Мост в тумане
Мост в тумане
Ландау С. Г. Мост в тумане : Страницы семейной хроники // Звезда. – 1999. – № 8. – С. 139–170.
СИМОНА ЛАНДАУ1
МОСТ В ТУМАНЕ
Страницы семейной хроники
В прошедшем грядущее зреет.
В грядущем прошлое тлеет...
Анна Ахматова
Дедушкин мост...
Каждый раз, когда со мной — маленькой — гуляли по набережной Невы и подходили к тому месту, откуда видны с одной стороны — огромное, утрамбованное до каменной твердости Марсово поле, а с другой — летящая над водой, как невесомая, дорога в окаймлении узорных решеток и тройных фонарей, — каждый раз я слышала эти слова; «дедушкин мост».
Именно так. Именно здесь. Я стою, и свет слепит глаза, ветер бьет в лицо. А даль — вся, вместе с висячей дорогой, за которой лежит какая-то незнакомая сказочная страна, — несется мне навстречу <…> Счастливое детское ощущение незыблемости мира...
Когда я подросла и уже училась в школе на Моховой (бывшем Тенишевском училище), площадь с памятником Суворову в виде бога Марса продолжала по-прежнему манить меня.
Наиграешься в Летнем саду (в нашем сыром дворе-колодце играть было негде), выбежишь к Неве и глядишь — не наглядишься! Особенно на плавные линии Троицкого моста. Я не понимала, в чем его красота, но ясно видела, как он тут к месту, как все вокруг ему подходит — живет единой с ним жизнью: вода, деревья, гранит. Все здания. Вся ширь. Кажущаяся легкость металлических пролетов, устойчивость их опор отзывались во мне музыкой. Той самой «Лунной» Бетховена, которую любил играть папа. Чувство любви и нерасторжимости пело во мне. Да и как иначе, если даже наше имя — вот оно, на мемориальной доске въездного пилона среди других имен — Ландау И. А.? Это и есть дед. Поэтому и берег этот мой — як нему причалена навсегда. Так казалось.
Давно уже не было деда. А мост, естественно, жил. И не только в своей материальной реальности, на старом месте, напротив площади Жертв Революции, как теперь называлось Марсово поле. Но и на Гагаринской, в самом воздухе нашей квартиры, в ее стенах, в ее вещах. Дед как
1 Симона Густавовна Ландау — театровед, литератор, автор книг: «Подснежники» (Симферополь, 1962), «Александра Перегонец. Судьба актрисы» (М., 1990) и др. Живет в Тамбове.
бы не ушел из нее. Здесь еще лежали кипы синек и кальки в рулонах с чертежами и расчетами. Толстые картонные папки с вариантами декора моста — решеток, фонарей, картушей...
В бывшем кабинете его, позже отцовском, висели в рамках крупные фотографии двух других мостов, про которые я слышала те же слова; «это дедушкины». Кабинет этот вообще был местом заповедным. Я любила забираться в него, когда никого нет дома. Он был оклеен синими, глубокого тона обоями без рисунка. Их матовость поглощала пространство, и стены теряли плотность. Узкая длинная комната приобретала астральный характер — вроде летящего корабля. Впечатление усиливалось тем, что она не имела других окон, кроме эркера. Он становился настоящей рубкой, откуда шло управление полетом. Центром управления был письменный стол, залитый с трех сторон светом. Отсюда видна была — вправо и влево — вся Гагаринская. Остальная же часть кабинета днем тонула в полумгле. В ней поблескивали лишь золотые буквы на корешках книг и медные подсвечники торшера, И еще старинные медали и печатки с гербами в двух застекленных витринах со всякими собранными дедом редкостями.
Чего тут только не было! Огромные тропические бабочки, морские коньки и звезды, коралловая ветвь, кусок Мамонтова бивня; овальный японский веер, расшитый по голубому шелку фантастическими цветами, и крошечные нэцкэ тончайшей работы; светящаяся изнутри друза дымчатого топаза и чукотские резные фигурки из кости. Имелся даже настоящий, оплавленный в полете метеорит пепельно-черного цвета. Сколько историй рассказывал мне дед про каждую вещь — откуда она, из какой страны. И так хотелось проникнуть дальше в этот незнакомый мне мир. Я вытаскивала из огромной дедовой библиотеки один фолиант за другим. Раскладывала их на коврике, ложилась животом вниз и листала... Помню Данте, Сервантеса, Милтона, Рабле — все с литографиями Дорэ. Брокгаузовские Шекспир и Шиллер... Конечно, собрания сочинений Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова. Вся история искусств; Египет, Греция, Рим, Средние века, Возрождение, барокко, классицизм (во всех европейских странах). Голландская живопись. Русская. Восточная миниатюра (Персия, Япония, Китай). Импрессионисты. Прерафаэлиты, Бердслей и вообще тогдашний модерн. Много книг научно-технического содержания и инженерно-строительного (по его специальности — эти я не читала) и гораздо шире — по истории, географии, астрономии, биологии, материальной культуре. Философы разных эпох. Кроме того, у нас была большая нотная библиотека — в основном камерной и оперной музыки.
То, что в доме, где отец и сын были инженерами, интересы не ограничивались точными знаниями, ничуть не считалось удивительным. «Серебряный век» в России отмечен не только духовным взлетом, но и аккумуляцией достижений мировой научной и эстетической мысли. Россия дала в это время миру гениальных ученых, художников, композиторов, артистов. Именно на рубеже веков Европа открыла для себя величие нашей культуры в целом. Открыла как новый, неведомый материк. <...>
Дед прекрасно играл на рояле. В молодости, по рассказам близких, даже концертировал. Круг его знакомых в Петербурге был широк и разнообразен. Много художников и музыкантов... Помню Леонтия Николаевича Бенуа, Цезаря Антоновича Кюи и других. Люди этого круга встречались не обязательно дома. Они не пропускали вернисажей (а выставки устраивались часто и близко от нас — в помещении художественного училища барона Штиглица), постановок французской труппы в бывшем Михайловском (ныне — Малом оперном), спектаклей Мариинского театра, театра В. Ф. Комиссаржевской, концертов в Консерватории, лекций и встреч в Тенишевском зале.<...> Большая часть той либеральной — вне политики — творческой, технической и гуманитарной интеллигенции была знакома друг с другом. Интересы ее переплетались. Тем более что летом часто живали по соседству. Мы, например, в Ваммельсуу на Черной речке. Напротив нас стояла дача Леонида Андреева. Рядом, в Куоккале — репинские «Пенаты»
и дом Корнея Чуковского. Чуть дальше — отдыхали Жирмунские (филологи) и Гориневские (врачи). И у всех собиралось много молодежи. Мама, очень бедная студентка медицинских курсов, приезжала к Гориневским погостить. Они были ее дальними родственниками. Образовывалась цепная реакция знакомств, катанье на лодках по заливу, дальние прогулки белыми ночами, посещение спектаклей, которые устраивали Мейерхольд и Горький. Разные импровизации и шуточные затеи. Чтение стихов под луной, стоя на серых валунах... Здесь мама и встретила моего будущего отца.
Это был совершенно особенный, чисто петербургский мир. Мир страстных духовных и эстетических споров, напряженных поисков своего пути и пути России, надежд на будущее, влюбленностей и разочарований. Между тем, не поняв этот мир, нельзя понять и отдельную личность, в него входящую. <...> Многие людские судьбы, начало которых пало на рубеж XIX— XX веков, оказались примером стойкости и высокого чувства чести. Мы это сегодня хорошо знаем. В их жизни сохранялась высшая нравственная истина.
Сохранялась она и в семье моего деда. Мир, в котором я росла, был полон глубокого интереса к жизни, напряженного содержательного труда, человеческой распахнутости и тяги к красоте. И еще — удивительной доброты. Ко всему — к природе и к людям. У нас не могло даже возникнуть вопроса — кто тот или иной человек по служебному положению, богат или беден. Тем более — какой национальности. Это просто считалось неприличным <...> Дед был предупредителен и приветлив и с финкой-молочницей, и с каким-нибудь чином, пришедшим для делового разговора, в кителе, с эполетами. Он мог с одинаковым вниманием рассматривать произведение известного художника и принесенную мной на ладошке гусеницу. Он жил, мне кажется, в согласии со своей душой и с Богом. Во всяком случае, стремился к этому, насколько возможно для честного и требовательного к себе человека, истинного интеллигента.
Конечно, я была слишком мала, чтобы проникнуть в глубину его мыслей и чувств. Я видела только поверхностные их проявления: терпимость, великодушие — он редко сердился, легко прощал; щедрость, сострадательность — за что, видимо, его так ценили люди; серьезность, сосредоточенность в себе — тогда я к нему не приставала; а если веселость — тянула его играть.
Может быть, стоит к этому обрывочному портрету добавить упоминание о том, что в его квартире висело много картин. Одна из них осталась для меня неразгаданной тайной. Это большой портрет молодой женщины, которую близкие запросто называли Мадя. Она стояла на портрете в рост, в темном платье из тяжелой мягкой материи, обтекавшей ее стройную фигуру. Светлые волосы пепельного оттенка были скромно уложены вокруг маленькой головы, и карие глаза смотрели задумчиво прямо перед собой, точно заглядывали в тебя, в самую глубь... От незнакомки веяло такой женственной нежностью, что я воспринимала ее как живую и не сомневалась в ее существовании — Мадя и Мадя. Такая же родная, как и все вокруг меня. Это ощущение родства, видимо, и было причиной того, что я не удосужилась (пока было у кого) спросить, кто же она. Спохватилась уже поздно.
Картины эти пропали вместе со всем остальным — кальками, синьками, расчетами, эскизами декора моста, — тем, что оставалось от деда. Как и библиотека, и его собрание редкостей, и квартира, и все, что было так мило сердцу с самого детства, вся та наша жизнь, казавшаяся мне в детстве незыблемой.
Берег Невы уплыл от меня и растаял в мартовском холодном тумане 1935 года.
После убийства Кирова моего отца (инженера-путейца, научного сотрудника и преподавателя ЛАДИ, Густава Ивановича Ландау) вместе с семьей — мамой и нами, двумя дочерьми, — выслали из Ленинграда: «минус 15».
Начались бездомные скитания. Наконец мы очутились в Вязьме, где располагалось Управление по строительству крупнейшей в мире автомагистрали Москва—Минск. Отца приняли туда начальником производственного отдела. 7 апреля 1937 года его арестовали, а 2 января 1938 года — расстреляли. Последнее я узнала только теперь, добившись ознакомления с его следственным делом. Тогда же, несмотря на все мамины письма Сталину, прошения в разные места о помощи и на мои хождения по инстанциям вплоть до Верховной Прокуратуры СССР к Вышинскому, нам ничего не удалось узнать, кроме того, что он осужден на «10 лет без права переписки». Коварная формула, нарочно выдуманная для того, чтобы, скрывая правду, терзать людей надеждой <...> Презираемые, отвергнутые знакомыми, одни на белом свете, мы маялись без работы (куда ни ткнешься — отказ), голодали, но боялись тронуться с места; вдруг отец вернется и нас не найдет? Потеряемся насовсем.
Так к нам и подкатила война. Уже с 10 июля 1941 года Вязьму регулярно бомбили днем и ночью, по нескольку раз в сутки. Что было делать? Остаться под немцами? Ни за что. Но и бежать — порвать последнюю ниточку, связывающую нас с отцом. Мама сопротивлялась. Наконец медлить стало нельзя — вот-вот Вязьму возьмут. И девятнадцатого того же месяца, мы — мама, я и сестра — ушли пешком без вещей из горящего города на восток по шпалам, не успев схватить даже последнее, что оставалось от деда, — его фотокарточку.
Эти трагические события заслонили на время боль от расставания с родным городом на Неве. Я знала, конечно, о переименовании моста, о замене мемориальных досок новыми. Но что значило в те страшные времена вычеркнутое имя рядом с вычеркнутыми из жизни людьми? Рядом с массовыми расстрелами, с лагерями смерти, с кровопролитнейшей войной, с ужасами блокады, оккупации, беженцев? Тень тени.
Много позже, уже после того как получила в 1956 году реабилитационную справку отца, я приехала, не помню, в который раз, в Ленинград специально, чтобы показать тринадцатилетнему сыну город моего детства и юности. Когда мы с ним остановились у въезда на Кировский мост, мальчик сперва прочел то, что написано на левом пилоне: «По просьбе трудящихся Ленинграда, в память С. М. Кирова, выдающегося деятеля Коммунистической партии и Советского государства, руководителя ленинградских большевиков — этот мост 15 декабря 1934 года назван Кировским». Потом — на правом: «Кировский (бывший Троицкий) мост заложен 12 августа 1897 года и торжественно открыт 16 мая 1903 года в день празднования двухсотлетия Петербурга. Мост строился под руководством видных деятелей русской техники и архитектуры: Л. Н. Бенуа, М. П. Боткина, Р. А. Гедике, Г. И. Котова, Г. Ф. Зброжека, Л. Ф. Николаи, А. П. Померанцева, А. А. Симонова, А. О. Томилина, М. А. Чижова и др.». Еще раз пробежал глазами по этой доске и вдруг спросил: «А где же тут наша фамилия? Ты говорила, что твой дед — строитель этого моста?» И взгляд его блеснул таким укором, вроде я солгала.
Да, но... Читая вместе с сыном, я прихожу в ужас еще от другого, чего он не знает. Здесь даже нет ни слова и об авторе самого проекта моста — о французском Обществе «Батиньоль»! Мало того, что безвинно убит отец, что мать из-за этого тяжело заболела и скончалась, что вся наша жизнь исковеркана, так еще чести деда нанесено оскорбление? Его труд, его талант, его любовь к своему делу, его служение России, наконец, — ибо в семье это воспринималось именно так — перечеркнуто, будто бы всего этого не было вовсе? И французов не было? Никто из Франции ничего не строил?!
...Ведь знала же. Знала я. Но не думала об этом. А когда увидела воочию, стало так нехорошо на душе — ужас. Но что я могу поделать? Никого в живых нет, чтоб подтвердить. Да если бы и был, кто станет «подставлять» себя? Это силища, которую не одолеть.
Но сын ждет, что мать ответит.
— Тут неправда, — говорю я <...>
Могла ли я отступить?
Сперва взялась за труды по истории нашего мостостроения. Там Общество «Батиньоль» есть и как автор проекта, и как строитель. Но ни в одной из научных работ имени деда, да и других французов-строителей не встретила. Тогда начала читать прессу конца ХК — начала XX веков. Тут уже оно стало мелькать. Наконец обратилась к архивам. Удивительное дело! Везде оно есть. Или все исследователи ослепли? Какие мотивы мешали им быть зрячими? Кое-что начало мне постепенно проясняться. Но не все. И по сию пору не могу сказать, что у меня не осталось белых страниц. Они есть.
Однако начну по порядку.
* * *
Ландау Иван Августович (Jean-Jaques Landau, 1855—1929), подданный Франции, инженер, сотрудник конструкторского бюро французского строительного Общества «Батиньоль», приехал в Россию в связи с объявленным царским правительством международным конкурсом на проект Троицкого моста через Неву в Санкт-Петербурге. Фамилия его произносилась Ландо. И звали его фактически Иван Густавович, потому что отец его был Густав Ландо. Но очень скоро две последние буквы «аи», обозначающие во французском языке звук «о», превратились в русском написании в «ау», а отчество Густавович — в Августовича.
Как известно, мысль о замене на постоянный мост неудобного для навигации понтонного, соединяющего Марсово поле с Петроградской стороной, будоражила петербуржцев давно. Решение городской Думы о его постройке состоялось в октябре 1891 года. А в апреле 1892 года Управа наконец объявила международный конкурс, на который поступило 16 проектов и еще 7 внеконкурсных работ. Среди последних — проект французского Общества «Батиньоль». Экспертное жюри удостоило первой премии проект известного французского инженера Эйфеля, второй премии — проект русских инженеров Лембке и Кнорре, третьей премии — проект болгарского инженера Момчилова. Но лучшим во всех отношениях «по изяществу и оригинальности конструкции» был признан проект Общества «Батиньоль». Затруднение, однако, возникло оттого, что Общество «Батиньоль» не соглашалось продать проект городу, а хотело осуществить его само.
Начались долгие дебаты, которые длились весь 1894 и частично 1895 годы. Дед уже тогда, в июне-июле 1894 года, представительствовал в Петербурге от Общества «Батиньоль» совместно с его администратором Э. Фуке.
Необходимо при этом знать, что проект «Батиньоля» был создан давно, уже в 1879 году. О том ясно свидетельствует статья в журнале «Всемирная иллюстрация» (1880, янв.-февр., с. 131) под названием «Третий постоянный мост через Неву». В ней говорится о проекте, «представленном в городскую Думу французской фирмой «Эрнест Гуэн из Парижа». (Правопреемником ее стало впоследствии Общество «Батиньоль». — С. Л.), Мост этот арочной системы и состоит из пяти пролетов и одной поворотной части, представляющей для судоходства два прохода по десять сажень каждый. Проект этот отличается своей наружной изящностью и относительной легкостью сооружения. Опытность и солидность фирмы Эрнест Гуэн известна не только в Европе, но и у нас, в России. Так, ею возведены все главные мостовые сооружения на Варшавско-Петербургской железной дороге, а также — через Волгу на Рыбинско-Бологовской».
Удивительно — рисунок, помещенный в журнале, подтверждает, что это тот же самый проект, который был представлен на конкурс 1892 года, а следовательно, существовал уже за 13 лет до того и должен был быть давно известен Думе, но встречал какое-то глухое сопротивление. Меня это открытие поразило <...> Среди гласных было немало промышленников,
заинтересованных в выгодном заказе, и борьба разгорелась ожесточенная. Она отражена в брошюре инженера Г. Ф. Романовского «О Троицком мосте» (1894 г. СПб., тип. Эрлиха).
Несмотря на то, что «большинство экспертов признало проект «Ба-тиньоля» лучшим по новейшим в науке техническим усовершенствованиям, по своим огромным пролетам, дающим большую пропускную возможность судам, а также по наибольшей экономичности постройки, — утверждает автор, — у него были противники. Одни резко возражали против заявленного обществом условия самостоятельного осуществления постройки, что ограничивало русских строителей. Другие считали, что Троицкий мост следует строить только по проекту русского инженера, русской строительною фирмой, а не при посредстве иностранцев. <...> Некоторое «предпочтение» в пользу проекта Батиньаль (а не к Обществу «Батиньоль») сложилось лишь в силу безусловно компетентного и несомненно беспристрастного решения высокой Русской технической экспертизы, — в безупречной честности которого ручаются имена: гг. инженеров Николаи, Белеяюбского, Нюберга, Вознесенского, Зброжека, Головачева, (покойн.) Ратькова-Рожнова, Будагова, Смирнова, Струве, профессоров: Соколова, Китнера, Головина и даже высокоопытных техников-практиков: Сан-Галле и Брусова — т.е. 15 русских техников, несомненно нелицеприятных и авторитетных <...>. Честь и слава их беспристрастию и самостоятельности, не убоявшейся воздать справедливое даже и их иностранному «сотоварищу» по технике.
Надо, однако же, признать, что Общество «Батиньоль» действительно имело (и воспользовалось им) одно и только одно преимущество перед другими конкурентами: это его громадная практическая опытность в деле постройки мостов, коих оно соорудило более 2000, на сумму более 200 миллионов. Разумеется, в силу этого оно могло лучше, чем многие из его конкурентов, исподволь практически усовершенствовать все приемы и технические детали как проектировки, так и сооружения мостов, даже свои снаряды и орудия производства при вполне опытном и многочисленном личном составе<...> Вот истинная и единственная причина, по которой Обществу и перед зрелою и справедливою Русской техническою экспертизою удалось честно (лояльно) победить своих конкурентов, вполне им уважаемых... но — менее опытных на практическом «мостовом» поприще».
«…О «недопущении» иностранцев, если таковое было принципиально желательным, — надо было Думе думать еще в 1891 году; но теперь, когда эти иностранцы своими трудами, хлопотами и усилиями на конкурсе и на торгах завоевали себе «правовое» положение в деле, желать устранить их «во что бы то ни стало», даже без разбора средств, это дало бы им основание (подчеркнуто автором. — С. Л.) к предположению, что городское правительство сознательно вводило их в заблуждение, выведывало. выпытывало, воспользовалось ими для воздействия на местных конкурентов — с «затаенной» целью в последнюю минуту устранить их, — что, однако же, было бы равносильно решению и «обмануть» их. Существование таких намерений невозможно допустить ни у столичного городского представительства в частности, ни даже у русских людей вообще».
Вот, оказывается, что отделяет 1-й конкурс от 2-го!
И что, следовательно, пришлось пережить деду! Нелегкая это была миссия — отстаивание новаторского проекта!
Троицкий мост действительно представлял собой последнее слово конструкторской мысли своего времени, вобравшей в себя открытия Эйфеля и других видных инженеров Европы, и при этом являлся подлинным произведением архитектурного искусства. Он стал примером не просто функционального сооружения, служащего для транспортного соединения двух берегов (каков, на мой субъективный взгляд, например, Литейный мост), а послужил украшением всей панорамы Невы своей красотой, благородными пропорциями, какой-то одухотворенной гармонией линий. Так что наше экспертное жюри в своем выборе не ошиблось. И ты, дед, боролся не напрасно.
В полученном мною из Франции историческом проспекте Общества «Spie Batignolles» есть краткая справка о том, как это общество возникло. В 1846 году, благодаря поддержке банкиров, которые основали компанию северных железных дорог, в Батиньоль (квартал Парижа. — С. Л.) на авеню Клиши было создано кооперативное товарищество под названием «Эрнест Гуэн и К°», по имени его основателя. Его быстрый технический взлет привел в 1871 году к образованию акционерного «Строительного общества Батиньоль». Это название оно сохранило до слияния в 1968 году с парижской фирмой электрической промышленности (Spie), что и привело к образованию «СПИ-Батиньоль».
Множество филиалов, широкая информация обо всех новшествах в области техники, высокий профессионализм и талантливость сотрудников, объединенных в конструкторском бюро, позволили Обществу добиться больших результатов. Нынешний профессор Сорбоннского университета мосье Ренэ Жиральт пишет, что это Общество занимало тогда ведущее положение в области строительства мостов. Марка «Батиньоль» служила гарантией качества. Честью фирмы дорожил каждый ее член. Но и фирма тоже требовала от каждого высокого уровня работы и полной отдачи. Малоквалифицированные инженеры в обществе «Батиньоль» не задерживались. Поэтому я с уверенностью могу сказать, что направление деда в Россию в связи со строительством в Петербурге одного из крупнейших в то время мостов в Европе не было случайным. Он доказал свое право представительствовать от лица Общества — и как разносторонне образованный и компетентный инженер, глубоко разбирающийся в области строительной технологии, и как умный и опытный руководитель, умеющий тактично и принципиально вести дела.
Начиная с 1894 года И. А. Ландау почти безвыездно находится в Петербурге (см. справочник «Весь Петербург»), хотя семья его еще оставалась в Париже — жена, старшая дочь Люси, сынишка Густав (мой отец) и только что родившаяся в 1894 году младшая дочь Алиса.
В 1894 году дед получает официальную доверенность директоров Общества Жюля Эдуарда Гуэна (сына основателя компании) и Пьера-Эрнеста Фуке, от 10 июля 1895 года, на ведение всех юридических, финансовых, организационных и строительных дел по сооружению постоянного Троицкого моста, заверенную парижским нотариусом 11 июля того же года и министром иностранных дел Франции — 12 июля. «Подлинную доверенность получил И. Ландау 23 сентября 1896 г.» — стоит в конце этого документа. (Русский перевод текста находится в ЛГИА, ф. 874, оп. 2, д. 1, л. 17—18 об.)
На заседаниях 5 и 7 февраля 1897 года городская Дума наконец приняла решение поручить постройку моста Обществу «Батиньоль» по его проекту, из русских материалов и силами русских рабочих. 5 июня 1897 года общий вид запроектированного сооружения был утвержден Императором Николаем II.
С 10 по 27 июля шла активная доработка и обсуждение текста контракта в городской Управе с участием французских представителей Э. Фуке и И. Ландау. С заключением договора спешили, так как уже на 12 августа (по старому стилю) был намечен приезд Президента Французской Республики Феликса Фора, в присутствии которого предполагалась официальная церемония закладки моста. <...>
Как известно, в 1896 году Император Николай II ездил в Париж, где принял участие в закладке моста «Александр III» через Сену (по проекту архитекторов Резаля и Альба). Ответным был приезд Президента ф. фора на закладку Троицкого моста. Событию придавалось большое общественное значение. Его собирались отметить торжественно. Петербург был ярко украшен в национальные цвета двух стран — флагами, розетками, гербами, гирляндами декоративных растений, аллегорическими панно и статуями.
Все время с утра шел мелкий дождь, небо было заволочено тучами, но хмурая погода не помешала тысячам людей наводнить улицы и парки горо-
да. Отовсюду раздаивались звуки духовых оркестров, пение «Марсельезы» и русского Государственного гимна.
Место закладки находилось внизу, у края набережной. Здесь лежал большой гранитный монолит — первый камень основания будущего моста. Несколько выше раскинут был царский шатер, подбитый светлым шелком, оформленный в русском стиле архитектором Леонтием Бенуа. Позади памятника Суворову во всю ширину площади расположились трибуны для публики. А на Неве протянулась внушительная линия судов, изукрашенных пестрыми сигнальными флажками.
Ровно в 1 час 20 минут 16 августа 1897 года прибыли Президент и Государь со свитой. Каждый из них опустил серебряную монету в углубление монолита. Вслед за ними опустили монеты строители, а значит, и дед. Был отслужен торжественный молебен. А вечером во Французском посольстве устроен прием для французской колонии в России. Весь город сверкал электрическими огнями. Над Невой то и дело вспыхивали фейерверки. Но праздник отошел, наступили трудовые будни.
27 августа 1897 года дед ставит свою подпись под контрактом Общества «Батиньоль» с городской Управой С.-Петербурга. Передо мной лежит ксерокопия французского текста этого контракта также с его росписью. Документ прислан мне из французского архива.
С этого момента дед окончательно принимает на себя ответственность за грандиозное сооружение. Должность его официально именуется: уполномоченный представитель Общества «Батиньоль». Так он подписывается на всех документах своей переписки с думской комиссией по строительству Троицкого моста. Объем этой переписки, хранящейся в ЛГИА, огромен, Очевидно, это наименование должности деда до сих пор вводит в заблуждение наших исследователей, которые считают, что оно означает лишь юридическое лицо, а не творческое. Между тем на всей рабочей технической документации по Троицкому мосту (более 30 толстых папок с чертежами каждой отдельной детали), хранящейся в архиве Ленмосттреста, стоит просто: инженер И. Ландау <...>
В выборе деда на эту должность положительную роль сыграло еще и то немаловажное обстоятельство, что он один-единственный из всей немногочисленной инженерной «команды» строителей-французов в совершенстве владел русским языком. Знание языка объясняется тем, что дед родился в Варшаве. Это я также выяснила недавно, в процессе работы, когда запросила из Варшавы свидетельство о его смерти. В детстве я об этом понятия не имела, считая, что он, как и мой отец, родом из Франции <...>
Дед до конца дней говорил и думал одинаково свободно и на французском, и на русском языке. Они были ему оба родными и сопровождали всю его деятельную жизнь. Поэтому понятно, что именно он оказался центром, к которому стекались все дела Общества, Раз по условиям контракта мост должен был строиться из русских материалов и русскими рабочими, без человека, владеющего языком страны-заказчицы, обойтись было невозможно. Прибывший в конце 1897 года главный инженер А. флаше по-русски, к сожалению, не говорил ни слова. Он был, однако, крупный специалист, работавший до того вместе с дедом в конструкторском бюро «Батиньоль». Вдвоем они и составили тот творческий «тандем», который обеспечил высокое качество строительных работ. А это было главным. Недаром Общество именовалось строительным: фигура строителя для «батиньольцев» являлась центральной.
Ведущее положение деда как строителя неоднократно отмечалось в тогдашней прессе. Журнал «Неделя строителя» в № 49 за 1901 год посвятил ходу строительства Троицкого моста большую статью. В ней сообщается и о тех, кто участвует в этом важном деле. На с. 174 сказано: «Постройку ведет французский инженер г. Ландо».
Конечно, дед был не один. Кроме А. Флаше производителями работ были Е. Бонневе, Л. де Лонги, М. Бернар и русские инженеры-путейцы С. Н. Смирнов, В. П. Волков, Е. Д. Герценштейн. Консультантом при фирме
состоял крупный русский специалист профессор И. А. Белелюбский. За строительством наблюдала городская исполнительная комиссия, в состав которой входили лучшие силы отечественной науки и техники, а также архитектуры: Л. Ф. Николаи, ф. Г. Зброжек, Н. Б. Богуславский, Н. В. Клименко, А. И. Глуховский, А. О. Томишко, Р. А. Гедике, И. И. Толстой, Л. Н. Бенуа и другие. Их вклад в создание Троицкого моста не вызывает сомнения. Однако, как ни велика доля тех, кто осуществлял консультации и контроль за строительством, вся тяжесть самих работ и ответственность за них лежали все же на непосредственных строителях. И те трудности и препятствия, которые встречались на их пути, теперь живо встают передо мной.
Не прошло и десяти месяцев с момента торжественной закладки моста, как 28 мая 1898 года состоялся молебен по случаю спуска на воду первого кессона для быка № 4.
Работа в одном из последующих кессонов описана в журнале «Нива» (1899, № 32). Поскольку спуск в кессон (при всех технических предосторожностях) небезопасен, вместе с корреспондентом спускался дед.
Листая сегодня истрепанные страницы, я уношусь далеко назад — в то время, когда меня еще не было. Когда папа был мальчишкой. Когда дед был молод. Это погружение в прошлое рождает странное и вместе почти непреодолимое чувство соприсутствия.
Идем... Между строениями набросаны бревна, куски гранита, какие-то металлические части, штабеля бутовой плиты и целые горы щебня для приготовления бетона. Непролазное скопище материалов. Хаос, сквозь который во все стороны бегут рельсовые пути. Куда? Зачем? Дед, видимо, знает. Он уверенно шагает через них к воде, где примостился небольшой заводик для производства этого самого бетона. Влево от заводика возвышается узенький, укрепленный на сваях мостик, который уходит далеко-далеко от берега, к самой середине Невы. На его досках тоже проложены рельсы. И по ним быстро скользят вагонетки, доставляющие к кессону все необходимые материалы.
Меня разом охватывает вся эта атмосфера рабочей сутолоки, в которой есть свой, непонятный мне порядок. Стук тяжелого молота, забивающего сваи, лязг железа, удары топора, грохот вагонеток, визг пилы, возгласы рабочих сливаются в один общий, временами прямо-таки невыносимый шум. Но деду это, как видно, нипочем. Он весело улыбается и ведет «нас» с корреспондентом по мосткам туда, к кессону, на стрежень реки.
Дед, которого корреспондент называет «наш радушный проводник» (по-моему, очень точно — не «любезный», а именно «радушный»), объясняет:
«Вы увидите сейчас наши главные работы, причисляемые к разряду самых трудных. А именно — углубление в грунт речного дна так называемых кессонов... Или, другими словами, гигантских железных эллиптической формы цилиндров. Они играют роль оградительных футляров для правильной кладки каменных устоев моста. Большинство из них уже погружены нами в воду... Немало времени и труда надо для того, чтобы склеить это громадное чудище из железных листов 9-миллиметровой толщины, высотой в 11 сажен и шириной — в 4 сажени. Для такого броневидного цилиндра, без которого человек не мог бы сопротивляться мощному напору воды для ведения донных работ, требуется до 16 600 пудов металла. Но как ни кажется, однако, велик его вес, он ничтожен по сравнению с весом тех быков, на которых будет держаться мост. Принимая во внимание свойства дна Невы, — а оно многослойное, по-нашему — плавучее, — эти быки не могут быть заложены в поверхностном пласте наносного или песчаного грунта. Чтобы вполне надежно укрепить мостовые устои, необходимо предварительно прорыть эти слабые слои речного дна и добраться до более плотных пластов глины, где только и можно окончательно утвердить основание столь громадного сооружения...» Мы заглядываем в гигантское жерло кессона, где двигается масса рабочих, занятых укладкой
бутовой плиты. Посредине кессона возвышаются четыре башенки, напоминающие мусульманские минареты. «Это и есть, — объясняет дед, — те шахты, сквозь которые рабочие попадают в подводную камеру, а извлекаемый ими со дна реки грунт выбрасывается наружу...»
Итак, наш спуск начался. «Сперва, правда, дышалось трудновато. Немного кружилась голова. «Это ничего, — успокоил дед, — вы быстро привыкнете». Мы осторожно переступаем со ступеньки на ступеньку по узенькой лесенке, и, хотя канал шахты, начавшейся конусом, вскоре становится широким, тем не менее, из-за окружающей темноты или просто с непривычки кажется, что этому спуску не будет конца. Когда же нас вдруг озаряет свет и ноги чувствуют под собой скользкую, но более или менее твердую почву речного дна, успокаиваемся».
Здесь, в этом царстве точного расчета, я отчетливо вижу мастера сложного инженерного дела, одновременно уверенного в себе и осторожного. И хочу понять, как же его жесткая профессия, в которой он так прозорливо и умело ориентировался, сопрягается с тем обликом усталого старика с доброй, немного грустной улыбкой, который сохранила мне детская память.
Нелегок был его путь к тому результату, что воплотился в Троицкий мост. Под одним из устоев дно оказалось значительно хуже, чем ранее предполагалось. Устой пришлось устанавливать на гораздо большей глубине по сравнению с расчетной. Это требовало дополнительных средств, что вызвало резкое сопротивление Думы и естественное несогласие Общества идти на технически недопустимый компромисс. Кто был между молотом и наковальней? Дед.
Заторы в работе возникали по множеству поводов, о чем красноречиво свидетельствуют документы, хранящиеся в ЛГИА, То гранит не того качества поставляется для облицовки устоев, то прокат запаздывает с завода, то известняковые плиты идут не того размера. То... Да разве все перечислишь?
Немало трудностей возникло также из-за архитектурного оформления. Так, И. Ландау в июле 1899 года сообщает в комиссию о том, что задержка эскизов происходит в связи со спешной подготовкой к Всемирной Парижской выставке 1900 года. Все художники и архитекторы заняты там. Присланные ему эскизы он забраковал, не сочтя даже возможным представить их на строгий суд экспертов Российской Академии художеств.
У нас дома была папка с вариантами эскизов Шаброля и Патуйара, уже совсем иного качества, отвечающих последним творческим исканиям европейских художников под широко известным названием «модерн». Вариантов каждой детали было несколько. Помню те же, что ныне, тройные фонари, но в различном расположении лампионов по отношению друг к другу. И рисунок решетки варьировался, оставаясь в том же растительно-бессюжетном плане, однако с разной степенью сложности. И фигуры ростр на пилонах кончались чем-то напоминающим то морского конька, то русалку. И на картушах вместо лиры были скрещенные пики. Эти эскизы неоднократно обсуждались крупнейшими русскими специалистами, которые вносили в них значительные коррективы. Безусловно, на пользу делу.
Литье решеток, картушей и фонарных канделябров было исполнено на заводе известной русской фирмы Сан-Галли.
Проблема стиля стояла тогда очень остро. Она составляла узел всех эстетических споров эпохи. Развитие нового стиля в Европе, названного «Art Nouveau», или «модерн», было связано с общей тенденцией духовного обновления, разрушения старых стереотипов, расшатывания уравновешенных структур, эвристического восприятия мира. Петербург же — город ампира и барокко — по самой этой своей природе невольно сопротивлялся внедрению в его уже сложившиеся великолепные ансамбли каких-либо иных решений. Они казались кощунственными, внося в расчерченную планировку площадей и проспектов, в отточенные вертикали колоннад и вознесенных ввысь шпилей капризное разнообразие рельефов, доходящее порой до вычурного украшательства.
И все же в этом новом художественном движении была своя внутренняя правда. Увлечение гибкими текучими формами, воспроизводящими ритмы живой природы, с преобладанием растительных орнаментов, поиски прихотливой асимметрии давали простор фантазии творца. В этой непредсказуемости был залог свободы, торжества духа над чисто практической нецелесообразностью. А вместе с тем в скольжении между реальностью и условностью, жизнью и воображением, расчетом и поэзией таилась какая-то трагическая зыбкость самой этой свободы, ощущение непрочности этого торжества. Невольная печаль. Рождаемое на стыке веков новое искусство несло в себе изначально глубокое противоречие, отражавшее общее состояние мира<…> Его особенный, тревожный дух. Именно он придал могущественный импульс короткому, но такому блестящему взлету модерна на нашей почве. Это нашло выражение и в Троицком мосте.
...Плавный ритм прозрачных арочных ферм, их графичность. Строгий изгиб в рисунке чугунных перил. Странная лира на картушах опор (поэтический знак в таком утилитарном сооружении?!). Изящные ростры как символ морского господства на стройных обелисках из полированного гранита. Сам темно-розовый оттенок этого гранита в сочетании с типичной для модерна общей окраской моста цвета мутно-зеленой волны <...> Наконец, матовые шары фонарей в чашечке из бронзовых листков, увенчанных странной коронкой, так причудливо отражающиеся в водах спящей реки. Все это вместе звучит во мне щемящей мелодией. Может быть, потому, что я знаю все, что случилось потом?
Дедушкин мост! Один из лучших образцов русского и европейского модерна, органически влившийся в удивительный петербургский пейзаж, в самую душу его и теперь от нее неотделимый <…>
...Празднование двухсотлетия со дня основания города на Неве отмечалось торжественно-пышно в мае 1903 года под названием «Неделя Петра». Город в юбилейном наряде пестрел разноцветными флагами, гирляндами зелени, яркими панно, торжественными триумфальными арками. У Адмиралтейства выстроены были офицеры и рядовые, одетые в старинные петровские костюмы фузилеров, драгун, моряков. Очень эффектно были украшены здание городской Думы и главный подъезд Пассажа. Над последним красовался огромный корабельный нос. А в центре Гостиного двора высился золотой купол, перед которым стояла фигура Петра Великого с плотничьим топориком в руке. В течение недели были организованы большие бесплатные гулянья в парках и на островах <...>
Открытие Троицкого моста было назначено на 16 мая<…>
Мне повезло — удалось случайно получить фотографию подлинного пригласительного билета. Пахнуло твоим временем, дед, пережитым тобой праздником. Я держу в руках драгоценный для тебя листок с графической картинкой моста и гербом Петербурга в центре, и почему-то щемит сердце.
Ровно в 8 часов утра с Петропавловской крепости гулко грянули выстрелы, возвещая начало торжества. На Неве выстроились шпалерами яхты, пароходы, миноноски и крейсеры. Всеобщее внимание привлекла у Дворцовой набережной гребная галера петровского времени. Едва прозвучал первый выстрел, на ней взвился флаг и зазвучал исторический марш Петра I. А у пристани на правом берегу, около деревянного домика основателя города, уже стоял приготовленный баркас с «дедушкой русского флота» на борту, знаменитой «верейкой» Великого Императора. Из домика Петра на этот баркас была вынесена икона Спасителя, и судно вместе с «верейкой» двинулось вниз по Неве к Дворцовой площади, где его встретило вышедшее из Исаакиевского собора духовенство, а также представители всех городов, земств и сословий России. Отсюда церковное шествие направилось в Исаакиевский собор, где и была совершена литургия. После чего в 11 часов утра состоялось торжество освящения Троицкого моста. На новоотстроенной набережной между мостовыми гранитными обелисками с четырьмя фонарями и памятником Суворову высился легкий навес на мачтах, с гирляндами и флагами. Под ним был выстлан красным сукном помост с аналоями для молебствия и чашей для водосвятия.
По прибытии к месту торжества Их Императорских Величеств началось богослужение. После чего городской голова П. И. Лелянов представил Государю председателя и членов думской комиссии по постройке моста и представителей Общества «Батиньоль».
Вот, наконец, в моих руках отчет об этом событии. В газете «Русский инвалид» (1903, 17 мая, № 105, с. 4—5) перечислены все имена; от России Леляновым названы председатель комисии генерал-лейтенант Глуховский, его заместитель полковник Архангельский, архитектор Ковшаров, тайный советник Николаи, инженеры Болеславский и Пшеницкий; от «Ба-тиньоля» — французы; руководители Общества — Гуэн, Роллан-Госселон, и непосредственные строители — Флаше и Ландау; а также консультант, инженер Белелюбский, инженеры Кнорре и Савицкий.
После церемонии представления городской голова поднес Государю на красной бархатной подушке кнопку, соединенную электрическим проводом с механизмом разводящейся части моста, Его Величество нажал кнопку, и разводная часть соединила мост с набережной. Затем городской голова поднес вдовствующей Императрице Марии Федоровне на голубой бархатной подушке серебряные ножницы. Государыня приблизилась к ленте русских национальных цветов и изволила перерезать ее. Вслед за ней Ее Величество Александра Федоровна, также серебряными ножницами, перерезала вторую ленту, французских национальных цветов. По окончании этой процедуры Их Величества, в предшествии духовенства со святой водой, вступили на мост. На той стороне процессию ждал украшенный павильон с бюстом Императора Александра Ш. Здесь городской голова преподнес Их Величествам золотые юбилейные медали в память освящения Троицкого моста и альбом с фотографическими изображениями работ по его постройке. Затем Императрицам были представлены супруги руководителей Общества «Батиньоль» — г-жа Гуэн и г-жа Роллан-Госселон, после чего председатель строительной комиссии генерал-лейтенант Глуховский сделал доклад о создании моста <...>
Ночью в Летнем саду состоялась заключительная часть празднества с блистающим фейерверком, названным по-петровски — «Потешными огнями». Набережные Невы заполнились толпами гуляющей публики. Такое же импровизированное гулянье с музыкой и плясками возникло на самом новом Троицком мосту, над которым бледно сияло безоблачное весеннее небо<…>
Я родилась ровно через десять лет после этого события. Но папа, конечно, все хорошо помнил. Ему уже исполнилось в то время 15 лет. Он учился на реальном отделении в Петершуле (школе, в которой часть предметов преподавалась на немецком языке). Призвание его давно твердо определилось — он пойдет по стопам своего отца. Все трудное, что ждет на этом пути, было ему известно. Все тревоги, все сложности, вся черная, невидимая, неблагодарная, даже опасная работа не пугала и не отталкивала. Он хорошо осознал, зачем она нужна.
Надо полагать, что Троицкий мост не мог не приносить деду внутреннего удовлетворения. Дед посвятил ему почти полных десять лет. Само строительство было сложным и конфликтным. Оно опоздало по контрактным срокам на полтора года. По ряду объективных причин, которые мне теперь совершенно ясны. Но результат... Он — вот он! И не может не радовать. Хотя есть какие-то занозящие мне душу странные обстоятельства. Хотя бы, например, эти самые мемориальные доски, укрепленные на обоих въездных пилонах со стороны Суворовской площади, по две на каждом.
На левом обелиске спереди;
«Троицкий мост заложен 12 августа 1897 года в память 25-летия бракосочетания Государя Императора Александра III и Государыни Императрицы Марии Федоровны, в третье лето благополучного царствования Государя Императора Николая II, в присутствии Императорских Величеств, Президента французской республики Феликса Фора, Членов Император-
ской семьи, Представителей Иностранных Государств, Представителей Правительственных Учреждений и Городского Общественного Управления в бытность Министром Внутренних дел И. А. Горемыкина, Градоначальником Н. В. Клейгельса, Городским Головою В. А, Ратькова-Рожнова, Председателями. подготовительных комиссий; П. П. Дурново и Ф. И. Жербина».
На левом обелиске сбоку:
«От города технический надзор за постройкою моста имели старший инспектор Б. А. Берс, инспекторы: В. А. Сокольский, Г. Г. Кривошеий, А. П. Становой и А. П. Пшеницкий».
На правом обелиске спереди:
«Троицкий мост окончен в 1903 году в девятое лето благополучного царствования Государя Императора Николая II, в бытность Министром Внутренних дел В. К. Плеве. Градоначальником Н. В. Клейгелъса. Городским Головою П. И. Лелянова, Товарищем его С. А. Тарасова и членами Управы М. А. Аничкова, А. Н. Бутова, М. Ф. Еремеева, И. Т. Крюкова, И. П. Медведева, В. С. Петрова и В. А. Гройницкого.
Постройка моста и составление проектов производились под руководством Исполнительной комиссии: председателя А. И. Глуховского и членов И. А. Архангельского, А. П. Веретенникова, П. Н. Козина, И. В. Клименко, Ф. Б. Нагеля, А. И. Кокшарова, А. Г. Редько, М. Ф. Андерсина и П. А. Лихачева, представителя от Министерства Внутренних дел Л. И. Новакова и представителей от Министерства Путей Сообщения Л. Ф. Николаи, Ф. Г. Зброжека, Н. Б. Богуславского, А. Б. Бернгарда и Г. Н. Соловьева при участии Комиссии от Императорской Академии Художеств под председательством Р. А. Гедике из членов Л. Н. Бенуа, А. Н. Померанцева, М. П. Боткина, Г. И. Котова и М. А. Чижова. Металлическая часть моста с каменными опорами длиною 225 сажен построена французским строительным Обществом «Батиньоль», по проекту, им же составленному, при председателе общества Ю. Гуэне и администраторах Е. Фуке и Л. Гальяре. Каменная часть моста длиною 38 сажен построена А. Симоновым и Е. Кнорре по проекту Г. Г. Кривошеина».
Как сообщил мне начальник Управления государственной инспекции по охране памятников истории и культуры при Исполкоме Ленсовета Р. Е. Дунин в письме от 17/XI 1989 года: «Текста четвертой памятной доски, вероятно существовавшей, обнаружить не удалось».
Однако она была. Даже на некоторых снимках правого обелиска (в определенном ракурсе) виден ее контур. Текст же этой доски, без сомнения, совпадает с текстом, помещенным в кратком историческом обзоре «Альбома работ по постройке постоянного через р. Большую Неву Троицкого моста, дамбы и набережных между Кронверкским и Сампсониевским мостами» (1897—1903, С.-Петербург), составленным инженером Г. Г. Кривошеиным. Вот этот текст:
«Постройка моста русскими рабочими и из русских материалов производилась строительным Обществом «Батиньоль», при председателе Ю. Гуэне и администраторах Е. Фуке и Л. Галльяре. От Общества «Батиньоль» состояли; строитель моста инженер А. флаше, инженер-консультант инженер путей сообщения профессор тайный советник Н. А. Белелюбский, представитель Общества инженер И. А. Ландау, производители работ: Е. Бонневе, Л. де Лонги, М. Бернар и инженеры путей сообщения С. Н. Смирнов, В. П. Волков и Е. Д. Герценштейн».
Именно таким я его и помню, только само расположение фамилий и шрифты придавали ему более выразительный вид<...>
Утекло немало времени с того момента, как мы с сыном стояли у въездных пилонов Троицкого моста, пока я докопалась до этих материалов. Он успел окончить институт. Но утешающий тон остался.
— Ну о чем ты, мам? Не все ли равно?.. Ты же нашла то, что надо. Какие еще доказательства, если деда твоего как строителя царю представляли? Смешно! Императора, что ли, обманывали?
— Императора не обманывали. Но обман остался. И никому я ничего не доказала. Доска-то четвертая не сохранилась <...>
Мог ли дед такое предполагать?! Он давно прочно вошел в русскую жизнь и сам чувствовал себя ее частицей. Другие французские инженеры-строители после сдачи моста сразу вернулись к себе на родину, а он не поехал. Что-то кроме чисто деловых и чисто семейных интересов удерживало его здесь. Конечно, младшие дети — Густав и Алиса — учились в петербургских гимназиях. Сам он тоже был по горло загружен работой. Но нечто более глубокое, мне кажется, связывало его с Россией. Да, он оставался гражданином Франции, что обуславливалось его работой в конструкторском бюро Общества «Батиньоль» и тем, что он продолжал выполнять обязанности его представителя. Он не хотел рвать эти прочные связи. И все же, все же... Я эту привязанность к России ощутила уже на излете. Почти порванную, оскверненную и поруганную. Но тем более сильную.
Пока же, то есть в начале XX века, как я понимаю, дед, наоборот, был полон деятельных сил и весь погружен в очередные, наплывающие друг на друга дела.
Одним из них, в частности, явилось возведение католического костела в Ковенском переулке. Строил не он, но принимал живейшее участие в этом строительстве. Советом и помощью. Весь оставшийся от Троицкого моста гранит он передал в распоряжение создателей костела, архитекторов Л. Н. Бенуа и М. И. Перетятковича<…>
Но костел этот — дело, конечно, для деда побочное. Так же, впрочем, как и его служба в фирме «Железобетон», где он являлся консультантом в силу своей широкой инженерной компетентности. Разработка железобетонных конструкций тогда активно входила в жизнь. И, видимо, была ему интересна и теоретически, и практически.
Но главным для деда снова стал мост над Невой. На этот раз Дворцовый. Да, да, тот самый, который является визитной карточкой Петербурга, как Эйфелева башня — Парижа. Два вскинутых в ночное небо разводных пролета посередине реки.
Дворцовый мост должен был соединить левый берег Невы недалеко от Зимнего и Адмиралтейства с Васильевским островом у самой стрелки его. Средоточие правительственных зданий, центр, украшенный творчеством великих зодчих. Вписаться в такой ансамбль — непростая задача. Конкурс на проект был объявлен в 1901 году. Как и прежде, международный. Общество «Батиньоль» опять включилось в борьбу. Проект его, по обыкновению, рождался коллективным разумом внутри конструкторского бюро.
Ясно, что дед, хорошо изучивший капризный норов Невы, особенности ее ложа, ее грунта, ее водного режима с резкими подъемами уровня и мощным течением, не мог не участвовать в поисках наилучшего решения. Но в то время еще не закончилось строительство Троицкого, и полностью переключиться на новую работу ему было трудно. На конкурс поступило 26 проектов. Но ни один из них не удовлетворил экспертов во главе с профессором, инженером Белелюбским и архитектором Померанцевым. Они выдвинули требование, «чтобы разводная часть, в отличие от Троицкого и Литейного мостов, была размещена не сбоку, а в центре, то есть посередине реки». И «чтобы очертания ее были композиционно увязаны с остальными пролетами всей конструкции».
В 1903—1904 гг. был объявлен новый конкурс. На него фирма «Батиньоль» представила другой вариант проекта, в работе над которым уже активно принял участие дед. Исследователь архитектуры русского мостостроения А, Л. Пунин так описывает этот проект:
«Симметричный пятипролетный мост с разводным пролетом, расположенным посередине реки. Боковые пролеты перекрывались фермами консольно-балочного типа с криволинейными очертаниями нижних поясов! Особенно интересна и привлекательна была конструкция разводного пролета. Он представлял собой систему из двух крыльев, поворачивающихся в вертикальной плоскости».
Рассмотрев этот проект, комиссия дала ему высокую оценку, считая его «осуществимым и удовлетворяющим идее устройства симметричного моста с быстро раскрывающейся частью, — пишет далее А. Л. Пунин, — однако оговаривала, что желательна, в видах увеличения жесткости разработка варианта с неразрезными фермами для береговых пролетов». Мнение экспертной комиссии было подтверждено постановлением городской Думы 2 июня 1904 года.
Казалось бы, все было решено. «Именно эта компоновка и была в дальнейшем реализована», — пишет А. Л. Пунин.
С одним только «но» — не ее автором.
Русско-японская война и революция 1905 года прервали почти на три года программу строительства Дворцового моста. К вопросу о строительстве вернулись лишь в 1908 году. На этот раз ширина пролета должна была быть не менее 42,67 метра против 32 метров в конкурсной программе 1901 года. Но ведь в имевшемся проекте «Батиньоля» она составляла 57 метров, то есть полностью, даже с лихвой, соответствовала данному условию?!
Между тем еще 11 мая 1905 года в разделе «Хроники» газеты «Новое время» появилась заметка о том, что на заседании городской Управы комиссия экспертов признала наилучшим третий вариант проекта фирмы «Батиньоль» с разводной частью посередине. Было предложено сделать к нему некоторые исправления и срочно представить чертежи. 5 июня того же года газета уже пишет: «Вопрос о постройке Дворцового моста в настоящее время решен Городской Управой окончательно. Из всех конкурентов отдано предпочтение Обществу «Батиньоль»».
А 20 января 1906 года там же появляется такая заметка: «Выплыл на сцену опять Дворцовый мост и вновь спрятался <...> Комиссия и Управа предлагали постройку моста отдать фирме «Батиньоль», — пишет корреспондент Снесарев, — но восстал «гласный» инженер Иванов<…> Наконец дело кончено и вносится в Думу на утверждение <…> И тотчас, как из-под земли, вырастают внезапные критики<...> Впечатление такое, что это просто желание «сорвать» дело. Зачем и для чего? Вопрос, на который могут ответить только лица, близко к данному делу стоящие».
В результате в 1908 году был объявлен новый тур конкурса, и комиссия рассмотрела 9 поступивших на него проектов. «Лучшими, — как пишет А. Л. Пунин, — были признаны опять проект «Батиньолъ» и проект шестипролетного моста с разводной частью посередине «Общества Коломенских заводов», составленный видным петербургским инженером А. П. Пшеницким... Главным доводом в пользу проекта Пшеницкого для Городской Управы служила его стоимость. Мост по его проекту получался более дешевым, хотя та же Управа признала, что ее эксперты отдают препочтение (подчеркнуто мной. — С. Л.) пятипролетному мосту перед шеститипролетным».
В результате — 20 мая 1909 года Дума постановила: «Сдать работы по постройке Дворцового моста «Обществу Коломенских заводов» по представленному им проекту шестипролетного моста». «Однако, — продолжает Пунин в указанной выше статье, — на докладе министра внутренних дел царь наложил резолюцию: «Представить мне проект фасада 5-ти пролетного моста». Городской Думе пришлось срочно менять свое первоначальное решение» <...>
12 февраля 1911 года, после высочайшего утверждения проекта, был заключен договор с «Обществом Коломенского машиностроительного завода». Инженерно-техническую часть проекта, по словам Пунина, разработал Пшеницкий.
Между тем передо мной лежит присланная из архива «Батиньоль» ксерокопия письма деда в Управу Санкт-Петербурга от 8 июня 1910 года (перевод французского текста сделан мной).
«В ответ на письмо Санкт-Петербургской Управы от 1 июня 1910 года № 65, 958, имею честь сообщить, что Общество «Батиньоль» просит
Городскую Управу предоставить ему какое-то время для изучения всех деталей данного вопроса, чтобы иметь возможность дать свое окончательное согласие на постройку Дворцового моста по своему проекту в 5 пролетов с разводной частью посередине реки, на который и сохраняет право собственности. И. Ландау. Представитель С.О.Б.»
В этом письме обращают на себя внимание два момента. Первый (вытекающий из контекста) — предложение Управы оказалось для Общества неожиданным. И второй — достаточно прозрачное напоминание о праве собственности фирмы на свой проект с четким обозначением главных примет конструкции <...> Общество не отказалось от возможной перспективы претворения в жизнь своего проекта моста, такого важного для русской столицы.
Таким образом, выходит, что состязание, теперь уже двух фирм, продолжалось до тех пор, пока не представлен был новый, уже пятипролетный проект А. П. Пшеницкого?
Я не смею судить, не будучи в курсе всех обстоятельств дела. Каждая страна, безусловно, вольна применять любые протекционистские меры по отношению к собственной промышленности. Но в таких случаях, как справедливо писал в свое время инженер Романовский, не объявляют международных конкурсов и тем более не дают его иностранным участникам полностью «выложиться», раскрыть весь свой творческий потенциал, чтобы потом им как-то воспользоваться <…>
Думаю, что этот «парадокс» тяжело отразился на душевном состоянии деда. Он был болезненно пережит им не только из-за удара по личному деловому престижу — не сумел отстоять интересы фирмы, в которой служил. Хотя и это, конечно. Но главное — из-за того, что Дворцовый мост стал таким же его выстраданным детищем, как и Троицкий. Он уже видел его внутренним взором в реальном воплощении, во всем блеске, какого требовала его инженерная и художественная мысль. Он по-настоящему «переболел» им <...>
А что касается самого моста, ему не везло. Грянула мировая война, что, естественно, затрудняло строительство. Мост открылся только в 1916 году <…>
Помню, мы как-то гуляли с дедом. Это случалось редко, только когда мамы и тетушек не было дома. Они работали в госпитале сестрами милосердия. Ведь шла первая мировая. Добрались мы до Прачечного мостика в устье Фонтанки. На минуту остановились перед его взгорбком — деду мешала одышка. Потом поднялись. Отсюда было далеко видно. Дед умолк. Кончились веселые рассказы про Рейнеке-Лиса и других зверей. Он смотрел куда-то за Троицкий — в сторону залива. Что он там видел? Огромная река шумела рядом. Казалось — они друг друга понимают. Казалось, он ждет от нее ответа на что-то, что его мучает. О чем он думал? О чем грустил? Мне тогда, в четыре года, было невдомек <...> Незаметно (да разве от ребенка что-нибудь скроешь?!) он вынул из кармана таблетку и сунул ее в рот. Потом постоял немного, слегка поглаживая под пиджаком левую сторону груди, и потихоньку повернул к дому. Только теперь, пройдя жизнь, я ощущаю боль этого сердца, сжатого раздирающими его чувствами. Только теперь, стоя перед еще более мучительными вопросами, которые он даже отдаленно представить себе не мог, я начинаю кое-что понимать <...>
Наверно, не случись того, что случилось в России, французский подданный, родившийся в Варшаве, Ян-Якуб Ландо (так он, будучи моим крестным, подписал свидетельство о крещении), а официально — Иван Ландау, навсегда остался бы тут, на этой земле, которую, несомненно, любил, за которую страдал. Сколько он недодал ей своего таланта — не по своей вине! Так много зная и так много умея, он заранее глядел вперед, в век железобетона, и мог построить еще не один мост над нашими реками, поделиться опытом с молодыми инженерами, как он это сделал в отношении своего сына. И тогда совершенно естественно войти в русскую культуру, как вошли в нее Растрелли, Кавос, Бенуа, Беринг, Беллинсгаузен, Даль, Пуни, Петипа, Лансере, Тома де Томон и многие, многие другие
ставшие русскими немцы, итальянцы, французы, кто угодно, начиная с Феофана Грека. Кому сегодня придет в голову попрекнуть купца Константина Алексеева — всемирно известного реформатора нашего национального театра К. С. Станиславского — тем, что его бабушка, Мари Варлей, была французской актрисой? Или величайшего русского поэта — его предком арапом Ганнибалом? А ведь жизнь сегодняшняя ежедневно ставит нас, обычных людей, в это двусмысленно-трагическое положение, коверкая судьбы, а то и доводя до смерти...
Революцию я не помню. Где-то близко — на Литейном — стреляли. В доме волновались, что тети не смогут вернуться из госпиталя с Петроградской стороны. Телефон не действовал. Связи никакой не было<...> Ели чечевицу, изредка картошку (с тех пор я навсегда полюбила ту и другую). Не хватало дров, и топили одну только круглую печку-голландку в кабинете деда. Туда стали укладывать спать и меня. Сам дед не уходил больше каждый день на службу, а сидел с книгой в кресле и читал. Со мной почти не шутил. Вообще разговаривал мало. Его старались не беспокоить. В доме стало тихо и как-то угрюмо. В первый раз у меня в тот год не было елки.
Лишь теперь я понимаю, что дело было не в голоде и холоде. Не только в трудностях быта. И не в каких-либо больших материальных потерях. Хотя были и они. Мама позже говорила, что у деда были какие-то акции в одной из русских компаний, кажется, «Вискоза». Она, конечно, подверглась национализации, и сбережения деда «погорели» <...> Не связанный с политикой, не состоящий ни в каких партиях, не стремящийся к почестям и чинам, дед терял главное — смысл своей жизни, работу. Общество «Батиньоль» перестало функционировать в стране, пораженной братоубийственной войной и разрухой. Талантливый инженер, дед в свои 62 года еще очень многое мог сделать. Но ни его знания, ни опыт, ни живая мысль не были нужны. Он остался не у дел. Попросту без работы.
Как раз в это же время, в 1917 году, папа с отличием окончил Институт инженеров путей сообщения. Его направили в Новгород начальником Дорожного отдела и членом Комитета госсооружений. Мы — он, мама и я — уехали из голодного Петрограда. В Новгороде не было в этом смысле лучше, но отца все-таки снабжали дровами и каким-то очень маленьким пайком. Так что я не видела, как жили в эти тяжелые дни наши старики со своими дочерьми <...>
Новгород запечатлелся в моей душе тихим, белокаменным и златоглавым, на фоне ясного голубого неба. Их было так много рассыпано вокруг — больших высоких соборов со звонницами и маленьких точеных церковок <...> Но это — другая глава. Об этом когда-нибудь после. Сперва надо закончить эту — про деда.
Однажды весной 1921 года отец должен был по каким-то служебным делам быть в Петросовете, которому подчинялись местные новгородские власти; он взял с собой и нас с мамой, чтобы повидаться со своими.
В первый же день (вернее, ночь) по нашем приезде в квартиру деда нагрянули чекисты. Произвели обыск. Все перевернули. И сказали: «Собирайтесь... Все. Все собирайтесь. Мы оставляем у вас засаду». Их было несколько человек. С оружием, конечно. Топали прямо по дедушкиным чертежам, по горе книг на полу. Разбили рамку с эскизом Бенуа. А один, видно, устав, закурил «козью ножку» и швырнул винтовку с примкнутым штыком на рояль так, что на крышке прочертилась большая царапина. Какие пустяки застревают в детской памяти!
Мама торопливо натягивает на меня одежду. Она решает взять меня с собой — оставлять-то не на кого. Нас с ней повезли на Гороховую. Остальных — бабушку, тетушек — не помню, куда. Во всяком случае, не с нами. Папу и деда — на Шпалерную. (Это я узнала уже позже, из папиного «дела» 1937 года.)
В камере, куда нас втолкнули, народу было набито до отказа <…>. Так как я фактически не была арестована, а мама по собственной воле взяла
меня с собой, то на довольствии я не числилась. А хлеба выдавали полфунта — маленький кусочек. Мы его делили. Причем мама старалась подсунуть мне еще от своего. Он был такой сырой, что не ломался, а разваливался комками. Чтобы получить добавочную миску пустой похлебки из селедочных голов с несколькими плавающими фасолинами, ей приходилось мыть полы в комнатах следователей. Страх потерять меня заставлял маму молить конвойного разрешить девочке следовать за ней. Мы шли какими-то длинными грязными коридорами. Спускались (или поднимались?) по каменным ступеням и вдруг входили в светлый широкий коридор с несколькими дверями и высоким незарешеченным окном в конце.
Совсем недавно, будучи в Ленинграде, я пошла искать тюрьму своего детства на бывшей Гороховой улице, № 2. Железные ворота оказались закрытыми наглухо.
Завернув за угол на Адмиралтейский бульвар, я увидела красивый подъезд с табличкой «Музей-квартира Ф. Э. Дзержинского». Вошла и, поднимаясь, как было указано, наверх, вдруг на втором этаже узнала тот самый светлый широкий коридор с теми же самыми высокими дверями, где мама ходила с ведром и тряпкой. Вмиг возникла перед глазами забытая картина: я стою, прислонясь к стене напротив двери кабинета, в котором скрылась моя мама. Рядом со мной неподвижно стоит конвойный. Должно быть, сам воздух несвободы рождает даже в ничего не понимающем детском сердце это трепетанье, сходное с ужасом. Мама вошла, — а вдруг она не выйдет? Вдруг исчезнет насовсем? Что это означает — исчезнет — я еще не в состоянии осознать до конца. Но тем более — страшно <...>
Глядя из окон Музея-квартиры Дзержинского на гладко побеленную стену напротив, без всяких окон, выходящую на небольшой двор, я спросила любезную сотрудницу; где же находилась та самая тюрьма, в которой я когда-то сидела? Где тот страшный черный колодец, наводивший на нас такой ужас?
Она улыбнулась: «Да вот он перед вами. Вы на него смотрите». Мне трудно было поверить.
Конечно, сотрудница говорила правду. Передо мной был тот самый кромешный ад моего детства. Именно сюда по ночам привозили новые партии арестованных. И увозили отсюда заключенных нашей тюрьмы. Из уст в уста пробегали слова — на расстрел. Так или не так — никто твердо не мог знать. Но само ожидание лишало камеру сна. Эти ночи остались во мне кошмаром, хотя я не выдерживала и засыпала.
Однажды после такого кошмара, когда наступило утро, в окошечко двери вдруг выкликнули: «Ландау! С вещами...» Мама крепко схватила меня за руку. Сокамерницы молча провожали нас взглядами. Кто-то сказал: «Может, ничего? Пофартит?» Кто-то другой ответил; «Как же! Дожидайся». Дальше я помню только то, что мы очутились на улице. Бегом пересекли Невский, свернули на канал Грибоедова. Миновали церковь Спаса-на-Крови, Манеж. После вонючей духоты камеры воздух обдавал свежестью и еще чем-то необъяснимым. И вот уже распахивается навстречу ширь Марсова поля. И с Невы бьет прекрасный ветер, пахнущий льдом <...>
— Запомни, дочь, — сказала мама, — ничего лучше свободы на свете нет.
Дома мы нашли папу, бабушку и тетушек. Их тоже сегодня выпустили. Но деда не было. Солдат тоже не было. Засаду сняли. Посуда лежала в осколках. Везде кавардак. Но папа торопился в Новгород. Его ждала работа. Несмотря на тревогу за близких, которых он оставлял в растерянности, на слезы бабушки, твердившей: «Oh, ma belle France», а главное, на неизвестность судьбы отца, не ехать он не мог. Долг прежде всего — папа у нас был такой. С тяжелым сердцем, но мы уехали <...>
Лишь недавно, из следственного «дела» отца 1937 года, я узнала, что, деда продержали тогда на Шпалерной полгода. Надо полагать — допрашивали. Держать шесть месяцев, не допрашивая, и отпустить — чистый абсурд! Но все мои попытки найти следы того задержания пока оказались
безрезультатными. Я даже не представляю себе, чем конкретно был вызван тот арест <...>
Один из видных чекистов М. Лацис писал в «Правде» от 25 декабря 1918 года:
«...Не ищите на следствии материала и доказательств того, что обвиняемый действовал делом или словом против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны ему предложить, какого он происхождения, воспитания, образования или профессии. Эти вопросы и должны определять судьбу обвиняемого...» (цитирую по; П. Мельгунов. «Красный террор в России». Берлин, 1924, с. 36).
Происхождение, правда, у деда по этой шкале подкачало — не дворянское. Зато все остальное вполне подходит, чтоб решить судьбу в отрицательном смысле.
1921 год отмечен в Петрограде двумя крупными событиями — Кронштадтским восстанием и так называемым «Делом Таганцева», или ПБО (Петроградской Боевой организации). Ни к тому, ни к другому дед не мог иметь никакого отношения. (Если, конечно, подходить к человеку с нормальными, а не с лацисовскими мерками.) Так или иначе, ясно лишь то, что мы попали в водоворот одной из массовых репрессий против «непролетарских» классов, которые волнами катились по стране из-за военных и политических неудач большевиков или просто для устрашения воображаемого противника. Не случайно ведь в квартире была устроена засада в целях «уловления» в ее сети членов какого-то «антисоветского» заговора. Но таковых не оказалось, поскольку в нашем кругу их просто не было в природе. Из воспоминаний Александра Бенуа я гораздо позже узнала, что и его брат, архитектор Леонтий Николаевич, добрый знакомый деда, тоже был тогда схвачен вместе с женой. А еще позже читала опубликованные письма академика В. И. Вернадского, посланные в то же время из тюрьмы на Шпалерной, где сидел и дед.
Зная сегодня беспримерную жестокость расправ со всеми, кто казался властям предержащим «социально неблагонадежным», да и просто со случайными заложниками бесконтрольной классовой ненависти, можно считать, что нам здорово повезло. В условиях полного произвола, когда презумпция виновности была возведена в ранг государственной политики и государственной «морали», быть отпущенным — неслыханная удача <…>
«Гильотина только запугивала, только сламывала активное сопротивление, нам этого мало. Нам надо запугать капиталистов в том смысле, чтобы чувствовали насилие пролетарского государства и забыли думать об активном сопротивлении ему. Нам надо сломить и пассивное, несомненно еще более опасное и вредное сопротивление» (В. И. Ленин, ПСС, т. 3, с. 269). «Интеллектуальные силы рабочих и крестьян растут и крепнут в борьбе за свержение буржуазии и ее пособников, интеллигентиков, лакеев капитала, мнящих себя мозгом нации. На деле это не мозг, а г...» (В. И. Ленин, ПСС, т. 51, с. 47—49). Это уже в письме к Горькому (косвенно — о Короленко).
Конечно, тогда мы (я говорю о своих родных) понятия не имели об этих высказываниях. Но даже теперь, через столько лет, невозможно читать их без стыда и боли. Ведь это писалось и о нас, О тех, кто «служил делу, а не лицам» — лечил, учил, строил дома и дороги, разведывал недра Земли и тайны науки, писал картины и музыку. О бескорыстных подвижниках, ничего не требующих для себя, а только отдающих свои знания, умение, таланты, самую душу для блага людей.
Чехов писал когда-то, что на подвижниках держится мир. И это они, наши подвижники, несмотря на чудовищные гонения, сохранили (подспудно, по крохам) традиции высокой русской культуры, не потеряв понятия чести и совести. Разве мы сегодня не живые свидетели этого? Да, их дожило немного. Большинство погибло. Но они все-таки есть.
Возвращаясь мыслью в тот — двадцать первый — год, уже отягощенная всем, что стало мне теперь известно, я вижу, по какому краю пропа-
ста мы прошли, по существу, с завязанными глазами. Ведь исторический контекст проясняется только сегодня. Но стыд и боль от этого только возрастают. Потому что я хорошо знаю, во что это вылилось в очень скором будущем. Да, моей семье в тот злополучный период повезло. А значит, и мне: я не стала беспризорницей. Почему так вышло — тайна. Архивы, относящиеся к 1921 году в Петрограде, недоступны. А мне именно они нужны позарез. Не столько, чтобы выяснить причину нашего ареста (хотя и для этого), сколько чтобы прочесть, что говорил дед на следствии (если оно было). В нашей семье никто никогда не лгал. Поэтому я бы хотела из его ответов, как из его собственных уст (опять же, если протоколы допросов не перевраны), услышать неизвестные мне подробности его биографии. А именно, кем были родители деда — Густав Ландо и Розалия Кен? Какая у них была профессия, род занятий? Как они очутились в Варшаве к середине XIX века? В каком году дед приехал во Францию? Что побудило его к этому? Где он получил специальное образование? По «формуле» Лациса ему были обязаны задавать именно эти вопросы. Как ни нелепо, но мне больше неоткуда узнать об этом. Неужели документы об аресте деда (и всех нас) могли исчезнуть безвозвратно? На них у меня единственная надежда. Дедов-то архив весь пропал в 1935-м, когда нас выселяли из Ленинграда. А никаких родственников, кроме указанных членов семьи, по моим воспоминаниям, у нас не было. Во всяком случае, ни в России, ни во Франции. Это я знаю точно. Вот разве что в Польше? Кто такая эта незнакомка Мадя? Магдалина? Магдалена? Какое отношение имеет к нам? И еще я с детства слышала, что известная клавесинистка, композитор, музыковед Ванда Ландовска нам родня. Она трижды приезжала в Россию на гастроли — в 1907, 1909, 1913 годах. Выступала по приглашению Льва Толстого в Ясной Поляне. Среди дедушкиных книг была написанная ею в 1909 году работа «Старинная музыка» (в русском переводе, изд. Ю. Юргенсона, 1913) с ее дарственной надписью. Случайна ли эта родовая тяга к музыке? Мне кажется — нет. И неважно, была ли она профессией, как у Ванды, или оставалась (хоть и на высоком уровне) любительством, как у деда и отца. Неважно, потому что с музыкой у каждого из них связано самое личностное, самое глубокое погружение в мир души. Музыка — всегда противостояние обыденности. Всегда — нравственная опора. <...> И воздействие ее не разгадано <...>
Весь этот не осмысленный мной по детскому неразумию ранний период революции и гражданской войны тяжелее всего отразился на наших стариках — на деде, на бабушке. По-разному, однако.
Голод. Холод. Бунты, убийства, расстрелы. Постоянный страх. Наконец, последняя капля — наш отъезд в Новгород, разлука с единственным сыном — довели даже крепкую бабушку до крайнего отчаяния. Она и раньше тосковала по Франции. Единственная из семьи за 25 лет как-то не «прижилась». Не научилась даже правильно говорить по-русски (могла, например, сказать — «зажарьте утюг» вместо «зажарьте утку»). Смешно коверкала слова, и все домашние за это добродушно над ней подтрунивали. А она все равно упрямо вспоминала свою Бретань. И, обшивая всю семью от мала до велика, под звук зингеровской машинки тихо напевала старинные французские песни. Когда же деда наконец выпустили из тюрьмы, тут уж бабушка проявила свое бретонское упорство в полную силу. «Домой! — сказала она. — На родину. И чтобы без никакой отказ!»
И дед согласился.
Теперь я понимаю, что ему все же это далось нелегко. Он-то как раз прижился, можно сказать, укоренился, как в родную почву. Слишком большая часть его души была вложена в этот окруженный водой — то зловещий, то скорбный, но всегда прекрасный — город. Он тоже строил Петербург, продолжая своим трудом и украшать, и возвеличивать его. Такое запросто из жизни не вычеркивается. Больно. Очень больно. Но пережитое унижение пересилило привязанность к стране, ставшей своей. Вы-
бор был сделан <…> И дед подал бумаги. Визы были выправлены. Причем на всю семью. Но бабушка — первая жертва — не дожила. Приблизительно через полгода после выхода деда из тюрьмы у нее случилось кровоизлияние в мозг. Папа тут же бросился из Новгорода в Петроград. Но в живых ее не застал. Она скончалась 18 февраля 1922 года, 68 лет от роду.
Ее похоронили на кладбище Новодевичьего монастыря. Не так давно я была там, искала могилу и не нашла. Служители объяснили, что после войны большинство старых захоронений заровняли бульдозером. Вековые деревья шумели у меня над головой. Под ногами дышала сыростью молчаливая земля. А я думала о том, что судьба не оставила мне ни одной могилы дорогих людей.
Похоронив бабушку, дед не отменил своего решения уехать. С ним обе дочери. А папа отказался. И я теперь мучительно стараюсь понять — почему? Он ведь был точно таким же независимым и свободолюбивым человеком, как его отец. Отвергал всякую мысль о насилии. Держался тех же самых, глубоких моральных правил. С его умом, не мог же он не понимать, что творится вокруг? Конечно, сегодня легко говорить. Однако в его следственном «деле» я напала на один из возможных ответов.
«Я всегда считал себя русским».
Наверное, он еще больше, чем дед, чувствовал свою неразрывность с Россией, с ее культурой, со всем духовным наследием страны. С ее землей, с ее природой. Здесь он учился в гимназии. Здесь окончил институт. Здесь нашел любимую женщину. Здесь уже был его дом. Его семья. Наконец, его дело. Он был молод и, в отличие от своего отца, верил в то, во что перестал верить тот, — в свою нужность России.
Возможно, что так... Не знаю. Эту страницу мне еще предстоит перевернуть. Она гораздо страшнее написанных.
Дед вместе с моими тетями покинул Петроград в середине 1923 года. Он не был выслан правительством и не бежал нелегально. Он уезжал по праву выезда иностранного подданного, что формально считалось не эмиграцией, а репатриацией. Но в душе? Конечно, это было эмиграцией.
Я никогда так много не думала о деде, как теперь. Я никогда так сильно не старалась понять его. И никогда, никогда так глубоко не жалела его. Из своего далека я вижу, что ностальгия может быть по двум берегам одной и той же реки жизни. И что через эту реку бывает невозможно навести мост<…>
В очередной приезд в Ленинград опять иду на Гагаринскую (ныне Фурманова) улицу. К «своему» дому. Зачем? Увидеть, что нет на пересечении с Пантелеймоновской (ныне Пестеля) булочной? И вспомнить, что там продавался пушистый белый хлеб — ситный? Смешно! Кто помнит? Кому надо? Или что вместо старого рынка напротив моего дома разбит сквер? Темные, с глухим эхом аркады заменились прозрачными молодыми деревцами и детскими качелями? Здорово, конечно, Теперь малышам есть где играть. А мне было негде. Только Летний сад.
Я сажусь на одну из качалок и смотрю на наш (бывший наш) эркер, И вдруг замечаю, что мужчина — видно, жилец — белит внутренние рамы. Он мажет кистью, а я смотрю. Он мажет, а я не могу оторвать глаз. Наконец он тоже начинает с явной подозрительностью поглядывать на меня из-под руки. Чувствую, что так не может длиться долго. Или надо уйти, или... Не знаю, что толкнуло меня («неведомая сила»?!), но я встала и направилась к парадной. Дверь все такая же неказистая. Поднялась на первую площадку. Постояла-постояла. И — как в ледяную воду — бух — нажала звонок. Сердце залилось жаром. Что скажу? Может, удрать, пока не поздно? Да ноги как прилипли. Открывает средних лет женщина с моложавым лицом. Я выдавливаю из себя:
— Разрешите войти... На минутку... Посмотреть.
Какие нелепые слова! Но других не нахожу. Бормочу:
— Я здесь родилась.
Женщина удивленно отступает.
— Вы ошибаетесь. Это я здесь родилась.
— Понимаю. Но я — раньше.
Сейчас захлопнет — и будет конец. Но она пожимает плечами и все же впускает меня. В квартире идет ремонт. Мебель вся накрыта. От этого вокруг пусто и светло. Я стараюсь мысленно восстановить наш — прежний — вид комнаты. Вон там, вдоль окон — рояль. Тут, слева — диван. Рядом — стол. Ножки у него в виде львиных лап. Одна чуть-чуть обломана... Напротив справа — буфет. Мне ужасно неловко. Тороплюсь скорей окинуть взглядом и — дальше. Уже жалею, что ворвалась. Прошлое не приходит. Все вокруг чужое. И вещи, и жизнь, и люди.
Дверь в кабинет деда открыта <...> Ищу хоть что-нибудь, что вернет мне прошлое. Кусочек былого счастья. Но ничего нет. Абсолютно ничего. Дедушкин кабинет оклеен веселенькими обоями, нет ни письменного стола, ни полок с книгами, ни колдовских витрин. Мой синий астральный корабль канул в вечность. А на что ты надеялась? Глупо. Хочу уже убраться. Но неожиданно в ванной замечаю сделанный папиными руками шкафчик. Такой висячий — прибитый к стене — для всяких умывальных мелочей. Господи! Как ни в чем не бывало висит себе? И чужие руки открывают его дверцу, вынимают мыло, мочалку? В то время как папа уже сорок лет как расстрелян. Сорок один год. В тридцать седьмом...
И говорю:
— Этот шкафчик делал мой папа.
Дальше — слов нет, ни единого. Потрясенная, забываю все. Мысли путаются:
— Мы жили тут до 37-го года.
Женщина уже явно начинает не доверять мне. А может, и бояться.
— Ничего подобного, — возражает она. — Мы въехали осенью 37-го, и вас тут не было. До нас тут проживал работник НКВД.
— Простите меня. Да, мы жили не до 37-го. В 37-м было другое... Мы жили до марта 35-го... Я спутала. Кто был после нас — не знаю...
Говорить я больше совсем не могу. Кое-как благодарю ее и выбегаю. Что-то наваливается на меня непомерно тяжелое, темное, страшное. Точно вся жизнь одним комом, сразу.
Не знаю уж, как опять оказываюсь на скамейке-качалке. Что же я такое узнала? Ах да. После нас въехал работник НКВД.
Мы (рассказывала мама, потому что я в это время была в Москве, в институте) не успели ничего ни продать, ни куда-нибудь устроить. Соседи по дому прибегали и брали кто что хотел, по-хозяйски хватали что могли, точно нас уже вовсе не было. Но крупная мебель, та осталась. И рояль. И книги, и дедушкины все материалы, и фотографии, и письма. И вот, значит, въехал человек «оттуда». Мебель ему, ясно, пригодилась. А что он сделал с остальным? Книги, может, продал. Редкости, картины тоже. А бумаги? Документы? Чертежи? Эскизы? А письма? Сколько их было! Открытки с видами Мадрида и Гренады, Рима и Венеции, Савойи, Парижа... Я теперь (после работы в архиве) хорошо знаю почерк деда — это были его письма. Кто вернет мне эти бесценные листки? Ведь официальной конфискации, кажется, не было. Если он, тот — из «органов» — что въехал в разгромленную квартиру, сдал бы материалы деда в какое-нибудь государственное хранилище, они были бы заактированы, и я нашла бы их в одном из архивов. Но ничего из того, старого, мне не встретилось. Выходит, он выбросил их на помойку? Или сжег в снеготаялке?
Бедный дед! Ты бережно держал в руках уже остывший метеорит от какого-то распавшегося небесного тела. Он был интересен и нужен твоему пытливому разуму. А я не удержала в руках даже твоей фотографии. Дымное пламя, как живое, вьется перед моими глазами, а мужчина между тем из окна эркера внимательно на меня смотрит. Надо идти. Напридумывала. А может, архив все-таки там, в органах? Ведь рукописи не горят <…>
Я решительно встала с качалки и, не оборачиваясь на эркер, пошла к Неве<...>
Поехал дед с дочерьми морем. На Балтике корабль попал в сильный шторм. Больше суток их отчаянно болтало и швыряло. Надежд на спасение почти никаких. Наконец шторм стих. Какая-то серьезная поломка, однако, вынудила капитана пристать в Данциге. Деду стало так плохо с сердцем, что дочери побоялись продолжать с ним путь. Они сошли с корабля и отвезли его в Варшаву. Там их приютила какая-то родственница. Визы во Францию тем временем просрочились и потеряли силу. В Париж наши так и не добрались.
А мы — папа, мама, я и только что родившаяся в Новгороде моя младшая сестренка Клодина — вернулись в Петроград, к опустевшему дедову очагу на Гагаринской, 28. Отца перевели из Новгорода в Отдел местного транспорта (ОМЕС) при Горисполкоме. Он, как всегда, с головой ушел в работу. И жизнь потекла более чем скудно. Обычная жизнь русской трудовой интеллигенции. Семья была очень дружной. В ней царило доверие и взаимное уважение. Царила любовь. Поэтому и трудности переносились не слишком заметно.
Из Варшавы же известия приходили редко. Дед, раньше времени вырванный из активной деятельности и близкого ему круга людей, хворал, но не жаловался. Вряд ли, однако, он был хоть немного счастлив. Для него с отъездом все оборвалось. Он оказался как бы в безвоздушном пространстве, неприкаянным и забытым. Тяжело переживал разлуку с сыном. Тосковал. Беспокоился о нас.
Умер он 30 декабря 1929 года от разрыва сердца. Тихо. Тети писали — просто книга выпала у него из рук.
Это известие, мне кажется, было последним, полученным из Варшавы. «Железный занавес» опустился окончательно. Переписываться стало нельзя. Отец считался «засекреченным»: дорожное дело являлось военной тайной. Тети потеряли нас. Мы потеряли их. Навсегда. Но даже эта редкая семейная переписка оказалась роковой. Не прошло и восьми лет после смерти И. Ландау, как его сын, обвиненный в шпионаже в пользу Польши, был расстрелян. А фамилию самого строителя Троицкого моста сняли с мемориальной доски и вычеркнули из памяти народной. Одна у меня горькая радость, что дед всего этого не узнал <…>
* * *
Я добираюсь к концу этих записок совсем в другое время, чем то, в какое начинала их. Настолько другое, что, кажется, между тем и сегодняшним пролегли века и мы в ином мире и в иной стране.
Впрочем, так оно и есть. Рухнула империя. Гласность обнажила неизвестные страницы истории. Некоторые недоступные прежде архивы открыли свои двери. Процесс обновления, однако, идет мучительно, и непонятно пока, чем кончится — хорошим или плохим. Что победит. Но еще задолго до того, как произошел этот крутой поворот, мне улыбнулась маленькая победа. Я даже не узнала бы о ней, если бы не взяла в руки книгу неизвестного мне автора — М. С. Бунина «Мосты Ленинграда» (Л., Стройиздат, 1986). Из предисловия выяснилось, что автор уже умер. Книгу заканчивал его сын, который тоже умер. И в этой книге впервые в советской литературе по истории мостостроения оказались поименованы французы — строители Троицкого моста, в том числе дед. Произошло же это потому, что консультантом книги был мой давнишний корреспондент — начальник Ленмосттреста П. П. Степнов. Он сумел убедить автора в необходимости исправить несправедливость, нарушив заговор молчания.
Я уверена, что в конце семидесятых — начале восьмидесятых, когда велась работа над книгой, это вовсе не было просто. Оба — и автор, и его консультант — проявили достаточную долю мужества. Огромное им за это спасибо. Теперь хоть для узкого круга специалистов имя деда займет свое законное место. А с крушением эпохи неограниченной власти над судьбами
и над памятью оно может стать доступным и для всех — на мемориальной доске моста, которому возвращено его исконное название — Троицкий. Прошлым летом я подала заявление на имя мэра города. Подождем, что выйдет.
18 октября 1991 года Президент издал закон «О реабилитации жертв политических репрессий». Благодаря новому положению мне наконец прислали для ознакомления «дело» о высылке отца вместе с семьей из Ленинграда в 1935 году.
Вдруг позвонили из Управления Госбезопасности:
— Приходите читать.
Пришла. Сотрудник, майор М., положил передо мной тоненькую канцелярскую папку. Архивный № 11.73511 к делу № 241261. Начато 3 марта 1935 года — закончено 3 марта 1935 года<...>
Ордер на обыск и арест от 2 марта.
Опись изъятого при обыске:
1) Личная и иностранная переписка (проводившие обыск, видимо, не определили, на каком языке. А это могли быть лишь письма тетушек из Варшавы и переписка деда с «Батиньолем» — на французском).
2) Открытка с изображением царей дома Романовых (монархистом никто в семье не был. Но в юбилей трехсотлетия все писали на этих открытках).
3) Книга банковских чеков на иностранном языке (ясно, что Общества «Батиньоль», финансами которого дед распоряжался до 1917 года, пока оставался его представителем в России).
И, наконец...
4) Гербовый металлический штамп (я его не помню. Он либо из дедовой коллекции, либо какая-нибудь деловая его печатка).
Как больно сознавать, что все это — твое, дед! Все, к чему мы привыкли, как к воздуху — чистому и светлому, вдруг стало «вещественным доказательством» папиной «вины»! В чем «вины»? И перед кем?
Хотела бы я сегодня взглянуть на эти «трофеи» и запросто доказать, что это чушь. Чушь! Дикость!! Но увы! В «деле» не сохранилось ничего. Даже писем, таких дорогих для меня. Даже писем... Хотя это против всех юридических правил. Они должны были быть подшиты к «делу». Как и чековая книжка, и открытка с царями дома Романовых.
Справка, в которой сказано, что после обыска комната в 17 метров с отдельным входом опечатана (значит, частичную конфискацию все-таки произвели). Это и был синий кабинет, где хранился архив. В справке перечислена мебель, которая в нем находилась: письменный стол, шкафы с книгами, кресла, часы, бельевой шкаф, еще что-то. Две другие комнаты, где до отъезда оставались родители, официально не тронули. Но все равно все пропало...
Есть справка о составе семьи и справка о квартире — сколько комнат, какие удобства (ванна, телефон). И еще справка врача: диагноз — что-то вроде миокардита (неразборчиво) и заключение: к труду годен. К этапу тоже.
Наконец, протокол допроса.
После анкетных данных начинаются главные вопросы:
«Род занятий? — Доцент Ленинградского автодорожного института.
Профессия? — Инженер.
Социальное происхождение? — Отец — гражданин города Варшавы. Инженер. Служил в фирме «Батиньоль» (следователь записывает «Батынолы»; — С. Л) из Франции. Работал в России по постройке мостов. Одновременно был директором акционерного общества «Вискоза».
Национальность и гражданство? — Русский, по отцу — поляк.
Социальное положение, род занятий до революции? — Учащийся.
После революции? — Служащий.
Имущественное положение? — Обстановка трех комнат.
До 1929 года? — То же.
До 1917 года? — То же.
Образование? — Общее: окончил реальное училище в 1906 году. Специальное: окончил институт Инженеров путей сообщения в 1917 году.
Партийность? — Беспартийный. Ни в каких партиях ни до, ни после революции не состоял.
Каким репрессиям подвергался до революции? — Не подвергался.
После революции? — Был арестован в Ленинграде органами ОГПУ в квартире отца в 1922 году. Через три недели выпущен».
Стоп! Почему ошибается в годе? Неужели так сильно волнуется? Не владеет собой? Потрясен? Скорее, унижен? Между тем, в 1937 году, когда было гораздо страшнее, говорил правильно: арестовывался в 1921 году, выпущен без предъявления обвинения...
Странно. Но — дальше.
«Состав семьи? — Жена Р. А. Ландау (1889 г.), дочь Симона (1913 г.), дочь Клавдия (1923 г.). Жена и младшая дочь живут при мне. Старшая — учится в Москве».
Бедный папа — не зная, чем грозит на этот раз встреча с всесильным ведомством, на всякий случай выгораживает меня: не живет вместе... Не связана...
«Награды? — Не имею.
Служил ли в царской армии? — Не служил.
Служил ли в Белой армии? — Не служил».
Я умоляю майора разрешить мне переписать «Обвинительное заключение» как самое важное, ради чего я, собственно, и запрашивала «дело» <…> Упрямо строчу. И переношусь в то время, когда слова звучали иначе, чем теперь. У них был подтекст. Двойной, зловещий смысл.
«Я, следователь, слушатель УТК НКВД Хохлов, рассмотрев следственный материал по делу Ландау Г. И„ по обвинению Ландау Г. И. (в чем? — С. Л.). Нашел:
Ландау Г. И., 1887 года рождения, уроженец Парижа, поляк, подданство СССР, б/п, с высшим образованием, женат на иждивенке Ландау Р. А., имеет дочь Симону и дочь Клавдию. Работает доцентом Лен. Автодор. Института, проживает по Гагаринской, 28, сын директора акционерного общества «Вискоза» и работавшего еще кроме того инженером французской фирмы «Батынолы» (так! — С. Л.). В 1898 г. приехал в Петербург вместе с отцом и в 1917 году окончил Институт инженеров путей сообщения. В 1923 г. отец отправился (так в тексте. — С. Л.) с двумя дочерьми в Польшу. Ландау Г. И. с 1923 г. по настоящее время ведет переписку с родственниками в Польше. Жена, уроженка Риги, также поддерживает переписку со своими родственниками в Латвии. (Вот уж что неправда, то неправда — отец мамы умер до ее рождения, мать ее подбросила бабушке по отцу в Дриссу и никогда после того с дочкой не виделась и не переписывалась. — С. Л.). Агентура указала о связи Ландау Г. И. с немецким посольством (?!).
На основании вышеизложенного полагал бы:
Ландау Г. И., как социально опасный элемент, подвергнуть ссылке в Казахстан совместно с семьей».
И подписи: Хохлов, Драгунов (?) — неразборчиво, Перельмутр.
Подписи папы под этим обвинительным заключением не обнаружила. Под протоколом допроса — есть, а тут нет. Давали ли ему читать?
Вот так, в один день, была решена судьба<…>
А майор, стоя за моей спиной, будто угадывает мое состояние и отчетливо произносит:
— Обреченный был человек.
До сих пор, значит, носится в воздухе тот чудовищный страх и зашоренность классовой ненавистью! Как же! Париж. Польша. Иностранный язык...
— Вы так думаете?
— Да, ему нужно было уезжать со стариком <…>
Уходя, я спросила у сотрудника Госбезопасности, что давал мне знакомиться с «делом»: «Мог ли сохраниться архив?» На что он ответил: «Нет. Никто не придавал тогда значения эскизам, чертежам, расчетам. Считалось — хлам это все. И выбрасывалось».
Неужели — тупик? Конец моим поискам? Оказывается, вопреки Булгакову, рукописи горят?
«Прокуратура Санкт-Петербурга
7.04.92 № 13-413-91
Уважаемая Симона Густавовна!
Прокуратура города рассмотрела Ваше заявление от 2 марта 1992 года, в котором Вы просите об ознакомлении Вас с архивным делом деда — Ландау Ивана Августовича, арестованного в Петрограде в 1921 году. В ходе проведенной проверки по Вашему заявлению установлено, что в архивах МВД СССР, ЦВД и УМБРФ по Санкт-Петербургу и Ленинградской области отсутствуют сведения об аресте и привлечении к ответственности Вашего деда. В связи с этим ознакомить Вас с архивным делом в отношении Ландау Ивана Августовича не представляется возможным.
Старший помощник прокурора Санкт-Петербурга
Юрист 3 класса Н. А. Винниченко»
Итак, бумаги, по которым ты, дед, «проходил», — отсутствуют. Тебя не занесли в списки доставленных в тюрьму? По этим спискам не давали тебе раз в сутки миску «баланды» и кусок хлеба с отрубями? Как же ты выжил тогда в течение полугода? Тебя не водили на оправку и на допросы? Или обошлось без допросов? Не завели даже «дела»? Этого не может быть. Но даже если... Нет, все равно не может быть. Анкету-то ты заполнял?
Я повторила запрос. Вот второй ответ:
«Главное Управление внутренних дел
Информационный центр
16.11.92 № 35/14-2154
Ландау С. Г.
Сообщаю, что архив ГУВД Санкт-Петербурга и области интересующими Вас сведениями не располагает. Ваше заявление для дальнейшей проверки направлено в Управление Министерства безопасности по СПб. и Л.О. (191194 СПб., Литейный пр. 4), откуда Вы получите ответ.
Начальник: Колбасов Г. Г.»
Все-таки я еще надеюсь. Не может же мэр Санкт-Петербурга — А. Собчак, человек прогрессивных взглядов — не откликнуться на просьбу о
восстановлении справедливости? Я представила в мэрию неопровержимые документы.
Тут я должна остановиться, потому что произошло невообразимое. Оно имело, правда, некоторую предысторию. Не довольствуясь тем, что нашла в историческом архиве и в архиве Ленмосттреста, я решила попытать счастья во Франции. Написала в Национальную библиотеку и в три адреса (данные мне в «Доме дружбы» на Калининском проспекте) французских архивов. Спрашивала, нет ли у них каких-либо материалов о строительстве Троицкого моста в Петербурге фирмой «Батиньоль» на рубеже XIX— XX веков. Объяснила ситуацию, зачем мне это нужно. Написала, честно говоря, без особенной надежды. От отчаяния.
Прошло много месяцев, и однажды в квартиру, где живет мой сын в Москве (а я дала на всякий случай два обратных адреса — свой, тамбовский, и его — московский), позвонили. Какой-то мужчина на плохом русском языке стал требовать «мадам Ландо».
Пришедший оказался атташе французского посольства по науке и технике господин Оливье Масснэ. Выяснилось, что директор одного из парижских архивов, куда я писала, случайно (редкое везение!) был другом нынешнего посла в России господина Дюфурка. Тот рассказал послу о том, что потомок гражданина Франции Жан-Жака Ландо болеет за честь своего деда и других французов — строителей одного из крупнейших мостов в Петербурге, вычеркнутых советской историографией из истории и культуры СССР. Посол заинтересовался и захотел со мной встретиться. Французский юмор скрашивал беседу и не очень веселые обстоятельства, которые послужили ей поводом. Я сообщила господину Дюфурку обо всех предпринятых мною шагах, долгой и неэффективной переписке с деловыми инстанциями и о своем последнем обращении к мэру Петербурга А. Собчаку, на которое ответа пока не имела.
Господин Дюфурк говорил с А. Собчаком и, видимо, достаточно убедительно подтвердил ему мою правоту. Во всяком случае, через некоторое время из мэрии пришел запрос в Дорожно-транспортный институт; кто, по мнению специалистов, на самом деле строил Троицкий мост? В институте отнеслись к делу серьезно. Создали компетентную комиссию. Поручили ей изучать архивные материалы. Созвали Ученый Совет. Заслушали доклады. Вынесли решение. В результате появились следующие документы, копии которых мне прислал ректор института профессор В. Е. Павлов.
«Министерство путей сообщения
Петербургский институт
инженеров железнодорожного транспорта
190031 Санкт-Петербург
Московский пр. 9, тел. 168-80-75
07.04.92 № 001/679
Мэру Санкт-Петербурга
Анатолию Александровичу Собчаку
Существующая на Троицком мосту мемориальная доска, установленная после его переименования 15.12.1935 г. в Кировский, не отражает фактическую историю его создания и дает одностороннюю и неполную информацию об инженерах и архитекторах, внесших выдающийся вклад в проектирование и строительство одного из красивейших мостов города.
Так, наряду с большой группой русских специалистов, частично указанных на существующей доске, в создании Троицкого моста особое место занимают инженеры и архитекторы французского строительного общества «Батиньоль», победившего на объявленном в 1890-х годах Городской Думой С.-Петербурга открытом конкурсе на лучший проект (а также право строительства) будущего Троицкого моста, ввод в эксплуатацию которого был приурочен к празднованию 200-летия С.-Петербурга.
Среди этих инженеров и архитекторов авторы проекта Шаброль и Патульяр, руководители строительства А. Флаше, И. А. Ландау и другие французские специалисты. На существующей доске не указаны также из-
вватиле русские ученые и инженеры, игравшие важную роль в строительстве моста, в частности, крупный инженер путей сообщения, профессор Н. А. Белелюбский.
Петербургский институт инженеров железнодорожного транспорта, питомцы которого составляют большинство инженерного корпуса строителей Троицкого моста, считают необходимым учредить одну новую мемориальную доску на мосту, проект текста которой прилагается.
К окончательной обработке текста мемориальной доски ПИИТ считает целесообразным привлечь заведующего кафедрой «Истории теории архитектуры» Института живописи, скульптуры и архитектуры им. И. Е. Репина профессора А. Л. Лунине, являющегося директором по архитектурно-реставрационным программам «Благотворительного фонда спасения Петербурга».
Ректор института, профессор — В. Е. Павлов»
Текст мемориальной доски на Троицком мосту через реку Неву в Санкт-Петербурге:
«Мост сдан в эксплуатацию в 1903 г. в дни празднования 200-летия С.-Петербурга. Построен по проекту французского общества «Батиньоль».
Значительный вклад в проектирование и строительство моста внесли французские и русские инженеры и архитекторы: Шаброль, Патулъяр, А. Флаше, И. А. Ландау, Г. Г. Кривошеий, Е. Бонневе, Л. де Лонги, М. Дернар, С. Н. Смирнов, В. П. Волков, Е. Д. Герценштейн, А. П. Пшеницкий, Г. Н. Соловьев, Л. Ф. Николаи, Ф. Г. Зброжек, Р. А. Гедике, Л. Н. Бенуа, М. П. Боткин, Г. И. Котов, А. Н. Померанцев, М. А. Чижов. Консультантом общества «Батиньоль» являлся Н. А. Белелюбский».
От сердца отлегло. Казалось бы, чего лучше — бумаги справедливые. Правда, опять путаница с Шабролем и Патуйаром. Они авторы не технического проекта моста, который вышел победителем на конкурсе 1895 года, — а лишь проекта его архитектурного оформления, сделанного в 1900 году, когда строительство уже шло полным ходом. Ну да ладно. Важно, что все причастные к созданию сооружения названы поименно. И то хорошо! Да не тут-то было! Рано возрадовалась. Бумаги с решением Ученого Совета института, поднимаясь обратно от стола к столу, совершили — как бы это поизящнее выразиться? — пируэт. Уж не знаю, добрались ли они до самого мэра или не добрались. Но... со стола начальника Управления государственной инспекции по охране памятников истории и культуры, слетело — порх! порх! — совсем другое послание, направленное мне (и копия в секретариат мэра, его помощнику А. Б. Стебакову).
Помещаю здесь этот текст, потому что содержание его прямо противоположно письму из Дорожного института. Такое впечатление, что бумаги эти, циркулируя от стола к столу по коридорам мэрии, даже не пересеклись.
«РСФСР
Управление Государственной инспекции
по охране памятников истории и культуры
190000, Ленинград тел. 311-64-31
26.10.92 № 7/3051
Ландау Симоне Густавовне
392000, г. Тамбов, ул. Маркса, д. 147. кв. 23
Копия:
Секретариат мэра Санкт-Петербурга
помощнику мэра А. Б. Стебакову
Уважаемая Симона Густавовна!
На Ваш запрос в мэрию Санкт-Петербурга сообщаем, что, согласно архивным источникам, указанным в книге М. С. Бунина «Мосты Ленинграда», инженер И. А. Ландау действительно являлся строителем Троицкого моста наряду с А. флоте (ошибка у М. Бунина, надо Флаше. — С. Л.),
Е. Бонневе, Л. де Лонги, М. Бернаром, С. И. Смирновым, В. П. Волковым, Е. Д. Герценштейном.
В настоящее время Госинспекцией проводится работа по восстановлению первоначальных текстов памятных досок, установленных на обелисках при въезде на мост со стороны Марсова поля. В исторических справках имеются полные тексты этих досок и даже их фотографии, однако имя Вашего деда там не упоминается. Так как в функции Госинспекции входит восстановление исторических деталей сооружения, то в данном случае будет восстановлен первоначальный текст 1903 года.
Более конкретных данных об участии инженера И. А. Ландау в строительстве Троицкого моста в Госинспекции не имеется. Очень просим Вас, если располагаете какими-либо материалами на эту тему, выслать их копии в адрес инспекции.
Заранее благодарим Вас.
Начальник Управления государственной инспекции
по охране памятников истории и культуры Б. Н. Ометов
исп. Воронцова Л. Ю.»
Странно, как же так могло получиться? Будто в этом высоком учреждении не работают средства связи? Лифт застрял между этажами? Оборвались телефоны? Или вмешался кто-то третий между мэром и его помощником? Вместо ученых, специалистов мостостроения подключил совсем другое ведомство? Но я уже два года назад имела с ним дело. Правда, там успел смениться начальник... Был А. Б. Дунин, который заявлял; «Нет четвертой доски — нет и вашего деда». Теперь — Б. И. Ометов, а воз... О, этот крыловский воз! Несдвигаемый воз всякой бюрократии. Опять все с начала, фонд 874 в ЛГИА, архив Ленмосттреста им не указ. А ты, сын, еще уверял меня, что нечего беспокоиться. Я бессильна, дорогой мой, против той злой воли, которая уничтожила эту несчастную доску. Доски, оказывается, горят еще получше рукописей. Если бы верила в нечистую силу, то подумала бы — вот, наверное, хохочет сейчас надо мной.
Но я не верю, и могу предположить лишь воздействие ядовитых паров кампании против «космополитизма» (что, безусловно, есть одно из проявлений сталинской дьявольщины) или обыкновенную тупость, невежество или корысть. Подумаешь, мол, зачем хранить доску с какими-то никому не нужными именами! Их всех уничтожили еще в 17-м, и они все равно не вернутся. Лучше отправить в печь, на переплавку — металла-то в стране не хватает! А умники из разных управлений ломают головы, как решить неразрешимый вопрос. И мне уже нечего им сказать. Все доказательства разбиваются о несуществующую доску. А тень? Про тень-то забыла? На одном из снимков правого обелиска в известном альбоме, изданном комиссией по постройке Троицкого моста в 1903 году, видна... Нет, даже не тень, а реальный контур пропавшей доски. Она есть потому, что сохранилась совершенно реальным отпечатком на фотографии: отпечатком, который не видит только тот, кто не хочет видеть... И в этом есть что-то, чего я не могу себе объяснить<…>
...И до этого я часто видела сны. Мучительные, яркие. Они всегда были связаны с каким-то конкретным переживанием и возвращали меня к прошедшему событию, оснащая его фантастическими деталями. Бывало, что они повторялись в течение долгого времени, пока жизнь сама не вытесняла их из подсознания обстоятельствами более сильными. Но все эти сны оставались в пределах уже совершившегося, были обращены назад, в прошлое, и отличались простой и ясной основой. То мне снились блестящие под луной рельсы, на которых чуть не произошло крушение нашего поезда, то сверкающие между деревьями глаза волков, которые окружили нашу сломанную машину <…> Ничего вещего в них не было. Лишь естественная потрясенность страхом, либо закравшейся в сердце надеждой <...> И вот снова.
...Я в дедовом кабинете. В своем «Летучем Голландце». В своем синем корабле. В самой рубке его — за письменным столом. Позади меня — витрины с японскими нэцкэ и метеоритом. Овальный столик. Шкафы с книгами... Здесь налево — рогатая розовая раковина — в ней шумит океан. Направо — коробка от монпасье «Ландрин» — в ней лекарства деда «от сердца». За окнами — сумрачные аркады рынка. Все на месте, а доски нет... Значит, опять писать? Писать бессмысленные послания столоначальникам? Опять стучаться в закрытые двери и толкаться в глухие стены? Не могу больше. Не могу. Но чувствую чей-то пронзающий взгляд, полный немой укоризны... Это Мадя смотрит на меня с портрета своими чистыми глазами. И столько тревоги в них, что... Напишу я. Сейчас напишу в эту государственную инспекцию... Что они там охраняют? Надо охранять историю, а не доски. Надо охранять правду, а не ложь.
Я макаю перо в чернильницу из серого мрамора и рассказываю обо всем, что знаю. О переписке деда как уполномоченного Общества «Батиньоль» с комиссией по постройке Троицкого моста. О доверенности, данной ему в Париже директорами этого общества на ведение всего строительного дела. Об эскизах декоративного оформления Шаброля и Патуйара, хранящихся в Музее истории Петербурга, одни из которых им отвергнуты, другие приняты к работе. Обо всей технической документации архива Лен-мосттреста — тридцати толстых папках чертежей и калькуляций, также завизированных дедом. И о ксерокопии самого контракта, присланной мне из Франции, где в верхнем правом углу стоит подпись И. Ландау.
Каждый пожелтевший лист бумаги с печатями и грифом Общества «Батиньоль» говорит мне так много о напряженной деятельности, которая разворачивалась девяносто лет тому назад по обе стороны Большой Невы. Каждый лист с характерным ровным почерком так много говорит и о человеке, который знал ее до мельчайших деталей, начиная от глинистого дна в кессоне и кончая завитками чугунной решетки. А вот я пишу совсем иначе, не так аккуратно. Нетерпеливей, разбросанной... Это, наверное, плохо. Но сейчас не суть важно. Я должна написать письмо в Петербург. Должна добиться справедливости. Так или иначе, но прошлые козни против исторической правды должны наконец быть исправлены. Это и есть истинная охрана истории. Все. Точка. Я довольна. Здорово получилось! Гладко и убедительно. На этот раз им не отвертеться ссылками ни на какие пропажи. Я пошлю им фотокопию изображения боковой доски правого обелиска. Пусть убедятся воочию, если не умеют читать архивные документы. Спасибо, Мадя! Таинственная незнакомка. Спутница семьи. Темное платье твое мягко струится вдоль тонкого тела, и нитка жемчуга едва мерцает на нем<...>
Я записала свой сон таким, каким видела его... И мне ясна его прямая зависимость от письма из Управления по охране памятников, которое зачеркнуло все мои прежние усилия — поездки в Ленинград, сидения в архивах и в библиотеках, встречи с людьми, письма в Париж, ожидание приема к мэру. И это зря? Даже заступничество Дюфурка? Опять все с начала? Сон и возник-то на почве мысленного спора... Во сне это оказалось легче. Слова стекались ко мне сами собой — хлесткие, убедительные и становились на место. Помогали, видно, стены моего синего корабля. И еще что-то или кто-то — сама не знаю. Но наяву это оказалось гораздо труднее. Я исчеркала кучу черновиков, сознавая, что убедить того, кто не хочет убеждаться, почти невозможно. Почему? Вот это и есть вопрос, на который я так долго ищу ответа. Почему?
Все-таки я написала его — это письмо — в Государственную инспекцию по охране памятников истории и культуры на имя Ометова Б. Н. Письмо ушло 24 ноября 1992 года, равно как и копия в мэрию Санкт-Петербурга на имя помощника мэра А. А. Собчака — Стебакова А. Б. Написала я письма и в Дорожно-транспортный институт, ректору его В. Е. Павлову и заведующему кафедрой мостов Ю. Г. Козьмину, от которого незадолго перед тем получила письмо такого содержания:
«Глубокоуважаемая Симона Августовна!
...Спешу сообщить Вам, что после архивных поисков мной вместе с проф. М. И. Ворониным был составлен проект текста новой мемориальной доски на Троицком мосту, в котором имя Вашего деда указано вторым (после Флаше) в списке инженеров и архитекторов, внесших особый вклад в сооружение моста. Проект этого текста был обсужден на президиуме Ученого Совета института (председатель проф. В. Е. Павлов) и после одобрения направлен в мэрию С.-Петербурга на имя А. А. Собчака с соответствующими обосновательными материалами...»
Это мне было уже известно. Но далее в письме говорилось то, на что я ранее не обратила внимания, а теперь вдруг прочла по-новому, потому что оно приоткрывало завесу над происшедшими событиями:
«Вы знаете, что подобными работами занимается профессор А. Л. Лунин. Я с ним разговаривал. Он в затронутом вопросе придерживается твердого мнения, что надо приложить все возможные силы, чтобы не создавать новую доску, а найти текст прежней (последней перед переименованием моста в Кировский) доски и реставрировать ее в прежнем виде. Однако найти этот текст пока не удается, и, естественно, возникает сомнение, была ли она вообще».
Вот, оказывается, под воздействием чьей воли продвижение моего запроса в мэрию совершило вольт от одного столоначальника совсем к другому. Приятно, по крайней мере, узнать правду и не блуждать в канцелярских потемках. Андрею Львовичу Пунину я позволила себе тоже послать письмо со своими соображениями на этот счет. Остается только ждать.
Первой ласточкой явилась публикация в «Вечернем Петербурге» 30 сентября 1992 года. «Закончен демонтаж табличек с наименованием «Кировский мост». Одному из старейших петербургских мостов будет возвращено его историческое название — Троицкий».
Что будет дальше? Неужели все мои попытки утвердить истину окажутся тщетными? Приближаясь к концу земного существования, я все чаще задумываюсь над этим. Нужно ли? Стоит ли? Зачем?
Земная слава. Благодарность потомков... В них ли смысл? Наверно, и тебя, дед, посещали подобные мысли, когда мы гуляли с тобой по набережной Невы. Но я не понимала этого. Зато сейчас я мысленно вижу, как ты кладешь таблетку себе в рот, а я беспечно прыгаю рядом. Вижу коробку «Ландрин» в твоих руках, покрытых синеватыми венами. Слышу голос со скрытой усмешкой: «Я уже отпрыгался», — и ощущаю над собой, маленькой, твой взгляд, обращенный куда-то далеко, за Троицкий мост и даже за Дворцовый. Может быть, в наше будущее — твоего сына, твоих внуков? Предчувствие как тревога? Предчувствие как тоска? Предчувствие как вопрос без ответа — для чего жил? И я спрашиваю о том же. Почему мы были осуждены на жестокие страдания? Зачем поставлены перед выбором, который... Боже мой! Не могу об этом. Нет у меня ответа, как и нет ответа на то, почему мой род и моя Родина разведены по разным берегам реки, а мост — прекрасный твой мост — все еще висит над ней в тумане времени? Может быть, он и есть единственный ответ, а все остальное — суета и мелкое человеческое тщеславие? Может быть, он, как фрески Феофана Грека из храма Преображения на Ильиной улице в Новгороде или его же Пантократор на иконе из чина Благовещенского собора в Москве — единственное достойное оправдание мастера, который неведомо почему покинул родную землю и пустился в далекие края... Сперва в Кафу — тогдашнюю Генуэзскую крепость, нынешнюю Феодосию, а потом на север — в Новгород и Москву. И стал там своим, нашел себя как художник. Может быть, надо перестать ждать, и сын мой прав — не все ли равно, раз мы сами знаем? Мгновение (а жизнь есть мгновение) и вечность несоизмеримы, и незачем пытаться их соизмерить?
Но Троицкий мост стоит на месте, все так же легко и прочно. Теперь я хорошо понимаю, в чем его красота.
Он для меня задумчив, Троицкий мост, и приглашает к размышлению. О многом, что и сейчас не ушло из жизни и продолжает кровоточить. Потому что мост — это всегда соединение, сближение, содружество. Это протянутые друг другу руки. Через века. Через разброд. Через беспамятство. Через вражду. «Когда народы, распри позабыв...»
1971—1993 гг.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Или, если угодно, ПОСЛЕДЕЙСТВИЕ (как говорил создатель Ленинградского ТЮЗа Александр Александрович Брянцев, имея в виду то, что происходит в душе зрителя много позже просмотренного спектакля).
Когда я уже перестала ждать отклика на это посланное в бредовом отчаянии письмо, получила вдруг ответ из того самого ведомства, но за подписью другого (кажется, третьего или четвертого за долгие годы переписки) лица — Позднухова А. В.:
«Уважаемая Симона Густавовна!
Управление Госинспекции по охране памятников Санкт-Петербурга сообщает Вам, что после продолжительных архивных поисков найдены проектные тексты всех четырех памятных досок Троицкого моста. Эти тексты почти полностью совпадают с имеющимися на фотографиях текстами досок № 1 и № 2 (на фасадных досках обелисков), что дает основание использовать их для восстановления четвертой доски. Он (подразумевается текст. — С. Л.) утвержден Научно-экспертным советом УГИОП и звучит так: «От строительного общества «Батиньоль» были: строитель моста А. Флаше, консультант Н. А. Белелюбский, представитель общества И. А. Ландау, производители работ: Л. де Лонги, М. Бернар, С. Смирнов, В. Волков».
В настоящее время Госинспекция продолжает работу по восстановлению утраченного декора и памятных досок Троицкого моста.
Благодарим Вас, Симона Густавовна, за предоставленные материалы и желаем Вам крепкого здоровья.
№ 7/2447 26.05.93 г.».
Я ответила... Что я могла ответить после более десяти лет моих попыток доказать, что была, была эта злосчастная четвертая доска! В своем ответе я напомнила, что они забыли о двух французах, авторах декора моста — Шаброле и Патуйаре — того самого декора, восстановлением которого они сами в настоящий момент занимаются.
Как все теперь кажется просто, и как было до того непреодолимо сложно! Неужели рассеялся туман, что окутывал всю нашу жизнь, и Троицкий мост вновь воссоединил два талантливых народа? И снова стал твоим, дед, сведя вместе берега Сены и Невы? Не зря, значит, приснился мне сон — знак Провидения, предощущение души?
А впрочем — это все ты, сын. Твой детский вопрос. Твой детский укор. Спасибо за них. Спасибо, что ты есть.
23.06.1993