женой ночевали в маленькой гостинице в городке Флюэлен, близ Люцерна, и утром приехали в деревушку Энгельберг, откуда подвесная канатная дорога идёт к леднику и вершине Титлис - самой высокой точке в Центральной Швейцарии. Гондола понесла нас медленно вверх над альпийскими лугами на склонах горы. Было тихо, и в прозрачном горном воздухе звучал оркестр разноголосых колокольчиков пасущихся на склонах коров. Впереди сверкали на солнце снега на вершине горы и на леднике, а по мере того, как гондола поднималась, вдали открывались новые снежные цепи гор. Всё вместе было таким воплощением покоя и красоты, какого мне не приходилось встречать.

Так осуществилась мечта моей любимой тёти Лёлечки, но её, увы, не было с нами.

В начале 1937 года в Николаеве арестовали Абрама Черниховского, мужа умершей от рака тремя годами раньше папиной сестры Лизы. Их десятилетняя дочь, моя двоюродная сестричка Валечка, осталась сиротой, и Роза взяла Валю к себе. Валин отец получил "10 лет без права переписки" (мы тогда ещё не знали, что эта формула означает расстрел), и Валечка осталась у Розы.

26

В декабре 1937 года арестовали моих родителей. Розочка, узнав об этом, снарядила в Москву за мной сестру моей мамы. Она увезла меня в Николаев, и я тем самым избежал уготованного мне детприёмника для "детей репрессированных врагов народа". У тёти Розы теперь оказалось двое детей. В течение почти двух лет, до осени 1939 года, когда освобождённая из тюрьмы моя мама получила в Москве комнату и я уехал к ней, Лёлечка была мне любящей матерью, прощавшей мне все мои выходки и проступки и ни разу за все два года не упрекнувшей меня ни в чём.

Река Южный Буг у Николаева судоходна, и ширина её полтора километра. Я занимался плаванием в спортшколе яхт-клуба, летом уезжал туда утром, обещая вернуться после полудня. Но часто собиралась "компания плыть на фарватер или знакомые девочки звали ехать на лодке на тот берег. Розочка возвращалась вечером домой из больницы, а меня ещё не было. Я появлялся дома часов в 7, а то и позже, и единственный упрёк, который я от неё слышал, был:

— Нехорошо, что ты опоздал, я ведь волновалась.

А мой старший кузен Ава через много лет рассказал мне, как Роза в этих случаях ходила по дому, не находя себе места, выходила на улицу смотреть, не иду ли я домой, звала Аву, плакала, просила поехать в яхт-клуб искать меня, говорила, что в реке каждый год тонут люди.

Ещё один раз ошиблась моя тётя в своих политических оценках, и эта ошибка оказалась для неё роковой. В августе 1941 года немцы быстро наступали на Николаев. В городе была паника, евреи, кто мог, уезжали, бросая всё. Муж маминой сестры предложил Розочке уехать с фабрикой, где он работал. Она отказалась.

— Я знаю немцев, - сказала она, - это цивилизованный и добрый народ. Всё, что пишут в газетах о немецких зверствах, - враньё, большевистская пропаганда. Я этой пропаганде никогда не верила, не верю и сейчас.

27

Отказался уезжать и мамин отец, дед Иосиф.

— Я слишком стар, чтобы уезжать из дома. Если суждено умирать, умру здесь, - сказал он. Деду Иосифу было 84 года, он был здоров, бодр, умирать не собирался, и я думаю, что он тоже помнил хороших немцев.

Немцы заняли город 16 августа. В сентябре был вывешен приказ: всем евреям велено было собраться на кладбище для отправки в Палестину, имея при себе драгоценности и трёхдневный запас продовольствия. За неявку - расстрел. И дед Иосиф и Роза с Валей пришли на кладбище. На месте было объявлено, что врачи и фармацевты с семьями отправке не подлежат и могут идти домой. Роза с Валей ушли.

Продержав людей 3 дня на кладбище, их стали партиями отвозить за город к большому оврагу, известному под названием Попова балка. Там людей раздевали, забирали ценные вещи, подводили к краю оврага и расстреливали. Дед Иосиф знал язык. Он подошёл к офицеру и сказал, что драгоценностей у него нет, он старый человек и просит, чтобы его избавили от позора и разрешили умереть в одежде. Ему разрешили. Об этом рассказала чудом уцелевшая женщина. Она осталась невредимой, упав в овраг вместе со своими убитыми дочерьми (они обнялись перед расстрелом). Ночью она вылезла из присыпанной землёй могилы, пришла в деревню, где председатель колхоза дал ей паспорт умершей латышки и таким образом спас ей жизнь. 11 500 евреев было убито немцами в Николаеве.

О дальнейшей судьбе Розы и Валечки рассказала Наташа Иеловайская, подруга детства девочек Левенштейнов (так звали всех папиных младших сестёр), жившая во время оккупации в Розином доме. В Розиной квартире немцы разместили эпидемическую станцию. Розочка с Валей и домработницей Мотей жили во флигеле. В Николаеве стоял румынский гарнизон. В пятнадцатилетнюю светловолосую и голубоглазую хорошенькую Валю влюбился румынский офицер. Он просил Розочку отдать ему Валю. Он говорил:

28

— Здесь она пропадёт, я это знаю. Я отвезу её в Румынию к своим родителям, а когда кончится война, женюсь на ней.

Роза не согласилась. Странности судьбы: дед Аким не разрешил ей брак с итальянцем, а она Вале - брак с румыном. Кто знает, без этих запретов, может быть, они и уцелели бы...

В марте 1942 года еврейских врачей и фармацевтов с семьями стали забирать в гестапо. Был слух, что в Крыму в госпитале пленные русские врачи отравили немецких офицеров. Домработница Мотя, вернувшись с базара, нашла квартиру запертой. Соседи сказали, что Розу с Валей арестовали. Мотя пошла в гестапо. Ей отдали ключи от квартиры, и она видела Розу, моющей пол в гестапо.

Наташа Иеловайская с мужем просили доктора Карташова пойти в гестапо похлопотать о Розе. Он отказался: мол, бесполезно. Розин коллега - немец доктор Фогель пошёл. Ему сказали:

— Не ваше дело, идите домой.

Люди рассказали Наташе, что видели, как Розу е Валей вывели на лёд на Стрелке, где река Ингул впадает в Южный Буг, подвели к проруби, велели раздеться. Они обнялись, и их сбросили под лёд.

При отступлении из Николаева в 1944 году немцы сожгли Розин дом, как и другие дома, где были немецкие учреждения.

В последний раз я гостил у Лёлечки летом 1940 года. Меня приняли на физфак МГУ без вступительных экзаменов, всё лето было свободное, и я провёл его в Николаеве. Когда в конце августа я уезжал в Москву, Лёлечка и кузен Ава провожали меня на вокзале. Я помню, как Лёлечка сказала:

— Ава, ты старше, ты практичнее, я очень тебя прошу: когда меня не будет, присматривай за Витенькой, заботься о нём.

29

Она отдала мне свою большую золотую гимназическую медаль:

— Возьми её. Когда-нибудь тебе коронки на зубы надо будет делать или ещё на что-нибудь золото может понадобиться.

Мне понадобилось золото, когда я вернулся из лагеря и у меня удалили несколько корней погибших в заключении зубов. Медаль пошла на коронки и мосты. Перед отъездом в эмиграцию эти коронки и мосты были переделаны на стальные, и Розочкиным золотом мне обрамили большой альмандин, который носил на тонком кольце мой отец, а после его ареста - мама. Получился перстень, который я теперь ношу, вспоминая дорогих мне людей.

Но вернёмся в 1920 год к нашему повествованию о семье моего отца. После махновского погрома бабушка с дедушкой и младшими дочками перебрались в Николаев к Розе. Несмотря на то что Роза на свои заработки содержала всю семью, она сделала так, что бабушка вела дом и чувствовала себя хозяйкой. И Розин дом в Николаеве стал таким же центром для всей большой и всё увеличивающейся семьи, каким была когда-то ново-полтавская усадьба. Дети обзаводились своими семьями, уезжали в другие города, но летом приезжали "домой", проводили в благодатном николаевском климате отпуск, оставляли на лето на попечение бабушки с дедушкой своих детей.

Во время отцовской службы на мельнице в Ново-Полтавке они с мамой подолгу жили в николаевском доме. Моя мама рассказывала, что дед Аким был всегда с ней ласков, она импонировала ему своей внешностью, он говорил ей об этом. Бабушка относилась к невесткам строго, это часто обижало мою маму, она делилась со мной своими обидами, и я, при всей очевидной привязанности маленького мальчика к маме, никогда не мог сочувствовать или даже поверить её обидам. Бабушка Юля, как и мой отец, и тётя

30

Роза, и все Левенштейны, в моих глазах была безупречна в своих отношениях к людям и обидеть никого не могла. Я и сейчас в это верю.

В 1922 году мои родители уехали из Ново-Полтавки. Маме пора было рожать, и отец привёз её в николаевский дом под покровительство опытной в этих делах бабушки (девять собственных детей) и своей старшей сестры Розы - врача-гинеколога. В этом доме, в небольшой комнате, примыкающей к столовой, я и родился 22 июля. Я был первым представителем следующего поколения Левенштейнов (как впоследствии выяснилось, в силу изменившихся социально-экономических условий жизни, весьма, увы, немногочисленного). Тётя Роза боялась, что волнение и ответственность могут ей помешать, поэтому роды принимала не она, а доктор Карташов. Розочка рассказывала мне, как отец, волнуясь, ходил взад-вперед по столовой, а Роза, помогая Карташову, то и дело выходила к отцу и говорила, что всё идёт хорошо. Наконец в полночь я появился на свет. Роза вышла к папе и объявила ему, что у него родился мальчик. Они обнялись, и он расплакался.

В том же 1922 году отец получил работу в Харькове, в американском обществе Joint Distribution Committee (по-русски его называли "Джойнт"), которое в те голодные годы оказывало помощь России и Украине. Отец занимался распределением зерна и других продуктов, а также сельскохозяйственных орудий, которые "Джойнт" присылал из Америки в помощь еврейским и нееврейским крестьянам, голодающим в результате того, что отечественные производители зерна, такие, как дед Аким, были объявлены "нетрудовыми элементами" и из сферы производства изъяты.

Я встречал название "Джойнт" в советских газетах. 13 января 1953 года ТАСС сообщил об "аресте группы врачей-вредителей". Утверждалось, что они связаны с международной еврейской буржуазно-националистической организаци-

31

ей "Джойнт". От этой организации, как было сказано в сообщении ТАСС, "через врача Шимелиовича и известного еврейского буржуазного националиста Михоэлса, были получены директивы об истреблении руководящих кадров СССР". "Дело врачей" с треском лопнуло со смертью Сталина, но название "Джойнт" то и дело мелькало в советских газетах в шестидесятые и семидесятые годы всякий раз, когда начиналась очередная антисемитская кампания: "Джойнт" - шпионско-сионистский центр агентуры американского империализма" или: "Джойнт" - американское шпионское гнездо агентуры международного сионизма". Были и другие словосочетания, но всегда "Джойнт" ассоциировался с "международным сионизмом", с "американским империализмом" и "агентурой американских разведок". В чём тут было дело? "Джойнт" оказывал помощь, ничего не требуя взамен, спасал от голодной смерти тысячи людей и, по сути дела, помогал Советской власти, избавляя её от голодных бунтов и мятежей в то неустойчивое время. Видимо, привычка кусать руку дающего была свойственна этой власти. Такого естественного для любого нравственного общества качества, как благодарность за помощь, эта власть была лишена. Зато она преуспела в других качествах. Она умела обвинить невинных, оболгать честных, губить лучших и всегда платить злом за добро.

В 1938 году следователь в Бутырской тюрьме объяснял моей матери, что её муж, мой отец, был американским шпионом. Мама возражала, а следователь сказал:

— Ну как же, вы ведь знали, что ваш муж работал в "Джойнте", а всем известно, что "Джойнт" - это гнездо американских шпионов (понятие "сионизм" тогда ещё не было в широком обиходе).

В январе 1980 года Вена была первой остановкой на пути нашей эмиграции. Нас разместили в пансионе. На следующий день мы отправились на Brahmsplats в венское отделение НIAS - американского общества помощи еврейским

32

иммигрантам. Мы ждали своей очереди в приёмной, и я увидел на одной из дверей табличку с надписью " Joint Distribution Committee". Я постучал в дверь и вошёл. В комнате было двое мужчин и две женщины. На своём очень плохом тогда английском я начал рассказывать, какую роль их организация помимо своей воли сыграла в жизни моих родителей, и, наверное, не их одних. Я путал английские слова с немецкими, они это заметили, и один из мужчин сказал, что я могу говорить по-немецки, если мне это легче. Я закончил свой рассказ по-немецки. Мысль о том, что в России, в "Кэй-Джи-Би", их считают агентами американской разведки, их, видимо, поразила и озадачила. А я был счастлив возможностью поведать эту историю людям свободного мира.

Глава 4

33

В 1925 году мой отец поступил на работу ("на службу", как тогда говорили) в ВСНХ - Высший совет народного хозяйства Украины. Он занимался там проблемами сельского хозяйства. Наша семья переехала в Харьков. Мне кажется, что это был счастливый период в папиной жизни. Он хорошо и уверенно себя чувствовал. У него была интересная работа, он знал дело, которым занимался. После его ареста я нашёл сборники статей и журналы с его статьями, подписанными "кандидат экономических наук М. А. Левенштейн". Я помню его поездки в деревню - в командировки, или когда работников ВСНХ, как и других горожан, посылали в деревню для очередного спасения урожая, или на посевную, или на другой аврал. Для отца это были праздники. У него для этих случаев хранились высокие кожаные сапоги и спецодежда, которые он чистил и содержал в образцовом порядке. В этих поездках он был бригадиром или ещё каким-то распорядителем, умел работать с любым сельскохозяйственным инвентарём, знал все эти сеялки, жнейки, косилки и молотилки и хорошо говорил по-украински. Как я понял позже, это была ностальгия по счастливой поре его жизни в Ново-Полтавке.

В Харькове у отца был круг знакомых. К нам приходили в гости его друзья, и он готовил мясо, колдовал над самодельным соусом для салата, смешивая горчицу, уксус, оливковое масло, перец, соль и сахар, настаивал водку на лимонных корочках. Друзья его любили, и это было заметно. Мы жили на Рымарской улице в доме бывшего страхового общества "Саламандра" (когда я рассказываю бывшим харьковчанам, где мы жили, они говорят: "О, это один из лучших домов в городе даже теперь"). Оперный театр был на нашей улице в пяти минутах ходьбы от дома. Если идти в противоположную сторону, то за те же пять минут можно

34

было дойти до Харьковского драматического театра. Отец был членом Делового клуба, который был опять-таки недалеко от нашего дома. Он играл там на бильярде, побеждал в турнирах, играл в пинг-понг, водил нас с мамой на концерты, и по этим концертам я помню всех знаменитых тогда певцов, музыкантов, эстрадных артистов. В Харьков перебрался со своего конного завода дядя Саша. Они дружили с отцом, любили друг друга и по выходным дням ходили на ипподром, "на бега", и я был счастлив, когда они брали меня с собой. Там тоже были знакомые. Мы поднимались на трибуну, дядю Сашу и отца приветствовали завсегдатаи, нам это было приятно...

Отец любил музыку и был музыкален. Я помню, как в Николаеве он пел со своей сестрой в два голоса романс Глинки "Не искушай меня без нужды...". Я помню вечеринки в Харькове, когда отец наливал в высокие бокалы для шампанского воду на разном уровне - получалось что-то вроде ксилофона - и развлекал гостей, наигрывая популярные мелодии. Мы ходили в оперу, и "Борис Годунов" был моим первым театральным спектаклем. Я до сих пор помню страшную сцену со знаменитой арией Бориса и слышу: "Чур, чур, дитя, не я твой погубитель!.." У знаменитого певца Паторжинского, который пел Бориса, в этой сцене на глазах у зрителей седела борода, появлялись белые пряди, и это на меня произвело неизгладимое впечатление.

Отец любил играть в преферанс. У моей мамы, однако, было стойкое еврейское предубеждение против карточных игр как занятия пустого и греховного, и игру у нас она прекратила. Отец стал уходить куда-то играть, и целыми вечерами его не было дома. Маме тем более это не нравилось, и она прекратила это увлечение. Я помню, как она ворчала на него: "Чужехатник!" Вместо преферанса отец стал играть в шахматы, и у нас допоздна засиживался сосед по квартире или старый приятель, земляк отца. Отец обучил меня шахматам, он занимался со мной математикой и сразу сумел заинтересовать меня. Он показывал мне инте-

35

ресные задачи, нестандартные решения, рассказывал занимательные истории, связанные с решением математических задач, и я обязан ему своей любовью к математике, которую пронёс через всю жизнь.

Мои первые воспоминания об отце связаны с Николаевом. Помню, как я стоял в своей детской кроватке с сетками по бокам, а папа играл со мной в бокс и прыгал вокруг меня, делая вид, что боксирует со мной и защищается от моих ударов, а когда мой кулачок достигал его тела, он смешно падал на пол, поднимался и снова боксировал.

Я вспоминаю время, когда я подрос, и отец проводил свой отпуск в Николаеве.

Эти длинные жаркие летние дни в южном городе... С утра мы с папой уезжали на трамвае в яхт-клуб, брали с собой абрикосы и бутерброды и всю первую половину дня проводили на песчаном пляже широченного в тех местах Южного Буга, где вода из-за близости моря была солёной и где, как в море, бывали приливы и отливы. Мы брали лодку, и папа полегоньку грёб к "тому берегу", где в те годы были бесконечные арбузные бахчи. А иногда, для разнообразия, мы шли из дома пешком через Ингульский мост на Стрелку, где река Ингул впадает в Буг и где был прекрасный песчаный пляж. Случалось, мы брали в компанию моего деда Иосифа, и мне смешно было смотреть, как мой консервативно-религиозный дед, который в любую погоду носил чёрный сюртук с длинными фалдами и красным платком в заднем кармане и чёрную шляпу, как этот мой дедушка снимал с себя всю свою амуницию и, блестя на солнце белым, не знавшим загара телом и белой бородой, заходил по грудь в воду и, зажав пальцами обеих рук нос и уши, несколько раз подряд с головой окунался в воду, выходил на берег, вытирался полотенцем и быстренько одевался.

Мы с папой возвращались домой, усталые от летнего зноя и с ощущением солнца на коже, быстро ели, и отец стелил постель на полу, чтобы было прохладнее, закрывались

36

ставни, и мы ложились на белые выглаженные простыни. Было темно, и светлые полосы от щелей между закрытыми ставнями лежали на полу. Солнце опускалось ниже, и тени от людей и экипажей, проходивших и проезжавших мимо наших окон, проходили в этих светлых полосах на полу в направлении, противоположном их движению по улице. Лет через десять, когда на уроке физики в школе учитель объяснял нам, как преломляются световые лучи и что такое камера-обскура, я вспомнил эти тени на прохладном полу дома моей любимой тёти Розы, где мы лежали с папой в жаркие дни николаевского лета. Поделиться с ним этим воспоминанием я уже не мог: он был в Ивдельлаге, за Северным полярным кругом...

А вечером на длинный обеденный стол ставился самовар. Бабушка Юля во главе стола разливала чай, и за столом, вместе с нами, с дедушкой, Розочкой, собирались приехавшие на лето "домой" мои замужние и незамужние тётушки и веселились, и хохотали, и разыгрывали близорукую и не желавшую носить очки сестру, и нежничали с моим отцом и с родителями, и звали друг друга только Мотенька, и Дусенька, и Лизочка, и Симочка, и Асенька. За столом в Николаеве бывали гости: друзья, поклонники младших незамужних "девочек", родственники, и мне с детства запомнилась атмосфера взаимной любви, доброты и лёгкости отношений, отличавшая эту семью от большинства еврейских семей, с которыми мне приходилось потом сталкиваться, включая семью моей матери, где любовь всегда была тяжелее: требовательная, критическая и поэтому - неудовлетворённая и никогда - такая счастливая, как в этой семье, где я вырастал и которую на самой заре своего сознания полюбил, ещё не умея себе дать отчёт - за что. И ностальгия по этой атмосфере осталась со мной на всю мою жизнь вместе с тоской и болью от разлуки с моим отцом.

Папу моего в семье обожали. Это можно было объяснить просто: старший сын, старший брат. Но я вспоминаю, как любили его все, кто с ним сталкивался: кузены и кузи-

37

ны, многочисленные родственники мамы, друзья. В нём была аристократичность манер и скромность, он умел слушать, говорил негромко, была в нём мягкость и доброта. Он всегда был аккуратен в одежде. Не было тогда немнущихся тканей, но у папы всегда были остро отутюженные складки на брюках. У него были красивые руки, и он следил за ногтями. Он рано просыпался по утрам и, пока мы с мамой спали, чистил до блеска свою и нашу обувь.

Уже в пору моего раннего детства у папы была лысина и остался тоненький мостик волос, который он аккуратно зачёсывал слева направо. Он разрешал мне делать с ним всё, что угодно, когда мы играли, но он сердился, если я трогал этот "мостик", и я слушался.

Не помню, чтобы он кричал на меня. Один раз за всё моё детство он съездил мне по физиономии, не помню за что, наверное, я сделал или сказал какую-нибудь вовсе непотребную гнусность. Часто бывало так, что моя мама, не в силах справиться со мной, кричала: "Мотя, поговори с ним!" И отец говорил мне своим мягким голосом: "Видишь ли...", и на меня эта мягкость действовала сильнее маминой горячности.

Я вспоминаю, как в нашу харьковскую комнату на Рымарской улице пришла весть о смерти молодой 33-летней папиной сестры Лизы. И как мой папа, прочитав телеграмму, повернулся к тёмному вечернему окну, спиной к нам с мамой, и разрыдался. И как тряслись в рыданиях его плечи, и как стеснялся он перед мамой и мной своих слёз...

В Харькове я начал учиться в школе. Большое тёмно-серое здание моей школы было на главной в городе Сумской улице. Напротив школы стоял памятник Тарасу Шевченко. Я старался хорошо учиться. В классе со мной училась хорошенькая Алла Лекарева. Я испытывал к ней сложные чувства: с одной стороны, она мне нравилась, с другой же стороны, она была в классе первой ученицей и хвасталась этим. После очередной контрольной работы она говорила:

38

— Моё "отлично" сияет на весь журнал!

А у меня было только "хорошо"! И любовь, не успев расцвести, уступила место соперничеству. У меня появились друзья: толстый мечтательный мальчик Витя Каневский, который давал мне читать интересные книги, и мой одноклассник Лёва Фонталин по кличке "Крыса". Лёва занимался биологией в кружке при университете, разводил дома белых мышей, крыс и ещё какую-то живность и очень толково объяснял мне все тайны деторождения. Витю я, к сожалению, потерял, а о Крысе Фонталине слышал, что он был профессором биологии в Харьковском университете.

Я стал пионером. Потоку официальной пропаганды, который изливался на нас в школе, дома ничего не противопоставлялось. Я рос, как тогда говорили, "советским школьником".

Тем временем жизнь вокруг стала меняться. Я замечал грозные приметы этих перемен, но не задумывался над ними. Прошёл процесс Промпартии. Газеты печатали карикатуры на инженеров в форменных фуражках с молоточками на одолыше (мой отец носил такую фуражку), развинчивающих рельсы перед идущим вперёд к социализму поездом с надписью "СССР" или творящих всякие другие пакости. Появилось новое слово - "вредители". Я был маленьким мальчиком и не знал тогда, что уже с 1927 года по всей стране идёт "важная государственная работа": ломается хребет старой русской инженерии, составлявшей славу и гордость страны. Отец вместо инженерской фуражки стал носить кепку (шляпы давно уже стали атрибутом презренной буржуазии). Много лет спустя в мамином старом хламе я нашёл красивую фуражку с бархатным околышем и скрещенными молоточком и разводным гаечным ключом. На старых фотографиях моего папы в этой фуражке видна ещё кокарда над этими молоточками. Кокарду сняли в 20-е годы, а в 1931-м и вся фуражка была отправлена в сундук "до лучших времён", которые так и не наступили1...


1 В 1946 году в Ангренском исправительно-трудовом лагере меня назначили ответственным за монтаж электрической части передвижной электростанции - энергопоезда, который был прислан из Америки в соответствии с программой помощи, оказываемой Советскому Союзу. Ответственным за монтаж турбины был высокий пожилой инженер, который поразил меня тем, что на моих глазах быстро рассчитал балку крана для монтажа, турбины и подобрал нужное сечение, не пользуясь ни справочниками, ни таблицами. Это была наглядная и убедительная демонстрация могущества инженерного знания. Инженером этим был Георгий Александрович Уваров, осуждённый в 1931 году по одному из многочисленных вредительских процессов, связанных с Промпартией, и благодаря своим знаниям и умению доживший в лагерях до конца сороковых годов.

39

Жить стало труднее, папиных заработков стало не хватать, моя мама устроилась на работу, и с нами стала жить домработница Катя. Была она деревенской девушкой, и однажды, подслушав разговор взрослых, я понял, что Кате каким-то чудом удалось убежать в город и избежать судьбы родителей и остальной семьи, которые были высланы. Я не очень понимал, что значит это слово, ясно было лишь, что они далеко и им плохо, а Катя рада быть с нами. Я был маленьким мальчиком и не знал, что идёт "важная государственная работа": ломается хребет крестьянства, кормильцев страны. В школе нас учили, что в деревне есть кулаки - буржуи и эксплуататоры и злейшие враги строительства новой и прекрасной жизни и что с ними ведется классовая борьба. Со славной и милой Катей, которую жалели мои родители, эти "кулаки" никак не вязались. Из её рассказов о своей семье было ясно, что они были хорошими, добрыми и работящими людьми. Я в эти дела не вдавался, и мы с Катей были добрыми друзьями, хотя, несмотря на все мои протесты, она упорно называла меня "паныч". Как я теперь понимаю, Катя была очень молоденькой девушкой. Она плакала иногда, тоскуя по своей семье, о которой каким-то образом узнала, что их послали в Караганду "на шахты". Переписываться с ними не разрешалось, но по вечерам, когда её рабочий день кончался, она писала длинные письма.

-  Кому ты пишешь, Катя? - спрашивала моя мама.

-  Да то ж моему мылому пысьмо, - отвечала Катя.

-  А где ж твой милый?

-  Да хиба ж я знаю? (Да разве я знаю?)

Когда письмо бывало закончено, Катя долго читала его, вздыхала и, закончив читать, комкала бумагу и бросала письмо в форточку.

- Пишло пысьмо до мылого! - смеялась Катя.

Катя влюблялась в милиционеров и обсуждала своих избранников с моей мамой:

- Якый вин гарный (какой он хороший) да весь чистый!

40

-  Давай я тебя с ним познакомлю, Катя, - говорила мама.

-  Та як?

-  Очень просто. Подойду к нему и скажу, что есть такая хорошая девушка Катя и он ей нравится, и может быть, ему интересно будет с ней познакомиться.

-  Та що вы, - махала рукой и краснела Катя, - та ныколы в свити (да никогда в жизни)!

Однажды нас разбудили взрывы. Звенели стёкла в окнах и посуда в буфете. Утром прибежала ходившая за покупками Катя.

-        Люды кажуть, цэркву взрывалы. Бежим, паныч, подывыться!

Мы побежали. На главной в Харькове Сумской улице, там, где соединялась с ней наша Рымарская, стоял огромный красавец храм. Сейчас храм был оцеплен временной оградой, вдоль которой ходили милиционеры. На тротуаре напротив храма стояла толпа. Взорванное здание церкви лежало уродливой грудой битого кирпича. Стройная высокая колокольня не хотела умирать. Как это могло произойти с кирпичной кладкой, я не понимаю, но вот какая картина запечатлелась в моей памяти: колокольня в результате взрыва изогнулась дугой так, что верхняя часть её была почти параллельна земле, а крест на покрывавшем колокольню куполе следовал этому изгибу, и верхушка креста смотрела вниз. В толпе плакали. Заплакала и Катя:

- Така ж гарна церква була, така ж вэлычэзна!

Колокольню ещё дважды взрывали, и я весь учебный год ходил в школу мимо груды кирпичных обломков.

А жизнь становилась всё труднее. Продукты стали выдавать по карточкам, и их не хватало. Появились "торгсины" - магазины, в которых можно было купить фрукты, масло и другие дефицитные товары на иностранную валюту. Слово "торгсин" расшифровывалось как "торговля с иностранцами". Иностранной валюты в Харькове ни у кого

41

не было, а иностранцы если и были, то в ничтожно малом числе2. Однако торгсины принимали кроме валюты золотые и серебряные вещи, и люди несли туда свои фамильные драгоценности, у кого они были. Отнесла и моя мама свои золотые часы и театральную сумочку из серебряной чешуи. Туда же пошли и обручальные кольца, благо носить их было нельзя: они были объявлены "пережитком буржуазного прошлого".

Похоже, что открытие торгсинов и объявление обручальных колец, как и таких дамских украшений, как серьги и ожерелья, пережитком прошлого были связаны между собой. По стране шла кампания по изъятию у населения золота и драгоценностей. Газеты печатали сообщения о добровольной сдаче государству "на строительство социализма" или "на пятилетку" (пятилетний план индустриализации страны) фамильных драгоценных вещей. Одновременно шёл грабёж храмов: закрывались и разрушались церкви, священников арестовывали и ссылали, "изымались" церковные ценности, колокола шли на переплавку - медь также нужна была ненасытной пятилетке.

Мы с мамой приехали на лето в Николаев и узнали, что был арестован отец моего кузена Авы - дядя Миша. Ава показал мне страшную фотографию худого, обросшего бородой дяди Миши с затравленным взглядом, сделанную в день его освобождения из тюрьмы. О дяде Мише я знал, что он очень хороший человек и близкий родственник - муж маминой сестры. Мне он нравился - был он красивый, добрый и бравый мужчина. Знал я также, что у дяди Миши был изъян - он был нэпманом. С нэпманами, вообще говоря, было не просто. С одной стороны, сам Ленин после Гражданской войны, когда страна лежала в развалинах и повсюду начались восстания и мятежи, объявил новую экономическую политику - НЭП, согласно которой поощрялись рыночные отношения и частная инициатива в торговле и в мелком предпринимательстве. Благодаря НЭПу в стране в течение


2 Приехав в США и начав работать в промышленности, производящей горное оборудование, я узнал, что один из создателей этой отрасли Джозеф Джой, глава известной во всём мире фирмы "Джой", в 1925 году по просьбе советского правительства приехал в СССР с группой своих инженеров и был назначен начальником механизации шахт Донецкого бассейна. Он создал в Харькове первое в стране конструкторское бюро по разработке горного оборудования, наладил его производство и два года своей жизни посвятил механизации советских угольных шахт. В 1927 году начались аресты горных инженеров (готовили громкий процесс "шахтинское дело" открылось в Москве в мае 1928 г.). В конце 1927 года мистер Джой, справедливо опасаясь за жизнь своих подчинённых и свою, заказал паровоз и два пассажирских вагона и, погрузившись ночью втайне от властей, на следующий день оказался в Польше, закончив таким образом свою деятельность на службе Советской власти.

42

нескольких коротких лет наладилась жизнь: в магазинах появились продукты, товары, одежда. С другой стороны, газеты стали писать о том, что нэпманы - частные торговцы и ремесленники - являются представителями мелкой буржуазии и против них ведется классовая борьба.

Что касается дяди Миши, то по всем признакам он был хороший и полезный нэпман. Его брат, который эмигрировал в Америку ещё до революции и поэтому врагом Советской власти не считался, прислал ему швейную машину "Оверлок". Машина эта делала какой-то замечательный шов, когда шились разные вещи из трикотажа. И хотя наша советская промышленность была, конечно, "лучше всех", такие швы никакие наши машины делать не умели. Дядя Миша сидел дома и на американской машине делал свои незаменимые швы по заказу Николаевской швейной фабрики. Он получал за свою работу приличные деньги, так как был монополистом этого технологического процесса. При этом он никого не эксплуатировал, так как сам был и хозяином и работником.

Тем не менее, когда началась кампания против нэпманов - представителей мелкой буржуазии и с ними стали вести классовую борьбу, дядю Мишу вызвали куда надо и предложили добровольно сдать свою машину государству рабочих и крестьян, а точнее, передать её, разумеется бесплатно, Николаевской швейной фабрике. В обмен ему предложили работу на этой фабрике в качестве оператора этой самой машины, благо работать на ней никто, кроме него, не умел.

Дядя Миша понимал, что с властью шутки плохи, и согласился, став вместо презренного нэпмана всеми уважаемым рабочим. Вместо просторной двухкомнатной квартиры, обставленной красивой мебелью, которую я ещё помню, дядя Миша со своей семьёй перебрался в одну комнату, продав мебель и многое другое для того, чтобы кормить свою семью в то время, когда жизнь в результате ликвидации остатков эксплуататорских классов, ка-

43

кими были кулаки и нэпманы, вместо того чтобы стать, наконец, прекрасной, почему-то становилась всё труднее и скуднее.

С тех времён, когда дядя Миша владел машиной и, будучи монополистом по шву "оверлок", сам устанавливал себе расценки за свою работу, у его жены, маминой сестры тёти Анны остались, по-видимому, кое-какие серёжки да колечки: дядя Миша любил свою жену, и ему, наверное, было приятно делать ей подарки. И вот тут дядя Миша стал жертвой новой государственной кампании, которую николаевские остряки окрестили "золотухой". В столичном городе Харькове, в кругу служащих государственных учреждений, живущих на зарплату, какими были мои родители и их друзья и знакомые, мы сталкивались лишь с периферией этой кампании - пользовались торгсином и читали статьи в газетах. Бедный же дядя Миша попал в самую гущу. Его арестовали, и следователь николаевского ГПУ вежливо объяснил ему, что большевики строят в стране социализм и для этого строительства нужны деньги, которых у большевиков нет. Поэтому, сказал следователь, дядя Миша, как лояльный гражданин, должен сдать государству все драгоценности, которые он нажил в бытность свою мелкобуржуазным элементом и эксплуататором.

Дядя Миша вспомнил анекдот, который появился, как только началась эта кампания.

Следователь ГПУ вызывает к себе главного раввина еврейской общины и говорит ему то же самое:

- Большевики собираются строить социализм, а денег нет. Пойдите к вашим прихожанам и посоветуйтесь с ними. Они, как известно, знатоки в финансах, должны понять и помочь. Завтра приходите с ответом.

Назавтра раввин является в ГПУ, следователь спрашивает:

-  Ну как, посоветовались вы с вашими евреями?

-  Посоветовался, - говорит раввин.

-  Ну что сказали евреи?

44

- Евреи сказали: "Когда нет денег, так не строят социализм".

Дядя Миша был достаточно благоразумен и не процитировал анекдот. Он ответил, что понимает проблему, стоящую перед большевиками, и сочувствует им, но лично он помочь не может, так как драгоценностей у него нет. Следователь записал этот ответ в протокол допроса и отправил дядю Мишу в камеру подумать. В небольшой камере было набито человек 50 народу. Заправляли всеми делами в камере уголовники - "блатные", как они себя называли. Они отобрали у дяди Миши все продукты и вещи, которыми снабдила его жена, когда его арестовывали, а самого его побили.

Через несколько дней дядю Мишу опять вызвали на допрос. Он пожаловался следователю на своих соседей по камере. Следователь объяснил ему, что он, дядя Миша, является социально чуждым власти и враждебным элементом, так как он бывший нэпман и вдобавок не хочет помочь народной власти. А блатные, на которых он жалуется, хоть и совершили разные уголовные преступления, но по сути своей являются социально близким власти элементом, так как происходят из той же народной и пролетарской среды, что и Советская власть, и, избивая его, они демонстрируют свою пролетарскую сознательность. Когда же дядя Миша продолжал упрямиться и отрицать, что у него имеются спрятанные ценности, следователь опять вежливо предложил пойти в камеру и ещё раз хорошенько подумать.

В камере существовал порядок, по которому утром и вечером арестованных водили "на оправку", то есть в уборную. Если же у кого между этими походами возникала естественная нужда - малая да и большая, то для удовлетворения её существовала "параша" - здоровенная низкая железная бочка с ручками и крышкой, которую утром и вечером, во время оправки, четверо дежурных тащили в уборную опорожнять. Когда дядя Миша вернулся со второго допроса, его социально близкие большевистской власти соседи по камере объявили, что будут "чис-

45

тить ему зубы". Они подождали, пока наполнится параша, и стали окунать его лицом в зловонную жижу. Когда дядю Мишу в следующий раз вызвали к следователю, он составил список всех драгоценностей, которые были в его семье, и "добровольно" сдал их пролетарскому государству на строительство социализма.

Все эти подробности знакомства дяди Миши с доблестными органами ГПУ я узнал позже, а тогда мне сказали только, что дяде Мише в тюрьме было очень плохо, и он отдал всё, что у них было. Я жалел своего дядю, но вспомнил большую географическую карту СССР, которую незадолго до этого принёс мне в Харькове отец. На карте были изображены "стройки великого пятилетнего плана": Днепрогэс, Магнитогорский комбинат, Кузбасс, Караганда. И в школе учили, что мы живём в "великое время", и что "личное надо подчинять общественному", и что надо хорошо учиться, чтобы "стать достойными строителями великого будущего". И мои родители, судя по всему, были согласны с этим.

С другой стороны, в Николаеве моя любимая тётя Лёлечка говорила в сердцах о "кучке бандитов, захвативших в стране власть", и дед Аким и бабушка Юля то и дело сравнивали теперешнюю жизнь с "мирным временем", и выходило, что в "мирное время", то есть до мировой войны, а следовательно, и до революции, всё было намного лучше, чем теперь. Я запутался в этих противоречиях и спросил маму, почему они так говорят. Мама осторожно объяснила, что бабушка с дедушкой и тётя живут в провинции, куда не дошли ещё передовые идеи новой жизни. Меня это объяснение удовлетворило. Были дела поважнее: дяди-Мишин сын, мой кузен Ава, звал залезть на забор и проверить, созрели ли уже абрикосы, растущие рядом с забором на соседнем дворе, где был детдом, и не пора ли их рвать.

Мы вернулись в Харьков, наступила зима 1932 года.

46

На улицах всё чаще стали появляться беженцы из окрестных деревень. В грязной деревенской домотканой одежде, с чёрными опухшими от голода и обмороженными лицами, они робко просили "шматочок хлиба" (кусочек хлеба), и мама посылала домработницу Катю отнести им недоеденные остатки наших обедов. С хлебом у нас и у самих было плохо: мама работала в Харьковском политехническом институте, и на карточки двух служащих с одним ребёнком надо было ещё прокормить нелегальную и потому бескарточную Катю.

В доме бывшего страхового общества "Саламандра", где мы жили, зимой отапливалась лестница и за двойными входными дверьми в нашем подъезде, перед лестницей, был небольшой вестибюль, где было тепло. Туда по ночам с улицы заползали ослабевшие от голода и холода беженцы. Многие там умирали. Утром мне надо было идти в школу. Я боялся этих жутких почерневших распухших мертвецов, и мама или Катя провожали меня до улицы... Прошло много лет, и уже в Америке узнал я, что уполномоченные ГПУ забирали в деревнях хлеб до последнего зёрнышка, а на границах Украины стояли заградотряды, чтоб никто не ушёл и чтобы миллионы украинских мужиков-хлеборобов, до того кормивших всю страну, были погублены.

В школе мне объясняли, что в деревне идёт классовая борьба, организуются колхозы, в которых у всех будет богатая и счастливая жизнь, потому что сообща работать лучше и производительнее, чем поодиночке, но не все это понимают и бегут сдуру в город, где их ждёт эта ужасная судьба. Для десятилетнего мальчика эти объяснения были убедительны (я только удивлялся, до чего эти деревенские дяди и тёти глупые, что не понимают того, что мне, малолетнему школьнику, было понятно). Но как верили этому мои родители и окружающие их взрослые и умные люди? Или делали вид, что верят, боялись?

47

Уже тогда, в 1932 году, боялись? Не было ведь ещё массовых арестов, не наступило ещё то страшное время, когда люди заставляли себя, учили себя верить официальной пропаганде, чтоб легче было жить и чтоб, не дай бог, не проговориться. Когда люди учили своих детей тому, что официальная ложь - это правда, считая, что детям предстоит жить в этом мире и для их душевного покоя лучше, чтобы они не жили двойной жизнью - думали одно, а говорили другое. Не говоря уже о том, что дети ведь не знают, как это опасно, и когда-нибудь, боже избавь, возьмут да и ляпнут то, что думают!

А может быть, время это уже наступило? Может, и не надо было арестовывать каждого десятого? Может быть, было достаточно этой гигантской пропагандистской машины, монополизировавшей уже тогда все средства массовой информации, так что слово правды было недоступно, а ложь лилась с утра и до ночи из всех газет, журналов, книг, радио, кино, театров? А были ведь ещё и учителя, начиная с детского сада и кончая университетом, и были кафедры марксизма-ленинизма, и уже рекрутировалась армия пропагандистов для всех заводов и фабрик, учреждений и домоуправлений, охватывающая поголовно всё население и обрабатывающая человеческие мозги.

Кроме того, и мои родители, и окружавшие их люди не могли не знать, что исчезали бывшие офицеры и солдаты Белой армии. В Харькове знали об арестах представителей украинской интеллигенции по обвинению в "буржуазном национализме". Из театральных афиш исчезли имена известных украинских актёров. Застрелился нарком просвещения Украины Микола Скрыпник, после того как в газетах было сказано, что националисты прятались "за его широкой спиной". Люди, наверное, задавали себе вопрос: куда девались правые и левые эсеры, бундовцы, меньшевики? Об арестах инженеров писали все газеты, и трудящиеся на собраниях и митингах требовали смерти "вредителям". Люди

48

знали, что через всю страну в вагонах для скота гонят миллионы мужиков - в Сибирь на гибель только за то, что они отказываются идти в колхозы. Знали и о том, что арестовывают, мучают и отнимают всё нажитое у бывших нэпманов только за то, что они разбогатели, когда советский закон разрешил им богатеть. При этом знании как не быть страху? Страх уже был. И страх был прекрасным помощником официальной пропаганды.

Глава 5

49

У моей мамы были две кузины - сестры Маруся и Фира Смусь. Были они красивые девушки, особенно старшая - Маруся, и обе после революции вышли замуж за "новых" людей. Марусиным мужем был Константин Георгиевич Максимов. В двадцатые годы он был членом ЦК ВКП(б) и Президиума ВЦИК. Его имя, наряду с именами других основателей Советского государства, было отлито в бронзе "на века" у основания монумента в честь первой советской Конституции. Этот монумент был воздвигнут в Москве на площади, что напротив Моссовета, на месте разрушенного памятника освободителю южных славян генералу Скобелеву. В конце тридцатых годов мы с моим другом Шуриком Гуревичем ходили к этому монументу смотреть, как один за другим исчезают отлитые на нём имена. В конце концов, и сам монумент был заменён памятником Юрию Долгорукому. Максимов был одним из лидеров Рабочей оппозиции. Когда мы с мамой в 1933 году в Москве пришли в квартиру Максимовых на Спиридоньевке, он уже был разжалован в директора подмосковного химкомбината, но сохранил ещё сановную величавость, свойственную всем большевистским лидерам, которых мне довелось встречать. В 1936 году его арестовали, и он исчез навсегда.

Младшая сестра Фира была женой Иссера Григорьевича Айнгорна, энергичного и способного человека, который сделал ставку на новую власть: во время революции он вступил в партию большевиков, воевал в Гражданскую войну, отличился, был награждён орденом Красного Знамени и после войны быстро выдвинулся на хозяйственной работе. В двадцатые годы Айнгорн вначале занимал ответственный пост в находящемся тогда в Харькове Управлении шахтами

50

Донбасса - Донугле, а потом стал председателем Укрснаба. Харьков тогда был столицей Украины. Айнгорны дружили с семьёй председателя Совнаркома Украины Власа Чубаря.

Фира Айнгорн была первой подругой моей мамы в Харькове. Летом 1929 года Айнгорны пригласили маму провести с ними месяц на Чёрном море, в Сочи, то ли в цэковском, то ли в правительственном доме отдыха. Мама вернулась, упоённая успехом, который она имела у отдыхавшей там "элиты". Она рассказывала о вечеринках, где был Ворошилов, какие-то ещё московские наркомы, которых я не запомнил, местное грузинское и абхазское начальство, как один из них, когда она вошла в зал, где они сидели, поднялся со стула и прочитал:

Я помню чудное мгновенье:

Передо мной явилась ты,

Как мимолётное виденье,

Как гений чистой красоты...

Странно, но отец её не ревновал. Она была очень хороша собой. Мужчины обращали на неё внимание, ухаживали за ней, но он относился к этому спокойно, отпускал её одну. В 1931 году она со мной уехала летом в Крым. Я помню, как она, вернувшись, рассказывала отцу о шуточной поэме, которая была сочинена к прощальному вечеру в доме отдыха, где мы жили. Ей там было посвящено двустишие:

Много есть у нас путей для побед над дамой:

Надо с Витеньки начать, чтоб дойти до мамы.

Меня в доме отдыха действительно одаривали вниманием, но "до мамы", насколько я знаю, так никто и не "дошёл". Я, по крайней мере, в это верил. И мне кажется, что отец тоже верил.

В Москве началось строительство метрополитена. В те годы это была одна из главных в стране строек, если не самая главная. Каганович, который тогда был секретарём Московского комитета партии и курировал стройку, забрал

51

в Москву нескольких руководящих работников Донугля, имеющих опыт подземного строительства. В их числе был Айнгорн, которого назначили заместителем начальника строительства метро - Метростроя. Его послали в Берлин и Париж знакомиться с европейским городским подземным транспортом. После его возвращения из-за границы Айнгорны переехали в Москву.

Из Москвы от Фиры стали приходить письма с описаниями прелестей столичной жизни. Она писала, что чувствует себя одиноко без мамы и что Изэк (так она звала своего мужа) легко может устроить моего папу на работу в Метрострой с получением жилья в Москве. Мама загорелась мыслью о переезде в столицу.

Отец отнёсся к этой идее более чем прохладно. Его не привлекали Фирины знакомства "в верхах". Я помню, что мы только однажды были в гостях у Чубаря с мамой, отец с нами не пошёл. Самого украинского премьера, правда, дома не было. Новыми знакомствами, которые вызывали мамин энтузиазм, отец тяготился. В обществе этих людей он не чувствовал себя на месте. У него был свой круг знакомых, который он любил. Это был брат Саша, друзья по учёбе в Киеве, бывшие николаевцы, жившие в Харькове, или просто партнёры по преферансу, шахматам, бильярду и пинг-понгу. Мама, однако, настаивала на переезде. В ход пошли самые разные аргументы: жизнь в столице, учёба сына (то есть меня) в столичной школе и высшем учебном заведении, лучшее питание. Последнее соображение имело силу: жизнь в Харькове на фоне всеобщего голода на Украине была более чем скудной. В Москве было значительно лучше, кроме того, Москва сулила специальные магазины для работников Метростроя.

— Надо думать о питании ребёнка, - говорила мама.

Отец уступил. В конце лета 1933 года он получил назначение на должность начальника планового отдела Управления карьерного хозяйства Метростроя, и мы переехали в Москву.

52

В ожидании жилья мы поселились в четырёхкомнатной квартире Айнгорнов на Петровке, 26 - в огромном доме в центре Москвы, где во дворе летом были теннисные корты, а зимой - каток. Обстановка и атмосфера жизни в доме Айнгорнов были и для меня, и, наверное, для моего отца совершенно новыми. Айнгорн по вечерам за столом рассказывал, что произошло на очередном совещании у Кагановича, и как Каганович сказал, что "по этому вопросу надо посоветоваться с "Хозяином", и что "Хозяин" сказал и чем "Хозяин" был доволен и чем недоволен. И я понимал, что "Хозяином" Айнгорн и окружающие его люди называли Сталина. На Метрострое произошла известная авария, когда в центре Москвы, в районе Неглинной улицы, "плывун", то есть мокрый песок, прорвался в строящуюся подземную выработку, и стали оседать дома, и среди ночи надо было срочно переселять людей из домов, которые были под угрозой. Айнгорн занимался этим переселением и рассказывал дома, как он докладывал о ходе работы "Хозяину" по телефону.

Фира Айнгорн работала секретарём-машинисткой в ГПУ. Дома на столике стояла её фотография в окружении людей в военной форме. Мне было 11 лет, голова моя была набита историями о героях Гражданской войны: Котовский, Якир, Щорс, Будённый, Ворошилов, Тухачевский. Я знал, что командир бригады носил один ромб, командир дивизии - два, корпуса - три. Ромбы были знаками различия героев-полководцев. А тут рядом с Фирой улыбался человек с тремя ромбами в петлицах, а у его соседа было два ромба! Фира сразу выросла в моих глазах.

— Кто они такие? Герои войны? Полководцы? Командиры корпуса, дивизии? - спросил я у неё.

— Да нет, - смеялась Фира, - никакие они не полководцы, они - душки-чекисты. В ГПУ другие знаки различия. Вот этот - Берман, а это - Фирин. Смешная фамилия - "Фирин", правда? - Видно было, что она гордится таким блестящим окружением.

По случаю нашего приезда у Айнгорнов собрались

53

гости. Были Максимовы. За столом обсуждали книгу Юрия Германа "Наши знакомые". Все её читали, и всем она нравилась. Я прочёл эту книгу без особого увлечения: уж очень много там было про любовь, меня эта тема не занимала. Героем книги был чекист Альтман. Он был окружён тайной: неожиданно исчезал и так же неожиданно возвращался. Было ясно, что он занимается чем-то очень важным, но чем именно - не объяснялось.

Я увлёкся другой книгой, которую нашёл на книжной полке у Айнгорнов. Это был "Князь Серебряный" Алексея Константиновича Толстого1. Меня сразу же захватили приключения, которыми была полна чуть ли не каждая глава, и я читал книгу, тревожась за судьбу храброго, благородного, красивого героя, который следует голосу чести, защищает незаслуженно обиженных, униженных и оскорблённых и постоянно подвергает себя смертельной опасности. Опасность возникала от близости ко двору подозрительного, безмерно жестокого, грозного царя, окружённого низкими и подлыми всевластными опричниками. И, по мере того как я читал, уже не книжная, а настоящая тревога родилась в моей душе. Я смутно почувствовал какое-то сходство с тем, что происходило вокруг. Времена, когда это сходство уже многим бросалось в глаза и когда сам Сталин повелел, чтобы Иван IV почитался историками и киношниками как исторически прогрессивный, великий государь, а не как мрачный убийца и садист, были ещё далеко впереди, да и опалы и казни если уже и происходили, то в масштабах пока что малых и мне не были известны. И тем не менее, когда я прислушивался к разговорам взрослых, я чувствовал в душе тревогу и страх за отца и мать. Мне было страшно от того ощущения близости ко "двору", которое было в доме у Айнгорнов.

Я начал учиться в школе, завёл новых друзей, которые были интереснее и ярче моих харьковских, и забыл об этом странном чувстве. И только четыре года спустя, когда


1 Во второй раз эта книга попала мне в руки в камере Лубянской тюрьмы (в тюрьме была хорошая библиотека конфискованных книг). В этот раз книга показалась мне наивной и детской, но меня поразили строки из авторского предисловия. В отношении к ужасам того времени автор сознаётся, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV, сколько от той, что могло существовать такое общество, которое смотрело на него без негодования...

54

новые опричники увели из дома моих родителей, я вспомнил то предчувствие беды, навеянное книгой А. К. Толстого, которое было у меня в первые недели жизни в Москве.

По моим впечатлениям, отец тяготился жизнью у Айнгорнов. Фиру он недолюбливал, считал суетной, с Изэком дружба у них не клеилась, хотя Айнгорн относился к папе с дружеским интересом. Я думаю, что моему отцу мешало различие в общественном статусе. Айнгорн был одним из новых "хозяев жизни", отец не чувствовал себя членом этого круга, да и не стремился им быть. Их сближала любовь к музыке. Оба были музыкальны, их музыкальные вкусы совпадали. Они часто напевали, вспоминая любимые ими мелодии, поправляя друг друга. Это было время, когда в квартирах слушали радио. Я запомнил их сидящими вдвоём перед приёмником, наслаждаясь вечером музыкальной передачей. Общность музыкальных вкусов не была, однако, достаточной для дружбы.

У Айнгорнов часто бывала сестра Фиры - Маруся Максимова, и в её присутствии отец оживлялся. Маруся была очень хороша собой. Женственная, умная, весёлая, уверенная в себе, она чувствовала, что нравится отцу, и относилась к нему с явной симпатией. Я запомнил её одетой в белую блузку с прямой юбкой, с короткой стрижкой, живым привлекательным лицом и стройной фигурой. У Максимовых мы бывали редко. Я помню обед в их квартире и роскошного ангорского кота Лексу, который драл когтями обои в столовой в том месте, где на стене двигалась тень головы хозяйки.

Одно лето мы с мамой жили на большой ведомственной даче Айнгорнов в Малаховке. И там же жили моя ровесница дочь Маруси Зина и кот Лекеа, о котором говорили, что он теперь не ангорский, а айнгорнский. По выходным дням из города все съезжались на дачу, и всегда отец оказывал Марусе внимание, она ему улыбалась, а я смотрел на неё во все глаза. Много лет прошло, я стал взрослым и заметил, что меня привлекают девушки, напоминающие Марусю Максимову.

55

Предчувствуя свою судьбу, Максимов формально разошёлся с Марусей до своего ареста, избавив её от клейма жены врага народа. Она жила в Москве, у неё был роман с известным патологоанатомом профессором Збарским, с которым она работала и про которого московские остряки говорили, что он "набивал соломой" Ленина в Мавзолее. Она устроила мою маму на работу к Збарскому, приводить в порядок его библиотеку. Марусю долго не арестовывали, но потом всё-таки посадили, и она отделалась легко - ссылкой. Когда мы собрались эмигрировать, Маруся узнала об этом уже перед самым нашим отъездом. Она была больна и не выходила из дома. Через свою дочь Зину она несколько раз передавала, что хочет меня видеть. Но началась предотъездная суматоха, и я к ней не попал. Теперь жалею. Может быть, она хотела мне рассказать что-то, чего я не знал?

Нам предоставили временное жильё - маленькую и не очень благоустроенную квартиру в Колокольниковом переулке на Сретенке, в старом доме, принадлежащем Метрострою. В том же дворе жил папин начальник Сергей Георгиевич Боровиков. Он был холост и на правах соседа и коллеги часто заходил к нам - попить чаю, поиграть с отцом в шахматы. Я запомнил крупного, плотного телосложения, приветливого и добродушного человека. Боровиков несколько раз заводил один и тот же разговор, который увлёк моё детское воображение и остался в моей памяти.

— Слушай, Матвей Акимович, - говорил Боровиков (они называли друг друга на "ты", но по имени-отчеству), - давай напишем с тобой киносценарий! Напишем о том, что мы знаем, - о нашей жизни. Это будет очень нужный и полезный фильм. Вот для таких, как он (Боровиков показывал на меня), для тех, кто молод и не знает, через какие трудности мы все, вся страна, прошли. Подумай только: ты человек из еврейской семьи, я - из русской. Это будет рассказ о

56

том, как два человека с разным происхождением и воспитанием, оба в начале жизни далёкие от революционных идей, вырастают и мужают вместе со страной, участвуют в великих делах, которые творятся в стране, и постепенно идеи революции становятся смыслом их жизни. Закончим сценарий строительством метро, об этом ещё не было фильма - энтузиазм труда на самом передовом фронте пятилетки! Кому, как не нам, об этом рассказать! Отец улыбался в ответ:

— Я согласен, Сергей Георгиевич, это прекрасная идея, но у нас с тобой и без этого забот хватает, да и думаю, что поздновато мне писателем становиться, я как-то, знаешь, привык в жизни то делать, чему меня учили и что я умею. Давай лучше ещё одну партию сыграем.

— Нет, я серьёзно, - не унимался Боровиков, - у меня просто руки чешутся засесть за это дело, честное слово! Эх, закрутил бы я сюжет! Писатель во мне пропадает! Я спать ложусь и представляю себе сцены из своего фильма... Разные приключения вставим, чтобы захватить зрителя. Были у тебя в жизни приключения? У меня были. И любовь... Слушай, фильм будет на ять!

Отец вежливо посмеивался в ответ и расставлял шахматные фигуры.

Позже мы получили две комнаты в квартире на Большой Садовой улице напротив здания военной академии. Благодаря стараниям моей мамы я стал учиться в 25-й Образцовой школе, что в Старопименовском переулке. В следующем учебном году в наш класс пришёл высокий мальчик с распадающимися на прямой пробор белобрысыми волосами - Володя Сулимов. Он был одержим кино, на уроках литературы рисовал последовательные схемы кадров фильма по произведению, которое мы проходили, любая прочитанная книга превращалась в его воображении в кинофильм, и он объяснял нам, как она будет выглядеть на экране. Он заразил нас игрой: по каждой прочитанной книге мы

57

составляли список действующих лиц из учеников и учениц нашего класса, иногда привлекая народ из параллельного класса, и на переменах разгорались споры о том, кто из девочек лучше подходит на роль героини. Я, как и другие, заразился этими "кинозабавами" и вспомнил Боровикова с его идеями. Я спросил у папы, пишет ли Сергей Георгиевич свой сценарий.

— Не думаю, - сказал он, - это всё из области сладких мечтаний.

Отца в этот последний - московский период его жизни я вспоминаю невесёлым. Он уставал, приходил с работы, ложился на тахту и засыпал. Выпавшая из рук газета закрывала его лицо. Он плохо себя чувствовал, врачи нашли у него начало процесса в лёгких. Очередной отпуск он провёл в Северном Казахстане, на курорте Боровое, где лечили кумысом - кобыльим молоком. Ему это помогло, он вернулся пополневшим, чувствовал себя лучше.

Как отец относился к маме? Я думаю, что он любил её. Он всегда был заботлив, он гордился её внешностью. У них не было серьёзных ссор, по крайней мере, в моём присутствии. И в то же время я не могу вспомнить проявлений нежности, ласки. Был ли он счастлив с мамой? Мне кажется, что нет, не был. Мне трудно объяснить причину этого моего ощущения. Они были людьми разными, вышедшими из разных семей, хотя это, разумеется, ни о чём ещё не говорит... Не знаю, не могу объяснить... Мама была доминирующей фигурой в их союзе. Под её влиянием он изменил многим своим привычкам. Но внутренне он не изменился.

Я пытаюсь вспомнить своё отношение к отцу в этот последний, московский период нашей жизни, когда я был старше. Я любил его, как всегда. Я уважал его и слушался, как мне кажется, беспрекословно. И в то же время я жалел его. Я не понимаю, отчего возникло это чувство, - я никогда

58

не чувствовал ничего подобного по отношению к матери. Но мне было жаль отца, я помню это. Мне трудно объяснить, чем это было вызвано. Может быть, тем, что более активная мама подавляла его, и он со свойственной ему мягкостью уступал ей? Может быть, тем, что он иногда чувствовал себя не в своей тарелке в обстановке нашей московской жизни и тогда казался зажатым и неуверенным в себе? А может быть, это моё ощущение было предчувствием его будущей ужасной судьбы.

Отец любил проводить время со мной. Он говорил о вещах, о которых я ни от кого больше не слышал: о нравственности и честности. Он говорил, что желает мне успеха в жизни, но я должен помнить, что порядочность важнее успеха и стремления к благополучию. Ни от учителей, ни от пионервожатых я ничего подобного не слышал. Он повторял много раз слово "долг", он вкладывал в это понятие большой смысл, и я чувствовал, что для него оно было важным. Отец продолжал иногда заниматься со мной математикой. Он научил меня в это время очень важному: умению видеть и ценить красоту математических решений, и я думаю, что это умение и возникающая из него любовь к точным наукам во многом определили мой выбор профессии. Он умел сделать занятия интересными, потому, наверное, что ему самому они были интересны. Он рассказывал разные занимательные истории, вроде той, как он бился над решением задачи на построение, которое никак ему не давалось, и как он лёг спать, и решение пришло к нему во сне. Спустя 40 лет я показал эту задачу моему сыну и помню её до сих пор.

Через год с небольшим после нашего приезда в Москву произошло событие, послужившее ключом к началу той страшной беды, которая постигла нас вместе со всей страной, - Сталинского Большого Террора.

1 декабря 1934 года в Ленинграде был убит Киров. И, по странному свойству детской памяти, я запомнил события

59

и обстоятельства дня, когда это стало известно. Я помню, как наша классная руководительница - учительница биологии Татьяна Михайловна - "Танечка", как мы её между собой звали, прочла нам газетное сообщение. И тут же на большой перемене разыгралось действие. Упитанный, румяный, с ямочками на щеках подвижный Миша Червонный вытащил из портфеля "стреляющую" рулетку. Это была метровая пружинящая стальная лента, свёрнутая в маленькой плоской круглой коробочке. При нажатии на кнопку лента, распрямляясь, вылетала из коробочки и пролетала метра 3-4.

— Я буду Николаев, а ты будешь Киров. Беги! - кричал Миша Юре Муралову, и, к восторгу класса, лента рулетки ударяла в спину убегающего Юры.

— Падай, ты убит, - кричал Миша.

Я думаю, что и Миша, и Юра запомнили этот день, как запомнил его я: Миша был сыном известной в Гражданскую войну "красной атаманши" Маруси Червонной и героя процессов 1936-1937 годов - не то Сокольникова, не то Серебрякова (оба расстреляны), а Юра Муралов - сыном заместителя наркома сельского хозяйства и племянником командующего Московским военным округом и руководителя Октябрьского восстания в 1917 году в Москве (оба Муралова тоже были расстреляны). И Миша, и Юра, так же как и я, покинули 25-ю школу зимой 1937 - 1938 годов.

Весной 1935 года было закончено строительство первой очереди московского метро. За несколько дней до открытия регулярного движения отец повёз нас с мамой в специальном поезде для строителей по будущей линии - от Парка культуры до Сокольников. Это был праздник. Айнгорна наградили орденом Ленина, отца - значком отличника Метростроя. В Колонном зале Дома союзов состоялось торжественное заседание. Вернувшись оттуда, отец рассказывал:

— Заседание должно было начаться, президиум занял свои места на сцене, там были Каганович и Калинин, руко-

60

водители строительства. Все аплодировали. И вдруг на сцене показался Сталин и медленно прошёл к своему стулу за столом президиума. Я почувствовал, как какое-то дыхание прошло по залу, всеми овладел восторг. Это было какое-то необъяснимое чувство. Что-то есть в этом человеке магнетическое...

Много лет спустя, уже выйдя из тюрьмы на волю и желая показать нелепость того, что произошло с отцом, моя мама рассказывала, что наедине с ней, в постели, он говорил, как он счастлив, что живёт в такое время, когда перед его сыном открыты все дороги в жизнь. Антисемитизма в тридцатые годы в Москве со стороны власти действительно никто не ощущал. Лазарь Каганович был правой рукой Сталина и на всех фотографиях неизменно оказывался с ним рядом. В наводившем на всех страх ГПУ среди начальства было много евреев, включая главного начальника Ягоду, евреи были героями модных книг, фильмов. Процентной нормы для поступления в вуз, как в то время, когда отец учился, не было, не было и ограничений на жительство - черты оседлости. Я не сомневаюсь, что мама говорила правду и он действительно сказал это. И тем не менее мне хочется думать, что это высказывание отца не выражало систему его взглядов. Уж очень другие у него были и происхождение, и воспитание. Из другого он был, так сказать, человеческого материала. Скорее всего, это было сказано под настроение, может быть, под влиянием каких-либо событий, книги или фильма.

Ну а как быть с рассказом о Сталине в Колонном зале? Для тех, кто жил в то проклятое время, объяснение звучит просто: не у него одного страх превращался в преклонение. Это было в ту пору, по-видимому, всеобщей болезнью.

А страх становился всё ощутимее. Прошли процессы Зиновьева - Каменева, потом Пятакова - Радека. Газеты сообщили о суде и расстреле Тухачевского, Якира, Уборевича и других руководителей Красной армии, о самоубийствах

61

Томского, Гамарника. ГПУ стало называться НКВД. Расстреляли Ягоду, и наркомом внутренних дел стал Ежов. В школе со стен стали исчезать портреты вождей и героев революции и Гражданской войны. В газетах печатали карикатуры Бориса Ефимова "Ежовы рукавицы". На них был изображён широкоплечий гигант - сталинский нарком Ежов (на фотографиях он почему-то оказывался совсем не гигантом, а плюгавым карликом, на голову ниже и Сталина, и других низкорослых вождей). В огромной руке, одетой в жуткую рукавицу с иглами-пиками, он держал извивающуюся многоголовую гадину. Головы были мерзопакостного вида и в зависимости от того, какой шёл процесс, напоминали то Троцкого с Каменевым и Зиновьевым, то Троцкого с Пятаковым и Радеком. Родители, стараясь, чтобы я не слышал, говорили друг другу: взяли такого-то. Они перестали ходить в гости, к нам стали реже приходить и знакомые, и родственники. Даже телефон звонить стал реже.

Наступила осень 1937 года. Я начал учиться в 8-м классе. Однажды в октябре, придя из школы, я увидел, как мама рвёт фотографии, на которых был Боровиков. Мама была бледная, испуганная.

— Арестовали Боровикова, - сказала она.

9 декабря 1937 года ночью раздался стук в нашу дверь. На пороге стояли трое мужчин в военной форме и наш татарин-дворник - понятой. Отцу велели сидеть за столом в первой комнате, мне с матерью - оставаться на местах, где мы были, - в своих кроватях во второй комнате. Один из военных, вместе с дворником, стоял у входной двери, двое других вели обыск. Через открытую дверь я видел папу. Он сидел одетый за обеденным столом. Лицо его было бледным и сразу осунулось, как у больного. Он смотрел прямо перед собой. Я задвигался в своей кровати, он посмотрел в мою сторону, и я увидел, как задрожали мускулы его лица. Он отвернулся. Военные, проводившие обыск, время от времени показывали ему книгу или

62

письмо, спрашивали о чём-то, он отвечал. Внешне он был спокоен.

Я не думал ни о чём. Я сидел в своей кровати, смотрел на своего отца и чувствовал только ужас, бессилие, отчаяние и горе... Часа через два, закончив обыск, они сказали отцу:

— Можете попрощаться с семьёй.

Я ждал, что он скажет мне, что это - недоразумение, что там разберутся, всё выяснится и он вернётся домой. Вместо этого он подошёл ко мне, обнял меня и поцеловал.

— Помни, что я всегда был честным человеком, - сказал он.

Я помню.

Глава 6

63

В январе 1995 года, приехав в Москву, я пришёл в Приёмную Федеральной службы безопасности России на Кузнецком Мосту. Я бывал там раньше. Первый раз - в начале декабря 1937 года с мамой, после ареста отца, узнавать, где он находится, второй раз - в конце того же месяца, с приехавшей из Николаева маминой сестрой, тётей Анной, узнавать о маме, арестованной через 2 недели после ареста отца. Собственно, в саму приёмную, которая в то время называлась Приёмной НКВД, нашего брата - родственника арестованных - не пускали. Во дворе, спрятанная от глаз уличных прохожих, стояла длинная очередь женщин с бледными, испуганными и заплаканными лицами. Был конец тридцатых годов, и длинные очереди были в городах обычным явлением. Но эта очередь была особой: никто ни с кем не разговаривал, никто ни на кого не смотрел, все старались спрятать свои лица друг от друга. Горе и страх висели в морозном воздухе этого просторного московского двора.

Вернувшись из заключения и рассказывая о своём тюремном опыте, моя мама часто говорила: "Господи, хоть бы нашёлся кто-нибудь, кто мог бы всё это описать!"

Первая книга, посвященная "этому", которая попала в мои руки, была "Реквием" Анны Ахматовой. Там были строки, которыми могла бы позже сказать о себе моя мама:

...Муж в могиле, сын в тюрьме.

Помолитесь обо мне...

А в предисловии к поэме Ахматова описала такую же очередь, только не в Москве, а в ленинградских Крестах, и женщину из очереди, которая просила Ахматову написать "об этом".

Очередь во дворе Приёмной НКВД на Кузнецком

64

Мосту вела к маленькому окошку, где дежурный брал паспорт просителя, долго его изучал, потом, строго и подозрительно глядя на просителя, так, что тот начинал чувствовать, как от страха сердце его бьётся где-то у горла, так же долго сверял фотографию на паспорте с его лицом и, сверив, захлопывал окошко. Через несколько долгих минут ("Боже, что он там делает с моим паспортом?") окошко открывалось, дежурный возвращал паспорт и коротко вещал: "Центральная следственная тюрьма", или - "Московская областная следственная тюрьма", или - "Бутырская тюрьма", или - "Лефортово", или - "Матросская Тишина" (это всё были следственные тюрьмы НКВД). Иногда ответ был: "Осуждён. Десять лет без права переписки", и через много лет мы узнали, что эта страшная формула означала, что человек был приговорён к расстрелу и приговор приведён в исполнение - человека уже нет... Но чаще всего ответ был такой же, как получили мы с мамой и позже с тётей Анной: "В списках не значится. Следующий!"

Мы узнали тогда, что есть ещё один способ наведения справок: надо собрать продуктовую передачу и носить её поочерёдно во все тюрьмы. Если арестованный находился в той тюрьме, куда вы пришли, и передачи ему были разрешены, продукты принимались. И вы таким образом узнавали, где он сидит, и спустя месяц опять могли принести ему передачу. Способ этот был более верным. Беда была лишь в том, что очереди везде были длинные, и на каждую тюрьму уходил целый день. Я тогда изучил и запомнил географию всех пяти московских следственных тюрем НКВД - ни в одной из них наши передачи не приняли. Так мы и не выяснили, где мои родители находились. Я узнал потом, что и отец и мать были в Бутырках. Наш способ наведения справок не дал результата из-за того, что передачи им не были разрешены.

Оставаться долго в Москве мне было нельзя - меня забрали бы в детприёмник НКВД для осиротевших детей вра-

65

гов народа. И тётя Анна увезла меня из Москвы в Николаев. В третий раз я пришёл в приёмную на Кузнецком в мае 1993 года уже гражданином США. Мне принесли папки с материалами моего следственного дела, и я провёл там целый день, читая их. На следующий день мне должны были дать материалы отцовского дела. Когда утром следующего дня я пришёл в приёмную, ответственный за архив, на удивление вежливый чиновник по имени Виктор Иванович Кряжев, вручил мне папку, которая оказалась следственным делом какого-то несчастного немца-антифашиста, эмигрировавшего из Германии в СССР в начале тридцатых годов, работавшего в Институте микробиологии и, естественно, как и многие тысячи других политэмигрантов, закончившего свой жизненный путь на Лубянке. Оказалось, что они ошиблись в одной цифре в 8-значном архивном номере дела. Был четверг, дело они могли доставить из хранилища только в понедельник, а в субботу мы улетали из Москвы. Виктор Иванович Кряжев казался искренне огорчённым.

— Приезжайте к нам ещё раз, - сказал он.

— А вы мне дадите дело, если я ещё раз приеду? - спросил я.

— Смотрите, что здесь написано (он показал на обложку папки): "Хранить вечно". В любое время приезжайте и вы сможете ознакомиться с делом.

Понадобился наш второй приезд в Москву в январе 1995 года, чтобы следственное дело моего отца попало наконец в мои руки. Обстановка в приёмной в этот раз была такой же, что и полтора года тому назад. Сержант в знакомой форме госбезопасности с синими погонами всё так же сидел за обшитым деревянными панелями столом. С ним оживлённо болтали трое или четверо молодых людей в курточках. Пожилой человек, вошедший с улицы передо мной, спросил дежурного, как ему узнать, решился ли вопрос о его пенсии. Дежурный объяснил, куда ему нужно обращаться. Я

66

подивился: неужели все их палачи и заплечных дел мастера до сих пор государственную пенсию получают? "Наверное, получают, - подумал я, - их ведь не судили, они должны быть законными пенсионерами".

— Вам что? - прервал мои размышления дежурный. Я объяснил, зачем пришёл.

— Вам в читальный зал нужно. Следующий подъезд по Кузнецкому. Как выйдете, налево. В нашем же здании, второй этаж, - сказал дежурный.

Это был настоящий читальный зал, какие бывали в московских библиотеках, с маленькими письменными столами, стульями и настольной лампой с зелёным абажуром на каждом столе. Окна выходили на Кузнецкий Мост. На противоположной окнам стене был большой стенд с фотографиями и книгами. Часть зала была отделена стеклянной перегородкой.

Я пришёл первым. Людей в зале ещё не было. За стеклянной перегородкой за столом сидел человек в штатском костюме. Я подошёл к нему и назвал себя.

— Мне сказали, что я могу ознакомиться с делом моего отца, Левенштейна Матвея Акимовича.

Человек в штатском сказал, что сейчас принесёт дело, и вышел. В ожидании я стал рассматривать стенд. Фотографии показывали установку надгробных плит в местах массовых захоронений людей, расстрелянных в годы, как было сказано, "массовых репрессий": плачущие пожилые женщины в платках, скорбящие мужчины без шапок, на одной из фотографий - православный священник в облачении, гранитные надгробные плиты с указанием лет захоронений, но без имён. Фотографии были сделаны на московских кладбищах и в подмосковных лесах. Мы потом видели маленькую чёрную гранитную плиту на Донском кладбище, позади крематория. Надпись гласила, что здесь общее захоронение людей, расстрелянных в 1943 - 1945 годах.

Я взял со стенда книгу, которая называлась "Расстрельные списки". Каждая страница книги состояла из 4-5

67

абзацев, посвящённых расстрелянным людям. Имя, маленькая фотография, даты рождения и казни, короткие биографические сведения. Учителя, бухгалтеры, рабочие, инженеры...

Вошёл сотрудник в штатском и протянул мне папку. Это было папино следственное дело.

— Мне сказали, что я могу получить фотографию мое
го отца из дела, - сказал я.

— Да, это возможно.

— Я хотел бы получить фотографию.

— Знакомьтесь с делом, я принесу вам фотографии и личные документы, хранящиеся в деле.

Сотрудник ушёл. Я сидел в пустом читальном зале, смотрел на лежащую передо мной на столе папку и чувствовал себя на похоронах. Папка была, как урна с прахом. Я давно знал, что мой отец умер. Сейчас я его хоронил.

Я открыл папку. На первой странице было постановление, которое привожу целиком с сохранением стиля и грамматики:

"Утверждаю"

Нач. Следчасти НКВД СССР

Комиссар Госбезопасности 3 ранга

Кобулов1

ПОСТАНОВЛЕНИЕ

(об избрании меры пресечения и заведении следственного дела)

г. Москва, 1939 года

февраля 7 дня.

Я, следователь Следственной части НКВД СССР мл. лейтенант Государственной Безопасности Сериков, рассмотрев следственные материалы и приняв во внимание, что гр. Левенштейн Матвей Акимович 1889 г. рожде-


1 Я не без удовольствия вспомнил, что Кобулов был расстрелян вместе со своим шефом Берия в августе 1953 года.

68

ния, уроженец села Ново-Полтавка Николаевского района Николаевской области УССР, зам. нач-ка отдела инертных материалов показаниями арестованного Боровикова Сергея Георгиевича изобличается, как один из активных участников контрреволюционной диверсионно-террористической вредительской организации, существовавшей на Метрострое, проводившей вредительскую работу, а также намечавшей провести ряд диверсионных и вредительских актов.

Рассмотрев следственные материалы и приняв во внимание, что гр-н Левенштейн Матвей Акимович достаточно изобличается как активный участник диверсионно-террористической организации,

Руководствуясь статьёй 128 УПК РСФСР,

ПОСТАНОВИЛ:

Гр-на Левенштейн Матвея Акимовича привлечь в качестве обвиняемого по ст. ст. 58-8, 58-9 и 58-11 УК РСФСР2.

Мерой пресечения способов уклонения от следствия и суда избрать содержание под стражей.

Следователь следчасти НКВД СССР, мл. лейтенант Госбезопасности (Сериков)

"Согласен": Пом. Нач. Следчасти НКВД СССР ст. лейтенант Госбезопасности (Наседкин)

Я заметил, что постановление это они составили 7 февраля 1939 года, то есть спустя 14 месяцев после того, как они отца посадили (9 декабря 1937 года).

После постановления в деле был подшит ордер на арест от 9 декабря 1937 г., протокол ареста, где говорилось, что понятым был дворник Османов, и я тут же вспомнил этого нашего татарина-дворника, боязливо переминавшегося с ноги на ногу в дверях квартиры, описывались взятые при обыске документы (профбилет, значок отличника Метростроя, аттестаты об образовании, удостоверения).


2 58-я статья Уголовного кодекса РСФСР - это антисоветская контрреволюционная деятельность. Пункт 8 - террор, пункт 9 - диверсия, пункт 11 - антисоветская организация.

69

Далее шёл протокол допроса от 13 декабря 1937 г., то есть на четвёртый день после ареста, который вёл ст. уполномоченный 8-го отделения 3-го отдела ГУГБ ЗАЙЦЕВ, и это была уже экспозиция будущей трагедии. После вопросов о родственниках за границей (в Америке - двоюродный брат Левенштейн Александр Аронович, в Париже - двоюродная сестра Софья Соломоновна Штивель) я прочёл:

"...ВОПРОС: - Когда и каким образом вы попали в Москву?

ОТВЕТ: - Поскольку у моей жены имеются в Москве родственники, она настояла переехать сюда на жительство, и я переехал в 1933 г. Работая в Наркомлегпроме УССР, бывал часто в командировках в Москве, где я встречался с Айнгорном, работавшим в Метрострое, который предложил мне работать в Метрострое. Это тоже явилось причиной моего переезда из Харькова в Москву.

ВОПРОС: - Где и в качестве кого вы работали в Харькове?

ОТВЕТ: - В Харькове я работал с 1921 - 1922 г. в американском обществе "Джойнт" (это организация по оказанию помощи евреям-земледельцам), уполномоченным по заготовке зерна - семян, с 1922 - 1923 г. - в Обществе семеноводства в Наркомторге УССР, а затем с 1925г. - в ВСНХ УССР.

ВОПРОС: - Откуда вам известен Айнгорн?

ОТВЕТ: - Работая в ВСНХ УССР, я сталкивался с ним по работе, кроме того, он женат на родственнице моей жены.

ВОПРОС: - Назовите своих близких знакомых.

ОТВЕТ: - В г. Москве имею таких знакомых:

1)     Айнгорн Иссер Григорьевич,

2)     Боровиков Сергей Георгиевич,

3)     Шварц Яков Маркович,

70

1)     Макотинский Михаил Петрович,

2)     Володин Владимир Савельевич.

ВОПРОС: - Какие контрреволюционные разговоры были у вас с Айнгорном и Боровиковым?

ОТВЕТ: - Никаких разговоров на контрреволюционную тему не было.

ВОПРОС: - Следствием установлено, что вы являетесь членом контрреволюционной диверсионной организации, существовавшей на Метрострое. Признаёте это?

ОТВЕТ: - Нет, я в контрреволюционной организации не состоял.

ВОПРОС: - Известно, что вы вовлечены в контрреволюционную организацию Боровиковым. Следствие требует от вас правдивых показаний.

ОТВЕТ: - Никем в контрреволюционную организацию я не вовлечён".

Этот протокол допроса был написан следователем от руки. Далее в деле был подшит перепечатанный на машинке протокол допроса С. Г. Боровикова от 26 ноября 1937 года. Двенадцать дней им понадобилось, чтобы переварить этот допрос и арестовать отца. Показания Боровикова - это ключ ко всему делу, и я привожу этот протокол с небольшими лишь сокращениями (здесь и далее сохранены стиль и грамматика оригинала).

Протокол допроса С. Г. Боровикова.

"...ВОПРОС: - Следствие располагает данными, что вы являетесь членом контрреволюционной организации.

ОТВЕТ: - Да, я действительно являюсь членом контрреволюционной диверсионной организации, существующей на Метрострое в г. Москве.

71

ВОПРОС: - Укажите всех членов организации.

ОТВЕТ: - Членами контрреволюционной диверсионной организации на Метрострое являются:

1)    Айнгорн Иссер Григорьевич - зам. начальника Метростроя,

2)    Левенштейн Матвей Акимович - зам. начальника отдела инертных материалов Метроснаба, то есть мой заместитель,

3) Загребаев Евгений Иванович - бывший белый, нач. Отдела капитального строительства Венёвского карьера Метростроя,

4)     Левченко Александр Иванович - начальник Метроснаба,

5)     Старостин Константин Матвеевич - директор Венёвского карьера Метростроя,

6)     Блюмс Евгений Николаевич - нач. капитального строительства управления гл. инженера карьерного хозяйства Метростроя,

7)     Панов Илья Иванович - гл. инженер карьерного хозяйства при управлении Метрострой.

8)     Я - Боровиков Сергей Георгиевич".

Позднее в деле я нашёл справку о том, что Боровикова арестовали 16 октября 1937 года. Таким образом, до 26 ноября у следователей было достаточно времени, чтобы "обработать" бедного Боровикова, чтобы сломать его волю и искалечить его личность. Думаю, что произошло это не сразу. Был Сергей Георгиевич молод - 41 год всего, высок, крепок, физически силён. В каких "боксах" они его держали? Сколько ночей не давали спать, мучая непрерывными допросами от отбоя до подъёма (а ведь в следственной тюрьме от подъёма до отбоя спать нельзя ни минуты)? Какими угрозами запугивали его замученное бессонницей сознание? Сколько часов заставляли стоять? Расправой над какими близкими ему людьми угрожали? Как, сменяя гнев на милость, уговаривали его "по-хорошему" дать нужные показания, "раскаяться", ибо "нераскаянному врагу уж точ-

72

но 9 граммов свинца в череп всадят, а раскаяние - это уже шаг к исправлению, в живых останешься, в лагерь пошлём, работать будешь, ещё волю увидишь, молодой ведь!" А ведь в 1937 году ещё и били, это в то "либеральное" время, когда я сидел, они поняли, что бессонницей и "психологией" можно и без битья всего добиться, а в 1937-м и зубы выбивали, и почки отбивали...

Я увидел имя своего отца в списке людей, которых "заложил" Боровиков, но не было во мне ни обиды на него, ни злобы - только жалость и печаль. Ибо, как сказал Александр Исаевич Солженицын: "Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее... Не кинь в них камень".

Я стал читать дальше.

"...ВОПРОС: - Когда и при каких обстоятельствах вы были завербованы в контрреволюционную организацию на Метрострое?

ОТВЕТ: - Пытаясь избежать возможных дальнейших репрессий со стороны органов власти в г. Одесса, где я был разоблачён как бывший активный белогвардеец, я решил переехать в Москву в надежде на поддержку со стороны своего хорошего знакомого, председателя правления Укрснаба Айнгорна И. Г., хотя последний был осведомлён о моём белогвардейском прошлом.

Прибыв в Москву в 1933 году, я явился к Айнгорну, работавшему в то время зам. начальника Метростроя, который сразу же меня определил на работу сначала на должность ответственного исполнителя, а затем начальником отдела инертных материалов Метростроя.

При устройстве на работу Айнгорн предложил мне не указывать в анкетах и других документах моего фактического прошлого.

Работая на Метростое, при встречах с Айнгорном, он часто напоминал мне о моём прошлом, говоря, что моя судьба зависит от него. Наряду с этим в разговорах со мной он проявлял недовольство по отношению к полити-

73

ке партии и правительства и высказывал уверенность, что руководство партии при такой политике неизбежно в скором времени приведёт страну к реставрации капитализма. В результате таких бесед я приходил к убеждению, что Айнгорн ведёт на Метрострое какую-то преступную работу. Мои сомнения разрешились в 1933 году, когда Айнгорн рассказал, что он возглавляет на Метрострое вредительскую диверсионную организацию, и предложил мне принять активное участие в её работе. Получив моё согласие, Айнгорн предложил мне тщательно и осторожно начать вербовку верных людей для контрреволюционной работы.

ВОПРОС: - Завербовали вы кого-нибудь лично в контрреволюционную организацию?

ОТВЕТ: - Из числа указанных лиц я завербовал Загребаева Евгения Ивановича и Левенштейна Матвея Акимовича.

ВОПРОС: - При каких обстоятельствах вами завербованы Загребаев Е. И. и Левенштейн М. А.?

ОТВЕТ: - Имея задание от Айнгорна вербовать в контрреволюционную организацию вполне проверенных, надёжных и решительных людей, я в сентябре 1937 г., находясь в Ростове-на-Дону, пытался найти таких людей из числа лиц, служивших со мной в Белой армии. Однако разыскать мне удалось только Загребаева Е. И., своего сослуживца по Белой армии. В беседах с ним я ему сообщил о наличии контрреволюционной организации в Метрострое в Москве, предложил ему перебраться в г. Москву и вступить в организацию.

Загребаев дал согласие и по моему предложению через несколько дней переехал ко мне в Москву. При моём содействии Загребаев был принят на работу в Венёвский карьер Метростроя. Я поручил Загребаеву достать поддельные документы, где бы не было указано на его пребывание за границей и службу у белых. Так Загребаев и проделал.

74

Левенштейн М. А. мною втянут в контрреволюционную организацию ещё в 1933 году. Левенштейн работал моим замом. Зная о его близких (родственных) отношениях к Айнгорну и считая его своим человеком, я рассказал ему о существовании контрреволюционной организации в Метрострое. Левенштейн согласился проводить вредительскую работу по моим указаниям..."

Тут у следователей с Боровиковым неувязочка, подумал я. Если у Левенштейна с Айнгорном близкие родственные отношения, зачем же Айнгорну понадобилось вербовать Левенштейна, используя Боровикова? Не проще ли поговорить с ним самому? Следователей такие "мелочи", по-видимому, не смущают. У них есть Боровиков. Они его и "доят". Айнгорна надо ещё посадить.

"...ВОПРОС: - Откуда вам известно о принадлежности остальных названных вами лиц к диверсионной вредительской организации на Метрострое?

ОТВЕТ: - Остальные члены контрреволюционной диверсионной организации мне известны со слов Айнгорна. Айнгорн неоднократно беседовал со мной о вредительстве в производственной деятельности отдела. На мои опасения о возможности "попасть в скверное положение за такие дела" Айнгорн мне сказал, что такую вредительскую деятельность ведут Левченко, Старостин, Блюмс и Панов, так что бояться нечего. Впоследствии на протяжении последних трёх лет мы собирались у Айнгорна в кабинете по 2-3 человека, где Айнгорн обычно предупреждал, чтобы о всех ведущихся разговорах сохранять тайну.

ВОПРОС: - Охарактеризуйте политическую физиономию членов контрреволюционной организации.

ОТВЕТ: - Айнгорн на протяжении длительного пери-

75

ода времени имел связь с ныне исключённым из партии троцкистом Ратнером. Загребаев мне известен как бывший белый, бывший эмигрант, находившийся за границей с 1920 по 1924 год. Подробной политической физиономии других членов контрреволюционной организации я не знаю.

ВОПРОС: - Какие задачи ставила перед собой контрреволюционная диверсионная организация?

ОТВЕТ: - Контрреволюционная организация ставила перед собой задачи:

1)    Производить вредительство в строительстве метро, рассчитанное на разрушение сооружений.

2)    Совершение диверсионных актов на метро в случае войны.

3)    Вербовку людей для диверсионной работы.

ВОПРОС: - Кто именно и при каких обстоятельствах ставил вопрос о вредительстве, диверсии и вербовке людей в контрреволюционную организацию?

ОТВЕТ: - Айнгорн, беседуя со мной по производственным вопросам моей прямой работы, одновременно обсуждал со мной вопросы проводимого вредительства на строительстве метро. Зная, что метро может быть оборонным пунктом столицы в случае военного нападения, мы пришли к выводу о необходимости совершения диверсионных актов в случае войны. Айнгорн предложил мне подобрать надёжных людей, которые могли бы выполнять задания по диверсионной работе".

Дочитав до этого места, я задумался. Основная идея следствия мне была ясна: им нужен был Айнгорн. Айнгорн был старым членом партии, вступившим в партию до "ленинского призыва", то есть до 1924 года. На таких "охотничий сезон" уже был открыт, и отстрел шёл полным ходом.

76

Он был достаточно заметной фигурой сам по себе: заместитель начальника строительства метро в Москве - самой крупной и важной в стране по тем временам стройки. Кроме того, я вспомнил, что Фира, жена Айнгорна, рассказывала, что, когда впоследствии Иссера Григорьевича посадили, от него требовали обличающих показаний на В. Я. Чубаря, с которым их связывала дружба. А Чубарь был для НКВД лакомым кусочком: член Политбюро, председатель Совнаркома Украины.

С моим отцом тоже всё было ясно: он был заместителем и приятелем Боровикова, главного "разоблачителя", и к тому же - родственником Айнгорна, его обойти было нельзя, он был обречён. Ну 'а остальные члены "организации"? Загребаеву Боровиковым была определена роль особая, мы об этом прочтём ниже. О других мне ничего не было известно. Может быть, кто-то из них ко времени допроса Боровикова уже сидел, может быть, оттуда протянулась ниточка к самому Боровикову? Кто знает?.. Я продолжил чтение показаний Боровикова.

"...ВОПРОС: - Как практически вы должны были осуществлять диверсионные акты?

ОТВЕТ: - Имея установку о диверсии, я лично наметил план диверсии и практического её осуществления в случае войны или каких-либо других обострений между капиталистическими государствами и СССР. По моему докладу Айнгорну мы пришли к выводу, что в первую очередь необходимо будет совершить диверсионные акты путём взрыва туннелей станций Дзержинская, Красные Ворота, Кировская или Охотный Ряд.

ВОПРОС: - Откуда вы предполагали достать взрывчатых веществ для осуществления диверсионных актов?

ОТВЕТ: - Метрострой располагает огромным количеством взрывчатых веществ, в том числе аммоналом, которые выдаются с разрешения Айнгорна. Взрывчатые ве-

77

щества также имеются в распоряжении Старостина - члена нашей контрреволюционной организации на Венёвском карьере. Таким образом, для совершения диверсионных актов нам затруднений в этом никаких не могло быть.

ВОПРОС: - Кто именно должен был осуществлять диверсионные акты в метро?

ОТВЕТ: -Я, как показал выше, для совершения диверсионных актов завербовал Загребаева Е. И. По приезде в г. Москву Загребаева я дал ему установку поработать некоторый период времени на карьере в системе Метростроя, зарекомендовать себя с самой лучшей стороны, а затем, имея положительный о нём отзыв от общественных организаций, я должен был перевести его на работу на метро в г. Москву. Загребаев и должен был осуществить диверсионный акт.

Других лиц, кроме Загребаева, для совершения диверсионных актов намечал Айнгорн, но кого - не знаю.

ВОПРОС: - Вы Загребаеву говорили, что наметили его к использованию для совершения диверсионных актов?

ОТВЕТ: - Ещё при вербовке в г. Ростове я Загребаеву сказал, что он мною намечен для совершения крупных диверсионных актов на объектах, имеющих оборонное значение, в частности на метро. Он на это согласился и переехал в г. Москву. Конкретных же указаний, на каком участке и каким способом он должен совершить диверсионные акты, я ему пока не говорил.

ВОПРОС: - Какую вредительскую деятельность проводила ваша контрреволюционная организация?.."

В ответ на этот вопрос Боровиков подробно перечисляет все недостатки в работе и промахи руководства и просчёты, о которых ему было известно, и объясняет их вредительской работой его контрреволюционной организации. На протяжении 4 или 5 страниц протокола рассказывается о замене гравия менее прочным кирпичным

78

щебнем на строительстве туннелей Арбатского радиуса с целью вызвать обвалы туннелей (наверное, эта замена была оправданна с инженерной точки зрения, так как известно, что обвалов за все прошедшие годы не произошло). Боровиков рассказывает о том, что вместе с Айнгорном и Левенштейном распорядился завезти 275 тыс. тонн цемента для строительства первой очереди метро, тогда как использовано было лишь 250 тыс. тонн (какой снабженец не старается завезти побольше, чтоб застраховать себя от неожиданностей?). Он объясняет, как пришло в негодность строительное оборудование, оставшееся от строительства первой очереди (на какой большой стройке такое не происходило?). Он рассказывает о том, что погрузочные бункера на карьере были построены с опозданием, и погрузка добытых на карьере материалов стоила дороже, чем предполагалось, о том, что производительность обогатительной фабрики на карьере в ходе развития карьера оказалась недостаточной. Все эти обычные для большой стройки неувязки, знакомые каждому строителю, объясняются вредительством.

Далее протокол допроса Боровикова вновь становится интересным.

"...ВОПРОС: - Изложите всё, что вам известно о контрреволюционной деятельности завербованного вами для диверсионной работы Загребаева за прошлый период времени, то есть до 1937 года.

ОТВЕТ: - Загребаев в период Гражданской войны добровольно служил в Белой армии. При эвакуации Белой армии за границу он также вместе с ними эмигрировал и вернулся из-за границы в Советский Союз в 1924 году. По приезде в СССР в г. Одессу он зашёл ко мне на квартиру. Загребаев мне рассказывал, что белые, находящиеся в эмиграции, ведут подготовку к выступлению против Советской власти. Врангель на одном из парадов белых на о. Галлиполи в 1920 году заявил, что ско-

79

ро Россия будет в руках белых, а этому окажут помощь белые, оставшиеся в СССР, изнутри страны. Я Загребаева, помню, тогда отругал за то, что он возвратился в СССР, сказав ему, что жизнь здесь плоха, к тому же нас, бывших белых, преследуют органы власти.

Загребаев мне на это ответил, что, поскольку белые, находящиеся за границей, готовятся к выступлению против Советской власти, мы с тобой, обращаясь ко мне, заявил Загребаев, не должны сидеть сложа руки, а обязаны вести борьбу с тем, чтобы оказать белым содействие в деле свержения Советской власти. С этой целью он и прибыл в СССР.

На мои вопросы Загребаеву о состоянии эмиграции последний рассказал, что он, будучи в Болгарии, состоял в белоэмигрантской организации "Союз галлиполийцев", по заданию которой прибыл в СССР проводить контрреволюционную деятельность, а именно:

1)   Выявлять на территории СССР и сколачивать кадры из числа контрреволюционно настроенных лиц и бывших белых.

2)   Проводить диверсионные акты на важнейших стратегических объектах как в мирное, так и в военное время.

3)   Совершать террористические акты против представителей партии и Советской власти.

В дальнейшем связь с белоэмигрантской организацией за границей Загребаев осуществлял путём приезда специальных лиц из-за границы для руководства контрреволюционной работой приехавших из-за границы белых3.

ВОПРОС: - Откуда Загребаеву стал известен ваш адрес?

ОТВЕТ: - Находясь за границей Загребаев имел переписку со своими родными, которым было известно о моём пребывании в г. Одессе. Они же ему сообщили мой адрес.


3 Так в протоколе. Остаётся только гадать что это значит!

80

ВОПРОС: - Следовательно, вы вместе с Загребаевым договорились вести борьбу с Советской властью ещё в 1924 году?

ОТВЕТ: - Да, на путь контрреволюционной борьбы с Советской властью я стал ещё в 1924 году.

ВОПРОС: - Какую Загребаев и вы проводили контрреволюционную деятельность до вашего поступления на работу в метро?

ОТВЕТ: - Я никакой контрреволюционной работы с тех пор, как виделся в г. Одессе с Загребаевым, до поступления в метро не проводил. Какую контрреволюционную деятельность проводил Загребаев, я не знаю, так как я с ним с 1924 по 1927 год не виделся, а в 1927 году виделся с ним случайно в г. Ростове, но никаких разговоров с ним не вёл, так как я спешил на поезд. Вторично я с ним встретился в 1937 году и привлёк его к диверсионной работе в метро, о чём дал показания выше.

ВОПРОС: - О вашей контрреволюционной работе с 1924 года мы ещё поговорим, а сейчас скажите, кто к Загребаеву приезжал из-за границы?

ОТВЕТ: - Не знаю, он мне этого не говорил.

ВОПРОС: - Вы от контрреволюционной организации вознаграждение за проведение контрреволюционной деятельности получали?

ОТВЕТ: - За проведение контрреволюционной деятельности я специального вознаграждения не получал".

На этом протокол допроса Боровикова кончался. Провели его пом. начальника 8-го отделения 3-го отдела ГУГБ ст. лейтенант ГБ ПЧЁЛКИН и оперуполномоченный того же отделения сержант ГБ ЗАЙЦЕВ.

Я перечитал показания Боровикова, его фантастиче-

81

скую историю вредительства и диверсии на Метрострое с обсуждением планов взрыва метро в кабинете заместителя начальника строительства в рабочее время, историю с участием бывших белогвардейцев и "специальных лиц", приезжающих из-за границы для организации подполья, когда в 1924 году бывший белоэмигрант Загребаев вербует Боровикова, а в 1937 году уже Боровиков вербует Загребаева, где готовят взрывчатку и намечают станции метро для взрыва, и сразу вспомнил заветную мечту Боровикова о киносценарии ("Эх, закрутил бы я сюжет! Писатель во мне пропадает!" - вспомнил я).

"Боже мой, - подумал я, - вот он, звёздный час Боровикова! Замордованный, истерзанный, забитый, он пишет, наконец, свой сценарий - себе и другим на погибель..."

Глава 7

82

По мере того как я читал дело и делал выписки, зал заполнялся людьми. Пришли несколько пожилых женщин. День был холодный, и они были одеты по-московски: в шерстяных кофтах с тёплыми платками на плечах. Всё тот же сотрудник в штатском приносил папки с делами. За соседним со мной столом сидела женщина помоложе, с ней был мужчина в костюме и сорочке с галстуком (адвокат, подумал я). Они листали страницы лежащей перед ними папки, шёпотом совещались, делали выписки.

Я продолжал читать папино дело. Вслед за показаниями Боровикова был подшит допрос моего отца, датированный 19 декабря 1937 г., - шёл десятый день после его ареста.

"...ВОПРОС: - Какие контрреволюционные разговоры у вас были с Боровиковым?

ОТВЕТ: - Никаких разговоров на контрреволюционную тему у нас не было.

ВОПРОС: - Известно, что вы на протяжении ряда лет проводили контрреволюционную деятельность. Подтверждаете вы это?

ОТВЕТ: - Никакой контрреволюционной деятельности я не проводил.

ВОПРОС: - Неверно. Материалами следствия установлено, что вы проводили контрреволюционную диверсионную работу. Предлагаю вам начать давать показания.

ОТВЕТ: - Нет, я отрицаю свою контрреволюционную работу".

До сих пор всё идёт так же, как и в первом протоколе.

83

составленном на четвёртый день после ареста: следователь задаёт вопросы, он предлагает начать давать показания, подследственный отрицает свою вину. Но стоит следователю сказать: "категорически требую", как тут же следует признание, и показания льются рекой. Объяснение этому странному феномену мы найдём ниже, в протоколе допроса, который состоялся год спустя, 15 января 1939 г. А пока продолжим чтение допроса от 19 декабря 1937 года.

"...ВОПРОС: - Следствие располагает точными данными, что вы являетесь участником контрреволюционной диверсионной организации на метро, о чём вы всё время от следствия скрываете. Следствие категорически требует от вас правдивых показаний.

ОТВЕТ: - До сих пор я действительно пытался скрыть своё участие в контрреволюционной диверсионной организации, существующей на Метрострое в г. Москве. Теперь решил правдиво об этом рассказать. Работая и бывая с Боровиковым, как на службе, так и вне её, Боровиков обрабатывал меня1. Неоднократно в беседах со мной Боровиков рассказывал, что достижения, которые имеются в стране и о которых освещают в газетах2, "это ни больше ни меньше как обман, очковтирательство народа: фактически никаких достижений нет. По существу, в стране нищета и периодами бывает голод. В силу этого в стране имеется много недовольных существующим строем". Наличие с моей стороны таких же антисоветских взглядов дало основание Боровикову вовлечь меня в контрреволюционную группу.

ВОПРОС: - Когда и при каких обстоятельствах вы вовлечены в эту контрреволюционную группу?

ОТВЕТ: - Однажды в феврале 1934 года Боровиков поручил мне распределить инертные материалы и выслать на шахты строительства метро. Материал этот был непригоден на строительство. Я пытался возразить Боровикову, но Боровиков и говорит: "Это делается не случай-


1 Типичная гэбэшная грамматика. Мой следователь Макаров "с моих слов" писал: "...Проходя с Гуревичем по Моховой, он мне говорил..." (мы гуляли вдвоём).

2 И для этого оборота мой отец был слишком хорошо грамотен.

84

но, а по заданию вредительской организации, существующей в Метрострое, и поскольку ты уже начал выполнять её задания и твои антисоветские взгляды мне известны, ты должен продолжать и дальше".

Далее отец перечисляет участников организации, согласно списку Боровикова, за тем лишь исключением, что в нём отсутствует Загребаев, перечисляет задачи организации (вредительство, диверсионные акты, вовлечение новых членов). Он пересказывает те же акты "вредительства" и "диверсии", что содержатся в показаниях Боровикова. Я обратил внимание на то, что в показаниях отца нигде не упоминается Загребаев, согласно Боровикову, - главный "боевик" организации, связанный с заграничными белогвардейскими организациями и намеченный для осуществления диверсионных актов. По-видимому, отец понятия не имел о Загребаеве, никогда с ним не встречался, и следователь "деликатно" обходит это обстоятельство. Закончив читать дело, я вообще усомнился в существовании Загребаева, у меня были основания заподозрить, что Загребаев - персонаж вымышленный, плод больной фантазии Боровикова. Но об этом - ниже.

По сравнению с показаниями Боровикова новым в допросе отца является упоминание о терроре.

"...ВОПРОС: - Какие ещё задачи ставила перед собой контрреволюционная организация, кроме диверсии и вредительства на Метрострое?

ОТВЕТ: - В неоднократных беседах о совершении диверсионных актов в метро и т. д. мы также обсуждали вопрос о терроре против руководителей партии и правительства. Мы с Боровиковым пришли к такому решению. Поскольку во время пусков новых поездов по линии второй очереди строительства метро - Киевский вокзал и площадь Революции - будут проезжать руководители партии и правительства: Молотов, Каганович, Микоян, Чубарь и Хрущёв, а также

85

депутаты Верховного Совета, к этому времени приурочить совершение диверсионных актов в туннелях станций метро Киевского вокзала и площади Революции.

ВОПРОС: - Откуда было известно, что во время пуска первых поездов должны проезжать члены правительства?

ОТВЕТ: - Боровиков говорил, что об этом известно Айнгорну.

ВОПРОС: - Вы лично беседовали с Айнгорном о работе контрреволюционной организации на метро?

ОТВЕТ: - Нет, лично я с ним не беседовал, но знал от Боровикова о том, что Айнгорн является руководителем организации на метро, и выполнял все его вредительские установки..."

Далее в деле был протокол очной ставки между Боровиковым С. Г. и Левенштейном М. А., проведенной 21 декабря 1937 г. Протокол короткий: оба подтверждают данные ранее показания о принадлежности к контрреволюционной диверсионной организации на Метрострое. Когда дело доходит до состава участников организации, список здесь пополняется новым именем: Островский Вячеслав Михайлович, заведующий группой транспортных перевозок. В первоначальном списке участников "организации", который следователи с Боровиковым составили в ноябре, Островского не было. По каким-то неведомым причинам спустя месяц им понадобился несчастный Островский.

13 января 1938 года происходит очная ставка между Левенштейном М. А. и Островским В. М. Опять короткий протокол. Левенштейн подтверждает показание от 21 декабря 1937 г. о том, что Островский был участником организации, Островский отрицает это.

После этого в следствии происходит перерыв - ровно один год. Двенадцать месяцев пустоты: ни допросов, ни оч-

86

ных ставок, ничего. Следующий протокол, который подшит в деле, датирован 15 января 1939 г., и он проливает свет на то, каким образом были добыты признания в контрреволюционной деятельности. Вот этот протокол.

"...ВОПРОС: - Я, следователь следственной части НКВД СССР мл. лейтенант Госбезопасности Сериков В. Г., 15 января 1939 г. объявил арестованному Левенштейну М. А. об окончании следствия по его делу. Что ещё может арестованный Левенштейн М. А. добавить к имеющемуся по его делу следственному материалу?

ОТВЕТ: - К ранее данным показаниям добавляю: от ранее данных показаний решительно и категорически отказываюсь. Указанные показания являются ложными, клеветой на себя и на других лиц3. Все материалы не соответствуют действительности. Об этом я писал в ряде заявлений, начиная с февраля 1938 года на имя наркома внутренних дел, начальника отдела, следователя Прокуратуры СССР. Причины отказа от показаний излагаю в заявлении, прилагаемом к протоколу".

Далее шло приложение, адресованное начальнику следственной части и написанное рукой отца:

"1) Я арестован 9 декабря 1937 г. Активный допрос продолжался с 13 декабря по 26 декабря 1937 г., и последний вызов меня к следователю был 13 января 1938 г. После этого... допрос был прерван с обещанием его продолжения. Перерыв в допросе продолжался около одного года (допросы возобновились 21 декабря 1938 года).

2) Во время активного допроса в декабре 1937 г. мои следователи не предъявили мне никакого конкретного обвинения, но предложили сознаться в контрреволюционной деятельности на Метрострое. На моё категорическое отрицание участия в какой-либо контрреволюционной деятельности... следователи гр. Пчёлкин и Зайцев стали применять ряд физических и моральных


3 Подчёркнуто в протоколе.

87

воздействий на меня, которые выражались в следующем:

а) непрерывное стояние на конвейере4 на протяжении 7-8 суток, в результате чего у меня распухли ноги и руки; во время непрерывной стоянки... я терял сознание, и меня окатывали водой, чтобы привести в чувство; кроме этого меня били тяжёлой папкой по голове, били в грудь и по ногам;

в) на протяжении всего активного допроса надо мной без конца глумились и издевались;

с) требуя моего признания, следователи угрожали мне арестом жены и сына;

д) в тех же целях мне было заявлено, что имеется распоряжение руководства следственной части о переводе меня в Лефортовскую тюрьму, где, как выразился следователь гр. Зайцев, меня "превратят в котлету", если я не признаю себя виновным5.

3)   Будучи слаб здоровьем (туберкулёз лёгких) и под влиянием указанных выше тяжёлых моральных и физических воздействий, я стал на путь дачи ложных и неверных показаний. Ничего не зная о существовании на Метро-строе контрреволюционной организации... я всё же... вынужден был стать на путь подтверждения сфабрикованных обвинений.

4)   Все подписанные мной протоколы показаний... были подсказаны, а в отдельных случаях прямо продиктованы мне следователями... Подписал я эти ложные показания, будучи доведён до состояния полного изнеможения ипотери всякой воли и здравого рассудка.

5)   О ложности и неверности моих показаний и допущенной мной глубочайшей ошибке я писал трижды в НКВД СССР начиная с февраля 1938 г., то есть с момента, когда пришёл в себя и осознал всю ошибочность и последствия этих показаний как для себя, так и для лиц, коих я оклеветал. В своих заявлениях я просил не верить этим показаниям и возобновить следствие по моему де-


4 Следственный "конвейер" - это метод допроса, когда подследственный стоит на ногах и, естественно, не спит в течение нескольких суток, а следователи допрашивают его непрерывно, то есть издеваются над ним, орут на него и угрожают пытками и расстрелом, сменяя друг друга или выставляя на время перерыва (если их только двое и рабочий день у них меньше 12 часов) надзирателя, который следит, чтобы подследственный не прислонился к стене, не уснул стоя.

5 Читая это, я вспомнил одно из заявлений отца на имя Прокурора СССР о пересмотре дела, которые он посылал нам в письмах из лагеря. Он писал, что, когда следователь Пчёлкин издевался над ним и избивал его, отец сказал, что тот не имеет права так обращаться с ним, что в недавно принятой сталинской Конституции имеется пункт о правах граждан. На это следователь Пчёлкин заявил: "Своей Конституцией ты можешь подтереться. Здесь я - Конституция!"

88

лу. После перерыва почти в целый год следствие возобновлено было 21 декабря 1938 года, и после двух безрезультатных допросов (следователь не записал ни одного протокола) мне предъявлен сегодня к подписи протокол об окончании следствия..."

Я отложил дело и стал размышлять о прочитанном. Господи! Какой, должно быть, ад творился в его душе весь этот год! Он ведь себя винил в том, что эти палачи довели его до невменяемого состояния, когда он подписал напраслину на себя и на других. Я представил себе, какой мукой было для него, с его представлениями о порядочности и чести, так для него важными, сознание того, что он подписал показания, в которых замешаны были другие лица. Он писал, что это его "глубочайшая ошибка", объяснял это "слабостью здоровья". Он не знал, что по всей огромной стране миллионы здоровых и больных, слабых и сильных людей, попав в страшную мясорубку подавления воли и личности арестованного, вот так же возводили на себя и на других фантастические обвинения в контрреволюции, во вредительстве, шпионаже, диверсии и терроре.

"Поймут ли это люди, счастливо избежавшие его страшной судьбы?" - подумал я. Со своим тюремным опытом я удивлялся не тому, что он подписал эту дикую ложь. Я удивлялся тому, что, как только сняли с него жуткий пресс ежедневных допросов, он тут же одумался и стал писать: "Неправда это, клевета! Не верьте моим показаниям. Они вынужденны, ложны, возобновите следствие!"

Когда семь лет спустя арестовали моих товарищей и меня, то для нас, молодых и здоровых, как и для бесчисленного множества других, активное следствие было таким сокрушительным ударом по нашей воле и способности к сопротивлению, что мы, как ягнята, шли на поводу у следствия до самого его окончания...

К столу, за которым я сидел, подошёл дежурный по читальному залу сотрудник в штатском.

89

— Я принёс вам фотографии и личные документы вашего отца, хранящиеся в деле. Распишитесь в получении.

Он протянул мне бумагу. Я расписался. Он положил на стол передо мной конверт и ушёл. В конверте были членский билет профсоюза, удостоверения Метростроя, украинского Совета народного хозяйства и общества "Джойнт".

И там были две фотографии.

Это были знакомые мне по моему делу тюремные фотографии: слева - профиль, справа - фас. Первая была сделана, по-видимому, вскоре после ареста. На ней у отца были знакомые мне коротко подстриженные усы, на щеках - отросшая за несколько дней щетина волос. Во внутренних тюрьмах НКВД арестованные не брились. Раз в неделю приходил парикмахер и машинкой для стрижки подстригал волосы на лице. Об усах он не заботился. По этим приметам я понял, что первая фотография была сделана, скорее всего, в течение первой недели после ареста, когда заводили тюремное следственное дело. На папе была белая рубашка без воротника, расстёгнутая на шее, шерстяной жилет и пиджак. Дорогое мне лицо его выглядело осунувшимся, серые глаза смотрели на меня с грустью. Сердце моё сжалось, я живо вспомнил отца в ночь его ареста. Мне показалось, что вот так он смотрел на меня, когда его уводили, когда я видел его в последний раз...

Я вынул из конверта вторую фотографию и почувствовал ужас. Это был того же формата в профиль-фас тюремный снимок, но разница была разительная. Отец не был похож на себя. То, на что я смотрел, не было нормальным человеческим лицом. На фотографии была маска страдания и боли. На папе был тот же пиджак, но под пиджаком на груди было что-то белое - не то шарф, не то полотенце. Усов уже не было, на щеках была та же небритая щетина. Черты лица как-то обмякли, потеряли присущую им чёткость, нос стал длиннее, вытянулся, сдвинутые к переносице брови образовали вертикальные складки на лбу и придавали лицу страдальческое выражение. Но хуже всего был замученный, затравленный взгляд из-под этих бровей.

90

Рыдание поднялось во мне и остановилось где-то ниже горла. Вся моя печаль об отце, всё моё горе, с которым я жил, вдруг навалились на меня и стали душить. Я не мог дышать. Никогда в жизни я не испытывал ничего подобного. Что-то стояло у меня в груди и не проходило... Наконец, я сделал один глубокий вдох, второй, третий... Наверное, я был похож на рыбу, вытащенную из воды. Ко мне подбежала женщина, сидевшая за одним из соседних столов:

— Дать вам валидол? Вам плохо? У меня есть валидол. Дать вам?

— Нет, спасибо, не надо. Я - в порядке. Право, не надо. Спасибо!

Я ещё подышал немножко и спрятал фотографию в конверт. Когда вечером мы встретились с Дорой, я отдал ей конверт с фотографиями и наказал ей держать его у себя, подальше от моих глаз. Я вновь посмотрел на фотографии только спустя полгода, когда летом наш сын Матюша приехал к нам в Коламбус и я решил показать их ему.

Глава 8

91

Что же происходило на следствии по делу "контрреволюционной организации на Метрострое" в течение почти целого года после 13 января 1938 г., когда отца вызвали на очную ставку следователи Пчёлкин и Зайцев, и до конца декабря этого года, когда возобновились допросы, и следователем был уже Сериков В. Г.?

В конце декабря 1937 года арестовали мою маму. Как она об этом рассказывала, её привезли в Бутырскую тюрьму и на следующий после ареста день привели на допрос. Следователь объявил ей, что она арестована как жена врага народа, и предложил ей рассказать всё, что ей известно о контрреволюционной деятельности её мужа. Мама ответила, что ей об этом ничего не известно и в свою очередь попросила следователя объяснить ей, в чём его обвиняют. Следователь охотно согласился и объявил маме, что её муж с револьвером в руках душил рабочих в шахтах метро. Мама заверила следователя, что этого не могло быть по нескольким причинам: во-первых, у её мужа никогда не было револьвера, во-вторых, он был далеко не гигант и, в мамином представлении о рабочих по советским плакатам, любой рабочий уложил бы его одной рукой, если бы у них дело дошло до драки, в-третьих, её муж занимался снабжением строительства инертными материалами, то есть щебнем, гравием, кирпичом, цементом и мрамором и за всё время работы на Метрострое в строящиеся шахты ни разу не спускался.

Следователь резонно заметил, что жёнам не всегда всё известно о мужьях и, в частности, мама могла не знать о папином револьвере. Мама, по её словам, на это ответила, что она не может говорить от имени всех жён, но ей-то про её мужа всё было известно. Кроме того, подумав, сказала мама, если у него был бы револьвер, его нашли бы при обыске нашей квартиры, когда арестовали папу. Следова-

92

тель возразил было, что револьвер мог быть у папы на службе, но мама объяснила, что и этого быть не могло, так как у папы никогда не было никаких ключей, кроме ключа от квартиры, следовательно, его рабочий стол не запирался, а кто это будет держать револьвер в открытом столе?

Следователь опять сказал, что ей далеко не всё известно о её муже. Например, ей неизвестно, что её муж был американским шпионом. А когда мама, услышав это, удивилась, следователь объяснил ей, что папа не мог не быть шпионом, поскольку в двадцатые годы он работал в обществе "Джойнт", которое, как всем известно, было американским шпионским гнездом.

После этого следователь приказал увести маму в камеру, где она просидела больше 13 месяцев без всяких допросов. Она встретила там много женщин с интересными судьбами, так как в камеру, рассчитанную на 40 человек, набивали 200, и выслушала много занимательных историй о том, в чём этих женщин обвиняли. В конце января 1939 года (то есть после того, как моему отцу объявили о прекращении его следствия) её второй раз вызвали на допрос, и новый следователь объявил ей, что её следственное дело прекращается и в связи с прекращением дела её освобождают.

- У нас к вам больше претензий нет, - объявил ей следователь.

Мама подумала, что у неё есть много претензий к ним, но предпочла промолчать.

19 марта 1938 года, то есть в то время, когда мой отец писал во все известные ему инстанции о том, что его признания ложны, что добыты они пытками, что Боровиков его никогда никуда не вербовал и он сам никого не вербовал, состоялся суд над Боровиковым. В деле, которое я читал, была подшита справка, в которой говорилось, что Боровиков С. Г. был арестован 16 октября 1937 года, что в деле нет никаких документов, на основании которых был произведён

93

арест (?), но что на следствии он признал себя виновным. Далее в справке шёл следующий текст:

"... В судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда СССР 19 марта 1938 года Боровиков виновным себя не признал, свои показания на следствии не подтвердил, считая их ложными, и заявил, что Айнгорн И. Г. его не вербовал.

Приговором той же Коллегии Боровиков Сергей Георгиевич был осуждён по ст.ст. 58-8, 58-9, 58-11 УК РСФСР к Высшей Мере Наказания. Приговор приведён в исполнение 19 марта 1938 г.".

У меня холод по спине прошёл. Приговорили к смерти и расстреляли в тот же день. В тот же день! И за что? Дурацкий вопрос, конечно. Уж кому, как не мне, знать, за что они сажали людей и расстреливали! Но тут человек, которого я знал. И потом этот фантастический самооговор, который я воспринял скорее как-то даже юмористически - так нереально было всё, что он наплёл. И ведь отказался от своих показаний на суде!

Я вспомнил Боровикова, вспомнил, как он, приходя к нам, дарил мне книги из новой тогда серии "Жизнь замечательных людей". Он был человеком весёлым, рассказывал смешные истории из своей гимназической жизни. Он не был женат, ему, видимо, было тепло в нашей семье. Моя мама говорила ему: "Смотрите, Сергей Георгиевич, мой Витя женится раньше вас!" Он пришёл к нам однажды вечером, когда мы с папой занимались математикой, и долго разговаривал с мамой. Когда он, попив чаю, ушёл, мама сказала: "Открою вам секрет: у Сергея Георгиевича - невеста; я так рада за него, он очень счастлив!"

Я подумал об этих людях: следователях, прокурорах, судьях. Они-то ведь знали, что всё это липа! Ну ладно - в лагерь самый гибельный им рабская рабочая сила была нужна, их социализм поганый строить. Но вот так, ни за что взять и убить человека в расцвете его жизни? То, что Бога

94

нет и возмездия за грехи можно не бояться, им ещё в детском саду объяснили. Но всё-таки - убивать невинных людей! Шевелилось ли в их душах что-нибудь человеческое? Как они, приходя домой, смотрели в глаза своим детям? Как спали с жёнами? Непостижимо!

В деле были справки о судьбе двух других участников "организации":

"Островский Вячеслав Михайлович арестован 11 января 1938 г. Сначала не признавал себя виновным, но на допросе 28 февраля 1938 г. - признал. На закрытом судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда СССР 3 апреля 1938 г. Островский виновным себя признал. По ст.ст. 58-8, 58-9 и 58-11 УК РСФСР осуждён к Высшей Мере Наказания. Приговор приведён в исполнение 3 апреля 1938 г.".

"Старостин Константин Матвеевич арестован 11 января 1938 г. На первых допросах вины не признавал, на допросе 10 марта 1938 г. вину признал. На закрытом судебном заседании Военной Коллегии Верховного Суда СССР 8 апреля 1938 г. вину признал и прежние показания подтвердил. По ст.ст. 58-8, 58-9 и 58-11 УК РСФСР осуждён к Высшей Мере Наказания. Приговор приведён в исполнение 8 апреля 1938 г.".

Один вину признал 28 февраля, судим и расстрелян 3 апреля, второй признал 10 марта, судим и расстрелян 8 апреля. Оба, в отличие от Боровикова, признали свою "вину" на суде, видно, не успели ещё ко времени суда восстановиться их подавленные следствием сознание и воля. Но меня почему-то больше всего ужасало, что расстреляли их всех троих, несчастных, в тот же день, когда суд был, или, наверное, - в ту же ночь. Я вспомнил рассказ человека, которого я встретил в 1945 году в пересыльной камере Бутырской тюрьмы. Он смерти ждал каждую ночь в течение 60 суток в камере смертников. Их там не-

95

сколько человек было в камере, все осуждённые к смерти, и всё это время они не могли спать по ночам, так как ночью уводили на расстрел из их камеры и из второй камеры для смертников, что была рядом. И они сидели всю ночь и слушали: идут или не идут, и если идут, то к ним или в камеру рядом. Утром им баланду приносили, они ели и ложились спать (им днём спать разрешалось, это ведь не следственная тюрьма уже). Но это был уже не 1938 год. Они все апелляцию подали на помилование, у них надежда была. Моему знакомому и заменили расстрел на 15 лет лагерей. А тут - никаких апелляций, и без всякой вины убили в ту же ночь!

В "списке Боровикова" помимо его самого, Айнгорна, Старостина и моего отца были ещё Загребаев (главный агент заграницы, диверсант и террорист), Левченко, Блюмс и Панов. О них в деле никаких сведений не было. Мне известно, что начальник Метроснаба Левченко вообще не был арестован. Может быть, и остальные трое (если Загребаев действительно существовал и не был лишь плодом фантазии Боровикова) остались на воле? А это значит, что к "списку Боровикова" в НКВД вообще всерьёз не относились, а арестовывали и расстреливали тех, кто нужен им был по каким-то их особым соображениям. А может быть, просто выборочно?

Ну а что же отец? Почему они и его не отправили на Военную коллегию Верховного суда, которая в марте-апреле 1938 года проштамповала три смертных приговора по этому делу? В деле имеется справка, написанная 17 декабря 1938 года следователем отца ст. оперуполномоченным 3-го отдела ГУГБ Зайцевым:

"Левинштейн М. А.1 был арестован как участник диверсионной террористической организации. По окончании его дела он прошёл на ВК, но ввиду того, что после ВК он дал заявление, что хочет дополнить свои показания, мы (бывшее 8-е отд. 3-го отдела ГУГБ) в феврале 1938 г. про-


1 Вскоре после ареста они "перекрестили" папу из Левенштейна в
Левинштейна. Подпись на первой его тюремной фотографии Левенштейн, а на второй уже - Левинштейн.

96

сили 1-й спец. отдел временно дело Левинштейна задержать.

Левинштейн (после этого) дал ряд показаний о себе и Айнгорне2, после чего нами был поставлен вопрос о постановке дела на ВК вторично.

1-й спец. отдел не сделал этого. Я лично несколько раз обращался в 1 -и спец. отдел по этому поводу к Зубкову, Кремнёву и Ловрецову, но дело поставлено на ВК не было. В августе или сентябре 1938 г. вторично написали записку поставить дело на ВК, но этого сделано не было".

Крик души ст. оперуполномоченного ГУГБ Зайцева! Уж так ему хотелось, чтобы Левенштейна вместе с Боровиковым, Островским и Старостиным направили на ВК, то есть на Военную коллегию, по-видимому, ту самую, которая приговаривает к высшей мере наказания. Но вот не вышло в феврале, отказался Левенштейн от показаний, неудобно им, что ли, было - недоработка как-никак. Лично обращался бедняга Зайцев к начальству - человек остался не расстрелянный! Но те "почему-то" не вняли его просьбам. Не забыл, в августе опять обращался - и опять напрасно! Кстати обратим внимание на правописание приведенных выше документов: "Военная Коллегия Верховного Суда" - все слов; пишутся с заглавными буквами. Объясним это почитанием высшей судебной инстанции. Но вот - "Высшая Мера Наказания" - опять все слова с заглавными буквами. Это чем же объясним?

Я перечитал все эти справки и понял, что отец мой чудом избежал смерти в марте-апреле 1938 года, что уже за числен он был на эту ВК, которая казнила троих его сослуживцев, но дело тогда задержали, а потом по каким-то причинам оставили. По-видимому, его спасло то, что он отказался от показаний до того, как дело пошло на ВК (Боровиков отказался на суде, и это его уже не спасло). Мне стало жутко от сознания того, как близко отец находился к той роковой черте. Но потом я стал думать о том, что слова "избежал смерти", "спасло" не очень-то подходят здесь. Собст-


2 То есть, как мы теперь знаем, отказался от ранее данных показаний и заявил, что они добыты под пытками.

97

венно, что он выиграл? Четыре года жизни, но какой: год в следственной тюрьме НКВД и три года в одном из самых гиблых лагерей - в Ивдельлаге, на Заполярном Урале! И все-таки, подумал я, он был жив, он переписывался с нами и с сестрой и, кто знает, если бы не война, может быть, и уцелел бы. И уж конечно, если бы он был расстрелян тогда, пошла бы в лагеря моя мать.

Но вернёмся к следственному делу. Вспомним, что главой контрреволюционной диверсионной и террористической организации, согласно показаниям Боровикова, был Айнгорн. О нём в деле также имелась справка:

"Айнгорн И. Г. арестован 9 июля 1938 г. На первых допросах вины не признавал, но потом 26 сентября 1938 г. признал. А 25 июня 1939 г. виновным себя не признал. Дело два раза откладывали, и только 15 марта 1941 г. был осуждён ОСО на 8 лет ИТЛ3, в 1954 г. реабилитирован".

Таким образом, Айнгорна арестовали уже после того, как были расстреляны 3 участника "организации", которой он якобы руководил, а четвёртый - мой отец отказался от своих показаний о существовании этой организации. Айнгорн был членом номенклатуры. По-видимому, так просто они его взять не могли. Возможно, для того, чтобы его арестовать, им понадобились ещё чьи-то показания, ещё чьи-то аресты.

Жена Иссера Григорьевича, Фира, уже понимая летом 1938 года, что происходит вокруг, а может быть, следуя совету кого-нибудь из своих бывших сослуживцев, сразу же после ареста мужа, никому ничего не говоря, взяла с собой дочь и, бросив московскую квартиру с вещами на произвол судьбы, уехала в Одессу к своим дальним родственникам и тем самым избежала неминуемого ареста. Её никто не разыскивал, проще было арестовать кого-нибудь в Москве, чем возиться с розыском.

Мы встречались с Иссером Григорьевичем в Москве


3 Исправительно-трудовых лагерей.

98

после его и моей реабилитации. Они с Фирой бывали у нас. Он рассказывал, как однажды на совещании "в верхах" о ходе строительства метро проводивший совещание Каганович устроил очередной "разнос" Айнгорну по поводу отставания сроков сдачи в эксплуатацию объектов строительства и закончил свою речь фразой: "И вообще, надо будет разобраться в троцкистском прошлом Айнгорна". Айнгорн никогда не принимал участия во внутрипартийной политике и с троцкизмом ничего общего не имел. Шёл 1938 год, и такая фраза в устах Кагановича могла означать только одно: Кагановичу уже было известно, что Айнгорна должны арестовать, и, скорее всего, он даже санкционировал его арест и теперь демонстрирует свою "бдительность" и от него отмежёвывается (Каганович в своё время вызвал Айнгорна из Харькова для работы в Метрострое).

После совещания Айнгорн остался в своём кабинете, привёл в порядок все бумаги и поздно вечером поехал домой. Как он и ожидал, его арестовали в подъезде его дома, в квартире шёл обыск.

Иссер Григорьевич не говорил о своём следствии, а я не спрашивал. Фира рассказывала, что летом 1939 года, через год после его ареста, следствие было закончено, и его привезли на суд в Военную коллегию Верховного суда на Арбате. Председателем был Ульрих, тот самый, что председательствовал на открытых политических процессах 1936 -1937 годов. Ульрих спросил:

— У вас есть претензии к следствию?

— У меня нет, а вот у моей спины есть, - ответил Айнгорн и показал суду исполосованную побоями спину.

Фира говорила, что при виде этой спины у Ульриха пошла изо рта пена и он стал выкрикивать ругательства в адрес следователей, так неумело продемонстрировавших свою "работу". Айнгорн не признал себя виновным, и разгневанный Ульрих признал материалы следствия недостаточными для обвинения. Айнгорн, тем не менее, из зала суда домой не ушёл. В том же самом "воронке", в котором его

99

привезли в суд, его увезли обратно в следственную тюрьму. С этими сведениями совпадает фраза в справке: "25 июня виновным себя не признал".

Иссер Григорьевич рассказывал, что Особое Совещание (ОСО) его всё-таки заочно осудило незадолго до начала войны (как говорили у нас в лагере, "на нет и суда нет, а есть Особое Совещание"). Вскоре главный источник угля в стране - Донбасс оказался под угрозой, а затем и был оккупирован немцами, и ГУЛАГу было поручено быстрое развитие Печорского угольного бассейна на Севере. Айнгорна, как опытного работника шахтного строительства, послали в лагерь на Печору. Он работал на комбинате "Печоруголь", в конце срока был расконвоирован, то есть мог передвигаться по определённой территории без конвоя, и после освобождения был оставлен там же, в ссылке. Жена его Фира поехала к нему и работала в Печорлаге вольнонаёмным администратором театра, где актёрами были заключённые.

Ссыльный Айнгорн ездил в служебные командировки в Москву, в управление ГУЛАГа. Там его предупреждали, что днём по служебным делам он может свободно передвигаться по Москве, но ночью он должен быть осторожен: если его задержит милиция, он может получить лагерный срок - 5 лет за нарушение паспортного режима, и ГУЛАГ за него заступаться не будет. После смерти Сталина, во время одного из таких "нелегальных" приездов в Москву, Иссеру Григорьевичу повезло. Он зазевался на улице и едва не был сбит автомобилем. Ехавший в автомобиле чиновник узнал Айнгорна. Он оказался его старым знакомым, который в то время работал в только что созданной комиссии ЦК, занимавшейся делами реабилитации невинно осуждённых в сталинские годы людей.

В результате Иссера Григорьевича реабилитировали в 1954 году, когда "поздний реабилитанс" едва начинался и оставшимся в живых реабилитированным москвичам возвращали их прежние квартиры. Я бывал у них на Пет-

100

ровке, 26, и после двадцатилетнего перерыва странно было вновь увидеть квартиру, где начиналась наша московская жизнь.

Иссер Григорьевич рассказывал, что однажды после реабилитации он случайно встретился с одним из своих бывших сослуживцев. Спустя несколько дней этот человек позвонил Айнгорну по телефону:

— Вы знаете, я разговаривал с Кагановичем и рассказал ему о нашей с вами встрече. Лазарь Моисеевич обрадовался, что вы вернулись, и просил вас позвонить ему.

Айнгорн пришёл в ярость от этой наглости и лицемерия. Он ещё не знал тогда, что Каганович не только его "заложил", выслуживаясь перед своим "хозяином". Он подписывал согласие на расстрел многих своих сотрудников.

Мне довелось встречать старых большевиков, которым удалось пережить и пыточное следствие, и многие годы убийственных лагерей и, несмотря на всё это, сохранить веру в свои фальшивые марксистские догмы. В отличие от них у Айнгорна хватило ума разобраться в произошедшем. Их дочь Майя, родившаяся в 1927 году и получившая своё имя в честь Первого мая - Международного дня трудящихся, была переименована в Марину ещё задолго до того, как Сталинград был переименован в Волгоград.

Иссер Григорьевич проработал какое-то время в коллегии Министерства угольной промышленности. Он вышел на пенсию и умер от рака году в 1970-м. Мы хоронили его на Донском кладбище.

Влас Яковлевич Чубарь, как сообщают нам историки, был расстрелян после продолжительных пыток в феврале 1939 года вместе с другим членом Политбюро ЦК ВКП(б) от Украины Станиславом Коссиором. Они были из тех, кого не вызывали на гласные процессы, хоть их имена и украсили бы те процессы. Они, по словам Солженицына, "погибли в глухости, но хоть без позора".

Всего за год до гибели Чубаря следователь дал моему

101

отцу подписать протокол допроса, где говорилось, что контрреволюционная организация, в которую мой отец входил, обсуждала подготовку террористического акта против Молотова, Кагановича и Чубаря. Несколько месяцев спустя, по словам Фиры Айнгорн, от Иссера Григорьевича на следствии уже требовали компрометирующих показаний о Чубаре, с которым они дружили.

Вспоминается анекдот того времени.

В тюремной камере трое арестованных выясняют, кто за что сидит.

— Я - за то, что критиковал Радека, - говорит первый.

— А я - за то, что хвалил Радека, - говорит второй.

— А я - Радек, - говорит третий.

Глава 9

102

В следственном деле Матвея Акимовича Левенштейна были подшиты 6 его заявлений на имя начальника следственной части и Прокурора СССР. Они написаны знакомым папиным почерком, но очень мелким и убористым, на обеих сторонах маленьких листов бумаги, размером примерно в четверть машинописного листа. Написаны они в камере № 91 Бутырской тюрьмы и датированы 3 декабря 1938 г., 20 декабря 1938 г., 24 января 1939 г., 9 февраля 1939 г., 23 февраля 1939 г. и 1 марта 1939 г. Спустя 6 лет я сидел в ожидании суда в той же Бутырской тюрьме, неподалеку, в камере № 95. В наше время два раза в месяц желающим выдавали вот такие же маленькие листочки бумаги для заявлений. Очевидно, этот порядок не изменился. Содержание всех шести папиных заявлений идентичное:

"...После 20-дневных самых активных допросов с применением любых мер воздействия (насилие, угрозы, глумление) следствие добилось от меня под конец ложных показаний о моём участии в контрреволюционной организации на Метрострое... Мои ложные и неверные показания явились результатом нестерпимых методов и условий допросов и полного физического и морального изнеможения, которое за этим последовало. Я готов был подписаться тогда под любыми тяжкими преступлениями... лишь бы прекратились эти нестерпимые допросы... Я сижу более 1 года в тюрьме, надо мной висит обвинение в тягчайших преступлениях, которые я никогда не совершал и в помыслах никогда не имел. Я с каждым днём теряю силы и волю над своими поступками и боюсь дойти

103

до полного безумия. За что я брошен в тюрьму, за что я несу эти тяжкие страдания?.." (Из заявления от 20 декабря 1938 года.)

Напомню, что 15 января 1939 года новый следователь Сериков объявил моему отцу об окончании его следствия и записал в протокол допроса, что отец отказывается от всех ранее данных показаний о контрреволюционной организации на Метрострое.

Время это было примечательное. Сталину нужен был козёл отпущения за тот кровавый кошмар, в который им была ввергнута страна. В декабре 1938 года было принято 2 постановления ЦК: "Об аресте, прокурорском надзоре и ведении следствия" и "О наборе честных людей для работы в органах безопасности". В том же месяце Берия сменил Ежова на посту наркома НКВД, и в начале 1939 года выпустили из тюрем около одного-двух процентов ранее взятых, ещё не осуждённых, не расстрелянных и не умерших во время следствия. Было это сделано, как писал Солженицын, "чтобы всё свалить на грязного Ежова, укрепить вступающего Берию и чтоб ещё ярче воссиял Вождь".

Моя мама попала в этот поток. И, читая материалы отцовского дела, я понял, что и отец был близок к освобождению в эти дни так же, как был он близок к смертному приговору в марте-апреле 1938 года.

8 апреля 1939 года его снова вызывают из камеры на допрос. На этот раз допрос ведёт прокурор отдела по спецделам Осипов, присутствует следователь Сериков. Судя по всему, на этом допросе решается папина судьба - быть ему на воле или не быть. И вот что оказывается важным: прошлое.

Протокол допроса от 8 апреля 1939 г.

"...ВОПРОС: - Уточните ваше социальное происхождение.

ОТВЕТ: - К моменту моего рождения в 1889 г.

104

мой отец занимался сельским хозяйством. В хозяйстве отца было 30 десятин наделённой земли, 8 лошадей, 6-7 коров, из сельскохозяйственных орудий - косилка, жатка, сноповязалка, молотилка и другой сельскохозяйственный инвентарь. Семья наша состояла из 10 человек. Наёмную рабочую силу применяли только при косовице хлеба. Такое хозяйство у нас сохранялось до 1915 года. С 1915 года в хозяйстве была паровая мельница, где постоянно применялась наёмная рабочая сила1 - до 5 человек. В 1918 году хозяйство моего отца было разорено бандой Махно, и с этого момента отец переехал в гор. Николаев. В разорённом хозяйстве из членов нашей семьи оставался только я - до 1922 года. В этот период я заведовал мельницей, ранее принадлежавшей моему отцу, а с 1918        года - национализированной. В 1922 году я переехал на жительство в г. Харьков. Там я поступил на
работу в американскую организацию помощи еврейскому земледельческому населению. Там я работал инженером по обследованию колоний до лета 1923 года.

ВОПРОС:   - Сколько времени вы проживали на территории белых?

ОТВЕТ:   - На территории белых я находился с 1919         г. до момента занятия бывшей Николаевской губернии частями Красной армии в том же году.

ВОПРОС:   - Сколько времени вы служили в царской армии?

ОТВЕТ:    - В царской армии я служил с 1910 по 1911 год в чине вольноопределяющегося.

ВОПРОС:    - Сколько времени вы служили в Белой армии?


1 Я вспомнил рассказ моего дедушки Акима об установке и пуске в работу локомобиля. Локомобиль был приводом этой самой паровой мельницы, которая вместо орудия развития производительных сил края вдруг оказалась криминалом.

105

ОТВЕТ: - В Белой армии я служил в 1919 году меньше двух месяцев. Это была армия Врангеля, куда я попал по мобилизации. Там я служил в чине вольноопределяющегося... В боях против Красной армии не участвовал. Демобилизован был по болезни.

ВОПРОС: - Служили ли вы в Красной армии?

ОТВЕТ: - В Красной армии я не служил.

ВОПРОС: - Работая в Метрострое, какое отношение вы имели к распределению инертных материалов?

ОТВЕТ: - В мои функции входил учёт материалов. Распределением материалов ведали Кудрявцев и Боровиков.

ВОПРОС: - Признаёте ли вы себя виновным во вредительской деятельности на Метрострое?

ОТВЕТ: - Нет, вредительство в Метрострое я не проводил.

ВОПРОС: - Подтверждаете ли ваши показания о том, что входили в состав вредительской контрреволюционной организации?

ОТВЕТ: - Нет, участником контрреволюционной вредительской организации я не состоял.

ВОПРОС: - Вас во вредительстве уличает Боровиков. Какие отношения у вас были с ним?

ОТВЕТ: - Отношения с Боровиковым у меня были нормальные. Показания Боровикова о моей вредительской деятельности на Метрострое являются ложными.

ВОПРОС: - На очной ставке с Островским 13 ян-

106

варя 1938 года вы изобличили Островского как участника антисоветской организации. Подтверждаете свои показания?

ОТВЕТ: - Свои показания отрицаю".

Следствие окончено. 13 мая 1939 года пишется заключение по делу, и 20 мая прокурор Воронов утверждает это заключение. Вот его текст:

"Дело №14328 ГУГБ НКВД СССР

Заключение

по делу: Левинштейн Матвей Акимович, из кулаков, отец имел паровую мельницу, рабочих. 1889 года рождения, еврей, служил в Белой армии, инженер-экономист, до ареста - зам. нач. отдела инертных материалов Московского метрополитена.

Когда арестован: 9 декабря 1937 г.

Когда и по каким статьям предъявлено обвинение: 19 декабря 1937 г. по ст.ст. 58-8, 58-9, 58-11 УК РСФСР.

Следствие начато: 9 декабря 1937 г.

окончено: 8 апреля 1939 г.

В чём обвиняется: в том, что:

а) является участником контрреволюционной террористической организации,

б) участвовал в подготовке терактов над руководителями партии и правительства,

в) проводил вредительство в работе строительства метро.

Виновным себя Левинштейн вначале признал, впоследствии от своих показаний отказался.

Как участник организации изобличается показаниями осуждённого Боровикова и очной ставкой с ним.

107

Сам Левинштейн в своих показаниях дал как участника организации Островского, который осуждён к ВМН. От своих показаний Левинштейн впоследствии отказался.

Считаю необходимым предать Левинштейна суду, но, учитывая, что единственное лицо - Боровиков, изобличивший его в контрреволюционной деятельности, осуждён, передачу дела в суд считаю нецелесообразным. Поэтому полагал бы:

дело направить на рассмотрение Особого Совещания НКВД СССР.

Заключение прокурора по делу: Левинштейну определить 5 лет.

Военный прокурор ГВП Воронов".

За этим следует приговор.

"Выписка из протокола № 12

Особого Совещания при народном комиссаре внутренних дел СССР

от 29 мая 1939 г.

Слушали: ...89. Дело № 14328/ц по обвинению Левинштейна Матвея Акимовича, 1889 г. рожд., уроженца села Ново-Полтавка Николаевской обл., еврей, гр-н СССР, по мобилизации служил около двух месяцев у белых, из крестьян - колонистов-земледельцев, беспартийный, с высшим образованием, по специальности инженер-экономист. До ареста работал зам. нач. отдела инертных материалов.

Постановили: Левинштейна Матвея Акимовича за участие в антисоветской диверсионной организации заключить в исправительный трудовой лагерь сроком на пять лет, считая срок с 9 декабря 1937 г.

Дело сдать в архив.

Нач. секретариата Особого Совещания

при НКВД СССР (Марков)

108

Выписка из протокола ОСО была напечатана на машинке. Поперёк текста от руки карандашом было написано: "Ивдельлаг".

Далее в деле были подшиты документы, связанные с реабилитацией. Они начинаются приказом провести проверку материалов дела на основании жалобы моей мамы, Гитты Иосифовны Левенштейн. Пункт 3-й приказа гласит: "3. Проверить заявление Левенштейна о применении к нему незаконных методов следствия. Установить лиц, причастных к расследованию этого дела, и допросить их по существу допущенных нарушений законности".

Вслед за этим идёт приказ о проверке других дел "на лиц, проходящих по этому делу".

Мама подала жалобу на имя Генерального прокурора СССР 24 ноября 1955 года. К её жалобе приложены 4 справки от лиц, знавших отца в Николаеве в 1919 году и подтверждавших правильность его версии о службе в Белой армии, и заявление отца, присланное в 1940 году из Ивдельлага НКВД, лагпункт Юртище. Я привожу это заявление с небольшими сокращениями.

"Я был арестован органами НКВД в Москве 9 декабря 1937 г. Не предъявляя мне никаких конкретных обвинений, следователь Пчёлкин потребовал моего признания в контрреволюционной деятельности и соответствующего письменного заявления на имя наркомвнутдела Ежова. Не чувствуя за собой никакой вины, я решительно отказался от каких-либо показаний в этой области. После этого я был подвергнут ряду физических и моральных воздействий (избиения, непрерывная стойка на ногах на протяжении 7-8 суток), глумлениям и всяким издевательствам, а затем последовали угрозы ареста жены и сына... Не будучи в силах перенести совершённых надо мной насилий и издевательств и боясь ареста семьи, я принуждён был подписать протокол показаний, надуманный и продиктован-

109

ный мне следователем Зайцевым, где я принуждён был признать своё якобы участие в контрреволюционной фашистской организации, имеющей своей целью совершение вредительских, диверсионных и террористических актов на Метрострое (взрывы станций глубокого залегания, поездов метро с членами правительства и Верховного Совета). Эти показания, по существу, ложные и надуманные следователем Зайцевым, я в дальнейшем принуждён был подтвердить на очной ставке с моим бывшим начальником Боровиковым С. Г., который меня якобы завербовал в преступную организацию в апреле 1933 г. (заявление Боровикова на очной ставке), то есть в период, когда я фактически жил и работал в Харькове и Боровикова не знал и никогда не видел.

Несколько оправившись от пережитых потрясений, в феврале 1938 г. я спешу исправить свою ошибку и направляю заявление на имя наркома Ежова, в котором решительно отказываюсь от подписанных мной, по существу, ложных показаний, указывая причины и обстоятельства, принудившие меня дать их. В дальнейшем на протяжении всего 1938 года почти ежемесячно я направляю одно заявление за другим в НКВД СССР и Прокуратуру, требуя возобновления следствия по моему делу. Ответа не последовало. Лишь по истечении 11 месяцев моих бесплодных обращений в НКВД СССР, когда я просидел без единого вызова, новый следователь возобновил следствие по моему делу, и в январе 1939 г. я подписал новый протокол с полным отказом от ранее подписанных мною показаний и с подробным изложением мотивов, принудивших меня подписать эти ложные показания. Совершенно неожиданно для меня 4 июня мне объявили решение ОСО при НКВД СССР от 29 мая 1939 г. ... по которому я был признан виновным в участии в контрреволюционной диверсионной организации на метро с отбытием наказания в ИТЛ сроком на 5 лет. ...Таким образом, вместо вызова меня в суд, где я.

110

безусловно, мог бы доказать свою невиновность, я получил заочное решение ОСО с таким тяжёлым приговором.

По существу предъявленных мне обвинений в якобы совершённых преступлениях я должен заявить, что таковые по замыслу совершенно фантастичны, беспочвенны и лишены всяких оснований. Моё малейшее участие в них совершенно не доказано, и признание моей вины является глубоко ошибочным и вынужденным. Со всей правдивостью и искренностью заверяю вас, что ни в каких контрреволюционных организациях я никогда не состоял и участия в них не принимал. Моё невольное и вынужденное признание своей вины в декабре 1937 г. и январе 1938 г. явилось результатом жестоких насилий и непереносимых глумлений надо мной со стороны следователей Пчёлкина и Зайцева. ... За всё время существования Советской власти до момента моего ареста я честно и добросовестно работал. ...Вся моя осмысленная жизнь говорит о том, что врагом Советской власти и проводимой ею политики я не был и быть не мог. Я беспартийный. Под судом и следствием никогда не был. Никаким репрессиям при Советской власти никогда не подвергался, так же как мои родные: отец, мать, брат и сестры. ...До 16 лет я учился и работал в семье отца, а в последующем средства к существованию добывал личным трудом (уроки, служба). Образование получил высшее. За годы учёбы пережил несколько жутких еврейских погромов...

Поскольку в моём деле фигурирует справка о том, что я якобы был офицером у белых2, считаю необходимым осветить этот вопрос более подробно. Воинскую повинность я отбывал в г. Киеве в 132-м пехотном Бендерском полку в 1910 - 1911 гг. в качестве вольноопределяющегося во время учёбы в Киевском Коммерческом институте и в 1911 г. вышел в запас со званием нижнего чина из вольноопределяющихся. В им-


2 Справки этой в деле я не обнаружил. Очевидно, это и был донос Маркуса, который согласно кагэбэшной этике был спрятан от посторонних глаз.

111

периалистическую войну в 1914 г. был мобилизован в течение 11 месяцев, а затем освобождён (получил отсрочку) до окончания образования. После окончания института в годы революции и Гражданской войны -1918-1920 гг. - я безвыездно проживал то в родном селе Ново-Полтавка, то в г. Николаеве. Во время прихода белых в Николаев летом 1919 г. была объявлена мобилизация ряда лет запасных, в том числе и мой год, и я, в числе многих других вольноопределяющихся запаса, был насильственно мобилизован белыми. Все мои попытки к освобождению оказались тщетными, я был определён в сформированный Николаевский батальон и направлен на фронт против Махно в г. Александровск (Запорожье). Здесь я заболел сыпным тифом и был направлен в Севастопольский госпиталь, а после выздоровления - в Николаев. Врачебная комиссия при Николаевском Морском госпитале в октябре 1919 г. меня освободила от военной службы. Всего в рядах белых (включая болезнь) я находился полтора месяца, служил как нижний чин (из вольноопределяющихся), а не как офицер, по насильственной мобилизации, а не добровольно и против Красной армии не выступал. Указанные факты подтверждают граждане Николаева: врач Карта-шов Н. И. ... доктор Зисельман Б. 3. ... Рейзман М. А. ... а также зам. нач. строительства Горьковского автозавода Вонский В. С.3 ... (оригиналы документов хранятся у моей жены...).

После махновского погрома в Ново-Полтавке осенью 1918 г., когда было убито около 100 человек и разграблено имущество всех граждан, в том числе имущество моих родных, весь период с конца 1918 г. и до конца 1920 г. я безвыездно проживал на родине в с. Ново-Полтавка либо в г. Николаеве, где каждый житель знал меня и каждый мой шаг был известен моим односельчанам и соседям. Полагаю, что моя якобы "добровольная" служба у белых, да ещё в чине офицера, должна была


3 Показания папиного друга Владимира Семёновича Вонского были бы весьма убедительны: два его брата были расстреляны белыми, когда они заняли Николаев летом 1919 года.

112

быть известна моим односельчанам и соседям и соответствующим образом ими оценена. Между тем, подчёркиваю, весь период 1918 - 1920 гг. я проживал на родине, лица своего не скрывал и никаким репрессиям ни тогда, ни потом не подвергался. Вполне естественно напрашивается вопрос: неужели моё полуторамесячное пребывание в рядах белых, по существу, вынужденное, где я, как еврей, на каждом шагу терпел унижения и оскорбления... может быть мне поставлено в вину по истечении почти 20 лет и за это я должен нести теперь такое тяжёлое наказание? Ответ - за Прокурором СССР, и этот авторитетный ответ я жду с огромным нетерпением.

В заключение считаю необходимым отметить, что 20 лет моей беспорочной работы в ряде советских организаций, из них 11 лет в ВСНХ и НКЛИ УССР и свыше 4 лет на Метрострое... - это всё факты, и факты бесспорные. ...Никаких фактов, хоть в малейшей степени подтверждающих мою какую-либо вину, мне не было предъявлено, ибо никаких фактов не было. Остаётся только надуманная и бессмысленная фантазия и бред моих следователей.

Со дня моего ареста прошло около 29 месяцев, из них 10 месяцев - в тяжёлых условиях лагерной жизни севера Урала. Мои моральные страдания из-за того, что я несу наказание за несовершённые мною преступления, значительно превышают физические лишения, которым я каждодневно подвержен. Я без всякой вины оторван от любимой семьи и плодотворной работы.

На основании изложенного я прошу вас опротестовать и пересмотреть решение по моему делу.

Левенштейн М. А.

14 мая 1940 г.".

В 1956 году отец был реабилитирован - посмертно. В деле подшита копия справки о реабилитации:

113

"Справка

Дело по обвинению Левинштейна Матвея Акимовича пересмотрено Военной Коллегией Верховного Суда СССР 28 ноября 1956 года.

Постановление Особого Совещания при НКВД СССР от 29 мая 1939 года в отношении Левенштеина М. А. отменено и дело за отсутствием состава преступления прекращено.

Председательствующий Судебного состава

Военной Коллегии Верховного Суда СССР

Генерал-майор юстиции Степанов".

Ну а как же "лица, причастные к расследованию этого дела", как было сказано в приказе о проверке дела? Были ли они "допрошены по существу допущенных нарушений законности", как там было сказано? Какие выводы по отношению к ним были сделаны? Были ли они наказаны?

Вот единственный документ, имеющийся в деле и отвечающий на эти вопросы:

"Справка

Проверкой установлено, что проводившие расследование по делу Левенштеина М. А. бывшие сотрудники НКВД СССР Сериков В. Г. - умер в 1956 г., а Зайцев Михаил Андреевич 1903 года рождения... в 1955 г. уволен из органов КГБ при Совете Министров Латвийской СССР по ст. 54 пункт "а" (по возрасту) с правом ношения формы. Пенсию получает в ФИНО КГБ при СМ Латвийской ССР.

24 апреля 1956 г.".

Когда и как попал следователь Зайцев в Латвию, не-

114

известно. Очень легко предположить, что - в 1940 году, когда вошли туда советские войска, и славные органы начали хватать латышских офицеров и политических деятелей, цвет и надежду молодого государства, и ссылать в лагеря и расстреливать в тюремных дворах и подвалах. А может быть, в 1949-м, когда прошла массовая ссылка прибалтов, и сажали уже всех заметных и влиятельных и зажиточных людей и всех, умеющих мыслить независимо, и семьи посаженных высылали в Сибирь на гибель?

Одно только можем сказать с точностью: послан был Зайцев в Латвию, когда срочно надо было наверстать там то, что было сделано дома со своими за 20 предыдущих лет: обезглавить нацию и сделать покорной. И, разумеется, нужны были для этой высшей цели опытные и верные кадры, поднаторевшие на боровиковых и левенштейнах.

Когда кончилась гнусная жизнь Михаила Андреевича Зайцева, также осталось неизвестным. Не знаем мы также, как справлялся он со своею совестью, получая свою пенсию в ФИНО КГБ в Риге. Думается мне, что хорошо справлялся. А если дожил он до краха империи и до того дня, когда Латвия вновь стала независимой страной, наверняка был Зайцев в рядах тех, кто гневно протестовал против "несправедливых притеснений" русского меньшинства в Латвии, удивляясь злой памяти латышей об акциях 1940 и 1949 годов.

О судьбе второго палача, следователя Пчёлкина, в деле не сказано было ни слова. Осталось также неизвестным, кто и как расследовал эти "нарушения законности". Думается, что такие же палачи.

В 1955 году заведующий районной юридической консультацией в Москве Чайковский помогал мне составить прошение о реабилитации. Чайковский рассказал, что к нему пришёл наниматься на работу уволенный из органов мой бывший лубянский следователь майор Галкин. Галкин имел юридическое образование - он как-никак был стар-

115

шим следователем следственной части по особо важным делам МГБ СССР. Чайковский заглянул в моё прошение и понял, что это - тот самый Галкин, который применял по отношению ко мне то, что тогда стыдливо называлось "нарушением норм социалистической законности" (как будто когда-либо существовала социалистическая законность и, тем более, её нормы!). Благодаря этому совпадению Чайковский Галкина на работу не взял. В Москве, однако, существовало ещё добрых полтора десятка юридических консультаций, и можно не сомневаться в том, что Галкин без работы не остался.

Ещё одна несправедливость не даёт мне покоя, когда я думаю о кончине моего отца. Я часто слышу от наших еврейских друзей - и американских и русских: "После того, что там было, я в Германию ехать не хочу!" Или ещё хуже: "Мне даже немецкий язык неприятно слышать, это ужасный язык, мне он отвратителен!" Эти самые люди охотно и с удовольствием ездят в бывший Советский Союз, и уж наверняка никому из них и в голову не придёт сказать что-нибудь плохое о русском языке.

И я думаю: как же это так - в Германии после войны нацистская партия объявлена преступной организацией и запрещена. Около 90 тысяч человек осуждены гласными немецкими судами (не союзниками, а самими немцами) за нацистские преступления. Нацистское прошлое осуждено в Германии бесповоротно. Тому свидетельством немецкая литература, кино, телевидение и, главное, программы образования молодёжи. Кстати, русские евреи, которые в последние годы во всё возрастающем числе эмигрируют в Германию, чувствуют себя там вполне удобно.

А что же в бывшем СССР? Сколько их было предано суду, палачей нашего народа? Берия, Абакумов, Кобулов, Владзимирский, Родос и ещё четверо или пятеро. Всё! И спокойно прожил до 90 с лишним лет, на щедрой государственной пенсии, самодовольный и наглый, росчерком пера пославший на гибель тысячи людей упомянутый в

116

этом повествовании Каганович. И уволен был из органов по возрасту в почёте - "с правом ношения формы" и пенсию получал в ФИНО КГБ - наш знакомый Михаил Андреевич Зайцев. А сколько таких Зайцевых и пчёлкиных - истязателей и палачей нашего народа, оставивших страшный кровавый след в истории и в памяти своей страны, доживают свой век в благополучии и почёте?

Любой немец - старый и молодой - знает о преступлениях немецких нацистов. А бывшие советские люди - что они знают? Не так уж много людей прочли Солженицына и Шаламова. Большинство и сейчас говорят: "А мы не знали, нас это не коснулось". И тоскуют по твёрдым ценам и "порядку", которые были при коммунистах. Если бы в каждом городе осудили бы всенародно (и не так, как они нас судили, а - по закону, с полным соблюдением прав обвиняемых) местных следователей, прокуроров, судей, палачей, так знали бы люди, что такое зло и сколько было загублено невинных, и, может быть, постепенно и к добру потянулись. И знали бы лучше, как пользоваться свободой, которую получили.

Процитируем здесь А. И. Солженицына: "Загадка, которую не нам, современникам, разгадать: для чего Германии дано наказать своих злодеев, а России - не дано? Что за гибельный путь будет у нас, если не дано нам очиститься от этой скверны, гниющей в нашем теле? Чему же сможет Россия научить мир?.. Не наказывая злодеев... мы тем самым из-под новых поколений вырываем всякие основы справедливости... Молодые усваивают, что подлость никогда на земле не наказуется, но всегда приносит благополучие.

И неуютно же и страшно будет в такой стране жить!"

А от себя добавим: не от этого ли страха и неуютности бегут сегодня из России молодые и талантливые математики и физики и молекулярные биологи - цвет и будущее русской науки, заполняя аспирантуры и кафедры американских университетов, и не от этого ли страха и неуютности бегут сегодня евреи из России в Германию?

Глава 10

118

В 1956 году моя мама получила из КГБ справку о том, что её муж, Левенштейн Матвей Акимович, умер в лагере в апреле 1942 года от сердечного заболевания. Отбывал он свой срок в Ивдельском лагере, на заполярном Урале. Когда меня в конце 1945 года гнали по этапу из подмосковного Бескудниковского лагеря в Ангренский, в Узбекистан, на Куйбышевской пересылке встретил я человека из Ивдельлага. Он не встречал моего отца - лагерь был огромный, несколько лагпунктов. Он рассказал, что в годы войны в Ивдельлаге была ужасная доходиловка, люди гибли от голода, холода и непосильной работы.

До начала войны мы, хоть и редко, но регулярно получали письма от папы - ему разрешалось отправлять письма один раз не то в два, не то в три месяца. Он писал, что работал дневальным в бараке. Такая работа в лагере, особенно в условиях Севера, была удачей - в тепле! Уборка барака, заготовка дров, растопка железных печей, стоящих в проходе между двумя рядами двухэтажных нар, сушка мокрой одежды заключённых, работающих целый день в снегу на лесоповале, - рабочий день дневального длился долго. Особенно длинным он был зимой - до 16 часов, но это была лёгкая работа по масштабам лесоповального лагеря, каким был Ивдельлаг. Отец писал, что чувствует себя прилично. Жаловался только на шум в ушах, который ему досаждал.

Как только пришло от папы первое письмо и мы узнали его адрес, он стал регулярно получать продуктовые посылки (это, как и письма, ему было разрешено один раз в два или три месяца). Мы с матерью еле сводили концы с концами - она работала приёмщицей заказов в фотоателье,

119

я учился в школе. Тётя Роза покупала всё необходимое в Николаеве, пересылала нам (посылки в лагерь принимались только от жены), и мама паковала и отправляла посылки в Ивдельлаг. Розочка трогательно заботилась о папе. Кузен Ава вспоминал, как во время его приездов в Николаев из Одессы, где он учился в институте, Розалия Акимовна спрашивала его, как он думает - какой сорт папирос Мотенька курил до ареста?

С началом войны переписка прекратилась. В Приёмной НКВД на Кузнецком Мосту моей маме сказали, что в связи с военным положением переписка с заключёнными и отправка продуктовых посылок "временно прекращены". Больше мы об отце ничего не знали, до получения в 1956 году справки о его смерти.

Была, однако, информация, которая противоречила этой справке. Мой кузен Ава, Абрам Михайлович Мексин, в начале лета 1944 года работал прорабом на строительстве в городе Серове (Надеждинск) на Северном Урале. На стройку пригнали бригаду заключённых из Ивдельлага. Ава знал, что там отбывал срок мой отец (его дядя). Как рассказывает Ава, он выбрал среди ивдельских заключённых двух евреев, которые казались ему надёжнее других, и спросил, не встречали ли они в Ивделе человека по фамилии Левенштейн. Оба воскликнули:

— Матвей Акимович? Как же, мы его знаем.

— Он жив? - спросил Ава.

— Да, когда мы уезжали, он был слаб, но он был жив.

Независимо от того, когда отец умер - в 1942 или 1944 году, я не думаю, что указанная в справке причина смерти: "сердечное заболевание" было правдой. Скорее всего, моего отца постигла общая судьба миллионов, которые погибли в советских "исправительно-трудовых" лагерях во время войны. Ещё в "мирном" 1938 году смертность в лагерях составляла 20% в год. Во время войны нормы питания в лагерях стали сокращаться ("Люди на воле

120

недоедают, что же нам врагов народа кормить?") и смертность, естественно, увеличилась.

Зная лагерные порядки и обычаи, я думаю, что, скорее всего, отец оставался дневальным, пока получал посылки и делился своими продуктами и папиросами с кем надо, а когда посылки прекратились, попал на общие работы, а оттуда путь был прямой в общую могилу. При непосильном труде на морозе, при рабочем дне, который длился двенадцать, а то и четырнадцать часов, и скудном питании люди быстро слабели и не могли выполнять норму. За это им срезали и без того недостаточный паёк питания, и процесс ускорялся. Они переходили в разряд доходяг и гибли от истощения. Теперь мы знаем, что из арестованных в 1936 -1938 годах многих миллионов людей выжило в лагерях около 10%.

Проблем с рабочей силой для многочисленных строек, шахт, рудников, приисков и лесоразработок у Главного управления лагерей НКВД - ГУЛАГа тем не менее не было. Следственные органы регулярно слали пополнение, так что заботиться о поддержании сил заключённых работяг необходимости не было. Система работала чётко, и с заданиями партии и правительства ГУЛАГ справлялся отлично.

Когда кончилась Вторая мировая война, мир содрогнулся, узнав о нацистских фабриках смерти - лагерях массового уничтожения, где погибли миллионы жертв, и поразился чёткости и организованности их работы. Оценивая наше прошлое, я всё же отдал бы пальму первенства своим бывшим соотечественникам. Единственными "полезными продуктами", которые нацистская Германия получала от своих фабрик смерти, были золотые зубы и "данцигское мыло", вываренное из костей и жил умерщвлённых жертв. Советскому же ГУЛАГу только за время Второй мировой войны удалось погубить по скромным и неполным оценкам около 10 миллионов невинных жертв и при этом получать древесину, золото, никель, уголь и урановую руду и вы-

121

строенные железные дороги. Ежов, Берия и Абакумов утёрли нос Гиммлеру с Эйхманом. Советские фабрики смерти, поглощая миллионы человеческих жизней, производили материальные ценности на благо укрепления могущества и распространения "империи зла", поглотившей после войны пол-Европы, породившей подобный себе Китай и протянувшей свои щупальцы к Индокитаю, Кубе, Чили, Никарагуа.

Похоже, что мир этого не понимал.

Накануне нового, 1948 года в Ангренском лагере, где я отбывал свой срок, довелось мне попасть в лагерный лазарет. Это был отдельный лагпункт-госпиталь. Туда привезли трофейную немецкую рентгеновскую установку, и надо было её смонтировать и пустить в работу. Рентгентехников с опытом монтажа среди нескольких тысяч сидевших в Ангрене заключённых не нашлось. Я к тому времени заведовал электроцехом на электростанции, которую обслуживали заключённые лагеря. Меня спросили, кто мог бы справиться с монтажом заграничного рентгена в лазарете. Я, по лагерному обычаю не отказываться ни от какой мало-мальской квалифицированной работы, "скромно" ответил: "Кроме меня, никто" - и был послан в лазарет. К счастью, с оборудованием пришла полная техническая документация. Немецкий язык я знал и, опять же, по-лагерному, не спеша, смонтировал установку и перевёл на русский язык инструкцию по её обслуживанию.

За это время я подружился с заключённым хирургом по фамилии Коноваленко, который фактически заведовал лазаретом, так как был лучшим врачом в округе и лечил и оперировал всё лагерное начальство и их семьи. Когда работа с рентгеном была закончена, Коноваленко предложил мне остаться на время в лазарете покантоваться1, а заодно привести в порядок оборудование кабинета физиотерапии. Я, конечно, согласился. Для ремонта кварца и ультразвука нужна была перемотка сгоревших трансформаторов


1 На лагерном языке, "фене", кантоваться - значит отдыхать на временной лёгкой работе. "День кантовки - месяц жизни",- говорит лагерная пословица.

122

и катушек. Их отослали в наши лагерные мастерские, у меня было много свободного времени, и Коноваленко решил использовать меня в качестве писаря в комиссии по актированию.

Актирование заключённых было одним из хитрых изобретений ГУЛАГа: для улучшения статистики актировать, то есть освобождать по болезни безнадёжно больных, а чаще всего - смертельно истощённых заключённых с тем, чтобы они умирали на воле, а не в лагере. Система губила людей тысячами, но по лицемерной её особенности смертность в лагере в моё время всё же считалась отрицательным показателем.

Основными болезнями, по которым проводилось актирование, были элементарная дистрофия и пеллагра. Диагностировались они по внешнему осмотру. Голые, обтянутые сухой шелушащейся кожей скелеты представали перед комиссией, и я записывал, помимо других симптомов, поразившие меня тогда слова: "анус зияет". У этих людей не было ягодиц! Я вспомнил эту комиссию, когда, выйдя на волю, увидел документальный фильм об освобождении в конце войны союзниками оставшихся в живых заключённых из нацистских лагерей смерти. Почти так же выглядели люди, проходящие перед комиссией по актированию в Ангренском лагерном лазарете, где я под диктовку врача записывал диагноз.

Осуждённые по 58-й статье (политические) в то время в Ангрене актировке не подлежали. У актированных был хоть и слабый, но всё же шанс остаться в живых на воле, а осуждённым по этой статье врагам народа нельзя было дать этот шанс. Они умирали в лагере. Кроме того, лагерь был большой, далеко не все доходяги попадали в лазарет, а на лагпунктах комиссия по актированию не работала. Так что люди умирали и в лазарете и на лагпунктах.

За колючей проволокой зоны нашего лазарета, в открытой взгляду степи, было кладбище. Специальная бригада, жившая в лазарете, копала общие могилы размером по

123

числу людей, которых надо было хоронить в этот день. Бригада хоронила трупы и засыпала могилы жёлтой глинистой ангренской землёй. Мертвецы были завёрнуты в простыни, вместо гробов, к лодыжке каждого мертвеца была привязана фанерная бирка с номером дела. Никаких табличек над могилой, никаких указаний имён не было. Из закопанной ямы торчал лишь деревянный колышек, указывающий, что новую могилу надо копать в другом месте... А над въездными воротами в зону лазарета, над колючей проволокой, как и на всех лагпунктах ГУЛАГа по всей огромной стране, красовался лозунг-цитата:

"Труд в СССР есть дело чести, дело славы,

дело доблести и геройства. И. Сталин"2.

Чем старше я становлюсь, тем чаще я думаю о последних днях моего отца: как это было, о чём он думал, что он чувствовал в свой смертный час. Если бы Бог дал ему действительно умереть от сердечного заболевания, как гласила справка, то такая смерть бывает быстрой. А если нет... То, к чему я прикоснулся в Ангренском лазарете, происходило в мирное время, на Юге, в "солнечном Узбекистане", где не было одного из главных губительных компонентов советских фабрик смерти - холода. А что творилось в голодные военные годы на заполярном Урале? Когда я думаю об этом, у меня перед глазами стоит картина, описанная колымчанином Варламом Шаламовым, отбывавшим свой срок в сходных климатических условиях. Я позволю себе привести это описание в сильно сокращённом виде.

Однажды бригаду, в которой был Шаламов, гнали на работу мимо горы, где было лагерное кладбище. И глазам Шаламова открылась, как он пишет, гигантская сцена лагерной мистерии. Лес в этом месте был вырублен, пни выкорчеваны. Гора была оголена, и огромная арестантская общая могила на склоне горы, каменная яма, доверху набитая нетленными в вечной мерзлоте мертвецами, осы-


2 Нацисты над воротами своих лагерей смерти писали: "Arbeit macht frei!" - труд приносит свободу.

124

палась. Мертвецы ползли вниз по склону горы, открывая колымскую тайну.

"На Колыме тела предавали не земле, а камню. Там не было печей и трупы лежали в камне, в вечной мерзлоте. На рытье таких могил стояли целые бригады, беспрерывно буря, взрывая, углубляя огромные серые жёсткие холодные каменные ямы. Потом они доверху заполнялись мертвецами. Нетленные мертвецы, голые скелеты, обтянутые кожей, грязной, расчёсанной, искусанной вшами кожей, расстрелянные, забитые, обескровленные голодом, истощённые "нормой", рассчитанной на смерть человека, расчисленной на четырнадцатичасовой рабочий день на морозе.

И вот на оголённом лесоповалом склоне горы дожди и ветры отняли мертвецов у камня. Могила "разверзлась", и мёртвые человеческие тела ползли по склону. Около дороги, по которой шла бригада, была вырублена огромная новая братская могила. Очень большая. Бульдозер сгребал эти окоченевшие трупы, тысячи трупов, тысячи скелетоподобных мертвецов в новую могилу. Всё было нетленно: скрюченные пальцы рук, гноящиеся пальцы ног - культи после обморожений, расчёсанная в кровь сухая кожа и горящие голодным блеском глаза".

Это были учителя и инженеры, мужики и рабочие, любящие отцы оставленных детей и любимые сыновья проплакавших остаток своей жизни матерей.

Кое-кто из моих милых и добрых американских друзей до сих пор оправдывает тех своих соотечественников, кто сперва ходил на демонстрации под красными знамёнами, а потом выдавал Сталину секреты атомного оружия, позволив ему, шантажируя весь мир, заграбастать пол-Европы и послать в свои фабрики смерти новые сотни тысяч ни в чём не повинных поляков и венгров, чехов и словаков, румын, и болгар, и немцев: "Они ведь не шпионы были, они были идеалисты, у них вера была, они верили в прекрасные идеалы коммунизма. Ведь в идеале коммунизм - это прекрасно, не так ли?"

125

Когда я слышу о "прекрасных идеалах коммунизма", мне хочется, чтобы говорящие эти слова представили себе сцену "лагерной мистерии", описанную Варламом Шаламовым, или хотя бы мою комиссию по актированию в Ангренеком лагере.

Каждую весну мы с женой ходим на собрания, которые устраивает еврейская община нашего города для поминовения 6 миллионов жертв катастрофы европейского еврейства. И не только евреи, но и христиане участвуют в осуждении нацизма. Чтобы не забыли люди, чтобы не могло никогда и нигде повториться то, что произошло в Германии при нацизме. И я поминаю моих мучеников: дедушку Иосифа, мою дорогую тётю Розочку и сестричку Валечку.

Каждый год во всём мире отмечают окончание Второй мировой войны. Кто - военными парадами, а кто - размышлениями о том, как это могло произойти и что надо делать, чтобы не могли повториться милитаризм и агрессия. Поминают павших в этой страшной войне. И я вспоминаю моих павших двоюродных братьев Митеньку и Гарика.

И я думаю, почему нет Международного дня памяти миллионов жертв, без вины расстрелянных, замученных, забитых, заморённых голодом, холодом и непосильной работой во славу "Великого Учения" в России и Украине, в Китае, во Вьетнаме и Камбодже, на Кубе и в странах Восточной Европы - всюду, где устанавливалась власть этого "самого справедливого в мире общественного порядка"? Если напоминать людям о нашем страшном опыте, может быть, меньше будет проповедников марксизма на кафедрах американских университетов, меньше будет мечтателей о "государстве всеобщего благоденствия" и "справедливом перераспределении доходов" (чужих, разумеется) и, наконец, меньше шансов на то, что появится новый "вождь" и поведёт за собой доверчивую и не знающую прошлого толпу для повторения "великого эксперимента". И больше будут дорожить люди своей свободой?

126

На этом я заканчиваю эту грустную повесть о судьбе моего отца. Наш сын, его внук, назван его именем. Ему не довелось знать своего деда при жизни. Я хотел бы, чтобы эти записки познакомили Матвея-младшего с Матвеем-старшим, чтобы они напомнили тем, кто их прочтёт, о страшных страницах нашей истории. И ещё одну цель я ставил перед собой, когда садился писать эту повесть.

Мы стремимся оставить после себя что-то. Похоже, что это заложено в человеческой природе - стремление оставить после себя память. Мы хотим, чтобы результаты наших трудов, наших творческих усилий, наших добрых дел продолжали жить после нашей смерти. Мы хотим, чтобы память о нас осталась в наших детях и внуках, в друзьях, в людях, которые помянут нас добром, когда нас уже не будет.

И если существует жизнь души после телесной смерти, и если эта наша добрая память об умершем человеке облегчает его душу и приносит ей удовлетворение и радость, пусть душа моего отца будет спокойна и счастлива той светлой и любовной памятью о нём, которая живёт во мне.