Исповедь художника Карлага

Исповедь художника Карлага

Лев Премиров: Исповедь художника Карлага/сост. Дулатбеков Н. О. – Алматы, 2019. – 512 с.

В этом сборнике опубликовано творческое наследие репрессированного
художника Льва Премирова: стихи, дневники, проза, художественные
зарисовки, философские рассуждения и т.д.

Сборник издан Академией «Болашак» при поддержке
Ассамблеи народа Казахстана.

ВВЕДЕНИЕ
В ноябре 2018 года в поисках материалов о Карлаге я зашел в антикварную
лавку, которая находится в торгово-развлекательном центре «City Mall» в
Караганде. Хозяин и хозяйка этого центра, зная о моей работе над проектом
«Карлаг: память во имя будущего», загадочно улыбаясь, попросили у меня
телефон. Я подумал, что это неспроста, меня ждет какой-то сюрприз.
И действительно, в тот же день мне позвонил собиратель старины Т.,
пожелавший остаться инкогнито, и вскоре принес мне целую кипу тетрадей
и зарисовок…
Это оказался архив Льва Премирова. К коллекционеру он попал лет 10-12
назад, его продала женщина, жившая по соседству. Я не буду долго писать,
но в результате многочасовых переговоров и убеждений в начале января 2019
года весь этот материал оказался у меня.
Когда-то Лев Премиров написал:
У меня есть старый чемодан,
Он полон несметных сокровищ.
И я богач:
Вот невыплаканные слезы,
Годами таились они на дне
И стали тяжелее свинца.
Вот ненависть, она застыла
Сгустками крови и пламени…
Содержимое этого старого чемодана теперь попало ко мне, и я хочу
поделиться этими бесценными материалами с вами, дорогие читатели.
Необходимость изучения истории своего народа не нуждается в обосновании.
Именно поэтому наша команда ученых уже много лет работает над проектом
«Карлаг: память во имя будущего». Изучение советского
тоталитаризма
заключается в глубоком и последовательном научном исследовании огромной
«империи» ГУЛАГа, частью которой был и Карлаг. До сих пор не имеется
точных сведений о количестве и месторасположении лагерей, о численности
умерших и невинно отбывавших
сроки.
Существует немало причин, препятствующих глубокому
научному
исследованию, в числе которых
невозможность доступа ко многим фондам
государственных и ведомственных архивов.
Хранение большей части
документального массива в государственных архивах Российской Федерации,
разрыв связей между бывшими республиками СССР, экономические трудности,
препятствие некоторых сил, консервативно настроенных групп - все это
значительно тормозит изучение истории Карлага. Невозможно осветить тему
в полном объеме, но, несмотря на это, проведение разностороннего научного
исследования этого вопроса является
нашим долгом перед подрастающим
поколением.
Мы стараемся публиковать собранные материалы по истории Карлага,
архивные сведения и биографии, оказывающиеся в наших руках. Наша главная
цель – не дать оценку происходившим на территории нашей страны событиям,
а сохранить документальные сведения о тех временах для будущих поколений.
Немаловажно для нас показать то непростое время через призму человеческой
личности. Зачастую мемуары, воспоминания, письма, рисунки, стихи
бывших заключенных Карлага несут в себе не только боль и ужасы лагерей,
но и показывают огромную силу духа людей, которых не смогла сломать
тоталитарная система. Именно поэтому материалы, вошедшие в эту книгу, -
бесценны. Личность художника Льва Премирова, его произведения, картины
и мысли являются ярким примером того, что даже за колючей проволокой
человек может оставаться человеком, находя силы для творчества.
Государство в государстве
Во времена сталинских репрессий не было ни одной республики СССР, в
судьбу которой не вмешался бы ГУЛАГ. Целые нации оказались невинными
жертвами
этих суровых времен. Беда коснулась и Казахстана: многие
представители казахской интеллигенции трагически погибли в результате
кровавого тоталитаризма. Бдительные сотрудники НКВД за малейшую
политическую ошибку отправляли людей в тюрьмы. Целые семьи прошли
по этому страшному пути. Жены и дети таких выдающихся
личностей, как Т.
Рыскулов, С. Сейфуллин, М. Дулатов, С. Асфандияров, С. Кожанов, Б. Майлин,
И. Жансугуров, А. Ермеков, Т. Жургенов
в одночасье стали «врагами народа» и
томились в тюрьмах.
Но это была не единственная жертва, которую принесла системе казахстанская
земля. 19 декабря 1931 года на базе совхоза «Гигант» ОГПУ-КазИТЛАГа была
создана одна из крупнейших частей ГУЛАГа - Карагандинский
исправительно-
трудовой лагерь (Карлаг). Центр Карлага находился в п. Долинка Карагандинской области, в 45 километрах от Караганды. Здание Управления Карлага
было построено самими же заключенными,
а всего территории лагеря отведено
120000 га пахотно-пригодных, 41000 га сенокосных площадей.
В 1939 году
среди 42 лагерей НКВД Карлаг занимал девятое место по численности заключенных
- 35072 человека, или 3% всех советских
заключенных. Карлаг был
своеобразным государством в государстве и формировался как самостоятельное
учреждение
со своими «филиалами». Здесь отбывали сроки заключенные,
обвиненные по 58-й статье за контрреволюционную или антисоветскую
агитацию
как «враги народа», «члены семьи изменников Родины» (ЧСИР),
социально опасные элементы и т.д. Обвиненные приговаривались
решением
ОСО, «двойки», «тройки» при НКВД к 8, 10, 25 годам лагерного заключения.
В истории Центрального Казахстана Карлаг занимает особое место. Одной из
причин создания лагеря было образование базы для стремительного развития
угольно-металлургической промышленности: Карагандинского угольного
бассейна, Жезказганского и Балхашского медеплавильных комбинатов. Для
их строительства и развития была необходима дешевая рабочая сила. В 30-е
годы крупные лагеря Карлага, такие как Степлаг, Песчанлаг, АЛЖИР внесли
значительную лепту в развитие экономики региона.
В 1931 году многочисленные представители разных национальностей,
высланных в Казахстан, были переданы в ведение ГУЛАГа. Спецпереселенцы
частично использовались в тяжелой работе на крупных
промышленных
предприятиях, где основной
рабочей силой были заключенные. Большая часть
из них была расселена в спецпоселках и использовалась в мастерских, контрагентских
работах и в сельском хозяйстве. В связи с этим в Карлаге места
заключения разделились на две независимые подсистемы: лагеря и колонии.
Создание этого «государства в государстве» трагически повлияло на
жизнь простых жителей. До появления лагерей на территории Центрального
Казахстана проживали около 4000 казахских и 1200 немецких, русских,
украинских семей. В 1930-1931 годах начался процесс принудительного
выселения местных жителей. Немцы, русские, украинцы были высланы в
Тельманский, Осакаровский и Нуринский район Карагандинской области.
Казахи также были вынуждены покинуть родные земли. Их место заняли
многочисленные лагерные объекты: железные дороги, бараки, скотные дворы,
казармы для сотрудников военизированной охраны, дома для начальников
гарнизона. Создание Карлага привело к разрушению традиционных форм
хозяйствования, уничтожению культурных и национальных обычаев,
нарушению экологического баланса, демографическому спаду, голоду и
множеству других трагедий.
В 1937-1938 годах репрессии достигли своего пика. Число расстрелянных
увеличилось с 1118 в 1936 году до 353074 в 1937 году. К началу войны в
лагерях ГУЛАГа находилось около 2 350 000 человек. В эти годы только
по Карагандинской области репрессировано 6228 человек, из них были
расстреляны 1495 человек, по Казахстану – 103 тысячи, расстреляны 25 тысяч
человек.
Через Карлаг прошли разные категории людей.
В самом трудном положении
оказывались женщины и дети. Многие малыши, оказавшиеся в лагере со
своими матерями, умерли, не выдержав условий и голода. Обо всех этих
невинных безмолвно свидетельствует «Мамочкино кладбище», расположенное
на окраине Долинки.
Творчество во спасение
Заключенными Карлага были не только простые рабочие и крестьяне, но
и представители интеллигенции - деятели науки и культуры, военная элита,
партийные руководители. После освобождения многие специалисты остались
на казахстанской земле, стали заниматься научно-исследовательской работой,
преподавать в учебных заведениях. Много было среди заключенных и людей
искусства: художники, поэты, артисты, писатели, скульпторы, для творчества
которых их заключение стало не только непрекращающимся страданием, но и
мучительным источником вдохновения.
Невольно вспоминается разговор между Е.С. Гинзбург и К.А. Икрамовым в
книге «Театр ГУЛАГа»:
«Е. С. Гинзбург:
- Ну, знаете! Как Вы можете, Камил? Когда у нас в лагере устраивали что-
то, то одна заключенная, княгиня Урусова, сказала нашим женщинам: «Как
вы можете петь, когда евреи находились в Вавилонском пленении?!», - то они
сказали, что работать будем, а петь никогда.
К. А. Икрамов:
- Евгения Семеновна, миленькая, почему вы задним числом об этом cyдите?
Мы не для них это делали, мы не воспринимали это, как будто развлекали
их. Мы это делали в первую очередь для себя. Это было величайшее наше
спасение. И спасибо этим людям, которые этим занимались».
В Карлаге были заключены такие мастера живописи, как И.А. Борхман, А.Ф.
7

Васильева, М.В. Мыслина, Л.И. Покровская, Ю. Соостер, В.А. Эйферт, Г.Е.
Фогелер и другие. Лагерное творчество было представлено в разных жанрах:
графика, живопись, скульптура, рукоделие и т.д.
Тематика творчества была многообразна, но в большинстве работ, конечно
же, доминировали образы серой лагерной жизни. В них чувствуется боль
и страдание, одиночество, страх, ужас, безысходность заключенных.
Заключенные художники по заказу начальства делали копии мировых
шедевров, мастера шили одежду, изготавливали разные бытовые вещи, вязали,
вышивали, готовили костюмы для актеров лагерного театра.
Безусловно, лагерное творчество нуждается в углубленном научном
исследовании. Для заключенных, изнуренных и растерзанных физически и
духовно, творчество было единственным способом самовыражения, сохранения
себя как личности, единственным орудием борьбы с бесправием. Обращение к
искусству стало для них возможностью выражения собственной души, тоски
по родным и своей духовной сути. Лагерное творчество также было своего рода
протестом против антигуманных деяний тоталитарной системы, направленных
на истребление человечества. Люди искусства, прошедшие через сталинские
лагеря, доказали всему миру, что система, пропитанная кровью, как бы ни
ограничивала свободу человека, не может стать преградой истинному таланту.
Исследование творческого наследия
С первых дней работы над проектом «Карлаг: память во имя будущего»
мы занимались исследованием и поисками творческого наследия художников
Карлага. Этому способствовал большой эмпирический материал, который
хранился в Международном историко-просветительском, правозащитном и
благотворительном обществе «Мемориал» в Москве.
Однажды руководитель этого учреждения, ныне покойный А. Б. Рогинский,
рассказал мне о том, что в их обществе есть богатый материал о художниках.
Ознакомившись с этими документами, я предложил издать их отдельной
книгой, и он охотно согласился. Была проведена большая работа, и в 2005 году
вышел в свет наш совместный проект - альбом «Творчество в неволе». Эта
книга посвящена художникам - жертвам политических репрессий, которые
волею жестокой судьбы оказались в карлаговских застенках.
Книга поделена на четыре раздела. В первом собраны работы, выполненные
заключенными Карагандинского исправительно-трудового лагеря. Здесь
представлены репродукции картин и набросков В. Эйферта, Г. Фогелера, А.
8
Лев Премиров
Васильевой, И. Борхман, Г. Цвирко-Лещинской, художников-любителей
С. Лапина, Е. Сагаловской, П. Холщевникова и др. Сюда же вошли эскизы
декораций для лагерного театра, орнаментов для стенных росписей и ковров,
страницы рисунков рукописной детской книжки «Теремок». Многие работы
были выполнены тайком и таким же образом вывезены за пределы лагерей,
чтобы впоследствии стать достоянием частных коллекций и музеев.
В этой части издания все дышит той страшной эпохой - и названия
набросков: «Портрет урки», «Заключенный в ушанке», «Солнечный день в
лагере», и, конечно, краткие биографии художников. Вот, например, строки,
посвященные Ирине Борхман: «Во время заключения работала на швейной
фабрике, в садоводстве, поваром на овцеферме, истопником. Заболела
пеллагрой, избежала смерти благодаря переводу на сельхозработы, но с 1944
г. стала слепнуть, лечилась, работала в конторе, в пожарной части. С 1948 г.
стала оформлять стенгазеты, клубные сцены, рисовала плакаты, расписывала
пожарную часть, кабинет начальника стройчасти. Один из лагерных рисунков
из-за отсутствия карандашей и красок выполнила свиной кровью».
Во втором разделе читатель найдет сведения о музеях, созданных на
территории бывших лагерей. Это мемориальный комплекс «АЛЖИР» и Музей
памяти жертв политических репрессий п. Долинка, фотографии артефактов,
выставленных в музеях. Третья часть книги состоит из архивных документов, а
последний раздел альбома посвящен памятникам Долинки и Спасска. Также в
книгу вошли уникальные фотографии лагерного быта, чертежи хозяйственных
и жилых объектов лагерных отделений, картограмма и схема Карагандинского
лагеря.
Вскоре активный участник нашего проекта, известный краевед, ученый Ю.Г.
Попов предложил опубликовать его работу «Караганда в судьбах художников:
В.А. Эйферта, Р.А. Граббе, Г.Э. Фогелера». В этой книге, вышедшей в 2012
году, рассказывается о последнем периоде жизни этих трех выдающихся
художников, в 1940-1950 годах оказавшихся в Караганде и нашедших здесь
последнее пристанище. Двое из них стояли у истоков изобразительного
искусства региона и оказали на его развитие большое влияние. На основе
архивных документов, писем, воспоминаний друзей и коллег рассказывается о
силе характера, оптимизме и вере во всепобеждающую силу искусства героев
книги. Их жизнь и творчество описаны на фоне политической и культурной
жизни Советского Союза и Караганды.
Выпустив эти книги, мы не остановились и продолжили свою работу.
9

Через некоторое время возникла идея издать продолжение, так как в первую
книгу вошли не все художники, кроме того, были собраны дополнительные
материалы и открыты новые факты. И в 2015 году вышла книга-альбом «Черным
карандашом Карлага». В книге рассказывается об уникальных художниках,
которые отбывали наказание в стенах Карлага, читатель найдет в ней самые
запоминающиеся работы заключенных, наполненные болью, страданием и
одиночеством. И тем не менее, даже жизнь в застенках раскрашена яркими
красками. Помимо работ известных художников в альбоме опубликованы
и рисунки неизвестных авторов. Здесь можно увидеть также работы Л.М.
Премирова.
В 2018 году, в рамках проекта, были выпущены еще две книги, посвященные
людям искусства, отбывавшим сроки в Карлаге. В сборник «Художник
Старой Караганды Владимир Эйферт» включены статьи С.А. Лебедева, Н.И.
Иваниной, А.С. Омаровой, Ю.Г. Попова, Ю.Н. Бакаева, К.Д. Тикиниди, Л.П.
Андреюк, О.Л. Есинской. Знаменитый советский живописец и искусствовед
Владимир Александрович Эйферт был выслан в Карагандинскую область
в начале 40-х годов прошлого столетия. Работал в колхозе имени Пушкина,
затем художником-оформителем в клубе города Караганды. Директор музея
изобразительного искусства в Москве, художник с мировым именем, в ссылке
выполнял рекламные и оформительские работы, организовал изостудию, из
стен которой вышли многие карагандинские мастера кисти. Смерть настигла
художника 4 июня 1960 года, его место захоронения было забыто. И только в
2018 году энтузиасты нашли могилу Эйферта и облагородили ее.
Книга Е.Г. Малиновской «Репрессированная архитектура» была задумана
и подготовлена к печати в далеком 1992 году, по следам прошедшей
выставки, документы которой впервые стали достоянием общественности и
профессиональной сферы. Выставка по теме репрессий в системе архитектуры
вызвала большой интерес общественности. Однако в условиях политической и
экономической ситуации тех лет издание книги было отложено на долгие годы.
Возможность выпустить ее у автора появилась только в 2018 году благодаря
проекту «Карлаг: память во имя будущего». В основу монографии положены
каталог, фото- и текстовые документы выставки, а также публикации автора в
периодической печати, профессиональной прессе Казахстана, России, Польши.
Особенность представленного материала в том, что он базируется не на фондах
госархивов, а на воспоминаниях, переписке с жертвами политического террора,
их родными, очевидцами событий. В книге сохраняется документальная
10
Лев Премиров
стилистика и очевидная исповедальная искренность собранных фактов, даже
некоторая безыскусность их интонаций. Именно это позволяет читателю
осознать трагический перелом судеб героев повествования.
И, наконец, еще одной книгой, посвященной художнику, отбывавшему срок
в Карлаге, стала эта книга.
В поисках Премирова
Сведения, воспоминания, документы, связанные с художником Львом
Премировым, искались долго. Это чем-то напоминало охоту за спрятанным
сокровищем, только каждая найденная строчка-упоминание радовала так, как
не обрадовала бы самая большая драгоценность. Я бережно, по крупицам собрал
здесь все, что смог найти за это время. Именно поэтому эта книга является
наиболее полным собранием материалов Льва Премирова и раскрывает его
биографию для читателя.
1.
В Интернете краткие сведения о Льве Премирове можно найти на сайте
Международного историко-просветительского, благотворительного и
правозащитного общества «Мемориал» в Базе данных жертв политического
террора. Вот эти сведения:
Премиров Лев Михайлович
1912 г.р., м.р.: Саратов
студент Московского художественного техникума
прож.: г. Ульяновск
Обвинение: по ст.ст. 58-4, 58-11 УК РСФСР
Приговор: Военный трибунал ПРИВО, 23.04.1935 - 6 лет
Реабилитация: 04.1964
Источник: Книга памяти Ульяновской обл., т.1
Премиров Лев Михайлович
1912 г.р., м.р.: Московская обл., г. Юрьев, русский
прож.: г. Москва
арестован 16.12.1934
Обвинение: ст.58-2, 58-4, 58-11 УК РСФСР
Приговор: военным трибуналом МВО, 23.04.1935 - 6 лет лишения свободы.
Прибыл в Ухтижемлаг 12.05.1937 из Сиблага. Освобожден 16.12.1940.
Реабилитация: 00.04.1964
11

Источник: Книга памяти Республики Коми, т.9, ч.3
Премиров Михаил Львович
1878 г.р., м.р.: Саратовская обл.
пенсионер
прож.: г. Ульяновск
Обвинение: по ст.ст. 58-4, 58-11 УК РСФСР
Приговор: Военный трибунал ПРИВО, 23.04.1935 - 6 лет
Реабилитация: 04.1964
Источник: Книга памяти Ульяновской обл., т.1
* отец Премирова Л.М.
2.
На сайте «Сахаровского центра» в Базе данных «Репрессированные
художники, искусствоведы» размещены следующие сведения:
Премиров Лев Михайлович
1912, Саратов – 1978, Караганда
Живописец, график.
Вскоре, после рождения, сына семья переехала в Ульяновск. Оттуда юноша
едет в Москву, поступает в Московский художественный институт имени
В.И. Сурикова (МХИ), закончить который ему не дали. В 1937 был арестован.
Осужден и отправлен в Ухтижемлаг. Был на общих работах, рисовал, писал
стихи, очевидно, работал в культурно-воспитательной части (КВЧ). Летом
1943 еще находился в Ухте. В 1949 арестован повторно и выслан в Балхашское
отделение Карлага. В ссылке находился до 1956, после чего жил в Караганде.
В этот период, а возможно, еще в ссылке, иллюстрировал Шекспира, рисовал
афиши для кинотеатра. В лагере и ссылке встречался с Л.Е. Кропивницким,
Ф.М. Нарицей и Ю.И. Чирковым. Сведений о реабилитации нет.
*Примечание автора: на самом деле, он учился в Московском художественно-литографическом
техникуме. Первый раз был арестован в 1934 году, повторно — в 1941 году.
3.
Отец Льва Премирова, русский писатель Михаил Львович Премиров
родился в селе Ахматово Ардатовского уезда Симбирской губернии в роду
священнослужителей. Дед был псаломщиком, отец служил священником, мать
была дочерью священника.
Когда Мише было четыре года, отец его скончался от нервно-психического
12
Лев Премиров
заболевания в Сызранском мужском монастыре, оставив жену одну с пятью
детьми. Семейство некоторое время бедствовало, перебираясь из села в село.
Но, к счастью, дети священника имели право бесплатно учиться в духовных
заведениях, и Михаил поступил в Симбирское епархиальное училище, по
окончании которого пошел в Симбирскую духовную семинарию. Прослужив
немного псаломщиком в селе Елаур Сенгилеевского уезда, он решил получить
высшее естественно-научное образование и поступил в Юрьевский (Тарту)
университет на медицинский факультет. Доучиться не удалось - в 1904 году
из-за участия в студенческих волнениях он покинул вуз, а высшее образование
завершил только в 1914 году в Казанском университете.
В 1905 году, поселившись у сестры в Саратове, он начал публиковаться
в местных газетах. Писательский опыт у Премирова уже был. Первая его
публикация состоялась в 1899 году - в «Симбирских епархиальных ведомостях»
вышел рассказ «Из детства». В «Саратовском дневнике» Премиров публиковал
фельетоны, очерки на актуальные темы. В 1909 году в Санкт-Петербурге
вышла его первая книга рассказов «Немые дали». Второй сборник «Кабак» в
1917 году был напечатан в Москве.
До 1925 года он жил в Орске, а в 1925 году приехал в Ульяновск, где недолго
учительствовал в школе и ушел с работы из-за нездоровья. Все эти годы Михаил
Львович пытался публиковать свои рассказы, но советские издательства его
произведения не принимали. В 1935 году он и его сын Лев были приговорены
военным трибуналом Приволжского округа к шести годам лишения свободы по
статье «Государственные преступления и контрреволюционная деятельность».
Михаил Львович растворился в ГУЛАГе, а сын его уцелел. Только в 1965
году, через 30 лет, после вынесения приговора, оба Премировых были
реабилитированы. Но, к сожалению, о судьбе Михаила Львовича так ничего
и не известно.
4.
Карагандинский областной музей изобразительного искусства всегда
принимает активное участие в нашей работе, очень много информации для
книг, посвященных художникам Карлага, собрано именно в фондах музея
Во время очередной нашей встречи сотрудники музея рассказали о
рукописном альбоме Льва Премирова. В нем сохранились записи художника,
его мысли об искусстве, переписка, рисунки, графические листы, воспоминания
о лагерной жизни. Эти эпистолярные и художественные документы наполнены
13

болью и переживанием лет, проведенных в лагерях ГУЛАГа.
Научный сотрудник музея Айгуль Саулетовна Омарова, занимающаюся
исследованием творчества художников Карлага, писала в одной из своих статей,
что откровения художника сконцентрированы в альбоме «Я вспоминаю»,
листая который погружаешься в атмосферу лагерей, этапов, пересылок,
узнаешь правду о тыловом героизме военных сороковых, знакомишься с
теми немногими, с кем судьба сталкивала Льва Премирова и чьи жизни были
перечеркнуты сталинским режимом. Этот альбом не просто воспоминание
о лагерной жизни никому неизвестного художника, это литературное и
художественное наследие, представляющее огромную ценность, ставящее имя
Льва Михайловича Премирова в один ряд с людьми, писавшими о жестоком
засилье тоталитаризма, ломающем судьбы людей: русским писателем А.
Солженицыным, казахстанцем И. Щеголихиным. Альбом «Я вспоминаю»,
написанный от руки, хранит в себе энергетику самого автора, силу его ума,
его мысли о морали и нравственности будущих поколений. Рукописный
альбом стал произведением, которое дает возможность восстановить звено
истории через личные переживания автора, воплощенные в главных лицах его
воспоминаний.
Надеюсь, в скором времени мы совместно с музеем издадим и данный
рукописный альбом.
5.
Однажды к нам пришла жительница Караганды Татьяна Евгеньевна
Горошкина. Она рассказала о своем отце Евгении Владимировиче Красовиче,
который работал в то время главным инженером, был очень эрудированным
и хлебосольным человеком. Часто у них дома бывали гости, и среди них –
художник Лев Премиров. С хозяином дома его объединяла любовь к русской
литературе, они долго обсуждали прочитанные книги, могли беседовать
друг с другом часами. В одну из встреч Премиров подарил отцу свою работу
«Воспоминания о севере», написанную в 1962 году. Татьяна Евгеньевна
передала эту картину нам, и сейчас она хранится в Академии «Болашак».
6.
О встрече с Премировым рассказывает в своих мемуарах Юрий Герт. Вот
что он пишет в книге «Семейный архив»: «По воскресеньям торжественным,
14
Лев Премиров
неспешным шагом (он всегда так шел по городу - торжественно, мерно ступая,
будто не участвуя в уличной суете) к нашему дому подходил Лев Михайлович
Премиров. Его грозное, черное, изрезанное морщинами лицо библейского
пророка бывало по-пасхальному светлым, смягченным, когда в огромной его
лапище лежала тоненькая, почти прозрачная ручка дочери, семенившей рядом.
Ее звали Никой, у нее было нежное бледное личико, золотистые волосы и
дерзкие, непокорные синие глаза. Она привычно, без особого аппетита, но и
без отвращения грызла сырую картошку.
- Ничего нет лучше от цинги, чем сырая картошка, - говорил Премиров,
посмеиваясь и посверкивая глубоко запавшими глазами из-под мохнатых,
клокастых бровей. - Вот я и учу свою Никуху, мало ли что в жизни случится...
На Севере яблоки не растут, одна морошка да картошка!
Он два срока отсидел в Воркуте, в общей сложности - семнадцать лет. Первый
срок - за то, что, будучи студентом художественного училища, сковырнул
вдвоем с товарищем в припадке хмельного озорства с высокого берега Волги
газетный киоск: в нем, запертом на ночь, лежала пачка не распроданных за
день газет с докладом Сталина. Второй срок вплотную примыкал к первому:
сидевший в лагере анархист донес начальству об одном их весьма откровенном
разговоре...
Премиров жил в бараке рядом с нашей молодежной редакцией, много и
шумно пил, а работал художником-рекламистом в кинотеатре. Он приносил
мне свои романы и повести, написанные мелким четким почерком в
бухгалтерских книгах на синей бумаге, разграфленной под дебет-кредит. Одна
повесть, с которой началось наше знакомство, рассказывала о лагерной любви,
чистой, бурной и горькой. Я прочел ее про себя, потом вслух - жене. Все в ней
было страшно и достоверно, может быть, еще и потому достоверно, что перед
глазами у меня стояла наколка на мускулистой руке Премирова, он показал ее
мне, задрав рукав рубашки выше локтя: буквы и несколько цифр.
- Здесь ее адрес, видите? - сказал Премиров. - «Ч» - это улица Чкалова,
возле Курского вокзала, а это - номер дома, квартиры... Может, зайдете, когда
в Москве будете?..
Я бывал в Москве, но, хотя и переписал в блокнот адрес, ни разу по нему не
зашел. Не смог...
Повести его не печатали, даже те, где он обходился без колючей проволоки,
говорили, что написано непрофессионально. И картины, которые писал он в
мастерской кинотеатра, а потом складывал дома под железную койку, тоже не
15

принимались на выставки членов худфонда - по той же причине. Один только
раз - единственный! - ему повезло. Во Дворце горняков была устроена выставка
художников города. Не знаю, каким образом Премирову довелось уговорить
организаторов допустить его картины к участию в ней. То ли семнадцать лет
лагерной жизни сыграли свою роль, то ли отсутствие денежной конкуренции,
но скорее всего - ощущение примитивщины, любительства, свойственного
премировским картинам, ведь не числился он в Союзе художников, не являлся
членом худфонда, малевал киноафиши - всего лишь.
И вот открылась выставка. Она заняла оба этажа. Картины висели в
просторных залах, в театральном фойе, в нижнем вестибюле. Входя во дворец,
находившийся в центре города, вы сразу погружались в иную, не свойственную
Караганде атмосферу - сияющие пейзажи, детские веселые личики, березки
в парке (кстати, посаженном и выхоженном заключенными), улыбчивые
шахтеры с ввинченными в шлемы лампочками, озарявшими, так сказать, путь
к завтрашнему, в крайнем случае - послезавтрашнему коммунизму...
Премиров ограничился двумя картинами. На одной была лесная поляна,
посреди - озеро, круглое, недвижимое, как бы наполненное не водой, а
ртутью. И вокруг - неподвижные, застывшие, темные ели, смыкающиеся
ветвями. И туман, повисший над озером, над поляной, над елями, над густой
травой, окольцовывающей озеро, наступающей на него, грозящей превратить
его в болото... И вторая картина, большая, не характерных для Премирова
размеров, написанная, как и первая, маслом: проложенная по тонущим в грязи
бревешкам дорога, по бокам - почерневшие, обугленные березы, их ветки,
остатки обломанных и еще уцелевших ветвей вскинуты к пустому, без единого
облачка небу... А дорога впереди увязает в топи, уходит в стоячую мертвую
воду, на дно...
Я никогда - ни раньше, ни потом - не видывал такой толпы, которая в глубокой,
глубочайшей тишине стояла перед картиной... Точнее - перед картинами
Премирова, расположенными рядом, одна из них называлась «Озеро», другая -
«Дорога». Рыхлая, рваная цепочка тянулась возле прочих картин, а здесь толпа
все время нарастала, набухала, и я замечал у многих женщин порозовевшие,
покрасневшие глаза, прижатые к щекам платочки, мужчины же вглядывались
в полотна, заключенные в простые крашеные рамы, кадыки у них прыгали,
сглатывая слюну, глаза щурились, будто всматривались в какую-то позабытую
и вдруг ожившую даль...
Пейзаж?.. Не только пейзаж... Это была их жизнь, изображенная на полотне
16
Лев Премиров
кистью и краской... И когда, уже после того, как выставка закончилась, я листал
«Книгу отзывов», там были записи только о картинах Премирова — и ни об
одной больше...
Естественно, к участию в других выставках, которые порой в Караганде
случались, его уже не допускали.
...Он говорил:
- Все люди делятся на тех, у кого позвоночник вертикальный и у кого он
горизонтальный... - И посмеивался, потирая подбородок.
У него была прямая спина».
7.
О Льве Премирове спрашивал Виктор Снитковский у поэта Наума Коржавина
в Бостоне. Коржавин был дружен с Юрием Гертом и его женой Анной с
карагандинских времен. Юрий Герт дважды из Кливленда приезжал в Бостон.
Один раз Снитковский привез к ним Наума Коржавина с женой. На вопрос о
Премирове Коржавин ответил, что он знал художника, но не был с ним близок.
Из-за очень плохого зрения поэт не мог составить представление о живописи
Премирова.
8.
В сентябре 2012 года в российском издании «Новая газета» была опубликована
статья Елены Рачевой и Анны Артемовой «Шкатулка, переброшенная
через забор», где рассказывается история, связанная с художником Львом
Премировым.
Студентка первого курса Московского художественного института Ирина
Калина в 1950 году попала в Степлаг, все время заключения провела на общих
работах «в основном на строительстве города Балхаш». Она и рассказала о
шкатулке авторам этой статьи.
«Эту шкатулку сделал лагерный художник Лева Премиров. А я лагерным
художником не стала, потому что отказалась заниматься доносительством.
Меня арестовали на первом курсе художественного института и в лагере
привели к Леве, чтобы он проверил, правда ли я умею рисовать. Так мы и
познакомились, а больше не виделись ни разу. Но наши зоны были рядом, и
Лева через забор передавал мне записочки, подарки. И эту шкатулку тоже.
Красивая, правда? Внутри написал монограмму: «Л» - Лева и «И» - Ирина. И
нарисовал золотой локон, как будто прядь моих волос. Лева очень долго сидел,
17

лет 15. Не знаю, за что (в 1934 году художника Льва Премирова осудили на
шесть лет за контрреволюционную деятельность, а перед окончанием срока –
еще на десять за «клевету на советское правительство» - Е.Р.)
У него не было зубов – все выбиты. Большие голубые глаза… И он в
меня влюбился, бедненький. Когда освободился, приехал к маме делать мне
предложение. Сказал: «Ваша дочь пила воду без сахара. А я бы ей все дал». Но
мама отказала. И я бы отказала. И я его совсем не любила, хотя наша переписка
очень меня поддерживала. Он писал о музыке, литературе, очень образованный
был. Перебрасывал письма, представьте себе, метра через три проволоки.
Когда нас ловили, меня сажали в карцер. Начальник режима Лебедев хорошо
ко мне относился, но говорил: «Если вы будете переписываться – я вас буду
сажать».
- А я буду, - говорю. – Это моя духовная жизнь, я нуждаюсь в этом. Вы
понимаете, что такое духовное жизнь?
- Но этот ваш Лева – он же старик!.. – говорит».
9.
В своей книге «Скрещение судеб. Художники ГУЛАГа Лев Премиров и
Ирина Калина» Виктор Снитковский приводит часть письма Льва Премирова
Ирине Калине:
«Каждому человеку нужен не только успех в его делах, но и личное счастье.
Без них он вянет, и никакая удача не заменит ему этого простого теплого
счастья. Я никогда его не имел. Раньше я не нуждался в нем, и только теперь,
когда встретил… (текст на изломе листка не читаем) без него мне будет
слишком тяжело. Вы теперь знаете мою жизнь, и Вам теперь понятнее будет
эта жажда участия, сочувствия и любви. Я имею первое и второе, может быть,
я добьюсь и третьего».
Текст написан карандашом на сильно поврежденном, пожелтевшем от
времени листке бумаги размером 11*10 см, размер текста 7.5*8.7 см, даты нет.
Почерк красивый, мелкий, беглый. Листик имеет 6 горизонтальных линий
сгиба и одну вертикальную. Видимо, был тайно передан через колючки забора
при совместной работе.
10.
В Российской Академии наук сохранено дело № 157 - рукописный текст,
сделанный в 1930 году Премировым: «Три периода в эволюции звезды».
18
Лев Премиров
Архив А.Н. СССР фонд № 543, Опись № 5 № 157 количество 4, Лев Премиров
пишет Морозову Николаю Александровичу:
«Многоуважаемый профессор!
Пожалуйста, посмотрите мою записку «О трех периодах в эволюции звезды».
К сожалению, я не могу послать письмо это в живую связь ж. «Вестник
знания», так не состою его подписчиком. В своем письме я пытаюсь привести
в известную закономерную связь процессы, происходящие на солнце, с видом
земной и лунной поверхности, считая, что это только три эпохи, через которые
проходит всякая звезда. Я пытаюсь найти объяснения 11-летнему периоду
солнечной деятельности, передвижению поясов солнечных пятен, строению их
и … (хотя кажется многое из того, что я пишу о них уже открыто, так, я встречал
в науке и технике замечания о том, что солнечные пятна … Одно и то же и что
солнечные пятна есть вихревые кольца. Мой взгляд плавающих материй похож
на теорию п. Вегенера, но только отчасти. Я рассматриваю материал, верхний
застывший слой медленно движущихся огромных потоков жидкой … Причины
передвижения материков значат у меня совсем иной, чем у п. Вегенера. Далее
я стараюсь логически объяснить последнюю форму поверхности застывшей
звезды - лунную. Пожалуйста, многоуважаемый профессор, напишите мне
Ваше мнение по следующему адресу: Ульяновск, Иорданский пер. № 7 Льву
Премирову».
11.
Как видели Льва Премирова его собратья по цеху – художники? Существует
портрет работы Гилярия Гилевского, хранящийся в Карагандинском областном
музее изобразительного искусства, который, пожалуй, в какой-то мере
раскрывает для нас личность Премирова. Ведь все портреты, написанные
Гилевским, остро индивидуальны, в них путь к образу лежит не через внешнее
сходство, а глубоко изнутри, через характер изображаемого человека.
Гилевский – член польской семьи, высланной в Казахстан. В конце 1940-х
посещал студию В. Эйферта. Вся жизнь и творчество Гилевского связаны с
шахтерской Карагандой. Он создатель серии пейзажей «Старая Караганда»,
портретов тружеников шахтерской столицы, бывших заключенных и ссыльных.
Здесь прошла его юность, был сделан выбор профессии, здесь он
сформировался как творческая личность. Любимый жанр художника -
портрет, причем портрет, направленный на пристальное исследование человека
и его жизни во всей ее сложности. Портреты Гилевского сложны для восприятия,
19

он отходит от идеальных схем, создавая образ изображаемого человека в остром
нравственно-психологическом аспекте.
12.
В 2018 году в журнале «Новая Юность» вышла повесть Льва Премирова
«Записки о бывалом и небывалом». Опубликовал ее доктор наук Павел
Чеботарев.
В моих архивах тоже есть эта повесть, которая публикуется здесь и между
материалами имеются небольшие различия. Лев Премиров делал несколько
копий и повторений своих произведений, поскольку неусыпно следящие за ним
органы отбирали его записи.
Во время работы над книгой я несколько раз беседовал с Павлом Чеботаревым.
В своем предисловии к повести Премирова в журнале «Юность» он пишет:
«В нашем семейном архиве хранятся два доселе не опубликованных сочинения
Льва Михайловича Премирова (1912-1978): авторская рукопись повести
«Записки о бывалом и небывалом» и «Современный роман», перепечатанный
моей матерью на машинке.
В 1934 году Лев Премиров, студент-живописец, сын прозаика Михаила
Львовича Премирова, был арестован по доносу сокурсника и в 1935-м осужден
на шесть лет по политической 58-й статье. Затем - новый приговор и в общей
сложности 17 лет пребывания в лагерях. После освобождения ему было
позволено поселиться в Караганде. Туда же была сослана семья моей матери.
В период хрущевской оттепели мой дед с семьей вернулся в Москву,
Лев Премиров в 1964 г. был реабилитирован. В первой половине 1970-х с
Премировым переписывался мой отец. Именно тогда Лев Михайлович передал
моим родителям с оказией рукописи повести и романа.
Из его дневника: «Всё, что здесь изображаю и описываю в меру своих слабых
сил, святая правда. Это наш родной Освенцим, это наше инферно, наш ад наяву.
Не сомневаюсь, что всё это может повториться, но если это будет, то будет еще
ужаснее, еще бесстыднее и в более грандиозных масштабах. Ибо человек почти
не изменился, и любое воспитание есть лишь тонкий наносный слой почвы
над тысячелетними пластами эгоизма, равнодушия и холодной жестокости…
И пусть рука моя помимо воли передаст ужас, передаст то невообразимое и
неописуемое, что скрыто под словами «тюрьма’’ и ‘’лагерь’’».
…Сюжет повести изобилует неожиданными поворотами, ее социальная
философия далеко не тривиальна, а в условности повествования есть что-то
20
Лев Премиров
воннегутовское. «Чудо? И да, и нет» - суть авторского взгляда на мир. В более
легком жанре это был бы китч, но здесь всё слишком нешуточно и оплачено
страданием.
«…Ищущий дух всегда находит то, что ему истинно нужно, но лишь тогда,
когда созрел для этого» - вот единственно возможная, по Премирову, формула
прогресса».
13.
Вместе с Л.Премировым в Карлаге отбывал срок и Сергей Михайлович
Ивашев-Мусатов, ставший позже прототипом художника «шарашки»
Кондрашева в романе Александра Солженицына «В круге первом». Он был
осужден в 1947 году, целых семь лет провел в Карлаге. Некоторые искусствоведы
утверждают, что его лагерные работы не сохранились, но писатель Юрий
Грунин в своей книге «Спина земли» пишет: «Я храню сделанный им с меня
карандашный набросок. Короткие легкие штрихи… Такого графического
мастерства и индивидуальности стиля я еще не встречал». Рисунок был сделан
11 февраля 1951 года на первом лагпункте первого отделения Степлага.
Ивашев-Мусатов даже в условиях тлетворного влияния лагерей оставался
человеком. Он и других интеллигентов поддерживал на высоком уровне, не давая
им падать духом. Особенно любил художника Льва Михайловича Премирова,
добавляя ему душевных сил в творчестве. Даже после освобождения из Карлага
он продолжал дружить с Премировым, оставшимся в ссылке в Караганде,
высылал ему из Москвы ободряющие письма.
А.И. Солженицын об Ивашеве-Мусатове написал, что тот не знал одного
состояния – равнодушия. Это же можно сказать почти обо всех творческих
людях Карлага, которые упорно и настойчиво в самых жестоких условиях
лагерей несли большую культуру в степь, показывая местным жителям на
высоком художественном уровне классические пьесы, знакомя их с опереттами
и операми знаменитых композиторов, устраивая выставки картин. Безусловно,
они оставили глубокий след в душах тех, кто соприкасался с их культурой,
искусством и литературой.
Нурлан ДУЛАТБЕКОВ
СТИХОТВОРЕНИЯ
И ПОЭМЫ
И все же иногда мелькнет:
А вдруг мой голос оживет
В грядущем дне…
22
Лев Премиров
Не таюсь я перед Вами,
Посмотрите на меня,
Я стою среди пожарищ,
Обожженный языками
Преисподнего огня.
А. Блок
ГОЛГОФА
(Мистерия)
Тошнит меня от изощренной
Поэзии самовлюбленной,
Я не кондитер и не шут,
За враки денег мне не шлют,
И звуки речи музыкальной,
Поющей о любви печальной,
Я должен юношам оставить.
Здесь ритмом песни будут править
Шаги чугунные судьбы,
Где позади года борьбы,
Смертей, безумья, нищеты,
Ошибок тяжких и мечты,
Дымится там земли кора,
Там в сердце выжжена дыра.
Прост будет стих мой, как топор,
Тяжел, безжалостен, остер,
Художник, жизнь изображая,
Свою в ней душу отражая,
Дает в картине эры той
Свой образ трепетный, живой.
И гения душа огромна,
Она волнует неуемно
Толпы несметные людские,
Как буря годы водяные.
И птичка малая нужна,
Когда с душой поет она,
Талант бывает невелик,
Но чист он, как лесной родник.
Пусть знанием вооружен,
Заметит мне поэт - пижон,
Что длинную поэму надо
Писать разнообразным ладом,
«Нельзя же ямбом громыхать
Подряд на строчек тысяч пять».
Но почему не устаем
Мы слушать океана гром,
Когда он длинными волнами,
Как войск несметными рядами,
На брег скалистый поступает
И с громом совпадает
Рапсода нищего слепого,
Что старше Хроноса седого?
И Данте Космос воздвигал,
И ад и рай свой создавал,
Терцинами степенно пел.
Тот лад до нас не устарел,
И как волна, что отступает
И снова пеной закипает,
Уходит мода и приходит.
А дух по побережью бродит.
И бесконечный океан
Все простирается в тумане,
Оттуда горе к нам плывет,
Иль радость вдруг прибой несет.
И множество детей играет
В ракушки, что волна смывает
На берегах вод бесконечных,
Среди туманов, звезд предвечных.
23

24
Лев Премиров
Кто мы? Откуда? И куда идем?
И где наш постоянный дом?
Вопросов тьма, но ты терпи,
В колодце Вечности ключи
От двери, тайна где лежит
И нам открыться не спешит.
Наш лагерь звездный окружен
Сплошною тьмой со всех сторон.
И брезжут из далекой тьмы
Чудовищные маяки,
Квазизвездами их зовут,
Оттуда кванты к нам идут
С начала миллиардов лет,
Когда лишь зарождался свет.
Кто мы? Откуда? Почему
Никто не крикнет нам ау,
Средь леса звездного блуждаем,
Как забрели, не понимаем,
И страх берет: а может мы
Одни на свете рождены,
И нет нигде вокруг тех глаз,
Что посмотрели бы на нас,
И бродим средь безмерных масс,
Глухой материк горящий,
Как грешники в смоле кипящей,
Геенны, где сам Сатана,
Создатель призрачного сна,
Что называется Вселенной,
Нас жизнью наградил мгновенной.
Откуда мы? И куда идем?
И что в конце пути найдем?
По Библии, создал нас Бог.
Так почему же за порог,
В начале подарив Эдем,
Разочарованный затем,
Адама, Еву он прогнал,
Хотя заранее все знал?
Выходит, пьесу разыграл?
Кто ж зритель был, рукоплескал
И Автора на сцену звал?
А может, ангелы сидели
Там в ложах, и с тоской смотрели,
Как Бог-хозяин развлекался,
Над их терпеньем издевался?
Еще до Библии Мардук,
Бог полурыба, силой рук
Ужасную хаоса дочь,
Бесформенную, точно ночь,
Рассек на обе половины.
Из левой - горы и равнины,
А правую наверх поднял
И небо светлое создал.
Выходит, мир наш породила
Безумья и хаоса сила,
Потомки мы древнейшей тьмы,
Свирепой Гиамат сыны,
И это много раз вернее,
Чем сказка мудрого еврея.
В кошмаре раз я увидал,
Что в недрах сердца укрывал,
И не забыть мне никогда
Ужасный образ двойника.
Я был глубоко под землей,
Под сводами пещеры той,
Где грязи озеро лежало
И тускло в сумраке блистало.
Холодною та грязь была,
Что пролежала все века,
И мертвым озером казалось,
Асфальтом стылым простиралось,
25

И вдруг из середины встал
Высокий холм, огромный вал,
Как будто злобный исполин
Рвался из сумрачных глубин,
Над облаками поднимаясь
И грибом пыльным разрастаясь,
Он ужас в душу поселял
И мощью грозной подавлял.
И с черной головы стекали
Потоки грязи и скрывали
Мое лицо без маскарада.
Я сам был дьяволом из ада!
О том неистовом огне,
Что спрятал в сердца глубине,
Что заставляет нас беситься,
В бессмертных лирах говорится
И в золотых Эллады снах,
Где пляшут девы на лунах.
Запряглись в колесницу бога,
Вином кропящего из рога,
Что в пламя превращает кровь,
Рождая страсть, гася любовь.
Все та же сила озаряет
Безумьем лица, и сжигает
Она законы и права,
Как лава храмы и дома.
Такая страсть, как и гроза,
Лишь освежает бирюза
Горит на небе в час заката.
Природа свежестью объята.
Но в наше время появилось
И всюду в мире вкоренилось
Невиданное прежде зло,
Что равнодушьем рождено.
Лишенные воображенья
Спокойно душат, без волненья
Своих товарищей, девчат
Снимая скальпы, умертвят.
И проиграв в картишки друга,
С балкона сбросят с недосуга.
На это смотрят все они,
Как на спектакль, со стороны.
В тех мертвых душах чувства нет,
Хоть им по девятнадцать лет,
И если раньше представал
Нам дьявол, точно в карнавал,
В кровавом зареве вращая
Белками глаз, то завывая,
То хохоча, как театрал,
Что в балагане выступал.
Теперь сидит он в управленьи,
За шкафом дверью, в окруженьи
Трех телефонов и бюро,
В костюме сером, и перо
В руке холеной не дрожит.
Спокойно душу умертвил
Он с легким росчерком тебе,
Не внемля жалобной мольбе,
Поскольку ты не угодил,
С его прорабом спирт не пил.
И все вокруг так обыденно
Спокойно, будто бы законно
Никто тебя не рассказнил,
Не оскорбил, не посадил.
А если даже и осудят,
То это также нудно будет.
И видя скучный блин лица
Судьи, звенеть исподтишка.
И страх от сердца отойдет,
И тихо что-то отомрет
26
Лев Премиров
В душе навеки у тебя,
Так трупом станешь.
Но вот вопрос: что заставляет
Тех, чья душа уже отмирает,
Стремиться к диким преступленьям,
Безумию и извращеньям?
Раз им на все уже наплевать,
Зачем же резать и ломать?
Не все ль равно, цветы сажать
Иль скальпы с девочек снимать?
Лишились почвы все они,
И, как пустые пузыри,
Из кожи лезут доказать,
Свою реальность убивать
Есть способ самоутвержденья,
За счет других уничтоженья.
Ведь если клумбу ты цветов
Взрастишь на радость стариков,
Ты никого не удивишь,
Заслужишь поощренья лишь.
Но если вдруг отца убил,
Иль двух девчонок утопил,
Ты всем докажешь, что живешь,
Что Сатана ты, а не вошь -
Вот психология таких
Болотных пузырей гнилых.
Нужна им слава хоть на час,
Шокировать хотят всех нас.
И Чехова припомнил я.
Изобразил он дурака,
Что в пьяном виде не бузил,
В газетке это отразил
Какой-то мелкий репортер.
В восторге был наш бузотер,
Героем от себя считал
И всем друзьям надоедал.
Какие были времена!
Идиллия, мечта одна!
А раньше еще тише быль.
Печально песня говорила,
Как неизвестный застрелился
В селеньи, где остановился,
И так запомнилось несчастье,
Что песню создал в одночасье
Нам неизвестный человек.
И песне этой целый век.
Так почему уроды
Рождались редко средь природы,
А в наших дымных городах
Злодейством воздух весь пропах?
Есть мнение: искусство нам
Открыло форточку. Страстям
Дан выход через лицедейство.
Актер творит в кино злодейство,
Художник пишет казнь стрельцов,
Или в сраженьи казаков,
И Достоевский, погружаясь
В глубины духа, не пугаясь
Чудовищ, что гнездятся там,
Дает подавленным страстям
Читателя освобожденье
Не в жизни, а в воображеньи.
О преступленьи я читаю,
С убийцею переживаю,
Я преступленье совершил,
Старуху топором убил!
Во времена римлян, смотревших
На тигров, в играх околевших,
Иль гладиаторов тела,
Та кровожадная игра
27

Все той же цели достигала,
Инстинкт жестокий насыщала.
Но римлянин отлично знал,
Что гладиатор убивал,
Театр тот жизнью оставался
И на экране не пластался.
Иллюзия у нас кино.
Реальность увидав в окно,
Подросток часто все мешает
И жизнь, как фильм, воспринимает.
Он без волненья поджигает,
Ломает, даже убивает.
Он явь считает за обман,
Так не бывало у римлян.
Мы с отраженьями живем,
Среди зеркал свой век влечем,
Кривых и тусклых, микрофон,
И радио, магнитофон
Любое слово исказили,
Тепла живого нас лишили.
И вместо мира из вещей
Мы видим хоровод теней.
Эрзацем жизни заменила
Нам техника Вселенной силу,
И фраз привычных повтореньем
Стандартных формул утвержденьем
Газета превращает в ложь
Любую новость. Не найдешь
Ты в языке казенном этом
Ни на один вопрос ответа.
И Мона Лиза улыбалась,
Таинственною нам казалась,
Пока одна была в музее.
Теперь она в галантерее,
И на флаконах, и на пудре,
И на раскрашенной лахудре,
Что, джинсы грязные надев,
В восторг приводит юных дев,
Приладив Лизу вверх ногами
Меж толстых ягодиц шарами.
Давно отдушиной была
Искусства сила, красота,
Оно катарсис вызывало,
Трагизмом души очищало.
Там с обнаженной головой
Герой стоял перед грозой,
И молния его сжигала,
Но гордый дух не покоряла.
И видя это, человек
Душою постигал свой век.
Раскаты грома заглушали
Все мелочи, что досаждали,
И вечность осеняла нас
Своим крылом в тот дивный час.
Я Моцарта услышал раз
Тот реквием, и как сейчас,
Гремит в ушах тот хор могучий
На сроке медленных созвучий
Органных труб, и вздохи те
Не говорили о тоске,
Настолько пламенно звучала
Там жизнь в рыданиях хорала.
Но дряблая душонка наша
Боится пламени, что в чаше
Искусства Вечного живет.
Огонь тот плесень нашу жжет
На телевизора экране.
Не уместиться мощной драме,
И люди видят дребедень,
И слышат болтовню весь день.
28
Лев Премиров
Рыгая, смотрит идиот,
Разгадывая кроссворд тот,
Где хитро спутанный клубок
Теней, похожих на лубок,
Все тех же сыщиков, шпионов,
Набор из штампов и шаблонов
Пищеваренью не мешает,
В оцепененье погружает.
Бывает, лекцию прочтут
О том, что сделал институт
По пересадке сердца, глаз.
Но мало кто читал рассказ
Великого Эдгара По.
Он это угадал давно.
В рассказе том полковник бывший,
Себя на части развинтивший,
Весь из протезов состоял.
Он на ночь голову снимал
И в сейф железный запирал.
Но если будет составлять
Тебя чужих сплошная рать,
Где будет «я» твое тогда?
Оно исчезнет без следа.
И нас уж слишком допекает
Спортивный бум, он засоряет
Экран пустою трескотней
И тараканьей беготней.
И вот болельщики пред вами,
Тряся отвислыми задами
Орут, хватив стакан вина,
Как будто в них сам сатана.
Хотя давно уж позабыта
На чердаке гнилая бита.
Да что там много говорить,
Уж разучились и ходить!
В такси лентяй спешит садиться,
Чтоб за сто метров прокатиться.
И вся та ерунда, и хлам,
Вопящий дьявольский бедлам
Нас тучей грязной окружает,
Эфир прозрачный засоряет.
Что скажет внеземлянин там,
Где разум ходит по мирам,
Из дальних космоса просторов
На землю обративший взоры,
Когда прислушавшись, поймет,
Какую чушь двуногий прет?
***
Наш голубь мира облысевший,
Порядком всем уж надоевший,
Не в силах чудо сотворить,
Атомный ужас подавить.
И кто поверит в голубей,
Забыв про ястребов степей,
Тому неведомы законы,
Что в Вечности запечатлены,
И управляют светом белым
Как неделимым связным целым,
Как солнце кругом зодиака
Идя, двенадцатого знака
К концу лишь года достигает.
***
Так эру век наш завершает.
И желтым черепом Сатурна
Сквозь тучи, мчащиеся бурно,
Грядущий ужас озаряет.
И в синий купол небосвода
В лучах сияющих восхода
29

Стрелой серебряной летит,
Как будто Феб его стремит,
Дракон стальной быстрее звука.
Все выше с Солнцем поднимаясь,
Светилом маленьким склоняясь,
Орбиту он свою чертит,
И вот уж горизонтом скрыт.
Красиво очень, но страшит
Меня невинный этот вид,
Я представляю, как дракон
Зловещим грузом отягчен,
Над городом взлетев в зенит,
Его в тот миг воспламенит,
И станет скоро все незримо
За черной тучею из дыма.
Как черви, гроздьями слетевшись,
Пожаров кровью обагрившись,
Погибнут люди в день весны,
Огнем небесным сожжены.
Тот ужас тенью с нами ходит,
На мысли мрачные наводит,
Но все стараются молчать
Или бездумно хохотать.
И страшный сатанинский клад,
Что шахты тайные хранят,
Овеществленное есть зло,
Эквивалент всего того,
Что накопилось за полвека
В душе растленной человека.
И чтобы зло то истребить,
Себя должны мы изменить,
Лишь наших душ преображенье
Избавит мир от разрушенья.
Ведь никакие договоры,
Собранья, съезды, разговоры
Не смогут общности создать,
Раз будут все подозревать,
И кто-то должен первым сдать,
Партнерам карты показать.
Возможно это? Сомневаюсь,
Мечтами я не обольщаюсь,
Давно доверья не питаю
К бедламу, где с тоской блуждаю.
И хор поет: «Разоружимся,
Договоримся, согласимся!»
И годы идут за годами,
А воз все там же – за горами,
И все двойные соглашенья
Для простаков лишь утешенья.
На самом деле отказались
Мы от того, в чем не нуждались,
Зачем еще уран готовить,
И этим можно всех угробить.
Так что такое те законы,
Что властвуют века, Эоны.
И кто мешает нам лишить
Дракона жала, истребить
Угрозу будущей войны,
Лед растопить и той весны
Увидеть радостный рассвет,
Что жаждут все уж столько лет?
Реакция цепная зла,
Реальна, как закон числа.
Зло порождает зло, причём
Все прогрессирует кругом,
И сын всегда сильнее будет,
Чем был отец, и не забудет
О мести в битве побежденный,
Он нанесет удар сдвоенный.
На старой зависти взошла
30
Лев Премиров
Та мировая, что была
В начале нынешнего века
И расшатала человека,
Традиции подорвала
И веру в разум унесла.
И ценностями гуманизма
Гармонии идеализма
Не уничтожить сквозняка,
Что просочился, холодя
Сердца сидевших у печей
В тени готических церквей.
И та огромная война
Взрастила злые семена:
Антанта высосала тело,
Пиявкой выжав до предела,
И в обескровленной стране
Возникла ненависть вдвойне.
На тех дрожжах поднялся хлеб,
Что дьявол выпек, где Эреб
В подземном мраке пребывает,
Огни болотные рождает.
Коричневым и горьким был
Тот хлеб и плесенью разил,
Но Гитлер дьяволу служил.
Победы тот ему сулил,
Все силы мрака шли за ним
Он долго ими был храним,
Но после голову вскружил
Ему владыка темных сил,
И предал также как всегда
(Отец Иуды Сатана).
***
И раньше также войны были,
Все вред огромный приносили,
Но при последней мировой
Концлагери своей чумой
Далеко воздух отравили,
Язык народа осквернили.
Когда мальчишкою я был,
Блатной язык не изучил,
И все знакомые ребята,
Ходившие в сплошных заплатах,
Зря уст своих не оскверняли
И стариков все ж уважали.
Теперь же пакостный сопляк
Из пустяка, иль просто так
Обложит лагерным дерьмом
И убежит к мамаше в дом.
И мама нежная в защиту
Пойдет растущему бандиту,
И от себя добавит вам,
Чтоб не цеплялись к пустякам.
И не пытались уши драть,
На это есть родная мать,
И что вам, старый дуралей,
Пора в могилу поскорей.
И так взрослеют хулиганы,
Длинноволосые болваны,
Что неразумных матерей
Прогонят от своих дверей.
Иль домработницей дешевой
Закроют на день с милым Вовой,
А пол скоблит старуха-мать,
А сын с женой ушел гулять.
Семью стараясь умножать
И не боясь детей рожать,
Здоровой женщина была
И тяжкий труд легко несла.
Теперь же первым разрешившись,
31

На хитрость всякую пустившись,
Чтобы фигуру сохранить,
Гулять и тряпками форсить.
Бесплодье и болезни матки,
И с мужем ссоры, неполадки,
За волю получив взамен
И ставши жертвою измен,
Несчастная не понимает,
Где корень зла произрастает.
Ей в школе разум задурили,
О равенстве полов твердили,
Как будто можно не родить
И без возмездия блудить.
И в руководство пробираясь,
От самомненья раздуваясь,
Иная жабою шипит,
На всех с презрением глядит,
Кто хуже, чем она, одеты,
Хотя прыщава кожа эта,
И ноги толстые, как бочки,
Торчат из шелковой сорочки.
И в птичьей голове сидит
Мечта, что молодой бандит,
Прельстившись старою свиньей,
Прижмет в углу ночной порой.
Я знаю парня молодого,
Красивого и развитого,
Он слесарь высшего разряда,
Спец выдающийся из ряда,
Любитель музыки, пластинок,
Долгоиграющих новинок.
Он сотнями их накопил,
Не пожалев расходов, сил.
Я слушал Моцарта и Баха,
Бетховена и Оффенбаха,
И часто мы с ним рассуждали
О философии, морали.
Интеллигент он настоящий,
На все сознательно смотрящий,
И, погуляв холостяком,
Привел жену к себе он в дом.
Диплом врача она имела
И воспитать детей хотела
Вдали от всяческой заразы,
Боясь простуды, как проказы.
Отец же вырастить желал
Так вольно, сам как возрастал,
Он закалить детей мечтал,
Колпак стеклянный отвергал.
Семейный начался скандал,
Авторитет не признавал
Жены, дипломника-врача
Муж слесаришка, шушера.
У нас закон всегда за мать.
Отдали ей их воспитать,
И как-то встретил бабку я.
Гуляла с мальчиком, жуя
Конфетку, что на землю бросил,
Назло в штанишки напоносив,
Инфант, и бабке надерзил,
Старуху с ревом оттузил.
Бедняга уж его боялась,
Во всем засранцу подчинялась.
Мерзавец вырастет, видать,
И этому виною мать
И современная наука.
Мильоны вылечивши внуков,
Содействует лишь вырожденью,
Всех дефективных сохраненью.
И если раньше не боялись,
32
Лев Премиров
Беременеть, не ошибались:
Ведь двое-трое выживали,
А остальные умирали.
Лишь крепкие могли взрослеть,
Нужду, болезни одолеть,
Природа делала отбор,
И люди были на подбор.
***
Меж изб и серых крыш тесовых
На Волге средь лесов сосновых
В Каласеве отец родился,
У деда там народ молился
В церковке, где попом служил
И горькую ночами пил
Под вой метелей похоронный,
В глуши заживо погребенный
Среди мордвы, что поклонялась
Еще Яриле, откупалась
От гнева жертвой чурбаку,
Хотя молилась и Христу.
Высокий, бледный и худой,
Безумец с дикой бородой,
Чертей дед сонмы убивал
И к утру только засыпал.
Так от запоя он сгорел,
И в церкви хор его отпел.
И чашу горькую до дна
Лишений выпила вдова,
Нужды досыта нахлебалась,
Пока сама не догадалась
Просвирней к новому попу
Наняться в злую кабалу.
То в жар, то в холод окуная
В работе руки, сна не зная,
Она тряпицей обмотала
Больные пальцы. Увидали
Разбойничьи глаза попа
Те тряпки. Яростно рыча,
Схвативши руку ту больную,
Народу показал, ликуя:
«Глядите, милые, сюда,
Честной народ и господа!
И как посмела ты хватать,
Святое бранью осквернять
Гнилыми этими руками?!»
Вопил он, топая ногами.
«Христа святые кровь и тело
Я опорочить не хотела,
И кровь, и слезы я ему
Смиренно в жертву приношу,
И не пристало вам, слуга
Того, кто умер на кресте,
Вдову позорить перед миром
За то, что детям служит сирым».
Пронесся ропот недовольный,
И путь народ открыл привольный,
И гордо мать из церкви шла,
Но разъяренного попа
Не пропустила вслед толпа.
Отец мой в цикле небольшом
О прошлом и о дорогом
Лирично это описал,
В редакцию на суд послал.
Году в двенадцатом издали
Рассказы те. Конфисковали,
Не допустив до распродаж
Тогда же весь почти тираж,
Лишь за один большой рассказ
О пьянстве, множестве проказ,
33

Что поп на святки учинял,
Дьячка к разврату приучал,
Племянница отца прислала,
Когда его уже не стало,
Мне уникальный том один,
Что уберег он с тех годин.
И этот экземпляр забрали,
Когда меня арестовали,
И в нужник бросил том шакал.
И фотокарточек упал
Туда же сверток. Лица были
Тех, кто одни меня любили.
Так следователь всех убил,
Кто жизнь мне эту подарил.
Отец и сестры жили тесно.
Святое тесто было пресно,
Что ели с кошкою они,
Где мать возилась у печи,
Пред очагом, обнявшись вместе,
Как цыпки, сидя на насесте,
В просторах снежных бесконечных
С церковкой рядом, в свете вечных
Созвездий, что текли рекой,
Над бедной караулкой той.
И были книжки две у них
Без переплетов золотых,
Но выше золота ценил
Отец их. Вечером любил
Читать он сестрам много раз
Тот горький жалобный рассказ,
Как одиноки двое были,
Когда по Лондону бродили.
И хрестоматия вторая,
Родною речью просвещая
Из смеси прозы и стихов
Была причиной многих снов.
И в восемь лет отец решил
Писать рассказы. Полюбил
Он слова гулкое звучанье,
Тех повестей очарованье.
У матери был брат богатый,
На смех и шутку тароватый,
С пшеничной гривой здоровяк,
Поесть и выпить не дурак.
В большом селе на Волге жил
Он долго, как Мафусаил.
Сестру с племяшей пригласив,
Мальчишку сильно полюбив,
В Симбирск его он снарядил,
Чтоб в семинарью поступил.
- Пора мальчишке посвятиться!
И мать заставил прослезиться
Веселый дядя чудодей,
Уладив все за пару дней.
И вот уже дьячком сын служит,
Но по университету тужит,
Интеллигентом хочет быть,
В огромном Питере бродить,
Писать в газетах и журналах
О соловьях и розах алых.
На счастье дядя-либерал
Прогресс и знанья уважал,
Попу приятен юный пыл,
Он честолюбие ценил.
Деньгами в меру наделен,
В студента был преображен
Дьячок, и новенький мундир
Открыл ему огромный мир.
И он по Невскому шатался,
Богатства блеском упивался,
34
Лев Премиров
Честолюбивые мечты
Сулили женщин и цветы.
И рысаки, огни, кареты,
И котелки, и эполеты,
И перья, шлейфы как кометы,
О жизни радостной твердили
И сказкой наяву манили.
Беззвучных призраков движенье
Кино немого зарожденье,
В лазури светлой стрекотанье,
Винта воздушного мельканье,
Мотора черного скольженье
И желтых фар в ночи свеченье,
Что дьявола очами плыли
Среди тумана, снежной пыли –
Все эры новой наступленье
Вещало в грохоте, гуденье,
Тяжелый шаг когорт железных
Тех нежных лилий чистоту,
Что так любили тишину
Ушедших невозвратно лет
Без битв и атомных ракет.
***
Так дядюшка отцу помог
Со дна подняться на порог
Того, что творчеством считают,
Искусством чистым называют.
Он в духе Горького писал.
Там были водка и подвал,
Частично модным символизмом
В смешении с натурализмом
По молодости увлекался,
Но и к себе все ж пробивался,
И незаметно выявлялся
Особый взгляд, что есть талант.
Его заметил и гигант
Бессмертный Блок. Критиковал
Отца он сборник, упрекал,
Увидя лишь натуралиста,
Бездумного фотографиста,
Что жизни муть изображает
Зачем, и сам того не знает.
Но с удивленьем Блок признался,
Что все же книжкой зачитался,
Придя в себя лишь на странице
Трехсотой были-небылицы,
Где идеальная мечта
Мешалась с пылью чердака.
Отец всю критику собрал
В альбом, и я ее читал.
И каждый критик сотни этой
Летел отдельною кометой,
И сотня мнений самых разных,
Оригинальных, несуразных,
Хвалебных, серых, разъяренных,
Презрительных и умиленных
Настолько же различны были,
Как лица тех, что их строчили.
Весь этот странный винегрет,
Где правды не было и нет,
Напомнил мне беседу пьяных,
Излиться жаждой обуянных.
Там все, не слушая, орут,
Уверены, что их поймут.
Но откликов тех изобилье
Показывало, что усилья
Еще нетвёрдого пера
Уже задели за сердца,
И сквозь длинноты, завитушки
35

Красивости и побрякушки
Пробилась светлого лиризма
Без горечи и пессимизма
Та родниковая струя,
Что льется, недра просверля.
И Блока что заворожила,
Надолго в кресла усадила.
Допустим, через тридцать лет
Поэма эта выйдет в свет,
И скажет будущий читатель,
Старья и хлама собиратель:
«Зачем мне знать про жизнь того,
Кто не оставил ничего,
Что мы могли бы прочитать,
Пусть он прекрасно мог писать?»
Но я пишу про жизнь отца
Не из-за близости лица,
Пусть знают, как душили тех,
Кто отвергал одно для всех,
Как ненавидели лицо
Все, не имевшие его.
Отец мой все критиковал,
Партийность люто презирал,
С волками выть он не хотел,
С овцою блеять не умел.
Всегда он плыл наперекор
Теченью и давал отпор.
И как попов не признавал,
Так комиссаров отрицал,
Лишь только власть переменилась.
Ведь жизни суть не изменилась,
Кабак остался кабаком,
Хотя назвал себя дворцом.
Естественник образованьем,
Он обладал природы знаньем,
Не верил, что мы небеса
Легко опустим до себя,
И землю в рай преобразим,
Мерзавцев мигом просветим.
За миллиарды лет возник
Из ила мыслящий тростник,
И разум рос мильоны лет,
Чтобы родился лирик Фет,
И сверху будучи людьми,
Мы звери, стоит поскрести,
И мало тех, кто покоряет
В себе то зло, чей дух пылает,
Как факел жизни светоносный
Над тленьем гнили вредоносной.
***
Я с жизнью деда не знаком,
Но слышал от отца о нем,
Что умер мужественно он,
Бесов сразивши легион,
Исчадий вьюжной полуночи,
Что лезли из последней мочи,
Вокруг избы свистя и воя,
Где он, с Евангелием стоя,
Свирепый натиск отражал,
Пока рассвет не заставал.
Пластом он на полу лежал,
И поле в саван надевая,
В трубе зловеще завывая,
Погост в окно ему грозил
Крестами черными могил.
Воинственный и смелый дух
В роду поповском не потух,
Отец в борьбе не уступал,
Он власть над духом отвергал.
36
Лев Премиров
И это к сыну перешло.
Полжизни стоило оно,
Но никогда не отрекусь
И прошлого не постыжусь,
Прошел огонь и воду я,
И трубы медные меня
Не устрашат. Судьбу кляня,
Я вышел все же из огня.
Но тот огонь не погасил
В душе старинный дедов пыл.
Сражаюсь с дьяволами я
Во мраке до прихода дня,
Но кто от прошлого отрекся
И обжигаться впредь зарекся,
Сам в гроб себя заколотил,
Страшась могучих жизни сил.
Свой путь должны мы освятить,
Великим смыслом наделить,
Не жизнь, а житие пребудет
И крест нам знамением будет,
Что на Голгофу мы несем,
Дабы вернуться в Отчий дом!
***
В минуту горькую, слепую
Свершил ошибку роковую
Мой непрактический отец,
Женившись вдруг, то был конец.
Плацдармом он уж овладел,
Но разгореться не успел
Звездою новой восходящей,
Тираж журналам приносящей.
У той редакторской верхушки,
Что ценит хлам и побрякушки,
Когда их модный написал,
Уже уставший от похвал.
Пришлось пойти преподавать
И связи многие порвать.
И министерство просвещенья
Направило без сожаленья
Отца в тот городок в степи,
Что Орском звали казаки.
«Джаман кала» его назвал
Киргиз когда-то. Штурмовал
Ту злую крепость Пугачев
С толпой яикских удальцов.
Я помню пушки ствол старинный,
Лежал он на земле пустынной,
Музея не было тогда,
И пушка ржавела тогда.
От крепости одна стена
Осталась, ей ограждена
Была лужайка у мечети,
Где часто бегали мы, дети,
И слушали, как пел мулла
Свое протяжное «Алла».
И вот стоит отец, смущен,
Толпою школьной окружен,
Двенадцать лет провел он там,
Прикован к партам и к стенам.
И написав роман большой
О жизни пошлой и глухой,
Он рукопись послал в журнал.
Его с успехом издавал
Известный многим либерал.
Но взрыв октябрьский разметал
Весь прежний свет, не избежал
Крушения и тот журнал.
Интеллигентов бородатых
Поэтов бледных, волосатых
37

И дам восторженных носатых —
Всех бурный ветер разогнал
И двери с петлями сорвал.
И все, привыкшие к уютам,
К альковам, дорогим каютам
В бессильной ненависти пыли,
Так скоро искренне забыли,
Что сами ветер раздували,
За что и бурю пожинали.
И власть в редакциях забрали
В кожанках бритые. Видали
И фронт, и смерть в лицо они,
Писать же вовсе не могли.
Тогда отец им отсылал
Все, что за лето написал,
Они, того не сознавая,
Смертельной завистью сгорая,
Придирки глупые чинили
И чепухою изводили.
Фанатики они все были
И объективность не простили,
И лирика для них была,
Как вымпел алый для быка.
И знак вопроса всюду был,
И все поля, и текст грязнил,
И восклицательные знаки,
Как блохи у иной собаки.
В том Раппе ненависть жила
Ко всем работникам пера,
Кто грамотнее, старше был
Интеллигентностью светил.
Ведь революция громила
Не только капитала силу,
Духовный капитал она
Хотела истребить дотла.
Я помню, как пришел с войны
Хозяин, подтянув штаны.
Он важно в кухню к нам вошел
И так сказал: «Наш час пришел!
Довольно кровушки попили,
Валите из дому по пыли
Иль занимайте флигель мой,
Где дети маялись с женой!»
Мы в доме на квартире жили
У маляра, и вот сменили
Те комнаты, что светлы были,
На мрачный флигель в огороде,
Где чистота была не в моде.
Себя считал тот бедняком,
Кто сам имел хороший дом
И огородик неплохой,
И баньку, флигелек дрянной.
Но сероштан штаны носил,
Отец же брюками форсил.
Тот краскою, известкой крыл,
Отец мой химии учил,
И руки были у отца
Изнежены, как у купца,
А в целом был интеллигент,
И значит, вредный элемент.
И чуя знаний превосходство,
Богатство духа, благородство,
Те сероштаны злобно мстили
За то, что жизнь свою влачили
Во мраке, где чуть брезжил свет
Убогой мысли много лет.
Отпраздновал свои победы,
Решив, что кончились все беды,
Наш сероштан великим пьянством,
Скандалом, дракой и буянством.
38
Лев Премиров
И я запомнил, как с отцом
Мы возвращались с рынка в дом,
Когда бесстыдно мне глаза
Колен резнула нагота.
Задрав подол, она лежала
И крепко к телу прижимала
Костлявый остов без штанов
В рубахе пестрой маляров.
И, окружив двоих, плясала
И хриплым визгом прославляла
Великий акт совокупленья
Толпа пришедших в исступленье
Мерзейших ведьм простоволосых,
Старух беззубых и безносых.
Весь город пьянствовал тогда,
С фронтов приехала братва,
Начальство местное смекнуло,
Казенок двери распахнуло
И стало водку продавать
Дешевле прежнего раз в пять.
Я помню, как вдоль улиц мчали
На санках бабы и орали,
Махая в воздухе бельем,
Невесты пестрым барахлом.
Подушки в воздухе мелькали
И хором девки распевали,
И ночь была полна пальбы,
То развлекались женихи.
Отец бутылок накупил,
Красиво их расстановил.
Любил он красоту всегда,
И вот подобие цветка
Стеклом сверкало на столе,
И возвышалася в кольце
Из поллитровых, четвертух
Большая четверть, как петух.
И вспоминаю я теперь,
Как отступая, белый зверь
Взорвал огромный склад снарядный,
И ужас длился неоглядный
Всю ночь, и стаями летели,
Кошмарно воя и визжа,
Рыча, рыдая, хохоча
Снаряды. Барабанил град
Картечи в крышу, и подряд
Удары страшные звучали,
То сразу ящики взлетали
Над жерлом пламенного ада,
Где склада рушилась громада.
И непонятно, странно было
Как нас троих не умертвила
Та ночь ужасного кошмара
И не сгорела от пожара
Любая старая хибара?
Когда пореже взрывы стали,
Что кровью небо заливали,
Из флигеля отец прошел
В квартиру, и в сенях нашел
С тупою мордою снаряд,
Досок в полу он выбил ряд,
Пробил он крышу и упал
Туда, где самовар стоял,
Его отец мой заглушил,
Когда во флигель уходил.
Из окон, что на взрыв смотрели,
Одни лишь рамы уцелели.
Перегородку внутрь вдавила
Волны воздушной злая сила,
И тикали часы в углу,
Спокойно лежа на полу.
39

И в мокром мартовском снегу
Отец нашел снарядов тьму,
Никто ему не помешал.
Народ весь с вечера сбежал,
И в городской той части мы
Перетерпели все одни.
Набравши множество шрапнельных
Английских, мелких
скорострельных,
Свинью двенадцатидюймовки
Поставив в центре сервировки,
Как из бутылок, розу он
Построил, блеском восхищен.
Я вспомнил пьяный карнавал,
Что в восемнадцатом видал,
Не для того, чтоб очернить.
Но это было. Не забыть
Свирепой злобы дикарей
К интеллигенции своей.
И если совесть у дворян
За дедов, мучивших крестьян,
Им спать ночами не давала
И каяться их вынуждала,
Мой род раскаяньем не связан,
Он никому не был обязан.
Ведь в сотне тысяч сел служил
Тот, кто на подаянье жил
И книги в алтарях хранил
Во тьме невежества веками,
Борясь с татарами, князьями
Среди снегов, ветров холодных
Природы скудной, лет голодных.
Те деревенские попы,
Из той же вышедшие тьмы,
Средь ночи все-таки светили,
Чему могли, народ учили,
И часто бедствовали так,
Как их сосед простой батрак.
Дворяне в армии служили
Иль в департаментах строчили,
Но лучше местного попа
Никто не знал всех нужд села.
И если Блок себя считал
Виновным, и легко признал,
Что справедлив был гнев крестьян,
Топтавших книг его сафьян,
То автор исповеди этой
Не пощадит шпаны отпетой,
Что издевалась над отцом
За то, что не был холуем.
И хам есть хам, когда прославлен,
Когда безвестный им раздавлен,
Иль нищий он, разут, раздет,
Дитя насилует трех лет.
***
Родитель матери моей
Отцом был множества детей,
Почет соседей заслужил
Казанский видный старожил.
И впереди всех выступая,
Дубовой палкою махая,
Как патриарх в толпе своих
Сынов и дочерей чудных,
В огромной шубе из енота,
В боярской шапке, кашалота
Всем видом дед напоминал,
Почетный гражданин шагал
По зимней улице Казани,
И кланялись ему дворяне.
40
Лев Премиров
Он книгу толстую писал,
Где Милюкова прославлял
За власть, что в крае укреплял,
Киргиз неграмотных учил
Служить царю по мере сил.
Казань в то время посетил
Наследник Николай Второй,
Знакомившийся со страной.
Весьма довольный подношеньем,
Всеподданнейшим посвященьем
Велел немедленно издать
И автору пять тысяч дать.
Запас огромный жизни сил
Мой дед хронически губил,
В запоях тяжких пребывая,
Детей без счета зачиная.
Из них немногие дожили
До старости, их погубили
Уродства, гены что хранили.
Из дочерей лишь мать моя
Здоровой, умственной была.
Отец в университет попал
Казанский, где и повстречал
Витевского. Старик читал
Там лекцию. И мать мою
Представили тогда отцу.
Высокий, стройный, бородатый,
В тужурке светлой узковатой
Создатель сборника новелл,
Он Лили сердцем овладел,
Но вдруг уехал в Петроград
И позабыл влюбленный взгляд.
Наверно, в матери жила
Тоска по жизни, что текла
Вдали от кучки ненормальных
Сестер и бабок повивальных
Что мать-наседку окружали,
Рожать безумных помогали.
Она бежать одна решилась
И в Петрограде очутилась.
Не знаю, что у них там было,
Наверно, жалость поселила
В нем девочка, ища спасенья
От ужасов и вырожденья,
Где пьянство и безумье свили
Гнездо и гибелью грозили.
Осталась в номере с отцом
Девчонка в городе чужом.
И он, как честный человек,
Решил связать себя навек,
В Казани свадьбу с ней сыграл.
В приданое им шубу дал
За дочерью профессор-дед,
Что сам носил уж много лет.
Эпохи символом казалась
Мне шуба дедова. Венчалась
Огромнейшим воротником,
Добротным крытая сукном,
Любых морозов не страшилась,
Она по полу волочилась,
Без рукавов, рука внутри
Держала полы за ремни.
В такой одежде не возьмешь
Авоську, груз не понесешь,
И сзади следовать слуга
Обязан с ношею всегда.
И этот символ долго жил,
Енота мех бессмертный был,
И в восемнадцатом году
На шапку воротник отцу
41

Пошел. Полы укоротил
И полушубок теплый сшил
Тогда же он и не тужил.
И в безрукавку наконец
Преобразил шубник отец,
Носил ее он под бушлатом
В холодном лагере проклятом.
И клочья в яме схоронил,
Когда на волю уходил.
Но у племянницы пожил
Недолго. На крыльце курил
И вдруг, как молнией сражен,
Упав, в крови задохся он.
И я не посетил отца,
Грехи такие жгут сердца,
И не проститься мне вовек,
Что молча вынес человек
На лживые все обещанья:
«Приеду скоро, до свиданья!»
***
Что злом и что добром зовется?
Огонь и кипяток, что жжется,
И острие кинжала, меч,
Способный голову отсечь.
Но стоит нам уменьшить жар,
Чтоб тепловою стал пожар,
Рубашку острою иглой
Шьет сыну мать ночной порой,
А жидкая вода стальной
Становится в реке плитой,
Когда с Бруклинского моста
Летят самоубийц тела.
Мгновенность зла, когда удар
Наносит лапой ягуар,
Но матери родной касанье
Подобно детскому дыханью.
Немного яда - уж лекарство,
Спасает от чумы полцарства
И каплей больше - смерть несет
Лекарство бывшее в народ.
И от обжорства умирают,
И голод медленно съедает,
Умеренность во всем нужна,
Где нет ее, там Сатана.
Все это просто так мычанье.
Но губим мы существованье,
Нас что-то манит нарушать
Границы, сферы расширять,
Желая большим обладать,
Мы жизнью рады рисковать.
И поступательным порывом,
Стихии пламенным разливом
Стремится жизнь раздаться вширь,
Заполонить любой пустырь,
И, многократно оступаясь,
Мы лезем в гору, прём, толкаясь,
Попробуй нас остановить -
В горячке можем задавить.
Один, Фальстафом обжираясь,
До полусмерти напиваясь,
В утробе хочет мир вместить,
Другой желал бы век блудить,
Горластым наглым петухом
Топтать хохлаток всех кругом,
И некто мнит Наполеоном
Себя, иль лучшим чемпионом,
Или пророком, наконец,
Что покорит мильон сердец.
Но как бы лики ни меняла
42
Лев Премиров
Та сила, что нас в бой бросала,
Все это в сущности одна
Живого пламени река,
Что русло в далях пробивает,
Среди миров века блуждает,
И непонятно лишь одно:
Зачем стремление нужно?
Не лучше ль пребывать в нирване,
Лежа на солнечной поляне
И растянув мгновенье в вечность,
Забыть вопросов бесконечность,
Забыть о времени совсем,
Вернуться в старенький Эдем
Наивности слепой, незнанья,
Бессмысленного созерцанья?
Жизнь не дает ответа нам,
Стремясь разлиться по мирам,
И тот, кто спрашивать начнет,
Фактически уж не живет,
Вопросы слабый задает,
А сильный просто всё берет.
Лишь перед совестью своей
Ответ несет любой злодей,
Глаза бессонные следят
И глухо правду говорят.
И не сбежать нам никуда
От смерти страшного суда.
***
Как молний вспышки освещают
И мрак забвенья разрывают
Трех первых лет воспоминанья,
И ярки все переживанья.
Лишь в детстве красное красно,
И черное как ночь черно,
Лишь для младенца так сияет
Весь мир, и счастьем озаряет.
Зима, и улица, и снег,
И черного чего-то бег,
Растет стремительно пятно,
И нянька тянет за пальто,
И на дворе мне говорит,
Что бык сорвался и бежит,
И безотчетно я боюсь,
К ногам знакомым крепко жмусь.
По сходням с тёткою идем,
Передо мной тесовый дом
Весь золотой в реке стоит,
И солнце на небе горит.
И мы заходим на баржу.
На сказку пеструю гляжу.
Игрушки яркие лежат,
Матрешек бесконечный ряд.
Кузнец с медведем, заяц, мишка,
Паяцы, жуткая мартышка
И кони, санки расписные,
Картинка, кубики цветные.
Я помню темную прохладу
Сеней просторных и отраду,
Когда средь тонких хворостин
С пучками листьев у вершин
Гулял я посреди аллей
Из пола выросших ветвей,
Отец ту рощу насадил,
И счастлив я безмерно был,
И пробуждалось ликованье,
Когда я замечал мельканье
На алой шторе от теней
Круживших за окном стрижей.
И новый бесконечный день
43

Манил, сгоняя сон и лень,
И позабыв про завтрак, мать,
Я покидал свою кровать,
На жаркий двор скорей бежал
И татарчан троих встречал.
Три брата давних, три врага:
Барый, Акрым и Атулла.
Нас двое: я, хозяйский сын
Егорка, рыженький блондин,
Свирепый натиск отражали,
Под градом каменным стояли.
Так каждый день наполнен был
Открытий, встреч, всегда сулил
В грядущем новые мне дали,
Не знал тогда я дней печали.
И странный вспоминаю миг,
Когда я в прошлое проник,
Простым ребенком снова стал
И мир волшебный увидал.
То было после полугода
Без света и без кислорода,
С окном в наморднике огромном
В застенке мы сидели темном.
И вызвали меня тогда
В тюрьмы контору, и луга
В окно я там же увидал.
Огнем зелёным май пылал,
Как в детстве, пестрый карнавал
Былое счастье воскрешал.
И женщины-цветы там шли,
Свои тела легко несли.
Гармония вкруг них порхала,
В движеньях музыка звучала.
Прошло семь долгих мрачных лет,
И вот я на полу, раздет,
Уж призраком себе казался,
Покорно смерти дожидался.
Сквозь щели серый свет сочился.
Соседа череп чуть светился.
И вдруг сквозь темное окно
Нам ветром звуки занесло,
То надзиратель на дворе
Играл в вечерней тишине
Простой бесхитростный мотив,
Вдруг красотой всех поразив,
Что мнилось невозможной нам,
Привыкшим к окрикам, шагам,
Грохочущим дверным замкам.
И кто-то молвил изумленно:
- Играют! И недоуменно
Все слушали, что позабыли,
И странно было: где-то жили,
Играли, пели и любили.
Так мертвецы бы вспоминали
Напевы радости, печали
Среди червей и разложенья,
Где смерти властвует забвенье.
Впервые в детстве открываем
Мы мир, и вновь его теряем,
Когда живое впечатленье,
Неповторимое явленье
Мы заслоняем словом «дом»,
Висящим в воздухе пустом.
Построив, как из кирпичей,
Из знаков-слов тьму крепостей,
Сидим, надежно в них укрывшись,
Всей жизни радости лишившись,
Как бюрократ среди анкет,
Лишь бы не видеть белый свет.
И в мир абстракций погрузись,
44
Лев Премиров
Навеки с детством распростись,
Мы мир творим однообразный,
Где нет природы несуразной,
Где все протянуто вдоль строк,
Что отпечатал наш станок.
И мысли ход всегда логичной
Лишил нас радости первичной
Художниками быть всегда,
Не делать маску из лица,
Не заслонять икс-игрек зетом
Богатство, вскрытое поэтом,
У пограничной лишь черты,
У края черной пустоты
Вдруг на мгновенье прозреваем,
Осознаем мы, что теряем
И видим: рушится стена
Из лживых слов. В них Сатана
Сменил нам счастье созерцанья
На власть мертвящего познанья.
***
Естественник отец мой был,
В двух школах химии учил.
Одна гимназией звалась,
Девчат там сотня собралась,
Лишь кавалеры в голове,
Да танцы, тряпки, монпансье.
В реальном он преподавал,
Там шум его одолевал,
Парней орава бесновалась,
Куреньем, дракой увлекалась.
Отец мой шум не выносил,
Толпу сторонкой обходил,
Об одиночестве мечтая,
Мальчишек шумных проклиная,
Он ночью душу отводил,
Писал, пока хватало сил,
И часто, переспав часок,
Спешил пораньше на урок.
Инспектор, старикашка злой,
Свирепо брызгался слюной,
Похож на старую собаку,
Всегда готовую на драку,
За реалистами гоняясь,
По нужникам хитро скрываясь,
Курильщиков там накрывал
И в поведенье балл сбавлял.
Под окнами квартир шпионил,
Доносами весь город донял,
Свирепой ревностью горя
За веру, родину, царя,
С манифестацией ходил,
Когда войну царь объявил.
Отец мой дома просидел,
Инспектор это не стерпел,
Одна минута опозданья
Иль на уроке шум, болтание —
Все рысьи видели глаза,
И собирался гроза
Над головою у отца.
Он от директора лица
Предупрежденье получил
И окончательно вспылил.
Доносчику он заявил,
Что неизбежны опозданья,
И это от недосыпанья.
И пусть он спит хоть три часа,
Писать не бросит никогда.
Со смехом нам он говорил,
Как старика преобразил:
45

На мопса злобного похожий,
Когда его допек прохожий,
Старик как будто оступился,
На всем скаку остановился,
Недоуменье разлилось
В лице, что лопнуть собралось,
И вдруг почтительный восторг
Вопрос трепещущий исторг:
- Писатель вы? Но почему
Не говорили никому?!
(За небожителей считал
Он тех, кто книги сочинял).
И черносотенец простил
Отцу, что в церковь не ходил.
Что дарвинизму обучал,
Царя и бога отвергал.
***
Шаблон всегда существовал,
Сословий вкус определял.
До революции держали
Кухарку, фикусы стояли
В просторном темноватом зале,
И в кабинете у отца
Дремали за стеклом тома,
Поблескивала на столе
Машинка писчая в чехле.
И мы с покойницей сестрой
Играли в детской угловой,
А в спальне взрослых укрывалось,
Что детям знать не полагалось.
Отец всех четверых кормил,
На сто рублей с семьею жил,
Барана мог в степи купить
За два рубля и заплатить
За стадо в пятьдесят голов
Зарплатой месяца трудов.
Еще в пятнадцатом году
Мы не изведали беду.
Базары помню, что с утра
Кипели жизнью дотемна.
Не видел после никогда
Ни в НЭП, ни в ближние года
Я изобилия такого
Плодов хозяйства хуторского.
С колеса были калачи,
Пахучи, сытны и свежи,
С хрустящей корочкой на них,
Творенье добрых рук живых.
(Теперь едим мы кирпичи
Из электрической печи).
И туши жирные баранов,
Быков, черкасских великанов
Висели в лавках на крюках.
(Никто тогда в очередях
За мясом не стоял худым,
Из холодильника взятым).
И пирамидами лежали
Арбузы, дыни и трещали
В руках мозолистых плоды
Уральской солнечной земли.
А молоко в горшках густое,
Топленое или парное,
Надолго голод утоляло,
Здоровьем щедро наделяло.
(Теперь же сизую водицу
Вам сунет в колпаке девица,
Пастеризацию прошло
Снятое это молоко).
Машины создал человек,
46
Лев Премиров
Пластмассово-железный век
На всей планете победил,
Чуму и тиф он истребил.
Мильоны гибли в недороды
В России в давние те годы.
Теперь огромная страна
Запас ссыпает в закрома,
Но вкуса, смака лишена
В консервах чистая еда.
И с червоточиной сорву
Я плод в запущенном саду,
Не яблоко, что отравили,
Уколом запаха лишили.
Декоративной красотой
Блистает плод тот неживой,
Аптекой вкус его разит,
Хоть уничтожен паразит.
Через столетья размножаясь,
Сплошною химией питаясь,
Мы заповедник для природы
Построим, и экскурсоводы
Ребенка познакомят с елью,
С лужаек пестрой акварелью.
Проектов массу наплодили,
Где жизнь с пластмассой помирили,
И думают, остановили
Железный ход самой судьбы,
Что топчет белые цветы.
Всех в космонавтов превратят
И вкус к живому погасят.
Не станут будущие дети
По травке бегать. На паркете
Они родятся иль в ракете.
Земной же шар, как старый дом,
Накроют новым колпаком.
И будут созданы сады
Чудесной мертвой красоты
Из золота и из опалов,
Нам неизвестных минералов.
Мы строим будущего дом,
Куда лишь мертвыми войдем,
Но если б ожили на миг,
Инфаркт нас скоро бы настиг,
Такой чудовищно кошмарной,
Пластмассовою и радарной
Нам показалась бы тогда
Спланированная на века
Та жизнь среди чужих миров,
На стогнах чудищ городов.
А может быть, мы заведем
С иной архитектурой дом.
Наука сможет создавать
Живую плоть и управлять
Неведомыми существами,
Что нам мерещатся ночами.
И мертвое вдруг оживет,
И камень пламенем взметет
В лазурь холодную цветы
Невиданнейшей красоты.
И на планеты полетят
И никого не изумят
Драконы с мысом и глазами,
Костями, мозгом и руками.
Но и такая жизнь была бы
Нам хуже, чем ребенку Бабы-
Яги полет на помеле,
Что видит он в кошмарном сне.
47

***
Мы эксгумацией зовем,
Когда гниющий извлечем
На солнце труп из-под земли.
Года страданий, что прошли,
Мне также тяжко поднимать.
Я должен снова раскопать
Кладбище, где похоронил
Так много чувств и свежих сил,
Разлук, смертей, друзей бессчетных,
Встающих в образах бесплотных,
Когда по аду я бродил
И гений мной руководил.
То не Вергилий был поэт,
И не святой анахорет,
Но он за мною шел всегда,
Я чувствовал его глаза,
Они смотрели внутрь души,
От смерти много раз спасли
Меня в последние мгновенья,
И верю я в те ощущенья.
Кто был невидимый водитель,
Кто он, таинственный спаситель?
Не знаю я. В обличье многих
Встречался мне в краях убогих.
Они надежду, хлеб давали,
Веревку в пропасть мне бросали,
И сквозь одежду разнообразье
Просвечивал все тот же лик.
То демон был или двойник?
Не ведаю. Но он учитель,
Возможно, тайный мой мучитель,
Я робость чувствую пред ним.
Но он ведет путем своим,
За руку душу взяв мою.
На волю? В новую тюрьму?
Неважно. Верю я ему!
***
Бывают сны. Запоминаем
Мы их и будто забываем,
Что это бесполезный бред.
Неизгладим на сердце след.
То было сорок лет назад,
Я помню длинный коек ряд,
Холодный северный рассвет,
Решеток четкий силуэт.
И нестерпимый странный взгляд,
Проник он в мозг как жгучий яд.
Не выдержав, проснулся я,
Затылок взорами сверля,
Стояла женщина, томя
Желаньем повернуться к ней.
Но черной молнией быстрей
Она скрывалась от очей,
Лишь краем глаза я ловил
Одежды мрак, что стан струил.
Змеиной ловкости полна,
Была стройна и высока
Та незнакомка. Бледный лик
Передо мной на миг возник.
Я в круглом зале панорамы
Стоял, участник странной драмы,
И на стене кольцо смыкала
Картина, и тоской терзала,
Где бурный горизонт морской
Широкой серой полосой
Нас окружал. Валы кипели
И тучи на небе темнели,
Дождем и холодом дыша.
48
Лев Премиров
И пусто, ни одна душа,
Лишь хлябь морская простиралась
И в далях сумрачных терялась,
И мнилось: это жизнь моя
В марине той отражена.
Зачем та женщина играла
Со мною в прятки? Обнимала
Глухая тайна всю ее.
Но что-то в ней меня влекло,
Казалось, что она владела
Моей судьбой, когда смотрела,
Остановясь и не дыша,
Затылок взорами сверля.
Но что внушала молча мне
Она тогда, и в сонной мгле
Сознанья смутно говорила,
Какую тайну поручила?
Не знаю. Но реальней яви
Тот сон мое сознанье давит,
И почему-то я уверен,
Что этот факт закономерен,
Загадку жизни он моей
Скрывает от дневных очей.
***
Сомненье тяжкое смущает
Мне душу, трезвость наступает
И разум холодно твердит,
Что всеми я давно забыт.
Зачем я не хочу мириться
С теченьем, что давно струится
Вокруг застрявшей в стороне
Коряги старой, как во сне
Скрипящей под напором волн,
Когда их шумом воздух полн.
Ведь никому не услыхать,
О чем не устает стонать
Разбитый, с содранной корой
Пень в старой заводи речной!
Но не забыть мне, что у нас
Крылатый заморен Пегас.
В железо крылья заковали,
И палки вволю погуляли
По ребрам тощим и спине,
Чтоб не мечтал о высоте
И плуг тащил по борозде.
За ним идет сам Сатана,
Он лжи бросает семена,
Чертополох из них взойдет,
Его никто не соберет.
Вот почему я не молчу,
Под нос упорно бормочу.
Ведь даже слабые стихи,
Когда в них мысли неплохи,
Ценнее во сто крат вранья,
Что бочкою пустой гремя,
Пытаются искусством слыть,
Нахальством души покорить.
И все же иногда мелькнет:
А вдруг мой голос оживет
В грядущем дне, когда сгниет
Тот смрадный дьявола помет.
***
Он гордою идет стезей
Канатоходца над толпой.
Никто в искусстве несравним
С паяцем этим площадным.
Разинув рты, глядит толпа,
И мысль у всех сидит одна:
49

А вдруг сорвется ненароком
Не устрашившийся пред роком,
И ахнет разом площадь вся,
Злорадство в сердце затая?
Величья всякого удел
Мишенью быть для злобных стрел
Завистников, что пресмыкаясь,
Открыто чудом восхищаясь,
Готовы втайне растоптать
Того, кто смел их выше стать.
Я фильм прекрасный посмотрел
О Леонардо. Голос пел
Печальный после каждой части,
И грустной повести во власти
Мы постепенно ощутили,
Как мимо льдинами проплыли
Все годы жизни одинокой
Души, как океан, глубокой.
Есть мнение, что мы придем
В эпохи новой светлый дом,
Где нищих духом не найти,
И где талантам лишь цвести.
Но гении нужны бывают,
Когда гроза нас накрывает,
В спокойное же время роста
Начальство все решает просто:
Вопросов меньше поднимать
И план спокойно выполнять.
Ведь гений есть преодоленье
Препятствий грозных. Откровенье
Приходит после лет борьбы.
А не подарком от судьбы.
Красивый, сильный и счастливый
Не жаждет жизни хлопотливой,
Не станет подвигов искать,
Зачем излишне рисковать!
И если б Леонардо мать
Не стала от порога гнать
В угоду ханжеской морали
Родного сына, то едва ли
Его влекло бы убегать,
На стороне свое искать,
И не рвался бы он тогда
Подняться ввысь, за облака.
И ничего не совершив,
Прожил бы, деток наплодив,
В селеньи Винчи захолустном,
Довольный счастьем безыскусным.
И худенький Наполеон,
Пренебреженьем оскорблен,
Мундир свой штопал и краснел,
Когда насмешливо смотрел
Гвардеец с высоты своей.
И мщенье затаил пигмей.
Так Бонапарт всем отомстил,
Когда Европу покорил,
А будь высок и родовит,
Возможно, не был бы разбит
У Ватерлоо как герой.
Спокойно бы храпел с женой
Он на перине пуховой,
О славе и не помышляя,
С борзыми время убивая.
И Микеланджело угрюмый,
Одною одержимый думой,
Не стал себя бы изнурять,
Работой каторжной сжигать,
Когда бы нос не сломан был,
И кто-нибудь его любил,
Как молодого Рафаэля,
50

К нему б не закрывались двери,
Счастливцем рано б умер он,
Трудом, любовью изнурен.
И поднимаясь на леса,
Расписывая телеса,
Согбенный Анджело мечтал
Погибнуть также в карнавал.
В объятьях нежных утонуть,
Забыв про славы тяжкий путь.
Так выше мы растем среды,
Когда чего-то лишены,
Но если все благополучно,
Мы век свой коротаем скучно.
Ведь крыльев Демона не нужно
Тому, кто с жизнью спелся дружно.
***
На свете вечной славы нет,
Великий Пушкин был поэт,
Немного времени пройдет,
И мало кто его прочтет.
Лингвисты будут изучать,
Историки статьи писать,
Сухие мертвые цветы
Лепить в гербарии листы.
Свои цвета меняет время,
И наше молодое племя
Увидит в новом освещенье
Былое стертое творенье.
Но можем мы живою кровью
Текущей, современной новью
Старинный призрак оживить,
Заставить внятно говорить.
Так Овна кровью напоил
И часом жизни наградил
Толпу степняцкую теней
Скиталец мудрый Одиссей.
Но не позволено нам лгать,
В угоду моде надевать
На Данте кепку и пиджак,
Как делает иной дурак.
Году в тридцатом это было,
Кино еще не говорило,
И капитанскую я дочь
Похожую, как день на ночь,
На повесть Пушкина, смотрел
И возмущением кипел.
И сценарист, и режиссер
Нагородили жуткий вздор,
И Пушкину наперекор
Идеологией снабдили,
Сюжет нелепо исказили,
Всю прелесть Маши истребив
И дурой на экран пустив.
Гринева хлюпиком трусливым,
Придурком сделали ленивым,
Что было дегтем - стало мелом,
И подлость вдруг похвальным делом,
И Швабрин демократом стал,
Радищева он вслух читал.
Финал я наконец узрел,
И тут совсем оторопел.
Невежды вкруг меня сидели
И с восхищением смотрели,
Как мчался через Петергоф
Последний фаворит Орлов,
Гоня Гринева-шалопая
Из спальни царской, как из рая,
Царице он не угодил
И на рассвете прогнан был.
51

И в панике Гринев летел,
Соперник на плечах висел,
Как зайца, труса шпагой гнал,
Весь зал ему рукоплескал!
Разоблачили всех, кто мил
Был Пушкину, лишь не любил
Иуду он и подлеца,
Но мы возвысим молодца!
И вот на общем темном фоне
В сиянье славы и в законе
Поднялся Швабрин-демократ,
Наш современник, друг и брат!
Да, слава также умирает
Никто уж Данте не читает,
Так почему же я пишу,
Ночами напролет не сплю?
Меня совсем никто не знает,
Слова в молчанье истлевают,
И как в горячечном бреду,
По жизни я один бреду
Уж много бесполезных лет.
Конечно, логики в том нет!
В гробу живу я, в тьму одет,
Тяжелый холм на мне лежит
И сердце холод леденит.
И крика из земли не слышат.
Окрест никто уже не дышит,
Один живой средь мертвецов
Уютно спящих в тьме гробов,
Бесплодно бьюсь я головой,
И поглощает пласт глухой
Удары и тоскливый вой.
Зачем же шишки набиваю
И ногти с мясом обрываю?
Но не могу я замолчать,
Не шевелиться, не дрожать,
Черт подери, живой ведь я!
Средь трупов бросили меня,
Они не знают света дня,
Им все равно, Бог им судья!
***
Я на развалинах былого
Сидел средь сумрака ночного,
Пытаясь оживить скелет
Умерших чувств, прошедших лет.
И отдохнув, шагал туда,
Где полустертые, едва
Следы виднелись на дороге.
Давно я шел по ней в тревоге
Средь вьюг и огненных ветров,
Когда был молод и здоров.
Теперь же путником седым
Вновь прохожу, всегда один
Среди бесчисленных руин…
И долго в прошлом я бродил
И чуть в провал не угодил,
Достиг я грозного предела,
Где молодость моя истлела.
Бездонным мнился тот провал
И мертвым холодом дышал.
Из глуби черной, непроглядной
Туман клубился желтый, смрадный
И где-то в бездне подо мной
Мелькали огоньки порой,
Как хороводы светляков
В туманах северных лесов.
И тени жуткие толпились,
На дне зловеще шевелились,
И слышался протяжный стон,
52

Стократным эхом отражен.
То громче снизу доносился,
То, затихая, чуть струился,
Как нож, скребущий по стеклу.
Иль плач совы в ночную мглу.
И мнилось: звуки те бездушны,
Однообразны, равнодушны,
И все же сердце холодили,
Как будто призраки бродили
В чертогах смерти и будили
Воспоминанья страшных лет,
Неизгладим на сердце след.
Теперь мне нужно сил набраться
Чтоб через пропасть перебраться
Со стороны своей на ту,
Где май увидел я в цвету.
Тот ад давно я пережил,
Он кровь всю высосал из жил,
Тогда я вышел из могилы.
Я молод был и полон силы.
И вот старик бредет, скользя
Куда ему идти нельзя,
Все муки снова пережить,
Чтоб песню адскую сложить.
***
Эпохи новой свет зловещий
Мир озарил, и голос вещий
Средь улиц странно прозвучал,
Смутив бездумный карнавал.
И где-то треснул шар земной,
И панцирь твердый, ледяной
Огонь из бездны стал лизать,
Лицо поэта обжигать.
Подземных зорь кровавый свет
Сулил, надеялся поэт:
Конец осеннего ненастья,
Восход победный солнца счастья.
Но преисподнее взошло
И миру ужас принесло
С лучами черное светило,
И радость жизни погасило.
И Блок тот ужас увидал,
Но молча очи закрывал.
Окаменело сердце в нем,
Когда-то рдевшее огнем.
Из бесконечности несся
Бушуя, воя и свистя,
Как злобный северный буран,
Бумаг мертвящий ураган.
И тьма бумажных резолюций,
Приказов грозных, экзекуций
И протоколов заседаний,
Бессчетных митингов, собраний,
Крикливых лозунгов, анкет,
Подшивок старых, новых смет.
И миллион постановлений,
Декретов, дел и их решений,
Сбивая с ног, его кружил
И страхом сердце леденил.
И за метелью не Христос
Виднелся в венчике из роз,
Очами волчьими светил
Кто революцию убил.
Кабак - непобедимый враг,
Где пропивают алый флаг,
Но смертному запрещено
Медузы созерцать лицо,
В далеком будущем читать,
Что суждено нам испытать.
53

И будет некого манить,
Мечтою сердце молодить,
Когда грядущее узнаем,
Что издали казалось раем.
И ужас Блока обуял,
Во мраке дух его увял,
И умер горестный поэт,
Сражен виденьем страшных лет.
***
Мы склонны в прошлом забывать,
Как приходилось нам страдать,
И лишь отдельные картины,
Как одинокие вершины,
Видны над горестным хребтом,
В тумане тонущем, густом.
Смотрю на спичек коробок,
Таков наш хлебный был паек,
Полыни горше и черней,
Чем сажа из курных печей.
За хлебом длинные хвосты,
Растянутые в три версты,
И русской бабы мертвый лик
Передо мной тотчас возник,
Зубов желтеющий оскал
Меж губ сухих я увидал,
И шевелящийся, живой
Слой вшей на шали пуховой.
Когда потухли очаги,
Сгорели матери в те дни,
И почернелыми крестами
Простерли руки над полями,
Так и не встретив той весны,
Когда пришли с войны сыны.
Не стало скоро и пайков,
Закрылись двери у домов,
Лишь иногда плелся голодный
И падал на порог холодный,
Там у потухших головней
Под кучей тряпок, полных вшей,
Дремали полумертвецы,
Им снилось мясо, голубцы.
Вторые сутки мы не ели,
В холодной комнате сидели,
И пересилив стыд, отец
К знакомым на другой конец
Послал с запискою меня.
Была средина февраля,
Я шел по улице пустой,
И выморочной, неживой
Она казалась в свете дня,
Сосулькой изредка звеня.
Навстречу мне едва ползла
Скрипя, телега. Два одра
Ее тащили, и текла
С их губ голодная слюна.
И ноги палками торчали
Из-под рогожи, где лежали
Тифозные трущоб жильцы,
В укусах крысьих мертвецы.
И сидя, как на куче дров,
С лицом, закутанным в покров,
Проплыл в молчании возница
С кнутом, застывшим в рукавице.
Быть может, по дороге он
Был тем же тифом умерщвлен.
И вот одры везли его же,
Как тех запрятанных в рогоже,
Туда, где холм бурел в степях
Зловещий, весь в кустах и пнях.
54

Но если ближе подойдешь,
От страха тотчас же замрешь,
И пирамида черепов,
Что наших потрясла отцов,
Покажется невинной шуткой
Перед действительностью жуткой.
Из мертвецов тот монумент
Построил дьявол-декадент,
В сплошном хаосе все тела
Сплелись, в чем мама родила,
И скорченные пятерни,
Безглазых лиц хаос, ступни,
Как на пожаре головни.
И на вершине гордо встал
Скелет. И руку простирал
Кровавой ветреной заре.
Случайно? Или в декабре
Его поставил злой шутник
И смерти памятник возник?
Вы не поверили? Рассказ
Я от отца слыхал не раз,
Все можно просто объяснить:
Не успевали хоронить.
***
И все же я в тот день дошел
До цели и обед обрел.
Из комнат, где мы умирали,
Буржуйку стулом растопляли,
Попал я в теплую, с паркетом
Квартирку с кухней и клозетом.
Там на диванчике цветном
Вязала дама в голубом.
Но не могу забыть я слов,
Потрясших душу до основ.
Девчонка с белыми бантами
Смотря глазами-васильками,
Сказала, ложку опустив
И важно голову склонив:
«А папа говорит, что вы
Умрете скоро, до весны».
И суп их жидкий, водянистый
В фарфоровой тарелке чистой
Вдруг потерял последний вкус.
Бежал я из дому, как трус,
Там смерть нам скорую сулили,
Когда спокойно ели, пили…
Но помню и такой я случай:
Мы ждали смерти неминучей,
У матери как бревна ноги
Распухли, и отец в тревоге
Сидел, все обойдя пороги.
Принес кусок он кочана,
В пыли валялся у двора.
И тут спасители вошли
И шкуру бычью принесли,
Не забывавшие отца
Два взрослые ученика.
Великолепный холодец
Из шкуры наварил отец.
Спалил он волосы в печи,
Порезал шкуру на куски,
Часов пятнадцать кипятил -
И призрак смерти отступил.
Задумал раз он торговать
И до утра засел считать,
Дабы в цене не прогадать.
Зарплату миллиона два
Он получил. И всю сполна
На мясо и муку извел
55

И пирожков напек котел.
Когда же вечером пришел
И деньги выложил на стол,
На них хватило нам едва
Купить ржаного фунта два.
И грех великий совершил,
Собаку у попа убил,
Когда-то курицу щадя
Отец, в отчаянье придя.
Горшенин-поп соседом был,
Мальчишек рыжих наплодил,
С деревней связей не терял,
Барбоса жирного держал.
Отец о том не говорил,
Но пирожками нас кормил.
И лишь случайно я узнал,
Когда в ведерке увидал
Собачью голову на дне
В сарае темном, на дворе.
А голод все не отступал,
И серый, в сумерках стоял,
Отец, спасения искал,
Но мозг измученный сдавал.
Смотря в окно, задумал он
Отъевшихся ловить ворон,
Что мертвечиною питались
И с криком в небе кувыркались,
Когда за рощу заходило
От крови пухлое светило.
Он мышеловки три поставил,
Немного мясом их заправил,
Но слишком ловкою была
Та птица, мясо ухватив,
Уже на дереве сидела
И вниз несмешливо глядела,
Где на пеньке дрожал без сил
Чудак и палкою грозил.
Когда взаправду утопаешь,
То и соломинку хватаешь,
А вдруг спасенье здесь таится
И чудо все же совершится?
О двадцать первом том году,
Открывшем злую череду
Все новых лет и новых бед,
Закончил горькую я повесть,
Ведь я лишь для себя пишу,
Хотя в душе еще ношу
Бессмертный огонек надежды,
Он жив, покуда смотрят вежды.
Лишь летом АРА к нам пришла,
В живых оставшихся спасла.
Столовых несколько открыли,
Где кукурузою кормили,
Привез паек отец на тачке,
Там сахар был в большущей пачке,
Густое в банках молоко,
Мука и на костюм сукно,
Ботинки желтые лежали
С подошвой прочной, как из стали,
И урожай осенний был
Таким, что голод позабыл
Лежавший под тряпьем без сил.
В эпоху НЭПа мир вступил.
***
Вновь ветер юности пахнул
И сердце мне перевернул,
Там лишь полынь и лебеда,
Их горечь в сердце навсегда.
Дерьмо, лохмотья, вши и голод.
56

Развалины, промозглый холод
И бесконечных похорон
Тоска, и карканье ворон
Над погибающей страной,
Укрытой смертной пеленой…
Наш городишко небольшой
На карте славился штабной,
Был невелик его вокзал,
Но путь к Востоку открывал,
И Дутов долго воевал,
То отступал, то наступал,
И обыватель забывал,
Который раз его встречал.
Я видел белых казаков,
Сидя на куче старых дров,
Бородачи шутили с нами.
Я шашку слабыми руками
С трудом извлекши из ножен,
Своей неловкостью смущен,
Тяжелый уронил клинок
И палец на ноге рассек.
С утра на двор я поспешил,
Бородачей тех след простыл.
Отряд красноармейцев в тыл
Зашел и в полночь разгромил
Беспечно спавших казаков.
Отец мой видел: без штанов
Бежали в панике они
При свете сумрачной луны.
В тот день увидел чудеса
И я, взглянув на небеса:
С жужжаньем медленно летя,
Крылом заплатанным блестя,
Над нашей площадью кружил
Аэроплан и вниз скользил.
И неуклюже вылезая,
Сбруею кожаной блистая,
Два летчика, не торопясь
Шагали, весело смеясь.
И чудо новое свершилось:
У нас бригада поселилась
Тех летунов. Аэропланов
Пятерка вышла из туманов,
Когда уж солнце заходило
И алый шар в реке топило.
Я важно по двору гулял,
Мальчишек местных раздражал.
Они забор наш оседлали
И терпеливо ожидали,
Когда из комнат выйдут боги,
Небес прошедшие дороги.
Прекрасно помню те рыдваны,
На них летали великаны
По силе духа. «Гроболеты»
Прозвали сами их пилоты.
Обшиты светлым полотном,
В заплатах, решете густом
Отверстий круглых пулевых.
Я думаю, Гагарин сам,
Приблизившись к таким гробам,
Затылок долго бы чесал,
Пока уселся за штурвал.
Но чудеса в то время были
Редки, осады нас томили.
Привычно с самого рассвета
Постреливала пушка где-то,
Снаряды часто не взрывались,
Носами в землю зарывались
И, отвинтив головку, смело
Начинку мы пускали в дело:
57

Шрапнелью из рогаток били.
По воробьям, подкопы рыли
И, порох заложив, взрывали.
От наказанья удирали.
И помню запах я тех лет,
Воспетых славою побед.
Он из развалин выползал,
Небытием на нас дышал.
Дома в осаду ту разбили,
Там хлама кучи всюду гнили,
Портянок рваных, котелков
Сожженных, засранных полов.
И похороны каждый день
Мы наблюдали сквозь плетень:
К закату боевого дня,
Оркестром траурно гудя,
В могиле братской хоронили,
И клочья речи разносили
Порывы ветра. Резко, сухо
Прощальный залп врывался в ухо…
И наконец еще одно:
Навеки в памяти оно.
Неизмеримое страданье
Таит в себе очарованье,
И жизнь трагедией встает,
Когда народ на казнь идет.
Как будто протекли века,
Пока прошаркала река
В боях разгромленных полков
Вдоль притаившихся дворов.
Шли в пыльном облаке густом,
С ногами в тряпках, босиком,
В тоске засушливого лета
От солнца черные скелеты.
И головы в крови бинтов
Букетом вянувших цветов
Алели, и кровоточили
Их ноги, серые от пыли.
Автоматически шагали,
С открытыми глазами спали
Слепые в солнечном огне,
И детство видели во сне.
И день вдруг тусклым показался,
Сбежав, я в комнатах остался,
А за окном, как водопад,
Кровавых ног шумел парад.
***
Поддубный был наш комиссар,
Костюм его горел как жар,
Старухи в черном разбегались
И вслед штанам его плевались,
Клялись они, из облаченья,
Что поп носил в день воскресенья,
Штаны Поддубный смастерил,
Святую ризу осквернил.
Я думаю, здесь не снобизм,
А искреннейший фанатизм,
Он красных стягов цвет носил,
Мечтой о коммунизме жил.
Контуженным придя с войны,
Не пощадил он головы,
Ночами многими не спал,
Работою себя сжигал.
Фанатиков тех было мало,
Но жертва их людей скрепляла,
Лишь им обязана страна,
Что выжила в те времена.
На площади, с собором рядом
Знамен украшена нарядом
58

Желтела деревом трибуна,
Где ждали нашего трибуна.
Взошел Поддубный, запылали
Средь флагов, точно в карнавале,
И алый френч, и галифе.
Зовя к решительной борьбе
Со спекулянтами, ворами,
Торговцами и кулаками,
Товарищ красный речь держал,
Народ сочувственно внимал.
Но вот кругами расширяясь,
К проблемам главным приближаясь,
Спокойно лившаяся речь
Толчками нервно стала течь.
И лишь дошел до мировой
Он революции святой,
Что пламенно в нее так верил,
Неделями ей сроки мерил,
Срываться в истеричный крик
Поддубный начал, так велик
Восторг был, что обжег его.
Не видел он уж ничего,
Бессвязный бредовый поток
Пловца бессильного увлек,
Он бабьим голосом вопил,
Народ лишь выкрики ловил,
Пока бедняга, весь в поту,
Не погрузился в немоту.
Я не могу над ним смеяться.
Чему тут было удивляться?
Он раной в голову страдал,
Когда восторг его сжигал.
***
Пока из прошлого вставал
Поддубный и огнем пылал,
Как ряженый бал-маскарада
В одежде дьявола из ада,
В противовес ему возник
В одежде черной бледный лик.
Тот архиерей, в Уфе он жил,
Народ толпой к нему валил,
Соблазн решили прекратить,
И в церкви запретив служить,
Сослали к нам на поселенье,
Пусть чахнет медленно в забвенье!
Но для фанатика всегда
Друзья найдутся и еда,
Самоотверженность влечет
И прозелитов создает.
Все ж не добился цели кум,
Не смог погибнуть Аввакум,
Издалека людей влекло
Магнитом к флигелю его.
Я помню девушек двоих
В предлинных юбках шерстяных.
В Казани отсидев тюрьму,
Они приехали к нему
Дня на два, веру укрепить
И обо всем поговорить.
Причины для глумленья нет,
Что женщину влечет аскет,
Она его не понимает,
Но тем сильнее обожает.
Конечно, Эрос здесь в обличье
Любви духовной, где приличье
Соблюдено, греху нет места,
Но все из одного мы теста,
59

И мироносицы, что шли
К Аввакуму, огонь несли
Все той же половой любви,
Хотя себя и убеждали,
Что лишь душою обожали.
С клинообразной бородой,
Брюнет красивый и худой,
Он вдохновением пылал,
Сердца девичьи волновал.
Аввакум часто заходил
К отцу и много говорил
О разума нищете, о вере,
Что счастья отверзает двери,
Живоцерковников бранил
За то, что не жалея сил,
Пред новой властью пресмыкались,
Хотя она попов сажала
И церкви всюду закрывала.
Учителем своим считал
Единственный свой идеал -
Уфимского отца Андрея,
Глубоких знаний иерея.
В миру Ухтомским князем был,
Гвардейцем в Питере служил,
Привычный к царскому паркету.
Окончил два университета,
И всех, как громом, поразил
Богач, красавец полный сил,
Когда себя похоронил
В монастыре и в тайне скрыл
Тот перелом, что пережил.
Любовь иль думы погасили
Стремленье к блеску, славе, силе?
Причин Аввакум не сказал,
Хотя, возможно, тайну знал.
С отцом он часто говорил
О Достоевском, изучил
Его религиозный взгляд
И много приводил цитат.
Но главным было у него,
Хотя не помню я всего,
Что государство отомрет
И церковь в руки все возьмет,
Что вера всех соединит
И счастьем души озарит.
Конечно, этот идеал
Реакционнейшим назвал
Любой бы мыслящий марксист,
Как тот Поддубный, коммунист.
Но мне неважна их вражда,
Важна лишь общая судьба,
Фанатиками оба были,
Живот за веру положили.
***
Отец рассказывал, как плыл
На пароходе и кормил
Мукой питательной меня
По ложечке в теченье дня.
Младенец криком исходил,
Папаша опытный решил,
Что надо пищу сократить.
Возможно, тут бы мне не жить,
Но в дом успели мы прибыть.
Я много в детстве голодал.
И очень медленно мужал,
Среди взрослеющих ребят,
Несущих ересь про девчат,
Я чувствовал себя чужим,
Невзрачным, слабым и худым.
60

Левша вниманье привлекает,
Всегда немного удивляет,
И это также мне мешало,
Из массы слишком выделяло.
И встречу я не позабыл,
Когда в степи весной бродил.
У маленького озерка
Валяли парни дурака.
И зрелость их меня страшила,
Животностью от них разило,
Сатирами они казались,
Когда боролись и плескались,
Похабничая, матерясь,
И членов крепостью хвалясь.
Я презирал и ненавидел,
Я знал: любой из них обидел
Меня бы ради озорства,
Лишь попадись им на глаза.
Но не хотел я стать таким
Скотом с жаргоном площадным.
Мечтал подняться я туда,
Где б не встречался никогда
Верзила глупый с грубой силой,
Мечтавший вырасти гориллой.
Ходил я рваный, босиком,
Но книги брал читать на дом,
Старик библиотекарь знал
Отца, и ценные давал
Изданья: «Аполлон» журнал
И «Мир искусства», и «Руно»,
Никто не помнит их давно,
Не многие и раньше знали,
Их для элиты издавали.
О Врубеле я в них узнал,
Весь фиолетовый стоял
Там Демон на краю скалы
Вдали от веющей чадры.
Смотрел прозрачными очами,
Блистая льдистыми слезами,
На пляску легкую Тамары
Под меди звонкие удары,
И с яркой музыкой ковра
Слились там флейта и зурна.
Из раковины белоснежной
Печальной лилией и нежной
Венера Боттичелли шла,
Любая линия была,
Как пенье скрипки золотой
Под чуткой мастера рукой.
И Рерих север мне открыл,
Когда я там еще не был
В закатном пламени небес,
Где без конца простерся лес,
В свинцовых тяжких облаках,
Как великаны в шишаках.
Отцу я отдыхать мешал,
Вопросов сотни задавал,
Он прогонял меня вначале.
Но часто темы увлекали,
Мы о планетах говорили,
Об электронах, звездной пыли,
Трубу в сажень соорудив,
На крыше ночью водрузив,
Луны мы цирки наблюдали,
Сатурна кольца различали.
Я микроскоп сам смастерил,
Культуры в банках разводил,
Бумага, острие иглы,
Блоха и клеточки травы,
И туфелек в воде деленье -
Все вызывало удивленье.
И боковой приладив свет,
61

Смотрел на жуткий силуэт:
В иголках, будто дикобраз,
Паук с цепочкой круглых глаз.
Я «В играх физику» читал,
Насос из трубок составлял,
Писал, чертил и рисовал.
Дней пять учебных пропустив,
Закон ненужный изучив,
Учителей вдруг поражал,
На год программу обгонял.
И вновь скучал, удрать мечтая,
Урока прошлого не зная.
Возможно, мог изобрести
Я многое, но не снести
Мне было школьное зубренье,
Задач шаблонное решенье.
Любил о свете я ученье,
Об электричестве читал
И телевизор измышлял.
Но творческий полет мечты
Я к формулам не мог свести,
Идея голой оставалась,
Хотя реальною казалась.
Наивно в школе я болтал
О всем, что сам изобретал,
О Циолковском и ракетах,
О Солнце, звездах и планетах.
Мальчишки ловко притворялись,
Со мною вместе восхищались,
Но травлю вскоре начинали,
На смех всезнайку поднимали.
Дразня и шумно хохоча,
Толкали, дергали, крича:
«Ты сочинитель ваксы, да?
А что такое борода?»
Я изумленно озирался,
Мне адом класс уже казался,
Вкруг рожи мерзкие теснились,
И высунув язык, глумились.
Не скоро стал я понимать,
Как трудно правду утверждать,
И в гневе на толпу кидался,
Один со многими сражался,
Конечно, взбучку получал
И в одиночестве рыдал.
***
О чем бы ни писал поэт,
О битвах ли минувших лет,
Или о будущих веках,
Он пишет о своих делах.
И Блока сборники стихов
Дневник лирический. Покров
Из образцов туманных слов
Колодец темный заграждает,
Где сердце вещее рыдает.
Те слезы льются сквозь стихи,
Чаруя музыкой тоски,
Где строф кольчугою одета,
Кровоточит душа поэта.
Едва ли мы когда поймем,
Как мост словесный создаем
От сердца к сердцу и как знак
Нам указует путь во мрак,
Где сердца спрятаны ключи,
Когда стихи звучат в ночи.
И что такое слово «знак»?
Его твердит любой дурак,
И первоклашка криво пишет,
Хотя то слово тайной дышит.
Так просто слово «мир» звучит,
62

Из трех лишь знаков состоит,
Два смысла в нем совмещено,
В которых все заключено,
Природа, что нас окружает,
Величьем разум подавляет,
Любовь, что согревает нас
И в роковой спасает час.
Оно почти не матерьяльно
И все ж достаточно реально,
Чтоб души связывать мостом
И жить в сознании чужом.
То слово человек создал
И, как аркан, вперед послал,
Хаос петлею захлестнул
И туго горло затянул,
И действуя, как рычагом,
Воздвиг Вселенной светлый дом.
Как будто все уже понятно,
Но для меня звучит невнятно,
Вопрос все время возникает
И бесконечно ум терзает:
Седая крыса поселилась,
Зубами в сердце нам вцепилась,
И днем и ночью дом грызет,
Того гляди, он упадет.
Рассудок, холодно твердя,
Что все мы пища для червя,
С душою нашею не дружит,
Она рыдает и кричит,
И человека униженье,
Над жизнью подлое глумленье
Не признает и не прощает,
И очевидность отвергает.
Но большинство не сознает
Тот ужас, что их рядом ждет,
Язык их пошлость повторяет,
Мол, «всех могила ожидает»,
Но никогда не заглянут
В зрачки, что молча стерегут,
И бездной ледяной дыша,
Сдувают пламя очага.
И мало кто стоит в упор,
И, глядя в цепенящий взор,
Не кинет циркуль и топор,
Но славы вечный монолит
В борьбе со смертью утвердит.
***
Два вечных образа уходят
В туман, где тени мифов бродят,
Тиран и маг, гиганты оба,
Те, в ком не угасает злоба
К позорной участи своей
Быть смертной жертвою червей.
И тени эти оживают,
Когда их время воплощает
В живых героях и делах,
Различье только в именах.
И первый Цезарь. Рок его
Вознес над миром высоко,
И фимиам ему курили.
Бессмертным богом объявили.
Второй в готической стране
Стал знаньем равен Сатане,
За вечной юности напиток
Не избежал он адских пыток,
То Фауст был, ученья маг,
Природы всей заклятый враг.
Но миф нам ясно говорит,
Что преступление творит,
63

Кто богом хочет на земле
Приказывать самой судьбе.
И перейдя за Рубикон,
Увидел Цезарь страшный сон,
Как будто матерью родной
Он овладел во тьме ночной,
Оракул сон тот разгадал
И власть над Римом предсказал.
Но злодеянье совершив,
Людской закон переступив,
Один в холодной вышине
Тиран живет как бы во сне,
Где невозможное возможно,
И ложное уже не ложно,
Где все пути равновелики,
Кругом лишь маски, а не лики,
И веры нет, и нет опоры,
И дико он вращает взоры,
И начинает понимать,
Что нечего ему желать
С поры, как мать осквернена
И снегом дверь заметена.
Природу должно умертвить,
Чтоб можно было изучить.
И вот студенты режут тело:
От формалина зачерствело,
На цинковом столе лежит
И плотью серою смердит.
Когда-то розовым цветком
Оно на пляже золотом,
Насквозь пронизанное светом,
Мальчишку сделало поэтом.
Ученый сможет изучить,
Когда сумеет отделить
От бесконечности частицу.
Ее рассмотрят, в чечевицу,
В стекло надежно заключив,
От связей с миром защитив.
И мстить природа начинает,
Гримасы, мысли отражает
Того, кто хитро подойдет,
Самообманом он живет,
И если нравится ему,
Увидит всюду он волну,
Иль по желанию частицу,
Неуловимую как птицу.
Науки схема не вмещает
Того, что ум не замечает,
А мы все мним, что океан
Поймали в крохотный капкан.
Античный бюст я увидал,
«Философ» надпись прочитал,
Лицо все мукой сведено
И ужасом искажено,
В глубоких множестве морщин,
С клочками слипшихся седин.
И на цветок я посмотрел:
Росой на солнце он блестел,
И лепестки так нежны были,
Бездумной прелестью манили.
Из струй спадающих одежд
В сиянье сладостных надежд
В лазурь колонной белоснежной
Венеры стан поднялся нежный,
На солнце чашей золотистой
Живот ее сияет чистый,
Из этой чаши счастье пьют
И жизнь бесстрашно отдают,
Изгиб колена и спины
Соблазном дышат Сатаны,
64

Огромным солнечным цветком
Он царит в кругу земном,
Что красотой мы называем
И тщетно мыслью обнимаем.
Для скульптора работы нет,
Где тощий молится аскет,
И голый череп мудреца
С кудрями не сравнять юнца.
И мудрость в творчестве твоем,
Когда ты женщину с цветком
Спасешь из области бесплодной,
Где рыщет мысль, шакал голодный,
Где зреют горькие грибы,
Абстракций мрачные плоды,
Их споры всюду проникают
И кровь людскую отравляют.
***
Так существуют два пути,
Зовя бессмертье обрести,
И вечно длится этот спор:
Того манит сосновый бор,
Культуры истребив следы,
Не бреет длинной бороды,
И отказавшись от вещей,
Бежит от улиц, площадей
Бродягой голым по лесам,
Став другом птицам и цветам.
Другой мечтает покорить
Весь мир и трон свой утвердить
На недоступной вышине,
Где скалы в снежном серебре.
Пусть средь болотистых равнин
Дымится город-исполин,
Он молнией его сожжет,
Коль штурмовать его начнет
Народ, что в пропасти снует.
Мечтатель от людей бежит.
Тиран же – массу подчинит,
И первый, и второй из них
Не терпят запахов людских,
Стремятся вечность заклеймить,
Свой образ силой вколотить
В гранитный лоб земли родной,
Чтоб сын запомнился ей злой.
Лишь он, отмеченный судьбой,
Отшельник с раненой душой,
Над временем способен стать,
Закон всеобщий преступать.
На обе ноги был хромой
Гефест, божественный герой.
Миф этот ясно говорит:
Калеку родина творит,
Когда родится гений-враг,
Что рушит дедовский очаг.
***
Пред кем асфальтом жизнь лежит.
Ничто как будто не грозит,
Не станет зря один сидеть
И над проблемами корпеть.
Все ясно быть всегда должно,
И глупо лезть, где все темно.
И спрятавшись от сквозняка,
Храпит он возле огонька,
И злобный ветер ледяной,
Что рыщет в бездне мировой,
Уж не страшит его нимало,
Когда трещит на углях сало.
И не герой он, не педант,
65

А просто новый вариант
Мещанства стершихся шаблонов,
Застрявших в гуще миллионов.
На «Волге» мчится налегке,
Коньяк припрятан в бардачке,
И корка, парочка цыпляток,
Презервативов штук десяток.
Он обеспечил все тылы.
Пусть надрываются ослы,
В уютном тихом кабинете
Иль на торжественном банкете.
С руководящею элитой
Единым интересом слитый,
Уж не боится злых ветров
Иван Иваныч Дураков.
Любитель тихих вечеров
С ним удит рыбу в выходной
На речке в заводи глухой.
Пусть даже нынче не клюет,
Старик-рыбак вблизи живет,
И для начальства у него
Всегда ведро припасено
Отборных, жирных карасей,
По блату для таких гостей.
Жену давно не любит он,
Девчонкой модной увлечен,
Жене на это наплевать -
Себя бы толком наряжать.
Все пальцы в кольцах золотых,
Шиньон, как башня, из чужих
Волос, надежно завитых.
Прекрасно сшиты сапоги,
Не давят, нежат жир ноги,
Их бывший урка ей тачал.
Шедевр шевровый создавал.
Работает она в Горторге,
Где воровством смердит, как в морге,
Иль на культурном фронте зав,
Где дремлют все, к столам припав.
Увидел бы теперь Поддубный,
Как внук его по трассе шумной
На «Волге» новенькой катит,
Как сигаретою дымит.
В ондатровой мохнатой шапке,
Везет доклад он в модной папке,
Возможно, поразвлечься к другу
Иль навестить свою подругу.
Кто смеет путь его проверить?
Обязан ты на слово верить
Руководящему составу,
Коль хочешь быть ему по нраву.
Дела героя увлекают,
Стрелою годы пролетают,
И некогда остановиться,
Он белкой в колесе кружится,
Иначе сбросят под уклон
Бегущие ему в обгон.
Но сердце все же устает.
Вдруг безразличие найдет,
И смутно прозревает он:
Чего-то важного лишен
С тех пор, как властью облечен.
Как вол, вращающий жернов,
Он мелет уйму серых слов,
Привычно это и спокойно,
И подпевают хором стройно,
Аплодисментами встречают,
Под звуки речи засыпают
И все высокие слова,
Что звали дедов на дела,
66

От выступленья к выступленью
До дыр протерлись в повтореньи.
Поддубный дед огнем пылал,
Когда всех к битве призывал,
Хоть в институте не учился
И красноречьем не кичился.
Зато у нашего героя
Часами и без перебоя
Слова, как шелуха, летят,
Газетной скукою смердят.
Как в богадельне хор старух,
Похлебки чуя кислый дух
Все тот же «Отче наш» гнусавил,
Пока их к черту не отправил
Двадцатый век, так наш герой
Тревожит славы прах былой,
Твердя с упорством попугая
О счастье будущего рая.
***
Воронка адская смердит,
Дорога медленно кружит,
Стремясь на ледяное дно,
Где веет Дьявола крыло.
Шестнадцать лет шагал я там,
И смерть тащилась по пятам
Ненастными зимой и летом
Под сумрачным Сатурна светом.
Погибли множество тогда,
Немногих помнят имена,
Эпоха истребила их
В застенках дальних и глухих,
И тяжкий пласт в душе лежит,
Там память скрытыми хранит
По тюрьмам, лагерям скитанья,
Проклятья, скрежет и рыданья.
С тех самых отдаленных пор
Страшит меня внезапный спор.
И крик, и гулкое паденье
Безумное родят волненье:
Вон, он уже летит,
И дверь под тяжестью трещит,
И черное сейчас войдет
И горло лапою сожмет,
Безликим ужасом дыша,
Рассудок мигом сокруша!
Возненавидел я с тех пор
Кого не погубил террор,
Считал их просто дураками
Иль трусами и подлецами,
И только тех, кто обгорел
В аду, где муку я терпел,
Был человеком для меня,
Понявшим лживость злобы дня.
На воле вот уж двадцать лет,
Все шестьдесят копчу я свет,
И лишь теперь стал прозревать,
Что вправе не один рыдать,
Что много было и других
Судеб, моей судьбе чужих.
Что подлецов и там хватало,
Со мною вместе погибало,
А в стане наших палачей
Немало было и людей.
Последнее трудней признать,
Судьбу чужую понимать
Лишь опыт могут и года,
Когда седа вся голова.
67

***
Опричнину Иван создал,
Полцарства ей в удел отдал,
По селам, городам скакали,
Мечом крамолу вырубали
Холопы верные с метлой,
С собачьей тухлой головой.
Весь род боярский истребил,
Что мятежом ему грозил,
Царь с помощью своей орды,
Но много сделали беды
Те волки. Как пожар лесной,
Они промчались над страной,
И пепел мертвый, головни
Нескоро лесом заросли.
И новый грозный властелин
Встает из прошлого глубин,
Лицо гримасой сведено,
И палка в доброе бревно,
Свободу нравов насаждал,
Холопов темных просвещал
Он дыбой, петлей, батогом,
Воздвигнул государства дом
На европейский он манер,
Флот многопарусных галер,
И город на костях построил,
Просторы Балтики освоил.
Чем дальше от тебя предмет,
Тем четче общий силуэт,
Но у подножия горы
Увидишь ямы да бугры.
Я о тиранах говорил,
Кого веков ход отдалил.
Но как понять, кто рядом был?
Дома высокие стоят.
Бараков здесь тянулся ряд,
Асфальт могилы прикрывает,
Где жертвы тихо истлевают,
Наш лагерь в город перерос,
Бульварами себя обнес,
И кости, ржавые шипы
Уж не торчат среди тропы.
И тот, кто дело начинал,
Кто мрачным призраком стоял
Средь площади на пьедестале,
Давно валяется в подвале.
Кто он? Герой или злодей?
Среди неоновых огней
Нет однозначного ответа,
И тьмою истина одета.
Закончилась богов эпоха,
Погасло чрево у молоха,
И модной стала ветка мира.
Да славит варварская лира
Друзей, объятия и труд,
Их дни без ужасов текут.
Но наше время говорит
Все то, что описал Тацит,
Когда из града-государства
Владыкой мирового царства
Стал Рим от Англии лесов
До жгучих Африки песков.
Усмирены и галл, и бритт,
И буйный плебс спокойно спит.
Закатным золотом одет,
Рим задремал на много лет.
Но римский старожил бредет
И города не узнает,
Кругом лишь варварская речь,
И римлянка согласна лечь
68

С вольноотпущенным рабом,
Ограбившим богатый дом.
Толпа бесчувственно глядит,
Как императора казнит
Отряд бунтующих солдат.
Уже другой на щит поднят,
И лаврами того венчают,
Кого народ совсем не знает.
И в этой мелочной борьбе
Тирана с близкими себе
Народ давно уж не участник.
Торгует ливером колбасник,
И в бане нежится толстяк,
И клянчит на углу бедняк.
Пусть будет Клавдий, Калигула -
Толпа давно рукой махнула,
Тупая сила миллионов
Преодолеет всех неронов.
Когда-то в маленьких Афинах
Не слышали об исполинах,
Где миллионы прозябают
И гулом ночи наполняют,
И запросто к богатым шел
Босой Сократ, беседы вел
За чашей винной о прекрасном,
О боге Эросе всевластном.
На улицах друг друга знали,
Или хвалили, иль ругали,
И речи смелые звучали,
Когда старейшин выбирали
Граждане вольные Афин,
Где встал Акрополь из руин.
Но в доме с тысячью квартир,
Как будто влезши на Памир,
Живут, не зная друг о друге,
Не молвят «здрасте» на досуге,
И глядя на экран зеленый,
Сидит кружок уединенный,
Семейство тусклых молчунов,
Забывших цвет и запах слов.
Москва как третий Рим встает
И неизвестное несет
Другим народам и векам.
Что подарит она сынам?
То, что поведал нам Тацит?
Молчит грядущее, молчит.
***
Тот выстрел, Кирова сразивший
И в массах толки возбудивший,
Несчетным эхом отражен,
Судеб разрушил миллион,
Но я тогда не замечал
Всего, о чем народ шептал.
А лапа хищная кота
Стрелой мелькала из куста,
И воробья как не бывало,
И мысль невольно возникала:
«А был ли мальчик, может, нет?»
(Как думал Самгин в десять лет).
Кот добрался и до меня
В начале пасмурного дня.
«Надолго? - Нет, на час всего»
(Шестнадцать лет был час его).
Прошли Мясницкую, свернули
И до Лубянки дотянули.
И вот огромнейший фасад,
Построен на казенный лад,
Как серый динозавр стоит
И жутью сердце холодит.
69

Агент мой пропуск отдает
И коридорами ведет.
Везде глухая тишина.
Все та же голая стена,
А вдоль другой двери ряды
Грозят предчувствием беды.
Вот лестница наверх ведет,
И оторопь меня берет:
Там в нишах каменной стены
Недвижны, призрачно бледны
Поникли темные фигуры
В тяжелом облаке ауры,
Что бурым ужасом висит
И безысходностью страшит.
В пустую нишу посадил
И ждать мой спутник предложил,
Зашел в соседний кабинет,
Пропал совсем, все нет и нет.
Один средь призраков сижу,
На дверь молчащую гляжу
В сознаньи форменный скандал,
Несутся мысли, точно шквал.
И время тянется века,
И голод мучит, и тоска,
И постепенно становлюсь
Я призраком, уж не верчусь.
И в полусне глаза смежив,
Дремлю, о времени забыв.
И слышу, будто кто зовет.
Военный знак мне подает,
Я казни неизвестной жду
И в кабинет за ним иду.
«Садитесь!» И садится сам.
Наверно, соблазнитель дам,
Красавец писаный сидит,
С иголочки одет, курит,
Бумагой громко шелестит.
Наманикюрена рука,
Пробора ниточка тонка,
Я чувствую себя пред ним
Мальчишкой уличным, дрянным.
Кто был в Москве со мной знаком,
К кому я приходил на дом,
И с кем особенно дружил
И откровенно говорил?
И целый час со мною бьется,
Но память мне не поддается,
Не помнил я и не ценил
Условное, не выносил
Все собственные имена,
Названья, страны, времена.
«Что ж, онанизмом занимались,
Совсем без памяти остались?» -
Сердито манекен спросил
И кнопку резко надавил.
Вошел солдат, опять кружим
По коридорам мы глухим,
На двор идем и вниз, в подвал.
И на дворе я услыхал,
Как нестерпимо грохотала
Камнедробилка. Заглушала
Она все звуки из подвала,
Хотя там чья-то грудь рыдала
И кто-то бился головой,
И рвался сквозь решетку вой.
***
И снова у стены сидел
В подвале я, на ряд смотрел
Дверей с амбарными замками.
70

Дежурный, звякая ключами,
Мне в миске глиняной большой
Принес баланду с требухой.
И дверь со скрипом отворил,
И вот я в камеру вступил.
И с нар навстречу поднялись,
Глазами черными впились,
Как с барельефов из Халдеи,
До глаз заросшие евреи.
«Конечно, пятьдесят восьмая?»
Смотрю, вопрос не понимая.
«А я вам точно обещаю:
Вы террорист, пункт восемь вам
Дадут, как выдали всем нам!»
(Троцкистов это было племя,
Разгрома переживших время,
В момент удобный их забрали,
Чтобы на воле не гуляли).
Два дня я в камере пробыл,
Но время-то совсем забыл.
Опять замки гремят, ведут
Меня в дежурку и сдают
Военному, он говорит,
Что срочно к поезду спешит,
В Ульяновск едем. - Почему?
Там мой отец! И не пойму
Я ничего. Спросить боюсь,
Покорно к выходу плетусь.
Нас ждет «Линкольн», его тогда
Впервые видела Москва,
На радиаторе борзая
Неслась, пространство пожирая.
Летим, огни назад летят
И толпы темные кипят,
Я жадно в сумерки смотрю,
Вопрос себе сам задаю,
Увижу ли Москву опять?
Уж сорок лет, как не видать
Мне улиц, парнем где гулял,
О славе, творчестве мечтал.
***
Рысцой извозчик нас довез
С вокзала, крепкий был мороз,
Введенный в старый особняк,
Я на минуту впал в столбняк:
Гирлянды, сказочные птицы,
Амуры, жирные девицы
Резвились по стенам кругом
На фоне нежно-голубом.
Два следователя увидали,
Как я замерз, и приказали
Позавтракать мне принести,
Чтоб легче разговор вести.
- Поел? - Поел. Ну а теперь,
Посмотрим, что же ты за зверь,
Скажи, как группу сколотил
И где оружие хранил?
Но надо прежде рассказать,
Кто заставлял нас глупо лгать.
Наш главный следователь был
Расстрига-поп. Он изменил
И тем доверье заслужил.
Епископ старенький в Сибири
С большевиками не жил в мире,
В Уфе отец Андрей служил,
Возможно, это он и был?
Он документы собирал
И книгу по ночам писал,
Как храмы всюду разрушали,
71

Попов влиятельных сажали.
И документы те забрал
И за границу обещал
Иуда Троицкий отправить.
Поторопился тут же сплавить
Их в ГПУ прямой дорогой,
Добившись этим пользы многой.
Глава же тройки выездной
Был офицер немолодой.
Отец уверенно твердил,
Что в царской армии служил
Судья наш с бритой головой,
Журавль высокий и сухой.
Мы были нужною ступенью
Той лестницы, что к повышенью
Иуды Троицкие шли,
Срывая премии, чины.
И Троицкий меня пугал,
Два фото жутких показал:
Оружья груда на столе,
Обрезы, маузер в чехле.
«Смотри, друзья твои хранили,
А эти вот руководили».
Японец щелками смотрел,
Зубами конскими скрипел,
Фуражка плоская, знак солнца,
Ежом топорщит волоконца.
Собачий серый воротник.
Но как японец к нам проник?
- Ваш резидент в Самаре жил
И группой всей руководил.
- Но я ведь этого не знал!
- Знал друг, кому ты доверял.
Я в лагерях семь лет пробыл,
Пока не встретил, кто шутил:
Там инженер мне рассказал,
Как самурая создавал:
Кружок к фуражке прикрепил,
В кожанку друга нарядил,
Скрипеть зубами попросил.
Когда его арестовали
И фотографию забрали,
Та к Троицкому перешла
И на идейку навела.
С оружья снимок в ГПУ
В двадцатом сделали году,
Когда бандитов захватили,
Что близ Ульяновска бродили.
Поблизости с особняком
Стоял одноэтажный дом,
Там месяцы я проводил,
Пока под следствием ходил.
Но я не очень унывал,
При скудном свете рисовал
Огрызком на клочках, сушил
В духовке сухари, давил
Клопов над койкой, в щель следил,
Что «дух» за дверью говорил.
И обвинительное заключенье
Сперва не вызвало волненье.
Какой-то призрак бредовой
Вставал с листа передо мной.
К нему никак я не касался
И потому не испугался.
Уж не водили на допросы,
И я лежал, и видел косы
Студентки Ляли в полусне,
О солнце думал, о весне.
Но все же человек имеет
Шестое чувство. Леденеет
72

Душа вдруг утром у него,
Хоть не случилось ничего,
Как будто кем-то обречен,
И меч над ним уж занесен.
Перестает он вдруг мечтать,
Боится даже засыпать.
Но паника ко мне пришла,
Когда действительно могла
Смерть оборвать дыханье нам.
Не знали мы, что молодцам
Угрозу следствие создало,
Решение в Москву послало:
«Таких нельзя уж исправлять
И лишь осталось расстрелять».
И ждало, санкцию пришлют
И на съеденье отдадут.
Подвал под нами очищали,
Потом об этом мы узнали,
Возможно, смутно ощутил,
Что кто-то подо мной ходил,
Возможно, видел я во сне,
Как роет смерть могилу мне?
***
По двадцать лет нам было в среднем,
Не подходил тот возраст к бредням,
Что следствие нагородило,
Мальчишек в чудищ превратило.
Во всех грехах нас обвиняли,
Что будто группы создавали,
Оружье тайно собирали,
Готовясь Сталина убить,
Из пистолета застрелить.
Хотели фабрики взрывать,
Восстанья пламя разжигать,
Листовками умы мутить,
Всех коммунистов истребить.
Пересолили палачи,
Плохие вышли калачи,
И Троицкого отстранили,
Доследование учинили,
Так пункты многие отпали,
Что верной смертью угрожали.
Какая ж истина скрывалась,
На что же все же опиралась
Та ложь, что Троицкий состряпал,
И кто и на кого накапал?
В недавнем прошлом то скрывалось,
И постепенно забывалось.
Еще не брили бороды,
И в том не видели беды,
Когда ночами мы бродили,
Заборы, вывески громили,
Скамейки, тумбы повергали,
И лай собаки поднимали,
И сторожа гнались за нами,
Гремя чугунно сапогами.
Язык молол напропалую
В ту юность раннюю, лихую.
То время быстро протекло
И по стране нас разнесло,
И вот мы в разных городах,
В степях, поселках и горах.
Одни ученье продолжали,
Другие клад в земле искали,
Дороги в степи пролагали,
И в армии служил один,
Распался круг, что был един.
И все же волею судеб
Собрали нас в один вертеп,
73

И в протоколы записали,
Что мы по глупости болтали
И то, что было лишь игрой,
Предстало черною бедой.
***
Отцеубийство я свершил,
Когда мне совесть страх затмил.
И пусть оно незримо было,
Его мне сердце не простило.
Пусть понял и простил отец,
В глазах я собственных подлец.
Когда инстинкт мне подсказал
Опасность, выхода искал
Мой мозг, с утра до полуночи
Глядело небытье мне в очи,
Решил вину я с плеч свалить
И на отца переложить.
И пять листов я исписал,
Где о влиянье рассказал,
Что на меня отец имел,
Когда я верить лишь умел.
Сгущая краски, я писал,
Как новое он презирал,
Как массы люто ненавидел,
Элиту избранную видел
Лишь в редких личностях всегда,
В Октябрь не верил никогда,
Бранил Советскую он власть,
Не уставал безбожье клясть,
Оно лишь беды принесет
И к преступленьям приведет,
Что Апокалипсис настанет
И на планете жизнь завянет.
И о себе в конце писал,
Что ныне ясно осознал,
В какой удушливый подвал
Я по наивности попал.
«Прошу меня всех пощадить,
Чтоб мог вину я искупить».
Отрекся трижды от Христа
Апостол Петр, когда хлыста
Свист в караульне услыхал,
Конвой Иисуса там пытал,
Отрекся, но не предавал.
А я вину утяжелял,
Преувеличив во сто раз,
О чем мне говорил подчас
Отец, когда был раздражен,
Борьбой с судьбой изнурен.
Такое в ту пору сказать
Равнялось жизни угрожать,
Тогда слова опасней стали.
Те палачи всерьез считали,
Им сон боялись рассказать,
И бред уликой мог предстать.
Хоть на суде о заявленьи,
Что написал я в исступленьи,
Молчали, будто бы забыли,
До сей поры его хранили,
И посейчас оно лежит
И надо мной мечом висит.
Возможно, в будущем найдут
Позор мой, снова перегнут
И не избегнут осужденья
От нового мне поколенья.
И не хочу, чтоб оправдали!
Во имя истинной морали
Необходимо осуждать,
Чтоб ужас тот не повторять.
74

С отцом этапа вместе ждал
Я в камере. Как гроб молчал
Я о предательстве своем.
И не спросил он ни о чем.
Но голос внутренний шептал,
Что он о злодеянье знал,
Все понимал и все прощал.
Прощал! Но я-то не простил
И без конца себя казнил.
И дальше в письмах я молчал,
И умер он, я не сказал.
Что помешало рассказать,
У ног отцовских зарыдать
Сказать, как рана глубока,
Как скорбь безмерно велика,
Что сердце будет кровь точить,
Пока на свете буду жить?
Нетрудно блудным сыном быть,
Просить прощенья за разврат,
За драки пьяные и мат,
Но есть на свете злодеянья,
Где силы нет сломать молчанья,
Что на устах замком висит,
И сын безмолвствуя скорбит,
И взгляда отчего бежит.
***
Мы верим, исповедь спасает,
От муки совесть избавляет,
Но вот я вывернул себя,
Как рыба в ярком свете дня,
Недвижно на песке лежу
И тускло на кишки гляжу,
Что, корчась, медленно ползут,
Пока на солнце не умрут.
И на японца я похож,
Когда вонзивши в брюхо нож,
Стоически он наблюдает,
Как недра солнце озаряет,
И люди в страхе от того,
Кто обнажил им естество.
Как просто было бы писать,
Все некрасивое скрывать,
Наивным этаким Жан-Жаком,
Обмазать жизнь блестящим лаком,
Чтоб слезы можно было лить,
Не уксус, а водичку пить.
Не будут надо мной рыдать,
Скорее, может испугать
Всех безобразная поэма,
Но такова уж эта тема,
Ушли Жан-Жака времена,
Встает истории волна
Стеною грозною цунами
Над миллионными толпами,
И лгать художник не желает,
Разъятый дух его рыдает,
Давно разрушен отчий дом,
И дым сражения кругом,
И нет внутри себя спасенья,
Где воют злобно приведенья,
Но нужно вахту достоять,
Хоть перемены не видать,
И ночь кругом, и пустота,
И стужей дышит темнота.
***
Кто хочет нравы изучать,
Людей всех видов повидать,
Пусть в пересыльную тюрьму
75

В машине времени слетает,
В далеком прошлом побывает.
Увидел бы он кулака,
И горьковского босяка,
Профессора, в законе вора,
Цыгана, плясуна из хора,
Художника и инженера,
И работягу из карьера,
Ортодоксального марксиста,
И старовера, и буддиста.
Здесь месяцы этапа ждали,
Дрались, рыдали, воровали,
Из хлеба в шахматы играли,
Лежали молча, догорали.
И все же кто-то объедался,
От заворота загибался.
Раз вонь сквозь нары поползла,
На свет разведка извлекла
Мешок зеленых сухарей
И мертвого уж десять дней.
Под нарами куркуль скрывал
От похитителей чувал,
Одной задачей увлечен,
Жевал без остановки он,
Погиб, мешок не одолев,
В зловонном мраке околев.
***
На эмбриона походил,
Когда часами он ходил
Вдоль грязной камерной стены
Среди бушующей толпы.
Огромным черепом блестел
И под ноги себе смотрел,
Как на скале уединенной,
Глубоко в мысли погруженный.
Из всех он резко выделялся,
Но подойти я постеснялся.
И как-то в полночь я не спал,
Сосед толкался и стонал,
Я слышал вздохи, бормотанье
И заглушенное рыданье,
И на полу ковер из тел
В тяжелом сумраке храпел.
Сидел на нарах он в углу,
Стараясь нить продеть в иглу,
Потом меня вдруг поманил.
Я остроглаз был, пособил,
И вот разговорились мы.
О гнёте я сказал тюрьмы,
О том, что догорать нам всем,
Не думать, не решать проблем,
А стоит ли для пайки жить,
Чтоб в яме безымянной сгнить?
Уж лучше выбежать под пулю,
Конвою показавши дулю!
Сократа череп нависал,
И глаз его я не видал.
Окончив шить, он все сложил
И иронически спросил:
«Вы думаете, отомстите,
Когда под пулю угодите?
Конвойный будет очень рад,
За выстрел премию вручат,
А те, кто посадили вас,
Осуществлят свой план сейчас,
Их целью было вас сгноить,
Бескровно, тихо умертвить.
Наоборот, вам нужно жить
И мыслить, чувствовать, творить».
76

Вот в этой каменной могиле
Наперекор всей черной силе!
Та сила действует по плану,
На массы напустив дурману,
Их будет гнать один пастух
К единой цели во весь дух,
Шаг вправо, влево - преступленье,
И пуля будет в отмщенье
Попытке выйти из рядов
Гонимых к бойне дураков.
Но дьявол прячет хвост в штаны.
Героев, павших у стены,
Клянется, что наследник он
Всех тех, кого сожрал дракон.
И машет знаменем в крови
Свободы, равенства, любви,
В утопию толпу ведет,
Твердя, что кровь ее спасет,
Из жертв творит он палачей,
Из победителей - рвачей,
И мой совет вам навсегда:
Не верьте черту никогда,
Пусть голос внутренний ведет,
От злодеяний он спасет,
Доверьтесь совести своей,
Что говорит вам: не убей!
***
Нет смысла связно вспоминать
Все, что пришлось мне испытать,
Почти полсотни лет прошло,
И вехи снегом занесло.
Исчезли пятна лагерей,
Что сотни оспенных прыщей
Гноились средь лесов, полей
На лике родины моей.
Навек лицо рябым осталось
И редко после улыбалось,
Забыто счастье юных дней.
Когда она, зари свежей,
В цветастом легком сарафане
Скользила в утреннем тумане
Над росной радугой лугов,
Под звон весенних соловьев.
Я верю в красоту былую,
Услышьте песню вы любую,
Что пели предки при лучине,
О радости или кручине.
И поразитесь красоте,
Что создавалась в нищете.
Все, что имеем мы сейчас,
В столетьях родилось до нас,
Тирана создает народ,
И он же водит хоровод,
Зерно сегодняшней судьбы,
Несчастий и слепой борьбы
В просторах наших скрыто ровно,
И нет виновных, невиновных.
Все вместе тлеют их гробы
И ждут архангела трубы,
Земной судья их не рассудит,
Но странный суд едва ли будет,
И нужно каждый раз решать,
Уму иль сердцу доверять,
И нет шаблона на решенья,
Несхоже каждое мгновенье,
И кажется, что мы летим,
На деле колесо вертим
Все той же старой лотереи,
Один другого не мудрее.
77

***
Мне повстречался Глеб Морозов,
Когда за чередой морозов
Земля проснулась ото сна,
В таежный край пришла весна.
Пешком по тракту мы шагали.
По сторонам леса стояли,
Ждала нас впереди Ухта,
Для многих тщетная мечта,
В дороге группы отделяли.
В лесоповалах оставляли,
И многих гибель стерегла,
Кого судьба туда вела.
Мне делапут один сказал,
Что формуляры разбирал:
«В ухтинской мастерской рисуют
И даже статуи формуют».
Я попросил помочь добраться,
Чтоб в мастерской обосноваться,
Не знаю, он ли помогал,
Но я до цели дошагал.
Из семисот, что шли вначале,
С полсотни добралось едва ли,
Морозов позади остался
И года два не появлялся.
В шестом часу, погожим летом
Возник он странным силуэтом
В проеме солнечном двери,
С огромным шаром головы
На жутко исхудавшей шее.
Узнав меня, вошел смелее,
И в полутемной мастерской
Сидел оборванный, худой,
Еще два дня как из тайги,
Где чуть не умер от цинги,
Он на больничном отдыхал,
Но враг его подстерегал,
Завод кирпичный днем дымил,
А ночью заревом грозил
В окно барака, где лежал
Морозов, и со страхом ждал,
Когда его кой-как поправят
И в пекло адово отправят.
Когда мы встретились впервой,
Он был, как идол, весь литой,
С огромной круглой головой
На бычьей шее, и смотрели
Огнем горящие две щели
С лица монгольского. Казался
Он домной, пламень где скрывался,
Снаружи темной и глухой,
Внутри же бурей огневой.
Такими же литыми были
Стихи его, и в сердце били
Как бронзою многопудовой,
Гремящей в небосвод багровый.
О Ватерлоо роковом,
Где сливы столп разрушил гром,
О том, как недра содрогнулись,
Когда знамена развернулись
И старой гвардии полки
В бессмертье понесли штыки.
И что бы Глеб ни создавал,
Картину иль стихи писал -
Все силой грозной покоряло
И самобытностью дышало.
Завода он не избежал,
Но мастерскую посещал.
Друг друга мы изображали,
На стуле голышом стояли.
78

Михайлов _____мэтр руководил,
Академически учил,
И сзади подойдя, смотрел,
Как над рисунком Глеб корпел.
И как-то раз уж без него
Сказал: «Все это барахло,
Вот как вам нужно рисовать,
Чтобы художниками стать!»
И вверх рисунок он поднял,
Как будто Тюэхан стоял
(Кореец был у нас такой,
Ловкач и бабник молодой).
Но это на дыбы привстала
И хищно тело изгибала
Пантера с грацией ленивой,
Портрет души жестоко лживой.
И взгляд я тут же уловил,
Меня он злобой поразил.
Наш Матусевич был спесив,
Завистлив и нетерпелив.
Михайлова просил я взять
К нам Глеба, ведь не погибать
Ему на адовом заводе,
Что для художника не в моде.
Но мэтр наш явно уклонялся
И хлопотать не собирался.
Не скоро правду я узнал,
Как Матусевич помешал,
Он пред Михайловым юлил,
Морозова оговорил.
Пришлось маэстро уступить,
Лакея он себя лишить
В том Болеславе не хотел,
А Глеб лакейства не терпел.
Халтурить не умел совсем
Художник и творец поэм,
Не приставал, не шестерил
И никогда не говорил,
Что в мастерскую бы желал,
Хотя и явно погибал.
Наш мэтр в театр меня привлек,
И пестрый мир вокруг потек,
Освободился, год пожил
И снова в лагерь угодил.
Расстрел тогда мне присудили,
Но все же сроком заменили,
И лишь когда прошла война,
Увидела меня Ухта.
Пришел к ребятам в мастерскую
И не узнал среду былую,
Но Матусевич оставался,
За главного там подвизался.
О Глебе он мне рассказал,
Как все-таки его принял,
Когда безумие прошло.
Но вскоре снова унесло
Оно его в кошмар и бред.
Был Глеб наполовину сед,
Когда в палате навестил
И пайку хлеба предложил
Ему добрейший Болеслав.
Свирепо кулаки подняв,
Несчастный бросился к тому,
Кто жизнь разрушил всю ему,
И до безумья доведя,
Пытался оправдать себя.
Мог славу он стране принесть,
Не дали гению расцвесть,
Слепая мертвенная сила
Росток чудесный погубила.
79

Я много случаев встречал,
Когда сильнейший погибал
Бессмысленно и глухо там,
Где жить привольно комарам,
В болотах дьявола проклятых,
Где гнили тысячи в бушлатах.
Но вот уж много лет прошло
И не забыть мне одного,
Царапина не заживает
И боль все снова возникает,
И гнев подавленный кипит,
Отмстить чудовищу велит.
Но нет ни тела, ни лица,
Не уловить того врага,
Во всех нас угнездился он,
Как воздух, вкруг распространён,
Бесформенный и вездесущий,
Равно погибель всем несущий.
***
Источник каплями сверлит
Твердейший на земле гранит,
Так дни цепочкою бегут
И срок невидимо грызут,
Нависший каменной горой
Над обреченной головой.
И если мыслью обоймешь
Весь путь, что медленно пройдешь
По острым, режущим кремням,
Где кровь струится по ступням,
Без сил ты навзничь упадешь
И от отчаянья умрешь.
Лишь по ночам я ощущал,
Как темный ток нас увлекал,
И наш барак, и люди в нем -
Ладья в теченьи мировом.
И медленно сквозь ночь плывет
Туда, где солнца диск встает.
Но нужно мне о том забыть,
Так много дней осталось жить,
Пока до цели доплыву
И в гавань светлую войду.
Забыть о прошлом и о том,
Чем мне грозится мертвый дом,
Трудиться из-за лишних крох
За кислорода каждый вдох,
Единственное, что поможет
И шансы выдержать умножит.
И для того, чтоб победить,
Мне тою жизнью надо жить,
Которую судьба дала,
Пусть даже в пекло завела.
Та жизнь фанатиков не любит,
Таланты беспощадно губит,
И все ж, на компромисс идя,
Основой жертвовать нельзя.
Я за кусок трудился там,
Но и реванш брал по ночам.
И не был я уже в тюрьме,
Когда в барачной полутьме
Владел ли я карандашом
Иль акварелью, иль пером,
Я на клочках миры творил,
Свободно в Вечности парил.
***
Режим физический конвойный
Звучит как звон заупокойный,
Так в формулярах отмечали,
Когда на гибель обрекали.
80

И если б высшие решенья
Все приводились в исполненье,
Меня траншея бы сгноила
Иль тачка в землю уложила.
Но местная решает власть,
И если ей приказ не в масть,
Шофера не пошлют копать,
Трехтонку будет он гонять,
И парикмахер будет брить,
И повар баланду варить.
И агитацией наглядной
Придать лагпункту вид парадный
Необходимо КВО.
Полуживое существо
Ведут к начальнику в кабину.
Брезгливую состроив мину,
Глядит на серый он скелет,
Что в лохмы ватные одет,
И думает: «Мертвец совсем,
Не справится уже ни с чем».
Но часа через два заходит
И удивленных глаз не сводит:
Дистрофик текст уж написал,
Виньетками разрисовал
О кинофильме объявленье,
Что завтра будет в воскресенье.
На смерть ходячую похожий,
Оборвыш с дряблой серой кожей,
Боролся я, что было сил,
И через год легко ходил.
И как-то встретился мне врач,
Невежда и больных палач,
Больницы, что страшней была
Тюрьмы, без пищи и тепла
(Меня в кабине он пригрел,
Когда я чуть не околел,
За сто рисунков из альбома -
Пособия для анатома).
Он удивился и сказал,
Что видел, как я погибал,
И опыт давний говорил
Ему, что я в могиле сгнил.
Но я в двадцатом голодал
И жмыхи горькие жевал,
Мальчишкою, совсем без сил,
По мертвым улицам бродил,
То ранней тренировкой было
И организм мой закалило.
***
Спокойно, мерно говорил,
Как будто в колокол звонил,
Поэт о снеге в декабре,
Что тает поздно, по весне,
Что снег тот нравится ему,
Когда-то певшему весну.
Мы носим черные одежды,
Когда друзья смыкают вежды,
Но у китайцев белый цвет
Зловещий символ с давних лет,
Там траур белый надевают,
Когда в могилу провожают.
С поэтом я не говорил,
И Евтушенко мне не мил,
Он надвое давно расколот,
Его не пощадил тот молот,
Что сердце многих раздробил,
Когда историю творил.
И я боюсь, что неспроста
Поэта манит чистота
81

Холодной снеговой постели
Под колыбельную метели,
Не одного приворожила
Та необъятная могила.
Хмельные песни скрипки пели
В снегах, что звездами летели.
И за снежинками сверкал
Зубов таинственный оскал,
То незнакомка улыбалась,
Иль смерть над Блоком потешалась?
Так сердце высосут те дали
И растворятся все печали
В безмолвии седых полей,
В неспешном ходе белых дней.
И постепенно пустотой,
Холодной светлой тишиной
Пронижет душу до костей.
И не искать уже путей.
Уйти захочешь без дороги
В лесок темнеющий, убогий,
Где стежка заячьих следов
Не портит чистоты снегов,
Идти куда глаза глядят,
Пусть дали душу холодят,
Снежинки медленно порхают
И сон спокойный навевают,
Так просто сесть и отдохнуть
И здесь закончить жизни путь,
И холод к сердцу подойдет,
И сердце медленно замрет,
И медленно валясь на бок,
Увидишь серый потолок.
И временами мнится мне,
Что немцы виделись во сне,
О чем сердца их истомились,
И вот на север устремились.
Креститься в ледяной купели
Холодным пламенем метели,
Огонь в снегах свой растопить,
Чтоб лифт Тристана воплотить.
И потому я в осень злую,
Вперед победу торжествуя,
Паденья сталинизма ждал,
За маршем немцев наблюдал
И все же гибель угадал.
И на рисунке отразилось
То знанье, в сердце что томилось:
Зловещей медленной змеей,
Серея тусклою броней,
Колонна танков растянулась,
В грязи осенней захлебнулась.
И смертной веяло тоской
От армии той неживой:
Глаза под шлемами блестят
И в дали темные глядят.
Так обреченные шагают
К помосту, где топор сверкает.
Но смертному внимать опасно
Сирене, что влечет нас властно
Далеким пеньем средь зыбей
Кипящих бурями морей,
На берега страны закатной,
На грани ночи необъятной,
Откуда мы произошли
И в утро юности вошли,
Нас манит голос роковой
Обратно к матери родной
Бежать в глубокую утробу
И превратиться вновь в амебу,
Заснуть навеки, раствориться
82

С молчаньем вечным подружиться,
И потому, как Одиссей,
Я воск храню среди зыбей,
Чтоб уши мог я затыкать,
Когда тот голос будет звать.
***
Нам говорят, что движет всем
Сияющий во тьме Эдем,
Что жажда счастья нас ведет
И ткань истории плетет.
Но это ложь. Хотим мы жить,
Пусть под бичами будем плыть
Куда угодно, так страшимся
Мы небытья, и согласимся
Гореть и мучиться аду,
Чем гнить в поваленном гробу.
Прогресс над нами властелин,
Ведет он в сумерках теснин
Все дальше, задает загадки,
Играет с дураками в прятки,
Мы нашим каторжным трудом
Лишь расширяем вечный дом
С решетками и кандалами
И лающими кобелями,
Но жить во что бы то ни стало,
Пусть даже счастья будет мало,
Лишь эта жажда нас спасает,
Хоть дудка дьявола играет
Над победителем былым,
Поверженным и чуть живым.
И правды нет для всех одной,
И на вопрос ответ двойной,
Но корни ты свои срубить
Не в силах, можешь лишь любить
И слезы лить, и проклинать
Того, кто смел тебя создать,
Кто семя в землю заложил,
Чтоб ты на свете долго жил,
И эту землю, всю в крови,
Попробуй в сердце умертви,
Себя лишь этим истребишь,
Но мать вторую не родишь.
***
Солдаты старые седеют,
Сады растят, пшеницу сеют,
Но сердце в прошлом их осталось,
Где молодость отвоевалась
И потому, напившись с другом,
Грустят по фронтовым подругам,
Что с ними через пламя шли
И нежность в землю унесли.
И если пишут о природе
Или о собственном заводе
Суровой прозой иль стихами,
Всегда сияет за строками
Планета грозная войны,
Их души ей опалены.
Солдатами в бушлатах мы
За жизнь дрались в стенах тюрьмы,
И также сердце наше там,
Где кости тлеют по лесам,
И также, чем живем сейчас,
Мы забываем в грустный час,
Когда за кружкой видим друга
И вспоминается подруга
Печальной лагерной любви,
Что искрой светится вдали.
И что бы я ни рисовал,
83

О чем стихи бы ни писал,
Все строки будут озарять
И страх на души навевать
Сатурна мрачные лучи,
Кто ада стережет ключи,
Кто собственных грызет детей
В извечной ярости своей.
Я думаю, не нужно нам
Плестись по Дантовым следам,
Неспешно шествуя пешком,
Повествовать о всем былом,
Ведь главное я рассказал,
Без страха душу растерзал,
И этой жизни документ
Войдет частицей в монумент
Воздвигнутый над прахом тех,
Кого забыли, как свой грех.
Караганда
22 февраля 1975 г.
84

ТЩЕТА
Когда был молод, все кругом
Росло, как строящийся дом.
Лесами был закрыт фасад,
И юный любопытный взгляд
Вдруг открывал колонны там,
Где громоздился раньше хлам.
То лестницы и переходы,
То балки, арочные своды,
И я по лестнице бежал,
И не страшил меня провал,
И дом вселенной рос со мной,
Сливаясь с утренней зарей.
Теперь я вечером ненасытным
Бреду по лестницам опасным.
Дом не достроят никогда,
Не уберут с него леса.
Что будет создано одним -
Обречено на слом другим.
Все чаще в новом замечаю
Я рутину и вспоминаю,
Что это было, но забыто
И только заново открыто.
Нам кажется, прямой, как луч,
Наш путь пронзает груды туч,
Что мы летим, как метеор,
Пересекая звезд узоры.
Но это миг один в пути,
И от блужданий не уйти.
И луч скользит, не преломляясь,
От скал и моря отражаясь.
И метеор среди планет
Кружится вихрем много лет.
И человек напоминает
85

Того одра, что вкруг шагает,
Оглоблей связан с колесом.
Солому топчет он с дерьмом.
И среди каторжных трудов
Бесчисленных слепых одров
Лишь очень редко попадает
Конь с норовом, и разбивает
Проклятый ворот, что кружит
И повтореньем жизнь мертвит.
Но что же прозреваем мы,
Прервав вращенье рутины?
Себя лишь снова мы находим,
Все по тому же кругу бродим,
Построив новые круги.
Без хомута и без дуги
Не можем долго мы прожить,
Навоз тот вечно нам месить.
И мы Бастильи разрушаем,
Из старой камеры вступаем
В новейшую тюрьму, комфортом
Равняющуюся с курортом.
Все одиночки на ладони,
Нет мрака, сырости и вони,
И в середине столб кружит,
Оттуда мертвый глаз следит.
И не укроешь от него
Ты нож иль вечное перо.
И все режима нарушенья
Запишет лента за мгновенье,
И если мог ругаться ты
И поверять свои мечты,
В Бастильи дряхлой обитая,
Здесь из любого шалопая
В год автомата сотворят
Иль в идиота превратят.
ЗАКОН
Закон возмездья в мире существует.
86

Еще Эллады мифы повествуют,
Как злобных фурий воющая свора
Преследует бегущих от позора
Убийц дрожащих, обагренных кровью.
Гордясь прогресса призрачною новью,
Наш век не верит в те преданья,
И властью судей просвещённых
Ведет без ужаса и содроганья
На казнь невинно осужденных.
Но назовем возмездье равновесием
Извечной битвы света с мракобесьем,
Движенья вечного незыблемый закон,
Как тот, что нам открыл Ньютон.
Пусть не настигнет кара палачей,
Придет рассвет, и их детей
Догонит маятник, назад летящий,
Былому беспощадно льстящий.
87

ПОСЛЕ ПРОСМОТРА ФИЛЬМА «И ДОЖДЬ СМЫВАЕТ ВСЕ СЛЕДЫ»
Дождь смоет прошлого следы,
Волна с шипеньем отойдет -
И нет уже былой беды,
Обломки море унесет.
Душа вне времени живет
И помнит все свои потери.
Там зло из семени растет,
И не закрыть в былое двери.
Из прошлого растут плоды,
Нам не убить воспоминания,
И крови старые следы
Не смоют новые деянья.
Под пошлой маской утешений
Не скрыть былого преступлений.
И трус не в силах помешать
Разящей правде просиять.
Нам не спасти своих любимых,
Отгородив стеной молчанья
От страсти мук невыносимых,
Ошибок тяжких и блужданья.
Как молния, удар судьбы
Всегда нежданно поражает.
И лжи гниющие гробы
Возмездья пламя пожирает.
Так стой под небом грозовым,
Ответ держи за злодеянья,
И сгинут страшные преданья,
И возвратишься ты к живым!
88

САМОВЛЮБЛЕННОСТЬ
Лисипп и Сридий, Рафаэль
И Ботичелли, Пракситель…
Для них единый идеал
Лишь человека воплощал.
Нам равных средь животных нет,
Мы соль земли, ее мы цвет,
И наш весь мир с начала лет,
Твердили скульптор и поэт.
Пора уж нам открыть глаза
На красоту природы всей,
И виноградная лоза
Прекрасна в золоте лучей.
И птицы лет, и рыбы ход,
Где слиты смысл и красота.
Железной логики расчет
Нас поражает в них всегда.
И справедливость говорит,
Что конь прекрасней, чем Парис.
Самовлюбленность всех слепит,
Любой урод у нас Нарцисс.
Взгляните на ноги коня,
Сиянье силы и огня.
Полунога, полурука
Не проживет без башмака.
Не морда, плоское лицо
На смерть без рук обречено.
И лишь работу дав рукам,
Мы пищу поднесем к устам.
И зверю, и коню не нужен
Очаг сварить обед и ужин.
И щиплет конь в лучах траву,
А волк овцу дерет в хлеву.
Мы голы, точно слизняки,
89

Нам стужа и шипы страшны.
Олени, волки, львы, сурки
Природной шубой снабжены.
И если б хищник рассуждал,
Его наш вид бы удивлял.
Чудовищ голых маскарад,
Одетых в радужный наряд,
Наш птичий бег на двух ногах
И водянистых глаз игра,
Хвосты коней на головах
И маска бледная лица.
Вся сила наша лишь в мозгах,
Мы все шаманы, колдуны,
И в человеческих речах
Таится мощь взрывной волны.
Наверно, дьявол нас создал
В противовес природе всей.
И звери гибнут за металл
От пуль свинцовых и ножей.
90

ЛЕГЕНДА
Когда-то посох Моисеев
Толпу голодных иудеев
К великой цели призывал,
Им землю счастья обещал.
И шли потомки Авраама,
Сражаясь с полчищами Хама.
Шли, умирая от безводья,
К земле зеленой плодородья.
Провидя в далях неохватных,
В сияньи отблесков закатных
Чудесный город золотой,
Мечтой рожденный вековой.
И годы шли, и поколения
Сменялись, вынося моленья
К Иегове, что вел в огне
Народ избранный на Земле.
Роптали слабые, шатались,
Валились, снова поднимались
И медленно, с трудом несли
Ковчег завета впереди.
Пустыня скрылась. Позади
Остались мертвые пески.
Надежда ускоряла шаг,
Когда явился новый враг.
Как неприступная ограда
Предстала горная громада,
Лишь одинокие орлы
На них смотрели с высоты.
91

Народ в отчаньи молчал,
Но дряхлый Моисей восстал
С носилок, где он отдыхал,
И громом голос зазвучал.
Удивлена, покорена
Была усталая толпа,
Увидя, что горит огнем
Могучий дух в едва живом.
И вдохновением храним,
Вперед пошел, и все за ним
Бежали, как за пастухом,
Ведущим стадо в отчий дом.
Но все страшнее громоздились
Утесы, и орлы носились
Над козьей узкою тропой,
Нависшею над крутизной.
Но вот последняя вершина
Под их ногами. И равнина,
Что снилась многим по ночам,
Предстала радостным очам.
Неоскверненная никем,
Она сияла, как Эдем,
В лазурном мареве вдали
Цветущим островом любви.
В весенней свежести одежд
Ветрами радостных надежд
В сожженное лицо дышала,
Приют и счастье обещала.
И плакал старый Моисей
От счастья за своих детей
На рубеже обетованной
Земли, что жаждал неустанно.
Восторга силой утомлен,
Упал он, смертью поражен,
Покинут на горе один,
Ушли все в глубину долин.
Прошли века, и мудрый царь
Воздвиг сияющий алтарь.
Ковчег Завета там сокрыл,
Чтоб недруг зла не причинил.
Как символ мощи Еговы
Поднялся золотом главы
Храм белоснежною горой,
Твердыня славы вековой.
Израиль гордый процветал,
Кочевник перед ним дрожал,
Купцы богатые в страну
Везли алмазы и парчу.
Веселым праздником текла,
Как иорданская вода,
Жизнь на базарных площадях,
У знатных в каменных домах.
Народ о бедах забывал,
И разложенья запах стал
Чуть слышно всюду проникать,
Курений дым перебивать.
92

И стены дряхлые упали
Под натиском огня и стали,
И вот уж город наводнен.
За легионом легион
По трупам отбивает шаг,
Безжалостен к евреям враг.
Но Араратом снеговым,
Сияя шлемом золотым,
Стоит средь хаоса и дыма,
Дразня солдат спесивых Рима,
Храм Соломона. Как магнит,
К себе он варваров манит.
И поджигатели идут,
Вязанки хвороста несут,
Уж разбиваются литые
Ворота храма золотые.
И римляне, ворвавшись, бьют
Детей о плиты, платья рвут
С кричащих женщин, и народ
Со смехом режут, точно скот.
Уничтожив всех жрецов,
Толпой веселых жеребцов
Священный занавес топтали,
Ковчег Завета разрушали.
Гнилое дерево рубя,
Плясали, весело вопя,
Из чаш напившись допьяна
В смеси елея и вина.
Погиб ковчег, он пронесен
Через пустыню был в Сион,
И с ним навеки отлетела
Душа Израиля, что пела
Неслышным голосом молчанья
В заветах древнего преданья.
И бог развеял по Земле
Народ, забывший о добре.
93

ЛЕГЕНДА ГИМАЛАЕВ
Под ледником, на высоте,
Откуда звезды днем видны,
В пещер зловещей глубине
Столетья в сон погружены
Те, чьих имен никто не знает,
Кто в золотых гробах скрывает
Древнейшей мудрости плоды,
Что недоступны для толпы.
И как у куколок, плотна
Тугая лента полотна,
Что спеленала навека
Недвижные во тьме тела.
Никто не видел тех гробов,
Не оставлял живых следов
На слое пыли вековой,
Наросшей толстой пеленой.
Лишь миф живет о мудрецах,
Заснувших в золотых гробах.
Возможно, мудрым все равно,
И смертью стал их сон давно?
Но если это не мечта,
Себя в гробах преобразив,
Они взлетят за облака,
Мгновенно к звездам унося,
Как пламя, легкие тела.
94

НЕ СВЕРШИЛОСЬ
Много лет протечет,
И ты вспомнишь,
Что не свершилось
В жизни однажды.
Средь ночи одиноко
Заноет струна.
Пронзителен
Голос тоски,
Когда в окнах
Брезжит рассвет
И душу палит
Сожаление, горечь.
Будто это
Случилось вчера.
Незнакомка,
Что мимо
Печально прошла,
Глубоких очей
Призыв молчаливый
Сердце
В груди разорвал,
Как вопль поездов,
В ненастье пропавших,
Счастье унесших,
В жизни так было,
Но во сне по-другому.
Невыразимая нежность
И несказанная близость любви,
Наяву невозможной.
95

96

ДУША
Душа, по-гречески «психея», крылата.
Она не может жить без полета,
Она гибнет без счастья лететь,
Куда хочет.
Израненная, с перебитыми крыльями,
Заброшенная в тесную расщелину,
Среди мертвых каменных громад,
Она еще жива, мы иногда слышим
Ее безутешный плач,
Когда остаемся наедине с собой.
Мы - палачи своей души,
Тюремщики собственного сердца.
***
На перекрестке улицы раздавлена душа,
Гудит железный смерч, и рёбра сокруша,
И масок шутовской несется хоровод,
Глаза их вечно слепы, и в сердце вечный лед.
От жажды умирает распятая душа,
Толпа по ней шагает, стенанье заглуша,
Никто среди пустыни ей губ не освежит,
Здесь маски, а не люди, и смех их леденит.
97

МЕДУЗА
Вчера на шоссе
Черная клякса,
Контур неясный собаки.
Мчатся машины
Одна за другой.
Кляксу стирают.
И, воя надсадно,
Прошел исполин,
Стеновые блоки провез.
Что мы, собака и я, в потоке
Железных абстракций?
Секунда, и лопнет череп,
Как мыльный пузырь, и ты уже тень
На плоском асфальте.
Ведь все мы подобны медузам
В реве прибоя,
В бешеной пляске
Тяжестей мертвых.
98

ВИДЕНИЕ
Все то же привычное зрелище,
Тот же все город,
Лица мелькают,
Ветер приносит
Рычанье авто,
Фраз обрывки, окурки, бумажки.
Громады домов проплывают,
Кружатся мерно
В вальсе старинном.
Все, как всегда.
И вдруг, словно крючок соскочил
В иную реальность,
И тяжкое, жесткое
Стало воздушным и хрупким.
И крики, и фразы,
И мертвый прибой
Ревущих машин -
Все замутилось.
И клочья сползают,
Как старая ветошь,
Вот и скелет обнажился,
Сквозь ребра домов и вещей
Даль проступила.
Шевелится кто-то,
Безмерный и темный,
Зарницами блещут
Очи слепые,
И рокот грозный
Все ближе подходит,
Растет к зениту
Волной цунами.
99

НЕСТЕРПИМО
Хочу увидеть свет зари,
Когда исчезнут упыри,
Что давят душу человека
Горротой медленной от века.
Пусть исполинский ураган
Умчит отравленный туман.
И рухнут злобы города,
Где рыщут горе и беда.
Слова великих мертвецов
Защитой стали подлецов.
И разум их, и их любовь
Рождают ложь и травят кровь.
И нам нельзя уже щадить
То, что мечтами сохранить,
Дворцов, библиотек, музеев,
Оплотом ставших для злодеев.
Так гонит татарва пред строем
Старух и старцев жалким роем.
И ратники, давя рыданье,
Идут, упорствуя в молчанье,
По головам седым отцов,
Чтобы добраться до врагов.
Пусть все сгорит! И наши сны
Воскреснут в пламени весны.
И счастье, что приснилось нам,
Придет к блаженным берегам,
Где мир, мечтой преображенный,
Забудет о тюрьме сожжённой.
Но если чудо не свершится,
Пусть на земле пустырь дымится.
В аду и так давно горим,
И смрад его нам нестерпим.
100

МАТЬ-МАЧЕХА
Мать-мачеха в лесу трава,
Мать-мачеха моя страна,
Что родила меня, качала
И пыткам долгим предавала.
И я хочу себя спросить:
За что же старую любить?
Когда в блевотине лежала,
И мразь кабацкая плевала
Тебе в лицо, Россия-мать!
Как тяжко сыну вспоминать,
Не устает душа рыдать.
Из памяти хочу прогнать:
Тогда лицо твое сияло,
Ты сказки сонному шептала,
Крестила, на ночь целовала,
Но пала ты, и дьявол стал
Моим отчимом. Наплевал
Он в душу и тебя отнял.
Он рай несчастной обещал.
Не в рай вознес, завел в кабак,
И мать на радостях тогда
За водку, тряпки и табак
Меня забыла навсегда.
Мать-мачеха в лесу трава,
Мать-мачеха - моя страна…
101

ПОЗДНО
Зарницы сквозь узор ветвей
Мигают, как слепые очи,
Как отблески стальных мечей
Грозы, идущей с полуночи.
Все притаилось без дыханья,
Молчит, с надеждой ожидая,
Когда взорвет свинец молчанья,
Удар, на клочья разрывая
Набрякшее над полем чрево
Грозы, ползущей тяжело.
И толпы яростного гнева
Захлещут струи на село.
Все ждут… Но тянутся минуты,
Проходит полночь, мрак густеет,
И ветви мертвые пригнуты
К земле, что в зное каменеет.
Уж бесполезно ожиданье,
И шумом ливней запоздавших
Не разбудить кладбищ молчанье,
Не воскресить от зноя павших.
102

ЗАЧЕМ
Он половицу приподнял,
Былого ужас позабытый,
Кипя червами, вдруг предстал
Перед толпой тупой и сытой.
И повесть адских преступлений
Взошла из мертвых поколений.
Как истреблялся тридцать лет
Свободы дух, народа цвет.
Срубили все дубы, и сосен
Не видно, и кустарник хилый
Гниет в болотах сотню весен.
Клубится гнус над ним постылый.
Кому, зачем то надо было?
Народ, создавший цвет культуры,
Теперь годится лишь на мыло,
Кропатель масловой халтуры,
Завистник, водкой развращенный,
Тупой и злобный, весь фальшивый,
Навеки рабством укрощенный.
Но чья рука его вела?
И поневоле хочешь верить
В подземный орден духов зла,
Чьих тайных целей не измерить.
103

МОЯ СТРАНА
Метель бушует над кладбищем.
Моя страна.
В пустыне неба голым нищим бежит луна.
Мелькает средь провалов черных, всегда одна,
Седою стаей туч упорных
Окружена.
Метель бушует над буграми
Пустых могил,
Стучит промерзшими ветвями
Над тем, кто сгнил.
И колокол в полях трезвонит,
Нет звонаря.
То ветер прошлое хоронит
В ночь января.
Летят над кладбищем и воют
Тьмы упырей,
Холодным саваном укроют
Дом без людей.
104

СТАРИК
Стоит, на мертвый ствол похожий,
С морщинистою дряблой кожей,
Забыт средь каменных громад
В ущелье, где бушует ад.
Его, как вещь, толпа обходит,
А он с асфальта глаз не сводит.
Так хрупок сгорбленный скелет,
С трудом несущий бремя лет.
Так беззащитен он один
Среди стремительных лавин.
И мимо молодость проходит,
И взор полуослепший бродит
По улицам, где всем чужой
Стоит он тенью неживой.
ПРОБУЖДЕНЬЕ
Согбенный нищий у дороги
Извлек из торбы скарб убогий.
Лица на фото не узнал,
Была на нем когда-то мать.
Подметки в трещинах лежат
От сапогов, что стер солдат.
Без счета пройдено дорог,
Давно истлел родной порог,
И строки пряди алая тесьма
Ему напомнили любовь,
Что горячила долго кровь.
Согбенный нищий без тревоги
Сидит на вечности пороге.
И не дрожит уже рука:
Пусть унесет с собой река
Обрывки сна, что отлетел,
О жизни, где страдал и пел.
105

ПОСЛЕДНЕЕ
Нет на земле того бойца,
Кто б, умирая, звал отца,
Кто бы седого вспоминал
За то, что хлеб ему давал.
И вопль один через века
Несет кровавая река:
Испуганный зовет ребенок,
Как будто только из пеленок,
Родную мать, что далеко.
О ней он забывал легко
Среди игрушечного хлама:
Мама!
106

МЕТАМОРФОЗЫ
Так сильно он ее любил.
И очарованный, следил
За музыкой движений нежной,
За глаз лазурью безмятежной.
Так сильно он ее любил,
Так много жертв ей приносил.
И, как-то вечером она,
Дарами вся поглощена,
Веселой обезьяной стала.
Бросала вещи и ломала,
Гримасничала и плясала,
И сладострастно прижимаясь,
Рыча и ласково кусаясь,
Карикатурою на ту
Погибшую его мечту
Играла все-таки в любовь
И странно горячила кровь.
И обезьяним став рабом,
Он подарил ей сад и дом,
И нищим стоя у порога,
Молил согреть его немного.
Пока однажды среди ночи
Не заглянул ей в злые очи.
С ним рядом крокодил лежал,
И чешую он обнимал.
107

ЭДИП
Сгрудившись мерзкою кучкой,
В докторских мантиях черных,
В середневековых беретах,
Черное дело творят.
Смерть на картине Ороско
В муках тяжелых рожает,
Корчится женский скелет.
И выходит смертеныш
Из бесплодного лона.
И колдуны от науки
Формулы магии пишут,
В лапах сжимая когтистых
Колбы с притертою пробкой.
В каждой скелетик сидит.
На фотографии в книге
В пухе седом одуванчик,
С детской улыбкой Эйнштейн
Абракадабрит невинный.
Символы формулы смотрят,
Ящик Пандоры скрывает
Космоса грозный огонь.
Сила равна постоянно
Произведению массы
На скорости света квадрат.
«Праведной крови не жажду».
Крики «распни» не смолкают,
Руки Пилат умывает.
Кровь исчезает,
С яркостью
Солнце мертвых пылает.
И уносит теченье реки
Слипшихся тел острова.
Сцена истории века!
В драме идей современной
Новый Эдип седовласый
Тяжкому шагу внимает
неотвратимой судьбы!
108

ПАССАТЫ
Пассаты дуют в паруса
Тех кораблей,
Что к звездам Южного креста
Плывут смелей.
Над бездной корабли скользят
И день и ночь,
И рыбы с крыльями летят
С дороги прочь.
Пассаты радостно поют
Между снастей.
Не нужен морякам уют
Среди морей.
Султаны пальм вдали встают,
Стволы клоня,
Сирены с острова зовут,
Путь заслоня.
Но ветры клич свой подают
Тем кораблям,
Что моряков ленивых ждут по отмелям.
Объятий разорвав кольцо,
Опять плывут,
И пеной брызгая в лицо,
Валы бегут.
109

110

ИПРИТ
Есть закон духа: художник, забросивший свой талант, становится злодеем.
Парижская гадалка
Он в мюнхенских салонах подвизался,
Поэт и утонченный эссеист,
Слегка иронизировал, смеялся,
Был в меру остроумен и речист.
Война. Его комиссия призвала,
Но годным к фронту не признала.
Полковник улыбнулся и сказал:
«Нам надобен попроще матерьял.
Германии в тылу нужны таланты -
Писатели, актеры, музыканты»
(Либерализм еще существовал,
Двадцатый век не сразу возмужал).
В салоне пусто, холодно, темно,
Хозяйка смотрит в тусклое окно:
«Ганс добровольцем выехал на фронт»,
И взгляд сквозь слезы ловит горизонт.
К полковнику он в кабинет идет
И заявленье молча подает.
«Вы настоящий немец и поэт,
О ваших подвигах услышит свет,
Но это армия, и здесь не до поэм
Интеллигентов ненавидит унтер Рем.
Прислали в часть кусок дерьма,
Не заберет вас всех чума!
Очисть тот нужник, языком лижи,
Смотри, старанье все вложи!»
В казарме тяжкую пройдя муштру,
Уже через месяц, рано поутру
На Ипре, сидя под землей,
Он слышит канонады вой.
Узнал он скоро сырость блиндажей,
111

Увидел смерть, окопных вшей.
И отвращенье, ужас подавив,
Наружно холоден и молчалив,
Все вынести решил он до конца,
Не дрогнув маской мертвого лица.
И как-то тусклым и холодным днем
Запахло странно горьким миндалем.
То был иприт, и тысячи солдат
Удушенные, скорчившись лежат.
Немногие вернулись с тех полей
Без глаз и легких, с парой костылей.
И домом стала для него больница,
Вокруг одни уродливые лица,
Карболки вонь и холод простыней,
И бесконечная тоска ночей,
И мука пролежней, отравленного тела,
Что жить по-прежнему хотело,
И ненависть огромная растет:
- О если бы земли сломать хребет,
Планеты дьявола, что так смердит
И дураков химерами манит!
И если образ зло имеет,
Рогами и хвостом владеет,
Пусть явится, как Фаусту явился,
Я крепко с ним бы подружился.
Но юности напиток бы не взял,
На горький опыт свой не променял.
Другое нужно мне: я жажду власти,
Сильнее нет на свете страсти,
Пусть я умру, но миру отомщу,
Свою печать на время наложу!
И лихорадочным забывшись сном,
В поту он вдруг очнулся ледяном.
Давно сквозь сон он смутно сознавал,
Что кто-то жуткий около стоял.
112

Какой жестокий, леденящий взор!
Неумолим, как смертный приговор,
Того, чей взор способен так разить,
Лишь Тартар мрачный мог бы породить.
Он руку взял его, и сила потекла
И мозг вдруг пламенем зажгла,
Что лихорадочно дремал
И в снах бессвязных угасал.
И будто в пропасть он упал,
И дикий голос зазвучал,
Древнейший ужас пробудив,
Мгновенье в вечность превратив:
- Теперь ты ожил! Это Вриль,
Поит он древо Игдразиль,
Из бездны вечный ствол растет,
Там под корнями нить прядет
Суровых норм могучий род,
Торопят тьмы они приход!
Срок настает, корабль плывет,
Он мертвых к берегу несет.
И Зигфрид меч в лесу кует,
И Рейна золото поет!
Умерший миф ты воскресишь,
Горячей кровью напоишь,
И семь отмеченных тобой
Тьмы поведут в последний бой!
Мотив тот дикий не угас,
И вспомнив призрак бредовой,
Охвачен странною мечтой,
Он думал: голос мне вещал
О чем я в юности читал.
То старшей Эдды прорицанья,
Седого севера преданья.
Взволнованный, он с койки встал
И озираясь, бормотал:
113

«Пусть он в воображенье жил,
Он мне надежду подарил.
Неважно, сон или реальность
В нас пробуждает гениальность».
Он снова койки осмотрел:
Какой-то новенький сидел,
Нос острый, на топор похожий,
Черноволосый, с бледной кожей,
Глаза прозрачные, большие,
Безумьем хмельным налитые,
Фанатик явный по чертам,
К экстазам склонный и мечтам.
Внуши такому пару слов,
Вооружи системой слов,
Уверовав, на все пойдет
Толпу с собою увлечет.
Художник, неудачник бедный,
Мечтая о стезе победной,
С надеждой слушал поученья,
Как миновать реку забвенья,
Какую сказку сочинить,
Чтоб верой массы окрылить.
«Ее не надо упрощать,
Нам нужно миф такой создать,
Где мыслью не достигнуть дна.
Пусть в глубине клубится тьма,
И нужно больше обещать,
Пусть опьянеют от просторов,
Где нет границ для жадных взоров!
Друзей шестерку подберешь,
Ко мне в палату приведешь.
От этой койки вам плясать,
Чтоб шар земной завоевать».
Их было семь, священное число,
Семь посвященных собрались в палате,
114

Где холодом от белых стен несло,
На койке он лежал в халате.
«Друзья, не сожалейте обо мне,
Я предал вас трагической судьбе.
И совершил для будущего больше,
Чем Бисмарк, пусть он прожил дольше.
Умрет иль победит под свастикой германец,
Я дал вам музыку, вы поведете танец».
ДРУЗЬЯ
Различные души у людей,
Поэтому и нет друзей.
Лишь иногда мы понимаем
Чужую суть. Заболеваем
От страха мы, почуя вдруг,
Как чужд и непонятен друг.
Шевелится, как осьминог,
Душа чужая близ тебя,
И не найти к тому дорог,
Кого ты обнимал любя.
Противен другу ты, как есть,
Живой души ему не снесть,
Модель построит для себя,
Стремясь унизить втихаря,
Карикатуру слепит он,
Ее уродством вдохновлен.
И если несколько друзей
С тебя наделали чертей,
У каждого ты черт особый,
Рожденный персональной злобой,
То полумертвый юродивый,
То бес ехидный и шкодливый.
Бывает, сидя за бутылкой,
115

Твой друг похнычет над могилкой,
В которой будешь ты лежать,
Мечтает он, дней через пять.
Но если ты не рядовой
И подвиг совершил лихой,
Талантом ярким обладал
Иль клад богатый отыскал,
Лицо в гробу загримируют,
Наполеоном разрисуют
Используя в своей борьбе,
Собачьей мелочной грызне.
116

ДЕЛА ЛИТЕРАТУРНЫЕ
Писали Горькому болваны,
Мечтатели и графоманы,
Старик ошибки исправлял,
Подробно всех критиковал.
Он уважал, кто потрудился,
И на ответы не скупился.
И Короленко открывал
За полночь дверь, хотя нахал,
Принесший рукопись, болтал
И спать часами не давал.
В редакцию такой входил,
Редактора порой лупил,
И тот его не привлекал,
По-христиански все прощал.
Теперь не то: и не пытайся
Писать маститому, не знайся
С литературным генералом,
У генерала дел навалом.
И на квартиру не ходи,
Хоть месяц на пороге жди,
В святилище не попадешь:
Ты для него простая вошь.
Ты ночи многие не спал,
В рассказе душу изливал,
Над строчкою одной корпел,
Добиться качества хотел.
Пришел в редакцию. Сидит,
Вооруженный, как бандит,
Охранник у телефона,
И это главная персона.
По телефону говоришь,
Пред невидимкою стоишь
И кажется тебе порою:
117

Не люди, духи за стеною.
Неуловима и безлична,
И потому так безгранична
Власть аппарата над тобой.
Бессилен был бы и Толстой,
И Достоевский, и любой
Пред башней этой броневой.
Но вот и очередь дошла,
И рукопись там прочтена.
Не думай, что там справедливость,
Интеллигентность, совестливость!
Не нужен там ты никому.
Нет телефона на дому,
Машины, дачи не имеешь,
Друзей полезных не лелеешь -
И критикессе пользы нет.
Ведь написал ты не сонет,
Где месяц надо разбираться,
Чтобы до смысла докопаться.
Нет завитушек стилевых
И ухищрений никаких,
Зачем-то правду написал,
Хотя никто не заставлял.
А главное (каков нахал!),
Ты никому не подражал.
И если молод ты летами,
Ответить лишь двумя строками:
Побольше классиков читать
И производство изучать.
Но если, обнаглев не в меру,
В себя не потерял ты веру
И в шестьдесят почтенных лет
Нос высунул на белый свет
И вздумал ей послать стихи?
Старик, и вдруг стихи. Хи-хи!
«Немного лучше, чем козла
Гонять с темна и до темна!»
То критикесса, а не Горький,
Старик излишне дальнозоркий,
И знает, как учить козла,
Чей разум дряхлость унесла.
Пусть помнит старый идиот:
«Не лезь в чужой ты огород!»
Так, плотно окружив пирог,
Чужого гонят за порог
Литературные гиены,
Хоть перережь себе ты вены.
И мракобесы от печати,
Забравшись к власти на полати,
Вопят «осанна» и «ликуй!»
Как древний предок их, холуй.
И лапа лапу умывает,
Один другого выручает,
Один строчит, наводит тьму,
Другой хвалу поет ему,
И каждый съесть готов соседа
За ложку лишнюю обеда.
Когда-то совестью была
Для всех, кого земля несла,
Российская литература.
Погибла Пушкина культура,
По мертвому лицу ползут
Лишь черви, что ее грызут.
118

БРОНЯ
Слепая мать лицо ласкала мне
Руками смуглыми, прекрасными руками.
Я помню их не как во сне,
До жилочки, за дальними годами
Не сознавал я силы той любви,
Не видел правды, верил в сказки,
Не ведал истины, утопленной в крови,
Не отличал лицо от маски.
Мать умерла. Любовь ее живая
Невидимой броней от злого защищая,
Спасала жизнь мою не раз.
Клянусь, правдив о том рассказ!
БРЮЗГА
(исповедь художника)
Мрачнее музы в мире нет,
Когда старик на склоне лет
Брюзжаньем отравляет свет.
И Микеланджело Буонарроти писал
Сонеты в семьдесят пять лет,
И с мрачной злобой проклинал
Всех современников своих.
Возможно, я такой же псих,
Здесь просто старость говорит,
Раз чепуха и мелочь злит?
Но Анджело хотя ворчал,
До этого кой-что создал.
А как бы он заговорил,
Когда б урыльники лепил?
Никто его бы не прославил
За то дерьмо, что в них оставил.
119

В бреду напялив пять штанов
И пару рваных пиджаков,
Я ветеран, кому пальто
Не меньше весит сто кило.
Терплю от ветра, слезы лью,
Свой панцирь тяжкий волоку,
Подобно старой черепахе,
Как будто двигаюсь я к плахе.
Мороз проклятый донимает,
Спина от ветра промерзает,
Со всех сторон ревут машины,
Стреляют, как из пушек, шины,
Но вот до цели я добрел,
Навстречу мне летит осел:
- Опять вы, старый, опоздали.
Чтоб черти дурака забрали!
Я в красный уголок вхожу,
Как в одиночную свою.
Курить опять нет ничего,
Работа дрянь, и все дерьмо.
Когда же каторге конец?
Ведь никакой уже подлец
Не смотрит на мои труды,
И здесь причина всей беды.
Переживаю это так,
Как будто я Сизиф-дурак,
Что вечно камень поднимал,
А он опять с горы сползал.
Я слушаю: пройдет лет десять
(не разобр.) повесить), -
Не станут буквами писать,
Художник будет лишь черкать,
Давно уж бросили читать,
Что попки любят повторять -
(не разобр.) заходит казачонок:
120

Два объявленья написать.
Стеновку к марту рисовать -
Им Леонардо бы сюда.
Из Левы сделали б осла,
Дадут такому прикурить,
Львам в нашем климате не жить.
Заходит новый идиот,
Он что-то на ходу жует.
«Обед!» - кричит. Не знает тот,
Что я без денег, как всегда.
Я отвечаю, что еда
Вредна, что в сон клонит она,
И нарубаюсь дома я.
Все стихло. Крадусь в коридор,
Иду неслышно, точно вор.
Хватаю пару чинарей,
Кручу закурку поскорей.
(Для побывавшего в аду
Любое курево в ходу).
Дым пахнет серой, сатаной.
Заходит дама: - Кто такой
Жжет тряпки здесь?
Воняет, хоть топор повесь!
Тебя туда бы закатать,
Не стала - б кудри завивать.
Пора, уж время подошло.
Вновь одеваю барахло,
И к остановке тяжело
Шагаю, в воротник дыша.
Назавтра так же, (не разобр.)
(не разобр.) мне суждено писать,
За пайку дурака ломать.
121

***
Мы с тобою в гости ходим с чинами,
Смотрим телефильмы,
Пьем чаи.
Я давно не видел напряженными
Руки, плечи крепкие твои.
Я тебя давно не видел в ярости,
В бешеном веселье и в тоске.
Да неужто мы уже у старости,
У спокойной жизни в кулаке?
Газики без нас ныряют в месиво,
В темень, в дождь осенних трасс.
Поезда нафыркивают весело
На таежных станциях без нас.
Что-то тут не так,
А как же наше-то,
Вон такси зачем-то нанято,
Тоже, вроде, в общем-то, езда,
Суть не в том, на чем,
А вот куда.
Можно, впрочем, и издалека
Привезти лишь запах коньяка.
Можно из Караганды и ни ногой.
Вот такая штука, дорогой.
122

НА ВЫСТАВКЕ
Сюда лишь изредка заходят,
По залу скука в сером бродит,
И дохлой скуки паутиной
Затянуты здесь все картины.
На стенде с буйною мазней
Чертеж соседствует сухой,
Не люди, маски вкруг висят,
Не мыслят, даже не глядят,
Разрубленные на куски,
В зеленом сумраке тоски,
Иль истуканами стоят,
И в пекле домны не горят.
Здесь панорамы городов,
С узором фабрик и домов
Молчат без транспорта, людей,
Не живших в них с начала дней.
Законом стало нарушенье
Пропорций, цвета искаженье,
«Нельзя без выверта писать,
Мы будем задницей жевать,
И правда вовсе не в ногах,
Шуты стоят на головах!»
Они кичатся новизной,
Что Черномора бородой
Пыль прошлого давно метет
И жизни хода не дает.
Когда-то против одряхленья,
Окостеневшего уменья
Восстал художников отряд,
Традиций уничтожив ряд.
В восторге от свободы новой
Он сделал произвол основой.
И вот вам поздний результат:
Как в свалке, все они лежат:
123

Девичью шею растянул
И нос на сторону свернул
Мазила в духе Пикассо.
Тот примитивно под Руссо
Как веник, дерево рисует,
И вихрь оранжевый малюет
Над полем эпилог Ван Гога,
И шага не ступив порога.
Повсюду по кусочкам рвут,
С мозаики прием возьмут,
И работягу из картера
Преобразит Равенны вера:
Обводкой черною крепит
Застывший образ паразит.
Они лишь подражают чувству,
Не от природы, от искусства
Их отраженный свет идет,
Как червь могильный труп сосет,
Пока с ним вместе не сгниет.
(Автор стихотворения «На выставке» посылает четыре экземпляра
стихотворения и данную записку по следующим адресам:
1. Облисполком. Отдел культуры.
2. Горсовет. Отдел культуры.
3. Редактору газеты «Индустриальная Караганда»
4. Директору художественного фонда.
Автор рассчитывает, что его послание привлечет внимание
общественных организаций к нетерпимому дальше состоянию произвола
и безответственности в творческой работе художников фонда, и их
вмешательство поможет изжить предрассудки, мешающие художникам
изображать нашу жизнь правдиво, без вывертов, на понятном для народа
языке подлинного реализма, основанного на изучении неискаженной нарочито
действительности.
Адрес автора: ул. Тепловозная, дом 53, кв. 22
Л.М. Премиров)
124

***
Юность моя
На перроне осталась.
Старик, ты мне скажешь,
Когда я вернусь.
Да!
Дорогая моя Афродита.
Чудо мое – что я здесь нахожусь.
Если я чем-то тебе не понравился,
Может, я стал совершенно другим.
Лучше проваливай, жалость свою
Оставь для другого – ее не люблю.
Это для внешности
Жалости (не разобр.)
Для сердца другие молитвы нужны.
***
Вечер, тучи.
Свет торшера.
Полупрофиль твой.
Я стою напротив дома.
И смотрю и не смотрю.
Может, мне войти тихонько.
Или, может, в ночь уйти.
Кого-то где-то вспоминают.
А кто-то, дрожь свою уняв,
С тоской, надеждой смотрит в двери
Войдет он или не войдет.
Так вот, о чем я.
Кто-то, где-то
Преграды жизни одолев,
Стремится в мир, уют любимой,
Где сердце можно отогреть.
125

***
Скупое солнце в глаз светило,
И все же весело мне было,
Рембрандта я хотел познать,
Данаю красками писать.
Но вот звонок. И вдруг зовут,
К директору наверх ведут.
Там некто в сером без лица
Рукою мертвой из свинца
Мой паспорт в папку положил,
Пройтись с собою предложил.
126

ДНО
Из дали синей приближаясь,
Все выше гребнем поднимаясь,
Огромная растёт волна,
Что изверженьем рождена.
По ветру пену развевая,
Как гриву лошадь скаковая,
Она подходит, и стеной
Застыв мгновенно над скалой,
Широкой аркою склоняясь
И мощью грозной наполняясь,
На каменный вдруг рушит строй
Тяжелый молот водяной.
Как будто сотни батарей.
Взревев, лавину из камней,
Срывает с обнаженных круч,
Плывущих в ожерелье туч.
И клочья пены оставляя,
Ручьями бурными стекая,
Обратно море отступает
И дно далеко обнажает.
То дно не блещет красотой
Средь бурой заросли густой
Прыжками, боком пробираясь,
Клешнями злобными цепляясь,
Как пауки, мелькают крабы,
Лучи шевелят звезды слабо,
На солнце слизью расползаясь,
Медузы бродят, задыхаясь,
Моренья черви их сосут,
Из ила сотнями ползут.
Лишь мелочь средь гнилья кишит,
Преследует и волочит,
И рыбы в лужах издыхают,
127

И как в тумане вспоминают
Прыжки и пляски над седою
Прибоя грозной головою.
128

МАДОННА
Лицо Мадонны Рафаэля,
Прекрасный лик тревожит зверя,
И кто-то сзади уж свистит,
- Товар хорош! - вослед звучит.
- Ты облака не попираешь,
По пыли и плевкам шагаешь,
И уж не вьется музыкальный
Одежд широких гимн печальный.
Вкруг стана стройного и ног,
Не ведавших земных дорог.
И тайны нет, и нет мечты,
Осталась похоть, и самцы
Бредут вослед гурьбой косматой,
На мат и хамство тароватой.
И пошлость блеет идиот,
Звенит гитарой и поет
О Катьке су..., об Одессе
И о таком, как сам, балбесе.
И ты садишься на скамейку.
Изображая чародейку,
Юбчонку выше задираешь
И папироску зажигаешь.
Среди пресыщенных сидишь,
Потоком мимо их проносит,
Но похотливо глазом косят
На выставку окороков,
Колен и глаз, и алых ртов.
Тебе все это надоело,
И сердце вялое истлело,
Его мечтою не зажег
Никто. Блуждая без дорог,
Все в том же замкнутом кругу
Ни перед кем ты не в долгу,
129

И не должны тебе. Пуста
И ржава сточная труба,
Через неё текли года,
Надежды в пропасть унося.
Да и надежд давно уж нет,
И незнаком широкий свет,
Мадонна, ликом и очами
Ты оставалась в той же раме,
И производства гул постылый
Не пробудил душонки хилой.
И кроме джаза, тряпок, твиста
Ты не познала ничего,
И повторяешь: «Все дерьмо!»
130

РАЗГОВОР С БОГОМ
Спросил бы Бог меня теперь:
Желаешь жизни без потерь?
«Я жизнь тебе дам повторить,
Чтоб мог мечты осуществить».
Художником мечтал я стать,
Богатства, славу пожинать,
Но волей надобно платить
За право весело прожить.
Рабыней скованной душа,
От омерзенья чуть дыша,
Должна служить тем господам,
Что кость художникам-шутам
Бросают с барского стола
За ложь, была бы весела.
Или за драку под столом
С хозяйским злобным кобелем.
Но кто же на пиру сидит
Из века в век, и кровь струит
Из кубков золотых под стол,
Где псы облизывают пол?
Там смерть в обнимку с кавалером,
Дружком старинным, Люцифером,
От крови пьяная блудит
И тучи трупных мух плодит.
Я так отвечу нынче Богу:
Не буду уж менять дорогу,
Дойду тропой своей угрюмой
С привычною свободной душой
До той вершины, где кресты
Венчают наши седины.
Плохим тебе я был слугою
И часто шел не той тропою,
Но душу черту не отдал,
Ею дорожил, оберегал.
И высшую ее свободу
Не продал брюху я в угоду.
131

СНЕГ
Утром начался снегопад,
Много лет прошло, почему же
Мне так тяжело сейчас?
Каждый год наступает зима,
Каждый год надвигаются серые тучи
И ропот снежинки усталый печальной Земли.
Но никогда не давила тоска
Та же тяжело и так неподвижно.
Ноябрь, декабрь, январь, февраль и март,
Почти полгода снежный покров,
Как саван, не ляжет на трупе земли.
Мне тепло, и я сыт,
Не давит тоска безысходности,
Но вот что, вернется весна и раскроются почки,
Но что мне-то в этом?
Также глупость вокруг и грубость.
И за дверью на площадке зазвучат голоса
Подросших мальчишек, деревянные глотки,
Солдатские глотки будут мат извергать,
И визгливо будут смеяться девчонки,
Как будто кто-то залез
Им под юбку,
И также сползутся на строй скамейки старухи,
И часами кудахтать будут.
Всегда из года в год
Одно и то же.
Кто-то родила, а здесь свадьба,
А эта сбилась с пути, тот напился,
Жену избил, и она его посадила
На пятнадцать суток.
И солнце будет светить на страх,
Как же комья грязи?
132

***
После смеха только слезы,
Позднее раскаянье.
Ты еще сидишь, Талинка,
В белом одеянье.
Ты не верь,
Что ты забыта,
Что совсем заброшена.
Жди, и я приду к тебе
С первою порошею.
И услышишь,
Столько горя
Бродит по земле,
Что твои печали-боли -
Капельки в реке.
***
«До свиданья, - говорю, - Эльвира»,
Тихо «До свиданья» говорю,
Будто б не тебя увидел
В ту белую декабрьскую пургу.
Помню, как с тобою провожали
Ночи наши теплые в зарю.
А потом какая-то случайность
Потушила радость наших встреч.
Милая, пока еще на свете
Сердце бьет и дарит солнце свет.
На дорогах этого столетья
Отыщу потерянный наш след.
Не смел я к тебе больше прикоснуться,
Память я обидеть не могу.
Я хочу лишь тихо оглянуться
На давнюю метельную пургу.
И лишь одно меня сейчас тревожит:
Не я ль тебя придумал и зачем?
133

Кто сейчас твои целует плечи,
Чья теперь ты стала насовсем?
В уральской тишине необитаемой
Становлюсь я стройнее и умней.
И лечу я сквозь туманы горя
С самой чистой выдумкой моей.
Оставайся в мыслях недотрогой,
Иду на свою жизнь, как на таран.
Я такую трудную дорогу
С детства обоготворял.
ТИРАН
Враги повержены, он победил повсюду,
Взлетев над миром небывалым чудом,
Кровавою звездой сияет одиноко
В холодной пустоте, от всех уйдя далеко.
Его никто не сможет полюбить,
Он никому не брат, всех выше и сильнее.
И с высоты своей способен лишь давить,
И гнет его руки с годами тяжелее.
Он слышит за спиною льстивый шепот,
А за высокими дворцовыми стенами
Неясный говор, смутный ропот,
Как моря даль, шумящую волнами.
Шумит толпа, бессмертится стихия,
Он цепью тяжкою ее сковал,
Но на заре придет девятый вал
И унесет обломки тирании.
Умрет он, как и все, таков его удел,
Пока живой, и ненавидя славят.
Посмертный список гнусных дел
История грядущему оставит.
134

135

ГИМН
Почет и слава побежденным,
В утробе Молоха сожжённым,
Порабощенным, утомленным,
Судьбой жестокой обойденным!
Позор тому, кто победил,
Кто горе и нужду забыл,
Свою он душу умертвил,
Огонь надежды погасил.
Лишь пораженье закаляет,
Победы жажду пробуждает,
Темницы стены разрушает
И жизнь мечтою озаряет!
И не завидуй ты счастливым
Богатым, гордым, суетливым,
Опустошенным и блудливым,
Самодовольным и глумливым!
Печальна вся их суета,
И смысла, цели лишена,
И чувства теплятся едва
В заплывшем теле каплуна.
Болезни, гибель трусов ждут,
Что от опасности бегут,
Себя от жизни берегут
И заживо в гробах гниют!
136

СОВЕРШЕНСТВО
Когда над цепью гор встает рассвет
И ни одной звезды на небе нет,
Венера лишь алмазною слезой
Висит над городскою тишиной.
Она, как искра дальней красоты,
Не знает жизни мелкой суеты.
Сродни снегам заоблачных вершин,
Где не ступал пришелец из долин.
Там на восходе розовеют тени,
В изгибах дивные богини возникают,
И очи синие бездонность отражают.
Богиня вечная над глетчером царит,
И страсти чад ее не осквернит,
Но холод совершенной красоты
Творит поэзии бессмертные цветы.
ГИМН
Над пресмыканьем, шипеньем,
Рычаньем зверей и рептилий
Ното восстал в исполинском усильи,
Имя всем дал, время сковал,
Знаками рун на тысячи лун, сетью стальной
Землю окутал, из камня и света миражи создал,
Ночь без ответа в дали прогнал.
Кубы железных абстракций вознес в космоса бездны,
Зов свой донес,
Стаей драконов небо порвал,
В каменных склонах
Лунных блуждал,
У солнца отнявший пламя,
Победы поднявший знамя - Ното!
137

1. Басня (не разобр.) о чем молва
рассказала чудеса
2. Большой скандал в (не разобр.)
хотя такое есть везде
Давно известно, лев есть власть.
Льву не пристало ночью красть
Сам бог от века так судил
Чтоб лев ослам хребты крушил.
Но вслед за львом ходил шакал,
Объедки льва он подбирал,
А часто просто воровал,
Когда тот к утру оставлял.
Лев многих в гневе покарал.
И в ужасе шакал дрожал.
И вот к царю ползет на брюхе,
Увидя, что тот сыт и в духе.
- Товарищ лев, - он пропищал, -
Желаешь, чтоб не воровал
Никто твоих запасов впредь,
Пусть будет даже сам медведь?
Пусти меня ты сторожить
Свои богатства, будешь жить
В довольстве век и не тужить,
Не будет всяк твое тащить.
Лев согласился, и шакал
Самоуправления создал.
Всех шакалят своих собрал,
Авторитетным сразу стал.
Вначале шло все хорошо.
Шакал конторой управлял.
Тем, что осталось, торговал,
Таскать помногу не давал.
Но власть шакалов развращает,
Стяжанья страсть одолевает.
И вот уж полки опустели.
Запасов нет, остатки съели.
В отчетности морской порядок,
Хотя вокруг сплошной упадок.
И лев в гнев.
Тут дело вовсе не до шуток,
Когда бурчит пустой желудок.
Он строго вызывает волка.
- Послушай, друга не пойму.
Ослов безмозглых не (не разобр.)
А никакого нету толку.
Друзей кормить уж не могу:
Гепард ворчит и кенгуру,
И крокодил, и какаду.
Отчетность — чудо, идеал.
А я от голода пропал.
Уж разбери загадку, друг.
Я жрать хочу, мне недосуг.
Подумал волк и проворчал:
- Шакал, конечно, есть шакал.
В милиции там служит рысь,
В ОБХС сидит беркут.
Скажу паршивке только «брысь»
А птицу слопаю я тут.
138

Но что не сделаешь ты сам,
Когда пошлешь всех к чертям.
«Ты, волк, пожалуй, слишком лев», -
Пробормотал в сомненьи лев.
«Их всех купили там давно.
Придется ворошить дерьмо.
И, сам судья и прокурор,
Теперь уже шакал и, ворвавшись...
«Но не печалься, лев, возьмем
Собак мы, и в тюрьму сведем
Всю эту свору шакалья,
Что голодом морит тебя.
Солдат я захвачу с собой,
Налет мы сделаем ночной
И все обыщем магазины:
Ослы-солдаты, но мужчины».
Солдат он по домам развел
И в норах обыск произвел,
И денег, золота, мехов,
Собрал немало сундуков.
Воров больших арестовал —
Киргиз, корейцев, немцев,
Лишь мясной сошки не видал.
На рынках сотни обдирах,
А ведь из такой плотвы
Растут огромные киты.
Наш волк верхушку лишь сорвал
У айсберга, где под водой
Миллион ослов, кто воровал.
Чтобы ослят кормить травой,
А не соломою гнилой.
Что в магазинах льва, шакал
За кровь и шкуры продавал.
ЦИКЛ
«ХУДОЖНИК»
Охвачен вечной лихорадкой,
Всегдашней жаждой одержим,
О жизни он не грезит сладкой.
140

ХУДОЖНИК
Надо умереть, чтобы творить Великое искусство.
Т. Манн
У меня есть старый чемодан.
Он полон несметных сокровищ, и я богач.
Вот невыплаканные слезы.
Годами таились они на дне и стали тяжелее свинца.
Вот ненависть.
Она застыла сгустками крови и пламени.
Вот убитые надежды, замученный гений, опозоренная любовь.
Они блещут всеми красками ада, и я черпаю их полными горстями,
Сплетая в прихотливый узор,
Ослы и верблюды топчут чудо, и ветер наносит едкую пыль,
Но нерушимо цветет красота, рожденная пеплом.
141

ПОЛЬ ГОГЕН
Над синей мантией морей,
Как стая белых лебедей,
Сияет пеною прибоя
В огне полуденного зноя
За дымною завесой городов
Цепочка райских островов.
Там женщины телами розовеют,
Недвижны под зеленой сенью,
Их рты кроваво пламенеют
В молчаньи, скованные ленью.
Там гром прибоя замирает
В сетях лиан, стволов древесных,
И птицы радугой сверкают
Среди полян в лучах отвесных.
Там женщин странная порода
В гостях у солнца в час восхода,
С их уст стекает пряный сок
Плодов на груди цвета меда,
И ал коралловый песок.
Там в тишине лагунных скиний,
Где риф оранжевый навис,
Луга подводных бледных лилий
Струи качают вверх и вниз.
Там женщины-цветы с полуоткрытым лоном
Лениво грезят в зное полуденном
О золотых шмелях, что мчат со звоном
И в лоно медленно вползая,
Ползучий сумрак опыляют.
142

ТИЦИАН
Ему уже девяносто, но тверда
Десница мастера, и зоркие глаза
Следят, как угасают облака,
Их золотом он озарит века.
Средь оргии бестрепетно ступая,
Он медленно проходит по аллее,
Из-под седин спокойно созерцая
Красавиц, чьи тела белеют.
Давно забыты юности мечты
И не волнуют сердце страсти,
Но дух по-прежнему во власти
Победного сияния красоты.
И вдохновенье мудростью сменив,
Расчетом точным он сердца волнует,
И золото Венеры торжествует,
Холодным совершенством Вечность покорив.
РЕНУАР
О, женщина-мечта, о, розовый цветок,
О наслажденье света, блеск и замиранье,
Танцующих теней струящийся поток,
Певучих красок нежное мерцанье!
Над зрелой красотой, над розовым туманом,
Над мощью форм с их чувственным дурманом
Глаза-цветы молоденькой девчонки
С невинным личиком ребенка.
То старый Ренуар уродливой рукою
Неторопливо сочетает страсть и чистоту,
Творя несбыточную красоту,
Что в юношеском сне пригрезилась весною.
143

ВИНСЕНТ ВАН ГОГ
Дождь серый с неба моросит,
И стая, каркая, кружит, грозя бедой и нищетой.
Лик Бельгии его родной,
Он беспощадный лишь к себе,
К чужой участливый судьбе,
Разбитых пару башмаков,
В отрепьях нищих едоков
С жестокой правдой рисовал.
Но никогда не забывал
О юге, радостных ветрах,
Шумящих в огненных полях,
Скитаясь в ландах без дорог,
Когда любовь прогнала за порог,
О солнце тосковал Ван Гог.
Как много света! Яростный мистраль
Рвет шляпу и мольберт качает,
Слепя, струится солнцем даль
И с краской пот его мешает.
Здесь обнаженный цвет сияет,
Он видит, как вокруг мелькают
Миллионы атомов, кружась
И вихрем в небо уносясь.
И цепкость одолев корней,
Взлетает пламя тополей.
И пашни влажной синева
С оранжевой листвой дружна.
Под небом тёмно-голубым,
Охвачен вечной лихорадкой,
Всегдашней жаждой одержим,
О жизни он не грезит сладкой.
Но сил все меньше, неоглядно
Пылает небо, жизнь кипит,
Он видит, скоро догорит
144

Огонь, что жег его нещадно.
И стаи с севера летят,
И вороны опять кружат
Над полем, солнце затмевая.
То смерть ему глаза смежает.
ПИКАССО
Он ищет, пробует, тоскуя
По вечной новизне.
Осколки мира он тасует,
Как в карточной игре.
Из скрипки женщины построит
Чудовищный муляж,
И как портной, из лиц закроит
Загадочный монтаж.
Рогами юноша пронзает
Быка с копьем в руках,
Мулетой девушка пугает
Кентавров на лугах,
Старуху мерзкую рисует
Прекрасный аполлон,
И деву красками малюет
Столетний скорпион.
Ушел хозяин, запер хлев,
Во тьме вопит толпа уродов,
Сбесился бык, бодает всех.
История, судьба народов.
Вот голубки и мира древо,
Борец за мир, антифашист,
Шагает в марше левом
Заядлый нигилист.
145

МОДИЛЬЯНИ
Тоскою одержим, сквозь сигаретный дым
Глядит на зал. Печальный карнавал
Справляют маски. В хаосе пляски,
В прическах модных, в огнях холодных,
Подсела челка, рыжая метелка.
В глаза заглянуть - дохлая муть,
Что-то стрекочет, выпить хочет.
Вон пара сидит, скукой смердит,
В сытой дремоте жабы в болоте,
Двери скрипят, часы летят,
Марго за стойкой угостит настойкой.
Что ж тревожит, сердце гложет,
И вдруг померкло вокруг:
Подвал холодный и взгляд голодный:
- Клянусь, без хлеба не вернусь!
Так обещал, но в кабаке застрял,
Сидел и цепенел
В угаре пьяном над стаканом.
Во имя неба - хлеба!
Язык не повернется, всякий рассмеется,
Вина плеснут, к чертям пошлют.
Ваш портрет купите! Что ж молчите?
У девушки глаза, как бирюза.
Набросок не берет, но франк дает.
От ярости немеет: его жалеют,
Он нищий! Ветер свищет.
Ослаб, дрожит, нога скользит…
Упал! Но в кулаке сжимал,
Уходя со света, последнюю монету,
Как искорку тепла средь моря зла.
146

ПИГМАЛИОН
В пещеру от людей он удалился,
Богам молился, истово постился,
Питаясь сыром, козьим молоком,
Трудясь над мрамора бесформенным куском.
Изваял он одежду, струящийся поток
И гордый стан, нетронутый цветок,
И вожделенно неподвластный
Лик, безмятежный и прекрасный.
Заря над морем медленно вставала
И горы в золото и пурпур одевала,
Когда увидел в розовом сияньи
Он дивный образ, созданный в молчаньи.
И распростершись пред изваянием,
Молил предвечных с жадным упованьем –
Хочу, чтобы ожило бесчувственное тело!
Любви аскета сердце вожделело.
И с радостью и страхом ощутил,
Как холодный мрамор под рукой ожил,
Открылись медленно бездыханные глаза,
В них отразилась неба бирюза,
И золотом волос окутал вмиг,
Он счастье несказанное постиг,
И обессиленный, в объятиях уснул,
Пока вечерний ветер не подул.
Уж кони с неба в море опустились,
И горы под луной засеребрились,
Когда он очи сонные открыл,
Взор испуганный на призрак обратил.
Пред ним старуха дряхлая сидела,
Очами тусклыми безжизненно смотрела
И ртом беззубым комкала едва
Упрека горького ужасные слова:
- Проклятие тебе, убийца красоты!
147

Ты страстью омрачил сияние мечты,
В старуху превратив бессмертную богиню,
Развеет ветер прах твой по пустыне,
Свое бессмертие убил ты в изваянье,
Что создавал в терпеньи и молчаньи!
ПОЭТ
Счастливец Чёрдерлин! Рассудка мир лишил
Того, кто преданно прекрасному служил,
Пусть Родина поэта не признала,
Его лазурь в объятиях качала.
Над городом он с башни созерцал
Все тридцать лет, как горизонт пылал,
И образы героев и богов
Роились в пламени вечерних облаков.
Один лишь раз увидел старожил,
Как странный призрак мимо проходил
Седого юноши, смотревшего в лазурь
Очами чистыми, не ведавшими дурь.
Счастливец Чёрдерлин! Он умер, как и жил,
Никто цветов на гроб не положил.
И только ветер-брат не забывал,
Того, с кем вместе в облаках витал.
148

ДАНТЕ
Он бродит молчаливой тенью
Один средь солнечного ликованья.
Как тяжелы чужих домов ступени,
Как горек хлеб изгнанья!
Там, за хребтом, среди холмов цветущих
Лес башен стройных город поднимает,
Там с гор бегущий Арко омывает
Дома врагов, в нечестии живущих.
Идет тропою, погружен в мечтанья,
С душой несломленной, но телом хилый.
Там гроб ее! Забыть не в силах
Он той любви печальное сиянье.
Надежды юности, друзей и славу,
И светлый лик, терцинами воспетый, -
Все поглотила грозной битвы лава,
И памятником стал венок сонетов.
О, гвельфы гордые! Вы трупами покрыли
Цветы Флоренции, изгнали вы живых,
Вам Данте отомстит! Его не сокрушили
Морщины тяжких лет и снег волос седых!
Вселенную он сотворит один,
Воздвигнет башни стройных песен
От адских бездн до солнечных вершин,
Что не падут и через сотни весен.
И в несказанном блеске и величье
Увидит он за райскими вратами
С бессмертною улыбкой Беатриче,
С улыбкою, что двигает мирами.
149

АЛЕКСАНДР БЛОК
Сведенный судорогой рот,
Лицо застыло, как у трупа,
Вон скалит зубы идиот,
Старуха смотрит тупо.
Окаменеть, не выдать горя!
Кругом лишь ветер, мрак и холод.
Неужто где-то восходят зори?
Иль это снилось, что был молод?
Кривится вывеской кабак,
Подходят к мокрой стойке.
Воняет точно от собак,
Живущих на помойке.
Душа оглохла, смолкли скрипки,
И старый мир еще стоит,
И город – призрак, серый, липкий,
Все той же пошлостью смердит.
Какое тяжкое похмелье!
Стаканами он пьет отравленное зелье.
Пусть память отобьет!
Он помнит, вьюжный ветер пел,
И патрули шагали в ночь,
И флаг в сугробах пламенел,
И призраки бежали прочь.
Луна взошла над кабаком,
Его не сверг Авроры гром,
И надругавшись над мечтой,
Шагают пьяницы домой.
150

ЭЙНШТЕЙН
Логичной мысли ровное теченье
Вдруг оборвала вспышка вдохновенья,
И на манжетах рукавов
Возникла цепь магических значков.
Он первый был, но не один:
Плеяда их, что в суть причин
Бесстрашно взоры погружала,
И Хиросима запылала,
И солнце мертвых в небе встало,
И медленно уносит вдаль река
Тел, стекшихся в немые острова.
Веленьем времени взрыв мысли гениальной
Во взрыв кошмарной бомбы воплотился,
Для миллионов стала вдруг реальной
Науки мощь, откуда джин родился
Один безвинный! Ужас поджимает
Седые волосы, открытые ветрам,
Что двери в полночь отверзают
Судьбы безжалостным шагам.
ПРОЗА,
СТАТЬИ
Какое утро настанет,
какое поднимется
солнце, когда исчезнут
эти смердящие скопища
червей! Я завидую вам,
вы увидите Землю,
освобожденную, наконец,
от странной бациллы,
пожиравшей ее зеленые
одежды, отравившей все
живое, загадившей небо и
море!
152

УЗНАЮ ТЕБЯ, ЖИЗНЬ
Узнаю тебя, жизнь, принимаю
и приветствую звоном щита!
А. Блок
Вверху лепилась вывеска: «Творческо-производственная художественная
мастерская».
Отворив узкую зашарпанную дверь, Вадим Рассадин вошел внутрь.
Помещение, первоначально предназначенное под магазин, с двойными
окнами-витринами, разбитое перегородками на три отсека, не давало нужного
для живописи простора и света.
Узкий проход, ведущий от двери, загромождали ряды нераспакованных
плоских ящиков и стопки прислоненных к стенам картин с печатями лито
на обратной стороне холстов, «готовой продукции», как их именовали в
бухгалтерских отчетах.
Вадим заглотнул водку из стопки и увидел хлестко написанную копию
шишкинского «Утра в сосновом бору». Следующей оказалась васнецовская
«Аленушка», выполненная в той же этюдной манере.
Он вошел в левый отсек.
Унылый парень в синем свитере, с помятым лицом, белесыми космами,
торчащими, как у дикобраза, вяло мазал по небольшому холсту, укрепленному
на монументальном мольберте - сложном сооружении из толстых брусьев,
перекладин и винтов. Сооружение чем-то напомнило Вадиму пыточный
станок, виденный им в «Истории средних веков».
В глубине отсека двое играли в шахматы, сидя на испачканных красками
табуретах. Столом им служил перевернутый ящик.
- Здравствуйте! - сказал Вадим.
Игроки в ответ что-то лениво прогудели.
Сквозь мутные стекла пробился солнечный луч, осветив валявшийся на
полу обрывок картона. На картоне было изображено зеленое чудовище с
выпученными совиными глазами. С его пальцев стекали потоки краски, а
может быть, крови. Ноги ступали по водочным бутылкам и пустым тюбикам.
- Шишкин, всюду Шишкин! Что, заказ такой? - спросил Вадим.
Один из шахматистов встал, с треском потянулся:
153

- Хватит, надоело. Вадим, дай закурить!
Закуривая, посмотрел, как блондин тонкой кистью усаживает зубами пасть
шишкинской медведицы:
- Вот кому повезло! Массовый заказ, двенадцать медведей и пять Аленушек.
Что, не надоело еще?
Лохматый дернул головой, промолчал.
- Одного англичанина, побывавшего в Советском Союзе, спросят, какие
картины он видел. Англичанин ответит: «В России я видел везде одни и те же
картины: «Три богатыря», «Три охотника» и «Три медведя»».
Вадим рассмеялся.
- Ну, положим, медведя четыре: три медвежонка и одна медведица. Но
анекдот хорош. Дома что-нибудь пишем?
- Ничего не делаю, - ответил шахматист. - Есть одна идейка, условия мешают.
- Какие же еще условия? Рабочий день у вас не соблюдается, не то что у меня
в парке. Можешь работать, сколько влезет.
- Вообще вся обстановка опротивела, и соседи жуткие обыватели, и все
вокруг надоело. Не слыхал, где бы найти комнату?
- Не знаю. Узнаю - скажу.
- Зайдешь ко мне?
- Пожалуй.
Они вышли. Солнце спряталось за тучу, улица сразу поблекла. На
противоположной стороне тянулся бесконечный серый забор. За ним высился
строящийся корпус.
На фоне серых облаков медленно поворачивалась стрела крана.
- Ну, так что же твои обыватели?
- С одного бока живет кикимора-педагог, с другого - еще противнее. Какая-
то высохшая мумия с тушкой женой. Все время мелко гадят, настоящую осаду
устроили.
Войдя в парадную дверь двухэтажного дома, Вадим в полной темноте
продвигался ощупью вслед за товарищем. Впереди послышались грохот и
ругань. Через три шага Вадим наткнулся на поваленный велосипед. Товарищ
нашарил ключом скважину и открыл дверь в комнату.
- Каждый раз свет выключают, будто из экономии, а на самом деле - только
чтобы пакостить, и велосипед нарочно ставят. Настоящая западня!
Завернув штанину, он рассматривал багровый рубец, вздувшийся не белой
154

коже.
Сели, закурили. Вадим сказал:
- Давно, Николай, не был я в вашей лавочке. Вошел, и показалось, будто попал
в морг. Не творческо-производственная мастерская, а форменная трупарня.
Николай поморщился:
Преувеличение. Просто работы сейчас нет и разъехались многие!
- Нет, это морг, - упрямо повторил Вадим. - Дело не в том, что сегодня у вас
пусто, а завтра будет полно. Подойдет октябрь. Ваши корифеи отберут самые
денежные заказы, помалюют несколько огромных плакатов, обязательно
маслом, схватят хороший куш. А на очередную выставку дадут непрожеванное,
непереваренное сырье. Заметь, у них стало правилом не дописывать на
портретах руки. Считают это хорошим тоном. Ну, еще помалюют по парочке
этюдов. И все это именуется «творческим отчетом перед общественностью». А
общественность? Помнишь, в прошлом году на просмотре толстуху из отдела
культуры? Помнишь, как она определяла художественную ценность работ? По
количеству желтой краски! «Если пейзаж солнечный, значит, работа хорошая».
У нее еще не сходило с языка модное словечко «жизнеутверждающий». Ведь
это же дура набитая! И от таких «знатоков» зависит судьба художника, его
картина, над которой он, может быть, полгода мучился! Окидывают беглым
взглядом, примеряют к привычным образцам, и если работа чем-нибудь
выделяется, пугаются и бракуют. Боятся как огня всего оригинального,
свежего. А мы вместо того чтобы дать им хорошего пинка, подхалимничаем,
обещаем поправить. Что поправить? Испортить? Не художники, а слизняки!
Ну, чего молчишь?
- Интересно, почему ты запомнил эту дуру? - спросил Николай. - Одна и
была такая, и все равно ее никто не слушал. Это у тебя старая болезнь, замечать
всякую дрянь.
- Таких дур и дураков миллионы, - сказал упрямо Вадим. - Ну, есть что
нового?
Большинство этюдов, висевших по стенам комнаты, он видел раньше.
Лишь на диване прислонилась к стене новая незаконченная картина: на фоне
вечерней степи стояла студентка-казашка в белом городском платье и пела. Ее
слушала, приложив ладонь к уху, старуха в национальном костюме. В стороне
у юрты двое подростков зачарованно смотрели на певицу.
- На выставку?
155

- Если успею.
Вадим подумал о банальности сюжета, но вслух похвалил колорит. Николай
несколько оживился:
- Никак не могу закончить, основные пятна нашел, теперь нужны натурщики,
а где их взять?
- Да, такой размер требует конкретности. Живопись! Само слово говорит.
Постой, на прошлогодней республиканской выставке я видел что-то подобное,
только там еще солнце светит, а у тебя сумерки.
Николай поморщился:
- Знаю. Там совсем по-другому.
«Карабкается парень, дешевых похвал захотел!» - подумал Вадим и
посмотрел на прошлогодние этюды. Этюды ему положительно нравились,
картина же все больше злила:
- Лучше все-таки, если бы ты взял что-нибудь пережитое. Я не спорю, тут ты
бьешь без промаха: и тематика выдержана, и колорит приятный, лирический,
так сказать. Понравится и руководству, и критике. Но почему вы все так
любите повторять сто раз официально одобренные сюжеты и боитесь сделать
самостоятельный шаг? Мусолите всякую модную тему, пока она превратится
в старую половую тряпку! Почему тебя, Николай, не тошнит от всего этого?
Ведь если уже прямо сказать, ты написал пошлость!
Николай молчал, и это еще больше подзадоривало Вадима:
- Ишь ты, лет пять назад слушал меня, как оракула, а теперь и ухом не ведешь.
«Как же, теперь ты кандидат в члены союза художников!» - подумал Вадим
и насмешливо сказал:
- Вижу, что положение обязывает, этим все и объясняется.
Николай встрепенулся:
- Что ты хочешь сказать?
- То, что сказал! Небось, галстуки красные на пацанов не забыл повесить,
даже певицу комсомольским значком украсил. Казенник ты стал, как все у вас
в фонде! Сплошная казенщина, сплошной штамп!
Будь картина написана другим, Вадим остался бы почти спокойным. Но ему
было невыносимо видеть, что Николай Панов, которого он знал восемь лет
и считал почти своим союзником, намалевал пошлость, противоречившую
всему, что он так долго ему внушал. Он воспринял это как прямую измену, как
вызов, брошенный лично ему.
156

Они и раньше во многом расходились: снаружи Николай был по характеру
рыхлым флегматиком, и их мысли до известного предела текли согласно. Но
когда Вадиму случалось копнуть поглубже, обнаруживался несокрушимый
внутренний стержень. Тогда они ссорились. Через некоторое время случайная
встреча восстанавливала старые приятельские отношения, и оба еще дорожили
памятью о прежней дружбе. Но постепенно ссоры происходили все чаще, были
продолжительнее, прошло почти полгода, когда они встретились вновь, и вот
уже опять враждовали друг с другом.
- Какая самоуверенность!
Вадим впервые внимательно присмотрелся к Николаю: да, переменился
страшно, а он так долго не замечал.
На Николае - модный светло-серый шершавый пиджак в черных крапинках,
пестрый свитер и галстук с замысловатым узором. На ногах дорогие туфли.
Русые длинные волосы зачесаны назад, большое бледное лицо пополнело,
плотная фигура стала еще солиднее.
Вадим молча смотрел, и в глубине его глаз открылось нечто, что наконец
вывело Николая из равновесия:
- Постой! Пусть я ничего нового не дал. А ты что ценное сотворил?
Человека унижаешь, зрителя пугаешь. После твоих художеств остается только
повеситься. Одно кладбище да трупы, хватит уж! Война давно прошла. У тебя
плюсовая половинка еще там отмерла, где ты был, осталась одна минусовая.
Получеловек ты! Декадент!
- А ты ограниченное ничтожество. Был маленьким художником, зато теперь
стал большой свиньей.
- Свинья я или нет, покажет будущее, у меня времени еще хватит. А вот тебе
уж не подняться. Крыса ты лагерная, ею останешься.
Шрам на лбу Вадима побагровел. Сдержался, вынул сигарету, закурил
вздрагивающими пальцами. Негромко сказал:
- Это не забывается. Никогда. С сегодняшнего дня ты для меня мертв.
Проходя по темному коридору, больно ударился о лежащий велосипед.
Вместе с болью вспыхнул гнев:
- Так оскорбить! Значит, он всегда это помнил, все восемь лет!
***
Гнев и какое-то мучительное чувство опустошенности гнали Вадима. Он
157

почти бежал.
Недавно прошел небольшой дождь, листва на бульварах неправдоподобно
ярко зеленела, по мокрому асфальту с шипеньем проносились машины, слепя
глаза мгновенными вспышками солнечных отражений.
Было пять часов. Навстречу текли пестрые людские потоки. Он с ненавистью
смотрел в лица встречных. Чувство одиночества, чувство огромного
отчуждения от всего окружающего мучило его сейчас с особенной силой.
- Да, Николай прав. Я получеловек. Но таких много. Цельных почти нет.
Цельные всегда или дураки, или фанатики, не видящие за пышной декорацией
жизни грязного захламленного пустыря.
Когда-то и он был молод и слеп. Его взгляд скользил по блестящей
поверхности, не проникая в темные недра, скрывавшие безжалостный
механизм жизни. Мечты о славе, об успехе присущи любому талантливому
юноше, так же присущи, как и мечты о любви.
Он был талантлив и потому мечтал. Затем война, ранение, плен, лагерь
смерти, опять родина и десять лет заключения, Сибирь и северная тундра.
Мечты разрушены, но творчество осталось с ним.
Вспомнил, как в плену и в лагере уходил от окружающего ужаса в мир
фантазии, достаточно было найти клочок бумаги и обломок карандаша.
Даже в камере смертников, где пришлось просидеть около трех месяцев,
ему удалось нарисовать два портрета. Их спрятали в каблуки сапогов. Одного
расстреляли, другой остался жив и показал при встрече измятый клочок с еле
заметными следами рисунка. Он сказал, что сохранит его навсегда.
Да, несмотря ни на что, он остался художником, и творчество осталось при
нем. Но какое творчество! Ужасное, жестокое, такое же, какой была почти вся
прожитая жизнь. Бессонные одинокие ночи, кошмары, рожденные израненным
воображением. Вспомнился Блок:
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар!
158

Он брел, механически передвигая ноги, когда вдруг почувствовал слабость и
головокружение. Вспомнил, что со вчерашнего дня еще ничего не ел. Зашел в
сквер и сел на скамью.
В тени тополей скромно одетые старухи охраняли младенцев, дремавших
в нарядных колясках под шелковыми покрывалами. У памятника Ленину
играли выхоленные, раскормленные дети. Неподалеку беседовали на скамейке
солидные дамы, их матери.
Вадим невольно прислушался.
Шла степенная беседа о качестве тканей, о путевках на курорты, о том, какой
политики держаться по отношению к мужьям.
Эти рассевшиеся гусыни с их чадами принадлежали к той обывательской
породе, которую он особенно ненавидел. Выйдя из сквера, Вадим пошел
медленнее.
Центральные улицы остались позади, он шел по пыльным переулкам окраины,
остаткам старой части города, обреченным на постепенное разрушение,
ибо новый город рос в другом направлении. Одноэтажные рабочие бараки с
сорванными наружными дверями, ушедшие в землю беленые плоскокрышие
землянки, жалкие огороды во дворах, палисадники с кустами желтой акации,
редкие тополя, лохматые, сожженные зноем. Почти из-за каждого забора
слышался разноголосый собачий брех.
Вадим шел и думал: почему, чем дряннее домишко, тем больше охраняющих
его собак, и тем они злее?
Поражало огромное количество сортиров: они возвышались позади мазанок,
подобно памятникам этой убогой жизни, скапливаясь иногда во множестве,
как грибы-поганки, кособокие, полугнилые, но почти все запертые на висячие
замки. А вот и его жилье. Он занимает единственную сносную комнату. В
двух маленьких клетушках проживает хозяйка, вдова-казашка с дочерью-
студенткой. Он отворил калитку и вошел в заросший полынью маленький двор.
Дверь оказалась запертой. Нашарив ключ под застрехой, Вадим открыл
замок и вошел в темные сени с земляным полом.
***
Как-то раз, зайдя в медицинский институт по поводу небольшой работы,
Вадим обратил внимание на шкаф, стоявший в коридоре у стены. Там за
стеклянными дверцами плавали в банках с формалином человеческие
159

зародыши. В большой банке нежно обнимались два сросшихся близнеца. На
их восковых лицах застыли страдальческие гримасы. Он долго всматривался:
его поразила мысль, что им, еще нерожденным, уже в материнской утробе
суждено было изведать страдание.
Работая над циклом фантастических рисунков для выставки, он невольно
придал жителям Марса внешние черты этих недоносков. Он представил себе,
как в долгой борьбе с суровой истощенной природой умирающей планеты
древняя раса марсиан создала колоссальную технику. Как сами марсиане ушли
под поверхность планеты, построив там города. Их изнеженные тела, отвыкнув
от труда, стали слабыми и неловкими, органы чувств почти атрофировались.
Это были выродки, снова вернувшиеся к утробной, зародышевой стадии жизни.
Слабо брезжившая мысль еще помогала им управлять всей громадой техники,
ибо управление свелось к простейшим первичным сигналам. Машины за них
работали, чувствовали, мыслили. Прошло несколько тысяч лет. Истощенная
планета, почти лишившись атмосферы, воды и необходимых источников
энергии, не могла поддерживать жизнь этого жалкого племени, в прошлом
такого могучего и творческого. Постепенно марсиан охватила смутная тревога:
центральный электронный мозг посылал сигналы растущей опасности. Вадим
видел, как марсиане сползаются в огромный подземный зал совещаний, и,
точно новорожденные щенята, тычутся из угла в угол, охваченные смутным
ужасом. Они открывали беззубые рты, хватая остатки воздуха, и их маленькие
сморщенные лица искажались мучительной гримасой, такой же, какую он
запомнил на лицах близнецов в мединституте.
Но над ними властвовал электронный мозг. Он вселил в них страх, и он
же указал путь к спасению. Спасение было на Венере. И вот ракеты марсиан
штурмуют лучезарную планету. Венера в изобилии одарила населявшие
ее народы пищей, теплом, светом и красотой вечно цветущей природы.
Венерикам не нужно было изощрять свой мозг, и они жили в изобилии, не зная
техники. Их дни проходили на побережьях океанов, у светлых рек. Счастливые
и свободные, они любили, слагали песни и состязались в ловкости и силе.
И вот на этот эдем обрушились полчища железных чудовищ, и в каждом,
защищенный неуязвимой броней, в эластичном мешке, как в утробе матери,
лежал жалкий уродец с еле брезжившим сознанием.
Весь путь марсиан отмечался заревом пожаров, черными зловонными
пепелищами, смертью и разрушением. Горели райские кущи, и горы трупов
160

устилали землю.
Цикл рисунков заканчивался отвратительным ликом Победителя, слепо
смотревшим с черного бумажного листа.
Вадим не знал, зачем изобразил весь этот ужас: но он как будто подчинялся
категорическому велению, исходившему из глубин собственного духа.
***
Вадим пришел на работу в десять часов утра.
В эту ночь, оканчивая свой цикл рисунков, он лег в четыре, когда за окном на
старом тополе зачирикал воробьиный хор, встречая солнечный восход.
Проходя по главной аллее, увидел паркового электрика, что-то чинившего на
телеграфном столбе.
- Вадим Сергеич, иди в контору, тебя директорша ищет! - крикнул электрик.
- Начинается! - подумал Вадим.
Домик управления парка находился в дальнем конце главной аллеи.
В общей комнате ожесточенно стучала на машинке секретарша Марья
Ивановна, солдатоподобная старая дева. На приветствие она не ответила.
Открыв фанерную дверцу, Вадим вошел в кабинет.
- Вадим Сергеич, мне с вами нужно серьезно поговорить, - встретила его
директорша. - И вообще, я не знаю, что с вами делать. На работу систематически
опаздываете, все забываете, ничего во время не выполняете. На политзанятия…
Политзанятия вела Марья Ивановна, по неизменному железному распорядку:
Марья Ивановна громко читала газетные строки, аккуратно подчеркнутые
по линейке красными чернилами. Ознакомив со всем, что считала наиболее
важным, Марья Ивановна снова повторяла прочитанное своими словами,
ничего не прибавляя и не убавляя. Затем следовало традиционное: «Вопросы
есть?» Вопросов не было, и все расходились по своим местам. Вадим был на
политзанятиях всего один раз.
- Я вас спрашиваю, Вадим Сергеич, почему вы не посещаете политзанятия?
- Они ничего мне не дают. Все это я узнаю сам из газет и по радио.
- Странный человек! - пробормотала директорша. - Послушайте, Вадим
Сергеич! Почему мы должны делать исключение для одного вас? Раз вы
работаете в организации, будьте добры подчиниться общему распорядку. Если
же он вас не устраивает, можете освободить место. Мы никого не держим
насильно.
161

Вадим знал, что его давно собирались уволить, и когда нашелся подходящий
кандидат, очень понравившейся директорше, она лишь ждала случая, чтобы от
него отвязаться.
Кандидатом был молодой художник, недавно окончивший училище в
республиканском центре. Вадим его видел несколько дней назад в этом
кабинете. Директорша разговаривала с ним очень ласково, немного кокетливо.
Вадим вспомнил своего предшественника, самоучку Михаила, «прохвоста
Мишку», как он его прозвал. Вначале они работали вместе, потом «прохвост»
рассчитался и спешно уехал из города, задолжав всем, кому только мог.
Мишка разворовал все запасы красок и кистей из парковых мастерской
и кладовой, часто по пьянке срывал парковые мероприятия. Все это ему
прощалось, ибо он умел льстить, а главное, был молод и смазлив.
Вадим посмотрел на директоршу: лет около сорока пяти, молодится, носит
беленькие носочки и полудекольте. В вырезе платья виднеется желтоватая
прыщавая кожа.
Старая ведьма, воображает себя обаятельной и передовой женщиной. Дикая
невежда в искусстве, ничего кроме инструкций не читала лет десять. Любит
наглую лесть, не терпит критики. Если ее раздеть, обнаружатся дряблые
прелести, от которых стошнит.
«Какое злое, отталкивающее лицо! - думала директорша, - похож на убийцу,
- она с отвращением посмотрела на поношенный, в пятнах красок, костюм
Вадима. - Все они такие», - и она вспомнила пожилую женщину, бывшую
заключенную, которую недавно пришлось уволить за пьянство и старческий
разврат.
- Нет, я вижу, что мы не сработаемся, - сказала она решительно. - Вы взрослый
человек, сами все понимаете, и не мне вас учить.
Взяв лист бумаги, Вадим молча написал заявление об увольнении «по
собственному желанию» и, не попрощавшись, вышел.
***
Николай открыл этюдник, надавил на палитру красок, поставил картину на
мольберт и энергично приступил к работе. Но дело не шло. В глазах стояло
пересеченное багровым шрамом, искаженное лицо Вадима.
Николай чувствовал, что в его критике была какая-то доля правды. Но он
не хотел об этом думать. Просто не признавал Вадима, чувствуя, что тот стал
162

тормозом в его жизни. Скоро придет Ольга, у нее сейчас много работы в связи
с ремонтом магазина, где она служила продавцом, и настроение у нее, конечно,
плохое. Лучше пройтись, проветрить голову.
Он бездумно шагал куда глаза глядят, смотрел на женские лица, слушал гул
вечернего города. Пестрая, полная неожиданностей жизнь бурлила вокруг, и
Николай шел, насвистывая в такт музыке, порывами долетавшей из парка.
Вдруг ударил гром, и через минуту веселый ливень обрушился на город. Во
всех направлениях с криками и смехом бежали люди. Тротуары мгновенно
опустели. Николай осмотрелся. Напротив возвышался фасад городского Дома
культуры.
Он поднялся по широкой лестнице. В вестибюле было пусто, лишь в углу
дремала старуха-дежурная. Немного подумав, Николай спустился в подвальный
коридор и постучал в одну из дверей.
- Кто? - спросил голос.
Николай ответил. Щелкнул крючок. В дверях стоял незнакомый человек с
черной шкиперской бородкой. Из комнаты, как из жерла вулкана, вырывались
едкие клубы табачного дыма. Войдя, Николай сел на свободный стул и
огляделся.
За столом в старом театральном кресле с лезущими во все стороны клочьями
набивки сидел хозяин, художник Дома культуры по кличке Седой, с серой
растрепанной шевелюрой и испитым землистым лицом старого пьяницы.
Напротив развязно полулежал на стуле Ким, плотный кореец в добротном
синем костюме, пестрых носках и желтых элегантных туфлях. Ноги он по-
американски высоко задрал на стол.
- Не знаком с товарищем? - спросил Седой, кивнув на бородатого.
- Рашид, - отрекомендовался бородатый, энергично сдавив руку Николая.
- Все они б… - лениво прокартавил Ким, обращаясь к Седому. - Помнишь
чувиху, что я прошлый раз приводил? Все получилось нормально, вот на этом
станке, стоявшем около стены.
- Как? Ведь я ключа тебе не давал! – Седой удивился.
Ким неторопливо вытащил из кармана замысловатую отмычку и помахал ею.
- А это что? Универсальная штучка, отмыкает все двери!
Седой взял отмычку, повертел и отдал назад.
- Случайно купил у одного типа в Москве. Угадайте цену, не приходилось
такое покупать? Десять рублей!
163

- Да ты совсем блатной! Смотрите, блатной сидит! - засмеялся Седой.
- Культурный человек все должен иметь, я ведь не троглодит, как вы. А это
видели? - и Ким, вытащив из кармана блестящий портсигар, открыл его с
быстротой фокусника.
На внутренней стороне крышки обнаружился рисунок: японец с японкой,
сидящие за столом напротив друг друга.
- Портсигар как портсигар, - сказал Седой.
- Подожди! - и Ким нажал маленькую кнопку сбоку картинки.
Лица и фигуры сместились, затуманились. Затем остановились. Японец
с японкой сидели в позах разврата. Щелкнула кнопка, и все опять приняло
благопристойной вид.
- Вот здорово! - Седой вскрикнул, выхватил портсигар. - Продай! - любуясь,
он без конца щелкал кнопкой.
- Хватит! Сломаешь, с последними штанами распростишься, - сказал Ким,
отнимая портсигар.
- Ну, Ким, раскошеливайся! - крикнул Седой, - треба кирнуть!
- А долг? Когда отдашь? – спросил Ким.
- Скоро. Ведь тебе пока не нужно?
- Мне всегда нужно. Не отдашь в конце недели, пожалеешь. Со мной шутки
плохи. Дождь идет? Если перестал, отчаливаю. У меня дела.
Седой услужливо распахнул форточку, и все услышали равномерный плеск
воды. Ким царственным жестом выбросил на стол десятирублевую.
- Кто пойдёт?
- Сейчас организуем.
Он открыл дверь. В комнату протиснулся здоровый подросток в измятой
милицейской фуражке, криво посаженной на одно ухо, и огромных резиновых
сапогах. Открыв рот, он с глупым видом воззрился на Седого.
- Две белой, банку тресковой печенки, хлеба и папирос. Живо!
- Что за кикимора? – спросил Рашид.
- Дурочок один, щиты рекламные разносит, получает десять рублей в месяц,
плюс бесплатное кино. Его Сашкой зовут, но я прозвал Порфирием, по Гоголю.
- Сразу видно театрала, – сказал Ким. – Не слыхали, как он поет? Бас еще не
весь пропил. Седой, спой арию мельника!
Николай давно знал Кима и давно его ненавидел. Уйдя с третьего курса
индустриального института, он около года занимался, чем придется, затем,
164

сойдясь с Седым, помогал ему в изготовлении стендов по семилетнему плану
для различных организаций. Он ловко выпиливал лобзиком, покрывая стенды
вдоль и поперек замысловатый резьбой. За три года совместных усилий
Седой и Ким соорудили огромное количество стендов и досок показателей.
Уродливые плоды их «творчества» украшали вестибюли чуть ли не всех
учреждений в городе. Женившись, Ким получил доступ к массовым заказам по
технике безопасности для шахт и предприятий благодаря дяде жены, крупному
воротиле, служившему в комбинате. Теперь за него трудились художники,
среди которых он распределял заказы, присваивая львиную долю их заработка.
К горлу Николая клубком подкатило отвращение. Все вокруг показалось
сплошной бессмыслицей, диким бредом. И это грязное захламленное логово,
провонявшее насквозь тухлым клеем, табаком и водкой, и зеленая испитая
физиономия Седого, и шкиперская борода Рашида.
Николай встал и молча направился к выходу.
- Куда? – крикнул Седой.
Николай не ответил и вышел, чуть не сбив с ног вернувшегося с покупками
Порфирия.
- Порфирий, держи! – Седой с неожиданной быстротой выскочил вслед,
схватив Николая за руку, лихорадочно забормотал, бросив испуганный взгляд
на дверь: - Николай, не уходи! Будь человеком! Мы еще должны поговорить.
Если уйдешь, я пропал. Видишь обстановку? – в глубине глаз, окруженных
воспаленными веками, притаились страх и мольба.
- Но ведь ты сам виноват в этом! - сказал Николай.
- Ты ничего не знаешь. Я теперь в такой переплет попал, что хоть вешайся.
Одна надежда на тебя, ты все же человек.
Николай молча вернулся и сел на прежнее место. Смотрел, как Ким
распечатывал консервы, резал хлеб. Наливая по очереди в единственный
треснувший стакан, прикидывал глазом, стараясь, чтобы всем досталось
поровну.
Когда дошла очередь до Седого, Ким удержал стакан:
- Стоп! А уговор?
- Какой уговор?
- Петь будешь?
- Брось шутки, - сказал Седой, - какой я тебе певец?
- Никаких шуток, - настаивал Ким. - «Пой светик, не стыдись!», - пропищал
165

он насмешливо и тотчас бешено крикнул: - Ну, будешь петь?!
- Да оставь ты его в покое! – возмутился Николай, но это лишь подзадорило
Кима: сжав кулаки, он теснил тщедушного Седого.
Приблизив свое лицо к его лицу, яростно проскрежетал:
- Так не будешь? Так получай!
Удар был зверски жесток. Кулак Кима пришелся под подбородок, голова
Седого подскочила вверх, будто сорванная с шейных позвонков. Затем
послышался глухой стук падения тела.
- Что ты делаешь, гад! – крикнул Николай, бросаясь к Седому, приподнимая
с пола безжизненную голову.
На него мертво глянули сквозь полузакрытые веки белки закатившихся глаз,
в углах рта пузырилась розовая пена. Дверь приоткрылась, в щель опасливо
заглянула старуха-дежурная. Негромко ахнув, мгновенно скрылась.
- Пошли! – сказал Рашид, быстро выходя из комнаты.
Ким взглянул на неподвижное тело, в лице его что-то дрогнуло, и он выбежал
вслед за Рашидом.
Оставшись один, Николай расстегнул рубашку, обнажив впалую худую
грудь, приложил руку. Ему показалось, будто сердце еще слабо билось.
Дверь широко распахнулась, в комнату вошел милиционер с двумя
дружинниками.
***
Перед Николаем за солидным письменным столом, покрытым большим
куском пластика, сидел молодой щеголеватый светлоглазый следователь
с гладкими, зачесанными назад волосами. Красивые белые пальцы с
отращенными розовыми ногтями. Мизинцем слегка нетерпеливо постукивал
по протоколу допроса.
- Мне не в чем признаваться, – устало сказал Николай, - я рассказал все, как
было.
- Вы утверждаете, что Арефьева ударил Ким. Объясните, зачем он это сделал.
- Ким заставлял Арефьева петь арию мельника. Тот не захотел, и Ким его
ударил.
- Ким был пьян?
- По-моему, не очень.
Следователь откинулся на спинку стула. Светлые брови иронически
166

поднялись.
- И вы утверждаете, что Ким, взрослый и неглупый человек, находясь в
полном сознании, совершил покушение на жизнь своего товарища Арефьева,
вместе с которым давно работал, только за то, что товарищ отказался спеть
песенку?
- Почему вы сказали «покушение на жизнь»?
- Да-да, сознательное и преднамеренное покушение на жизнь, и я думаю,
что эта штучка вам знакома больше, чем Киму, завравшийся молодой человек!
Открыв ящик, следователь выбросил на стол плоскую свинцовую лепешку:
- Узнаете?
167

- Что это?
- То, что было в твоем кулаке, мерзавец, когда ты убивал Арефьева!
Николай почувствовал нехорошее. Стол и следователь куда-то поплыли.
- Мерзавец сам! – крикнул он вне себя, - не смеешь!
Следователь схватил портсигар, нервно закурил, глубоко затянулся и мягко
сказал:
- Послушайте, Панов! Зачем зря себя губить? Если вы чистосердечно
сознаетесь, я могу передать дело в товарищеский суд. Имейте в виду, что за вас
хлопочут ваши друзья, хотят взять на поруки, тем более, что это у вас первый
случай. Вам дают возможность исправиться. А если будете упорствовать и
запираться, я передам дело в гражданский суд. Посадят в тюрьму лет на пять,
а то и на десять. Ну как? Будем говорить?
Николай молчал.
- Молчите? Ладно. Все равно скоро заговорите.
Он нажал кнопку на столе. Дверь отворилась, вошел милиционер:
- Введите арестованных.
Через минуту Николай увидел Кима и за ним чернобородого Рашида.
- Садитесь.
Ким и Рашид сели. Дорогой синий костюм Кима был сильно измят.
- Белоярцев, знаете этих людей?
- Знаю.
- Подтверждайте, что участвовали с ними в пьянке двенадцатого июля в
мастерской Арефьева Дома культуры?
Николай кивнул.
- Ким, повторите, что вы показали на предварительном допросе.
Взглянув искоса на Николая, Ким с готовностью заговорил:
- Я, Рашид и Седой…
- Какой Седой?
- Извините, гражданин следователь, Арефьев!
- Седой - кличка?
- Кличка, гражданин следователь.
- Продолжайте, Ким.
- В девять часов вечера к нам…
168

РЕНАТА БЕРНУЛЛИ
И вот наконец он настал, странный день, настал, чтобы продать и разорвать
мое сердце.
Меня ввели в давно знакомый застенок, напрямую в кузницу, где вместо
искр брызгала кровь, где вместо железа терзали живую человеческую плоть
все последние шесть лет.
Я увидел сзади лица, и перед ним - неподвижно стоящую ко мне спиной
Ренату.
Ее черные волосы были распущены по плечам, а руки связаны веревкой.
Отец Сервант развернул пергамент и гнусавя прочитал обвинение.
Встав в желтом углу за колонной, смотря на неподвижную белую фигуру
Ренаты, я невольно прислушивался.
Вначале говорилось о покойном отце Ренаты, о том, что он чернокнижник,
занимался составлением гороскопов, делал яды и другие дьявольские снадобья,
с помощью которых изводил добрых христиан, волхвовал и неоднократно был
замечен в своих богомерзких делах.
Далее говорилось, что Пьеро Бернулли исповедовал еретическое учение, по
которому следовало, что подлинным другом людей, научившим их добыванию
огня и обработке металлов, а также всяким полезным делам, был Люцифер,
князь тьмы, которого последователи этой дьявольской секты называли и
Денницей, и Великим Змеем, считая его источником всякой мудрости и
познаний.
Оные же дьяволопоклонники учили, что господь сверг Люцифера в
преисподнюю за то, что он научил людей познанию добра и зла, под видом
змея, соблазнившего Адама и Еву вкусить волшебное яблоко. И что до наших
дней его целью было помогать людям, которых господь вседержитель якобы
хотел оставить прозябать во мраке и невежестве, ибо хотел иметь не учеников,
а бессловесных рабов, слепо творящих его волю.
Далее указывалось, что Рената вполне уверовала в это адское учение и
ревностно помогала отцу до самой его кончины и после в его богомерзких
волхованиях и опытах. Так, живя уже после смерти Пьеро Бернулли,
Ренату, обвинив, свидетельские показания дали некий рыцарь Кристобель
Раутенбергский и пожилая повитуха Барита.
И наконец, подробно говорилось о том, что воспылав нечестивой страстью к
169

доброму христианину, палачу святого судилища Иоганну Бауэру, оная ведьма
и колдунья с помощью дьявольских чар совратила его со стези добродетели и
вынудила участвовать в шабаше, служить черную мессу и прелюбодействовать
с ней, что и подтверждается показаниями Иоганна Бауэра.
Я не видел лица Ренаты во все время чтения, она стояла неподвижно,
держалась величаво и скорее напоминала прекрасную статую, чем живую
женщину из плоти и крови. Не могу описать своих чувств, я был в сильнейшем
смятении, с ужасом ожидая, когда судьи призовут к исполнению приговор,
чувствуя, что это грозит мне безумием, а может быть, смертью.
Закончив чтение, отец Сервант свернул пергамент, после чего епископ
министерский поднялся с кресла и, грозно смотря на Ренату, громко сказал:
- Ты все слышала, ведьма и чародейка, именуемая Ренатой Бернулли, и
поскольку ты не пыталась отрицать своей вины и всех совершенных тобой
богомерзких деяний, святому судилищу остается потребовать у тебя отречения
от дьявольской ереси и чистосердечного раскаяния, если же ты будешь
упорствовать, святое судилище вынуждено будет подвергнуть тебя пытке.
Знай, что раскаяние не спасет тебя от смерти на костре, но избавит от лишних
мук.
Я видел, как Ренета шевельнулась, подняла голову, и я услышал знакомый
протяжный голос:
- Я никогда не отрекусь от своего отца и его мудрости, и мне не страшно
ваше железо и огонь, подлые насильники, убийцы! Делайте, что хотите, и вы
увидите, на что способна слабая женщина, и как могуч ангел Денница, который
поможет мне вынести все!
- Предать ее легкой пытке, если же впредь будет упорствовать, употребите
испанский сапог! – прошипел отец Сервант.
Бесстрашие и красота Ренаты заставили всех побледнеть от ярости, он
дрожал, как в лихорадке, и, схватившись тонкими длинными пальцами,
похожими на лапы тука, наклонившись вперед, с яростью взвизгнул:
- Иоганн, где ты? На дыбу ведьму!
Рената обернулась и увидела меня.
- Ну, Иоганн, что же ты дрожишь? - спросила она, смотря на меня огромными
горящими глазами, казавшимися еще чернее на побледневшем лице.
И легкой походкой подошла к пыточному колесу. Служки привязали ее, у них
тоже дрожали руки, и колесо со скрипом повернулось.
170

Я закрыл лицо руками и стоял, не двигаясь, тут загремел грозный голос
епископа:
- Бей ведьму, Иоганн, бей, если не хочешь идти за ней в ад!
Я взял плеть, но увидел беспомощно висящую Ренату, с воплем уронил ее и,
пав на колени, пополз к судилищу.
В этот миг отец Сервант, выбежав навстречу мне, схватил сам плеть, и я
почувствовал резкую боль во лбу и глазах.
- Бей ведьму, бей! - шипел горбун, и изо всех сил ударил меня по лицу еще
два раза.
Обезумев от боли и отчаяния, полуслепой от заливавшей глаза крови, я
схватил плеть и ударил Ренату.
Тело Ренаты содрогнулось, и я услышал ее крик:
- О Великий Змей, помоги своей верной Ренате!
Не помню, сколько продолжалось избиение, помню лишь, что меня изумила
и повергла в ужас неподвижность Ренаты. Она висела над каменным полом, и
ни один мускул не дрогнул не обнажившемся теле, и почему-то не было крови.
Казалось, я бичевал труп, бесчувственный и холодный.
Сильная рука вырвала из моей окостеневшей руки плеть, и я увидел перед
собой епископа.
- Стой, Иоганн! Разве ты не видишь, что твоя плеть бессильна? Посмотри,
отче Сервант! Она не чувствует боли, дьявол защитил ее!
Ренату сняли с дыбы и положили на землю. Казалось, она крепко спала,
улыбаясь радостным грезам, ее душа витала далеко, унесенная из мрачного
Зиненка на шипучих крыльях князя тьмы.
Дальше я ничего не помню. Благодетельный обморок скрыл от меня
окончание ужасного действа, избавив от невыносимых мук.
Не буду описывать отчаяние и невыносимую тоску, когда очнулся в
подземелье. Меня терзало раскаяние, я кусал руки в ярости за то, что они
терзали белое тело возлюбленной, и я проклинал, люто ненавидел себя за
безумие, которому поддался.
И больше всего ужасала меня мысль, что Рената обречена, что ее сожгут.
Спасти ее и бежать вместе, чего бы это ни стоило, но как?
Я попытался взять себя в руки и обдумать возможности бегства из подземной
тюрьмы. Меня стерег старый монах, еще крепкий, угрюмый и молчаливый. Он
открывал с лязгом огромный замок, когда дряхлый повар Лука приносил обед,
171

и тотчас после этого замыкал дверь, а Лука, дождавшись, когда я поем, забирал
посуду и удалялся, после чего дверь снова запиралась.
Притворившись слабым, я целый день пролежал, когда же Лука внес ужин, и
дверь захлопнулась, поднялся с койки и, подойдя к старику, стал перед ним на
колени. Лука изумился и испугался.
- Что ты, что ты, Иоганн? Встань сейчас же! – и он попытался меня поднять.
- Лука, помоги мне уйти отсюда, - прошептал я и схватил его за руки.
- Что ты, что ты, Иоганн! Да меня святые отцы убьют! И как я тебе помогу?
- В коридоре плохо видно, одень мою одежду, а я твою, и ложись на койку
лицом к стене. Я свяжу тебя, чтобы ты не ответил за мое бегство, - все это я
быстро прошептал старику не ухо, крепко держа его руки. - Если же ты мне
сейчас не поможешь, я тебя задушу, - сказал я грозным шепотом.
Переодевшись в рясу старика, я положил его на койку лицом к стене,
связал простыней. В эту минуту загремел замок, и в дверях появилась темная
коренастая фигура тюремщика. Я сгорбился и, гремя посудой, проскользнул
мимо него, поплелся по каменному проходу к выходу. Солнце закатилось, я
прошел через двор и, подойдя к воротам, сотворил крестное знамение.
Вскочив на коня, я ударил по бокам его ногами, и в тот же миг, оскорбленный
непривычным седоком, он сделал скачок и бешено понес меня так, что ветер
засвистел в ушах.
Прошло много дней, прежде чем я смог встать с койки. Я долго поправлялся
под присмотром опытного сидельца. Сердце мое было разбито: я жаждал
смерти. Лишь на четвертом месяце я покинул келью и, вооружившись посохом,
ушел из города. Жизнь моя после сожжения Ренаты и всего перенесенного стала
для меня невозможной, воспоминания терзали меня, вызывали постоянные
слезы, я должен был покинуть город, если еще хотел жить.
Два года бродил я по дорогам южной Германии, перешел Альпы, чуть не
погиб в метели и был спасен монахами, долго прожил в их обители, вдали
от людей, среди скал ледников. Там мои сердечные раны зажили. Весной я
спустился в цветущие долины и пешком добрел до Флоренции, мне хотелось
увидеть родину Ренаты, побродить по камням, где когда-то ступали ее ножки,
дышать легким воздухом юга, совсем непохожим на подлинный, тусклый
воздух Германии.
Там же я вступил в Орден братьев святого Франциска милостивого, и теперь,
когда кровь охладилась и рыжая борода моя побелела, я часто вспоминаю
172

былое, и тогда в груди пробуждается любовь и печаль, я забываюсь с пером в
руке над этой тетрадью.
Аминь.
Во Флоренции я встретил человека, который поразил меня, пожалуй,
не меньше Ренаты. Это был живописец и архитектор, некий Варок Кио,
прославленный далеко за пределами Флоренции. Я поступил в его мастерскую
подмастерьем и был весьма там полезен, ибо сила моя еще была велика, хотя я
был убит сомнениями и печалью.
В то время он создавал с помощью учеников огромный золоченый шар,
украсивший потом собор Санта-Мария дель Фьори, и все поражались великому
искусству и мудрости, с которыми сей прославленный мастер одолевал
возникавшие великие трудности.
Задержавшись как-то до полуночи, остался он наедине со мной, и заметив,
что я не сплю и с любопытством слежу за его работой, подозвал меня и начал
расспрашивать, что привело меня в его город и кем я был прежде.
Выслушав с великим вниманием мой бессвязный рассказ, Варок Кио долго
молчал, сидя с молотком и зубилом, подобный каменному изваянию, после
чего спросил меня, верю ли я, что на самом деле был на шабате, и во все, что
там мне привиделось.
Я сказал, что никогда не сомневался в истине виденного, да и как я мог
сомневаться, когда все это запечатлелось в памяти, что никогда я не чувствовал
такой силы ужаса, смятения и наслаждения. Варок Кио сказал мне, что побывав
на Востоке или даже в Венеции, где много проживает неверных, арабов и
персов, и надышавшись зелья, кое добывают они из маку, увидел бы я такие
же чудеса, и что все это нам с Ренатой пригрезилось, когда одурманились мы
питьем из серебряного кубка.
173

МАТЕРИАЛЫ К РОМАНУ «ПОД ВЛАСТЬЮ ВОРОНА»
Я ожидал увидеть Великого Ворона в торжественной обстановке,
подавляющей и грозной, и отворил дверь, дав слово не реагировать на любые
чудеса, но меня постигло разочарование.
Это была небольшая кубическая комната с матовыми стенами, испускавшими
рассеянный свет. Я увидел старика с бритым черепом и узким сухим
лицом, одетого в простую серую тунику. Казалось, в нем не было ничего
примечательного, и все же было что-то выделявшее из множества людей,
виденных мной в эти безумные дни.
Глаза? Да, конечно, глаза. Удивительно трезвые. Я подчеркиваю это слово,
- их ледяная трезвость поразила меня, и я всем существом почувствовал, что
всякая попытка солгать или умолчать перед таким человеком невозможна и
бесполезна.
Очень светлые - радужные оболочки почти сливались с белком и оставалась
видимой одна острая черная точка - глаза смотрели вглубь моего существа,
ощущение было такое, будто я стоял перед ним обнаженный, и лишь немного
успокаивало, что в этом нечеловечески пронизывающем взоре не было и тени
иронии.
Старик молча указал на белое кресло, и я уселся напротив, чувствуя, как по
спине пробежал холодок – все же Великий Ворон внушал непобедимый страх.
- Вас интересует причина вызова?
Я кивнул.
- Вы получите важные поручения, но прежде ответите на вопрос.
Старик поднял руку, заметив мое движение.
- Повторяю: это вопрос, а не допрос. Как вы относитесь к совету мудрейших?
Ловушка? Нет, что-то другое, вопрос задан в лоб и требует такого же ответа.
В конце концов, ложь не поможет, от него же не укрылось мое колебание, и я
почувствовал злость.
- Как отношусь? Отрицательно.
- Почему?
- Почему? Извините меня, но раз решили лично меня видеть, я не буду
молчать, да это и бесполезно, по-моему.
- Да, молчать бесполезно. Говорите все, что о нас думаете.
Во мне закипели негодование и гнев. Он, наверное, ждет, что я буду дрожать,
174

вроде всех этих выродков, боящихся даже упомянуть имя своих подлинных
хозяев. Подожди, я тебе покажу, инквизитор, каков человек двадцатого
столетия - желание швырнуть в эти холодные глаза истину, желание увидеть,
как они вспыхнут обычным человеческим гневом, столь неодолимым.
- Я буду откровенен хотя бы потому, что ваши «мудрейшие» сделали всякую
откровенность невозможной для всех тридцати миллиардов! - только без
истерики. Необходимо использовать редкую возможность высказать все в
глаза, но спокойно и последовательно, не давая воли чувствам. - Вас называют
«мудрейшими», хотя чаще избегают упоминать о вашем существовании.
Ведь вы окружены атмосферой такого ужаса, который исключает всякую
попытку критики ваших действий, о борьбе же с вами никто давно и не
мыслит. В чем же ваша мудрость? Человечество под властью Ворона дошло
до глубочайшего падения, оно превратилось в стадо безмозглых кретинов, в
шайку помешанных, в убийц, сексуальных маньяков, наркоманов. _____Я начинаю
думать, что «мудрейшие» не только не мешают этому всеобщему растлению,
а всячески его поощряют, что цель вашей мафии как раз и есть это растление
человечества, и если у вас осталась религия и какой-то бог, то это, конечно,
сам сатана.
Произнеся эту тираду, я почувствовал огромное внутреннее облегчение. Гнев
и отвращение, душившие меня все эти дни, нашли, наконец, выход, я бросил
их в лицо самому Великому Ворону, и это было немалой удачей. В то же время
я сознавал, что рискую, может быть, жизнью, и все же чувство облегчения
от сознания, что я вел себя так, как подобает человеку, пересиливало страх
возможного возмездия.
Сверх ожидания, старик не выразил никакого недовольства и невозмутимо
возразил:
- Вы обвинили нас в вырождении человечества. А часто вы встречали
недовольных этим вырождением, подобных вам, человеку двадцатого века?
Встречали вы людей, желавших другой жизни, стремившихся восстановить
старые забытые ценности: обязательный труд, семейную и общественную
мораль, философские и научные поиски, политическую борьбу, религию,
наконец?
Ловко подвел. Он прав, на всем земном шаре не встретить человека,
недовольного существующими порядками. Мафия вылавливает всех, в
ком возникают первые зародыши критической мысли, изгоняя навсегда из
175

человеческого общества, за квадриллионы миль черной пустыни, в ледяной ад
планеты мрака! Но если я сознаюсь, что видел мир отверженных, меня ждет
уничтожение или гораздо худшее - вечное изгнание в ад.
Старик видел мое замешательство, но не стал его использовать и молча ждал.
Я продолжал размышлять. Ворон ловко подчеркнул мое отличие от тюремных
людей. Я был чужд им, мои вкусы и навыки принадлежали давно прошедшей
эпохе, и поэтому лишались всякого значения. Единственный способ доказать
свою правоту - бросить в лицо Ворону правду о «той стороне». Но это грозило
гибелью.
Я вытер пот, выступивший на лбу, и посмотрел на старика. Тот по-прежнему
молчал, не высказывая нетерпения.
«Несогласие с действиями мафии, может быть, и не повредит мне, -
размышлял я. - Они знают, что человек из далекого прошлого не способен
признать новое общество и тех, кто им управляет. Но если они узнают, что я
самовольно нарушил их главное табу, переступил запретную черту и побывал в
мире теней, они не пощадят и меня, постороннего, ибо я проявил враждебную
и опасную активность».
Я снова посмотрел на Ворона, но он молча кивнул и прикрыл глаза, давая
понять, чтобы я не торопился.
Если я промолчу о «той стороне», мне нечем будет ему возразить, мое
отрицание нового мира повиснет в воздухе, как чисто субъективная реакция
чуждого ему сознания прошедшей эпохи, и Ворон окажется победителем. В
таком случае, мне ничто не грозит, и я останусь по-прежнему в этом адском
«раю» до конца моих дней.
Но это также невозможно, я не выдержу, стану наркоманом или повешусь,
то есть, стану таким же, как все эти выродки, и кроме того, буду постоянно
презирать и казнить себя за трусость. Нет, лучше уж честный ад планеты
мрака, чем подлый земной рай, купленный ценой совести!
И я решился.
- Я был на Нептуне и видел все, - сказал я.
- Вы видели отверженных и входили с ними в контакт?
- Да, я с ними говорил и понял, какая цена заплачена за «счастливую и
свободную жизнь» на этой Земле! У вас нет недовольных, и понятно, ведь
прежде чем они осознают свое недовольство, вы сбрасываете их в шахты
Нептуна, за тридевять земель отсюда. Вы хорошо запрятали свой позор, никто
176

ничего точно не знает, и все же все знают все. Я думаю, что атмосфера страха,
окутывающая Землю и сковывающая волю ее населения, питается невидимыми
токами, идущими от ледяной планеты, по крайней мере, я хорошо помню
невыразимое ощущение чего-то отвратительного и неописуемо страшного,
чувство надвигающегося кошмара, когда корабль приближался к Нептуну, хотя
не о чем не подозревал в то время.
Я помолчал, собрался с мыслями, Ворон странно смотрел на меня. Его взгляд
потерял остроту и казался печальным.
- Продолжайте! - сказал Ворон.
- Я думаю, Вороны хорошо знают об этом неуловимом, но могучем влиянии,
оно им на руку: скрытая завесой всеобщего молчания, страшная правда без
слов говорит с душами, и не зная ничего, люди, в сущности, знают все, - я
сказал это без волнения, на меня сошел покой обреченности, и я равнодушно
произнес: - Теперь вы, конечно, отправите меня на Нептун.
Старик смотрел все с той же странной печалью.
- Нет. Мы не отправим вас на Нептун, вы хорошо выдержали испытание.
- И вы не уничтожите меня?
- Мы знали, что вы были там, мы знали о вас все. Вы вели себя мужественно,
именно такой вы нам нужны, никто лучше вас не выполнит нашего поручения.
- А если я откажусь его выполнить?
- Вы его выполните, когда узнаете правду о нас, Воронах. Слушайте же.
Очень давно, пять тысячелетий назад, мудрый безумец, иудейский царь
Соломон, решил воздвигнуть дом своему Богу, построить ему величайший в
мире храм. И он призвал своих иудеев, скромных каменщиков и гончаров, но
увидел, что они не в состоянии понять его мечту.
У них не было опыта, не было знаний, не хватало воображения. Все они
были провинциалы, бедные полудикие дети бедного полукочевого народа,
недавно освободившегося от векового рабства.
И Соломон потратил несколько лет, чтобы созвать со всего света лучших
строителей и художников, и они пришли на зов, вдохновленные мечтой о
храме, который станет их вечной славой.
Они пришли отовсюду: из Вавилона, Афин, из городов Индии и Китая, из
ледяных пустынь Севера и лесов пламенной Африки, с безмерных просторов
Азии и с заоблачных Гималаев.
Воистину, Соломон собрал у себя цвет человечества, разноязычное племя
177

гениев, отмеченных невидимой печалью избранности. И еще несколько лет
ушло на сбор строительных материалов. Все лучшее, что было известно в те
времена кедры с гор Ливана, мрамор из каменоломен Каррары, золото Африки
и многое другое пошло на постройку лучезарного чуда, слава о котором
прогремела по всей Земле.
Какое дело было Соломону, этому одержимому безумцу, до тысячных толп
рабов, истекавших потом и кровью под бичами из кожи бегемота? Какое дело
было дело до своего народа, стонавшего под бременем податей и налогов!
Он осуществлял свой сон, привидевшийся когда-то, он хотел поразить самого
Яхве, поразить и заставить его поселиться навсегда в мраморно-золотом шатре,
возникшем на крови и костях бесчисленных жертв мечты.
Но, как бывает всегда, всякое великое усилие рождает цепь неожиданных
последствий, и также случилось с творением Соломона.
Храм, построенный для вечности, разрушили римские легионы, по тлеющим
развалинам прошел плуг, чтобы ничто не напоминало о былой славе и величии
иудейского народа. Но братство строителей, воздвигавших храм, братство
вольных каменщиков, как они себя называли, осталось.
Объединенные многолетним общим трудом, познавшие призрачность и
недолговечность всех человеческих верований и законов, они убедились в
собственном могуществе, в неисчерпаемой мощи человека.
И вот, перед, тем, как вновь рассеяться по всей Земле, они дали великую
клятву друг другу о вечном союзе, о том, что единственной целью их жизни
отныне будет борьба за освобождение человеческого духа, борьба за всеобщее
счастье.
Они клялись, что построят нерушимый и прекраснейший дом, но не для
Бога, а для всех людей, новый рай, несравненно лучший, чем тот, из которого
их угнал когда-то маленький завистливый бог маленького иудейского племени.
Ворон замолчал и закрыл глаза, по-видимому, отдыхал, но через минуту
заговорил снова.
- Я рассказал вам легенду о происхождении нашего союза. В разное время
мы называли его по-разному: розенкрейцерами, масонами. Вы знаете одно из
его тайных имен - Братство Воронов. Наш тайный знак - изображение креста
и сидящей на нём птицы смерти. Да, мы враги Христа с его верой в небесные
воздаяния, наш рай на Земле. Мы никогда не забывали этой главной цели, хотя
на долгом пути через столетия нам приходилось решать множество побочных
задач.
178

Вы упомянули мафию. Это была тайная бандитская организация в вашу
эпоху, но у нее не было другой цели, кроме обогащения. Мы тоже стремились
к богатству и политической власти, но лишь во имя той же идеи: воспитания
могучего и счастливого человека-созидателя, творца новых миров. Мы были
бродилом, ускорявшим прогресс, и без нашего надзора и сознательного
управления стихией истории все могло бы погибнуть.
Человечеству не раз угрожали гибель или одичание, мы же всегда находили
выходы из тупиков. Благодаря нашим усилиям, величайшая цивилизация
разума техническая цивилизация — охватила всю Землю, и люди достигли
невиданной власти над природой. Человечество забыло голод, эпидемии,
войны, настал век изобилия, освободилось огромное время для творчества,
люди получили все, о чем мечтали создатели утопий, и мы решили, что цель
достигнута, и можно спокойно пожинать плоды созревшей жатвы…
Ворон снова замолк, и я в эту минуту впервые заметил, что он очень стар. Я
понял, что это дряхлое тело поддерживала огромная воля, и в минуты, когда
она ослабевала, передо мной сидел немощный старик с закрытыми глазами и
изможденным телом.
Но минута слабости прошла, на меня снова смотрели пронизывающие
ледяные глаза, а голос звучал так же, как и в начале нашей беседы.
- И вот, когда человек освободился от всех пут: экономических, семейных,
политических, религиозных и моральных - он стал не богом, как мы ожидали, не
сверхчеловеком, творцом новых миров. Нет, он им не стал, он стал чудовищем.
Вы обвинили нас в растлении человечества, и обвинили несправедливо. Это
растление - результат своеволия, всегда отличавшего человека от животных,
своеволия, поднявшего его над всем миром, а теперь сбросившего его ниже
последней скотины.
Мы верили в вечный прогресс, верили, что одолеем любые трудности и
разрешим любые задачи, но теперь видим, что нам не удалось и уже не удастся
решить основную, главную задачу. Она не под силу человеческому разуму, не
под силу и тысяче мудрейших, здесь не тупик, здесь бездна. Задача, представшая
перед нами во всем своем грозном значении в последнем столетии - это сам
человек в его сущности.
Когда мы выполнили свою историческую миссию и дали людям свободу,
изобилие и могущество, чудовище взбесилось. Освободившись от борьбы за
пищу, теплое логово и сохранение потомства, оно пожирает само себя.
179

- И вы теперь пытаетесь усмирить его террором и страхом? - вырвалось у
меня.
Старик слегка нахмурился.
- Это была последняя попытка, но и она не помогла. Человеческая жизнь
окончательно обесценилась, все больше появляется людей, не видящих
разницы между Землей и Нептуном, одинаково равнодушных к жизни и смерти.
Я подумал, что в этом есть логика. Я так же не видел особой разницы между
тем и другим. Земля превратилась в притон идиотов и преступников, и какая
разница в том, что на Земле они бессмысленно мучают друг друга, а на Нептуне
их терзают роботы и надзиратели?
- Что же вы будете теперь делать? - спросил я.
- У нас осталось одно: всеобщая ликвидация.
- Как это понять?
- Мы ликвидируем прогнившую цивилизацию.
- А люди?
Старик холодно посмотрел на меня.
- И людей.
Старик продолжал смотреть, и в моем воображении с яркостью галлюцинации
поднялось огромное пламя. Искаженные лица, бегущие, испаряющиеся тени…
Я смотрел в эти говорящие глаза, и вдруг лицо Ворона озарилось ликующей
злобой, и я услышал голос, настолько не похожий на голос старика, сухой и
четкий, что не поверил свои ушам. Голос гремел, нечеловечески грозный и
торжествующий:
- Огонь, смерть, пепел! Какое утро настанет, какое поднимется солнце, когда
исчезнут эти смердящие скопища червей! Я завидую вам, вы увидите Землю,
освобожденную, наконец, от странной бациллы, пожиравшей ее зеленые
одежды, отравившей все живое, загадившей небо и море! Какая тишина, какой
мир и безмятежность, и это навеки, навсегда! Да, вы счастливец, вы увидите
все это, а мы, мы умрем.
- Разве вы не сохраните свою жизнь? - спросил я и услышал:
- Как и червям, воронам нет места в новом мире.
***
Вдали из-за гор вставало солнце, снега на вершинах нежно розовели, но
подножия скрывала мгла, и горы казались грядой облаков, поднимавшейся
из туманной синевы. Ближайшие предгорья покрывал лес, еще ближе он
180

кончался, переходя в слегка холмистую равнину. Я стоял у края вспаханного
клина, упиравшегося дальним концом в небольшую рощицу.
От деревьев отделилась фигура человека, она неторопливо шагала по пашне,
длинная тень протянулась от нее к моим ногам, но солнце мешало ясно видеть.
И только когда человек приблизился, я понял, что это сеятель. Захватывая горсть
зерен из берестяной котелки, подвешенной на лямке, он широким жестом
разбрасывал их вдоль борозды. Одетый в белую рубаху без пояса и порты, я
с удивлением увидел на нем лапти и онучи. Лицо сеятеля скрывала тень, но
волосы и освещенная с боков борода образовали вокруг головы золотой нимб.
Неторопливые взмахи руки как бы благословляли землю, сеятель казался
жрецом, творящим торжественный обряд. В ауре золотого света он сливался
с пашней, горами и небом в простую и чистую гармонию, давно забытую
людьми.
Увидя меня, он остановился на краю пашни и спокойно смотрел, как я
подходил. Круглое лицо с золотистой бородой и волосами казалось уверенный,
открытый взгляд широко расставленных глаз, спокойный и выдающий,
показался мне одновременно взглядом ребенка и мудреца.
- Мне нужно поговорить с кем-нибудь из Братства Голубя, - сказал я.
- Я - брат Голубь. Кто вас прислал и зачем?
- Вас это, возможно, удивит. Меня прислал Великий Ворон.
Брат Голубь не удивился.
- Наш старший брат говорил вчера, что ждет вестника из города мертвых. Он
сказал, чтобы вас привели к нему. Пойдемте.
Мы двинулись вдоль пашни к группе деревьев.
- Вы сказали - город мертвых, что это значит? - спросил я.
- Людей, живущих под властью Ворона, мы считаем мертвыми, у них живы
тела, но души давно мертвы, - отвечал брат Голубь.
Он неторопливо шагал чуть впереди, приглядываясь к бороздам.
- И вы не боитесь гонения со стороны Воронов?
- Что нам сделают слуги дьявола? Мы отреклись от всего, что им дорого, а
страдание нас не страшит.
Мы вошли в рощу, она оказалась проще, чем я ожидал, деревья спускались
в лощину, по ее дну протекала речка, на берегу стояло с десяток хижин. Мы
остановились у одной из них, ничем не выделявшейся, брат Голубь вошел
в дверь и через две минуты появился вместе с седым, как лунь, стариком с
181

удивительно кроткими глазами.
Старик поклонился и сказал:
- Я ждал вас, сядем на ту скамью! - он кивнул на четырехугольную,
грубо сколоченную скамью, окружившую толстый ствол старого дерева,
скрывавшуюся в тени под широкой кроной.
Мы сели, брат Голубь отправился обратно, вероятно, на пашню. Сидя рядом с
этим кротким стариком, светившимся глубоким покоем и миром, я почувствовал
тщету и ненужность слов, мне стало ясно, что его мудрость выше любых
наших понятий, что никакие события не властны нарушить этот возвышенный
и светлый покой, что старец знает нечто невыразимое, определенное для
ауры светлого счастья, окружавшей его, непосредственно передававшейся
моему духу. Это ощущение великой тишины и безмятежной гармонии было
в те минуты несравненно реальнее, чем мои обычные восприятия и мысли. Я
видел окружающий пейзаж не своими глазами, а глазами отшельника, во всем
видимом и слышимом открывалось мне глубокое единство, и я молчал, внимая
шелесту листьев над головой и дальнему кукованью, не пытаясь заговорить
первым.
Кукушка долго не замолкала, и лишь когда настала тишина, старик посмотрел
на меня и сказал:
- Вы не похожи ни на братьев Голубей, ни на тех, кто мучается под властью
Ворона. Кто вы?
- Вы правы, я попал к вам из моего времени, я человек двадцатого столетия.
- Как же вы попали к нам?
- С помощью средства, изобретенного одним ученым, моим другом. Но вы
мне, конечно, не верите.
- Я вам верю, брат из прошлого, - выразил старик, - видно, что вы не лжете.
Я видел вчера под утро сон: к моей хижине опустился дряхлый ворон, у него
было сломано крыло, и он умирал. Я понял, что кто-то придет оттуда.
«Старик ясновидящий!» - подумал я без удивления. Я ожидал чего-то
подобного.
- Да, - сказал я. - Вороны решили уничтожить себя и человечество, они
считают, что не достигли своей цели и потерпели полное поражение.
- И они хотят, чтобы мы об этом узнали?
- Да. Со мной говорил сам Великий Ворон, он и направил меня к вам. Он не
хочет, чтобы ваша община погибла вместе со всеми.
182

Старик задумчиво проговорил:
- Я знаю Великого Ворона, двадцать лет назад он вызвал меня и сказал: «Нам
не стоит труда уничтожить вас и вашу общину, но нам выгодно, чтобы вы
были, любая сила слабеет, не встречая сопротивления». Он лишь потребовал,
чтобы мы не пытались использовать технические средства информации для
пропаганды нашей веры.
- И что же вы ответили? - спросил я.
Старик улыбнулся.
- Вороны так и не поняли нас. Мы никогда не стремились кого-нибудь
убеждать. Тот, кому мы действительно нужны, сам найдет нас, когда настанет
его время. Есть закон: ищущий дух всегда находит то, что ему истинно нужно,
но лишь тогда, когда он созрел для этого.
- Но вас, наверное, не так уж много?
- Да, нас немного, но разве дело в количестве? К нам идут все, кто не потерял
ещё надежду. Смерть надежды - смерть духа.
Я вспомнил маленькое вспаханное поле, вспомнил сеятеля, как он шел,
озаренный утренним солнцем, бросая зерна в пашню, и подумал, что если даже
братья Голуби выживут среди всеобщего уничтожения, им ничего не останется
делать, как, размножившись, повторить весь пройденный путь сначала и
вероятно, закончить так же: вырождением и катастрофой.
Старик угадал мои мысли:
- Вы не верите в то, во что мы верим. Мы верим в чудо. Лишь чудо спасет
людей.
- Какое же может быть чудо? - возразил я, - в чудо, как вмешательство
потусторонних сил в закономерности материального мира я не верю, это
невозможно уже потому, что при таком допущении возможен любой произвол,
любая фантазия.
- А разве наша фантазия не есть высшая действительность? - возразил старик.
- Но если фантазия - действительность, да еще высшая, тогда толпы
наркоманов, бесчинствующие в городах, уже достигли идеала, ведь их
параноические фантазии также кажутся им высшей реальностью! - сказал я.
- Разве можно сравнивать большую фантазию с фантазией гения, создающей
новую красоту или открывающей новую закономерность в природе?
Я усмехнулся:
- Великий Ворон тоже говорил мне об их мечте создать свободное общество
183

созидателей-сверхчеловеков, но мечта не удалась.
- Обильная пища и свобода не могут создать гения, - ответил старик, - мы
не верим в преображение людей от сытой жизни, мы лишь можем надеяться и
верить в то, что выше нас, и что, в конце концов, бесконечно разумнее. Помните
слова: «Вся ваша мудрость - безумие перед лицом господа». Воронов погубила
гордость, мы же смиренны, ибо знаем, что человек несовершенен.
- Вы верите в невозможное, в то, чего не может быть, - сказал я упрямо, я
хотел все же преодолеть влияние старика.
- Все возможно, и все может быть. Вот слова древнего пророчества, которое
сейчас никто не помнит: «И увидел я новую Землю и новое небо, ибо прежнее
небо и земля миновали, и моря уже нет… И смерти не будет уже, ни плача, ни
воя, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло».
- Это, кажется, из Апокалипсиса?
- Да.
- И вы в это верите?
- Верили.
- Гм… - сказал я. - Пожалуй, в теперешнем положении ничего больше и не
останется! По крайней мере, провидец с острова Патмоса наполовину оказался
прав: старый мир сгорит, и надеяться можно только на чудо. Не могу понять
одного: что заставило Великого Ворона послать вам ковчег, то есть, простите,
космический корабль, на котором предлагает поплавать вокруг земного шара,
пока он не освободится от радиации.
Старик не выразил ни удивления, ни радости, выслушав это сообщение, и
лиш спросил:
- Вас удивляет, что Великий Ворон пожелал нас спасти?
- И очень, - ответил я, - посмотрели бы вы, с какой дьявольской радостью он
говорил об уничтожении человеческой бациллы и как завидовал мне, а значит,
и вам, что мы увидим очищенный мир!
- Может быть, Вороны лишь орудие в руках провидения, - сказал задумчиво
старик.
- Ну уж… - пробормотал я.
- Мы ничего не знаем, брат… Путник идет на запад, не зная и не думая, что,
вращаясь, Земля гораздо быстрее относит его на Восток, и летя вокруг Солнца,
двигается вместе с ним в неизвестном направлении. Кто знает истинное
направление, единственно правильный путь? Мы все - слепые умники,
184

ползущие по листьям…
Старик замолчал.
Солнце поднялось в зенит, из-за деревьев послышался звон колокола. Старик
поднялся.
- Пойдемте, брат, пообедаете с нами, скоро нам всем предстоит трудный путь.
***
Народ прибывал три дня, и лишь на четвертый день утром все оказались в
сборе. Маленькие поселки братьев отстояли далеко друг от друга, некоторые
на сутки нашего пути.
С утра после завтрака все снялись с места и, возглавляемые мной, «старшим
братом» и «сеятелем» вышли из рощи и направились на плоскогорье. Через
два часа пути, обогнув холм, люди увидели возвышающуюся невдалеке ракету
и остановились, сбившись в кучу. Я услышал смутный говор и почувствовал
нарастающую скрытую враждебность, с которой все смотрели на сверкающий
иллюминаторами в солнечных лучах матово-белый корабль. Парящий на
фоне неба, он опирался на высокий треножник. Удивительное это было
зрелище, огромное кольцо, чудо техники двадцать пятого века, и эта толпа! В
домотканой одежде, берестяных лаптях, длинноволосые, бородатые, как будто
вышедшие из глубины веков, из какого-то сказочного Берендеева царства,
люди, не отрываясь, смотрели на «ковчег», как я мысленно окрестил корабль,
большинство взволнованно и гневно.
«Старший брат» поднял руку и минуты две стоял молча. Когда люди
стеснились вокруг, настала относительная тишина, я услышал слабый голос
старика:
- Братья Голуби! Я вижу, вас смущает вид корабля, не нами построенного,
сделанного с помощью знаний и средств, отвергнутых нами… Да, этот корабль
не наш, и все же мы не должны отказываться от помощи…
- Не должны отказываться от помощи даже самого дьявола?! Ты бредишь,
старший брат! - голос неожиданно и резко хлестнул воздух, все обернулись.
Я увидел бледное молодое лицо, обрамленное черной бородой, человек был
на голову выше окружающих, его темные глаза гневно смотрели на старика.
Старик снова поднял худую руку.
- Братья Голуби! Не давайте воли гневу!
Слабый голос потонул в поднявшемся ропоте, толпа нашла вождя, и я
подумал, что дело плохо. Что если фанатики вздумают разрушить корабль?
185

Придется сопротивляться, это ясно. Я отошел от толпы шагов на двадцать,
поближе к кораблю, и остановился в нерешительности. Покидать старика на
произвол стихии мне также казалось позорным.
Вокруг него собралась небольшая кучка во главе с «пахарем», но толпа
напирала все сильнее, послышался истерический женский визг.
Старик протянул руки к подступающим вплотную кричащим людям, пытался
их уговорить.
Попытаться спасти старика? Но что я сделаю, безоружный? Нет, надо спасать
«ковчег», это важнее, если они доберутся до него, то обрекут всех на смерть.
Пока я стоял в мучительном колебании, случилось непоправимое. Пытаясь
уговорить наседающую толпу, «старший брат» оступился и упал вперед
лицом, тут же скрывшись под кучей рванувшихся перед ним рядов. Вероятно,
они под усилившимся давлением задних не смогли сразу остановиться и смяли
«старшего брата».
Окаменев, я смотрел на набегающий вал, меня поразило выражение лиц:
это уже не были голуби, это было стадо, жаждавшее уничтожения. Я видел
зверские лица, сжатые кулаки и понял, что они даже не заметили падения
старика, вся их злоба обратилась на корабль и на меня, ставшего в их глазах
дьяволом-искусителем.
И я побежал. Добежать первым, опередить безумных - лишь тогда я смогу их
устрашить и остановить.
Я бежал, слыша близкий мягкий топот и крики и задыхаясь, вскочил на
подъемную площадку. Нажал ручку, площадка взлетела вверх и остановилась
перед входным люком. Опешившие преследователи сгрудились далеко внизу.
Я вошел в отсек, включил телевизор и сел в кресло. Теперь можно спокойно
и с комфортом следить за Голубями.
Чернобородый стоял в центре, вокруг него собралось много женщин,
и я понял, что они были главной силой мятежа. Вынужденные сняться с
насиженных мест, бросить свои очаги, они стали самыми непримиримыми
врагами бегства и повели за собой мужчин. «Пахаря» в толпе не было, я
перевел видоискатель дальше. На экране возникло место, где остался старик,
а затем искаженное горем лицо «пахаря». Он стоял на коленях, поддерживая
голову «старшего брата» - его глаза были закрыты, изо рта на белую бороду
стекала струйка крови. Старик был мертв. Я перевел видоискатель обратно.
Чернобородый что-то проповедовал, я подключил слуховое устройство и
186

микрофон.
- Эй ты, чернобородый!
Мой громовой голос, раздавшийся с высоты, заглушил вожака, все подняли
головы и смотрели вверх.
- Ты виновен в смерти «старшего брата», но я не буду наказывать, хотя мог
бы уничтожить тебя на месте, да не только тебя, а всех вас. Слушайте все!
Я видел бледные лица, теперь на них был написан страх, но чернобородый
смотрел с прежней ненавистью.
- Итак, вот моя воля: упорствующие пусть отойдут в сторону от корабля, я
никого не хочу загонять в него силой, но запомните: вы обретете себя, женщин и
детей на мучительную смерть от радиации. «Старший брат» не лгал, наступает
конец света, и тот, кто не войдет в «ковчег», обречет себя на гибель. Думайте,
даю вам один час на размышление!» и я выключил телевизор и микрофон.
Мне хотелось остаться на час наедине с собой, хотелось обдумать события.
По-прежнему удивляла непонятная ломка Великого Ворона. Что заставило его
пощадить Голубей и не щадить себя и своих соратников? Возможно, после
краха своей веры в нем зародилось сомнение в собственной правоте, и он
решил, что правы Голуби? В таком случае, он мог сохранить их для будущего,
тем более, что у него не осталось никакой надежды на возрождение остального
подвластного ему человечества. Я и сам не видел силы, которая могла бы
образумить это взбесившееся стадо, потерявшее все ориентиры в безграмотно
свободном и материально благоустроенном новом мире. Ведь, если
переместить историю, станет ясно, что все массовые движения, все революции
совершились, когда массы чувствовали, что данное положение угрожает
самому их существованию. Ближайшими поводами к революции, любому
мятежу служили разорение и голод в результате нескольких неурожайных лет
или бедствия от затяжной неудачной войны.
В данной ситуации подобные кризисы исключены: хорошо налаженная
саморегулировавшаяся система, работающая почти без вмешательства
человека, дает обществу все необходимое.
Люди могли бесчинствовать, разбивать и разрушать, все восстанавливалось
на ходу, чудовищная саморегулирующаяся система легко приспосабливалась
к потерям, включив эти потери в свой «план». Вместе с тем, атомизация
человеческих масс достигла степени, исключающей крупные коллективные
действия. Процесс отчуждения людей зашел так далеко, что они потеряли
187

всякий интерес друг к другу, их уже не связывали ни многолетняя дружба,
ни общие групповые интересы, ни семейные узы. Человек чувствовал
себя анонимной песчинкой среди миллиардов других песчинок, для него
были в принципе одинаково достижимы любые виды деятельности, и эта
достижимость лишала их всякой привлекательности. Оставался лишь один
путь: поиски сиюминутного удовлетворения любых желаний, вплоть до самых
диких, скотских и извращенных.
В таком обществе невозможна никакая революция, его ждет неизбежное
окончательное разложение и вымирание. Сейчас оно достигло стадии, когда
инстинкт смерти временно уравновесился с инстинктом жизни, человечество
численно не меняется, остановившись на 30 миллиардах. Но остановка не
может длиться долго, ибо центробежная сила растет, и вскоре начнется все
ускоряющийся процесс вымирания.
Все это так. Но чем могут помочь Голуби с их возвращением к истокам, с их
отказом от машинной цивилизации, с бегством в природу? Нетронутых уголков
осталось на земле очень мало, их никак не хватит на прокорм даже 10-15
миллиардов, вздумай они снова начать пахать землю. Огромная часть планеты
обезвожена, отравлена, загажена промышленными отходами и мусором от
человеческой деятельности. Если в мой век крупные города превращались в
отравленные клоаки, то при теперешней технике они стали единственными
оазисами чистого кондиционированного воздуха и воды, парковой культуры,
относительного порядка и тишины. Зато огромные промышленные
площади земли, удаленные от городов, управляемые на расстоянии или
самоуправляющиеся, продолжают губить остатки растительной и животной
природы, обезвоживать и отравлять всю окружающую среду.
Фантасты моего времени мечтают о создании на других планетах, на Венере
и Марсе, искусственной атмосферы, пригодной для человека. Вместо этого
люди отравляли свою планету. И это понятно: всякая негэнтропия, всякая
организующая деятельность возможна лишь за счет возрастания энтропии
хаоса в каких-то других точках мирового пространства. Это непреложный
закон, такой же математически точный и повсеместный, как закон действия и
соответствующего ему противодействия в механике.
В средние века люди чистили свои жилища. Улицы мусорили всякой гнилью.
В мое время они уже очищали и улицы, создавая вокруг городов кольцо свалок
из обломков и нечистот. Теперь они очистили ближайшие окрестности городов,
188

загадив огромные участки за видимой чертой горизонта. Голуби обиделись
на Воронов, решивших очистить землю от главной причины возрастающего
хаоса: от человечества. Это смешно, ибо предстоящее истребление всех людей,
называемых ими живыми мертвецами, льет на их мельницу воду, ведь Голуби-
то останутся живы! Да, но лишь до времени, пока, размножившись, заселив
снова материки, они не вступят на ту же дорогу массового прогресса. Судя
по их последним действиям, они, так же как и презираемые ими горожане,
подвержены истреблению, и такой факт, как существование этого святого,
затоптанного ими, ещё ничего не говорит в их пользу. Святые были всегда,
был Христос, а человеческое стадо по-прежнему остается стадом, способным
пойти за любым фанатиком, вроде этого чернобородого.
На какое же чудо надеялся «старший брат»? На преображение всех? Самая
дикая и беспочвенная химера, рожденная последним отчаянием!
Так я размышлял в тишине и безопасности корабля и, посмотрев на настенный
хронометр, увидел, что тот час уже прошел.
Я включил телевизор и переговорное устройство.
Группа, где преобладали женщины во главе с чернобородым, стояла в
стороне, но основная масса осталась у подножия корабля, хотя многие
колебались, не решив окончательно, перейти ли к фанатикам или остаться.
Голуби отчаянно шумели, споря друг с другом, чернобородый размахивал
руками и ораторствовал.
- Срок окончился! Даю ещё три минуты, после этого желающие будут
подняты на корабль, а через пять минут, по окончании посадки, корабль
улетает. Поняли? Жду ещё три минуты.
Во время моей речи все молча смотрели вверх, но, когда я кончил, никто
не перебежал к чернобородому. Колеблющиеся сгрудились в плотную массу,
окончательно решив грузиться. Три минуты прошло, я спустил подъемную
площадку, она немедленно заполнилась людьми. Они входили в первый отсек
корабля и, робко озираясь, собирались в центре помещения. Когда поднялась
последняя группа из пяти человек, я закрыл люк и подошел к Голубям,
их набралось двести сорок человек, женщин несколько меньше, часть их
переманил чернобородый, у меня преобладали женщины с детьми, с ним
остались фанатичные старухи и молодые девушки.
Я увидел «пахаря», он стоял, закрыв лицо руками и, кажется, плакал. Отведя
его в сторону, я сказал:
189

- Я глубоко огорчен трагической гибелью «старшего брата», я знаю, каково
это для вас, и все же прошу взять себя в руки, только с вашей помощью я смогу
выполнить волю покойного и наладить нормальную жизнь братьев Голубей
на этом корабле. Надеюсь, вы поможете мне в этом? «Пахарь» недоуменно
смотрел на меня.
- Чем же я вам помогу? Я ничего не понимаю в этой технике…
- Я не прошу помогать мне в управлении техникой корабля, это я беру на себя.
Но не знаю лично никого из ваших людей, не знаю, каких поступков можно
ожидать от каждого из них, вы же хорошо их всех знаете и сумеете навести
порядок. Вы будете старшим, я буду прислушиваться к вашим советам в том
или ином случае, а для вашего облегчения советую назначить старосту для
каждого десятка, всех будут размещать в таких же количествах по отдельным
пассажирским каютам. Понимаете?
Простодушное лицо пахаря прояснилось, и он радостно закивал лохматой
головой.
- Теперь я понял, брат! Конечно, я сделаю все, что вы советуете!
***
Огромный пустырь простирался до горизонта, изрытый глубокими каньонами
и кратерами заброшенных выработок. Пепельно-серая почва с мертвенно
белыми известковыми полосами и пятнами походила на кожу разложившегося
трупа. Это и был труп изнасилованной и убитой земли, ни одна травинка не
росла на отравленной почве, и лишь в неглубокой лощине сохранилась кучка
сухих берез, в немом отчаянии простиравших искалеченные руки в медное
бессолнечное небо.
Откуда-то издалека шел ровный мощный гул, на его фоне стлался
пронзительный поющий звук, как будто слитный хор миллионов терзаемых
грешников, и время от времени все перекрывал глухой долгий рев чудовищных
взрывов, от которого почва под ногами вздрагивала, будто охваченная ужасом.
Присев на ржавый железный купол, торчавший из земли, я почувствовал, как
устал. Ноги, казалось, налились свинцом, нужно отдохнуть, но где? Несмотря
на отсутствие жизни на этой пустыне, инстинктивный первобытный страх
заставлял меня искать какое-то укрытие, яму или пещеру.
Посидев минут десять, я с трудом встал и медленно побрел к видневшемуся
невдалеке карьеру. Подойдя к его краю, я увидел, что огромная воронка
190

уступами спускалась вниз, вдоль её стен вился спиральный спуск до
круглой площадки. В середине площадки стояло полуразрушенное здание с
провалившейся местами крышей.
Я двинулся по дороге и, приблизившись к зданию, заглянул в дверной
проем. Часть крыши завалила пол железными формами и огромными глыбами
цемента. В дальнем конце стояла конструкция, похожая на камнедробилку.
Я обошел груду лома и увидел за камнедробилкой вход в другое помещение.
Оно было значительно меньше первого, потолок сохранился, через огромное
разбитое окно лился умеренный свет, вдоль противоположной стены стоял
ряд металлических ящиков, на дне некоторых виднелись остатки сероватого
порошка. Я зачерпнул горсть и увидел в нем темные продолговатые шарики, это
был крысиный помет. Мука съедобна! Голодный спазм сдавил внутренности,
прошло больше двух суток, как я поел в последний раз. Очистив муку от
помета, подавив отвращение, я попробовал её на вкус. Нормальная мука с
примесью то ли творога, то ли яичного порошка. Очистив и съев несколько
горстей, я сел на край ящика. Глаза слипались. Я увидел оторванную от одного
из ящиков металлическую покрышку, валявшуюся в углу на куче мусора,
очистил её и, подставив в виде ножек куски цемента, получил подобие кровати.
Снял куртку, подсунул её под голову и с наслаждением растянулся на твердой
гладкой поверхности.
Сквозь сон я всю ночь слышал вокруг возню, пронзительный писк, но
усталость мешала узнать, что это было, и я окончательно пробудился уже
на рассвете от омерзительного ощущения чего-то мокрого и холодного,
пробежавшего по лицу. В тускло-желтом освещении почудилось, что пол
вокруг покрыт серым шевелящимся одеялом, лишь присмотревшись, я увидел
множество крыс, ковром покрывавших пол комнаты. Со стороны ящиков
слышался пронзительный злобный писк, крысы насмерть грызлись там из-
за остатков муки. Гладкая поверхность покрышки-кровати их отпугивала,
но некоторые взбирались на нее и пробегали по телу. Я вскочил, дрожа от
омерзения, две крысы выпали из подхваченной куртки. Бросившись к разбитому
окну, скользя по раздавленным гадинам, перескочил через подоконник и, лишь
отбежав шагов на пятьдесят, оглянулся назад. Крысы исчезли, на горизонте
над тяжело нависшей тучей, дымясь ядовитыми желто-зелеными оттенками,
вставал огромный тусклый шар Солнца. Гул по-прежнему шел с востока, земля
вздрагивала от рева отдаленных взрывов, я вышел из котлована и двинулся в ту
191

сторону, навстречу неопределенности.
Я медленно брел по полуразрушенной, заброшенной бетонной дороге, под
лучистым небом, сквозь которое чуть просвечивался желтый солнечный диск
без лучей.
Вокруг тянулся все тот же безотрадный пейзаж.
Я понял, что это была когда-то кипевшая жизнью обширная промышленная
область, заброшенная после полного истощения земных недр. Не могу сказать,
что здесь добывалось, но истерзанная бесчисленными огромными цирками и
искусственными каньонами земля, остатки фундаментов колоссальных заводов
и подъездных путей говорили красноречивее всяких слов. Искореженные
огромные железные формы криво торчали из земли, напоминая ребра
допотопных чудовищ. Я проходил мимо остатков стен, чудом державшихся
в воздухе, мимо хребтов из цементных обломков рухнувших зданий. Солнце
стояло в зените, когда вдали, на фоне медленно клубившейся тучи дыма, над
горизонтом поднялся зубчатый темный силуэт, вероятно, большого скопления
зданий. Гул усилился, земля непрерывно дрожала, ревущий грохот взрывов
становился все грознее, мне казалось, я уже видел стены зданий, озаряемых
трепещущими молниями. Куда я иду, и что за адский это город, какие дьяволы
способны жить и работать в таком дыме и грохоте?
Но оставаться в пустыне наедине с голодными крысами тоже невозможно.
Надо идти туда, где тоже, может быть, ждет гибель, но где проходят какие-
то события, а значит, существует и жизнь, пусть чудовищная. Все это я
воспринимал как нечто постороннее. Чужие ноги механически шагали, я
равнодушно смотрел на них. Вероятно, прошло ещё часа два, пока стало ясно
видно то, что я принял сначала за населенный город.
Ветер повернул тяжелые тучи дыма, они плыли теперь в сторону, открыв
взору кубы законченных корпусов, цилиндрических резервуаров, бесконечное
переплетение труб. Все это напоминало химический комбинат, увиденный
в кошмарном сне, но я нигде не заметил даже признака человеческого
присутствия. Подойдя к первой группе зданий, я обнаружил их голые
фасады, мишени окон. Глухие стены поднимались на огромную высоту,
мрачные, однообразные, подобные стенам неприступных крепостей. В
поисках входа я прошел около километра и лишь за углом наткнулся на
широкое отверстие в стене, в него непрерывно текла лента движущейся
дороги, уставленная контейнерами кубической формы. Мимо проносился
192

поток контейнеров, и опять нигде не виделось ни одной живой фигуры.
Мертвое железо с ритмичным лязганьем неслось и неслось, земля неустанно
дрожала, бурое небо низко нависло над ущельем среди исполинских стен, а
я стоял, прислонясь к шершавой поверхности, голова кружилась от голодной
слабости. Полотно дороги-транспортера занимало всю ширину входа, никакой
другой двери, приспособленной для прохода людей, не было. Все же я решил
проверить, может быть, внутри здания сидит за пультом живой человек.
Передохнув и переждав головокружение, я приблизился к движущейся дороге
и отчаянным скачком вспрыгнул на гладкую поверхность, чуть не скользнув
назад, втиснулся в узкую щель между контейнерами, и вовремя: контейнеры
неслись уже по бесконечному цеху. Я соскочил на ходу, завертелся, ухватился
за металлический столб, сел на пол и, прислонившись спиной, осмотрелся.
Увидел переплет сводчатых перекрытий. Этот зловещий город-завод не был
приспособлен для человека, его техника, дышавшая чем-то архаическим,
каким-то навеки устанавливающимся, мертвым порядком, бездумным,
безобразным и пустынным, отрицала все человеческое, и, конечно, никакие
рабы не могли бы выжить в отравленном воздухе, насыщенном вибрациями,
грохотом, свистом металла.
По-видимому, комбинат управляется электронным устройством, управляется
на расстоянии из отделенного населенного центра. Но заводы изготавливают
продукцию, которая куда-то идет, скорее всего, к живым потребителям, хотя не
исключено, что они давно уже вымерли.
В уме возникла страшная картина одиноких блужданий по обезлюдевшей
планете, тысячи опасностей на каждом шагу и голодная смерть в конце. Пройдя
с полкилометра, я увидел, что контейнеры опять появились. Дорога выбегала
из-под земли на поверхность, и снова мимо с лязганьем бежали серые кубы,
но что-то изменилось, я услышал плеск жидкости, раньше этого звука не было.
По счастью, это была последняя операция: длинная лента контейнеров.
С утра похолодало, я осторожно выполз на край платформы и увидел в
направлении, куда мчалась дорога, поднимающееся над горизонтом бледное
зарево. Стояла глубокая тишина. Казалось, она струилась вместе со свежим
дыханием далеких гор, амфитеатром окружающих долину. Что-то должно
произойти, что-то необычайное, что завершит последним штрихом эту
гармонию, что-то придет и наполнит жизнью и движением.
193

***
В сиянии солнца и неба оно казалось огромным розово-золотым цветком.
Мальчик устремился к ней, но она исчезла, растворившись в воздухе, а на
ветку ближнего дерева опустилась розовая птица! Я не в силах забыть этот
чудесный мир, не заметивший и не принявший меня, не в силах забыть (не
разобр.), ставшего в моих глазах подлинной жизнью, по сравнению с которой
окружающая реальность превратилась в бессвязный и дикий бред. И вот мы
летим, мы на орбите. Наш корабль - огромное кольцо, каюты размещены в
нем так, что полом служит наружная сторона кольца, а потолком внутренняя,
обращенная к центру, где расположены цилиндрическая камера пульта
управления и обсерватория.
И невозможно исправить, и нет возврата, и все потеряло смысл. Голуби?
Я не верю в них! Это кучка испуганных людей, сыновья и внуки. Включаю
экран телевизора и сейчас же инстинктивно отшатываюсь: из глубины экрана
в меня летят раскаленные обломки, куски железных форм, бесформенные
лохмотья чего-то, а под этим смерчем из огненных (не разобр.), белое жерло,
в котором ничего не разберешь. Старик предвидел все. Отдал заранее приказ о
возвращении космических кораблей, бывших в пути, на свои базы, и взорвал
не только города земли, а также шахты и лагеря Нептуна.
Я давно не притрагивался к этим запискам, время на нашем корабле тянулось
все эти месяцы удручающе однообразно, записывать было нечего, и я не
вспоминал о тетради.
Началось с того, что «пахарь», так же как и многие, потрясенные
катастрофой, по-моему, немного повредился. Конечно, его идея с точки зрения
Голубей была правильной. Если молодежь пойдет по пути прогресса, эта
значит, история повторится снова, то есть, получится то, что я предполагал:
сказка про белого бычка, поскольку я считал, что возвращение на прежнюю
дорогу рано или поздно неизбежно. Я забрал у ребят фильмотеку, не ожидая,
что это вызовет целый бунт. Среди молодежи оказалась группа, всерьез
занявшаяся самообразованием. Начались интриги, споры, люди разбились
на изолированные группы, ненавидевшие и подозревавшие друг друга, брат
«пахарь» впал в отчаяние и снял с себя полномочия руководителя, несмотря на
мои уговоры. Я схватил «пахаря» за плечо и молча указал на Землю, не в силах
заговорить, Пахарь безумными глазами смотрел на краешек суши, на белую
гряду. Вскоре я сделал открытие, крайне меня изумившее и вселившее ещё
194

большую надежду. Наблюдая склоны Анд, я заметил, что в некоторых местах
их коричнево-желтая окраска сменяется серовато-зеленой.
Так я слился с ними, пусть эти записи только кажутся мне точными, хотя,
может быть, они не так уж точны. Я уверен лишь в том, что не исказил главное
направление мыслей профессора, для меня достаточно.
***
Мне трудно рассказывать о своих приключениях в «Вавилоне», как я
мысленно назвал этот муравейник с тридцатимиллионным населением, с
летящими в бесконечность проспектами, с кварталами домов, слившихся
в плотные массивы, с чудовищными магазинами, отверзшимися прямо на
улицу, вечно голубым небом надо всем этим и чистым воздухом, пронизанным
соленым веянием моря и сосновых лесов.
Это был комфортабельный рай, в котором все могли заниматься всем,
чем хотели, и потому большинство вообще ничем не занималось. Жизнь
превратилась в бесконечный карнавал: могучая техника обеспечивала
изобилие пищи и товаров, все могли иметь все, что хотели, и потому никто
уже ничего не хотел. Можно было бы выбрать себе робота-слугу, робота-
любовницу, очень похожих на живых слуг и любовниц, можно было вступить
во временные связи и так же быстро и безболезненно их расторгать, ибо семьи
не было, дети воспитывались государством в особых детских поселках, где им
предоставлялась полная свобода.
Человечество очутилось в положении наследника предков-миллионеров,
в тяжкой борьбе и муках построивших прекрасные дворцы, скопивших
неистощимые богатства, и подобно этим наследникам, оно бессмысленно
расточало не им нажитые сокровища в чудовищном разврате и кутежах.
Основную массу составляли обыватели, сонные, жирные, равнодушные, в
которых все интересы сводились к удовлетворению чисто физических функций:
жратве, сну, совокуплению. Они никуда не стремились и хотели только покоя,
всякое нарушение раз заведённого порядка вызывало у них ярость. Они были
довольны и не хотели никаких перемен. Вторая, меньшая по активности
часть общества, состояла из хулиганов, целью жизни которых стали хаос и
разрушения. Собственно, вся политическая и религиозно-идеологическая
борьба выродилась в постоянную борьбу двух партий - «партии порядка» и
«партии хаоса». Во второй партии преобладала молодежь. Прочее большинство
из них, перебесившись, переходило с возростом в «партию порядка».
195

Я вошел в открывшиеся створки и сейчас же услышал смех и крики, а через
минуту очутился в тесной толпе откуда-то взявшихся девушек. Все они были
очень легко одеты, в прозрачных тонких туниках, подобных крыльям стрекозы.
Я подошел к окну, освободив дорогу внутрь, они, кажется, это заметили, но
вместо того чтобы пройти в пустой огромный электробус, сгрудились вокруг
меня. Попытка выбраться ни к чему не привела, девочки хихикали, стреляли
глазками, я задыхался в хаосе грудей, ягодиц и колен. Моя темная одежда,
грязные руки и лицо, даже голодный вид - все это их странно возбуждает.
Улица ожила, мимо бежал уже поток электромашин, легких, бесшумных,
было слышно шипенье шин о бетонную автостраду. Я освободился, медленно
пошел вдоль бесконечного фасада и скоро увидел широкую и стеклянную
стену, а за ней - столики и сидящих за ними людей. Все были в легких,
свободных туниках, женщины - в прозрачных и полупрозрачных, пестрых и
одноцветных, а мужчины отличались лишь одеждой из большей плотности
ткани. Женщины в большинстве носили короткую стрижку, но у некоторых
были распущенные волосы самых странных расцветок: черных и белых, даже
зеленых и откровенно оранжевых. Я решил спокойно посмотреть, платят ли они
деньги и как себя ведут. Чтобы не попасть впросак, стал внимательно следить.
Вот вошел пожилой холостяк с тоненькой юной девушкой, почти ребенком.
Они сели близко от меня, за свободный круглый столик, перед ними стояли
на таких тонких пластинках с подвижными полосками подписи, с цветными
кнопками напротив подписей. Старик внимательно прочитал меню, как я
догадался, надавив несколько кнопок. Затем середина столика раздвинулась,
и откуда-то снизу поднялась площадка, уставленная сверкающими цветными
напитками и тарелками с едой, на вид очень аппетитной, тут же лежали ложки.
Я посмотрел на себя. Весь в пятнах, густо обросший, я ужасно выглядел, но
что делать?
В тот же день я стал свидетелем бессмысленного убийства. Я шел по
ненадежной окраине, плывущей мимо улиц, когда впереди меня из какого-то
подвального притона донеслись вопли. В это время из соседнего дома полная
женщина, увидев бегущего к ней маньяка, вскрикнула и хотела броситься
обратно. На тротуар упала тень, я увидел дно вертолета. С него по трассе
быстро сбежали два робота, сверкая сталью, они, легко оторвав убийцу от
жертвы, схватили его.
В тот вечер я решил бежать из города. У меня не было определенного плана,
196

я помнил хождение по опустошенной равнине под мглистым небом, помнил
страшные безлюдные заводы, но меня не покидала надежда, что должен же
быть на земле уголок, не тронутый этой проклятой цивилизацией! Я решил
продолжить путь, пусть меня унесет как можно дальше, последние жуткие
впечатления поселили во мне отвращение к этому Вавилону. Через двадцать
минут я подошел к ракетодрому, пятое колесо опиралось на подобие высокого
треножника, сбоку шёл бесконечный ряд иллюминаторов, все это напоминало
мне изображение будущих межпланетных кораблей в журналах конца
двадцатого столетия. Людей не было видно. Возле ближайшего здания я увидел
ряд каких-то сложных машин со множеством отходящих от них проводов. Я
толкнул дверь и вошел внутрь. В углу, у окна, стояли столик и легкий стул, я
сел и начал смотреть на кольцо, смутно белевшее на фоне темнеющего неба.
Неожиданно ракетодром осветился. Площадка вокруг и колесо засверкали в
лучах прожекторов, со всех сторон скрестивших на них свои лучи, я увидел
большой электробус.
***
Я с огромным трудом пишу о пережитом и увиденном на планете мраке.
В огромном котловане, окруженном острыми скалами, покрытыми желтым
снегом, мы увидели в сумеречных лучах греющего далекого солнца ряды
металлических кубов. Здание без окон, герметически закупоренное, так как
ядовитая атмосфера планеты не годилась для дыхания, вмещали пятьсот
человек каторжников, работавших в шахтах, где добывались уран и редкие
металлы.
(Далее следуют мои записи, где я по памяти пытаюсь восстановить те
отрывки, которые хорошо запомнил из записок профессора. Дело в том,
что их у меня забрали во время «шмона» после двух лет хранения. Но я так
часто их перечитывал за эти годы, что запомнил многое слово в слово, хотя,
конечно, многое забылось, кроме того, перечитывая, я заметил, что кое-что
бессознательно добавил от себя).
Пронзительный вопль сирены проносится сквозь металлические стены, и с
тех пор поднимаются люди-скелеты. У них мертвые глаза без блеска и серая
кожа, волос нет, вылезли. Произошла массовая мутация. Все, что несло в себе
смерть, все виды, обреченные на медленное вырождение, погибли в катастрофе,
огонь великого взрыва сжег всю плесень, выжили в конце, изменившись, лишь
те, в ком крылась неизрасходованная сила жизни.
197

ВТОРАЯ ЖИЗНЬ
Трагикомедия
Как я мыслю трагикомедию
«Вторая жизнь» написана не как сценарий для кино и телевидения.
Центральная роль осуществляется в реалистической манере, актер стремится
дать живого Л., с его жестами, манерой говорить, и ни в коем случае не
привязать к шаржу. Это не значит, что из роли должны выпасть комические
моменты, но они создаются не самим образом Л., а ситуациями, в которые он
попадает. Сторож тоже не шаржирован, это хитроватый, еще крепкий старик,
бородатый, лицо в глубоких морщинах.
Так же реальны водитель троллейбуса (женщина), уборщица, племянник
сторожа, дружинники, заведующая, библиотекари, художник из управления,
шоферы, Вадим, турок и горбун. Старик-библиотекарь, высокий, странный,
худой. Бритое лицо, длинные седые волосы, тип старого интеллигента, игра
строгая, должен создаваться возвышенный образ. Это идейный противник Л.,
его судья.
Министр, три ответсвенных товарища имеют между собой какое-то
формальное сходство, но различаются возрастом и костюмами. Министр –
198

холеный, вылощенный, обтекаемый.
1 отв. тов. пожилой, седой, с бородкой, 2 отв. тов. – в костюме, брюки
широкие, подстрижен, 3 отв. тов. – в модном костюме, волосы длинные.
Художники-академики: старый маленького роста, с козлиной седой бородой,
длинными седыми волосами.
Не лобзанием предам тебя, яко Иуда, но яко разбойник, исповедую тя.
1.
Красная площадь, мавзолей, грузной глыбой повешенный на фоне рыжего
зарева ночной Москвы. Спасская башня, куранты бьют полночь. Мелодия
гимна. Торжественная церемония смены караула.
Внутренность мавзолея. Вначале мертвое лицо Ленина постепенно
оживает, черты теряют остроту, окрашиваются щеки, глаза медленно
открылись. Некоторое время лежит, не двигаясь, смотрит в потолок,
поворачивает голову, видит стену, детали, траурную обстановку, края гроба.
Ленин. Гм-гм… Странно… Похоже на гроб. Обстановка… (Протягивает
руку, наткнулся на стекло) Как это: «гроб качается хрустальный, спит
царевна мертвым сном». Гм, «царевна»! (Замечает двух часовых, они стоя
дремлют) Охрана! (Всматривается) Погоны! Лица русские, ещё мальчики,
сколько же я пролежал? Похоже, что меня сочли мертвым. Летаргия? Судя
по форме часовых, погонам, времени утекло много, чтобы выветрилась
ненависть власти, должно пройти много времени. Значит, был мертвым и
воскрес? Дичь, дичь. А возможно, это сон? Не похоже, слишком реально,
определённо, мыслю логично, никаких нелепостей. Но если воскрес, значит,
чудеса возможны? Чепуха. Может быть, случай, очень редко проявляются
закономерности, неизвестные науке? Невероятно, но налицо. Допустим, я
ожил. Если пошевелюсь и окликну этих рябят, могут упасть в обморок. Что
будет, если узнают о «чуде»? Как воспримут? Скорее всего, как воскресение из
мертвых. Вот вам и новая религия! Кошмар. Нет-нет, только не это! (Смотрит
на дремлющих часовых) Гм-гм… Да… Возможно, прошло много лет… Многое
могло измениться… Правда, меня не забыли, и кажется, чтут… Мертвого! А
как отнесутся к живому? Самое страшное, это, конечно, возможность культа.
Владимир Ильич Ленин, материальный и безбожный, в роли воскресшего
Христа! Шутка прямо-таки дьявольская! Дьявол, бог, сверхчеловек,
волшебник, кто бы вы ни были, шутить над собой мы не позволим… Нет-нет,
199

нет, позволим! Допустим, массы настолько просвещены, чтобы подумать, что
это неизвестный науке факт. А руководство? Какое оно теперь? Может быть,
мое вмешательство в жизнь будет нежелательно? Разумнее всего притвориться
по-прежнему мертвым, изучить обстановку, послушать разговоры, судя по
всему, моя гробница посещаема. Да. Но это надолго невозможно, вот и ноги
занемели, и спине жестко. (Поджимает ноги, шевелится) Разумнее всего
исчезнуть, будут искать труп и его похитителей, тоже сенсация, но в пределах
вероятного. Уйти в подполье… Да, чтобы облегчить знакомство с обстановкой,
временем. Главное, увидеть все своими глазами, это первое. А так… Смотря
по обстоятельствам. Попробуем. (Нажимает на стеклянную крышку, она
поднимается и сама собой по воздуху опускается на пол возле саркофага)
Гм… Новое чудо, но оно мне на руку. Воспользуемся. (Вылезает из гроба и
спрыгивает на пол, часовые вздрагивают и открывают глаза, Ленин прячется
за саркофагом).
1-й часовой. Ты слышал?
2-й часовой. (Подозрительно осматривается) Стукнул…
1-й часовой. Наверное, дерево где-то треснуло.
2-й часовой. Рассохлось?
1-й часовой. Точно.
(Оба задремали)
Ленин. По-видимому, бес, который меня воскресил, отвел этим парням глаза,
они не заметили моего исчезновения. (Выжидает, затем очень медленно и
осторожно крадется мимо часовых по стенке к выходу) Ну вот, я в мышеловке.
(Дверь бесшумно открылась) Бес помог опять. Прекрасно! (Выходит, дверь
закрывается)
2.
Красная площадь, ночь. Ленин торопливо идет вдоль фасада. Музей,
заворачивает за угол. Остановился, выглядывает.
Ленин. Гм-гм… Странно, очень странно… (Смотрит на кремлевские
звёзды, на мавзолей) Кажется, не заметили, не заметили, но надо уходить.
(Сворачивает в боковую улицу)
Под фонарем двое.
Он. Прошвырнемся?
Она. Куда? Все закрыто.
200

Он. На вокзал, у меня доллары.
Она. Муть.
Он. Лажа. Предки раскололись, на ночь хватит.
Проезжает такси, он машет, оба бегут и скрываются в машине, такси
уезжает.
Ленин. Странная пара, жаргон похож на парижских апашей.
Подходит дежурный троллейбус, Ленин колеблется, потом решительно
входит. Водитель смотрит на него в зеркальце.
Водитель. Возьмите билет, гражданин.
Ленин. Простите, уважаемая, денег нет.
Водитель. Нету? Пожилой человек, а по ночам без денег шляется, и не
стыдно вам?
Ленин. Случай уж такой.
Водитель. Ну и народ пошел! Старики туда же, хуже студентов.
Ленин смотрит в окно, видит световой транспарант: «Юбилейному году –
ударный труд! Да здравствуют 50 лет советской власти!»
Ленин. Пятьдесят лет? Если все это сон, то что же действительность? Голова
ясная, шестью восемь сорок восемь, Волга впадает в Каспийское море… А в
общем, очень любопытно!
Водитель. Вам куда ехать, гражданин?
Ленин. Все равно.
Водитель. Как все равно?
Ленин. Нет-нет, я просто задумался. Где конечная остановка?
Водитель. Кутузовский, еще три остановки осталось. Вам куда ехать-то?
Ленин. А вот туда, на Кутузовский.
Водитель. (Качая головой) Чудной вы какой-то, гражданин. Вы, может,
после болезни какой?
Ленин. Совершенно верно, после тяжелой и долгой болезни.
Водитель. Оно и видно. К родным едете?
Ленин. Вот именно, к родным.
Водитель. Ну, не буду вас беспокоить, отдыхайте.
Ленин смотрит в окно, начинаются окраины, виден ярко освещенный вокзал,
цепи огней, бесконечное переплетение рельсов, слышны крики паровозов,
затем провал во тьму, и снова сияющие фасады заводов, гул, возникают вдруг
квартал многоэтажных домов, озаренные прожекторами стройки, мощные
краны.
201

Ленин. (жадно смотрит) Чудесно! Да, кажется, жертвы принесены не
напрасно, техническая революция победила. Неужели это все мы? Грандиозно!
Водитель. Конечная остановка, всем, папаша, слезать.
Ленин. Благодарю, всего наилучшего! (Выходит, троллейбус уходит
обратно)
Ленин один. Темная улица, длинный завод, за ним большие строения, Л. идет
вдоль забора, видит вахту, дверь приоткрыта, Л. заглядывает. За столом у
телефона сидит старик сторож, перед ним наполовину пустая бутылка и
стакан.
Сторож. А я тебе скажу, что хоть ты и племянник, а сволочь. Комсомолец
паршивый, вот кто! (Наливает немного в стакан, рука дрожит) Все вы такие,
комсомольцы, на чужом горбу в рай ездите. Комсомольск построили же! Канал
Москва – Волга тоже они, и Ухту они, куда ни плюнь, все они, самозванцы
проклятые. Зеки строили, вот кто! Без нас такого бы не было. (Пьет) Я этому
дураку говорю: вам и Ленин не помог бы. Орете: «Ленин, Ленин!» А толку нет,
заврались окончательно.
Ленин открывает дверь и входит.
Сторож. Свят, свят, аминь, рассыпься! (Крестит Ленина)
Ленин. Здравствуйте, почтенный.
Сторож. Ты кто? Черт?
Ленин. Ошибаетесь. Я Ленин Владимир Ильич. Слышали о таком?
Сторож. Ты черт! Вот я тебя угощу! (Хватается за пистолет)
Ленин. А где вы слышали, чтобы в чертей стреляли? Черт пули не боится.
Сторож. А и то правда. Тьфу ты, до чертиков нализался. (Протирает глаза,
смотрит) Сгинь, пропади! Не пропадает. Да ты кто?
Ленин. Я Ленин, Ульянов.
Сторож. Значит, воскрес?
Ленин. Как видите, почтенный.
Сторож. Вежливый, неужто он? А водку пить будешь?
Ленин. Что не могу, то не могу. Не пью и не курю.
Сторож. Вроде подходит. А как ты воскрес?
Ленин. Этого я так же не понимаю, как и вы.
Сторож. Ну ладно. А что ты делать будешь, если вправду Ленин? Ведь никто
не поверит.
Ленин. В том-то и дело.
202

Сторож. По такому случаю надо выпить, без бутылки тут не разберешься.
(Подозрительно поглядывая на Ленина, наливает и пьет) Значит, так, не
чудеса! Ну ладно, пускай ты Ленин. А зачем ко мне пришел?
Ленин. К кому-то я должен прийти, раз воскрес, вот и зашел случайно сюда.
Сторож. (Грозит пальцем) Н-нет, тут что-то не то! Вот к моему комсомольцу
не пришел, он бы тебя сразу в милицию отправил.
Ленин. Что за комсомолец?
Сторож. Племянник мой, сволочь паршивая.
Ленин. Почему же сволочь?
Сторож. Умным себя считает, а дурак. Одним словом, комсомолец.
Ленин. Выходит, все комсомольцы дураки и сволочь?
Сторож. Все, которые активные. В наше время активный комсомолец всегда
сволочь или дурак.
Ленин. Ну а коммунисты?
Сторож. То же самое.
Ленин. Уж очень вы сердиты, почтенный, чем же вас обидели коммунисты?
Сторож. Они не меня одного обидели, они всех обидели.
Ленин. Так-таки всех?
Сторож. Всех. Вот эта бутылка государству в 15-20 копеек обходится, а я
плачу три рубля. Как, справедливо?
Ленин. Не совсем.
Сторож. То-то, если ты Ленин, должен понимать. (Ленин невольно зевает)
Спать захотел?
Ленин. Нет-нет, не беспокойтесь! Я сейчас уйду.
Сторож. Куда пойдешь? Вот ложись тут. (Стелет на полу тулуп)
Ленин. Лучше я уйду, товарищ. Вы на посту, можете за меня ответить.
Сторож. Плевал я на паразитку, теперь она не придет поздно. Ложись, не
знаю, как вас, Ленин не Ленин мне все едино, лишь бы человек был.
Ленин ложится. Сторож дремлет за столом, видит себя во сне молодым, он
участник съезда бедняцких делегатов, слушает речь Ленина у самой трибуны.
Сторож. ( Проснулся, смотрит на светлеющее окно, на спящего Ленина)
Неужто он? (Трясет Ленина за плечо) Эй, товарищ.
Ленин. (Быстро сел) Что, приехали?
Сторож. Приехали. Вставать пора. Дежурство мое кончается.
Ленин. А, да-да, хорошо. (Встает)
203

Сторож. Куда вы теперь?
Ленин. Куда? Пройдусь, что-нибудь придумаю.
Сторож. (смотрит на Ленина, бормочет) Неужто вправду? (Громко) А я
ведь Ленина живого видел.
Ленин. Видел, товарищ? Когда это?
Сторож. В восемнадцатом, на съезде бедняцких комитетов в Зимнем.
Ленин. Да что вы? Помню, помню, был такой съезд.
Сторож. Я тогда хорошо его заприметил, близко сидел.
Ленин. Ну и что?
Сторож. А то, что, пожалуй, вы и правду Владимир Ильич, спьяну не
разобрал, а теперь вижу: вылитый! С другой стороны…
Ленин. Что?
Сторож. С другой стороны, чудес теперь не бывает.
Ленин. А раньше были?
Сторож. Были, потому что тогда черти были, сам видел.
Ленин. И куда же они, по-вашему, подевались?
Сторож. Черти в людей вошли, смешались с ними и теперь через них чудеса
творят.
Ленин. Например?
Сторож. Например, атомную бомбу.
Ленин. Они уже существуют?
Сторож. Ещё как.
Ленин. Вижу, что столкнусь с массой непредвиденного. Да-да, одно дело
теория, другое жизнь.
Сторож. Это или не вы или решили нас не бросать. Ведь если вправду,
значит, вы с того свету вернулись?
Ленин. Проще говоря, так оно и есть.
Сторож. А раз с того свету, то документов и денег у вас никаких нет.
Ленин. Совершенно верно, на том свете документов и денег нет.
Сторож. _______Там, видать, давно уже коммунизм, а у нас без паспорта и прописки,
без денег и дня не проживешь, или в тюрьму посадят. Объявиться вам тоже
невозможно, тут уж тюрьма верная.
Ленин. Почему, думаете?
Сторож. Во-первых, посчитают самозванцем, во-вторых, теперь вы им,
Владимир Ильич Ленин, только мешать будете.
204

Ленин. Гм-гм…
Сторож. Вот и пойдем ко мне, первым делом ночлег и питание есть.
Ленин. До сих пор я во всем этом не нуждался, невозможно, товарищ.
Сторож. Почему невозможно?
Ленин. У вас нет лишних средств, и я всех стесню.
Сторож. Живу помаленьку, не тужу, а доходов моих вы не знаете. Ну как?
Ленин. Положеньице.
Сторож. Пойдете?
Ленин. (Решительно) Пойдемте. Да, простите, как вас по имени-отчеству?
Сторож. Фаддей Егорыч. (Оба выходят)
3.
Квартира сторожа.
Сторож. Бутылочку портвейна взял опохмелиться, сырков и хлеба, может,
грамм сто?
Ленин. Нет, я вот чаю.
Сторож. Ваше дело, а я стаканчик опрокину.
Ленин. Много сейчас пьют?
Сторож. Агитируют, а в магазинах вина и водки залейся, зато нужного
продукта с огнем не найдешь. Если водки не будет, план по торговле сразу
накроется.
Ленин. До революции продажа вина и водки составляла четверть
государственных доходов.
Сторож. А теперь половину.
Ленин. Ну, это вы, Фаддей Егорыч, переборщили. Лучше расскажите, как
жили с 24 года, что видели.
Сторож. Всякое было, сам я из крестьян.
Ленин. Да-да, из бедняков.
Сторож. Это до гражданки. А как НЭП начался, я крепко зажил. Батраков
не держали, два сына подросли, к тридцать второму трех лошадей имел, пять
коров, свиней, птицы всякий множество. В тридцать втором все накрылось.
Объявил Сталин сплошную коллективизацию…
Ленин. Коллективизацию?
Сторож. Колхозы.
Ленин. Колхозы?
205

Сторож. Коллективное хозяйство.
Ленин. Расскажите.
Сторож. Объединили всю живность, коров, даже кур.
Ленин. И что получилось?
Сторож. Говно получилось. Согнали скотину в загородки, даже крышу
забыли поставить.
Ленин. Дальше.
Сторож. Понаехали из Москвы, Ленинграда.
Ленин. Из Ленинграда?
Сторож. Так Петроград назвали.
Ленин. Это уж слишком. Ведь его все-таки Петр 1-й основал, ну, ну?
Сторож. Понаехали рабочие-выдвиженцы, их председателями колхозов
поставили.
Ленин. Рабочих?
Сторож. Рабочих, партийных, конечно.
Ленин. Гм… Гм…
Сторож. Создали собрание и начал этот Подкорытов агитировать, говорить
долго, и наши ни туда, ни сюда. Отвечают: «Не можем, подумать надо».
Разозлился, стукнул по столу, кричит: «Не можете? Заставим - рожать будете!»
Ленин. Как, заставим, рожать будете? (Смеется, вытирает платком глаза)
Решительный товарищ этот бородач-то? Ну а они что?
Сторож. Молчат. Что тут скажешь? Председателей много, и каждый со своей
придурью. Васьков был пьяница непробудный, нажрётся в одиночку и давай
палить в потолок, весь изрешетил. В хозяйстве не разбирались, Васьков-то
хоть в потолок палил, а прочие такое творили, что мужик только затылок чесал.
Чума и чума.
Ленин. Прямо по Щедрину…
Сторож. По какому Щедрину?
Ленин. Ну и что же дальше было, Фаддей Егорыч?
Сторож. Дальше всех в колхоз, а я уперся: зачем мне колхоз? Я сам себе
колхоз, два сына, снохи, обложили налогами - не иду. Увидел, как скотина у них
под дождем и снегом день и ночь с голоду ревела, и уперся, не один, увидел:
многие начали скотину резать, за зиму всю порешили. Семян нет, отняли весь
хлеб и сгноили, ни нашим, ни вашим. Весной начался голод, деревнями мерли,
народ бежал с Украины, с Волги куда глаза глядят, великое было разорение.
206

Ленин. Как в 22-м?
Сторож. Хуже, тогда хоть Америка помогала эта, а здесь никто.
Ленин. Безумие.
Сторож. Назвали тот год годом великого перелома, точно: переломили
хребет мужику, и больше он уже не поднялся.
Ленин. Так и не пошли в колхоз?
Сторож. Я-то? Не пошел, в лагерь пошел.
Ленин. В лагерь?
Сторож. Двенадцать лет сидел.
Ленин. Именно сидели?
Сторож. Да, почти из каждой семьи кто-нибудь, а зажиточные семьи в тайгу
увозили. Народу погибло страсть.
Ленин. Докатились до массового террора, какое безумие!
Сторож. Потом война началась.
Ленин. С кем?
Сторож. С немцами, с фашистами. Сначала он здорово попер, пол-России
забрал, наши озлились, расскакались и вышибли. До Берлина дошли.
Ленин. Поразительно! Победить после всего, что было, нет, на это один
русский народ способен!
Сторож. Да. А потом Сталин со своим дружком Берией всех вояк, которые
из плена вернулись, в лагеря посадил, каторгу завел, цепи и кандалы. Пока не
сдох, так и было.
Ленин. Гм… Да.
Сторож. А после смерти все свалили на одного него. Они после этого
помойки приоткрыли, завоняло на весь свет, испугались, опять все прикрыли.
Для них правда теперь - смерть. Я, Владимир Ильич, на советскую власть не
обижаюсь, до 32 года она у нас была, а потом кончилась.
Ленин. Что же теперь у нас?
Сторож. Ясно, что - фашизм. Фашисты из нас командуют, партбилет - это
все обман.
Ленин. Гм... Да-да, гм... Да. Дай осмотреться, Фаддей Егорыч, ведь я только
что с того света, не забывай этого.
207

4.
Ленин идет по многолюдному проспекту, остановился, пережидает поток
автомобилей.
Ленин. Сколько автомобилей! Люди одеты хорошо, особенно женщины,
но довольно экстравагантно. Магазины, витрины, во всем какая-то легкость,
изящество. (Принюхивается). Воздух ужасный, пожалуй, хуже, чем в Лондоне,
когда я там был. (Переходит улицу, входит в магазин готового платья) Выбор
богатый, красивая расцветка, но все какое-то футуристическое. А сколько
шелка! (Продавщице) Сколько стоит вон та рубашка?
Продавщица. Какая?
Ленин. Вон та, шелковая, желтая.
Продавщица. (С любопытством смотрит) Это капроновая, а не шелковая.
Ленин. Как вы сказали? Капроновая? Хорошо, пусть капроновая.
Продавщица. Пятнадцать рублей.
Ленин. Благодарю вас. (Выходит)
Продавщица. (Другой продавщице) Видела? Вылитый Ленин.
2-я продавщица. Наверное, артист, Ленина играет, и бородку отпустил.
Ленин остановился у ограды сада, смотрит на детей, сидящих на цветных
скамейках, читает вывеску на воротах: «Детский сад имени Ильича».
Комсомолка-воспитательница, на ветке портрет Ленина.
Воспитательница. Ребята, кто это?
Все хором. Дедушка Ленин!
Воспитательница. Молодцы! (Вешает пониже портрет Пушкина) А это
кто? (Все молчат) Не знаете? Никто не знает? Майя, кто это?
Майя. Лубумба?
Воспитательница. Во-первых, не Лубумба, а Лумумба. Это Пушкин,
великий русский поэт.
Майя. Пускин.
Воспитательница. Я всем читала сказку о золотой рыбке. Так вот, ее написал
Пушкин.
Майя. Написал. Пускин.
Воспитательница. Так, хорошо. А что надо сказать дедушке Ленину?
(Молчание) Ну же. Я вам говорила: Спасибо.
Все хором. Спасибо дедушке Ленину за наше счастливое детство!
Ленин. Похоже на дрессировку. Кто же такой Лумумба? Ничего не знаю.
208

(Видит киоск, покупает газету, садится на скамью в сквере. Мимо пробегает
стайка студентов и студенток, Ленин с любопытством смотрит) Гм…
Гм… Странная мода! Молодые люди в дамских туфлях, в женских кофтах, без
пояса, девушки в микроскопических юбочках, без чулок, каблуки не толще
гвоздя, на головах башни из волос. Если бы таких увидели в двадцатых годах,
им не поздоровилось бы, сочли бы за буржуазную молодежь, сбесившуюся с
жиру. (Проходит пара в обнимку, садится напротив, начинает целоваться.
Ленин стыдливо закрылся газетой) Весьма свободные нравы! И никто на них
не обращает внимания, это уже быт… Что ж, ты этого хотел. Смотри и учись!
По аллее проходит начинающий кинорежиссер, маленький, щуплый, в
огромных черных очках, с ним одетый сверхмодно толстый детина с ручной
кинокамерой.
Режиссер. (Замечает Ленина) Стой, стой! Видишь?
Кинооператор. Вижу.
Режиссер. Вылитый Ленин!
Кинооператор. Мда… Действительно… Старикашка это хорошо знает,
смотри, бородка, и костюм такой же. Прямо мимикрия.
Режиссер. Немедленно закадруй.
Кинооператор. Неудобно.
Режиссер. Неудобно? Чудак ты, Вася, старикашка доволен будет! Стой, у
меня идейка…
Кинооператор. (Наводит на Ленина кинокамеру) Идейка?
Режиссер. Ладно, кадруй.
Ленин. (Замечает обоих, опускает газету, смотрит) Фотографируете,
товарищ?
Режиссер. (Подскакивает) Ты слышал? Голос!
Кинооператор. Действительно… (Прекращает съемку)
Режиссер. Что остановился?
Кинооператор. Лента кончилась.
Режиссер. Шляпа! Все равно, не выпущу. (Быстро идет к Ленину) Я
Стрекулистов, кинорежиссер. Наверное, слышали?
Ленин. _______Не слышал. В чем дело, товарищи?
Режиссер. Хотите заработать?
Ленин. То есть как заработать?
Режиссер. По внешним данным вы на роль Ленина классно подходите. Мы
209

вас снимем на кинофильм.
Ленин. Но я никогда не играл, и вообще…
Режиссер. Ерунда, натаскаем.
Ленин. Натаскаете? Это как понять?
Режиссер. Ну, это наше дело. В общем, если у вас нет способностей, все
равно с такими внешними данными мы из вас второго Щукина сделаем! Да что
там Щукина! Ну, скорей, нам некогда. Согласны?
Ленин. Гм-гм…
Режиссер. (В восторге) Гм-гм! Вася, а?
Кинооператор. Действительно…
Ленин. А вы, товарищ, напористый! Что если попробовать? Главное,
ситуация очень уж необыкновенная.
Режиссер. Да, как вас зовут?
Ленин. Меня Илья Владимирыч.
5.
Съемочный павильон. Помреж подводит Ленина к главному режиссеру,
солидному, с седой бетховенской шевелюрой, в желтой шелковой сорочке с
засученными рукавами и галстуком-бабочкой.
Помреж. Вот, мэтр, самый товарищ пенсионер. Владимир Ильич. Тьфу, Илья
Владимирыч.
Режиссер. Вы, Илья Владимирыч, в кино снимались?
Ленин. Никогда.
Режиссер. Ничего, в конце концов, дело за нами. Можете не сомневаться,
мы создадим из вас подлинного Ленина. (Садится в кресло, пододвинутое
помрежем, вынимает серебряный портсигар) Закуривайте.
Ленин. Благодарю, не курю.
Режиссер. Прекрасно (Закуривает от спички, поданной помрежем) Так вот,
Илья Владимирыч. Внешние данные у вас неплохие, но вас надо отшлифовать…
Кратко: мы ставим фильм о Ленине. Задача ответственная! Воссоздать этот
колоссальный образ после великого Щукина и ряда других более современных
исполнителей… Вы, конечно, видели фильмы со Щукиным?
Ленин. К сожалению, не видел.
Режиссер. Не видели? Но их все видели! Где же вы были? (Помреж шепчет
режиссеру на ухо) А-а-а, понятно. Вас, конечно, реабилитировали?
210

Ленин. Что?
Режиссер. Не понимаете? Значит, не реабилитировали?
Ленин. По-видимому, нет.
Режиссер. Да… Это, конечно, усложняет… Постойте… Может быть, вы по
бытовой сидели?
Помреж. Наверное, растрата, ну там, мелкие хищения, так?
Ленин. Если я и сидел, то только как политический, мелким воровством не
интересовался.
Режиссер. Да? Очень жаль. Понимаете, могут возникнуть большие
осложнения. Если руководство узнает, что вы сидели по 58-й статье и не
реабилитированы, вас не допустят на роль Ленина.
Ленин. Я сидел в царской тюрьме.
Режиссер. Да? Замечательно! Значит, при Советах не сидели? (Смотрит на
Ленина) Постойте… Сколько вам лет? (Помреж незаметно от Ленина крутит
пальцем у лба).
Режиссер. А-а-а, понятно. Так чем же вы занимались последние годы?
Ленин. Правильнее сказать, я последние годы ничем не занимался, я лежал.
Режиссер. Болели?
Ленин. Вот именно, до полной потери сознания и памяти.
Режиссер. Прекрасно! Очень хорошо, что вы ничего не знаете, не помните, так
сказать, чистая страница, а мы уж на ней напишем, что нам нужно. Прекрасно,
прекрасно! (Встает и ходит по площадке) Мы из вас такого Ленина создадим,
что Щукин в гробу перевернется! (Садится) Представьте, что вы идете… Да,
идете и думаете... Понимаете, Ленинская мысль! Здесь образ! (Операторам)
Свет! (Юпитеры вспыхивают, Ленин жмурится, делает несколько шагов)
Стоп, вы ничего не поняли, вот, смотрите! (Наклоняет голову, морщит лоб,
закладывает большие пальцы подмышки и вдруг бросается вперед, будто
хочет кого-то забодать) Поняли? Стремительность. Революционный порыв и
колоссальная работа мысли! (Валится в кресло, прикрывает глаза, вытирает
платком лицо) Устал…
Помреж. Можно отложить.
Режиссер. Нет! Будем работать.
Ленин. Я полагаю, на бегу, полагаю, довольно затруднительно.
Режиссер. Вы полагаете? А я полагаю, что вам полагать ничего не полагается.
Помреж. Ха-ха! Остро, остро!
211

Режиссер. Попробуем другой вариант… Вообразите себя на трибуне.
Трибуну-то вы хоть видели?
Ленин. Немного знаком.
Режиссер. Немного! Вообще у вас, Илья Владимирыч, такой вид, будто
вас только что вытащили из сундука моей бабушки… Все-таки мы живем в
атомном веке, и хотя вы пенсионер, все равно обязаны идти в ногу с веком. Вы
меня поняли?
Ленин. Гм… Гм…
Режиссер. Нам нужен образ Ленина, преломленный через современность, а
в вас слишком много от архаического Ленина. Понимаете? Мы должны видеть
Ленина глазами нашего современника!
Ленин. Чистейший субъективизм. Так можно дойти до полного искажения
истории.
Режиссер. Что, что?! Может быть, предложить вам это кресло! Вы будете
режиссировать, а я актером. Так, что ли?
Ленин. Но…
Режиссер. Никаких но! Полное подчинение, или уходите! Вы понимаете,
что всякая дискуссия с вами просто смешна?
Ленин. Гм… Гм…
Режиссер. Кажется, мы с вами не сработаемся. Но так и быть, поработаем
еще раз… Так вот, вы на трибуне... Перед вами масса, но эту массу вы не
видите, она вас видит.
Ленин. Что же, она на меня из подворотни смотрит?
Режиссер. Вы выступаете на телестудии, и вас смотрят в телевизоре.
Ленин. Это и называется «видеть глазами современника»?
Режиссер. Вот-вот! Так вот, вы должны убедить, поднять и увлечь за собой,
но среди массы есть враги и провокатор, меньшевики, анархисты, троцкисты,
каменевы и зиновьевы…
Ленин. Таких не было.
Режиссер. Как не было?
Ленин. Таких врагов не было. Троцкий, Каменев и Зиновьев были тогда с
нами.
Режиссер. Ах да, но это и неважно. Надо почувствовать атмосферу, в этом
все дело. А как назывались эти враги, никого теперь не интересует. Атмосфера!
Понимаете?
212

Ленин. Давайте попробуем.
Режиссер. Становитесь сюда. (Поворачивается) Ленин, смотрите туда! Там
телеаппаратура. Вот вам текст.
Ленин. Ленин по тексту не читал, я повторю своими словами.
Режиссер. Что-что?! Чтобы меня за вашу галиматью в КГБ потащили? Этот
текст проверен и утвержден, видите печать и подпись? (Про себя) Старая
дубина! Провалялся где-то двадцать лет, а что-то воображает! (Отбирает
текст). Подождите, я сам вам покажу, опять напутаете (Становится за стол,
судорожно ухватясь за край обеими руками и подавшись корпусом вперед)
Товарищи! (Короткий взмах рукой) Социалистическая революция! (Взмах
обоих кулаков, садится в кресло) Поняли? Революционная стр-расть. Это не
человек - это энергия, ядерная энергия, поняли?
Ленин. Я никогда так не картавил.
Режиссер. Вы-то не картавили, но Ленин картавил, кар-ртавил, поняли?
Ленин. Гм… Гм…
Помреж. Что значит гм-гм? Вы знаете, с кем говорите?
Ленин. С кем?
Помреж. С самим Фитюлькиным! Вместо того чтобы ловить каждое слово,
вы, Владимир Иль… тьфу, Илья Владимирыч, вы…
Режиссер. Оставь его… Позвони Серяшкину, тоже бездарность, но по
крайней мере, сделаем все как положено… О, как я устал… Проводи, не могу
больше… (Уходит, почтительно поддерживаемый помрежем)
Ленин. (Стоит, гладя вслед, расхохотался, вынимает платок, отирает
слезы). Ну и ну!
6.
Ленин идет по улице.
Ленин. Гм… Гм… Да. Артист из меня плохой. Удивительно пышная фигура
этот Фитюлькин! По-видимому, всякой дряни у нас еще предостаточно.
Видит вывеску: «Трест мосавтодормехремонтстрой». Входит, по
сторонам коридора из множества дверей доносится шум, хохот и выкрики.
Мимо пробегают, грохоча острыми каблуками, толстые дамы с пачками
бумаг. Ленин остановился у стенгазеты: передовица, две заметки, кому что
снится. Автор один, видно по стилю. Первомайский номер, а сейчас июль.
Вероятно, в октябре появится следующий.
213

Ленин. Хм! Да.
Из красного уголка доносится стук бильярдных шаров. Ленин входит.
Ленин. Здравствуйте, товарищи! (Шоферы мельком на него глядят,
продолжая игру)
1-й шофер. Я вот тещу. (удар)
2-й шофер. Толсто. А я свояка. (удар)
1-й шофер. Слишком тонко. А ну-ка! (Играют)
Ленин подходит к небольшой сцене, на ней за столом художник пишет на
обрезках железа технику безопасности: «Не стой под краном! Не работай без
рукавиц!»
Ленин. Здравствуйте!
Художник. (Угрюмо) Здравствуйте.
Ленин. Скажите, товарищ, часто бывают на вашем производстве несчастные
случаи?
Художник. Если бы не было, не пришлось бы писать. Частенько. Позавчера
у одного ватные брюки загорелись, в больницу положили. (Остановился,
смотрит на Ленина) А вы удивительно на Ленина похожи.
Ленин. Ничего не поделаешь, товарищ!
Художник. Не хотите мне попозировать?
Ленин. Хотите сейчас?
Художник. Полчасика.
Ленин. Пожалуйста. (Художник усаживает Ленина к свету на фоне куска
ватмана)
Входит рабочий.
Рабочий. Кончайте! Пошли.
1-й шофер. Куда?
Рабочий. На митинг, в токарном.
1-й шофер. Какой митинг?
Рабочий. Что, не видел объявление?
1-й шофер. Сейчас.
Рабочий уходит.
1-й шофер. Что за митинг?
2-й шофер. Наверное, про Гваделупу, в защиту гваделупских братьев, я по
радио слышал. (Бьют)
1-й шофер. Гваделупа, луна, за… А где эта за… А?
214

2-й шофер. А черт ее знает, где (удар)
Входит рабочий.
Рабочий. Сколько вам говорить! (Смешивает шары)
Шоферы. Идем, идем… (Все уходят)
Художник. Позировали художникам?
Ленин. Раза два случалось.
Художник. Вы смогли бы хорошо на этом заработать.
Ленин. Возможно. Скажите, а сколько вы зарабатываете?
Художник. Как маляр четвертого разряда, девяносто рублей.
Ленин. Как маляр?
Художник. Художника держать по штату не положено, и меня проводят
маляром.
Ленин. Странно, но ведь вы нужны?
Художник. На это тем, кто планирует кадры, наплевать, а сами требуют
технику безопасности и наглядную агитацию.
Ленин. Требуют и не разрешают держать художника?
Художник. Требуют и не разрешают.
Ленин. Гм… Да.
Художник. И наглядная агитация нужна только для отчета одному начальству,
никто ее не читает и не смотрит.
Ленин. Вы, кажется, не удовлетворены своей работой?
Художник. Бесполезный труд. Раньше хоть начальство проверяло, боялось
ошибок, при Сталине за описку 10 лет давали, а теперь и оно не читает. Тогда
все помешались на контрреволюции. Раз в лагерном клубе…
Ленин. Вы сидели? За что, за описку?
Художник. За язык, ворчал. Прервемся минут на пять.
Ленин. Пожалуйста. (Встает и разминается)
Художник. (Подходит к деревянной трибуне в углу сцены, вынимает из ее
недр бутылку и стакан) Выпьете?
Ленин. Нет-нет, не беспокойтесь!
Художник. выпивает, прячет бутылку и стакан в трибуну.
Ленин. Так что в лагерном клубе?
Художник. Велел мне воспитатель расписать ширмы для концертов,
выступлений. Я их в японском стиле расписал, узором из веток цветущих
яблонь. Лобову понравилось, а утром приходит и говорит: «Замажь». Я глаза
215

выпучил: почему? «Замажь» и все. Спрашиваю, а что написать? «Попроще что-
нибудь». Ну, думаю, я тебе покажу! Разозлился страшно, намочил, размазал
все, получилось что-то серобуромалиновое, расписал под матрас: черная
линейка, белая, черная. Белая. Приходит воспитатель. «Молодец!» - кричит. Я
на него смотрю и думаю: окончательно с ума спятил! Мерзость, а он хвалит, и
знаете, что оказалось?
Ленин. Что?
Художник. А то, что к воспитателю из города приехал начальник культурно-
воспитательного отдела всех тамошних лагерей. Увидел мои яблоки и говорит:
«И вот мы с тобой смотрим и не видим, а твой контра, может, в этой путанице
фашистскую свастику спрятал». Лобов чуть от страха в штаны не наложил, а
когда увидел мои линейки, обрадовался. Тут уж никакую свастику не спрячешь.
Каково?
Ленин. Не удалась ваша месть.
Художник. Прибавьте, у нас там типография маленькая была, наборщик
пожилой работал, ему за две буквы 10 лет дали: набрал вместо «великий
Сталин» «невеликий Сталин».
Ленин. Гм… да.
Художник. Или вот: как вы думаете, можно неграмотного глухонемого за
антисоветскую агитацию посадить?
Ленин. По-моему, затруднительно.
Художник. У нас такой колхозник сидел. Разозлился на председателя, взял со
стены в избе-читальне портрет Сталина, вынес на улицу, снял порты и навалил
на него при всех.
Ленин. Нет, это замечательно! Сообразил ведь! (Смеется)
Художник. Сейчас смеются над хунвейбинами, над культом Мао, а ведь
у нас ничуть не умнее поступали. Нет пределов идиотизму, до всего можно
народ довести.
Ленин. Правильно, товарищ. Достаточно вспомнить средневековье,
процессы, массовые психозы, детские крестовые походы, да мало ли что еще.
Художник. По-моему, люди с того времени ничуть не поумнели.
Ленин. Мы освободились от многих предрассудков и только, не так
легковерны, как раньше.
Художник. Не забудьте, что техника одурачивания соответственно выросла,
возьмите радио, кино, телевидение, газеты.
216

Ленин. Я прошелся по заводской территории, по цехам. На дворе много
машин и механизмов стоят без прикрытия, ржавеют.
Художник. Потому что всем на все наплевать. Работают, лишь бы день
прошел.
Ленин. Да-да, энтузиазма я не заметил, везде в цехах замедленный, ленивый
ритм.
Художник. Даем обещания, никогда к сроку не выполняем, а получили
значок почетного дорожника.
Ленин. Значок получили?
Художник. Потому что везде плохо работают, это закон социалистического
производства, вот сейчас помешались резервы. Чепуха.
Ленин. Неплохо, давно пора.
Художник. Чепуха. На любом предприятии, у каждого прораба заначки есть
на всякий пожарный случай. Израсходовали быстро, создали бум, повысили
зарплату, а теперь сидят на мели и срезают, где попало. Чепуха все.
Ленин. Гм…
Художник. Ходил по управлению?
Ленин. Ходил.
Художник. Целое стадо толстомясых баб и бездельников, как сельдей
в бочке. Десять лет назад это было небольшое стройуправление, всю
нагрузку несли четверо: начальник, главный инженер, бухгалтер, секретарь-
машинистка. Два года назад начальству захотелось поднять свой престиж,
превратили стройуправление в трест, а три стройучастка по области перевели
в стройуправления со своими штатами дармоедов. Теперь в тресте пятьдесят
бездельников, одних инженеров семеро, огромная бухгалтерия, проектная
часть - всего не перечтешь, а в трех стройуправлениях по тридцать делопутов,
итого человек сто сорок, занятых истреблением бумаги.
Ленин. Но, вероятно, объем производства тоже вырос?
Художник. Строительство увеличилось за счет роста техники, рабочих как
было десять лет назад, так и осталось 500 человек.
Ленин. И на пятьсот человек сто сорок истребителей бумаги?
Художник. Еще не сосчитать погонщиков, прорабов и бригадиров, тоже
целая свора.
Ленин. Разве не делают периодических сокращений?
Художник. Делают. Сверху приказ сократить штаты. Думают: Ивана Иваныча
217

нельзя. Самойлыча тоже. Спускаются все ниже, доходят до дворничихи и
уборщицы, выгоняют дворничиху, а уборщице дают ее нагрузку, зарплату не
увеличивают.
Ленин. Гм… Гм…
Художник. Если начальник наерундит, его не выгоняют, а переводят часто с
повышением. Партийный работник! Обеспечен работой, что бы ни натворил.
Раньше я работал на швейной фабрике, начальник все развалил, его перевели
с повышением, а вчера в газете читаю: поехал в Англию с дипломатической
миссей.
Ленин. Я видел доску с фотографиями рационализаторов и изобретателей.
Художник. Показуха, ничего нет. Вчера сюда зашел работяга, механизатор.
Раньше не пил, теперь ежедневно. Дал ценное предложение, над моделью ночи
не спал, за это наградили двойным окладом инженера и председателя комиссии
по рационализации и изобретательству, а работяге фигу.
Ленин. Не может быть.
Художник. У нас все может быть. Работяга поднял шум, наскребли немного
денег, якобы за перевыполнение нормы, заткнули рот.
Ленин. Но техника развивается.
Художник. У заграницы воруем и покупаем, у Америки. После войны всю
технику из Германии вывезли, все патенты и чертежи.
Ленин. Горький говорит, что русский народ сказочно талантлив, а он народ
знал.
Художник. Возможно, но старая традиция осталась: таланты у нас
систематически уничтожаются. В одном только успевают: в ядерной и ракетной
технике, немец так напугал, что до сих пор сны страшные видим. Я одно не
пойму: как еще наш воз едет? Скрипит, буксует, а тащится.
Ленин. Почему же всё-таки тащится?
Художник. Наверное, за счет огромности. Инерция, сразу не остановить.
(Показывает портрет) Ну как?
Ленин. Я не особый знаток, но, кажется, похоже.
Художник. Я вас хочу с одним суматиком познакомить.
Ленин. С каким это суматиком?
Художник. Мой товарищ, художник. Он как раз над ленинской темой
работает.
Ленин. Возможно, у вашего товарища свое представление о Ленине, не
218

стоит.
Художник. Он суматик, но гений. (Смотрит на часы) Три часа, хватит
ерундой заниматься. Тут недалеко, пешком дойдем.
Ленин. Ну, если недалеко. (Художник собирает принадлежности, оба
уходят)
7.
Кабинет министра.
Министр, три художника-академика: старый, средний и молодой, трое
ученых: антрополог, анатом и психолог.
Министр. Товарищи академики, мне поручили вас собрать, чтобы
совместными усилиями решить чрезвычайно сложную и ответственную задачу.
(Все показывают усиленное внимание) Требуется абсолютное соблюдение
тайны, чтобы все, о чем здесь будет сказано и потом вами выполнено, осталось
нам. Дело касается чести и достоинства людей, нарушение тайны будет
караться как тяжкое государственное преступление... Ясно, товарищи?
Старый академик. Как старый коммунист, торжественно заявляю: эту
тайну унесем с собой в могилу, товарищ министр! Но в чем же дело?
Министр. Мне поручено сообщить вам, товарищи академики, об огромной
невозместимой потере, понесенной народом и государством, в том что из
мавзолея Владимира Ильича Ленина похищены его священные для всего
человечества останки.
(Встают, негодующие возгласы) Чудовищно! Ужасно! Невероятно!
Министр. Невероятно, но, к сожалению, факт. Наши славные чекисты
ведут следствие, мы не сомневаемся, что похитители священных останков
величайшего гения революции за эту диверсию понесут заслуженную кару.
Но мавзолей закрыт вторую неделю, и в зарубежной печати появились
клеветнические измышления… Мы не можем держать мавзолей закрытым
неопределённо долгое время, необходимо, чтобы все по-прежнему видели
нетленный прах вождя. Теперь ясно, товарищи академики, почему необходима
ваша помощь?
Старый академик. Не понимаю, товарищ министр!
Молодой академик. (На ухо старому) Ну как не понимаете? Надо изготовить
куклу, муляж!
Старый академик. Что, что? Какое кощунство! Вы с ума сошли!
219

Министр. Успокойтесь, уважаемый Иван Иванович! Вы ошибаетесь, мы
обратились к вам, лучшим представителям нашей художественной и научной
интеллигенции потому, что воссоздать останки великого вождя труднейшая и
почетнейшая задача, а не кощунство.
Старый академик. Я понимаю! Но этот… Вот этот! Назвал то, как это, то
самое… муляжом, куклой! Это непростительное мальчишество! Я отказываюсь
работать с мальчишками!
Молодой академик. Но вы сами вынудили меня так примитивно выразиться,
всему виной ваше старческое тупоумие.
Министр. Тихо, тихо, товарищи! Мы сознательно вызвали три поколения
художников, чтобы иметь три разных варианта. Отнеситесь к поставленной
задаче с полной ответственностью и одновременно с полной творческой
свободой. Дерзайте, товарищи! Ну, а что скажут наши ученые?
Антрополог. Моя консультация касается параметров черепа, товарищ
министр. Но череп Ленина… Это, это… Понимаю, товарищ министр!
Психолог. Моя задача проследить за выражением лица, тех черт гениальности,
которые…
Министр. Прекрасно, товарищи академики! Предлагаю приступить к работе
немедленно, срок у вас небольшой, один месяц.
8.
Подвал с высоким тусклым зарешеченным окном. Посреди слабо
освещенное большое полотно на мольберте, на полотне – большой темный
лик, напоминающий нерукотворный спас, но это Ленин. Художник и Ленин
входят.
Художник. Вадим! Где же он?
Вадим. (Из-за полотна) Здесь! (Ленин рассматривает полотно, Вадим
выходит из-за полотна, голова обмотана бинтом)
Художник. Опять об стенку бился?
Вадим. Опять.
Художник. Полегчало?
Вадим. Немного.
Художник. (К Ленину) Это он так лечится: трах об стенку головой! Говорит,
помогает.
Ленин. Здравствуйте, товарищ Вадим.
220

Вадим. Здравствуйте. (Включает большую лампочку под потолком)
Художник. Посмотри, Влад, вылитый Ленин!
Вадим. Похож.
Художник. Подойдет?
Вадим. Нет.
Художник. Какого же черта тебе надо?
Вадим. Никого не надо, вчера закончил.
Ленин. (Смотрит на портрет) Да, такому портрету натурщик ни к чему.
Это не человек, это миф.
Художник. (Смотрит на полотно, отойдя в дальний конец подвала)
Нерукотворный Спас! (Сбрасывает со стола объедки, окурок, пустые тюбики,
ставит закуску и бутылку)
Вадим. Подхалтурил?
Художник. (К Ленину) Видели? А сам ведь голодный. Сколько дней не ел?
Вадим. Два.
Ленин. Поститесь?
Вадим. Напостился. (Подходит к столу выпивает и жадно ест)
Художник. Если бы не я, так бы еще два дня. Тренированный.
Ленин. Простите, товарищ, нигде не работаете?
Художник. Поступит на завод или в кино художником, неделю работает, а
как найдет на него, все бросает, залезает в эту берлогу, не ест, не пьет, день и
ночь холст пачкает, пока не выгонят за прогулы.
Вадим. Через год я умру.
Художник. Сон видел, что ли?
Ленин. Вы это серьезно, товарищ?
Художник. Он всегда серьезно.
Ленин. Гм-гм… Не думал я, что через 50 лет у нас еще сохранится проблема.
Художник. Думаете, мы одни такие? Таких суматиков немного по подвалам
скрывается.
Ленин. Немного?
Художник. Точно. И у них настоящее искусство, а не у тех, кто на поверхности.
Ленин. (Смотрит на груду сложенных полотен) Я вижу, вы много работаете,
товарищ Вадим.
Вадим. Хотите посмотреть?
Ленин. Очень.
221

Вадим ставит холсты вдоль стены, на ней пятна сырости, некоторые
картины тронуты плесенью. В. стирает ее тряпкой.
Ленин. Названий нет?
Художник. Вадим названий не признает, должна говорить сама картина.
Ленин. Я не специалист, но, по-моему, впечатление сильное, хотя и тяжелое.
Вадим. Это ад.
Ленин. Да, пожалуй, Но в такой сырости ваши картины долго не сохранятся.
Вадим. Неважно, важно одно: я их создал, и они существуют.
Ленин. Не согласен, товарищ! Надо созданное сохранить, их кто-нибудь
видел?
Вадим. Мало.
Ленин. Вы не показали их на выставке?
Вадим. И не собираюсь.
Художник. Бесполезно! Там или наглядная агитация, или пустые ребусы, в
которых нечего отгадывать.
Вадим. (Подходит к столу, наливает и пьет) Через год я умру.
Художник. Брось чепуху! Навязчивая идея! В этой могиле и спятить недолго!
Надо тебе бежать отсюда, хватит под землей сидеть!
На лестнице топот, стук в дверь.
Художник. Открыть? (Вадим поворачивает большой холст лицом к стене)
Входят двое: крепкий, похожий на турка, и маленький горбун, одетый
щегольски.
Турок. Салям. Не помешали?
Вадим. Заходите.
Турок. Здравствуй, старина! Скрипишь?
Художник. Как видишь.
Турок. Ого, вот это полотно! (Хочет повернуть холст)
Вадим. Потом.
Турок. Пусть потом. Ого, бутылка!
Художник. Ага, старый алкоголик. (Горбуну) Сходишь?
Горбун. Давай деньги.
Турок. У тебя же есть.
Горбун. С собой нет.
Турок дает деньги, Горбун уходит.
Вадим. Вместе работаете?
222

Турок. Ага. Ненавидит меня, а не уходит.
Художник. Ненавидит?
Турок. Со страшной силой, но молчит, а напьётся - гадить начинает.
Художник. Девчонки по-прежнему к тебе бегают?
Турок. Ага, я их пишу.
Художник. Наверняка не только кистью.
Турок. Ха-ха! Случается.
Художник. К Борису? Не заметил. Вот и вражда. Ты нравишься, он нет, ты
талантлив, а он сухарь. Как же не ненавидеть?
Турок. Такой конфликт и при коммунизме возможен.
Художник. Нет. Тогда горбатых не будет.
Турок. Горбы выпрямят?
Художник. Всех уродов уничтожат.
Турок. Хохма, это уже фашизм.
Художник. Наивный ты, Гарун аль Рашид. (Входит Горбун, выгружает
на стол бутыли, закуску, художники подтаскивают к столу ящик, складной
стул, старое кресло). Садитесь?
Ленин. Не беспокойтесь, товарищи, мне пора уходить.
Художник. Смотри, Гарун, вылитый Ленин! К столу.
Турок. Ага! Я вас напишу!
Художник. А Вадим отказался.
Турок. Суматик! Я вас напишу, товарищ, товарищ…
Ленин. Илья Владимирыч.
Турок. Сегодня мы договоримся. Выпейте!
Ленин. Я не пью.
Турок. Ну, закусите. (Подвигает стул, Ленин садится)
Все пьют, Ленин закусывает.
Турок. По-прежнему в кинотеатре работаешь?
Художник. Бросил, на заводе лучше.
Турок. Я по рекламе догадался, не твое. Поссорился?
Художник. С директоршей не поладил, баба есть баба.
Турок. А я с бабами лажу.
Художник. Проживешь с мое, узнаешь. Они стариков не терпят. В молодости
я работал хуже, пьянствовал, больше прогуливал. Все сходило с рук, а теперь
грызут, как ржавчина. Я из своего богатого опыта с женским начальством
223

вывел, что их в руководители допускать нельзя, у них мозг не в голове, а между
ног.
Турок. (Хохочет) Между ног? Выпьем! Ну, ну?
Художник. У нас бабье царство, и это равноправие боком государству
выходит!
Турок. Ого, загнул.
Художник. Теперь я как услышу, что начальник баба, сразу оглобли
поворачиваю. Мужчина всегда отделяет служебное от личного, а у них все
перемешано. Они и друг друга живьем съедают из ревности.
Турок. А мужчины?
Художник. У мужчины это никогда до такого идиотства не доходит. От
женского руководства всюду застой и беспрядок. Все они мелочны, трусливы,
реакцинонны, склонны к слепому обезъянничанью, пример их логики: никакой
логики. Да вот пример: муж похвалил ум Марьи Ивановны, жена: «Ага, значит
я, по-твоему, дура?»
Турок. По-твоему, пусть обед варят?
Художник. Почему? Секретарь, машинистка, медсестра, учительница
младших классов, повар, фабричная работница, скотница. Но не директор, не
инженер, не бухалтер и не доктор философии. Скажу, что равноправие даже
им самим вредно.
Турок. Ничего не загнул. Возьмите тяжелые физические работы, разве это
для них? Вчера иду и вижу: бабья бригада тяжеленные шпалы на платформу
грузит, а прораб-бугай гуляет, папироску курит. Поработает года три-четыре, и
не женщина, а инвалид. А сколько у нас женских бригад? Тысячи!
Вадим. До войны этого не было.
Художник. В войну это было необходимостью, а теперь нормой стало.
Вадим. А что она сделает, если нет мужа и куча детей? Уборщицей много не
заработаешь.
Художник. Вот низкая зарплата! Чтобы прожить сносно, семье из трех
человек нужно не меньше 400-500 рублей, а не 150, как у нас в среднем.
Турок. Высокая у тебя норма.
Художник. Это русские к нищете провыкли, пора бы покончить, чудовищно
богатая страна, возьмите Сибирь. Континент непочатый!
Турок. Подожди, будет все.
Художник. Вот так вас, дураков, за нос и водят. Ничего не будет.
224

Турок. Почему?
Художник. Потому что мы несчастный народ, нас всегда будут обворовывать
и надувать. Иваны – дураки!
Турок. А ты что насчет женщин скажешь, Борис Федорыч?
Горбун. (Ядовито) Я по проституткам не специалист, это по твоей части.
Турок. Альфонс?
Горбун. Посмотри в словаре, узнаешь.
Турок. Пошел к черту, уже полезло из тебя.
Художник. Чем сейчас занимаешься?
Турок. Творческой работой, на отчетную выставку.
Художник. Что?
Турок. Первую конную.
Художник. Далась вам 1-я конная! По проторенной дорожке идете, и везде
так. До чего доходят! Какой-то делец написал песню про московские окна,
сразу обойму песен настряпали, и везде окна фигурируют.
Вадим. Дело не в том, что там и как. Богоматерь миллион раз писали, и все
по-разному.
Художник. Вот-вот, как написать! Двадцатые годы, р-романтика. Я тогда
мальчишкой был, но кое-что помню. Развалины, дерьмо и вши, бесконечные
похороны. Каждый день на нашей площади хоронили под марш. Да, дерьмо,
вши, смерть. Генерал Дуров у нас воевал, утром обыватель встает, а в городе
новая власть. Раз десять менялась, мы, мальчишки, быстро привыкли, пальцы
у многих оторвало, некоторых убило. Раз я видел, как несколько часов мимо
нашего домишки шли разбитые красные. На всю жизнь запомнил! Рваные,
головы в окровавленных тряпках, босые, черные от солнца и грязи. Поток!
Они молча шли, наверное, давно, бесконечный глухой шум шагов. Почему,
Гарун, не напишешь такую картину?
Турок. Нельзя.
Художник. Нельзя. Дрянь пишете, по долинам да по взгорьям, парады, а
не трагедию жизни! Мне один бывший белый рассказывал про Перекоп. За
день поседел, а их полковник с ума сошел. Из пулеметов в упор косили, сталь
плавилась! А они лезут и лезут, не выдержали, побросали пулеметы, бежали.
А вы картинки: по долинам, по взгорьям.
Турок. Так чего же ты хочешь?
Художник. Правды хочу! Никакой романтики не было, и нигде ее нет, все
225

после придумывают.
Вадим. Тогда верили в мечту.
Художник. Немногие фанатики, полусумасшедшие. Остальные властолюбцы,
а большинство стадо, куда погонят и поманят. В нашем городишке один был
убежденный, комиссар Поддубный, ходил во всем красном, из церковного
облачения френч и галифе, издали на движущийся факел походил. Начинал речь
нормально, но как доходил до интернационала и мировой революции, впадал
в истерику и кончал бессвязными выкриками. (Пьет) Да, кое-что я помню.
После гражданской войны голод страшный был, полгорода вымерло, были
случаи людоедства, пирожки с человечьим мясом продавали, в одном ноготь
нашли, поймали шайку. Весной трупы по улицам валялись, никто не убирал.
Бабы в очередях за осьмушкой горького жмыхового хлеба с колючками, платки
шевелятся от слоя вшей, оскаленные желтые зубы. Почему не напишете такую
картину?
Горбун. Есть сюжеты, противопоказанные для живописи.
Турок. Верно! Не будешь же ты натюрморт с дерьма писать?
Вадим. Нет плохих сюжетов, есть плохие картины.
Художник. Правильно! Ты (не разобр.), обыватель ты, а вот Вадим не
мещанин, он художник!
Турок. Ого! Я, значит, мещанин, а не художник? Так уж лучше быть
мещанином, чем суматиком! Пошли, Борис! Мы мещане, тут гении собрались.
Пошли! (Встает)
Художник. Обиделся?
Турок. Стану я на суматиков обижаться! Нам пора.
Вадим. Пусть уходят. (Турок и Горбун уходят) Я спать. Остаешься?
Художник. Посижу немного (Наливает и пьет)
Вадим уходит за полотно.
Ленин. Гм. Очень интересный разговор. (Встает) Да-да, мне тоже
пора. Товарищи художники! (Идет к двери, художник его сопровождает,
останавливается) Вы хорошо говорили о перенесенных трудностях, но если
бы не было мечты, как думаете, смогли бы мы выжить и победить?
Художник. Русский дурак живуч. Он бесится от своих вшей, и все наши
революции одинаковы.
Ленин. Гм. (Выходит)
Художник. (За ним запирает, садится за стол) У нас его то христосиком
226

сладчайшим изображают, провидцем, а у него еще одно лицо было, спрятали.
Вадим. (Из-за холста) Кого спрятали?
Художник. Не спишь? Это я вспомнил фотографию Л. Часто в тридцатых
годах печатали, теперь нигде не увидишь.
Вадим. Там он за столом сидит, на столе номер «Правды».
Художник. На хитрого дьявола похож, так на лице и написано: а здорово я
вас надул, дураков.
9.
Ленин идет по улице. Видит большое здание, величавый портал с колоннадой.
На широкой лестнице видны кучки людей, между колоннами большой лозунг
«Привет участникам партийной конференции Ленинского района».
Ленин. Партконференция? Интересно!
Идет мимо курящих и болтающих, дежурные у двери пропускают, вероятно,
повлияла бородка. Обширный вестибюль, переполненный людьми, Ленин
видит прилавок с книгами, подходит, делает вид, что смотрит литературу,
сам наблюдает.
Ленин. Как не похожи эти выхоленные и прекрасно одетые коммунисты на
коммунистов двадцатых годов! Сохранилась ли у них, толстых, пролетарская
идеология? Гм… Гм… Вопрос! В уличной толпе они теряются. Но здесь, в
куче, резко отличаются от остальной массы… Да… Послушаем разговоры.
(Незаметно подвигается вдоль прилавка к двум беседующим участникам
конференции)
1-й. Сняли?
2-й. И правильно сделали. Склочник!
1-й. Ничего не знаю.
2-й. Напал на управление треста, на меня кляузу в комбинат настрочил.
1-й. Кляузу? Какую?
2-й. Выше всех себя поставил. У него по 19-му (благодаря каким-то
махинациям), получилось перевыполнение, а в 16-м и 17-м недовыполнили.
Мы забрали у него лишние проценты и распределили по всем трем СУ,
получилось перевыполнение по всему тресту,
1-й. А он?
2-й. Демагогию развел. Я, мол, за своих работяг болею, а вы у них проценты
отняли, премии лишили.
227

1-й. Голощенов считал его способным, рассказывал, он много построил.
Раньше рабочие мерзли, он сборочный цех построил, старые модернизировал.
2-й. Его не трогали, пока не начал кляузничать, ну а раз войну объявил, мы
на него в комбинат. Перерасход государственных фондов! И точно. Теперь
бродит где-то, голубчик.
1-й. Выгнали?
2-й. Выгнали прохвоста.
Ленин. Гм… Да… (Подходит к буфету, видит горы фруктов, марочные
вина, разнообразную снедь)
Пожилая уборщица. Надя! Свесь, пока никого нет, полкило мандаринов.
Буфетчица. Нельзя, это для конференции.
Пожилая уборщица. В магазинах (не разобр.). А я хотела дочке, болеет она.
Буфетчица. Иди к заведующей, разрешит, хоть пять кило.
Ленин. (Подходит) Не отпускаете мандарины?
Буфетчица. Пожалуйста. Сколько вам?
Ленин. Не мне, а этой гражданке.
Буфетчица. Не имею права, заведующая запретила, только для участников
конференции.
Ленин. (К уборщице) Дочка болеет?
Пожилая уборщица. Дочка, дочка. Помогите, пожалуйста, обещала я ей.
Двое собеседников, которых слушал Ленин, подходят и наблюдают.
2-й. Посмотри, сценка из фильма «Человек с ружьем», только здесь человек
со шваброй.
1-й. Ха-ха! Ленин в новом издании.
2-й. А мне это не нравится. Ты его знаешь?
1-й. Первый раз вижу. Может, из ЦК?
2-й. Нет, я их всех в лицо знаю, вместе с кандидатами.
1-й. Бородку подстриг, загримировался, не хуже Щукина.
Ленин. Где ваша заведующая?
Пожилая уборщица. На складе она, да уж ладно!
Ленин. Пойдемте на склад.
Уборщица неохотно идет впереди Ленина, за ними следуют двое. В конце
бокового коридора, ведущего к сцене, склад, груда ящиков с мандаринами и
другими товарами.
Заведующая. (Помощнице) Эти семь ящиков отпусти после конференции
228

начальству. Только смотри, за наличный расчет, а то они любят в долг, лови
потом.
Ленин. Скажите вашей буфетчице, чтобы она отпустила этой гражданке
полкилограмма мандаринов для больного ребенка.
Заведующая. (К уборщице) Ишь, принцесса! Значит, я для твоего полкило
должна склад бросить?
Ленин. Закройте его на это время.
Заведующая. Послушайте, гражданин, не мешайте работать!
Двое подходят.
2-й. В чем дело?
Заведующая. Вот этот гражданин не дает работать, скандалит!
Ленин. Просто настаиваю на справедливости. Вы коммунисты?
1-й. Коммунисты. А вы кто такой?
Ленин. Коммунист.
2-й. Что-то мы вас нигде не встречали. У вас есть мандат на конференцию?
Ленин. Мандата у меня нет.
2-й. Так чего же вы здесь бродите и суете нос? Где ваш партбилет?
Ленин. А кто вы, чтобы меня проверять?
2-й. Сейчас узнаешь, борода, кто я! (1-му) Присмотри за этим типом!
(Уходит)
Пожилая уборщица. Знала бы, и не просила этих мандаринов.
1-й. Какие мандарины?
Заведующая. Пристал, а у меня распоряжение, только для конференции.
1-й. Правильно.
Ленин. И вы считаете себя коммунистом?
1-й. Ого, вон как ты заговорил! (Подходит 2-й с двумя дружинниками)
1-й дружинник. Что такое?
2-й. Вот, заберите этого! Зашел без пропуска и скандалит.
1-й. Выясните личность и адрес. Что у вас за порядки?
2-й. Это вам не вечер молодежи, закрытая партконференция, а вы всяких
проходимцев напустили. Комсомольцы?
1-й дружинник. Комсомольцы.
2-й. Комсомолец должен быть бдительным. Ясно?
1-й дружинник. Ясно. Пошли! (Берет Ленина за локоть)
Ленин. (Отбрасывает руку) Повежливее, молодой человек!
229

2-й дружинник. (Толкает Ленина в спину, тот чуть не падает) Иди, иди,
не разговаривай!
Ленин в сопровождении дружинников идет по коридору, дружинник
отпирает ключом дверь с надписью «Штаб народной дружины».
10.
Штаб народной дружины.
1-й дружинник. Паспорт есть?
Ленин. С собой не ношу.
2-й дружинник. Как фамилия?
Ленин. Отвечать я вам не обязан. Требую, чтобы меня немедленно отпустили.
1-й дружинник. Кто вы такой? Где работаете?
Ленин молчит.
1-й дружинник. Пенсионер, наверное. Делать нечего, вот такой и ходит
везде по магазинам и поликлиникам, жалобы строчит, порядки наводит.
1-й дружинник. Бородку отпустил, точный Ленин! Наверное, вроде него
себя вообразил.
2-й дружинник. Я читал, раз Ленину поддержку дали, 5000 рублей в
запечатанном конверте, он зарплату маленькую получал, а он говорит: «Не
положено мне!», и не взял.
1-й дружинник. Кто ему подражает, дурак.
Ленин. Гм… Гм… Почему?
1-й дружинник. Ленин такой один был, до него все равно не достанешь,
значит, и подражать ему бесполезно, ну хватит, некогда с вами философствовать,
скажите адрес, фамилию, место работы и можете идти куда хотите.
Ленин. К сожалению, ничего вам сказать не могу.
1-й дружинник. (2-му) Пойдем, позвоним в отделение, пусть заберут.
(Выходят и запирают за собой дверь)
Ленин. (Один) Ну что же, кажется, наступает развязка. Пожалуй, пора,
видел и слышал я достаточно. Гм… И это коммунисты! Конечно, есть
исключения, вроде того «прохвоста», но подавляющее большинство… Какая
тупая самоуверенность, какая квазибюрократическая психология! Они видят
только себе подобных, человек без партбилета для них низшая порода, нечто
вроде парии… Да, это уже не партия, это окостенелая каста, со своими
традициями, идеологией. О чем они мечтают? Ни о чем, кроме собственного
230

благополучия и животной сытости. Прожить спокойно, а после – хоть потоп!
Конечно, жизнь подталкивает, встают новые вопросы, но то, что они затевают
дружбу с политическими авантюристами, с королями и капиталистами,
готовы покумиться с самим дьяволом, только бы он смог помочь хоть немного
продержаться. Остался страх перед народом и завистливая ненависть друг к
другу, между этими полюсами колеблется их политика.
Дверь открывается, входит уборщица со связкой ключей.
Ленин. Как вы вошли?
Уборщица. Ключи-то у меня тоже есть, я эти комнаты убираю. Что, заперли
вас?
Ленин. _______В милицию хотят отправить.
Уборщица. Ах, батюшки! За что же это?
Ленин. А вот за это самое, за мандарины.
Уборщица. Знала бы, и не заикнулась. Знаете, что? (Выглядывает в коридор)
Ленин. Что?
Уборщица. Уходите скорей, пока никого нет.
Ленин. А вы не ответите?
Уборщица. Я вас выпущу и уйду, пускай ищут, кто выпустил. (Ленин
встает) Я вас через заднее крыльцо выпущу, там дверь заперта, у меня есть
ключ. (Ленин выходит, запирает за ним дверь) Сюда, сюда!
Идут по коридору, уборщица открывает наружную дверь, Ленин выходит
во двор, уже ночь, оглядывается на сияющие окна, до него смутно доносится
хор голосов, поющих Интернационал. Ленин быстро переходит двор, исчезает
в тени ворот.
11.
Ленин сидит в углу кафе, пьет чай с булочкой, неподалеку два молодых
человека о чем-то громко спорят, перед ними графинчик и два стакана. Ленин
прислушивается, до него доносится раздраженный голос: «Трясёте старыми
лохмотьями! Материализм, идеализм! На свалку обоих!»
Ленин. Гм, любопытно! (Подходит) Почему же обоих?
1-й. А, услышал! Мы вас не знаем, между прочим, как вас?
Ленин. Илья Владимирович. (Молодые люди смотрят)
1-й. А вы не взорвётесь? (Отодвигается со стулом) Раз у вас имя-
отечество наоборот, вам полагается быть Владимиром Ильичом, а не Ильей
231

Владимировичем. Вы не из антимира?
Ленин. Не понимаю вас.
2-й. Садитесь. (Пододвигает стул, Ленин садится) Физическая гипотеза,
существует антимир, в котором все наоборот, как в зеркале.
Ленин. Вы физики? Всегда интересовался физикой, только времени все не
хватило. Так все-таки, почему материализм на свалку?
1-й. Метафизические лохмотья. Существует чистая диалектика, и ничего
больше.
Ленин. Диалектика событий, только событий, и ничего больше. Но мертвая
материя предшествовала живой, сознательной, вы это признаете?
2-й. Не признаю.
Ленин. По-вашему, наоборот? Тогда вы идеалист.
1-й. И наоборот не признаю.
Ленин. Объясните.
1-й. Представьте, что наша солнечная система образовалась из обломков
несравненно более совершенной системы, обжитой существами, так далеко
ушедшими в развитии, что мы бы их приняли за всемогущих богов, если бы
встретили. Можете представить?
Ленин. Могу, и что же?
1-й. А только то, что наш нынешний мир - труп, а люди слепые черви,
питающиеся разложившимися останками погибшего гиганта.
Ленин. Вы хотите сказать, что высший мир выродился в низший с человеком
во главе?
1-й. Вполне вероятно. Ведь по Энгельсу, да и по вашему тоже мнению,
товарищ Антиленин, их антимира, материя вечна, а в вечности нет первичного
и вторичного, есть бесконечный ряд взлетов и падений, и все зависит от того,
какую точку в бесконечном ряде мы условно примем за исходную.
Ленин. Вы хотите сказать, что в вечности каждая причина есть следствие
чего-то прежнего, а следствие – причина чего-то нового?
1-й. Правильно, уважаемый коллега!
Ленин. Я не пытался заглядывать так далеко, как я говорил, лишь об
эволюции на земле. Здесь действительно бытие предшествовало сознанию.
1-й. Но, товарищ антимир, вы свой вывод о земле распространили на всю
вечную Вселенную!
2-й. Вы знаете, с кем говорите? Это Эйнштейн в философии, а вы, по его
232

мнению, последователь Ньютона.
Ленин. Гм-гм.
1-й. И потом, откуда вы взяли, что существуют законы, обязательные всегда
и везде для всей материи?
Ленин. Но они существуют! Например, закон постоянства материальной
массы, закон всемирного тяготения…
1-й. А что вы скажете о коллапсе?
Ленин. Первый раз слышу.
1-й. Вам тогда некогда было следить, Эйнштейн предложил эту идею в 1916
году, и только через четыре года, в 1920-м, когда вы строили Советы, она была
разработана.
Ленин. Расскажите, товарищ Физик!
1-й. Так вот, у некоторых звезд-гигантов маска достигает такой величины,
что происходит коллапс, причем поле тяготения звезды тоже сжимается,
и все больше искривляет пространсво вокруг нее, до того момента, когда
пространство смыкается вокруг себя, изолируя звезду от вселенной.
Ленин. Как это изолируя?
1-й. После коллапса никакими органами чувств, никакими приборами мы
звезду не обнаружим. Мы можем быть рядом с ней, даже пройти насквозь, ее
нет. Ленин. Но она где-то существует?
1-й. В нуль-пространстве, то есть в ничто.
Ленин. Гм….Какая-то физическая мистика.
1-й. А что вы скажете о теории расширяющейся Вселенной, товарищ
Антиленин?
Ленин. Тоже не слышал.
1-й. Твердолобые сталинские болваны отвергли эту теорию на том основании,
будто бы она приводит к признанию сотворения мира богом.
2-й. Не только ее они отвергли.
1-й. Правильно. Они запретили теорию относительности, кибернетику,
законы Менделя о наследственности, а ученых посадили в лагеря.
Ленин. Вас, конечно, не посадили, вы слишком молоды.
1-й. Моего отца посадили, умер в лагере от голода.
Ленин. За что же, собственно?
1-й. За муху дрозофилу, изучал ее мутации, тратил государственные средства
233

на чепуху.
2-й. Теперь-то они понимают, что без науки далеко не ускачешь.
1-й. Физиков поддерживают, зато лириков…
Ленин. Что лириков?
1-й. Вообще все искусство взнуздали, Пегаса пахать заставили.
Ленин. Гм…
1-й. Ну, нам пора. Прощайте, товарищ Антиленин!
2-й. Все-таки вы удивительно на него похожи.
Ленин. Лучше было бы не походить.
1-й. Мешает?
Ленин. Мешает, и очень.
(1-й и 2-й уходят)
Ленин. Ничего не знаю… В библиотеку? (Встает и уходит)
12.
Ленин в читальном зале районной библиотеки. Вынул из шкафчика ящик с
подписью «Философия», быстро перебирает карточки.
Ленин. Энгельс, Энгельс, Энгельс. Маркс и Энгельс, Маркс и Энгельс, Маркс
и Энгельс. Ленин, Ленин, Ленин. Гм-гм… Скажите, а у вас есть сочинения
Платона, Канта, Шопенгауэра?
Библиотекарь. (С недоумением) Но ведь это идеализм?
Ленин. Даже субъективный.
Библиотекарь. Кант есть, Шеллинг, а таких нет.
Ленин. Мне нужно ознакомиться с некоторыми авторами. Я работаю над
критической книгой об идеалистической философии.
Библиотекарь. Так это вам надо в центральную, Ленинскую библиотеку.
Там есть всё.
Ленин. Странно… Раньше в любой библиотеке можно было найти Канта,
Шопенгауэра…
Библиотекарь. Кант есть. Принести?
Ленин. (Машет рукой) Не нужно. А переводы новейшей зарубежной
философии? Есть что-нибудь?
Библиотекарь. Мне надо знать, гражданин, что вам нужно, а вы уже полчаса
ничего не найдёте, только морочите голову.
Ленин. Гм-гм…
Библиотекарь. Зайдите лучше к методисту, по коридору слева первая дверь.
Ленин. Благодарю, попробую.
234

13.
Кабинет методиста. Ленин входит, перед ним франтовато и модно одетая
методист с бесподобной причёской и сантиметровыми ресницами.
Ленин. Здравствуйте.
Методист. Здравствуйте.
Ленин. Я работаю над философской книгой, нужны материалы из закрытого
фонда, а направления нет. Разрешите мне хотя бы посмотреть закрытый фонд,
возможно, я не найду у вас то, что нужно. А направление, если что-то найду,
я вам доставлю.
Методистка. (Старику-библиотекарю) Покажите товарищу!
Старик-библиотекарь. Пройдемте!
Ленин. Новейшая философия за рубежом, примерно с 84 года по нынешний.
Переводы.
Старик-библиотекарь. Переводов вообще нет, вот только Сартр… Да и то
далеко не всё.
Ленин. А что же у вас?
Старик-библиотекарь. Критика. Вот, например, экзистенциализм. Сборник
критических статей. А вот «Вопросы философии». Здесь тоже критические
статьи о классической философии, ещё об экзистенциализме, о философах
Карле Ясперсе, Ортега-и-Гассете…
Ленин. Ну да, да, но где же их собственные сочинения?
Старик-библиотекарь. Их у нас не переводят.
Ленин. Почему?
Старик-библиотекарь. Я бы мог посчитать ваш вопрос провокаторским, но
склоняюсь к мысли, что вы по какой-то причине не в курсе дела. Недавно из-за
границы? Может быть, реабилитированный политэмигрант?
Ленин. Гм… отчасти вы правы. Я долгое время болел и был изолирован от
окружающих.
Старик-библиотекарь. Вы очень похожи на Ленина. Вы это знаете?
Ленин. Конечно.
Старик-библиотекарь. Ваши особые обстоятельства позволяют мне быть с
вами откровенным. Разве вы не знаете, что у нас запрет на всякую идеологию,
враждебную советской?
Ленин. Ну, насколько мне известно, при Ленине по его инициативе
переводились книги политических врагов, если они представляли
235

художественную и историческую ценность.
Старик-библиотекарь. Да, я помню, в 20-е годы прочел порядочно такой
литературы. Помню Бориса Савинкова, он же Ропшин, «Конь бледный», помню
год 18-19, известного реакционера, белоэмигранта, забыл фамилию.
Ленин. А помните Аркадия Аверченко, его «Былое», «Чертово колесо»
и «Осколки разбитого вдребезги»? Я хорошо насмеялся тогда. Талантлив,
шельма!
Старик-библиотекарь. Вот так, наверное, говорил бы воскресший Ленин.
Странно… Вы не в психиатрической лечились? Простите, конечно, я вовсе не
хочу вас оскорбить!
Ленин. К сожалению, вы угадали. Я даже долгое время воображал себя
Лениным.
Старик-библиотекарь. При таком разительном сходстве подобное мнение
вполне возможно.
Ленин. Я посмотрел каталог читального зала, там только три имени в
разных комбинациях - Маркс, Энгельс, Ленин. Куда подевалась вся остальная
философия? Ведь, по-видимому, это старая библиотека, мне помнится, будто я
в ней один раз был.
Старик-библиотекарь. К сожалению, наследники Ленина не отличались
его терпимостью. При Сталине в течение десятилетия, с 1930 по 1941, книги
мыслящих организованно и в массовом порядке уничтожались. У нас их не
жгли, как в фашистской Германии. Их отправляли на писчебумажные фабрики
и перерабатывали в бумагу.
Ленин. Уничтожались организованно и в массовом порядке? Не может быть!
Я понимаю, когда мужик, в костях которого осталась память розы, засохших
его бесчисленных предков, в священной ярости разрушал прекраснейшие
создания человеческого духа, ибо эти чудесные цветы выросли на крови и
костях предков, я понимаю его ненависть к культуре, дурачок не понимал, что
ведь не баре создавали всю эту красоту, а ремесленники и художники, плоть от
плоти его. Но когда холодный, бездарный, убежденный в своей ненаказуемости
превращает в бумажную жвачку сокровища мировой культуры, когда живой
труп…
Старик-библиотекарь. Да, живые трупы, да, бюрократы.
Ленин. Видел. И всё же не понимаю. Ведь если здесь одна критика… Хотя
как ни возьми, как можно критиковать то, чего не знает читатель, так вот, если
236

здесь нет подлинников, так почему же этот фонд закрыт для рядового читателя?
Старик-библиотекарь. Здесь есть, например, журнал «Америка». Он
печатается для советского читателя на русском языке, но поскольку он также
бегло пропагандирует свой американский образ жизни, как мы свой советский,
журнал не имеет права выписывать рядовой читатель, его распределяют только
по организациям для партийных работников. Да и слишком обширная критика
может стать опасной. Лучше скрыть от массы всю эту критику, ведь за ней
масса заподозрит целый мир, который от неё прячут. Но лучше ли скрыть не
только враждебный мир, но даже тех, кто знал о нём, с ним воюет?
Ленин. Нет.
Старик-библиотекарь. Хотите, съездим ко мне? Я вам кое-что покажу.
Ленин. Не стесня?
Старик-библиотекарь. Я старый холостяк, но у меня богатый гарем.
Ленин. Гарем?
Старик-библиотекарь. Книги.
Ленин. Поехали!
(Выходят из библиотеки, садятся в подошедший автобус. Туда же вбегает
десяток щебечущих и смеющихся девушек)
Старик-библиотекарь. Курсантки из нашей библиотеки, обучаются на
сельских и районных библиотекарей.
Ленин. И как?
Старик-библиотекарь. Все окончили десятилетку, но развитие на уровне
австралийского дикаря.
Ленин. Не понимаю.
Старик-библиотекарь. Приведу пример. Вчера им предложили составить
оптации на прочитанные книги, краткое изложение, их характеристику,
содержание, карточку каталога, в двух-трёх фразах. Ни одна не справилась,
когда же начали вызывать и спрашивать, что они читали вообще, большинство
не могло вспомнить ни одной книги.
Ленин. Чем же это объяснить?
Старик-библиотекарь. Двумя причинами – возраст, когда заинтересованы в
одних кавалерах и танцах. Слышите?
Ленин. Да. А во-вторых?
Старик-библиотекарь. Это главное. Их не учили думать самостоятельно,
наоборот, их тщательно от этого отключали, отучали 10 лет в школе, когда
237

партия, авангард наш, в своей массе не ответит вам, что такое прибавочная
стоимость, а на этой теории стоит весь марксизм. Так они его знают.
Ленин. Гм. Да.
Старик-библиотекарь. Единицы читали Маркса в подлиннике, все
пользуются популярными статьями и конспектами косноязычных лекций.
Ленин. Питаются жвачкой.
Старик-_______библиотекарь. И так всюду. Не дают критически осмыслить
материал, никто не интересуется физическими, экономическими теориями,
различными системами в политике и философии, и во всём преподносят одни
лишь непререкаемые истины в последней инстанции.
Ленин. Если то, что вы говорили, правда, то это смерть.
Старик-библиотекарь. Нам выходить.
14.
Квартира из одной комнаты с прихожей, диван, стол, старое кресло, вдоль
двух стен грубые стеллажи с книжками.
Старик-библиотекарь. Моё богатство. Здесь вы найдете все главные по
философии, истории и литературе.
Ленин. Где же вы это раздобыли?
Старик-библиотекарь. Спасал эти книги от уничтожения много лет.
Смотрите. Эти дореволюционные, эти начала двадцатых годов, эти тридцатых,
дальше отдельные статьи и мелкие произведения из журнала «Иностранная
литература», из некоторых других, это запрещенные при Сталине авторы,
например, Бабель, Кафка, Сартр…
Ленин. Сартр? Второй раз слышу.
Старик-библиотекарь. Сартр, крупный философ, писатель, драматург,
общественный деятель, сочувствует нам.
Ленин. Сочувствует?
Старик-библиотекарь. И критикует. Вот статья, где сказано, что вместо
честной идеологической борьбы мы захлопнули дверь перед чужими идеями,
захлопнули и забили гвоздями.
Ленин. То есть?
Старик-библиотекарь. То есть мы критикуем противников, выдергивая
фразы, но не переводим их труды, мы затыкаем им рот и вопим, что мы
победили. Помню статью Емельяна Ярославского, был такой мерзавец, он
238

в ней обливал грязью прославленного за рубежом философа Кьеркегора,
обзывал его идиотом, параноиком, скандалистом. Это один из численных
типичных образцов критики Сталинской великой эпохи. Вообще-то, конечно,
мой гнев смешон, ибо я и сам почти не представляю, кто такой Кьеркегор и
ему подобные философы, в густой туче ругани, называвшейся в период культа
критикой, ничего нельзя было разобрать. У нас не только не информируют о
движении европейской и американской мысли, но и постарались крепко забыть
многих старых мыслителей. Мы не знаем сочинений В.Л. Соловьева, Бердяева,
индийских философов, Ницше, Шпенглера, Фрейда, Ясперса, Калликла,
Ортега-и-Гассета и так далее.
Ленин. Я вижу у вас здесь томики Кнута Гамсуна.
Старик-библиотекарь. Старик в конце жизни опростоволосился, пошел в
защиту фашизма, его судили, но ввиду преклонности возраста простили, ему
тогда было 80 лет. Норвежцы простили, а наши нет, и постарались забыть все
его творения. Вот его «Пан», «Виктория под осенней звездой». Написанные
еще в молодости, прекрасные, благоуханные создания, полные музыки, их у
нас не знают.
Ленин. Гм. Да.
Старик-библиотекарь. Чудовищная, сатанинская злопамятность. Все,
созданное человеком, чем-то не угодившим, выкорчевывается вместе с именем
и всякой о нем памятью. Леонид Андреев…
Ленин. А как Шаляпин?
Старик-библиотекарь. Шаляпин, Есенин, Рахманинов - их вспомнили, кое-
как обтесали, ибо они гении и уступать их противнику невыгодно. Но у нас
преследуют писателей, напечатавших за границей роман или сатиру. Поэта
Пастернака затравили, довели до инфаркта, двух литераторов за сатиру в духе
Щедрина посадили в тюрьму. Я много голодал, много пережил тяжелого и не
жалею об этом. Но не прощаю и никогда не прощу насилия над творчеством,
не прощаю и не прощу духовного голода, на который обрекли народ, не прощу,
что истреблена величайшая в мире русская литература, которую именовали
мировой совестью, совестью человечества! Писателей у нас давно нет, есть
книгоделы, кормящие народ на хлебом истины, а камнем лжи.
Ленин. И чего же вы хотите? (Садится)
Старик-библиотекарь. Уничтожения цензуры над художественным
творчеством, над мыслью. Я часто мысленно спорю с Лениным, я считаю, что
239

это он открыл дверь реакции.
Ленин. Гм-гм. Интересно.
Старик-библиотекарь. Он утвердил единство путем принципа централизма,
выразившегося в диктатуре партийной верхушки, а Сталин уничтожил
слои, способные к самостоятельной политике. Народ оторвали от корней,
превратили в аморфную бесструктурную массу, с которой легко делать любые
манипуляции. И главное, теперь уже ничто не поможет.
Ленин. И что же, по-вашему, нас ожидает?
Старик-библиотекарь. Дальнейшее вырождение, рост мелкобуржуазной
идеологии, в общем, те же прелести, которые давно уже развились в Европе и
в Америке. Мы живем в эпоху полного торжества пошлости.
Ленин. Гм…
15.
Комната сторожа. Ленин сидя читает, входит сторож, садится напротив
и молча на него смотрит.
Ленин. Что так внимательно, Фаддей Егорыч?
Сторож. Да, чудеса! А я, Владимир Ильич, к твоему мавзолею ездил.
Ленин. Зачем? Меня там давно уже нет. Проверить захотел?
Сторож. Вот-вот, проверить. И проверил. Мавзолей-то закрыт. Как они
теперь выкрутятся?
Ленин. Наверное, объявят.
Сторож. Что ты, Владимир Ильич! Никогда такого не объявят, они под тебя
куклу сделают!
Ленин. Гм-гм… Возможно. Наделал же я хлопот! Как быть, Фаддей Егорыч?
Сторож. Еще бы. Придут старички заслуженные, отроки и отроковицы
невинные мощам твоим поклониться, и не будут знать, что кукла перед ними,
а живой Ильич у старого грешника скрывается.
Ленин. Да… Что-то надо предпринять, бесконечно так продолжаться не
может.
Сторож. Паспорт нужен, и все.
Ленин. Где же мы его возьмем?
Сторож. Есть один прохвост, Сашка, племянник мой. Он в ОБХС, вся
милиция знакома, только как уговорить? Водку не пьет, и выгнал я его.
За окном треск мотоцикла, через минуту входит Сашка.
240

Сторож. Чудеса! Смотри-ка, сам Сашка пожаловал!
Сашка. (К Ленину) Здравствуйте.
Ленин. Здравствуйте.
Сторож. Я же тебя выгнал, а ты опять лезешь?
Сашка. Дело есть. (Ставит на стол пол-литра)
Сторож. Глазам не верю! Сашка мириться пришел.
Сашка. Давай стакан, мне некогда.
Сторож. Тебе всегда некогда.
Ленин. Много работы?
Сашка. На занятие спешу.
Сторож. Деятель в партию лезет. (Достает стаканы и закуску)
Сашка. А что им не налил?
Сторож. Не пьет.
Сашка. Вы новый завхоз?
Сторож. Никакой не завхоз, и какое тебе дело, кто? Знакомый мой! Налить?
Сашка. Пей, мне нельзя.
Сторож. Баба с возу, кобыле легче. Ну, говори, зачем пожаловал.
Сашка. Займи полсотни, в получку отдам.
Сторож. Полсотни? Я не миллионер.
Сашка. Тысячи две уже накопил, думаешь, не знаю?
Сторож. Пугать _____вздумал?
Сашка. Займешь?
Сторож. Дам без отдачи, если одно дело смастеришь.
Сашка. Смотря какое.
Сторож. Вот человеку паспорт чистый нужен. Достанешь, еще сотню дам.
Сашка. Невозможно, у нас сейчас юбилейный год, с паспортами и пропиской
строго.
Сторож. Плевал я на твой юбилейный. Говори: сможешь? И чтобы без
резины, за неделю.
Сашка. Давай деньги.
Сторож. Погоди, куда спешишь?
Сашка. На занятие.
Сторож. Погоди, я с тобой поругаться хочу. Выпей!
Сашка. Не буду.
Сторож. Не будешь - денег не получишь.
241

Сашка. Подонок ты старый. (Пьет)
Сторож. А ты сухое говно, даже вонять не можешь.
Сашка. Жалко старого дурака, а то бы я тебе навонял. (К Ленину) Трех собак
держит, за них дополнительно 50 рублей на мясо получает, голодом морит.
Сторож. Чтоб злее были!
Сашка. (К Ленину) Наберет водки, а ночью пьяницам вдвое дороже продает.
Сторож. Молчи, зараза! Ты что, родного дядю перед таким человеком
позоришь?
Сашка. Тоже, человеком! (К Ленину) Где ваш паспорт? Вы кто такой?
Сторож. Я тебе покажу, кто! Владимир Ильич Ульянов-Ленин, вот кто,
червяк ты ничтожный! Разуй глаза и дрожи, тварь!
(Сашка ошеломленно смотрит на Ленина. Выбегает, слышен треск
мотоцикла)
Сторож. Стой! Стой! Ускакал, теперь настучит.
Ленин. Донесет!
Сторож. Наверняка. Надо тебе уходить, Ильич.
Ленин. Уходить мне некуда и незачем.
Сторож. Не сдержался я. Не сдержался, я знаю, что он подлиза, этот
паразит, образованным себя считает.
Ленин. (Ходит по комнате) Некуда и незачем. Да если только туда, откуда
пришёл, но хочется посмотреть, что из чепухи этой получится.
Сторож. Посадят.
Ленин. (Ходит) Всему свое время, время умирает. Экклезиаст, кажется? Я
нарушил ход времени и должен исчезнуть.
Ночь. Комната сторожа Ленин дремлет в постели. Стук.
Ленин. (Встаёт и крадется к двери, слушает) Кто там?
Голос. Открывайте, милиция!
Ленин открывает. Входят трое в штатском, держат руки в карманах.
1-й. Покажите паспорт.
Ленин. А где ваши полномочия?
1-й. Вот, вот задержание вас и на обыск.
Ленин. (Смотрит ордер и возвращает) Паспорта у меня нет.
1-й. Ваша _____фамилия?
Ленин. Ульянов-Ленин.
1-й. Имя?
242

Ленин. Владимир Ильич.
1-й. Вы арестованы.
Ленин. За что? За то, что я Ленин?
1-й. Диверсионный самозванец. Ленин умер в 1924 году.
Ленин выходит, за ним трое.
16.
Кабинет следователя. Входит Ленин. Следователь берёт бланк, протокол,
авторучку.
Следователь. Ваши фамилия, имя, отчество?
Ленин. Владимир Ильич Ульянов-Ленин.
Следователь. Вы утверждаете?
Ленин. Да.
Следователь. Значит, были мертвым и воскресли?
Ленин. Для меня это так!
Следователь. А вы не сумасшедший? Может быть, вам известно, что из
мавзолея похищено тело Ленина?
Ленин. Известно.
Следователь. Притворяетесь отлично, но это вам не удастся. Куда вы и ваши
друзья спрятали тело Ленина?
Ленин. Я уже сказал, что для меня всё это выглядит иначе.
Следователь. То есть, продолжаете притворяться сумасшедшим.
Ленин. Не могу сказать с уверенностью, сумасшедший я или нет.
Следователь. Не морочь голову! Почему вы ни в чём не уверены?
Ленин. Потому что все мои воспоминания в эти дни были нормальными,
я не потерял ясность мысли, кроме одного пункта: факта моего оживления,
факта или галлюцинации, не знаю.
Следователь. Но ведь тело Ленина действительно исчезло, и это совпало с
вашим появлением. Как вы это объясните?
Ленин. Я мог бы предположить, что тело по-прежнему покоится в
мавзолее, ваши утверждения и вы сами - моя галлюцинация. Это, пожалуй,
более вероятно, чем чудо моего оживления.
Следователь. Крайний субъективизм! И после этого вы говорите, что
вы Ленин!
Ленин. Я чувствую себя Лениным.
243

Следователь. Ничего я не скажу. Крепкий орешек, мы вас вскроем. (Звонит)
Входит кинорежиссер Фитюлькин, у него испуганный вид.
Следователь. Товарищ Фитюлькин! Вы, как деятель искусства, работающий
над темой, можете нам очень помочь.
Фитюлькин. (Поворотился и присмотрелся) Всем, чем могу, не
сомневайтесь, всем, чем могу!
17.
Министр, три художника-академика: старый, средний и молодой,
ответственные товарищи.
Министр. Но ведь, кажется, Владимир Ильич был небольшого роста.
Средний академик. Я не за натуральное, товарищ министр. Для меня
главное идея.
2-й товарищ. Покажите, но выглядит прямо богатырём!
Средний академик. Разве не богатырь? Я думаю, мы, художники, должны
сделать так, чтобы он навсегда остался в памяти посетителей мавзолея
богатырем.
Министр. А мне нравятся ваши мысли. В конце концов, смешно подходить
к праху великого Ленина со школьной линейкой. Неплохо, неплохо. А где же
старичок? (Видит его дремлющим) А-а-а, а вот где! Ладно. Ну, как думают
товарищи?
Невнятные голоса в ответ.
Старый академик. Не согласен!
Министр. Почему?
Старый академик. А этот вот, как его? Стыдитесь, молодой человек, азбуки
искусства не знаете!
Средний академик. Вы ученик невеликого Бродского, а я ученик великого
Герасимова и Мухиной.
Министр. Тихо-тихо, товарищ! Поговорим позже.
Министр проходит к огромному саркофагу. Это саркофаг, сваренный
из железных блоков, комиссия в недоумении толпится внизу, задрав вверх
голову.
Молодой академик. Прошу, товарищи, наверх!
Все поднимаются по лесенке на кольцевую площадку, возвышающуюся над
саркофагом. В саркофаге огромная смещенная и вывернутая абстрактная
244

фигура, напоминающая скульптуру Пикассо.
Министр. Ну, это колосс! И потом, непохожи!
Молодой академик. Ленин разве не колосс?
Министр. Да, конечно, но всё же.
Молодой академик. Я считаю, показать Ленина в виде какого-то там
богатыря, просто оскорбительно для такого необычного человека, товарищ
министр!
3-й товарищ. Замечательно! Формы, эти железные фермы, наконец, сама
идея круглой площадки! Современно, главное, современно! Сходство? Что же,
собственно, например, Пикассо.
Министр. Пикассо, да, конечно, но…
3-й товарищ. И потом, зрелище такого колоссального окажет огромное
воспитательное воздействие на массы!
Министр. Каждый из трех вариантов имеет свои достоинства, но
окончательное решение принимаю не я. Поэтому я немедленно передам ваше
мнение и пожелания руководству, которое вынесет окончательное решение.
18.
Кабинет следователя.
Следователь. Ну, будете, наконец, говорить, или продолжаете стимулировать?
Ленин. Что симулировать?
Следователь. Сумасшествие. Вы что, думаете, мы вам поверим? Такое
похищение не под силу одному или двум, здесь действовала хорошо
оснащенная и законспирированная группа опытных диверсантов, руководимая
и финансируемая из-за рубежа, а ваше появление в это время - часть сложной
идеологической диверсии, попытка взорвать советское государство изнутри,
вызвать смуту. Но времена Гришки Отрепьева давно прошли, ваши хозяева
просчитались, никто за вами не пошел кроме старого (не разобр.), да и он,
скорее всего, ваш сообщник, а не обманутый дурак, каким прикинулся.
Ленин. Гм… Гм… В целом, очень много.
Следователь. И все же, вы у нас заговорите, господин самозванец!
Ленин. Примените физические методы?
Следователь. Зачем? Вы сами нам помогли, мы лишь пойдем навстречу,
согласимся, что вы сумасшедший, и отправим в сумасшедший дом.
Ленин. И что же?
245

Следователь. А то же! Будем вас гноить там до тех пор, пока не признаетесь.
Ленин. И после этого пересадите в тюрьму.
Следователь. В случае чистосердечного признания и выдачи всех
сообщников мы, может, дадим вам полное прощение и свободу.
Ленин. Гм. Гм.
Следователь. Ну как?
Ленин. Ничем не могу вам помочь.
Следователь. В последний раз предупреждаю!
Ленин. В последний раз отвечаю.
Следователь. Берегитесь, мы из вас настоящего сумасшедшего сделаем. Мы
вам покажем, господин диверсант, как с нами (не разобр.). (Звонит. Входят
двое санитаров в белых халатах)
19.
Палата психлечебницы.
Ленин входит, видит - худой больной с христовой бородкой, закутанный в
простыню.
Больной в простыне. Кто ты, человече?
Ленин. Я Ленин.
Больной в простыне. А я Христос, я пришел судить. Светопреставление!
Огонь пожирающий! И небо свернулось, как свиток, и звезды попадали на
Землю, как плоды смоковницы. Кайся, кайся! (Поднимает руки над Лениным)
Ленин. Успокойтесь, успокойтесь.
Больной в простыне. (Угрожающе подступает) Вы не Ленин. Вы – враг!
Я старый чекист, меня не проведешь! Враги везде, они проникли даже к нам.
Вчера я обнаружил двух в матрасе. Маленькие, круглые и красные, но это
троцкисты. Я посадил их сюда. (Показывает спичечную коробку, заклеенную
хлебным мякишем) Видите?
Ленин. Успокойтесь, вижу.
Из толпы, вертясь волчком и раскинув руки, выскакивает толстый и
маленький.
Толстый и маленький. Прочь, прочь! Взорвусь!
Все разбегаются, один из больных оттаскивает Ленина в сторону и сажает
на койку.
Больной. Осторожнее, атомная бомба! Садитесь, здесь мы в безопасности.
246

Вы знаете, кто я?
Ленин. Нет, не знаю.
Больной. Садитесь рядом. Я гомункулус.
Ленин. Как?
Больной. Гомункулус, искусственный человек. Меня вырастил в колбе
профессор Макарони. Читали в газетах?
Ленин. Не читал.
Больной. Скоро мы заменим вас всех, мы лучше вас, мы стерильны и
свободны от родственных предрассудков, а с помощью женщины примитивно
и не эстетично.
Ленин. Охотно верю.
Подходит больной, одетый в укороченное, как у девочки платье, с платочком
на голове.
Больной в платье. Вы новенький?
Ленин. Новенький
Больной в платье. Очень приятно. Как вас величать?
Ленин. Владимир Ильич.
Больной в платье. А у меня нет имени, я душа.
Ленин. Душа?
Больной в платье. Душа человеческая, и я в тюрьме.
Ленин. Не может быть.
Больной в платье. Я думаю, я в тюрьме, и все время плачу.
Ленин. Успокойтесь, вас выпустят.
Больной в платье. (Детским голосом) Мама, мама, мамочка! (Горько
плачет)
Ленин. (Бормочет) Гм-гм, обстановочка! Следователь прав, свихнуться
здесь нетрудно. Крепись, крепись, Владимир Ильич!
Встает и отходит, натыкается на высокого больного, усики, подрисованные
под Гитлера, голова бритая, задрапирован в одеяло.
Больной с усиками. Ты посмел?!
Ленин. Извините, нечаянно.
Больной с усиками. Ты знаешь, кого толкнул?
Ленин. Извините, товарищ.
Больной с усиками. Я был Гитлером и Сталиным, я умер и воскрес, теперь
я – великий, бессмертный Мао!
247

Ленин. Не сомневаюсь.
Больной с усиками. Еще бы ты сомневался, червь! Грамотный?
Ленин. Окончил университет.
Больной с усиками. Вся твоя наука ничто перед моей мудростью, изучай ее
(сует Ленину пачку газетных обрезков. Ленин незаметно бросает их на пол)
Больной с усиками. Я великий посвященный. Я с той стороны. Я
сверхчеловек! (Л. легким маневром обходит его, продолжающего бессвязно
восклицать)
Больной. (С виду почти нормален) Здравствуйте.
Ленин. Здравствуйте.
Больной. Хочу рассказать вам свой секрет.
Ленин. Пожалуйста.
Больной. Я похож на обыкновенного человека, но это неверно, я весь
составной.
Ленин. Не понимаю.
Больной. Что значит медицина! Знаете, очень интересно. Сначала у меня
заболело сердце, вставили здоровое и молодое, взятое у самоубийцы.
Ленин. Неужели.
Больной. Потом испортился желудок, его заменили желудком погибшего под
автомобилем. Вот этот глаз видит хуже, он взят у пожилой женщины, умершей
от рака, а другой - у австралийского охотника, погибшего от истощения в погоне
за страусом. Мозг заменили, когда я сошел с ума, теперь это мозг повешенного
военного преступника. Представить вам моего друга?
Ленин. Пожалуйста.
Больной. Врубель, художник. Попал сюда по вине директора художественного
промышленного института. Телепатия - страшная вещь.
Ленин. Телепатия?
Больной. Директор хотел женить меня на своей рыжей дочери и каждую
ночь внушал свои мысли. Обещал виллу на Черном море, моторную лодку и
славу, но я бежал сюда, здесь спокойно и безопасно.
Ленин. Гм-гм.
Больной-изобретатель. (Подходит) Вы похожи на Ленина.
Ленин. Я Ленин.
Больной-изобретатель. Очень хорошо, я ваш единомышленник. Я верю в
вечный прогресс, я изобретатель.
248

Ленин. Очень рад.
Больной-изобретатель. Я открыл закон великой гиперболы, мы заселим
планеты, создадим обитаемую сферу вокруг Солнца, достигнем звезд, изучим
законы космоса и станем богами.
Ленин. Возможно, товарищ.
Больной-изобретатель. Это и есть закон великой гиперболы.
Ленин. Понимаю.
Больной-изобретатель. Сам я уже бог, могу создавать вещи из пустоты,
даже своих двойников.
Ленин. Замечательно.
Больной-изобретатель. Я заселил своими двойниками три планеты. Хотите,
размножу вас? Вот эта палочка… (Показывает палочку) Надо ее повернуть под
определенным углом к горизонту, тогда она перейдет в путь-пространство…
Другой больной. (Подкрался, вырвал палочку и швырнул в сторону)
Шарлатан!
Больной-изобретатель. (С плачем ищет палочку, остальные ему помогают)
Моя палочка! Моя волшебная палочка!
Ленин. Ну зачем же вы так?
Другой больной. Шарлатан! Какой вечный прогресс? Люди живут два
миллиона лет, а помнят всего 5-6 тысяч последних лет.
Ленин. Но тогда не было письменности…
Другой больной. И ее, как и все прочее, придумали чуть не вчера, а до этого
пребывали во мраке невежества?
Ленин. Как же вы объясняете это?
Другой больной. Я ясновидящий, и увидел историю человечества,
запечатленную в агата-хронике.
Ленин. И что же?
Другой больной. Культур было много, но они разрушились, их разделяют
эпохи смерти и варварства, поэтому мы ничего не помним.
Ленин. Любопытно. А будущее вы пробовали прочесть?
Другой больной. Только вчера узнал. Нас уничтожат машины.
Ленин. Всех?
Другой больной. Вернее, люди сами выродятся от сладкой жизни и безделья.
Оставшихся идиотов, разучившихся мыслить и говорить, поселят в резервации.
В ее центре будет вращаться стальная башня, с ее вершины лазерный луч
249

сожжет каждую несчастную обезьяну, осмелившуюся переступить меловую
черту, границу резервации. Каждое утро и вечер их будет кормить железный
автомат – повар, с обязательной чаркой водки. Они будут счастливы, будут
выть и плясать, водить хороводы, плакать и драться, пока не повалятся где
попало, до следующего утра.
Ленин. Гм, да.
Входит врач.
Врач. Спать! (Больные разбегаются и ложатся, лишь один ищет, хныкая,
палочку) Спать.
Больной-изобретатель. Палочка…
Врач. Эта не хуже вашей. (Вынимает из кармана карандаш и отдает,
больной с радостным криком хватает его и ложится, укрывшись с головой)
А вы?
Ленин. Прошу вас поместить меня одного, товарищ врач.
Врач. С удовольствием, но лишних помещений нет, все переполнены, много
больных.
Ленин. Много?
Врач. Много, и с каждым годом все больше. Вот достроится 2-й корпус,
тогда… (Выходит, Ленин, ложится и со вздохом закрывает глаза)
20.
Сон Ленина.
Он на окраине города, один.
Ночь, зима, кружит метель.
В конце длинной улицы появляется туманное сияние, оно растет, сквозь
вьюгу видны красные огни, летящие над дорогой.
Ленин отскакивает в переулок.
Мимо стремительно проносятся черные кони, на конях скорченные карлики
в капюшонах, они бешено хлещут лошадей, влекущих высокий катафалк.
На нем – огромный красный гроб, окруженный факелами.
Минута - и видение исчезает вдали, и на пустынной улице по-прежнему
кружит метель и свистит ветер.
Ленин. Что это? Похороны? Какой огромный красный гроб! Ночью, как
воры… Нет, это не человек, это революцию хоронят!
Идет, спотыкаясь, вдоль забора.
250

21.
Палата, утро. Больные спят. Ленин открывает глаза.
Ленин. Какой ужасный сон… (Оглядывает палату) Что ж будем
делать, Владимир Ильич? Гм-гм. Да, в тюрьме, конечно, легче… Придется
капитулировать…
Входит врач.
Врач. Не спите, Владимир Ильич?
Ленин. Вы думаете, я Владимир Ильич?
Врач. А как вы сами думаете?
Ленин. Я не Владимир Ильич и не Илья Владимирович.
Врач. А фамилия? Напомните, пожалуйста.
Ленин. (Думает) Забыл.
Врач. Так вы не Владимир Ильич Ленин?
Ленин. Нет-нет, я видел странный сон.
Врач. Что вы были Лениным?
Ленин. Да-да, и что будто я воскрес, ходил по Москве, и меня арестовали.
Врач. Да, странный сон. Значит, вы не Ленин?
Ленин. Какой же я Ленин? Ленин умер в 24-м году.
Врач. У вас голова не болит?
Ленин. Нет. Только вот никак не вспомню свою фамилию, это меня очень
беспокоит.
Врач. Ничего, вспомните. Полежите, я скоро вернусь. (Выходит)
22.
Кабинет следователя.
Следователь. Вы говорите, что вы не Ленин?
Ленин. Конечно, я не Ленин.
Следователь. Врачи дали заключение, что вы действительно были
психически больны, но нормальны во всем, что не касалось вашей мании.
Ленин. Да, это верно.
Следователь. И вы ничего не помните из своего прошлого, ни одного
момента?
Ленин. Ни одного.
Следователь. Врачи подтверждают, что такие случаи бывают. Мы провели
тщательное расследование и выяснили, что у вас действительно не было
251

сообщников, вы были один.
Ленин. И как вы теперь объясните исчезновение тела Ленина?
Следователь. (Раздраженно) Какое исчезновение? Никакого исчезновения
не было!
Ленин. То есть это было в моем воображении?
Следователь. Да, наверно.
Ленин. Значит, тело Ленина по-прежнему покоится в мавзолее?
Следователь. Конечно! Куда же оно могло, по-вашему, подеваться?
Ленин. Гм-гм. Действительно, куда же оно могло подеваться?
Следователь. Ваше настоящее имя Илья Владимирович?
Ленин. Это единственное, что я помню из своего прошлого.
Следователь. Ведь это перевернутое Владимир Ильич?
Ленин. Совершенно верно.
Следователь. Врачи говорят, что совпадение имен также содействовало
возникновению вашей мании, как и внешнее сходство.
Ленин. Вероятно, так и было
Следователь. (Весело) Так что у вас все в порядке, Илья Владимирович!
Можете спокойно хлопотать о паспорте, мы дадим справку, только вот как с
фамилией?
Ленин. Я полагаю, что могу выбрать любую?
Следователь. Конечно, конечно!
Ленин. Тогда пусть я буду Лазаревым.
Следователь. Хорошо! Так и напишем. (Пишет) Вот, пожалуйста.
23.
Красная площадь, у мавзолея в длинной очереди Ленин. Он в том же, уже
сильно потрепанном траурном костюме.
Ленин. Итак, я полноправный гражданин. У меня паспорт на имя Лазарева
Ильи Владимировича, можно начинать жизнь снова. Гм-гм… Чепуха. Жизнь
кончилась, когда кончился В.И. Ульянов-Ленин. Существует фикция без
прошлого и без биографии выдуманный, И.В. Лазарев. (Входит в очередь
в мавзолей) Любопытно посмотреть на своего счастливого двойника,
осененного славой и народной любовью. Интересно, чем они его набили?
Опилками? (Подходит к саркофагу, удивленно застывает на месте) Похож
поразительно! И все эти люди верят, что перед ними подлинный Ленин! Да,
252

кукла настоящий Ленин для двухсот миллионов советских людей, и дальше для
всего трехмиллиардного человечества! И что по сравнению с верой гигантских
человеческих масс моя правда, правда старика, только что выпущенного из
сумасшедшего дома? Ничто, абсолютно ничто!
К Ленину подходит дежурный.
Дежурный. _______Товарищ, не задерживайте очередь.
Ленин. (Как бы пробудившись) А? Что?
Пошатнулся, отходит в сторону и вдруг падает. В очереди смятение, люди
окружают лежащего.
Дежурный. Граждане, прошу очистить помещение, мавзолей закрыт!
Все, толпясь, в беспорядке выходят, с ужасом оглядываясь на маленькую
черную фигурку, одиноко лежащую в неловкой позе у подножия величественного
саркофага.
24.
Кабинет министра. Министр, три ответственных товарища.
Министр. Товарищи! Вчера в мавзолее Ленина произошло довольно
загадочное событие, и мне пришла в голову в связи с ним неплохая идея…
1-й ответственный. Что? Опять похищение?
Министр. Нет-нет, на этот раз наоборот.
2-й ответственный. Как наоборот?
Министр. В очереди оказался старичок, как две капли воды похожий на
великого Ленина. Даже в таком же точно костюме.
Ответственные (Хором). Не может быть!
Министр. Представьте, товарищи, оказывается, может… Но это еще не все.
Загадочный старичок скончался у подножия саркофага от инфаркта, и вот мне
пришла в голову неплохая мысль…
1-й ответственный. Заменить?
Министр. Правильно. Тогда все станет на свои места. Можно
набальзамировать старичка, положить в саркофаг, а модель убрать, тем более,
что она не совсем соответствует…
Все трое хором. Гениально, товарищ министр!
Полночь на Красной площади, Куранты поют интернационал, у мавзолея
сменяется караул. Торжественные юные лица солдат, ничто не изменилось,
миф продолжает жить.
253

ОБ ИСКУССТВЕ
1.
Для чего нужно искусство, есть ли в нем необходимость? Существует
много определений искусства, и каждое из них пытается объяснить смысл его
существования. В своей знаменитой статье об искусстве Лев Толстой разобрал
по порядку все попытки философов объяснить феномен искусства, известные
в его время, и сделал вывод, что ни одно из них не дает полного ответа на
вопрос.
Сам Толстой говорит так: «Цель искусства одна: соединение людей. Искусство
связывает их общностью чувств, охватывающих толпу при слушании музыки,
на просмотре картинной галереи, или же при чтении романа». Толстой говорит,
что искусство создает общность, сливает единицы в коллектив, и поскольку
цель жизни каждого человека состоит в слиянии его сознания с сознаниями
других людей, в забвении своего эгоизма во имя братства всех людей на земле,
чему в конечном счете служит искусство, то значит, искусство есть добро,
служит добру и потому необходимо обществу. Лично я думаю, что толстовское
определение назначения искусства из всех приведенных им определений
философов самое широкое и потому наиболее точное.
Конечно, и взгляд на искусство как на игру тоже отчасти справедлив как
отчасти правильна теория современной западной школы психоанализа,
утверждающей, что творчество художника объясняется стремлением отразить
в своих произведениях подсознательные желания в зашифрованном виде,
желания, подавленные в силу каких-либо внешних и внутренних причин. С
этой точки зрения искусство – сны наяву, мечты о желаемом и служат цели
освобождения художника и зрителя от груза неудовлетворенных страстей.
И в этом взгляде есть доля правды, но далеко не вся правда. Существует также
мнение, что цель искусства в пропаганде моральных и политических истин,
и опять это верно лишь отчасти, явление искусства не исчерпывается лишь
моралью и политикой в букете цветов на натюрморте, или в мелодии вальса?
Лично я пришел к взгляду, отличному от всех приведенных объяснений, хотя не
отвергаю ни одно из них, считая их все же не главной причиной существования
искусства.
В Древнем Риме народ требовал от правящей верхушки «хлеба и зрелищ».
Зрелища в то время состояли из боев гладиаторов, из цирковых представлений,
из комических и трагических пьес.
254

Римский народ требовал хлеба, но не мог жить одним хлебом, ему нужно
было искусство, как нужен был хлеб. Какой же голод насыщало искусство в те
времена? Да такой же, какой и теперь гонит людей в кино, на концерты, в цирк,
на стадион, в картинные галереи, в театры и библиотеки. Голод не телесный,
а духовный, ибо как для нашей души нужны переживания, нужны сильные и
яркие впечатления и чувства, без которых души хиреют и высыхают, как тело
без хлеба.
Таково мое мнение, и не возражая против взгляда Толстого и других
философов и психологов, я думаю, что Толстой не полностью ответил на
вопрос, для чего же нужно искусство. Представим себе единственного зрителя,
который увидел только что написанную художником картину. Никто кроме
этого человека ее еще не видел, и это не помешает ему пережить большие и
глубокие чувства, приятно взволноваться. Мне возразят, что здесь уже есть
факт сопереживания двух человек: художника и зрителя. Но представим, что
художник, закончив картину, никому ее не успел показать, она сгорела вместе
с мастерской. Картина сгорела, никто не сопережил с художником его чувства,
это верно. Но ведь чувство, страсть, водившая его кистью, когда он ее создавал,
они были? Ведь он чувствовал радость, когда видел красоту, рождавшуюся на
полотне? А раз искусство способно радовать не только коллектив, но и одного,
значит, Толстой дал неполное определение цели искусства. Я не отрицаю
великой и гуманной роли искусства, объединяющего людей, а лишь говорю,
что это одна из многих задач, которые оно попутно решает вместе с основной:
удовлетворять наш духовный голод, насыщать нас большими и сильными
чувствами, обогащать тончайшей гаммой переживаний.
Я говорил о чувствах, но это не значит, что я отрицаю в произведениях
искусства идею, определенную мысль.
Но любая идея, не насыщенная эмоциями, не есть искусство, это или наука,
или философия.
Идея – это форма, сосуд, который должен быть наполнен вином чувства,
без этого вина, без этой сущности мы не воспримем голую идею как явление
искусства, пустой сосуд не сделает нас счастливыми, а даст пищу лишь уму. То
есть его форма может заинтересовать геометра или инженера со стеклозавода.
Мне скажут, что и в науке есть своя красота. Согласен, но эта красота
осознается нами не через переживания, а через мысль. В искусстве путь
обратный: от первого чувственного впечатления к вызванной им эмоции,
255

а от нее - к анализу произведения искусства, но это уже последняя стадия,
критическая.
2.
Большое, подлинное искусство всегда глубоко правдиво. Никакие
хитроумные ухищрения стиля и техники произведения искусства не в силах
уничтожить ложную, внутренне противоречивую ситуацию или неверную
психологию героев произведения.
И поскольку правда чувств, мыслей и событий воспринимается всегда в
творении художника как красота (ибо правда в нем и есть красота), то всякая
ложь обезображивает произведение, воспринимается как антихудожественное,
несмотря на все фальшивые украшения и побрякушки. Мне возразят, что
художник может ошибаться, принимая ложное, ошибочное за истину. Отвечу
на это, что, по моему убеждению, в художнике ошибается человек, а сам
художник, пока он творит как художник по законам искусства, ошибаться не
может.
Где художник как человек начинает кривить душой перед собой и публикой,
там он скатывается с позиций искусства и создает антихудожественные, слабые
куски. Талант выражается как раз в умении откопать под нагромождением
повседневной лжи подлинную истину. Бальзак считал себя приживалкой
в республиканско-буржуазной фракции. Он увлекался титулами, присвоил
незаконную приставку «де», превратив себя самовольно в дворянина,
сближался с вымирающим старым дворянством, но в своем творчестве
Бальзак-художник не мог лгать и правдиво изобразил нежизнеспособность и
разорение, никчемность и вырождение французского дворянства. Его острый
глаз художника увидел то, во что отказывался верить разум Бальзака-человека.
Лев Толстой написал «Войну и мир», наполнив роман философско-
публицистическими вставками, несравненно более слабыми, чем
художественная часть, и гораздо более спорными. Он создал одно лишь лицо,
явившееся проводником в романе его собственной философии, образ темного
крестьянина Платона Каратаева. Самое слабое «художественное» изо всего
множества действующих лиц романа, ибо это не живой человек, а сам Толстой,
надевший на себя личину мужика, развивающий под этой маской философию,
никак не подтверждаемую огромной картиной потока жизни, изображенного
Толстым в романе «Война и мир».
Подлинный талант не может лгать, но когда человек в художнике пытается
256

подчинить талант своей узкой и ошибочной морали, пытается подводить
ошибочную философию под факты жизни, служащие художнику материалом
для творчества, предвзятая точка зрения искажает перспективу в произведении,
убивая тем самым его красоту, его художественность, ибо красота в
произведении искусства всегда сливается с правдой и воспринимается только
в облике красоты.
3.
Художник вправе черпать из жизни любой материал без всяких ограничений.
Существует ли злое, аморальное, развращающее людей искусство?
Распространен взгляд, что такое искусство существует, но, по моему мнению,
подлинное искусство, не поддельное, не может быть аморальным.
Все знают, что такое порнография. Есть порнографическая литература,
она свободно распространяется в капиталистических государствах, а
у нас запрещена. Есть порнографические фотографии и рисунки, они
встречаются и в нашей стране. Но порнография лежит вне искусства, и не
потому, что настоящее искусство избегает сексуальных тем, изображаемых
в порнографических произведениях. Такие темы встречаются и в подлинном
искусстве. Но искусство, если оно настоящее, затрагивает сексуальную тему
не с целью грубого физиологического воздействия на читателя или зрителя, а
в связи с большими социальными и нравственными вопросами, или с целью
изобразить красоту любви и страсти, делая это со всей серьезностью и правдой,
отражая страсть и любовь в прекрасных формах, и такое искусство уже не есть
порнография. Нет порнографии в скульптуре Родена «Поцелуй», нет ее и в
«Вакханалии» Рубенса, нет в картине Фрагонара «Венера и Марс», хотя для
мещанина, для дикого обывателя, нечувствительного к прекрасному, все эти
произведения - чистейшая порнография.
Его скотская душа слепа к прекрасному, он идиотски хихикает и отпускает
грязные шутки при виде бессмертной красоты Венеры Милосской.
Писателя Флобера за роман «Мадам Бовари» судили как развратителя
нравов, писателей братьев Гонкур критика обливала грязью за роман из
жизни парижской проститутки, писателя Куприна травила реакционная
критика. Буржуа-мещанину было наплевать на язву легальной проституции,
разъедавшую общество, но когда писатель осмеливался заклеймить в
художественных образах этот позорный, дозволенный государством разврат,
буржуа поднимал вой о безнравственности писателя, о том, что он разлагает
257

общество. У нас до сих пор бытует легенда о якобы существующем где-то
пессимистическом, упадочном искусстве, хотя такого искусства не может
быть. На первой отчетной художественной выставке Карагандинского фонда
среди комиссии, просматривавшей картины и этюды, выделялась полная
дама с крашеными волосами. Достоинство работы художника она оценивала
по количеству желтой и оранжевой краски в его картине. Если картина
светлая, солнечная по колориту, даме она нравилась, и она объявляла ее
«жизнеутверждающим произведением», если же встречался сумеречный или
холодный колорит, дама холодно молчала. Этот пример примитивной критики
явился следствием определенного взгляда, что наше искусство должно
избегать темных сторон жизни, как «нетипичных», и работать над бодрой и
жизнерадостной тематикой.
Конечно, если бы она увидела на этой выставке графику на темы рисунка
Пророкова об ужасах и злодеяниях фашизма, созданных им через восемь лет
после Карагандинской выставки, они бы ей не понравились, и она бы спросила,
зачем пугать советских людей всякими страхами. Для такой дамы наша страна
представляется детским садом, а ее граждане, одолевшие самого страшного в
истории врага, глупенькими ребятишками, которых непедагогично пугать. Я
подозреваю, что такие же дамы любят сочинять сказки и сценарии для детских
мультфильмов, в которых глупые поросята оказываются хитрее злого и хитрого
волка, лису надувают зайцы, и так далее в том же духе. Мне бы все же хотелось
задать полной добродушной даме один вопрос: как быть с трагедией? Нужна
ли нам она? И следует ли нам отвергнуть эту форму искусства, с огромной
силой, воздействующую на зрителя? Ведь человек пока еще смертен, ведь
войны еще существуют в мире, существует много в мире и катастроф, вроде
гибели трех наших космонавтов, и несчастная любовь, и человеческие ошибки,
и много еще неприятного и мучительного. Шекспир, пожалуй, самый жестокий
из всех драматургов, по выражению Льва Толстого, почти все его трагедии
оканчиваются горой трупов, он одинаково колотит и правого, и виноватого.
Чего только нет в его творениях: кровосмешение, предательство, клевета,
чудовищная жестокость - и наряду с этим самопожертвование, мужество,
верность и любовь. Шекспир разнообразен и богат, как сама жизнь. И вот
что странно: просмотрев даже самую беспросветную мрачную драму, как
«Гамлет» или «Король Лир», мы выходим из театра потрясенные, но с ясным
сознанием, что приобщились к подлинно великой красоте. Я видел в прошлом
258

году прекрасный греческий фильм древнего трагика и видел, что драматизм
произведения, бесстрашие и благородство героини фильма «Антигона»
понятны зрителям, хотя трагедии уже три тысячи лет.
Еще философ Платон учил, что трагедия очищает души, потрясая их ужасом
и жалостью. Она выметает из нас все мелкое, повседневное, что засоряет
сознание, приобщая нас к большим и могучим страстям и мыслям.
Поэтому я думаю, что пессимистическое искусство – вздорная выдумка
обывательского ума, ибо творческий акт по своей природе противоположен
пессимизму и упадку духа. Ведь творчество, если оно подлинное, требует от
художника величайшего напряжения, воли и сил, и будь этот художник дважды,
трижды пессимистом, он претворяет свою тоску и свой гнев в материал, в
глину, из которой лепит прекрасное произведение искусства, и тем самым хаос
и зло жизни он использует так, что мы воспринимаем их не как зло и хаос, а как
высокую красоту, как прекрасное. Из злого беспорядка рождается гармония.
Просветляющая сила красоты озаряет самый мрачный пейзаж, как
солнечный свет делает прекрасной мусорную кучу, зажигая радугой осколки
бутылок, превращая их в бриллианты. Эта высокая красота трагедии озаряет
«Утро стрелецкой казни», она мерцает в шедевре Рембрандта «Возвращение
блудного сына», в огромной фреске Микеланджело «Страшный суд», в
яростных красках расстрела Гойи.
Перед нами величайшие шедевры, их множество, и все они служат добру,
изображая зло и страдание, они превращают их в вечную красоту, а красота -
это всегда добро и правда. Я мог бы сравнить всех этих великих художников
со сказкой «Аленький цветочек», колдовской силой своего искусства
превращающих, подобно волшебнику, безобразное чудовище в прекрасного
юношу.
И могли ли мы отказаться от великого наследия, оставленного нам мировым
искусством, от зловещих офортов Гойи, от листов Пророкова, от картин
наших мастеров о революции, гражданской войне и войне Отечественной,
от материальных комплексов скульпторов и архитекторов Польши, ГДР,
Финляндии, скорбных памятников, поставленных отечеством миллионам
жертв Майданека, Освенцима, Заксенхаузена? Нет, нет и нет!
4.
Творчество невозможно без мастерства.
Когда я поступил в московский художественно-литографский техникум
259

в 1932-м году, директор, художник-педагог Матвеев, окончивший еще до
революции знаменитое московское училище живописи ваяния и зодчества,
-училище, воспитавшее целую плеяду первоклассных художников, таких как
Серов, Коровин, Рерих и многих других, - этот наш директор, коренастый с
упрямой челюстью бульдога и носом, похожим на топор, сказал нам на первом
уроке: «Не всякий из вас станет художником в подлинном значении этого слова,
для этого нужен талант, никакая школа не создает таланты, и не в этом ее цель.
Цель школы – обучить вас мастерству, работая серьезно и много, мастером
может стать любой, обладающий средними способностями». Директор взялся
обучать наш курс, на остальных занимались другие преподаватели-художники.
Матвеев в своем методе придерживался традиций знаменитого училища, о
котором я говорил, созданном известным Чистяковым, воспитавшим плеяду
первоклассных мастеров. Он рассказывал нам, как Чистяков осаживал
молодых художников, воображавших себя мастерами, могущими писать и
рисовать обнаженную натуру, с львиными гривами, в блузах и широкополых
шляпах. Чистяков очень серьезно клал на стол перед ними карандаш и просил
его нарисовать: оскорбленные «львы», белые или багровые от негодования, в
одну минуту делали наброски и сидели, не зная, что дальше делать. Чистяков,
просмотрев их, обычно говорил: «Плохо, попробуйте еще». Не всякий
выдерживал такой экзамен, но кто оставался, переломив гордость, никогда не
жалел об этом. Матвеев учил нас упорно, придирчиво и строго, он был суров
и требователен. Не всякому нравилась его манера, в том числе двум сыновьям
художников, один из них, Денисов – был сыном знаменитого Дени. Оба они
поссорились с Матвеевым и ушли от него в другой техникум.
Я учился успешно, соревнуясь с товарищем по курсу, Виктором Циплаковым,
художником, ставшим известным в сороковых годах плакатистом; была
у нас девушка с длинной шеей по фамилии Ватолина, я часто встречал
потом печатные плакаты с ее фамилией. Второй школой для меня оказалась
художественная мастерская в городе Ухте, где я работал и учился под
руководством талантливого московского художника, прекрасного живописца
и рисовальщика Николая Ивановича Михайлова. Я проработал у него с 1937-
го по 1940-й год и многому научился. Он заставлял нас рисовать с натуры, мы
раздевались и по очереди позировали зимой два раза в неделю по три часа
друг перед другом, а весной и летом писали этюды. Таковы мои университеты,
но и после них я постоянно рисовал и занимался композицией и творческими
260

опытами. В Караганде я особенно много самостоятельно работал с 1951-го по
1956-й год.
Я думаю, что самое главное для молодого художника - постоянный упорный
труд. Если он упустит молодые годы, он никогда уже в дальнейшем не
наверстает потерянные молодость и время успешного ученья и роста, только
в это время человек может сделать столько, сколько не сделает потом за всю
жизнь. Живи он после этого даже до 100 лет.
Самое страшное для роста художника - самовлюбленность. Художник,
потерявший способность строго судить себя, разучившийся объективно
со стороны видеть свои недостатки, не видящий достижений товарищей,
стремительно деградирует, не замечая этого.
Чванство и зазнайство - главные враги художника, самовлюбленный сноб
не может быть художником – это фигура, бездарно играющая роль художника.
Есть такие типы и в нашем Карагандинском фонде. Они с деловитым видом
разгуливают по фондовским мастерским, и если вы попытаетесь сделать
малейшее критическое замечание их работах, они не удостоят вас возражением,
а лишь молча отвернутся с пренебрежительной улыбкой, как будто говоря:
«Мне кажется, где-то что-то о чем-то пропищало, что бы это могло быть?» И
что особенно интересно, в большинстве случаев эти без пяти минут гении не
умеют грамотно рисовать, но зато заучили все модные фокусы, по-обезьяньи
скопировав кое-какие приемы Пикассо, и суют их к делу и не к делу, прикрывая
свое невежество «модной манерой».
Кстати, о Пикассо. Пикассо – явление сложное, он загадочен. Я помню
большую статью, напечатанную в журнале «Новый мир» лет двадцать назад
писательницей Анной Караваевой о ее посещении мастерской Пикассо в
Париже, для нее художник так и остался загадкой. Караваева писала, что
увиденные ей и ее спутником скульптуры и картины произвели на них гнетущее
впечатление, тем более, что оба были воспитаны в реалистических традициях
Третьяковки.
В конце визита Пикассо открыл шкаф и показал не меньше сорока
больших листов – различные варианты одной и той же сцены: над убитым
испанским республиканцем склонилась в позе отчаяния девушка. Пораженная
реалистическим мастерством и выразительностью рисунков, Караваева
отошла от шкафа и, снова увидев вокруг кошмарные картины и скульптуры,
задала недоуменный вопрос: как, умея создавать такую красоту, так мастерски
261

рисуя, Пикассо терпит все это уродство? Пикассо улыбнулся и, широко обведя
рукой разбросанные у шкафа рисунки и окружающие абстракции, сказал: «Но
ведь и то, и это, в конце концов, одно и то же!» Таков был загадочный ответ,
поразивший Караваеву.
Пикассо виртуозно рисует, это видно даже в очень ранних его работах,
находящихся в музее имени Пушкина в Москве, таких как «Девушка на
шаре» или «Ужин комедиантов», и не его вина, что некоторые молодые наши
художники, без критики подражающие слепо его завихрениям, не научились
толком рисовать. Пикассо говорит о себе: «Я рисую предметы не как их вижу,
а как их мыслю».
Вероятно, многие видели рисунки Пикассо, где в профиль изображены
лоб, рот и подбородок, а на виске нарисованы оба глаза анфас. Конечно, мы
знаем, что у человека есть профиль и анфас, и все же я не понимаю, зачем
рисовать голову так, как я ее знаю, а не как вижу, на плоскости, где все эти
попытки изобразить согласно действительности трехмерную сложную форму
приведут только к уродливому искажению. И кроме того, здесь нет никакого
открытия, Пикассо лишь вернулся к примитивному реализму детских
рисунков и художников древнего Египта, рисовавших фигуру человека
винтообразно-закрученной: голову в профиль, глаза анфас, туловище анфас,
чтобы показать две руки, а ноги опять в профиль, одну выдвинув вперед,
чтобы она не загораживала другую. Квадратный водоем они рисовали в плане,
как бы сверху, а окружавшие его пальмы опять в профиль. То есть египетский
художник изобразил предметы не как их видел, а как их знал, иначе говоря, как
их мыслил, по определению Пикассо.
И вот я останавливаюсь снова перед всей этой абракадаброй и в
недоумении спрашиваю: чем такой примитивизм лучше и выше нормального
перспективного изображения? Тем более, я не вижу никакого смысла в том,
что Пикассо удлиняет, как у гуся, женскую шею, утолщает лодыжки ног
обнаженных натурщиц, как будто все они сердечницы и у них отеки, и так
далее, все прочие несуразности, в которых поклонники Пикассо усматривают
глубокий смысл.
Но если не только Пикассо, но даже его толкователи, критики и друзья, как,
например, писатель Арагон, восхищаясь им, не задают себе труда объяснить
глубокомысленную суть этих уродств? Я вправе заявить, что «король голый»,
и никакого смысла в этой бессмыслице нет.
262

Лично _____я думаю, что вначале у Пикассо была благая цель: уничтожить идеал
«классической красоты», как ее понимал мещанин или буржуа, вытравить из
сознания массы зрителей омертвевшие шаблоны классического академизма.
Вероятно, вначале так и было, но постепенно «стиль» Пикассо стал привычен
и уже не вызывал негодования массового зрителя, достаточно воспитанного,
ведь какой-нибудь неотесанный нахал-рабочий или крестьянин, мог бы
проявить бестактность и громогласно заявить, что «король-то голый».
И вот, когда средний буржуа попривык к несуразностям, которыми
возмущался лет двадцать до этого, и начал даже заигрывать с художником, а
хитрые продавцы взвинтили цены на творения Пикассо. Художник сам попал
в расставленную им же ловушку, которая вынудила его продолжать в том же
духе, хотя возможно, ему давно уже надоели собственные чудачества, но что
поделаешь? Буржуа легко переварил неудобоваримое блюдо, сделал на него
моду, и Пикассо из грозного разрушителя канонов старой красоты превратился
в подобие паяца, развлекающего ожиревших снобов своими чудачествами. Вот
потому Пикассо прячет в шкаф реалистические рисунки, он знает, что снобы
за них не дадут и копейки, а за набросок девицы с лицом-треугольником на
гусиной шее ему заплатят несколько сотен франков.
Если бы у Пикассо хватило таланта, разрушив примелькавшийся слащавый
идеал «ангельской красоты», создать новый, современный идеал, я бы признал
его революционером в искусстве, но он остановился на стадии разрушения,
и скорее напоминает мне анархиста. Его искусство – антиискусство, распад
всех форм и логических связей, мысль чуть прослеживается в бесконечных
завитушках и завихрениях сюжета и чаще совсем исчезает. Даже знаменитые
голубки Пикассо мне не по душе, слишком часто они напоминают растрепанных
кур, побывавших в зубах у собаки. Пикассо освободил сознание публики от
некоторых старых штампов и шаблонов в искусстве, но не отпустил новые
положительные ценности. Он остановился на стадии «нет» и не достиг стадии
«да». Мне кажется, что он ни во что не верит, он нигилист.
263

ЧЕЛОВЕК ИЗ РОССИИ
Мы пойдем через годы, перешагнем границы государств и пространства,
разделяющие народы, промчимся над континентами. Мы не будем считать ни
часов, ни верст нашего пути - все равно никто и никогда ни подсчитал бы ни
время, ни расстояния, отданные дружбе и гуманному стремлению помочь.
Сначала были тропики. Из России приходили бородатые люди, и по ним судили
о народах огромной страны, вобравшей в себя половину Европы и половину
Азии. В Индию пришел русский землепроходец Никитин. Герцен ударил в
Лондоне в «Колокол», и к нему стали прислушиваться во многих странах.
Миклухо-Маклай, человек с неба, встал на защиту папуасов.
А в Японии, в городе Симода русские бородачи в матросских куртках из
эскадры адмирала Путятина учили строить морские суда - первые морские суда.
А теперь Япония - одна из крупнейших судостроительных держав мира.
Но это было в тропиках.
Потом из России разошлись лучи великого зарева, будоражащие умы, души,
сердца. Это были лучи света, свободы. И все люди земли узнали, что октябрь
1917 года начал отсчитывать новую эру в истории человечества, новое время.
Величайшая из революций возвестила не только о рождении нового мира, но и
о появлении нового человека.
С этим именем люди всего мира стали связывать свои надежды на лучшую
долю, не только своей семьи, но и всей страны, всего народа.
***
Самолет подлетал к Лондону. Ему больше всего хотелось, чтобы тумана не
было. Чтобы, как сорок пять лет назад, увидеть желто-серую островерхую
громаду города, в который он тогда приехал учиться и уехал учителем.
В мае 1966 года в Королевском обществе в Лондоне свято соблюдаемый ритуал
- традиционные ежегодные лекции в честь исключительно популярного ученого
Англии Резерфорда - собрал невидимо большую аудиторию. Каждый дюйм
народного зала был заполнен сидящими и стоящими, знавшими и не знавшими
Резерфорда, имеющими и не имеющими отношение к физике.
Представители прессы штурмовали окна и двери.
Лектор, высокий старик, чуть прищурил полные юмора голубые глаза, так
что сдвинулись и зашевелились кустистые, по-молодому темные брови, и чуть
хрипловатым голосом на безупречном английском языке начал рассказ о давно
264

прошедших днях.
«Я был просто потрясен, я не мог поверить своим ушам», - как потом описывал
свою реакцию один из присутствовавших журналистов. Конечно, пресса
слетелась на сенсацию - через 35 лет вернулся из Советской России любимый
ученик Резерфорда Петр Леонидович Капица и по приглашению Королевского
общества выступил с воспоминанием о своем учителе. Но кроме сенсации это
оказалось чертовски интересно просто слушать. По-человечески интересно,
просто для себя. Этот русский академик обладал талантом рассказчика и
великолепной памятью. Он просто создан, чтобы быть героем романа, и вся его
жизнь похожа на самый увлекательный роман, полный страстей, увлечений и
приключений.
***
Черная тень коричневой чумы вставала над Европой. Рушились города, горели
деревни. Кровь давно перехлестывала края чаши терпения.
Фашизм зашагал по Европе.
Спас Европу человек из России.
Люди из России оставляли о себе память, сражаясь в рядах бойцов
сопротивления против фашизма. Это началось в республиканской Испании. Это
было в Бельгии, во Франции, в Италии. Далеко не все их имена можно прочесть
на могильных камнях. Многие так и остались безвестными героями. Но иногда
камни начинали говорить. Заговорил и камень на могиле Генуэзского кладбища,
где итальянские партизаны похоронили Постана-Федора Полетаева. Лежат
букеты цветов и у Будапештского памятника первому советскому парламентеру
капитану Илье Остапенко, погибшему в этом городе. А к скольким могилам
приглашались матери из России жителями Польши, Чехословакии, Болгарии…
Годы проходят, но память живет в сердце народа. Героев помнят. Новые имена
открывают пожелтевшие листы архивных документов. Люди, оставшиеся в
живых и ставшие за это время стариками, рассказывают молодым о тех, кто
своей смертью подарил им жизнь. Сердце народное стучит и требует: нельзя
забывать ни одного героя Великой войны, ни одной жертвы страшных тех лет.
Ее звали мать Мария.
Она многого не понимала и многое так и не смогла понять. Но всегда, в час
любых испытаний, она сердцем помнила свою далекую Родину - Россию и была
ей верна. Ее последние слова: «Я так хотела вернуться в Россию». Ты сделал это
вместо меня.
265

Ну что же? Глумитесь над непосильной задачей.
И верьте в силу бичей,
Но сколько ни стали б вы слушать ночей.
Не выдам себя я ни стоном, ни плачем.
Но бывают и другие воспоминания.
Воспоминания, от которых хотелось бы избавиться, спрятаться, уйти куда-
нибудь, выбросить тяжесть прошлых лет из перегруженной памяти, выпрямиться
во весь рост. Но сделать это удается редко. Чаще даже очень-очень далекая
Родина никогда не уходит из сердца человека, и тогда сам человек возвращается
к ней, чтобы больше никогда на нее, как на мать, не замахнуться ни мыслью, ни
словом, ни делом. А всегда, до самой смерти быть с нею, делить ее радость и
горе, пить ее воду и петь ее песни.
Во время боя к выстрелам привыкают. В тишине от выстрела вздрагивают.
Двадцать лет назад редкая семья не получала треугольный конверт, многие с
короткой вестью: «Убит».
Война вошла в каждый дом. Сегодня одно известие о погибшем солдате нас
будоражит. За что сейчас умирают солдаты?
Они изнывали от жары, потому что это уже на Алжирской земле. Где долго
шла война. Но война продолжалась и в мирное время. Колонизаторы решили
«на прощание» стиснуть страну минными заграждениями. Мины, мины, мины.
И простые парни из страны Советов в солдатских гимнастерках пришли
на помощь молодой республике. Они садились в танк и ощупывали землю
гусеницами. Там, где танки пройти не могли, шел человек с миноискателем.
И каждый шаг грозил ему смертью. Во имя нового свободного Алжира они
рисковали своей жизнью.
В один день в разных концах земли погибло двое парней, американец и русский.
Американец погиб во Вьетнаме.
Русский погиб в Алжире.
За что погибли солдаты?
За что? - спрашивает американская мать, госпожа Хан из Нью-Йорка.
Мать русского парня живет в селе Шепетовка.
Слезы у всех матерей одинаковые. Ответы на вопрос «За что?» - разные.
Джунгли сжирали поля Цейлона, захватывали дороги, теснили деревни к морю
и к узкому побережью золотого, но безжизненного песка. Наши парни, оседлав
трактора и бульдозеры с марками Урала и Карелии, пошли тогда в атаку на
266

тростники, джунгли и болота.
По монгольским степям привольно бродили стада необузданных горячих
скакунов, отары овец семьи оратов. И следом за ними из года в год шли оспа,
трахома, чума. И казалось не было спасения. А спасение это пришло. И снова из
России. Пожалуй, не перечислить всех советских врачей, совершивших подвиг в
степях Монголии, джунглях Индии и африканских горячих песках.
Поселившись в Судане много веков назад, эта болезнь стала кочевать по
стране. Она властно, как хозяйка, входила в дома и отбирала у людей данные
жизнью радости, улыбки и великое счастье видеть мир. Трахома передавалась
из поколения в поколение как неизбежное наследство и ослепляла порой целые
семьи, не щадя ясных детских глаз.
В дальних провинциях узнали слово врач. Доктор - лишь после того, как страна
стала независимой. Трахоме была объявлена война. Республика попросила
помощи у Всемирной организации здравоохранения. В конце 1962 года состоялся
конкурс. Старшим советником по борьбе с инфекционными глазными болезнями
в Судане был избран советский врач-офтальмолог, кандидат медицинских наук
Юрий Федорович Майчук.
У этой темы нет и не может быть конца, и вряд ли на этом можно ставить точку.
В наши дни тысячи посланцев Советской России работают, неся людям Земли
великую правду о своей стране, отдавая все силы делу укрепления дружбы
между народами.
Много, очень много уже сделано. Это Асуан в Египте, Бхилайский
металлургический комбинат в Индии, это заводы, фабрики, электростанции,
институты, больницы и жилые дома, построенные советской страной в Гвинее,
Камбодже, Мали, Вьетнаме, Алжире, Бирме, Тунисе, Непале, на Цейлоне и во
многих других развивающихся странах. При содействии Страны Советов за
рубежом строятся десятки учебных центров, готовящих квалифицированные
кадры рабочих, техников и инженеров. А содружество социалистических
государств - какой это яркий пример интернациональной дружбы народов,
связанных общими идеями, общей целью.
Сколько бы ни старались, мы никогда ни смогли бы рассказать о всех
сегодняшних делах, а тем более предугадать последующие, ибо не будет предела
и еще многое совершит на земле Человек из новой молодой (разве это возраст
для страны - 63 года?) Советской России, открывшей людям мира будущее.
ЗАПИСКИ
О БЫВАЛОМ
И НЕБЫВАЛОМ
Пока существует расколотое человеческое сознание,
делящее мир на Я и не Я, никакой прогресс не в силах
дать человеку подлинную свободу и счастье, ибо не
разрушает тюрьму нашего существования, а лишь
раздвигает ее стены.
268

Часть первая
В том Свете дух становится таким,
Что лишь к нему стремится неизменно,
Не отвращаясь к зрелищам иным;
Затем что все, что сердцу вожделенно,
Все благо - в нем, и вне его лучей.
Порочно то, что в нем все совершенно.
Данте «Божественная комедия»
Ничто так не волнует человечество,
как свойства пространства и времени.
Фон Лауэ
Чудодейственное вещество открыл не я. Да и как я мог его открыть,
обыкновенный педагог, знающий физику и химию в пределах незаконченного
институтского курса?
Я попал в заключение в 1934 году, мне было тогда 22 года, и пробыл в лагерях
16 лет. Там, в страшную голодную зиму 1942 года, в закопченном холодном
бараке, лёжа на верхних нарах, ученый-академик поведал мне о своем великом
открытии и заставил затвердить наизусть сложную формулу.
Боясь забыть, я после смерти профессора выколол ее на левой руке. Она
и сейчас видна, эта наколка, хотя знаки сильно побледнели и расплылись за
прошедшее тридцатилетие. Вещество, открытое академиком, не относится к
группе так называемых галлюциногенов, действие которых на мозг привлекло
в последние годы внимание нейрохирургов и психологов. Галлюциногены,
насколько известно, очень подходят по химическому строению к веществам,
служащим пищей для нервных мозговых клеток. В результате сходства
нервные клетки путают галлюциногены с этой пищей и легко их усваивают, но
так как состав заменителя всё же отличен от их обычного питания, происходят
различные нарушения психики, возникают галлюцинации, ощущения и
мысли, представляющие интерес для психиатров и всех, кто изучает нервно-
психическую деятельность.
При жизни профессор не успел изучить механизм действия своего чудесного
вещества, ЧВ, как я его буду называть, и дальнейшие рассуждения о возможном
его механизме принадлежат мне. Насколько я понял из некоторых журнальных
269

статей, хотя галлюциногены и вызывают у отдельных интеллектуально
развитых людей идеи и переживания, сходные с теми, которые присущи
сознанию при воздействии на мозг ЧВ, разница между ним и галлюциногенами
огромная. За счёт проникновения в сознание отдельных разрозненных
фрагментов, ощущений и представлений, свойственных высшей ступени
мозговой деятельности, галлюциногены нарушают нормальную работу
нашего мозга, искажают обычные ощущения, вызываемые окружающими
предметами. Таким образом, за счёт осознания некоторых высших истин мозг
теряет способность ориентации в обычном мире, к которому приспособлен.
Галлюциноген повышает деятельность некоторых участков мозга за счёт
подавления других центров: приобретая в одном, мозг теряет в другом.
Я лично полагаю, что ЧВ действует принципиально иначе. Оно не ослабляет
обычную деятельность мозга, не искажает её, а усиливает функции, которые
находятся у нас в подавленном или зачаточном состоянии. По-видимому, оно
проникает в нервные клетки не как заменитель их специфической пищи, а
как фермент, в несколько раз усиливающий их работу, не нарушая при этом
рефлекторную и условно-рефлекторную нормальную деятельность. Кроме
того, вместо обрывков высшей действительности, как бы отдельных прорех,
сквозь которые мы улавливаем благодаря галлюциногенам, ЧВ дает нам
цельную картину этой действительности, правда, за счёт стремительного
изнашивания нервной системы. Это можно сравнить с бегуном, получающим
первый приз в результате сильнодействующего наркотика, принятого перед
состязанием. Приз выигран за счёт полного израсходования всех скрытых
физических возможностей спортсмена.
Кстати, о скрытых возможностях. Давно известно, что в предельных
ситуациях, в моменты смертельной опасности ничем не выдающиеся люди
часто проявляют такую физическую силу и ловкость, такую сообразительность
и выносливость, которые граничат с чудом. Обдумать наилучшее поведение
некогда, всё решают секунды, и всё же человек чутьем, интуитивно, не
выбирая, находит сразу единственный жест или слова, которые нужны для
его спасения. По-видимому, человек обладает очень большим скрытым
потенциалом физических и, в большей мере, психических сил и способностей,
проявляющихся лишь в крайних ситуациях, и это свойственно не одним
талантам и гениям, но, вероятно, большинству обычных, «средних» людей. Я
даже склонен думать, что этот потенциал практически неограничен.
270

Если просто способные люди встречаются сравнительно часто, то
талантливые - гораздо реже, а гении - очень и очень редко, один на десятки
и сотни миллионов. Логично будет предположить, что возможно появление
раз за несколько столетий или даже тысячелетий сверхгения. Наконец, что
мешает нам допустить, что в течение нескольких тысяч лет, прошедших с
образования современного типа человека, когда-то в прошлом создалась такая
исключительная ситуация, такое сверхудачное сочетание наследственных
качеств, среды и воспитания, что это вызвало появление на земле человеческого
бога, квази-гения, способного творить чудеса. И за жизнь первое поколение
двинулось в развитии человечества за несколько сотен, даже тысяч лет вперёд?
По крайней мере, теория вероятности этому не противоречит, а скорее,
подтверждает такую возможность.
Тысячелетняя мудрость человечества сохранилась в форме древнейших
мифов, и в сказочных образах и событиях скрыты величайшие обобщения
коллективного опыта народов и рас. Миф о Прометее, подарившем людям
огонь, похищенный у богов, научившем их ремеслам и искусствам,
существовал у всех древних народов, менялись лишь имена и детали. Почему
не предположить, что миф о сверхгении, научившем людей пользоваться огнём
и делать орудия, - не аллегория, а подлинный факт?
Но вернемся к ЧВ. Мне не удалось получить его после упорной и длительной
работы в своём довольно примитивном школьном физико-химическом
кабинете. Мешал недостаток знаний органической химии, а также слабость
экспериментарных навыков. Пришлось подучиться.
Всё же, через год я победил. Я держал пробирку с порошком серого цвета,
и мне не терпелось испытать его действие на себе, но удерживал страх: а
вдруг профессор ошибся, приняв действие обычного наркотика за дверь,
открывающую доступ к высшим мирам, чудесным мирам сверхчеловеческого
познания, свободы и могущества?
***
Тогда наш разговор начался с шутки:
- Как думаете, коллега, хорошо иметь шапку-невидимку в нашем теперешнем
положении или, ещё лучше, сказочную разрыв-траву, открывающую все двери
и размыкающую стены?
- Ещё бы! - ответил я.
- А ещё обиднее, когда знаешь, где находится эта разрыв-трава, причём
довольно близко, и нет возможности её взять, - сказал профессор.
271

Я удивился серьёзности его тона.
- Шутите? Где же она?
- В моей лаборатории, дорогой коллега.
После этого профессор рассказал мне о своём открытии, о действии ЧВ на
мозг, о том, что его обладатель может не опасаться: никакие стены и оковы не в
силах его удержать. Наручники спадут, и он выйдет из тюрьмы, хотя бы тысячи
дверей и решеток перекрыли путь к свободе.
***
Вот она, разрыв-трава, философский камень древних, даже больше, чем то
и другое, гораздо больше! Она в моей руке, я могу испытать его тотчас! И всё
же страх, что столько лет лелеемая мечта может обмануть, удерживал, я тянул
минуты. Наконец, я решился. Если ничего не выйдет, отравлюсь.
Подлив в пробирку немного дистиллированной воды, я разболтал порошок
и залпом выпил.
***
Как рассказать об этом? Для ЧВ не существует слов на человеческом языке.
Единственный способ дать хотя бы отдалённые намеки - путь аналогий и
метафор. Пример аналогии и метафоры одновременно:
«Судьба играет человеком,
Она изменчива всегда,
То вознесет его высоко,
То в бездну бросит без следа».
Вот примерно таким языком я вынужден говорить о великом невыразимом,
пытаясь дать слабый намек о пережитом в том мире.
Говорить о приключениях невозможно, ибо приключения в нашем понимании
там нет. И что это за мир? - спросит воображаемый читатель, а возможно, и не
воображаемый. Он вправе задать этот вопрос в самом начале. Загробный мир?
Христианский рай? Четвертое измерение? Или комбинация кибернетики с
телепатией, на манер повести вроде «Джинн из лазури» в журнале «Юность»?
У профессора была своя теория на этот счёт, мы проговорили тогда всю
ночь, и я кое-что понял. Кроме того, он оставил разрозненные записи, для
будущей, как сказал, книги. Эти записи я вынул из его матраца, когда он умер, и
перечитывал много раз, пока их не отобрали при обыске в бараке. Я попытаюсь
их восстановить по памяти, пусть не дословно, но с сохранением всех мыслей
и логики профессора.
272

***
Но сначала немного о самом профессоре. Пусть его образ снова оживет в
моей памяти. Это поможет лучше восстановить весь наш разговор.
1942 год. А сейчас уже 1970. Голод тогда был везде: и на воле, и в лагере.
Мы ходили на работу на каменный карьер, и никто на нём не умирал. Умирали
ночью, в бараке. Проснувшись рано, я часто видел с верхних нар полотняные
носилки и двух «помощников смерти», несущих высохшее, похожее на мумию,
легкое, как перышко, тело.
Среди зимы прибыл небольшой этап, человек двенадцать, и с ними профессор.
Я сразу его заметил: он был выше на голову всех этих доходяг. Тоже исхудалый,
старше их всех, он не горбился, не бросился с мороза в железной печке, слабо
тлевшей посреди барака, а спокойно стал прохаживаться вдоль нар.
Вскоре к нему пришла посылка, единственная посылка за всю зиму, никто из
нас их давно не получал. Мы были соседями, и он поделился со мной.
Роскошные пиршества! В лагерях своя этика, я не стеснялся: отрезав толстый
ломоть от белой булки, накрывал его таким же толстым ломтем ветчины, а
затем - слоем масла. В заключение мы напились настоящего кофе с сахаром и
печеньем. Посылка была солидная, оставшиеся продукты мы сложили обратно
в ящик, я посоветовал профессору положить его на ночь под голову, но это не
помогло: к утру ящик исчез. В тех условиях такая потеря равнялась трагедии,
но профессор остался невозмутим. Я не заметил ни малейшего волнения, гнева
или сожаления, и это меня поразило.
- Да вы настоящий философ! На вашем месте я, наверное, сошел бы с ума,
- сказал я.
Помолчав, он спокойно спросил:
- Разве это вам помогло бы?
С этого дня моё уважение к старику неизмеримо возросло, я всячески
старался хотя бы в чём-нибудь облегчить его жизнь. У меня хранился кусок от
автомобильной камеры, я пришил к дырявым валенкам профессора резиновые
подошвы, выменял за пайку хлеба тёплый вязаный шарф и подарил старику.
Принимал он мою помощь туго, особенно трудно было уговорить взять шарф.
В тот вечер, когда состоялся разговор о разрыв-траве, профессор спросил:
- Скажите, слышали вы или читали где-нибудь о четвёртом измерении?
- Читал немного.
- Так вот, моё ЧВ настолько расширяет сознание, что начинаешь воспринимать
273

время не как время, а как направление, как четвертую координату пространства.
- Не понимаю, - сказал я.
- У вас найдется клочок бумаги и карандаш?
Я вынул из заначки огрызок карандаша и микроскопический самодельный
блокнот. Старик что-то начертил в нём и подал мне. Я увидел рисунок при
слабом свете.
- Это конус, проходящий через плоскость, - сказал я наконец.
- Именно. Будь вы двумерным разумным существом, живущим на этой
плоскости, вы воспримете прохождение конуса, как изменяющуюся во времени
плоскую фигуру. То есть, в первый момент как небольшое пятнышко в точке
соприкосновения плоского пространства с острием конуса, затем как растущий
круглый диск, который, достигнув предельного размера, вдруг исчезает.
- Но где связь… - сказал я.
- Прямая связь. Вообразив двухмерный мир на плоскости и разумного
наблюдателя, живущего в этом мире, не знающего о третьей координате,
о высоте, вообразив, что предметы нашего мира пересекают под разными
углами плоскость, мы по аналогии можем представить трехмерный мир как
некую сверхплоскость, пересекаемую потоком вещей и явлений из четвертого
измерения, и сделать из этого соответствующие выводы.
Я начал что-то соображать.
- Понятно! Можно вообразить сверху конус четвертого измерения,
пересекающий наш трехмерный мир, конус покажется нам маленьким, потом
начнёт расти и вдруг исчезает?
- Совершенно верно, с той поправкой, что мы воспримем проекцию
четырехмерного конуса на наш мир не в виде плоского диска, а в форме
объемного шара.
274

Взяв блокнотик, он изобразил под первым, вторым и третьим рисунками ещё
три.
- Вы уже поняли, что постоянная,
неизменная геометрическая трехмерная
форма, проходя через плоскость
двухмерного мира, предстаёт
перед тамошним наблюдателем как
изменяющаяся во времени форма, как
определенный процесс, протекающий
во времени.
Старик сделал паузу.
- И так же точно неизменную и постоянную четырёхмерную форму мы
в нашем мире воспримем как непрерывно изменяющуюся во времени? -
догадался я.
- Ну и что же? А вот что: человек четырех измерений пересекает трехмерное
пространство, воспринимается нами как изменяющаяся во времени форма:
вначале как зародыш, потом ребёнок, юноша, мужчина, старик. В четвертом
мире он неизменен, в его форме сосуществуют постоянно все формы, все
стадии жизни, от рождения и до смерти.
- Где же эти четырехмерные люди? - спросил я.
- Мы и есть эти люди, но пока не сознаем этого.
- Как? Мы четырехмерные?
- Не только четырехмерные, но и пяти-, а возможно, и шестимерные.
Окружающая нас Вселенная многомерна, её трехмерность - временная
иллюзия.
- Фу, чёрт! - сказал я. – Занятно, и всё-таки ваши конусы и человеческий
организм слишком далеки друг от друга, чтобы подгонять их к общей
закономерности.
- Лишь с первого взгляда. Не забывайте, что в мире существуют две основные
составляющие: пространство-время и масса-энергия, так, по крайней мере,
по Эйнштейну. И несмотря на простоту конуса и сложность человека, между
ними нет принципиальной разницы.
- Но раз жизнь человека в четвёртом мире, как вы его назвали, эта жизнь с ее
прошлым, настоящим и будущим существует как настоящее, выходит, можно
узнать, что с нами было, и можно предсказать будущее? - подумал я вслух.
275

- Совершенно верно, в четвёртом мире минута, когда вы выходили утром на
работу из этого барака, со всеми последующими моментами существовала и
будет существовать, остаётся проследить эти моменты в обратном направлении,
по-нашему, в обратном времени.
- Значит, с помощью ЧВ вы могли бы увидеть моё будущее?
- Конечно, но двигаясь в направлении будущего.
- Вот было бы здорово! Гораздо интереснее цыганского гадания, научно!
Тёмная фигура профессора шевельнулась.
- Не смейтесь над цыганами. Большинство врёт, но среди них есть некоторые,
обладающие зачатками четырехмерного сознания. Между прочим, если бы я
увидел ваше будущее, я бы его вам не рассказал.
- Почему? Думаете, испугаюсь?
Старик ответил не сразу.
- Как бы сформулировать. Как видите, существует этика, не одобряющая
использование преимуществ четвертого мира по пустякам, из праздного
любопытства. Это грозит скверными последствиями и вам, и мне.
- Божьим гневом или местью судьбы?
- Между прочим, этот закон действует и при употреблении моего ЧВ. По
окончании его действия на мозг наступает депрессия, несравнимо более
тяжёлая, чем алкогольное похмелье и даже похмелье морфиниста. Вполне
возможно, что систематическое употребление ЧВ может привести к быстрому
нервному истощению и смерти.
- Значит, это яд?
- Конечно, но он даёт не иллюзию, а подлинное сверхчеловеческое бытие. Вы
постигаете сущность мира и приобретаете власть над материей и временем,
какой не даст вам никакая трёхмерная наука и техника.
- Четвертый мир очень похож на Платоновский мир вечных идей, - сказал я,
- вообще твёрдый мир очень похож на платоновский мир вечных идей.
Профессор отрицательно покачал головой.
- С первого взгляда. Там действительно исчезает наше человеческое время,
становясь пространством, но появляется своё, сверхчеловеческое время,
которое снова становится пространством в пятимерном мире. Всё дело в
объеме сознания, развиваясь, сознание животного вначале удерживает в себе
лишь одну координату пространства, что соответствует сознанию червяка или
улитки, затем осознаются две координаты в их взаимосвязи.
276

Мы сидели рядом на его койке на втором этаже. Нары были установлены
выгонкой, и я осмотрелся вокруг, на минуту вернувшись к окружающей нас
трехмерной реальности. Меня поразил контраст между свободным полетом
мыслей, владевших нами, и тяжким убожеством окружающего. Внизу на
неструганом столе слабо брезжил «каганец», пузырек с маслом и выпущенным
наружу фитильком. В этом призрачном свете развешанное на проволоке
тряпье бросало на стены огромные фантастические тени. На нарах беспокойно
шевелились неясные сгустки мрака, кое-где торчали оголившиеся ступни,
огромные, с неправдоподобно тонкими лодыжками.
Смрадный воздух был наполнен шорохами, неясным бормотанием, иногда
слышался стон. Ночь не приносила облегчения, кошмары дня сменялись
кошмарами сновидений.
Я посмотрел на сидящего рядом человека. В полумраке фосфорически
светился один лоб, казавшийся огромным, лицо скрывала густая тень.
- Как странно, - пробормотал я.
Профессор пошевелился.
- Что странно?
- Вот мы говорим о сказочных возможностях, о сверхчеловеке, говорим в
этом зловонии и тьме. Да, это будет почище Горьковского «Дна»!
- И там люди философствуют. Помните? «Человек – это звучит гордо!»
- Но как совместить? На этом фоне и такие мысли!
- Эта несовместимость должна рождать в вас не отчаяние, а великую надежду.
Разве не чудо, что человек в условиях, где не выживет скотина, продолжает
существовать, мыслить и мечтать? Какое еще нужно вам доказательство силы
и величия человеческого духа?
- Всё это так, - сказал я. - Но что мы противопоставим вот этой злой
реальности? Ваши гипотезы о многомерном пространстве, или ваше ЧВ, этот
яд, поднимающий нас над адом на короткое время, чтобы сбросить в ещё
худший?
- Читали роман Достоевского «Идиот»?
- Читал.
- И, наверное, не обратили внимания на очень примечательные две страницы,
где Достоевский описывает озарение, посещающие некоторых эпилептиков
перед припадком.
- Что за озарение?
277

- Психическое состояние, как две капли воды схожее с состоянием,
вызываемым ЧВ. Ну что, вспомнили?
- Что-то смутно помню, - сказал я. – Но ведь как раз то, что происходит с
эпилептиками, доказывает субъективность и ложность такого озарения. Ведь
это больные!
- Во-первых, то, что это случается с некоторыми эпилептиками, еще никак
не доказывает ложности их ощущений. Статистике известно, что психически
неустойчивых, склонных к нервным заболеваниям гораздо больше среди
талантливых людей, чем среди посредственностей.
Человек физически здоровый, с устойчивой психикой, это завершенный тип,
результат предшествовавшего развития. В нем содержится все то, что прочно
освоено этим развитием.
Талантливая, гениальная личность не может обладать устойчивой
психикой и совершенным физическим здоровьем, это начало, это поиск,
это ещё непрочный мост, связывающий завоеванный плацдарм с будущим,
которое нужно завоевать. Как думаете, мог бы здоровый, уравновешенный
Достоевский написать гениального «Идиота», «Карамазовых», «Преступление
и наказание»? заколебался.
- Действительно, мог ли? Нет, конечно, нет!
- Ну а Эдгар По, Ван Гог, Врубель, Гоголь, Бодлер и прочие, кто они?
- Больные гении?
Я услышал смешок.
- «Больные гении». Вам не кажется такое сочетание нелепым?
- Почему?
- Потому, что наше обывательское представление о больном и здоровом не
приложимо к таланту и гению. Болезнь гения – его здоровье.
Профессор помолчал, отдыхая.
- Вообще за прошедшее историческое время накоплено много свидетельств
об озарении, большею частью это свидетельства гениев. И заметьте: то, что
Достоевский, Магомет (тоже эпилептик), Будда, Бальзак и многие другие
свидетельствуют, в сущности, об одном и том же явлении, доказывает
общность признаков, отмеченных ими, а то, что это свидетельства людей
разных эпох и рас, доказывает не случайный, а закономерный, объективный
характер феномена. Но вернемся к Достоевскому, его описанию, оно для нас
самое весомое.
278

- Почему?
- Потому что он почти наш современник, русский, наконец, потому, что
специалисты изучают по его романам психологию и психопатологию, как
по лучшим учебникам. Он никогда ничего не выдумывал, его открытия
подтверждаются современной наукой одно за другим.
- Звучит убедительно, - согласился я.
- На той странице он начинает с вопроса князя Мышкина: «Бывали ли с
вами мгновенья вечной гармонии?» Вы видите, фраза, по сути, парадоксальна:
разве вечность можно втиснуть в мгновение? И все же Достоевский прав:
можно, но не в нашем третьем мире, а в высших мирах. Дело в том, что логика
четвертого мира, отражаясь в нашем, становится парадоксальной. Например,
там часть может оказаться больше целого.
- Ну уж, это бред! Часть больше целого! - сказал я, но старик не шевельнулся.
- Вам знакомы современные математические и физические теории?
- Кое-что, в пределах популярного изложения.
- Достаточно. Конечно, имеете представление о геометрии Лобачевского и
Римана?
- Имею.
- И о новых теориях строения Вселенной?
- Черт его знает, их ведь много.
- Конечно, много, но все они безумны с точки зрения геометрии Евклида
и логики Аристотеля. Вспомните слова физика Нильса Бора: «Нет никакого
сомнения, что это безумная теория. Вопрос состоит в том, достаточно ли
она безумна, чтобы быть правильной?» - Я как-то мирюсь со всем этим,
мирюсь потому, что это безумие зафиксировано на бумаге в виде отвлеченных
математических символов, и не влияет на наше обычное восприятие
окружающего. Но вы говорите о несравнимо более невероятном, вы хотите
доказать, что наше сознание, наше восприятие может так измениться, что все
эти математические абстракции станут для нас живой действительностью! Вот
с этим мне очень трудно согласиться.
- Конечно, трудно. Ведь здесь нет ЧВ, и я не могу доказать это путем опыта.
Будем надеяться, что когда-нибудь вы, пользуясь моей формулой, создадите
ЧВ и проверите все сказанное на личном опыте. Но ведь если то, что вы
говорили, правда, распространение такого открытия приведет к разрушению
всей цивилизации, - сказал я. - Кто согласится тянуть лямку человеческого
279

существования и откажется от возможности стать богом, творящим
действительность из грезы?
Силуэт рядом со мной шевельнулся.
- Вы затронули важный вопрос. Да, опасность есть, но нам угрожает еще
большая. Мы можем навсегда потерять дорогу к четвертому миру, и эта
опасность очень велика.
- Что за опасность?
- Мы попали в петлю научно-технического прогресса, она затягивается всё
туже и может задушить в нас ростки высшего сознания.
- Трёхмерная наука и техника?
- Да, и связанные с ними соблазны: лёгкая красивая жизнь, комфорт,
возможность без труда удовлетворять свои чисто человеческие потребности.
Это грозит в дальнейшем полным вырождением, даже катастрофой.
- Ерунда, - возразил я, - наоборот, эта война вполне способна вернуть нас в
каменный век Посмотрите вокруг, профессор! Мы здесь живем хуже последнего
троглодита, он хотя бы изредка видел свежее мясо, а мы давно забыли, что
это такое. Какой уж тут комфорт и опасность от него! Мне кажется, что вы
окончательно оторвались от третьего измерения и переселились в четвертое.
- Ошибаетесь, коллега. Я не ослеплен окружающим и пытаюсь видеть
перспективу. Война не подорвет, а ускорит во много раз научно-технический
прогресс. Я уверен, не пройдёт тридцати лет после неё, и вопрос, о котором я
говорил, очень обострится.
- Сомневаюсь, - сказал я.
- Я, конечно, не доживу, но вы убедитесь в этом сами. Да, так вот, развиваясь,
трёхмерная наука и техника придут к абсурду. Причина - бесконечное
умножение знаний, их фрагментарность, неспособность в пределах третьего
мира создать синтетическую единую картину действительности. Ведь это
человеческая наука, она не несёт на себе печать несовершенства и внутренней
противоречивости нашего духа. Влияя все сильнее на нас, она возвращает
нам нашу сущность, увеличенную до колоссальных размеров, нашу страсть
к разрушению, наш эгоизм и нашу ограниченность. И самое важное:
величайшие успехи техники не в силах разрешить мучающие нас вопросы:
вопрос отношения Я к не Я, вопрос бренности всего окружающего и нас самих,
вопрос добра и зла.
Техника третьего мира во всём её объёме, гигантское зеркало, отразившее в себе
280

все человеческие свойства, и хорошие, и дурные, в колоссально привлеченных
размерах, - этот чудовищный электромеханический Франкенштейн, растущий
со сказочной быстротой, тогда как мы почти не меняемся.
- Вы хотите сказать, что не освободясь от своих человеческих несовершенств,
мы никогда не создадим совершенную науку и технику? - спросил я.
- Вот именно.
- А возможна своя сверхтехника в четвёртом мире?
- Это будет уже не техника, а нечто другое. Не забывайте, что с исчезновением
человеческих понятий и логики не сохранится наших понятий органического
и механического.
- Но раз там не будет ничего похожего на наше, значит, не будет никакой
связи с нашим миром? - спросил я.
- Вы неправильно поняли. Как думаете, есть связь между точкой и линией?
- По Евклиду, линия есть след от движения точки.
- Верно. Значит, связь есть. А между линией и плоскостью?
- То же самое. Линия, двигаясь в перпендикулярном своей длине направлении,
оставляет след – плоскость. Я понял, связь есть.
- Да, низшие миры входят в состав высших, но в новом качестве.
- Я понял, - повторил я, - но вы еще не рассказали о Достоевском.
- Достоевский говорит о необычайном свете, это очень характерно для
большинства свидетельств. Ощущение субъективного света настолько сильно,
что часто переживающие момент озарения принимают его в первое мгновение
за реальный свет, но в следующий миг осознают его как субъективный. Это
и есть свет высшего сознания. Часто озаренные сравнивают это ощущение
с ночным пейзажем, освещенным вспышкой молнии. Они говорят, что за
секунду вся их жизнь освещается, они воочию видят глубокую связь очень
далеких событий, великое единство и гармонию целого, воочию убеждаются в
неистребимости всего сущего и в своем единстве с этим сущим. Они становятся
Вселенной, и Вселенная становится ими. Вы, как большинство читателей,
не запомнили двух страниц из романа, сочтя их субъективной фантазией, но
Достоевский никогда не выдумывает, он говорит о том, что не раз испытывал
сам. Он пишет о силе переживания при озарении. Она такова, что продлись
немного дольше, и человек умрёт. Наш организм, каков он сейчас, не в силах
вместить такое знание и такое счастье, для этого нужны другое тело и другой
мозг. На несколько секунд или минут чувство текущего времени исчезает, и
281

Достоевский вспоминает слова пророчества, что «времени больше не будет».
Старик замолчал. Я почувствовал, что он сильно утомлен, да и у меня
слипались глаза.
- Знаете что, давайте немного соснем, - сказал я, - наверное, сейчас уже часа
три ночи.
***
В связи со вчерашними записями о ночном разговоре с профессором и с его
мыслями о болезни и гении, во мне ожило воспоминание о давней встрече
с живым гением. Прошло тридцать пять лет с того времени, и всё же я не
изменил своего мнения: Глеб Морозов был гений.
Мы познакомились, когда наш этап двигался по недавно проложенному
тракту от пристани Усть-Вымь на Печоре к нефтяному посёлку Чибью (теперь
это город Ухта).
Была весна0 снег под ногами растаял, но в тайге по бокам тракта ещё лежал,
хотя осел и был ноздреватым. Оттуда несло запахом влажной земли и прелых
листьев, а по небу летели клочковатые облака. И когда на нас падала тень,
становилось почти холодно, а затем опять проглядывало солнце, и спина даже
сквозь бушлат чувствовала его тепло.
Я только что пережил страшную зиму в штрафном лагере, где мне грозила
окончательная гибель от холода и голода. Теперь впереди маяком светило
слово «Чибью», где я рассчитывал найти более сносные условия.
Рядом со мной шагал коренастый парень с круглой большой головой и
узкими пронзительными глазами азиата.
- Как вы идёте! - сказал он.
- Как?
- Как вольный. Будто вас не гонят, и вы идёте по собственному желанию.
Мы разговорились. Глеб Морозов окончил Художественное училище в Пензе
и работал до ареста художником на велосипедном заводе. Кроме того, и он
оказался поэтом.
- Хотите, я прочту вам «Этюд в квадратном человеке»?
И он прочел этюд. Не помню слов, помню лишь сильное впечатление,
оставшееся от этого портрета, написанного скупой прозой. Помню что-то
жуткое в своей плоской определённости, в этом образе бескрылой души,
выросшем в коротком отрывке в страшный символ, насыщенный удивительной
жизненностью.
282

Мы проговорили до очередной ночёвки, а на следующее утро Глеба с группой
человек в двадцать физически более крепких отделили от нас и направили на
одну из командировок на лесоповал.
До посёлка Чибью я дошёл в группе из тридцати человек, остальных
(около четырехсот) распределили по встречным командировкам за время
250-километрового недельного марша по тракту.
Прошёл год, я уже работал в художественной мастерской, старый избе
берегу реки, рядом с лесным складом. Летнее солнце шло на закат и врывалось
через открытую дверь в сумрак мастерской, когда я увидел на фоне огненного
квадрата силуэт огромной круглой головы, сидевшей на странно тонкой шее.
Человек вошел, и я узнал Глеба.
Он прибыл с группой ослабевших с лесоповала, и узнав о существовании
мастерской, пришёл к нам на второй день.
Глеб начал работать на кирпичном заводе, его двухъярусные кровли, похожие
на крыши китайских пагод, чадили против мастерской на другой стороне
реки. Настала осень, этюдный сезон кончился, наш руководитель, художник
Михайлов, организовал вечерние занятия. Мы закрывали окна деревянными
щитами и, раздевшись догола, позировали по очереди три часа, становясь
на широкую плиту посреди мастерской, осыпаемые клопами, падавшими
с потолка. Клопы остались в наследство от работяг, живших раньше в этом
бывшем бараке-избе. Избавиться от них мы не могли, они гнездились во
мху в пазах бревенчатых стен, в щелях потолка. Только через два года эти
кровопийцы вымерли, вероятно, от голода.
Глеб аккуратно посещал нашу «академию», несмотря на утомление
после дня работы в раскаленных камерах кирпичного завода. Рисовал он не
торопясь, отыскивая ту единственную выразительную линию, которая была
ему нужна. Как-то нас поразил рисунок, сделанный им с фигуры корейца
Тюэхана, мастера стеклянных вывесок. Не впадая в шарж, Глеб изобразил
человека-пантеру, гибкую и опасную, дав удивительно точную характеристику
этого черноволосого бабника с плоской, но сильной мускулатурой, с ленивой
грацией хищника, стоявшего на печке.
Увидев рисунок, Михайлов поднял его над головой и громко возгласил:
- Смотрите все! Вот как должен видеть настоящий художник!
Я заметил, что похвала пришлась очень не по вкусу Марку Житницкому,
маленькому лысому еврею-графику, и «монументалисту»-литовцу Матусевичу,
283

чудовищно тщеславному парню.
Вскоре я попробовал уговорить Михайлова принять Глеба в мастерскую. Не
помню его ответа, но помню хорошо: мои попытки вытащить Морозова ни к
чему не привели. Сейчас я думаю, что тут не обошлось без участия Житницкого
и Матусевича, смертельно завидующих таланту Глеба.
Как-то Глеб натянул на подрамник холст и начал в угле прорабатывать
композицию. Он изобразил вершину холма и на ней - мощную фигуру
мужчины, в неудержимом порыве сжавшем в объятиях девушку. Помню её
жест, одновременно сопротивляющийся и отдающийся. Обе фигуры были
обнажены. Глеб рассказал замысел: ему хотелось передать картину весенней
ночи, ветер, летящий над темным простором, тяжёлый от влажного дыхания
оживающей земли. И на фоне этого - такой же неудержимый, как весенний
порывистый ветер, порыв человеческой страсти. Не помню, что заставило
Глеба надеть на мужчину штаны, то ли совет одного из художников, то ли это
было собственной ошибкой. Штаны разрушили всё очарование, получилась
пошлость, и Глеб забросил картину.
Помню другую композицию, тоже неоконченную. Здесь получилось
неудача с эффектом, которого Глеб долго добивался. Ему хотелось изобразить
купол неба, дать полную иллюзию небесной сферы, нависшей над плоским
пустынным полем, на краю которого безумствовала толпа сумасшедших.
- Кто это? - спросил я.
- Это? Человечество, - ответил Глеб.
Его тянуло к мощному, монументальному стилю, что очень шло к его
тяжёлому, чугунному облику. Раз на чердаке мастерской, где я в то время
поселился, он прочел поэму «Ватерлоо». Уговорить его прочесть что-нибудь
свое было очень трудно, я никогда не слышал такого чтения. Казалось, стихи
только что родились в нём и, ещё раскалённые, срывались с губ. Это было
похоже на стихийное извержение, не имевшее ничего общего с рассчитанным
мастерством профессиональных чтецов. Мне вспомнились прорицания
одержимых, что-то было здесь от пророческого бреда Сивиллы. После этого
следовало полное изнеможение.
Отдельные части поэмы были написаны разнообразным размером, но
несмотря на разнообразие техники, это был монолит. Помню первую часть,
где все более нагнеталось ощущение предгрозья, нависающей над полями
тяжести грядущей трагедии. Помню содрогание земли, когда в бой двинулся
284

в последний резерв, старая гвардия, и железный ритм стихов, созвучный
мерному шагу легионов.
Несмотря на прошедшие десятилетия, во мне не сгладилось потрясение,
вызванное поэмой, я убеждён до сих пор, что она была гениальна. Проходили
недели и месяцы, Глеб Морозов по-прежнему жарился и мерз на проклятом
кирпичном заводе, и никому не было дела до его страданий. Он похудел
ещё сильнее, ещё страннее выглядел огромный шар головы на тонкой шее,
выраставшей из широкого, как колокол, торса. Всё реже он приходил в
мастерскую. Глеб выдыхался.
Мой новый приступ Михайлову и новые просьбы ни к чему не привели. За
пустячными отговорками, каждый раз новыми, пряталась глухая, как стена,
неприязнь. Чья? Михайлова? Матусевича? Я не знал.
Сам Глеб ни разу не обратился ни к Михайлову, ни к нашему бригадиру,
добродушному маленькому хохлу Богдану Михенко. Трудно было найти
человека, настолько пассивного в отношении своей судьбы. Глеб не был
приспособлен к жизни в лагере, не мог заискивать, прислуживаться, надоедать
просьбами, добиваться блата. Это была натура, противоположная натуре
Болеслава Матусевича, напыщенного тщеславного фигляра, готового выносить
ночную посуду Михайлова, бегать по его мелким поручениям. Это неумение
приспособиться шло даже не от гордости, а от чего-то большего, чего я не в
силах определить словом.
Временами мне казалось, что сам Михайлов, которого я боготворил за
великолепное живописное мастерство, знание анатомии и творческую
фантазию, относился к Морозову как-то опасливо, держась от него на
расстоянии. Может быть, он чувствовал мощь, притаившуюся за этими узкими
пронзительными глазами, в этом бугристом огромном черепе?
Снова настала осень, Глеб зашёл к вечеру усталый, отказался рисовать и
предложил мне пойти на картофельное поле, тянувшееся в низине вдоль берега,
под холмом с кирпичными заводами. Картошку уже убрали, но неряшливо, и
Глеб сказал, что можно за полчаса набрать котелок. И вот мы медленно бредем
по полю, дальний конец его тонет в холодном тумане, отыскивая отдельные
редкие картофелины. Набрав полкотелка, мы увидели, как из тумана появился
всадник, совхозный объездник. Подскакав, он с матом погнал нас с поля.
Мы зашли в прибрежный кустарник, я заявил, что с меня хватит. Глеб пошёл
один, и на этот раз благополучно вернулся с полным котелком. Картошка
285

варилась на костёрчике, наше настроение поднялось.
Глеб прочел несколько коротких стихотворений из «Хулиганского цикла».
Помню впечатление от страшной сцены: хулиган на чердаке насилует
девочку. Не было никаких натуралистических подробностей, несколько точно
найденных штрихов, и передо мной возникла выпуклая до жути картина.
Вскоре, с началом зимы, Морозов исчез, его направили в больничный
городок вследствие крайнего истощения. Через несколько лет, во время
которых я находился в 150 км от Чибью, я снова очутился в посёлке. Придя на
берег реки, снова увидел большую, потемневшую с годами избу, сложенную
в северном стиле из толстых бревен, около неё ещё лежала куча гипсовых
форм, из которых думали когда-то отлить памятник Горькому, и заглянул в
окно. Внутренность заполняли оконные рамы и двери, сложенные штабелями,
мастерскую превратили в склад при столярном цехе.
Узнав, что художников перевели в Сан-городок, я через пару дней пришел
к ним. Там я встретил из прежних двоих: Марка Житницкого и Болеслава
Матусевича, ставшего заведующим художественной мастерской. Болеслав
рассказал, что Глеб Морозов, оправясь от дистрофии, работал в мастерской
около года, Болеслав его наконец принял, но Глеб начал постепенно сходить
с ума, и его поместили в психиатрическое отделение. Временами сознание
прояснялось, он снова работал, но периоды безумия удлинились, кончилось
полным помешательством и вскоре смертью.
Болеслав показал мне последний рисунок карандашом. С большой
экспрессией на нём был изображён всадник, поднявший на дыбы коня-скелет.
Это было похоже на аллегорию войны.
Ещё при жизни Глеб как-то рассказал мне, что его отец был белогвардейцем,
его убили в гражданскую войну, и Глеба вырастила мать. На воле у него
осталась жена, она же натурщица его картин. Морозов был, как выразились бы
пошляки, больным гением. Его привлекали трагические и жестокие сюжеты,
и над всем главенствовала навязчивая идея террора. Террора вселенского,
космического, не приуроченного к определённой группе людей или месту,
террора, как всеобъемлющей идеи ужаса и разрушения. Это был мрачный и
жестокий гений, и если бы ему удалось развернуться, он, как никто другой,
смог бы закрепить в веках смятенный и грозный лик нашей эпохи.
286

***
Утром я поднялся, не выспавшись, но с бодрым настроением. Нет ничего
ужаснее физического голода, но не менее страшен голод духовный.
В этом лагере не было интеллигентов, меня окружала серая масса людей с
примитивной психикой. Единственной темой их болтовни были воспоминания
о том, что они ели на воле. Я бежал от этих разговоров, подобные воспоминания
лишь обостряли голод.
Теперь моим соседом был человек высокой культуры, по-видимому,
равнодушный к материальным лишениям, способный говорить на самые
отвлеченные темы. Я вспомнил его теорию многомерного пространства,
ЧВ и не заметил, как дошёл вместе с колонной до каменного карьера, хотя
получасовой путь был очень тяжёл для нас, людей-скелетов.
Карьер по своему устройству является почти точной копией Дантова ада. Как
и в поэме, он представлял из себя огромную воронку, спускавшуюся уступками
в недра горы. Уступы соответствовали семи адским кругам, описанным Данте,
но в центре, в самой глубине, вместо ледяного озера у нас была огненная зона
взрывов, а вместо страшных грешников, Люцифера, Иуды и Каина орудовала
бригада подрывников.
Наша работа состояла в нагружении вагонеток взорванной породой и
отвозке ее по спирально поднимавшийся узкоколейке к стоявшей рядом с
карьером деревянной башне камнедробилки. Башня оглушительно грохотала,
поглощая камни, извергая обратно пустую измельченную породу. Асфальтит,
тонкими полосками пронизывающий ее, отделялся и шел на изготовление
высокосортного лака, и наш ад именовался асфальтитовым рудником.
Недалеко от камнедробилки стоял домик, где собирались бригадиры с
прорабом, жестоким рыжим палачом, в домике они отдыхали и писали наряды.
Я пользовался блатом - правом раз в день заходить к ним и проводить час в
тепле, развлекая хозяев рисунками на листках, вырванных из блокнота.
Этот тёплый час был огромным преимуществом. Люди часами мерзли в
дырявых лохмотьях, обутые вместо валенок в тонкие ватные чулки, называемые
чунями. Единственным спасением от холода была непрерывная работа.
Думаю, нам намеренно запрещалось разжигать костры, намеренно не была
построена обогревалка, мороз подгонял лучше кнута. Я гонял вагонетку,
теша себя мыслью, как в полдень отправлюсь в домик и не меньше часа
проблаженствую в тепле.
287

Всё шло хорошо, пока вагонетка не съехала с рельс, что было самым
страшным. Тогда приходилось звать на помощь двух таких же фитилей,
напрягая остатки сил, с помощью отрезка железной трубы вместо рычага
приподнимать нагруженную камнем вагонетку и ставить ее на путь.
Медленно ползло время, казалось, бледное зимнее солнце застыло, низко
вися над щеткой дальних лесов, холод пробирался всё глубже, промерзли даже
пустые внутренности. Большой палец на левой ноге, обутой в негреющий
чунь, потерял чувствительность. За неделю до этого я его подморозил, ноготь
почернел, и лекпом вырвал его с корнем, но освобождения не дал.
Сгоняю ещё два раза и пойду. Так и сделал. Оставив вагонетку около
грохочущей камнедробилки, подошел к домику и открыл дверь. В голову
ударил дурманящий хмельной запах свежего ржаного хлеба, в комнате никого
не было. Запах хлеба отнял разум, я мгновенно превратился в животное:
- Хлеб!
Выдвинув ящик стола, увидел несколько паек, схватил одну и начал жадно
пожирать, рассыпая крошки, роняя куски.
Дверь распахнулась, вошел прораб Куцанкин с двумя бригадирами. Свалив
на пол, они били меня и топтали ногами, а я, сжавшись в тугой комок, жалобно
вопил, пряча голову и лицо. Подняв пинками с пола, Куцанкин вышиб меня
наружу. Я медленно встал и, как лунатик, побрел на карьер.
Остановясь возле вагонетки, нагруженной двумя работягами, прислонился
к отвалу и смотрел без мысли. Тела не чувствовал, не чувствовал холода и
голода, я отсутствовал. Чья-то рука впилась в ворот бушлата и швырнула к
вагонетке.
- Работай!
- Не могу, - пробормотал кто-то моими губами.
- Сможешь!
Я смог. Поднимал тяжелые глыбы и бросал их через высокий борт, не
чувствуя усталости, Ибо я был не я, меня не было.
Вечером пошел в санчасть. Что-то внутри надломилось, поддерживавшая
последние месяцы пружина воли лопнула, я знал, что не выйду завтра на
развод, что я обречён. Лекпом спросил, что болит.
- Всё болит.
- Как это всё?
- Упал с отвала.
288

Лекпом посмотрел градусник.
- Температуры нет, и ничего у тебя нет.
Неожиданно для себя я заплакал.
- Кто это плачет? - из-за перегородки вышел доктор Серебров, молодой
человек с тонким и умным лицом. - Это ты плачешь? - сказал он и внимательно
посмотрел: – Ладно, завтра отдыхай.
Взглянул еще раз, но я продолжал плакать, сидя на стуле и закрыв руками
лицо.
- На работу не выходи, через неделю зайдёшь, посмотрим.
Я плакал. Помолчав, Серебров повернулся к лекпому:
- Пиши! Освобождён на месяц.
***
Я лежал в пустом бараке и думал. Профессора не было, его забрал вольный
инженер асфальтитового рудника для какой-то консультации. Прошло двое
суток после избиения, физически я пострадал мало, но морально был сломлен.
Факт избиения повлиял не так, как сознание того, что я мгновенно лишился
рассудка от одного хлебного духа и превратился в нерассуждающее животное.
Я мог легко спрятать пару паек под бушлат, выйти из домика и спокойно съесть
их в укромном уголке карьера. Вместо этого я поступил как изголодавшийся
зверь, мной руководил первичный инстинкт, который управляет голодным
цыпленком или клопом.
Если я способен на такое падение, чего стоят наши рассуждения, наше
прекраснодушное философствование, наши идиотские фантазии об
освобождении духа, о будущей гармонии и прочей ерунде? Пока у человека
будет брюхо, этот зловонный мешок, бессмысленна любая болтовня о свободе,
могуществе и счастье. Я раб инстинктов, не отличаюсь, в сущности, от
одномерного червя, о котором говорил профессор. Конечно, кто не пережил
ни разу длительного многомесячного систематического голода, тот никогда не
поймет всемогущества своей животной основы.
Я пережил еще в детстве страшный голод 1921-22 годов, и читая в юности
роман Золя «Жерминаль», возмутился и зло посмеялся над описанием страсти,
охватившей героев романа на шестой день голодовки, когда они умирали,
замурованные обвалом в шахте. Ясно, что Золя никогда не переживал
настоящего голода, а все его парижские мытарства и нищета богемной
молодости - пустяки.
289

Сильно истощенного человека не только не тянет совокупиться, сама мысль
об этом ему противна, ибо первый наш инстинкт - это стремление насытиться,
и лишь достигнув нормального роста и упитанности, инфузория начинает
делиться.
Я подумал, что несмотря на худобу, профессор выглядит бодро. Возможно,
это природная худоба, а судя по посылке, друзья его не забывали и раньше, и он
ещё не знает, что такое подлинный голод, длящийся месяцы, даже годы. Мне
стало немного легче при мысли, что этот высокоученый муж, возможно, повел
бы себя так же, очутившись в моём состоянии, и также как я, превратился бы в
нерассуждающее животное.
***
Профессор простудился на консультации, и доктор Серебров положил его в
маленький стационар, устроенный им при медпункте. Серебров, молодой врач,
попал в лагерь, только что окончив институт в Ленинграде. Это был типичный
ленинградец с тонким интеллектуальным лицом и с твердым характером.
Даже в нашем асфальтитовом аду он сумел добиться уважения от начальства,
начиная от уполномоченного, кончая зверем Куцанкиным. Пользуясь этим, он
очень многим помог, буквально вырвав из лап смерти.
Ежедневно перед ним проходили вереницы полумёртвых, единственной
болезнью которых было предельное истощение, он всегда безошибочно
угадывал момент, когда необходима поддержка, когда сломлено не только тело,
но и та пружина воли, которая оживляла до тех пор полутруп, не давая ему
упасть.
Я получил от доктора лист ватмана и пузырек чернил с просьбой сделать
пару диаграмм для санчасти, это подняло мне настроение. Кроме того, он
передал через лекпома «гонорар» - шестисотграммовую пайку.
Окончив диаграммы, я днями лежал в пустом бараке, мысли текли
бесконечно, я всё думал о проблеме «духа и брюха» и в связи с этим вспомнил
религиозного фанатика, встреченного ещё до войны в Горношорском штрафном
лагере. Обстановка была там немногим лучше, чем на асфальтитовом руднике,
и я надолго застрял на командировочном лагпункте, всячески избегая отправки
на рабочую командировку, где попал бы на лесоповал. На командировочном
кормили, лишь бы выжил, зато на работу не гоняли.
В нашем бараке кроме группы блатных, заправляющих всем, по несколько
месяцев ждали этапа на лесоповал обычные работяги, и среди них оказался
290

этот непримиримый. Я встречал в лагерях разных сектантов, молокан и
староверов, но этот был «крайне левый». Если те мирились с необходимостью
работать и ели казенную пайку, то он отказался от всяких уступок, отказался от
работы и казенного пайка и лежал на нарах, распухший от голода. Советскую
власть он считал властью антихриста, лагерное начальство и охрану называл
дьяволами, пайки - сатанинской приманкой.
Таким людям не так просто умереть. Всегда найдутся поклонники,
восхищенные непреклонной твердостью духа, готовые поддержать фанатика
из своих скудных средств. Так было и здесь. Некоторые из получавших
посылки давали ему то немного сала, то домашний пряник, и он кое-как тянул
на этих крохах. Запомнилась мне сцена отправки его на рабочую командировку.
Поскольку упрямец не хотел идти своими ногами, к бараку подали запряженные
лошадью сани. Два вохровца под улюлюканье и гоготание блатных подняли его
с нар и под руки, матерясь, потащили к выходу. Святой ничем им не помогал,
походя на тряпичную куклу, ноги волочились по земле, руки повисли, отечное
бледное лицо, обросшее черной бородой, было невозмутимо спокойно. Закрыв
глаза, он вполголоса бормотал молитву.
***
Вернулся из стационара профессор, Серебров дал ему освобождение до
полного выздоровления. Я подошёл к старику. Он сидел на нижней пустой
койке и ел хлеб, запивая кипятком из кружки. Поставив кружку, слабо пожал
протянутую руку.
- Здравствуйте, дорогой мой, немного неудачно у нас получилось, очень
хотелось продолжить тот разговор, помните?
- Ещё бы!
Профессор помолчал, собираясь с силами, вид у него был плохой, он
горбился и опирался о койку обеими руками.
- Придётся отложить, голубчик, извините.
- Вы сами заняли эту койку, профессор? - спросил я.
- Ну что вы! Это дневальный, я ему очень благодарен, лазить наверх в моем
теперешнем состоянии было бы довольно сложно.
Я промолчал о том, что занимавший до профессора койку в прошлую
ночь умер. Промолчал потому, что поспешное переселение старика на место
умершего показалось мне плохим признаком. Пожелав скорого выздоровления,
я вернулся на свой второй этаж.
291

На другой день профессору стало, по его словам, лучше, но меня немного
встревожила кроткая примиренность его лица. Я выразил надежду, что теперь
дело быстро пойдет на поправку, но он отрицательно покачал головой.
- Я умру на днях, возможно, этой ночью.
- Пустяки, вам ведь лучше.
- Не спорьте, я понял это, когда ходил с инженером на рудник.
Я недоумевал.
- Причём тут рудник?
- Да, мой друг, ваш знаменитый каменный карьер. Я его узнал сразу, я его
видел раньше.
- Как видели?
- В последнее посещение четвертого мира. Я поддался соблазну пройтись по
своему будущему.
Я молчал, во мне нарастало неприятно-жуткое чувство.
- Там всё было неразрывно связано, и я воспринял увиденное как
неизбежность, даже музыкально. Знаете, как сонату, а не как просто жизнь, но
вернувшись в наш мир, увидел, что в памяти, кроме туманного воспоминания,
похожего на полузабытый прекрасный мотив, остались только две ясные
картины, подобные кадрам из киноленты.
- Картины? - пробормотал я.
- Да, или два видения, назовите, как хотите. Я запомнил зимнюю улицу, ряд
домов, мимо которых каждый день проходил по дороге из лаборатории. И вот
дома раздвинулись, я уже смотрел в далекое пространство, как в подзорную
трубу, передо мной был холм, на холме высокий забор с колючей проволокой
наверху. А за забором - тюрьма на фоне серого зимнего неба. Метель кружила
вокруг неё.
Старик замолчал. Он не смотрел на меня, устремив взор на балки потолка,
лёжа на спине. Я видел худое лицо с подстриженной седой бородой, и вдруг
мне начало казаться, что сквозь живые черты начинают проступать другие,
и скорее почувствовал, чем увидел, бледную маску смерти. Отведя глаза, я с
невольным раздражением почти закричал:
- Знаете что, профессор! Это уже не четвертый мир, это мистика, а мистику
я боюсь и ненавижу!
Старик успокоительно шевельнул рукой.
- Не бойтесь мистики. Мистический опыт - субъективная форма, в которой
292

мы воспринимаем события четвертого мира. Эту тюрьму я узнал сразу, когда
увидел её после ареста, последовавшего через два дня вслед за последним
визитом в четвертый мир.
- Ну а карьер?
- Это заключительный кадр моей жизни, я очень хорошо помню, что за ним
следовала чёрная пустота, небытие, музыка окончилась. Карьер здесь, здесь и
мой конец.
- Знаете что, профессор? По-моему, всё это вы увидели наяву, а потом вам
показалось, что вы это видели ещё раньше в прошлом. Со мной так бывало.
- Оставим об этом. Я хотел бы передать вам кое-какие записки. Думалось в
будущем написать книгу об эволюции сознания и четвертом мире.
- Но, профессор, я никогда не смогу написать такую книгу!
- Пусть не такую, ведь вы не я. Но, возможно, ваша книга окажется лучше
той, о которой я мечтал.
Старик поманил меня и, взяв мою руку в свою, подсунул под фуфайку,
лежавшую в изголовье.
- Чувствуете?
В матрасе под тонким слоем слежавшихся опилок прощупывался твердый
квадратный предмет.
- Это папка. Когда умру, выньте её и сохраните.
Я подумал, что он отдает свои записки, даже не спросив, насколько я поверил
все этой абракадабре, и сказал:
- Извините, профессор, может, мне следовало промолчать в виду вашего
нездоровья, но вот вы отдаёте записки, не спросив, как я отношусь к вашим
идеям. Я хотел бы сначала кое-что высказать.
Профессор кивнул.
- Говорите.
- Больше всего меня поразил рассказ о свидетельстве Достоевского, а также
упомянутые вами имена, потому что раньше я ничего подобного не слышал и не читал.
Вы говорили о высшем сознании и его проблесках у разных людей. Ведь это
такие удивительные явления, которые должны быть давно замечены и изучены,
но этого почему-то нет.
Профессор слабо улыбнулся.
- Вы очень наивны. Вся история науки полна свидетельств о человеческой
слепоте. Вспомните историю открытия электричества. Давно знали, что кошка
293

при поглаживании в темноте сыплет искры, что натертый янтарь притягивает
соломинку, а молния убивает, но всё это были разрозненные явления, не
имевшие между собой ничего общего, по мнению наших предков. Теперь же нам
ясно, что электричество - всеобъемлющая субстанция. Французская Академия
наук сто с лишком лет назад создала авторитетную комиссию для изучения
гипноза, результат - официальная резолюция, что гипноз - шарлатанство.
Эта резолюция затормозила на шестьдесят лет его изучение. Сейчас это же
повторяется с изучением телепатии и ясновидения, опять официальная наука
всячески мешает свободному и страстному исследованию накопившихся
фактов и свидетельств, причём здесь всё гораздо труднее. Дело в том, что люди
предубежденные, заранее отвергающие явления парапсихологии…
- Что за парапсихология? - спросил я.
- Сверхпсихология, изучающая загадочные психологические явления. Так
вот, такие неверующие фомы мешают, не сознавая этого, успеху опытов.
Здесь мы вступаем в мир психической энергии, в четвёртый мир, в мир
реализуемой фантазии, здесь всякое недоверие создает реальную силу
сопротивления, скептическая мысль борется с мыслью участников опыта,
будь это передача мыслей на расстоянии или ясновидение. Наши ученые,
привыкшие к пользованию точными физическими приборами, имеют дело
с косными физическими массами, с граммами и сантиметрами, попадают в
совершенно другой мир, где не властвуют арифметика и физическая сила,
где их приборы бесполезны, ибо не в силах уловить излучение мысли, где
концентрация волевого усилия и воображения приводит в движение видимый
мир, вмешиваясь в его законы и творя необычайные чудеса при помощи
необычайных физических механизмов.
- Я понял вас так, что мир психических энергий не выносит критики, и
опыты в присутствии скептиков-учёных проваливаются. Но раз это так, как
доказать действительность психического, или же четвертого мира, как вы его
называете? - спросил я.
- Вы знаете, что явление гипноза научно доказано, знаете, что недоверие
и внутреннее сопротивление подвергнутого гипнозу мешает успеху опыта.
Но гипноз наиболее простая, изученная часть парапсихологии, хотя и в нём
начинает играть роль настроение и воля участников опыта. Тем сильнее эта роль
в более сложных случаях, как телепатия и ясновидение. Всё это не учитывается,
отвергается наукой, имеющей дело с миром обычных материальных масс и
294

энергий, где воздействие психических сил ещё трудноуловимо.
- Так что, всё дело в доверии? - спросил я.
- Да, но не в слепом доверии, а в душевной открытости, согласии принять
новое и непривычное, если в нём есть внутренняя закономерность, и если эта
закономерность одинакова для всех, соприкоснувшихся с этим новым.
- Не знаю почему, но вся эта мистика вызывает во мне инстинктивное
отвращение, - сказал я. - Я всё же называю это мистикой, потому что ваш
мир настолько противоречив привычному освещенному солнцем ландшафту,
в котором простые здравые люди, творящие ясные для всех, необходимые
дела, что мне становится не по себе при мысли о чём-то, что лежит рядом
со мной, какой-то потусторонний свет, где всё вывернуто наизнанку, где
воображаемое становится реальностью, а привычный физический мир
растворяется и превращается в иллюзию. Не обижайтесь, профессор, скажу
резче: это слишком похоже на сумасшествие, и до меня явно доносится какой-
то специфический запах, напоминающий больницу или морг… В общем, всё
это припахивает могилой.
Я замолчал, довольный, что ясно выразил чувства, давно нарастающие во
мне.
- Я рад, что вы так откровенно высказались, мой друг, - спокойно ответил
профессор, - но вы забываете, что привычный ландшафт, освещённый
солнцем, - сплошная иллюзия, что вне вашего сознания нет ни запахов, ни
звуков, ни цветов, что там движутся лишь кванты энергии, которые для нас
чистая абстракция. А что до здравого смысла и «ясности для всех», то ведь
эти понятия весьма неустойчивые, меняющиеся от обстоятельств и времени.
Для козы здравый смысл щипать травку, а для волка - загрызть козу. И кто
из них прав? Кто зол и кто добр? Ваше отвращение ко всему, лежащему за
узкими пределами привычных стереотипных восприятий и действий, рождено
частью вашего я, стремящегося к покою, той частью, которую Ницше называл
«духом тяжести», сидящим на наших плечах и мешающим подниматься
на вершины. Собственно говоря, это и есть смерть духа, от которой веет
тлением, и вопрос ещё, где больше скрыто безумия: в жизни и деятельности
по определённому стереотипу, который и есть смерть, ибо в таком бытии не
осталось ничего творческого и ничего подлинного, или же в бытии творческом,
стремящемся к новым формам, бытии трагическом, во всём противоположном
самодовольному существованию, замкнувшемуся в безопасных, привычных
стенах родного хлева.
295

***
Я спал, когда услышал голос, громко позвавший меня по имени. Открыв глаза,
я ещё слышал его отзвук. Я слез с верхней койки и пробрался во мрак нижнего
этажа. Тонкая костлявая нога высунулась из-под бушлата, из дырявого носка
торчал мертвенно-белый большой палец, неясное в полумраке тело застыло в
каменной неподвижности. Профессор был мертв.
***
Следующие страницы я посвящаю записям профессора, которых я давно
лишился при обыске в бараке. Прошло много лет, и потому то, что я передаю, не
является записками от давно умершего, а скорее, освоенным и преображенным
в сознании того, кто много раз успел перечесть немногие листки и много часов
думал над прочитанным.
Итак, это уже не дневник профессора, это мой дневник, написанный по
поводу его дневника.
***
Я убеждён, что современное человечество стоит на пороге величайшей
революции сознания, что приходит время, когда история окончится, и настанет
новое, мифическое бытие. Масса признаков говорит о том, что человек изжил
себя, что ему тесно в старой клетке, и он судорожно мечется, хватаясь за
прутья, орошая их своей кровью…
Социологи пишут о кризисе старого общества, о неизбежности войны,
мятежей и революции, не замечая встающей над пылающими городами
огромной зари, возвещающей восход нового, сверхчеловеческого бытия.
Молодёжь, как всегда самая чуткая часть общества, бунтует, ее уже не
удовлетворяют существующие идеи социального переустройства. Она хочет
полного обновления мира, отрицая всевозможные компромиссы, не могущие
утолить терзающую ее жажду чудесного.
Откуда возникла эта жажда? Человек по самой своей природе волшебник, и
первые же открытия - огонь и колесо, выключили его навсегда из естественного
хода животной эволюции, а последние достижения науки окончательно
расшатали трехмерную клетку привычной реальности, в которой он обитал.
***
Я пытаюсь вообразить себя червем. Я червь, и живу в мякоти яблока, я проедаю
эту мякоть, оставляя позади узкий проход, заполненный испражнениями. Для
меня существуют две постоянные точки: то, что впереди, и то, что позади,
296

разницу между ними я смутно чувствую. Первая - моё настоящее, вторая -
прошлое. Мой мир двухмерен, это мой путь в мякоти яблока, других путей
кроме него я не знаю и не чувствую, я чувствую единственно линию своего
движения (она же линия моей жизни), как прямую. Это для меня всегда прямая,
ибо если путь по какой-то причине уходит в сторону, искривляется, я не сознаю
его кривизны, ибо живу данной минутой, за которой ничего не помню.
Поэтому, даже если я источу яблоко ходами по всем направлениям, вперёд,
вверх, влево и вправо, я не осознаю этого, нервная нить с десятком узлов
на ней, заменяющая мозг, не в силах охватить всю сложность лабиринта, и
существуя в трехмерном пространстве, но не сознавая этого, я всегда ощущаю
лишь последний короткий отрезок пути, который для меня всегда прям.
Я воображаю себя собакой. Я цепная собака и бегаю вокруг дома по
проволоке. Для меня этот дом - непрерывно изменяющая свою форму фигура.
Вот я пробегаю мимо входа, вижу длинный прямоугольник стены с рядом
отверстий окон, которые мне безразличны, так как пищу выносят из большого
центрального отверстия двери, оттуда же появляется и туда же исчезает мой
хозяин.
Эта главная сторона освещена солнцем, но я бегу дальше. Солнечная сторона
быстро укорачивается, зато растет в длину боковая, с двумя окнами. Эта
сторона короче исчезнувшей первой. Бегу по кругу, боковая сторона исчезает
из поля зрения, и я позади дома, опять вижу длинную стену, она в густой тени.
Наконец исчезает и она, появляется вторая боковая стена, и вот я снова вижу
первую ярко освещенную стену и главный вход.
Если я побегу в обратном направлении, смена стен во времени тоже пойдет
в обратную сторону. Я помню порядок этих стен и могу заметить изменения,
если они произойдут с какой-нибудь стороной дома. Я считаю, что знаю все
особенности этого сооружения, и вместе с тем дом для меня не существует как
постоянная геометрическая форма, имеющая вид удлинённого куба. Человек,
мой хозяин, тоже не может увидеть сразу все четыре стены дома с полом и
потолком, но он знает, что помимо многих иллюзорных форм, которые являются
его взору в зависимости от мест, с которых он видит дом, существует высшая
реальность, неизменная и постоянная, форма удлинённого куба с наложенной
на него трехгранной призмой крыши. Мой хозяин знает, что остальные дома
построены по такой же геометрической схеме, хотя длина, ширина и высота
её может меняться. Зная всё это, хозяин достигает абстрактного понятия
297

«дом», для него под это понятие подходит вся масса сооружений, деревянных,
кирпичных и железобетонных, крупных и мелких, начиная от одноэтажного
и кончая огромным многоэтажным зданием. Я собака, и лишена этой
способности к обобщению, тем более, что для меня подлинно реален лишь
один дом, дом хозяина, ибо из него мне выносят пищу.
Для меня вообще не существует понятий, мне доступны одни впечатления
и представления, они всегда разные, я воспринимаю их изолированно
друг от друга, как индивидуальные, и поэтому я не способна обобщать эти
индивидуальности в постоянные, устойчивые понятия - типы. Каждое дерево
для меня новое явление, каждый дом - новое сооружение, несравнимое ни
с чем другим. Каждое утро для меня восходит новое солнце, и даже хозяин
иногда становится чем-то незнакомым и устрашающим, тогда я на него лаю,
пока не узнаю по запаху и голосу. Это бывает, когда он надевает новое пальто
или шляпу, которые до этого не носил.
Если бы я могла обобщать, абстрагировать однотипные явления от
несущественных признаков и соединять их в понятия, я смогла бы научиться
говорить с хозяином, и мы понимали бы друг друга. Например, он мог бы
выучить меня лаять и подвывать, что означало бы точки и тире азбуки Морзе,
и обозначая так буквы алфавита, разговаривать с ним на разные темы. Так
что основное препятствие для меня во взаимопонимании с хозяином не в
примитивном устройстве моей собачий глотки и голосовых связок, а в отсутствии
понятий, ибо слово есть звуковой знак, обозначающий определенное понятие,
общее для всех людей. Мой же собачий язык обозначает лишь психические
состояния: злобу, страх, тоску, просьбу, ласку, удовольствие, боль.
Но вернемся к форме дома. Дом имеет форму параллелограмма, но я своим
узким собачьим мозгом не в силах вообразить эту комбинацию из шести
прямоугольников, не в силах понять закономерности их сочетания. В лучшем
случае я могу воспринять в каждый момент ту сторону параллелепипеда,
которая ближе ко мне, даже две стороны - освещенную и затемненную, но
опять-таки, как поставленные в одной плоскости темный и светлый квадраты,
а не как две плоскости под прямым углом друг к другу, ибо если бы я их так
восприняла, то поняла бы строение куба.
Дело в том, что для понятия «куб» или «параллелепипед» необходимо
ясно представить себе три перпендикуляра: длину, ширину и высоту в их
взаимосвязи, но я собака, и в моём сознании удерживаются лишь два: длина и
298

ширина или же длина и высота, или ширина и высота, то есть всегда отдельные
стены, отдельные поверхности и плоскости, которые охватывают моё зрение
и которые воскресают в моём представлении во сне. Я не в силах найти связь
между взаимно перпендикулярными поверхностями, ибо для этого нужно
не только зрительное впечатление, но и умение абстрактно мыслить, умение
отвлечься от несущественного, умение связать множество разных точек зрения
в единую точку зрения, не существующую в третьем мире, ибо это точка зрения
абстрагирущего разума, точка, объединившая все различные точки, с высоты
которой можно постичь идеальную схему куба, неизменную и единственно
реальную.
Червь живет в многомерном пространстве, но ему всегда доступно лишь
одно измерение. Я думаю, в его слабо брезжущем сознании пространство
и время слиты в одном ощущении пути, и этот путь сквозь мякоть плода и
есть его жизнь и судьба. С позвоночным животным, с млекопитающим дело
обстоит сложнее. Такое животное существует полнее и напряженнее, постигая
окружающий мир, как двухмерный. Но для даже высших животных непонятен
принцип колеса, его мог создать разум, живущий в третьем мире. Ведь колесо
- трехмерная система: плоскость колеса пронизывается перпендикуляром оси,
на которой оно вращается.
Термиты строят многоэтажные города с лабиринтом ходов и специальных
помещений: кладовых, где выводится молодь, и так далее. Может быть, они
постигают трехмерность пространства? Думаю, что этого нет. Для отдельных
термитов трехмерность постигает коллективный инстинкт данного термитного
городка.
Думаю, что муравьи и пчелы, живущие коллективно, не обладают
индивидуальностями, и хотя не связаны так тесно в пространстве, как клетки
нашего тела, всё же являются свободно движущимся частицами одного
организма, упомянутого муравейника или пчелиного роя. В отдельности
муравей или пчела никогда не смогут построить что-нибудь путное, на это
способен лишь их коллектив в целом.
Умение делить орудия и создавать сложную технику невозможно без сознания
трехмерных пространственных связей. Все машины и механизмы, начиная от
колеса, замка с ключом и тканой материи, кончая сложнейшими двигателями
и счётно-решающими устройствами, доступны лишь трехмерному разуму,
могущему частично охватить и четвертую координату, пока в форме текущего
299

времени. Вот почему вне человека нет сознательной техники, индивидуальных
открытий и изобретений. Техника - чисто человеческое приобретение,
родившееся вместе с человеком и вместе с ним исчезающее.
***
Осознав время как четвертую координату, мы сможем получить зеркальные
копии простым переворачиванием трехмерных предметов в направлении
четвертого перпендикуляра (производить зеркальную инверсию), например,
надевать правую перчатку на левую руку, видеть в направлении четвертого
измерения тело человека насквозь, со всеми прослойками тканей одновременно,
оперировать его без вскрытия, проникать в закрытые помещения и выходить из
них, можем превращать электрон в позитрон и обратно, двигаться в обратном
направлении, то есть, в прошлое, и забегать вперёд в будущее.
В четвёртом мире не связанные для нас во времени и пространстве тела и
события могут оказаться частями одной структуры или формы. Возможно, что
человечество, разъединенное в третьем мире на отдельные виды, окажется
в четвёртом мире единым организмом, с огромным и сложным телом и
необъятной коллективной душой.
Действительно, существуют явления, подтверждающие реальность
коллективного сознания народов и рас, например, факт саморегулирования
рождаемости после войн и голодовок, когда погибает много мужчин. Количество
новорождённых мужского пола сильно возрастает, и через некоторое время
число особей обоего пола уравнивается.
На общую психическую подоснову человечества указывает существование
открытых психиатром Юнгом коллективных подсознательных архетипов,
одинаковых у всех людей, обладающих безличной объективностью,
составляющих глубинный слой нашей психики. Архетип Юнга лежит в основе
мировой мифологии, единой по своей структуре, будь это мифы севера Европы
или мифы американских индейцев.
Это можно представить в образе океана. Как на его поверхности возникают
и исчезают тысячи волн, так на поверхности человеческого духа возникают
и исчезают тысячи индивидуальных сознаний, а в глубине, во мраке, единая
коллективная душа, вечная и неизменная, несёт по невидимым взору течениям
неведомых нам чудовищ.
***
Четвёртый мир можно рассматривать с двух сторон: как объективную
300

реальность, рождающуюся из коренных геометрических свойств пространства,
или же как особую субъективную форму воображения и мышления,
неприемлемую трехмерным рассудком. С его точки зрения это мир воображения,
мир мечты, и не больше. Трехмерный рассудок считает этот мир нереальным,
так как ему часто свойственны ложные представления и ложные идеи. Но с
ростом нашего сознания, с ростом разума субъективный мир воображения, всё
более упорядочиваясь, освобождается от всего обычного и ложного, то есть
объективируется. Когда он достигнет полной внутренней гармонии, тогда наша
мысль начнет работать с точностью и объективностью природы. Произойдет
слияние субъективного мира нашего духа с объективным миром, окружающим
нас, человек станет творящей природой, богом-демиургом. Это будет слияние
судьбы, объективной истории с индивидуальной человеческой волей. Это
будет рождение нового мифического бытия, несравнимо более реального, чем
наша сегодняшняя действительность.
Мир человеческой мечты и теперь принадлежит скорее четвёртому миру,
ведь с помощью воображения мы возвращаемся в наше и чужое прошлое,
постигаем в какой-то мере будущее, можем мгновенно переноситься в
отдаленнейшие места. Но пока этот мир воплотился в реальность ещё в слабой
степени, он лишь брезжит нам сквозь покров временной иллюзии, которую мы
считаем подлинной реальностью. Чем больше развито у человека творческое
воображение, тем ближе он к переходу в четвертый мир.
Талантливые художники, ученые, философы частично живут в нём. Всякое
новое открытие, идея или создание художника похищены из четвертого
мира, возникли в творческом акте, являющемся ничем иным, как частичным,
неполным озарением. Я думаю, что в этих идеях гармонически сочетались
субъективное и объективное пространство - время и сознание – мысль.
Моя гипотеза обосновывает то, что отрицала официальная наука, то, во что
веровали люди, испытавшие на собственном опыте явления, которые не
замечала толстокожая часть человечества.
***
Мешают ли мои мысли о новом сознании социальной революции? По-моему,
нет. Революции, мятежи и войны, как и гнилой мир, когда люди втихомолку
грызут друг друга, - всё это лишь слабое отражение величайшего переворота,
охватившего высшие области духа. Обе революции связаны неразрывно, как
связаны тело и дух, ведь то и другое лишь две стороны одной монеты, единой
301

и неделимой реальности.
Революция, о которой я мечтаю, преобразит не только нас, но и весь мир,
животный, растительный и минеральный. Будут новая земля и новое небо.
***
Попытка Гитлера перевернуть мир, создать расу сверхчеловеков и героев
потерпела неудачу, потому что была слишком ранней. Гитлеру было наплевать
на германскую нацию, но он понимал, что и в наше время старые национальные
и расовые идеи понятней и привлекательней для масс, чем абстрактный
интернационализм, и ему удалось с помощью этих старых, но ещё живучих
идей создать динамическую силу, способную двигать массы.
Но идеи нации и даже расы - идеи реакционные, они уводят общество
в прошлое. И с биологической, и с политико-экономической точки зрения
слияние человечества в единую нацию-расу с единым языком и единым
организующим центром – прогрессивная и животворная идея, пусть она сейчас
плохо осознана массами, всё равно за ней будущее.
В идеях Гитлера, а ещё больше в идеях его учителей и вдохновителей (Гитлер
был всего лишь медиумом в руках посвящённых), в этих идеях причудливо,
даже дьявольски, сочетались величайшая мечта о всемогущем человекобоге с
реакционнейшей (по крайней мере, в наше время) идеей чистоты крови.
Я упомянул о биологической прогрессивности идеи слияния наций и рас.
Известно, что браки между близкими по крови родственниками приводят к
хилому дегенеративному потомству. Мы можем рассматривать нацию или даже
расу как очень большую семью, в которой действует тот же закон, разница
во времени: чтобы выродиться семье, заключающей родственные браки,
достаточно трех поколений, а для вырождения нации, избегающей смешения
с другой, - пять-шесть тысяч лет. Древний Египет, просуществовавший 4000
лет, - классический пример страны, где народ в силу географической изоляции
от других наций добился огромных успехов в развитии оригинальной
самобытной культуры, достигшей в государственной организации, в ваянии,
архитектуре и письменности таких высот, что достижения современности в
некоторых из этих областей стоят ещё ниже, а не выше. И несмотря на все
это, народ Египта, сумевший в такой чистоте проявить свои способности,
пал жертвой вырождения, превратился в толпу нищих илотов, полностью
забывших свое великое прошлое. Причина этого - пресловутая «чистота
крови», недостаточный приток свежей крови других народов.
302

Конечно, этому содействовали и социальные противоречия
рабовладельческого строя. Но что помешало талантливому египетскому народу
перейти от рабовладения к феодализму и далее к капитализму? Конечно, та
же главная причина: биологическое вырождение. Китай долгое время был
сознательно изолирован от мировой культуры и цивилизации, и благодаря лишь
собственным силам он создал самобытную культуру и обогатил человечество
такими изобретениями, как бумага, книгопечатание, порох, фарфор. С другой
стороны, изоляция привела к застою, а теперь к разгулу национализма и
варварства.
Сравнительно быстрое высокое развитие стран Европы произошло благодаря
близкому соседству на небольшой территории множества наций и племён:
финских, германских, латинских, славянских, монгольских. В результате
множества войн и постоянного мирного обмена происходило энергичное
перемешивание, обновление крови. Всё это и привело к нынешнему расцвету
Европы, ее общества, ее науки, техники и искусства за короткий период в
полторы тысячи лет.
Современный расцвет стран Латинской Америки - результат появления нации-
метиса, смешения индийской, негритянской, испанской крови. В результате
стремительное размножение - основной показатель жизнеспособности
народа и развитие оригинального подлинно современного и вместе глубоко
своеобразного национального, выразительного передового искусства, музыки,
монументальной живописи, поэзии, архитектуры.
Все эти примеры говорят о вреде изоляции и пользе смешения крови
различных наций, ибо смешение ускоряет эволюцию человечества и тем
самым приближает переход на высшую ступень эволюции, ускоряет переход
в четвёртый мир.
***
Пространственная теория развития сознания требует огромной работы, это
должен быть капитальный труд, включающий геометрию, новейшую физику,
антропологию, нейрохирургию, психологию, историю, философию. Эти
записки – всё, что я смог сделать в условиях лагеря. Не думаю, что выйду
отсюда живым, и едва ли смогу создать труд, на который мало целой жизни.
***
Я думаю, что человек за всю свою жизнь вполне счастлив с точки зрения
303

растительного существования, лишённого забот и борьбы, опасностей и
каких-либо мучительных конфликтов в период внутриутробной жизни. И
первое самое огромное потрясение для человека - момент рождения, когда
материнское лоно выталкивает в мир голое беспомощное существо.
Первый крик новорождённого - ответ на это величайшее потрясение, после
которого начинается долгий и мучительный период вживания, постижения
и постепенного приспособления к огромным сложностям внешнего мира.
Проще всего задача размножения и развития решается на уровне простейших
организмов, вирусов, бактерий и споровых растений.
Сложнее она у пресмыкающихся и рыб, ещё сложнее - у млекопитающих,
вынужденных кормить свое потомство, воспитывать его и защищать. У
человека это выглядит драматично. В результате роста мозгового вещества
головка плода настолько увеличивается на девятом месяце, что женщина
испытывает родовые муки, процесс деторождения проходит тяжело, и
это несмотря на расширение ее таза и на то, что череп новорождённого не
сплошной, и отдельные части способны наезжать друг на друга.
Человеческий детёныш самый беспомощный из всех детенышей, женщина
фактически рождает недоноска, нуждающегося в материнских заботах ещё
долго после рождения. Если бы природа не смогла найти принципиально
новые способы дальнейшего развития человеческого мозга и развивала его за
счёт дальнейшего увеличения размеров и сложности, это привело бы к тупику.
Дальнейший рост головы зародыша сделал бы роды настолько опасными и
тяжелыми, что существование всего человеческого рода встало бы под угрозу.
Я думаю, что переход человеческого сознания с трехмерной ступени на
четырехмерную не будет связан с дальнейшим количественным развитием
нашего мозга, произойдёт качественная перестройка. Такой мозг не будет
крупнее нашего, возможно, станет проще, ибо новый структурный принцип
лучше ответит новым задачам. Это можно сравнить с развитием самолетного
двигателя. У последних типов скоростных самолетов, снабженных двигателями
внутреннего сгорания, пришлось применить сложные многоцилиндровые
звездчатые моторы в количестве 5-6 штук. Затем нашли новый принцип,
гораздо лучше удовлетворивший требования повышения высоты полета,
скорости и надежности. Это были реактивный и турбореактивный двигатели,
простые и мощные.
Возможно, коренные изменения в человеческом мозгу приведут к большой
304

перестройке всего организма, даже вызовут появление новых органов, нужных
для освоения четырехмерного пространства. Все эти мысли о трудностях
рождения человека наводят на мысль, что выход его духа из тесной клетки
третьего мира в огромный простор и свободу четвертого мира не будет легким,
ибо он подобен выходу ребёнка из тесной, тёмной и спокойной материнской
утробы. Наивно было бы думать, что четвертый мир подобен сонной идиллии.
Он таит в себе новые опасности, которых мы не знаем, как собака не знает
опасностей человеческого существования.
Четвертый мир несравнимо более динамичный, насыщенный до предела,
бесконечно разнообразный и вместе цельный, придаст нашей жизни такую
силу и глубину переживаний счастья и горя, которых не выдержит ни один мозг
и ни одно сердце в их человеческом виде. Для этого нужен новый мозг и новое
сердце, ибо это будет героический, грозный и прекрасный мир, населённый
расой гигантов (может быть, увеличение роста и веса, наблюдаемое последнее
десятилетие, превращает эти слова из аллегории в буквальный факт?) Моё
примечание к записке профессора.
***
Вот всё, что удалось восстановить в памяти из записей профессора
через много лет. Пересматривая свой текст, я заметил, что несознательно
модернизировал многие отрывки, внеся в них свое современное освещение,
свой оттенок. Всё же я думаю, что уловил основной их дух, так я впитал в себя
эти идеи, которым в начале нашего краткого знакомства упорно противился.
***
«Всё это интересно, - скажет воображаемый читатель, - всё это хорошо, но
это теория. А где практика? Когда же автор расскажет, что произошло, когда он
выпил содержимое пробирки, раствор чудесного вещества?»
Я надолго отвлекся от прямого рассказа, и всё же это отвлечение было
необходимо. Всё, что я написал и ещё напишу, имеет отношение к основной
теме, к ней имеет прямое отношение вся человеческая жизнь и всё, что
наполняет эту жизнь.
Но была ещё одна причина, мешавшая мне заговорить о результате опыта.
Я боялся. Боялся не суметь рассказать о несказанном, о невыразимом, ибо нет
слов на человеческом языке, способных поведать об этом. Всё же попытаюсь.
Итак, я выпил содержимое пробирки. Прошло несколько минут, я сидел
на стуле, и вдруг ослепительный свет познания озарил меня и всё вокруг. Я
305

по-прежнему видел стол, уставленный стеклянной посудой, шкаф с банками,
второй стол с физическими приборами. Я видел всё это, но видел совсем по-
другому: каждый предмет наполнился бесконечным содержанием, каждый
пузырёк на столе стал Вселенной. Сквозь пёстрый покров вещей светила
мне Вечность, связавшая миллионы разноцветных нитей в узор, полный
чудесной красоты и смысла. Я потерял себя, свое тело. Вернее, я стал всем:
сосредоточив взор на модели динамомашины, я чувствовал себя этой моделью,
проникал в суть ее конструкции, растворялся в ней, и она растворялась во мне,
и вместе с тем мы оба оставались самими собой. За пределами лаборатории я
ощущал город, равнину, простиравшуюся за ним, небо над ней и ещё дальше,
всю беспредельность. Я превратился в гиганта, опрокинувшегося аркой над
миром, моё тело состояло из миллиардов звезд, я стал космосом! Это был
экстаз, несравнимое ни с чем чувство облегчения, свободы, глубокого покоя,
уверенности и ослепительного счастья.
«Бог, я тобой окружён, в твоей орбите вращаясь, я пьян!»
Это был экстаз, подобный экстазу Пушкинского Пророка:
«Открылись вещие зеницы
Как у пробуждённой орлицы...
И внял я неба содроганье,
И горных ангелов полет,
И гад морских подводный ход,
И дальней лозы прозябанье…»
Сколько это продолжалось? Время исчезло, время стало вечной гармонией.
Все вещи слились в единую беспредельную протяжённость. Я поднялся над
комнатой и домом и поплыл над ночным городом, и я же по-прежнему сидел
на стуле лаборатории…
***
«И что же дальше?» - спросит читатель.
Дальше? Дальше рассказывать нет смысла, ибо если мне не удалось сказать
о несказанном в небольшом отрывке, я не смогу выразить это даже в сотне
страниц. Если же что-то получилось, лучше сделать всё равно не сумею.
Итак, я замолкаю об этом. Я думаю, что это легче выразить языком поэзии,
а не прозы, и ещё лучше – музыкой. Не потому ли музыка так влияет на нас,
что в ней присутствует частица несказанного, частица той вечной гармонии,
которую я постиг и увидел в тот час? Музыка подчиняется многим особым
306

правилам, подчиняется закону контрапункта, она вся как будто условна и
наиболее искусственна из всех искусств.
Но наш дух та же Вселенная, и творит по законам Вселенной. И он создал
законы музыки в согласии с естественными законами, правящими мировым
оркестром.
***
Когда-то я прочел новеллу Анатоля Франса, как средневековый монах
посмотрел игры воскресших прекрасных юных нимф языческой Греции.
Превратившись в омерзительных старых ведьм, они умертвили его за это,
вырвав из груди сердце. Я тоже обманом проник на пир богов, испил из чаши
вечной жизни, и вот напиток бессмертия превратился в моей крови в яд,
отравивший сердце и мозг.
Действие ЧВ окончилось, и я упал с седьмого неба в преисподнюю. Я
лежал на полу, не в силах шевельнуться, сердце временами замирало, и
я долгую минуту падал в чёрную бездну смертного ужаса. Затем, сделав
бешеный скачок, оно начинало судорожно колотиться, и я весь обливался
ледяным потом. Сквозь закрытые веки я смутно видел лабораторию, этот
вид вызывал безмерное отвращение и безнадежную тоску по утраченному
счастью. Подобного отчаяния я никогда не переживал, даже не воображал, что
оно возможно. Самые тяжкие минуты осуждённого смертника несравнимы с
мраком, в котором я очутился, с тяжким мраком, придавившим меня к полу.
Та тоска - человеческая тоска, так осужденный тоскует по человеческой
свободе и жизни, для меня же эта свобода и эта жизнь превратились тесную
могилу, где истлевал мой дух. Это было отчаяние Люцифера, сброшенного
из чертогов Бога в ад. Мне каждую минуту казалось, что тело не выдержит,
и наступит желанное небытие. Во время очередной сердечной спазмы я
почувствовал, что теряю сознание, мелькнула мысль, что это смерть, и наступил
мрак. Случайно вошедший ночной сторож, обходивший здание школы, вызвал
скорую помощь, и через полчаса, получив укол, я открыл глаза и увидел белый
потолок и стены больничной палаты.
***
А ведь на самом деле я никогда не встречал учёного академика, открывшего
ЧВ, не выкалывал на руке формулу, не работал полтора года, чтобы изготовить
ЧВ и никогда его не пробовал!
«Как? – воскликнет воображаемый (или не воображаемый?) читатель, - у
307

автора хватило нахальства водить меня за нос столько времени, чтобы угостить
напоследок описанием того, что, по его же словам, неописуемо? Наконец,
нарушив иллюзию действительности, необходимую в фантастике, которую
всеми средствами стремятся создать у читателя авторы таких произведений,
одним ударом сломать собственное сооружение?! К чему всё это?»
Конечно, читатель вправе негодовать. Представим себе, что актёр на сцене в
разгаре трагедии вдруг повернется к публике, покажет ей нос и скажет:
- А ведь я всё вру, я совсем не король Лир. Меня зовут Иван Семёнович
Закруткин. Я никогда не ссорился с дочерьми, их у меня нет, всё это притворство!
Представляю себе ярость публики. Но тот же Иван Семёнович мог бы сказать
в свое оправдание, если бы ему дали на это время:
- Пусть я не король Лир, пусть даже такого короля не было, и Шекспир врал
так же, как и я. Пусть так, но разве это значит, что такое вообще невозможно?
Я родился Закруткиным в 1912-м году, но мог родиться и в 1512-м, мог стать
королём Лиром, а если не Лиром, то похожим на него королем со сходной
судьбой, хотя с другим именем.
А раз всё это возможно, не так важно, было на самом деле или не было.
Важно, что могло быть, и ваш гнев несправедлив.
Существование особых ферментов, выделяемых некоторыми железами в
мозг, стимулирующих его работу, вполне вероятно. Науке до сих пор неясна
роль небольшой железы в центре мозга, гипоталамуса. Возможно, она выделяет
такой фермент. Почему же не допустить создания вещества, способного на
короткое время во много раз усиливать работу высших мозговых центров?
Пусть за счёт их дальнейшего износа?
Что касается четвертого измерения и его возможностей, то это отчасти
моя гипотеза, в которую я лишь хочу верить, ибо она утешает меня и вселяет
надежду в окончательную победу разума, добра и красоты в этом злом,
безумном и безобразном человеческом мире.
308

Часть вторая
И с отвращением читая жизнь свою,
Я горько слёзы лью, молюсь и проклинаю,
Но строк позорных не смываю.
Пушкин
Кто никогда не ел свой хлеб в печали,
Кто никогда не проводил полуночных часов
В слезах, ожидая завтрашний день,
Тот вас не знает, небесные силы.
Гёте
Идут поезда. Мерно постукивая по стыкам рельс, медленно переползают
страну, огромную, как материк, подолгу стоят в безлюдных станционных
тупиках, чтобы с наступлением ночи снова двинуться в свой бесконечный
путь. Неторопливо, неотвратимо - на север, на север!
Как воры, крадутся по стране поезда. Двери вагонов крепко заперты на
засовы и замки, в слепых оконцах, забранных решетками, мелькают землисто-
серые лица, с площадок на них остервенело кричат, щелкают затворы винтовок,
и лица исчезают, но ненадолго.
Вагоны «скотские» с раздвижными дверями, очень старые, они качаются
и скрипят на ходу, это ветераны, видевшие в прошлом николаевских солдат,
красноармейцев и белогвардейцев, теперь они везут тысячи осуждённых
преступников.
Бесконечны таёжные дебри, стынущие в безмолвии белых ночей. Бессмертны
болота, где царствуют мошка и гнус. Под кочками и мхом тлеют безвестные
кости, и небо во вдовых одеждах туч вечно льет на них свои холодные слёзы.
- Остановись, прохожий!
Эта земля священна.
Прислушайся, и тишина наполнится миллионом голосов!
Взгляни: на лесной проталине краснеют ягоды, как брызги крови…
Год 1938-й
Я много раз побывал в этапах, но этот этап в период бериевщины,
послевоенный этап осенью 1838 года, был самым страшным из всех пережитых
309

раньше. Заключённых с 58-й статьей, кроме наиболее лёгкого, 10-го пункта
(болтуны), начали эшелонами отправлять из Ухты на Воркуту и в Северный
Казахстан.
Попасть в этап, имея пропуск, то есть, возможность бесконвойного
хождения, для лагерника равносильно новому аресту и заключению. Я ходил,
как приговорённый в ожидании казни, и оказался прав в своем предчувствии.
Назначенных на этап не выпустили утром на работу и погнали в лагерную
баню, где всех постригли под машинку.
Я успел забежать в контору, позвонить другу в город. Вместо него к
телефону подошла моя платоническая любовь, ретушерша Тося. На вопрос,
куда отправляют, я наигранно бодро крикнул:
- В пески и пустыни!
В трубке испуганно ахнуло.
На другой день друг прислал 20 пачек махорки и 30 рублей. Деньги выкрал
знакомый вор инвалид, в компенсацию подаренной мне тёплой «москвички».
К вечеру нас перегнали в соседнюю пересыльную зону, где держали неделю.
Я давно отвык от тесноты, грязи, холода и беспорядка, всегда присущих
пересылкам, но не голодал. С помощью шустрого мужичка, взятого в
компанию, обменял махорку на хлеб и крупу. Мы ели кашу, готовя её в старом
котелке на железной барачной печке-времянке.
Через неделю к вечеру всех вывели за зону и построили по пятеркам. Дул
холодный ветер, надвигалась зима 1948 года. В сумерках перед нами темнел
товарный состав с зияющими отверстиями дверей. Окруженные густой цепью
конвоя, под свирепый лай немецких овчарок мы начали посадку. Заставив
взяться под руки, нас бегом гнали пятёрками к вагонам.
- Первая, вторая, третья!
Спотыкаясь, люди лезли в двери, торопясь занять верхние пары. Мне
досталось место на средних, запоздавшие старики попали на нижние, кому не
хватило места, полезли «под юрцы», в темноту и сырость. Это был страшный
этап. Старыx лагерников, пропускников, годами строившиx город Ухту,
инженеров, прорабов, каменщиков, электриков и других специалистов, людей
с 58-й статьей, лагерный костяк, на котором держалось все строительство,
везли как опаснейших злодеев, способных в любую минуту убить и бежать.
На частых остановках раздавался оглушительный стук деревянных молотков,
конвой проверял прочность вагонных стенок. Только заснёшь, как у самой
310

головы раздается гроxот. Впечатление, будто бьют кувалдой по черепу. На
стоянках двери с шумом раздвигались, в вагон вскакивали конвоиры, по стенам
и лицам метался свет фонаря.
- Пулей, тудыть вашу мать!
С нар на головы нижним горохом сыпались очумелые со сна, мчались,
толкаясь, сшибая с ног, мимо раскалённой железной печки, с переднего конца
вагона в задний. Затем, уже всей массой, обратно в передний, согнувшись и
пряча головы.
- Пулей, мать вашу так!
Конвоир «считал» пробегавших мимо, колотя по спинам и головам
деревянным молотком.
Под лай овчарок, в бешено скачущем свете фонаря, мы испуганным
стадом метались, оглушительно грохоча, взад и вперёд по вагону. Наконец
двери задвигались, мы оставались одни со своими синяками и царапинами.
Слышались кряхтение и приглушенная ругань, затем все засыпали до новой
встряски.
Вероятно, нас считали пресмыкающимися, способными пролезть в любую
щель, сделав небольшое отверстие в полу и укрепив над ним узкую трубу
в 10 см диаметром, из четырёх деревянных плавок. Старый вагон отчаянно
качало, как судно в бурю, хватаясь за стенку, мы пытались оправиться, вися
над трубой, сидеть было невозможно, острые края резали тело.
Помню высокого старика с почтенной седой бородой. Качаясь на
ревматических ногах, он часто не попадал в цель. С верхних нар летели
насмешки и мат, старик стоически отмалчивался, почтенная борода нервно
вздрагивала.
Около отхожего места постоянно стояла лужа, зловонная жидкость текла под
юрцы, где лежали не захватившие места на нарах.
Начиналась поверка. Увидя лужу с испражнениями, конвоир с руганью
заставлял первого попавшегося подбирать и вытирать пол.
- Руками, руками, мать твою так!
Конвой был не ухтинский, все молокососы, солдаты. Им внушили, что
они везут опаснейших злодеев, изменников Родины, и мальчишки старались
вовсю. Этап растянулся почти на месяц, по нескольку дней стояли на узловых
станциях в дальних тупиках. Воды не хватало, всех мучила жажда, кормили
хлебом и сухой воблой. Хлеб делили, разломив буханку на куски. Один
311

выкликал: «Кому?» Другой, отвернувшись, показывал.
Показались степи Казахстана. В зарешеченное оконце с верхних нар
виднелись голые просторы, неслась зимняя поземка, иногда мимо проплывали
полуразвалившиеся казахские могильные памятники.
***
Мои записки покажутся читателям (если они будут) диким набором не
связанных ничем отрывков.
Фантастический роман? Но причём здесь воспоминания о тюрьме, лагере,
голоде и смерти? И все же обе темы связаны неразрывно, ибо всё это я. Это
записки о бывалом, о том, что было, и вместе с тем записки о небывалом, о том,
что может и должно быть.
Изображая ад, я не могу не мечтать о рае, не могу не желать, чтобы мечта о
нём стала живой действительностью. Ибо лишь величайшее несоизмеримое
ни с чем в этом мире способно выжечь дотла мерзости нашей жизни. Никакое
мещанское счастье, никакой блистающий хлев не выветрят из памяти трупное
дыхание ужасных лет, и я вынужден искать спасения далеко за приделами
самого прекрасного, что знает человек: за пределами дружбы, любви и сытого
благополучия, ибо все это человеческое, а я был в аду.
Годы 1941-42-й
Загремел замок, дверь открылась, и мы вошли. Высоко под потолком
одинокая лампочка лила желтый гнойный свет на белёные голые стены, на
кучу грязного тряпья посреди пола.
Куча медленно зашевелилась, над ней поднялись лица, они неподвижно
смотрели на нас темными провалами глаз. На секунду я увидел бурое
облако ужаса, тяжело повисшее над ними. Через несколько минут принесли
запоздавший ужин, был первый час ночи. Поужинав, мы сразу уснули,
сказалась крайняя усталость после суда, затянувшегося с 10 утра до 12 ночи.
Всех четверых приговорили, и это была наша первая ночь в камере смертников.
***
По ночам я видел необычайно яркие сны. В этих снах главным было солнце.
Его белый диск плавился в небе, как на дне опрокинутой лазурной чаши, а
под ногами пламенели луговые травы. Часто я стоял на берегу реки, за ней
на взгорье виднелись избы, деревни, и девки разноцветных сарафанах водили
бесконечный хоровод под беззвучную музыку. Но вот я открывал глаза и в
312

первую минуту видел лишь серую мглу, прорезанную узкими полосками
света, проникавшего через щели деревянных намордников, закрывавших
зарешеченные окна.
В сером сумраке на полу кучками и в одиночку сидели темные фигуры,
грязные одеяла и рваная одежда висели на них, как на палках, бледные лица
были неподвижны. Напротив меня прислонилось к стене одеяло. Казалось,
оно чудом повисло в воздухе, настолько бесплотным было то, что скрывалось
внутри. Серые складки не шевелились, под ними обитал призрак.
Лишь во время раздачи паек и кипятка из-под одеяла появлялась прозрачная
тонкая рука. Взяв пайку или миску, рука скрывалась, призрак сьедал хлеб и
пил кипяток, не показывая лица. Лишь через месяц я на секунду увидел его.
Истощенное до стеклянной прозрачности, узкое, с тонкими благородными
чертами лицо полуподростка-полуюноши. Кто-то рассказал, что этот
парнишка-узбек был сыном крупного бая и просидел в смертной камере
14 месяцев. Месяца через полтора после нашего прибытия его вызвали
ночью, и через 20 минут мы услышали два далёких выстрела. Говорили, что
расстреливали вблизи тюрьмы, за баней в овраге. Прошло много лет, я помню
лишь некоторых из тех, с кем ждал смерти, тех, кто чем-либо выделялся из
серой массы людей-призраков.
Помню полусумасшедшего юродивого, бывшего попа. Это был костявый
высокий человек с клочкастой черной бородой, его почему-то особенно
возненавидели надзиратели. Они часто вытаскивали попа в коридор, затем
через несколько минут дверь открывалась, и несчастный кубарем летел на пол
камеры.
Сначала он лежал не двигаясь, но, отдышавшись, начинал стонать и
охать, бессвязно жаловаться и нести всякую чепуху, сопровождая её бурной
жестикуляцией и вращая сумасшедшими глазами. Иногда, заслышав шум,
надзиратели снова врывались, хватали его и, бросив в коридоре на цементный
пол, опять лупили под ребра замком и сапогами.
И всё же он умер не от побоев, как мы ожидали, его погубило злоупотребление
кипятком, которым он, как многие, пытался обмануть голод. Сначала опухли
ноги, опухоль стала подниматься всё выше и когда достигла сердца, наступил
конец.
Моими соседями у стены, где я приютился со своим узлом, оказались два
молодых парня, камерные политиканы. Они плели бесконечные заговоры,
313

свергая и назначая с помощью своей «партии» камерных старост, в обязанность
которых входило распределение горбушек в порядке строгой очереди.
Горбушка считалась более сытной, чем обычная пайка, и кому она доставалась,
тот мнил себя счастливцем. Помню парня, прозванного ними Радио. С утра он
становился у дверей и, приложив ухо, прислушивался к отдалённым шумам.
Заслышав вдали стук сбрасываемых с лотка мисок, он напрягался, как струна,
и свистящим шепотом оповещал:
- Несут! В первую камеру!
Так он слушал часами, сообщая обо всех передвижениях разносчиков. Камер
было много, наша, предпоследняя, дожидалась своей очереди часа через три
после начала обеденного времени. Но вот за дверью раздавался торжественный
благовест сбрасываемых мисок и стук поставленного рядом бачка с баландой
или кипятком.
Наши дни с утра до вечера были заполнены ожиданием завтрака, обеда и
ужина, самого блаженного времени, когда на несколько минут наступало
счастливое забвение. Чтоб обмануть голод, большинство налегало на кипяток,
отпускавшийся без нормы.
Полагавшиеся 600 грамм xлеба мы никогда не получали полностью, пайки
не превышали 500, а то и 450 грамм, плохо пропеченные и водянистые. Был
период, когда сломалась тюремная мельница, и нас последние месяцы перед
этапом кормили плохо разваренной пшеницей. Вначале мы обрадовались:
миски наполовину заполняли зерна пшеницы, но потом поняли, что нас
обрекли на муки Тантала: невозможно было разжевать больше сотни зерен за
десять минут обеда, у многих не было зубов, желудочный сок не растворял
оболочки зерен, и основная масса их попадала в уборную.
Обед в первые месяцы состоял из полмиски жидкой баланды и на второе -
микроскопической рыбки породы «ивась».
Попав после ареста в тюрьму, ещё не истощенный, я очищал рыбку от чешуи,
а голову и внутренности отдавал соседям. Через месяц я поедал её с чешуей и
головой, через два - вместе с кишками, как все.
Мысль о смерти гнездилась в подсознании, мы загоняли её туда, ибо
невозможно жить, все время думая о нависшей угрозе расстрела. И все же
эта загнанная мысль оставалась постоянным мрачным фоном, на котором
протекала наша жизнь. Проснувшись утром, я сразу чувствовал её присутствие,
она сверлила затылок, и пробуждение к ужасной действительности после
314

счастливых сновидений, полных ярких красок и солнца, было безмерно
мучительным. Я думаю, наше крайнее физическое истощение было вызвано не
столько скудным питанием, сколько подавленностью духа, смертной тоской,
в которой мы пребывали, и чудовищным режимом, подобного которому я не
испытал ни раньше, ни позже, за все 16 лет лагерной жизни.
Нам запрещалось передвигаться по камере, запрещалось дремать, запрещалось
разговаривать. Даже шепот, услышанный коридорным надзирателем, был
достаточен, чтобы лишить виновного на трое суток обеда и уменьшить пайку до
300 грамм. Мы днями сидели в полумраке, не смея шелохнуться, разговаривая
одними губами, как глухие, и пяля глаза на проклятый волчок, в который
заглядывал надзирательский глаз. Мы были в полной власти коридорных,
которые могли издеваться над любым беспомощным доходягой, бить, мучить
голодом, утончённо дразнить призраком помилования за ничтожный проступок
(закрыл на минуту глаза, прошелся по камере, перешепнулся с соседом).
Единственное, что запрещалось надзирателям, - это убивать. Расстрел
производился по всей форме, перед ним обречённый расписывался на бланке,
что решение об оставлении приговора в силе после отклонения просьбы в
помиловании он читал. За 11 месяцев пребывания в этой тюрьме раз сводили
на 15-минутную прогулку и один раз в баню. Мы шли гуськом по тропинке,
смрадные призраки с серыми лицами, а вокруг ликовало лето, полная женщина,
наверное, жена надзирателя, развешивала разноцветную одежду между
берёзами, ослепительно сияло жёлтое, голубое, красное. Скоро подошли к бане,
темной бревенчатой избе среди молодых ёлок. Стоя в очереди за кипятком,
я смотрел на передних, и меня поразила их чудовищная худоба. Это были
живые скелеты, палки рук и ног с безобразными шишками суставов, спины
с торчащими позвонками, как у ископаемыx ящеров. Беззадые, обтянутые
трупно-серой кожей, мы были чудовищно безобразны. Больше одной шайки
воды на человека не дали, но я был рад, что все скоро кончилось. Двигаться,
делать усилия было мучительно, вода вызывала отвращение, кожа омертвела,
и поры не открывались.
***
За 11 месяцев моего пребывания в тюрьме в ней пересидело не меньше 400
человек, приговорённых к расстрелу. Треть расстреляли, остальным заменили
сроком и отправили в штрафные лагеря, в том числе на асфальтитовый рудник, о
котором я уже писал. Мало кто из нас остался в живых, к весне в адской воронке
315

карьера лишь кое-где копошились одинокие фигуры, из 133 человек осталось
не больше 30. Большинство отбывало срок ещё до ареста, их приговорили к
расстрелу за отказ от работы, что во время войны приравнивалось к саботажу.
Достаточно было одного-двух невыходов, вызванных почти всегда крайним
истощением, чтобы получить «высшую меру социальной защиты» - расстрел.
С государственной точки зрения такая жестокость кажется разумной и
необходимой, я же считаю, что никакие государственные, патриотические,
религиозные и прочие соображения не оправдывают убийство. Я полностью
отвергаю рассуждения об исторической необходимости и целесообразности,
я глубоко убеждён, что мучительства, злодеяния и убийства недопустимы во
имя любой, самой величайшей и прогрессивнейшей идеи, ибо нет подлинного
прогресса там, где его добиваются путём насилия и крови. Каким бы знаменем
не прикрывала себя жестокость, сущность её всегда одинакова, и в какие бы
цвета мы не красили дьявола, дьявол остается дьяволом. И откуда взялось
убеждение, что без убийц, оскверняющих мечту, без насильников, мнящих
себя спасителями человечества, без Тамерланов, Наполеонов, Александров
Македонских, Иванов Грозных, Робеспьеров, будто без их злодеяний
невозможен исторический прогресс?
Но вернёмся к рассказу, хотя я долго не мог заставить себя вспомнить весь
этот мрак и ужас. Картина должна быть полной, и я с отвращением возвращаюсь
к теме.
Из надзирателей помню двух, одного мы прозвали Зверем, второго Занудой.
Зверь, высокий, стройный, красивый, был щеголем, носил хромовые сапоги и
офицерский китель. Он умел бесшумно открывать замки и неслышно входить
в камеры. Сидя на полу в полузабытьи кто-нибудь из нас вдруг замечал
сверкающие сапоги в метре от глаз. Подняв голову, мы видели возвышающуюся
над нами в картинно-небрежной позе фигуру.
- Что, спим? - звучал с высоты насмешливый голос. И тыча хлыстиком в
сторону дремавших, Зверь продолжал: - Ты, ты, ты, ты - спали!
- Честное слово, гражданин надзиратель!
- Я не спал, я только глаза закрыл!
- Гражданин надзиратель, простите!
Жалкие молящие голоса слышны со всех сторон. Просят, хотя прекрасно
знают, что Зверь беспощаден и никогда не отменяет приговор.
Зануда, белобрысый, низенький, с тусклыми глазками, с ноющим,
316

выматывающим, гнусавым голосом, в камеру заходил редко. Бесшумно открыв
козырёк волчка, наметив жертву, он начинал так:
- Эй ты, длинный! Спишь?
- Не сплю, гражданин надзиратель.
- Как не спишь? А ну, подойди ближе. Ну вот, и глаза красные.
- Честное слово…
- Ишь, какой честный! А ты вправду честный?
- Честно…
- Ладно, ладно! Так скажи честно, ты меня любишь?
Жертва молчит.
- Не любишь, значит? Наверное, если бы я попал к тебе, с говном съел.
- Ну что вы, гражданин надзиратель, я не людоед.
- Гм, не людоед. Ну, не съел, так повесил бы. Что, ведь повесишь?
Разговор продолжался долго. Наконец, когда измученная жертва готовилась
упасть на пол от слабости, Зануда отходил от волчка, а несчастный, сидя на
полу, с искаженным отчаянием и ненавистью лицом, беззвучно ругался,
грозя пустому волчку тощими кулаками. Иезуит Зануда утонченно мучил
провинившихся, не наказывая сразу, и они с трепетом ждали дня, гадая, получат
ли обед и нормальную пайку. Иногда издевательство тянулось неделю, после
чего кара, наконец, обрушивалась на успокоившегося доходягу.
***
Нас подняли среди ночи, заставили раздеться до белья и выгнали по одному
в коридор, обыскав в дверях. Потом поставили на колени лицами к стене:
- Не оглядываться!
Я смотрел в стену, мелькнула безумная мысль: «Что-то случилось, и всех
нас сейчас расстреляют». Я потерял чувство реальности, всё превратилось
в кошмар наяву. Краем глаза видел дикую коляску кровавых отсветов сквозь
закрытую дверь, из-за которой доносился непонятный шум и топот, будто там
бесновалась сотня дьяволов.
Я ждал выстрелов, но их не было.
Сколько времени тянулся кошмар? Десять минут, час?
Наконец, нас подняли с колен и загнали в камеру.
Одежда, постели и обувь разбросаны в хаотическом беспорядке, бушлаты и
тапки вспороты ножами, везде валяются лохмотья и куски серой ваты. Только
теперь я понял, что это был шмон. Что у нас искали? Мы давно не имели ничего
317

запретного, все ножи, карандаши и бумага были давно отобраны.
Кое-как разыскав свои лохмотья, мы завалились спать.
***
За одиннадцать месяцев я побывал в четырёх камерах.
В начале следствия месяца полтора просидел в маленькой одиночке с
двумя парнями, бывшими беспризорниками. Парни без конца вспоминали,
как бродяжили по Средней Азии, какие там вкусные чуреки и какая сладкая
мышалда.
На старшего иногда находил столбняк, он молчал днями, сидя с мрачным
лицом, прислонясь к стене, и вдруг, так же молча, сжав зубы и закрыв глаза,
начинал биться головой об стену.
Второй запомнился мне любовью к кипятку, который поглощал в огромном
количестве.
- Вкусная, горячая, хор-рошая! - бормотал он, обжигаясь и жмурясь.
Сидя с этими нудными парнями, я совсем извёлся, начались слуховые
галлюцинации. Сначала я принял их за действительность.
Где-то за стеной, по соседству, безутешно рыдала маленькая девочка, я
слышал, как она звала: «Мама, мама, мамочка!» Плач продолжался, вначале не
больше часа, обычно с четырёх до пяти вечера, затем я слышал его все раньше,
дошло до того, что рыдания не умолкали с утра до вечера. Я подозрительно
наблюдал парней, но они или притворялись или вправду ничего не слышали.
На робкий вопрос, не слышат ли они плач, парни с удивлением ответили, что
ничего не слышат.
Я возмутился. Плач был настолько естествен, настолько разнообразен по
интонациям, что я уже не сомневался в его реальности. Я начал спорить, парни
обозлились и упорно повторяли, что ничего нет.
Взяло сомнение. Если они не врут, значит, это галлюцинация, я схожу с
ума. И на самом деле, откуда в такой тюрьме взяться ребёнку? Я заметил,
что в иные дни плач слышался яснее, а в иные доносился слабо, причём это
совпадало с усилением и ослаблением сквозняков, дувших через выбитое над
дверью узкое отверстие.
Это навело меня на мысль, что слабые шумы, долетавшие вместе с током
воздуха в коридоре, превращались в моем расстроенном воображении в плач.
Когда я это понял, стало намного легче.
Я непрерывно твердил себе, что никто не плачет, что это невозможно, что
318

причину я выяснил. И я добился: плач постепенно затих.
Может быть, то плакала безутешно моя душа?
***
После одиночки я попал в новопостроенный дополнительный деревянный
корпус во дворе главной каменной тюрьмы.
Бревенчатые стены были плохо проконопачены мхом, мы вынимали его и
шепотом разговаривали с соседней камерой, даже передавали небольшие
ломтики хлеба.
Как-то один из однокамерников сказал, что меня вызывает к щели знакомый.
Это был пожилой геолог, украинец Пругло, которого я знал по совместной
работе в геологоуправлении. В ответ на вопрос, как дела, Пругло ответил, что
очень скверные, подсаженный в камеру «наседка» донёс на него, и ему шьют
кроме прежнего «камерное» дело.
Пругло не сомневался, что его расстреляют. Он отсидел почти весь
десятилетний срок, и вот вместо свободы его ожидала смерть. Внешне он был
некрасив, с лицом мопса, но был живым и весёлым человеком, здесь я его не
узнал. Просвечивала полная безнадежность, он не верил в спасение.
Под утро я смутно сквозь сон слышал шум. Потом упало что-то тяжелое
и мягкое, будто мешок с мукой, и я проснулся. Пругло повесился ночью,
разорвав простыню и привязав конец к торчавшему над верхними нарами
опорному столбу. Ему пришлось согнуть колени, ноги доставали до пола, но
он не выпрямил их и висел, пока не задохнулся.
Шум от падения тела, когда обрезали простыню, услышали мы все, и все
сразу проснулись. Весь этот день надзиратели срывали на нас злость, сердито
крича:
- Кто ещё хочет повеситься? Вешайтесь, нам легче будет!
Они врали. Очевидно, им крепко досталось от начальства за недосмотр.
***
Когда нас водили единственный раз в баню, мне навсегда запомнилось
впечатление от увиденного после многомесячного мрака и смрада солнечного
мира. Лишь в детстве бывают такими ослепительно яркими и радостными
краски лета, такими чистыми и гармоничными. Мы настолько свыклись с
постоянным серым сумраком, молчанием и смрадом, что нормальная жизнь
показалась нам чудом, чем-то нереальным и невозможным. Реальностью стал
аид, мрачная долина, в которой витали серые призраки.
319

Один раз мы услышали музыку, залетевшую с тюремного двора, кто-то
играл на баяне. Невероятное, чудесное, что мы прочно забыли, кружилось над
нами, сама красота пела голосом баяна, и поражённые, мы замерли, ловя звуки,
говорившие о счастье нам, обитателям могилы.
- Играют... - пробормотал кто-то.
Баян играл, и все двадцать минут мы жили. Но вот он замолк, очарование
рассеялось, и червь голода и смертной тоски вновь начал свою разрушительную
работу.
***
За время, проведённое в могиле, я видел много снов, но лишь два из них
выделил сразу и правильно истолковал, ибо это были вещие сны.
Меня не тревожили во время следствия, тянувшегося четыре месяца, ибо
я не отрицал, что высказывался против сталинского террора, говоря, что в
условиях произвола демократия - пустой звук. За полтора месяца до суда я
увидел сон. Я плыл на старой, гнилой барке вниз по течению широкой, как в
половодье, реки. Серый бессолнечный свет озарял правый пустынный берег с
невысокими песчаными дюнами, левый берег чуть виднелся на горизонте - еле
заметная бледная полоска.
Я знал, что нас на барке четверо, но не видел спутников, а лишь чувствовал,
что они рядом. Но вот впереди показались верхушки таких же, как наша,
затонувших барок, чёрных, прогнивших. Я знал, что наша задача - проплыть
узкий пролив между ними и ближним берегом. Если мы не заденем одну из
барок, проходя мимо, то будем спасены.
Благополучно проплыв опасное место, наша барка вдруг развалилась, и
я очутился в воде. Сбросив бушлат и ватные штаны, саженками подплыл к
берегу и вышел на песок. Я шёл в сторону какой-то развалины, видневшейся
впереди. Я чувствовал, что со мной остался один из невидимых спутников, и
спросил его об остальных.
- Все спаслись, кроме старика, - ответил невидимка.
Проснувшись, я ни на минуту не усомнился, что сон был вещий, так как
ещё раньше научился выделять такие сны из массы обычных и правильно их
толковать. Часто я видел во сне кал, и всегда это совпадало с неожиданной
получкой денег.
Этот сон я истолковал так: река – текущее время, барка - наше дело,
невидимые спутники - однодельцы, потонувшие барки - подобные нашему
320

другие дела, окончившиеся смертными приговорами, затопление нашей барки
- смертный приговор нам всем.
Непонятным казалось лишь то, что нас было четверо, хотя я знал, что по
делу проходило пять человек. Кто был недостававший пятый? Я не знал, ибо
не видел своих спутников. Лишь на суде я это узнал. Отсутствовала молодая
художница, которую я знал со времён совместной работы в художественной
мастерской, а незадолго перед арестом - как лаборантку в геологической
лаборатории.
Лишь вернувшись в Ухту через пять лет после суда, мы встретились снова, и
я услышал о причине ее выключения из дела. Во время следствия у художницы
произошёл выкидыш, она заболела родильной горячкой, и ее судили отдельно.
Растопина все отрицала, показания единственного свидетеля, подруги по
работе, старой анархистки, от неё отпали, и Татьяну освободили.
«Все спаслись, кроме старика», - сказал спутник, и это также оправдалось:
старик-учёный, талантливый археолог Боровка, был расстрелян.
***
Долг совести заставляет меня подробнее рассказать об этом выдающемся
человеке и его трагической судьбе. В первый раз я увидел его в маленьком
кабинете за старым столом, за которым он просидел десять лет в научно-
исследовательской геологической лаборатории в качестве геолога, хотя по
специальности был археологом. Я увидел пожилого некрасивого человека с
бледно-голубыми глазами, рыжеватого, с расплывчатыми чертами лица. Он
говорил о себе очень скромно и произвел впечатление настоящего отшельника
от науки. Как я потом узнал, он никогда не испытал женской близости,
очевидно, из-за крайнего целомудрия и щепетильности в вопросах пола.
Его детство прошло в Германии, он был немец с примесью славянской крови,
на что указывала чешская фамилия и расплывчатость черт лица. Образование
закончил в Ленинграде и всю жизнь проработал в России, изучая культуру
скифов, когда-то обитавших на наших равнинах в причерноморье и на восток
чуть не до Тихого океана. Его арестовали, когда он уже одиннадцать лет
проработал заведующим «Золотой комнаты» Эрмитажа, которой нет равной в
мире, полной бесценных сокровищ, найденных в древних курганах и городах.
Боровка участвовал в большой экспедиции, организованной Академией наук
для поисков легендарной могилы Тамерлана, по преданию, похороненного
в горах Монголии. Археологи не нашли могилу, зато обнаружили богатое
321

захоронение одного из соратников завоевателя. Сидя в смертной камере,
Боровка рассказал, как они нашли богато убранные скелеты вельможи, его пяти
жён, убитых во время похоронной тризны, и двенадцать лошадиных скелетов
в золотой и серебряной сбруе художественной работы. Академия два раза
посылала Боровку в научные командировки в Германию, оба раза тамошние
учёные настойчиво уговаривали его остаться у них, суля прекрасные условия
на работе и материальный достаток, но Боровка отказывался.
- Почему? - спросил я.
- Положение геолога в Германии не могло меня удовлетворить, там давно
все раскопано на сто метров вглубь, а в России работы хватит ещё на что лет,
- ответил Боровка.
Незадолго до ареста он познакомился с молодой сотрудницей германского
посольства. Он ничего не сказал мне о чувствах, но я предполагаю, что здесь
была любовь, вероятно, первая и последняя в его жизни. Через некоторое
время молодая женщина рассказала, что его работой и личностью очень
заинтересовался шеф, и передала его просьбу зайти в посольство «на чашку
чая». Боровка отказывался, говоря о неловкости такого визита с его стороны,
сотрудника советской Академии наук, но женщина заверила его, что никого
кроме шефа, пожилого немца, и их двоих не будет, и Боровка сдался.
Вначале все было, как она обещала, они встретились за завтраком,
сервированным в кабинете хозяина, высокого седого немца. Разговор шёл о
работе Боровки, об археологии.
Но вот неожиданно вошёл молодой блондин.
- Я сразу почувствовал, что это фашист, - сказал Боровка, - он был одет в
коричневую форму, явно с провокационной целью.
Фашист заговорил о политике, начал бранить советскую власть, и когда
Боровка заявил, что как научный работник Академии он не вправе выслушивать
такие речи и вынужден будет уйти, фашист ответил, что не понимает его
пристрастия к большевикам, что в России он плохо обеспечен материально,
что его труд не оценят в этой варварской стране, что являясь немцем, он обязан
работать для «Великой Германии».
Боровка объяснил, что, как археологу, ему нечего там делать. Фашист встал в
крайнем раздражении и, бросив на ходу угрозу, что упрямство Боровки даром
ему не пройдёт, покинул кабинет. Через неделю Боровку арестовал НКВД, и он
получил десять лет.
322

Через месяц после объявления войны я как-то зашёл на квартиру Боровки,
к тому времени освободившемуся, но оставшемуся на прежней работе. Мы
заговорили о войне, Боровка достал картуз и начал строить предположения
о дальнейшем ходе событий. Уже тогда он предполагал возможность обхода
нашей обороны с фланга, со стороны Сталинграда. Я спросил, что он думает о
результате, он ответил, что пока трудно судить, учитывая огромный потенциал
России, но ясно, что война будет очень тяжёлой для обоих противников.
После этого он развил идею исторического параллелизма, сравнив Англию
с Карфагеном, а Германию с Древним Римом. Англию, торговое в основном
государство, подобное Карфагену, он противопоставлял Германии, как
сплочённому государству военного типа, подобному Риму.
Далее он сказал, что как в древности Рим победил после ряда войн, так,
возможно, произойдёт и теперь, и если даже гитлеровская Германия потерпит
поражение, это ещё не будет концом.
Боровку арестовали по доносу профессора Мацейны, высокого старого
финна, заведовавшего метеорологической станцией в Ухте. Услышав из уст
Боровки его теорию, Мацейна немедленно донёс. На следствии Боровка с
готовностью рассказал обо всем, даже о своих самых тайных мыслях, о которых
не подозревал никто, ни Мацейна, ни я. На вопрос следователя он ответил, что
будучи немцем и получив воспитание в Германии, он «не мог не сочувствовать
победам германского оружия», чем и подписал свой смертный приговор.
Удивительно извилистая фраза с двумя не! Эта фраза ярко характеризует
расколотость Боровки, его раздвоенность. Он сочувствовал втайне Германии и
одновременно сознавал, что как учёный вырос на тучной почве русской науки.
Конечно, если бы он был настоящим врагом России и русского большевизма,
то нашёл бы в себе достаточно ненависти, чтобы скрыть свои мысли от
следователя-врага. Но он не увидел в нем врага, и это привело к гибели.
Судья добивался, чтобы я подтвердил показания Боровки о нашем разговоре
наедине, но я упорно отрицал, ощутив, что такое показание пахнет смертью.
- Почему вы признались в мыслях, о которых никто не знал? - спросил я.
- Это было как понос, меня буквально прорвало, - отвечал Боровка горестно.
Когда утром после первой ночи, проведенной в смертной камере, я подошел
к нему, затравленно сидевшему в стороне от нас троих, он весь просиял. Мои
однодельцы не пожелали с ним говорить, справедливо считая, что своими
показаниями Боровка утяжелил их участь, и его поразило, что я не питаю к
323

нему злобы. Он ожил, найдя собеседника. Мы подолгу днями разговаривали
шёпотом, забывая об окружающем.
Помню его рассказ о необычной встрече с таинственным путешественником
на террасе посольства в Улан-Баторе во время экспедиции в Монголию. Из
общего разговора путешественника с присутствующими Боровка узнал, что он
долгое время изучал Индию и Памир, жил среди буддийских монахов в Лхасе.
Кивнув на одну женщину, в этот момент сидевшую в стороне от остальной
компании, путешественник спросил:
- Хотите, я заставлю эту женщину видеть окружающий мир в треугольниках?
Женщина ничего не подозревала, гипнотизер лишь молча смотрел на неё
сбоку, и все видели, как она окаменела, а в глазах появился ужас. Оглянулась
вокруг, глаза широко открылись, ужас достиг предела, и вскрикнув, женщина
упала без сознания. Придя в себя, женщина ничего не помнила.
Сейчас я вспомнил рассказ своего отца о таком же случае мысленного
внушения. В молодости, ещё студентом, он купил самоучитель по гипнозу,
отпечатанный на гектографе, и долго его хранил, я ещё помню эту тетрадь. Он
занимался первыми упражнениями, состоявшими в выработке необходимой
уверенности в своих силах путём медитации наедине в таком духе: «Я обладаю
сильной волей, я подчиняю своей воле людей, никто не в силах противиться
моему приказу» и т.д. Как-то, сидя у знакомых, старшая дочь которых была в
него влюблена, о чем отец знал, он вдруг почувствовал огромную уверенность
в своей полной власти над ней.
Девушка сидела за роялем спиной к нему, и отец смотрел ей в затылок.
Он рассказывал, что в то время у него не было и тени сомнения, что он
может внушить ей любой поступок, физически ощущая неодолимую силу,
истекавшую из него. Через минуту он увидел, как рука, перебиравшая ноты,
упала на колени, девушка начала клониться и упала бы на пол, но отец успел
подскочить и поддержать безвольное тело. Взглянув в лицо, он увидел, что она
в глубоком трансе. По неопытности отец испугался, кое-как ее разбудил, но
достаточно только было ему во время последовавшего обеда взглянуть на неё
попристальнее, чтобы она почти мгновенно погружалась в гипнотический сон.
После этого отец долго не приходил, и девушка уехала в Париж.
Несколько лет назад я прочёл роман Ефремова «На острие бритвы», где он
пишет о гипнозе. Но он больше говорит о том, что, хотя и со скрипом, признала
официальная наука, очень робко говоря о фактах телепатии и умалчивая о
324

ясновидении и вещих снах. Он много говорит о физической и умственной
тренировке йогов, но умалчивает об их учении о многоплановости мира, о
мировых циклах, о нирване, о многом, что составляет сущность их философии,
хотя, конечно, знаком с ней.
Мне посчастливилось перечитать ещё в молодости много оккультных книг,
знакомый священник-теософ давал их отцу из своей обширной библиотеки.
Наибольшее впечатление осталось от книги йога Вивекананды «Основы
миросозерцания индийских йогов». Вивекананда сумел удивительно ясно и
просто перевести на язык европейских понятий древнюю мудрость Индии,
показать стройность и красоту учения о строении и развитии космоса и
человека.
Сравнивая европейскую философию, философию Канта и Гегеля с учением
йогов, я чувствую камерность, даже нет, провинциальность и узость первой
по сравнению со вторым. Игрушечная, обжитая Германия, да и вся маленькая
Европа, и безмерные пространства Азии с заоблачными Гималаями, с Памиром,
пустынями и дебрями - две несоизмеримые величины. Мне припоминается
отрывок из перевода Леконта Де Лиля одного из древних гимнов Вед:
«С твоих волос древнейшая струится бездна.
О Сурья! Воды величайшие твои
Божественные ноги омывают.
Тебе поют народы с чистой кровью
На берегах священных океанов».
Или строки из тех же Вед, которые твердил Оппенгеймер, создатель первой
атомной бомбы, во время ее испытания:
«Мощью великой и грозной
Небо тогда б заблистало,
Если бы тысяча солнц
Разом на нём засверкала».
И с сокрушением, но с тайной гордостью, он бормотал: «Я становлюсь
смертью, сокрушительницей миров!»
Грандиозность, космичность древней индусской поэзии и философии
подстать Азии, ее истории, уходящей в мифическое прошлое, ее безмерности
во времени и пространстве.
Но вернёмся к моему второму вещему сну, осуществившемуся через час
после того, как я его увидел.
325

Это было на восьмидесятые сутки моего сидения в смертной камере.
Наш сон от голода и постоянного напряжения был очень чуток, мы часто
просыпались и, пошептавшись, снова ненадолго забывались в дремоте.
Вероятно, во втором часу ночи я увидел во сне, что вхожу вместе с седым
высоким человеком в большой многолюдный магазин, и оба мы одеты в
белоснежные чистые летние костюмы. Проснувшись, я рассказал не спавшему
соседу о своем сне.
- Тебя заменят, вот увидишь, - сказал он уверенно.
Я снова забылся, нас разбудил грохот запоров - самый страшный момент,
когда кого-то из нас должны были вызвать «с вещами», причём неизвестно, на
расстрел или на замену, это тщательно скрывалось.
Вошёл тюремщик со списком и выкликнул фамилию, никто не отзывался,
сосед толкнул меня в бок.
- Тебя вызывают!
Надзиратель снова повторил мою фамилию, наконец, осознав это, я сгрёб
постель в узел и, волоча по полу, выбрался в коридор. Поднять узел не хватало
сил, я тащил его за собой волоком по длинному коридору до камеры, около
которой мы наконец остановились.
Никакого волнения и страха я не чувствовал, в голове не осталось ни одной
мысли, хотя память с точностью все фиксировала, я помню почти до мелочей
все до сих пор.
Войдя в маленькую камеру, я увидел сидевшего там за небольшим столиком
начальника тюрьмы - на столике перед ним лежали две бумаги, одна небольшая,
другая в целый лист.
Спросив фамилию, он взял маленькую бумагу и прочёл её вслух. Это был
ответ на просьбу о помиловании. Просьба отклонялась, республиканский суд
утвердил приговор.
Я слушал и не чувствовал ничего, как будто все происходило не со мной,
а с кем-то посторонним. Начальник взял второй, большой бланк на хорошей
бумаге и с печатным красивым заголовком. Это был ответ Верховного Суда
Советского Союза. Не помню точно слов, помню, что решение суда признавалось
правильным, но приведение приговора в исполнение считалось излишним и
заменялось десятью годами лишения свободы с конфискацией имущества и
пятью годами поражения прав. Бумага была подписана Калининым.
В том же состоянии ошеломления я опять волочил за собой узел с постелью
326

и одеждой, снова передо мной открылась дверь, и я вошёл в большую камеру,
переполненную людьми. Все это были замененные. Близко к двери сидел
на своём узле высокий седой человек - мой одноделец, геолог Низковский,
переведённый сюда из другой смертной камеры за полчаса до меня. Сон
осуществился буквально, правда, мы не были одеты, как во сне, в белоснежные
одежды жизни, но тяжесть, давившая столько дней на душу, исчезла. Мы
вышли из долины смерти и снова обрели отнятое у нас будущее.
На меня снизошел покой, но спать я не мог, да и не было места. Я сидел на
своем узле, смотрел на небо сквозь решетки окна, освобождённые от деревянного
«намордника». Я смотрел на светлеющее утреннее небо. Никогда в жизни я не
испытал такого глубокого душевного умиротворения, такой блаженной тишины,
как в эти рассветные часы, среди спавших вповалку замененных.
***
Лёжа в бараке, глядя на двухъярусные койки, поставленные «вагонкой», как
в матросском кубрике, я часто думал о том, что наш барак подобен кораблю,
но кораблю, плывущему не сквозь пространство, а сквозь время к неведомому
будущему. Проходят недели, месяцы, годы, а мы все движемся днём и ночью,
поток времени несёт нас к далеким берегам свободы, но многие умрут в пути.
Ощущение движения во времени часто достигало яркости галлюцинации,
я физически чувствовал, как тёмное течение беззвучно и плавно несёт нас
к бесконечно далекой цели, такой далёкой, что приходится не думать о ней,
заглушая тоску повседневной лагерной суетой.
Я и теперь очень часто думаю о тайне времени.
Наш мир стремится к смерти. Вся видимая Вселенная, начиная человеком
и кончая галактикой, постепенно разрушается, закон энтропии властвует над
нами. Свойства нашего «пространственно-временного континуума» таковы, что
закон энтропии, стремление к рассеянию, смешиванию, равновесию разрушает
любую самую совершенную систему, ставит предел любому процессу, будь это
развивающийся организм, химическая реакция или растущая цивилизация. Все
они уносятся огромным потоком, текущим в одном направлении, к небытию, и
все они лишь завихрения, подобные водоворотам в реке.
Поэтому образование Солнечной системы, развитие на земном шаре сложной
органической жизни лишь краткие замедления всеобщего процесса рассеяния,
мстящего за эти завихрения и замедления ещё более глубоким и непоправимым
разрушением.
327

Факт зарождения и развития живой материи с ее стройной организацией и
способностью собирать рассеянную энергию из окружающего пространства
как будто доказывает, что жизнь в ее сути противостоит всеуничтожающему
потоку, что она враждебна мировой энтропии и успешно борется с ней. Но это
лишь на первый взгляд. Вершиной живой пирамиды стал человек. Человеческая
деятельность на наших глазах изменяет облик земли. Никакая бессознательная
деятельность «неисчислимых моллюсков», создававших за миллиарды лет
огромные залежи мела, никакая работа бактерий и всей земной растительности
уже не сравнится с мощью человечества и его техники. Все это так. Но создавая,
мы одновременно разрушаем, и это всеобщий закон нашего мира. Организуя
материю на определенном участке пространства, мы разрушаем вокруг этого
участка структуры, созданные природой, превращаем залежи угля и металлов,
воздух и воду в шлак и пепел, в отраву, которой нельзя дышать и которую нельзя
пить. Огромные участки плодородной почвы стали бесплодными пустынями,
реки мелеют, леса исчезают, рыба и дикие животные гибнут.
Никакой пожар не сравнится с человеческой деятельностью, после нас
остаются горы мусора и ржавчины, все смешивается в хаотическом беспорядке,
и если мы попытаемся вторично рассортировать обломки и пыль и опять
пустить их в дело, то затратим на это неизмеримо больше усилий, чем раньше,
и эти усилия приведут в результате к ещё большему рассеянию и хаосу чем тот,
который мы одолели.
Время несимметрично. Если бы в нем существовала симметрия, она
подчинялась бы ей так же, как и пространство. Но мы не можем двигаться во
времени в противоположных направлениях. То есть, в будущее и в прошлое, хотя
в пространстве это возможно, достаточно проделать пройденный путь в обратном
направлении. Можно вообразить мир, противоположный нашему, в котором
процессы энтропии, возрастающего хаоса являются вторичными и побочными
по сравнению с основным процессом уплотнения и роста организации, но для
этого придётся допустить, что время в таком мире течёт в обратном направлении,
от будущего к прошлому. Следствие становится причиной, а причина следствием.
Насколько такой мир невероятен для нас можно понять, посмотрев кинофильм,
пущенный от конца к началу. С первого взгляда мы воспримем все события,
как цепи нелепостей, но если вдуматься, закономерности останутся, лишь
сменят свои плюсы на минусы, а минусы на плюсы. Мы знаем, что от такой
инверсии математические уравнения не меняются, так что с позиции чистой
328

математической логики мир «наоборот» ничуть не безумнее нашего мира. Если
допустить, что состояние, в котором мы застали окружающую Вселенную,
временное и через какой-то цикл она перейдёт в состояние с обратным знаком,
то есть, время потечёт в обратную сторону, что в сущности выразится в победе
порядка над хаосом, если допустить попеременное колебание потока времени,
подобное качанию маятника, или, ещё лучше, как вращение по окружности,
асимметрия исчезнет, и время приобретёт две противоположные фазы. Но ведь
это вплотную соприкасается с идеями моего профессора и только подтверждает
их с позиций современной космологии и физики!
***
Весь путь современной науки за последние десятилетия - это путь от
эволюционной теории к революционной, от идеи поступательного движения к
идее взрыва, стремительного прорыва к новым горизонтам.
Классическая космология создала теорию бесконечного спокойного космоса,
в котором преобладали над всем сила гравитации и энергия теплового движения
молекул и атомов. Предполагалось, что взаимодействием этих составляющих
можно объяснить постепенное зарождение и эволюцию Солнечной системы и
звёзд.
Теперь вместо спокойного космоса явилась теория расширяющейся
Вселенной, зародившейся в результате колоссального взрыва сверхплотного
протовещества, вихревое движение звёзд в галактиках невозможно объяснить
с помощью силы гравитации, приходится допустить наличие особых мощных
сил, взаимодействующих между миллиардными коллективами звёзд, открыты
новые и сверхновые звезды, квазары, пульсары и взрывающиеся галактики.
Идея взрыва начинает побеждать в теории происхождения и быстрой
эволюции человека, а также в истории (учение о революциях). В биологии она
побеждает в новых теориях массовых мутаций растений и животных. Конечно,
взрывные процессы существуют в природе давно, просто наука и философия
до двадцатого века не обращали на них внимания.
Причина нынешнего бурного роста интереса к взрывным процессам -
результат взрыва подобного развития человечества в последнем столетии, все
ускоряющегося во всех областях, даже в размножении, - развития, идущего по
гиперболической кривой.
329

Год 1943-й
Мы волочим стальной трос, медленно сматывающийся с огромной
деревянной катушки. Мы бредем по глубокому снегу, по просеке. Мы тянем
трос от вышки к вышке строящийся линии высоковольтной передачи. Нас
шестеро доходяг. Сгорбившись, напрягая остатки сил, шатаясь, тащим трос,
стопудовой тяжестью лежащий на плечах. Мы не смотрим по сторонам и
видим лишь снег под ногами, с глубокими следами от ног бредущих впереди.
Ужасные, невыносимые мучения! И я с отчаянной страстью молю кого-то, сам
не знаю кого: «Стукни меня чем-нибудь, только избавь от каторги!»
Открываю глаза, голова болит, я лежу на снегу, вокруг столпились остальные.
Никто не понимает, отчего я упал, моментально потеряв сознание. Чем меня
стукнуло? Я лежал рядом с деревянной вышкой высоковольтки, сверху на нас
смотрели два плотника.
Как потом выяснилось, в тот момент, когда я взмолился, сам не зная кому,
один из плотников уронил топор, и он обухом ударил меня по голове. Топор
зарылся в снег, а плотники из страха смолчали. Шапка смягчила удар, голова
болела два дня. Я не мог проглотить куска, от всего тошнило. Но я избавился
от каторги, меня не посылали больше тянуть трос. Случайное совпадение?
***
Разница между обывателем и творческой личностью в том, что для обывателя
будущее за пределами его жизни не существует, и он по-своему прав, ибо ему
нет там места. Для творца будущее реальнее, чем окружающая его бестолковая
ежедневная суета, ибо он знает, что работает для будущего, что его подлинное
я уже теперь живёт в нём.
Творческий человек на обычный взгляд несчастней обывателя, живущего
злобой дня. Он не заинтересован в материальном достатке и комфорте, он
чувствует себя рабом в этом мире, и необходимость добывать пищу, кров и
тепло, заботы о близких для него во сто крат мучительнее, чем для обычного
человека, не знающего радостей и горестей подлинного творчества. Чтобы не
погибнуть, он должен скрывать свое подлинное лицо под маской чудака или
даже сумасшедшего, или молчать о своей внутренней жизни. Толпа не прощает
равнодушие к её ценностям и мстит таланту преследованиями и клеветой.
Я думаю, что пока мы люди, этот конфликт между посредственностями
и выдающимися людьми не исчезнет, в любом развивающемся обществе
он неизбежен, ибо основным двигателем у нас пока остаётся эгоизм и
330

порождаемая им моральная слепота. Творческая личность не может работать
только для себя. Творчество по своей сути не эгоистично, художник и ученый
не могут создавать в пустыне. Даже вдали от народа, в подлинном изгнании
или во внутренней эмиграции люди науки и искусства мысленно обращаются
к миллионам, стремясь ответить на главнейшие вопросы так, чтобы их речь
стала если не теперь, то в будущем доступна и желанна всем.
***
Тот, кто ищет в моих записках последовательность, разочаруется. Но я не
крою из своей жизни модный костюм, я пишу свободно, я вспоминаю, я думаю,
мечтаю, я спорю с собой. Я не забочусь о постройке изящного мавзолея,
которому поклонятся потомки, я хочу жить среди них, как современник. Всюду
жизнь, и вспоминая годы тюрьмы и лагерей, вспоминая безрадостное детство и
трудную юность, я теряюсь перед огромностью оставшегося в памяти, хотя это
лишь малая часть пережитого, хранящегося за порогом сознания. Нет смысла
в последовательном описании всей массы фактов, я следую не за временем,
а за прихотливым движением своих мыслей, ибо дело не в анекдотах, а во
внутреннем смысле всей абракадабры, в подводном течении, скрытом под
беспорядочно волнующейся поверхностью.
Человек борется за жизнь ежеминутно и ежечасно, трудится, хитрит,
унижается, молчит, лжет и клянчит, болеет, голодает и умирает. Какой смысл
в подробном описании всего этого? Многие говорили мне, что мемуары в
последние годы становятся ведущей формой в литературе, что очень важно
оставить для будущих поколений память о нашей бурной эпохе, что и для нас
самих мемуары нужны, помогая ориентации в текущем времени.
Если бы то, что я пишу, было лишь мемуарами, я бросил бы это дело. Я хочу
создать не мемуары, а свой автопортрет, хочу оставить будущему свою лицо,
лицо современника, со всеми противоречивыми чертами, и говорю о других
людях и внешних событиях, поскольку они касались меня и влияли на меня,
не больше.
Мемуары не могут быть обыкновенным зеркалом действительности, чтение
множества свидетельств, оставшихся о днях Великой революции во Франции,
может лишь окончательно запутать, ибо одни и те же факты, освещённые с
разных сторон и с разных идеологических позиций, не помогут нам отыскать
истинную точку зрения. По мнению одних, Робеспьер великий праведник
и мученик революции, по мнению других - холодное чудовище, педант,
331

приносивший в жертву бесплотной утопии кровавые человеческие жертвы.
Оценки исторического значения личности или события так же субъективны,
как и моральные. По мнению Карлейля, прогресс движут деяния гениев, а по
мнению Маркса - усилия масс. По мнению большинства историков войны
и революции - основное в истории, а по мнению Льва Толстого, основное в
ней незаметная повседневная жизнь народа с его обычными горестями и
радостями, громкие же события - поверхность, не затрагивающая глубины
народной жизни, остающейся в сущности неизменной.
Я же думаю, что смысл жизни человечества, как и отдельной личности
(не всякий человек личность, это качество меньшинства), что смысл жизни
выше нашего понимания, что все смыслы, навязанные нами потоком, частью
которого мы являемся, временны и относительны, поскольку человек с его
рассудком и логикой - временное и преходящее явление, ступень в бесконечной
лестнице эволюции, причём сами понятия лестницы и эволюции свойственны
лишь человеку на нынешней стадии развития.
Смысл нашей жизни не может лежать в ней, в её потоке, текущем из забытого
прошлого в неведомое будущее. Он или вне потока или его нет совсем. Я
подозреваю, что небольшая часть человечества имеет личные судьбы, их
жизнь протекает в согласии планом, начертанным в вечности. Большинство же,
живущее растительной жизнью, не имеет индивидуальных судеб, его жизнь
подчинена законам вероятности, измеряется статистически. Зато подлинные
создатели-творцы отмечены роком, и все главные события их жизни служат
неведомой им цели, которую они чувствуют, но не понимают, ибо это цель
невыразима словом и не имеет образа. Я описываю свою жизнь, отыскивая в
ней намеки, тайные значения, говорящие об этом предначертании, о том, что я
отмечен. Почему так трудно сложилась моя жизнь, и почему мой дух, пройдя
сквозь горнило множества испытаний, не смирился, а с ещё большей страстью,
чем в молодости, жаждет утвердить... Что? То, что неуловимо. То, чего, быть
может, нет?
Но оно есть и будет, ибо я этого хочу!
Годы 1922-1923-й
В 1922 году мы умирали с голода, мать распухла, ноги стали, как брёвна,
и она не вставала с постели. Мы с отцом ещё двигались, но превратились в
живые мощи. В один особенно тяжёлый день, когда мы ели одну капустную
332

кочерыжку, поднятую на улице, в комнату вошли два парня, бывшие ученики
отца. Они положили на пол большой рыжий сверток, оказавшийся коровьей
шкурой.
Отец опалил ее в печке, нарезал мелкими кусочками и двое суток вываривал
в большой кастрюле и чугуне. Получился хороший студень. Мы съели его
вместе с кусочками кожи.
Не могу не припомнить подробнее об этом страшном голоде 21-22 года,
слишком он врезался в память, хотя мне было тогда девять лет. Мы жили в
захолустном городке на Урале, в киргизских степях, где отец 11 лет преподавал
в школах естествознание. Голод к концу зимы опустошил город, из 30 000
осталось не больше трети, на улицах валялись неприбранные трупы, люди
падали на ходу, никто не обращал на них внимания.
Раз я столкнулся с телегой, отвозившей из ночлежки трупы за город. Из-под
рогожи торчала поленница голых синих ног, возница с закутанным тряпицей
ртом и носом лениво подгонял кнутом двух тощих одров. На меня напал ужас,
я спрятался за забор, боясь, что чудовище схватит меня и увезет вместе с
мороженными мертвецами.
Как-то раз отец вместе со знакомым учителем сходил за город посмотреть
на свалку, куда отвозили умерших от голода. Снег ещё держался, к вечеру
подморозило. Среди голой степи на фоне заката возвышался одинокий большой
темный холм. Когда отец подошёл ближе, он увидел гору мерзлых трупов в
рубище и совсем обнажённых, набросанных друг на друга как попало, в самых
фантастических позах. Над этой гекатомбой, перед которой меркнет известная
Верещагинская картина с пирамидой черепов, на самой вершине стоял во весь
рост голый труп, его протянутая рука указывала в сторону гаснущей зари. Сам
ли он случайно встал в эту позу или какой-то шутник так его поставил, кто
знает? По мнению отца, страшный холм состоял из 15, а то и 20 000 трупов.
Некоторые впечатления той зимы особенно ярко запомнились. Помню, как
отец, раздобыв немного пшеницы, толок ее на самоварном подносе чугунным
стаканом от шрапнельного снаряда, похожий на пещерного троглодита в
вывороченном мехом наружу полушубке без рукавов. Из получившейся
горсти муки, смешав ее с отрубями, он пек микроскопические лепёшки,
рассыпавшиеся во рту. Никогда в жизни я не ел такого вкусного печенья! Как-
то раз, заглянув в поганое ведро, я обнаружил отрубленную собачью голову.
Когда я показал её отцу, он схватил ведро и выбросил голову, очень смущенный
333

моим открытием. Нескоро он рассказал, что убил жирную дворовую собаку
попа Горшенина, жившего по соседству, и пек пирожки с мясом, которые мы с
матерью с удовольствием ели, думая, что это баранина.
В конце весны, с большим опозданием из-за сильных заносов, в городе
открыла столовые американская Ара. Я начал ходить в столовую. Помню
большие глиняные миски, деревянные ложки, густую желтую кукурузную
кашу, показавшуюся необыкновенно вкусной. Через два дня я очутился на
кухне, где поварихами оказались девчата-старшеклассницы, ученицы отца. Я
рисовал их портретики карандашом на клочках бумаги, а они восхищались и
без конца поили меня какао с сахаром.
Светило весеннее солнце, я шёл очень медленно, полупьяный от сытости и
тепла, с тугим, как барабан, брюхом.
***
Мы трое, отец, мать и я, сидели за пустым столом. За окном сгущались
сумерки, но отец не торопился зажечь коптилку, не хотелось видеть убогую
пустоту промерзшей комнаты. Наступил канун Пасхи, а у нас не было крошки
хлеба, и мать с горечью без конца твердила об одном и том же, что нечем
разговеться в такой большой праздник.
В дверь постучались, и вошла женщина, в полутьме мы не различали её лица.
- Здесь проживают такие-то?
Отец ответил, что это мы и есть. Женщина, немного стесняясь, выложила
на стол небольшую пасху и кулич, несколько яиц. Отец хотел зажечь свет, но
гостья запротестовала. Когда мать пожелала узнать, кого нам благодарить,
она отказалась назвать себя, сказав лишь, что узнала о нашем бедственном
положении и решила помочь, чем могла. Посидев несколько минут, незнакомка
ушла. Дальнейшие розыски не помогли, мать так и не узнала ее имени.
***
Я думаю, что не голодавший по-настоящему человек никогда не поймёт, что
это такое, и подлинное сострадание и помощь голодный чаще встретит не у
сытых, а у бедняков. Бывают редкие исключения, но это не меняет правила, и
поговорка «Сытый голодного не разумеет» нескоро ещё устареет. Так что, если
бы человечество уже завтра разрешило великую проблему голода, это привело
бы к исчезновению страдания и жалости.
Есть выражения «заелся», «зажрался». Они справедливы. Человек,
ублаготворивший свою утробу, становится глух к стенаниям и гневу голодных.
334

О таких Горький говорил, что у них вместо сердца кусок сала.
Я часто замечал, как интересные, яркие в молодости люди, обещавшие в
будущем стать незаурядными, претерпевали к 30-40 годам удивительную
метаморфозу: из поджарых они становились упитанными, и по мере
отрастания брюшка постепенно теряли многоцветное оперение, превращаясь в
отвратительных серых птиц, ничего не видящих дальше ближайшей навозной
кучи. Это так часто случается, что кажется правилом: брюхо съедает талант.
Конечно, под этим скрыта физиология: до 30-40 лет, пока человек живёт
активной половой жизнью, ему нужно яркое оперение таланта хотя бы для
победы над соперниками в борьбе за самку, в борьбе за устройство гнезда.
Когда половая жизнь затухает, наступает «обабливание», упадок творческой
энергии, выражающийся внешне в ожирении.
Наступает претупление чувств, умственная лень, боязнь волнений. Если
молодёжь любит риск, любит проверять себя в соперничестве, если она менее
эгоистичная, более отзывчивая, то люди средних лет бегут от опасностей
и картин, тревожащих их совесть. Лишь единицы способны до старости
сохранить жар сердца, и ещё меньше таких, кто хранит его вплоть до смерти.
Год 1944-й
Проектной частью управления сажевых заводов, в 150 км от Ухты, заведовал
старый инженер, которого все подчинённые ненавидели и боялись. Его
прозвали Верблюдом, было что-то верблюжье в сгорбленной высокой фигуре,
длинной, вытянутой вперед шее и в стремительной походке, когда он мелькал
в окнах проектной части, спеша на работу, заложив руки за спину, выбрасывая
вперёд длинные ноги в огромных ботинках 45-го размера.
Все заранее трепетали в ожидании утреннего разноса, гадая, на кого
обрушится его гнев, - и молоденькие чертежницы, и пожилые инженеры.
Он не хамил, был по-старомодному вежлив, говорил «вы», «пожалуйста»,
но отличался беспощадностью и за провинности жестоко карал, вплоть
до изгнания на общие работы, что грозило заключенным инженерам и
чертежникам месяцами изнурительного физического подконвойного труда,
холодом и голодом.
В проектную часть меня устроил покровитель, архитектор Калиновский,
для выполнения эскизов оформления построенного им клуба вольнонаёмного
населения небольшого поселка при сажевых заводах.
335

Очень странно, но я оказался единственным исключением - ненавидевший
и презиравший, кажется, всё человечество, страшный Верблюд меня полюбил.
Я нащупал его слабую струнку, он любил искусство, архитектуру и живопись.
Вызвав в кабинет, по убеждению всех, для разноса, Верблюд справлялся о
ходе работы. Я показывал очередной акварельный эскиз. Он не торопился
меня отпускать, заводил разговор о живописи, ее шедеврах, рассказывал о
Всемирной Парижской выставке. На ней он побывал в молодости, о той самой
выставке, к открытию которой была построена Эйфелева башня, о зачинателях
импрессионизма, их сарай он тогда посетил, сарай, известный в истории
искусств под именем Салона независимых, о Монмартре и его нравах.
В разговорах со мной обо всём этом старик отдыхал от своей вечной злобы,
сотрудники тоже отдыхали, в такие дни он меньше придирался. Когда я окончил
эскизы, мне поручили сделать по ним росписи в нишах по бокам зрительного
зала и в фойе. Красок было мало, шёл 54 год, вместо олифы выдали 3 кг сырого
прогорклого подсолнечного масла. И Верблюд из опасения, что я употреблю
его в пищу, велел налить масло в старый бидон из-под керосина.
Но что значит для старого лагерника какой-то там запах? На живопись
хватило килограмма, два я съел с кашей. Написав первое панно в фойе, я на нём
и остановился, краски кончились. Это панно было на тему будущего праздника
победы над фашистской Германией. Вдали в лучах восходящего солнца
виднелся силуэт будущего Дворца Советов, на переднем плане радостная
толпа двигалась навстречу зрителю по широкой мраморной лестнице,
между двойным рядом колонн. Перспективу помог построить архитектор
Калиновский, мой покровитель, но я не особенно заботился о правильности
рисунка в отдельных фигурах, стараясь больше об общем впечатлении.
После окончания работы я остался художником клуба, получил пропуск и
возможность «калымить» среди вольного населения посёлка. В нём не было ни
одного фотографа, и женщины, народившие детей во время войны, заказывали
их портреты. Я научился сносно рисовать ребятишек цветными карандашами и
акварелью, этих вертлявых, пускающих пузыри и сучащих ногами детёнышей,
и матери платили, чем могли: куском хлеба, крупой, иногда деньгами.
Моим начальником стал парторг местной организации, он же заведующий
клубом, и с ним я натерпелся горя. Парторг меня возненавидел, обвинял в
безделье, калыме, угрожал подконвойкой и следил за каждым шагом.
В управлении сажевых заводов работал начальник техснаба, пожилой
336

густобровый солидный мужчина. Он был безнадежно влюблен в вольнонаемную
сотрудницу, красивую 30-летнюю брюнетку, и попросил нарисовать ее портрет.
После этого он иногда давал записки кладовщику техбазы, по ним я получал
казеиновый клей для клубных декораций. Казеин был без примеси, не в виде
серого порошка, а напоминал желтоватую крупу. Я пек из него лепёшки.
Как-то, идя по дороге с базы, я вдруг увидел «бобик» парторга, ехавший
навстречу. Скрыться было некуда. Парторг высунулся из машины и спросил:
- А что это у тебя?
- Клей.
- А ну, покажи!
Я показал, парторг взял щепоть, понюхал, попробовал на вкус.
- Какой же это клей, это творог!
- Казеиновый клей, для декораций и лозунгов.
- А вот я проверю. Если врешь, я тебе покажу, как в рабочее время калымить!
Я стоял и смотрел, как «бобик» свернул к складу. Через несколько минут
машина запылила дальше, парторг убедился, что я не лгал.
С большим трудом достав немного масляных белил, я с опозданием написал
на железных щитах лозунги для сажевых заводов и развесил на их территории.
Сажевые заводы располагались за три километра от нашего лагеря, я ходил
туда по тракту, проложенному через тайгу. Ещё издали над лесом виднелось
бурое облако, ближе к заводам тайга вокруг приобретала траурно-похоронный
вид. Покрытые сажей чёрные ели обступали тракт, издали несся странный
поющий хор, напоминавший хор грешников в аду. Звуки усиливались, это
было удивительно похоже на скрежет и бесконечный стон тысяч голосов.
Сажевые заводы состояли из множества железных закопченных камер,
подземный газ подводился по трубам из буровых, горел внутри коптящим
пламенем и сажей оседал на длинных выгнутых железных полосах, поющий
звук издавали скребки, счищавшие с них сажу.
Лозунги я написал, и всё же парторг выгнал меня из клуба, и я попал под
конвой. Месяц поголодав на общих, я послал через парня-чертежника,
работавшего в проектной части, слезную записку Верблюду. Верблюд передал
на словах, чтобы я немного потерпел, скоро понадоблюсь. Действительно,
через неделю, истощенный и голодный, я снова работал в проектной части. Мне
поручили расписать двадцать эмблем на шестах для колонны физкультурников
посёлка, отправляющейся на соревнования в Ухту.
337

Выполнив за четыре дня работу, я ожидал прихода приемочной комиссии,
когда меня позвали к телефону. Звонил с фермы животновод Авакян, иногда я
оформлял ему стенгазеты. Изголодавшись, я не колебался ни минуты, надеясь
быстро вернуться, и сбежал, несмотря на ожидаемую комиссию.
Я сломя голову мчался по тракту, и через полчаса, сидя в кабинке Авакяна,
вволю насыщался сливками с творогом. Работы оказалось больше, чем я
ожидал, пришлось кроме стенгазеты подготовить доску показателей. Был
пятый час дня, когда я двинулся обратно. В это время хлынул ливень, я летел
по тракту, а с неба опустилась водяная стена, разбиваясь об асфальт в пыль,
клубившуюся над ним. Промокнув насквозь, вбежал в проходную и хотел
проскочить в дверь, ведущую в зону управления, где стоял флигель проектной
части, но пожилой вохровец-вахтёр не пустил.
- Нечего тебе там делать, пять часов, иди спать!
Как я ни убеждал, что должен сдать работу, что меня ждут, старый волк
был непреклонен. Мокрый и мрачный, я поплелся сушиться в котельную,
уверенный, что Верблюд не простит самовольной отлучки, и придётся снова
доходить без пропуска.
Утром сразу послали в кабинет, сказав, что меня ждут. Я услышал вежливо-
негодующий голос:
- Что вы делаете, где вы были?!
И тут меня посетило вдохновение. Я рассказал, что пошёл в клубную
библиотеку, чтобы подобрать в журналах подходящие фото для фигур на
эмблемах, о том, что библиотекарша ушла на обед, и сидя на пеньке, греясь на
солнце рядом с клубом, я незаметно заснул.
- Ну как вы так? Комиссия ждёт, а вас нет!
- Простите. Наверное, от слабости.
- Кто же вас разбудил?
- Дождь. Я увидел сон, будто в меня стреляют из пулемета, а пули холодные,
и все бьют в лицо. Проснулся, а это дождь.
Эта деталь, сочиненная по вдохновению, меня спасла. Верблюд сразу
поверил всему.
- Оставайтесь работать, но чтобы такого больше не было.
***
В проектной части сажевых заводов, руководимой Верблюдом, имелась
автономная комната, где работало двое заключённых-чертежников, Володька
338

и Саша. Начальником у них был пожилой вольнонаёмный топограф, суровый
худощавый человек.
Саша – черноголовый, невысокий, кареглазый парень, был скромен и
молчалив. Повесив на стену карту Советского Союза, он утыкал ее цветными
флажками, следя за передвижением фронтов, охотно давая пояснения
желающим, но никогда не высказывая своего мнения о военных событиях.
Второй чертежник, Володька - рослый хохол с преступной физиономией
- войной не интересовался. Он был гораздо талантливее Саши, чудесно
чертил и раскрашивал топографические и геологические карты, виртуозно,
со вкусом писал заголовки и обозначения. Но это был комбинатор и жулик,
таскавший дорогой ватман, наладивший связь с продавцом вольнонаемного
магазина, несмотря на отсутствие права выхода за зону. Он подделывал талоны
на дефицитные продукты, переправлял их продавцу для отчёта, а тот, имея
излишки, каким-то путем передавал Володьке жиры, крупу и мясо.
В эту голодную зиму конца войны Володька ежедневно варил кашу и пек
блины на плите барачный печки. Обитатели технического барака, инженеры
и прочие «придурки», с изумлением и завистью наблюдали этот пир во время
чумы.
В конце зимы Володька страшно отъелся, и когда шёл, под ним тряслись
дряхлые половицы. Лицо обрюзгло, потеряв остатки человеческого, на фоне
серых истощенных лиц эта скотская морда казалась страшной.
Когда продавца разоблачили, Володька ползал у ног сурового начальника
топографической части, лил слёзы и клялся исправиться. Старый топограф
простил, оставив в отделе.
Саша знал о проделках Володьки, но молчал из лагерной солидарности.
Володька видел в нем потенциального врага, ибо Саша не помогал ему и не
принимал подачек.
Незадолго до конца срока Саша поведал мне свою историю, и я понял его
увлечение картой и положением на фронтах. Саша провел детство и юность
в Америке, куда родители эмигрировали из Одессы ещё до революции. Он
показал мне фотографию колледжа, в котором учился, - группу белых зданий на
фоне южного парка, вверху фото длинные полосы пены набегали на песчаное
побережье, колледж стоял на берегу Атлантики.
Отец Саши вернулся с семьей в родную Одессу в тридцатых годах, в 37-м его
расстреляли, Саше дали 10 лет. В Одессе у него осталась любимая девушка,
339

они обещали друг другу встретиться после окончания срока. Началась
война, его подруга осталась в оккупированной Одессе. Комендантом города
стал изменник, ещё раньше преследовавший девушку. Саша показал мне
фотографию, я увидел лицо редкой красоты, с огромными глазами и волной
густых темных волос. Комендант носился на мотоцикле по улицам Одессы,
случайно встретив красавицу, возобновил домогательства, но снова был
отвергнут. Тогда он арестовал ее и привел в комнату пыток, где дорогие ковры,
сплошь покрывающие стены, были в пятнах высохшей крови. Он сказал, что
она умрет в этой комнате, если не уступит, и она уступила. Всё это подруга
рассказала в письме, полученном Сашей вскоре после освобождения Одессы.
Она умоляла простить ее, писала, что лишь ради их будущей встречи не
покончила с собой, пойдя на связь с палачом. Саша не сказал мне, как ответил
на письмо. Всю войну он ждал этой встречи, отмечая флажками передвижение
фронтов, дожидаясь освобождения Одессы.
Перед своим освобождением он договорился с начальником, что останется
на той же работе уже по вольному найму, и я понял, что он не смог простить
вынужденной измены. Сашу освободили, а через два часа предъявили ордер на
арест и посадили под следствие.
Меня вызвал уполномоченный и потребовал, чтобы я рассказал о его
контрреволюционных разговорах, о том, как он ждал фашистов, отмечая
флажками на карте их победы.
Я отвечал, что никаких разговоров не слышал, что Саша лишь информировал
желающих о ходе войны согласно сводкам Совинформбюро. Уполномоченный
пригрозил, что лишит меня пропуска в зону.
- Пожалуйста! – отвечал я.
Утром я с трепетом подходил к вахте, но пропуск оказался на месте.
Все вызванные уполномоченным отвергли клевету, иуда Володька был
разоблачён, возмущенный начальник топографической части выгнал его, он
попал на штрафную командировку, и след его затерялся.
Узнав, что Саша остаётся после освобождения на прежней работе, Володька
испугался, что он не сможет дальше заниматься прежними махинациями, и
написал донос на опасного свидетеля. Саша просидел под следствием четыре
месяца, и освободившись, вскоре уехал в район Ухты на топографическую
съемку.
Я встретил его в ненастный осенний день на улице. Саша оброс и похудел,
340

только что вернувшись с полевых съёмок. Ему не удалось получить в этот же
день причитавшуюся зарплату, и я отдал оказавшиеся в кармане деньги.
В стороне от нас хихикала типичная лагерная дешевка с истасканным лицом,
в каких-то грязных обносках. Саша радостно представил ее мне:
- Знакомься, моя жена!
Год 1936-й
Я помню сон, который видел в первый год лагерной жизни. Я стою в круглом
белом зале и смотрю на панораму, написанную на стене: волнующееся
бесконечное серое море. Чувствую, но не вижу: ко мне подошла женщина,
высокая, красивая брюнетка, таинственная и пугающая. Она страшит
меня, я оборачиваюсь, чтобы увидеть, но она заходит за спину, и я никак не
успеваю повернуться к ней. Чувствую, как ее взгляд сверлит затылок. Ужасно,
невыносимо! Я просыпаюсь, не в силах перенести пытку.
Почему этот сон так врезался в память, почему я придаю ему такое значение?
Не знаю, но уверен, что это сновидение связано с моей судьбой, что серый
волнующийся океан - моя жизнь, а таинственная женщина - демон, мой тайный
покровитель и мой враг - моя судьба.
Год 1933-й
Мать умерла без меня, в Ульяновске, тогда я учился в Москве. Отец
похоронил её, и когда я приехал в летний отпуск, мы пошли на кладбище, но не
нашли могилу. Отец рассказал, что смерть произошла от желудочной болезни.
Я думаю, болезнь развилась от хронического голода и тоски по мне.
Она бесконечно меня любила, единственного сына, и эта любовь поглотила
всю ее жизнь в последние два года, когда я учился в Москве.
Она ослепла в 1922-м году, ничего не видела 11 лет, и за это время изменилась
в корне: из истеричной и ревнивой женщины со странностями, граничившими
с идиотизмом, мать стала кроткой, спокойной, глубоко верующей. Она стала
святой.
Отец рассказал, что когда ее тело начало холодеть, вши сползались на нос, и
он снимал их и давил, полумертвых, крупных, белых.
Она непрерывно молилась за меня последние два года жизни. Жизни? Казни,
а не жизни! Она неколебимо верила в бога и молилась за своего сына, своего
Левочку. И ее молитва стала нетленной. Она окутывает меня до сих пор,
341

молитва живет. Лишь она спасала меня много раз от смерти.
Признаюсь в самом тайном: я редко обращаюсь к покойной матери с
просьбами, нельзя тревожить мертвых по пустякам. Я представляю смуглые
маленькие руки, красные от постоянного стояния у печки (она все время
мерзла, наверное, от малокровия и хронического голодания). Я воображаю, как
материнские руки гладят и ощупывают моё лицо, она так часто делала, когда
ослепла. Я воображаю её стоящей на коленях, - маленькая фигурка, святая с
изможденным телом, молящаяся за своего скверного, грязного сына.
И когда я всё это представляю с полной ясностью, у меня хватает наглости
просить его о помощи. Не было случая, чтобы просьба не исполнялась.
***
Я уверен, что любое желание, если оно обладает необходимой силой,
осуществимо. Я знаю по опыту: жажда, страстное стремление делают
невозможное возможным. Я это испытал. Самое трудное - желать со всей
страстью сердца. Если это удалось - победа обеспечена. Победа всегда, везде,
в любых условиях…
***
Вспоминая трагедию своего отца, я думаю, что миру наплевать на труд всей
жизни художника, и если он сам не сумеет защитить его от эрозии, не сумеет
силой или обманом навязать его людям, труд погибнет, не воплотившись.
Мой отец был писатель. До революции он печатался в журналах,
сначала тонких, потом толстых, в основном, в журнале «Русская мысль».
Книгоиздательство писателей выпустило два сборника его рассказов, один под
общим названием «Немые дали».
Я нашёл в академическом издании А. Блока рецензию. Поэт негодовал на
примиренческую позицию автора, на всё смотрящего с благожелательной
улыбкой, даже на любые мерзости и бессмыслицу жизни. Всё-таки что-то в
книге вынудило Блока прочесть ее всю, в чём он с удивлением сам признается,
и заставило даже написать рецензию. Несмотря на незрелость рассказов,
увлечение красивостями и натурализмом, Блок почувствовал талантливость,
особое настроение, свойственное каждому подлинному художнику.
Второй сборник «Кабак», названный так по первому рассказу, более зрелый,
написанный в реалистической манере, не был распродан. Царская полиция
конфисковала весь тираж, у отца осталось несколько экземпляров. Цензуре не
понравилось изображение жизни русского духовенства, его пьянства, разврата
342

и скопидомства.
Отец говорил, что подарил один экземпляр библиотеке Казанского
университета, где заканчивал естественно-исторический факультет. Последний
экземпляр, присланный мне в начале 1941 года в Ухту по смерти отца его
племянницей, сельской учительницей, забрал вместе с пачкой семейных
фотографий агент НКВД, когда арестовал меня по делу Боровки в ночь на
6 ноября 1941 года. Так я лишился последнего, что осталось от отца. Я не
пытался вернуть отнятое после реабилитации, книга и фотографии, конечно,
давно сожжены.
Отец говорил, что в 1911-12 годах вошёл в среду петроградских писателей
и издателей, достигнув первой ступени на пути к популярности, но совершил
роковую ошибку, женившись слишком рано, не успев закрепить достигнутое.
Рождение детей заставило немедля искать твердого заработка, министерство
просвещения направило его в захолустный городок Орск, где он преподавал
естествознание 11 лет, до 1924 года.
Порвалась живая связь со средой, от которой зависела дальнейшая карьера
писателя, исчезли личные контакты с издателями и критиками.
Роман «Злая крепость» («Джаман кала» - так звали киргизы старый Орск),
роман, написанный по материалам орской жизни, принятый уже к публикации,
не увидел света, журнал «Русское богатство» тихо скончался в 1917 году.
Отец боролся много лет, много писал, но после революции смог напечатать
лишь две главы из романа «Счастливый остров» в журнале «Сибирские огни»,
издававшемся критиком Правдухиным.
Рапповцы, командовавшие в двадцатых годах литературой, возвращали
рукописи отцу, испещренные дурацкими замечаниями, написанными на
полях. Малограмотные, наглые, они в штыки встречали всякого писателя,
печатавшегося до 17 года, не делавшего орфографических ошибок.
Повредило отцу и отношение к большевизму. Он был враг всякого насилия,
контрреволюционного или революционного, всё равно. Ему претили грубая
напористость новой власти, язык ее декретов, часто кончавшихся фразами вроде
«Не выполнившие приказ будут уничтожены на месте». Отец возмущался:
«Даже не расстреляны, а уничтожены, будто это не люди, а вши!»
Тяга к миру, ненависть к насилию и жестокости ясно сквозили в его
произведениях, рапповцы нюхом чуяли враждебный дух, и труды отца с их
дурацкими замечаниями продолжали аккуратно ему возвращаться.
343

До революции мы жили в Орске нормально, занимая второй этаж деревянного
дома хозяина Типякова, рядом с горой, увенчанной белой церковью, в центре
города. Отец преподавал в реальном училище и женской гимназии, у него был
кабинет, кухня и домработница, несколько комнат.
В 1916 году мы переехали в другой дом, хозяйка-солдатка поселилась в
маленьком флигеле. В семнадцатом году хозяин, маляр-сероштан, вернувшись
с фронта, пришёл пьяный и сказал моей матери: «Переселяйтесь во флигель
или вытуряйтесь к чёртовой матери, буржуи проклятые, кончилась ваша
власть!»
Отношение сероштанов к интеллигенции мало отличалось от отношения
к буржуазии. Отец был по сравнению с домохозяином бедняком и кроме
рукописей, книг и скромной мебели ничего не имел. Сероштан имел дом,
флигель и какое-то хозяйство, но считал отца буржуем, а себя пролетарием,
потому что отец был образован, чисто одет и не работал физически. Сероштаны
ненавидели богатых духовно так же, как и богатых материально, возможно,
первых даже больше, чем вторых.
И я вспоминаю слова Александра Блока о том, что в грядущей революции
таким, как он, поставят в вину не только то, что они создавали много ненужного,
плохого, но и всё то, что они делали хорошо.
В этих записках я ставлю памятники тем, кто их достоин, талантливым и
добрым людям, чья жизнь не оставила видимого следа. И я обязан поставить
такой памятник своему отцу, несправедливо забытому талантливому писателю,
доброму человеку и мученику. Если не найдётся утерянный чемодан, полный
рукописей, труд его жизни, и не будут опубликованы произведения, рассеянные
в дореволюционных журналах, мои воспоминания должны хотя бы отчасти
сохранить его образ.
В 1917-18 годах местные орские власти решили не выливать казенную водку
на землю, а распродать местному населению по дешёвке. Отец описал это в
романе «Счастливый остров». Действительно, Орск в то время превратился в
счастливый пьяный остров среди бушующего моря революции и начинающейся
гражданской войны. С фронта вернулись солдаты, всю зиму по заснеженным
улицам городка мчались сани, битком набитые пьяными бабами и мужиками,
в воздух подбрасывали подушки, махали расшитыми полотенцами, бабы
визжали под рев гармоник:
«Карманчики-чики-чики,
344

Карманчики-чики-чики,
Вино крепенькое,
Во сто градусов!»
Весёлая была зима 18-го года в захолустном Орске!
Отец тоже запасся водкой. Поставив посреди стола четверть, он окружил её
двумя кольцами из бутылок, третье, внешнее кольцо, состояло из множества
шкаликов, и любовался этим великолепием. Когда через два года белые, взорвав
огромный склад боеприпасов, покинули спешно город, отец также сделал
выставку из собранных невзорвавшихся снарядов. В середине он водрузил
большую 12-дюймовую свинью, пробившую потолок в наших сенях, из
собранных во дворе зарывшихся в снег шрапнельных снарядов сделал кольцо,
окружив его множеством красивых мелких снарядов с широкими поясками
красной меди от английской скорострелки. И так же ходил вокруг и любовался
блеском полированного металла, как когда-то блеском стекла. Он был большой
эстет, любил красивые вещи, порядок и чистоту в своём кабинете и на столе,
пока имел всё это.
Мы пережили революцию, осаду, голод, и вот наступил НЭП. Напуганный
голодом, отец набил погреб овощами и мукой. Мыши размножались и косяками
носились по комнатам, приводя мать в панический ужас. Отец принес несколько
мышеловок, одна была даже с четырьмя отверстиями, рассчитанная на массовое
уничтожение. Каждую минуту слышалось щелканье, в первый день погибло 60,
во второй 40, в третий - 15 мышей.
Жизнь налаживалась, отца назначили директором школы, учителя стали
устраивать вечеринки с выпивкой, часто приглашали нас всей семьей.
Отпраздновали юбилей литературной деятельности отца, на вечере в школе он
прочитал рассказ из сборника «Немые дали», про мальчика-еврея из местечка,
ставшего знаменитым музыкантом, изменившим бедноте, которую радовал
своей игрой.
Отцу поднесли адрес от учащихся, красиво оформленный учителем рисования
в древнеславянском стиле. После этого пошли в городской клуб, переделанный из
деревянного барака, где учащиеся из школьного драмкружка сыграли его пьесу
под названием «Голод». Вечер закончился ужином с водкой и недожаренным
поросенком, устроенным сослуживцами-учителями, директор Толкушкин,
заступивший отца, не любившего административной работы и ушедшего с неё
через полгода, прочел поздравительный адрес от учителей и пустил слезу.
345

***
В детстве я больше любил отца, чем мать. До 40-летнего возраста она жестоко
мучила его истерическими припадками и скандалами на почве патологической
ревности. Ее дикие фокусы и беснование оставляли во мне тяжкий осадок.
Лишь постепенно я понял, в чём было дело. Мать не была виновата в припадках
истерического безумия, виновен был её отец, мой дед, очень талантливый
человек. Он преподавал историю в Московском университете, издал толстый
том - «Историю Оренбургского края». И умер от водянки, развившейся на
почве алкоголизма, в 50 лет, несмотря на природное крепкое здоровье.
Дед наплодил 20 детей, зачав их в пьяном виде. Большинство умерло в
раннем возрасте, остались в живых три дочери, в том числе моя мать, и два
сына. Это было типичное потомство алкоголика, в каждом потомке вырождение
проявлялось в форме особой мании.
Сестра матери, тётя Зина, навсегда остановилась на уровне семилетнего
ребенка, писала детскими крупными каракулями. Раз отец получил от неё
открытку: «Многоуважаемый М.Л.! Я давно не получаю от вас писем. Может
быть, вы умерли? Если умерли, напишите, пожалуйста, я очень беспокоюсь».
Вторая, тётя Нина, была одержима религиозной манией. Это не было обычной
религиозностью, а именно манией, помешательством, бессмысленным и
фанатичным. Ещё в пятилетнем возрасте она пристрастилась к церковным
службам. Дрожа от холода, добиралась в темноте до церкви, окоченевшими
руками с великим трудом открывала тяжелую дверь и выстаивала всю
бесконечную великопостную заутреню, бормоча обрывки молитв, кланяясь и
непрерывно крестясь. В 20 лет она постриглась в монахини. Помню, как в один
из её приездов, ещё подростком, я попробовал посмеяться над ее религиозным
рвением. Мне пришлось выскочить в окно, тётя Нина превратилась в фурию.
Ее рот от постоянных усилий вызвать в себе умиление совсем искривился, этот
рот ханжи я помню до сих пор.
Старший брат матери, алкоголик, выбросился в окно верхнего этажа
Казанской больницы в припадке белой горячки и разбился насмерть.
Младший брат был ветеринаром. Пунктом помешательства у него стала
мелочная, скрупулезная честность. Имея всегда возможность сактировать
корову или свинью как больную и получить за это свою долю, он ухитрился
умереть с голода в 1921 году.
346

***
В 1932 году, весной, когда я учился в Москве, отец прислал мне пьесу,
написанную на литературный конкурс. Я отнес пьесу в редакцию и зашёл
через месяц за ответом. Секретарь сообщил, что пьеса принята к печатанию
в журнале, как одна из лучших. Я отправил отцу телеграмму, зная, как это его
обрадует после многолетних неудач.
Зайдя через неделю в редакцию, я был ошеломлен: секретарь сказал, что при
вторичном пересмотре пьесу отклонили. Боясь, что это окончательно убьёт
отца, послал туманное письмо, будто бы печатание по каким-то причинам
задержали, но он понял всё.
Был 32-й год, мать умерла, отец остался в одиночестве, пенсии в 40 рублей не
хватало, и он сильно недоедал. Народ бежал от голода с Украины, с Нижнего
Поволжья, из районов сплошной коллективизации. Пароходы выбрасывали на
Ульяновскую пристань толпы голодных, на берегу и базаре валялись трупы.
Волна доплеснула до Москвы, я часто видел картину вроде следующей. По
трамваю движется процессия: высокая украинка, опухшая от голода, а за ней,
держать за юбку и друг друга, скелетики в рубище, все меньше и меньше,
самый маленький замыкал шествие. Украинка равнодушно просила: «Подайте
голодающим с Украины!» Пассажиры равнодушно молчали.
И в эти дни отец решил сделать последнюю попытку прорваться в
литературу, переработать некоторые прежние произведения, закончить повесть
в форме дневников матери и дочери, представительниц двух поколений,
дореволюционного и послереволюционного. Но скудный паек и жалкая пенсия
не давали нужных сил, и отец начал покупать на базаре маковые головки и
пить отвар.
Когда я приехал в летний отпуск, он был так истощен, что при малейшем
движении кубарем катился с постели на пол, опиум его окончательно доконал.
Отец рассказал, что пока у торговца не кончился запас мака, он мог писать
ночами, не думая о пище, что никогда не чувствовал такой бодрости и ясности
мысли, как в эти бессонные ночи. Но вот кончился мак, и он сразу свалился,
лишенный сил.
Привыкнув к яду, отец тяжко мучился и дал мне записку к знакомому врачу
с просьбой прислать немного опиума. Он принимал его с неделю, постепенно
сокращая дозу.
К счастью, я привёз месячный студенческий сухой паёк и попросил мать
347

старого школьного товарища спечь хлебы. Понемногу отец начал оживать.
***
Я вспоминаю два необычных случая с моим отцом. Первый произошёл,
когда мне было пять лет, в Орске. Отец увидел среди ночи во сне сестру. Ему
показалось, что она стоит в ногах кровати. Сквозь сон пришла мысль, что этого
не может быть, она жила далеко, в другом городе. Он испугался и от страха
проснулся. Открыл глаза, но продолжал видеть её в темноте.
Отца охватил сверхъестественный ужас, он закричал диким голосом, начал
бить ногами в спинку кровати, стараясь прогнать галлюцинацию. Медленно и
неохотно призрак растаял в воздухе. Отец так избил ступни, что не мог пойти
утром на уроки в школу. Днём пришла телеграмма: сестра скоропостижно
скончалась в тот час, когда отец увидел ее во сне. Он говорил, что очень её
любил, больше остальных сестёр, она походила на него лицом и характером.
Второй случай такой: в конце 31-го года, по дороге к художнику-
сюрреалисту, с которым незадолго до этого познакомился, я потерял портфель
с лучшими рисунками, сохраненными за несколько лет работы. Это меня так
потрясло, что я не в силах был сообщить отцу о несчастье, даже не намекнул в
письмах. Когда я приехал летом в Ульяновск, отец за утренним чаем спросил:
«Ты никаких рисунков не потерял? Я видел во сне, что ты потерял какие-то
рисунки, рыдаешь и грызешь землю зубами». Не выдержав, я разрыдался и все
ему рассказал.
***
Что заставляет меня вновь и вновь возвращаться всё к тем же мыслям
о сверхсознании, о четвертом мире? Я глубоко убеждён, что эгоизм и
порождаемые им пороки заложены в самой структуре человека. Человек по
самой природе двойственное существо, его ноги упираются в преисподнюю, а
чело достигает вечных звёзд. Он мост между адом и небом, между временным
и вечным. Человек - это борьба, и никакие перевороты, никакой прогресс в
пределах третьего мира не освободят его от противоречий и войны с самим
собой. Поэтому единственная возможность избавиться от хаоса - перестать
быть человеком.
Но у нас два пути: один ведет вниз, в прошлое, к зверю, второй вверх, в
будущее, к Богу. И в этом мире нельзя останавливаться: поток отбросит нас
назад, если мы не пойдём вперёд. Поэтому есть лишь один путь - вверх, к
будущему, по неизвестной дороге, и она приведет нас к подлинной гармонии,
348

бессмертию и могуществу. Иначе нам капут.
Год 1934-й
Поднимаясь осенним вечером 1934 года на второй этаж у Мясницких ворот,
где находились студии нашего художественного техникума, я увидел сидящую
на подоконнике одноклассницу Лялю. Я остановился. Болтая в воздухе ногами,
она загадочно посмотрела и сказала:
- А вчера о тебе спрашивал какой-то человек.
- Что за человек?
- Не знаю.
- Раз спрашивал, придёт ещё, - сказал я беспечно.
- Смотри, как бы не утащил тебя куда-нибудь!
Слова Ляли прозвучали многозначительно, но я не обратил внимания и
вспомнил о них, когда это уже совершилось.
Это случилось на другой день, на большой перемене. Меня вызвали к
директору, художнику Матвееву. Он сидел, коренастый, с маленькой челкой
на лбу и носом, напоминавшим мне формой топор. Рядом с ним расположился
человек с неприятным лицом, в сером костюме. Он спросил:
- Паспорт у вас по себе?
- При себе.
- Дайте его.
Недоумевая, я отдал паспорт. Человек посмотрел и спокойно засунул его в
карман. Я хотел спросить, что всё это значит, но не решился. Подумал, что
милиция дозналась, как я до получения места в общежитии скитался всю
прошлую зиму без прописки.
- Пройдемте со мной.
- Надолго?
- Нет, ненадолго.
- Куда?
- Недалеко.
Недоумевая, я шагал по тротуару за серым. Дойдя до Лубянки, вошли в
обширный вестибюль огромного здания, человек предъявил в окошечко
пропуск, и мы двинулись по бесконечным пустынным коридорам со
множеством дверей по бокам. На третьем этаже двери были только на правой
стороне, левая серая глухая стена была с нишами, в них молча сидели на
349

стульях какие-то фигуры. От всего этого на меня повеяло чем-то зловещим.
Серый оставил меня в пустующей нише и велел ждать, а сам исчез.
В коридоре пусто, за белыми дверями тишина, молчаливые фигуры,
похожие на призраков, неподвижны. Сколько они здесь сидят и чего ждут?
Постепенно я становлюсь их подобием. Сначала волнуюсь, в голове борются
разные предположения, не знаю, что и подумать, но время тянется бесконечно,
вероятно, не один час, а два или три.
Впадаю в полусон, сижу не шевелясь. Но вот немного левее открывается
дверь, из неё выходит военный и кивает. Я подхожу.
- Войдите, садитесь.
Сажусь на стул. В кресле напротив - щеголеватый, красивый блондин.
- Фамилия, имя, отчество, где проживаете?
Отвечаю, он быстро пишет. После этого блондин подробно выспрашивает,
есть ли в Москве родня, кого близко знаю, с кем дружу. Отвечаю, что
родня есть, но друзей не имею. Блондин удивлён. Спрашивает, остались ли
друзья в политехникуме связи, в котором я пробыл год и перешёл оттуда в
художественный техникум. Говорю, что никого там не помню.
- Даже фамилии?
- Даже фамилии не помню.
- Что же вы никого не помните? Онанизмом занимаетесь? – злится блондин.
Я молчу.
- А Прошкина не помните? Ведь вы с ним за одной партой сидели!
- Прошкин? – я вспоминаю, - да, был такой.
- А помните, о чем с ним разговаривали?
- О разном. А вообще, не помню.
Побившись с полчаса, блондин нажимает кнопку на столе, и конвоир ведёт
меня снова по бесконечным коридорам на двор.
Уже сумерки, во дворе оглушительно грохочет трактор. Зачем он тут?
Конвоир ведет в подвал, вижу ряд железных дверей, запертых огромными
амбарными замками. Из дежурной комнаты выходит солдат.
- Есть хочешь?
- Хочу!
Съев большую миску густой похлебки и кусок хлеба, вхожу в одну из
камер, дверь сзади с треском захлопывается, гремит замок. В тусклом свете
потолочной лампочки, одетой в решетчатый колпак, вижу поднимающихся с
350

нар чернобородых евреев, человек шесть.
- Ну как? Пятьдесят восемь-восемь?
- А что это такое?
- Так вы еще не знаете, что такое пятьдесят восемь-восемь? Ну ничего,
скоро узнаете! – евреи смеются и ободряюще кивают: - Скоро вы все узнаете,
молодой человек!
***
Через три дня меня из камеры привели дежурку и сдали в распоряжение
молодого уполномоченного. Мы быстро ехали на «линкольне», заграничной
машине с гончей собакой на радиаторе.
Я смотрел на пролетающие в вечерних огнях улицы и думал, что, возможно,
вижу их в последний раз. Остановились у Казанского вокзала, вошли в
переполненный зал. Уполномоченный послал солдата-помощника за билетами.
Мы долго стояли среди человеческого водоворота, уполномоченный начал
нервничать. Не выдержал, сказал, что сейчас вернется, и чтобы я никуда не
отходил. Я остался среди толпы с чемоданом уполномоченного у ног.
Бежать? Я колебался. На вопрос, куда отправляют и что хотят со мной сделать,
уполномоченный отвечал, что я не арестован, меня везут как свидетеля по
делу бывших товарищей. Если я свидетель, бежать опрометчиво. И что я буду
делать в Москве без паспорта? Кто меня спрячет? Я колебался, не зная, на что
решиться, уполномоченного всё не было.
В это время на перрон ринулась толпа, оттеснив меня с чемоданом к стене.
Через минуту показался уполномоченный. Он испуганно рыскал по сторонам
глазами, но увидев меня, явно обрадовался и облегченно вздохнул.
Я лежал на верхней койке купе, на нижней поместился солдат,
уполномоченный тоже внизу, но напротив нас. Над ним расположился какой-
то толстяк, сразу принявшийся за еду. Уполномоченный открыл небольшой
чемодан, доверху набитый котлетами, и мы втроём плотно пообедали.
Через двое суток выгрузились на вокзале в Ульяновске. Ехали на санках,
запряженных рыжим жеребцом, по снежным улицам. Я основательно промерз
на вокзале, а во время езды совсем окоченел в тонком осеннем пальтишке
на «рыбьем меху» и в летнем берете. Подъехав к старому особняку, когда-то
принадлежавшему местному богатею, поднялись по лестнице во второй этаж.
На лестницу выходило большое окно с цветными витражами, потолок был
затейливо расписан растительным орнаментом с экзотическими птицами,
351

оставшимися от былой роскоши. Привезший меня уполномоченный скрылся.
Минут через пять ввели в кабинет.
Вероятно, я выглядел сильно озябшим, сидевший за столом маленький
толстяк с ромбами в петлицах сразу спросил, не хочу ли я позавтракать. Через
минуту совсем домашняя толстая буфетчица внесла горячий чай и горку
пирожков на тарелке. В 21 год аппетит волчий, я ел пирожки, а следователи
молча смотрели.
У толстяка было дряблое бабье лицо, казавшееся добродушным. Зато второй,
высокий и чёрный, имел свирепую внешность, у него были глаза оперного
убийцы, и он бегал, как волк в клетке, по комнате взад и вперёд.
- Поел?
- Спасибо.
- Ну, а теперь рассказывай про свою контрреволюционную деятельность.
- Какую деятельность? Я никакой…
Длинный на бегу остановился, упер в меня свирепые чёрные глаза, похожие
на пистолетные дула.
- А кому муку носил?
Ошеломленный, я молчал. Мука? Какая мука?
- Ты носил муку к Черниковым?
Я вспомнил, что в свой приезд в прошлом году отнес муку матери
ульяновского приятеля Федьки Черникова, любителя литературы, чтобы она
испекла хлебы для меня и отца, умиравшего от истощения. Я не видел в этом
ничего преступного и ответил, что муку носил.
Длинный немного успокоился.
- Ну вот, видишь А ещё говоришь, что не занимался контрреволюционной
деятельностью. Молчать тебе же хуже, лучше чистосердечно сознайся во всём.
- Но причём мука?
- Это всё для отвода глаз! Тебе нужно было наладить связь со своей группой,
Черниковым и другими.
Длинный расстреливал меня черными бешеными глазами, толстяк за столом,
сложив руки на животе, крутил большие пальцы один вокруг другого, на
потолке в гирляндах роз запутались маленькие амурчики со стрекозиными
крылышками.
***
Вскоре следователи открыли мне глаза и на прочие преступления, которые я
352

по наивности считал не относящимися к тому, что именуют контрреволюцией.
Оказалось, мои неудачные поездки, первая в Казань, вторая в Пензу, с
целью поступления в художественное училище, были попытками сколотить
антисоветские группы, что я один из активных участников ульяновской
конспиративной организации, что у нас был запас оружия для террористических
актов, диверсии и восстаний. На вопрос, почему я не знал об организации
и оружии, мне объяснили, что оружие хранилось у двух товарищей, по
осторожности не сказавших об этом остальным.
Мне показали фото: на столе навалена груда оружия – обрезы, наганы,
гранаты. В действительности, это был снимок начала двадцатых годов,
сделанный после ликвидации банды зелёных, рыскавшей по заволжским
лесам в 1923 году.
Троицкий, следователь-толстяк, ошеломил меня второй фотографией:
густобровый японец кровожадно улыбался, оскалив лошадиные зубы. Он был
в кожаной тужурке с собачьим воротником, на голове красовалась фуражка с
прямым околышем и кружком кокарды - изображением восходящего солнца.
- Это ваш резидент, - пояснил Троицкий.
- Но я его никогда не знал и не видел, - возразил я.
- Он жил в Самаре, оттуда руководил вашей организацией. А вы не знаете
его потому, что организация была построена «цепочкой», чтобы избежать
провалов.
Я верил и не верил. Страшноглазый и Троицкий играли на моей наивности
и доверчивости, как на нотах. Мы были молоды, младшему 18, старшему 22
года. Одних, как Федьку Черникова, оказавшегося по натуре трусом, запугали
до полусмерти, Юрку М. подкупили, сыграв на мальчишеском тщеславии.
Я уже писал об архитекторе Калиновском, покровительствовавшем мне
на сажевых заводах. Калиновского арестовали по оговору того же Федьки
Черникова. Они оба проходили обучение в летних лагерях под Ульяновском
и жили в одной палатке. У Калиновского был товарищ, очень похожий
лицом на японца. Калиновский нарядил его в свою кожаную тужурку, достал
фуражку с прямым околышем, наклеил на неё бумажный кружок, тот скорчил
кровожадную улыбку, и Калиновский его сфотографировал.
При аресте у него изъяли фотографию и в ходе следствия использовали
«кровожадного самурая» для одурачивания меня и моих товарищей. Лишь
через три года, в Ухтинских лагерях, я узнал о карьере следователя Троицкого
353

и понял происхождение его поповской привычки крутить большими
пальцами, сложив руки на животе. Поп Троицкий втерся в доверие к епископу
Всесибирскому (было такое духовное звание). Епископ несколько лет собирал
документы и свидетельства о преследовании верующих и разрушении церквей
новой властью и рассказал об этом Троицкому. Троицкий уговорил епископа
доверить ему материалы для переправки за границу, старик согласился, и
предатель прямым путем отнёс их в ГПУ. Так началась карьера бывшего попа.
Ведя следствие по нашему делу, он имел уже в петлицах три ромба. Какое
дело иудам Троицким до истины? Их цель - карьера. На нашем деле, как и на
нескольких других, которые он сфабриковал в то время в Ульяновске, Троицкий
надеялся заслужить четвертый ромб и новые блага земные.
Калиновский рассказал, что по окончанию следствия и подписания нами
обвинительного заключения подвал, расположенный под особняком ГПУ,
был спешно оборудован для предстоящих расстрелов. Следователи послали
в Москву материалы с ходатайством о применении высшей меры. Но на
этот раз план Троицкого сорвался. Вероятно, даже в то время, на подъеме
волны террора, развязанного после убийства Кирова, Москве показалось
слишком крепким варево, изготовленное ульяновскими поварами, тем более,
что махровым злодеям и террористам, какими нас изобразило следствие, не
хватало стажа, уж очень мы были молоды для такой кошмарной деятельности.
Интересно, что наши подлинные похождения, фантазии, болтовня и
политические хулиганские выходки совсем не интересовали исследователей, не
нашли отражения в их материалах. Всё это было слишком мелко для создания
большого дела, целью являлось превращение нас в грозных и опасных врагов.
***
Вот что было на самом деле: вместе окончив семилетку, мы два года, пока
не разлетелись в разные стороны, любили побродить по тихому Ульяновску, не
потерявшему ещё свой патриархальный облик.
Сидя на деревянной скамейке под сенью яблонь, свешивавшихся над забором,
мы вставали по команде, ухватясь за дряхлое сиденье, и с топотом мчались
по лунной улице мимо постового милиционера, грозившего вслед кулаком.
Забросив сидение через забор, мы отправлялись за новыми приключениями.
Помню одну такую ночь. Зайдя в сквер, мы принялись разрушать деревянный
киоск, я отламывал резные деревянные украшения. Толька Шустров, отодрав
электрические провода вместе с изоляторами, обмотал ими туловище, что
354

делали остальные, не помню.
Бежавшего к нам сторожа мы увидели слишком поздно, он засвистел,
когда был уже рядом с киоском. Шустров, Матвеев и Гафаров помчались
по главной аллее, а я схитрил, забежал за киоск, перепрыгнул через ограду
сквера и побежал по пустой тихой улице. Я удрал, остальных изловили и взяли
в милиции подписку с обещанием больше не хулиганить, затем отпустили
(либеральные были времена!).
По счастью, милиция не знала, что мы натворили в этот же вечер. Первым
подвигом было уничтожение дорогого спиртового градусника у парадной
двери первой образцовой школы. Шустров разбил его камнем с большим
трудом, градусник был в футляре из толстого стекла.
Затем мы отправились на излюбленное место прогулок ульяновской
молодёжи, на Новый Венец, аллею, протянувшуюся вдоль спуска к Волге. С
Венца открывалась широкая панорама реки и заволжских далей. Подойдя к
ряду больших деревянных киосков, оставшихся после книжного базара, мы с
большими усилиями, переваливая с бока на бок, подвинули киоск к спуску и
дружно сбросили его вниз. Было уже поздно, темная масса киоска огромными
скачками летела к Волге через сады, ломая яблони. Слышалась пальба, поднятая
сторожами, собачий лай и крики. Сделав последний огромный скачок, киоск с
треском рассыпался. Эффект превзошел ожидания, и мы зашли за второй киоск,
чтобы повторить удовольствие, но в это время вдали показалась запоздалая
парочка. Дождавшись, когда она приблизилась, мы с грохотом повалили киоск.
Барышня взвизгнула от страха и присела на корточки, военный, ее кавалер,
схватился за кобуру. Увидев это, мы исчезли в кустах.
Кроме таких были у нас случаи хулиганства с явно политическим душком.
Зимой, после летних похождений, мы чуть не каждый вечер встречались
в открывшемся на главном улице Доме компроса (коммунистического
просвещения). В большом тёплом читальном зале бывало пустынно, наша
компания забиралась в уютный уголок, укрытый от любопытных пианино и
развесистой пальмой в большой кадке.
Мы часами дулись в шахматы, расходясь с закрытием читальни.
Библиотекарша, на редкость безобразная девица, с маленькими подслеповатыми
глазками и лягушечьим безгубым ртом до ушей, нам покровительствовала. Я
увеличил с фотокарточки ее портрет, нагло польстив: из урода создал чуть не
красавицу, увеличив глаза и уменьшив раза в три рот, в согласии с её желанием.
355

Принеся портрет, я опасался: слишком нахальная была лесть, и заручился
поддержкой Шустрова и Гафарова.
Несмотря на их божбу и клятвы, что портрет похож, как две капли воды,
девица заявила, что совсем не похож. И в этот момент к нам пришла
неожиданная могучая поддержка. На спор подошёл чудаковатый, неряшливый
рыжий маленький еврей Фусин, наш бывший преподаватель обществоведения.
Он категорически подтвердил, что портрет – «две капли воды». Мы смотрели
на него с изумлением, решив про себя, что чудак окончательно рехнулся.
Мнение Фусина убедило библиотекаршу, она заулыбалась и спрятала
портрет. С этого дня мы широко использовали блат библиотекарши, вырезали
из журналов фото и репродукции картин, уносили газеты с интересными
статьями. Но Тольке Шустрову это показалось недостаточным.
В один из вечеров он вынул из кармана две большие самодельные деревянные
печати и подушечку в железной коробке, пропитанную чернилами. С тех пор
посетители читальни Дома компроса, открыв «Огонёк», обнаруживали часто
на середине страницы большую жирную паучиху свастики, окруженную
целым выводком маленьких фиолетовых паучат.
Как-то мы зашли в выдачное отделение городской библиотеки.
Библиотекарша зачем-то вышла, кроме нас никого не было. Увидев на
столе длинный ящик, набитый массой тоненьких брошюр для колхозов, мы
опорожнили его, набив карманы, и вышли на улицу. Весь наш обратный путь
по городу был густо усеян обрывками растерзанных брошюр.
Воображаемый читатель, возможно, заметит, с каким смаком 59-летний
старик расписывает хулиганские подвиги молодости, и, возможно, осудит
меня. Сознаюсь, что эти воспоминания доставили мне удовольствие, хотя
давно всякое, даже мелкое хулиганство, вызывает негодование. Молодость
прошла, я давно понял цену затраченных усилий и мне противно смотреть,
как бессмысленно разрушает молодёжь человеческий труд. И все же, думаю,
это противоречие естественно, и если бы Герострат, спаливший храм Дианы
в Эфесе, смог спастись от мстителей, то на старости лет с удовольствием
описал бы в мемуарах свою «шалость», надрав предварительно уши озорнику,
выломавшему палку из ограды соседа. Таков человек.
Год 1934-й
Отца арестовали на месяц раньше меня в Ульяновске. При обыске
356

отобрали письмо старого знакомого, бывшего видного эсера. Письмо
было из Чехословакии, куда знакомый эмигрировал в начале двадцатых
годов, где он преподавал литературу в Пражском русском университете. В
письме сообщалось, что устроился он хорошо, Чехословакия культурная,
благоустроенная страна.
Письмо послужило поводом для обвинения отца и всех нас в связях с
международной буржуазией. Этот пункт вместе с десятым - антисоветской
агитацией, сохранился и после доследования.
Москва, усомнившись в присланных материалах, назначила доследование,
передав его новому уполномоченному, и большинство пунктов обвинения,
кроме двух упомянутых, отпало.
Но до этого спасительного поворота, не зная ничего о грозящем расстреле,
я инстинктивно почувствовал нависшую смерть и растерялся. Я очутился
в состоянии, близком к состоянию археолога Боровки. Не чувствуя особой
вражды к власти и следователям, я поддался на них посулы и туманные угрозы
и, впав отчаяние, по своей инициативе написал в камере нечто вроде исповеди,
где свалил не старика-отца всю вину, утверждая, что причина - воспитание,
которое он мне дал, - воспитание в духе индивидуализма и ненависти к
советской власти. Это было сделано в состоянии временного затмения, когда
человек теряет моральную ориентировку.
И все равно я считаю свой поступок самым гнусным в своей жизни, тем
более, что уверен: отец читал позорные листки, следователи со злорадством
ознакомили его с ними. Но зная, он ни разу даже намёком не упомянул о них,
ни во время трёхмесячного сиденья в одной камере, где мы все ожидали этапа,
ни на суде, ни в письмах, получавшихся мной из Долинки, карагандинского
лагеря-совхоза.
Много раз я хотел поговорить с ним откровенно, я чувствовал, что отец понял
всё, понял состояние, в котором я был, предавая его, понял моё молчаливое
раскаяние, хотя я упорно молчал, и даже то, почему я молчал.
Он знал меня лучше, чем я сам.
Я не собирался каяться, это было не нужно и бесполезно, я хотел рассказать
ему обо всем, чтобы доказать себе, что я не трус.
Но я был трусом, и молчал до самой смерти отца. Есть вещи, о которых
говорить нельзя, не поворачивается язык. Отец и теперь стоит передо мной как
живой, когда я вспоминаю его последнее слово на суде.
357

Он стоит впереди меня, высокий и худой, в длинном, видавшем виды
изношенном пальто, седые пряди падают с лысеющей головы на вытертый мех
воротника.
Он взывает к гуманности судей, он просит пощадить эту «талантливую
молодежь», могущую принести в будущем много пользы стране, он говорит о
нас и ничего не говорит о себе и своей судьбе.
Перед отцом на возвышении небольшой клубной сцены за зеленым сукном
стола заседает «тройка», выездная сессия военного трибунала приволжского
округа, и молча слушает.
Председатель, голенастый, похожий на цаплю, с маленькой бритой головой,
холодно поблескивает стеклышками пенсне, сидящий справа коренастый
военный, густобровый, с черным ежиком волос, что-то чертит на листе бумаги,
третий не мигая смотрит на отца, у него невозмутимо-спокойное лицо, похожее
на маску.
Речь отца в защиту кучки шалопаев, во главе с родным сыном столкнувшей
его в пучину новых страданий и бед (как будто мало было прежних!) меня
потрясла, и сидя позади, я горько плакал.
***
Отец отбыл шестилетний срок в сельскохозяйственном лагере в Долинке
Карагандинской области. Он писал мне, какие адские мучения перенёс во
время этапа из тюрьмы в лагерь.
Я был тогда молод и все же навсегда запомнил невыносимую жажду,
соленую воблу, изнуряющую жару и холод, зловоние, издевательство конвоя,
бесконечные стоянки в станционных тупиках. Пожилой, с разрушенным
здоровьем, отец перенес все это во много раз тяжелее.
По состоянию здоровья он не годился на физическую работу и попал
в санчасть, где вел запись больных и прочую канцелярщину. Вначале
он устроился сносно, врач не притеснял, но когда его сменил злобный и
невежественный фельдшер, хам, глубоко возненавидевший отца, положение
стало невыносимым.
Отец писал, что негодяй изощренно издевался, преследовал его мелочными
придирками и гнусными насмешками. Это была органическая ненависть
низменной и подлой натуры к человеку, стоявшему неизмеримо выше,
ненависть к беспомощному старику, не сделавшему ему ничего дурного.
Пришлось уйти из санчасти в дневальные барака.
358

Как-то отец сообщил, что написал шуточную поэму под названием «От
внука деду наука» на общелагерный литературный конкурс в журнальчик,
издававшийся для заключенных. Поэму не напечатали - то ли она оказалась
слишком хороша, то ли не подошла идеологически, не знаю.
Вокруг лагеря простирались голые казахстанские степи, и отец, привыкший
к пейзажу Волги, к лесам и нивам, отводил душу, любуясь волшебными
закатами. Он писал, что нигде не видел таких сказочных красок.
Освободившись, он прислал мне маленькое фото, оставшееся, когда он
снимался для паспорта. Я помнил отца с волосами и бородой в сильной
проседи, а на фото увидел белого, как лунь, старика с необычайно кроткими
глазами. Это было лицо человека, оканчательно примирившегося с судьбой,
лицо «не от мира сего».
Сознаюсь еще в одном тяжком преступлении. Вместо того чтобы немедленно
по освобождении ехать в Удмуртию к племяннице отца, сельской учительнице,
давшей ему кров и пищу, я медлил, откладывая поездку под предлогом
накопления денег и одежды, а сам тратился на жратву и заграничные тряпки,
продававшиеся за бесценок голодными лагерниками-поляками. Пройдоха
Сережка Баловнев, товарищ по лагерю (с которым я продолжал поддерживать
связь, хотя и освободился), снабдил меня с большой для себя выгодой двумя
костюмами, «польтами», бельем и обувью, и я ходил, как пан, а отец молча
и терпеливо ждал своего блудного сына. Он не упрекал меня и не писал о
желании увидеться, но я знаю, что он очень хотел встречи, чувствуя близкий
конец.
Через три месяца по освобождении он умер от эмфиземы, почти мгновенно
и без мучений. Кровь хлынула горлом, и он упал с табуретки, когда грелся на
солнце около дома племянницы.
Почему я был так чудовищно жесток к единственному человеку, щедро
одарившему меня всеми сокровищами своей души, делившемуся, как с равным
себе другом, всеми мыслями и сомнениями? Это была даже не жестокость,
а внутренняя слепота, глубочайший эгоизм, подсознательный страх перед
необходимостью взять на себя заботы о больном старике, боязнь трудностей с
устройством на новых местах.
Я устал от волнений и тягот лагерной жизни, Ухта стала почти родным
городом, я имел работу и круг старых друзей.
Там, где жил отец, все нужно было начинать сначала.
359

Годы с 1916 до 1924-го
До сорока лет отец считал себя атеистом и материалистом, хотя по душевной
настроенности всегда оставался религиозным человеком. Он искренне
воображал себя реально мыслящим, но события революции, то, что новая
власть взяла на вооружение идеологию, которую он исповедовал, заставили
его пересмотреть все.
Он прочел книгу Волынского, критикующую дарвинизм, прочел
Шопэнгауэра, Бергсона, Джемса, наконец заинтересовался оккультизмом и
мистикой.
У знакомого священника-теософа отец брал журнал «Вестник теософии»,
книги индийских йогов, Вивекананды и Рамачараки, Рудольфа Штейнера,
средневековую мистику немца Якова Бёме.
Я с увлечением читал все это, увлекала таинственность и необычность, а
также внутренняя стройность и логичность учения йогов.
Наряду с этим чтением, у отца навсегда сохранилась университетская
естественно-научная закваска, он много рассказывал мне о геологии,
палеонтологии, интересовался астрономией. В самодельную длинную
астрономическую трубу мы наблюдали лунные цирки, кольца Сатурна,
спутники Юпитера. Положив пучок сена в банку с водой, разводили инфузорий-
туфелек и наблюдали их жизнь в школьный микроскоп, принесенный отцом. Я
приспособил зеркальце сбоку и рассматривал блох, клопов и мелких паучков.
Блоха походила на черта: лохматая и с рожками, полупрозрачный, налитый
кровью клоп был омерзителен, у паучка тело покрывали иголки, как у
дикобраза, среди них смотрели четыре круглых черных глаза, подобные глазам
спрута, на затылке тоже помещались два дополнительных глазка.
Отец держал дома банки с химическими веществами, серную и соляную
кислоты, показывал мне опыты, я тоже их делал, «изобретал», портя столы и
воздух.
Любимой книгой была «Физика в играх», руководство для изготовления
домашними средствами моделей насосов, фонтанов, электрических приборов.
Я увлекся «изобрететельством». Помню, как яростно спорил с учителем,
сослуживцем отца, доказывая преимущества паровой пушки, схемы которой
без конца чертил в тетрадях.
Дома часто не хватало хлеба, но всегда хватало книг, у отца был очень широкий
круг интересов, он привил мне любознательность и страсть к придумыванию
360

систем. До 1917 года мы выезжали в аул на летние каникулы и жили в мазанке
у старика-киргиза. Отец ходил со мной в горы, собирал разноцветную яшму,
кристаллы кварца.
Он был неутомим, а я плелся сзади, хныча от усталости и жажды.
Раз, увидя медленно бредущий вдали караван, отец влез на скалу и во всю
глотку пропел, неистово жестикулируя, арию Мефистофеля, а я плясал рядом
и пронзительно визжал. Караван остановился, расстроился, затем врассыпную
бросился к холму и скрылся за ним. Вероятно, киргизы приняли нас за шайтанов.
Сидя в мазанке в плохую погоду, отец развлекался рисованием обнаженных
женщин из книги «Красота женщины», автор был немец, и конечно, всех выше
ставил северный, «нордический» тип, а именно шведок.
Отец наносил пером легкий контур, закрашивал его однообразной розовой
акварелью. Увидев потом рисунки натурщиц скульптора Родена, я подивился
сходству его манеры с матерой отца.
Отец никогда не запрещал мне рыться в книгах, смотреть рисунки и читать,
считая, что лицемерное утаивание вопросов пола от подростков вредно,
вызывая нездоровое любопытство, искажая взгляд на женщину и на искусство.
Показывая товарищам книги по искусству, я всегда негодовал, слыша их
идиотское хихиканье и грязные замечания, но ничего не мог доказать,
мещанство они всосали с материнским молоком.
Вообще я очень рано почувствовал отрыв от толпы сверстников – школьных
товарищей. Я был одинок со своими астрономическими и техническими
фантазиями, которые никого тогда не интересовали.
По наивности я любил рассказывать о прочитанном и о своих замыслах,
навлекая насмешки, иногда доходившие до настоящей травли, меня прозвали
«сочинителем ваксы», дразнили и не понимали.
Так началось одиночество, ставшее уделом всей жизни. А жизнь сложилась
так, что вместо общения с интеллектуальной и творческой элитой, которую
я всегда считал своей средой, я влачил существование среди серой,
невежественной, тупой человеческой массы, погрязшей в материальных
интересах, или среди голодных, мечтавших лишь о насыщении.
Конечно, я имел друзей, вернее, хороших знакомых, но этот круг всегда был
немногочислен. Другом детства, с кем мы играли в изобретенные нами игры,
был Николай Пальмов, сын священника, расстрелянного в 19-м году.
Большеголовый, добродушный увалень Котька ловко вырезал из бумаги
361

фигурки мушкетеров, индейцев, пиратов и разыгрывал на полу с ними
длинные театральные представления с продолжением, часто по два-три дня,
а то и неделю. Он входил в раж, шипел и рычал, брызгая слюной, изображая
кровожадных дикарей, а я часами был его единственным зрителем.
Вторая игра, ей мы увлекались года три, была чисто военной. Нарубив
ножом чурочки из свежих веток тополя, мы строили их рядами на полу,
разукрасив «головы» генералов перьями, вытащенными из подушки, стреляя
горохом вместо ядер и пшеницей вместо пуль, отступая и наступая, штурмуя
крепости, построенные из кубиков. Собрав группу сверстников, мы играли в
рыцари, вооружась вместо щитов абажурами от ламп «молния», найденными
в заброшенном подвале, наделав из дерева копья и мечи. Мы с воплями
самозабвенно носились по окрестным пустырям, прячась в высокой траве,
паля из пугачей.
Товарищами по играм, кроме Котьки, у меня были три брата, жившие по
соседству, сыновья фельдшера Передереева, украинца из Таганрога, и его жены,
длинноносой гречанки. У трех братьев была взрослая сестра, унаследовавшая
от матери длинный бескровный нос, она презирала нас, «сопляков», за
что мы платили ей ненавистью. Особенно я сдружился со старшим братом
Володькой, тоже увлекавшимся рисованием. Мы посещали в школе занятия
художественного кружка, участвуя в его выставках, заранее готовясь к ним,
ревниво пряча друг от друга свои рисунки.
Наблюдая игры дочери, ее сверстников и подруг по школе, я не вижу в них
стремления к изображению сложных сюжетов, к созданию системы правил,
упорядочивающих игру.
Нынешние подростки большею частью просто валяют дурака, бессмысленно
орут и бегают. Мы сочиняли целые романы с приключениями, конечно,
заимствуя из прочитанного. Некоторые игры тянулись месяцами. Ничего
подобного я не вижу теперь.
Повзрослев, мы увлекались техникой, мастерили детекторные
радиоприемники, собирали коллекции. Мы застали мир в развалинах после
Первой мировой и гражданской войн, после голода и разрухи, теперешние
имеют к своим услугам множество вещей, им создают условия, а они ничем не
дорожат, не хотят трудиться и думать.
362

***
В связи с воспоминаниями о тюрьме и следствях, через которые мне
пришлось пройти, я построил такую схему:
Схема показывает слабость Одного и могущество Другого.
Один связан со своей группой кровными и дружескими связями, Другой
деловыми, он - первое звено цепи, уходящей в бесконечную даль, его сила –
сила системы, с которой он связан.
Система оплачивает его работу, он работник, его работа запрограммирована
в уголовном в кодексе и в руководстве по ведению следствия. У Одного нет
печатного кодекса, деятельность, за которую его преследуют, не совпадает с
правилами поведения, поддерживаемыми уголовным кодексом, и потому он
преступник. Его программа - личные взгляды, согласные с его совестью.
Если у Одного тоже есть свои деловые, служебные связи, они бессильны
363

перед связями Другого, в конечном счёте опирающимися на вооруженную
силу, придающую безграничную мощь.
Тем более бессильны связи кровные и дружеские, ибо в своей любви и
дружбе к Одному близкие и друзья изолировали себя от остального общества,
подчиненного системе, звеном которой является Другой.
Другому нет дела до характера и совести Одного. Его совершенно не
интересует Один, как живая личность.
Один для него определяется теми нарушениями, которые он произвел своими
действиями в аппарате государственной системы. Один для Другого не человек
во всей его сложности, а элемент хаоса, который надо или упорядочить, т.е.,
сделать частью общей системы, ее сотрудником, или уничтожить, если он не
подчиняется.
Если Другой увидит в Одном живого человека, подобного себе, увидит его
душу, это помешает Другому выполнять программу подавления и уничтожения,
и потому идеальный следователь для государства тот, кто не вступает ни в
какие человеческие, личные контакты с Одним.
Это не значит, что Другой должен предстать перед Одним в своем истинном
свете, наоборот, он надевает маску человека и чуть не друга Другого, чтобы
добиться доверия, подчинить его и заставить признать вину. Здесь скрыта
опасность для Другого, притворяясь другом, Другой вынужден изображать
интерес к внешним обстоятельствам и внутренней жизни Одного, к его личным
привязанностям и стремлениям. При этом Другой невольно отождествляется
с личностью Одного, временно переходя со своей платформы на платформу
противника. Психологию следователя можно изобразить следующей схемой:
«Друг» Одного
(маска живого лица)
Следователь
(не личность, а
звено системы)
Личность (живое
лицо, имеющее
семью, друзей и
врагов)
364

Порфирий Петрович в «Преступлении и наказании» Достоевского -
идеальный следователь. В начале он ищет вещественные доказательства и
свидетелей преступления Раскольникова, но не имея их, приходит к нему и,
рискуя жизнью, беседует наедине, как друг, желающий добра преступнику.
Не в силах использовать обычные методы изобличения, Порфирий Петрович
воздействует на совесть живого человека, живой личности Раскольникова, и
побеждает.
Но здесь цель следователя изобличить и наказать совпадает с его личной
совестью и совестью Раскольникова, а если этого совпадения не будет? Если
бы Раскольников был не просто убийцей, а убийцей политическим, тогда что?
Здесь положение Порфирия Петровича оказалось бы гораздо труднее, ибо его
мораль не совпадала бы с моралью революционера-террориста, и возможно, он
бы не только потерпел поражение, но и был бы покорен идеями преступника,
силой его убеждений.
Но вернемся к психологии следователя. Перед нами три этажа дома -
внутреннего мира следователя, Другого. Второй, верхний этаж - фиктивная
надстройка, созданная для обмана Одного, подследственного. Первый этаж
скрыт по возможности от Одного, зато хорошо виден сотрудникам Другого,
как часть государственно-бюрократической машины.
Подвал скрыт от Одного, отчасти даже от самого Другого.
Это подлинная, живая личность, подлинный хозяин первого и второго
этажей, часто не совпадающий ни с одним из них, часто подавленный первым
этажом - маской функционера, маской чиновника и представителя власти, и
все же в конечном счете истинный властелин.
Как должен вести себя Один, если он знает психологию Другого? Первое
условие поведения - избежать личной вражды следователя. Ни в коем случае
нельзя оскорблять его личное самолюбие, вступать во враждебные отношения
с подвалом - со следователем - живой личностью. Как этого достичь?
Нужно воспользоваться лицемерной маской друга, надетой следователем, и
притвориться, что ты веришь, будто это его действительное лицо. Тогда Другой
сочтет Одного менее проницательным и ловким, чем он сам, его самолюбие
будет удовлетворено, ибо самое обидное - это понять, что противник разгадал
твою хитрость, что он умнее тебя.
Если Один без большого сопротивления уступит Другому, легко сознается,
это вызывает недоверие. Следователь догадается, что признание неполное, что
365

за его ширмой Один скрыл что-то ещё. Энергичное сопротивление, во время
которого Один должен стараться выведать, что же известно и что неизвестно
о нем Другому, кончается признанием, но не во всем, главное нужно скрыть за
счёт меньших потерь (отрицать все часто невозможно, частичное же признание
создает иллюзию правдивости). После этого Один кается и обещает: больше не
буду.
Немного усталый Другой, убежденный, что ему удалось сломить упорное
сопротивление Одного, довольный успехом, часто чувствует нечто вроде
симпатии к подследственному, что для Одного лишь выгодно. Неплохо
притвориться немного сумасшедшим, эдаким чудаком, но в меру, иначе
можно угодить вместо тюрьмы в психиатрическую лечебницу, откуда часто
труднее выйти, чем из заключения. Можно воспользоваться личиной пьяницы-
забулдыги.
В общем, выгодно придуриваться, это почти всегда помогает: что возьмёшь
с дурака? И нужно одновременно воздействовать на человеческие, гуманные
чувства Другого, добиться, чтобы он почувствовал, что перед ним не
подследственный такой-то, а живой человек, любящий своих близких и друзей,
любящий жизнь и свободу, в этом надо быть искренним, здесь не место лжи
и хитростям, здесь и только здесь надо добиваться контакта с человеческой
личностью Другого, с его подлинным живым лицом, скрытым за двойной
маской фальшивого сочувствия и казенного бездушия.
Что такое маска, и что такое лицо? Жизнь человеческого общества построена
на маскировке и невозможна без масок. Как член общества, я вынужден носить
маску, подчиняясь общественным правилам, чаще всего не совпадающим
с моими истинными желаниями и мнениями. Для того чтобы не стать во
враждебные отношения с обществом замаскированных, я должен надевать
такую же маску.
Средний человек толпы, лишенный яркой индивидуальности, легко носит
свою маску, он даже не чувствует ее, она подчиняет его подлинное лицо,
становится вторым лицом, срастается с ним. Попробуйте сорвать с такого
человека маску, он почувствует боль.
Человек с яркой индивидуальностью, творческая личность не в силах
срастись с маской, его лицо слишком не совпадает со стертыми чертами
шаблонной стандартной личины, она мешает, и он часто сбрасывает ее, бывает,
уничтожает совсем, и тогда общество его убивает, ибо невыносимо людям-
маскам увидеть подлинное человеческое лицо.
366

***
Жизнь любого человека построена на компромиссах перед своей совестью,
на компромиссах в отношениях с близкими и дальними, на компромиссах
в своём творчестве. Но эти уступки не должны идти в ущерб его основным
целям.
Это лишь временные уступки, чтобы сохранить себя и в удобный момент
высказать свою правду.
Человек не способный к уступкам обычно гибнет раньше, чем смог утвердить
свое.
Более гибкий добивается большего, обманув врага. И конечная победа
остается за ним.
Такое поведение в некоторых условиях единственно возможный способ
борьбы, пример Джордано Бруно здесь неприменим, надо быть больше
Галилеем.
Кратко: нельзя быть амебой, способной принять форму любого сосуда, это
невозможно для творчества, но нельзя быть и твердым стержнем, «оглоблей»,
её просто сломают. Нужно сочетание гибкости с постоянной формой, нужна
упругость.
Я изложил «гибкую» теорию борьбы. Не иезуитство ли это?
Джордано Бруно пошёл на мучение и смерть потому, что неколебимо верил
в победу своей правды, несмотря на все препятствия, несмотря даже на свою
гибель. Возможно, он верил, что его кровь ещё более закрепит будущую победу.
А Галилей? Ведь он давно обнародовал свой основной труд, инквизиция не
в силах была остановить его распространение, отречение Галилея не имело
решающего значения, и Галилей отрекся, зная, что открытие не погибнет, что
истина, проникнув в массы, будет жить независимо от поведения открывшего
её человека.
Прав Галилей или не прав? Бруно не испугался мучений и смерти, он был
скорее бойцом, поэтом и философом, чем ученым. Галилей - учёный в первую
очередь, и лишь во вторую - боец.
Бруно ускорил победу истины своей героической смертью, но он скорее
повлиял на чувства современников, чем на их разум, он и в своих «Диалогах»
и диспутах в основном был поэтом и философом, и не столько доказывал,
сколько увлекал.
Галилей силен наблюдениями и логикой, ему не так важны эмоции, для него
367

важен сомневающийся и проверяющий разум, и он не считает решающим
фактором свое личное поведение после того, когда найденная им объективная
истина может быть проверена без его участия.
***
СЧАСТЛИВЫЙ КАМПАНЕЛЛА
(театрализованный диалог)
На сцене непроглядный мрак, тишина.
Затем тяжелый стон, лязг цепи, хлюпанье воды и снова молчание.
Неожиданно где-то вверху скрежещет ключ в замке, гремят засовы, со
скрипом открывается дверь, и на каменную площадку перед ней выходит дюжий
рыжебородый тюремщик в кожаном фартуке и колпаке, со связкой ключей и
фонарем, за ним высокий монах, подпоясанный верёвкой, с опущенным на
лицо капюшоном.
Монах. (смотрит в темную глубину башни) Где он? Посвети.
Тюремщик наклоняет фонарь над пропастью. Видно дно, покрытое слоем
чёрной грязи, низ каменных стен одет плесенью.
У стены - обросшее чёрной бородой лицо человека, оно смотрит вверх, глаза
щурятся и мигают, тело погружено в грязь и почти сливается с ней.
Монах. Оставь фонарь и уходи.
Тюремщик ставит фонарь на край площадки и удаляется, прикрыв дверь.
Монах. (наклоняется над бездной и поднимает капюшон) Ты ещё жив,
Кампанелла?
Кампанелла. Как видишь.
Монах. Узнаешь меня?
Кампанелла. Ещё бы! Как не узнать старого дьявола! Что же привело вас
сюда, ваше преподобие?
Монах. А ты еще способен шутить? Здесь долго не живут, и ты скоро умрешь.
Кампанелла. Постараюсь, чтобы это случилось как можно позже.
Mонах. Зачем? Разве тебе так понравилась жизнь в этой могиле?
Кампанелла. Очень не нравится, но я не хочу твоего торжества, и потому
живу.
Монах. Я могу тебя освободить.
Кампанелла. Ценой измены истине?
Монах. Что есть истина?
368

Кампанелла. Я знаю.
Монах. Ни ты, ни я, никто этого не знает. Но я знаю, какое солнце светит
тебе в этой могиле. Это солнце твоей мечты.
Кампанелла. Ты лжешь, это не мечта, это будущее! Оно для меня уже
настало, оно со мной.
Монах. Не смеши меня, Кампанелла. Если бы оно было с тобой, твое
будущее, люди Города Солнца пришли бы сюда и сокрушили эти камни, чтобы
освободить своего пророка. Но твоя мечта не в силах пошевелить волос в твоей
бороде. Ты похож на тех неверных, что отравляют себя дьявольским дымом,
видят рай и прекрасных гурий, сидя в грязном подвале.
Кампанелла. Что же можешь дать мне ты? Свободу? Но я куплю её ценой
молчания, а здесь могу богохульствовать проклинать тебя, славить свою
истину, сколько захочу.
Монах. Да, у тебя хорошая, смирная аудитория. Эти камни, если бы могли
двигаться, конечно, обрушились бы на меня, твоего мучителя. Ведь никто не в
силах долго противостоять могуществу твоих речей!
Кампанелла. Я живу в будущем, ибо оно придёт, а неверные, видящие
гурий, обманывают себя.
Монах. Ты так уверен в своей мечте?
Кампанелла. Да, я уверен в ней больше, чем в твоём и моём существовании.
Монах. Счастливый Кампанелла. Ну, а если мы подарим тебе не только
свободу, но и богатство, славу, власть?
Кампанелла. С условием, чтобы Кампанелла убил Кампанеллу?
Монах. Пустые речи. Твое тело и твоя душа останутся с тобой.
Кампанелла. Мое тело и моя душа - не я.
Монах. Кто же ты?
Кампанелла. Я - это моя бессмертная мечта. Моё тело и душа с их муками
умрут, но бессмертен Город Солнца, и в нём я.
Монах. Великий инквизитор не унизит себя ложью. Если ты забудешь пустые
бредни, я сделаю тебя кардиналом, и при своем уме и силе духа Кампанелла
легко станет папой.
Кампанелла. Я? Папой? Ха-ха!
Монах. Обещаю тебе! Какое могущество тебя ждет! Ты станешь владыкой
всего христианского мира, князья и короли будут трепетать перед тобой!
Кампанелла. Я? Папой? Богохульник и еретик Кампанелла?
369

Монах. Да, богохульник и еретик Кампанелла станет папой. Но ты будешь
делать то, чего хотим мы.
Кампанелла. Кто это мы?
Монах. Святая инквизиция.
Кампанелла. А если я вас уничтожу? Разве папа не могущественнее всех?
Монах. Один ты ничто. Я тоже ничто, но я не один. Мы сильны клятвой и
круговой порукой.
Кампанелла. Но чего хотите вы?
Монах. Власти.
Кампанелла. Зачем?
Монах. Это тайна.
Кампанелла. Я признаю лишь одну власть, власть свободного разума.
Монах. Возможно, что мы хотим того же.
Кампанелла. Тогда зачем вы преследуете единомышленника?
Монах. Ты наивен, Кампанелла. Мы согласились бы с тобой, если бы ты не
сыпал бисер перед свиньями. Нельзя говорить толпе истину, она превратит ее
в ложь и кровь.
Кампанелла. Но и молчать нельзя! Истина для всех одна, она должна
восторжествовать повсюду!
Монах. Ты ребёнок, Кампанелла. Хочешь увидеть, что станет с твоей
истиной?
Кампанелла. Ты хочешь сказать, что знаешься с дьяволом? Великий
инквизитор, карающий меч и десница святой церкви знается с дьяволом?
Монах. Не всё ли тебе равно, еретику и богохульнику, с кем я знаюсь? Ты
ведь хочешь увидеть далекое будущее?
Кампанелла. Не хочу! Я не верю тебе.
Монах. Мне не нужно лгать. Ты увидишь, во что превратит толпа твою
великую мечту!
Кампанелла. Ты зло и ложь, я ненавижу тебя. Если бы ты и показал мне что-
то, я бы закрыл глаза, чтобы не видеть твою ложь.
Монах. И после этого Кампанелла говорит, что признает власть свободного
разума. Ты, закрывающий глаза!
Кампанелла. Я знаю, что ты и тебе подобные ещё много раз будете распинать
истину, ты хотел мне это показать?
Монах. Да, это... Боишься увидеть?
370

Кампанелла. Мне нечего бояться, ведь всё равно истина одолеет вас,
сыновьей мрака.
Монах. А если одолеем мы?
Кампанелла. Ты знаешь, что это невозможно. Ты не в силах показать мне
такой конец, его не может быть.
Монах. Да, в этом ты прав, Кампанелла! Но ты бы увидел, через какие моря
крови и слёз пройдут поколения, пока достигнут твоего Города Солнца! Стоит
ли игра свеч?
Кампанелла. Уйди, я устал.
Монах. А свобода, а папская тиара?
Кампанелла. Кампанелла останется Кампанеллой.
Монах. Счастливый, счастливый Кампанелла! (хохочет)
Кампанелла. Уйди!
Монах берет фонарь и, хохоча, уходит. Но его хохот, повторенный стократно
эхом, разрастается, кажется, хохочет сама башня, громоподобные раскаты
смеха сотрясают своды. Смех медленно затихает, и наступает безмолвие.
***
Существуют три основных способа общения между людьми.
Самый несовершенный - с помощью условных знаков, букв. Здесь
несовершенство одной условной системы - языка, помножается на
несовершенство другой - письменного текста.
Читая письмо, написанное самым лучшим слогом, точно и ясно выраженной
мыслью, мы никогда не получим такой богатой информации, как при устной
беседе. Здесь помогает язык тела: позы, жесты, выразительные средства
устной речи, выражение лица, само физическое строение собеседника, его тип.
Но вот и нечто другое, о чём немногие задумываются, но чувствуют почти
все. Этот вид общения можно надевать языком душ.
Встречаешь за день множество людей, проходишь в толпе, твой взор
сталкивается со множеством разноцветных глаз, но ты остаешься равнодушным.
Но вот ты задумался и уже не видишь ни глаз, ни лиц, и лишь инстинктивно
избегаешь столкновений со встречными. И в такую минуту вдруг чувствуешь,
будто тебя кто-то сильно толкнул, и видишь глаза, смотрящие с холодной
ненавистью, видишь лицо прохожего, лицо незнакомца, оно промелькнуло
мимо, лицо ты сразу забыл, но в памяти застрял ненавидящий взгляд, и застрял
надолго.
371

Бывает другой взгляд, заинтересованный, о чём-то упорно вопрошающий.
Возможно, прошёл друг, ты ему нужен и интересен, и вот вы разошлись без
слова и жеста, и опять в памяти остался надолго, навсегда запечатленный взор.
У Ромена Роллана есть в «Жане Кристофе» краткий рассказ о том, как Жан,
взяв на концерт ложу для себя и знакомой семьи, долго ждал её прихода, и
увидя незнакомую скромную девушку, опоздавшую купить билет, пригласил
ее разделить с ним ложу. Девушка была счастлива, но Кристоф, раздраженный,
не разговаривал с ней и очень сухо попрощался по окончании концерта. Он
даже почти не обратил на неё внимания, недовольный отсутствием знакомых
меломанов.
И вот через месяц, смотря на окно встречного поезда, Кристоф увидел
незнакомку. Их глаза встретились, это длилось две-три секунды. Но в этот
момент их души соприкоснулись, и Кристоф навсегда запомнил взгляд, полный
отчаяния, ранивший его в самое сердце. Через несколько лет он подружился с
французом-юношей, его глаза были глазами незнакомки, его сестры. Кристоф
отдал ему всю нежность и любовь, предназначавшуюся для той, умершей.
Уверен, что Роллан испытал нечто подобное сам, это не придумаешь.
Если бы люди больше доверяли таким сигналам и, не боясь нарушить
идиотские условности, не разбегались, а доверчиво подходили друг к другу,
насколько счастливее они бы стали!
В таких случаях невозможно чисто материалистическое объяснение, ибо
никакие самые выразительные взгляды не в силах породить чувство глубокого
проникновения в суть другой индивидуальности, чувство ее узнавания.
Это самая высокая телепатия, это не передача какой-то мысли или чувства
другому, а взаимное соприкосновение самого тайного, самого глубокого,
лежащего в центре каждой личности, соприкосновение монад.
А. Блок пишет в своем дневнике о подобном случае.
Его соединяла многолетняя дружба с поэтом-символистом А. Белым. И вот,
гуляя с ним по саду, беседуя о чём-то, Блок в какие-то секунды прозрения
ощутил сущность своего друга и ужаснулся, настолько чуждой она оказалась
для него. После этого их пути начали сильнее расходиться, они стали почти
врагами.
Это можно сравнить с настройкой скрипок: две скрипки, настроенные в
унисон, и две другие, образующие диссонанс.
У какого-то писателя в его воспоминаниях, может быть, у Короленко или
372

Чуковского, я читал об одном интеллигенте, кажется, журналисте, искателе
истины. Он бросил свое ремесло и ушел в народ. Как-то, через несколько
лет, он зашел ненадолго к автору воспоминаний. Странник остался на кухне,
не пожелав зайти в комнаты. Обросший бородой, в крестьянском армяке, он
хлебал щи. Хозяин и домочадцы считали его давно умершим и набросились
с расспросами. Тяготясь разговором, он неохотно отвечал. Хозяин остался с
ним наедине, о чем-то хотел заговорить, но гость ласково посмотрел на него и
сказал:
- Помолчим, брат!
Хозяин взглянул в лицо гостя и поразился выражению просветленного покоя,
разлитому по нему. Язык у писателя прилип к гортани, он понял, как ничтожны
все его вопросы и рассказы для скитальца, нашедшего свою истину. Они долго
молчали. Не нужно было слов, слова были лишними в эти минуты тишины,
полной глубокого смысла, невыразимого языком людей.
У писателя Гессе в романе «Игра в бисер» есть рассказ об учителе музыки,
достигшем к старости святости. Гессе описывает такую же сцену: незадолго
до смерти старого музыканта посетил любимый ученик. Учитель в последние
месяцы жизни совсем перестал разговаривать, и они молча сидели на скамье
перед его домиком. Старик весь светился, его окружала аура счастья, покоя и
мира, она окутала ученика, и он молча сидел рядом со стариком, покоренный
могучим током духовности, исходившим от учителя.
***
Я забыл упомянуть о самом низменном и самом могущественном подвиде
общения между людьми, о языке бюрократическом. Это язык, свойственный
официальным сообщениям, докладам, бумагам, формам, бланкам, приказам,
анкетам, характеристикам, заявлениям, договорам.
Ничто так не искажает и не мертвит живой образ личности, как анкета или
характеристика. Официальный язык построен на абстракциях, он схематичен,
сух и чудовищно бездарен, холоден, безжалостен и безличен.
Страшно то, что он становится главенствующим видом коммуникации,
вытесняя высшие ее виды.
***
К старости я редко встречаю интересные для себя книги и считаю удачным
год, когда это случается.
Книга, оставившая у меня после прочтения глубокое впечатление и
373

заставившая перечитать её три раза, - это посмертный роман Томаса Манна
«Доктор Фаустус». Наша критика отозвалась о нём положительно, ибо
увидела в повести о жизни композитора Адриана Леверкюна опровержение
модернистского искусства, увидела стремление писателя доказать гибельность
пути, по которому идет большинство современных западноевропейских
художников.
Я три раза внимательно прочел роман и убедился, что Манну удалось
это доказать, но вместе с тем он доказал, что этот путь, несмотря на его
гибельность, неизбежен. Роман Манна - это диалог с самим собой, причём
аргументы о роковой неизбежности кризиса современного искусства
настолько убедительны, что оспаривать их бесполезно. Томас Манн по своему
духу писатель-модернист, и анализируя творчество композитора-модерниста,
одновременно анализирует и свое творчество.
Вместе с Адрианом он всю жизнь мечтал о прорыве из ненавистной
обыденщины и бюргерско-мещанской уравновешенности в мир свободы, пусть
даже это грозило ему гибелью. Одна из важных проблем романа - соотношение
творчества и болезни, тесная связь, существующая, по мнению автора, между
гением и односторонностью его развития. Не только в «Докторе Фаустусе», но
и в более ранних произведениях Манна творчество обращается личной драмой
художника. Всюду у Манна художник предстает как трагический отщепенец,
несущий в себе проклятие демонической избранности, алчущий испить от
чистого источника простой и доброй человеческой жизни, жизни народа,
и не могущий утолить эту жажду в силу рокового проклятия, обрекшего его
на одиночество среди призраков собственного воображения. Это то же, о чём
говорит А. Блок:
«Как тяжко проходить среди людей
И приотворяться непогибшим,
И о трагической игре страстей
Повествовать еще не жившим.
И вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельный пожар».
Если бы Mанн ограничился изображением этого конфликта, можно было
бы сказать, что он стремится отвратить читателя от противоестественного
374

феномена гениальности, хочет утвердить нормальное среднее человеческое
существование, утвердить здоровое, уравновешенное бытие, не омраченное
стремлением к химерическому, недостижимому, как об этом говорит Блок:
«Хочу безумно жить:
Все сущее вочеловечить,
Несбывшееся воплотить!»
Манн оправдывает болезнь гения, говоря, что любые самые спорные и
необычные его открытия человечество, в конце концов, переваривает и
приспосабливает к своим потребностям, что после длительного неприятия и
сопротивления общество обогащает себя открытиями гения.
Наконец, Манн подвергает сомнению само понятие болезненного и
патологического по отношению к творческим натурам. Ставится вопрос,
не создает ли болезнь условия для раскрепощения скрытых сил, условия,
содействующие успеху прорыва в область сверхчеловеческого, демонического?
Манн очень подробно прослеживает творческий путь своего героя,
анализирует его произведения, стремясь найти особенности, свойственные
искусству модернистов, отличающие его от классического искусства
прошедшей эпохи.
Первое отличие, по мнению Манна, - это обнажение конструкции
произведения, освобождение его от украшений и завитушек, свойственных
классической музыке. Второе отличие в том, что искусство нашего
времени настолько изощрило технику, настолько овладело стилем, что для
композитора не составляет труда построить любое музыкальное произведение
холодно-рассудочно. Вдохновение, интуитивный поиск заменились
сознательным комбинированием строго отобранных приемов, превратились
в формалистическую игру согласно правилам, хотя вера в обязательность и
незыблемость этих правил окончательно утеряна.
Именно в потере веры в вечные законы красоты, в законы гармонии звуков,
в мелодию, в контрапункт видит Манн причину разрушения музыки, ибо
нигилизм не в силах создать ничего, кроме насмешки над всем и над самим
собой. Музыка начинает пародировать себя, она становится ироничной, видя
цель не в создании красоты, а в изощренном издевательстве над ней.
Итак, конструкция, скелет вместо живой мелодийной плоти, превращение
произведения искусства в ничем не связанный с реальностью магический
квадрат, подчиненный единому жестокому принципу, квадрат, в котором, откуда
375

ни веди счет, получится одна и та же сумма, одна формула. Здесь творчество
превращается в абстрактную игру, в холодную алгебру, далекую от всякого
непосредственного излияния чувства. «Апокалипсис» Ливеркюна особенно
показателен в смысле творчества иронии и переоценки всех принципов
классической музыки.
Манн подробно пишет об этом вымышленном им произведении, грандиозной
фреске конца мира и страшного суда, так что мы почти физически слышим
музыку, насквозь пронизанную утонченной насмешкой, снижающей пафос и
ужас изображаемого.
Манн пишет о стремлении композитора инструментовать человеческий
голос, и наоборот, очеловечить звучание инструментов, о том, что хор ангелов,
пронзительная гармония их голосов искусно пародируется адским хохотом и
визгом торжествующей геенны. Здесь все и вся издевается друг над другом,
все взаимно отвергается, все поставлено с ног на голову.
Творчество Леверкюна есть переоценка всех музыкальных ценностей, это
негатив, противостоящий позитивным ценностям классиков, нигилистическая
критика средствами музыки всего пройденного ею пути.
И больше того: отвергая формальные ценности гуманистического искусства,
Леверкюн вместе с этим хочет уничтожить гуманистические идеалы, он
говорит, что создаст антагонистическое произведение к шестой симфонии
Бетховена с ее «Одой к радости», и что он за то, чтобы люди забыли о
разрушении Бастилии, забыли свою вековую мечту о свободе.
Манн хочет показать связь с модернизмом, но и здесь не видно, чтобы он
делал это с целью низвергнуть модернизм, ибо ненавидя, он его любит и
оправдывает. Через весь роман у Манна проходит подспудная, скрытая мысль
о том, что самое передовое, авангардное странным образом часто смыкается с
самым реакционным и варварским.
Еврей Брейзахер, салонный «культур-философ», поражает слушателей
парадоксальными идеями о необходимости обновления и омоложения
общества путём возврата к арханческим временам с их культом крови и
насилия, содействуя своими речами победе фашистской идеологии.
Манн много пишет о двойственности Лютера: с одной стороны реформатор,
борец с католической реакцией, с другой - ярый враг немецкого гуманизма и
крестьянской революции.
Поэтому взрыв ненависти Леверкюна к Бетховенской оде «Обнимитесь,
376

народы», по мнению Манна, вполне закономерен.
Композитор-новатор, революционер в музыке неизбежно должен оказаться
в чём-то реакционером, таковы полярные свойства человеческого духа:
за прорыв к вершинам творчества гений расплачивается безумием, за
творческую свободу - ненавистью к ней в области политики. Наша критика,
отдавая должное философской глубине и реалистической силе изображения
романа Томаса Манна, скорее сознательно, чем по близорукости не заметила
мистической подоплеки произведения. Мистическая атмосфера окутывает
весь роман. Роковая избранность героя, совпадение его монашеского образа
жизни, его колдовского, дьявольского творчества с образом «монаха сатаны»,
доктора Фаустуса, не только бесконечно углубляет перспективу, переводя
роман в мифологический план, но и является философией самого автора.
Да, Томас Манн сознательно творит из жизни Адриана Леверкюна миф,
связывая ее с легендами средневековья.
Идея о двусмысленности природы, о ее враждебности всему человеческому,
гуманитарному, солнечно-ясному, мысль о тайном обручении гения с богами
преисподней, со стихийными силами - это мысль самого Манна, его личное
убеждение.
Какое зловещее настроение создает Манн описанием неудач Леверкюна при
попытках излечиться от недуга, когда тот застает первого врача-гинеколога в
гробу, а второго - в момент ареста! Манн явно подчеркивает этим странным
совпадением, что избраннику тайных сил Леверкюну лечение было запрещено,
так как развитие болезни способствовало пробуждению в нём гения.
История гибели друга, скрипача Руди Швердфегера, описана, как мистическое
преступление, совершенное самим композитором по воле его демона.
Манн намекает, что Леверкюн давно знал об опасности, угрожавшей
Руди со стороны его любовницы Инесы, и зная это, сознавая нелепость
просьбы о посредничестве в сватовстве, учитывая натуру Руди, при своей
проницательности мог предугадать, что ничего хорошего из этого не выйдет.
Но Адриан не хотел предугадывать, он хотел избавиться от друга, отомстить
ему за дружбу, ибо этого требовали силы, с которыми он обручился. История с
небесным посланцем, мальчиком и «Эхо» ещё более нагнетает ощущение тайны,
окружающей Леверкюна. Здесь, как и везде у Манна, все реально обосновано,
и любовь Леверкюна, и болезнь мальчика, все, кроме его фантастического
совершенства, его идеальной красоты и молитвенного восторга людей при
377

виде ее. Здесь, как и всюду, Манн возводит над внешне случайной жизненной
ситуацией высшую закономерность, мистическую легенду, преображая
реальное событие в вечный миф о хрупкости и недолговечности истинно
прекрасного. Создавая внешне реальную, очень конкретную историю жизни
Леверкюна, композитора-модерниста, Манн преображает ее в житие великого
грешника, в сказание о вечной трагедии творческого духа, его одиночестве и
роковой обреченности.
***
Роман Томаса Манна современен в самом глубоком смысле, ибо затрагивает
основную проблему нашего времени. Проблема эта в исчерпанности, бессилии
старых идеалов жизни и искусства, в необходимости прорыва к принципиально
новому, не похожему ни на мещански благополучный идеал растительного
существования, ни на негативизм и бесплодную пародийность модернизма,
ведущего к опустошению и смерти.
***
В наше время тяжело быть зрячим муравьем. Муравейник живет, его
обитатели снуют туда и сюда, волоча тяжести, сталкиваясь, они ощупывают
друг друга усиками, разбегаются, опять что-то ищут и тащат. И никто из них
не видит тени, упавшей на муравейник, тени от сапога, готового одним ударом
прервать эту суету, и возможно, навеки.
Но вот нашелся муравей, случайно или в силу природного недостатка,
сумевший взглянуть вверх, на небо, и увидеть огромный сапог, занесённый
над его миром. Муравей бросил ношу, забыл о ней, и вся муравьиная хлопотня
потеряла для него смысл. Подбежали другие муравьи, он поведал им об
увиденном, отчаянно шевеля усиками, но они покинули его, сочтя безумным,
ибо были нормальными муравьями, они не могли поднять головы к небу.
Муравей остался один. Он не шевелился, он сидел и смотрел на нависшую над
миром смерть.
Есть и среди нас муравьи с вывихнутой шеей, видящие, что не положено
видеть нормальным обывателям. Занесённый над муравейником сапог
увидели ещё Лермонтов, Гоголь, Достоевский, Толстой, Блок. Его видят всё
мыслящие люди Европы и Америки, видит и наша умственная элита, хотя
вслух исповедует казённый оптимизм.
Сапог навис над всей нашей жизнью, его зловещая тень падает на все наши
дела.
378

Машинная цивилизация, превратившая человека в муравья, в пчелу,
безумно творящую свое дело, в насекомое, которому даже некогда как следует
задуматься, - безумная пешка, вот та ближайшая опасность, которую видят все.
Сегодня, взглянув в окно, я увидел через улицу напротив новый длинный
пятиэтажный дом, он вырос за неделю. Это не предел: разработан метод, когда
на заводах будут фабриковать целые жилые секции со всем необходимым:
канализацией, отоплением, освещением. Секции подвозят к стройплощадке,
поднимают башенным краном и складывают из этих кубиков дом. Существует
проект мощных железобетонных опор, ветвящихся подобно деревьям, на эти
«ветки» будут навешивать, подобно яблокам, жилые секции-квартиры. Надоела
развеска - яблоки перевешивают в другом порядке. Хорошо?
По-моему, плохо. Темпы растут, после войны прошло двадцать пять лет, за
эти годы жизнь изменилась больше, чем за все предвоенные пятилетки, чем за
всю советскую власть. Темпы растут, и за десять грядущих лет можно ждать
больших перемен, чем за прошедшие двадцать пять лет.
В связи с ускорением перемен встает проблема старости. Если раньше старики
с их жизненным опытом были полезны обществу, то теперь они не нужны,
ибо их опыт безнадежно устаревает и неприменим в изменившихся условиях
существования. Старость стала обузой, вызывая у молодёжи не уважение, а
злобу и насмешки. Работоспособный, опытный специалист, пятидесятилетний
человек, ненавистен мальчишкам. Овладев на бегу знаниями, доставшимися
ему борьбой всей жизни, она сталкивают его в канаву, спеша дальше. Куда?
Они не знают, им некогда думать, они часть лавины, летящей в пропасть,
набирающей силы с каждым пройденным метром.
Граница старости отодвигается все дальше от естественного конца, и если
сейчас не считаются с пятидесятилетними, то через 15-20 лет «прогресса»
будут выталкивать из активной жизни сорокалетних.
Единственный способ устоять в этом бешеном потоке, несмотря на старость,
- это подняться над ним на такую высоту, откуда взор охватит все его извивы
на много миль вперёд, но на это способны единицы. Такие старики нужны и
теперь. Непрерывные изменения не дают вызревать новым традициям взамен
разрушенных старых и в жизни, и в искусстве. Жизнь творческая, посвященная
неторопливым углубленным исканиям, заменилась рынком, искусство
растворилось в быте, где вместо живописи процветает декор, а чистую музыку
заменили танцевальные погремушки.
379

Давно окончилась война, и все же она не кончилась. Если во время войны и
после неё люди становятся добрее, легче отзываются на чужое горе, стремятся
к общению, то долгий мир проводит к обратному: они становятся глухи к
страдающим, целью жизни становятся не общение и взаимпомощь, а успех
и материальное благополучие, комфорт и безопасность. Сердце заплывает
жиром, и разгорается война всех против всех.
Эта война немногим гуманнее настоящей. Человека сразу не убивают, его
просто ставят в условия, где он не в силах проявить себя как личность, его
связывают, как Гулливера, тысячами невидимых нитей. Человек вроде бы
живёт, вроде бы действует, и вместе с тем, человека нет. Есть функционер,
выполняющий порученную работу, ненавистную и чуждую ему.
Всё это связано с великой проблемой отчуждения, и всё это известно, об
этом пишут и говорят, а лавина растёт, все стремительнее летит... Куда?
Ужасно, что прогресс вырвался из-под нашей власти, и мы очутились в
положении седока, лошадь которого понесла. Остается цепляться за узду и
вовремя наклоняться, чтобы не разбить череп о ветви встречных деревьев.
«Но ведь это здорово! - говорят мне. - Большой дом за один день!» Нет, не
здорово! Такой дом не вызовет привязанности, связанной с воспоминаниями
прошедших лет, ибо его так же быстро сломают, как и построили. Сломают
потому, что он устареет раньше, чем придет в негодность, и его снесут,
чтобы на его месте построить здание ещё «модерней». Эти новые дома будут
стандартны, и никакая развеска яблок-квартир не деревьях-каркасах не ослабит
скуку, возникающую при виде этих человеческих ульев.
Современная цивилизация ненавидит время, историю, традиции, ненавидит
пространство, уничтожая его скоростью.
Если раньше, путешествуя на лошадях, человек действительно знакомился
со страной, проникал в жизнь множества людей и событий, то теперь, с
быстротой кометы пролетая над земным шаром, обгоняя сутки, он ничего не
узнает и не увидит. Стандартные просторы аэродромов и вокзалов, стандартные
путеводители и гиды, масса удобств, а в результате - глубокое невежество и
равнодушие ко всему, скука и пресыщение.
Вместо жизни - доступность и комфорт, легкость и мимолетность встреч
и разлук. Где здесь возникнуть подлинному сильному чувству, родиться
привязанности и любви?
Большие чувства растут медленно и с годами мужают вместе с преодолением
380

препятствий. Там, где нет борьбы, сопротивления, нет и радости победы,
ощущения достигнутого счастья. Современный обеспеченный функционер,
равнодушно выполняющий свой трудовой урок, узкий специалист, не умеющий
затопить печь, сколотить скамейку, пользующийся всеми благами машинной
цивилизации, – самое беспомощное и нетворческое существо. Отправьте его
на необитаемый остров, и он погибнет, несмотря на обилие растительной и
животной пищи.
Попытки заменить нехватку физического труда спортом не спасают. Спорт
также разделился по специальности – лёгкую и тяжелую атлетику, а та и другая
– на ещё более узкие подразделения, причём все они благодаря искусственно
возбуждаемому интересу, обилию стадионов, радио и телевидению превращены
в средства массового одурачивания.
Все это угрожает колоссальной катастрофой. Оттягивание её прихода лишь
наращивает ужас расплаты. Но допустим, катастрофы не будет, и прогресс
пойдёт все дальше, дойдёт до полного абсурда. В этом случае человек
окончательно утратит человеческое, став стандартным винтиком, духовно
мёртвым и обезличенным, подлинным двуногим насекомым.
Где же выход? Только не в логике, не в истории и её ходе, ибо этот ход
уже ясно виден, видно, что в потоке событий нет внутренних сил, которые
изменили бы этот ход.
Выход из тупика может быть вне рассудка, вне истории, вне времени в нашем
понимании времени, то есть выход должен быть в том, что называется чудом,
другого выхода нет, и если не верить в чудо, остается верить в апокалипсис, в
последнюю и окончательную катастрофу. А может быть, и катастрофа, и чудо?
Спасение пятидесяти тысяч праведников? Это был бы полный апокалипсис, со
всем его безумием и внелогичностью.
***
Отчего умер Александр Блок? От ужаса. Наконец-то я нашел точное слово,
разрешающее тайну его трагедии. Ужас.
Приняв революцию как стихию, сжигающую всю гниль, открывающую
новые небо и землю, Блок вдруг, в глубоком прозрении, увидел чудовищные
контуры эпохи, поднимающейся за дымом и племенем затихающего боя.
Блок умер тяжело, его мучили ужасные кошмары, его болезнь была не
болезнью тела, а духа. Он кричал не своим голосом, исхудал, как скелет,
изменился настолько, что друзья не узнали его в гробу.
381

Ужас.
Ужас перед надвигающейся бездуховностью, угрожающей человеку-артисту,
человеку-творцу, в котором он видел идеал будущего. Ужас перед встающим
на горизонте мёртвым, холодным, бесчеловечным веком.
Блок - последний поэт-пророк, последний гений гуманистической эпохи, она
умерла вместе с ним.
После поэмы «Двенадцать» Блок перестал писать стихи, он говорил, что
мир для него перестал звучать, что он онемел. Блок уже не слышал мировой
оркестр, душа оглохла, и все потеряло смысл.
Он обладал удивительным внутренним слухом, каждое десятилетие
для него было окрашено в свой цвет, он видел глубокую связь событий,
придающую особый оттенок и звучание любому отрезку исторического
времени. Далёкие по характеру и разделяющему их расстояние события
связывались его внутренним слухом в едином музыкальном напоре,
рождались в согласии со взмахом невидимой палочки дирижера-судьбы.
Это подтверждает, что творческое Я Блока обитало не в нашем, а в четвёртом мире.
Гибель Лиссабона и Мессины, пробуждение подземных сил планеты,
появление кометы Блок связывал с ходом человеческой истории, видел в них
грозное знамение близящейся эпохи невиданных войн и мятежей.
Для него всё было связано великим единством, события в физическом мире
совпадали с событиями в мире духа, в мире культуры, в мире искусства.
После «Двенадцати» Блок-поэт умер, вскоре умер Блок-человек.
Работая сначала в следственной комиссии, расследовавшей преступление
министров, промышленников и вельмож, он перешел на работу по
организации нового революционного театра, затем – в комиссию,
созданную Горьким, под названием «Всемирная литература».
Считая своим долгом помочь новой власти в деле охраны и использования
народом старых ценностей и духовной культуры, Блок страшно тяготился
бюрократическими формами, в которые облекалась эта работа, его измучили
бесконечные заседания, мелкие склоки и бумажная волокита, он увидел, что
революция не переделала людей, что чиновник начал заглатывать человека-
артиста, и ужаснулся.
Сквозь лозунги революции, сквозь шум и крики борьбы послышался ему
лязг костей, из-за вороха бумаг оскалилась смерть. Ибо самым страшным и
ненавистным противником для Блока был чиновник, бюрократию он считал
382

злейшим врагом творческой культуры, убийцей всего, чем дорожил.
Блок, по свидетельству близких, «до последней минуты своей жизни верил в
реальность «других миров» и в возможность с ними соприкасаться, их видеть,
слышать их. И это не только в редкие исключительные минуты, но всегда,
повсюду» (Адамович «Воспоминания о Блоке»).
Организатор издательства «Алконост», осуществивший первые выпуски
поэмы «Двенадцать» с иллюстрациями Юрия Анненкова (я помню это
издание), рассказывает о примечательном случае.
Не застав поэта дома, он остался его дождаться вместе с матерью Блока.
Старушка вдруг сильно побледнела и сказала: «Что-то случилось с Сашей!»
Через пять минут вошёл расстроенный, бледный Блок.
Автор воспоминаний говорит, что после этого вскоре Блок заболел, болезнь
прогрессировала. Что так потрясло поэта, что он увидел? Неизвестно.
Возможно, он зашёл в один из ресторанчиков, где проводило вечера выползшее
из щелей, оживающее мещанство, может быть, стал свидетелем сцены, ставшей
для него странным символом крушения его великой мечты о преображении
человечества.
Очень часто тяжелая жизнь дает толчок, заставляющий художника напрячь
все силы в борьбе с роком. В результате художник пишет шедевры, которых
не создал бы, если бы его жизнь сложилась вполне удачно. Пример - жизнь и
творчество художника Кустодиева.
В последние 15 лет до смерти он создал лучшие картины, обессмертившие его имя.
С парализованными ногами, с сохнущей правой рукой, затравленный «левыми»
художниками и припадками той же породы, которая травила моего отца, в
холоде и голоде, он писал ярмарки, Волгу, щедрость русской природы, изобилие
здоровой человеческой плоти, славил счастье жить на этой земле.
Что его ждало, если бы болезнь не освободила художника от казённого
Петрограда, от писания портретов знатных дам и сановников? Кустодиев
потерял бы дорогу к самому себе, оставив несколько мастерски написанных
портретов знатных дам и сановников, этих ничтожных выродившихся людей.
Я учился в Московском художественно-литографском техникуме, созданном
при полиграфинституте на Мясницкой улице, когда там ещё преподавал
знаменитый Фаворский. Моим приятелем по курсу был талантливый Виктор
Цыплаков, живой, остроумный, ловкий, как обезьяна, толстогубый, узкоглазый,
лохматый, в красной майке и широченных штанах, как я его запомнил. Он
383

осуществил свою мечту, стал живописцем и достиг известности. Я прошел
через тюрьмы и лагеря, боролся за жизнь, погибал и воскресал.
Завидую ли я ему? Это невозможно, потому что завидуя, я бы признал, что не осуществил
своего призвания, что жизнь не удалась. Но я этого не чувствую и не принимаю.
Допустим, я благополучно окончил бы техникум, стал художником-плакатистом и
иллюстратором или пошёл бы в институт и превратился бы живописца, как Виктор.
Возможно, при своих способностях я достиг бы большего успеха, чем он. Но успех
художника в наше время связан с порабощением. Нормальная карьера, без
конфликтов и борьбы, возможна для человека, закрывшего глаза на вторую
половину реальности, видящего лишь ее парадный, блестящий фасад, не
желающего видеть скрытую подоплеку.
Я попал на «чёрную половину», даже хуже: задний двор, очутился на свалке,
среди отбросов и обломков. Моя жизнь и творчество – антипод по отношению к
жизни и творчеству Виктора, они свидетельствуют о второй действительности.
Это свидетельство также одностороннее, как свидетельство Виктора, и также
тенденциозно. Конечно, наше творчество в неказенной части, где мы оба
остаемся самими собой, не взаимовраждебно, оно взаимодополняется.
Я начал с мысли о пользе для художника тяжелой жизни. Я пережил её, и все
же остался художником-мыслителем, а это главное.
Я трудился в несравненно худших условиях, чем Цыплаков, я голодал
и мёрз, у меня отнимали рисунки, шпионили, клеветали. Но я не сдавался.
Возможно, эта борьба даст мне преимущество перед Виктором-победителем, и
придаст больший вес очень немногому, что останется от меня, как художника,
моим рисункам и наброскам, чем официально признанным многочисленным
полотнам Цыплакова.
Быть может то, что останется после меня, скажет о нашем времени больше,
чем полуправда Виктора-победителя, бережно хранимая в музеях и картинных
галереях.
***
Искусство и существование художника в этом мире нерасторжимо спаяны,
опыт жизни – материал творчества. Иногда я захожу на очередную выставку
художественного фонда и вижу, что искусства в моем понимании становится
там всё меньше.
Ползучий натурализм и дутая помпезность сталинских лет с её культом Репина и
передвижников сменилась влияниями, идущими с Запада, а также воздействием левых
384

течений, преобладавших у нас в двадцатых годах и задушенных сталинской диктатурой.
Насильственно оборванная линия развития или упадка – понимай, как нравится, по-
видимому, снова восстановлена, художники вроде бы опять обратились к поискам.
Но поиски новой формы всегда связаны с необходимостью передать
новое содержание, наше же содержание, которому стукнуло 80 лет, никак
не найдёт своего стиля, художники разбивают голову то о глухую стену
исчерпавшего себя натурализма, то тонут в зыбком болоте отечественного
и западного эпигонства, мечутся между Андреем Рублевым и Пикассо.
Изобразительное искусство как самостоятельная особая область творческой
деятельности выродилось, художники увлекаются чем угодно, только не
живописью и не рисунком, вынося свою лабораторию на всеобщее обозрение,
превращая свои поиски в конечный продукт, тогда как всё это нужно скрывать,
зритель должен видеть лишь результат. Это то же самое, как если бы
конструктор автомобиля вместо нового образца машины предлагал бы серию
черновиков, чертежей и набросков будущей машины.
Картина заменилась русским плакатом, торопящимся вогнать в сознание
спешащего зрителя идею в её простейшем выражении, или бессвязным
бормотанием, привлекающим мнимой глубиной и таинственностью.
Художники изощряются в применении разных материалов, стекла, пластмасс,
металла, в поисках различной техники, отходя от реальности, сознательно
искажая форму и цвет. Не с целью выявить идею, а с целью её затемнить, ибо
эта идея, став обязательной, вызывает всеобщую ненависть.
Развивается не чистое искусство, а прикладное, живопись и скульптура
сливаются с архитектурой и интерьером, с машиной и модой.
Я представляю себе близкое будущее изобразительного искусства так:
огромный цех, напоминающий цех завода, входит главный художник. Он
проходит по цеху, проверяет работу исполнителей, специалистов по керамике,
металлам, пластмассам, по окраске, фактуровке и формовке. Каждый выполняет
свою часть работы с помощью технических приспособлений и механизмов,
как на заводе, по заданному чертежу (Пусть это будет фреска-полурельеф в
сотни квадратных метров, с использованием разных материалов, на огромной
стене здания).
Главный художник проходит в проектный отдел, там группа подчинённых
художников под его руководством выполняет макеты и эскизы фресок и
скульптур, рассчитанных на миллионы зрителей, на городские площади и
385

автомагистрали.
Художник-отшельник, сидящий в конуре, голодающий и непризнанный,
художник-фанатик, жертвующий всем для творчества, исчезает, его сменяет
художник-инженер, художник-декоратор, скорее строитель, чем живописец.
Он получает высокую зарплату и работает в тесном контакте с руководством,
принадлежит властвующей элите и совсем не задумывается о смысле своей
деятельности, он часть огромного государственного аппарата и занят
идеологической обработкой миллионной человеческой массы.
***
Главная беда массы наших художников – отсутствие своей личной,
выстраданной идеологии. Идеология, которую они обязаны исповедовать,
ими не переварена и не усвоена, она им навязана. Отсутствие индивидуальной
идеологии, своего особого взгляда стирает их творческое лицо, и в этом причина
удивительного однообразия подавляющей массы работ, демонстрируемых на
выставках.
Однообразие это в одинаковом подходе к теме, раскрытие её лишь в узком
секторе, разрешенном внешней и внутренней, личной цензурой.
Создаются штампы, которым следует большинство художников. Например,
не так давно стало традиционным изображение «комсомольца двадцатых
годов» в обязательной буденовке, голодной акулы с широко открытой пастью,
выпученными глазами и полным отсутствием лба. Эта остервенелая тощая
маска стала повторяться в сотнях плакатов и рисунков.
Другой штамп в мозаиках и настенных панно: статичная композиция из
нескольких фигур, вертикально стоящих или сидящих, с утяжеленными,
бессмысленными лицами каменных истуканов или нарумяненных смазливых
кукол.
Внутреннее, психологическое отметается, человеческое лицо и фигура
становятся в полную зависимость от композиции в целом, превращаясь в один
из ее декоративных элементов.
Эмоциональное воздействие строится на простейших ассоциациях, поэтому
решение сходных тем сводится к немногим уже найденным вариантам
(Например, тема мира, изобилия группой девушек на фоне фруктовых
деревьев). Жесты и позы стилизуются, становятся манерно-условными, нигде
не остается места для непосредственного сопереживания художника и зрителя.
Даже способ изображения предметов, например, деревьев, превратился
386

в штампы: на ветки насаживаются листья, как в детском рисунке, и все это
обводится жестким общим контуром.
То есть, сознательно вырабатывается автоматический рефлекс у зрительской
массы, которой не нужно каждый раз осмысливать привычные изобразительные
штампы-иероглифы, достаточно мимолетного взгляда, чтобы механизм
сработал.
Если монументальное искусство Мексики нашло свой язык, по-
современному свободный, смелый и метафорический, не боящийся
бурной динамики и трагедийной темы, то наши монументалисты застыли в
трусливой каноничности, избегают острых тем и предпочитают не изображать
современную жизнь в ее сути, в ее ужасе и величии, хаосе и внутренней
бесчеловечности, они боятся этого как огня. Нет, они не хотят никого пугать и
волновать и угощают массы нудными картинками земного рая.
Ороско у нас невозможен, и это объясняется тем, что Ороско изображает мир
капитализма, а мы - социалистический рай.
Но в действительности Ороско изображает не один капитализм, а весь
современный мир, суть машинно-бюрократической цивилизации, повсюду
одинаковой.
Годы 1922-1931-й
Я начал увлекаться рисованием с восьми лет. Помню, как скопировал
цветными карандашами в тетрадь из простой тонкой бумаги, сшитую отцом,
картины Левитана из монографии, хранившейся в шкафу. В школе участвовал
в художественном кружке, мы устраивали выставки, завешивая стены класса
множеством рисунков, карандашных и акварельных.
В Ульяновске, куда мы переехали всей семьей из Орска в 1924-м году, я ходил
на дом к учителю рисования и черчения Гурьеву, в прошлом окончившему
Петроградскую академию художеств, несколько опустившемуся человеку, уже
не мечтавшему о карьере. Его жена, высокая и костлявая, с измученным лицом,
тщетно боролась с домашним беспорядком. Старшая дочь хорошо рисовала,
но стала не художником, а инженером. Валька, мой картавый сверстник,
увлекался самодельными радиоприемниками, младшая выросла кретином.
Гурьев занимался со мной и Валькой по вечерам два раза в неделю, за что мой
отец обязался обучать меня и товарища английскому языку. Валька мучился на
отцовских уроках и даже иногда рыдал, рисуя гипсовые руки, ноги и головы
387

греческих богов. Я на уроках английского не плакал, хотя и не учил его.
Папаша Гурьев любил пофилософствовать. Он считал себя эпикурейцем и
проповедовал «разумное наслаждение жизнью», развалившись после обеда в
старом трухлявом кресле, пощипывая козлиную бородку, не смущаясь ревом
полуидиотки, младшей дочки, и болезненными стонами супруги, гремевшей
на кухне посудой.
Стены в его комнате увешивали масляные картины, портреты членов
семьи, закатные волжские пейзажи. Живопись художника была традиционно-
реалистической, немного сентиментальной, но рисунком он владел в
совершенстве, как и большинство его современников, окончивших академию
до революции.
Вначале я много копировал с репродукций, Гурьев отучил меня от этого, и я
начал рисовать с натуры. Рисовал всё: кота, кур, индюков, лошадей, постройки,
лица знакомых. Через два-три года начал увлекаться рисованием по памяти
и воображению, рисовал нечто вроде американских комиксов, как их теперь
называют, рассказы в картинках с краткими под рисунками текстами, изображая
романтические приключения и ужасы. Мне нравилась книжная графика,
иллюстрации Билибина к сказкам, Лансере к «Медному всаднику». Книги и
журналы приносил отец, позже я стал посещать ульяновский «Дворец книги»,
где рассматривал старые комплекты журналов «Мир искусства», «Аполлон»,
«Весы» и так далее. Читальный зал в доме бывшего дворянского собрания был
в стиле ампир с колоннадой и хорами, с большими венецианскими окнами.
Я познакомился с фотографом Кушманским, увлекавшимся искусством,
маленького роста, очень подвижным человечком. Увидев три моих рисунка,
имевшие названия «Утро», «Полдень» и «Вечер», Кушманский спросил, не
знаком ли я с картинами Чурлениса, и удивился, что я их не видел. Он дал мне
номер журнала «Аполлон», посвященный творчеству литовского гения, и я
удивился сходству наших стилей. Как раз в то время я увлекался учением йогов
о Вселенной, их космической мистикой, оккультизмом, и думаю, что сходство
найденных мною композиционных приемов с приемами Чурлениса явилось
следствием общности наших настроений.
Все три мои рисунка были выполнены тонким пером, штрихами и
точками. «Утро» изображало восход солнца над волнующимся океаном,
по которому к зрителю бежала световая дорожка. Пена на гребне волны
превратилась во множество светлых человеческих фигур, плясавших
388

на фоне тёмной воды, по бокам восходящего солнца поднимались
огромные столбы паров, они завихрялись, похожие на многоступенчатые
колонны, на фоне радужных ореолов, окруживших солнечный диск.
Симметричностью композиции и ритмом всего в целом я стремился вызвать впечатление
величия, торжественной пляски, изображая Вселенную как грандиозный храм.
«Полдень» и «Вечер» были также уравновешенно симметричны по композиции,
также стремились передать образ природы, как единой и всеобъемлющей гармонии.
1927, 28, 29-й годы были годами моего напряженного внутреннего роста,
тогда же зародились все основные идеи, которые в дальнейшем я лишь
развивал с большим или меньшим успехом. Не помню, какой философ
или писатель сказал, что фундамент всей умственной, творческой жизни
закладывается не позже 17-19 лет. Я думаю, это верно, годы становления тела,
полового созревания совпадают у большинства с духовным возмужанием.
Я много читал, рисовал, увлекался наукой и техникой, изобретал,
философствовал. Свои фантастические рисунки я дарил обычно художнику
Архангельскому, чудесному старику, страстному коллекционеру и краеведу.
Его небольшой дом был настоящим музеем народного искусства, начиная с
мордовских «пулагаев», кончая деревянными резными оконными наличниками.
Архангельский любил коллекционировать работы знакомых художников,
и начинающих, и опытных мастеров, у него был альбом с вклеенными
прекрасными карандашными зарисовками бородатых мужиков и лошадей,
подаренных художником Плестовым, Архангельский был его первым
учителем. Старик-художник поражал меня свежестью и радостной сочностью
своих акварелей, бесчисленных пейзажей Волги и её окрестностей. Художник
прекрасно владел лаконичной техникой гравюры на линолеуме и даже не
поленился награвировать серию моих урбанистических фантазий, названных
«Индустриальной симфонией». «Симфония» начиналась заводским гудком и
кончалась ударом парового молота.
Архангельский подарил мне на память несколько тоненьких книжечек –
серий минигравюр, изображающих старый Симбирск. Помню, одна брошюрка
называлась «Симбирский ампир».
В первый год обучения в Московском художественным техникуме,
проходя по коридору, я неожиданно увидел Архангельского. Оказалось,
что ему пришлось продать за бесценок домик-музей и фруктовый
сад при нём из-за огромного налога. Он приехал в Москву и зашёл
к нам в поисках места преподавателя, но места уже были заняты.
389

Старик имел пришибленный вид, перемены в жизни дались нелегко. Я помню
хорошо сад и яблоки Архангельского. Когда я приносил ему новые рисунки, он
отводил меня в сад, где я наедался до оскомины, затем спрашивал, принес ли
мешок, и нагрузив его наполовину апортом, отпускал домой, очень довольный
оставленными мной акварелями и набросками.
В те годы Симбирск-Ульяновск был зелёным, уютным, в основном
деревянным городом с деревянными тротуарами, большинство населения
имело фруктовые сады, и мне никогда не забыть лунных весенних ночей,
полных шума ручьёв, аромата цветущих яблонь и пения множества соловьев.
Всё это ушло невозвратно, кому-то помешало, на владельцев наложили
непосильные налоги, сады отошли городским властям, захирели без присмотра,
их вырубили, оставив заросшие сорняками пустыри. Одновременно разрушили
многие старые каменные особняки и церкви, старый Симбирск, почти не
изменивший своего облика со времён Гончарова и его романа «Обрыв»,
превратился в прокаженного, покрытого язвами пустырей и никуда не годного
кирпичного лома, с искалеченными, высохшими и вырубленными садами.
Сейчас на месте уничтоженного деревянного Симбирска построен новый
каменный Ульяновск… По-моему, он не очень понравился бы Ленину,
несмотря на грандиозный «мемориальный комплекс, асфальт, бетон и
стекло, пришедшие на смену тихих улиц, осененных старыми тополями
и ветвями яблонь, тянувшимися над заборами, с тёмными звёздными
или прозрачными лунными ночами», с немолчным рокотом соловьев...
Насколько разумнее было бы сохранить прежний облик города, по возможности
таким, каким он был в Ленинские времена! Это был бы город-заповедник,
город-музей. Но у революции своя мораль, ей ненавистно не только дурное,
но и хорошее, созданное до неё, и она с остервенением истребляет ценности,
созданные тем же народом, видя в них лишь враждебное, то, что следует
вырывать с корнями.
Попытки восстановить жалкие остатки былой красоты почти ничего не дают. Эти
остатки доступны лишь кучке туристов, имеющих деньги для поездок по стране.
И сама реставрация варварски разрушенного и огаженного делается больше
чем наполовину для выгоды, приносимой своими и иностранными туристами,
возможностью выкачать из их кармана лишнюю копейку. Хорошо помню горечь
и гнев отца при виде действий городских властей, при виде бессмысленного
разрушения во имя разрушения.
390

***
Эти записки – моя попытка подчинить и организовать хаос, каким является
моя и всякая вообще жизнь.
Организуя хаос путём подчинения его большой идее, идее борьбы за
высшую форму сознания, за жизнь в духе, я тем самым оправдываю его,
делаю эту бессмыслицу необходимой, ибо, не имея в руках материал,
требующий обработки, нуждающийся в формировании, не встречая
сопротивления, творческий дух не сможет себя проявить и утвердить.
Как сказал Фёдор Сологуб: «Беру кусок жизни, бесформенный и грубый, и
творю из него прекрасную Легенду».
Я творю легенду из жизни, легенда – истинная её цель и подлинная реальность, сама
же по себе жизнь – тяжелый сон, не больше, никому не нужный и не поучительный.
Возникает вопрос: есть ли план одновременно исполнение? Обычный ответ
отрицателен: теория ещё не практика. Но так ли это? Мечта, теория как
будто ничего не меняют в реальном мире, они кажутся бессильными, как
платоническая любовь.
Но ведь, в конце концов, важно отношение человека к своей мечте. Для
художника мир его мечты большая реальность, чем окружающая «трезвая
действительность». Для учёного его абстракции более живы, чем повседневный
быт и окружающая обстановка.
И вот художник во имя мечты губит свою карьеру, жизнь близких и дорогих,
также поступает и учёный. Что это? Безумие?
Нет. Это подлинное знание и понимание иллюзорности и хрупкости
обычного существования и величия и всемогущества мечты.
***
Меня все время тревожит, волнует странный факт: среди миллионов
звёзд Млечного пути, около спокойной жёлтой звезды наиболее часто
встречающегося типа, на маленькой планете Земля произошло чудо: возникла
жизнь. Последние открытия биологии, открытие сложнейших программ,
зашифрованные гены (для простейшей бациллы эта программа равна толстому
тому с тремя тысячами формул-фраз) – все эти открытия показали, насколько
жёстки и узки рамки, в пределах которых возникают и развиваются организмы.
Вместе с тем, последние данные изучения ближнего космоса заставляет думать,
что Земля – единственная планета Солнечной системы, где присутствует
жизнь. В дальнем космосе мнения расходятся: одни думают, что там многие
391

звезды имеют планеты, другие – что наличие планет редкость, почти аномалия.
Я думаю, что даже если жизнь сравнительно редкое явление среди огромных
масс неорганического вещества, и несмотря на сложность условий, нужных
для ее возникновения и сохранения, появление ее есть результат действия
плана, заложенного в самом мироздании, что подобно генетическому коду,
заложенному в живой материи, составляющей тело Космоса, заложен свой
изначальный код, что уже первичные ядра атомов, рождённые протоматерией,
построены так, что неизбежно в ходе естественной эволюции должны создавать
органическую материю, живые структуры.
Занимает меня также механизм, управляющий эволюцией таких огромных
образований, как галактики. Непонятны причины, вызывающие в них
грандиозные взрывы, равные по мощи аннигиляции ста миллионов звёзд
одновременно.
При таких взрывах, охватывающих огромные пространства, измеряемые
сотнями световых лет, непонятен механизм, приводящий к коллективному
взрыву, так как даже скорость света слишком мала для объяснения этих
явлений. Легче предположить, что взрывается не наружная оболочка
галактики, а её центральное ядро, содержащее основную массу галактики в
виде сверхтяжёлой протоматерии. И опять вопрос: возможны ли какие-либо
процессы в сверхтяжелом протовеществе, где исключены любые формы
движения в виду чудовищной плотности? Если же эта плотность не предельная,
и какие-то процессы все же возможны, то насколько же они замедляются
вследствие огромной инерционной массы и замедления местного времени?
Получается безвыходное противоречие: для объяснения галактических
взрывов и возникновения новых галактик мы вынуждены допустить
существование в их центрах на небольшом сравнительном пространстве
сверхбомб, в которых концентрация энергии превосходит в миллионы и
больше раз концентрацию ее в атомной бомбе, и эта же концентрация приводит
к невозможности никакими средствами вывести протовещество из состояния
вечного коллапса, заставить его аннигилировать.
Это не менее невероятно, чем воскресение мёртвых во плоти в день страшного
суда, ибо протоматерия – энергетическая могила. Куда ни кинь, везде клин.
***
Абстракционизм в изобразительном искусстве я долго не понимал, ибо для меня
392

фигуративность всегда была необходима, как средство передачи идеи другим людям –
зрителям. Но постепенно отрицательное отношение к абстракционизму смягчилось.
Дело в том, что в самой схематической, абстрактной форме заложена
способность вызывать у человека определённые чувства и
настроения, причём хотя эти настроения и чувства очень общи, они
достаточно конкретны и одинаковы для подавляющего большинства.
Возьмём отрезки горизонтальной и вертикальной прямых. Горизонталь
вызывает у большинства людей ощущение неподвижности, равновесия,
горизонталь символизирует покой и даже смерть.
Ощущения – это результат ассоциации, лежащей в глубине человеческого
сознания, ассоциации горизонтально лежащей человеческой фигуры с
представлением о бессилии, болезни, сне, смерти.
Большую роль играет представление и о неподвижной водной поверхности.
Таким образом, горизонтальная линия или плоскость для массы людей связана
с понятием смерти, пассивности, неподвижности.
В противовес горизонтали, вертикаль воспринимается большинством
если неосознанно, но инстинктивно, как уравновешенное напряжение, как
потенциальная, скрытая сила, то есть, связывается с устойчиво стоящей
человеческой фигурой, как жизнь и преодоление жизни. Яркий пример –
кариатида, очеловеченная колонна, поддерживающая свод. Если горизонтальная
поверхность морей и песков пустынь определяется постоянным действием
силы тяжести, то гора, дерево, грозовое облако, фонтан и так далее есть
всегда результат сил, противоборствующих этой силе. Для того чтобы дерево
стояло, оно должно вырасти из почвы, подняться вверх, любой деревянный
или каменный столб, любая башня и здание предполагают затраченные
первоначально усилия при их постановке и постройке. Знание об этом заложено
глубоко в человеческой психике, и все вертикали воспринимаются, как я уже
сказал, как выражение скрытого напряжения, противодействующего тяжести.
Но являясь уравновешенным по отношению к горизонтали перпендикуляром
(вернее, не к горизонтали, а к центру земного шара, то есть к центру притяжения),
вертикаль не создает чувства движения. Это есть лишь возможность движения,
скрытое напряжение, не перешедшее ещё в движение. Чувство движения
создается наклонной линией, то есть, диагональю. Такая линия есть переход
между горизонталью и вертикалью, и как переход, связана в нашем сознании
с временным, неустойчивым состоянием или с падением, или с подъемом. То
393

есть, диагональ постоянно стремится стать вертикалью или превратиться в
горизонталь, и поэтому наибольшей динамикой отличается для неё композиция,
развёрнутая по диагонали к плоскости картины.
В связи с предыдущими рассуждениями, простые геометрические фигуры,
имеющие широкое основание, всегда производят впечатление устойчивости,
как, например, треугольник и пирамида, квадрат и куб.
Примером такой наиболее уравновешенной композиции является треугольная,
излюбленная форма композиции в эпоху Ренессанса, у Леонардо да Винчи, Рафаэля и прочее.
Треугольник, поставленный вершиной вниз, является неустойчивый фигурой,
как и всякая фигура с малым основанием, с ничтожной точкой опоры.
Если мы изобразим линейно развёрнутый ряд ритмично повторяющихся
одинаковых фигур, например, волнообразную линию, эта линия будет
воспринята нами как некий ряд событий, повторяющихся не только в
пространстве, но и во времени, особенно, когда линейно развёрнутый
орнамент глаз не охватывает сразу и вынужден его обегать. Волнообразная
линия, спираль, всякий ритмично построенный линейный орнамент создает
394

впечатление движения не только в пространстве, но и во времени.
Динамически-ритмические фигуры.
Кроме описанных примеров психологического воздействия на человека
абстрактно-геометрических форм существуют формы, вызывающие чувства
опасности, угрозы, и формы успокаивающие, мягкие.
Первые можно назвать «злыми» формами. Это острые, крючкообразные
фигуры, ассоциирующиеся с когтями, ножами, зубами, телами.
Противоположны им «добрые» формы, формы безопасные, мягко
изгибающиеся, округлые.
Использование резких, заостренных форм в фигуративном искусстве
подтверждает это восприятие, художники всегда бессознательно следовали
этому правилу при изображении дьяволов, мефистофелей, ведьм и всяких
злодеев. Так же точно, изображая доброе, они стремились к мягким,
извилистым, волнистым линиям и формам, как это видно у Боттичелли,
Леонардо, Рафаэля в их мадоннах.
Существуют симметричные и несимметричные фигуры. Симметричные
формы воспринимаются людьми, как приятные, создают впечатление гармонии,
уравновешенности, красоты. Человеческое тело, как и тела всех организмов,
начиная с высших, кончая пресмыкающимися, двусторонне симметричны,
также как и форма многих растений, листьев деревьев, кристаллов.
В неорганическом мире, в формах скал, камней, рельефе местности, дельтах
рек и береговых линиях, в обликах симметрии нет. Поэтому симметрия
подсознательно связывается нами с понятием порядка, организации, жизни,
395

разума, красоты в противовес асимметричному, хаотическому, случайному,
что мы связываем с беспорядком, хаосом, разрушением, бессмыслицей, в
эстетическом плане воспринимаемыми как безобразное противостояние всему
прекрасному.
***
Современный абстракционизм не стремится построить теорию первичных
фигурных символов, свойственных сознанию огромного большинства людей,
постоянных для всех рас и наций, и основывается на чисто субъективных
импульсах. Художники интуитивно строят свои композиции, и потому
абстрактное искусство, не выработав определённого языка, основанного
на языке подсознательных пра-символов, суммирующего и обобщающего
сложнейший индивидуальный опыт отдельных людей, не может стать
искусством, подобным музыке, давно обладающей собственным языком,
основанным на общих законах гармонии.
Я думаю, что только путём изучения влияния на людей простых
геометрических фигур, то есть, абстрактных пространственных построений,
возможно создание универсального языка, и на основе его художественных
произведений, понятных всем нормальным людям, а не только самим авторам
абстрактных произведений.
Художник, вкусивший чувство свободы, которое дает ему абстрактное
творчество, редко полностью возвращается в рамки фигуративного творчества.
Свободная игра формами и цветом настолько соблазнительна, что художник
поступается понятностью своего творчества, лишь бы не вернуться под власть
законов перспективы, светотени, под власть необходимости создавать иллюзию
окружающей его предметной реальности, изображение которой его уже не
удовлетворяет. Но отказ от поисков новых более общих законов воздействия
на психику зрителя приводит к полному хаосу и произволу, то есть, отказу
от самого искусства, подлинная свобода всегда связана с определёнными
ограничениями, которые ставит себе художник.
У абстрактного творчества есть свои законы, но эти законы несравненно
обширнее и фундаментальнее законов, которым подчиняется иллюзорная
фигуративная живопись, эти законы присутствуют в скрытом виде во
всех стилях и во все времена, изменяясь вместе с коренными медленными
изменениями человеческого сознания, и потому они дают художнику,
овладевшему ими, гораздо больше свободы, чем творчество фигуративное.
396

Абстрактное искусство, созданное на основе коренных особенностей
человеческого восприятия форм и цветов, во многом должно сближаться
с архитектурой и музыкой. Идеи тяжести и лёгкости, устойчивости и
неустойчивости, движения и неподвижности, ритма, силы и бессилия,
гармонии и беспорядка, борьбы и покоя, позволяют художникам с огромной
свободой передавать зрителям большие мысли и чувства, освободит их
создания от анекдотичности, свойственной иллюзорному академическому
реализму, ибо новые принципы, новый язык искусства будет так широк
и всеобъемлющ, что в сравнении с педантизмом бесчисленных правил,
связывающих старое искусство, стремящееся дать иллюзорный образ видимой
поверхности действительности, этот новый язык будет говорить о глубинной
сути Вселенной и человека.
Я думаю, что абстракционизм, развиваясь дальше, выработает свой
язык, как это сделали раньше архитектура и музыка, и этот язык будет
говорить о гораздо более крупных и глубоких связях нашего духа с
окружающей реальностью, чем язык старой предметной живописи, имевшей
дело с поверхностной видимостью, а не сущностью этой реальности.
Если архитектура в своих величайших созданиях достигает силы
воздействия, равного воздействию великих музыкальных произведений,
то тем более легко будет этого добиться абстрактному изобразительному
искусству, не связанному так с утилитарной, практической целью,
как та же архитектура, его архитектоничность будет более свободной.
Возвращаясь к закономерностям, существующим в нашем восприятии пространственных
форм, нужно выяснить реальный механизм, управляющий их возникновением в сознании.
Всякое движение определяется взаимодействием данного импульса и постоянно
действующей гравитацией.
Механика ходьбы состоит из падения, каждый раз преодолеваемого тем, что мы
выставляем вперёд ногу, восстанавливая утраченное равновесие падающего вперёд корпуса.
Движение по горизонтальной поверхности автомобиля также составляется из
тяжести, прижимающей его к поверхности, и трением о её неровности.
Даже траектория полёта снаряда, самолёта и ракеты – результат сложного
взаимодействия энергии первоначального толчка или постоянно действующей
силы воздушного винта и той же силы тяжести.
397

***
Кроме формы на нашу психику воздействуют цвета окружающего мира.
Светлые, чистые цвета создают радостное, повышенное настроение, их
сочетания сравнимы с мажором в музыке.
Густые, тёмные, тяжелые цвета действуют подавляюще, вызывая тоску,
уныние, страх, и соответствуют минорным аккордам.
Я помню случай, когда, придя к знакомому художнику-сюрреалисту,
увидел прислонённую к спинке дивана небольшую картину. Она
была перевёрнута низом вверх, и я не понял, что на ней изображено,
но сочетание чёрного, зеленовато-серого и жёлтого вызвало
ощущение жути. Картина оказалась иллюстрацией к «Вию» Гоголя.
Помню удивительно сильное ощущение возвышенной тишины, светлого покоя,
вызванное во мне сочетанием цветов Рублёвской «Троицы», когда я увидел её
первый раз в Третьяковке. Красный цвет в зависимости от его характера может
действовать по-разному: алый, чистый и звонкий («Алые паруса» Грина)
вызывает чувство торжества, победы, праздничности, как звук фанфар.
Густо-багровый цвет вызывает ощущение крови, пожара, угрозы.
Голубой с примесью зелени (бирюза) радует глаз, а голубовато-серый, то
есть, стальной, вызывает ощущение холода, свинцового серого неба, навевает
печаль.
Белый цвет у народов средних и высоких широт ассоциируется со снегом,
холодом, зимой и смертью, чёрный - с ночью, пустотой и небытием.
Цвета жизни – красный, оранжевый и зелёный. Жёлтый раздражает, особенно
если он холодный, с примесью зелёного, голубой и синий успокаивают,
даже подавляют, навевают печаль. Это цвета далёкого пространства, цвета
недостижимого, цвета пустынного горизонта и неба.
Годы с 1943 по 1945-й
На днях я смотрел двухсерийный фильм «Король Лир». Когда наши
режиссёры и актёры берутся за классику, они создают прекрасные фильмы,
превосходящие заграничные на ту же тему.
Падение короля Лира с вершины власти в пропасть нищеты и голода,
убожества и безумия показано с большим и глубоким драматизмом. В жизни
я видел сцены, подобные сцене в фильме: кучка изголодавшихся призраков в
рубище ползает по пустырю, отыскивая съедобные корешки.
398

Я увидел это в лагере на сажевых заводах, куда попал с асфальтитового
рудника, в 1943-м году. Из колонны, возвращавшейся с работы на зону, время
от времени выскакивал человек и, вырвав клочок травы, под крики конвоиров
и щелканье затворов нырял в свой ряд. Из этой травы подконвойники варили
по вечерам зелёную похлёбку, добавляя туда соль и немного хлеба.
Я расскажу здесь о борьбе, которую ежедневно вел два года, чтобы не
погибнуть, чтобы возродиться к жизни из состояния полутрупа, после смертной
камеры и асфальтитового рудника.
В этой бесконечной борьбе за лишние граммы хлеба, за черпак баланды обычный
взгляд не найдёт ничего героического, это была мелкая крохоборческая борьба
за существование. Но и здесь без сообразительности, упорства и терпения я
бы погиб.
В конце отдыха, данного мне доктором Серебровым, бродя по зоне, я
столкнулся с доктором Лысиковым, заведующим сангородком в километре
от нашего медпункта. Тридцатилетний поляк Лысиков отрастил небольшие
светлые усы, удивительно симметрично закрученные в две тонкие часовые
пружины. Увидев меня, он показал на них и спросил:
- Могли бы вы нарисовать эти усы?
Я ответил, что мог бы. Тогда Лысиков предложил «отдохнуть» в его
сангородке. Срок освобождения от работы истекал, и я согласился.
Сангородок состоял из трёх бараков, заполненных доходягами, болезнь их
заключалась в предельном истощении. Бараки не отапливались, хотя кругом
на сотни верст протянулась тайга, и больные лежали, свернувшись калачиком,
закутанные с головой в тонкие одеяла, по два и по три на каждом.
Хлеба давали 400 грамм, к обеду приносили «суп» – кипяток, в котором плавала редкая
беловатая муть, подобная лёгкому туману, - мука или крупа - разобрать было невозможно.
Получив миски, доходяги садились на постелях, укрывшись с головой, и ели в
темноте. Над серыми конусами, похожими на самоедские чумы, поднимались
к потолку белые облака пара.
В общей палате я пробыл весь первый день, наутро следующего перевели в
маленькую с двумя койками и миниатюрной железной печкой. Вторую койку
занимал парень, бывший на побегушках у Лысикова. За право пользования
теплом от печки я расплачивался копированием рисунков из толстой
медицинской книги, изображавших различные хирургические операции.
Как-то через год я встретил Лысикова, он очень удивился, увидев меня
399

живым и поправившимся, сказав, что считал у меня обречённым. Я увидел
свои рисунки и с трудом поверил, что они мои, настолько тонко и тщательно
было выполнение. За месяц я сделал 80 рисунков, работая с утра до вечера
ежедневно.
Как-то Лысиков вызвал меня в свой кабинет. Там сидела девица, он
отрекомендовал её как молодого врача, в чем я усомнился, и обещал пайку
хлеба за портрет. Я нарисовал девицу на ватмане тушевальным карандашом.
Наутро пришел Лысиков без пайки, потрясённый наглым обманом, я
разрыдался, громко требуя обещанное. Через час «парень на побегушках»
принёс 200 грамм.
Раза два в отсутствии Лысикова меня забирал в свою кабинку пожилой
фельдшер, помощник Лысикова. Я сделал ему несколько диаграмм, и каждый
раз он меня кормил. Это была полная противоположность спесивому и
бездушному эксплуататору Лысикову с его омерзительными завитушками усов
и нахальной физиономией афериста. Фельдшер был высок, нескладен, черноус
и добродушен. Раз Лысиков проговорился, что на меня пришло направление
на сажевые заводы, в качестве клубного художника. Мне осточертели
голод, холод, Лысиков, и я пристал, чтобы он немедленно меня отпустил.
Две недели он тянул резину, но я не отставал и добился освобождения.
Уже в сумерки я вошел в зону лагпункта при сажевых заводах, клуб оказался
заперт, я не нашел воспитателя и заночевал натощак в бараке на свободной койке.
Часов в 10 утра дождался воспитателя Лобова, но он заявил, что я опоздал на две недели,
и художник у него есть. Это означало гибель, я настоял, чтобы мне сделали пробу.
Нехотя Лобов отыскал в старом шкафу со сломанными дверцами какой-то плакат и ушел.
На нижней полке шкафа я отыскал чернильницу, развёл водой высохший
осадок, выстругал осколком стекла плоскую палочку и написал на чистой
стороне объявление о предстоявшем киносеансе. Вернувшемуся воспитателю
реклама очень понравилась, и он заявил, что берет меня художником в клуб.
Уже летом, на вопрос, почему он не захотел принять сначала, Лобов
сознался, что увидев меня, подумал, что я могу умереть в любую минуту, что я
не способен к работе в таком состоянии.
В тот же день я попал в лагерную парикмахерскую и в первый раз после ареста и
тюрьмы увидел себя в зеркало. Я увидел стриженную голову на тонкой шее, огромные
бескровные уши и серую мёртвую кожу, живыми на этом лице трупа были одни глаза.
Я заплакал от жалости к себе, а парикмахеры утешали, говоря, что поправлюсь, что
400

все пройдёт со временем.
Даже через год, уже оправившись от дистрофии, я не мог удержаться от слез,
вспоминая о пережитых муках. За карандашные портретики парикмахеры
угощали папиросами и, искурившись, я ушел, шатаясь, как пьяный.
Я поселился в клубе, в комнате КВЧ. В мою обязанность входило сторожить
помещения по ночам, а днём писать лозунги, выпускать стенгазету и
объявления, оформлять небольшую сцену.
Зал не отапливался, в КВЧ я топил огромную печь с плитой, но это не помогало.
Стояли сорокаградусные морозы, тонкие досчатые стены и щелястый высокий
потолок не держали тепло, и я вечно мёрз.
Спал я на узкой скамье, приставив её вплотную к стенке раскалённой докрасна
плиты, укрывшись бушлатом, и сжёг за зиму два бушлата. Проснувшись среди дыма,
закапывал горящий бушлат в снег, но каждый раз находил под снегом лишь кучку пепла.
Лобов мне не доверял, отправляясь на день за зону, загружал работой, звонил часто по
телефону, проверяя, на месте ли я.
Надоедали бесконечные звонки из зоны. Звонили вольнонаемные:
будет ли вечером кино, какой фильм. Отвечать на звонки значило не
выполнить задание, я продолжал писать бесконечные производственные
лозунги на бумажных полосах, а телефон трезвонил, как одержимый.
К вечеру являлся Лобов и набрасывался с руганью, утверждая, что я уходил из
клуба и где-то халтурил за пайку. 40-50 штук готовых лозунгов не могли его
разубедить, объяснениям он не верил.
Но главным мучителем был не Лобов, а его помощник, жулик и аферист
Сашка. Он хвастался, что пишет пьесу для нашего клуба, что сотрудничал до
войны в лагерном журнале, печатавшемся на канале Москва – Волга. Только
через полтора года я узнал, как ловко он меня использовал.
Как-то раз Сашка попросил скопировать химическим карандашом на лист
бумаги с образца печать КВО (культурно-воспитательного отдела ухть-
ижемских лагерей). На вопрос для чего, Сашка ответил, что ему нужна по ходу
пьесы, которую он ставит с драмкружком, бумага с печатью КВО.
Показалось странным: что могут увидеть зрители на маленьком клочке
бумаги, но я не возражал. Что мог сделать еле державшийся на ногах фитиль со
здоровым негодяем? Сашка гонял меня за завтраком и обедом, повар наливал
ему полный котелок густой баланды со дна по блату. Съев миску жидкого
варева, я молча смотрел, как Сашка пожирал свою порцию.
401

Сашкина пьеса никогда не была написана, никто её не репетировал, все было враньем.
Намочив листок с моей копией печати, Сашка снял с неё четыре оттиска, снабдив их
одинаковым текстом, варьируя только фамилии. Текст был следующий: «Воспитателю
13-го олпа Лобову. До вашего сведения доводится, что з/к з/к Филонов П.П.,
работающий хлеборезом на 13-м лагпункте, сожительствует с з/к з/к Яковлевой М.И.
В случае подтверждения факта сожительства составьте акт и
передайте в управление КВО для принятия соответствующих
мер пресечения. Начальник отдела КВО подполковник имярек».
Филонов был хлеборезом, раздатчиком паек. Сашка послал меня за ним, а
когда хлеборез пришел, выгнал и запер дверь. Оставшись с глазу на глаз, он
торжественно извлёк из ящика стола бумагу с печатью и показал на расстоянии
Филонову.
- Читай, падла!
Хлеборез прочёл и обомлел.
- Доигрался?
- Сашка, выручи!
- Соси ты… Что от тебя толку? Вот передам Лобову, и не видать тебе твоей
хлеборезки и твоей Машки, за… вас на штрафную, пни корчевать. Станете там
звонкие, тонкие и прозрачные.
- А ты порви!
- Порвать? А потом за вас тоже на штрафную?
- Сашок, порви! Я тебе все! В рот меня…
Помучив немного хлебореза, Сашка снисходит к его отчаянию и говорит:
- Ладно, посмотрю на твое поведение. Видишь?
И чиркнув спичкой, он сжигает страшный документ.
Следующей жертвой стал заведующей кухней, зав. продкаптеркой и вещкаптеркой.
После этого, куда бы Сашка меня ни послал, отказа нигде не было. Я таскал
ему по две пайки, тройной обед, не подозревая, что сам создал это изобилие,
ежедневно созерцая Сашкино обжорство. О второй афере за мой счёт я узнал
случайно, через полтора года, когда приобрёл пропуск и мог выходить за зону.
Жена одного из вохровцев попросила нарисовать ей коврик на стену, тогда
они были в моде. Расплачиваясь, она не удержалась от упрёка:
- А всё-таки нехорошо вы делаете!
- Что нехорошо?
- Да вот. Ведь я вам второй раз плачу.
402

Оказалось, Сашка года полтора назад сказал ей, что у него появился хороший
художник-доходяга, и если она авансирует его продуктами, нарисует красивый
коврик.
Так Сашка надул кроме этой ещё двух-трёх баб, варил на моих глазах крутую
кашу со сливочным маслом, а я облизывался, недоумевая, как он ухитряется
всё это добывать.
Но кроме случайных, гениальный аферист имел постоянный твёрдый доход.
Под половицей в комнате КВЧ он хранил приспособление для изготовления
копирки, в период войны её вообще не было, и продавал во время поездок с
Лобовскими поручениями машинисткам лагерных управлений.
Возможно, аферист меня бы окончательно доконал, но мне повезло: Сашка
неожиданно бесследно исчез, может быть, его убили, возможно, сбежал, не
знаю.
***
Настала весна, приближался май. Я писал производственные лозунги на
фанере, их ставили в два ряда, образовалась аллея. В начале её воздвигли
«триумфальную арку», верх её я расписал, изобразив солдат с автоматами и
танки. К вечеру слез с лестницы и остановился, рассматривая свое творение.
В это время подошел парень, помощник коменданта, и сказал, чтобы я
пришел после проверки в изолятор, начальник ОЛП-а дал мне сутки.
- За что? Ведь я весь день просидел на этой лестнице!
- Не знаю.
- Тьфу, черт! Наверное, это мне вместо премии. За арку?
- Ничего не знаю. Придёшь?
- Куда же деваться? Ждать, чтобы ты меня силой потащил?
После проверки меня заперли в узкий карцер, похожий на колодец. В окошечко
с разбитым стеклом под потолком дуло, и я просидел ночь, прислонясь к стенке,
на голом цементе. Не выспавшийся, промёрзший, вышел утром из камеры и
лишь к вечеру узнал причину гнева начальства.
Проходя мимо арки, Лыга увидел, что я нарисовал автоматы у солдат в левой
руке, превратив их всех в левшей. Это часто со мной случалось, потому что сам
я левша. Начальник лагеря Лыга, здоровенный хохол, носил по тогдашней моде
длинную кавалерийскую шинель и отличался причудами. Невозможно было
угадать, что ему понравится, а что нет. Как-то я зашёл на кухню и предложил
старшему повару нарисовать его на побеленной стене кухни. Получив согласие,
403

изобразил его клеевыми красками во всём великолепии, в колпаке и халате,
стоящего у огромного котла и снимающего пробу длинным черпаком. Фреска
понравилась, и я унес полный котелок каши. На другой день в клуб прибежал
поваренок и сказал, чтобы я немедленно шел на кухню. Оказалось, что Лыга,
увидев моё произведение, приказал, чтобы я изобразил на стенах кухни всех
поваров, вплоть до раздатчика хвойного настоя, который мы пили до обеда во
избежание цинги.
За неделю на длинной беленой стене в кухне появилась галерея портретов, и
всю неделю я был сыт.
Но настоящим золотым дном стал для меня пожилой повар-китаец,
работавший на больничной кухне, дядя Ваня, как все его звали.
Дядя Ваня на воле был фокусником, и довольно искусным. Готовясь
к выступлению на сцене клуба, он решил создать себе гардероб не хуже
знаменитого тогда иллюзиониста Кио, и пришел ко мне с заказом.
Договорились, что я распишу халат, сшитый из старых простыней. Я
загрунтовал его масляными белилами, на спине изобразил огромную узорную
бабочку, на рукавах - двух разноцветных драконов, остальное пространство
испестрил сложным растительным узором.
Каждое утро приходил дядя Ваня и проверял сделанную накануне
работу. По условию, я обязался каждый день заполнять узором квадрат
размером, как захватит ладонь заказчика, и за это ежедневно получал
пайку хлеба в 400 грамм. Как полагалось китайцу, дядя Ваня питался
рисом и в хлебе не нуждался. Халат был широкий, с поповскими рукавами.
Я получил за месяц 30 паек, что в придачу к собственной составляло 800 грамм.
Когда с халатом покончили, настала очередь туфлей и шапочки. После этого
дядя Ваня принёс шесть «волшебных ящиков». Я покрыл их чёрной краской и
разрисовал китайскими домиками и кривыми карликовыми соснами.
Кроме меня щедротами дяди Вани пользовался Володька Ивановский, друг
доктора Лысикова, здоровый светловолосый поляк. Он разрабатывал текст
вступительной речи и пояснений к отдельным фокусам.
Наконец, наступил великий день, когда дядя Ваня мог выступить во всём
блеске перед двумя сотнями голодных лагерников и сотней полуголодных
ссыльных корейцев и немцев, живших за зоной.
Мой халат, превратившейся от масляных красок в жёсткую клеенку, гремел
и топорщился фантастическими складками при каждом движении маэстро,
404

когда он вышел из-за ширмы, разрисованной цветами и птицами.
Перед началом демонстрации он произнёс длинную речь с чудовищным китайским
акцентом, невообразимо напыщенную, ее поляк Володька репетировал с ним весь месяц.
Речь бесконечно затянулась, никто не понял ни слова, публика начала нервничать,
послышались крики «Заткнись», «Поди выспись» и ещё хлеще. Дядя Ваня
потом жаловался, что успел произнести лишь четверть затверженного с таким
трудом текста, и был безутешен.
Ему казалось, что если бы он сказал всю речь, успех был бы полным.
Володька всячески подогревал эту мысль, но все же считал, что нужно кое-
что в тексте упростить, учитывая невежество публики. Снова он каждый
вечер занимался со стариком, создавая новую программу выступления, и
простодушный дядя Ваня по-прежнему кормил его рисовой сладкой кашей.
Около КВЧ крутился ещё один «темнила», усатый хохол, зав вещкаптеркой.
Не помню, за что я его возненавидел. Кажется, он пытался меня унизить,
всячески третируя и обрывая на полуслове. Вскоре Лыга поймал его на каком-
то жульничестве, приказал снять одежду первого срока, облечь в лохмотья
третьего и отправить на штрафную командировку. Каким-то путём бывший зав
ухитрился перед самой отправкой переодеться в первый срок. Лыга освирепел,
с несчастного зазнайки все снова содрали и, облачив в невообразимую рвань,
выгнали за зону. Признаюсь, я с удовольствием смотрел на это из окна клуба.
Как-то в начале лета меня вызвал Лысиков и показал в анатомии внутреннее
строение женщины – красочные изображения в несколько слоев, наклеенные
так, что поднимая листы, мы видели более глубокий слой, и попросил сделать
цветные копии. К тому времени я добился некоторой самостоятельности, нашел
способы добычи лишнего куска хлеба и уже не нуждался в сомнительном
покровительстве Лысикова, но окончательного ответа в тот вечер не дал.
Утром я занялся лозунгами в зрительном зале клуба, когда явился Лысиков
и потребовал возвратить красно-синий карандаш, который будто бы я
похитил у него со стола. Я возмущено ответил, что никакого карандаша не
видел и не брал, но Лысиков продолжал наседать. Тогда меня прорвало:
вспомнилась голодная жизнь в сангородке, непрерывный труд над рисунками
по 19 часов в день, двухнедельная задержка, из-за которой я чуть не лишился
места клубного художника, вспомнились его чванство, бездушие, наглость.
Я изматерил Лысикова, послал ко всем чертям, заявил, что плюю на
него и его заказы, и потребовал, чтобы он немедленно убирался и не
405

мешал работать. Вероятно, его сильно удивил этот неожиданный бунт
доходяги, покорно сносившего всю зиму его эксплуатацию. Он молча
выслушал мою истерику, стоя на сцене, и ушел, ничего не сказав.
Лето прошло, наступила осень, подрос овёс, им засеяли заднюю часть зоны,
пустырь между бараками и баней. Около бани соорудили деревянную беседку
для отдыха лагерного начальства, я расписал её павлинами и цветами.
Жизнь немного налаживалась, хотя кормили нас ещё плохо, омлетами из
бычьей крови, китовым и акульим мясом, чернильной похлебкой из иван-чая.
В зоне работала ремонтная бригада: плотники, штукатуры и маляры.
Бригадир, высокий белорус по фамилии Голубь, попросил нарисовать для
его кабинки коврик. Я изобразил на нём сказочный сад, стилизованные
большегрудые розовые женщины с длинными глазами египтянок кормили
золотых рыбок голубом ручье. И тут грянул гром: меня сняли с клубной работы
и включили в бригаду сборщиков иван-чая.
Мы вышли до восхода солнца из зоны, над травой ещё висел холодный
утренний туман, но в ушах уже стоял комариный звон. При каждом ударе
секача по рыхлым стеблям иван-чая из-под куста поднимались тучи комаров
и мошек.
У нас не было рукавиц и накомарников, к вечеру мы чуть видели сквозь
распухшие, как подушки, веки, руки и лица были в крови от раздавленных
кровопийц.
На второй день я плюнул на работу и, сидя под ёлкой, лупил себя по шее и
голове. Подошел низенький коренастый бригадир-украинец.
– Что, не нравится? Это тебе не картинки в КВЧ малевать!
Бригадир меня сразу возненавидел, это был хам с грубым примитивным мозгом, враг
духа, стремившийся истребить всё, что возвышалось над ним. Постояв надо мной, он сказал:
- Не выполнишь норму, горбушку не получишь. Тут тебе не КВЧ!
Яростно хлопая веткой по распухшим ушам, я ответил:
- Плевал я на твою горбушку.
- Поплюешь! Теперь ты от меня никуда не уйдёшь, конец Канту, я тебя научу
работать!
Я разозлился:
- Вот увидишь, завтра же меня в твоей бригаде не будет!
Бригадир захохотал, но я твёрдо решил, что так и сделаю, что больше кормить
комаров и мошек не буду.
406

На вечерней поверке я подошел к бригадиру Голубю и попросил включить в
свою бригаду, за что обещал увешать его секцию множеством картин.
Голубю предложение понравилось, и он обещал сразу после поверки поговорить с Лыгой.
На другое утро я уже не вышел на работу с бригадой сборщиков иван-чая.
***
В сентябре 1943 года меня с группой в 30 человек отправили этапом
из тюрьмы на небольшой лагпункт, состоявший всего из двух бараков.
Истощенные до предела, мы еле двигались, это было учтено при выборе
работы. Недалеко от лагпункта строилась железнодорожная платформа, для
неё нужен был щебень. Сидя на кучах камней, сброшенных с самосвалов, мы
разбивали камни на мелкие части ударами молотков.
Стояла тёплая солнечная осень, и наши руки, отвыкшие от солнца,
разъедаемые каменной пылью, распухли и стали фиолетово-багровыми.
Бригадиром назначили моего однодельца, молодого геолога, корейца Цзю.
Он отдал дорогое кожаное пальто, костюм и ботинки нормировщику и прорабу,
обеспечив нам самую большую пайку, – килограмм двести грамм хлеба.
У меня тоже сохранилось кое-что из одежды, в том числе тёплый овчинный
полушубок. Кровь не грела, и я часто сидел в нём по вечерам на скамейке перед
бараком. В лагпункте было всего трое бытовиков-пропускников, могущих
выходить за зону, остальная масса состояла из нас, недавно привезённых
бывших смертников.
В один из вечеров ко мне подошел такой пропускник, пожилой мужичок с
хитрой физиономией, я обменял ему полушубок за пару банок неочищенного
овса и банку чёрной смородины, собранной им в лесу. Поджарив овёс, я раздавил
зерна с помощью бутылки, сдул шелуху и сварил овсяную кашу, смешав с
ягодами. Вместо полушубка я носил теперь рваный бушлат, полученный на
сменку от лагерного барыги.
Через месяц нас отправили на асфальтитовый рудник.
***
Настала осень, а с ней и холода. Нам выдали вместо валенок стеганые ватные
чулки, рваные ватные штаны, бушлаты и серые солдатские шапки-ушанки,
некоторые были в пятнах засохшей крови, очевидно, снятые с раненых и
убитых на фронте.
Мы гоняли вагонетки с породой, каждую ночь кто-нибудь тихо умирал,
наутро санитары уносили на брезентовых носилках легкий высохший труп.
407

И вот разнеслась весть, что на наш вымороченный лагпункт едет агитбригада
из актеров и музыкантов Ухтинского театра, вечером в клубе будет концерт. В
день концерта нашу бригаду не отправили на рудник, и мы работали недалеко
от станции. Не помню, что делали, помню лишь, как появилась пестрая группа
ухтинских актеров, сошедших с поезда.
Я сказал товарищам, что знаком с ними, так как работал в театре художником,
и если меня помнят, то дадут табаку.
Напрягая все силы, я медленно плелся к железнодорожному полотну, а
пестрая группа угрожающе быстро надвигалась, я боялся, что не успею
пересечь ее путь, что актеры пройдут мимо, не заметив одиноко плетущуюся
фигуру, и подняв руку, слабо закричал. Меня увидели, группа остановилась, я
добрался до насыпи, но не мог одолеть подъем, упал на колени и пополз вверх.
Я увидел знакомые лица певицы Геликонской, виолончелиста Крейна, певца
Кортова и другие, - потрясенные лица, и понял, что меня узнали.
Актеры высыпали из карманов всю махорку, какая у них была, и я тем же
путем вернулся обратно. Табак поровну разделили на всю бригаду.
Придя с работы, я зашел в клуб и попросил Геликонскую раздобыть пайку
хлеба. Очень расстроенная и смущенная, она сказала, что у нее сейчас хлеба
нет, но после концерта постарается его достать.
Но я не пошел вечером на концерт, остаток гордости помешал прийти за
обещанным.
***
В 1936 году главный художник нашей мастерской Михайлов взял меня в
городской театр помощником, исполнителем декораций, и две зимы, 1936 и
1937 годы, я работал под его руководством.
В те годы в Ухтинском театре почти не было вольнонаемных, актеры, певцы,
балерины, плотники и электрики, режиссёры и оркестр были заключёнными.
Мы жили на первом лагпункте и ходили на работу в город пешком, за шесть
километров, вдоль реки Ухты, затем через мост мимо пожарной каланчи, в
«центр», состоявший из небольшой площади, окружённой трёхэтажными
деревянными зданиями средней школы, горного техникума, управления и
театра.
Каждый месяц в театре ставилась новая премьера, так что за первый сезон
сыграли три пьесы, Островского, Гольдони «Хозяйка гостиницы», Шиллера
«Коварство и любовь» и не помню что ещё. Кроме пьес ставились концерты,
408

оперетты, иногда даже целиком оперы, несколько балетов.
Певица Геликонская, рослая видная брюнетка, обладавшая прекрасным
сильным драматическим голосом, была в Москве восходящей звездой, когда
её арестовали в 1933-м году. Я хорошо помню эту величавую, с благородными
манерами актрису, характерным красивым и умным лицом. Помню, как
случайно зайдя днём в фойе театра, я услышал, как она репетировала под
аккомпанемент рояля и виолончели вальс из кинофильма «Цирк». Она пела его в
своей новой манере, мелодия приобрела величавый размах, монументальность
и навсегда оставила след в моей памяти.
Коронной ролью Геликонской в Москве была роль Кармен, и ей удалось
выступить в ней последний раз на сцене Ухтинского театра. Она начинала
быстро стареть, седые нити пробивались в чёрных волосах, и все же сумела
создать запоминающийся образ.
Кончила она трагически. В одну из поездок с агитбригадой в район во время
войны борт грузовика открылся, и Геликонская, упав с машины, ударилась
головой и умерла от сотрясения мозга.
Помню виолончелиста Крейна, красивого еврея с нервным выразительным
лицом, в Москве до ареста концерты «трио Крейна» пользовались успехом. Во
время игры его подвижное лицо ясно отражало смену настроений, вызываемых
музыкой.
Я встретил его после трехлетнего перерыва в городском саду. Была осень,
он понуро сидел на скамье среди тощих елок, озарённый бледным северным
солнцем, пышная шевелюра была в густой проседи. Крейн освободился, но
остался в том же Ухтинском театре. Я поздоровался, на вопросы он отвечал
хмуро и односложно.
Я спросил, почему он не уехал из Ухты в какой-нибудь большой город.
- Зачем? Везде одно б…, - отвечал музыкант.
Я знал, что он осиротел. Геликонская умерла, Крейн был последней любовью
45-летней певицы.
Хорошо запомнился актёр Названов, отсидевший в Ухтинском лагере 5 лет,
помню его блестящее исполнение роли Фердинанда в «Коварство и любовь»,
его режиссерскую работу по постановке «Сильвы». Это был актер широкого
диапазона, настолько менявшийся от роли к роли внешне и внутренне, что
даже мы, жившие с ним на одном лагпункте, часто его не узнавали.
Мишка Названов, как его попросту звали в нашем театральном кругу, один
409

из всех ухитрился стать известным после отбытия срока, сыграв ряд ролей
в послевоенных фильмах. Я помню его в «Свадьбе Кречинского», «Русском
вопросе», в «Гамлете». Передавали, что освободившись перед самой войной,
он вскоре попал во фронтовую труппу, и какой-то маршал его реабилитировал.
Он попал в заключение молодым, и за пять лет упорной работы вырос в
большого актера. Высокий, длинноносый, талантливый, Названов правился
женщинам, и у него было несколько романов с нашими балеринами.
Первую его любовницу я помню смутно. Она была из Харбина, блондинка с
мощным сложением, львиным прыжком перелетавшая сцену. В 1937 году она
исчезла, став жертвой Кашкетина, присланного Ежовым для чистки Ухтинских
лагерей.
Второй роман Названова был с Норой Радунской, миниатюрной, изящной,
с огромными зелеными глазами и рыжей шевелюрой. Роман закончился
трагически. Какой-то начальничек, имевший косвенное отношение к театру,
воспылал страстью к Норе, но Мишка мешал, и уполномоченный, поймав их
на месте преступления, составил акт и прогнал Названова на общие работы.
Лагерное начальство из заключенных, наши прорабы, подыскали ему «блатную
работу», он под руководством гидролога с метеостанции измерял температуру
воды в замёрзшей Ухте, скорость течения и прочее, а по вечерам приходил в
секцию художников, с юмором рассказывал нам о дневных приключениях.
Вскоре Названов освободился, а после войны началось его восхождение к
славе.
Год 1943-й
Вспоминая об актерах, я неожиданно вспомнил о старом актере-любителе,
встреченном на асфальтитовом руднике.
Не могу промолчать о человеке, много мне помогавшем в страшную зиму
1941 года. Он работал маркшейдером и часто забирал меня с собой. Я носил
теодолит и рейку, стоял с ней во время измерений в котловине рудника.
Самыми страшными были минуты возвращения после работы в зону. Немного
не доходя до ворот начинался легкий подъём, и мне всегда стоило огромных
усилий подняться на него с теодолитом на спине, тянувшим непреодолимо
к земле. Я плелся, постепенно отставая от колонны, еле передвигая ноги,
конвоир со злобной руганью толкал прикладом в спину.
Поработав до 12 дня, мы делали перерыв. Сойнов садился на теодолит, я
410

рядом на камень. Нас окружал безотрадный зимний пейзаж рудника, огромная
воронка поднималась террасами к серому небу, среди пятен снега и взорванной
красноватой породы вяло копошились редкие человеческие фигурки.
Сойнов вынимал из кармана сбереженный от утренней пайки ломтик хлеба в
200 грамм, аккуратно делил пополам и отдавал половину мне.
Подкрепившись, старик становился в позу и с пафосом декламировал стихи,
популярные в дни его молодости: «Вчера я королем был избран всенародно».
Покончив с «Монологом сумасшедшего», начинал другое, я помню лишь
слова: «Все васильки, васильки, много их было там в поле…»
Я сидел и слушал. Чем еще я мог отплатить за его доброту?
Бедняга полгода не дожил до окончания десятилетнего срока, так и не увидав
свою старуху, о встрече с которой мечтал все эти годы.
Годы 1944-1945-й
В конце зимы, после исчезновения афериста Сашки, помощника Лысикова,
я сбежал из промерзшей комнаты КВЧ в стационар нашего лагпункта, туда
меня снова пригласил Лысиков «отдохнуть», его назначили главным врачом. В
стационаре было тепло, дров хватало, и я согласился.
Я должен был делать зарисовки с «жареных корейцев», как я их прозвал.
Загорелся деревянный барак, где жили ссыльные корейцы, работавшие на
сажевых заводах, и во время панического бегства и давки у выхода многие
получили сильные ожоги спины и ягодиц.
Лысиков смонтировал из тысячесвечевых ламп и отражающего
металлического зеркала громоздкую установку и лечил корейские спины
прогреванием. Я зарисовывал эти гноящиеся, гранулирующие безкожие
спины с возможной точностью цветными карандашами, составляя альбом
постепенного заживления ран.
В палатах за ними ухаживал старичок санитар. Он долго приглядывался, как
я рисую карандашом портретики соседей по койке, выбрал момент, когда они
спали, подошел и попросил нарисовать масляными красками портрет жены с
маленькой тусклой фотокарточки.
Рисовал я по ночам, положив небольшой кусок загрунтованной фанеры на
пол, в конусе красноватого колеблющегося света, отбрасываемого печкой-
времянкой, так как электричества в палатах не полагалось после вечернего
обхода, днем же не допустил бы Лысиков, я обязан был работать лишь для него.
411

До сих пор не пойму, как в таком скудном свете, самодельными кисточками
из конского волоса, пользуясь слепой любительской фотокарточкой, я
сумел добиться удовлетворительного сходства. После этого санитар заказал
портрет двух дочерей и зятя. Старичок платил мне хлебом, это было
самопожертвованием, он был истощен и болен, и лишая себя хлеба, питался
одним больничным супом.
Такие случаи происходили не раз. Истощенные, голодные люди отдавали
последний кусок, чтобы послать небольшой карандашный или масляный
портретик в письме через «вольную почту» родным и близким. Я выработал
для этих портретов особую зализанную манеру, ибо заказчики ценили их тем
выше, чем больше они смахивали на настоящие фото.
Если в сангородке асфальтитового рудника в начале зимы меня донимал
мороз, то в теплых палатах больничного барака на сажевых заводах я мучился
от ужасного смрада, шедшего от корейцев. Пахло гниющим мясом, гноем,
трупом. Этот сладковатый, тошнотный, въедливый запах пропитал все: одежду,
постели, хлеб, который мы ели.
С наступлением теплых дней я вернулся в клуб и опять поселился в комнате
КВЧ. Как-то вечером в КВЧ зашел лейтенант, начальник лагерной охраны,
и забрал меня к себе за зону. В его домике я начал масляный портрет с
фотокарточки его жены, жившей в Ухте, дамочки со смазливой и кокетливой
рожицей. Лейтенант забирал меня три раза и каждый раз кормил пареной репой
и хлебом с маслом. Пятикилограммовый брус масла он держал в чемоданчике
под кроватью. В последний вечер лейтенант отлучился на полчаса, забыв
замкнуть чемоданчик. Подняв крышку, я увидел, что брус сильно искромсан,
и, найдя нож, отрезал грамм 400 от искромсанного края, придав ему прежний
неровный, рваный вид. Масло я завернул в газету и спустил через дыру в
кармане в полу бушлата.
Через минуту явился лейтенант и сразу бросился к чемоданчику. Открыв
крышку, он, видимо, успокоился, отрезал 300 грамм масла, насыпал в
бумажный кулек рису и отдал мне.
- Это тебе за работу.
Старичок санитар принес с больничной кухни большую кастрюлю, полную
рисовой каши. Заправив ее огромным куском масла, я ел, а доходяги корейцы
лежали, повернувшись к стене и закутав головы одеялами, запах рисовой каши
сводил их с ума.
412

***
Так, правдами и неправдами, с огромными напряжениями я боролся за
существование на лагпункте сажевых заводов около года, когда на меня пришел
наряд с газпромысла, расположенного за шесть километров.
Прибыв туда, я начал работу над эскизами панно для вновь построенного
клуба вольнонаемных и оказался под командой Верблюда, начальника
проектной части, а затем, получив пропуск, стал художником этого клуба, о
чем я уже рассказал выше.
Преследовавший меня парторг, наконец, уехал, и его заменил новый.
Новый был высоким молодым человеком, румяным и веселым, и сразу мне
понравился. Он поручил оформить «красный уголок» на втором этаже клуба, и
я постарался, насколько это допускала скудность материалов и красок.
Осмотрев работу, очень довольный парторг спросил, не хотел ли бы я
отдохнуть. Я испугался, вспомнив Лысикова и его «дома отдыха», и осторожно
спросил, что это за отдых.
Парторг отвечал, что может устроить меня на газовую буровую, помощником
оператора, по его словам, работа была очень легкой. Я согласился, хотя и не
представлял, что же буду там делать.
И вот я иду по бревенчатому настилу, проложенному по болотистой почве
среди тайги, по направлению к 35-й буровой.
Через 30 минут я подошел к ней, она возвышалась на полянке сбоку от
дороги. Рядом с вышкой стоял небольшой домик, и в темном проеме двери я
увидел русую рослую девицу лет восемнадцати, этой был «оператор». Узнав,
что я послан ей помощником, Фрида (она оказалась сосланной немкой), очень
удивилась. Работа была легкая и занимала мало времени. Фрида познакомила
меня со своим немудрящим хозяйством, находящимся во второй комнате
домика (передняя комната была жилой).
В «машинном отделении» имелся вентиль, регулировавший поступление
газа из буровой в газопровод, и манометр, показывавший давление. Фрида
три раза в день записывала показания манометра в журнал, а два раза в сутки
передавала данные по телефону в управление газпромысла.
Увидя, что для такой работы помощь фактически не нужна, я возликовал.
Действительно, идея парторга гениальна: «помогать, кому делать нечего»!
Вокруг домика в лучах весеннего солнца темнела молчаливая еловая тайга,
на ее фоне дымилась светлая зелень берез, по небу летели клочья облаков,
413

то погружая в тень, то снова открывая солнцу нежно-зеленые, фиолетовые,
розоватые разводы ягодника и мхов, покрывшие поляну. И я почувствовал себя
гамсуновским героем, лейтенантом Гланом, свободным охотником, живущим
в северном лесу.
И у меня будет подруга, эта светловолосая Сольвейг, мы будем всегда втроем:
я, она и тайга! Мы будем вместе долгими летними днями, я буду делать, что
захочу, писать этюды, собирать все ягоды и грибы или просто лежать часами
не куче сухой хвои, смотреть на прозрачные вершины берез, на темные копья
елей, на бегущие облака и отдыхать, отдыхать, отдыхать!
Присмотревшись, я увидел, что жила Фрида скудно. На ней было заштопанное,
простенькое, застиранное, неопределенного цвета платье, вокруг убогая
обстановка: топчан в углу, подушка с черной казенной наволочкой, набитая
опилками, бумажное серое одеяло, столик без скатерти, топорной работы, на
стене полки, где лежали журнал и толстая старая тетрадь. Тетрадь оказалась
личным дневником оператора, жившего на буровой до Фриды, с начала войны.
Я с любопытством просмотрел записи, они велись с 1941 и прервались в
середине 1945-го года. Язык дневника был языком культурного человека, я
нашел несколько прямо-таки художественных описаний природы, пустынных
таежных рассветов, зимних бессонных ночей. Весь дневник пропитала тоска
одиночества, человек месяцами не видел живого лица, замурованный в
занесенном сугробами домике, наедине со своей любовью и ревностью. На
воле осталась жена, и ее редкие письма были единственными событиями этой
безотрадной жизни. Письма приходили все реже, стали краткими. Наконец,
после долгого молчания пришло последнее. Жена сошлась с другим и просила
больше не писать. Последняя страница дневника - взрыв ярости, боли,
отчаяния, прерванный на полуслове.
Я спросил Фриду, что было дальше с автором, но она ничего не знала. Придя
первый раз, сразу увидела дневник, он так и лежал на полке, человек его не
захватил с собой. Может быть, бежал? Покончил самоубийством?
На другой день я с утра пошел по клиенткам, еще не расплатившимся за
портреты своих младенцев, и вооружаясь бутылкой водки, килограммом муки
и куском сала, отправился на буровую, предвкушая изумление Фриды при виде
такого богатства.
В самом радужном настроении, уверенный в своей неотразимости, я открыл
дверь домика и остолбенел.
414

За столом у окна сидела Фрида, а напротив расположился парень в
замасленной фуфайке и кирзовых сапогах. Проглотив пилюлю, я, как ни в чем
не бывало, поздоровался с обоими.
Парень поглядел неприязненно, но я притворился, что не замечаю, и
продолжал болтать. Конечно, я не собирался показывать свои дары, запрятанные
в необъятных карманах широкого бушлата, снял его и положил на свободный
конец скамейки, решив, что не все еще потеряно.
Парень оказался слесарем с нашего лагпункта, в его обязанности входил
обход буровых и мелкий ремонт. Я решил, что он не опасен. Во-первых, ничего
лишнего не заработает, единственное, это что-нибудь украдет и продаст. Я был
несравненно добычливее его, став известным всему поселку вольнонаемных,
как художник. Во-вторых, по роду своей бродячей работы парень не мог
посещать двадцать пятую буровую ежедневно. Я же намеревался проводить
на ней все время.
Следовало пересидеть соперника, а по его уходе наверстать потерянное
время. Я сидел и болтал, потом взял дневник бывшего оператора и погрузился
в чтение, поглядывая краем глаза на парочку. Парочка тихо переговаривалась,
по-видимому, соперник собирался смотаться.
В это время зазвонил телефон. Фрида взяла трубку, удивленно подняла брови,
и я услышал свою фамилию. Кто мог звонить ко мне? Взяв трубку, спросил,
кто вызывает.
- Начальник ППЧ. Приходи сейчас же, поедешь в Ухту.
Все рушилось. Не будет больше северного охотника, лейтенанта Глана,
не будет лесной идиллии с женщиной, не будет желанного отдыха, этюдов,
любви! И во всем виноват я сам.
Отчаявшись, измученный придирками прежнего парторга, я написал
ухтинскому другу, заведующему геологического музея и (не разобр.)хранилища
Бархашу (несколько лет назад я оформлял картинами и рисунками этот
музей). В письме я просил его вытащить меня под каким-нибудь предлогом
с проклятых сажевых заводов и с газпромысла, и вот колеса завертелись,
механизм сработал, я уже ничем не мог остановить ход событий, которым сам
дал толчок.
Ответив, что сейчас приду, я положил трубку, вынул из бушлага бутылку,
сало, муку и положил все на стол. Затем объяснил, что уезжаю, что едва ли мы
когда-нибудь встретимся, и потому следует отметить мой отъезд. Лицо парня
415

прояснилось, а Фрида, удивленная и растерянная, испекла несколько лепешек.
Мы выпили и закусили.
Отойдя шагов сто от буровой, я оглянулся при повороте не лежневую дорогу.
В темном квадрате открытой двери маячило серенькое платье. Я помахал, она
ответила, и буровая вскоре скрылась за поворотом.
Пришел год с тех пор, как я вернулся в Ухту. Переходя через площадь перед
театром, увидел, что меня догоняет парень, и узнал своего былого соперника.
Окончив срок заключения, он прибыл в город для получения документов и
денег на дорогу.
Я его поздравил, и он сказал, что я могу, если захочу, вернуться к его «бабе».
Но я не мог вернуться к ней по своей воле, да и не хотел. Я был платонически
влюблен в ретушершу Тосю, работавшую в фотографии «Динамо» на
ухтинском стадионе.
Год назад я пришел к Фриде, вооруженный поллитром и закуской, твердо
решив с помощью водки преодолеть свою робость и неопытность и первый
раз в жизни соединиться с ней, ибо несмотря на свои 34 года, еще не разу не
обладал женщиной.
Судьба не допустила этого, а теперь было слишком поздно.
***
Главное положение марксистов, что основой общественного и личного
бытия являются материальные, общественные и экономические условия
жизни, похоже на то, как если бы мы все внимание обратили на форму сосуда,
в который налита вода, не замечая, что вода (человек) обладает определенными
постоянными свойствами, не зависящими от той или иной формы сосуда, и
как вода обладает постоянным химическим составом и управляется законами,
общими для всех жидкостей, так человек обладает физиологическими и
психологическими качествами, не меняющимися с изменением экономических
и политических условий. Марксист занимается классификацией, помещая
человеческие группы в отдельные графы бюрократическо-канцелярской
формы по признаку классовой принадлежности, и на этом заканчивает
изучение человеческого материала.
Это то же самое, как если бы ученый-естествоиспытатель удовлетворился
отнесением данного животного к такому-то классу, виду и семейству и на этом
поставил точку, отказавшись изучать его анатомию и физиологию, сочтя такое
изучение излишним и ничего не дающим.
416

В результате такого подхода марксистская информация становится
удручающе однообразной и абстрактной.
Сообщая о каком-либо экономическом или политическом мероприятии,
имевшем место в одной из республик Южной Америки, Африки или Азии,
коммунистическая печать, радио и телевидение оставляют без внимания
жизнь народов, населяющих эти континенты, особенности их физиологии, их
привычек и предрассудков, быта и природы. Все это неважно, важно лишь, что
они находятся в состоянии борьбы с международным империализмом и строят
социализм. И вот в сознание слушателей, читателей и зрителей вколачивается
бескровная, схематичная, однообразная информация, не оказывающая никакого
действия, ибо она лишена для воспринимающих ее какого-либо образа, цвета,
вкуса и запаха.
По сути дела, это лже-информация, ибо, говоря на таком языке, можно
выпустить на страницу газеты или в эфир сотни тысяч слов и все же ничего не
сказать.
Все сведено к убогой школьной примитивной схеме, в которую втиснуты
разнообразнейшие и сложнейшие события, имеющие каждое свой
неповторимый облик, где переплетены географические, расовые, национальные,
классовые, идеологические и психологические особенности участвующих
в них человеческих групп, все обрублено, искажено до неузнаваемости, все
настолько далеко от живой реальности, что превращается в сплошную ложь.
В Китае, на Кубе, в Африке строят социализм, и этот китайский,
латиноамериканский и арабско-негритянский социализм настолько различны,
насколько различны участвующие в строительстве нации.
Каждая человеческая группа кроит одежду по своему вкусу, нам же
показывают один и тот же пиджак, ничего общего не имеющий с истиной.
Как отражается в сознании негра, совершающего скачок из родового
строя, минуя рабовладельческую стадию, минуя феодализм, капитализм и
империализм, идея социализма?
Его сознание еще заполнено тотемическими представлениями, мифологией
и магией, и мы даже не в силах вообразить, какие чудовищные формы обретет
в нем идея социализма, как она искажается в кривом зеркале первобытного
мышления.
Главная беда современности в невероятной пестроте характеров и степеней
развития человеческих сообществ, населяющих земной шар, и стремительности
417

технического и социального прогресса, не считающегося с этим вавилонским
столпотворением.
Боюсь, что это приведет к самым неожиданным трудностям и катастрофам, и
хорошо, если человечество после всех испытаний сохранит жизнеспособность
и волю к развитию.
А тут еще чудовищная машина дезинформации и пустопорожней болтовни,
сеющая вредный оптимизм и сонное безразличие, никак не помогающие
объединению людей.
***
Странно, что я написал это незадолго до ознакомления со статьей О. Уайльда.
Пока существует расколотое человеческое сознание, делящее мир на Я и не
Я, никакой прогресс не в силах дать человеку подлинную свободу и счастье,
ибо не разрушает тюрьму нашего существования, а лишь раздвигает ее стены.
Стены раздвигаются, наша тюрьма растет вместе с нами, поэтому все, по сути,
остается неизменным, ибо мое Я, моя личность и есть моя тюрьма.
Она растет, включая в свои пределы все большие участки внешнего мира,
но стены остаются, и я остаюсь их пленником. Я по-прежнему противостою
окружающей Вселенной, не в силах с ней слиться, ибо для этого надо
уничтожить стены, отделяющие Я от не Я.
Поэтому любой прогресс при сохранении расколотого сознания не избавит
нас от чувства расколотости, от чувства трагической неслиянности со всем
сущим, никакой прогресс не освободит нас от нас самих и является чистым
самообманом. Единственный выход - в полном разрушении Бастилии
нашего Я, а это значит, избавление от человеческой формы сознания, уход в
сверхчеловеческое.
Животные не знают человеческой тоски и чувства своей ущербности, чувства
противоречивости жизни, ибо животные не осознают свое Я и не отделяют
себя от окружающей реальности.
Я думаю, что постоянное ощущение всеми мыслящими людьми внутреннего
одиночества как раз и подтверждает возможность выхода из тюрьмы своего Я,
но этот выход откроется не в ее глухих стенах (они несокрушимы), а в новом
направлении, в четвертом мире, во внутреннем перерождении.
***
Я пишу о высшем сознании, мечтаю о нем, хотя ни разу в жизни не испытал
минуты озарения. По сути дела, для меня должно быть безразлично все это,
418

раз я ни разу в жизни не вышел за стены своего Я. Почему же я упорно об
этом думаю? Наверное, мое подлинное, большое Я не волнует то, что я в своей
жизни уже не увижу света озарения, как мало волнует и то, что я умру. И это
большое подлинное Я как-то влияет на Я маленькое и ограниченное, отблеск
спокойной уверенности падает на мелкую эгоистическую душу, запутавшуюся
в паутине времени и пространстве.
***
И наконец, не есть ли мой жадный интерес к массе явлений и вещей, не
имеющих никакого отношения к моей личной жизни, к моей судьбе, к моим
удачам и неудачам, не является ли этот интерес все тем же постоянным
стремлением вырваться за пределы личного бытия, охватить своим сознанием
весь мир, раствориться в нем? Да, это, конечно, так, вся моя духовная жизнь
есть непрерывное бегство от себя.
***
Когда писатель создает роман, отдельные элементы которого связаны
сюжетом, о чем бы он ни писал, тема лишь внешний фасад, маска, за которой
прячется подлинная индивидуальность автора, которая выбирает тот или иной
сюжет, могущий вместить в себя подлинные мысли и чувства писателя.
Я думаю, что определенный сюжет и какие-то правила для его развития
совершению не обязательны и есть условность, из которой мы уже выросли.
Ведь о чем бы я ни писал в своем произведении, как бы я ни пренебрегал
законами построения, придумывая завязку, ее постепенное развитие и
заключительную развязку, пусть даже я пренебрегу не только этим, но
даже последовательностью развертывания во времени, и даже введу в свой
«роман» какие угодно отвлечения в область философии, науки, психологии и
социологии в общем, если я даже освобожусь от любых норм и ограничений,
свойственных созданиям «изящной словесности» классического периода
литературы, - я никогда не смогу нарушить границы своего личного
внутреннего мира, иными словами, никогда не сумею стать Ивановым, раз
я Петров. А ведь эта невозможность уйти от своей индивидуальности, от
всего опыта своей жизни и есть тот единственный цемент, который придает
художественную ценность произведению. И раз он неизбежно существует в
любом самом традиционном и самом свободном создании литературы, раз мы
никуда от него не уйдем (пока мы люди), то не все ли равно, какой формы
мне держаться, традиционно-романтической, притворно объективной или же
419

формы даже не дневника, а свободного потока сознания, как это называют
теперь. По-моему, это наилучшая форма литературы для нашего времени, ибо
это наиболее емкая, наиболее естественная форма, способная отразить мой
образ с наименьшими исключениями, таким, каков он есть на самом деле:
противоречивым, неуловимым, текучим, бесконечно разнообразным и все же
единым потоком, который и есть я сам. Это написано до статьи Уайльда.
***
Внимательно присмотревшись, можно увидеть, что в любом, даже самом
крупном по объему произведении поэта или писателя, пусть это будет
даже такие, как «Божественная комедия» Данте или Гетевский «Фауст», их
философское зерно, основная идея вмещается в одну или две страницы текста.
И все огромное содержание является обыгрыванием этого зерна, показом с
различных точек зрения внутреннего кристалла. Дело состоит в том, чтобы
заставить читателя освоить чуждую ему и его индивидуальности идею
автора, одна страница не поможет, и вот Данте бесконечно варьирует картину
физических мук грешников и противоположную ей картину светоносного
эфира, пронизывающего все его описание рая, подобно композитору, при
помощи контрапункта развивающего из краткой музыкальной темы-мелодии
огромную симфонию, в бесконечных вариациях постепенно приучая, делая
привычной, своей эту первоначально чуждую мелодию, так что в конце концов
читатель или слушатель успевает ее переварить и сделать частью своей души.
Длительное чтение или слушание большого произведения необходимо, как
необходима длительная осада, чтобы обладать хорошо укрепленным замком.
В данном случае это неподатливая крепость чужого Я, которую штурмует
писатель или композитор, различные перепевы, вариации лейтмотива
увеличивают шансы на то, что одна из таких вариаций все же просочится в
чуждое художнику сознание и заставит задрожать в нем какие-то созвучные
струны.
***
Я прочел статью Оскара Уайльда «Душа человека при социалистическом
строе». Она была написана в 1891-м году, ровно 80 лет тому назад, и она меня
поразила.
Уайльд больший провидец, чем все Чернышевские, Добролюбовы,
Белинские и прочие, размышлявшие о социализме. Вот что он пишет: «Если
социализм будет обладать высшей властью, если появятся правительства,
420

облаченные властью экономической, подобно тому, как в настоящее время
они облечены властью политической, - если, одним словом, мы будем иметь
дело с промышленной олигархией, тогда подобный строй будет для нас
хуже прежнего. В настоящее время, благодаря частной собственности, очень
многие имеют возможность, правда, в весьма ограниченной степени, развить
свою индивидуальность: они или не принуждены работать из-за куска хлеба,
или же просто имеют возможность избрать тот род деятельности, который
соответствует их способностям и доставляет им удовольствие. Таковы поэты,
философы, ученые, люди культуры - одним словом, настоящие люди, люди,
которые проявили свою личность и в которых таким образом хоть сколько-
нибудь проявилось человечество».
«Таким образом, ясно, что социализм не должен создавать никаких стеснений.
Ибо, если при настоящей системе множество людей могут пользоваться в жизни
известной долей свободы, силы и счастья, то при промышленно-казарменной
системе или при системе экономической тирании никто не будет пользоваться
даже и такой свободой».
С другой стороны, Уайльд пишет, что: «Признание частной собственности,
в сущности, повредило индивидуализму, затемнило его, смешав человека с
теми вещами, которыми он обладает. Это совершенно сбило индивидуализм с
истинного пути. Материальную прибыль поставили выше духовного развития.
Благодаря этому человек стал думать, что главное - это иметь, и упустил из
виду, что главное - это быть. Истинное совершенство человека заключается не
в том, что он имеет, а в том, что он собой представляет. Частная собственность
низвергла истинный индивидуализм и создала вместо него индивидуализм
ложный. Она лишила одну часть общества индивидуализма, заставив ее жить
впроголодь. Она лишила другую часть общества индивидуализма, совратив ее
на ложный путь и загромоздив ей дорогу».
И далее: «В сущности, ничто не должно бы озабочивать человека, кроме
его внутреннего Я. Ничто не должно было бы обращать человека в нищего. В
действительности человек обладает лишь тем, что находится в нем самом. Все
же, что вне его, не должно иметь никакого значения».
Истинный социализм Уайльд мыслит так: «С уничтожением частной
собственности у нас будет истинно прекрасный, здоровый индивидуализм.
Никто не захочет губить свою жизнь накоплением вещей и денег. Будут жить.
Просто жить! О, это очень редко выпадает на долю людей. Большая часть из
421

них лишь существует – вот и все».
И далее: «Само собой разумеется, государство должно отказаться от всякой
идеи власти. Все формы правления несостоятельны. Деспотизм несправедлив
по отношению ко всем, включая сюда и самого деспота, которому, вероятно,
была предназначена лучшая доля. Олигархия несправедлива к большинству, а
охлократия – к меньшинству. Демократизм не что иное, как угнетение народа
народом во имя народа».
И далее: «Если власть применяют необузданно, грубо и жестоко, то это дает
хорошие результаты, так как создает или, во всяком случае, пробуждает дух
индивидуализма и мятежа, который убьет ее. Если же властью пользуются до
известной степени мягко и при этом пускают в ход награды и поощрения, то
такая власть действует страшно развращающе.
При подобных условиях люди не так ясно отдают себе отчет в производимом
над ними насилии и живут в грубом довольстве, словно холеная скотина, не
сознавая, что они думают чужими мыслями, преследуют чужие цели, носят,
так сказать, платье с чужого плеча, и ни на один миг не бывают самими собою».
И дальше: «Государство превратится в добровольную ассоциацию, которая
будет организовывать труд и производить и раздавать продукты».
«Государство должно производить полезное, отдельные люди должны
производить прекрасное».
Далее Уайльд говорит об уничтожении тяжелого физического труда с
помощью машин: «Восемь часов в сутки подметать грязную улицу в то
время, когда дует восточный ветер, - отвратительное занятие. Мести с
интеллектуальным, нравственным и физическим достоинством, мне кажется,
невозможно. Мести с радостью было бы ужасно. Человек создан для лучшего
назначения, нежели копание в грязи. Все работы подобного рода должны
исполняться машинами».
«Машины должны работать за нас в каменноугольных копях и исполнять
все санитарные работы, они должны быть кочегарами на пароходах, должны
чистить улицы и исполнять поручения в ненастные дни, и вообще делать все
скучное и неприятное. В настоящее время машина конкурирует с человеком.
При нормальных условиях жизни машина будет служить человеку.
Я сказал, что полезные вещи будут производиться машинами, тогда как
все прекрасное будут создавать индивидуумы. Индивидуум, поставляющий
предметы для потребления других, считающийся с чужими нуждами и
422

желаниями, не может работать с увлечением и, следовательно, не может
вложить в свою работу лучшее, что в нем есть. С другой стороны, каждый
раз, когда общество или какая-нибудь влиятельная часть его, или же какое-
нибудь правительство пытались навязывать художнику, что он должен делать,
искусство или совершенно исчезало или становилось шаблонным, или же
вырождалось в грубую, неизменную форму ремесла.
Произведение искусства – это индивидуальный результат индивидуального
темперамента. Красота его обусловливается тем, что автор проявил в нем свою
индивидуальность, ничуть не считаясь с тем, что желают другие. Искусство –
самая яркая форма выражения индивидуализма, какую когда-либо знали люди.
Я сказал бы даже, что искусство - единственная форма индивидуализма,
какую когда-либо знали люди. В преступлении, которое при известных условиях
могло бы показаться проявлением индивидуализма, всегда замешаны другие
люди. Оно относится к области действия. Один лишь художник может творить
прекрасные произведения, не считаясь с другими, без всякого вмешательства
других людей; если же он творит не исключительно ради своего удовольствия,
то он отнюдь не художник».
Далее Уайльд говорит о художнике и толпе: «Она (толпа) постоянно требует,
чтобы искусство было популярным, чтобы оно отвечало ее вкусу, вернее, ее
безвкусию, льстило ее бессмысленному тщеславию, говорило ей то, о чем
ей было говорено уже раньше, показывало то, на что ей давно должно было
надоесть смотреть, развлекало ее, когда она чувствует тяжесть после слишком
обильной пищи, занимало ее мысли, когда она томится он собственной
глупости.
А между тем искусство никогда не должно стремиться к популярности,
публика же должна стремиться к развитию в себе художественного вкуса.
Скажите ученому, что результаты его опытов и выводы, к которым он придет,
не должны опровергать установившихся вульгарных сведений по данному
предмету или колебать веру в народные предрассудки, или же задевать чувства
людей, ничего не смыслящих в науке. Скажите философу, что он имеет полное
право производить исследования в высших сферах мысли, с тем, однако,
условием, чтобы он пришел к тем же выводам, которых придерживаются
люди, которые никогда не мыслили ни в каких сферах, - и ученый, и философ
расхохотались бы на это самым искренним образом».
Далее Уайльд говорит, что если наука, то есть мышление и опыт освободились
423

от насилия общества, то оно еще вмешивается в проявления индивидуализма в
области фантазии: «Более того: попытки эти принимают агрессивный характер,
становятся оскорбительными и грубыми».
***
Я мог бы и дальше делать выписки из статьи Уайльда, они поразительны, ибо
после ее написания ничего нового не было сказано до сих пор, в этой статье
сказано коротко все. Уайльд мыслит социализм, как эпоху полного расцвета
творческих возможностей каждого человека, как отдельной, оригинальной
индивидуальности, то есть, мыслит будущего человека, как артиста. Это его
воззрение совпадает со взглядами А. Блока.
В связи с этим он отводит государству и его учреждениям лишь область
организации производства и распределения материальных благ, отнимая у него
политическую и экономическую власть, ибо государство и все государственное
враждебно человеку-артисту и убивает подлинное творчество во все областях
деятельности.
И по-моему, Уайльд прав. Существует лишь две возможные разновидности
социализма: первая – государственно-бюрократическая, когда государство
навязывает личности определенную форму деятельности, пользуясь
своей неограниченной экономической и политической областью, и здесь
индивидуальность и ее оригинальные качества сознательно подавляются, ибо
они препятствуют полному подчинению людей государственной программе.
Вторая разновидность – свободное сообщество людей, использующее
государство как аппарат, организующий производство и потребление массовой
продукции первой необходимости, аппарат, лишенный армии и полиции,
поэтому не могущий насильно навязывать свою волю обществу и каждому его
члену. Мне нравится ответ, который дает Уайльд сомневающимся в реальности
такого социализма:
«Это утопия?
Но не стоит и смотреть на карту, раз в ней не обозначена Утопия, ибо это та
страна, на берега которой всегда высаживается человечество. А высадившись,
оно начинает осматриваться по сторонам, и увидя лучшую страну, снова
поднимает паруса. Осуществление утопий и есть Прогресс».
Я думаю, что художник всегда мудрее политика.
Ленин слишком политик, и поэтому такой скверный философ. Для него нет
оттенков, он разрубает мечом непрерывную нить человеческой мысли и резко
424

отделяет «овец от козлищ». Для него нет переходов, это черное, а это белое.
Как политик, он должен был так мыслить, но подлинный мыслитель знает, что
поиски истины – единый поток, текущий из прошлого в будущее, и сам Ленин
нес в себе тяжкий груз догматов и суеверий, полученных им из прошлого. Одно
из таких догматических суеверий – убеждение в объективности Вселенной, в
том, что существует субстанция, не зависящая от сознания.
Интересно, что утверждая это, он, типичный прагматик в своей деятельности,
он, прямой идейный потомок наших анархистов, Бакунина и Кропоткина, он
убежден, что любую революцию можно совершить в любое время, что все
зависит от ситуации, от момента.
В своей практике он типичный игрок и авантюрист. Он считает, что все
зависит от внешности, от формы, что суть подчинена форме, и если уничтожена
форма капитализма и абсолютизма, значит, налицо социализм. Он ошибся.
Капитализм и абсолютизм остались, но изуродовались, надев на себя маску.
ЗАПИСИ, ОТРЫВКИ,
РАЗМЫШЛЕНИЯ
Сейчас… главным стимулом
стало стремление продлить себя
в своих творениях, поставить
печать своего я, своей личности
на лице эпохи.
426

427

***
Искусство. Стремление к изображению действительного мира появилось ещё
у людей каменного века. Таким образом, уже при своем зарождении искусство
отражало желаемое, служило изображением мечты данного человека или
группы людей. Именно расцвет в середине века и эпоху раннего Возрождения
религиозного искусства по сравнению с безыскусной нашей современностью
объясняется тяжкими условиями жизни в Европе. Человеку средневековья
искусство помогло не впасть в отчаяние и не погибнуть.
***
Компрачикосы. Когда-то Виктор Гюго написал прекрасный роман, каких
теперь уже не пишут. Назывался он «Человек, который смеется». В основу
вымысла были положены реальные факты. В Англии в средние века были
люди, жившие за счет страшного промысла: они превращали в уродов здоровых
детей и продавали их хозяевам ярморочных балаганов.
***
Мой отец был учителем. Он окончил университет в 1911 году, был сыном
бедной просвирни (была такая профессия в старые времена, печенье просвир
для церковного причастия). Детство отца прошло в церковной караулке, где
его мать-вдова ютилась с ним и его тремя сестрами. Было это в захолустной
деревне бывшей Симбирской губернии, на Волге.
***
Двигаясь на мотоцикле или велосипеде, мы видим бегущую навстречу
дорогу, стремительно проносящуюся под колесами и по бокам, так что глаз
не успевает замечать мелкие неровности и камешки, они превращаются в
сплошной поток струящихся полос. Убегая из-под колес назад, поток снова
замедляется и как бы расплывается по бокам.
***
Прошло много времени, а моя задача не реализовалась, я не знал, что
делать дальше с обнаруженным сходством и надолго оставил попытки как-то
объяснить все эти совпадения, найти их внутреннюю связь. В прошлом 1972-м
году я вновь задумался над этим.
Вновь доказать, что они неизменны, мы не можем, даже если раздвоиться, и
одна наша половина останется на данном участке, а другая его покинет. Такой
«релятивистский» взгляд на реальность вовсе не означает победу субъектизма,
произвола, хаоса в познании этой реальности.
428

***
«Если мышь смотрит на Вселенную, меняется ли от этого состояние
Вселенной?», Эйнштейн.
Яркий и талантливый образ, и все же в этом вопросе виден потолок
свободомыслия Эйнштейна. Конечно, ничтожество позиции мыши по
сравнению с необозримой громадой Вселенной как целого, выражено
предельно ярко. Но можно ли говорить о каком-либо определенном состоянии
и всей Вселенной как целого? Вселенная как единство не может быть в каком-
либо состоянии, ибо включает в себя все возможное состояние.
Если же Вселенная ограничена в пространстве и времени, то как бы она ни
была огромна, её величина и значение соизмеримы с величиной и значением
моих математических состояний души.
***
Быстрый взгляд одновременно схватывает десятки тысяч деталей,
а в кинофильме поток информации, текущий взгляд превращается в
грандиознейшее течение, когда каждую секунду глазной нерв принимает сотни
тысячи бит информации.
АПОЛЛИНЕР
Любовь, тяжеловесная цыганка, как прирученный медведь, плясала на задних
лапах, как вы того хотели, и мы хорошо знаем, что обрекаем себя на вечные
муки, таинственный язык любви, где все может быть буквально и где все
может быть условно - неожиданное прикосновение ко дну реки, неожиданная
судорога сжимающегося клубящегося ядра темноты, тут же частящая от ливня
времени, который с жестоким и снисходительным шумом затопляет вершины
молчанья, наслаждения, неповторимости.
Вновь ты в Париже, среди толпы один,
А мимо прут, мыча, стада машин.
Тоска сжимает горло, сердце гложет,
Как будто никогда, никто любить тебя не сможет.
Ты прежде ушла бы с монахом в скит,
А нынче прошептать молитву - это стыд,
И ты смеешься над собой, и хохот - как огонь над адской бездной,
И отсвет смеха золотит глубины жизни бедной.
429

Картины, выставленные в мрачной галерее,
Куда порой заходишь ты, чтоб выйти поскорее.
В Париже ты опять, где женщины в крови.
Все это было, вспоминать не надо
В дни смерти красоты и гибели любви.
И пьешь ты эту водку как огненную боль,
И огненную боль ты пьешь как алкоголь,
«В обществе, лишенном устойчивости, лишенном единства, не может быть
создано целостное искусство, искусство завершенное. Для меня положение
поэта в этом обществе, которое не позволяет поэтам жить, – это положение
человека, который уединяется, но лишь для того, чтобы изваять собственную
гробницу», Маллари Э.
«Художники конца века напоминают узника, который, будучи замурован в
безнадежности, без устали бьет кулаком в стену, чтобы окончательно убедиться
в прочности стен своей темницы».
***
Слова как средства передачи другим, передачи другим впечатлений, чувств и
мыслей, не являются зеркальными отражениями последних. Слово - условный
знак, обозначающий определенное понятие, абстракцию, обобщающий
множество однотипных индивидуальных представлений. Например, слово
«дом» состоит из трех звуко-знаков, (букв), обозначает понятие, в которое
входят все дома во всем их разнообразии. Обозначив словами-знаками
огромное множество вещей, событий и процессов, доступных сознанию,
позволяющих классифицировать наблюдаемые факты и определять их
взаимосвязь, что было бы невозможно без словесно-знаковой переработки
действительности. Система знаков-символов, этот вспомогательный второй
мир, созданный человеком, позволил развиться науке и технике, но эта победа
стала одновременно и потерей. Между действительным миром и человеком
возникла стена искусственных символических конструкций. Создав систему
знаков, человек раздвоил свое сознание. Сознание, состоящее из потока
мыслеобразов, окрашенных в цвет того или иного чувства, подхлестываемых
толчками из окружающего мира, это первичное сознание теперь перекрывается
вторичным, состоящим из слов, знаков, абстрактных схем и конструкций,
жестких, определенных, не сливающихся друг с другом; этот вторичный
430

поток, прерывистый, атомизированный, совсем не похож на поток первичного
сознания и напоминает скорее скачкообразное движение киноленты с
неподвижными изображениями, а не прихотливое течение струй единого
потока.
Слова-понятия, подобно атомам, разлагают действительности на ряды
застывших, неизменных и обезличенных абстракций - знаков. Человеческий
разум, создавший эти жесткие конструкции, вынужден раскалывать мировой
процесс на изолированные элементы, слова и образы, хотя любой процесс
и даже любая вещь в действительности индивидуальны и одновременно
неисчерпаемы для познания, являясь частями единого мирового целого. Эта
дискретность человеческого мышления, эта неспособность человеческого
разума воспринимать действительность во всем ее бесконечном разнообразии
и одновременно в великом единстве, при дальнейшей эволюции в этом
направлении приводит к созданию новых понятий, связывающих прежние
знаки-понятия во все более общие абстрактные схемы и конструкции, теряющие
последнее сходство с непосредственно воспринимаемой действительностью,
вторичные и третичные дикции, все более причудливые и непонятные для
обычного рассудка, опирающегося на повседневный чувственный опыт.
Техника рождается из научного опыта, который является звеном, связывающим
теоретическую науку с ее практическим применением - техникой. Ученый
искусственно изолирует исследуемую систему, извлекает ее из потока событий,
подобно тому, как он это делает по отношению к теоретической проблеме,
которую изолирует от других проблем, не связанных с ней, абстрагирует ее,
очищая от всех несущественных признаков, оставляя с ними те, которые
характеризуют данную проблему.
Изучая свойства куба, математик безразличен к тому, деревянный,
стеклянный или железный будет этот куб. Он занят чистой формой, ее
пространственными свойствами и закономерностями. Химика же заинтересует
не форма, а химические особенности дерева, стекла, железа, из которых
состоит куб. Таким образом, условия опыта в практической науке сходны с
операцией абстрагирования при теоретических построениях и служат той же
цели. Когда человек научился отделять руду от пустой породы и выплавлять
чистый металл, он одновременно с этим овладел методом анализа, научился
абстрактно мыслить. Философы экзистенциалисты много говорят о том,
что современный человек отделен от реальности стеной абстракций, что он
431

живет среди искусственных дикций и лишен возможности непосредственно,
свободно сливаться с окружающим бытием. Но ведь процесс абстрагирования
действительности начался очень давно и неотделим от человеческой истории,
вне этого процесса вообще невозможно было бы появление человека разумного.
Язык с его условными звуко-знаками зародился на заре человеческой эволюции,
и сетования экзистенциалистов на последнюю буржуазию эпоху, ведущую
начало с эпохи Возрождения, всего три-четыре столетия, я считаю наивными.
Библейское предание о древе познания гораздо вернее отражает отпадение
человека от единого живого дерева природы, его выход из естественной
эволюции в область истории, в область стремительно нарастающего прогресса.
Можно воспринимать это проклятие обособления, ухода в сторону от живого
потока как источник поистине сатанинской гордости перед лицом всего
сотворенного.
В это странном факте, странном своей из ряда выходящей исключительности,
ибо действительно лишь человек среди невообразимо огромного разнообразия
животных видов стал на путь искусственной эволюции, так вот, это
поразительное одиночество человека в его отпадении от «древа жизни»
вызывает подозрение в нормальности такого казуса, наталкивает на упорную
мысль о какой-то особой причине, толкнувшей именно нашего дочеловеческого
предка на водородоподобный взлет, ничего общего не имеющий с улиточным
ходом естественной эволюции видов.
Самая древняя, первичная основа языка - это собственные имена. Ни
одно животное на земле не додумалось до изобретения имен и названий,
кроме человека. Назвав предметы окружающей природы, человек овладел
сильнейшим инструментом, давшим ему власть над ней.
И во имя. Название, обозначающее и выделяющее данное явление из
окружающей безразличной среды, будь это гора, дерево или зверь, способно
жить в нашем сознании независимо от явления, которое оно обозначает, и
позволяет человеку мысленно манипулировать названиями или именами
свободно, так, как он этого захочет.
Это манипулирование словами-знаками и есть человеческое мышление.
Без слова-знака, без языка невозможно мышление в его человеческой форме,
и само слово есть форма мысли, без этого форма не могла бы воплотиться
в ясную и четкую конструкцию, оставаясь в полуинтуитивной форме потока
смутных образов.
432

Конечно, мы часто мыслим образами без слов. Особенно во сне, но такое
мышление не могло стать послушным инструментом, оно не подчиняется
нашей сознательной воле.
Система языка постепенно совершенствовалась, целые группы слов-
обозначений сливались в одно обобщающее их слово-понятие, создавались
грамматика и синтаксис, и теперь мы имеем между нами и природой огромную
крепостную стену, третий искусственный мир, построенный из понятий, из
абстракций, являющихся нам в виде слов.
Непосредственная связь природы, окружающей среды с внутренним миром
человека была потеряна не в последнее время, не техника отдалила нас от
естественной среды, а язык, ибо техника есть званый язык и повторяет в своих
конструкциях закономерности, заложенные в языке. Ведь язык и есть наше
мышление, воплощенное в абстрактных звуко-знаках.
Машины - овеществленные знаки-абстракции, обозначающие в нашем
мышлении физическую силу, и рука экскаватора имеет прообразом
человеческую руку, как фотоаппарат - глаз, как компьютер - мозг.
Образное мышление не подчиняется нашей сознательной воле, ибо поток
этого мышления есть мы сами, наш внутренний мир. Для того чтобы овладеть
потоком сознания, подчинить его своей воле, я выделяю из него определенные
группы повторяющихся сходных образов и сковываю их общей целью - словом
- знаком - именем. Поскольку имя - знак, совсем не похожий на прерывно
колеблющееся, меняющееся, уплывающее, как отражение в реке. Отраженное
в моем сознании дерево, поскольку слово «дерево» не зависит от яркости или
тусклости воспоминания, ни от его большой или меньшей точности, слово-
знак не совпадает с его изменчивым живым отражением, оно отделено от
последнего и связано с ним, как ярлык, приклеенный к предмету.
Слово-знак, слово «дерево» является автономным, застывшим в своей
неизменности, оно присутствует, как некая объективная, отдельная от моего
сознания, от его потока величина, это объективированная его часть, и за счет
вынесения его из этого потока я могу с ним манипулировать по собственному
желанию, ибо слово уже не часть моей души, не живой изменчивый в ней, а
мертвый знак, не подверженный переменам, и потому я могу играть им как
камнем или палкой, соединять его с другими словами-знаками. Ибо, повторяю,
слово уже не часть меня, оно есть внешнее по отношению ко мне, это звук
или форма, простые до предела и закрепленные навечно. Я вылавливаю из
433

своей памяти слова-знаки, они существуют в ней, как и все другие образы, но
в отличие от них они портативны в обращении, ведь куда легче сказать или
написать слово «дерево» или слово «дом», чем нарисовать это дерево или дом
со всеми подробностями красками на полотне. Миф о том, что слова обладают
могуществом, что с помощью слов мы одолели силы природы, в сущности,
правдив, это доказывает реальность нашей истории и нашего быстрого
прогресса.
***
Художники бывают разные, как женщины - здоровые, широкобедрые
женщины легко вынашивают плод и легко рожают. Другие тяжело переносят
беременность и трудно в муках рожают. Третьи вынашивают недоносков.
Художники творят духовных детей, они женщины в мире духа, а также
подразделяются на три типа. Пушкин, Моцарт, Рубенс, Рафаэль - многородящие,
широкобедрые, гении, творившие радостно и без видимого напряжения,
их лица озарены счастьем, а не искажены мучительной гримасой, как лица
Бетховена, Флобера, Микеланджело.
Лично я встретил в жизни нескольких талантливых несомненно людей,
неспособных к законченному творчеству. Они прекрасно начинали и ничего
не заканчивали, не хватало пороху, чем объяснить муки творчества, когда они
достигают такой силы, что становятся тормозом, мешающим свободному
излиянию. Здесь я замахнусь на гениев, чьи личности давно не подлежат
критике, меня могли бы обвинять в клевете, и все же в большинстве случаев
мое объяснение справедливо.
Микеланджело завидовал красивым людям, ибо был безобразен, сутул, со
скопческой бородой и ранней лысиной. Он должен был ненавидеть Леонардо
да Винчи и Рафаэля, так как они были красавцы. Его творчество не было
светлым, как у Рафаэля, это была мучительная борьба, где сознание своей
неполноценности он должен был снова и снова компенсировать колоссальными
подвигами в области духа.
Бетховен относится к такому же типу, таков же Ван Гог. Но как быть с
Флобером? Крупный, с львиным голосом, он был видным мужчиной, а творил
мучительно и трудно.
Я думаю, что и здесь замешан какой то скрытный физический недостаток,
и подозреваю, что он касался сексуальной сферы. Мне кажется, что Флобер
мечтал быть подобным варвару Мато в «Саламбо». В отношениях с женщинами
434

что-то ему мешало, он чувствовал себя в чем-то подобным кастрату-жрецу
Шахабариму, воспитателю Саламбо. У Флобера не было семьи и детей, и
единственный роман с женщиной был трудным и неудачным.
Последние достижения науки подтверждают, что существует глубокая связь,
даже единство психического и физиологического, и поэтому физический
недостаток и ненормальность в сексуальной сфере всегда отражаются на
психике, хотя они иногда так скрыты, что о них не подозревает и сам обладатель.
Интересно также влияние роста на психику. Мужчины, как правило,
ненавидят мужчин выше себя ростом. Это я замечал на себе: до пятидесяти лет,
пока не ослабел половой инстинкт. Мне не нравились люди высокого роста,
смотревшие на меня сверху вниз, они вызывали невольное раздражение, хотя
я сам среднего роста. Наполеон, Александр Македонский, Суворов, Пушкин,
Бальзак, многие были низкорослыми.
Есть анекдот: Наполеон не мог дотянуться, чтобы поправить криво висевшую
картину. Один из маршалов сказал:
- Позвольте, ваше величество, я выше вас.
- Не выше, а длиннее, - поправил Наполеон.
Горбуны в большинстве злы и мстительны.
Итак, воля к преобладанию над окружающими почти всегда вырастает из
сознания своей неполноценности. Когда эта неполноценность в глазах ее
обладателя очень велика, она переживается мучительно, рождает недоверие
к собственным силам, и творчество в этих случаях становится страданием,
художник борется с одолевающими его сомнениями, с чувством глубокой
неудовлетворенности, которое переносит на свое творчество. Наиболее яркий
пример - Микеланджело.
Недостаток романа Т. Манна «Доктор Фаустос» в том, что писатель объясняет
затрудненность творчества Леверкюна чисто духовными и историческими
причинами, «хотя многое говорит о больном гении». Но ведь венерическая
болезнь Адриана не была врожденной от природы, он был здоров физически и
духовно. Лучше было бы, если бы Манн сделал большой упор на врожденную
ненормальность, на какой-либо врожденный недостаток.
Лично я возмужал с большим опозданием к 23 годам. Вероятно, главной
причиной задержки были голодное отрочество и юность. Я мучительно
переживал чувство неполноценности по сравнению с быстро мужавшими
ровесниками и бессознательно старался уравновесить физиологическое
435

отставание превосходством в области рисования, я стеснялся своей тонкой
длинной фигуры, своей мускульной слабости, даже смазливости, считая ее
недостойной мужчины, и уходил в мир книг и фантазии.
С годами чувство физической неполноценности ослабело и сменилось
страхом и ненавистью к уничтожению, к смерти.
Сейчас, в 60 лет, когда ослабел половой инстинкт, толкавший раньше
на борьбу за преобладание в жизни над окружающими самцами, главным
стимулом стало стремление продлить себя в своих творениях, поставить
печать своего я, своей личности на лице эпохи.
Я не думаю, что человек в своей сущности добро. Например, я чувствую
себя злым эгоистом, но мне посчастливилось перенести свою жестокость и
агрессивность в область духа, в область творчества, которое само по себе, в
конце концов, всегда добро, ибо всегда остается созидателем, независимо от
того, какие мотивы заставляют художника творить. Ольга Форш поставила
эпиграфом к своему известному роману фразу парижской гадалки: «Вы стали
преступником, потому что убили в себе художника».
В конце концов, всякое творчество - месть обществу, и оно инстинктивно
опасается и ненавидит художников.
Замечено, что часто очень красивые, хорошо сложенные люди бывают
умственно ограниченными и бесталанными, а иногда даже глупыми. Не
если стремление вывести в будущем новую человеческую расу физически
совершенных людей, какие описаны в романе «Туманность Андромеды»
Ефремовым - большая ошибка?
Да, общий уровень повысится, исчезнут слабоумные, идиоты, уроды, но
исчезнут и крупные таланты, тем более гении, ибо полноценный, духовно и
физически удовлетворенный жизнью человек никогда не найдет в себе силы
для великого преодоления, для подвига.
Такая раса будет расой обывателей, неспособных к сильной всепоглощающей
страсти, в их жизни не будет мощной «сверхзадачи», которую они могли бы
перед ней поставить.
Может скорее произойти нечто совершенно обратное: обеспеченная
комфортабельная жизнь, когда даже основная часть не только физического,
но и умственного труда будет переложена на плечи техники, развяжет в людях
зверя, и все или почти все станут развратниками и преступниками, поскольку
агрессивные наклонности не найдут себе выхода в труде и творчестве,
436

переставших быть жизненно необходимыми.
Прогнозы о возможности бесконечного прогресса путем заселения все
больших областей Вселенной вызывают сомнение уже потому, что в природе
не может быть процессов для бесконечности. Любой принцип, заложенный в
эволюцию, когда-то изживает себя, столкнувшись с препятствием, которого не
в силах преодолеть. Это не значит, что с крушением данного принципа всякая
сила, столкнувшись с препятствием, будет не в силах преодолеть. Это не значит,
что с крушением данного принципа всякая эволюция прекратится. Найдется
новый выход, но это уже будет новая эволюционная линия, лежащая в другой
плоскости, основанная на неизвестных и непостижимых для человеческого
мозга и организма возможностях. Я думаю, что заселение человечества
будущего около солнечного пространства, овладение им нашей планетной
системой вполне вероятно. Но запасы энергии и материи солнечной системы,
как они ни велики, все же ограничены, и неизбежен приход времени, когда
размножившееся человечество исчерпает на свое строительство эти запасы,
достижение же звезд средствами нашей человеческой науки и техники, по-
моему, принципиально невозможно, как невозможно создание ракет, летящих с
околосветовыми скоростями. В возможности же средствами техники добиться
превращения человека в (не разобр.) обратно в прежнюю форму живого
человеческого организма где-то на других звездных системах я сомневаюсь,
гораздо легче я поверю в утверждения оккультистов и индийских йогов, что
такие «чудеса» осуществимы на основе развития человеческих высших
духовных способностей, которые заложены в нас в скрытом состоянии издавна.
***
Можно написать роман о будущем почище Ефремовского «Часа быка».
Интересно будет показать чудовищные моральные развращения и падение
человечества, построившего «Земной рай».
Конечно, такой «рай» возможен при отказе общества от дальнейшего
прогресса, отказа, произошедшего в результате достижения материального
изобилия и комфорта какого-то уровня. Необходимость в больших условиях
для поддержания биологического равновесия исчезла, создана стабильная
устойчивая система, для поддержания которой нужен минимум усилий.
Огромный дух, свобода в применении своих способностей в любых областях
деятельности приведет к застою, ибо всякая сила рождается из ограничения.
Это основное свойство всей силы рождается из ограничения. Это основное
437

свойство всей природы, не только органической, но и неорганической.
Свободно распространяющийся нагретый газ не может породить энергию, для
этого его нужно заключить в пределы. Удавшаяся революция всегда приводит к
длительному застою общества и к массовой аполитичности. Распространение
какой-либо одной идеологии на все общество делает массы невосприимчивыми
к этой идеологии. Точно так, как люди невосприимчивы к атмосферному
давлению, ибо их тела пропитаны тем же воздухом. Люди, воспитанные с
рождения в определенной системе мышления, в случае, если эта система
соответствует тенденциям общественным и экологическим, не противоречат
им. Они неспособны критиковать эту всеобъемлющую идеологию, ибо она
насквозь их пропитала. В таком обществе самая жесткая общеобязательная
система поведения и мышления будет восприниматься не как принуждение, а
как свобода. Люди будут жить под огромным давлением, совершенно его не
ощущая, как морские животные, обитающие в безднах океана.
Ощущение принуждения, гнета возникает в неравномерной среде, где
экономические и политические блага и степени свободы неодинаковы, т.е.,
как в кастовом или классовом обществе. Всякая экономическо-политическая
революция приводит наряду с прогрессом одновременно к регрессу. Этот
регресс выражается в гибели ряда ценностей, которыми обладало общество
до революции, причем эти утерянные ценности в основном лежат в этической
сфере. То есть, с каждой новой революцией значительность личности, ее вес
в обществе уменьшается, индивидуальности мельчают, исчезает человек в
гуманитарном смысле этого слова.
Французская буржуазная революция поставила на место господина, иначе
феодала, буржуа, который, конечно, был ничтожнее и мельче аристократа как
личность.
Ростовщическая психология, деятельность во имя денежного мешка
заменила прежние рыцарские идеалы, такие как чувство собственного
достоинства, чести, уважения к женщине, вежливость и готовность идти на
жертвы во имя долга и религии. Последняя революция уничтожила у нас
капитализм, буржуазию с ее культом власти занимаемого места в аппарате
управления. Наш руководитель не беспокоится о судьбе богатства, оно ему не
нужно, ибо государственный аппарат заинтересован в том, чтобы его члены
по возможности ни в чем не нуждались. Легче обеспечить и удовлетворить
одного погонщика, чем целое стадо. Таким образом, эксплуатация осталась,
438

изменились лишь ее формы.
Для содержания огромного аппарата управления и его охраны тратятся
огромные средства, выкачиваемые из карманов производителей системой
прямых и косвенных налогов, главным же образом монополией на всю
потребляемую массой производителей продукцию, экспроприированных у
них государством, которое, по сути, и есть бюрократический управленческий
аппарат в целом. Необходимость защищать себя в окружении других государств
еще более обостряет эксплуатацию, ибо приходится запрашивать колоссальные
средства на оборону и армию, на пропаганду, подкуп и шпионаж. Совершив
революцию в одной стране и оставшись в окружении капиталистических стран,
наше общество не приобрело тех благ и преимуществ, которыми оно обладало
бы в случае победы социалистической революции во всех странах мира и
вынуждена идти во имя самосохранения на жертвы любая капиталистическая
страна.
Правда, и в случае победы социализма во всем мире возможны огромные
международные конфликты, на это указывает эволюция социалистического
Китая. В случае с Китаем начинает преобладать фактор, совершенно не
учитываемый марксизмом, это растущее перенаселение и возникающий
на его почве хронический голод, заставляющий искать новое жизненное
пространство. Здесь оказывается прав Мальтус, и его предсказание начинает
сбываться. Несмотря на социализм в Китае, наше правительство отказывает
ему в территориальных уступках, отвергая неоднократные предложения, ибо,
несмотря на социалистический строй, пропаганду интернационализма и дружбы
с другими народами, остается в полной силе недоверие к китайскому народу
со стороны народов, населяющих территорию СССР. Наше правительство не
может, если бы даже хотело, уступить Китаю часть территории, ибо этого не
потерпят народы, населяющие эту территорию. Стремление к защите своего
жизненного пространства, своей освоенной территории свойственно не только
людям, но и всем видам животных, даже таким, как рыбы и моллюски, не
говоря о позвоночных и млекопитающих. Это более древний инстинкт, чем
классовый, он заложен самой природой.
Идея романа:
Древняя мечта человечества о золотом веке и о том, что когда-то люди
счастливо жили, не зная страданий, воплощена в мифах разных народов и
эпох, в Древней Греции, в Вавилоне, в библейских преданиях. Изнурительный
439

труд как вечный спутник человека, как проклятие, нависшее над ним, как
некий первородный грех («будешь в поте лица есть хлеб твой, и жены твои в
муках будут рожать детей твоих»), такое представление о труде существовало
у крестьян.
Если в прежнее время массы возлагали надежду на религию и надеялись на
воскресение из мертвых и райскую жизнь для праведников на обновленной
земле, современность создала новый миф, уже не на религиозной, а на
научной основе. Это миф об индустриализированном и автоматизированном
новом мире, где все тяжкие, грязные, утомительные долгие виды труда будут
выполнять машины, людям же останется наслаждаться жизнью, удовлетворяя
все свои потребности.
Я хочу показать, что это миф, причем миф гораздо худший, чем все прежние
религиозные, ибо, если последние возлагали надежду на могущество божества,
на чудо, которое очистит жизнь от скверны и подарит людям вечное, незакатное
счастье, то современные миротворцы, поставив на место богов человечество,
поверив в безграничные возможности человеческого гения, упустили из
вида скотскую природу человека, забыли, что он вовсе не бог, что он мост,
соединяющий небо и землю, что он в сущности своей «божественный зверь».
Древние мудрецы и пророки не забывали этого, они знали, что люди,
если уверуют лишь в свои собственные силы и могущество, превратятся в
дьяволов, т.е., упадут ниже зверя, ибо зверь не особенно зол, он становится
злым, становится дьяволом лишь в облике человека, отрекающегося от
бога. Человек обладает свободной волей лишь внешне. Все, что он, как ему
кажется, совершает свободно, по собственному произволу, в действительности
самообман и разумные мотивы, которыми он пытается объяснить свои действия,
результат лицемерия, ибо человек боится увидеть своего истинного властелина
- расплавленную ниву страстей, кипящую под топкой корой цивилизации и
культуры. Это свойственная всем, даже лжецам, насильникам и ворам, боязнь,
страх перед своей животной сущностью, перед мордой хищника, следящей
за ним из глубины собственного сердца, как раз говорит о том, что все люди
верят в нравственный закон, ибо, если бы не верили, не лгали бы сами себе,
что они «хорошие и добрые», и не прикрывали бы темные неодолимые валы
бегущих из глубин подсознания розовым туманом придуманных разумных
мотивов. Конечно, никакая человеческая мораль не в силах укротить пламя
дьявольского котла, пламя делает свое дело, и никакие наши усилия его не
440

погасят, ибо, погасив его, мы убьем себя.
Творческую энергию мы черпаем из глубины, её рождает темная стихия,
скрытая от света сознания. Дионис внес фундамент, Аполлон есть гармония,
культура, видимая надстройка, эта надстройка, легкая и недолговечная,
постоянно гибнущая и вновь возникающая в иных прекрасных формах.
Подземные божества - самые древние и самые могучие, неизменные в своем
бытии, их речь для нас непонятный вечный гул океана. Дионис - безмерность,
Аполлон - разум, и оба они создали человека, который не сможет остаться
человеком, если любой из двух его покинет. Об этом прекрасно знали
древние эллины и, трепеща в молитвенном ужасе перед божествами глубин,
одновременно поклонялись прекрасным богам Олимпа, и в первую очередь,
Аполлону, богу-строителю, богу света, красоты. Прошли столетия, и в нашем
двадцатом веке мы знаем обо всем этом не на йоту больше эллинов. Разница
лишь в том, что древний грек объективировал в лицах множества божеств свои
внутренние свойства, и мифы древних не что иное, как путешествие по морям
и странам их собственного сердца. Обычная психология в наше время изучает
культурный видимый этаж нашей психики, тогда как психопатология изучает
скрытый под поверхностью, под чисто человеческими особенностями рассудка,
обычных чувств, восприятия и памяти, глубинный слой основных пород,
наше подсознание, бурлящее под видимой всем поверхностью культурного
цивилизованного человека, человека-маски. Но раз творчество Аполлона,
создаваемые им храмы красоты и разума так хрупки, что разрушаются при
каждом новом взрыве подземных сил, при каждой новой революции или
нашествии варваров, значит, не существуют силы такие же могучие, как
силы преисподней, противостоящие этим силам. Ведь Аполлон не может
препятствовать Дионису, когда Дионис просыпается!
Да, Аполлон не в силах одолеть силы мрака. Даже больше: он их внук,
как Дионис их сын, а внук еще слабее отца (чем выше культура, тем она
более хрупка, тем ее легче уничтожить). Таким образом, культура не в силах
противостоять варварству, ибо за варварством стоит хаос, непостижимое,
первичное, извечно древнейшее.
Страшная мать всего, Диамат, праматерь земли и неба.
Что же может противостоять хаосу, Великой стихии?
Конечно, не человек и не бог с лицом человека, то есть не Аполлон.
Древняя философия Индии именует то, что выше света и всего сущего,
441

Атменом. Вот что она о нем говорит: Атмен - вечное неизменное,
всеобъемлющее, суть всего сущего, но не сущее, в Атмене субъект и объект
слиты.
Атмен - Вечное я, с ним нужно стремиться слиться, высочайшая форма
познания, когда человек исчезает, сливаясь с Вечностью. Создания
человеческого гения, даже величайшие из них есть создания Аполлона, ибо
как они ни прекрасны, время их уничтожает, они подвержены разрушению и
забвению, они формы, хотя и совершенные, но, и как всякие формы, тленны.
Истинное высшее сознание не творит, творчество ему не нужно, чтобы
утверждать снова и снова свое бытие, как это свойственно аполлонической
культуре.
По словам Бердяева, в белом пламени этого состояния - духе сгорает всякая
деятельность.
Идея моего романа состоит в разрушении мифа о том, что человек от природы
хорош. Этот миф исходит от Руссо, утверждавшего, что человека испортила
цивилизация, и что возвращение к простой и скромной жизни восстановит
ложь природы, в нем природные добродетели. К сожалению, Руссо на
примере собственной жизни доказал ложность этой философии. Он прожил
юные годы на содержании зажиточной женщины, значительно старшего, и
это паразитическое существование его ничуть не смущало, наоборот, Руссо
придал ему в «Исповеди» очень привлекательную окраску.
После смерти своей пожилой покровительницы Руссо неожиданно, недолго
думая, женился на дочери трактирщика, прожженной девке, приняв ее в своем
любовном ослеплении «за истинное дитя природы» - чистое, неразвращенное
пороками цивилизации (это дочь-то трактирщика!). Супруга Жан-Жака всю
жизнь его обманывала, и согласно роману Фейхтвангера, Жан-Жак оказался
настоящим простофилей, не подозревавшим, что творилось у него в саду,
под окном кабинета, где он писал романы и философские труды. И наконец,
Жан-Жак Руссо, этот великий человеколюбец, все жизнь кричавший о том,
что человек добр, что зло лежит не в нем, а где-то вовне (где же это?), этот
человеколюбец Руссо, родив с дочерью трактирщика нескольких детей
(возможно, что они были не от него), разбросал их по приютам, отказавшись
содержать и воспитывать. А ведь он, конечно, знал, каковы детские приюты его
времени, знал, что это были тюрьмы и рассадники преступности (может быть,
он полагал, что в них его детей воспитают согласно природе с ее «добрыми
442

законами»?).
Именно на примере Руссо, на примере его жизни можно проследить
определенную закономерность, заложенную в человеческой психологии: чем
гуманнее человек в общественной деятельности, все равно, тем несправедливее,
эгоистичнее и жестоко он ведет себя по отношению к друзьям и членам семьи.
Если же он останется гуманным не только по отношению к обществу, но и к
близким, в таком случае он станет собственным палачом и убийцей.
Здесь действует негативный закон человеческого духа: любой эгоистический
агрессивный импульс рождает одновременно противоположную силу,
толкающую на отказ от чего-то, на самопожертвование в чем-то, и наоборот.
Любой отказ и самоограничение вызывает стремление к овладению чем-то,
вызывает агрессивные импульсы, которым человек не силах противиться.
Наша бесконфликтная советская литература, по сути, придерживается
Евангелия Руссо, ибо на нем стоит вера в миф о светлом коммунистическом
будущем. Хотя «теория бесконфликтности» была официально осуждена, она
осталась в основе практики писателей, ибо запрещено писать о советских
людях как о людях, способных так же легко творить мерзости, как и добрые
дела. Но искусство, как и жизнь, невозможно без контрастов, и потому так
бедна и бездарна наша литература.
Ее можно сравнить с кинофильмом, который директор кинотеатра приказал
бы демонстрировать в освещенном зале, так как он не выносит черный цвет, и
слишком густы тени. По вине маньяка-директора зрители увидели бы вместо
ясного, выпуклого изображения смутные высвеченные призраки. Свет жан-
жаковской «человеколюбивой» идеалистически-доверчивой философии
озаряет все, о чем бы ни писал советский литератор, этот свет, в сущности, не
свет, а тьма, застилающая радужным туманом глаза писателя, отчуждающая
его от подлинной реальности и подлинного искусства.
Молчаливо утверждающая доктрина, что советский человек, освобожденный
от капиталистического гнета, от жестокой конкуренции, от страха перед
завтрашним днем, стал гораздо нравственнее и справедливее людей
капиталистических стран, мешает художнику свободно распоряжаться
известным ему жизненным материалом, заставляет избегать слишком острых
«тупиковых» положений, слишком жестких фактов, слишком трагических
финалов.
И это несмотря на то, что множество фактов вопиет против лжи, будто наши
443

люди чем-то принципиально отличаются от людей запада. В нашем городе чуть
не каждую неделю происходят автомобильные катастрофы, изнасилования,
зверские убийства, грабежи и кражи.
Конечно, то же самое и во многих других городах, хотя количество злодеяний
может колебаться по тем или иным причинам.
В прошлом году судили преступника, изнасиловавшего и зверски избившего
подростка-девочку. Не так давно судили пожилого шахтера, настигавшего
женщин на пустынных городских окраинах, под угрозой смерти насиловавшего
их, затем убивавшего. Так он убил 8 или 10 женщин.
Некий стиляга-парень, живший у своей матери-вдовы, работавшей много
лет на заводе, вырастившей его, влил в рот спящей матери кипяток из чайника,
она умерла в муках, а сын два дня прятал ее тело, заперев квартиру и шатаясь
по приятелям. Это была месть за то, что мать обрезала его длинные волосы,
когда он спал., т.к. не любила стиляжества. Недавно в «Литературной газете»
я прочитал большую статью о суде над женщиной средних лет, научном
работнике, травившей анонимными письмами, угрозами и матерной руганью
по телефону девушку, вставшую на защиту молодого человека, бывшего
возлюбленного мстительницы. Анонимные письма за нее писали две молодые
девушки, они же угрожали и матерились по телефону. Автор статьи никак
не может взять в толк, как на такую мерзость пошли обе девушки, особенно
старшая, сотрудница института, «одетая с большим вкусом, умеющая себя
держать, внешне вполне культурная и даже несколько утонченная».
Автор понимает главную особенность современной интеллигенции,
нашей интеллигенции. Современная интеллигенция - не прежняя гуманная,
широко образованная, умеющая критически мыслить, имеющая свои личные
убеждения, за которые она обладает силой воли бороться и жертвовать в
этой борьбе благами жизни и самой жизнью. Нынешняя интеллигенция –
покорные, пассивные исполнители приказов и распоряжений, это чиновники
от науки и искусства, не имеющие никаких взглядов, никаких, кроме одного:
материального достатка, комфорта, видного поста. Мораль не нужна: «Ведь
никто не может заглянуть тебе в душу!» Зато поскольку твое тело у всех на
виду и по одежке и внешнему поведению оценивают человека, надо хорошо
одеваться, следить за модой, мыться чаще в ванне, следить за ногтями и
прической. Ты должен вести себя на людях прилично, стараться не особенно
выделяться оригинальностью взглядов (это опасно). Быть вежливым с людьми,
444

от которых зависят или которые подгадят (что не мешает хамить нижестоящим
или не замечать их).
Наедине с собой или в кругу близких сообщников можно не стесняться: не
читать ни одной умной книги, годами можно плевать на все, что не касается
твоей узкой специальности, и заменить подлинную осведомленность о
литературе, о последних достижениях искусства, науки ловко подхваченной
парой эффектных фраз и двумя-тремя модными именами. Можно ненавидеть
всех, кто выше тебя в моральном, умственном или материальном смысле,
улыбаться им и делать мерзости при каждом удобном случае, прикрывая свои
злодеяния якобы чувством справедливости, а главное, любовью к советской
законности и приверженностью к советскому строю, к партийному руководству.
Под дымовой завесой таких «мотивов» очень удобно вершить самые черные
дела, как это показали тридцатые и сороковые года, когда мерзавцы уничтожили
честных людей, якобы во имя борьбы с врагами народа.
Современный тип преуспевающего интеллигентного специалиста у нее – это
узколобый, трусливый, завистливый, с ничтожным самолюбием, мелочный,
хитрый, насквозь эгоистический, способный на любую подлость шкурник,
лицемер даже перед самим собой, лживый обыватель, прикрывающий все
эти «прекрасные качества» приличным костюмом и манерами, громкими
фразами и притворным добродушием. Он, по сути, невежда, ничего серьезно
не знающий, кроме своего узкоспециального сектора, он хам и потенциальный
развратник, вор и убийца, и лишь боязнь наказания мешает осуществлять ему
свои истинные желания.
Я вовсе не хочу сказать, что вся наша интеллигенция такова. Таких пока
еще меньшинство, но это меньшинство наиболее активно, основная же масса
- обыватели - и пассивна, ибо не имеет никакой собственной идеологии,
казенная идеология не может сделать эту массу активной, ибо она охватывает
всех и обязательна для всех (см. мои сравнения всеобщей оптимистичности с
атмосферным давлением).
Чудовищная пассивность и равнодушие массы интеллигенции к подлинной
общественной деятельности делает активное меньшинство мерзавцев –
карьеристов, непобедимыми и все более могучими.
Это новый черный орден преступников, крепких одинаковостью своих
стремлений, ибо они всегда находят общий язык, когда им нужно убить правду
и справедливость.
445

***
Последние записи о нашей советской литературе и морали вызывали два
рассказа в газете «Неделя». Это повесть английского писателя Джона О’Хара
«Высшая точка» и отрывок из повести Аркадия Адамова «Варвара».
В первом рассказе жена преуспевающего художника по текстилю получает
через много лет письмо от человека, бывшего ее первой девичьей любовью. В
письме сообщается, что мать этого человека умерла. Автор письма сообщает,
что послал письмо, помня, что его адресат двадцать лет назад была в дружбе с
покойной матерью, но не упоминает об их прошлом романе. Несмотря на это,
женщина не уничтожает письмо, она хранит его в книге, изредка вынимает и
смотрит на него. Письмо пробудило в стареющей женщине память о забытой
любви, о других письмах, которые она получала от этого человека двадцать
лет назад.
Муж случайно обнаруживает письмо старого соперника, которого он,
несмотря на свою победу, подсознательно ненавидел, подозревая, что его жена
любила больше, хотя и не вышла за него замуж. Недаром муж двадцать лет не
мог забыть побежденного и постоянно развенчивал в глазах жены предмет ее
девической любви.
Он начинает разговор по поводу найденного письма в прежнем насмешливом
тоне, но встретив неожиданный отпор, осознает, наконец, силу своей
ненависти. к человеку, которого, как ему раньше казалось, он только презирал,
ненависть привела его к поражению. Конец новеллы говорит ясно, что разрыв
уже произошел, и развод супругов – вопрос одного-двух дней.
В рассказе «Варвара» человек, совершавший хищения под влиянием своей
красавицы, возлюбленной Варвары, заявляет следователю, что не сможет
ее бросить, и просит помочь ему в создавшихся отношениях с Варварой. В
колонии Павел ведет себя примерно, Варвара, наоборот, попадает в грязное
дело, сдав в комиссионку краденое платье, следователь говорит, что не посадит
ее, если она поможет задержать и изобличить вора, попросившего Варвару за
вознаграждение сдать краденое. Следователь также говорит о неизменной
любви к ней сидящего в колонии Пашки, о его примерном там поведении, и
Варвара задумывается. Несомненно, она найдет в себе силы, по мысли автора,
выйти на честную дорогу, стать достойной спутницей исправившегося
любящего Пашки, когда он вернется из колонии.
Вот два типа рассказов, разнящихся не только сюжетом, но, главным образом,
446

взглядом авторов на жизнь и людей, а также на задачу писателей. О’Хара
заканчивает новеллу неизбежностью разрыва между обоими супругами, наш
Адамов стремится вселить в читателей надежду на счастливую встречу Пашки
и Варвары для новой честной трудовой жизни вдвоем, причем помогает им
представитель закона.
Дидактичность нашего писателя, его стремление морализировать не
подлежат сомнению, тогда как О’Хара не пытается утешить и положительно
влияет на читателя, показывая положительный пример. Английский писатель
занят одним - правдиво рассказать, как это бывает и отчего могут разойтись
супруги, имеющие уже взрослых детей, прожившие вместе 20 лет, окруженные
комфортом и обеспеченные. И читатель верит писателю, прочтя рассказ,
говорит: да, это печально, но это верно, так бывает.
Читатель верит, что первая самая сильная искренняя юношеская любовь
в большинстве случаев окажется неудачной, этому содействуют отсутствие
жизненного опыта в юном возрасте, материальные препятствия и препятствия
со стороны родственников, ибо в молодости человек еще не сделал карьеру и
не имеет ни богатства, ни солидного общественного положения, ни профессии,
он зависит от родных, экономически.
Мне скажут, что у них этого не бывает, и никто и ничто не может помешать
любить, у нас заводят семью в таком возрасте, но это ложь. Так же, как в Англии,
влюбленный студент не может думать о семье, живя на скудную стипендию.
Так же, как в Англии, имеет значение занимаемая должность и оклад.
Если же студент женится на студентке, у них начинается мучительная,
каторжная жизнь. Рождается ребенок, приходится искать работу и переходить
на вечернее обучение. Кормящая мать-студентка отстает от сверстниц, а если
продолжает ученье, вынуждена отдать ребенка в ясли, затем в детсад, в школу.
Денег надо все больше, она тоже идет на работу и учится на вечернем или
даже заочном. Но вот оба сдали последние экзамены и получили дипломы.
Достаток возрос, кошмар как будто кончился, но здоровье, особенно нервы, не
в порядке, сказывается и отчуждение сына или дочери, ведь не было времени их
воспитывать и ухаживать за ними, возникает взаимное непонимание, ведущее
к преступлению, обману родителей и наивному удивлению последних: почему
из Игоря или там Светланы такие изверги выросли?
Автор «Варвары» описывает ее яркую красоту, это Кармен, и очевидно,
с характером, сходным с настоящей Кармен, - дерзкий, эгоистичный,
447

самоуверенный. Читатель вправе ждать от такой женщины каких-то смелых
поступков, но ее хватает лишь на то, что, польстившись на обещанные
«комиссионные 50 рублей», она помогает жулику сбыть краденое платье и,
растерявшись при виде поражения своего случайного любовника, рыжего
недалекого парня, «раскалывается» и сознается во всем молодому следователю.
По логике характера, такая «Кармен» едва ли слишком разволнуется от драки
двух мужчин. Обладая такой красотой, она, конечно, не раз была причиной
поединков соперников, домогавшихся ее, и конечно, это ей очень нравилось.
Поэтому гораздо вероятнее, что поняв, что она «на подозрении», Варвара
попыталась после изгнания неудачливого ухажера скомпрометировать
опасного человека, следователя, попытавшись его соблазнить. Но автор не
мог так написать, ибо поставил бы следователя в весьма неловкое положение,
независимо от того, удался бы Варварин ход или нет, а ставить в двусмысленное
448

и неловкое положение нашего советского следователя нельзя: такой рассказ не
напечатают.
И вот интересно задуманный характер не проявил себя, Варвара оказалась
вовсе не такой опасной, как можно было ожидать, и с невероятной легкостью
пошла навстречу добрым стараниям следователя, задумалась о своем Пашке,
мечтающем о честной жизни с сидящим в колонии.
Фальшь, товарищ Адамов! Не таковы подлинные Карменситы, и не так легко
укротить их хищные замашки, как это получается у вас! И рассказ ваш испорчен
шаблонным нравоучительным концом, и яркий характер не получился, и все
вы смазали.
Жизнь-то идет не по Руссо, вот в чем дело!
Я прочел в «Юности» за 1967 год статью «Неизбежность открытий». В те годы
еще не запрещалось писать о «снежном человеке», «четвертом измерении»,
«телепатии и ясновидении». Теперь, когда последовал окрик руководства, все
эти темы под запретом, ибо ставят под сомнение догмы, на которых основана
казенная идеология.
Интересны факты статьи: йоги путем упражнений достигают способности
по желанию снижать температуру своего тела почти до температуры
окружающего пространства, впадая в подобие летаргии, их даже хоронят в
земле, и откопанные через год, они оживают. Более ста лет назад в индийском
городе Лахоре более 40 дней без воды и пищи под тщательной охраной проспал
йог Харида. Он пробудился на глазах зрителей.
Ящик вскрыли, тело вытащили из плотно зашитого мешка. Врач не нашел
пульса в холодной окоченевшей руке, биения сердца не было. Ученик Хариды
начал поливать его горячей водой, класть на голову разогретое тесто, удалил из
ушей и ноздрей вату и воск, разжал челюсти и вытянул язык. Харида вздохнул
и открыл глаза. Впоследствии врачи много раз делали и описывали такие же
наблюдения. Йоги могли в таком состоянии пребывать под водой полтора-
два часа, тогда как рекорды профессионалов-ныряльщиков не превышают
нескольких минут.
Йоги способны усилием воли подавлять боль, отвлекаясь от нее мыслью на
какую-либо проблему. Этой же способностью обладали некоторые знаменитые
люди, такие как Гейне, Кант, Паскаль.
В Индии, Африке и Полинезии в неглубокой яме в 7-8 метров длины сжигается
несколько тонн дров, после чего после чего остается масса раскаленных углей,
449

так что к яме невозможно подойти от обжигающего лицо жара.
Под возбуждающий ритм музыки и барабанов желающие выступают
из толпы и неторопливо идут босиком через огненное пекло, некоторые,
не останавливаясь, проходят его взад и вперед по нескольку раз. На них не
остается ожогов, кожа даже не краснеет. Объяснения этому наука пока не дает.
Четверо европейцев приняли участие в церемонии и рассказали, что
сознавали и чувствовали жар, но легко его переносили и чувствовали кроме
того легкие покалывания, как от слабых электрических разрядов. Покалывания
ощущались после прохождения еще несколько часов.
В Гималаях на берегах высокогорных озер возле лунок, вырубленных во
льду, обнаженные по пояс йоги-респы соревнуются между собой в выдержке.
Температура воздуха - минус тридцать по Цельсию, но от разгоряченных тел
йогов валит пар, снег вокруг тает. Йоги соревнуются в количестве небольших
простынь, вытащенных из ледяной воды, они высушивают их на спинах.
Очевидно, они усилием воли повышают естественное тепло тел до огромной
величины.
В конце 1955 года по просьбе правительства Индии молодой йог с
шестилетним сыном демонстрировали свои способности советским гостям.
Взрослый лег на битое стекло, на живот ему положили доску, на которую
встали двенадцать мужчин (вес около восьмисот килограммов), затем на
доску въехал грузовик. Мальчик выдерживал нагрузку в тонну весом. У обоих
мышцы живота по желанию то каменеи, то так расслаблялись, что через
живот прощупывали позвоночник. Они использовали невероятные мышечные
резервы, проявляющие себя у обычных людей очень редко в состоянии
крайнего аффекта, вызванного смертельной опасностью или неистовым
гневом. Очевидно, подвиги легендарного Голиафа, обрушившего на головы
врагов храм, сломав его колонны и снявшего и унесшего на плечах огромные
крепостные ворота вражеского города, имеют реальные основания (помню их
благодаря рисункам Доре к библии).
В Тибете буддийские монахи темными ночами бегут со скоростью скаковой
лошади над головокружительными пропастями по горным тропам, по сорок
километров в час, перекрывая за ночь двухсоткилометровый путь от одного
монастыря до другого. Они бегут машинально, в состоянии лунатического
транса.
Сравнительно незадолго до 1967 года профессорам Калькуттского
450

университета демонстрировал себя йог Нехама. Он глотал битое стекло и
гвозди, пил смертоносные дозы кислоты и яд стрихнин.
В Европе некий англичанин Таунсенд мог напряжением воли ускорять
и останавливать свое сердце. При остановке его он падал в обморок, тело
холодело, и только через несколько часов он приходил в сознание. Один раз
сознание не вернулось, и он умер. Тренировки йогов для приобретения всех
описанных способностей состоят в принятии странных неподвижных поз (асан)
и сосредоточения воображения на определенном органе или группе органов.
Кроме того, одновременно тренируется дыхание, что позволяет полностью
усваивать вдыхаемый кислород (при обычном дыхании мы усваиваем лишь
его пятую часть).
Индийские факиры способны часами стоять на одной ноге, обвив другой
свое туловище и положив голову на колено.
Влияние на психику внушения известно врачам-гипнотизерам. Внушенный
ожог вызывает на теле загипнотизированного покраснение и отмирание кожи,
а внушение сытости – увеличение в крови количества лейкоцитов, как после
приема пищи.
Йоги способны усилием воли с чудесной быстротой заживлять раны (быстрее
в сотни раз). Факты мысленного внушения. Йог Йогананда (опечатка, может,
Вивекананда), распространитель индусской философии в Европе, в своей
автобиографии пишет, что йог Гендхи Баба славился способностью вызывать
иллюзии запахов. По просьбе посетителя рука йога излучала ароматы цветов,
различных веществ, угара. То есть он мог вызывать у людей галлюцинации, не
прибегая к погружению их в гипнотический сон.
Наш ученый П. Буль, исследователь гипноза, описывает эпизод из своего
детства. На окраине села жил старик, слывший колдуном. К нему прибежала
ватага ребят, попросивших его что-нибудь показать. Старик объяснил, что
пройдет сквозь дерево, и подойдя к столетнему дубу, вошел в него и появился
с другой стороны. Потом громко позвал змей, и те сползлись к нему из кустов.
По его мановению змеи исчезли.
Вивекананда (или Йогананда) описывает йога, который не спал много лет,
находясь в состоянии непрерывного молитвенного экстаза. Такой факт известен
и в Европе: в Югославии живет человек, не спавший более двенадцати лет,
абсолютно здоровый. После перенесенного в детстве сильного потрясения его
мозг так перестроился, что не нуждался во сне.
451

Видение на расстоянии (ясновидение).
В Голландии уже двадцать лет находится под наблюдением профессоров
Утрехтского университета Жерар Круазе, о нем написаны книги. «Человек
с икс мозгом», как называют его ученые и полицейские (в полицейских
протоколах фиксируются случаи использования его дара ясновидения). При
просьбе найти пропавшего человека Круазе впадает в странное сумеречное
состояние, и перед его мысленным взором разворачиваются картины улиц,
домов, машин. И он находит пропавших, разыскивает утонувших. Такая же
ясновидящая, Паскуалина Пеццола, живет в Италии. Много раз официально
зафиксированное, поразительное это явление не находит у ученых ни
объяснения, ни доверия.
Журнал «Юность» №6 1967 г., автор статьи И. Губерман, название –
«Неизбежность открытий». Автор говорит, что приводит лишь факты,
официально подтвержденные многими свидетелями и документами.
Я переписал факты из статьи, ибо твердо им верю. У меня окрепло желание
встретить живого йога или подобного йогам человека, который бы доказал мне
на моем личном опыте реальность подобных фактов, особенно ясновидения.
Я помолился сегодня Великим учителям, чтобы они помогли мне в этом,
и надеюсь, что они скоро сведут меня с таким человеком. Несмотря на все
мои грехи, я верю, что я избранник, которому суждено быть свидетелем и
художником нашего времени, и что я не умру, пока не завершу своей работы.
Мозг работает, кажется, даже с большей силой, чем в молодости, и я еще не
лишился творческой силы, хотя мне стукнуло весной 60 лет. Сегодня приезжал
приятель, художник, рассказавший, что ему в мастерской, откуда я ушел три
месяца назад, один из художников, Коля, сказал, что я сильно заболел. Это тем
страннее, что он видел меня на днях на моей теперешней работе, и мы с ним
говорили, он нашел меня в нормальном состоянии. Что это значит? Интересно,
что слух о моей болезни и смерти возникает не в первый раз, что-то заставляет
некоторых знакомых клеветать о моей смерти. Не есть ли это следствие
скрытой ненависти, заставляющей их мечтать об этом?
Вот как сработала Колина техника: в свое время он сильно поссорился с
художником Дороговцевым и даже подал заявление об уходе из мастерской.
Дороговцев подписал заявление, и Коля забздел, это я видел по его бледности
и расстроенному виду. Он пошел с заявлением, чтобы подписал и директор
комбината, и был в душе очень рад, что директор не подписал заявление и
452

уговорил Колю остаться. Через месяц после этого я, возмущенный беспорядком
в оплате, подал заявление и взял расчет. Коля, вероятно, ожидал, что я плохо
устроился на новом месте, а когда я показал ему свою чеканку и плакаты,
обозлился. Он оказался трусом по сравнению со мной, а я, «неблагоразумный»,
устроился лучше, чем прежде. Бездарности и карьеристы желают моей смерти,
талантливые значительные люди меня любят.
***
А. Блок много писал о гибели русской дворянской культуры, о разрушении
быта, о том, что очаги погасли, и ворвавшийся в двери вьюжный ветер
разносит по улицам мертвый пепел. Он понимал, что с гибелью дворянских
гуманистических идеалов наступит бездушная холодная эпоха войн и
революций, что капитализм несет с собой смерть и разрушение всем духовным
ценностям, в вечность которых верили дворянские гуманисты. Блоку вторит
философ Яков Ясперс, заявляя: «Огни погасли, и мы падаем в пропасть».
Да, очаги великой европейской культуры гаснут, и наступает дикая ночь
варварства. Блок в начале Октябрьской революции всей душой уверовал в нее,
он воспринял ее, как великое возрождение, уверовал, что революция выжжет
гниль, что в ее очистительном пламени навсегда сгорит серый обыватель,
исчезнет хам, и явится новый человек, человек-артист, человек-созидатель. Он
напряженно работал в разных комиссиях, боролся за сохранение ценностей
мировой культуры, за пропаганду ее шедевров среди народных масс.
Но время шло, и он с ужасом стал замечать, что из-за быстро растущей
горы бюрократических протоколов и резолюций, хоронившей творческий
порыв энтузиастов, на него оскалилась смерть. Хам и бюрократ выжили, они
перекрасились в красный цвет, и за оглушительным гамом, громким криком,
ставшим обязательным энтузиазмом, за революционными трескучими фразами
скрывалась душа революции.
И Блока охватил смертельный ужас. Вместо бесконечного свободного полета
в будущее дух великого мятежа выветрился, революция повернула к новой
законности, то есть к старой лжи, десятикратно умноженной. И Блок заболел
духом, его буквально убил ужас перед открывшейся перспективой, перед
кошмаром будущего, который он ощутил, ибо, как истинный поэт, Блок был
пророком. Он никому не говорил о своем страшном открытии, и это позволило
биографам создать легенду о вере Блока до самой смерти в победу революции,
в приход новой счастливой эры. Но никто из них, даже Чуковский, не общался
453

с Блоком почти до последних недель жизни, никто не говорил вразумительного
о физических причинах смерти Блока, никто не пишет о клиническом диагнозе
врачей, ибо физической болезни не было. Была глубокая духовная депрессия,
были ночи, полные кошмаров, от которых он неистово кричал, был ужас
при виде как будто мелких фактов, имевших для Блока огромное значение,
ибо по складу его духа именно мелкие для обычного человека случаи жизни
приобретали для поэта принципиальное, символическое значение, все они
были для него знамениями наступающей эпохи.
Я прочел статью о последних днях Блока мелкого издателя, молодого
журналиста и дельца, основавшего книгоиздательство «Алконост», впервые
напечатавшего поэму «Двенадцать» с иллюстрациями Юрия Анненкова. Автор
статьи рассказывает о таком случае: он пришел вечером к Блоку поговорить
об этом издании, но застал одну лишь мать. Он остался ждать, и вдруг мать
Блока изменилась в лице и сказала: «С Сашей случилось что-то страшное».
Через десять минут позвонил Блок. Он быстро вошел, бледный как полотно, но
отказался отвечать на вопросы, сказав лишь, что пережил страшное потрясение.
После этого его состояние резко ухудшилось, он слег и через две недели умер
в тяжелейшем мучительном бреду, не приходя в сознание. Издатель пишет, что
он страшно изменился, и многие близко его знавшие с трудом верили, что в
гробу лежит Блок.
Автор воспоминаний предполагает, что Блок по его совету, данному
накануне, зашел понаблюдать посетителей одного из мелких частных
ресторанов, начавших плодиться как грибы с 22-го года в Петрограде,
посещавшихся ожившими спекулянтами и прожигателями жизни. Мы не
знаем, что он там увидел и услышал. Наверное, это был для других мелкий
факт, поразивший Блока, вроде описанного Чуковским. Чуковский организовал
несколько выступлений Блока в Москве, куда все вместе поехали весной
22-го года. Блок с успехом читал стихи, и вот во время одного из вечеров,
кажется, в политехническом музее, Блок вдруг категорически отказался
читать. Удивленный Чуковский стал его уговаривать, спрашивать, что Блока
расстроило. Тогда он кивнул на стоявшего среди слушателей недалеко от
эстрады человека, не снявшего шапки: «Там, видите? В шапке!»
Чуковский сказал, что это чепуха, что это просто какой-то хам, что
подавляющее большинство хочет его слышать. Тогда Блок сказал: «Они все там
в шапках!», - и уехал с концерта. Блок неистово ненавидел хамов и хамство.
454

В своем дневнике он пишет о своей прямо-таки патологической ненависти к
соседу по квартире, богатенькому обывателю, не сделавшему ему никакого
зла, но невыносимому для него со своей жирной фигурой, со своим голосом,
который слышит то около дворницкой, то где-то еще на дворе или на лестнице.
Он молился: «Боже, избави меня от этого хама, спаси меня от него, ибо он
отравил мне жизнь, так я его ненавижу!»
Он описывает, как в загородном ресторане к нему подсел какой-то тип,
и, поглядывая насмешливо, спросил, не женщина ли он, переодевшаяся
в мужчину, и тому подобные пошлости, которые я уже не помню. Блок с
омерзением пишет о косом, ехидном, оценивающем взгляде, взгляде азиата,
который он часто ловит на себе в толпе, в трамвае, на улице.
Блок долгое время находился под влиянием стихов и идей философа
Владимира Соловьева, как и его друг, поэт и писатель Андрей Белый, и глубоко
проникся идеей Соловьева о грядущей войне белой и желтой расы, о новом
нашествии монголов. Андрей Белый написал большой роман «Петербург»,
сильно повлиявший на Блока, в котором проводится мысль, что завоевание это
уже началось, пока в духовной сфере, что «душа Азии» уже проникнет в нас,
что мы незаметно «окитаевшиеся». Блок много лет был близок к философу
и писателю Мережковскому, писавшему «о грядущем хаме». Блока разделила
с Мережковским Октябрьская революция. Блок уверовал в революцию,
Мережковский и его жена, поэтесса Зинаида Гиппиус, эмигрировали, отреклись
от революции. Я лично иногда замечаю мгновенные взгляды незнакомых
прохожих, поражающие, как удар кинжала. Но это обычно не оценивающие
и ехидные, как описывает Блок, а взгляды, полные ненависти. Я ловлю их,
когда иду, глубоко задумавшись и не слежу за выражением своего лица,
то есть, когда спадает маска, и обнажается мое внутреннее «я». И все-таки,
взгляд ненависти так силен, что я сразу ловлю его, он мгновенно возвращает
меня к реальности. Если бы я не выработал в себе внутреннего иммунитета,
невидимой брони, защищающей меня, я думаю, что такие взгляды способны
были бы сглазить, отравить душу и ослабить волю к жизни, за чем обыкновенно
следует вскоре болезнь и смерть. Об этом пишет художник Рерих в своей
книге о путешествиях по Азии. Он говорит, что у азиатских народов живет
убеждение «о злом глазе», что заряд ненависти, посылаемый таким взглядом,
способен отравить человека, он начинает чахнуть и умирает, получив «удар»
455

психической энергии огромной силы.
Мы все в большей или меньшей степени колдуны, в подавляющей массе
не сознающие этого. Лицо глубоко задумавшегося человека обнажает его
внутреннюю суть, и прохожий, ощутивший эту суть, если она чужда его
собственной сути, совершенно бессознательно разряжается мгновенно
вспыхнувшей ненавистью к совершенно незнакомому, которого он встретил
первый раз в жизни и никогда не увидит снова.
Блок пишет об этом в одном из стихотворений. Он говорит о тайном,
враждебном взоре, следящем за ним из толпы, о том, что в нас есть много
«темных» играющих сил, о которых мы сами не подозреваем.
Издатель из «Алконоста», между прочим, говорит о Блоке, что его никогда не
покидало убеждение об иных мирах и о постоянном влиянии их на нас.
Блок пишет в дневнике, что дружба его с А. Белым начала гаснуть после
мгновенного прозрения, посетившего его во время разговора с Белым на
прогулке в саду. Блоку мгновенно открылась внутренняя суть друга, и он
ужаснулся, насколько она оказалась чуждой ему. Надо сказать, что я иногда
ловлю на себе и добрые, глубоко заинтересованные взгляды, вероятно, моя
обнажившаяся суть привлекает этих незнакомцев, это мои тайные друзья, но
проклятые условности мешают нашему знакомству, мешают возникновению
дружбы, вырастающей из глубины психологической общности, и мы теряем
друг друга, теряем безвозвратно и навсегда.
***
Еще о Блоке: перечитывая дневники и записные книжки Блока, я нигде не
обнаружил ни одного имени какого-нибудь видного большевика. Почему Блок
нигде не упоминает имени Ленина, хотя, дожив до 1922 года, он видел его
возрастающую роль в руководстве, его роль в организации революционной
стихии? Может быть, он пишет о нем в части дневников, сожженных им
незадолго до смерти? Но каковы были эти записи, раз он не хотел, чтобы о
них узнали? Единственное возможное предположение - это то, что они были
отрицательными и враждебными.
Молчать о таком человеке, как Ленин, молчать так глухо и упорно, не видеть,
не замечать его могла лишь абсолютная, органическая, неодолимая ненависть
– отражение.
В одном-единственном месте дневника Блока отчасти прорывает. Он задает
себе вопрос, почему большевики обладают таким удивительным свойством?
456

457

Где бы ни появились, уничтожать, разрушать, всяким быть, превращать в
загаженный пустырь всякий обжитый уголок (В данном случае он пишет в
связи со своим впечатлением от участка пригорода Ленинграда в районе дач?)
Ненависть Блока к организаторам революции, по-моему, вполне закономерно
вытекает из ее восприятия. Хорошо известны его взгляды на ход истории, его
теория о периодически возникающих революционных катаклизмах, которые
он воспринимал именно как стихийные, природные катаклизмы, сравнивая их
с землетрясениями и извержениями вулканов.
Блок считал, что под тонким и хрупким слоем цивилизации и культуры бегут
волны расплавленной магмы – народной стихии, которая неизменна в своих
глубинах и постоянна, как земное ядро.
В определенные эпохи происходят взрывы. Стихия изливается на
поверхность, текут огненные реки, гибнут под величавый гул мирового
оркестра хрупкие создания изощренной культуры, и зачерневший холодной
материк превращается в огненный океан. Разве при такой любви к музыке
революции, к мятежу, как ярчайшему выражению вырвавшей из пут жизни,
разве Александр Блок любит Ленина? Он не любил его так же, как не любил всех,
кто стремился запереть Ниагару в железные русло и заставить ее производить
полезную работу, вращать на заводах и фабриках станки, вырабатывающие
«ширпотреб» для миллионов обывателей и пошляков.
«Идут года, шумит война
Встает мятеж, горят деревни,
А ты все так, моя страна,
В красе записной и древней».
Блок написал и прочел интересный доклад «Катилина», одобренный
Горьким. В докладе поэт исследует стихотворение римского поэта Катулла,
современника Катилины, где описывается мифический герой, в ярости
оскопляющий себя, после чего его плоть «стала легкой» - он стал женщиной.
Стихотворение на тему древнего мифа внешне абсолютно далеко от революции
Катилины, потрясшей Рим того времени, но Блока это не смущает.
Ему важно не содержание, а настроение стихотворения, странный, неистовый
и вместе с тем спотыкающийся, неровный ритм, пронизывающий строфы.
Вот так, именно таким шагом шел Катилина с кучкой своих соратников,
с факелом в руке, чтобы сжечь ненавистный Рим, не пожелавший ему
подчиниться.
458

Прерывистый яростный ритм стихов, по мнению Блока, отразил в себе роковой
путь обезумевшего, охваченного неистовством Катилины, порвавшего со своим
и всеми в мире, идущего жестокой, всепоглощающей, самоубийственной
революцией, страстью разрушителя и создателя одновременно. И вот из
сгорающей в пламени мужественности рождается новый Катилина. В экстазе
с новой легкой плотью рождается женщина, жена, рождается любовь.
Так понимал Блок ход революции.
«Не строй жилищ у речных излучин, где шумной жизни заметен рост.
Пойми, конец всегда однозвучен, никому не попытан и торжественно прост…
под властью Ворона» (Ворон на кресте).
***
Итак, на очереди философский большой роман о будущем человечества. В нем
будет развенчан миф Руссо о доброй основе человеческого духа, будет опасен
век изобилия, который превратит людей в дьяволов, разовьет до чудовищных
размеров все пороки, наркоманию, пьянство, жестокость, сладострастие,
крайнее бесстыдство. Герой романа, современный человек, глотает пилюли,
настолько усиливающее его сознание и мысль, что он начинает воспринимать
мир в его четырех измерениях, благодаря чему получает возможность
путешествовать во времени в противоположных направлениях, как мы это
делаем в пространстве.
И вот он садится в автобус, вернее, некое его подобие, и оказывается
в толпе почти голых девчат, которые пользуются его теснотой и его
беспомощностью, теснят его, подставляя то зад, то грудь, трутся и хихикают,
чувствуя его возбуждение. С трудом вырвавшись, весь в поту, он вылезает из
автобуса, провожаемый пронзительным визгом и хохотом. Заходит в магазин
культтоваров, где его ошарашивает масса порнографических изображений,
выполненных с невидимым техническим совершенством. Даже многие
предметы, как телевизоры иди подставки для ламп, подражают формам
половых органов, полны намеков, возбуждающих жестокость и чувственность.
Можно описать бесстыдство толпы. Бежим дальше, навстречу движется
толпа наркоманов, люди, нажравшись марихуаны, выбегают из двери на
улицу, беснуясь, как будто помешанные. Наконец, он видит убийство. Убийцу
забирают, но публика остается равнодушной, обычный случай.
Семьи нет, дети на воспитании государства, которое, борясь с излишествами
в блуде и убийствах, не запрещает их, ибо смерти от истощения наркоманов
459

и блудников, от самоубийств и убийств мешают приросту населения,
нежелательному ввиду перенаселенности Земли. Насколько возросло
количество людей, в такой же степени обесценилась человеческая жизнь.
Вечером герой романа попадает во дворец наслаждений, где видит все
формы половых извращений, массовые сцены блуда и жестоких садистских
бичеваний и самобичеваний, участвует в оргии обжорства и пьянства, наконец,
захваченный вихрем дьявольских соблазнов, не удерживается и участвует во
всеобщем безумии. Отрезвившись, он бежит из города и встречает отшельника.
Это член нового ордена «нищих братьев», отвергших цивилизацию изобилия и
вернувшихся к труду на земле, к суровой жизни предков, занятых внутренним
самосовершенствованием, подобно йогам. Он остается с ними, ибо прогнившая
цивилизация быстро идет к гибели.
***
Основная особенность психики человека состоит в том, что в отличие от
других видов животных человек осознает себя как индивидуальность, сознает,
что он есть «я». Уничтожить это знание-чувство невозможно, ибо тогда
человек исчезнет как человек, а это возможно лишь в двух случаях: если
он станет идиотом или умрет. Это чувство – знание о своей отдельности от
окружающей среды, позволяет человеку противопоставлять себя окружению,
если это окружение стремится, сознательно или бессознательно, отрицать его
параллельность, его отдельность и независимость от окружения. Способность
к самоутверждению называется в философии свободной волей, в отличие от
животных, над которыми довлеют инстинкты, довлеют жесткие программы
поведения в тех или иных обстоятельствах, закодированные в наследственной
бессознательной памяти. Детенышей выдры и павиана воспитывали,
изолировав от их природной среды, выдру - вдали от воды, павиана - от
деревьев. Когда оба подросли, выдренка поставили на берегу реки. Влекомый
врожденным инстинктом, он уверенно подошел к реке и ловко поплыл. Рыбу он
начал ловить так, как будто занимался этим с рождения. Павиан, помещенный
в гуще леса, не знал, какие есть плоды, растерялся, исцарапался и, охваченный
страхом, в конце концов, погиб бы, если бы его не стащили с дерева. Выросший
отдельно от общества и взрослой опытной матери и сородичей, он не приобрел
от них необходимых навыков и, не имея наследственной, инстинктивной
памяти – программы действий, оказался беспомощным в природных условиях.
Человеческий детеныш, воспитанный волками, попав в условия
460

цивилизации, беспомощнее детеныша павиана, ибо обладает еще более
скудной наследственной информацией.
Таким образом, чем выше стоит на лестнице эволюции данное животное,
тем меньше объем его мозга занимают жесткие инстинктивные программы
поведения, но зато тем больше свободное поле, способное к заполнению
индивидуальной информации, к появлению и закреплению не безусловных, а
условных рефлексов.
Прав, конечно, известный современный американский ученый, исследователь
человеческого мозга, утверждающий, что человеческий мозг, в сущности,
многослойный: древнейший слой делает нас подобными крокодилу, более
молодой – собаке, и лишь совсем недавно появившийся новейший способен
к усвоению опыта, добытого культурой и цивилизацией. Наш мозг подобен
скале, эта скала - древнейшая его часть, наиболее мощная, в ней заложены
фундаментальные основы: жизненный институт, проявляющийся в форме
стремления к насыщению, стремления к самопожертвованию. Этот слой –
источник наиболее мощных эмоций, фактически он аккумулятор всей или почти
всей эмоциональной сферы. Над скалой возвышается каменный фундамент. Это
часть мозга, более молодая, возникшая с появлением млекопитающих высших
животных. Он вмещает в себя различные условные рефлексы, инстинктивные
навыки, приобретаемые животными в раннем возрасте (умение ходить, лазать
и т.д.).
Наконец, над фундаментом возвышается молодое здание мозга – хорошо
видимые нами постройки, освещаемые солнцем сознания и потому наиболее
изученные.
Попытка освободиться от «крокодила» в нашей душе путем его подавления
равносильна попытке взорвать скалу, на которой утверждены фундамент и
дом, т.е. наши более молодые и прогрессивные участки мозга.
Итак, мы не в силах подавить или уничтожить в себе крокодила, и если
попытаемся это сделать, то убьем себя. Всякая попытка подавления какого-
либо желания, с точки зрения нашего рассудка, неразумного, низменного и
вредного, а часто и преступного, вызывает болезнь, то, что психоаналитики
именуют неврозом. Подавленное желание надевает причудливую маску,
проявляя себя в виде еще более неразумных, бессмысленных форм, ибо наше
сознание запретило ему появляться в своем истинном видении.
Вся сознательная творческая деятельность человечества, включая
461

мифологию, искусство, научное и техническое творчество, политику - такие же
запасные клапаны, такие же маски, как и неврозы, странные, зашифрованные
от глаз проявления глубинной стихии нашего духа, где сливается в единый
живой океан со всеми формами сознаний, даже самыми низшими, стихией,
которую Бергсон назвал жизненным поворотом, Шопенгауэер - Мировой
волей, Ницше – волей к власти, Фрейд – либидо. Все эти названия в какой-то
мере верны, и ни одно не выражает сути этой силы, она неопределима словом
понятий и представлений, которые сами лишь ее маски.
К РОМАНУ «В САДАХ ДЬЯВОЛА» ИЛИ «АНТИХРИСТ»
Человечество во власти шайки преступников. Родившись в Сицилии,
мафия распространилась по Америке, а оттуда по всему миру. Мировое
правительство состоит из прямых и идеальных наследников нынешней мафии,
и эта дьявольская организация ведет его по дороге гибели.
Изобразить тайного диктора мафии. Центр мафии управляет тайно, он
дергает за ниточки подставных лиц, подчиненных ему, и массы не знают
истинных своих властителей. Мафия и мировое множество слились в одно
целое, а мафия воспринимает некоторые ритуалы масонов.
Герой романа встречает Великого Ворона, главаря мафии, фактического
диктатора всего человечества. Создать грандиозный образ «святого во имя
Сатаны».
***
Блок и Христос
Блок заканчивает поэму «Двенадцать» образом Христа; впереди «двенадцати»
шествует «Христос в белом венчике из роз».
Блок говорил, что чувствовал несоответствие поэмы о революции образу
Христа, что должен идти кто-то другой, но он не мог определить, кто же это,
мешала мечта, ему пришлось оставить Христа.
Кто же этот другой?
Я подозреваю, что это был не Христос, а антихрист, но Блока слишком
увлекала такая мысль, христианско-гуманистическая суть ужасалась
возможности такого обмана, хотя Блок и предчувствовал ее. Блок говорил,
что часто ему самому бывает противен этот «женский образ», но он не видит
другого, который был бы равен ему.
462

Он его увидел, наконец, ясно, но когда увидел, умер от ужаса.
Это был притворявшийся Христом не богочеловек, а человеко-бог, то есть,
дьявол.
У Владимира Соловьева есть фактический рассказ о том, как родился на
земле Антихрист, во всем подобный Христу, и многие уверовали, тем более
что он творил чудеса, как Христос.
Я вспомнил сейчас, как моя мать рассказывала сон, будто перед ней стоят два
Христа, абсолютно похожие друг на друга, но она знает, что один - ложный, это
Антихрист, но не знает, кто же Христос, а кто самозванец, ее охватывает ужас,
и она просыпается.
Черные братства.
«Ворон на кресте». «Во власти Ворона».
Тайный знак врагов христианства – ворон, сидящий на кресте. (ворон -
символ смерти).
Идеология «Ворон» (главы мафии).
Истинный владыка мира – зло, дьявол.
Дьявол - активное начало, это творческое начало мира, мужское начало, это
огонь. Добро - пассивное, женственное начало мира это влажность, вода.
Ворон – мужественность - рассеяние, взрыв, энтропия. Смерть – наш мир в
периоде энтропии, и пламя - его символ. Жизнь - пожар, и лишь сжигая себя,
человек живет. Жизнь двигают вперед, дают ей энергию темные первозданные
инстинкты, и надо не гасить, а развязывать их в человеке.
Мы просто освобождаем людей от лицемерия, мы не толкаем их насильно к
злу. Дав им изобилие и свободу, мы показали человеку, что он есть, и он увидел,
что под его человеческой прекрасной маской скрыта черная дьявольская морда.
Пусть же он к ней привыкает.
Чего мы хотим? Мы хотим того же, чего хочет история - уничтожения, и
чем быстрее, тем лучше. Но мы не подталкиваем людей к пропасти, они сами
упадут в нее, для этого есть последние иллюзии, владеющие ими. Люди -
потенциальные дьяволы, и мы не мешаем превращению потенциального
скрытого зла в кинетическую открытую форму, вот и все.
Мы видим давно, что никакая культура, никакая цивилизация не в силах
подавить в человеке тигра и свинью, так зачем же затягивать до бесконечности
обман, скрывая реальность радугой мифов?
Вся история культуры и цивилизации сплошной невроз, мы освобождаем
463

человечество от неврозов, оно в них больше не нуждается. И не лучше ли
быстро сгореть в пламени раскованных страстей, в артистическом экстазе
(ибо к этому и стремится каждый, и лишь трусость и противное воспитание,
конечно, это лучше, чем медленно истлевать!).
Белое братство. Символ – святой дух, белый голубь в круге.
Святой дух – высшее сознание, озарение, слияние с вечностью, молитвенный
экстаз (нирвана).
Жизнь на лоне природы, сами пашут и сеют, убирают хлеб и овощи.
Вегетарианцы. Их немного, они не пропагандируют свое учение, ибо знают:
кому это нужно, найдет их и сам. Упражнения в укреплении духа и тел.
Они не стремятся достигать чудесных результатов в смысле выносливости,
силы, ловкости, как боги. Основная их цель – достижение гармонии духа и
тела, конечная цель – освобождение от власти страстей путем медитаций и
сосредоточения, слияние с вечностью, спорта нет, есть здоровый труд. Никто
не стремится к узкой специализации над чем-нибудь одним в ущерб всему
другому. Скромность в жизни и возвышение, вера в мировую гармонию,
молитва.
Первое потрясение героя: он видит после побега из города наслаждений,
проснувшись утром под деревом, идущего по небольшому влажному полю
сеятеля, разбрасывающего широкими неторопливыми жестами зерна
пшеницы, черпая их из плетеной кошелки на лямках. Это мужчина средних
лет, с ясным и спокойным лицом, в простой белой одежде, с обнаженной
головой. Солнце поднимается навстречу ему, и длинная тень сеятеля тянется
почти до горизонта. После знакомства и разговора они идут к святому старику,
главе небольшой общины.
Мафия расправляется с любой попыткой организовать ей сопротивление.
Для этого у нее есть тысячи способов, и излюбленный прием натравливания
на таких организаторов окружающей массы, клевета и возбуждение зависти к
человеку, пользующемуся каким-то влиянием. Так в зародыше уничтожается
все талантливое и оригинальное, ибо талант всегда опасен для тиранов.
Искусство никому не нужно, вкус настолько огрубел, что не воспринимает
красоту, она кажется пресной и нудной. Лишь чисто физиологические
возбудители, обнаженная порнография, зверская жестокость и отвратительное
уродство способны возбуждать одичавшую толпу. Музыка вернулась к
варварским временам, к архаическим ритмам, к оглушающему грохоту и реву,
464

танец стал средством, возбуждающим похоть, живописи и скульптуры нет,
их заменили стереоскопические цветные изображения и натурологические
муляжи, с дотошной точностью воспроизводящие живые формы, нет книг,
люди разучились читать и писать, магнитофон, радио и телевидение заменили
газету и книгу, вместо буквенных вывесок висят увеличенные изображения
продаваемых товаров, огромные витрины. В моде смертельно опасные виды
спорта, жестокие и кровавые зрелища, как в древнем Риме, развитие науки и
техники почти прекратилось, то и другое поддерживается на одном уровне,
ибо цивилизация дошла до пресыщения и заевшееся человечество уже не
стремится к звездам. Нет партий, нет программ, кроме одной - гедонизма,
пропаганды наслаждения. Как удерживается на одном уровне численность
населения путем регулируемой преступности, так уничтожаются все,
пытающееся создавать что-то новое, что-то открывать.
Руководство знает о существовании ордена «рыцарей духа», но не примет
его, ибо считает «рыцарей» неопасными ввиду малочисленности, ибо к ним
присоединяются единицы, массы же во власти мафии, растленная цивилизация
вполне их устраивает, она для них «рай на земле», и другого они не хотят.
Наконец, надо же иметь каких-то идейных противников, в небольших дозах
это полезно, ибо без оппозиции всякая идеология разлагается и гибнет.
Да осыпьте его всеми земными благами, утопите в счастье совсем с
головой, так, чтоб только пузырьки вскакивали на поверхности счастья, как
на воде; дайте ему такое экономическое довольство, что ему совсем уж ничто
больше не осталось делать, кроме как спать, кушать пряники и хлопотать о
непрекращении всемирной истории - так он всем и тут, человек-то, и тут, из
одной неблагодарности, из одного пасквиля мерзость сделает. Рискнет даже
пряником и нарочно пожалеет самого пагубного вздора, самой неэкономической
бессмыслицы… Единственно для того, чтоб самому себе подтвердить… Что
люди все еще люди, а не фортепьянные клавиши…
А в том случае, если средств у него не окажется, - выдумает разрушение и
хаос, выдумает разные страдания и настоит таки на своем!
***
«Я ведь тут собственно не за страдание стою, да и не за благоденствие. Стою
я… за свой каприз и за то, чтобы был он мне гарантирован, когда понадобится».
Достоевский
«Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит? Да
465

весь мир познания не стоит тогда этих слезок ребеночка».
«И если страдания детей пошли на пополнение той суммы страданий,
которая необходима была для покупки истины, так я утверждаю заранее, что
все истины не стоят такой цены». Достоевский
«Для каждого из нас Аннапурна – это дотянутый идеал. Горы были для
нас природной ареной, где на границе между жизнью и смертью мы обрели
свободу, которой бессознательно добивались и которая была нужна нам, как
хлеб… Есть и другие Аннапурна в жизни людей…» Морис Эрцы «Аннапурна»
«Все труды человека – для рта его, а душа его не насыщается». Екклесиаст
«Тогда я увидел все дела божии и нашел, что человек не может постигнуть
дел, которые делаются под солнцем. Сколько бы человек ни трудился в
исследовании, он все-таки не постигнет этого; и если бы какой мудрец сказал,
что он знает, он не может постигнуть этого». Екклесиаст
И увидел я новую землю и новое небо, ибо прежнее небо и прежняя земля
миновали, и моря уже нет… И смерти не будет уже, ни плача, ни вопля, ни
болезни уже не будет, ибо прежнее прошло». Апокалипсис
«И что такое смягчает в нас цивилизация? Цивилизация вырабатывает в
человеке только много старинностей, ощущений и… решительно ничего
больше. А через развитие этой многосторонности человек еще, пожалуй,
дойдет до этого, что отыщет в крови наслаждение…» Достоевский
Хип.
Дикий.
Романтика.
Инстинкт.
Негр.
Полночь.
Нигилистический.
Вопрос.
Кривая.
Я.
Воры.
Святой.
Хайдеггер.
Секс.
Тело.
466

Диффер. Исчисл.
Настоящее.
Пикассо.
Секс ради оргазма.
Сомнение.
Убийство.
Марихуана.
Скуэр – благонамеренный обыватель, законопослушный, лицемерный,
конформист, посредственный, «как все люди».
Трактичный.
Классика.
Логика.
Белый.
День.
Авторитарный.
Ответ.
Общество.
Полицейские.
Священник.
Сартр.
Религия.
Разум.
Аналитич-геометрия.
Прошлое.
Мондриан.
Секс ради удовольствия.
Вера.
Самоубийство.
Алкоголь.
«Эффект Эдипа». «Публичность, подобно прорицаниям древних оракулов,
имеет в себе «Эффект Эдипа», временами они сбываются, или не сбываются
лишь оттого, что были высказаны».
«Заглядывающий в бездну рискует увидеть там своего двойника».
467

***
Автор книги «Герой безгеройного времени» пишет, что современная
информация, отрицая в себе психологию толпы, творит из действительности
и ее события мифы, и, в свою очередь, заставляет живых героев этих мифов
действовать согласно требованиям мифа, то есть играть роль перед толпой,
роль, часто очень мало соответствующую склонностям и характеру.
Так возникает личная трагедия голливудской звезды, секс-бомбы Мерилин
Монро, отравившейся в своем особняке.
Эта трагедия личности, в свою очередь, становится достоянием информации,
достоянием толпы, превращается в миф.
В М. Монро всемирный мошенник-обыватель хотел видеть свой идеал
женщины. Этот идеал - широкобедренная, грудастая блондинка с ослепительной
улыбкой, с длинными стройными ногами и ненасытным сладострастием, с
удовольствием обнажающаяся перед мужчиной, красивая кукла с простейшей
душой здоровой самки.
Истинная Мерилин – женщина с комплексом неполноценности, отягощенная
памятью о тяжёлом детстве на иждивении то одних, то других приемных
родителей, изнасилованная в 9-летнем возрасте. Конечно, она мечтала о
богатстве и славе, обиженная сирота, которой было доступно лишь одно
искусство – массовая голливудская дешевая продукция с ее мифом о «красивой
жизни». Волею судьбы она - звезда американского и мирового кино, мечта
миллионов мужчин, она купается в комфорте, в богатстве и в славе. И слава
сожрала ее, ибо она уже не принадлежала себе и должна была вечно играть ту
единственную роль, которая сделала ее популярной, роль секс-бомбы. Она не
могла спать, не могла нормально любить. Ее нашли в запущенных комнатах
роскошной виллы мертвой, увядшее тело было испещрено синими пятнами от
злоупотребления снотворными лекарствами, везде валялись пустые водочные
бутылки, она давно не мыла ноги и не следила за ногтями, маска, которую
она носила, съела живое человеческое лицо, массовый миф убил человека.
Человек в условиях «индустриального века» становится потребителем
в первую очередь, и все меньше творцом не только в материальной, но и в
духовной сфере.
Если прежде ему приходилось с усилиями добывать жизненно необходимую
информацию, если его любознательность требовала личных умственных
усилий для переработки ее, то в наш век человека закармливают обработанными
468

заранее с везениями, готовой точкой зрения и различными «полезными
советами».
Мощная техника распространяет и размножает с быстротой молнии в
миллионных дублях эту информацию через печать, радио, кино, телевидение,
оказывает непрерывное, невиданно мощное давление на индивидуальное
сознание.
469

И сознание подавляющего большинства не выдерживает. Раздавленные
чудовищным прессом, под ударами тысячепудного молота пропаганды,
человеческие души объединяются, принимая одинаковую форму, превращаясь
путем тихой обработки в «часовую продукцию индустриального века». Человек
привыкает усваивать «духовную пищу» не жуя, не думая, механически. Он
становится не творцом, а лишь потребителем, воображение ослабевает, ибо
заменяется телевизором, кино, радио, и вместе с отмиранием воображения
отмирает человечность. Современный юноша, с дремлющим мозгом,
переразвитым воображением, легко становится злодеем, ибо для того чтобы
понять чужую боль, надо уметь вообразить себя на время в «его шкуре». На
Хиросиму сбросили бомбу два американских лётчика. Один остался тем,
чем и был, его душа осталась спокойной, воображение отсутствовало, он
никак не отождествлял себя с сожжёнными сотней тысяч японцев. Второй,
преследуемый страшными картинами огненного ада, запечатленными в
записях очевидцев и кадрах кинохроники, попал в психиатрическую больницу.
Многих удивляет ужасающее хладнокровие молодых убийц, спокойно
закусывающих пищей своих жертв, лежащих в двух шагах. Эти убийцы не
чувствуют себя подобными убитым, ибо знают лишь свою боль, сочувствие
и сострадание. Так человек умирает в человеке, и «живой труп» начинает
вершить страшные дела, превращаясь в вампира, жаждущего крови.
Но почему он жаждет крови? Ведь смерть души скорее должна вызвать
общий паралич, впадающий в растительное полусонное существование, а
вовсе не в инфернальную агрессивность?
Да, душа отмирает, но не безболезненно. Внутреннее «я» человека, его
«эго» яростно сопротивляется силам, стремящимся превратить его в копию с
эталоном, преподносимым массовой культурой, бунтует, и преступление есть
внешнее выражение этого бунта.
Молодой американец, студент, тихий и молчаливый, отлично учившийся в
колледже, кумир родителей, входит в комнату, где семья смотрит телевизор,
и расстреливает ее в упор. Сестра падает первой, мать идет к сыну с
распростертыми руками, с искаженным ужасом лицом, он всаживает в нее
восемь пуль (в теле отца нашли 15 пуль).
Убийство было задумано давно, вполне хладнокровно приобретено оружие и
патроны. В чем причина преступления?
Катрин Денев, умирая, становилась убийцей, жертва вампира Шерон Тэйт
470

превращалась в вампира же, попав в лапы ведьм, предстоит стать антимодной.
Формула Полянского: зло даже в силовом поле чистой и противостоящей ему
души рождает зло.
Ассоциации Освенцима, бездны реально концлагерного ада маячат за
чертами, проступающими в облике его героинь, мучимых вампирами и
насилуемых дьяволом. Невинность не обороняет их, ибо сопротивление
возможно там, где его обеспечивает идея, как богоборчество требует
присутствия Бога. Мученичество есть единственная форма обретения или
духовности, а единственное содержание этой духовности – зло.
Так, продолжая в кино и в жизни траекторию своего движения к безднам,
Полянский однажды проснулся живым персонажем из возможных вариантов
своего фантастического фильма.
***
Каннибалы. Стэпли Дин Бэкер двадцати двух лет съел сердце убитого им
подобравшего его водителя машины. В Санта-Ана (Калифорния), четверо
молодых людей убили учительницу тридцати одного года, мать пятерых детей.
Они вырезали и съели сердце, легкие и правую руку. Они заявили, что это
священный акт (они наркоманы).
Совершенности свойственна страсть к публичности, люди готовы на все, лишь
бы о них говорили и писали. Это напоминает чеховского парня, посчитавшего
себя великим, так как в местной газетке был описан его пьяный скандал. Это
следствие той же внутренней пустоты. Человек, чувствуя свою невесомость,
стремится придать себе вес любыми способами, вне линии толпы.
***
Ворон: наша основная цель с того времени, как создалось братство каменщиков,
строителей Соломонова храма, была ускорение мирового прогресса. Мы верим
в вечный прогресс, верим, что победим любые препятствия и разрешим любые
задачи, но теперь видим, что нам не удалось и никогда не удастся решить
самую главную задачу, она не под силу человеческому разуму, даже самому
гениальному, не под силу и тысяче мудрейших, - эта задача неразрешима и
здесь не тупик, а бездна.
Эта задача – сам человек в его сущности. Его сущность неуловима, она
надевает на себя множество личин, и если вам удалось сорвать очередную
маску, под ней вырастет новая, каждый раз неожиданная и не похожая на
прежние. Человек – величайшая тайна, его попытки познать свою сущность то
471

же самое, что поднять себя за волосы на воздух.
Причина та же. В юноше постепенно созревал внутренний протест, ненависть
к окружающей жизни, к себе самому, примерному студенту и послушному сыну,
ненависть к своей неоригинальности, вполне устраивающей конформистское
общество и любящих родителей, ибо отличные успехи в колледже как раз и
доказывали неоригинальность его интеллекта.
Лишь абсолютно произвольное деяние могло доказать ему и окружающему
обществу, что он личность, что его воля свободна. И он убивает родителей и
сестру, любивших его, именно потому, что это безумно, бесчеловечно и никому
не нужно. И как ни парадоксально, такое деяние действительно подтверждает
своеволие убийцы, ибо своеволие и есть человек в его сути.
Так в мире всеобщего отчуждения, в мире, где царит холодный рационализм
машин, где человек - обезличенная и обезволенная «клавиша», по выражению
Достоевского, его внутреннее «Я», его эго поднимает бунт, принимающий
чудовищные и уродливые формы иррациональной жестокости.
***
В книге «Кто убил Мерилин Монро» Хэмдилет приводит свой разговор
на пляже с молоденькой девушкой из высшей школы Санта-Моника о богах
экрана и о реальной жизни молодежи.
В ходе разговора оказывается, что Мерилин Монро с ее проблемами в жизни
и стриптизом на экране, с ее прошлым и ее смертью, с ее беспорядочным
бытом и ее серьезными стремлениями, в общем-то кажется старомодной этой
девочке, для которой старомоден весь Голливуд с его разрекламированными
героями и добродетельным легкомыслием. Она излагает автору свое
рационализированное, практическое и прагматическое понимание проблем
секса, где фигурируют мальчики, женский организм, предохранительные
средства и телефон абортиста, и для примера рассказывает историю «одной
сумасшедшей Пасхи», отпразднованной ею с одной из юношеских банд,
именующей себя «грабителями». Это не аллегория, ибо история началась с
трехдневного путешествия на мотоциклах с ограблением винных лавок,
нападениями на машины, питьем, курением марихуаны и сексом. На третий
день кто-то вспомнил, что сегодня Пасха. Все отправились в часовню (она
принадлежала матери одного из них), собрали бутылки из-под джина, поставили
их на алтарь и начали религиозную службу, которую назвали «алкогольный
алтарь». Службу вел голый парень, и бутылки швыряли в алтарь, пока не
472

осталось ни одной целой. «Потом мы принесли еще джина и устроили оргию
тут же в часовне». Это была сумасшедшая Пасха! Вы думаете, эти «скуэр» из
Голливуда посмеют сделать фильм из этого?!
***
Майкудук стал центром преступности в Караганде. В нем живет большая
часть прежних жителей Михайловки и Степного города, все подонки
переселились туда на днях и убили парня, севшего на проигранное место в
кинотеатре. Какой-то прохвост, заманив в свою машину четырехлетнюю
девочку (пообещал купить конфет), изнасиловал через задний проход. Девочка
в больнице в тяжелом состоянии.
***
Из слов молодой убийцы.
Следователь: Если вы уже участвовали в убийстве, почему вы убили еще
пять человек на вилле Тэнт? Почему не пришли в полицию?
Убийца: Именно потому, что я это однажды уже сделала.
Следователь: Был ли это «хеппенинг»?
Убийца: Да, это был «хеппенинг» - они не выглядели, как люди. К Тэйт я
относилась как к кукле в витрине магазина. Такой она мне казалась. Может
быть, здесь вина и самой Тейт, звезды экрана, превратившей себя в подобие
модного манекена.
Кошмарное убийство жены и друзей знаменитого кинорежиссера фильмов
ужасов, поляка Романа Полански в вилле в окрестностях Голливуда, странным
образом совпадает в некоторых деталях.
Кинозвезде Шэрон Тэйт, жене Полански, на девятом месяце беременности
вспороли живот и грудь. Трупы дочери кофейного миллионера Эбигейл
Фолджер в ночной рубашке и ее возлюбленного в пижаме сожгли в парке на
лужайке. Тела Шэрон Тэйт и Джея Себринга, ее бывшего любовника, были
вместе связаны нейлоновым шнуром, и повешенному за голову мужчине был
накинут черный капюшон. Стивен Парант, гомосексуалист, застрелен в машине,
когда хотел уехать от ножевых ударов и пулевых ран. На дверях надпись
кровью «Свиньи!», все мужчины кастрированы. Экспертиза установила, что
убитые были в состоянии наркотического опьянения.
Роман Полански снялся и снял жену в фильме по роману Брэма Стокера
«Дракула» (мой отец читал этот роман на английском языке и рассказал мне и
матери сюжет). Фильм называется «Бал вампиров».
473

Полански играл роль профессора-вампиролога, приехавшего в Карнетское
селение вблизи замка, где проживал элегантный ужасный вампир и оборотень
граф Дракула.
Шэрон Тэйт играла в фильме очаровательную дочь хозяина корчмы,
которую Дракула постепенно превращал в вампира, высасывая ночью кровь.
Некрасивый, но влюбленный ученик профессора всяким чародейством
борется с Дракулой, спасая дочь корчмаря. Они попадают на бал вампиров в
замок. Последняя сцена изображает бегство профессора, ученика и красавицы.
Мчатся тучи, шумит ветер, скачут кони, под медвежьей полостью лежит
красавица на груди влюбленного, старый чародей хлещет лошадей, за ними по
пятам гонятся волки-оборотни, передний - граф Дракула. Крик петуха, и они
исчезают, но у красавицы вырастают два клыка, и лицо искажается жестокой
гримасой. Влюбленный везет вампира.
«Так, - заключает философски Полански - мы честно везем своего вампира
с собой».
«Ребенок Розмари». Фильм о том, как колдуны спаривают Розмари с чертом-
козлом, и она рожает от него антихриста.
Фильмы Полански имеют общую структуру. Катрин Денев из фильма
«Отвращение» превращается почти в скелет от отвращения к пище. Щеки
Шэрон Тэйт высосал Дракула, лишь (не разобр.) искушает в своем теле исчадие
сатаны - глаза становятся огромными на страдальческом лице, короткая
стрижка обнажет форму черепа, напоминая об Освенциме.
Роман Полански родился в Париже, но его мать погибла в Освенциме.
Освенцим просвечивает через его пристрастие к ужасам, Полански создал
в своих фильмах стереотип красоты, агонизирующей на грани безобразия и
чистой духовности.
Женщины, такие милые, наивные, улыбающиеся, молодые, одна за
другой проходят этот крестный путь в его мечтах. Руки становятся тонкими
и бессильными, как плечи картофеля, сбытого на кухне, огромные глаза
раскрываются на восковых изможденных лицах, как цветы зла. Это красота
тления и разрушения, злосчастная, но и зловещая.
474

К РОМАНУ
Он проснулся на поляне, окруженной деревьями, похожими на колонны
храма, которые вздымали золотые капители в сияющую бирюзу. Он лежал в
густой траве, роса сверкала на бесчисленных цветах. Над поляной кружились в
беззвучном танце хороводы пестрых бабочек, среди деревьев в зеленом сумраке
молниями пролетали алые и голубые птички. Среди травы с чуть слышным
звоном протекал ручей. Стояла глубокая тишина. Она струилась вместе с
ветром далеких снежных гор. Что-то должно произойти, что-то чудесное, что
завершило бы окружающую гармонию, последний, заключительный штрих,
что-то, что стало бы центром, осмыслило всю эту торжественную красоту. Он
видел прекрасную раму, но в ней не было лица.
Видение (не разобр.) острова в оранжевом море, золотые длинные волны
набегают на розовый песок широких преображений.
Где он видел это? В детском счастливом сне или наяву, в вечернем
закатном небе? Днем и ночью меня гложет черная тоска по чудесному миру,
не заметившему и не принявшему меня. Снова сброшенный в эту трижды
проклятую жизнь, я задыхаюсь, как (не разобр.), все потеряло смысл, все
вызывает отвращение.
Меня душат ненависть, ужас и отчаяние. И все же счастлив, что видел тот
сияющий юный мир, я верю, что это не было сновидением, верю, что он
расцветет когда-нибудь, над нашим прахом прекрасный, не знающий прошлого
и не жаждущий, мир беспредельной свободы и лучезарного счастья.
***
Философ Башляр говорит, что в основе художественного творчества лежат
космические символы – архетипы, постоянные для человечества на протяжении
всей истории. Вот они: огонь с его отцовскими защитными свойствами; вода
с ее женственной нежностью; земля с ее материнским началом; воздух как
свободная стихия. Башляр близок к Юнгу с его теорией коллективной души
человечества, скрытой в глубинных подсознаниях граничащего с инстинктами.
В основе творчества ощущение враждебности к человеку окружающего
мира. Поэзия говорит о вечном, неизменном в человеческой душе.
Часто они пробегали, чуть не задевая меня, они видели преображённую
природу и замыслы. Чем был я для них? Сгустком мрака, тенью, клочком
тумана? Не знаю, но я для них не существовал. Мне кажется, что это длилось
несколько мгновений, но эти мгновения были наполнены неким ликованием
475

жизни, так совершенны, что в грозу, наверное, они не осознавали времени.
Мальчик очутился на поляне, но не побежал к дереву, сел у ручья и начал
болтать ногами. И вот среди настороженной тишины смех, и на поляну из чащи
выбежали девочка и мальчик. Это были, несомненно, дети, девочка лет пяти
и мальчик шести. Сияющая плоть, чистая и легкая, она казалась нетленной.
Легко оттолкнувшись от земли, мальчик взлетел на десятиметровую высоту,
он ловко поймал бабочку, а девочка медленно всплыла в ту же лазурь и,
улегшись в пустоте, закачалась на видимом токе воздуха, поднимавшемся с
поляны. Мальчик осмотрелся и, заметив птицу, затаившуюся в густой листве,
с торжествующим криком двинулся к ней, но ее уже опять не было.
Мне постоянно становится все яснее, что человеческое понимание своей
сущности и сущности окружающего мира не изменилось со времен создателей
эллинской мифологии.
Аполлону и Христу романтизм Диониса и дьявола. В 19 и 20 веке Аполлон
превратился в рассудок, в сферу сознательной деятельности человека, а Дионис
– дьявол, романтика в сфере подсознательного в психике человека. В Африке
существуют тайные общества под названием: люди-леопарды, крокодилы,
люди-змеи и т.д. Такой человек отлавливает в джунглях змею или леопарда, с
помощью других колдунов доставляет в деревню и наносит небольшую рану
ножом около уха. Если зверя убить, умрет и колдун. Отношения между зверем
и человеком так тесны, что многие отождествляют их друг с другом. Он лежит
неподвижный и бессильный от колоссального напряжения в состоянии комы,
где-нибудь в углу, спрятавшись от всех, ибо он в эти часы беззащитен.
***
Всю жизнь меня мучило чувство разорванности мира, его фрагментарности,
доходящей до хаотичности и полнейшей бессмыслицы. Я часто думаю, что
если записать абсолютно все, что происходит с человеком в любой день его
жизни, описать все ничтожные несообразности и нелепости, всю бестолковую
суету и всяческую ерунду, мучающую его ежедневно, причем описать не
в обычной спокойно-привычной манере, а приемом Льва Толстого, как он
описывает богослужение или процесс судопроизводства в «Воскресении»,
то есть, с обнажением всей нелепости, возникающей при попытках человека
осуществить в действии свою теорию и планы.
Этот высший смысл не может лежать в сфере обычных человеческих чувств
и переживаний, ни в сфере рассудка и логики, даже диалектической, ибо и то и
476

другое не может создать единство. Зачем все это и в чем смысл этой огромной
бессмыслицы?
Значит, только существует оправдание всей жизни в нас и вокруг нас, это
оправдание должно лежать вне нашего человеческого понимания и наших
чувств, и для того, чтобы мы услышали громовой ответ, мы должны допустить
невозможное, то есть, чудо.
Современная цивилизация изготавливает в массовом порядке подделки,
заменяющие подлинные культурные ценности, распространяя их тысячами и
миллионами. Но лицо Джоконды, размноженное в ста тысячах открыток, уже
не есть подлинная ценность. Это такая же подделка, каким является бумажный
рубль по сравнению с золотым, лежащим в банковском сейфе. Так что точно
пластинки с записями музыки и пения, фильмы, отражающие подлинную игру и
переживания живых актеров не есть подлинный театр, а лишь его плоская тень,
зафиксированная на ленте. Так же и с книгами: дешевые массивные издания в
мягких обложках с миллионными тиражами уже не являются ценностями сами
по себе. Если раньше, до революции журнал «Золотое руно» выходил в 3-4
экземплярах, для избранной элиты, представляя великолепное произведение
типографского и переплетного мастерства, являясь художественной ценностью,
хранимой любителями книг много лет – теперь их заменила «Роман-газета», а
за рубежом - карманный комикс. И то, и другое не рассчитано на длительное
хранение в книжном шкафу, используется в виде бумаги, на гвозде домашнего
сортира.
Таким образом, чем массовее культура, тем бесценнее ее продукция
промышленная, даже художественная, которая тоже стала отраслью индустрии,
и это происходит независимо от ее качества. С точки зрения хода животной и
растительной эволюции, развитие массовой культуры есть движение вспять,
является возрождением и регрессом в абсолютном значении этого слова.
Основная идея этого романа – претворение грез в реальность. Наш
внутренний мир в процессе эволюции мозга постепенно объективируется,
становится реальностью, в которой мы существуем. Наше воображение пока
еще слишком субъективно и произвольно. Постепенно конкретизируясь,
оно начинает работать со строгостью законов природы, то есть фактически
сливается с ней, становится природой, но природой, слитной с нашим я и
нашей волей, то есть, мы становимся ею и она нами, и свободно сотворенная
нами необходимость становится нашей новой свободой.
477

Я прочел статью «Лингвистическое моделирование действительности».
Автор утверждал, что различия в языковых обозначениях разных народов не
позволяют точно переводить с одного языка на другой, но ввиду того, что у
всех людей кроме языковой модели действительности есть вторая, логическая
модель, одинаковая для всех народов, то возможно взаимоотношение и
подгонка подходящих языковых форм при переводе на другой язык, опираясь
на эту общую всем логическую модель.
Я с этим не согласен. Не существует общей понятийной, то есть логической
общей подошвы, у разных языков, ибо человеческая логика родилась вместе
с человеческим языком, и именно язык с его звуковыми значениями, общего
для всего племени или народа, есть средства построить общенародную
коллективную словесно-понятийную машину, с помощью которой стала
возможной наука и цивилизация, стало возможно создание единой
коллективной общенациональной системы мышления. Можно даже сказать
еще точнее: слово – тело мысли, и как сознание и психика не существуют
отдельно от мозга и организма в целом, так и мысль не может существовать
вне языка, дающего ей форму и устойчивую организацию, превращающего
мысль из субъективно фактора в объективной фактор языка, в систему звуков
или знаков.
***
Ворон:
- Очень давно, пять тысяч лет назад, мудрый безумец иудейский царь
Соломон решил воздвигнуть дом своему богу, построить ему величайший в
мире храм. И он призвал своих иудеев, скромных каменщиков и гончаров, но
увидел, что они не в состоянии понять его мечту. У них не было опыта, не
было знаний, не хватило воображения. Все они были провинциалы, бедные
полудикие дети бедного полукочевого народа, не так давно освободившиеся
от векового рабства. И Соломон затратил несколько лет, чтобы собрать
со всего света лучших строителей и художников, и они пришли на его зов,
вдохновленные мечтой о храме, который станет вечной славой их. Они пришли
отовсюду: из Вавилона, Афин, из городов Индии и Китая, из ледяных пустынь
севера и лесов племенной Африки, с безмерных просторов Азии и заоблачных
Гималаев.
Воистину, Соломон собрал у себя цвет человечества, разноязычное племя
гениев, отмеченных невидимой печатью избранности. И еще несколько лет
478

ушло на сбор строительных материалов. Все лучшее, что было известно в те
времена, кедры с Ливанских гор, мрамор из Каррары, золото Африки и многое
другое пошло на строительство лучезарного чуда, слава о котором прогремела
по всей земле. Какое дело было Соломону, этому одержимому безумцу, до
тысячных толп рабов, истекавших кровью под бичами из кожи бегемота,
какое дело было ему до своего полунищего народа, стонавшего под бременем
податей и налогов!
Он осуществлял свой сон, привидевшийся когда-то, он хотел поразить самого
Яхве, поразить и заставить его поселиться навсегда в мраморно-золотом шатре,
возникшем на крови и костях бесчисленных жертв его мечты.
Храм, построенный для вечности, разрушили римские легионы, по тлеющим
развалинам прошел плуг, чтобы ничто не напоминало о былой славе и величии
иудейского народа.
Но братство строителей, воздвигавших храм, братство каменщиков, как
они себя именовали, осталось. Объединенные многолетним общим трудом,
познавшие призрачность и недолговечность всех человеческих верований и
законов, они убедились в собственном могуществе, в неисчерпаемой мощи
человека. И вот перед тем, как вновь рассеяться по всей Земле, они дали
великую клятву друг другу о вечном союзе, о том, что единственной целью
их жизни отныне будет борьба за освобождение человеческого духа. Они
поклялись, что построят нерушимый и прекраснейший дом, но не для Бога,
а для всех людей. Новый рай несравненно лучший, чем тот, откуда их изгнал
когда-то маленький завистливый бог маленького иудейского племени.
***
Преображение
Я проснулся посреди поляны, окруженной высокими деревьями.
Я лежал в густой траве, роса блестела на листве и лепестках цветов, в ее
каплях бесконечно множился солнечный диск, медленно поднимавшийся над
лесом. В траве чуть слышно бормотал ручей, песок на его дне отсвечивал
миллионами искр.
Над поляной беззвучно кружились хороводы пестрых бабочек, среди стволов
в зеленом сумраке мелькали алые и голубые крылья. Вокруг стояла глубокая
тишина. Казалось, она струилась вместе со свежим дыханием далеких снежных
гор, амфитеатром окружавших долину.
Но это не была тишина покоя. Я чувствовал, как все вокруг затаило дыхание
479

в напряженном ожидании чего-то. Что-то должно было произойти, что-то
необычайное, что завершит последним штрихом эту гармонию, кто-то придет
и наполнит жизнью и движением эту пустую сцену. Я видел прекрасную даму,
но у нее не было лица. И вот среди настороженного молчания прозвенел смех
и на поляну из чащи леса выбежали мальчик и девочка. Они остановились
у ручья, взявшись за руки, и с любопытством оглядывались вокруг. На их
обнаженные тела струился поток солнечного света. Казалось, я видел текущую
под розовой кожей алую кровь. Постояв минуту, мальчик начал подкрадываться
к яркой бабочке, сидевшей на цветке, но она вспорхнула и свечой поднялась в
зенит, трепеща радугой крыльев. И тут я увидел чудо. Легко оттолкнувшись,
мальчик взлетел на десятиметровую высоту и ловко поймал бабочку. Полулежа
в струящейся лазури, он разжал ладонь, бабочка взобралась на указательный
палец и закружилась над его головой. Мальчик устремился к ней, но она
исчезла, растворившись в воздухе, а на ветку ближнего дерева опустилась
розовая птица. Откуда она взялась? И все же было что-то, делавшее ее
необычайно похожей на исчезнувшего ребенка.
Осмотревшись, мальчик заметил птицу, затаившуюся в зелени, и с
торжествующим криком ринулся к дереву, но птицы уже не было, а у ручья
возникла молодая яблоня, усеянная цветами.
Забыв обо всем, я смотрел на эту невозможную игру, на этих волшебных
детей.
Все их движения, свободные и ритмичные, были непрерывным радостным
танцем. Ими хотелось любоваться без конца. И эти дети не замечали меня.
Часто они пробегали или пролетали совсем рядом, и все же меня не видели.
Чем я был для них?
Сгустком мрака, тенью, клочком тумана?
Иногда мне кажется, что их игра длилась лишь насколько мгновений, а иногда
- будто она продолжалась годы. Их время было насыщено таким ликованием
жизни, так совершенно, что каждый миг вырастал в вечность, в которой
растворялись прошлое и будущее. И вот я не в силах забыть этот чудесный мир,
не заметивший и не принявший меня, не в силах забыть грезу, ставшую в моих
глазах подлинной жизнью, по сравнению с которой окружающая реальность
превратились в бессвязный и дикий бред.
И все же во мне живет надежда, что когда-нибудь он расцветет над нашим
мраком, этот юный мир, не знающий тяжести прошлого и обмана будущего,
мир вечного всегда, мир беспредельной свободы и лучезарного счастья.
480

***
М. Бахтин. «Проблемы поэтики Достоевского». М.Б. пишет, что
Достоевский создал новый тип «полифонического» романа, где сосуществуют
и взаимопересекающиеся несовпадающие внутренние миры многих героев,
что вместо единой точки зрения, воспринимающей перспективу в романе, как
это было у прежних писателей, где эта единая точки зрения совпадала обычно
со взглядом автора и полемизировала с остальными точками зрения героев,
утверждая в конце свою правоту, у Достоевского финал не замкнут, полемика
уходит в бесконечность, ее может прекратить только смерть героев романа.
Далее Достоевский все время говорит о самом главном, решая все время
лишь кардинальные философские вопросы, вопросы, по сути, вечные, вопросы
о жизни и смерти, смысле бытия, вопрос о добре и зле, о правде и лжи, о боге
и безбожии и т.д.
Для того чтобы заставить своих героев решать эти вопросы, он ставит их в
предельные положения, изображает их в кризисные моменты жизни, ибо тогда
обнажаются глубины человеческого сознания и выявляется суть человека.
Достоевский всегда изображает человека не как тип или определённый,
резко очерченный характер, а как интенцию, как постоянную направленность,
нацеленность на окружающий мир и на других людей, и даже когда описывает
размышления «человека из подполья», изображает их в виде нарекающейся
полемики с воображаемыми «другими».
Человек, по Достоевскому, непрерывно стремится утвердить себя в мнении
других. С другой стороны, он враждебен к любому мнению о себе другого,
если только это мнение не превращается в абсолютное преклонение, лишенное
всякой критики. Но и здесь часто возникает отталкивание, ибо чувствуя, что
восприятие другого, если тот даже ученик или друг, всегда не совпадает с его
самовосприятием, человек воспринимает свои мнения и фразы, повторенные
чужими устами как пародию на них.
Для того чтобы мы могли согласиться с чужими мнениями и чувствами,
легко их усвоить, эти мнения и чувства должны по возможности обезличиться,
отойти от их создателя и зажить самостоятельной жизнью, как чистые идеи
или классические произведения искусства. Вот почему для нас несравненно
легче освоить систему мыслей и строй чувств не своих современников, а
давно умерших мыслителей и художников, ибо их «индивидуальный запах» в
значительной мере выветрился и не раздражает наши носы.
481

Здесь Достоевский открыл закон нашего духа, соответствующий открытому
врачами и биологами закону отталкивания или несовместимости, неприятия
тканями организма привитой ему чужой ткани. И как организм способен
приживлять лишь ту ткань, которая путем ряда манипуляций лишена
индивидуальных признаков и поэтому почти обезличена, так наше сознание
приемлет лишь те продукты чуждого сознания, которые по каким-либо
причинам лишились индивидуальный окраски.
Если человек чувствует настоятельную потребность в исповеди перед чужим
сознанием, например, о совершенном им преступлении (ибо это освобождает
его от чувства самоизоляции, превращает слушателя как бы в соучастники
его преступления и переживаемых им мук), то и в этом случае кающимся
овладевает ненависть к исповеднику, он хочет остаться единственным хозяином
своего жизненного опыта, независимым от чужого восприятия и возможных
действий, вызванных этим восприятием.
***
Я взял в библиотеке сборник «Утопический роман XVI-XVII веков».
В утопии Дени Вераса «История Северамбов» описывается, как законодатель
этой страны создал строй, при котором граждане работали не больше 8 часов,
остальное время посвящая «дозволенным и достойным развлечениям». Все у
них в меру, и труд и отдых. Люди от такой приятной жизни, по мнению автора,
добреют, и зло и зависть исчезают. К тому же стремится современный мир, и в
этом смысле утопия Вераса, как и утопии Кампанеллы, Томаса Мора и Бекона,
уже не утопии, а осуществления программы человечества.
Но… Счастья и покоя все нет! Люди не добреют, но освобождаясь постепенно
от злобы, зависти и хитрости, все более равнодушно относятся к любви,
сочувствию и правде. Ибо тот, кто не может ненавидеть, не может и любить,
кто не завидует, тот не стремится к превосходству, кто не лжет, становится
холоден к правде. Закон духовной жизни человека, как и закон всей природы
– полярность сил и энергий, и уничтожение одного из полюсов равносильно
уничтожению обоих.
Недавно я прочел в местной газете рассказ о том, как один слесарь, семейный
человек, работящий, приносивший зарплату целиком домой, позволявший себе
выпить лишь в день получки в семейном кругу, решил напиться самостоятельно,
утаив от жены пятерку, он взял пол-литра и использовал его один за киоском.
482

Что его толкнуло на это? Я понимаю его вполне. Работяге надоело пить
положенные пол-литра в присутствии жены, ему захотелось быть свободным,
не лечь спать с женой, а сделать то, что доказало бы ему, что он свободен. Увидев
газик, оставленный шофером у какого-то учреждения, он забрался в него и
решил прокатиться. Зачем он это сделал, хотя знал, что шофер никудышный
и может совершить аварию и поплатиться за использование чужой казенной
машины? Опять-таки чтобы доказать себе, что он не винтик, а живой человек,
что он еще способен на неразумный поступок, ибо ему осточертела разумная
жизнь среднего работяги со средним заработком и безопасными развлечениями
в стенах казенной квартиры, всегда одними и теми же.
Слесарь сел в машину и поехал без цели по Новому городу, пока не налетел на
угловой столб. В милиции он плакал, просил пощады, говорил о жене и детях,
указывал на многолетнюю беспорочную работу на заводе, на свое примерное
поведение. Его, конечно, не пощадили и дали срок. Я не жалею о том, что он сел
в тюрьму. Это все же лучше, чем безрадостное, серое пребывание в железном
кругу одних и тех же действий и событий, в бесконечном повторении оборотов
беличьего колеса, в которое превратилась жизнь этого «среднего советского
человека». Но разве у нас нет возможностей проявить инициативу на работе,
отнестись к ней творчески, превратить свой ежедневный труд в вечный поиск,
а не механически делать заданный урок?
Ведь от самого человека зависит, осмыслил ли он свой труд, или, плывя по
течению, будет выполнять лишь то, что положено. Но все дело в том, что такая
творческая жизнь встретит бешеное сопротивление окружающей среды, и в
первую очередь, сотоварищей по работе и самого руководства, вынужденных
активизировать свою деятельность, выйти за рамки собственной работы,
чтобы помочь человеку в его инициативе.
Это нарушает уже установленный план, вносит в него поправки, заставляет
идти на жертвы во имя поставленной новой цели. Инициатор неизбежно
вступит в конфликт со средой, и это отразится на его заработке, на его семье
и выбросит его из предначертанного круга. Он будет жить интенсивно, а в
результате пострадает и станет такой же жертвой своей разумной инициативы,
какой стал описанный мной работяга в результате неразумного, анархического
действия.
Результат в обоих случаях одинаков: уничтожение, подавление личности,
осмелившейся взбунтоваться против стереотипа, по которому его обязали
483

жить. Таким образом, что бы ни пробовали мы сделать выходящее за пределы
стандарта, все это будет мешать всеобъемлющему роковому ходу истории,
стремящейся к одной цели: созданию человеческого муравейника, где бы
личность с ее особыми запросами, сводящими ее существование к небольшому
количеству заданных действий, к превращению в винтик единой машины.
Непредвиденное действие, любая вспышка чувств, не предусмотренная
стандартной психологией, зло с точки зрения плана, установленного
государством, и должны быть искоренены в зародыше. Болтовня о творческой
инициативе, о развитии талантов, о воспитании всесторонне развитой личности
служит для успокоения наивных людей, в первую очередь, молодежи. Всем
управляет холодный расчет, далекий от всякой гуманности.
***
Готовя пьесу к постановке, режиссер должен отыскать в ней зерно, то есть,
ту идею, которая все, что в ней происходит, светит и связывает. Станиславский
называл это зерно «сверхзадачей», ее решает режиссер вместе с актерами.
Действительно, самая узкая по содержанию, чисто бытовая драма или комедия
может в руках талантливого режиссера, а также и ничтожная проходная роль в
исполнении «гениального» актера стать в первом случае трагедией, ставящей
важнейшие вопросы, когда сцена с происходящим над ней распахивается
навстречу беспредельной вечности, приобщается к ней, а во втором, когда едва
намеченная роль становится живым символом, типичным для эпохи.
Когда же бездарность начинает ломать Шекспира, происходит обратное:
великий Шекспир исчезает, остается фигура, пытающаяся поразить публику
кривляньем и дешевыми фокусами, из которых сквозит пустота.
Всех нельзя сравнить с актерами на жизненной сцене, если они играют роли,
совсем не подходящие, они вынуждены носить иную маску. Сложилось как-то
так, что мой знакомый инженер в душе поэт, а поэт, печатающий всю жизнь
плохие стихи, мог бы быть хорошим агрономом! Единственный выход в наше
время – двойная жизнь: поэт в свободное от поэтической ломки часами возится
в огороде у себя на дворе, а инженер пишет хорошие стихи и стыдливо прячет
их от чужого глаза.
Когда художнику не хватает своих образов, а подражать он не хочет, то
обычно начинает фокусничать: все рисуют на руке пять пальцев, а я вот
нарисую четыре! Коровы не летают, а я изображу корову с крыльями! И т.д.
Обычно находятся зрители, а затем и критики, заявляющие, что тут что-то
484

есть, и что, мол, «все это не так просто». Заявляют это они с целью: гогочущая
публика обращает на них внимание, а глубокомыслящим того и надо было.
Так автор четырехпальцевых рук и летающей коровы обзавелся для начала
несколькими поклонниками и одним искусствоведом-критиком.
Критик пишет статью, редактор ее с удовольствием печатает, ведь как раз
нет никакого интересного материала, а тут этакое: четырехпальцевые! Коровы
летающие! Слова-то какие! Ново, свежо! Статья напечатана, и начинается
сначала медленно и сонно, потом все сильнее, шире, громче… Дискуссия!
Шум и беспорядок растут до тех пор, пока неожиданно в самый разгар
схватки раздается грозный рык: прекратить! Наступает мертвая тишина.
Но наши художник и критик очень довольны: скандальчик был, теперь не
забудут: они стали популярны, а это главное! Лет пять-шесть назад я впервые
услышал стихотворение Андрея Вознесенского, битком набитое внешне
эффектными сравнениями, пусть в большинстве притянутыми за волосы, но
зато необычными, хлесткими и весьма «современными». Помню, что я спорил
об этих стихах с начинающим поэтом, конечно, смог его убедить, ибо тогда он
сам писал под Вознесенского.
И вот я читаю подборку стихов в «Литературной газете» за 18 октября 1972
года и вижу, что Вознесенский остался Вознесенским, не укатали, видать,
сивку крутые горки. Не знаю, что хотел сказать поэт своим бобровым плачем.
Вероятно, слишком много, и поэтому получилось бессвязно. Насколько я
понял, бобры защищают лачужку и семейство. А вообще-то, причем бобры?
А-а! Понял, есть такое слово «бобер», означающее прозвище у блатных.
Теперь мне ясно, как создались стихи: Вознесенский увидел бобров, увидел,
как они волнуются и загораживают путь через их логово, ему вспомнилось,
что слово «бобер» - синоним жадного, зажиточного обывателя, и вот уже
бедняки бобры оказались в стае реакций, чуть ли не контрреволюции, ибо не
дают пройти ни экскаватору, ни поэту Вознесенскому, которым наплевать на
бобриное строительство и их бобрят. А если бы Вознесенский наскочил на
гнездо перепелки, и они с писком крутились бы у него перед глазами, мешая
пройти? Ведь негодяйка и сенокосилки не боится, все кружится у гнезда, пока
не попадет под прогрессивные ножи сенокосилки.
Ну, конечно, бывают и короткие стихи в две строчки, но такие стихи должны
быть особенно выразительны и глубоки, как это у А. Блока в знаменитых
циклах о России. В «Петрарке» Вознесенского ничего этого нет. Нет в них
485

ни целомудрия, ни глубокой мысли блоковских строк, а лишь вызывающее
неприятное и неловкое чувство сравнения. Это не только не скромно, это
просто похабно, товарищ Вознесенский! Ведь вот до чего въелись: вот, мол,
какой я смелый и без предрассудков! На, мол, тебе! Все-таки поэтам куда
легче. Я художник, и воображаю, какой скандал вызову, если попытаюсь дать
на выставку картину с разменявшимися, раскрытыми наугад любовниками,
спящими от просвещения.
Вознесенский пытается выдать значительность пошлой ерунде, прикрыв ее
великим именем. «Слишком роскошное платье».
Право, не берусь решить, по поводу чего или кого написал его Вознесенский.
Но мне понравились следующие строки:
Так певец, затосковав,
Ходит праздно на проспект.
Было слов не отыскать;
Стало не для кого петь.
Конечно, если у поэта нет настоящих слов, золотых слов, за которыми свое,
важное для всех, а не побрякушки, придется ему бродить по проспекту в
одиночестве, ибо не нужен он никому со своим мусором.
Все-таки какой вы закрученный, товарищ Вознесенский! Вечно вы тащите
откуда-то из тридевятого царства за волосы сравнения, даже в Беловежскую
пущу приволокли диспозитивы! А все потому, что у вас стало правилом: в
каждое стихотворение всадить словечко из современного лексикона, а он еще
довольно ограничен, потому сравнения часто слишком приблизительны и
требуют умственного усилия, чтобы их как-то переварить. Наконец, не кажется
ли вам, товарищ Вознесенский, «диспозитив» которого многие читатели
не фотографы не поймут. Это не признак культуры вашего стиха, а как раз
наоборот, признак варварства в его самой отвратительной форме, когда дикарь
вместо традиционных перьев и ожерелья из зубов нацепляет себе на голову
продавленную кастрюлю, а на шею велосипедную цепь? Он ведь тоже хочет
быть архисовременным. Я видел в северных лесах мхи. Они разных видов,
обычный мох стелется по почве, создавая колорит из фиолетовых, зеленовато-
серых, розоватых оттенков. С ветвей старых елей свисают пряди другого мха,
они очень похожи на седые космы, как будто в тени ветвей прячутся бабы-
яги. На стволах елей третья разновидность – светящиеся грибы, похожие на
пятна мха. Нет, никуда не годится диспозитивный мох, товарищ Вознесенский!
486

Вспомните стихи Бунина о природе, стихи Тютчева и т.д. Не было у них этого
стремления выпячивать свою «современность» наперекор художественной
правде, и любой читатель сразу воспринимает образы их стихов, они не
выучены, не притянуты за волосы из газетной статьи или технического
журнала и естественно вошли в стих, как патрон в обойму.
***
И больше того: опровергал ценности старого искусства, Леверкюн вместе
с ними хочет уничтожить человеческие ценности и идеалы, он говорит о том,
что создает антагониста к шестой симфонии Бетховена с ее «Одой к радости»,
что он за то, что вы, люди, забыли о разрушении Бастилии и о своей вековой
мечте об освобождении.
Манн хочет показать связь реакции с модернизмом, но и здесь я не вижу,
чтобы он сделал это с целью опровергнуть неизбежность модернизма.
Через весь роман у Манна проходит подспудная, скрытая мысль о том, что
самое прогрессивное, передовое каким-то странным способом часто смыкается
с самым реакционным.
Брейзерхер, «культур-философ», поражает служителей в салонах
парадоксальными теориями о необходимости обновления и омоложения
общества путем возврата к языческим временам с их культом крови и насилия,
реализуя этим идеологию фашизма.
Манн много пишет о Лютере, также вскрывая его двойственность: с одной
стороны реформатор, с другой - ярый врач немецких гуманистов и крестьянской
революции. Все намеки подтверждает, что взрыв Леверкюна к бетховеновской
«Оде к радости» Манна вполне закономерен.
Композитор-новатор, революционер в музыке, неизбежно должен был в
чем-то оказаться реакционером, таковы полярные свойства человеческого: за
прорыв к вершинам творчества гений расплачивается безличием, за стремление
к свободе - насилием над ней.
***
Роман Томаса Манна современен в самом глубоком смысле, ибо затрагивает
основной конфликт нашего времени.
Конфликт этот в исчерпанности, бессилии старых принципов жизни и
искусства, в необходимости «прорыва» к чему-то принципиально новому,
непохожему ни на благополучные идеалы растительного существования, ни на
негативизм и бесплодную пародийность модернизма, ведущего к опустошению
и духовной смерти.
487

***
В области сверхчеловеческого и демонического Манн очень подробно
прослеживает весь творческий путь своего героя, анализирует структуру
его произведений, стремясь найти в ней особенности, свойственные
искусству модерна и отличающие их от классического искусства прошедшей
эпохи. Основное отличие, по мнению Манна, это обнажение конструкции
произведения, освобождение его от украшений, излишков, свойственных
музыке прошлых столетий. Искусство нашего времени настолько изощрилось
в технике, настолько овладело методом, что для него не составляет труда
построить любое музыкальное произведение холодно-рассудочно, вдохновение
и интуитивный поиск заменились сознательным комбинированием первичных
элементов, превратились в чисто формалистическую игру согласно правилам,
причем сама вера в обязательность и незыблемость этих правил окончательно
утеряна.
Именно в потере веры в вечные законы гармонии и видит Манн причины
разрушения музыки, ибо нигилизм не в силах создать ничего, кроме насмешки
над всеми и над самим собой, музыка начинает пародировать себя, она
становится иронической, видя цель не в создании красоты, а в изощренном
издевательстве над ней.
***
Итак, конструкция, скелет вместо живой мелодийной плоти, превращение
произведения искусства в магический квадрат, подчиненный единому
жесткому принципу, в котором, с какой стороны ни веди счет, с начала, конца
или середины, должна повторяться одна и та же фигура, одна и та же сумма.
«Апокалипсис» Леверкюна особенно показывает в смысле творчества
иронии и переоценки всех принципов классической музыки. Манн подробно
пишет об этом вымышленном произведении, грандиозной картине конца
мира и страшного суда, так что мы почти физически слышим музыку,
насквозь пронизанную утонченной насмешкой, снижающей пафос и ужас
изображаемоего.
***
Манн пишет о стремлении композитора инструментовать человеческий голос
и наоборот, очеловечивать звучание инструментов, о том, что хор ангелов,
пронзительная прозрачная гармония их голосов искусно пародируется адским
хохотом и визгом торжествующей толпы. Здесь все и вся издеваются друг над
488

другом, все взаимно отвергается, все поставлено с ног на голову.
Собственно, творчество Леверкюна, с точки зрения Манна есть переоценка
всех музыкальных ценностей, это негатив, противопоставленный позитивным
ценностям классиков, нигилистическая критика средствами музыки всего
пройденного пути.
***
Иногда, по старой привычке, я захожу на очередную выставку нашего
Худфонда.
Когда-то, лет 15 тому назад, на выставке появлялись кучки посетителей,
лежали тетрадки с записями впечатлений. Теперь чаще всего я не застаю
посетителей, по-видимому, их вообще нет, и не видно тетради. Я начинаю себя
чувствовать, как будто попал в мощный склеп, где по стенам развешаны трупы
былых поисков, былой борьбы.
Я вижу «Шахтера», рисунок художника Крылова, под которым тщательно
подписано, что это рисунок заслуженный. Я вижу вместо живого человека,
грубо обрубленную деревяшку с бельмом на глазу и вспоминаю Пикассо,
кубизм, которому скоро исполнится 100 лет. Крылов, как и почти все остальные
художники фонда, давно уже не знает, во имя чего занимаются новациями, у
них давно поседела борода они бормочут и шатаются, бродя среди обломков
гнилых пней по пустырю незабываемого живописью 20-го века, где главный
нигилист эпохи, хитрый и трагический шут Пикассо исследовал все тропинки,
ведущие в ад. И для художников после него ничего нового открыть невозможно,
ибо что бы они ни придумали в вопросе формы, Пикассо уже там побывал,
а не он, так подобные ему, из его же плеяды, разрушители и растлители. Я
вовсе не пытаюсь утверждать, что художникам следует вернуться к реализму,
как его понимали-реалисты художники прошедшей эпохи, ибо там также все
исчерпано, источник высох, и после Репина, Серова делать ничего.
Единственный путь всякого обновления, всякого возрождения состоит в
отрицании старого во имя нового, но и у нас, у нашей молодёжи в особенности,
этой возможности нет и не может быть, а раз нет в жизни, нет и в искусстве.
Сейчас на выставках уже невозможно отличить молодых 25-30-летних
художников от 45-50-летних. Все работают одинаково, возрастной и связанный
с ним идеологический антагонизм изчез, он стерт.
Плохо поколению, за которое все сделали отцы, они сделали революцию,
489

они разбили фашистскую Германию, они создали мощные государства. Что
делать парню? Строить коммунизм. Он и строит, ему говорят, как это здорово,
какой он молодец и какой герой, а он сомневается, что он уж такой молодец и
герой, воевать не с кем, и наставников к черту нельзя послать, ведь отцы все
сделали в наилучшем виде, остается только благодарить и благоговеть.
И вот вместо выставки, где такие же парни бесчинствуют на полотне
в пределах дозволенного, он тоже начинает бесчинствовать в пределах
дозволенного, нащупав мелочь в кармане, сложившись с напарником, берет пол-
литра, выпивает его в подсобке и идёт спать, или же совершает дозволенный
бунт, учиняет разборку и попадает в вытрезвитель.
Дело в том, что психологи открыли стресс. Оказывается, организму нужны
стрессовые ситуации, когда необходимо мобилизовать всю энергию, нужны
опасности и трудности. Если нет стрессов, животное делается вялым,
неэнергичным, оно жиреет и рано умирает. Оно вырождается. Посмотрите
на эти группы любителей пива, которых становятся больше с каждым годом,
посмотрите на этих ожиревших тридцатилетних-сорокалетних, сидящих
под кустиками около киосков. Это все вырождающиеся мужчины, они уже
полубабы. Нам нужен хороший стресс всем, и в том числе художникам.
***
Чтобы понять Достоевского в его величии и слабости, нужно иметь ориентир,
писателя, в какой-то мере противоположного ему.
Этот ориентир есть Лев Толстой, современник Достоевского. Как у
Достоевского психологический анализ преобладает надо всем, у Толстого мы
видим более гармоничное единство души и тела, если мы можем сравнить
способ изучения жизни у Достоевского со скальпелем хирурга, то Толстой
изучает жизнь, не ставя над ней жестоких опытов, его отношение к ней скорее
можно сравнить с дружеским объятием. Толстой изучает своих героев, ставит
в естественные условия, не изолируя их от среды, наблюдает изменения,
происходящие с ними с течением времени, он выращивает свои художественные
образы, как садовник выращивает дерево. Достоевский любит ставить
человека в предельные ситуации, он изолирует его от среды и наблюдает ход
его мыслей и чувств, ибо его больше всего интересует тайна человеческой
души. И он глубоко вонзает свой жестокий скальпель в недра человеческого
сердца, буквально выворачивает наизнанку его душу, докапываясь до глубин, в
490

которые сам человек боится заглядывать.
Толстой - любовь, и любовь помогает ему понять человека в его
многогранности, в изменчивости, в росте. Толстой любит описывать героя,
беря большие отрезки исторического времени. Особенно это очевидно в романе
«Война и мир». Достоевский пишет большой роман часто об одном-двух
месяцах жизни героев, а нередко ему хватает нескольких дней, насыщенных
напряженными действиями, борьбой, надрывом, трагедиями. Его почти не
интересует развитие человеческой души в ее многообразии и сложности,
большинство его героев есть воплощение одной определённой идеи, и
Достоевский наблюдает ее развитие, следит, как она завладевает человеком и
толкает на действие.
Достоевский всегда добивается кульминации, взрыва. Это позволяет ему
выявить наружу нутро действующих, когда в апогее гнева, ужаса или отчаяния
выплескивается наружу человек, как он есть. Но этот же метод ведёт к известной
узости, однобокости видения действительности, заставляет конструировать её
согласно тому, что Достоевского лично интересует и мучает. И большинство
его героев несут черты самого их создателя, являются воплощением вопросов,
которые он ставит. В первую очередь морально-психологических. Достоевский
считал, что без решения этих кардинальных вопросов бытия нельзя жить и все
его романы - мучительные поиски этого решения. Достоевский близок идеям
социализма, но социализма утопического, далекого от реальности. Это мечта о
золотом веке, рае на земле, насыщенная религиозно-мистическим колоритом.
Он ей не изменял всю жизнь, но революционная практика его времени
вызывала в нём ужас и отвращение. Принимая социализм, он отвергал борьбу
и насилие, поставив знаменитый вопрос: можно ли во имя победы будущего
счастливого века пролить кровь одного-единственного ребёнка? Но ставя
так вопрос, Достоевский делает ошибку: случай, когда в результате убийства
невинного ребёнка наступит всеобщее счастье, в реальности невозможен. Да и
вообще никто из современных Достоевскому революционеров, кроме Нечаева,
не собирался убивать невинных во имя счастья и социализма. Хотя все знают,
что в разгаре борьбы часто гибнут невиновные.
У Достоевского герой - носитель сжигающей его единственной идеи,
это часто маньяк, вроде инженера в «Бесах», кончающий самоубийством,
чтобы доказать самому себе, что он способен на всё, что его своеволие
безгранично, и так как труднее всего убить себя, он стремится стать богом. Это
491
Алёша Карамазов, носитель религии, религиозной идеи; это Раскольников,
освобождающий себя от морали, утверждающий, что всё позволено; это игрок,
мечтающий разбогатеть, стать Ротшильдом, чтобы властвовать.
Достоевского называют жестоким талантом, и это верно. Он жестоко мучает
своих героев, подвергая их бесконечным унижениям, ставя в безвыходные
положения, изучая с болезненным любопытством бьющееся под его ножом
кровоточащее сердце человека. Несомненно, это великий, но больной талант.
Читая Достоевского, мы не почерпнем у него мужества и оптимизма, скорее
наоборот. И Достоевский лишь в силу чувства самосохранения бежал в религию
от проклятых вопросов, мучивших его всю жизнь. Вопросы были сильнее, чем
религиозные ответы, и утешение и беседы святого монаха, старца Зосимы,
бледнеют перед мыслями Ивана Карамазова и его великим инквизитором.
Мы не должны закрывать глаза на тот факт, что изучение философа Ницше
об аморальной, жестокой и эгоистичной белокурой бестии, сверхчеловека,
заимствовано, оно в основном изложено в размышлениях Раскольникова,
и было навеяно Ницше чтением Достоевского. Ницше также был больным
человеком, психически неуравновешенным, умер от паралича мозга на почве
сифилиса.
И мы знаем, что ницшевская философия была использована немецким
фашизмом как идеология и официальная доктрина, оправдывается и грабеж
завоеванных стран, и убийства пленных, и печи Освенцима.
Конечно, нельзя винить Достоевского в преступлениях гитлеровцев. Но
нельзя забывать, что мучительные поиски и опыты Достоевского оплодотворили
философию человеконенавистничества, наиболее оказались для неё
плодотворными, подходящими. Достоевский оказал огромное влияние на всю
современную зарубежную литературу, может быть больше, чем Толстой, и это
легко объяснимо: вопросы, поставленные Достоевским 100 лет назад, его ужас
перед наступлением жестокой, бездуховной, механической действительности,
действительности развитого капитализма, эти вопросы сейчас встали во весь
рост перед западным человеком. И всё же во время Великой Отечественной
войны наши солдаты читали не «Преступление и наказание», а роман, который
одушевлял их на победу, и это была великая эпопея Толстого «Война и мир».
Достоевский жил и будет жить, как и Толстой, но если все творчество первого
было воплем отчаяния, то творчество второго помогало и будет помогать жить
и бороться нашим современникам, как это было в Великую Отечественную,
492
когда творчество Льва Толстого с невиданной силой утверждаю любовь к
жизни и к Родине.
***
Уничтожить рискованно, не поверят в смерть от несчастного случая. Сажать
в сумасшедший дом бесполезно, не поверят в случившееся.
Поэтому для двух старых нечестивцев придумано иное средство.
Нажали кнопку «машины общественного мнения», и хорошо смазанные
шестерни резво завертелись.
Залаяли крупные цепные псы, скоро к их хриплым голосам присоединится
хор со всего околотка, всполошились простые дворняги.
И вот, извлеченная из хлева, на трибуну поднимается заслуженная скотница
Марья Ивановна Иванова и громит спертыми газетными словами «клеветников
и отщепенцев», хотя никогда не слышала их голосов, никогда ни читала
солженицынских писем, не знает его и весь двухсотпятидесятимиллионный
народ.
(Изложенное в перифраз интервью не информация, а ложь).
Колеса вертятся, псы лают, Марья Ивановна - скотница и заслуженный
слесарь Солдатов Михаил Демидыч предают анафеме двух нечестивых
старцев.
Что же предпримет «мудрое руководство», идя навстречу «справедливому
гневу народа»?
«Убить невыгодно, судить рискованно».
Что же тогда?
Выгнать негодяев, надоели!
И вот негодяев выгоняют за пределы страны.
После этого можно не беспокоиться.
«Нечестивые старцы» автоматически пополнят ряды отщепенцев и
предателей родины и будут преданы полному забвению. Скотница Марья
Ивановна со слесарем Михайлом Демидычем никогда о них ничего уже не
услышат, как и весь многомиллионный народ, надежно огражденный глухой
кладбищенской стеной от «гнилого западного ветра». Почивайте и дальше,
Марья Ивановна и Михаил Демидыч!
Почивайте до самого дня страшного суда! Но когда вострубит труба
архангела и поднимет вас из уютных могилок, что вы тогда ответите Вечному
493

Судие, почтенные Марья Ивановна и Михаил Демидыч?
- Лаяли проповедников?
- Лаяли, Господи.
- За что лаяли?
- За объедки хозяйские, Господи.
- А кто хозяин ваш?
- Дьявол, Господи.
- Так идите же к дьяволу, хозяину вашему!
494
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Мы не прекращаем поиски документов, архивных материалов, связанных
с печальной историей нашего родного города, с судьбами оказавшихся здесь
в неволе художников, писателей, поэтов, актеров и простых людей. Поиски
продолжаются, но, к сожалению, чем дальше мы от этого времени, тем меньше
и меньше становится материалов, тем меньше и меньше остается живых
свидетелей тех лет. И цель нашего проекта – найти, сохранить и опубликовать
как можно больше таких документов, чтобы память об этих страшных днях
оставалась в сердцах будущих поколений.
Я думаю, что наша встреча с художником Львом Премировым не
заканчивается на этой книге. К сожалению, после освобождения из лагеря
и реабилитации судьба этого неординарного человека не была к нему
благосклонна… Непризнанный и непонятый, он скончался в 1978 году, а его
имя как художника начало всплывать только в начале девяностых. Но несмотря
ни на что, такие люди, как Лев Михайлович, заброшенные в казахские степи
злой судьбой, дали толчок карагандинской культуре, которая сделала наш
город особенным и непохожим ни на какой другой.
И как дань уважения к таким людям мы должны сохранить память о них,
постараться передать их мысли, чувства, творчество молодому поколению
граждан нашей страны. При этом мы не даем анализа и оценки, чтобы каждый
читатель мог сделать выводы сам.
Эта книга, как и все книги, выпущенные в рамках проекта, будет безвозмездно
передана библиотекам и музеям Казахстана и других стран ближнего и дальнего
зарубежья. Издавая этот сборник, мы не преследуем каких-то финансовых
целей - через наши книги мы восстанавливаем и передаем память о людях и
судьбах. Память во имя будущего.
495

БЛАГОДАРНОСТИ
Выражаю искреннюю признательность и благодарность за помощь в работе
над этой книгой:
- первому проректору Академии «Болашак» Г.М. Рысмагамбетовой,
- журналисту и писателю В. Снитковскому,
- доктору физико-математических наук П. Чеботареву,
- литературному редактору М. Цай,
- дизайнеру Е. Курлаевой,
- редакторам С.А. Диканбаевой, Т.С. Кульпеисовой,
- научному сотруднику Карагандинского областного музея
изобразительного искусства А.С. Омаровой,
- наборщику А. Алдабергеновой
и многим другим моим коллегам и соратникам, которые меня постоянно
поддерживают советами и простым одобрением.
Все рисунки, вошедшие в книгу, взяты из личного архива Н.О. Дулатбекова.
ЛИТЕРАТУРА
Театр ГУЛАГа: воспоминания, очерки/сост. М.М. Кораллов. – Москва:
«Мемориал», 1995
ҚАРЛАГ: Қапастағылар қаламынан...=КАРЛАГ: Творчество в
неволе=KARLAG: Creativity in Captivity. Сүретшілер, мұражайлар, құжаттар,
ескерткішкер=художники, музеи, документы, памятники=artists, Museums,
Documents, Monuments: альбом/под общ. ред.: Н.О. Дулатбеков; құраст.: Н.Т.
Жұмаділова. – Қарағанды: Арко, 2009. - 248 б., сүрет.
Попов, Ю.Г. Караганда в судьбах художников: В.А. Эйферта, Р.А. Граббе, Г.Э.
Фогелера: эссе/авт. идеи: Н.О. Дулатбеков. - Караганды: Болашак-Баспа, 2012.
- 147 с.
Қарлагтың қара қарындашымен... Зерттеудің жалғасы/Дулатбеков Н.О.
және т.б. - Қарағанды, 2015. Черным карандашом Карлага... Продолжение
исследования/Дулатбеков Н.О. и др. - Караганда, 2015. Karlag in black pencil...
Continuation of research/Dulatbekov N. O. - Karaganda, 2015. - 160 р.
Художник Старой Караганды Владимир Эйферт: сборник. - Караганды:
Болашак-Баспа, 2018. – 108 с.
Малиновская Е. Г. Репрессированная архитектура - сталинские новостройки,
творчество и судьбы архитекторов. - Алматы: АRК Galleгу, 2018. - 488 с., 379
ил.
База данных жертв политического террора (Общество «Мемориал») http://
base.memo.ru/
База данных «Репрессированные художники, искусствоведы» («Сахаровский
центр») https://www.sakharov-center.ru/asfcd/khudozhniki/
Герт Ю.М. Семейный архив http://www.you-books.com/book/Yu-M-Gert/
Semejnyj-arhiv
Елена Рачева, Анна Артемова. Шкатулка, переброшенная через забор. -
«Новая газета», № 108 от 24 сентября 2012 года
Снитковский В. Скрещение судеб. Художники ГУЛАГа Лев Премиров и
Ирина Калина. – Бостон: M•Graphics, 2017
Премиров Л. Записки о бывалом и небывалом. - Журнал «Новая Юность»,
2018, №2

СОДЕРЖАНИЕ
ВВЕДЕНИЕ
Государство в государстве
Творчество во спасение
Исследование творческого наследия
В поисках Премирова

СТИХОТВОРЕНИЯ И ПОЭМЫ
Голгофа (Мистерия)
Тщета
Закон
После просмотра фильма «И дождь смывает все следы»
Самовлюбленность
Легенда
Легенда Гималаев
Не свершилось
Душа
На перекрестке улицы раздавлена душа…
Медуза
Видение
Нестерпимо
Мать-мачеха
Поздно
Зачем
Моя страна
Старик
Пробужденье
Последнее
Метаморфозы
Эдип
Пассаты
Иприт
Друзья
Дела литературные
Броня
Брюзга (исповедь художника)
Мы с тобою в гости ходим с чинами…
На выставке
Юность моя
Вечер, тучи
Скупое солнце в глаз светило…
Дно
Мадонна
Разговор с богом
Снег
После смеха только слезы...
До свиданья, - говорю, - Эльвира...
Тиран
Гимн
Совершенство
Гимн
Басня
ЦИКЛ «ХУДОЖНИК»
Художник
Поль Гоген
Тициан
Ренуар
Винсент Ван Гог
Пикассо
Модильяни
Пигмалион
Поэт
Данте
Александр Блок
Эйнштейн
ПРОЗА, СТАТЬИ
Узнаю тебя, жизнь