В красном Крыму

В красном Крыму

Квашнина-Самарина М. Н. В Красном Крыму / публ. Л. Крафта // Минувшее : Ист. альм. - [Вып.] 1. - М.: Прогресс: Феникс, 1990.- С. 336-357.

- 336 -

М.Н. Квашнина-Самарина

В КРАСНОМ КРЫМУ

Публикация Л. Крафта

Этот ужас был 25 декабря 1920 года: в этот день убили моего отца, 79-летнего старика, и брата Дошу, которому через 13 дней (т.к. он родился 25 декабря старого стиля) исполнилось бы 43 года.

Осенью 1920 года к местечку Судак стали подходить колонны большевистских войск. Они производили впечатление серой лавины. На несколько дней они задерживались в Судаке для отдыха, а потом шли дальше. Когда с нашего балкона я увидела эти войска, мне стало как-то особенно жутко, а брат Доша сказал мне: «Это Петр Великий, большевики таким же гением и волею переделают нашу страну! И она станет жить по-другому».

Эти проходящие военные части несколько раз останавливались в нашем доме и в благодарность за гостеприимство просили нас выходить на балкон, а сами выстраивались внизу вместе с оркестром и играли в нашу честь марши и туши.

Но предчувствие чего-то страшного меня не оставляло. В начале декабря 1920 года к нам неожиданно прибежала Варвара Леонидовна Спендиарова, которая очень взволнованно рассказала, что в Судак пришел особый карательный отряд, имеющий полномочия арестовывать и расстреливать жителей. Через несколько дней пришли они в наш дом с ордером на арест моего брата и увели его. Арестованных они помещали в винном подвале дачи Капнист-Паскевич, которая находилась через дорогу внизу под нашей дачей. Через несколько дней они опять пришли к нам и попросили моего

- 337 -

отца прийти на дачу Жевержеевой, где они устроили себе помещение для штаба. Когда мой отец пришел туда, они попросили его написать свою автобиографию. Он написал про себя, что честно трудился и работал всю свою жизнь, а когда вышел в отставку, то его выбрали предводителем дворянства Порховского уезда Псковской губернии. Когда он вернулся домой и рассказал про эту анкету, я не могла удержаться, чтоб не вскрикнуть: «Зачем ты написал, что ты был предводителем, ты не понимаешь, что они считают эту деятельность преступлением!» — «Какая ты глупенькая, Маруня, не понимаешь, что дворяне меня сочли достойным уважения и избрали единогласно — это очень почетно, и большевики, конечно, это учтут и оставят меня доживать мой век спокойно, тем более, что мне уже под 80 лет».

Но через день они пришли и увели его в подвал, а меня попросили прийти на дачу Жевержеевой и тоже заполнить какую-то анкету. Не успели они ее, как следует, прочесть, как дали распоряжение солдату отвести меня тоже в подвал. По дороге мой провожатый, хитро улыбаясь, мне сказал: «Ты знаешь, всех вас расстреляют, но если ты мне отдашься, то я вас спасу». — «Что ты мне говоришь такую ерунду, мой отец и брат — честные и благородные люди, и их не могут убить!» А сейчас я виню себя, что, может быть, я могла бы их спасти; это меня очень мучает. Мне все говорят, что если бы я согласилась на мерзкое предложение солдата, то это не повлияло бы на их судьбу. — А вдруг бы повлияло, а я их не спасла — эти мысли меня мучают, и я очень страдаю.

Когда я пришла в подвал и увидела папу и Дошу, я так была рада, что даже сырой и низкий подвал мне понравился. Там я увидела много своих знакомых: графа Ростислава Капниста ¹, Федю Стэвена, писателя Данилевского и

¹ О графе P.P. Капнисте вплоть до 1940-х сохранялась память в татарской части Судака. Рассказывали, что зимой 1920-21 жители аула обратились с просьбой выпустить его на свободу. «Соберете две тысячи подписей — выпустим», — отвечено было им. Подписи собрали, но требуемая цифра была увеличена. Когда количество подписей превысило и новую цифру (по рассказу, число подписей дошло до четырех с половиной тысяч), — граф P.P. Капнист был расстрелян на Алчаке вместе с другими арестованными. При похоронах его родственникам удалось передать рабочим, перетаскивавшим трупы, гроб для его тела, с буквами «Р.Р.К.» на нем. Власти будто бы расшифровали буквы как «расстрелян разбойниками-коммунистами» и приказали гроб сжечь, а убитого похоронить в общей яме. Позже, в 1929, когда вдове Капниста, Анастасии, пришлось ночью бежать из Судака, спасаясь от ареста, татары дали ей и ее дочери свои национальные костюмы, позволявшие скрыть лицо. (Прим. ред.).

- 338 -

Игоря Лэсли (родственников князя Голицина из Нового Света), Бориса Летуновского, его мать Зинаиду Степановну, Павла Александровича Скопника и много других.

Из женщин были только Зинаида Степановна и еще какие-то две молодые, которых я не знала.

Меня все так сердечно встретили, что стало как-то тепло и уютно, несмотря на то, что спать надо было на земляном полу, а сидеть на узких бревнах, которые употреблялись для подставок под бочки с вином. Для естественных надобностей имелось одно ведро, которое позволяли выносить в сопровождении часовых два раза: утром и вечером. Для многочисленного состава арестованных ведро было очень маленьким сосудом, и потому часто раздавались умоляющие голоса дежурных: «Товарищи, воздержитесь!» Среди арестованных мужчин нас было только четыре женщины, а для меня не казалась странной совместная жизнь, как будто бы совсем исчезла стыдливость и все рамки условности. Все мои понятия о приличиях как будто совсем исчезли перед чем-то важным, не похожим на нашу прежнюю жизнь с ее законами, устоями и понятиями. Кипяток для чая и еду нам приносили родные, которые передавали ее часовым, и мы в щель тяжелых ворот подвала видели их грустные встревоженные лица. Папа, Доша и я не верили в возможность трагического конца, и потому настроение было спокойным, мы только с Дошей волновались из-за сырости и холода подвала за состояние слабого здоровья отца и просили через ворота маму принести нам большой теплый оренбургский платок, которым мы папу тщательно укутали. Условия подвальной жизни были тяжелыми. Нельзя было даже лицо освежить холодной водой, которой не было. Снять пальто из-за температуры подвала мы тоже не имели возможности. По вечерам мы зажигали маленькую керосиновую лампу, и все собирались около ее тусклого света. Помню, как однажды вечером Доша читал свои стихи, а писатель Данилевский — свои рассказы. Если бы я была художница, я нарисовала такую бы картину: Дошины прекрасные, умные глаза и влюбленно на него смотрящих папу и мальчика Игоря Лэсли, глаза которых так и горели от музыки вдох-

- 339 -

новенных стихов. Это был как раз последний вечер нашего совместного пребывания в подвале.

На другой день вызвали рано утром человек двадцать мужчин, в том числе папу и Дошу, а из женщин меня и двух молодых особ, по виду довольно симпатичных. Всех нас повели под конвоем на Жевержеевскую дачу, не похожую теперь на прежний уютный дом, где мы с Дошей часто так приятно проводили время. Хозяйку этого дома уже зверски убили. В подвале ходили слухи, что начальник отдела женщина-еврейка симпатичная и что к ней можно обращаться с просьбами. Я подошла к этой еврейке и обратилась к ней со следующими словами: «Отпустите моего отца, мы с братом люди молодые и можем выдержать всевозможные лишения, а он очень слабого здоровья, стал очень кашлять; в жизни он никому не сделал зла, за что вы его мучите?» — «Разве в генерале может быть что-либо доброе?» — ответила мне еврейка. Я не знаю, что со мной случилось, я вся затряслась и закричала: «Велите отвести меня обратно в подвал!» И она, желая показать свою власть надо мной, властно сказала конвойному: «Веди ее обратно в подвал!» Если бы я знала, что их в эту ночь убьют, я б не ушла от них и вместе с ними разделила б их судьбу. Всех, кого вызвали в этот день из подвала, расстреляли. Когда я шла обратно в подвал, конвойный делал мне грязные предложения, а я была так подавлена тем, что ушла от своих, что даже ничего ему не ответила, и он перестал со мной разговаривать. Когда я пришла в подвал, все меня обступили с вопросами, а я, как говорили все на даче Жевержеевой, отвечала, что всех их повезут в Феодосию. Но, несмотря на эти успокоительные слухи, мною вдруг овладело какое-то странное беспокойство и волнение. Мне стало в подвале не хватать воздуха, мне хотелось сломать этот погреб и кричать на весь мир, кричать так исступленно, чтобы все услыхали и поняли, какой творится ужас. Но я до боли зажимала себе рот, задыхалась и не могла кричать. Такое мое состояние продолжалось до четырех утра. И вдруг я почувствовала, что во мне что-то стихло, и я стала тихо лежать. Потом я узнала, что их убили в четыре часа утра; я поняла, что это мое состояние было следствием сочувствия моей души с ними. Они мучились, а потом успокоились, и я успокоилась вместе с ними. Часовые нам рассказали, что их увезли на суд в Феодосию. Я поверила этой сказке, но временами мною опять овладевало тревожное состояние, но мой врожденный оптимизм успокаивал мои ужасные пред-

- 340 -

чувствия, и я верила, что они не могут быть убиты и что они живы.

Началась размеренная скучная жизнь в подвале. Утром нас водили на работу, заставляли руками убирать гадости, которые делали некультурные солдаты. Хорошо, что там, на дачах (мы убирали две дачи: Жевержеевскую и Кусковскую) была вода, и можно было вымыть руки. Однажды, убирая Жевержеевскую дачу, я увидела там наш оренбургский платок и папино генеральское пальто. Я с ужасом смотрела на эти вещи, но все же не верила в смерть отца и брата, тем более, что солдаты сказали мне, что их повезли в казенной одежде. И вдруг там же на столе я увидела раскрытое Евангелие и прочла слова: «Кто возьмет крест свой и ко мне идет, мне да последует!» — «Кто хочет ко мне идти, да возьмет крест свой и ко мне идет!» Но все-таки в душе оставалась надежда и уверенность в том, что они живы.

Как-то раз ночью меня вызвали из подвала два часовых. Когда я их спросила, для чего они меня вызвали, они ответили: «Ты должна нас обоих удовлетворить». Мне эти слова показались так дики, что я сначала не поняла их смысла и спросила: «Как я вас должна удовлетворить?» Они ответили: «Небось с добровольцами гуляла, а с нами не хочешь!» — «Мерзавцы, — сказала я, — лучше меня убейте!» Они меня поставили к стенке и навели ружья на меня. Я живо помню эти минуты. Вокруг тихая лунная ночь, а на горе в нашей даче мне представилась мама, которая спокойно спит в своей кровати и, к счастью, не знает, что меня убьют. И я сказала: «Ну, стреляйте скорее!» Они бросили свои ружья и втолкнули меня обратно в подвал. Там со мной началась нервная дрожь, и Ростислав Ростиславович Капнист и Федя Стэвен стали меня успокаивать и целовать. Ростислав Ростиславович мне сказал: «Дорогая, не бойтесь, если женщина не хочет, то мужчина не может с нею ничего плохого сделать!» Вскоре после этого случая меня опять вызвали из подвала и послали убирать дачу Кусковых, где тоже помещался отряд солдат. Там солдат, когда я вошла в комнату, запер за мной дверь, заставил ее оттоманкой и приказал мне: «Ложись на кровать!» Я спокойно ему ответила: «Не лягу!» Тогда он стал меня бить плеткой, приговаривая: «Заставлю тебя лечь!» Я не помню, долго ли он меня бил, но я от нервного состояния не чувствовала боли и была совершенно спокойна, помня слова Ростислава Ростиславовича. Через некоторое время раздался стук в дверь

- 341 -

и послышался голос: «Здесь ли уборщица? Она мне нужна». Солдату пришлось отодвинуть оттоманку и открыть дверь. «Хорошо, что я вас спас, — сказал мой спаситель, — я так и знал, что он задумал гадкое». Я очень поблагодарила его за помощь и продолжала убирать дачу. С этих пор Зинаида Степановна Летуновская решила не отпускать меня одну, и, когда меня вызывали на работу, она всегда меня сопровождала, несмотря на протесты конвойных, которые ей говорили, что она уже старый человек и может не ходить на работу.

Моя жизнь в подвале продолжалась еще несколько недель. За это время в подвал пришла арестованная Маруся Бразоль. Я ей очень обрадовалась. Она тоже не верила в расстрел своего мужа и взяла с собой его теплое пальто и некоторые его вещи, чтобы при случае ему передать. С тех пор она сделалась моей спутницей по всем нашим дальнейшим мытарствам.

Через некоторое время нам объявили, что повезут нас в Феодосию. Я упросила конвойного зайти домой перед отъездом, чтобы проститься с мамой. Он согласился и сопровождал меня, но свидание с мамой длилось только одну минуту. Я даже не поспела спросить у нее для меня чистое белье. Когда мы ехали на телеге в Феодосию, у меня зачесалось под мышкой, и я вытащила оттуда противную вошь. Это первое знакомство меня очень огорчило. По приезде в Феодосию, нас с Марусей Бразоль поместили в довольно большую светлую комнату, где находилось очень много женщин, которые сидели по стенам и занимались ловлей на себе насекомых. Мы с Марусей по их примеру занялись тоже этим делом.

На другой день Марусю, меня и одну из арестованных (сестру милосердия) повели в концлагерь. Мне было очень странно идти по городу в сопровождении конвойных. Мы шли долго и, наконец, подошли к большому каменному зданию, в прошлом, наверное, казарме какого-нибудь полка. Нас ввели в громадное помещение, в котором находилось человек пятьсот мужчин. Вскоре появился так называемый комбат в великолепном бархатном синем френче, сшитом, наверное, из рясы убитого им священника. Револьвер висел у него на большой золотой цепочке. Он вызвал меня и грозно спросил: «За что вас презирают?» — Я ответила, что сама не знаю, за что. «А я знаю, — возразил он: — Вы дворянка». Я хотела ему напомнить про Ленина, но благо-

- 342 -

разумно воздержалась. Он указал мне и Марусе место на полу под остовами железных кроватей. Пол был каменный. Соседом моим оказался удивительно симпатичный юноша с чудными большими глазами, Юра Судакевич. Комбат велел нам выучить наизусть «Интернационал», и началась наша суровая строевая жизнь. Побудка производилась по сигналу, все выстраивались по команде: «Слева по порядку номеров рассчитайся». Считались. После чего по команде должны были петь «Интернационал». «Отчего не слышно женских голосов?» — раздавался грозный окрик комбата. Наш спаситель Судакевич начинал громко петь за нас фальцетом, и комбат, довольный, на нас поглядывал, удостоверившись, что поют женщины: мы раскрывали рот во всю его величину. Днем была прогулка во дворе казармы. Во время одной из прогулок однажды произошел очень неприятный случай. Сестра милосердия, которая вместе с нами была препровождена в наш концлагерь, вдруг выскочила из строя и, подбежав к комбату, пыталась воткнуть в него шприц с ядом. Это ей, понятно, не удалось, и комбат тут же выстрелом из револьвера ее убил. Труп же ее он велел выбросить в уборную. После этого я не была в состоянии пользоваться уборной и должна была в присутствии караула исполнять свои естественные надобности.

Мы остались с Марусей Бразоль только две женщины на пятьсот человек мужчин. Часто ночью раздавалась команда: «Рота, встать!» — и комбат вызывал по фамилиям приговоренных к расстрелу, которых тотчас же выводили. Не могу забыть лиц обреченных. Каждый из нас готовился к этой участи и боялся услышать свою фамилию. Маруся Бразоль заболела воспалением легких. Американский Красный Крест, который ежедневно обходил арестованных по утрам, направил ее в лазарет. Я осталась одна. Еду нам приносили в громадном баке — обыкновенно похлебку с крупой. Я не могла есть из общего котла, как все арестованные, и потому старалась зачерпнуть эту похлебку своей эмалированной небольшой чашечкой первой. Это была моя единственная еда за весь день. Когда я не успевала первой зачерпнуть еду из котла, то оставалась на весь день только с маленьким кусочком хлеба.

Контингент арестованных был очень разнообразным. Были среди них интеллигентные люди, бывшие офицеры и много крестьян и казаков. Помню, я спросила одного дряхлого старичка: «За что тебя арестовали, дедушка?» — «За какую-то контру да еще за леворюцию», — отвечал он. Про

- 343 -

себя я думала, что меня они мучают справедливо: я так их ненавидела за их зло! Когда я осталась одна без Маруси Бразоль, староста нашего батальона предложил мне на ночь лечь с ним вместе на стол, мотивируя тем, что каменный пол — очень тяжелое и жесткое ложе. Я по наивности своей согласилась, потому что не могла предположить в арестованном никаких побуждений. Перед сном он угостил меня пирожными. Не знаю, откуда он мог их достать, но я их с удовольствием поела. Ночью вдруг почувствовала его руку, которая меня ощупывала. Я моментально вскочила, назвала его негодяем и бросилась под защиту моего прежнего соседа, очень хорошего и чистого мальчика. Он стал меня утешать, говорил, что не даст меня в обиду, и посоветовал обратиться к Американскому Красному Кресту с просьбой взять меня в лазарет. При медицинском обходе я сказала доктору, что плохо себя чувствую. Он велел мне смерить температуру, и я с ужасом увидела на градуснике нормальную — 36,6°. Доктор же, взяв мой градусник, громко сказал: «Температура 39,6° — в лазарет!» Меня тут же отвели в лазарет, где положили на койку рядом с Марусей Бразоль. Там в сравнительно большой комнате лежало человек 18 мужчин. Сосед мой с правой стороны оказался сыном московского фабриканта (к сожалению, я забыла фамилию этого нечестного человека), он мне посоветовал дать взятку комбату и этим освободиться из концлагеря. Я сказала, что у меня нет русских денег, а есть только турецкие лиры, которые в обшлаг моей кофты мне сунула мама. «Это еще лучше, — сказал он, — меня навещает моя родственница, и она легко обменяет эти лиры на советские деньги, а денег на них дадут так много, что Вам хватит на освобождение свое и Вашего друга». И я отдала ему эти лиры, но советских денег в обмен так и не получила.

Странно, что в первый же день моего пребывания в лазарете у меня сильно поднялась температура. Я объяснила себе это явление нервным состоянием, так как каждую ночь я слышала выстрелы. Под нашим лазаретом было помещение, где расстреливали арестованных. Моя температура ввела в заблуждение русского врача, который подумал, что я нагреваю градусник чаем. Между прочим, еда в лазарете была лучше: утром и вечером нам давали сладкое и чай. Сильное унижение испытала я, когда врач велел мне поставить два градусника под обе руки. Температура на градусниках, конечно, оказалась одинаковой, и тогда он написал в истории моей болезни: «Туберкулез легких». Он не понял,

- 344 -

что от нервных переживаний температура может подниматься.

Во время нашего пребывания в лазарете произошел странный случай. Неожиданно пришел в лазарет комбат в сопровождении двух женщин. Он остановился у кроватей Маруси и моей и сказал, обращаясь к своим спутницам: «Вот видите, как все врут! Они живы, но находятся в лазарете». Оказывается, как потом рассказал нам фельдшер, около концлагеря собралась толпа, которая возмущенно спрашивала о судьбе заключенных женщин, так как ходили слухи, что их тоже расстреливают, как военных преступников.

Недели две пробыли мы с Марусей в этом лазарете, как неожиданно нас обеих отправили в городскую больницу, где положили в отдельную комнату и переменили нам белье. Конвоя в больнице не оказалось, но смешно, что у нас отняли обувь, очевидно, боясь побега. Мы почувствовали себя бодрыми, ведь так приятно было уйти из казарменной обстановки концлагеря. Но наше спокойное настроение оказалось очень недолгим. На третий день нашего пребывания я видела странный сон. Мне приснился брат Коля верхом на белой лошади, который подъехал ко мне и говорит: «Тебя поведут далеко, но ты не бойся, я поеду вместе с тобой...» Не успела я рассказать этот сон Марусе, как в палату вошли конвойные и сказали, что мы должны пойти с ними в эвакопункт, откуда нас отправят к месту назначения. Они объявили нам, что мы приговорены на пять лет концлагеря в Рязани и пойдем туда этапом. Неприятно было одевать свое грязное белье и отправляться в неизвестный путь. Придя на этапный пункт, мы увидели очень много людей, вповалку лежащих на полу и на нарах. Между прочим, увидели там нашу судакскую знакомую — пожилую даму Крыжановскую со своею молоденькой дочерью. Перед отправлением в путь был произведен врачебный осмотр. По состоянию здоровья врач назначил мне ехать на телеге. Но я не могла видеть, как старушка Крыжановская шла пешком, с трудом передвигая ноги, и я уступила ей свое место на телеге. В первый раз услышала я песню, которую очень грустно пели арестованные: «На этапном дворе слышен звон кандалов, это партия в путь собиралась».

Наконец мы двинулись в путь большой толпой, приблизительно в сто человек, в окружении конвойных с ружьями наперевес. Вид этой толпы был очень жалок. Все еле двигались по обледенелой дороге сквозь снежные порывы пронизывающего ветра. Это был конец февраля, при этом

- 345 -

очень холодный. Несколько человек не выдержали и умерли в пути. Умерших клали на телегу и везли вместе с нами, наверно потому, что конвой должен был доставить к месту назначения отряд арестованных в полном составе.

Когда мы проходили мимо русских деревень, в нас кидали камнями и кричали вдогонку оскорбительные ругательства. Когда же приходилось проходить мимо деревень немецких колонистов, они нас зазывали к себе в избы и старались накормить и еще дать в дорогу что-нибудь, причем просили не делиться с конвойными, а есть самим. Конвойные тоже отдыхали, и мы, конечно, давали им утолить голод. В одной избе я попросила хозяйку остричь мне волосы, но этой мерой не удалось спастись от насекомых. Они еще больше разбредались по всему телу, и это было очень мучительно. После пяти дней ходьбы я совсем обессилела и не могла передвигать ноги. Когда я сказала об этом конвойному, он ударил меня прикладом и крикнул: «Пойдешь и дальше!» Я ответила: «Убей меня, дальше я идти не могу!» Тогда он посадил меня на телегу, на мертвеца...

После десятидневного пути мы подошли к Джанкою. Многие из отряда объявили конвою, что не могут двигаться дальше и сели посреди грязной площади. Мы с Марусей Бразоль тоже опустились на землю, чувствуя, что не в силах двигаться дальше. Тогда конвойные вызвали врачебную комиссию. Подойдя к мне, врач послушал мой пульс и объявил, что я не могу идти, и велел отправить меня в больницу. Такое же решение было и для Маруси Бразоль. Оказалось, что только нас с Марусей оставили в Джанкое, а остальных повели дальше. По слухам, никто из этой партии не дошел до Рязани. Кто умер сам, а кого расстреляли, объясняя расстрел якобы побегами арестованных. Я же думаю, что конвою просто надоело такое путешествие утомительное, и они решили его прекратить. Больше всего я горевала о Юрии Судакевиче, который был так добр ко мне.

Марусю Бразоль и меня посадили на телегу и повезли по больницам в поисках свободных мест. Но всюду был полный комплект больных. Наконец нас привезли в заразный барак. Главный врач больницы отказывался нас принять, несмотря на наличие свободных мест, мотивируя неизбежностью нам заразиться. Тогда я ему сказала: «Если есть у вас сердце, вы должны нас принять!» На это он ответил согласием, но сказал, что он положит нас на голые

- 346 -

доски, чтоб избежать возможности заразиться от мягких матрасов и одеял. При этом он даже не дал нам больничного белья, и мы остались в нашем, очень грязном белье. В палате, в которой нас поместили, моей соседкой оказалась девочка лет двенадцати, больная дифтеритом. Когда девочка полоскала горло, брызги воды попадали на меня. Но дифтеритом я не заразилась. К девочке каждый день приходила ее мать. Однажды я услышала, как девочка почему-то грустно сказала матери: «До свидания, мама!» Мать горько заплакала. Я спросила, почему она так плачет, и вдруг поняла, что девочка умерла с этими словами...

На другой же день пребывания в больнице я почувствовала себя очень плохо, и врач определил у меня возвратный тиф, а у Маруси Бразоль катаральное воспаление легких. Перед моей болезнью врач просил высшее начальство позволить нам с Марусей быть сестрами милосердия в его заразных бараках. Он предварительно спросил о нашем согласии, и мы с восторгом согласились. Но начальство, к нашему сожалению, отказало ему в этой просьбе. Когда я заболела, он перевел Марусю и меня в военный госпиталь, в котором оказались места для заключенных в специальной палате. Опять мы с Марусей попали в мужское окружение. Кровати стояли так близко друг от друга, что между ними почти не было прохода. Фельдшер, наверно, пожалел меня и принес мне чистый капот своей жены. Помню, с каким блаженством одела я этот капот и сменила грязное белье. Болезнь моя протекала очень бурно. Температура поднималась до 41,2°. Кризисы были мучительны, и падение температуры сопровождалось бредом. Маруся Бразоль рассказывала мне потом, что она была в отчаянии, не зная, как остановить мой бред, так как его приходили слушать военные власти госпиталя. Странно, что в нормальном состоянии я не верила в смерть отца и брата, а в бреду возмущалась, и у меня вырывались горькие слова, осуждающие их убийц. Я говорила, что они сами не понимали, кого убили, — честного и благородного человека — моего отца и талантливого и проникновенного поэта — моего брата, который ушел от добровольцев, и что вообще они ничего не понимают хорошего, а делают только зло. Поразительным человеком оказался наш врач. Он приходил к тяжело больным не только по несколько раз в день, но и по ночам. За мной он трогательно следил и приносил мне разную еду, уговаривая поесть. По моим капризным желаниям он приносил мне сметану, груши, но я абсолютно

- 347 -

ничего не могла проглотить. Когда он приходил ко мне по ночам, я понимала, что я очень серьезно больна. Во время падения температуры он просил больных нашей палаты следить, чтобы сестра впрыскивала мне камфару каждые четверть часа. Сестра была очень недовольна этим распоряжением, но больные настойчиво требовали его исполнения. Однажды сестра, только что вытащившая шприц из руки умершей женщины, воткнула его в меня, несмотря на мой протест. Когда я была в сознании, то просила Марусю Бразоль, чтобы она, когда я умру, завернула бы мне голову полотенцем, так как умерших бросали без гроба в яму и засыпали. Во время одного тяжелого приступа я видела во сне Божию Матерь, которая пришла ко мне и исцелила меня от болезни. На утро градусник показал 40°, и я заплакала о том, что я не исцелилась. Увидав меня заплаканной, врач просил меня успокоиться, я же сказала ему: «Не мешайте мне плакать, мне от слез делается легче». Действительно, после этих слез я почувствовала облегчение. Фамилия этого врача была Забошнин Илларион Петрович. В начале жизни он был монахом, а потом сделался врачом. Мне очень хотелось впоследствии с ним встретиться, чтобы поблагодарить его за заботу и лечение, но мне это не удалось. Я потеряла его из виду. После последнего приступа нас с Марусей Бразоль перевезли в другой госпиталь, где нам сменили белье, заменив его мужской рубашкой и кальсонами, но полными насекомых. Главным врачом этого госпиталя был доктор Николаев, женатый на княжне Церетелли, а рядовым врачом был доктор Смирнов, который спросил меня, не Квашнина ли я Самарина. В списках больных я значилась под фамилией Самарина. Когда я ему ответила утвердительно, он мне сказал, что был врачом в Тверской губернии у Квашниных-Самариных, и что хозяева-старики подавали ему только два пальца, здороваясь с ним. Я сказала, что принадлежу к другой ветви рода — к Псковской. Меня положили в палату около окна на деревянном топчане с соломенным тюфяком. Здесь у меня был третий приступ возвратного тифа, более слабый. Во сне я увидела брата Дошу, который мне сказал: «Бедная моя Марусенька, ты умрешь в день и час бабушкиной смерти». В этот день, 26 марта, в час ночи, кончился мой последний приступ, и я осталась жива. Вспоминая мой сон и слова брата, я подумала, что, оставаясь жить, я умерла для жизни духовной — будущей.

Осложнением тифа у меня оказался паралич обеих ног. Я совершенно не могла ими двигать, и принуждена была

- 348 -

неподвижно лежать. Кроме этого, врач Смирнов находил у меня порок сердца и давал мне камфару в жидком виде, очень неприятную на вкус. Согласно нашей просьбе, нам с Марусей разрешили позвать священника со Святыми Дарами, который нас причастил. Самое яркое впечатление от этого госпиталя была борьба со вшами. Каждый день на байковом одеяле я их убивала по сто штук, нарочно считала. Нас сторожил военный караул. Однажды какая-то старушка спросила караульного, у кого из арестованных здесь нет родных. Окно около моей кровати было открыто, и я слышала этот разговор. Караульный указал ей на меня. С тех пор она почти каждый день приносила мне очень вкусную и разнообразную еду. Эта старушка была еврейка. На Пасху жена главного врача (Церетелли) принесла нам чудные куличи и творожную пасху. Маруся Бразоль была украинкой, и у нас с ней бывали споры о том, чья пасхальная еда вкуснее — украинская или наша, русская. В мае месяце дошел до нас слух об амнистии политическим заключенным. Я стала размышлять и думать, как я смогу добраться до дома с моими парализованными ногами. Но тут произошел странный случай, который излечил мой паралич. В моем соломенном матраце я часто слышала возню и писк мышей. И вот однажды выскочившая из матраца мышь пробежала по мне от ног до головы. Я страшно закричала от испуга и вскочила на ноги. Больные решили, что я из-за каких-то целей симулировала паралич ног, и стали надо мной насмехаться. Но врач убедил их, рассказав, что от испуга со мной произошел нервный шок, который вернул мне способность двигаться. Помню, как я понемногу стала переходить от кровати к кровати, держась за стену, чтобы дойти до двери госпиталя подышать свежим воздухом. Какой-то больной солдатик спросил меня: «Братишка, какого ты будешь полка?» Чтобы не разочаровывать его, я ответила: «Я из отряда особого назначения». Он удовлетворился этим ответом и очень со мной дружил.

Мы с Марусей ждали амнистии с лихорадочным нетерпением. К сожалению, мы узнали, что нас не могут амнистировать потому, что дела о нашем аресте не имеется и мы, может быть, являемся уголовными преступницами. С завистью смотрели мы на покидавших госпиталь амнистированных политических, но ничего не могли придумать, как доказать нашу непричастность к уголовному элементу. Но, может быть, хлопоты моей матери через военный трибунал, о которых я позже узнала, а, может, уверения лечащего

- 349 -

врача, который питал большое уважение к моей фамилии, заставили образовать комиссию для разбора нашего дела и удостоверения наших личностей. В составе этой комиссии случайно оказался один из лакеев (бывших) Маруси Бразоль, который удостоверил, что ни она, ни я не являемся уголовным элементом.

Настал, наконец, день нашего освобождения. Нам дали удостоверения, по которым мы могли даром ехать по железной дороге домой. От Феодосии нам пришлось нанять лошадь с телегой, чтобы добраться до Судака. В Феодосии мы встретили брата расстрелянного с нами ¹ инженера Н.А. Скопника, тоже инженера Петра Александровича Скопника, который нам рассказал о судьбе наших родных. До этого у нас теплилась надежда встретить наших, тоже освобожденных по амнистии. Мы с Марусей Бразоль пошли в собор, где горячо молились за панихидой о наших дорогих убиенных. Это был день 12 июня, день рождения и именин моего деда Петра Петровича Квашнина-Самарина.

На оплату нашего транспорта до Судака Маруся Бразоль продала на базаре какие-то вещи своего мужа, которые в надежде встречи с ним все время носила с собой.

Второй раз подъезжала я к Судаку, но как этот мой приезд был не похож на первый, когда мы вместе с братом Петей были радостно возбуждены предстоящей встречей с нашими родными! Теперь же какой-то холод и страх наполняли мою душу. Я боялась встречи с моей матерью. И когда я подъезжала к нашему дому и увидела ее, поникшую от перенесенного ужасного горя, я не могла сдержаться, и целый поток отчаянных слов и слез вырвался из моего сердца. Мама старалась меня успокоить, но ей это плохо удавалось. Весть о нашем возвращении моментально облетела Судак, и все наши друзья спешили меня увидеть. Первой прибежала Варвара Леонидовна Спендиарова, которая рассказала, что была по делам в райкоме и слышала, как одна из жителей Судака, некто Римская-Корсакова, жаловалась на свое трудное положение и просила помощи, и что на ее жалобы секретарь райкома ей сказал: «Что Вы плачете о себе? Вот я сейчас проходил мимо дачи, где вернулась после ареста дочь, и узнала о смерти отца и брата.

¹ Очевидно, М.Н. хотела сказать, что Н.А. Скопнив: был вместе с ней в пешем этапе на Рязань, который, по слухам, полностью погиб (расстрелян); или был вместе с ней в концлагере и расстрелян там.

- 350 -

Я слышал настоящее горе!» Эти слова и побудили Варвару Леонидовну прибежать к нам, чтобы поскорей увидеть меня и как-нибудь постараться успокоить и выразить свое сочувствие.

Мама рассказала мне, что расстрел наших происходил на горе Алчак, и что убитые падали в расселину горы по направлению к морю, и что в последнее время жители Судака заметили, что это ущелье по ночам светилось особенным светом. Это побудило жителей оказать последний долг убиенным и похоронить их. Они считали их невинными мучениками. Выбрали комиссию по организации похорон, заказали гробы, а мама дала двадцать простынь (собрав все наши простыни), чтобы завернуть тела. Узнав об этих приготовлениях, власти арестовали комиссию и взялись сами по ночам перетаскивать убитых в общую могилу, наняв для этого рабочих. В их числе был молодой Нестроев (родственник Капнистов. Мама дала ему носилки для переноса убитых. Очень странно, что на этих носилках остались следы крови, хотя со времени расстрела прошло пять месяцев. Это явление было непонятно и докторам. В момент, когда удалился караул, к маме прибежал лакей Бразоль, который был тоже в числе переносчиков, и сообщил, что если она сейчас же поспешит, то может увидеть своих. Мама побежала и увидела папу без верхней части головы, а Дошу совсем седым с небольшой раной у уха. От горя мама хотела броситься в могилу, но ее удержали силой и увели домой. Трупы засыпали известкой и закопали. Место это было в саду Жевержеевой на берегу моря. Я сейчас же захотела вместе с мамой пойти к этой могиле и невольно подумала, что иду на могилу отца и брата и не могу принести им даже цветочка. В это время у нас в саду не было совсем цветов. Спустившись с мамой на дорогу, я увидела лежащие на ней две чудные срезанные розы, красную и белую. Я их подняла и понесла на могилу. Могила представляла собой большой квадрат, на котором густо росли красные маки, причем вокруг нигде не было видно никаких цветов. Мама мне рассказала, что сразу после расстрела пришел к ней солдат и передал Дошин образок, который Доша просил его передать маме. По словам солдата, Доша перед расстрелом дал ему образок и сказал: «Передайте этот образок моей матери, а я там за Вас помолюсь».

Мама рассказала, что нашу дачу и соседнюю Гиль-Тэпэ взяли под санатории, причем начальство выделило маме в нижнем этаже комнату для жилья и поручило ей исполнять

- 351 -

обязанности дворника. С мамой оставалась наша Евочка, которая вместе с ней все переживала и очень грустила обо мне. Несмотря на страх перед Чека, она пошла туда просить обо мне, при этом говорила там, что не может понять, за что могли меня арестовать. Ей ответили, что я в письмах очень ругала большевиков. Это была ложь, потому что я в письмах ничего подобного никогда не писала. Но Евочка, не зная этого, ничего не могла им возразить.

На другой день моего приезда меня позвал военком санатория и сказал, чтобы мы с мамой искали себе другое помещение, так как в санатории могут жить только служащие. Я возразила, что моя мать служит у них дворником. Он ответил, что ее возраст их не устраивает. Маме тогда было 69 лет. На это я ответила: «Возьмите меня к себе на службу». — «У нас нет для Вас подходящей работы». Я возразила, что каждый труд считаю благородным. Он предложил мне работать судомойкой, на что я согласилась, так как не представляла себе, куда мы с мамой сможем переехать, не имея никаких средств. На другой же день я начала работать. Мне надо было таскать воду в кухню и из другого помещения носить в санаторий кипяток. Помимо этого, надо было обносить больных большими деревянными подносами с едой. Подносы эти были очень тяжелыми. По окончании обеда должна была мыть посуду. Я чувствовала на себе любопытные взгляды больных, которым, по всей вероятности, стало известно, что я дочь бывшего собственника дачи.

Все пережитое и тяжелый труд в конце концов отразились на моем здоровье. Как-то раз, неся в обеих руках тяжелые ведра с кипятком, я упала во дворе в обморок. Чудо, что кипяток выплеснулся в сторону и меня не обжег. Прибежали врачи и отнесли меня в бессознательном состоянии к маме, оказав мне врачебную помощь. Когда я поправилась, старший врач предложил мне место сестры-хозяйки. Я должна была выдавать продукты на кухню и следить за правильным кормлением больных. Мне приходилось делить хлеб и сахар на определенное количество порций. И тут меня поразил интересный результат: когда я точно развесила сахар, то мне его не хватило на одну порцию, и я поняла, что в торговле продавцы от маленького недовеса получают большую прибыль. У меня установились очень хорошие отношения с врачебным персоналом и даже с военкомом. Когда я упала в обморок, один из врачей узнал меня, так как раньше он был врачом в лазарете концлагеря в Фео-

- 352 -

досии и меня там видел. Он мне сказал: «Как я рад, что вижу Вас, я думал, что оттуда не возвращаются». С питанием было плохо. Я ничем не пользовалась от стола больных, рацион которых был тоже очень ограничен. Вокруг был страшный голод. Татары стали есть собак, кошек и даже трупы людей. Мы питались лебедой и диким луком нашего сада. Иногда мне удавалось «своровать» у себя в саду абрикосы и виноград. Воровство из нашего сада я не считала преступлением.

Как-то раз ко мне подошла маленькая девочка — дочка санитарки — и сказала с восторгом: «Сестрица, какую вкусную человечину я ела!» Я не стала ее расспрашивать, боясь услышать что-нибудь еще более страшное... Это событие привело меня в ужас. Однажды ко мне прибежала наша татарка Айша и спросила, не хочу ли я посмотреть на женщину, которую расстреливали за людоедство, но она спаслась тем, что упала, притворившись мертвой: она была ранена только в руку. Вид этой татарки производил ужасное впечатление: это был скелет с зверским выражением, с горящими злобой глазами...

В помещении нашего татарина (бывшего дворника нашей дачи) я увидела его маленького сынишку, которого помнила очаровательным пухлым татарчонком. Теперь его головка беспомощно качалась на тоненькой шейке. Он уже не мог двигаться от истощения... Вообще люди, истощенные голодом, часто умирают на улице. Наш знакомый — Василий Ипполитович Капнист — присел от слабости на улице и тут же умер. Мама держалась храбро, хотя была очень худа. Евочка тоже крепилась. Однажды, идя с мамой по каким-то делам, я почувствовала страшную слабость и хотела опуститься на дорогу, чтоб немного передохнуть, но мама, страшно испугавшись, умоляла меня собрать все свои силы и двигаться к дому, только не садиться. Маме удалось дотащить меня до дому, где она накормила меня лебедой. Спас жителей Судака от голодной смерти один рыбак. Он убил дельфина и стал продавать его мясо и жир. Приблизительно в это же время пришла американская помощь «АРА», которая стала выменивать муку на золото. У нас оказалась бабушкина золотая цепочка, которую я выменяла на небольшое количество муки.

В нашем доме до прихода большевиков мы приютили одного очень милого старичка — Ивана Владимировича Иванского, который, боясь ареста, дал нам на хранение

- 353 -

свои большие золотые часы и другие золотые вещи. Он просил, в случае его смерти, взять эти вещи себе. Мы с Евочкой зарыли их ночью в саду; казалось, никто не мог это видеть. Но после расстрела Иванского (он прежде был судебным следователем) мы решили выкопать эти вещи и променять их на продукты питания. Но, к нашему огорчению, в месте, где мы их зарыли, ничего не оказалось. Взять их мог, как мы подозревали, только наш татарин.

Смешной случай был с моим нарядным летним пальто. В нашей даче помещались служащие санатория. Пальто мое висело в передней. Когда мне понадобилось его одеть, я не нашла его на вешалке. Я громко спросила: «Где же может быть мое пальто?» — «Ваше? — насмешливо спросила меня одна из служащих санатория. — Вы разве не знаете, что теперь все общее? Оно у меня под подушкой». Тогда я ей сказала: «Дайте мне, пожалуйста, это общее пальто». И, получив пальто, я спрятала его у себя в комнате...

Моя приятельница Марианна Летуновская уговорила меня сменить тяжелую службу в санатории на сидячую работу по счетоводству в местном сельпо, где она тоже работала счетоводом. Из-за хорошего ко мне отношения из санатория меня отпустили, и я перешла на новую работу. Помимо конторской работы, счетоводам вменялось в обязанность, при получении большого количества товаров, помогать в их продаже. Помню, как-то раз привезли несколько бочек селедки, и мне пришлось помогать в их продаже. Я вспомнила мою бабушку-аристократку, как бы она удивилась, увидав меня за такой грязной работой! Селедки приходилось доставать из бочки руками, и не было бумаги, чтоб их завернуть. Зато моя служба в кооперативе очень облегчила вопрос с нашим питанием. И все-таки мы все время чувствовали голод, главным образом, из-за отсутствия хлеба.

Помещение, отведенное администрацией санатория нам с мамой и Евочкой, была одна комната в нижнем этаже со стеклянной дверью. Однажды не успела я уйти утром на службу, как к нам в дверь постучался рослый татарин с растерянным видом и бегающими глазами, прося спрятать его от погони. Я тщетно пыталась ему объяснить, чтобы он скорее спрятался бы в нашем сарае, так как наша комната имеет только один выход и его сейчас же найдут. Но он меня не понимал. В это время подоспела погоня, двое конвойных его схватили, повалили на землю, стали топтать

- 354 -

ногами и ругать его, а потом его убили у наших дверей. Нам же приказали не выходить из комнаты, считая нас его сообщниками. Я показала им свое служебное удостоверение, и они отпустили меня. Жутко было мне проходить мимо убитого татарина, я просила конвойных унести тело, а не хоронить его в нашем саду. Но когда я вернулась со службы, увидела свежезасыпанную могилу около наших окон. Ночью я не могла заснуть. К счастью, на следующую ночь татары его унесли.

Наступила весна 22-го года, и за нами неожиданно приехал посланный Зиной из Ленинграда матрос. Он был родственником нашей горничной Маши. Неожиданное появление матроса нас страшно испугало. Войдя, он громко спросил: «Здесь живут Квашнины-Самарины?» Мы подумали, что нас опять хотят арестовать, но он достал два больших мешка черных сухарей и сказал, что его послали за нами, чтоб привезти нас в Петроград. Его приезд вызвал большое оживление наших друзей, с которыми мы поделились привезенными сухарями. Настенька Капнист затащила его к себе и угощала вином, а он ее хлебом. У моряка был литер, по которому он имел право провезти нас в качестве своей семьи. Очень большое участие в нашем отъезде принял врачебный состав санатория вместе с военкомом. Они все трогательно провожали нас на пароход, до которого надо было добираться фелюгой. Тяжело было оставлять могилу наших дорогих. Маруся Бразоль врыла в могилу большой железный крест, чтобы мы всегда могли найти это место. Но судьба нам этого не дала: мы не смогли больше приехать в Крым.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Решив публиковать вышеприведенный отрывок, редакция наткнулась на сомнения, сводившиеся к тому, что записки М.Н. Квашниной-Самариной не открывают нового: подобные факты встречались в напечатанных мемуарах, а в обобщенном виде — уже в КРАСНОМ ТЕРРОРЕ С.П. Мельгунова (1924).

Но история — не только в крупных событиях и особенных людях. Она — и в том, как под любою властью продолжает течь по своим законам обыкновенная, повседневная человеческая жизнь, она — в конкретных сцеплениях миллионов судеб и в бесхитростном рассказе о пережитом. Если

- 355 -

жизнь каждого — величайшая и неповторимая ценность, то предоставим слово, по возможности, каждому, а дальше — «нам не дано предугадать...»

Возьмите качества, которые в сумме, может быть, следовало бы назвать праведным строем души: неиссякаемый нравственный заряд, религиозное отношение к жизни; индивидуально-человеческий (а не политически-обезличенный) и неизменно доброжелательный подход к людям, честность, порядочность, благородство, впитавшиеся в кровь, привычка к труду, духовность, поднимающаяся над обстоятельствами, — как все это живет, передается, вытравляется, возрождается: разве это не есть вопрос исторический?

Воспоминания М. Н. Квашниной-Самариной, как нам кажется, интересны именно в этом отношении.

Опираясь на текст, оставшийся за рамками публикации, добавим немного о людях и обстоятельствах.

Мария Николаевна — дочь генерала Николая Петровича Квашнина-Самарина (1841-1920). Из пяти ее братьев четверо — офицеры: Николай, Петр, Евдоким (Доша) и Владимир; в гражданскую войну все они оказались в Крыму. Николай, награжденный до Февраля золотым оружием за храбрость, стал полковником и умер от сыпного тифа в конце 1919. Евдоким, поссорившись с добровольцами и оставив службу в Добрармии, до прихода красных писал историю 'Морского флота. Владимир одно время был адъютантом командующего Черноморским флотом.

М.Н. до лета 1917 была в Петрограде сестрой милосердия Георгиевской общины. Кончилось это так:

«Атмосфера продолжала сгущаться. Во время моего обхода раненых солдат в лазарете один из них, которого я попросила оправить свою постель, со словами «Долой старшую сестру!» бросил в меня деревянную ногу. К счастью, она пролетела мимо меня. Но этот его поступок ранил мою душу. Я все отдавала раненым, моя жизнь была полна желанием им служить, я старалась как можно заботливее ухаживать за ними, вся моя зарплата тратилась на раненых. Это оскорбление меня до того потрясло, что я тут же подала заявление об увольнении от должности сестры. Таким образом, я бросила ту профессию, которая очень отвечала моим стремлениям — помогать людям. Впоследствии я всегда об этом жалела».

Вскоре после октябрьского переворота «в газете появилась статья, в которой говорилось, что в лазаретах города

- 356 -

нет места для раненых солдат, места эти занимают офицеры, у которых имеются собственные дома: в подтверждение приводилась фамилия моего брата Пети. Не долечившись, он выписался из лазарета, хотя еще очень нуждался во врачебной помощи». Тут же был отнят и дом.

«Горничная Маша поступила на работу в военный контроль и много помогала мне материально. Из-за хорошей зарплаты она хотела и меня туда устроить, но это ей не удалось. На моем заявлении была надписана следующая резолюция: «Рассмотрев Ваше заявление и документы, находим, что Вы не можете нести службу в военном контроле». Эта резолюция очень меня оскорбила. Горничная Маша тоже за меня обиделась».

Однажды раненый брат был арестован. «Мы остались в волнении ожидать результатов. Горничная Маша в ужасе говорила, что на Гороховой всех офицеров расстреливают, и очень плакала. Мы сидели всю ночь, ожидая Петю, а его все не было. И вдруг в 6 часов утра раздался звонок в передней и вошел Петя. Он рассказал, что с ним были очень любезны, угощали его чаем и бутербродами с икрой, но взяли подписку о невыезде и обещание явиться по первому вызову. Горничная Маша уверяла, что Пете надо от них спасаться и что нельзя им верить. Тогда общим советом мы надумали ехать в Крым к родителям». «Петя достал справку, что для поправления его здоровья ему необходим юг. Я имела удостоверение сестры милосердия для сопровождения раненого. Перед отъездом мы зашли в собор Александро-Невской Лавры. Подходя к кресту, который держал митрополит Веньямин, меня поразили его слова, обращенные к нам: «Да благословит Господь путь Ваш». И я поверила, что мы доедем до Крыма».

Расстались с братом Иваном и сестрами Ольгой и Зинаидой. Отправились в путь примерно в конце января 1918. В свой чемодан М.Н. положила погоны для преображенцев, которые надо было передать в полк.

«Меня поразила тогда грубость русского народа — солдат, возвращавшихся с фронта. Они не давали войти в теплушку бедному старому еврею; дочь его, находившаяся в вагоне, умоляла их впустить ее отца, но они со смехом отталкивали старика и он падал на землю. Петя вмешался и помог еврею взобраться в теплушку».

Чудом добрались до Крыма, поспешили в Судак, где М.Н. и жила с марта 1918 до описанных выше событий...

- 357 -

А после них?

М.Н. служила в канцелярии, сестра Зина стала геологом-уголыциком. «Но жить спокойно все же нам не пришлось. Был убит Киров, и начались поголовные аресты. Такая же участь постигла и нас. В течение десяти дней нам пришлось распродать оставшееся у нас имущество и уехать в Уфу. Я горько плакала, когда из нашей квартиры уносили мой любимый рояль. Прощаясь с Ленинградом, я ходила по улицам, и невольно слезы катились из глаз. Я чувствовала, что никогда не смогу жить в своем родном любимом городе. Мои грустные мысли оправдались». «В Уфе нам тоже пришлось пережить много незаслуженных оскорблений и трудностей».

Приведем конец ее воспоминаний:

«Кончая свои записки, и как бы подводя итог своей жизни, считаю, что в ней было больше грустного, чем счастливого. Но, несмотря на это, я все же хочу жить.

Основным стремлением в моей жизни было желание быть полезной людям, стараться никого не обижать и идти навстречу каждому человеку. Это, к сожалению, мне не удалось».