Малый срок

Малый срок

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

3

ОТ ИЗДАТЕЛЬСТВА

Автор этой книги — не профессиональный литератор. Его специальность — инженер-конструктор. В 23 года, во времена правления Н. С. Хрущева, в год Всемирного фестиваля молодежи в Москве, Анатолий Кузин был арестован и осужден, естественно, несправедливо, по печально-знаменитой 58-ой статье. Он не был общественным деятелем, борцом с властью, диссидентом. Хороший специалист, он был просто хорошим, честным человеком, который стремился самостоятельно думать, оценивать события, и высказывал свои суждения с прямотой и искренностью, присущим его характеру, не ожидая, как говорится, за это ничего дурного. Однако эти качества, почти фатально привели его в те времена за тюремную решетку. В то самое время, когда Хрущев на весь мир объявил, что в СССР нет политзаключенных. В этой книге рассказано об аресте, суде, тюрьме, через которые прошел автор. Но не менее, а, может быть, и более существен тот срез жизни «на свободе», который автор дает в своей книге. Строительство университета, быт молодых спортсменов, жизнь заводского Барнаула и маленького русского города Спасска-Рязанского, нравы целинников и других людей той, уже ушедшей, но оставшейся в нас эпохи, условия их существования, их надежды.

Такого жизненного материала еще не было ни в одной документальной книге — об этом мы можем сказать с полной уверенностью. Редкий дар автора запоминать детали, яркие и неожиданные, и к месту вставлять их в свой простой рассказ, -делает повествование живым и достоверным.

Книга эта абсолютно документальна. В ней нет ни вымысла, ни литературных ухищрений. Судьба автора и людей, с которыми довелось ему повстречаться, захватывает... Правдивость и искренность, человеческая талантливость автора подкупает. Возможно, книга не была бы написана, если бы не был создан на волне благотворных изменений «Мемориал» — общество бывших политзаключенных. Встречи на конференциях и собраниях «Мемориала» с бывшими зеками, просьбы руководителей «Мемориала» составить свои воспоминания, побудили автора взяться за перо.

И вот пред нами искренний и горький человеческий документ.

Малый срок

4

Спасск-Рязанский — город старинный. Через реку Оку расположена Старая Рязань, которую разорили монголы. На месте Спасска были леса, где и спасались от них люди. Поэтому и называется он теперь так. Вот здесь, на моей родине, меня и арестовали 12 сентября 1957 г. Отец, на счастье, только что уехал в дом отдыха. Мама была на работе. После обеда, только лег подремать, постучали в дверь. На пороге стояла девушка и попросила меня сейчас же зайти в военкомат с военным билетом. Военком покрутил в руках билет, посмотрел на фотографию и сказал: «Можете идти». Я спросил насчет билета. «Мы вас вызовем» — был ответ. Я пошел по маленькому городскому саду, по осенним листьям на песке дорожки. Настроение было грустное. Меня догнал мужчина и пристроился рядом. — Как настроение? Обмен общими фразами. — Сейчас домой? — Да.

Вышли из ворот, и он предложил подъехать на газике, стоящем тут же. Я согласился, подумав, что он с отцовской работы. Отца знал весь город, да и район тоже. Он был зоотехником исполкома райсовета и часто ездил на газике. На номера я не обратил внимания, да и могли ли они мне что-нибудь сказать? Незадолго перед этим у отца повесился его шофер с газика. Замечательный парень, отец малых детей. Он был безотказный и надежный работник. Этим и воспользовалось начальство. Оно эксплуатировало его и в выходные дни. Райкомовские работники с дружками гуляли по деревням и однажды, надравшись самогона, набедокурили в лесу. Захотелось им девки. Дело завершилось скандалом. Отец подвергшейся нападению девушки, собиравшей грибы в лесу, не шел на мировую и требовал наказания виновных. А начальство все валило на шофера, сказываясь непомнящими ничего пьяницами, а заодно клеветали и на моего отца, будто и он был с ними. Но отец в тот выходной весь день писал доклад на работе, и все его видели. Оставался в их компании трезвый шофер. Зная нравы власти, Володя, после ряда вызовов в милицию, послал жену в магазин, написал все как было и повесился, не дожидаясь позора и напраслины, которую предвидел. Отец не мог смотреть на осиротевшую машину, стоящую на приколе, и тяжело переживал этот случай. Произвол и пьянство он ненавидел.

Мы подъехали к нашему дому. Возле него стояли еще двое. Зашли. Мой сопровождающий ничего особенного не спрашивал, а

5

я был занят своими мыслями. Зайдя в дом он сразу кинулся к столу, который был весь заложен раскрытыми книгами и словарями. Конспектов никаких. Появились понятые и милиционер. Тут только я понял, что это — обыск. Начали перебирать книги и материалы, оставшиеся от фестиваля. Тексты выступлений и другие бумаги. На каждом я должен был писать: «Изъято у меня при обыске» — и расписываться. Пришла встревоженная мама. Ее вызвали с работы. Мои рукописи — а я занимался литературным творчеством для себя — лежали в темной спальне на полке в изголовье. Мама незаметно столкнула их под кровать за обувь и галоши, а после нашего отъезда сожгла. Книги отца по животноводству и те, на которых была пыль, они не трогали. Мама все добивалась, что я натворил. Когда стали собираться в дорогу, был уже вечер. Один из офицеров буркнул: «В Барнаул поедет». Мама принесла шапку, фуфайку, в которой кормила раньше поросенка, и собрала отцовский солдатский вещмешок. Забрались в машину. Сидящий впереди спросил, что мне купить в магазине. Принес 20 пачек сигарет «Астра», и мы поехали в Рязань. При въезде в город, через всю улицу, висел плакат с рекламой фильма «Путевка в жизнь». Оформление моей «путевки» началось.

Причина ареста мне уже была ясна, а основания для него родились не вдруг и не сразу,

Лето 1954 года было для меня летом надежд. После защиты диплома в Московском станко-инструментальном техникуме по специальности «обработка металлов давлением» я больше там не появлялся. Не пошел и на распределение. Мне было безразлично, куда меня занесет. Москва мне не светила — не было ни жилья, ни постоянной прописки. Периферия — Чимкент, Таганрог, Одесса, Воронеж, Барнаул — конечно имела при распределении неодинаковую привлекательность, но включаться в борьбу за место мне вовсе не хотелось, и я решил положиться на судьбу.

В этом году был назначен Всесоюзный парад физкультурников, и я зачислен в колонну профсоюзов от общества «Крылья Советов». Наша колонна в четыре тысячи человек разместилась в казармах. Ежедневные тренировки проходили на стадионе «Энергия» и на плацу. Мы, как «солисты» — 96 смешанных акробатических пар, — занимались на площадках теннисных кортов. Лето стояло жаркое, и мы одевались по пляжному. Среди акробатов было много профессионалов, циркачей и эстрадников. Забавляясь, мы исполняли рискованные трюки, и возле решеток заборов всегда было полно зевак. Молодые любовались на наших партнерш, а пожилые дамы качали головами — вот молодежь пошла, — а может быть, про себя и завидовали.

Со стадиона часто раздавалась команда: «Поливочные машины на поле!» Гимнастам доставалось трудиться побольше, чем нам. Они, стоя шеренгами по разметке, бесконечно повторяли упражнения, доводя их до совершенства исполнения и согласованности. Поливочные машины, направив вверх струи воды,

6

поливали их как огород. Если на поле стадиона трава и земля, то на асфальтовом плацу — пыльная грязь.

После занятий гимнасты походили на кочегаров. Мужчины мылись под поливочными машинами и в туалетах, а для девчат во дворе одной из казарм, где они жили, соорудили душ на 300 сеток, огороженный забором. После окончания занятий две тысячи гимнасток сбрасывали с себя одежду и должны были основательно отмыться.

Ремонт крыш казарм затягивался. Солдаты-ремонтники замирали с молотками в руках, наблюдая сверху процесс этого мытья, а офицеры с телеобъективами прятались за окнами верхних этажей. Затем пошли жалобы, и здание освободили от «посторонних».

Условия жизни и тренировок были для нас необычными. Учащимся техникума платили стипендию 140-200 рублей в месяц. Здесь же, на сборах, каждый день вывешивали в столовой меню на день с ценой блюд — общая сумма была около сорока рублей. Колонна в основном состояла из москвичей. Многие забирали домой (передавали или на выходной) фрукты и шоколад. В воскресенье был отдых. Мы утром получали продукты сухим пайком и уезжали купаться.

Как способ подкормиться, участие в параде было хорошо, но ни о каком рациональном питании спортсменов никто не задумывался. В общем-то, ни о каких рекордах тут вопрос и не ставился. Надо было показать зрителям гладких и загорелых спортсменов. Однако практика закармливания была и на спортивных, а не только на парадных сборах.

Вспоминаю, как в Барнауле, куда меня направили после техникума, в спорткомитете один из начальников, отвечающий за футбол, отчитывал капитана команды «Динамо» — чемпионов Алтайского края прошлого года. В качестве поощрения команду отправили на юг, отдохнуть и они так там отъелись, что разучились играть.

На краевых или зональных сборах выдавали талоны в какой-нибудь ресторан. Обычно их меняли на водку, и каждое застолье проходило с выпивкой. Помню, соседка по столу, указывая вилкой на третье по счету «второе блюдо» с котлетами, с отвращением на него глядя, сказала мне, выдохнув: «Дожри, парень, я его не трогала».

В Москве же распорядок тренировок и общей подготовки парада были строгие. Организаторы были опытные и обладали большими возможностями. Вначале мы разучивали упражнения по отдельности. Когда каждая из пар стала сносно выполнять всю программу, начались совместные тренировки. На параде мы должны были выполнить свои упражнения на маленьких площадках, которые гимнасты поднимали высоко вверх на длинных алюминиевых трубах. Сейчас же на асфальте рисовали размер площадки и выполняли упражнения, не выходя за его пределы. Затем появились снаряды вроде табуреток. Выполнять упраж-

7

нения стало сложнее. Делать их на верхотуре мы научились уже накануне парада.

Следует сказать об особенностях отношений партнеров в смешанных акробатических парах. Если гимнаст «сотрудничает» со снарядами и обвинять снаряд в неудачном исполнении упражнения смысла не имеет, то в смешанной паре каждый из партнеров является «снарядом». Он — на котором исполняют упражнение, вроде бревна, и она — с которой выполняют упражнение — вроде штанги.

Среди гимнастов есть даже поверье, что обижать снаряд нельзя. Мой приятель Б. Локтев зачастую, сорвавшись с коня, пинал его или грохал кулаком, а затем, успокоившись, подходил к нему, гладил и говорил: «Прости меня, ты хороший!».

Другое дело, когда «снаряд» живой и с характером. Просто не знал я пар, где бы не было разлада. Обвинения обоюдные с большим спектром: лень, несобранность, неподчинение советам и приказам, отсутствие чувства партнера, ревность (он работал бы с той, а она бы с тем). Огорчения от неудач тоже можно свалить на партнера, ну, и другие нюансы. Тренеры — доки в таких отношениях-обвинениях — работают на постоянное примирение. Поэтому частенько собирались общие собрания. Вопросы были самые разные. Бытовые, организационные, снабженческие, режимные, но в основном психологические, которые вызывали главные страсти.

Как-то один из акробатов, доведенный партнершей до истерического состояния, заявил: «Партнерша должна отдаваться партнеру полностью», — имея в виду подчинение его командам. Однако двусмысленность заявления вызвала общий смех, и это разрядило обстановку.

Видимо, жизненный опыт, если его накапливать, а не пропускать мимо ушей — ценность, и он, полученный в период подготовки к параду, мне пригодился. Бессмысленность эмоциональных, неделовых, мешающих достижению цели претензий в различных областях отношений между людьми стала для меня очевидной.

Руководителям приходили в голову новые идеи. Решили изобразить на поле земной шар и затем продемонстрировать шествие народов мира. Срочно вызвали хореографов. Китайская балерина — специалист по национальным движениям и жестам — стала разучивать с гимнастами под характерную китайскую музыку шествие.

Приезжал смотреть на подготовку известный дирижер Ю. Ф. Файер. Тучный необыкновенно, он с трудом вылезал из машины. Вся грудь в медалях с барельефом Сталина. Ему предстояло дирижировать оркестром. В части устройства зрелищ мастеров хватало. Ветераны парадов рассказывали, как в 1948 году стадион «Динамо» почему-то не подошел для парада, и он был назначен на Красной площади. Чтобы площадь походила на стадион, было приказано брусчатку покрыть зеленым фетром

8

в несколько слоев. Покрыли. После парада спортивные общества расхватали этот фетр прекрасного качества и толщиной с войлок. Его разрезали, и получались упругие, длиной во весь зал дорожки для занятий прыжками.

Во время того парада пошел сильный дождь. Гимнасты срывались с мокрых перекладин, вновь на них поднимались. Сам вождь на Мавзолее, демонстрируя сочувствие, снял фуражку. Теперь об этом уже говорили с усмешкой.

По радио сообщили о пуске первой в мире атомной электростанции. Энтузиазма по этому поводу я не заметил. Общий идейный уровень спортсменов был невысок. Редко кто читал книги и даже газеты. Конечно, сказывалась усталость после занятий, но натренированные ребята и по вечерам разучивали новые элементы и прыжки.

Казарменный быт и шуточки казарменные. Резались в карты и домино. Странно было смотреть, как чемпионы с гербами на майках после проигрыша должны были выставить голый зад из окна и, повернув голову, пять раз во все горло прокукарекать.

До парада я проходил преддипломную практику в Чимкенте на заводе прессов-автоматов. Там сразу пошел в клуб госторговли и взялся тренировать две секции — акробатику и штангу. Ребята были очень довольны. В городе было много ссыльных и заняться им было нечем.

Особенно сплоченно держались греки. Некоторых из них мне через три года довелось встречать в пересыльных тюрьмах. Когда я уезжал из Чимкента, ко мне подошел незнакомый парень, и сказал: «Спасибо, благодаря вам я выжил». Оказывается, он был на первой организационной тренировке акробатической секции, и я его похвалил. В этот же вечер в драке он был искалечен и попал в больницу. Акробатика так ему понравилась, что в больнице он твердо верил — обязательно выздоровеет и станет прыгать. Три месяца жил верой и выкарабкался. Дрались ребята шанцевым инструментом с пожарного щита тут же у клуба.

Председатель спортивного общества был пьяницей. Офицер-летчик, списанный из авиации. Жара в Чимкенте постоянная, и на каждом углу по ларечку с газировкой, причем в каждом из них водка в разлив. Когда мы с ним ходили по городу, где его каждый знал, он не пропускал ни одного ларька и всегда говорил только одно слово — «Мою». Продавец наливал 50 грамм водки в тонкий высокий стакан и в водку добавлял сироп, оседавший на дно и служивший закуской. Зарплату он мне не давал, видимо, из опасения неправильной ее траты, а забирал себе и закатывал шикарные «вечера отдыха» в ресторане.

Когда деньги кончались, он устраивал «соревнования». Составлял большой список расходов на краски, бумагу, художника, расклейку афиш, судейскую коллегию, заполнял бланки участников и результатов соревнований (жим, рывок, толчок) и летел в Ташкент в ЦС, где отчитывался и возвращался с

9

деньгами. Это было чистой туфтой, потому что соревнования-то не проводились.

Жил наш председатель на высоком берегу реки Канкарата, откуда, по рассказам местных жителей, Буденный конями сбрасывал казахов в реку. Говорили мне: - «Если хочешь обидеть или разозлить казаха, покажи ему только жестом «закручивание усов». Некого мне было злить. Никогда я «усы не закручивал», но много раз, представляя себе эту трагедию, глядел на берег.

Мне представлялась шикарно изданная книга из библиотеки отца «Коневодство», где за папиросной бумагой, золотым тиснением был воспроизведено гениальное высказывание С. М. Буденного: «Ведение войны без коня немыслимо», хотя книга состояла из фотографий лошадей и больше никакого текста я не помню. И еще всплывало в памяти, как Буденный похвалялся в воспоминаниях своей способностью развалить человека надвое одним ударом шашки «от хохолка до копчика». Представить себе наяву эту удаль было страшно.

Как раз в это время из Алма-Аты и пришло указание провести отбор молодых казахов или похожих на них для участия в московском параде физкультурников. Условия были заманчивы. Четыре месяца занятий. Знакомство с Москвой. Сохранение зарплаты и полная экипировка в спортивную и цивильную одежды. Последнее было только для республиканских колонн. Казахстан должен был представить 412 человек, но часть из них отбирали в Алма-Ате, в столичном институте физкультуры. Здесь же комиссия создалась из крепких мужчин. Отбираемые ребята должны были уметь стоять на руках у стенки и подтягиваться. Девчата — делать мостик и шпагат. За отбор «полагалось» два литра водки, однако некоторые готовы были поставить и ящик. Но это было за три года до тюрьмы.

Теперь рязанская внутренняя тюрьма едва ли чем отличается от всех остальных, много раз описанных. Обычный шмон — обыск с раздеваниями и приседаниями с теми же «Правилами», обычно подправленными на «Грабила» и т. д. Хочется сказать об ощущении унижения достоинства, когда тебя, как какой-то ненужный отброс, суют в камеру и захлопывают окованную дверь. Видимо, и зверь и рыба также мечутся, когда их безвинных ловят. Хожу взад-вперед и курю. Из кормушки приказ — спать! Курить не положено. Опять хожу и курю, время за полночь. Через минуту в ту же кормушку заглядывает добродушная рожа и говорит: «Ну, чего ходишь? Не горюй, завтра матрац дадут, все чин-чинарем, ложись спать». Ничего себе, думаю, радость — матрац дадут, но успокоился.

Утром требую сочинения Ленина. Эти сочинения относятся к разряду политических и поэтому запрещены. Выталкиваю свой мешок в кормушку и объявляю голодовку, пока не обеспечат нужную литературу. Через полчаса привели к начальнику тюрь-

10

мы. Выясняет конфликт и разъясняет положение. Читать разрешают подследственным, а я этапируемый. Ленин действительно запрещен и его сочинений нет, зато могут выдать другую литературу, но чтобы еду принимал.

Принесли пачку книг. Выбрал два тома Шандора Петефи, здесь не запрещенного и «не политического», произведения которого были флагом венгерских событий. Читаю. Никуда не вызывают. Оказалось, задержка с отправкой была вызвана проведением второго обыска. Барнаулу нужны были рукописи и конспекты с комментариями, а их не нашли. Маме я читал кусками написанное, и все ей казалось слишком «политическим» и упадническим. Тревога за мою судьбу заставила ее сжечь все, что не нашли при обыске, и это был правильный шаг.

Был предварительный допрос, но велся он вяло, без интереса, и протокол практически ничего не содержал.

Ночью: воронок, вокзал, купе «столыпинского вагона», отдельное, как для особо опасного преступника. Часов через десять и ко мне натолкали людей. Помещать их было уже некуда. На незапланированной остановке, возле какой-то деревни, слышим крик, плач и сквозь решетки видим толпу людей возле насыпи. Солдаты на крутую подножку подняли древнюю старуху и поместили ее к женщинам. Опытные «путешественники» говорят о направлении на Уфу. Когда врывались солдаты для очередного шмона, особенно жалко было смотреть на пожилого мужчину. Снимая штаны, дрожащими руками, он зачем-то говорил: я же член партии. Осужденный быстрым судом за попытку изнасилования, бывший начальник крупного цеха, он никак не мог привыкнуть к новому своему положению. Девица-секретарша порвала бюстгальтер, поцарапала себя и со спущенными трусами с криком вылетела из его кабинета. Так она исполнила свой план мести. Суд недолго разбирался. Он получил пять лет.

Мой путь в Барнаул теперь уже в качестве заключенного, начался.

В Барнаул распределили меня после техникума. Первый день мне хорошо запомнился. С вокзала я позвонил директору Барнаульского завода механических прессов и попросил машину. После выяснения вопроса об объеме моего багажа, состоявшего из одного чемодана, он объяснил, как перебраться с одного вида общественного транспорта на другой и доехать. Я предъявил оправдательную справку об опоздании на работу из-за участия в параде и коротко рассказал о себе. Директор предложил мне сходить пообедать в столовую завода, а он решит, куда меня направить на работу. Меню в столовой оказалось незамысловатым. Как в дальнейшем мы называли его «три с/с», т. е. «щи с/с» (щи пустые со сметаной), «оладьи с/с» (оладьи со сметаной) и «чай с/с» (с сахаром).

Пообедав и вернувшись в заводоуправление, я застал там руководителей подразделений. Решение было уже готово: меня направляют в конструкторский отдел с окладом 800 рублей.

11

Я ответил согласием с одним только возражением, что оклад явно завышен. Все в недоумении переглянулись и уставились на меня. Я пояснил, что обеды очень дешевые и можно прожить на меньшую зарплату. Когда шутка дошла, они развеселились и сказали, что у них в столовой бывает и мясо. Направили меня к коменданту для оформления в общежитие и в отдел кадров.

После оформления и подписания на государственный заем в размере месячного оклада, по пути в общежитие я прикидывал, сколько же буду получать на руки после вычетов подоходного и «бездетного» налогов, комсомольских, профсоюзных взносов и платы за общежитие. Получалось негусто. Напротив БЗМП находилась проходная другого крупного завода — «Трансмаша», а дальше известный в Союзе котельный завод. Возле проходной продавщица вытащила столик с весами на тротуар и торговала, а рядом с ней высилась пирамида козьих голов, напоминающая известную картину Верещагина «Апофеоз войны». Очередь выстроилась человек в двадцать. Продавщица ловко хватала головы за рога и бросала на весы.

Как я выяснил позже, «война» в самом деле была. Первый секретарь крайкома КПСС Беляев заявил о полном самообеспечении Алтайского края и даже возможности вывоза продуктов в другие районы. Выиграл войну он сам и вскоре резко шагнул вверх. А вот козы пострадали.

Общежитие размещалось в двухэтажном деревянном бараке рядом с заводом. В комнате на втором этаже, куда меня поселили, уже проживало 27 человек. Койки стояли вплотную одна к другой, и чтобы залезть на свою надо было перебраться через заднюю спинку. Комендант всех перетасовал, и мне досталось место с узеньким проходом, так что я мог ложиться на кровать сбоку. Тумбочек никаких, и все продукты, вещи, обувь засовывались под кровать. Койки стояли вдоль двух стен, а посередине — длинный дощатый стол и с двух сторон скамейки. В торце комнаты — низкая широкая печь с конфорками из наборных чугунных колец. Как я увидел позже, эти кольца успешно применялись в драках в качестве кастетов.

Вскоре меня вызвали в военкомат. Мне искренне хотелось служить, и я хотел быть хорошим солдатом. Однако произошла осечка. В раннем детстве у меня болело ухо, и фельдшер, делая промывание и продувание, повредил мне барабанную перепонку. На комиссии меня забраковали, и я разобиделся и расстроился: вон де какие доходяги годны, а я, спортсмен, не годен. Выйдя из клуба, где проходил комиссию, я направился прямо в столовую на Ленинском проспекте. Попросил у буфетчицы стакан водки и конфетку. Залпом выпил водку, закусил конфеткой и, помявшись, попросил повторить. Она удивленно посмотрела на меня, но заказ выполнила. Я повторил и, выбежав из столовой, прыгнул в автобус, идущий в сторону военкомата. Подходя к военкомату по деревянному настилу, почувствовал покачивание. Когда зашел, то твердо спросил, как пройти к военкому. Мне подсказали. Зайдя в кабинет, я плюхнулся на стул и высказал

12

свои обиды. Полковник-военком «проникся» моим состоянием, тут же позвонил в комиссию этой красотке брюнетке в красном — отоларингологу — передал ей мои огорчения, попросив посмотреть еще раз, после чего прибавил, смеясь: «Направим его в артиллерию, зачем там тонкий слух!» Когда я стал неуклюже записывать телефон, по которому должен был завтра позвонить, он быстро достал карточку, записал на ней телефон врача и пожелал мне удачи.

Очнулся я в общежитии на своей кровати. Рядом сидела наша кладовщица с кружкой воды и зачем-то говорила мне, что я винегрет ел и еще что-то. Оказывается деревянный настил в обратном направлении от военкомата я сам уже пройти не смог. На счастье кладовщица оказалась поблизости. Я дернулся за записной книжкой. Нашел карточку и спокойно заснул. Утром позвонил брату в Москву и рассказал о своей беде. К моему удивлению он обрадовался и, поздравив меня, сказал, что я могу быть спокоен, поскольку он и за меня тоже отслужил. После пятого класса он поддался агитации и уехал учиться в школу юнг на два года, после которой пять лет отслужил рулевым-сигнальщиком и теперь с запозданием продолжал учебу. Подумав, я больше не возвращался к мысли об армии.

Первый мой начальник, главный конструктор Д. Г. Кравченко, произвел на меня хорошее впечатление сдержанностью, доброжелательностью и тактичностью. Завод, кроме литейки, состоял в основном из деревянных цехов и только строящийся сборочный был кирпичный и высокий. Через несколько дней меня направили в Кулундинскую степь на уборку урожая. Только законченная железнодорожная ветка была спешно сдана. Мы ехали в товарных вагонах. Сидя в дверных проемах и от возбуждения болтая ногами (они болтались вдоль всего состава) мы рисковали вывалиться от постоянных толчков неровного пути. Песни, анекдоты, выпивки, остановки, драки — разнос было в дороге. Добрались до пункта назначения, и наша группа от БЗМП была направлена в колхоз Михайловского района. Привезли нас на «бригаду» в десяти километрах от центральной усадьбы, где мы и проработали до холодов. По выходным дням полагались баня в деревне и ночевка в избах. «Бригада» — это деревянное строение со сплошными нарами внутри и столовая в виде навеса возле стерни. Иногда к нам приезжала кинопередвижка. Помню, одна из поварих не запоминала лиц актеров и поэтому не понимала смысла отдельных эпизодов и фильма в целом. Восторг у нее вызывали только любовные сцены. Тут она хлопала себя по ляжкам и кричала: «Ятит твою мать — цалуются!»

Местные жители и колхоз были для меня, привыкшего к масштабам Рязанской области, в диковинку. Меньше сотни колхозников, а земли три тысячи гектаров. Табун лошадей а триста голов, огромные бахчи, леса из прекрасных сосен. Жили все равно бедно. Этот год был исключением. Урожай большой и с больших площадей (распахали), платит колхоз и МТС: зерном

13

и деньгами. На зерно — любые дефицитные товары. Местные жители, не привыкшие к таким заработкам, в первую очередь накупили мотоциклов и трещали на них по всем дорогам, хотя других насущных забот было немало. Люди здесь широтой были под стать просторам своей земли.

Позже стали прибывать помощники с других мест. Со своими комбайнами и тракторами, прибыл, как с картины о запорожцах, полный достоинства украинец с длинными висячими усами. Говорил, что заработал уже 120 тысяч. Закончил косовицу на Украине, погрузился на эшелон, по дороге сняли с Курской области, там закончили уборку и теперь уже здесь, вновь на работе. Работал он неистово, косил сразу двумя комбайнами — сцепом. Если запаздывала машина, он останавливал сцеп, давал сигнал сирены в воздух, ссыпал оба бункера на землю и продолжал косить. Платили с гектара. Было видно, что весь урожай не вывезти и не сохранить. Кормили нас хорошо, а денег не давали. Поэтому перед моим днем рождения — первого октября — я договорился с бригадиром, и вечером с солдатами, загрузив на току машину с прицепом повыше, отправился на элеватор. По пути подъехали к дому обходчика и пошли на переговоры. Быстро заполняли мешки и таскали их в сарай. Пшеницы в кузовах заметно поубавилось. Обходчик отряхнул руки, достал из кармана пачку денег и передал ее мне. Я сунул ее в карман гимнастерки, где она и пролежала до дня рождения. В тот день мы после бани и ночевки в деревне всей группой направлялись к корчмарю-киргизу на краю деревни. Он с радостью принял толпу человек в двадцать и стал суетиться вокруг бочонков. Пачку денег он оценил на глазок, и, не считая ее, сунул за прилавок. Выкатил новый бочонок, притащил разную тару и закуски. Пока мы бражничали, он заполнял тару нам на дорогу, видимо по опыту зная, когда мы начнем разбредаться. День был теплый и ясный. После тостов и общего возлияния мы разделились на отдельные компании и, прихватив с собой вина, через бахчи неспешно побрели в сторону бригады. Арбузы были спелые и сладкие, а дыни еще вкуснее. По дороге закусывали дынями, а арбузами только мыли руки.

Многие позасыпали на бахче и только к вечеру собрались вместе.

Работал я вначале на копнителе в паре с инструктором райисполкома. Он был пожилым человеком, и я удивился его упорству. Копнитель — это прицеп к комбайну в виде арбы на двух колесах, между которыми поворотная платформа. Когда мы стоим у комбайна спиной к поручням, она в горизонтальном положении, и солому, вылетающую из комбайна, мы подхватываем вилами и равномерно распределяем по всей площадке платформы. Когда же копна готова и мы приближаемся к ряду копен, надо бежать на ее противоположную часть и, держась за поручни, весом своих тел опрокидывать ее, тогда копна сползет на землю. После этого мы бежим опять к комбайну и ставим ее в горизонтальное положение. Так весь день. Казалось

14

бы все просто. Однако самая трудность была в постоянных ветрах. Когда ветер дует в мою сторону, а стоим мы под самым хоботом, то извергаемая из него солома с половой и пылью лезет в рот, в нос, через очки в глаза, в уши, и дышать нечем. Повязанный платок тоже мало помогает. Тут уже ничего не видишь, а механически машешь вилами. Когда же комбайн разворачивается и ветер в сторону напарника, тут отдыхаешь и смотришь на его мучения, только временами, превышая голосом грохот узлов и лязг цепей, орешь: «Пошел!» — и мы бежим в конец платформы и сбрасываем копну. После очередного поворота комбайна я еще могу видеть как напарник сморкается, глотает воздух ярко-красными губами на черной от пота и пыли роже, прочищает уши и протирает глаза с белыми пятнами вокруг них от очков.

Не знаю как инструкторам исполкомов, а конструкторам полезно работать на таких дурацких работах. Занимаясь позже различного рода механизацией, я старался всегда ставить себя на место того, кто будет ею пользоваться.

Или следующая работа — прицепщика. Сидишь как пешка на плуге, глотаешь пыль и только в конце борозды, через полчаса, а то и больше, нажмешь на крючок, чтобы поднять плуг, а затем опустить.

Такого рода работы возникают там, 'где наплевательское отношение к производительности труда, к труженику, к делу вообще. Работа на ДТ-54-тракторе — тоже была нелегкой. За день так надергаешься этих рычагов, что к вечеру руки не сгибаются. Всегда удивлялся тем, кто выдумал такие машины и механизмы. Или сами не испытали их как следует, или у них нет совести.

Еще на преддипломной практике в Чимкенте мне впервые пришлось увидеть как ребята в общежитии завода делали себе «мастырки». На блатном языке это значит увильнуть от работы при помощи нанесенных самому себе травм. Прямо над электрической плиткой обжигались участки кожи на руках и ногах — чтобы получить больничные листы. Конечно, такие крайние меры вызывали неприязнь. С детства приученный работать и находить в работе настоящий, истинный интерес, я не мог такие действия одобрять. Помню как меня покоробил афоризм — лучше быть стройным лодырем, чем горбатым ударником. Впервые я его услышал от колхозника и воспринял как предательство общего дела. Всех нас вырастили таких стандартных недоумков, обманутых и обреченных!

По возвращении в Барнаул мы застали недостроенный сборочный цех, по всей площади засыпанный пшеницей слоем метра, в три. Она была влажной, и надо было постоянно ее лопатить от возгорания. Эта работа продолжалась до тех пор, пока ее всю не вывезли.

Незадолго до моего приезда из Москвы в городе были трагические события. Люди долго не могли успокоиться и все жили

15

под впечатлением тех дней. Отряды стройбата, где по большей части служил народ южный, основательно заполнили город. Было и хулиганство с их стороны. Каждый случай, связанный с «черными», раздувался в воображении обывателей до крайних пределов. Многие на рабочем месте, перебирая в голове слухи думали: «Я здесь пашу, а там мою дочь насилуют». В один день остановились станки на Трансмаше, на других заводах, и озверевшие люди с прутьями и цепями, распахнув ворота, высыпали на улицу. Останавливали транспорт, из трамваев вытаскивали солдат и били. С нашего завода никто не выходил. Кладовщица из инструменталки рассказывала, как на ее глазах лежащего прямо на трамвайной остановке сержанта били железками по голове до тех пор, пока он не перестал шевелиться. «Молоденький такой паренек, — говорила она плача. И значки у него — отличник, разрядник». Один перемахнул через забор и забежал в цех. Его спрятали в кладовке, дрожащего от ужаса.

Наехали машины КГБ и МВД, «скорая», пожарные, но непоправимое уже произошло, и звериные инстинкты были удовлетворены.

В отделе я стал девятым по счету сотрудником. Завод пока выпускал старые конструкции прессов, а предстояло осваивать и разрабатывать новые сварные конструкции и линии. Работа меня захватила.

Темп жизни, установившийся за время учебы в Москве, был для меня уже привычкой, и здесь я не хотел его упускать. Там — занятия в техникуме, лекция в институте (успевал слушать), тренировки и чтение, общественная работа, кино, театр, цирк, просто общение — дни были заполнены. Здесь в спортивную среду я пошел сразу. Работа заменила учебу. С самостоятельными занятиями было сложнее. В общественную работу тоже еще не включился.

Моими соседями по общежитию были недавние выпускники ремесленного училища. Все они работали в литейном цехе и грязные были постоянно, формовщики, стерженьщики, обрубщики. Живые и любознательные детдомовцы — татары, чуваши, мордва — они, казалось, знали все тюркские языки и, когда приходили с базара, рассказывали, что там говорят казахи, горно-алтайцы и другие. Физически недостаточно развитые, ребята на тяжелых работах уставали. Правда, зарабатывали больше инженеров. Грязные были потому, что в цехе не было даже душа. В общежитии умывальники были в неотапливаемых коридорах и все промерзали. Умывались утром снегом. Я написал заметку в многотиражку о душе. Художник нарисовал карикатуру, как из душа сыплются резолюции. Тем и кончилось.

Каждый вечер они засыпали меня массой вопросов и просьбами что-нибудь разъяснить. Много было языковых проблем. Когда говорить «зачем» и когда «почему». Или как понимать «изобилие». Отвечаю, что это когда всего избыток, всего хватает, все есть, что хочешь. Думают, затем Вакиль говорит: «Тогда старик нам неправильно сказал». Что неправильно? «Он сказал,

16

что все у нас есть, только изобилия не хватает». Так и не разобравшись, они все стали называть полюбившимися им словом «изобилие». Через несколько дней переделали его в «избили». Пришли и говорят: «Толич, избили, избивают. Вчера эта форма 25 рублей стоила, а сегодня 15 рублей. Как так? Изобилие?» Избили... Как тут объяснить? С хитрецой спрашивают — почему узбек днем звезды видит, а мы не видим? И смеются над моей растерянностью. К осени следующего года их всех забрали в армию.

Жизнь входила в свое новое русло и складывался новый режим. Работа, тренировка в спортзале «Динамо» в секции гимнастики, занятия в городской библиотеке, литературное объединение в редакции краевой молодежной газеты «Сталинская смена» (Как зловеще звучит это теперь) стали заполнять мое время. Одну ночь в неделю я не спал, а до утра занимался за столом в общежитии и шел на работу без всякого утомления. Часто такими ночами я выполнял и роль пожарного. Ребята действительно сильно уставали в чаду литейки, копаясь в ямах с формовочной землей. Часто засыпали, даже во время работы и любимой шуткой у них было — сонного зацепить краном и поднять. Возвратясь домой и перекусив кто как (я так и не видел, чтобы кто-то себе готовил еду, хотя плита все время топилась), они за разговорами и засыпали. Курили почти все. Подушки у нас были ватные, и часто, заснув с папироской в зубах, парни подушки эти поджигали. Смотришь — дым идет, а куряка отвернулся и спит. Подхожу, заливаю из кружки и опять за свои занятия. Однажды все спали, и пожар зашел уже далеко. Проснулись сразу многие от дыма. Все легли на пол под кроватями, шумим: «у кого горит?» Не можем найти источник дыма. Распахнули дверь. Лампочки сквозь дым не светят. Потом оказалось — загорелись валенки на плите и ватная одежда. Но однажды привычная жизнь резко изменилась. В нашу комнату вселили еще двадцать человек уголовников. Все были специалисты. Как они говорили — сварщики республиканской категории. Большесрочники и зазонники, т. е. имели большие сроки наказания, но работали без конвоя. Кочевали по объектам. Первый день их пребывания у нас был еще сносен. Правда, напились они все, ребят повыкидывали на пол, а сами улеглись на их кроватях, но игры еще не было и выяснения отношений тоже.

На другой день комендант сказал о трудностях с жильем и просил временно потерпеть. Впоследствии я проникся уважением к одному из них. Он не рассказывал о себе, но просил собирать и хранить всю корреспонденцию, поступающую в общежитие на его имя. Писем приходило много. После их возвращения из командировок мой знакомый первые дни не пил. Прочитывал пачку писем, собранных мной, и садился отвечать. Я не читал получаемых им писем, но случайно выхватывал куски из них, когда он отвечал. Часто письма были на французском и русском языках. Одна корреспондентка писала, что не может привыкнуть к этой «вольной» жизни — «Пишу на профсоюзном собра-

17

нии - говорят одну фальшь...» Закончив писать, он говорил мне: «Запомни, никогда не попадай в заключение. Никогда!» Судьбой не дано мне было выполнить его добрый совет.

Специалисты-зеки вдруг пропадали на неделю, а то и на две, а потом возвращались и начинался беспробудный гудеж с картами и драками. Денег они зарабатывали много или еще где брали — я этого не знал.

Приходишь с работы, а на полу битые бутылки, кровь, кто-то валяется тут же, другие спят, уткнувшись в стол; в своей блевотине, дым, чад, вонь. Ребята их боялись.

Обстановка стала напоминать мне жизнь на -строительстве МГУ. Когда в 1950 году мой двоюродный брат А. Кочетков, демобилизовавшись, приехал на строительство МГУ, а я приехал к нему в гости в поселок Черемушки и разыскал комнату в бараке, где он поселился, то тут же был забран милиционером в гражданском. Он, не говоря ни слова, взял меня за палец, надломив его в суставе, и повел в милицию. Всю ночь я провел в отделении, а утром меня выпустили.

Оказалось, в комнате, куда я зашел, что-то украли, и милиционеры забирали всех, кто в нее заходил для выяснения личности. Никому не приходило в голову выяснить правомочность их действий.

Строительство университета под руководством Берии было образцом крупного строительства тех лет. Университет строился, окруженный двумя колеями железной дороги и сетью лагерей. Тысячи предприятий поставляли материалы и оборудование. Позже, работая после окончания Мосстанкина на заводе стройкерамики, я слышал рассказы начальника конструкторского отдела (отбывшего десять лет в заключении), как опасно было не вовремя и некачественно отправить облицовочную плитку. Все равно беспорядков на строительстве хватало. Частые аварии и отступления от технологии и техники безопасности. Лес кранов наверху каркаса требовал четкого управления. Регулировщицы с флажками указывали, кому можно поворачиваться. У каждого крановщика был громкоговоритель, и слышались постоянные перебранки. Иная же крановщица, скучая в ожидании команды, на всю стройку затягивала: «Каким ты был, таким остался...» — песню из вышедшего тогда фильма «Кубанские казаки».

Вечером, по дороге в поселок, переходя зловонную речку-сток (канализации не было) вдоль колючей проволоки лагерей, можно было видеть «кино»: на стеклах бараков от внутреннего освещения шевелились тени зеков, занятых расправой с насекомыми на всех ярусах нар.

Сцены работы, когда двое с лопатами, а двое с автоматами, на улице не вызывало никаких эмоций. Это было нормой. Контингент, тогда двух поселков — Черемушек и Академгородка, — тоже во многом состоял из бывших зеков, и нравы не особенно отличались от лагерных. Уголовщина витала в воздухе. Брат,

18

как-то пришел с работы пьяный и, обнаружив кражу рубашки с авторучкой, избил соседа по койке Г. и окровавленного поволок в милицию. Милиционерам ничего не оставалось делать, как составить акт об избиении и подготовить материалы о заведении уголовного дела. Г., в отличие от брата, опытный рецидивист и хулиган, знал много законов. Били его часто, и для него это было привычно. Повынимает мясо из кастрюль на общей кухне и сидит в комнате, ест его до тех пор, пока не сломают дверь и не побьют. Однажды надул в скрипку своего соседа — надоела. (Сосед, бывало, приходит с работы, берет скрипку и начинает играть и спрашивать, что он играет. Когда не можешь отгадать, он начинает объяснять: «Ну как ты не понимаешь, это же «Не счесть алмазов в каменных пещерах!»). Однако в случае с братом получилась обида. На другой день после драки меня послали в Елисеевский магазин за провизией для устройства мировой с милицией. Собрали кучу непроверенных облигаций, дали денег и велели на деньги и на все выигранное по облигациям накупить съестного. Из магазина я на такси привез две белые корзинки (тогда еще в них упаковывали) провизии и выпивки. Пригласили милицию, и после возлияний акт был торжественно сожжен. Это и показалось Г. обидным. Он вскоре изготовил из резины печать в рамке «Поликлиника при МГУ». Такой простецкий штамп без всяких тонкостей ставили на бюллетене. Этот штамп он и передал брату. Как Г. рассчитал свою месть, все и произошло. В тарелке с. уксусной эссенцией отмокали бланки несданных бюллетеней, а рядом шла переписка с заполненных бюллетеней, где были указаны болезни. Кому в деревню съездить надо — одна мзда, а кому «посачковать» — поменьше. Барак забюллетенил. Г. завербовался на Север и уехал. Брата (не за подделку документов — 3 года, а за растрату — суммировали все расходы) посадили на 10 лет.

Приходили в бараки и студентки МГУ для выполнения общественных нагрузок, т. е. проведения политинформаций. Рассказы о палаче Маккартуре и войне в Корее особенно никого не волновали, и слушатели, лежа на койках, больше глазели на студенточек, чистеньких и застенчивых.

В парке культуры имени Горького, где мы проводили свободное время, к закрытию, когда по трансляции Утесов с дочерью напевали — «До свиданья, до свиданья... Что пожелать мне вам на прощанье... дорогие москвичи», — начинались облавы. Обычно проводилась поголовная проверка документов. В «Зеленом театре» с огромной открытой сценой шли постановки Большого театра. Уланова прекрасно исполняла партию в «Красном маке» и другие. Я тогда впервые понял, какой тяжелейший труд у дирижеров. Разгоряченные на открытом воздухе, они часто простужались, и из-за этого были отмены спектаклей.

Денег у нас не было, и мы старались проникнуть без билета. Заборы были освещены, и дежурные милиционеры вылавливали ребятню и препровождали к выходу. Удивляла меня культура московской милиции. Ведь ни разу я не получил пинка ногой в

19

зад. Однако выход был найден. Надо было пролезть через вентиляционную трубу с крыши туалета в углу театра, выпросить билет у галантного мужчины, что запоминался милиционеру, и с его билетом идти на скамейку. Так в 1951 г. мне удалось посмотреть все спектакли ГАБТ в «Зеленом театре».

Шпаны в парке было много. Особенно с примыкающих к нему Воробьевых, теперь Ленинских гор, сплошь застроенных деревянными домами. Самым неприятным ощущением осталась в душе подозрительность людей. Подходишь к мороженщице, а женщины начинают прижимать к себе сумки, мужчины бросаются неприязненными взглядами. Как тут убедишь, что это унизительно для молодого человека.

На танцплощадке массовики-затейники выстраивали публику по парам во главе с опытными танцорами, и по команде мы начинали передвигаться в танцах. Под аккомпанемент баяна или духового оркестра. Основными были все «па-де». Па-де-грас, па-де-патенер, па-де-спань, па-де-катр, а самым веселым был краковяк. Тут пыль поднималась в сухую погоду, хоть землю и поливали. Вальс, танго и изредка, в порядке исключения, фокстрот были только на танцверанде за входной билет.

В ресторане сидели люди с деньгами, военные и восточные кутилы с развеселыми и счастливыми дамами. Яркий свет и смех заполняли все залы этих ресторанов, шашлычных и кафе. Люди рядовые гуляли днем. По всем газонам и лужайкам на подстилках, газетах и просто так сидели компании. Отпечатывали бутылки с напитками и закусывали пирожками или принесенными с собой продуктами. Пьянство власть не беспокоило. Это все в прошлом. Теперь мы в Уфе.

...Уфимская пересылка — это целый город. Баня сплошь из душевых сеток на потолке. У входа дают кусок мыла размером с сахарный. Измылишь его — и к цирулю-брадобрею. Сидишь голый на табурете с распаренной щетиной. Зловещего вида уголовник мгновенно обмахивает тебе лицо опасной бритвой и щетину стирает быстрыми движениями о плечи рядом с шеей. Неприятное ощущение для новичков. На бане, у входа, большой лозунг красными буквами: «Кровь за кровь» — это напоминание о восстановленной смертной казни за убийство. Большой развод после бани. Меня ведут за целый квартал в корпус новой постройки, в одиночную камеру. Обычно камеры, где меняется народ, исписаны всем, чем только можно нанести надпись. Моя была чистая. Позже, по другим признакам, я понял, что попал в «крытую» — тюрьму, где отбывают одиночное заключение. Прогулочные дворы — большие и малые с деревянными заборами. На четыре двора одна вышка. Охранник на вышке перевертывает песочные часы и гуляй, пока песок не высыпется. Разглядываю надписи на заборах. Обычно кто-то кого-то ищет или сообщает свой маршрут или судьбу. Одна надпись меня развеселила. Неизвестный сообщал: «Я жеву ни харашо не плоха в среднем». Молодец, подумал я, устроился.

20

Широко распространены подобные надписи в местах, где люд» подвержены душевной тоске, вынужденному ожиданию, пребыванию или другому томлению. Обилие их существует в места работы солдат перед дембелем, в туалетах, в райкомах комсомоле перед получением выговоров или билетов, в местах скопления туристов, на вокзалах и в других подобных местах.

Через неделю я нарушил правила — отогнул краешек листового железа на козырьке, закрывающем окно. Хотелось посмотреть с высоты четвертого этажа на окружающее. Перед глазами оказалось пространство, утыканное вышками, и как соты — прогулочные дворы и дворики для одиночек. Все были заполнены заключенными. Конец сентября не отличался теплом, публика была одета весьма пестро. Я высматривал своих друзей. Тех, кто шел со мной по одному делу. Авось окажутся тут же. Где они, мне было неизвестно. Возможность их ареста мне уже была очевидна, не пути передвижения арестованных ведомы не нам. В прогулочном дворе с любопытством рассматриваю толстого вальяжного мужчину — на нем грязная тенниска-сетка и соломенная шляпа. Представляю, как его забрали прямо с пляжа в Гурзуфе или Гаграх Рядом с ним доходяга в фуфайке на голое тело и много разны> личностей, судьбу и характер которых мне занятно было себе представлять и сопоставлять. Увлеченный своими наблюдениями я не слышал, как надзиратель вошел в камеру пресечь нарушение. Умеют они однако без грохота открывать двери. Рывок за ногу. Я слетел с тумбочки и растянулся на полу. Он указал большим гаечным ключом на мой мешок и на дверь. Я взял мешок и пошел к двери. Идем длинным коридором. Руки назад, мешок на плече Вдруг в спине резкая боль — «Семь раз, п...., понял?» Позвоночник заныл. Удар в почку и опять: «Семь раз..... понял?» Это у него такая присказка. Обернулся. И тут окрик — «Не оборачиваться, лицом к стене!» Повернулся к стене. «Руки! Вверх руки!» Откинул пустой мешок на спину и руками уперся в стену. Он постоял некоторое время и сказал: пошли. Шли двором, прошли баню, стали подниматься на третий этаж, но уже в тюрьму старую екатерининской постройки с высокими этажами. Он запустил меня в камеру человек на шестьдесят. Двухэтажные нары, окна не застекленные, и опять я один. Тишина. Никто не приходит и не вызывает. Изучаю камеру. Надписи на стенах и вокруг глубоких окон, подоконники которых чуть выше второго яруса нар. Подоконники так глубоки, что лежа на них во весь рост только и достаешь козырек, стены толстенные. Здесь козырьки сплошь, как шерстью собака, обросли хвостами и головами от хамсы. По всем) ощущается страшная скученность людей, бывавшая в этой камере Щели между досками верхних нар тщательно заклеены снизу полосками газет, чтобы сверху не сыпались в глаза лежащим ниже крошки махорки и мусор. Веник, параша, две скамейки, бак и сто/ с разбросанными фишками домино.

Приближался мой день рождения — первое октября. Временами становилось грустно, и как-то в таком настроении я добавил свою надпись спичкой по мягкой побелке оконной стенки. Вспомнил

21

японскую танку «Увольняют» и нацарапал: «На тонкий лист бумаги нажмут печатью слегка, а раздавят как червяка». Нас же увольняли не с работы, а из жизни. 23 года, а что успел сделать?

Вспоминал отца, как на мой восторг о победе наших штангистов говорил: «Вот Мингечаурскую ГЭС запустили — это дела!».

А позже, в долу на сенокосе, когда уже трава стала сухая и мы устали, добавил: «Вот бы сюда твоих штангистов, я бы посмотрел сколько они намашут». Отец мало делал замечаний и больше молчал и не вмешивался, но если меня заносило от восторга, он вот так одной фразой мог как ушатом воды охладить голову и отделить важное от пустяка. Эти редкие ироничные замечания до сих пор ориентируют меня в жизни.

Отец тогда работал в райзо зоотехником, и всем, кто держал корову, давали покосы в долах дальнего леса. Сенокос — это праздник. Начинался он с разделения дола на участки. Дол — это длинная естественная просека в лесу с травостоем и кустарником. Неудобь, где техникой траву не возьмешь, надо выкашивать вручную. Обходя по краю леса с двух сторон дол, зоркий мужицкий взгляд (основная часть специалистов были мужики) точно учитывал густоту трав, вычитал количество кустов на площади, и после дебатов вся площадь делилась на участки. Один длиннее, другой короче, но количество и качество травы на них должно быть равным. После определения длины участков по долу; все гуськом начинали делать броды по росистой траве. Эти броды становились границами участков. После споров по определению границ, после нелегких бродов устраивали жребий.

Мальчишкой я наблюдал за волнениями взрослых людей при определении границ. Каждый отстаивал справедливость, предполагая, что участок покоса достанется именно ему. Каждый про себя считал, что какой-то кусок лучше другого, а жребий решал претензии. После завершения процесса дележа кто-то чувствовал себя победителем-удачником, а кто-то проигравшим, хотя в сущности это была игра в копну сена.. Однако характеры людей выявлялись отчетливо, и было жалко смотреть на начальников, кому достались, по общему мнению, худшие участки. Амбиция, на мою радость, подавлялась, а усталые и довольные мужики располагались выпить, закусить и уснуть тут/ же до утренней косьбы. Обычно процесс дележа кончался затемно, а с учетом летней ночи косцам доводилось спать не более пары часов. Потому как земля покоса доставалась мужику волей случая, была «его» на мгновение и вырастить на ней он ничего не мог по своей воле, то убрать с нее побольше было делом престижным перед самим собой, и тут можно было определить бедняка, середняка и кулака. Бедняк косит абы как, главное скосить и сметать, середняк старается, как может, и соберет посильно все. Кулак собирает все дотла и, если сам не может косить, наймет умельцев, которые ему луг выметут, но

22

не допустят потери. Такие различия в работе были предметом многих шуток и подначек. Сенокос проходил во время цветения липы. Запах заваренного липового цвета в сочетании с дымом костра остался в моей памяти праздником сенокосов и вызывает всегда приятные и успокаивающие воспоминания.

Позже Хрущев отобрал и коров, и покосы, и праздники.

Сенокос — это табор. Если цыгане всю жизнь раньше жили таборе, то оседлому русскому человеку побыть в таборе-сенокосе — значит вкусить волю, освобождение от оков обыденности, раскованность. Мальчишкой, забравшись в копну свежего сена, я любил наблюдать за взрослыми. Мужики, своим чередом выпивали после работы и основная тема разговоров, не запретная, война. Кто где воевал, что видел и за что награды получи. Иные и на сенокосе не расставались с медалями и орденами. Косит, а они звенят. Должен человек чувствовать себя утвержденным, важным, нужным, не забытым.

Женщины больше пели после артельного ужина и до сна. Больше всего меня удивляло и покоряло многоголосое пение. Затянут бабы песню в два, в три голоса, а при забаве подголоском, и начинают препираться. Куда тянешь, ты что. Выяснят позиции, и «виноватые», исправясь, так поведут свои партии — заслушаешься. Никто из них ни в каких музыкальных училищах не учился, но потребность выразить себя, голосом или словом так была естественно в каждой из них заложена о> рождения, что и в команде никакой не нуждается, а выходи» сама, другой раз так неожиданно — до смущения. Все время мен терзало раздвоение: либо слушать лихие рассказы о войне подвигах, либо послушать песни вечные и бесконечные. В конце концов я слушал песни. Молодые ребята с девчатами хохотал в других копнах, а я с завистью знал — молод, не дорос.

Было непонятно, зачем меня держат в такой большой камере. Начинались холода, и я мерз. Вечерами разносили «кофе» - мутную горячую воду. Когда открывали дверь в камеру и выскакивал с баком в коридор, то разносящие «кофе» зеки только спрашивали: «Сколько человек?» Я отвечал — сорок. В бак плескали дозу, и я еле утаскивал его в камеру. Дверь захлопывалась и наступало время сна. Подсунув фуфайку под бок и накину на спину я обнимал теплый бак, скручивался вокруг него засыпал до тех пор, пока он полностью не остывал. Просыпался от холода и боли в суставах. Дальше надо было коротать время в движении. Разводил костры в проходе. Сжег веник, скамейку, то, что мог отодрать от нар, никакой реакции. Тишина. Когда приставишь кружку к стене, а дно к уху, то слышны звуки за стеной. Постучал в стену и приставил ухо ко дну кружки. Внятно слышу: «Давай коня!» Что это значит — непонятно.

Единственное общение с миром вне камеры — это обзор сверху вниз на землю, где есть щель между стеной и козырьком. Видел пристенный тротуар, а сверху небо. Когда выводят женщин на

23

прогулку, из-под козырьков всякие шутки слышны из камер, а озорные девицы задирают юбки и показывают голые зады, на потеху зрителям. На следующий день у козырька снаружи появился мужик побельщик или маляр из зеков. Он стоял на длинной лестнице и освежал белый цвет фасада. Вначале я выпросил бумаги. Махорка у меня была, а бумаги нет. Квитанцию на отобранные у меня деньги я уже искурил, а оторванные от нар полоски газет совсем не годились. Затем спросил про коня. Он, не переставая махать кистью, тихо объяснил, в чем тут дело. Надо в спичечный коробок положить записку, привязать ее за нитку и бросить из козырька на окне в козырек соседней камеры. Те прочитают, в коробок положат ответ и как дернут за нитку, так надо тащить назад. Схему я понял и начал готовиться. Тут в камеру запустили мужика лет сорока в полувоенной форме и с полевой сумкой на боку. Он поздоровался и завалился на нары. Общее знакомство, он переводит разговор не на частности, а на глобальные вопросы: решать проблемы политики надо не болтовней, а созданием крепкой организации и действовать революционно, организованно и последовательно. Серьезность и сплоченность прежде всего.

Я не поддерживаю его заявлений и перевожу разговор на любовь во всех ее аспектах. Он заметно начинает волноваться и возвращается к революционной теме, но я молчу. Появляется надзиратель с листами бумаги, чернильницей и ручкой. Предлагает писать письма, если у кого есть желание. Чудеса, да и только. Сажусь за стол и начинаю писать домой и в Барнаул знакомому, который, я был уверен, на свободе. Свертываю треугольники, как во время войны и передаю надзирателю. Как я потом убедился, письма дошли и сигареты, о которых я просил знакомого, принесены мне в тюрьму КГБ.

Исчезновение скамейки и дырки в нарах надзиратель не замечает: пепел под нарами, везде чисто. «Революционера» вызывают, и я опять один. К вечеру распустил часть носка. Разлитыми заранее чернилами нацарапал записку, засунул ее в коробок и тал ждать темноты. Стемнело, и я застучал в стену соседям. Чтобы сосед с такой же кружкой у уха мог слышать тебя, а надзиратель — нет, свою кружку ставишь дном к стене и в саму кружку орешь, зажав ладонями щеки: «Держи коня!»

Первый бросок коробка оказался неудачным. Коробок легкий, и нитка запуталась, поэтому он пролетел мимо козырька и завис внизу, пока я его не вытащил. Засунул в коробок корку хлеба, на тот раз угодил точно в козырек к соседу. Лежу на пузе и жду рывка нитки, как поклева рыбы. Тюрьмы освещаются прожекторами, и появление любого постороннего предмета на фасаде тут же фиксируется лучом прожектора или тенью от предмета в этом отработанном тюремном театре. Этого я не знал и, как только почувствовал рывок, а это снизу багром дернули за нитку, дверь открылась, а я, наученный прежним опытом, вскочив навытяжку, стал на нарах. Надзиратель, определив во мне «особо опасного шелкопера», в нарушении инструкции решил проучить меня

24

другим способом. Подвел меня к двери какой-то камеры, открыл ее и протолкнул внутрь. Я опешил. После моего одиночества — жуткая теснота. Человек шестьдесят, семьдесят. В камере, как в лагере, мало новых событий, поэтому появление нового человека или этапа вызывает естественный интерес.

Когда надзиратель захлопнул за мной дверь, я огляделся и не увидел места, куда можно было бы приткнуться. Тут же вокруг расселись на корточках блатные и стали пристально меня разглядывать. Стоя у входа, рядом с парашей, я растерялся под их взглядами и не понимал смысла такой демонстрации. Видимо, это было давно отработано. После изучения моего внешнего вида один из блатных спросил: «А ты, парень, не стиляга? Говорят, на воле теперь стиляги появились.» Они читали прессу, в том числе «Крокодил», где изображались стиляги в узких брюках и ботинках на толстой подошве в виде протекторов. На мне как раз были чешские полуботинки на толстой подошве. Просят — дай посмотреть ботинок. Снял, дал. С первых нар он пошел дальше. Попросили второй, а то не все посмотрят. Снял и отдал второй, тоже рассматривают и ахают, а я стою в носках и думаю о дальнейшем развитии событий и оцениваю обстановку, думаю, как вести себя в этой ситуации. Когда эти обезьяны на корточках повскакивали на верхние нары рассматривать мои башмаки, я присел на нижние нары с края, возле белеющих пяток. В отличие от прежних камер здесь была духота.

Подскочил шустрик — спрашивает, что у меня в мешке. Ничего, говорю, посмотри. Раскрыл и ахнул — носки. Дай, говорит, отыграюсь — не то еще дам! В карты там шла игра. Я носки дал. Через некоторое время он снова ко мне подскочил и на меня попер: «Ты пожалел, поэтому я проиграл». Тут его схватили за горло две руки из темноты первого яруса нар и стали душить. Он стал вырваться и визжать. Дверь открылась и появилось двое надзирателей. Визг прекратился и надзиратели ушли. «Душитель» оказался моим земляком и предложил мне место рядом с собой. Вынул кулек с карамелью «подушечки» и стал меня угощать. Прямым земляком он мне не был, потому как липецкий мужик. Но одно время Липецкая область административно входила в Рязанскую. Вот он меня и признал. Каждый в таких условиях ищет близкого, если не по духу, то по месту рождения или по другим признакам, но только близкого. Вот такая «помощь» вернула мне и носки и полуботинки.

Половина камеры заполнена цыганами. Говорили, это этапы по последнему указу Ворошилова, который решил направить их в Мирный, на добычу алмазов. Детей неизвестно куда дели, а мужские и женские этапы разделили. Они ничего не знали о судьбе друг друга и без конца писали жалобы. Тут-то я вспомнил, как в «Столыпине» отбивал чечетку цыган в начищенных сапогах и заявлял, что работать его не заставить. Барон, говорили, какой-то.

Через несколько дней меня вызвали на этап ночью. Попрощались с земляком, которого везли на пересуд по поводу его дела о поджоге дома председателя сельсовета. Дом он не поджигал, но

25

осужден был круто. Пожелал ему удачи в пересмотре дела, и расстались навсегда (так думали), но позже все-таки опять пришлось свидеться в лагере, где я писал ему жалобы на новый пересмотр дела. На всю жизнь запомнил его замечание, высказанное мне. К нам тогда приехала высокая комиссия по проверке состояния лагеря. С обычной развязностью начальники, опрашивая зеков на улице, шутя, любили тыкнуть в живот и задать дежурный вопрос: «Ни за что сидишь?» Я разговаривал с одним из инспекторов и нападал на него. После разговора земляк в расстройстве выговорил мне. «Понимаю, ты его презираешь, но нельзя же с папироской в зубах разговаривать. Этим ты себя унижаешь, и на это со стороны смотреть обидно». Мне было стыдно выслушивать эту правду.

К 1956 году конструкторский отдел наш разросся уже до восьмидесяти человек. Приезжали выпускники Бауманского училища от Зимина и из Станкина от Мещерина. Они были хорошо подготовлены и получали более интересные задания. Хотя я уже имел опыт и мог изобретать, но чувствовал настоятельную необходимость в приобретении более глубоких знаний, если продолжать работать в области станкостроения.

В модельном цехе на ответственных моделях работало много немцев. Я учил немецкий язык в техникуме, и это помогло мне на практике. В нашей группе гимнастов тоже был немец, и мы с ним разговаривали, пока ждали очереди у снаряда и просто в свободное время — когда наш тренер после занятий вел нас в пивную выпить пива, как он говорил «для резкости». Ссыльным немцам разрешили выпускать газету «Труд» на немецком языке. Но недолго ей пришлось просуществовать. Стукачи доносили в КГБ о разговорах на встречах в редакции о переселении в ФРГ, и вскоре газету прикрыли.

На работе и в городе заводились новые знакомства. Аккомпаниатором у нас в спортзале была удивительной красоты армянка. От нее я узнал о судьбе целого пласта ссыльного населения Барнаула. Отец ее — специалист в области добычи нефти, автор ряда книг по этой проблеме, имел хорошую квартиру в Баку, в бывшей перестроенной двухэтажной гостинице, в удобном месте города, у моря. И. П. вспоминала, как утром, когда над морем восходит солнце, хрустальные, цельные от пола до потолка стойки, большого шкафа из красного дерева переливались яркими искрами, и утверждала, что если и есть в мире еще такой шкаф, то не больше одного. МГБ не дремало насчет квартиры и мебели, поэтому ее отец был обвинен в национализме и в 1949 году его, фронтовика и ученого, с женой и тремя детьми, ночью погружают в эшелон, не разрешая ничего брать с собой, и вместе со ста тысячами таких же беззащитных людей отправляют в Сибирь, в тайгу, на вечное поселение. Это была обычная акция, за успешное проведение которой награждали орденами Ленина и печатали фотографии награжденных в газетах. МГБ обживало квартиры репрессиро-

26

ванных. Как подсаженные кукушенки выталкивают втихую из гнезд родных детей, а затем и самих родителей, выкормивших их. Гнездовой паразитизм.

Сестра И. П. перед отправкой в Сибирь окончила консерваторию, и ей светило яркое будущее пианистки, однако «время и случай для всех» (Еккл. 9,11) поставил все на свои места. Теперь в Барнауле после таежных мытарств отец работал главным экономистом Алтайского совнархоза, а она преподавала в музыкальной школе. У нее была собрана целая библиотека клавиров. Боясь отказа, мы с И. П. пользовались ею тайно. Забирали один из клавиров и после окончания занятий в школе, когда тихо и никого нет, читали и пели оперы часами напролет. Текст и музыка сливались воедино. Когда слушаешь исполнение оперы, не оставляет чувство навязывания чужой воли, да и слов половины не поймешь, особенно в хорах. Здесь же можно остановиться, по-своему прослушать, повторить, обменяться впечатлениями, вжиться в каждый образ. Самым любимым клавиром была «Царская невеста» Римского-Корсакова, страсти и человеческая основа которой были нам близки.

В городе люди были осторожны и недоверчивы, поэтому внешне все выглядело спокойно, хотя затаенные страсти жили в каждом.

Искалеченные судьбы, загубленные дарования окружали нас как немые тени. Круг знакомств И. П. отчасти стал и моим кругом, но окончательно я туда допущен не был, как человек другого мира. Что, например, могло объединить меня и Елену Бубнову, которая после семи лет одиночества в тюрьмах сосланная б Барнаул, таскала тяжелые яуфы — ящики для упаковки фильмов — и проекторы, работая в обсерватории, находящейся на территории парка. Она вышла замуж за брата И. П. — скульптора. Только спустя пять лет я услышал от Елены сдержанный рассказ о ее Судьбе — уже в Москве, после моей и ее реабилитации.

Учась в техникуме, я одно время был комсомольским секретарем группы. Работа была пустой и, как я теперь понимаю направленной на оболванивание нас. Обработка металла узкая область человеческой деятельности, но в ней, как и ее всех других, должно было процветать только наше, советское, передовое, до чего капиталисты додуматься не могут. И начинаются почины, о которых мы должны слушать разинув рты и «проникаться».

Сначала подняли на щит «силовое резанье Колесова». Огромные суммы были направлены на пропаганду этого метода, а он с рождения был уродом. Какой смысл делать заготовки с огромным припуском, а затем их «силовым резаньем» сдирать, когда во всем мире стремятся всеми путями сделать припуски Минимальными с целью облегчения обработки.

После отшумевшего «силового резанья» появляется «скоростное резанье», и на щит поднят Быков. Он учился у нас на

27

вечернем отделении. Мастер действительно на все руки. Выходит пропагандистский фильм, как он в Венгрии начинает работать так на токарном станке, что вместо стружки фонтаном летят вверх куски почти расплавленного металла и, падая, прожигают соломенные шляпы любопытных. Экономисты простым расчетом показали несостоятельность метода — плавить металл лучше в печи, а не на токарном станке. Однако дело не в методе, а в пропаганде, и Быков уже не рабочий, а символ образцового советского рабочего. Он едет в Италию и там, как сам нам рассказывал со сцены (с ним ходят два дюжих молчаливых сопровождающих), к нему подошла пожилая женщина и встала перед ним на колени. Он стал ее поднимать, смущенный и растерянный, не понимая, о чем она говорит. Подбежал переводчик. Оказывается, она встала на колени перед изображением Сталина на его медали лауреата. Она попросила разрешения поцеловать изображение. «Но ведь у вас в Италии много портретов Сталина» — ответил Быков. Тогда женщина ответила, что их рисовали итальянские художники, а этот портрет сделали советские художники, которые сами видели вождя.

В другой раз его попросили: «Покажите свои руки». Быков недоумевает — зачем? Оказывается, «Голос Америки» передавал, что вместо рабочих СССР посылает профессиональных агитаторов. Убедившись в наличии мозолей, спрашивавший заявляет, что никогда не будет слушать «Голос Америки» как клеветнический.

Это напоминало цирковые приемы. Клоун выезжает на арену на осле и из его кармана вываливается журнал «Америка». Коверный спрашивает: «Ты читаешь «Америку»? Клоун усмехается и, показывая на осла, отвечает: «Он читает».

Рождались почины по самой примитивной схеме. Надо сделать так, как ни один разумный человек не делает. И это будет правдой. В самом деле не делает. В фильме показано, как Быков покорил всех умением работать на любом станке и, переходя из одного цеха в другой, ставил рекорды. И это было почином. Мол, все советские рабочие могут заменить отсутствующего товарища. А везде в мире стремились достичь качества на совершенном владении отдельными операциями.

Все же, в моей комсомольской работе однажды было и «настоящее» дело. Когда объявили о смерти Сталина, меня, как комсорга, вызвали в райком и велели подобрать парней покрепче для ночного патрулирования. От учебы нас освободили. Каждый вечер мы собирались в райкоме КПСС, и, разделив нас на группы по два человека, нам по карте показывали маршруты, где мы должны ходить взад-вперед до утра. Выдали телефоны для сообщений обо всем подозрительном. Особое внимание надо было обращать на возможное появление всякого рода наклеек на зданиях и столбах. С наступлением темноты город в те дни замирал, а ночью было не встретить ни одного прохожего. Город как затаился.

28

В то время я был увлечен идеей профсоюзов как главным направлением дальнейшего развития и, отталкиваясь от ленинской брошюрки, развивал свои мысли и длинными начал только об этом и мог рассуждать. Тогда только и думали - как будет дальше. Днем мы отсыпались.

В те дни трансляция по радио была непрерывной, и шла только траурная музыка. События в мире и стране прекратились. Заканчивалось одно произведение и начиналось друга Человеческий голос не вырывался в эфир, и эта непрерывна нота траура тревожила и обезнадеживала. Чаще других скрипичный ансамбль исполнял шумановские «Грезы». Они, как грузинские зурны, бередили душу. Изредка передавали сводки о состоянии здоровья вождя, но это не отличалось от музыки, вот вдруг песня — бодрая и уверенная, в исполнении Краснознаменного ансамбля Красной Армии — «Партия наш рулевой». Тут все встало на свои места. Великого кормчего смет рулевой. Вспомнилось: «Мы говорим партия, подразумеваем Ленин». Теперь все повторяется, и надо ждать следующего вождя. Гадаем, кто им будет. Берия со своим, несколько раз повторяемым «Кто не слеп, тот видит», или Маленков? А что мы можем решить? Ждать и уповать — весь наш удел.

На заводском собрании я попросил слова и выступил с критикой местных дел, хотя еще был плохо знаком с обстановкой. Меня выбрали замом секретаря комсомола.

Появилось настоящее общественное дело, в котором мы были заинтересованы — строительство общежития. Взяли его под свой контроль. Строительство затягивалось из-за неорганизованности. Простои — из-за отсутствия материалов, оборудования, инструментов — были постоянными. Директору надоели мои приставания насчет кабеля, калориферов и т. п. Он вызвал в зал по строительству и распорядился так: «Считайте их требования моим приказом. Комсомол зря не теребит!» С такими полномочиями мы уже могли требовать материалы и механизмы даже других объектов, и дело заметно ускорилось. Летом мы уже переехали в нормальное общежитие квартирного типа с ванной и кухней. Многие работники завода получили в этом доме квартиры. Жилищный вопрос был тяжелейший. Прямо за заводом был так называемый Копай-город — ряды землянок с крышами немного выше уровня земли, с торчащими из них крестовинами с фарфоровыми изоляторами электропроводки. Люди спали на двухъярусных нарах зачастую по очереди, работая в разные смены. Агитаторы перед выборами отказывались туда ходить.

В комнате общежития после перетасовок мы окончательно поселились втроем: Арнольд Тюрин, инженер по термообработке металла, выпускник Горьковского института, Николай Семенов, выпускник института в Ростове-на-Дону, и я.

Мы одного поколения, но все же Арнольд на пять лет старше и жизнь у него сложилась по-иному.

29

Родился и рос он в Ленинграде, Питере, как все и раньше его называли. Блокада. Голод. Отец — инженер умер от голода, лежа на плите. «Береги мать» — Арнольду, как старшему, его последние слова. Потом умирает один из братьев и Арнольда с младшим братом и матерью, через Ладогу вывозят с детдомом под Горький. Мать — воспитательница этого детдома. Фамилия матери — Хивронен — она финка, и ее вычеркнули из списка разрешенных к возврату в Ленинград жителей после окончания войны. Дачу их спалили немцы, в город вернуться нельзя. Получилась ссылка без срока. Жили в бане, бедствовали.

Появился в нашей комнате, немного спустя, и еще один жилец — журналист Б. С. Он пришел к нам на завод с заданием написать заметку о производственных успехах в молодежную газету «Сталинская смена». Мы быстро с ним подружились. Правда, жил он в нашей комнате незаконно, и из-за него постоянно возникали сложности с комендантом. Как человек читающий и знающий литературу, Б. С. оказался у нас ко двору, тем более что у него был свой круг знакомых, а для нас новые люди всегда были интересны. Вскоре Б. С. в ответ на проволочку с печатанием его материалов и общую обстановку в газете написал заявление об уходе «как неспособный работать в журналистике». Это было по тем временам серьезное решение. Он ушел работать скотогоном — перегонял стада овец из Монголии. Его мечта была писать, и впоследствии он стал профессиональным писателем.

Если Арнольд и Б. С. занимались бесконечным самоанализом и разговорами на «высокие темы», то Семенов считал это пустым времяпрепровождением, и никогда в них не вмешивался. Его семье досталась доля общая и, уроженец Смоленской области, он из Хабаровска высмотрел интересный ему институт в Ростове-на- Дону и по его окончании прибыл в Барнаул. Отец его — железнодорожник, машинист паровоза, хотел видеть сына инженером. Любимой присказкой Николая в первые дни знакомства было, что огонь и воду он уже прошел, а медные трубы еще надо добыть. Поэтому, когда высокие темы начинали расти и крепчать он, лежа на кровати, отворачивался к стенке и уютно располагался с книгой. Держал ее на весу, и будто с наслаждением пил текст.

Читали мы много, а его увлечением была английская литература: Филдинг, Теккерей, Диккенс... У них он находил уравновешенность повествования и порядок отношений больше всего подходившие его характеру и отвлекали от производственных неурядиц и раздражителей. Закончилась полоса скитаний, бесконечной смены соседей, и теперь мы, совершенно разные по характеру и жизненному опыту, были предоставлены друг другу.

Тогда начали выходить «Всемирные студенческие новости», ''В защиту мира», и мы их читали. Когда не могли купить, я брал их в библиотеке. Каждый раз библиотекарша, выдающая журнал Пьера Кота, редактора журнала «В защиту мира», предупреждала, что иногда в нем Советский Союз именуют

30

«Кремлем» — это надо правильно понимать. Кстати, и «Оттепель» И. Эренбурга мы впервые прочитали в этом журнале, где она вышла сразу на многих языках. Еще стала выходить «Иностранная литература». Это уже было ни на что не похоже. Мы могли читать современную зарубежную литературу! Газета «За рубежом». Мы ее всегда читали, и партийного секретаря отдела это очень раздражало. «Старик и море». Э. Хемингуэя нас покорил и мы стали выискивать все его, изданное у нас. Наконец, наша знакомая журналистка Р. К., умевшая раскопать никому недоступные книги, достала слепую копию «По ком звонит колокол». Подход к войне в Испании был неожиданностью для нас и давал много поводов для размышлений.

Р.К.— создание редкостного ума, цельности и красоты заставляла трепетать окружающих. Только самые смелые позволяли себе попытку ухаживать за ней. Презрение к глупости, неискренности и пошлости шагало прямо перед ней и многих отпугивало.

Несмотря на небогатое существование, мы позволяли себе выходные отобедать в лучшем барнаульском ресторане «Алтай» при гостинице того же названия. На триста тыс. жителей в городе было два ресторана, хотя второй вряд ли соответствовал своему названию.

Книги тогда были относительно дешевы. Например, «Энциклопедический словарь» стоил 25 рублей том. Столько же стоил один том четырехтомника словаря русского языка.

Пошли новые невиданные фильмы. Центральный кинотеатр Барнаула «Родина» всегда был полон. По окончании сеансов на выходе обсуждение шло на разных языках: среди ссыльных были люди всех национальностей. С. Образцов по радио открыл нам Ива Монтана. Его приезд в Россию — тоже был необыкновенен и удивителен. Монтан вновь поднимает М. Бернеса, найдя его лучшим нашим певцом по искренности и теплоте.

Наша комната была заставлена книгами. С мебелью было туго, и мы в столярном цехе с разрешения начальства сал изготовили стеллажи и навели порядок. Стены комнаты увешали репродукциями и русских, и зарубежных художников и полстены — реклама итальянского фильма, с прикованной цепью к кровати строптивой дочкой-красоткой героя фильма. Купили мы приемник с проигрывателем, и пластинки тоже стали накапливаться. В основном Чайковский, Рахманинов, скрипичные концерты Ракова, диски Вана Клиберна.

А вот одежда наша была плоховата. Арнольд ходил в отцовском пальто из английского драпа с разрезом сзади, который доходил почти до лопаток, и в полуботинках, которые без галош не годились. Подметки были отделены от верха. Однажды утром мы не могли решить, кому бежать в магазин. Кто-то предложил всем вскочить и у кого самые драные трусы — тому и бежать. Драные были у всех, но победил журналист, так как у его трусов

31

перемычки посередине вообще не было и они представляли собой юбочку.

На работе мы все горели желанием изобретать и внедрять новое и передовое. Трудности были с медными сплавами, и подшипники для прессов делали биметаллическими с целью экономии бронзы. Мы придумали автомат по производству подшипников и решили написать о своем изобретении в Комитет по изобретениям. Просили нуждавшихся в таких автоматах и обещали сделать чертежи. Арнольд как технолог, а мы — как конструкторы. Конечно, наивный поступок.

Через некоторое время получаем папку листов на тысячу. Оказалось, это дело одного изобретателя. Его многолетняя переписка с ведомствами и министерствами, с самим комитетом, а также заключения и сотни справок по его изобретению. Правительство отказалось от строительства шести стекольных однотипных заводов благодаря его изобретению, а он не получил за него ни копейки, а лиха хватил изрядно. Последняя бумага направляла все дело на очередное заключение, но оно попало к нам. Мы гадали ошибка ли это отправителя, или выслано нам в назидание для охлаждения горячих голов. Изучив дело и подивившись всемогуществу бюрократии, мы отослали его автору.

Вот тут-то и вышла книга В. Дудинцева «Не хлебом единым». В ней мы увидели полное подтверждение нашего отношения к существующим порядкам, в ее герое — образец гражданского поведения. Книга после «Нового мира» была широко тиражирована и имела успех. Однако читатели комментировали ее с опаской и были правы. Вскоре после разгрома «антипартийной группы», книга была изъята из всех библиотек. Мы же оставались при своих убеждениях, обсуждали ее и пропагандировали.

Венгерские события тоже будоражили умы и высвечивали позиции собеседников очень ясно. Большая часть тех, с кем приходилось говорить об этом, выражали доверие официальным заявлениям, т. е. попросту скрывались за ними и не желали высказать свое отношение к трагедии. Мы же четко высказывали недоверие к противоречивой информации и требовали полной ясности, как и в деле с «антипартийной группой».

В то время был плакат, где изображался велеречивый гражданин с собеседником за одним столом, а шпион с большим ухом за соседним. Надпись на плакате гласила: «Болтун — находка для шпиона!» Мы со своими высказываниями оказались находкой для КГБ. Недаром антисоветская агитация в просторечии называлась болтовней и осужденные по статье 58 — 10 отбывали срок «за болтовню».

К Маю 1956 года мы, видимо, уже попали под подозрение как неблагонадежные. Под праздник приехал Б. С. и мы были под большой «мухой». Утром в комнате было неубрано, как после всякой пьянки. Арнольд к празднику выпускал стенгазету и для заголовка вырезал буквы из ватмана. Некоторые лишние сейчас

32

лежали на столе среди закусок. Кто-то намазал повидлом букву «Р» и приклеил ее на стекло вверх ногами. Внизу шла демононстрация. Мы - выглядывали в окно и думали о поправке здоровья.

Неожиданно в дверях послышался шум и в комнату ввалилась толпа офицеров КГБ. Первый, подполковник, явно с одышкой (все-таки третий этаж), тут же сел на стул и раскрыл планшет. Другой потребовал у нас документы. — «Почему не на демонстрации?» — мы молчали. — «Что это вы на окно выставили?» — «Где? Так это же мягкий знак». — «Что означает?» — «Призыв к смягчению международной обстановки», — пошутили мы. — «Это неправда, вы другое имели в виду. Третий офицер скатывал злополучный мягкий знак в трубочку, а он размером с ладонь (разглядели же!). Повидло липнет к пальцам, он морщится, но кладет его в конвертик как вещест венное доказательство. Второй, после проверки документов достает бланки акта и начинает строчить. Подписывать мы ничего не стали, и они с «мягким знаком» в конверте удалились.

Позже, в лагере, мне рассказывали о мужчине, который в этот праздник побрил бока своей свинье, написал на ее бритом боку черным лаком «Хрущев» и выпустил ее на демонстрации. Свинья металась среди демонстрантов, пока ее не накрыли брезентом и не увезли как улику. Мужик схлопотал пять лет срока. Может быть, этим самым работникам и пришлось гоняться за свиньей. Этого не знаю.

В наш дом возвращались люди из мест заключения… Пришел из лагерей отец руководителя нашей расчетной группы В. Рубенчика. Журналист, он еще у Ромена Ролана брал интервью. Для нас это история. Теперь молчит и зарабатывает на жизнь по деревням. Кладет печки и «под орех» раскрашивает сам дельную мебель. Неплохо зарабатывает. Летом обеспечивает зимний простой.

Соседом по квартире общежития был А. И. Рачков. Он тоже работал в конструкторском отделе переводчиком. В нотариальной конторе города он был зарегистрирован как официальный переводчик с шестнадцати языков. Если приходили документы о наследстве или какие другие, то его перевод считался идентичным. Он родился и вырос в Китае в Харбине. Отец его работал на КВЖД, и все русские, обслуживающие эту дорогу, построенную в 1887 — 1903 годах, жили безбедно. А. И. получил классическое образование и стал полиглотом. Восточные европейские языки давались ему легко. На наших глазах он быстро выучил чешский и свободно переводил технические тексты. Его начитанность поражала нас. Холостой мужик, он с мамой решил вернуться в Россию, когда китайское правительство предложило всем русским в 1954 году уехать из Китая на все четыре стороны. Друзья его уехали в Австралию. Они постоянно писали ему длинные и интересные письма о том, как складывается их жизнь, о мечтах, трудностях и похождениях. Он же решил поехать на освоение целинных земель. Полгода копал траншеи (другой рабочей профессии у него не было).

33

Самое тяжелое воспоминание о тех месяцах у него выражалось з одной фразе: «Сочетание запаха кала и одеколона в уборных отвратительно». Он перебрался без хлопот в Барнаул к нам на завод, но жилья не было и он жил с мамой в нашем общежитии, пока на следующий год ему не дали однокомнатную квартиру.

Робкий по характеру, уже за сорок лет мужчина, он никак не мог действовать самостоятельно и напористо. Обо всем заботилась энергичная и довольно деспотичная его старенькая мама — даже зимой, провожая его на работу, завязывала уши его шапки у подбородка. Друзья более хваткие, из тех, кто переехал в СССР, уже жили благоустроенно в Москве. Он иногда ездил к ним в гости, но устроить его в Москве они не могли или не хотели. Кто-то из них подарил ему скульптуру из папье-маше в виде очаровательной обнаженной дамы, с метр высотой. Стоял этот подарок у него на столе, но мама всегда держала даму под покрывалом, снимая его иногда, чтобы продемонстрировать столь необычный подарок очередным гостям. Пытались его женить в Москве, но неудачно. Он стеснялся сватовства, а сам подойти к женщине не умел. Мне рассказывали, что после смерти мамы вскоре умер и он. Однако не идет у меня из головы его работа, точное обдумывание перевода и ответственность за каждое переведенное слово. В то время мы получали на заводе много иностранных журналов по техническим вопросам. Американцы начали применять систему коллективного решения технических вопросов, при которой мысли высказываются вслух всеми собравшимися быстро и лаконично, как говорят у нас «в порядке бреда». И рождается общее решение. Авторство тоже общее, поскольку невозможно определить, кто высказал идею и кто на нее невольно натолкнул. Он долго обдумывал, как это лучше назвать по-русски. И, наконец, написал в нашу стенгазету заметку под названием «Американская система ФУС» (форсирование умственных способностей). Теперь же эта система называется «мозговая атака» и меня всегда коробит это насилие над русским языком, потому как по аналогии доброе дружное застолье можно было бы назвать «желудочной атакой», но это совсем не по-каковски.

С переводами у меня связано еще и такое воспоминание. В московском педагогическом институте им В. И. Ленина, куда я ходил на интересные для меня лекции, встречи и фильмы во время учебы в техникуме, выступал как-то известный по озвучиванию документальных фильмов Хмара. Говорил он о бедственном положении студентов в Австрии, вынужденных чистить снег для заработка и про профессоров, которые вынуждены заваливать студентов на экзаменах, т. к. за сдачу экзамена студент оплачивает чек. При провале он вынужден пересдавать за. новую плату. Зная по себе, что провал на экзамене у нас — это полгода без стипендии, такое сообщение впечатляло. Затем он рассказывал об аморальности брачных газет. Мол, о любви там нет ни слова. Трудности с переводом были такие: «Пожилой человек ищет подругу с садом» — мы, говорит, всем коллекти-

34

вом переводчиков не могли подобрать подходящего слова этому неприличному желанию. И, наконец, нашли. По-русски это звучит так: «Желаю «ожениться» в яблоневый сад.»

В выходной день решительно не было желания чем-то заняться. Пошел бродить по городу без всякой цели. Остановился перде доской объявлений. На одном из них прочел о продаже магнитофонной приставки и записи Козина, Рубашкина, Лещенко. Направляюсь по адресу в старый, сплошь деревянный район Барнаула, где шли Партизанские улицы. Отыскал дом в глубине дворика с низкими заборчиками палисадников, сплошь засаженных цветами. Встречный мужик на мой вопрос по поводу объявления заорал:, «Покупатель пришел!» Из открытых окон стали выглядывать любопытные. Покупатель я был липовый, но про себя решил, в случае если обнаружится моя несостоятельность, объяснить свой визит желанием прицениться и познакомиться с товаром.

Продавец услышал сообщение и вышел ко мне из дома. Он явно смущался моим появлением, как я понял, от непривычки чем-то торговать, да еще по объявлению, и смущал меня, также впервые решившегося на такую сделку. Стали собираться любопытные. Соседи с опаской осматривали меня, будто вора или покусителя.

Хозяин пошел в дом и вернулся уже с добровольным помощником, который помогал ему протащить в дверной проем деревянный стол. Стол установили у штакетника, а хозяин начал тянуть провода через окно. Динамик стоял на подоконнике, проигрыватель поставили на стол. Приставка устанавливалась на проигрыватель, и диск для пластинок являлся приводом протяжки магнитной ленты. Устройство простое, но в то время оно было диковинкой и приобрести его было нелегко. Коллекция записей оказалась обширной, качество было на высоте.

Пока производилась техническая подготовка демонстрации, народу прибавилось. Жена хозяина в фартуке, то уходила, то возвращалась к столу. Притащили скамейки и табуретки, вскоре появилась и закуска. Когда из динамика полилась «3а самоваром я и моя Маша», начали открывать бутылки. Как мне стало понятно, назревала угроза лишения двора прелести звучания любимых певцов. Я оказался в роли нарушителя сложившегося уклада жизни.

Уже в обнимку с хозяином я спрашивал его: «А Вертинский есть?» «Есть, есть, у меня много чего есть...» Оказывается жена его заставила написать объявление о продаже, усматривая в его увлечении корень частых возлияний. Он же видел его в другом, и соседи были с ним солидарны. Сделка не состоялась к удовольствию обеих сторон. На обратном пути, передвигаясь на ватных ногах, я размышлял о важности устоев. Тем более что жена хозяина ощутила силу отпора общества и корни пьянства стала искать в другом. Концерт во дворе прошел успешно. Ведь не каждый день выпадает время заняться прослу-

35

шиванием, а тут, как нарочно, явился «покупатель». В конце концов, первым, кто стал протестовать против продажи и стала жена хозяина. Всегда приятно, когда человек признает и исправляет ошибку. А для меня этот уютный дворик до сих пор звучит песнями. В этот период мы мечтали о литературной оаботе. Поэтому фраза «полжизни за сюжет» часто повторялась в нашей компании. Жизнь же сама подкидывает сюжеты, только умей их видеть и брать...

Осенью нас с завода отправили на сельхозработы в район Усть-Пристани. Кавалькада из четырех машин наконец собралась в дорогу. Первая с руководителями — газик, две грузовые с людьми и самосвал с прицепом горючего в бочках. Двигались по бесконечным проселкам. Сидеть в грузовиках было тесно, и после очередной остановки шофер самосвала пригласил желающих на прицеп, смотреть за бочками с горючим, чтобы они стояли пробками вверх. Мы четверо согласились. Повернули бочки и свободно разместились в кузове. Поехали дальше, и только тут мы поняли, какую сделали глупость. Бочки на ухабах и поворотах начали так болтаться по кузову, что нам оставалось только выскочить, уцепиться за борта руками и висеть. Кабина шофера была далеко, нашего крика он не слышал, а бросить чем-нибудь в кабину, чтобы он остановился, мы не могли — руки были заняты. Всеми силами удерживались за борт. Он долго гнал за другими машинами, пока, наконец, не остановился у скирды с соломой. Мы пососкакивали на землю. Загрузив кузов соломой, напихав ее между бочками, мы вольно на ней разлеглись и теперь уже могли держать пробки вверх, хотя от тряски они то и дело разворачивались.

Подъехали к реке Чарыш. Десятки машин с обеих сторон ждут переправы. Паром загружается около часа. Речка не широкая, но глубокая у переправы. Берет паром четыре машины. Метра три высотой берег срыт у съезда, и в конце его мостки для всъезда на грузовую платформу. В зависимости от уровня воды в реке, мостки эти приходится швартовать к берегу дальше или ближе от съезда. Мертвяки в земле есть, но соединены с мостками они кое-как. Шоферы прикручивают проволоками крепления и ругаются. На мостки и платформу кладут два бревна с лысками с обеих сторон, и по ним машины забираются на паром. Паром перемещают на расстояние по ширине машины и подъезжает следующая. Такой же порядок при выгрузке. Мужчины раскричались — вторые сутки стоим. Но у нас «кадры» — целый отряд, и нам положено без очереди. На съезде уже последней грузовой машины одно бревно все же переломилось 'у всех оно вызывало подозрение) и, Слава тебе, Господи, обломок уперся в дно и в ее задний мост. Машина оказалась почти в вертикальном положении, не нырнула под паром задним ходом. Для ее выручки сцепили сразу три грузовика (на всякий случай) и вытащили на берег.

Запасного бревна видно не было, и как будет без него работать переправа, трудно было себе представить.

36

На этом наши приключения не кончились. Задержка на переправе вынудила нас ехать в сумерки и ночью. Впереди летел газик, за ним два грузовика и наш самосвал с прицепом. Дороги в тех местах ровные как стол и не имеют ни одного указателя или знака. Впереди плыла машина и вот пыль оборвалась. Наш шофер услышал, как по обочине кто-то бежит и кричит. Мы остановились. Подбегает наш парень и показывает, чтобы мы повернули назад. Передние машины уже далёко умчались, по фарам видим — возвращаются назад. Получилась такая оказия. Шофер, идущей перед нами машины, задремал и очнулся, когда уже летел вниз. Оказался по пути деревянный мост прямо на плоскости дороги без поручней и указателей габаритов. Его счастье, что он ушел от моста метра на три вправо и слетел в овраг. Когда машина передними колесами ударилась в противоположный склон оврага, пассажиры были отброшены к кабине. Когда машина покатилась назад со склона, то задним бортом врезалась в противоположный склон и все посыпались назад. Задний борт сломался, основательно пострадала только одна пассажирка (растяжение ноги). Попади машина на мост левыми колесами, она бы тут же перевернулась и накрыла собой ее пассажиров. Везение и только. Женщину отвезли на газике в ближайшую деревню, а мы продолжали путь.

Мне позже, на «студенческой» целине, встречались ребята-шоферы, имеющие первый класс, которые в жизни не видели одного дорожного знака, катаясь по степным колеям. Класс им давали за стаж работы для зарплаты, а они говорили, что в большом городе со светофорами и знаками не проехали бы пяти километров без нарушений. Даже местные шоферы могли запомнить бесконечные перекрестки, и, когда мы ехали из одного колхоза или совхоза в другой, они путались. Зачастую машина заезжала в «запретную зону», никак не обозначенную. Тогда перед носом садился военный вертолет и забирал на борт пассажиров до выяснения личностей и цели поездки. Где-то рядом не то космодром, не то стартовые площадки, почему и «запретная зона».

Назад в Барнаул мы с Арнольдом решили возвращаться по Оби, хотя навигация и подходила к концу.

Пошли пешком к Усть-пристани. Это было далеко, но чем дальше, тем лучше.

Осенняя тишина степи без пения птиц и без признаков людей с их газующей и ревущей техникой, окутывает и дает ощущение своего собственного пребывания на земле. Мы прошли половину дня и только тогда встретили жилище. Одинокий маленький домик, и в нем двое мужчин. Они заметили нас издали и зазвали к себе. Видимо, редко в тех просторных краях люди вот так просто идут без вещей и без дела. Много расспросов, и явная радость для хозяев наш визит. Попили наскоро чаю. Они указали нам направление, и мы двинулись к пристани.

Вскоре отыскали буксир. Старый колесный. Он идет вниз по Оби и мы договорились о том, что плывем до Барнаула. Вечере-

37

ет. Устроились возле трубы — там тепло и предаемся воспоминаниям о жизни, учебе, путешествиях, изучаем взгляды и характеры другу друга.

Обь обмелела. Буксир дважды тыкался в мель. Тогда капитан давал полный назад, и плицы молотили по воде, поднимая со дна песок. Корпус буксира дрожит от напряжения и вот тишина — сползли.

В отличие от моей родной Оки, где на каждой остановке есть пристань, здесь буксир упирается носом прямо в берег и, выбросив трап, принимает пассажиров. Публика самая разная — с мешками, чемоданами и портфелями. Мы, увлеченные беседой на открытой обской воде, вкушаем радость путешествия. Арнольд вспоминает Неву, а еще больше Волгу, через которую по льду из Бора в Горький ходил в институт.

Когда вырастешь у реки — с ней, как с живым существом, в чувствах и памяти, связывается множество воспоминаний.

Завод встретил нас новостью. Из Бельгии прибыл пресс-автомат, о конструкции которого мы давно слышали. К идее вырубать детали из ленты на ходу, наш конструктор П. пришел самостоятельно и уже произвел все нужные расчеты. Теперь же машина была наяву. В прекрасной упаковке морского (т.е. для транспортировки по морю) исполнения. С трудом разобрали ящик и закачали головами. Пресс, как новогодний подарок, был под прозрачной пленкой, доселе нами не виданной. Внутри на станке в разных местах были подвешены мешочки. Это для поглощения влаги. Никакой консервирующей смазки. Включай в сеть и работай от 100 до 1000 деталей в минуту. Под машиной нашли коробку, а в ней два блока сигарет, 11 зажигалок и записка на ломаном русском языке с пожеланием успехов в работе. Курили возле этого чуда и удивлялись классу исполнения машины. Затем было приказано машину разобрать, детали заэскизировать, определить марки металлов и все вместе отправить в другую организацию. Особое восхищение, и тем более восхваление того, что делалось за «бугром» не поощрялось.

Перевод нашего завода на более сложные автоматические линии не увенчался успехом.

Мы старались проектировать на высоком уровне, и чертежи были в порядке.

Мой первый начальник К. использовал, на мой взгляд, самый рациональный прием воспитания и насыщения знаниями и опытом молодых конструкторов. Первую машину, которую мне поручили модернизировать, я быстро переделал и отдал в чертежах на контроль. После завершения контроля он объявил мне, что теперь моя задача — выпуск первого образца. В конце каждого дня я должен был докладывать ему о состоянии дела по выпуску пресса. То есть практически мне надо было целыми днями находиться в цехах. Заготовительный (состояние по изготовлению заготовок), модельный, литейный, механический, термический, ОТК (точность изготовления деталей и

38

отклонения), сдача на склад, поступление на сборку, слесарные работы, сборка, контроль точности сборки, испытания и сдач комиссии вплоть до окраски и упаковки. Работы от начала с завершения должны были проводиться при моем участии. Всякие неудачные конструкторские решения рабочими высмеивались. Этого не давало ни одно учебное заведение. Одновременно происходило знакомство с производством и других машин. Например, слесарь-сборщик с трудом вылезает из-под стола пресса, еле добравшись до пробки, чтобы слить масло, ворчит: «Чтоб у этого конструктора член на пятке вырос!» «Почему?», - спрашиваю. «Чтобы когда поссать захочет, ботинок расшнуровывал, снимал и зашнуровывал — вот почему!» К. находи нужным выкроить это необходимое время для конструктора, несмотря на большую загрузку непосредственно черчением и расчетами, видя в такой методе залог роста конструктора и избежания ошибок в будущем.

Недавно я слышал разговор двух женщин-конструкторов перед аттестацией: «Там ведь спрашивают как зажать эту деталь, чем измерить? Так ведь можно любого завалить!» Может быть, мой пример не очень понятен, но это сродни вопросу патронажной сестре — как запеленать ребенка.

Когда мы стали переходить на машины с автоматическим подачами заготовок и сброса деталей, завод не потянул. Планы выполнялись на 30 процентов и зарплату платить было нечем. Три месяца мы ее вообще не получали. Мы случайно узнали, что начальники-то ее получали. Арнольд от имени комитета комсомола нарисовал карикатуру на директора, изобразив его в виде буржуя в цилиндре, сидящего на мешках с деньгами. Из кармана торчала пачка денег и подпись — «Не дам!». Сходство было большое, начальство узнавали и смеялись, идя через проходную. Газету повесили перед обедом. Тут же прибежал парторг и снял ее с забора. А. теперь нарисовал сценку. Как карикатуру — с забора снимает парторг, оглядываясь по сторонам. Партог был тоже очень похож. Опять смеялись. Был нам разгон за это.

В начале моей работы в проходной мне нагрубила работница отдела кадров. Я назвал ее Унтер Пришибеевым. Она пожаловалась, и к обеду вывесили карикатуру, она изображалась сжавшейся в углу, а я с разинутой пастью, из которой рвался крик: «Унтер!» Было стыдно. Я оценил критику и собственную глупость и несдержанность. Извинился перед ней и впредь стал поумней.

Директор не извинился перед нами, но зарплату все же выдали. Комиссия аж из Москвы разбиралась. И решила, что уровень квалификации наших рабочих и класс станочного парка не позволяет выпускать технику требуемой точности и качества.

В феврале 1957 года было объявлено о создании Совнархозов. Работа активизировалась. Не надо было с любым пустяком кататься в Москву. По соседству с нами возводили и запускали завод и ему нужны были новые станки. Сборочные автоматы другие. Теперь решали все в Барнауле.

39

В краевом масштабе решение принимал крайком партии, в районе города — горком партии, и дальше все мы могли делать на предприятии. Если бы избежать и эти два рубежа, мы бы могли договариваться прямо завод с заводом, однако это исключало руководство партии, поэтому было невозможно. Но все усе мы могли свои знания, изобретательность тут же на месте и применять. Посыпались заказы. Работа по договорам давала занятость и приработок.

Был такой случай. Алтай не мог выбить фонды на вилы. Снабженец пригнал только вагоны с листовой сталью для их изготовления. Тут же откопали где-то американские чертежи двадцатых годов на настоящих «синьках» с размерами в дюймах. Мы подрядились переработать чертежи, а завод изготовить ковочные вальцы для производства вил. Вопрос был просто решен.

Осенью 1956 года меня включили в агитбригаду для обслуживания колхозников в уборочную компанию. Целью ее была пропаганда спорта и увеселение, так как в нее входили певцы и танцоры из самодеятельности барнаульских клубов. Кроме основных клубов — Меланжевого комбината и железнодорожников — были и другие мелкие. В клубы приезжали гастролеры: Пьеха со своими ребятами, пианисты, как было написано в афишах «Дипломат всемирного конкурса Э. Горовец», работавший под ковбоя, с неуклюжей мимикой, Г. Пишаев и другие. Центром культурной жизни все же был театр. В его стены приглашались гастролеры официальные или вовсе неожиданные. Первым был Вертинский, вернувшийся из эмиграции. Впечатление он произвел потрясающее. Почти потерявший голос, массируя горло, он манипулировал носовым платком и, неповторимо жестикулируя, пел. Когда из зала кто-то попросил исполнить «Журавли», которые пел Лещенко, Вертинский подошел к рампе и сказал как-то особенно: «Ищите эти песни на рынке». Каприз и обида за ошибку зрителей были в этих словах. Весь его артистический облик, и подстать ему аккомпаниатор, были подкупающими. Гастроли классического китайского балета и других заезжих трупп тоже надолго оставались в памяти барнаульцев. Главным же были постановки самого театра, которые собирали полный зал.

Наша бригада со своим реквизитом на двух грузовиках отправилась на гастроли. Прием был самый разный. Нам надо было дать плановое количество концертов в целом ряде хозяйств. Как принимали, так мы и выступали. Пожалуй, лучшее, что мы могли представить, было в колхозе, где председатель с очевидной радостью принял нас и с редкой распорядительностью настоящего руководителя организовал выступления. Сразу послал гонцов решить вопрос с питанием, ночлегом, бытом и занялся устройством концерта. Клуба в деревне не было, и выступление надо было организовать на открытых кузовах наших грузовиков и на земле. Никогда в этот колхоз не приезжали «артисты», да еще

40

целых два грузовика. Самая подходящая площадка была, в центре села, возле магазина, но она имела такой уклон, что ровно грузовик поставить было невозможно. Председатель тут же затребовал бульдозер и велел сравнять площадку для грузовика, заметив, что эта площадка будет для них памятью о наша визите, а в дальнейшем они найдут ей применение. Однако, дело шло к вечеру и мы забеспокоились об освещении. Тут он сразу заявил, что зрители придут со своим светом. Были оповещены все колхозники, и, когда уже стемнело, грузовики наши стояли борт к борту впритык на выровненной площадке, зрители расселись и столпились вокруг, вся прибывшая техника включила фары, а зрители зааплодировали, не в нашу честь, но приветствуя организаторов. Выступали мы с подъемом и всем понравилось. Председатель и делегаты от зрителей благодарили и просили назавтра разделиться на группы и выступить по бригадам, там, мол, тоже ждут. Это наше выступление было исключением из правил, каким является и соответствующие своему месту руководитель.

Правилом же было небрежение. Оно отражалось и на нас. Приезжаем мы, например, на центральную усадьбу колхоза. Руководитель бригады идет договариваться о месте выступления и улаживать другие вопросы. Мы ждем. Вокруг собирается толпа любопытных. Детишки, старики, бездельники. Приходит руководитель и дает команду о разгрузке возле микроклуба. Подъезжаем туда. Толпа растет и идет за нами. Начинаем сбрасывать маты, снаряды и мешки с одеждой. Как только сбрасываем штангу, тут же появляются желающие продемонстрировать свою силу. Пьяные молодцы, впервые наяву увидевшие штангу, представляют себя силачами и начинают ее поднимать. Валятся, роняя штангу на себя, под хохот толпы, но тут же появляются новые, еще более «сильные» и картина повторяется. Мы, набравшись опыта с этими любителями «игры с железом», стали потом отдельно снимать гриф и блины, чтобы избежать искушения и возможных травм. Мужскую часть населения, конечно, интересовали наши женщины. Заезжие артистки, спортсменки, как на них не залюбуешься! Хотя они волей случая стали гастролерами, но внимание всегда приятно, и наши женщины кокетничали. Настоящая женщина всегда кокетничает, потому как помнит, что она женщина, а наши во время гастролей об этом не забывали. Их не очень смущало, что условия и темпы наших гастролей не позволяли постирать и отгладить костюмы, да и как следует привести себя в порядок тоже. Ночевали мы где придется, питание было беспорядочное, словом, быта никакого. Гастроли по целинным совхозам. Парни выпивали, и сильно. За гастроли мы ничего не получали, кроме «сохранения зарплаты», и двигало нами любопытство, новизна положения, разнообразие жизни. Может, у кого-то были и иные стимулы — за всех не скажешь.

Вот наступает момент начала концерта в колхозном клубе. Зрители, в основном старухи, занавес ситцевый, сцены полно-

41

стью не закрывает, потолок низкий, освещение приблизительное, среди зрителей много пьяных, «актеры» тоже не отстают. Баянист у нас обладал свойством играть даже в бессознательном состоянии. Привыкший на свадьбах к сверхвозлияниям, он и тут не отступал от своих правил. Конферансье огорошивает зрителей нашими титулами. Одного борца он представил как чемпиона Дальнего Востока, тихоокеанского флота и всех морей, входящих в этот океан. Один из боксеров так и остался лежать в машине — не смогли поднять. Срочно надеваем майку с эмблемой общества «Урожай» на певца, натягиваем ему перчатки и мягкие ботинки, а его противник демонстрирует в импровизированном ринге «бой с тенью» и подпрыгивает, имитируя бой. Наконец певец готов к выходу. Запускаем его на сцену и он, закрыв глаза, кидается на боксера с вытянутыми вперед руками в перчатках. В зале смех. Конферансье сыплет шутками. Нам, акробатам, пить нельзя, иначе не попрыгаешь. Выступают штангисты, танцоры, опять певцы (баянист отошел) и общее приветствие. Зал доволен и у нас все обошлось. Печать председатель на командировке поставит. После выступлений благодарят. Высшая похвала зрителей: «Ну, как в кино!» Колхозники в спортивных хрониках видели таких же мускулистых итангистов, борцов, а тут они — рядом, живые.

Это участие в агитбригадах потом мне пригодится в лагере, где на артистов тоже спрос.

1957 год был особенным. Началась подготовка к фестивалю. Одновременно возрастала бдительность. Наш парторг тут отличился. Шутливые замечания он принимал как вызов. Однажды, хотя я был занят работой, он, отвлекая меня от нее, поручает мне спроектировать сейф-ящик для партбилетов. Без охоты я подчинился. Подхожу к нему и говорю: «Дайте-ка мне партбилет». Он вздрогнул: «Это зачем?» Объясняю, что мне нужно снять размеры для уточнения высоты и глубины ячеек. Обещал дать эскиз. По окончании работы опять спрашиваю: «Что писать в примечаниях?» Предлагаю написать «загрунтовать и окрасить в красный цвет». От возмущения он не нашелся, что ответить и куда-то убежал. Через некоторое время подходит ко мне и говорит: «Запомните. Красный цвет не вы и не я выдумали, и даже не Маркс, а значительно раньше!» Так от своего предложения мне пришлось отказаться.

Тут мне позвонила Р. К. из краевой молодежной газеты «Молодежь Алтая» и пригласила на организационное собрание Фестивального клуба молодежи. Телефон стоял на столе у парторга, он слышал разговор. Его показания на следствии, а затем на суде, родили пункт обвинения «о создании молодежной организации, свободной от влияния партии и комсомола». Через несколько дней Р. К. передала нам содержание выступления на краевой комсомольской конференции одного оратора. Он рассказал о тлетворном влиянии запада на молодежь, и в качестве примера привел группу инженеров с завода БЗМП, у которых в общежитии все стены обклеены непристойными картинками,

42

которые увлекаются джазовой музыкой и ведут безобразный образ жизни. Мы вспомнили о погроме в нашей комнате, совершенном накануне, высказали претензии коменданту, но она все свалила на уборщицу.

К нам приходило много людей. Брали книги и приносили обменивать. Заглядывали, чтобы поговорить о делах завода, совнархозах, политике и за жизнь. Однажды художник нашего отдела В. Е., зная наши мечты отдохнуть, путешествуя по реке на катере, предложил нам купить недорого браунинг с патронами, якобы оставшийся от отца. На счастье, мы отказались, хотя не подозревали ничего дурного в его предложении. Б. С. во время очередного визита к нам, теперь уже после работы на шахтах, видимо, более разбиравшийся в людях, советовал нам не пускать и гнать некоторых посетителей, но мы «не брали в голову».

Я собирался ехать в Москву для продолжения учебы и занимался подготовкой к поступлению в институт. Тюрин и Семенов мечтали посмотреть Среднюю Азию.

Может быть, мои рассказы об удивительных красотах тамошней природы этому способствовали.

Весной 1954 года я из Чимкента отправился в путешествие по тем краям. С водой там плохо, поэтому поезда тянут тепловозы и путешествие на крыше вагона особенно приятно. Воздух чистый и теплый. В глаза не лезет угольная пыль, обычно выбрасываемая паровиком. Обзор круговой. Хребты Тянь-Шаня на севере, и Гиссаро-Алая на юге Ферганской долины потрясают величием нас, равнинных жителей, Сырь-Дарья — быстрая, холодная и мутная, тоже не похожа на наши реки.

Судоходства по реке нет и паромы цепляют за трос, натянутый поверху между берегами. Течение сильное, и кольцо, надетое на этот трос, отодвигают от пришвартованного парома в сторону реки. Отшвартовывают паром, и он начинает уходить от берега как маятник, держась тросом за кольцо. По окончании качка рулевым веслом ослабляет трос, и кольцо скользит дальше к противоположному берегу и начинается следующий качок. Несколько качков и паром уже на той стороне.

Удивительно ровно возделанные поля говорят об упорядоченности и вечности этой земли. В ту пору луга были все в тюльпанах — красных и желтых. А иногда - до горизонта красные. А на остановках поезда черноволосые и смуглые девчонки в красных платьицах и косынках предлагали пассажирам огромные букеты красных же тюльпанов. Какое-то впечатление бесконечного праздника.

Мой путь тогда был в Адрасман, к моему дяде по матери М. С. Громову. Он работал в ОБХСС, и, когда я, обкраденный в поезде, без копейки, приехал в Соцгород и позвонил ему из милиции по их связи, он попросил подождать его некоторое время. Соцгород меня покорил. Прекрасная планировка, стадион, которому может позавидовать любой областной город.

43

Магазины полны продуктов и промтоваров. На улицах немецкие битюги — лошади для вывоза мусора. Рабочие по уборке улиц в добротных и хорошего фасона комбинезонах. Доселе я подобного не видел. Может быть, это первое и неточное впечатление, но оно у меня осталось. Когда приехал дядя, мы нашли попутную машину и стали подниматься в Адрасман. Я представлял себе, что это где-то рядом, но ошибался. Вниз машина скатилась часа за два, а вверх машины шли с трудом. Надо было забраться на 1,5 тысяч метров. Переправились через Сыр-Дарью по понтонному мосту. Поели манты (вроде беляшей) и пустились дальше в путь. Обычно машина идет на первой или второй скорости. Жара, мотор перегревается, и у каждого шофера на бампере висят камеры с водой на случай остановки. По пути колодцы, куда сливается вода из радиатора, а свежая вода вновь заливается в радиатор. Дядя знает дорогу давно и по пути комментирует. Много аварий. Он показывает останки машин на дне ущелий и объясняет, когда произошла катастрофа. Показывает откос глубиной метров 500, где шофер рухнул вниз с прицепом и собственным кузовом, груженным лесом. Однако вырулил, остановился возле еле заметной речки внизу и, выехав на дорогу, прибыл в автопарк. Он никому не сказал в тот день о приключении, но потом специально съездил и изучил следы своего полета с груженой машиной. Но в основном аварии кончались трагически. Навстречу идут машины с транспарантами в ширину кузова «Взрывчатка». Значит надо замирать и ждать их проезда. На закрытых, слепых поворотах водитель останавливается, выходит вперед, определяет состояние дороги, и только тогда продвигается дальше. Разъехаться на них нельзя, а пятиться опасно.

Сам город высоко в горах и там лагеря и шахты, но это тема для отдельного рассказа.

Когда создавалась предарестная обстановка, я ее практически не понимал и не принимал всерьез. Уже начали дергать на допросы наших будущих свидетелей и предупреждали о неразглашении. Однако некоторые ребята рассказывали об этих вызовах. Арнольд и Николай от меня все скрывали в надежде, что я уеду на учебу. Думали, если я буду вдали, меня не тронут.

Однажды, поздним вечером, придя в общежитие, я увидел погром. Матрацов Николая и Арнольда не было. Тут же подскочил З. Б., наш сосед и приятель, бывший ссыльный, и заявил об их аресте. Я не знал, как быть. Он сказал, что меня бы тоже забрали, да меня в это время не было, и советовал пока спрятаться у надежных знакомых. Быстро повел меня по темным переулкам и все смотрел, как я буду себя вести. Надо бежать, надо прятаться, а я в толк не возьму — зачем? Когда же он, у какого-то деревянного дома, собрался стучать в окно, то вдруг передумал — и заявил, что он просто пошутил. Пошли назад. Оказалось, ребята перед походом решили переночевать в палатке и спали во дворе. И в этом случае я верил в шутку и не замечал никакого подвоха. Просто мне в голову не могло придти,

44

что наши разговоры преступают закон. Так вот разного рода «оттепели» лишают людей бдительности.

Чтение книг и периодики по разным направлениям науки и техники заставило меня колебаться в выборе дальнейшей учебы. Одно время было большое желание заняться биологией, и все же преобладающим стал интерес к низкотемпературным процессам. Я подал заявление в МГУ, на физфак.

В этот год Москва выглядела необычно. Ожидание фестиваля, подготовка к нему привели к наплыву приезжих. Сначала нас поселили в районе Сокольников, в старые общежития на Стромынке. Сосед мой по койке был руководителем походов на турбазе в горах Киргизии. Каждый день, вымотанный беготней по магазинам, он приходил в подпитии и, ложась на кровать, доставал единственную свою книгу «Избранные статьи Белинского». Через десять минут она, уже раскрытая, лежала на его лице, а он начинал похрапывать. Отправлял багажом - в Киргизию запчасти к автомобилям, резину, дверцы и многое другое. Во время фестиваля он возвращался поздно и всегда приносил сувениры и подарки со всего света. Обычно сытый, сильно заряженный спиртным, и часто со спиртным — на утро.

По виду трудно было определить его национальность. Черные очки (для антуражу) напористость и знание киргизского языка, открывали ему все фестивальные двери. Молодые ребята из охраны порядка тогда не умели общаться с иностранцами и сдавались, когда он начинал кричать на незнакомом языке и яростно жестикулировать. На приемах же и встречах делегаций трудно было определить, кто к какой группе принадлежит, и из-за языкового барьера общение обычно превращалось в попойку. Особенно ему нравилось на ВДНХ, где все точки общепита были задействованы для фестивальных встреч.

Р. К. была аккредитована на фестивале от Алтайского края, и это давало мне возможность бывать на различных мероприятиях. Каждое утро в гостинице «Москва» в ящик для аккредитованного корреспондента вкладывались тексты выступлений и документы о встречах прошедшего дня, пригласительные билеты и пропуска туда, где не пропускали по значку «Пресса». Утром же, в программе следующего дня было подчеркнуто интересующее тебя мероприятие, чтобы на следующее утро опять получить пропуска или билеты.

У гостиницы всегда стояла толпа народу. Шел постоянный обмен чем-то. Самым дорогим был японский значок «Фудзияма». Но только за шесть «фудзиям» можно было получить значок «Советско-израильская дружба» — алюминиевый, с двумя флажками. Здесь же, наверху, был пресс-бар, где проходили шумные встречи. На ленинских горах в МГУ, в 202 аудитории, проходили интересные дискуссии по самым разным вопросам. Бывало, что переводчиков вытаскивали из кабин и награждали тумаками за умышленное искажение текста. Лучше всего себя чувствовали эсперантисты. Они общались как земляки — земляне. В студенческом баре МГУ тоже бывали эксцессы. Бывало, милиционер

45

поднимает за плечи пьяного иностранца на ватных ногах и может ему только сказать бесполезное: «Гее» — «Иди.» — и беспомощно крутит головой, не зная, что с ним предпринять, а иностранец бормочет — полицай, полицай. Часто публика просто глазела на иностранцев. Странно было их видеть рядом с собой — веселых, раскованных, потому странно, что с детства мы только и читали почти в каждой газете о непрерывном их обнищании и гибели от нещадной эксплуатации капиталом. У смешливых ткачих из Франции возле Кремля спрашиваем о железном занавесе. Отвечают: он нам не ударил по носу, и смеются. Кремль притягивал всех. Рассказы о его тайнах и каверзах будоражили воображение. К завершению фестиваля он распахнет свои ворота на объявленном Хрущевым приеме делегаций.

Пока же встречи, интервью, концерты, спектакли, фильмы, затем Галаконцерт в Зеленом театре ЦПК и О. Запомнился спектакль индийской делегации об охотнике, где участвовали многие звери во главе с мудрой черепахой. Спектаклю этому более тысячи лет. Умирали актеры, приходили новые, но в спектакле не меняется ни одна деталь: одежды, декорации и жесты — все неизменно. В Большом театре экзальтированные мексиканцы, едва не вываливаясь из лож, неистовствуют, скандируя: «Майя! Майя! Майя!», вызывая Плисецкую. Были и неприятные сцены. В парке Горького подвыпившие негодяи, начали качать молодого иностранца и высоко его подбрасывать. Вначале это выглядело шуткой, но шутка затянулась, и парень испугался. Из него сыпались значки, мелочь, ключи, авторучки. Хулиганы все же опустили его на землю и со смехом разбежались. Он поднялся и стал собирать содержимое своих карманов. Ему помогали.

На приеме в Кремле приглашенных встречали оркестры. Многие гости, видимо, предполагали прием в одном или нескольких залах Кремля и соответственно оделись. Широкие, только вошедшие тогда в моду, юбки на кринолинах, высокие пышные прически, открытые плечи и шпильки каблуков. Оказалось, что было намечено гуляние по всей территории Кремля, но было прохладно. За каждым поворотом дорожек — временная площадка эстрады с джазом или оркестром. Беспроигрышные лотереи. Буфеты и лотки. Яркий свет и интимные уголки. Храмы осе нараспашку. Негры на надгробьях русских царей в Архангельском соборе, сидят на них верхом, жуют бутерброды и запивают из бутылок. У многих в руках и подмышками хрустальные кубки, вазы и другие громоздкие призы лотереи (полиэтиленовые сумки тогда еще не распространялись). На эстрадах лучшие номера артистов фестиваля. Английские джазмены заходятся в ритмах. Скрипачи, стоя в борцовой стойке на голове, в ярких красных пиджаках, дергают смычками и косятся на оторопевшую публику.

Пусть кривляются, с буржуазным там саксофоном или запрещенным тоже буржуазным, банджо, но так вести себя, держа в

46

руках священную, и разрешенную скрипку, это для советского зрителя — ни в какие ворота.

Возле главной эстрады два больших грузовика с огромными прожекторами. На сцене очаровательная египтянка исполняет восточный танец, танцуя на самой передней кромке эстрады под тихую мелодичную музыку. Американские кинооператоры, сразу по ее появлении, включают лампы, питаемые от заплечных ранцев, а режиссер дирижирует съемку. Этих ребят я часто встречал в баре «Пльзенское пиво» в ЦПК и О. Где-то на середине танца взревели моторы грузовиков, задымили вольтовы дуги прожекторов и начали снимать наши документалисты. Позже мне довелось увидеть эти кадры в фильме о фестивале.

К концу приема в Кремле погас свет. Пошел дождь. Вспыхнула белокаменная колокольня Ивана Великого, и там засверкали и затрубили золотые горны, возвещая факельное шествие. Из распахнутых ворот колокольни повалила толпа с факелами, и грянул салют, такой сильный и низкий, что недогоревшие ракеты вместе с дождем падали на гостей, прожигая кринолины и попадая в прически. Началась паника. Шпильки на мокрой брусчатке скользили, визг, бегают факельщики, взрываются ракеты, но вскоре эта часть встречи так же внезапно кончилась, как и началась. Все потянулись к выходу. Мы растерялись с Р. К. и я пошел по тоннелю у Спасской башни и стоял на ступеньках внутренней лестницы, высматривая ее среди выходящих. Интересно было слушать пение толпы. Весь тоннель пел. Песни входили и выходили. Возникали и пропадали. Все же почти непрерывно исполнялась «Катюша». На всех языках. Уходила и вновь возвращалась, и так до полного поредения толпы.

На время экзаменов нас перевели в общежитие университета в Черемушках. Соседом моим оказался парень, мечтающий стать чекистом-разведчиком. Начитался и шпарил наизусть куски из прозы об их подвигах, выучил наизусть стенографию и записывал новые песни, исполняемые по радио. Он подробно расспрашивал о моей жизни, а зачем он сам поступал на физфак, я так и не понял. Жил он до определения в общежитие в моторных отделениях лифтов, в университете, пробираясь туда всякими хитрыми путями. Питался одной кашей и чаем, поэтому денег тратил крайне мало. У него было запрятано сто рублей одной бумажкой, и вдруг она пропала.

Видимо, относясь ко мне с доверием, он взволнованно стал выспрашивать мое мнение относительно возможного похитителя. Нас в комнате было пятеро, и я терялся в догадках. Он упорно думал на одного парня. Я не соглашался — человек тот был по натуре открытый, да и регулярно получал из дома переводы. В конце концов все пошли в милицию на первом этаже общежития. Все вынули свои деньги. Мой сосед тут же схватил сотенную купюру у подозреваемого им парня и заявил, что это его деньги. Капитан предложил разобраться самим, если мы не хотим, чтобы он вызвал собаку и завел уголовное дело. Вернулись

47

в комнату, парень тот сознался и просил никому не говорить, видимо опасаясь оглашения случая в приемной комиссии. Тут я подивился той степени наглости, которой может достигнуть человек. Десять минут назад этот парень клялся и божился в своей честности, бия себя в грудь. Предлагал свои деньги, коли у обворованного они последние. Мне было просто неловко, что мы его тащили в милицию. И вот какой поворот — неожиданный и прискорбный. Купюра та, оказалось, имела масляное пятнышко, известное только хозяину, почему он и не отступил от своего обвинения, а вор почти убедил всех в своей невиновности. Такие уроки лицемерия не каждый день получишь.

Первый экзамен — сочинение, я завалил, а сосед мой получил тройку, но математику тоже завалил. На последнюю отвоеванную сотню он купил себе сапоги и пластинку Рашида Бейбутова. Я проводил его на вокзал. Он без билета пробрался в поезд и укатил куда-то в Сибирь.

Забрав документы, я пошел во ВГИК и узнал о порядке поступления на сценарный факультет. Для творческого экзамена у меня были написаны два сценария и несколько рассказов. Поехал на родину в Спасск-Рязанский — заняться подготовкой к экзаменам, очухаться и осмотреться. Там-то меня и взяли...

П. Л. Капица, изучая общество, как-то определил критерий его состояния и за основу взял три показателя: национальный продукт, продолжительность жизни и количество заключенных. Тогда я такого анализа не знал, но по всему виденному определял — неладно в нашем доме.

Вернусь к Уфе. Вызвали на этап. Когда надзиратель свел меня на первый этаж и сунул в обшарпанную камеру налево, с выбитым глазком в двери, я через этот глазок мог видеть помещение вроде прихожей, где стоял стол с кипой формуляров и рядом стоящего навытяжку офицера, как бы исполняющего торжественный ритуал. Он брал очередную папку и произносил фамилию. Надзиратель открывал дверь и выкрикивал ее в камеру напротив. Через какое-то время появлялась девица с вещами и отвечала на обычный вопрос: статья, срок? Кокетничая с офицером, с улыбочкой отвечали — 15,12,8, меньше я не слышал, в статьях ничего не понимал, а чему веселятся эти кокетки не мог понять. Они будто соревновались в своей безмятежности. Внимательно изучая их лица, интонации, жесты, я ни в одной не заметил следов порока.

Во время пути до Челябинска они, проходя по коридору «Столыпина», совали мне махорку в газете через решетку. Курить в купе положено по одному, а я был один и вовсю этим пользовался. По прибытии в Челябинскую пересылку надзиратель повел дворами, а сорок семь преступниц отправил в другую сторону. Провели вдоль стены, где двери были одна рядом с другой, и отомкнув последнюю, предложил заходить. Это место оказалось нишей с узенькой скамеечкой по ширине двери. Я сел, железная Дверь захлопнулась перед носом. Спина упирается в стену, а

48

колени в дверь. Не понимая, что бы это значило, я быстро достал махорку, скрутил папиросу и после доброй затяжки начал колотить кулаками в дверь, задыхаясь и кашляя. Дыму некуда было выходить. Когда надзиратель открыл дверь, дым устремился в помещение. Видимо, привыкнув к такого рода поведению нервничающих наивных новичков, он даже не стал делать замечания, а просто снова захлопнул дверь. До сих пор, когда через тридцать лет я все это вспоминаю, наивность не покинула меня, и мне кажется, когда человек теряет это свойство, он умирает. Сколько их, серьезных мертвецов, топчут землю и портят жизнь нервным людям.

После долгого сидения в этой конуре, повели в баню. Одежду забирают в «прожарку». Ее насаживают на крючки, вроде тех, что раньше были в мясных магазинах для подвешивания туш, и делают в ней рваные отверстия. Ботинки отдельно. Голого, надзиратель повел меня в отделение бани с двумя каменными скамейками и размером в небольшую комнату. Наполняю таз водой, слышу шум и звон тазов за второй дверью в мое отделение. Дощечки из филенки двери имели щели, и можно было заглянуть в соседнее отделение бани. Сопассажирки со смехом заполняют отделение и разбирают тазы и шайки. Одна другой краше. Не отрываю глаз и начинаю волноваться. Окатил себя ушатом воды — и опять к пункту наблюдения. Глаза разбегались, а все-таки постоянно задерживались на красавице возле ближней скамейки. Она поставила ногу в таз и не спеша ее массировала. Белоснежная, в ярком свете бани, она наполовину была скрыта черными как смоль волосами, и только белый локоть прорывался иногда сквозь этот занавес. Когда же она, откинув волосы, направилась в мою сторону, улыбаясь, не замечая догляда, и я увидел ее лицо и грудь, надзиратель открыл дверь и начал меня торопить. Дай, прошу, поглядеть, когда я еще их увижу, не знаю. Уперся и ни в какую, они сейчас выходить будут, пошли. Так я и вышел — мокрый, голый, возбужденный, на глаза выглядывающих из гардероба зычек — прожарщиц. Стыдно и неловко, будто взяли тебя и выставили на позорище. Будто отняли, без права, неположенное брать никому.

Из Челябинска погнали сразу. Позже я увидел в нашем деле две или три телеграммы о задержке меня с этапированием. Потеряли в Уфе. Требовали ускорить. В Новосибирск привезли часов в пять утра. В пути меня поразил мужик, приговоренный к смертной казни. Везли на расстрел, а он вел себя так, будто едет на работу. И был-то он в рабочей одежде. Даже анекдоты рассказывал.

На перроне нас разделил конвой, рассортировав всех пассажиров, меня и дивчину повели в какой-то тупик. Команда: взяться под руки. Мы взялись и прижали локти к ребрам с радостью. Торжественно шествуем по перрону под конвоем и вопросительными взглядами окружающих. Едва ли ей и мне придется пройтись вот так по перрону с «торжественным» караулом. Мы, прижимаясь друг к другу локтями, говорили о своих делах и не обращали внимания на окружающих. Она рассказывает о своем преступле-

49

нии — украла из зависти в общежитии модные туфли у соседки и уехала к себе в деревню, где ее и забрали и теперь этапируют в Барнаул на суд.

Нас в тупике встречает новый большой конвой с автоматами и оцеплением. Вдалеке маячат солдаты с собаками. Увидев нашу пару, как на прогулке, они стали роптать. Их подняли по тревоге для осуществления конвоя особо опасного преступника, которым я числился. Разбудили и подняли среди самого сладкого сна. Естественным было их огорчение при нашем появлении. В свободной руке я нес выданную ей буханку хлеба и две селедки в бумаге. Больше ничего у нее не было. «Столыпин» стоял в тупике — холодный. Нас поместили в соседние купе. Солдаты бегали, пытаясь растопить вагон. Гадали, когда подцепят к барнаульскому составу. Прицепили к проходящему, и мы поехали. Не знаю, как солдат определил важность моей персоны — по конвою, или он имел доступ к формулярам, но любопытство его раздирало и в конце концов он прильнул к решетке моего купе и спросил, за что посадили? Отвечаю ему, имитируя акцент: «Дишчиплина есть надо, любопитство есть не надо». Их инструктировали, что по 58 статье — все шпионы. Солдат отшатнулся, подумал, и стал дергать себя за ремень, показывая на меня. Я снял свой ремень и просунул ему за решетку. Он повесил его в проходе и обещал отдать по выходе. Дорога длинная, вагон пустой, и теперь солдаты пристали к моей соседке. Мне было слышно, как она протестовала и сопротивлялась. Загрохотал кулаками в переборку и стал кричать: «Жалоба! Жалоба!» Они отстали от девушки и успокоились, но один из них подошел к моему купе и злобно погрозил. Все-таки была надежда на то, что они обязаны доставить этапируемых целыми и невредимыми, и я не представлял себе, как он сможет исполнить свои угрозы. Видимо, руки его на этот счет были укороченными, но обида на мое вмешательство кипела в нем и других негодяях.

После передачи нас из вагона в «воронок» меня сунули в бокс у входа, а ее в салон. Вначале ее отвезли в уголовную тюрьму, а затем меня — во внутреннюю КГБ. Сопровождали нас в пути все те же вагонные надзиратели. Я ждал подвоха, и, будучи человеком неопытным, не знал, откуда он может прийти. Когда они грозили, я называл их козырьками блестящими, позорными, и не более. При сдаче меня во внутренней тюрьме «козырек» открыл дверь моего бокса, это такая же конура, как в Челябинске, стал ждать, когда я из нее буду выходить. Только я сунул голову на выход, как он долбанул сапогом по этой двери. Надеялся, что попадет по роже, но я отскочил, а снизу, с земли, офицер стал выяснять, почему задержка. Мне ничего не оставалось, как показать обидчику язык.

Барнаульская тюрьма КГБ приняла меня обычным путем. Тщательнейший обыск и долгое раздумье шмональщиков о шурупах в моих «стиляжных» полуботинках. Вывернуть их, так подметки отвалятся, не вывернуть, допустить нарушение инструкции о недопущении металлических предметов при арестанте. Все же

50

решили оставить, посчитав, что мне, не имея отвертки, их вывернуть не удастся, и всякое злоумышленное действие с помощью этих шурупов с моей стороны исключено.

Сразу после того, как меня поместили в камеру, я потребовал врача и, когда он пришел, заявил о полном недомогании. Врач послушал легкие, посмотрел язык, и дал три дня отдыха, то есть освобождения от допросов. Прогулки, однако, разрешил. Это мне и было надо. Оглядеться, обвыкнуть в новом состоянии подследственного, и подумать. На первой же прогулке, где мог, наклепал протекторами следов на асфальте, написал, чиркая подметкой незаметно от надзирателя — «я коммунист преданный» — надеясь, что ребята, если они здесь, поймут мою позицию на следствии. Надпись, должно быть, убрали, а мои следы на снегу по сторонам прогулочного дворика со стенами пятиметровой высоты из бетона и входной дверью с глазком, остались. Для верности, с разбегу, и на стене тюрьмы оставил свою «печать».

На следующий день надзиратель уже не через глазок, как на первой прогулке, наблюдал за мной, сидя на ступеньке у двери, закутавшись в полушубок. Ребята в этот же день «сообщили» следователю о моем прибытии, и это путало его «игру».

Надзиратели получили нагоняй за растяпистость. За три дня отдыха мною было установлено количество людей, содержащихся в этой небольшой тюрьме, по количеству кусочков мяса, величиной с кусочек сахара, аккуратно разложенных на разделочной доске и сбрасываемых в миску с супом. О пребывании в тюрьме Николая Семенова я узнал по выставленным им для ремонта, возле двери, ботинкам, а Тюрина по почерку. Это случилось так. Когда врач уложил меня на кушетку в надзирательской и стал осматривать, вбежали два надзирателя и, волнуясь, стали вместе читать бумажку у самой лампы. Бумажка была повернута обратной стороной ко мне. Была это жалоба или просьба, я не понял, но бумага просвечивала, и я сразу узнал почерк Арнольда. Конечно, растяпы. Во время пути и отдыха я все думал о следователе. Так хотелось, чтобы он был умным и справедливым, способным понять мои добрые намерения и помыслы во всех поступках, словах и планах. Коли уж человека назначили следователем, думал я, он должен быть таким. Все добросовестно разберет и прямо доложит о совершенной ошибке, нас освободят из-под ареста, а виновным придется отвечать. Впечатление же после первого допроса было крайне неприятным. Стало ясно, что следователь врет, глуп, видно плохо учился там, где учат этому делу. Допрос был вроде знакомства. Я выяснил для себя, чего от него ждать, а он — что из меня можно выжать для сложившейся уже концепции дела.

Когда я ехал в Барнаул по распределению, в поезде была супружеская пара. Жена жаловалась соседям по купе на досрочную отставку ее мужа со службы особиста. В войну, мол, работал усердно. Для всех война кончилась, а для них продолжалась. Он в Прибалтике усердствовал против лесных брать-

51

ев. Каждый почти день, говорила она, гробы в клубе с нашими друзьями. А теперь мы не нужны, выжали все.

В свое время при знакомстве с городом мне сообщили новость, что прекрасное капитальное здание, выстроенное напротив Алтайского крайкома партии и предназначенное для КГБ, передано под медицинский институт. Там шла переделка следственных кабинетов и подвалов в аудитории и лаборатории, так что впоследствии на память о мрачном предназначении этого здания осталась только прекрасная телефонная связь с городом, в которой ничего не трещало и не сдваивало разговоров. Поэтому мы и были теперь в старом здании КГБ. Было понятно, что эта «теневая армия» выжидает дальнейшие события, и сорваться на каком-нибудь пустяке опасно для ее служащих. Поэтому следствие велось с соблюдением правил. Регулярно в дела вставлялась докладная с просьбой продлить время следствия, так как все политические дела по закону должны быть рассмотрены в десятидневный срок. Разрешения на продление давались легко.

Когда Николай Семенов перед передачей его дела в суд решил подшутить над ними и отказался ставить свою подпись, сославшись на отсутствие важнейшего документа, следователи всполошились. Какого, какого документа? Николай пояснил — доноса! Тут они заулыбались и объяснили, что этого-то им совсем и не надо. Выслушав объяснение, Николай подписал бумажку словами из их лексики: Мол, Имярек в подшитом и прошнурованном виде передается в суд, чем их окончательно успокоил. (Пишу «их», так как прокурор и следователь практически единомышленники и соратники. Существо дела им было не нужно, а его гладкое завершение входило в задачу обоих, поэтому прокурор Пушкарев все время маячил на следствии.)

На первом допросе я спросил следователя, нас ведь там в подвале меньше тридцати, а ваш кабинет 204-й, да еще сколько на других этажах, чем же вы тут занимаетесь? Он тут же рассеял мое заблуждение и разъяснил, что двести означает этаж, а кабинет всего четвертый по счету. Но по тому, как он вздрогнул после моего заявления о количестве арестантов, мне стало понятно, что надвигается новая вздрючка надзирателям за общение с арестованным. Они же начнут искать источник полученной мной информации, и, не отыскав его, отыграются на всех сразу. Холопское положение надзирателей было неприятно. Ведет, например, тебя здоровяк в туалет, и, когда ты сидишь над дыркой, не отрывает от тебя глаз, так положено. В бане, раз в десять дней, тоже сидит и глазеет на тебя, пока не вымоешься. На прогулке — наблюдение в упор. Как-то я разбежался, сделал два переворота вперед и назад, возвращаясь — ронтад. Надзиратель тут же подбежал, схватил за руку: не положено! Что, зарядку, разминку не положено? Нет, зарядка разрешается, но не переворачиваясь через голову. Приседания, разведения рук и другие спокойные упражнения. Видимо, они опасаются, что я разбегусь и размозжу череп о стенку, или подпрыгну и. сделаю то же самое ударом о славную землю. Это не

52

входило в мои планы, но желание почувствовать себя свободным хотя бы в движении, когда тело этого требует, насущно после пребывания в камере и на идиотских допросах, вынужденное безделье унижает и утомляет, нужно порезвиться, как коню. Когда не хочется читать, и в голове, перебивая друг друга, теснятся мысли, лучше всего ходить. Это создает ощущение занятости. В замкнутом пространстве камеры можно сделать только четыре шага. И каждый раз надо поворачиваться лицом к одной и той же стене. Это необходимо, иначе закружится голова. Последний шаг завершается перенесением центра тяжести на шагнувшую ногу и некоторой задержкой в этом положении. Затем ногу в ритме ходьбы возвращаешь назад, и после двух шагов эта же процедура повторяется у противоположной стены. Так мягко ходят тигры по размеру клетки.

Так же ходил наш преподаватель в техникуме. От стены к стене, все время поворачиваясь лицом к классу. Говорил он, не произнося ни одного лишнего слова, и необыкновенно тщательно делал чертеж на доске, так что небрежно перечертить их к себе в тетрадь было просто невозможно. Здесь, в камере, я понял, где он научился такой мягкой маятниковой ходьбе и немногословию. Стал вспоминать наших преподавателей. В войну их перебило многих, и спустя пять лет после ее окончания, сформировать преподавательский корпус было нелегко. Знания мои после семилетки и исключения из восьмого класса были скудны, а судьбе было угодно послать меня на приемные экзамены в техникум к старому преподавателю математики. Он плохо видел и не лучше слышал и, как я заметил, оценивал ответ по бойкости. Сообразуясь с таким восприятием ответов, я стал во всю силу стучать мелом по доске и, закончив в хорошем ритме стук, сказал: вот так! Он похвалил, и, с сожалением, глядя на доску спросил, почему же письменную работу мне не удалось выполнить. Ссылка на головную боль и волнение его удовлетворила, и он, как бы извиняясь, поставил мне в экзаменационный лист среднюю минимальную положительную оценку. Звали мы его «парашютистом» за абсолютно лысую голову. Однажды я зашел в преподавательскую и хотел обратиться к нему за разъяснением задачи, но меня тут же выпроводили и отругали за то, что я посмел беспокоить уставшего человека. До революции он преподавал в Сорбонне, а теперь учил нас.

Теоретическую механику у нас вел привлеченный по партийной линии и прошедший войну артиллерийский офицер. Он был специалистом по баллистике, но механику не знал совершенно, или делал вид, что не знает.

Начинал он занятия с перечисления номеров задач в учебнике, и обещал тому, кто решит, купить десять пирожков. Конечно, никто решить не мог, и со словами: «очень жаль, придется самому съесть», он занятия заканчивал.

На экзамене мы все трепетали. Боялись из-за незнаний потерять стипендию, но он задавал только один вопрос: «По-

53

чему мы победили Германию?». При этом был так пьян, что отметку ставил сразу на три строчки в ведомости.

Где бы мы ни учились, обязательно кто-то из преподавателей запоминался навсегда. Был у нас педагог, который вел курс режущего инструмента. Вроде скучнее курса не выдумаешь. Он же умел всю группу держать «ушки на макушке». Всегда стремительно появлялся в аудитории, прямо с порога начинал свою быструю импровизацию. Например, весело начинал о фрезах: «Вот мы и до фрез дошли!». Мы с ходу включались в занятие — игру. Что такое фреза? — Это многозубый инструмент! — Почему она так называется? — Потому что «ди фрезе» по-немецки значит «земляника» (неважно, если это вовсе не так!). А земляника какого рода? Кричим: «Женского!» Правда, был Земляника и мужского рода. Где? — У Гоголя! — Правильно! Но все-таки земляника женского рода. А как смотрят на мужчин?

— Сверху вниз. — А на женщин? — Снизу вверх. Он ставит фрезу на ладонь и говорит: смотрим на фрезу снизу вверх. Если виток зубьев идет вправо, значит это правозаходная фреза, если влево — левозаходная. И в такой манере обо всех инструментах. Запоминалось превосходно.

В школе всю войну и после нее учителя были тоже самые разные и зачастую случайные. Безнадежные мои занятия по русскому языку вынудили учителей оставить меня «на осень». То есть, за лето надо было подучиться, а осенью сдавать экзамен в следующий класс. Подучиться определили к бывшей преподавательнице классической гимназии. Суворовцевой (забыл, к сожалению, имя-отчество). Строгая пожилая женщина в пенсне, всегда подчеркнуто тщательно одетая. Она пожаловалась маме на мою небрежность в одежде. Я прибегал к ней с солнцепека на озере, в одних штанах, босой и без рубашки. Это ее шокировало. Садился в уголок огромного старинного письменного стола и начинал писать под диктовку. После зноя меня начинало колотить от холодного пота и постоянной прохлады в полутемной комнате. На этот раз правило было о «кое», «либо» и «нибудь», которые всегда надо писать через черточку. После разъяснений правила начиналась диктовка. Через плечо она наблюдала за моим «творчеством». Отошла и так горько сказала: ну что ж, и капля камень долбит. Тут-то только я и вспомнил про эти черточки. На этом мое поручение кончилось. Однако, правило о кое, либо и нибудь запомнились на всю жизнь.

Через несколько дней поздно вечером в мою двухместную камеру приводят крепкого парня с матрацем в руках, одетого в робу сварщика. Парень бросил матрац на койку, откинутую от стены, как крышка сундука, и, не обращая внимания на меня, сел на ее край, потом открыл парашу, крышку, левой рукой на ощупь, положил за свою спину на койку, и наклонясь над парашей, стал плакать. Слезы текли, капали в парашу, а он никак не мог успокоиться. Я выжидал в растерянности, не зная, как помочь человеку. Впервые в жизни видел такое искреннее поведение в

54

горе. Он выплакался, нащупал крышку, закрыл парашу и сел поперек койки. Тут я попробовал заговорить с ним. Мол, разберутся, и что же так сразу расстраиваться, успокаивал я его. Он, не отвечая, задал мне вопрос. — Ты в первый раз?

Отвечаю: в первый.

— Вот поэтому ничего и не знаешь. Здесь не разбираются. Это конец.

Живой и активный парень, он женился еще до армии, обзавелся ребенком. Во время службы подрался на танцплощадке и получил три года за хулиганство. Жена нашла другого. После отбывания срока он вернулся в Барнаул, вновь женился и имел уже двоих детей. Выплата алиментов, низкая зарплата, невозможность подработать приводили его в отчаяние. Однажды он по пьяной лавочке, униженный своей нищетой, проколол карандашом глаза портрета и, написав на нем: «Хрущев не дает хорошей жизни народу», положил в конверт без адреса и бросил в почтовый ящик. Бдительный почтальон отнес письмо в КГБ. С этим незапечатанным письмом начали работать графологи. Когда он написал письмо сестре, они тут же определили его адрес и арестовали прямо на работе. Следствие прошло быстро, дело было передано в суд. Когда его повели в суд, я попросил оставить негорелые спички по количеству лет в приговоре, на прогулочном дворе, в углу. Вечером на прогулке я нашел семь спичек. Позже, в Чунском лагере, он хорошо работал, и к нему приезжала жена с малолетними детьми. Веселый нравом, он располагал к себе людей и даже охрану. Иногда разрешали детей пустить в зону. Это были праздники для всех. У многих дома оставались дети, и ребятишек почти не спускали на землю, передавая из рук в руки. С целыми пакетами подарков они с сожалением отбывали в дом свиданий.

Для зоны в четыре тысячи человек дом свиданий был мал, и многие долго ждали своей очереди. Когда же начальство разрешило построить еще один дом, он был возведен за три дня. Отношение к детям в лагере напомнило мне мое детство, когда мы от школьной самодеятельности выступали перед тяжелобольными туберкулезом. Поставят стол в палате, чтобы всем лежащим было видно, а когда поешь, то у больных слезы. Вспоминают детей, семью, а может быть и самих себя в таком возрасте.

После освобождения, когда мы с женой жили в Лобне, по окончании своих сроков многие знакомые заезжали к нам отдохнуть и обвыкнуться в новом состоянии. Тогда у нас родилась дочь, и один из бывших зеков, В. Воронов, с 15-ти лет отбывший пятнадцатилетний срок в бездетных лагерях, не мог насмотреться на малышку. Положит ее ножки на ладонь и удивляется — какие же маленькие бывают люди.

О В. Воронове хочется рассказать поподробней. Мальчишкой, попав в лагерь по указу 1947 года, за карманы, набитые пшеницей, ее они с пацанами стащили с открытых железнодорожных платформ, он до тридцатилетнего возраста мыкался по лагерям и остался цельной и чистой личностью. Последние годы

55

заключения он посвятил всепоглощающей цели — освобождению. Каких усилий стоит достижение этой цели для человека, возмужавшего в лагере, знает только он сам. Подчинить свою жизнь одной цели сумеет не каждый. Ему отказывает комиссия по условно-досрочному освобождению (по приговору ему оставалось сидеть еще десять лет, срок намотали за побег из лагеря). Это тяжелый удар, но он его пережил и опять терпел «жизнь без нарушений». Через несколько лет он снова попадает под комиссию. Его рассказ о том, как она проходила — только воспоминание о ней вызывали у него дрожь. Стоял он перед комиссией с фуражкой-сталинкой, зажатой в кулак правой руки. Ожидал решения. Волнуясь, взмок до такой степени от холодного пота, что после объявления решения об освобождении, даже не смог поблагодарить за такое решение, а выжал пот из фуражки и, покачиваясь, вышел.

В Москву он приехал с запиской к жене одного Героя Советского Союза, своего солагерника. Перед освобождением, за время, пока проходило утверждение и прочие бумаги, волосы у него отрасли, и он надеялся так и выйти. Администрация же приказала постричь «под ноль», провоцируя срыв в поведении. Но «поезд уже ушел», и решение было принято. Стриженый наголо, в костюме послевоенного пошива, с ватными плечами и загнутыми лацканами, он и прибыл в Москву. Квартира его солагерника была вся в коврах и хрусталях. Тоска его охватила в этой квартире, и он решил навестить меня, тоже по записке.

Когда мы с ним гуляли возле Кремля, он сказал, усмехнувшись: «Тут только два экспоната: царь-колокол и я.» И, правда, иностранцы и прочий люд все время старались его сфотографировать.

Прожил он у нас две недели. С удовольствием готовил еду, управлялся по дому и мечтал о семейной жизни. Потом он уехал на юг, устроился работать завхозом в санаторий, приглашал в гости, да так мы и не собрались...

После сварщика в комнату подселили истинно-православного странствующего христианина. Его подельница (следователь меня поправлял — однодельница) сидела от нас через две камеры, у надзирательской, и так как она не выносила замкнутого пространства, дверь ее камеры была всегда открыта. В камере можно было читать все свободное время, а соседу молиться. Библиотека в тюрьме была хорошая и читали много, в основном русскую классику.

Допросы проходили тоскливо. Когда меня вызывали, я прихватывал пачки сигарет и, садясь на свой табурет в углу кабинета у Двери, раскладывал их на батарею для просушки. В камере было влажно, а батарея закрыта металлической сеткой, и сигареты отсыревали. После раскладки сигарет начиналось одно и то же — «говорил, не говорил...» Следователь Хилько иногда подходил ко мне вплотную и мечтательно говорил, сгибая руку в локте: врезал

56

бы сейчас тебе, все бы сразу встало на место. Отвечал ему, что все уже встало на место, и его кулачные времена прошли, дай Бог, навсегда. Я, конечно, ошибался, но к рукоприкладству он не прибегал.

Этот допрос был не совсем обычным. Следователь был возбужден и в конце концов не удержался и спросил: знаешь, кого я сейчас допрашивал? И сует мне к лицу протокол допроса. Тут я опешил, узнав подпись Р. К.. Она ведь была в Ленинграде.

— Вот тут сидела, показал он на диван, и я впился глазами в этот диван.

Пришел Пушкарев. Он не представился, а уселся напротив Хилько и заявил, что, наверное, будет выступать в суде, и многозначительно помолчал, как бы меня предостерегая. Для меня это был пустой звук. Никогда не приходилось мне бывать в суде, я видел его только в кино, поэтому слово «выступать» ничего мне не говорило. Видимо, они вместе допрашивали Р. К. и были под впечатлением, которое еще не прошло. Постепенно разговор стал принимать оскорбительный оттенок. Они имели магнитофонные записи наших разговоров в комнате общежития за длительное время. И теперь, после знакомства с Р. К. это взбудоражило их воображение. Когда Пушкарев спросил, не от нее ли я приходил в трусах наизнанку (может быть, кто-то из ребят пошутил, и это попало на пленку), я вскочил и закричал: «Как вы смеете? Что вы себе позволяете? Я буду жаловаться!» — повторив слово в слово возмущенную тираду героя рассказа Вересаева, от чтения которого меня оторвал допрос. Прокурор схватил бумажки со стола и был таков.

После пустых препирательств я стал требовать очных ставок. Следователь поставил своей целью нас рассорить и зачитывал показания подельников на меня. Я не верил ни одному слову. Первая очная ставка была с Тюриным. Мы обрадовались встрече. Хотелось многое узнать друг о друге, но следователь не разрешил. Когда он строчил протокол очной ставки, мы жестами объяснялись и сошлись на том, что скорее бы эта бодяга закончилась. Отношения наши с ребятами до сих пор оставались дружественными, и все ухищрения следователя не дали результата.

Вечером в камеру прямо ворвались начальник тюрьмы Хилько и Пушкарев, и налетели на моего соседа. Он заскочил на нары и забился в дальний угол. Сидя, крестил воздух перед собой размашистыми жестами, повторяя — изыди, нечистый! Он их всех принимал за одного нечистого.

— Вон, в небо спутник полетел, и никакого бога там нет, а ты все свое — бог, бог!

Затем, перекинулись на его подельницу: Марфу-то, наверное, потягивал! «Изыди, нечистый!» «А у ишака знаешь какой! Во!» — и прокурор показал свой кулак. «Ведь твой бог сделал!» «Изыди, нечистый!» Махнув на него рукой, они удалились. С виду все были трезвые.

Ночью мне снилась Р. К.. Ворвался в память солнечный летний день, когда, стоя на коленях в мелких водах речки Барнаулки,

57

шагал по песку, а она пятилась передо мной назад, и наоборот, я пятился, а она тихонько шла за мной. Так и двигались до самого леса, мимо белой городской тюрьмы на горе. Вода была чистейшая, и это была пара километров наслаждения и любования прекрасным. Как-то сейчас поживает Барнаулка? Лето в Барнауле жаркое, и жители города едут купаться на Обь.

Длинная песчаная коса тянется вдоль реки, а между косой и берегом узкий затон, называемый «ковш». Чтобы попасть на косу, надо переправиться через ковш или заходить в нее от района пристани и топать по глубокому песку километра два. Переправа через этот ковш никогда не была организована, как обслуживание отдыхающих. Тысячи барнаульцев, преодолев водную преграду, растекались по косе и купались с внешней ее стороны в Оби или здесь же в затоне.

В один роковой воскресный день жара была на редкость. Паром — это деревянный настил с поручнями из бревен, на четырех стальных открытых понтонах. Вот этот паром, когда на него набивается человек двести, тянет обыкновенная двухвесельная лодочка. Конечно, он движется по-черепашьи, и толпы людей по берегам ожидают швартовки. С одной стороны на косу, с другой — для возвращения в город. Ширина этого затона-ковша метров сорок. Большой наплыв людей и долгое ожидание переправы, видимо, было причиной решения капитана катера, стоящего здесь же, в затоне, помочь ускорению переправы. Когда паром, перегруженный людьми, был ровно посередине, а, к несчастью, один из понтонов был подтоплен и сам паром имел небольшой крен на тот угол, капитан развернул свой катер и носом стал толкать паром в приподнятый угол, направляя его к берегу. Угол поднялся, подтопленный понтон окончательно — уже сверху — хлебнул воды, паром принял вертикальное положение и тут же ушел под воду. Люди с вертикально вставшего настила посыпались в воду на глазах толпы с двух сторон «ковша». Общий вопль, и люди беспомощно заметались по берегу, глядя на месиво в середине затона. Хватали все наличные лодки и скорее гребли к месту аварии. Те, кто под грудой тел был загнан под воду, не мог вынырнуть. Хватая и топя друг друга, толпа начала рассредоточиваться, выплывая на оба берега. Крик был сплошной. Люди искали друг друга, перекрикиваясь с берега на берег, в надежде увидеть там своих близких спасенными. Отдыхающие замерли, потрясенные неожиданной развязкой, только ребятишки опять пытались вернуться к игре, но на них шикали и хватали за руки.

Первыми появились офицеры для ареста капитана. Начали подъезжать машины скорой помощи. Они спускались к самой воде. Через двадцать минут по обоим берегам ковша показались Цепочки солдат внутренних войск. Им было дано задание оцепить и освободить от людей район происшествия. Все взгляды были направлены на сомкнутую воду.

Через тридцать (!)минут примчался спасательный катер, два матроса на ходу надевали гидрокостюмы. Один наверху,

58

другой пошел вниз. Народ замер. Вода в Оби мутная, и что-то искать в ней можно только на ощупь.

Тянет верхний матрос веревку. Оба берега молчат в ожидании, скорые помощи на изготове. Верхний выбрасывает на борт лодки детскую коляску. Толпа ахает. Вынырнул нижний и заскочил на борт. Перекинулись словами.

Катер развернулся и ушел назад. Оказывается, у них кончился кислород. Минут через десять вернулись, вытащили труп крупного мужчины, затем еще одного утопленника. Тут солдаты начали очищать берег и производить оцепление.

На следующий день я приехал посмотреть на результаты спасательных работ. Затащенный тракторами на берег паром стоял как укор людям. Черный от набухшей древесины и с черными же голыми высокими понтонами. На песке были видны следы неводов после жуткого улова. Я подошел к тому месту поручней, с наружной стороны которых вчера прыгнул в воду, с босоножками на левой руке, сразу после первого толчка катера, и представил себе ясно картину, что было бы, если бы мне не удалось на пару метров отплыть от падающей в воду массы людей. Берег был пуст. В городе печаль. Никаких сообщений и соболезнований после этой трагедии не последовало.

На работе я высказал открытое возмущение, и желал наказания виновников. Если на заводе случается гибель людей, судят и наказывают нерадивых руководителей. Здесь же отцы города не понесли наказания и не почувствовали никакой ответственности. Или все прикрылось капитаном, или «отцов» этих так много, что и спросить не с кого?

Утром допрос и очная ставка с В. В. Егоровым, художником. Заявляю, что не помню никакого разговора с «клеветой на условия жизни молодых специалистов». Как же так, уверяет он усердно меня и следователя. Мы с тобой были в кабинете главного конструктора и ты мне заявил: «Вот ты специалист, а ходишь в латаных штанах. Я тебе еще приводил в пример Павку Корчагина. Что они жили в более тяжелых условиях». Я продолжаю стоять на своем, что такого разговора не помню. «Ну как же, продолжает он, мы с тобой тогда отбирали синие бланки, у меня же абсолютная зрительная память. Не вспоминаешь? Нет?»

Мне показалось, что даже следователя передернуло от его памяти. Однако пункт обвинения в обвинительном заключении он оставил. Видимо, не хотел обидеть стукача. Второй свидетель, тоже Егоров, на очную ставку не явился, в командировке был, я показания на меня о моих оскорбительных высказываниях в адрес генсека отпали. Свидетелей по моему делу было около пятидесяти. Один (Лузин) говорил о нашей пустоте и несерьезности. Обидно молодому человеку читать про себя такое, но надо было понимать это и как косвенную нашу защиту — ведь никаких «пунктов» из таких показаний вытянуть было нельзя. Общее состояние во время следствия, конечно, нервное. Демагогия следователя сбивает с

59

толку, начинаешь другой раз думать о своей неправоте, но после раздумий вновь приходишь к выводу, что это просто нечестная игра.

После долгого пребывания в тишине слух обостряется, и я стал слышать допросы в кабинете над камерой. Лежа на кровати, приставлял кружку к стене, а дно к уху и слышал, как следователь выбивал из подследственного показания о причинах, побудивших его перейти государственную границу. Казах уже в десятый раз объяснял, что ходил к родне в деревню подшивать валенки, родственники там живут, в Монголии, и, мол, все так ходят. Просто он посигналил машине, а шофер отвез в КГБ. Следователь же опять свое — о причине... Слышны допросы хорошо, только когда открывают и закрывают двери, скрип заглушает слова.

У меня на пятке отвалился участок кожи величиной с пятачок. Тонкий слой новой кожи выпирал и ступать было больно. Вызвал врача. Врач осмотрел ногу и завязал бантик из бинта. На мое удивление врач объяснила, что бинт длиннее 50 сантиметров не положен. Так я прыгал на носке, пока кожа не окрепла. Наверное, душевные потрясения выразились таким странным образом. Христианин, обвиняемый в антисоветской пропаганде среди колхозников, ничего не давал мне делать по камере, боясь чем-нибудь обидеть. Тщательно подметал пол, найденные крошки хлеба среди мусора обдувал и отправлял в рот. Когда приносили ведро и тряпку, тут же расстегивал гимнастерку, засовывал туда бороду и начинал драить пол. Селедку отдавал мне, а если очень хотелось ее съесть, то пару дней вымачивал в кружке, боясь лишней воды в организме и отсюда грешных снов. Пояса он никогда не носил по той же, видимо, причине. И никогда не унывал. Тюрьма ведь тоже для людей, так нечего и расстраиваться. Государство, считал он, от дьявола. Паспорта он не имел, и все бумаги определял как дьявольские, а протоколы его допросов подписывали понятые. Деньги, присылаемые ему, отправляли назад, так как он отказывался расписаться в получении. Однажды он ликовал, получив передачу, в которой были две луковицы. Обычно все получаемое с воли кромсают, а его лук не тронули. Внутри луковицы была хитро заделана свечка, а был какой-то праздник в этот день. Он тут же зажег свечу и стал молиться истово и радостно. Позже, в Чуне, где мне довелось с ним снова встретиться, он также всегда был в бодром настроении.

Накануне суда меня вызвали, но повели не обычной дорогой, а в другую сторону. И привели в зал, в центре которого стояла табуретка, на которую были направлены прожекторы. Сел. Кто передо мной, не вижу, ослепленный. Едва различаю блеск очков У сидящих. Кто вами руководил? Никто. Как вы пришли к антисоветским убеждениям? Кто влиял? Неправильно понятые мои убеждения на совести следствия, а влияния на меня никто не оказывал. Еще ряд таких же пустых вопросов, и меня уводят.

По пути думаю, как ни странно, сомнения мои начались с голубей. Когда в голодном 1947 году мы подстрелили голубей на мельнице и едва унесли ноги от мельника, то на немецких

60

открытках я их видел стаями на площади. И судя по виду кормящих их людей, никто этих голубей не собирался подстреливать, а везде писали о страшном голоде в немецких городах. Тогда у меня, мальчишки, и закрались первые сомнения о правдивости нашей информации. После ознакомления с делом, закрепления томов подписью, нам выдали обвинительные заключения и вскоре повезли в суд. Держали и перевозили в отдельных отсеках и только на скамью подсудимых повели вместе.

В зале сидели все свидетели, проходившие по делу. Ко мне подошел адвокат и стал расспрашивать, где живет отец и кем работает. Мне были неприятны его вопросы, и разговор не состоялся. Адвокатами ребят были назначены две девицы, которые только пялили глаза на свидетеля Скакуна, красивого рослого хлопца. Он был в хорошем подпитии и от волнения раскраснелся. Когда он заявил: «Мне нечего на них показывать, они же мои друзья», адвокатихи только глазами сверкали. В таком же подпитии были многие другие свидетели. Арнольд дернул меня за рукав и показал в зал. При взгляде в указанную сторону я ахнул. В дверь вошла И. П. Она же была в Новороссийске, и, вот чудеса, оказалась здесь. Переглядывание и наше удивление были замечены, и кто-то бдительный предложил ей покинуть зал. Суд, мол, закрытый, и не проходящих по делу в зал пускать нельзя. Пришлось ей выйти. Р. К. выступила достойно, смыслом ее выступления была оценка суда, как нелепого, глупого. Заседатель задал только один вопрос, почему-то мне: «С такими антисоветскими настроениями вы могли бы быть завербованы иностранной разведкой?» Отвечаю: «Нет!»

Спектакль продолжался. Шло перемалывание всего бывшего на предварительном следствии. Мой адвокат робко заявил, что необходимо запросить справку, может быть, в Литфонде, запрещена ли книга Дудинцева «Не хлебом единым», фигурировавшая в нашем обвинительном заключении. На что прокурор гаркнул: «Н.С. Хрущев сказал, что это идеологически вредная книга, и никаких справок не требуется». Адвокат сел на место, а в приговоре, в отличие от обвинительного заключения, было написано уже не «читали и рекомендовали», а «использовали и клеветали».

Пушкарев затребовал сроки в возрастном порядке. Тюрину — 8, Семенову — 6. мне — 5. Это было в конце второго дня заседаний. Ребята признали свою вину, сказав по несколько слов, а я пожаловался на плохое самочувствие и просил мое слово перенести на следующий день. Судьи посоветовались и ответили согласием.

Бумаги и карандаша мне не дали, пришлось все выступление держать в голове. Ночь спал плохо, и со злостью думал о сроках. Хотя по сравнению с приговором сварщика сроки были и не так высоки. Ведь нам приписали много всякого.

Утром та же поездка и те же лица. Предоставляют слово. Говорил долго и, обращаясь к свидетелям, практически обращался к суду. Рассказываю о себе, как с удовольствием работал и набирался опыта, как хотел учиться, как все мы на этой скамье переживали за судьбу страны. Говорил о первой в моей жизни

61

статье в издательстве «Машиностроение», где просили писать еще  (гонорар за нее я получу уже в лагере). Я знал о праве подследственного говорить сколько угодно, лишь бы не нанести оскорбления суду. Только в этом случае они могли лишить меня слова. Начал с разбора свидетелей. Вот парторг Бадьин, у него партийный стаж больше моего возраста, и он не нашел ничего лучшего, как засадить меня в тюрьму. Вот парторг отдела Крикун, дающий показания против своего подчиненного и идеологически подопечного, он тоже не видит иного выхода, кроме тюрьмы. Неправомочно рассматривать обсуждение текущих вопросов за агитацию, за четыре тысячи верст везли меня в этот суд, и материальные потери, связанные с этим путешествием, ложатся на плечи рабочих, и мне стыдно за это. Вот ребята со штыками третий день стоят здесь. Им бы влюбляться, строить семьи, работать, они охраняют нас. Солдаты зашевелились и стали оглядываться на меня. Я знал, что мои слова не изменят приговор, да хоть душу излил.

Огласили приговор.

ПРИГОВОР.

Именем РСФСР 17-19 декабря 1957 года Алтайский Краевой суд в составе председательствующего Лисицина, народных заседателей Маликовой и Сабурова с участием прокурора Пушкарева и адвокатов Ташланова, Поповой и Коневской при секретаре Ерохиной, рассмотрев в закрытом судебном заседании дело по обвинению:

1. Тюрина Арнольда Владимировича, 1929 года рождения, уроженца г. Ленинграда, из служащих, беспартийного, с высшим образованием, холостого, несудимого, работавшего старшим инженером-технологом на Барнаульском заводе мехпрессов;

2. Семенова Николая Ивановича, 1931 года рождения, уроженца села Сухой Почин Ельненского района Смоленской области, из крестьян, беспартийного, с высшим образованием, холостого, несудимого, работавшего старшим конструктором на заводе мехпрессов;

3. Кузина Анатолия Николаевича, 1934 года рождения, уроженца г. Спасска Рязанской области, из служащих, русского, члена ВЛКСМ, имеющего среднее техническое образование, холостого, несудимого, работавшего конструктором на заводе мехпрессов в г. Барнауле, всех троих в преступлениях, предусмотренных ст. 58-10, ч. 1 УК РСФСР.

УСТАНОВИЛ:

Тюрин, Семенов и Кузин, работая на Барнаульском заводе мехпрессов и имея общность антисоветских взглядов, среди окружающих их граждан систематически производили вредные высказывания, связанные с антисоветской агитацией.

Так, в конце 1956 года и начале 1957 года на работе в присутствии Егорова В. А., Михайлиде М. Е. и других Тюрин и

62

Кузин распространяли антисоветсиве передачи радиостанции «Голос Америки».

Тюрин, кроме того, высказывал клеветнические измышления на советскую печать и радиопередачи.

В ноябре 1956 года Тюрин в беседе с Михайлиде и другими лицами извращал сущность Венгерских событий, высказывал при этом клеветнические измышления по поводу оказанной Советским Союзом Венгерскому народу военной помощи.

В декабре 1956 года, в марте и апреле 1957 года, используя вредную в идеологическом отношении книгу Дудинцева «Не хлебом единым», Тюрин, Семенов и Кузин в присутствии Бадьина, Егорова В. В., Егорова Г. И, Бабаханян, клеветали на советскую действительность и на существующие в СССР свободы литературного творчества и печати.

В январе 1957 года Кузин в разговоре с Егоровым В. В. возводил клевету по поводу условий жизни молодых специалистов. В феврале 1957 года Кузин в беседе с Крикун, в присутствии Егорова Г. И. и Лузина, возводил клевету на существующие в СССР свободы литературного творчества, печати и искусства. Причем в этом разговоре Кузина поддерживал Семенов. Весной 1957 года Тюрин и Семенов в присутствии Егорова В. В., отговаривая гр. Скакун Я. Ф. от поступления в университет марксизма-ленинизма, высказывали антисоветские и антимарксистские клеветнические измышления.

По выходе в свет Постановления Пленума ЦК КПСС от 29 июня 1957 года об антипартийной группе Молотова, Кагановича, Маленкова Тюрин, Семенов, Кузин высказывали неверие, возводили клевету на жизненные условия трудящихся в СССР, на Советское правительство, а Тюрин клеветал на членов КПСС и депутатов Верховного Совета СССР. Тюрин и Семенов неоднократно высказывали оскорбления в адрес первого секретаря ЦК КПСС.

Тюрин в 1957 году высказывал клеветнические измышления по поводу освоения целинных и залежных земель.

Имея вредные настроения, Тюрин, Семенов и Кузин высказывали мысль об организации забастовки на заводе и о создании молодежной организации, свободной от влияния коммунистической партии и комсомола.

Кроме того, в декабре 1956 года, марте и июне 1957 года Тюрин написал и отправил в адрес своей матери Хирвонен и знакомой Даниловой пять писем, в которых извращал советскую действительность, восхвалял существующие в США порядки, клеветал на социалистические принципы политического и хозяйственного строительства, а также высказывал другие антисоветские измышления.

Семенов в написанном им 4 марта 1957 года письме своей сестре Буханцевой клеветал на жизненные условия советской интеллигенции и политические права народов СССР.

В предъявленном обвинении подсудимые Тюрин, Семенов виновными себя признали полностью. Кузин же признал свою вину

63

частично, указывая на то, что он имел иногда высказывания антисоветского содержания, но затем изменял свои неправильные настроения. (Как раз об этом я не говорил, но они напишут, что хотят).

Суд, исследовав материалы дела и дав оценку имеющимся в деле доказательствам, находит вину Тюрина, Семенова и Кузина установленной.

В частности, вина подсудимых Тюрина, Семенова и Кузина доказана показаниями свидетелей Бадьина, Крикун, Колеватова, Егорова В. В., Кальченко, Михаилиде, Бабахян, Скакун, допрошенных в стадии предварительного следствия, а также объяснения самих подсудимых и письменными доказательствами, приобщенными к делу письмами подсудимых Тюрина, Семенова.

Доводы Кузина о том, что он не проводил антисоветскую агитацию и в отношении его дали неправдивые показания, являются необоснованными.

Свидетель Егоров В. В., Крикун, Бадьин и др. подтвердили факты антисоветских высказываний Кузина. Не доверять показаниям свидетелей нет оснований.

Вина Кузина подтверждается показаниями сообвиняемых Тюрина и Семенова.

Считая вину Тюрина, Семенова и Кузина доказанной и квалификацию состава преступлений правильной, суд руководствуясь ст. 319320 У ПК РСФСР —

ПРИГОВОРИЛ

Тюрина Арнольда Владимировича по ст. 58 — 10 ч. 1 УК РСФСР к 7 (семи) годам лишения свободы, без поражения в правах.

Семенова Николая Ивановича по ст. 58 — 10 ч. 1 УК РСФСР к 5 (пяти) годам лишения свободы, без поражения в правах.

Кузина Анатолия Николаевича по ст. 58 — 10ч. 1 УК РСФСР к 2 (двум) годам лишения свободы, без поражения в правах.

Меру пресечения Тюрину, Семенову и Кузину оставить прежнюю — содержание под стражей. Срок отбытия меры наказания исчислять — Тюрину с 28 августа 1957 года Семенову с 4 сентября 1957 года и Кузину с 12 сентября 1957 года. Вещественные доказательства — письма подсудимых Тюрина и Семенова оставить при деле. Приговор может быть обжалован в Верховный суд РСФСР в течение 72 часов с момента вручения копии приговора осужденным.

Председательствующий Лисицин.

Народные заседатели Маликова, Сабуров.

Солдаты провели нас в камеру, и тут же появились И. П. и Р. К.

Солдаты выставили дозорного, следящего за офицером, а их пустили в коридор, и меня вызвали из камеры. И. П. спросила, получил ли я мыло. Она его, целовала и на нем должен быть

64

отпечаток. Р. К. с тревогой и печалью смотрит на меня, приговоренного, и молчит. Оказалось, узнав об аресте, она приехала в Барнаул из Питера, чтобы помочь, чем возможно, и они с И. П. познакомились в очереди на передачу в тюрьму. Так и пробыли вместе все следствие и суд, живя у родителей И. П. Да и весь срок моего пребывания в лагере постоянно оказывали помощь, поддержку, добротой своей и теплом. Не только мне, но и родителям моим. Это неоценимо!

Запустили нас в воронок уже всех вместе. Настроение было приподнятое, возбужденное. Мы обняли друг друга за плечи и, хотя грузовик мотало на снежных ухабах, стали плясать, исполняя что-то вроде «сиртаки» и скандировать: «После разных заседаний, нам ни радость, ни печаль, нам в грядущем нет желаний, нам прошедшего не жаль!»

Один солдат толкнул другого и сказал: «Гляди-ка, смеются!». Тюрьма уже стала невыносимой, и от подачи кассациоиной жалобы мы дружно отказались, понимая к тому же полную ее бесполезность.

В Новосибирске, в пересыльной тюрьме мы познакомились с «возвратниками» — освобожденными украинцами, которых вернули досиживать срок после освобождения. Они мало верили в справедливость. Посвящали нас в лагерные порядки и рассказывали о своих похождениях. По молодости все было ново и интересно. Новосибирская тюрьма, как дворец, с фонтанами и решетками не в клеточку, а узорными, художественно выполненными. Покинули мы ее и прибыли в Тайшет.

С поезда воронками нас доставили к воротам пересыльного лагеря. Воронки набивали людьми до предела, даже в боксах было по три человека. У ворот, в лучах прожектора, нас выстроили, и вышел «дядя Вася». Блатные его приветствовали, как старого знакомого, а он, как ветеринар, опытным взглядом отбраковывал потенциальных нарушителей.

Тыкал пальцем в какого-нибудь и говорил: «пять суток», и тот отходил в сторону, — «трое суток» — и следующий пристраивался рядом. Выкрикивал фамилии, и после ответа — статья, срок, указывал группу, куда надо было идти. После сортировки конвой повел нас в зону. Нашу группу (ст. 58. 10) встречали. Шустрый человек стал знакомиться с нами. Украинцы предупредили его, чтобы устроил нас в лучшем виде, иначе утопят в уборной. Он тут же повел нас в теплый барак с политическими заключенными и указал места на нарах.

После тюрьмы лагерь кажется почти свободой. Можно идти в любую сторону, останавливаться и разговаривать.

Позвали в столовую на ужин, хотя было уже поздно. Ложки у меня не было, а взять ее негде, и суп пришлось есть через край, а кашу слизывать с хлеба. Долго так пришлось питаться, пока одна добрая душа не подарила мне алюминиевую ложку без ручки, один совок. Носил его всегда в кармане до тех пор, пока не списался с домом и не получил в посылке целую ложку. Зал столовой-клуба

65

был частично украшен — завтра должен был наступить новый 1958 год.

В бараке нас ждала неожиданность. Наверное половину нашего барака занимали греки. Они ждали отправки в Одессу, куда должен был прибыть за ними корабль. С гордостью они говорили, что за них хлопотал сам король, и вот теперь все согласовано и их ждут на родине. Разговор происходил в сушилке. В каждом стандартном бараке есть сушилка, где жарко топят, и жители этого барака после работы в снегу развешивают и раскладывают в ней свою мокрую одежду и обувь для просушки. Одновременно она является местом общения. Она изолирована дверьми, и отдыхающих в бараке на нарах шум и разговоры в ней не беспокоят. В сушилке мы и устроились. Нас позвал Жак Салуян и обещал что-нибудь спеть. Греки, видимо уже знакомые с ним, набились туда, сколько смогли вместиться. Дым, запах пота, вонь от просушиваемой одежды, жара, все небольшое помещение завешано ватными брюками, и мы все в тесноте на лавках.

Пришел Жак со своим банджо и, поприветствовав всех, стал наигрывать. Он пел на многих языках, и это было удивительно. Наигрывая, он вспоминал что-то из греческих песен, слушатели оживились. Он перебирал тему за темой, и оживление возрастало. Теперь же, когда он запел, раздался взрыв восторга. Французский певец в сушилке русской пересылки в Сибири поет любимую, почти позабытую греческую песню...

Возбуждение слушателей было велико, и все думали о возвращении, а песня еще больше подстегнула настроение и вызвала бурные разговоры. Для меня же это было странное возвращение в атмосферу всемирного фестиваля в Москве. Сидящему рядом греку я рассказывал об их фильмах, что видел на фестивале, и хвалил их за сдержанность и скромность. Он узнавал в моих рассказах свою страну и подтверждал эти ее, дорогие ему качества. Так и должно быть, так у нас и есть. Мне было неловко за нас, советских, содержащих их в заключении со времен Отечественной войны. И просил там, у себя в Греции, не чернить всех нас подряд, у нас ведь и хорошие люди есть. Он прищурился и ответил: да, есть, но они вот здесь, и показал на всех нас. Это нас рассмешило. Через два дня всех греков увезли.

Жак делал иногда тематические концерты в сушилке. Особенно мне запомнился цикл старинных английских песен. Баллады, исполняемые им, трогали уравновешенностью и строгостью. Тогда появился только только рок-н-ролл, и Жак всех спрашивал, как же это звучит, но мы затруднялись объяснить. Приемников в лагере не было, а по радио ничего подобного не передавали.

На следующий день мы уже освоились. Я осмотрел всю зону, зашел в «индию», так называли бараки бытовиков, где была вся «шерсть» или «сшерстенные», т. е. уголовные преступники по всему спектру статей. Порядок в лагере политзеков был намного лучше, чем в тех бараках.

Новогодний вечер проходил в клубе после ужина. Столы убрали

66

и вся столовая стала залом. Из женской зоны были представители — трое девчат в юбках до самого пола и строгих кофтах до подбородка. Одна была артистка самодеятельности, тоже в строгом платье. На сцене играл духовой оркестр.

Когда в самодеятельности на заводе я пел куплеты о недостатках в работе разных служб завода на мотив «Раскинулось море широко...», то предварительно все тексты прочитывались начальниками, это считалось в порядке вещей. Здесь же была воля: спрашивали только, что собирается выступающий делать: петь, плясать или читать, и как его объявить. Такая демократия тоже была внове.

Вдоль стен столы и скамьи забиты зрителями. Девчата пели со сцены песни под аккордеон, а потом просто стояли — такие красивые и стройные. Один из заключенных, В. Рекушин с надрывом читал стихи Верхарна. Оркестр исполнил попурри, ну, а гвоздем программы был, конечно, Жак. Он запел из популярного тогда фильма Р. Капура «Бродяга я... Никто нигде не ждет меня...» Зал был в восторге.

Начались танцы. Трое девчат были в прямом смысле нарасхват. Два оборота в вальсе, и будь любезен передай девушку следующему партнеру. Затейник-массовик объявил конкурс с призами. Запомнился грузин-танцор. Он попросил сыграть лезгинку. Оркестр грянул. Он выскочил на середину зала, в ватных, широких в заду, брюках, в майке и белых баскетбольных тапочках. Танцевал самозабвенно, как дорвавшийся до дела специалист, и получил заслуженно приз — яблоко и пачку «Беломорканала». Он поднял руки с призами и так торжественно прошел по залу в свою кампанию и натянул на разгоряченное тело фуфайку.

После «бала» мы пошли к своему бараку, обсуждая впечатления. Трансляция по радио была включена, и, когда ударили куранты, кто-то выбежал из барака и раздал нам по мятному леденцу. Сосали леденцы и отливали в снег — в сторону запретки, на ночь. Я сказал, хорошо бы пятьдесят восьмой стал годом освобождения всей пятьдесят восьмой статьи, но шутку никто не поддержал. У каждого были свои думы в этот момент, а впечатления от бала и всей обстановки вокруг не предвещали ничего отрадного. Да и поступление по этапам возвращенцев и новые пополнения ничего хорошего не сулили.

Через несколько дней подготовили этап в Чуну. Там тот же ритуал. У состава разделили всех по группам и пешком повели по лагерям. Здоровых — работать на ДОК (деревообделочный комбинат), а больных в больницу. Это зона в две тысячи человек, нетрудоспособных или частично нетрудоспособных, занятых легкой работой в трудовых бараках (расщепляют слюду из камней вручную и т. п.)

Для тех, кто не мог идти или нести свои вещи, были предоставлены подводы. Неходячих выносили из вагонов и сажали в сани. Некоторые со скрытыми недугами пытались к этой группе пристроиться, но их гнали охранники. Мол, и так дойдешь.

67

Этап тронулся и по пути разошелся в двух направлениях. Мы остановились перед воротами лагеря пятерками в каждой шеренге, держа друг друга под руки, с охраной и собаками слева и справа. Ворота распахнулись, и мы начали вливаться внутрь зоны. По обе стороны входящей колонны стояли зеки. Крики, приветствия, узнавание знакомых, удивление и радость встреч. Как новичок, не зная распорядка, жду своей участи. Приводят в барак и указывают место на нарах. Это двухэтажные нары на четыре человека. Двое внизу, двое вверху. Мне досталось верхнее слева место. Дневальный дает пустой матрац, и нас ведут с этими матрацами, пустыми же наволочками в столярный цех. Там надо набрать в них стружки и принести в барак. Набираю что попало из кучи и становлюсь в толпу готовых к возвращению. Надо было отобрать сухую стружку, а я этого не знал и набрал, что под руку попало, — волглую. Пришли по своим местам и начали стелить. Время было позднее. Все успокоились, оставалось только предаться сну и забыться. Свет погасили и, несмотря на возбуждение, вызванное новым местом, разговорами, я от усталости заснул.

Разбудил меня удар по зубам. Вначале спросонья не мог понять, где я и что происходит. Быстро очухался, отбросил руку, что так и лежала на моих челюстях и понял ситуацию. От такого необычного пробуждения не мог снова уснуть, стал оглядываться и изучать ситуацию. Барак пятистенный, и в каждой секции по пятьдесят человек. Нары узкие и стружечный матрац один от другого отделяет вертикальная доска сантиметров двенадцати высотой. Если учесть высоту матраца, то перегородка получается совсем невысокая. Практически, это двуспальная кровать гораздо уже тех, что теперь стоят в наших квартирах. Сосед мой по нарам оказался дородным мужиком с дурной привычкой храпа. Он храпел, как пушка стреляет, и в момент пика своего храпа разбрасывал богатырские руки в стороны и затихал. Вот это разбрасывание рук и разбудило меня. За ночь приходилось получать не одну зуботычину. Спас меня только мой переезд на другое место. Гляжу вокруг: сполохами возникают и пропадают над нарами огни. Это, доведенные до отчаяния укусами клопов зеки вскакивали на колени и, запалив спичку, поджигали их на стенах барака. Казнив таким образом десяток другой особей, человек успокаивался и продолжал сон. Клопиные зарницы возникали там и сям в течение всей ночи, а внизу, в темноте, кто-то кашлял. Начинался кашель с легких толчков воздуха и постепенно рос в ритме и стиле звучания болеро Равеля, пока не завершался задыханием, почти рвотой. Через передышку все повторялось — кажется, это был туберкулезник. Между рядов нар ходил в темноте человек с белой повязкой на лбу и стонал. Говорили потом, что он симулирует сумасшествие, но ему не удается делать это убедительно. Справа рядом был какой-то азиат, он всю ночь скрипел зубами так страшно и пронзительно, что звук этот рвал душу, как и кашель снизу. По утрам азиат обычно в коленном поклоне утыкался головой в тюбетейке в подушку и молился. У него не

68

было привычки мыться и запах, который распространялся со стороны его нар, переносить было нелегко...

Первая ночь в бараке, с новыми соседями по нарам, конечно же была своеобразной, но вспомнив христианина, с которым я сидел в тюрьме, я подумал: приживусь...

Работать направили в цех стенобруса. ДОК выпускал стандартные казармы и щитовые дома. В этом цехе из сырых бревен делали прямоугольные брусья для стен определенной длины и сверлили в них отверстия для соединительных деревянных штырей. Ребят направили на другие работы. Моя задача была загружать вагонетки сходящими с конвейера брусьями и перекатывать вагонетки по узкоколейке к вагонам на железнодорожных путях. Вагоны днем и ночью грузили другие зеки под постоянной охраной: вдруг возьмет и заляжет кто-нибудь, готовый к побегу, в нишу между брусьями, да уедет с вагоном. Морозы были пятидесятиградусные, а вагоны открытые. Работали в ночную смену. Цех длинный, деревянный, с двумя конвейерами вдоль стен и постоянно открываемыми воротами с обеих торцов. Натопить его было трудно, но все же температура в нем была градусов на 30-40 выше, чем на улице. Вагонетки выкатывали за ворота, при полном безветрии, в свете прожекторов, над человеком стоял столб пара от вымерзающей на нем ватной одежды. Кристаллики влаги устремлялись вверх и создавалось впечатление какого-то вознесения духа. Каждый со своим столбом сновал по погрузочной площадке, пока опять вагонетку не загоняли в цех.

Работа была тяжелая. Немного освоившись с обстановкой, через пару недель я стал просить нарядчиков пропустить меня днем, когда мы отдыхали, в рабочую зону, чтобы поговорить с главным инженером о более продуктивном использовании моих возможностей. К инженеру я не попал, а переговорив с начальником КБ, действительно оказался нужным для доводки и пуска станка по фуговке дверей. Был в зоне толковый, судя по станку, конструктор, но его дернули на другую трассу, и станок некому было довести. Он давал брак, а нужда в изделиях была большая. Восемьдесят столяров с фуганками в руках работали в столярном цехе и вручную строгали двери, доводили их до кондиции. Станок же стоял посреди цеха и не работал. Я попросил напарника: одному работать было невозможно. Порекомендовал Николая Семенова. Так мы стали работать вместе. Это была удача. Многие старались найти работу полегче и шли на всевозможные хитрости. Начальник КБ тоже меня поначалу подозревал. Доходяга, каким я стал после всех перипетий, хочет найти работу полегче. Это подозрение легко можно было прочесть в его глазах при первом знакомстве. Передо мной он принял конструктором одного парня. Оказалось, что тот раньше работал сварщиком и решил попробовать себя в конструкторах, потому что работу эту с чертежами и прочее не считал серьезной. Многие работяги так к этому относились и относятся. Пока разобрались какой он специалист, он прилично отдохнул от лесоповала.

Мы осмотрели станок и поняли, в чем ошибка нашего предше-

69

ственника. Исправить ее не составляло труда, но спешить нам было некуда, и мы валяли дурака, а зачеты шли день за три. Под предлогом поиска нужных деталей или заготовок можно было болтаться по всей рабочей зоне. Как-никак, а исполняем поручение самого главного инженера и имеем на это право.

За год до нашего прибытия сюда на ДОКе случилось ЧП. Загорелся основной цех завода, оснащенный пилорамами большой мощности. Очевидцы рассказывают об этом крупном пожаре. Горело так сильно, что телеграфные столбы на довольно большом расстоянии нагревались и начинали как бы фосфоресцировать, а затем после одного двух сполохов, вспыхивали спичкой сразу от основания до вершины и сгорали дотла. Ветра совершенно не было. Осень, все сухое и горит легко. Прибывшие пожарные только водонапорную башню поливали. Она уже почернела и готова была вспыхнуть, лишив всю Чуну снабжения водой. Остальное спасти было невозможно. Зеки, согнанные из рабочей зоны в жилую, на крышах бараков с ведрами воды наблюдали эту картину уничтожения сердца ДОКа. В тот день забрала много пятьдесятвосьмиков на следствие, подозревая или желая свалить вину на диверсию. Оказалось, что вовсе не политические, а блатной парень проиграл этот цех в карты и должен был его сжечь. Дело чести, и нужно признаться в вине. Он пришел с повинной и усердствующим искателям диверсантов пришлось «освободить» невиновных. Блатной на следственном эксперименте показал, где хранил канистры с бензином, где затаился в пересменок, как разливал и поджигал бензин, где бросил канистры (их там и нашли) и как потом ушел. Мы бродили на этом пожарище. Пилорамы, или пилодрамы, как их называют в лагере, стояли башнями чугунных станин. Фундамент — на первом этаже, а станина поднималась на третий, где и происходила разделка древесины, и затем она по технологической цепочке спускалась вниз. Подшипники выплавились, и восстановить ничего было нельзя. Видимо, на одной из них и разделали того негодяя, о котором пишет А. Жигулин в своих воспоминаниях. Пилорамы были немецкой постройки.

В столярном цехе самым уютным местом была клееварка, где варили казеиновый клей. Тепло и чисто. Впервые попав туда, я увидел стену, обклеенную коробками сигарет всех времен и стран. Удивленный, я спросил, сколько же времени ее обклеивали? Ребята рассмеялись, прикинули и ответили — сорок лет. Как раз было начало 1958 года.

Столяры подозрительно смотрели на нашу работу, предполагая подвох. Мне было понятно их враждебное отношение к нам. Запусти мы машину, и три четверти их можно переводить на другие, более тяжелые работы. Дальше тянуть время было нельзя, но и запускать машину было опасно. В лагере отношения выражаются куда более откровенно, чем на свободе. Места получше занимают большесрочники и уже посидевшие, и это справедливо. Нам, новичкам, можно и поупираться. История с нашим знакомым парнем, специалистом по строительству, была свежей. По наивности он согласился быть прорабом и стал налаживать порядок

70

по инженерному. Однажды, когда он смотрел в теодолит, один из зеков долбанул его лопатой по спине, плашмя. И все расхохотались: мол, шутка. Но он все понял и после этой «шутки» тут же отказался от должности.

Приближалось первое мая. А одной из отстающих позиций в выпуске домов оставались двери. Начальники стали спрашивать о готовности станка. Столяры нервничали. Однажды я запустил его и стал укладывать дверь на цепной транспортер. По неосторожности близко подошел к цепям, захваты подцепили меня за ватные штаны и потащили под ножи вслед за дверью. Вывернуться мне не удавалось и я лихорадочно думал, что делать. Я не кричал, а все смотрели на меня и молчали, стоя с фуганками в руках. Заметил, как одноглазый мастер столяров, с другого конца цеха подбежал к столбу с кнопками и выключил двигатель станка. Ножи были уже рядом. Это было странно, ведь именно этот мастер больше всех кричал на нас с Николаем и препятствовал запуску станка. Я пошел к начальнику цеха и объяснил ему, в чем причина задержки пуска станка. Начальник понимал обстановку и попросил меня объяснить столярам, что станок самодельный, никто о нем не знает и плана с него не спросят. Он будет резервом на случай недовыполнения плана, ни одного столяра из цеха не выведут и расценки не снизят. Я собрал мастеров и передал эти слова. Целый день гонять фуганок — работа тоже нелегкая, но в тепле и заработок приличный. Объяснил, как станок «угробить», стоит только топор «забыть» на транспортере и станок не восстановишь, если начальство не сдержит слово. С другой стороны, работать на нем легче, и дверей можно гнать сколько надо для плана и заработка.

На следующий день самые дальновидные стали вникать в то, как мы его налаживаем, как на нем работать, ремонтировать и обслуживать. Ближе к празднику пришла большая комиссия во главе с главным инженером, мы продемонстрировали работу станка с помощью столяров, и все остались довольны замерами толщины дверей и качеством поверхности. Станок довели, людей обучили, зачем мы теперь нужны? И нас направили станочниками делать заготовки для дверей.

Работали мы по ночам, и зачастую вдвоем в целом цехе. Нормы были высокие, приготовленные днем заготовки мы должны были обработать на шипорезных станках. Берешь поперечину от двери, зажимаешь ее эксцентриком и рычагом ведешь под фрезы. Они вращаются вроде пропеллера без всяких ограждений. Николай много раз оттаскивал меня, засыпающего, от станка, опасаясь травм. Потрясет, и опять работаю. Бог берег.

Однажды мы раньше срока кончили работу и вышли в торец цеха посидеть и подождать развода. Сидим перед запреткой и вышкой, расположенной прямо перед нами в пятнадцати метрах. Зона была окружена тремя заборами: проволочным, дощатым и из тонких бревен с заостренными верхушками, как в остроге.

Возле последнего острожного забора стояли на определенном расстоянии друг от друга вышки с охранниками, а по углам —

71

высокие пулеметные. Курим и беседуем. Солнце уже поднялось и светит прямо на нас. Солдат все маячил перед нами, а затем исчез. Услышали хлопок, и опять тишина. На соседних вышках явное беспокойство. Вскоре увидели сквозь щели заборов бегущих людей. Первым по крутой лестнице взлетел на вышку офицер с фотоаппаратом. За ним еще трое. Офицер залез на перила и стал фотографировать. Спрыгнул, взял винтовку. Двое других стали снимать по крутой лестнице самоубийцу-охранника, а его место занял другой. Все происходило молча, никаких эмоций не было заметно.

Мы докурили и пошли на вахту. Мне было не по себе. К воротам вахты, где выпускают отработавшую смену и запускают новую, народ стягивался сам собой. Шофер посольства Ирана, получивший десять лет за шпионаж, практически не работал и раньше всех приходил к разводу. Его любимым занятием по убиванию времени ожидания были беседы с охранниками. Подойдет к солдату и через проволоку спрашивает его о колхозе. «Вот видишь, отстоишь здесь с дубиной и опять в свой нищий колхоз, а я миллионер. У моего отца лучшие универмаги и кинотеатры в Тегеране».

На работу он ходил в светло-коричневом вельветовом костюме и с золотыми кольцами на пальцах. Ему постоянно шли посылки, и по его инициативе в жилой зоне была построена чайхана для отдыха мусульман. Полы в ней и балюстраду покрыли коврами из разрисованных байковых одеял. Там иногда пел и играл Жак.

Судьба Жака сложилась нескладно. Окончив музыкальное училище в Лионе, он юношей стал известным певцом и выступал в крупных залах Парижа. При немцах пел, а после войны его мать, армянку, потянуло на родину, где и родни-то не было. После смерти матери он остался совсем один и прибился к гастрольной цирковой труппе. Тогда как раз вышел фильм «Бродяга», и он после двух просмотров пел ставшую популярной песню. Циркачи сразу взяли его в свой состав, тем более что после легкого грима он вполне сходил за индуса. Черные прямые волосы, ровные белые зубы, взгляд артиста, пристальный и будто обращенный только к тебе, были подкупающими. Средняя Азия, куда судьба забросила цирк, привлекла его, и он остался там, быстро освоив новые ритмы и экзотические инструменты. Популярность у него была большая — начальство нарасхват звало его на банкеты и вечеринки. В лагерях повторялось то же самое. И тут он пел начальникам. С той только разницей, что за окном всегда видел дежурных автоматчиков. Они приводили и уводили его из барака и в барак. Он, как и Сергей, так звали иранца, были на привилегированном положении в зоне. Числились в каких-то бригадах, а в рабочей зоне только отбывали время. Когда я стал работать конструктором у П. Мулика, и у меня появилась отдельная комната с чертежной доской для работы, Жак пришел в гости с журналом «Огонек» и просил прочитать и прокомментировать статью «Как понимать музыку». Русский язык он знал неважно, а ехидства и юмора у него было полно. Он и свой срок в 10 лет получил за анекдоты.

72

Спрашивал со своей удивительной улыбкой: знаешь самый короткий анекдот? Пожимаешь плечами. Поясняет: коммунизм! Был у него и такой анекдот — о глупости великих лозунгов. Пьяный напротив здания парламента в Париже мочится на проезжей части. Подходит полицейский и предупреждает о нарушении. Тогда пьяный, показывая на парламент, говорит: видишь, что написано? «Свобода!» Где хочу там и ссу... А дальше? «Равенство». Становись рядом. Еще «Братство». Слушай, застегни мне ширинку.

Знал Жак анекдотов множество, отчего и срок такой намотали. Арнольд писал ему жалобы в высшие судебные инстанции, Жак вверху делал корявую надпись: «по-русски не умею». Сняли ему семь лет, он освободился по зачетам раньше меня, как раз в момент эпидемии дизентерии в зоне. Выпустили, проводили, а в поезде он заболел. Пригласили его прибалтийцы к себе на родину. Сами музыканты и ценители культуры, они снабдили его адресами, где можно отдохнуть, оглядеться и не торопясь принять решение насчет дальнейшей жизни.

До сих пор сидит во мне обида, что начальство узурпировало его, и так мало мы могли его слушать...

Вскоре освободился и Сергей. Перед освобождением он раздарил все, что имел, а чайхану вскоре разломали и уничтожили. Некому стало подкармливать и веселить начальство.

В нашей зоне для политических заключенных и иностранных подданных было много людей, отбывавших сроки наказания по всему миру. Бывает такая судьба у человека, что где бы он ни был, все в тюрьму попадет. Их рассказы и воспоминания всегда любопытны. Чаще всего приходилось слышать рассказы о румынской сигуранце и немецком гестапо. Например, о гирях на ногах в сигуранце. Бывало, Споры между знающими людьми доходили чуть не до драки.

У Мулика был замечательный дока в слесарном деле. Бывший учитель, репатриант из Англии, где по вербовке из лагеря военнопленных он работал на шахте. Одиннадцать чемоданов с вещами, — говорил он с гордостью, — блестящая шляпа — так я сходил с теплохода в Ленинграде. Дальше дурдом, обследования врачей и вывод — не псих, значит, приехал в страну как шпион. Прощай чемоданы и шляпа и получай срок 25 лет за измену родине.

От выходных ворот в зону начинался «проспект». Начинался он деревянной аркой с лозунгом: «Труд в СССР — дело чести, дело славы, дело доблести и геройства!» У правой колонны была нарисована корова с призывом о высоких надоях. Какое она к нам имела отношение, я так и не понял. Слева у колонны был нарисован щитовой домик с призывом давать высокое качество. Это было прямо обращено к нам. Лозунг о труде через всю арку был прикрыт расходящимися влево и вправо дубовыми листьями (хотя дуб в Сибири не растет), а в середине было изображено нечто вроде пьедестала, на фоне которого снуют белые голуби. На венчающем арку пьедестале стояли пионер, трубящий в горн и

73

пионерка с голубем, на манер скульптуры Мухиной «Рабочий и колхозница», но в отличие от нее ляжка у пионерки была обнажена до предела приличия, тщательно выполненная художником и являлась как бы центром всей композиции. Поскольку в зоне было много свидетелей иеговы, а также питерцев, то по аналогии с его «линиями», переулки, отходящие от проспекта назывались 1-ый антисоветский, 2-ой антисоветский и т. д., а сам проспект — проспектом Иеговистов. И всегда можно было по этому «адресу» представить себе, где проживает твой товарищ по несчастью.

Летом к нам пришел парень, представившийся архитектором, он обещал напротив КВЧ — культурно-воспитательной части и 3-ей антисоветской — соорудить фонтан. Начальство согласилось. И он приступил к воплощению замысла. Выкопали котлован и стали делать разводку труб по его эскизам. Поскольку красочного облицовочного материала не было, решено было утыкать трех лягушек из бетона по свежему раствору пробками из-под одеколона. Лягушки бородавчатые, а по цвету пробки можно подобрать. Зеленые, синие и желтые пробки собирались по всем зонам, и фонтан был построен. Три толстые жабы, утыканные пробками, изрыгали из пасти струи воды в центральную струю, взлетающую вверх. Воды в Чуне было мало и после демонстрации действия фонтана жабы сидели с сухими ртами. Может, начальство лагеря подготовило это диво для случая посещений высоких чинов, не знаю.

Такого рода «культурная жизнь» в лагере не затихала. Была и самодеятельность, где мне тоже захотелось участвовать. Я вошел в группу иранцев, поскольку они в лагере были самые спортивные ребята. Один из них, «руководитель» был особенно силен. Для его номера в клуб-столовую затаскивали узкоколеечные рельсы и стальные прутки. Рельс ему клали на его бычью шею, и он, расставив ноги, замирал, обхватив его руками сверху. Изображал желание его согнуть на шее, морщился и орал от изнеможения, но ничего не получалось. Затем появлялись помощники и повисали на длинном во всю сцену рельсе. Опять не то. Тут после аплодисментов появлялось еще несколько человек, и двое, обхватив с боков силача, демонстрировали желание не дать лопнуть его животу от натуги. В этот момент из-за кулис выскакивали еще люди и повисали на рельсе с двух сторон пока он не сгибался, и концы его не касались пола. Многие из зрительного зала работали с такими рельсами, и представить себе, что его можно согнуть на твоей собственной шее, было верхом фантазии. Видимо, поэтому номер имел успех и вселял в людей уверенность в человеческие возможности. Это был его центровой номер. А перед этим он гнул таким же образом стальные прутики в зубах. Брал в пасть тридцатимиллиметровый пруток, это диаметр грифа штанги, и навалившиеся по сторонам на пруток ребята гнули его. Конечно, здесь был фокус для людей, не знающих теории сопротивления материалов, но команда у него была подобрана, и я предложил им заняться более веселыми и эффектными номерами, не требующи-

74

ми такого громоздкого реквизита. Кстати, никаких подпилов в рельсах и прутках не было. Все было чисто, но мне такие номера казались дикими и хотелось их сплоченность и желание сделать что-то новое направить в более легкое и эффектное русло. Тем более, что силач (к сожалению, не помню его фамилию) в одном из выступлений, когда не нашлось круглого прутика, выломал себе зубы о квадрат и теперь клал на оставшиеся зубы полотенце.

Вскоре мы подготовили сцену «Комический бокс» с избиением судьи и секунданта. Ребята были физически развитые, и не стоило большого труда обучить их акробатическим упражнениям. Номер прошел на конкурс между лагерями и мы показывали его на смотре, который проходил ни больнице в той же Чуне. Когда нас везли на открытом грузовике с конвоем на смотр, посреди поселка вдруг все участники разом заорали: Урра! Стал оглядываться, чтобы обнаружить причину такого восторга. Оказалось, на обочине дороги стоял милиционер в полной форме. Так артисты приветствовали почти «родного» всем человека. В лагере же его не увидишь, там одни солдаты, и многие соскучились по его виду. В самодеятельности было больше уголовников, а не политических.

Тогда в лагере был странный период, когда политическим разрешалось носить волосы и ходить в любой одежде.

В больнице я встретил Л. Вепринского, пьяницу, которого посадила жена на десять лет за анекдоты. Киевлянин, он послал жалобу лично Хрущеву, и написал о своем личном плохом к нему отношении, как к человеку, а вовсе не как к политическому деятелю. Сняли ему пять лет, и он хорохорился, что снимет и остальные. Когда в зоне выдавали белые байковые портянки, вся зона становилась нарядной. Серые как мыши зеки надевали портянки вместо шарфов, и пока они не становились, как и вся одежда, серыми и не перекочевывали в сапоги, форсили. Л. В. отличался предприимчивостью и тут же сообразил организовать на больнице производство белых фуражек из этих портянок. Предприятие быстро набрало силу и также быстро развалилось, как и прежние затеваемые им авантюры.

Когда он под каким-либо предлогом приезжал в нашу зону и первым из гостей старался войти в нее в своих темных американских очках, то сразу начинал с громкого вопроса:

— Как здесь жиды? Не обижают?

К нему относились по-доброму, хотя антисемитов в лагере была тьма. Не было человека, которого не заподозрили бы в скрытой принадлежности к семитам. Для некоторых все без исключения были евреями.

Но я отвлекся от культурной жизни лагеря. В лагере встречаешь много людей с обнаженной судьбой, людей интересных, своеобразных, и хочется о них рассказать.

Мы с иранцами имели большой успех на смотре, и они загорелись поставить еще комические номера. Стали репетировать сцену в ресторане, но никак не могли найти клейкого материала для изготовлении макарон, которые прилипают к пальцам клиента и

75

физиономии официанта. Вся сцена выглядит очень смешно, но завершить задуманное нам не удалось, потому как группа распалась по независящим от нас причинам.

Приезжали в лагерь лекторы, пропагандисты, но успеха, конечно, не имели. Зеки — народ битый и умный и, когда лектор упоминает о «международной напряженности», из зала перебивают, например, репликой — «не понимаю! Вы хотите сказать, что советский народ напряжен против американского? Или наоборот?» Задавать такие вопросы опасно, офицер каждого берет на заметку, и прикидываться непонимающим дураком тоже опасно, но вопросы задают, и в результате лекция комкается и проваливается. Ложь, которой нас питали, рождает ложь.

Приезжал к нам Иркутский драматический театр. Своеобразное положение людей в лагере таково, что некоторые зрители предпочитали смотреть спектакли тоже своеобразно: снизу. Во время спектакля мой сосед по скамейке — старый лагерник, толкнул меня и указал на вылезающих из-под сцены молодцов с раскрасневшимися физиономиями, и пояснил: онанисты. Они под сценой, ползая на коленях, через щели в настиле смотрят спектакль по-своему.

Главное же развлечение было, конечно, кино. Будто побываешь на свободе. Не зря его назвали иллюзионом. Особое впечатление произвел французский фильм о фальшивомонетчике, который влюбился в очаровательную продавщицу из магазина готового платья и пригласил ее в ресторан с варьете, а перед тем, как смыться, размышлял о том, куда ему податься — на Канарские или гавайские острова.

Лагерь наш походил на многоязычную ООН. Когда приходил новый этап, мы порой не понимали языка вновь прибывших и тут же кликали толмачей. Едва ли нашелся бы язык, с которого не сумели бы перевести обитатели лагеря. Разве что с сензарского наречия, о котором говорил наш знакомый поэт зек Геннадий Черепов. По его версии этот язык из русских знала только знаменитая Блаватская.

В этапе с «архитектором» пришел солидный мужчина в халате и по-русски не желал говорить ни с кем. Найденные толмачи разъяснили, что это председатель колхоза, Герой Социалистического Труда, решивший раздавать урожай колхозникам для их жизни в зависимости от численности семьи, а уж что останется сверх того, отдавать государству. За самоволие и «экономический подрыв государства» он получил десять лет сроку.

Особенно тяжело, по моим наблюдениям, заключение переносили японцы. Не желая изучать язык и разговаривать по-русски, они все терпели. После работы, брезгливо сбросив с себя ненавистную серую робу, они долго и тщательно мылись под умывальником, облачались в свои кимоно и, аккомпанируя себе на гитаре, сидя на табуретках посреди барака, пели такие щемяшие душу, песни, что не проникнуться их тоской было нельзя. В основном это были рыбацкие песни о разлуке и надежде на встречу. Удивляло их мастерство игры на гитаре. Почти все они владели

76

ею в совершенстве, а были они простые рыбаки, за нарушение границы получившие по три года срока. В своих одеждах, манере держаться, со своими татуировками, выполненными с изумительным мастерством в отличе от «Не забуду мать родную», они успокаивающе действовали на окружающих, демонстрируя пример выдержки и достоинства.

Прибалтийцы тоже держались обособленно. Жили в своих бараках, со своей культурой общения, не смешивались с остальной массой зеков. Музицирующих среди них было также много, и инструментов разнообразных они держали достаточно.

Свидетели Иеговы различных национальностей были связаны между собой верой. Они часто собирались у летней эстрады. Выходил на сцену новичок в вере или закаленный в диспутах боец, и они задавали ему «крамольные» вопросы, проверяя его готовность участвовать в дискуссии. Каждый из них знал примитивные «каверзные» вопросы атеистов, и вместе они искали правильный ответ на них, анализируя все за и против и укрепляя таким образом себя в вере. Им неоднократно предлагали отречься от Иеговы публично, обещая свободу.

Но понятие свободы для атеиста-надзирателя и верующего человека — разные. Мне ни разу не пришлось столкнуться с случаем отречения, несмотря на то, что у многих были семьи с детьми и родителями, а разлука предстояла долгая. Официальную церковь они отрицают за ее послушание советской власти. Это для меня было в диковинку. С детства вбивали в голову представление о верующих, как о неполноценных, выжившим из ума старухах, к которым, в силу их убогости, нужно относиться снисходительно. Здесь же я увидел крепких, молодых и твердых в вере людей. Любое выражение независимости противно власти и опасно для нее. Поэтому она притесняет, сажает и лжет по отношению к свидетелям Иеговы и всем верующим вообще.

Мне, атеисту и бывшему комсомольцу, вера в Бога с детства казалась чем-то темным и непонятным. Здесь же я убедился в противоположном. Люди в самых невероятных обстоятельствах верят в счастье и светло поют об этом. Поистине Свидетелем Иеговы может стать только внутренне свободный человек. С огромными трудностями доставляемая ими брошюра «Башня стражи», издаваемая во многих странах мира, была для них опорой и светом. Я верил в победу их духа, и сам обретал твердость.

Иранцы, за исключением контрабандистов, переходили границу по глупости. Собирается группа молодых здоровых ребят, подогревают друг друга разговорами о привольной жизни в СССР. Работы сколько хочешь, калым платить не надо, невесты на выбор, куры ходят по улицам и яйца, ими снесенные никто даже не подбирает.

Идет эта группа через границу и тут же попадает по этапу в Чуну или еще куда-нибудь. Три года каждому за переход границы. Поищут зачинщика, главаря и, не найдя следов ЦРУ, присылают их к нам в длинных до пят рубахах с карманами, в которых они

77

перешли границу, и больше ни с чем. Здесь им выдают одежду, место в бараке и дело, которым надо заниматься, за которое, после вычетов денег за одежду, питание, содержание начальства, солдат и собак, еще что-то можно получить. Многие выписывали по посылторгу клюшки, хоккейные коньки и всю амуницию для игры. Тогда еще все это можно было заказать и получить на адрес лагеря. После работы они сражались на ледовых пятачках до полного изнеможения, а утром опять шли на работу. Эти ребята были мне симпатичны своей неутомимостью, прямым и открытым восприятием жизни такой, как она есть, без оглядки.

Для меня была очевидной невозможность изменить существующие порядки. Ребята, играющие в политику из группы «Гражданский Союз», впоследствии осужденные на дополнительные сроки, не внушали мне доверия. Все мы были знакомы, их действия всем в нашем кругу были известны. Было похоже на ловушку. Так, однажды было объявлено о собрании в помещении курса повышения квалификации механизаторов. Один из членов этого Союза должен был рассказать о политической оппозиции в различных регионах страны. Его сообщение не внушало доверия, а весь класс в какой-то момент был заполнен солдатами охраны. Начали переписывать фамилии всех присутствовавших. Наверняка осведомители донесли о предстоящем собрании, и вся конспирация являлась блефом. Мне было неприятно оказаться в такой глупой ситуации не из-за боязни последствий (хотя кому нужно увеличивать срок!), а из-за бессмысленности всей их деятельности.

Они никак не могли выпрыгнуть из клетки, в которой выросли! То же «политбюро», тот же ЦК, те же должности и деление портфелей, мне это казалось примитивом, тем более в условиях лагерного стукачества. Конечно, главным в моем отмежевании от этого «Союза» была осторожность и «здравый смысл» крестьянина. Родители и предки мои были из крестьян, и я с гордостью себя причислял к их сословию.

Сам по себе «здравый смысл» настолько неопределенен и субъективен, что позже мне было радостно вникнуть в здравый смысл других людей. Статьи А. Д. Сахарова, сочинения А. И. Солженицына, П. Григоренко, Хельсинской группы, правозащитников, воспоминания Р. Пименова, Б. Вайля и других активных людей, верящих в действенность борьбы и поступков вопреки «здравому смыслу», были мне наукой. Движение нравственного сопротивления в лице А. Марченко и Л. Богораз, явилось для меня высшей мерой человеческого духа и верности достоинству.

Это было позже, а в тот момент мысль была направлена на скорейшее освобождение и бессмысленность нашего здесь содержания. Не понимая общей ситуации в стране и мире, я не переставал верить в свой труд, который должен «вливаться в труд моей республики». Мне дали на работе маленькую комнатку со столом, оборудованным чертежной доской, а на окне,- напротив Доски, решетка. За спиной была дверь, и мой начальник П. Мулик часто заходил и разглядывал мою работу. Не потому, что видел во мне бездельника и пытался контролировать, а из любопытства

78

к делу. Более молчаливого человека мне в жизни встречать не удалось. По отдельным словам и междометиям мне стала понятна его скрытая мечта — изобретательство.

В нем был заложен дар инженерных решений. Он в общих чертах объяснял мне свой замысел, а я воплощал это на ватмане. Вот этот процесс воплощения и не давал ему покоя. «Если бы я так умел, — говорил он, — много бы чего напридумал!» За несколько месяцев работы с ним мы разработали ряд — восемь или девять — деревообделочных станков: многопильных, распускных, навесную пилу к пилораме, ограждение по конкурсу, объявленному Иркутском, и другие. Станки изготавливали тут же по моим чертежам-эскизам. Справочника ни одного. Мне в каморку тащили подшипники, цепи, цилиндры, пилы, и, имея их в наличии, я мог проектировать станки. Чертежи брали прямо из-под рук, и некоторые станки запускали сразу в нескольких экземплярах. Однажды у нас с П. Муликом вышел спор. Я доказывал, что цепную передачу так выполнить невозможно, а он уверял, что здесь недодумано. На утро он изобразил мне решение, и оно было верным. Впоследствии, когда я учился в Мосстанкине, послал это решение в «Задачник конструктора» журнала «Наука и жизнь», оно тут же было опубликовано. Но это было решение технического вопроса. О себе же он ничего не говорил. Отбыв десять лет заключения, он остался жить здесь же в Чу не. Обзавелся семьей и продолжал работать в ДОКе уже «вольняшкой».

Тайга летом горит почти постоянно, и он часто не выходил из-за этого на работу. Вольных посылали тушить пожары. Однажды мы шли с ним по деревянным настилам бревнотаски, а вверху стрекотал самолет. Плетясь за ним, я спросил: пожарный? Он посмотрел и ответил: «Санитарный». Через длинную паузу и, видимо, вспоминая, вдруг оживленным голосом сказал: «А ведь я тоже на самолете летал, дважды. Первый раз из-под Сталинграда вывозили раненых. Стонали все кругом и болтало сильно. Второй раз в салоне. «Огонек» лежит по полкам, а на руках наручники». Меня удивил такой длинный рассказ.

От пожаров часто трудно было дышать. Выйдешь на улицу — все в дыму. Зайдешь в барак — то же самое, и опять тянет на улицу, будто там легче. Это было летом, а весной, с наступлением тепла, начиналась война с клопами. Заваренный герметично кузов самосвала ставили на опоры, и под ним разводили костер. Заполнявшая его вода кипела. В секциях бараков начиналась генеральная уборка. Нары-«тачанки» — двухярусные, на четыре человека, были совершенной, классической конструкцией, отработанной многими годами. Несколько ударов обухом топора по деревянным клиньям, и они превращаются в груду полностью разобранных деталей. В собранном виде нары обладали высокой жесткостью и никогда не скрипели и не шатались. Детали нар тащили к кузову самосвала и бросали в кипяток. Слой отварных клопов и пятна жира от циркуляции воды собирались по углам кузова, а по середине клокотали восходящие потоки воды и пропаривались детали нар. После доставки их в барак и сборки было приятно

79

смотреть на них, хотелось поздравить — с легким паром! А на душу приходило успокоение, тоже как после бани, но уже не только для себя, а и для них (для нар), в общем-то и не кусанных. В выходные дни мы общались между собой, знакомились и занимались самыми разными делами. Когда людей сгоняют помимо их воли в такие скопища, то они сами по себе разбиваются в группы по интересам. Как теперь говорят — в неформальные группы. Диапазон групп был большой: наркоманы, педерасты, верующие многих направлений, любители поэзии, чифиристы, знатоки языков, анашисты, музыканты, любители поболтать и послушать невероятные истории с побегами и приключениями, политики, шахматисты, картежники и многие другие.

Был у нас в зоне дед, совсем старый. Солдаты ему дали даже отдельный домик вроде баньки, но он, пожив там, все же решил жить в бараке. «Скучно одному, а я привык жить и общаться с людьми,» — говорил он.

На работу его не выводили. К нему приезжала на свидание такая же старушка-жена, и ее пускали в зону. Усядутся они на бревне и, покуривая махорку, беседуют. Нам было интересно его послушать. Журналист и историк Урала, он мог многое порассказать. Данный ему десятилетний срок меня удивлял. Спрашивал его на этот счет. За что? Мы, мол, молодые и можем являться какой-то потенциальной угрозой власти, а он-то почему тут?

Усмехался и отвечал, — сказал, что коммунисты хуже царских жандармов, они меня и посадили. Когда мы смотрели на него в недоумении, он сам и уточнял ответ, — были бы они лучше, ведь не посадили бы? Главное, — с усмешкой говорил он, — в жизни — не задумываться.

И утверждал: задумаешься — пропадешь.

В КВЧ книги выдавал тоже журналист. Я частенько бывал в библиотеке, и он меня знал. Однажды увидел его в бурном возбуждении. В руках у него была газета. Он подошел к моему столику и просил почитать заметку. Вот, вот, тыкал он пальцем в полосу читай. Я же за это сижу! Что теперь будет. Он написал статью или письмо об отслуживших свою службу МТС и предлагал передать технику непосредственно колхозам, которые бы ее берегли и использовали по своему усмотрению. Срок за это пять лет, И теперь, после опубликования постановления об упразднении МТС, он гадал, как же поступят с его приговором?

В этот период наметилась тенденция пересмотра дел, связанных с политической статьей, в основном 58-10, и переквалификации на хулиганство. Особенно она усилилась после заявления Хрущева об отсутствии у нас политических заключенных. Придворные, наконец, надумали их запрятать в антигосударственных преступников: остричь, лишить гражданской одежды, одеть в полосатую (признак развития текстильной промышленности и производства красителей в отличие от сталинской — сплошь серой) и превратить в «тигров».

Теперь, читая воспоминания Бурлацкого о том, как они в

80

шикарном санатории серьезно работали под руководством крупного теоретика Куусинена, решая вопрос — отменять или не отменять диктатуру пролетариата и с опаской предлагали превратить государство диктатуры пролетариата в общенародное социалистическое государство, а после найденной и утвержденной новой исторической формулировки таскались с бутылками водки из номера в номер, я и подумал, что после превращения политических и контрреволюционных в антигосударственных, было выпито водки побольше.

Каких чудаков политических только не встретить было в зоне! В нашей секции был мужик, не знаю уж из какого сословия, но с детства ненавидящий новые порядки и особенно Сталина. Как назло, прямо напротив его дома в сквере поставили памятник вождю во весь рост. Каждый день, выходя из дома, он встречался со своим недругом, но молчал. Когда Хрущев на XX съезде объявил Сталина преступником, он поддал, и кувалдой до основания разрушил ненавистное ему сооружение. Забрали его прямо с пьедестала, откуда он собирался произнести речь.

Другой был наш барнаульский пьяница. В ресторане «Поплавок» метнул бутылку шампанского в официантку, обсчитавшую его. Официантка увернулась, и бутылка попала в бюст Ленина, зачем-то стоящий в ресторане на площадке между сходящимися маршами лестниц в том самом «Ковше», о котором я писал. Оба эти человека оказались антисоветскими агитаторами, а следовательно — политическими.

Был у нас и хант по национальности. Но у того статья была посерьезней, но тоже политическая. Говорил, что загарпунил подводную лодку, приняв ее за кита. Она же его забрала и отправила куда следует. Может быть, он и шутил, а сел за обычное шаманство, но обстановка в лагере ему явно нравилась. Он заметно прогрессировал в русском языке, с радостью осваивал новые профессии, вернее сказать, трудовые навыки, но главное, что ему импонировало — это много люден и окружение вниманием, когда он играл на биллиарде. Профессиональный охотник, он быстро освоил игру и обыгрывал всех.

Было достаточное количество и блатных в зоне. Проще всего человека засадить в лагерь «по политике». Этим они и пользовались. Приходит к нам вор «в законе», уже в возрасте, и грозится расправиться с подобным ему зеком в нашей же зоне. Тот де засадил его по новой статье и несправедливо. Подвергнутый угрозе доказывает, что прибывший того заслуживает, и что он действовал по общему согласию и приговору прибывшему за какую-то подлость. Расправа задерживается до выяснения справедливости. Начинается переписка с другими лагерями, где прибывший ранее находился. Оттуда приходит подтверждение его вины: что решение возвратить его назад со свободы «по политике» было правильным. Страсти улеглись, но интересен сам механизм его засаживания. Он многолик, и блатной народ изощрен в его применении. В данном же случае срок был получен за текст песни на мотив «Журавли». Дело в том, что слова на этот мотив, известный во

81

всем мире «За кремлевской стеной заседают министры, сочиняя закон для Советской земли...» считались антисоветскими. Человек, у которого будет найден текст, автоматически считался его распространителем и получал пять лет срока. На это и был расчет блатных. Донос, обыск, наличие текста и — срок. Все довольны. Работники — выявлением особо опасного преступника, а блатные — отмщением подлецу без приложения собственных рук. Странные метаморфозы происходят с песней и ее судьбой. Песня отражает состояние людей, как самая интимная форма искусства. Не случайно в шестидесятые годы песня про черного кота, а в семидесятые — «А нам все равно...» про зайцев, были самыми популярными. Однако я опять отвлекся.

Лагерь живет ежедневными событиями, как и любое сообщество людей. Приятных мало, а неприятные всегда есть. По местному вещанию сообщают о нападении на начальство в разных зонах и, как результат, приговор — расстрел, приведенный в исполнение. Встречаем «расстрелянных», прибывших в зону, и понимаем — опять вранье. Запугивают, но и действуют. Всего не проверишь. На столовой лозунг: «Запомни сам и передай другому, что честный труд — дорога к дому». Это вдохновляло, когда были зачеты. День честного труда считался за три дня отбытого срока. Говорили, что водолазам даже день считают за семь. Все пошли бы в водолазы. Когда же читали в газетах о невероятных сроках во франкистской Испании, до восьмидесяти лет, то сведущие объясняли, что у них есть зачеты — день за сорок для того, кто работает. Это уже ни шло ни в какие сравнения, но каждый зек живет верой в свою собственную справедливость. Видимо, так уж в природе человека заложено. Если один совершил несправедливость по отношению к другому, то он себя наказал этим, а не его.

Хочу рассказать о жизни в лагере и опять отвлекаюсь. Утром, например, рассказывают о двух ребятах, надравшихся одеколона и пытавшихся изнасиловать старика в уборной. Дед заорал, и пришедшие на помощь сильно поколотили насильников. Перед построением по пятеркам для выхода в рабочую зону через вахту обсуждается это событие, и отношение к нему разное, как в демократическом государстве.

Это обстоятельство меня всегда удивляло и обадривало. Могут же люди иметь свое мнение и его высказывать. Выслушивая самые «невероятные» точки зрения на разводе, в парикмахерской, в бане, бараке, на работе и во время общения, делая скидку на недоговоренность, осторожность и подозрительность, я в этом видел возможность людей быть независимыми. Духовный же, нарушенный мир был не их виной. Во всем этом крылись неизмеримые возможности свободного человека.

Переломали обе ноги дубиной мужику из нашей секции барака. Он молча лежал до утра, пока его не отнесли в санчасть. Видимо, боялся, что добьют. Позже мне стало понятно, что это за стукачество. Как стукач он, видимо, стал не нужен, а предупредившие его тоже оставили в покое, и он стал вроде выплюнутого зуба. Все

82

же он трусил и долго, уже на костылях, изображал из себя бедного и беспомощного. Подходил ко мне на улице и все просил сконструировать вращающийся столб для наклейки афиш и объявлений, какие были в Германии, и он их видел, и не переставал объяснять их преимущества, больше заниматься ему было нечем.

Основная масса зеков разобщена. Особенно те, кто постарше. Тот, что развалил скульптуру Сталина, по вечерам берет баян и, совершенно не умея на нем играть, берет одну ноту, растягивая меха. Берет другую ноту и медленно сжимает их. За этим занятием со своими думами он проводит весь вечер до сна. Рядом с ним за столом ежедневно пишет жалобу в прокуратуру СССР тоже пожилой зек. Давно ему кто-то составил эту жалобу, и он ее переписывает, запечатывает в конверт, опускает в ящик для жалоб и ложится спать. Бумажка, с которой он переписывает, вся перетертая, и он складывает ее по кусочкам. Дальше зоны жалобы не идут.

Поляк Корней занят обширной перепиской с заочницами. Читает полученные письма и отвечает. Получает и посылки. Однажды цензор поменял местами письма в конвертах, и две заочницы отпали, но у него были и запасные. Он работал сварщиком в мастерской за стеной моей каморки. Часто заходил и рассказывал о своих заочницах. Однако это было не главное. Самым жгучим был вопрос о возвращении на родину. Немцы шли, говорил он, против них воевал, русские шли — с ними воевал, а в результате 25 лет за измену Родине.

Вскоре после моего освобождения он прислал мне письмо из Новосибирского аэропорта. Ликующее письмо о вылете в Польшу для продолжения отбытия срока. Ему было известно, что там освобождали сразу. Видимо, плакали его заочницы, а я здорово порадовался месте с ним. Наступила макушка лета и с ней эпидемия дизентерии в зоне. Десятки людей, поджав животы, стояли в очереди в уборные с одним входом. Над каждым очком в ряд сидели зеки на корточках, кто не мог на корточках, на стульчаках в дальнем конце. По зоне бродили доходяги. Нас выручал Г. Черепов. Отсыпал на бумажки белого порошка и велел выпить. Это был морфий. Зная, как он ему дорог, мы оценили его жертву. После освобождения я умудрялся ему пересылать этот порошок хитрым способом.

Одним из первых стал нам знаком Аллен Эйбрамс. Родился и рос в Нью-Йорке, после смерти отца они с матерью приехали в Кишинев, когда он еще принадлежал Румынии. В 1940 году, во время присоединения Бессарабии к Советскому Союзу, мать не решилась уезжать в Румынию, где у них была какая-то родня, и они остались в городе. Он вспоминал вступление танков в город. Любопытные окружали столь диковинные машины, из которых вылезали танкисты. А те, смущенные непривычным вниманием, не знали, как себя вести, не понимали языка, и это тоже смущало. Один из них достал пачку нарезанных из газеты полосок и стал всем раздавать. Брали, и с любопытством переворачивали их и разглядывали, не понимай в чем смысл. Тогда танкист достал кисет

83

и стал в эти полоски каждому насылать махорку. Тоже непонятно. Тогда он сам насыпал махорки себе, скрутил цигарку и закурил. Окружающие пытались повторить его действия, но у них ничего не получалось. Курящие привыкли иметь дело с трубкой или папиросами. Курс обучения как сворачивать цигарки прошел успешно и разрядил осторожность и недоверие. Еще больше их удивил черный хлеб. Они его приняли за кирпичи.

Пропаганда звала на великие стройки с большими заработками. Прикидывали свои деньги и рубли. Выходило действительно заманчиво. По прибытии в Магнитогорск и столкнувшись с местными условиями, завербованные хлынули назад. Их ловили и отправляли за побег с места вербовки. Аллен проскочил назад, но началась война. В действующую армию он не попал, т. к. заявил, что у противника могут быть его родственники румыны. Он был чистокровный еврей румынского происхождения, если можно так сказать. Всю войну он опрыскивал что-то в санитарных войсках в тылу. В 1947 году он и мать решают переехать в Америку, где у них была родня по отцу. Эта попытка оформить отъезд стоила ему осуждения на 25 лет за шпионаж, скитался он по лагерям до 1960 года. Мать, постаревшая и оглохшая, все эти годы ездила за ним и жила вблизи лагерей, была и прислугой, и нянькой или на любой другой работе. Так они и проскитались 13 лет поблизости друг от друга, но отделенные колючей проволокой. После реабилитации им дали квартиру в Кишиневе. У них отдыхала моя семья — жена и две дочки (меня не пустили в отпуск в последний момент). И я, однажды проездом из Одессы, навестил его. Мать умерла, а через два года и он умер. В больнице ему стало лучше. Читал стихи больным и готов был выписаться, но внезапно умер от сердечного приступа. Подробней, чем о других, пишу о нем, потому как он был добрым человеком, попавшим в нелепую ситуацию политического шулерства. Это типичная судьба прошедших мясорубку лагерей и не сумевших завести нормальную семью и продолжить свой род.

Нашим знакомым на ДОКе стал немец Отто Лорер, потомок декабриста Н. И. Лорера. Ироничный и добрый человек, он получил срок за общее дело. Это его дело — трагический детектив. Сотни и тысячи заявлений от ссыльных немцев в условиях слежки и полного христопродавства нужно было собрать воедино, сложить в чемодан и передать в посольство ФРГ. Пространство сбора заявлений сужалось до колеи железной дороги, а затем, и до проема калитки посольства. Сколько хитроумия надо было использовать, чтобы хоть некоторые попытки в этом деле окончились успешно? Если Отто не написал об этом подвиге, то должны рассказать другие. Это интересная часть жизни немецкого народа.

Отто убеждал меня в том, что мы, русские, ничего не умеем и не хотим делать и жить всегда будем нищими. Над моими доводами о помощи другим свободным странам он хихикал.

В пику его обидным доводам я приводил свои. Мол, им, немцы, только и знаете, как грабить и воевать. Побили вас в первую мировую, так не угомонились. Давай вторую воевать. Побили и

84

здесь и, чтобы опять не задирались, разодрали вас на части поэтому и живем пока спокойно. Если дураки позволят срастись порезанной гидре, то добра тут ждать нечего. Отто не спорил, но по всему я не видел в нем настоящего шовиниста. Мы, конечно, шутили, но горечь о своих отечествах жила в душе каждого.

Н. Семенов одно время работал на водокачке. Работа блатная, для старых лагерников. Лежи себе на топчане, а как зажжется лампочка, надо нажать кнопку. Остальное время твое. Сменщиком его был тоже Николай. Симпатичный парень с философией чисто жизненной, без всяких отклонений на абстракции. По марксистскому учению бытие определило его сознание. Война, потеря семьи, детдом, лагеря. Долгие лагеря, с детдома. Он освободился здесь же, в Сибири. Дали комнатушку в коммуналке барака, где он стал жить. Чинил обувь соседям. Был он маленького роста, подвижной и общительный, наконец-то мог распоряжаться своей жизнью хоть в замкнутом круге паспортного режима, но мог. Как на зло в комнате рядом поселилась пара чистых. Муж и жена. Жена написала на него донос политического характера — мол, не то говорит. Его предупредил приятель из милиции, мол, хана тебе. Пиши на расселение, несовместимые мы, и прошу расселить до скандала. Скандалила его соседка постоянно и вызывала его на срыв. Цель ее была — завладеть его площадью. Он это понимал и просвета не видел. Уехать нельзя, а сесть по политике легче легкого. Написал опять заявление с просьбой о расселении и решил соседку порешить. Поставил на кухню за дверь топор и стал ждать скандала. Только она вошла в кухню, тут же и понесла. Он взял топор и кинулся на нее. Она шарахнулась и лезвие топора рассекло ей печень. На визг влетел муж, но не рассчитав удара в дверь, начал падать, и Николай разрубил ему крестец на лету. Тот так и врезался головой в стену, а жена осела у плиты в лужу крови. Николай пошел с топором в милицию к дежурному, положил его на стол со словами — я там двоих уложил, иди посмотри. Через пять минут прибежал лейтенант и еще милиционер. Лейтенант схватил топор, спрятал, и с опаской глядя на него, бледный, только и повторял — зверь, зверь, зверь! Его препроводили в КПЗ. Надзиратель обрадовался. Никак тебя не встречу. Вот твои часы — починил. Он подрабатывал как часовщик. Рассчитались.

На суде был весь поселок. В основном бывшие зеки, они прекрасно понимали ситуацию. Жена соседа поливала Николая на всех перекрестках и требовала социальной справедливости. Они, мол, с мужем специалисты, а живут хуже, чем сосед, всю жизнь проведший по тюрьмам. О муже он говорил — неплохой мужик, но дурак, куда он полез. Осудили его на десять лет, мол, сгоряча, а удары по одному разу исключали злостность. Вот теперь он и шил тапочки в свободное время на блатной работе, которую заслужил прошедшим и будущим сроком. Одна у него была мечта н боль. Он знал, что на земле есть у него родная сестра. В войну их разлучили, распихав по разным детдомам, а многолетние поиски не давали результатов. Когда я зашел к нему в очередной

85

раз, то увидел на его лице неуемную радость; он все повторял одни и те же слова — надо же так...

На водокачке был телефон и он любил по нему поговорить. И ему звонили заказчики. Телефонистка на коммутаторе, постоянно его соединявшая, тоже заказала ему тапочки для своей дочки. Надо было примерить. Она договорилась с охраной, и тут-то и оказалось, что телефонистка и есть его родная сестра. Огромная страна — и два человека в одной ее точке. Бывают же чудеса.

Когда я освободился, выходило много новых книг, и я посылал их ребятам. Большой популярностью пользовалась книга «Три товарища» Ремарка.

Книги Мориака тоже читались с большим интересом, так как упаднические настроения сильно бытовали в лагере. Однако, по утверждению Н. Семенова, самый большой интерес вызывали баллады Беранже. Половина секции собиралась вокруг его нар, когда он читал вслух.

Арнольд работал на многопильном станке, где выпускали тарную дощечку. Напарником его был бывший уголовник или бытовик, как их называли в отличие от политических, Мещеряков, с ними же работал одноногий контрабандист из южной республики. Частенько заклинивали пилы и сжигали двигатель. Пока его сменят, можно было отдыхать. Зачеты же все равно шли, потому как вынужденный простой (ВП) был по техническим причинам. Когда двигатель загорался, они засыпали его приготовленным песком и поднимали шум. Вообще, зеки часто прибегали к так называемой туфте. Само слово образовалось из начальных букв «Табеля учета фиктивного труда» и «пополнило, обогатило и развило русский язык». Язык — живое существо, и слова — клетки. В угрюмые времена гибнут здоровые, подменяют их злокачественные.

Николай, вскоре после моего освобождения, был переведен на «слабый режим», стал зазонником и возил воду на лошади. Все это для меня было верхом неприличия по отношению к дорогим мне людям, способным и толковым инженерам, которые могли бы много сделать полезного и нужного. Это чувство обиды на несправедливость и толкало меня на пробивание полной нашей реабилитации. Правда, это было позже, уже после моего освобождения, но чувство родилось и утвердилось в лагере.

Раз дождливым днем, когда я сидел за доской и чертил очередной станок, явились двое в плащах и велели с ними идти в жилую зону. Объяснили, что завтра меня освободят. Зачетов хватает и срок окончен. Особой радости не было. Даже наоборот, ощущение какой-то обиды. Как хотят, так с тобой и поступят. Заберут или выпустят — все в их руках. Особенно горько было ощущение будто бы вины перед ребятами. Да, вот я-то освобождаюсь, а они, меня выгораживавшие, остаются, и неизвестно какие еще времена настанут. Конечно, у каждого были свои переживания в этот момент, но мы понимали превратности жизни.

На нас троих, подельников, в лагере смотрели с удивлением.

86

Такого не может быть, утверждали умудренные опытом. По одному делу, и дружны. Как утверждает лагерное правило, через определенное время, которое, по всем понятиям уже прошло, мы должны начать выяснение отношений насчет того, кто кого затянул, и рассориться.

Первого сентября освободили троих: Ю. Фадеева, парня из Прибалтики и меня. Насовали нам полные руки цветов и проводили до вахты. Прибалт — сожалею, что не помню фамилию, никак не мог расписаться в каких-то бумагах. Офицер все требовал чтобы он вспомнил, как раньше расписывался, а он уверял, что забыл. Офицер глянет под стол на его формуляр и опять просит расписаться на листе бумаги. Парень остался жив в овраге, в лесу, когда всех других перестреляли, и его погнали по лагерям. Он был молод и, видимо, действительно не помнил, как в те времена расписывался, ведь прошло десять лет. В конце концов после пятой подписи офицер одобрил его закорючку и передал бухгалтеру. Бухгалтер выдавал деньги освобождавшимся на первое время. Это из фонда освобождения. Мне он дал сто рублей со словами: среднее техническое образование — устроишься. У Юры Фадеева были деньги на счете, и он ему ничего не дал. Юра работал последнее время на «черной бирже», где баграми катают бревна — баланы. Работа тяжелая и неплохо оплачивалась. До четырехсот рублей оставалось в месяц на карточке. Он собирался на эти деньги приодеться и мечтал обзавестись семьей. Он, как мне рассказывали, заведовал «общаком», и у него собиралось до ста тысяч рублей, но те деньги через волю распределялись между крытыми тюрьмами и посылались тем, кому никто не мог помочь. Эти деньги неприкосновенны, и стекались они со всех лагерей тайком. За честную службу на этой почетной должности ему обещали помощь. Срок он отбыл большой, стрелял в полковника МГБ, негодяя, но не убил его, и теперь уходил по зачетам.

Когда мы в сопровождении особы с билетами для нашего отъезда вышли из зоны, навстречу нам бежали дети по пути в школу. Первый учебный день. Мы раздали им наши цветы и пошли на вокзал. Особа отдала нам билеты и была такова. С непривычки без конвоя мы забрели не туда. Когда разобрались возле пожарки, то услышали, как начали кликать прибалтийца. Мужик бежал ему навстречу, выкрикивая его имя, и когда они встретились, начали обниматься. Оказалось, они раньше строили нефтепровод в Омске. Теперь мужик был зазонником и работал на пожарной машине. Он затащил нас к себе и посоветовал располагаться и пару дней хоть оглядеться. Пустые кровати у них были, и мы последовали совету. Зеки готовили себе еду и варили чай. Сами запахи были необычны. В отличие от лагерной сушеной и черной, здесь — натуральная картошка с луком на сале, это было верхом гастрономического вожделения. Поели и, сдав билеты, направились в магазин. Прибалт остался со своим другом, а мы с Юрой, ошарашенные прилавками, полными и чая и разнообразием вин, купили два хрустальных

87

бокала и в достатке вина. Направились через поселок в тайгу. Вернее, на огромную просеку с пеньками, в район лагерного кладбища. Погода была ясная и тихая. Опорожнили не спеша бутылки и, ни капли не захмелев, стали возвращаться.

На улице мужики пилили бензопилой. Мы подарили им ненужные нам бокалы и пожелали после работы из них выпить. Юра решил поехать за обещанной помощью. Ему должны были передать чемоданчик с наркотиками для реализации теперь уже в свою пользу. Может быть, в дело ввязался нечестный человек, а может быть, это выло правдой, но когда он на попутке ехал к месту встречи, его предупредили об опасности. Мол, посылка под контролем у милиции. Перспектива получения нового срока сразу по освобождении его нисколько не прельщала, и он, взволнованный, вскоре вернулся и бросил саму мысль об этом деле.

Я познакомился с прелестной дочкой начальника пожарки и немного поволочился за ней. Прогулялись по деревне навстречу стаду коров тихим, теплым, с длинными тенями вечером. Она встретила корову и погнала домой, а я отправился на танцплощадку. Из громкоговорителя раздавался грустнейший из маршей всех времен и народов — «Марш энтузиастов». Когда же, приобняв за талию нашу контролершу из ОТК, что на шпалах отбивала клейма и приглянулась мне еще в рабочей зоне, я пошел с ней танцевать, то стал внутренне чувствовать освобождение. Лихая песня «Не кочегары мы, не плотники, но сожалений горьких нет...» тоже была необычной для слуха, а ощущение бодряческого обмана, в который приходится вступать после лагерной правды-матки жизни, навалилось и не отпускало.

В Барнаул приехал в раздумье, как встречаться с людьми, год назад плетущими околесицу на нас. Арнольд писал в записке С. Скакуну: «Талька выскакивает голый — сам понимаешь, так вот, вместо посылок и всяких там шоколадов, организуй ему денег.» Какие там деньги у начальника цеха в то время. Ведь речь шла о нашем друге, который сказал, что весь дом заставит детскими кроватками, пока жена не родит ему сына. Родилась дочь у него первая, и он поэтому так заявил. Денег было в обрез.

Будущее было неясно, и как дальше поступать, я пока себе не представлял. Работать на прежнем месте было неловко из-за происшедших событий, но и другого варианта пока никто не предлагал. Встреча, расспросы, сочувствие, радость встреч и осторожные взгляды — все пришлось испытать. Визит к директору завода меня успокоил. Директор был новый, нас не знал, но слышал о деле, и, видимо, понимал его глупость. Он посоветовал никуда не ехать и не принимать необдуманных решений. Куда вы поедете со справкой об освобождении? Понимаю, вам неприятно встречаться с определенными людьми, но это надо пережить. Если вам надо отдохнуть, а это, 'как вижу, необходимо, мы дадим денег, и отдохнете. Теперь же оформляйтесь на работу. Должность мы сохранили и ждали. Поработи-

88

сте, а если почувствуете, что не сможете тут остаться, поедете о другое место, но уже с нормальными документами.

Мне ничего не оставалось, как последовать этому совету. Книги наши были свалены и заперты в подвале «для хранения». Многие заплесневели и имели нетоварный вид. Восстановил место в общежитии и вскоре уехал навестить родителей и заняться делом. Мысль об освобождении ребят меня не покидала. Писал я Е. Д. Стасовой с просьбой похлопотать, и она отвечала, что Ворошилов болен, а молодых она не знает, и просила писать еще. Завалена она письмами (в лагерях были слухи о ее секретарстве у Ленина и ей писали), а помощника нет. Она сама печатала ответы на машинке с забитым шрифтом, доброжелательные, сочувствующие, но беспомощные. Когда же человек в беде, он готов уцепиться за любую «соломинку». Он начинает метаться, отыскивая эти «соломинки». Без разбора, без анализа — вслепую, лишь бы их было побольше, а они оказываются хрустящими палочками бюрократического войска, главным их оборонным оружием.

Особенно это заметно и очевидно в приемной Верховного Совета СССР. Сюда едут люди со всей страны с надеждой на справедливость. Здесь принимал всероссийский староста М.И.Калинин, как написано на мемориальной доске на стене, и это придает людям уверенности в обращении именно сюда.

Не соблюдая хронологии моих поисков «соломинки», хочу рассказать об этой приемной 1959 года, как ее воспринимал и видел. Позже мне рассказали о механизме работы этого органа, но это уже не мое дело вспоминать и писать. Зал приемной — метров в сто площади. Посередине стол. Пол из кафельной плитки, сидения по стенам. Полно людей всех возрастов и много детей, поэтому гам и вой постоянный. Самое страшное, что входишь туда просителем, таким же как и они, но забитость наша такова, что ожидающие помощи ищут ее с любой стороны, в том числе и от тебя. Если ты обладаешь грамотой и соглашаешься помочь, то тут же подсунут какую-нибудь жалобу для исправления и переписки заново. Такая работа не составляет большого труда, но переписывать горе человеческое и наблюдать за отчаяньем этих людей — тоска зеленая. Можно работать целый день, и к тебе будет очередь. Ни один писатель, «изучающий жизнь», не рискнул этого сделать.

Персонал, сортирующий посетителей, вышколен и на эмоции не реагирует. Пока ждешь выкрика своей фамилии, томишься и негодуешь. Это похоже на пытку.

Когда выкрикнули фамилию моего соседа, инвалида, хлопочущего о повышении пенсии, он быстро поднялся и с готовностью раба слишком поторопился на вызов. Опираясь на свою палочку, он через три шага поскользнулся и упал. Высокий ростом, он плашмя упал на спину и сильно ударился головой о кафель. Тут же прибежали санитары с носилками, уложили его, двухметровой длины тело на короткие носилки и потащили прочь. Посетители меланхолично комментировали это событие словами:

89

зачем ему теперь пенсия? Очередь сократилась на одного человека.

Здесь, в этой приемной переживаешь непреходящее чувство утрат, какое я позже переживал в доме престарелых коридорного типа, где работал слесарем. Заслышав шаги в коридоре, они сразу узнают по дроби каблуков нового человека. Из каждой двери высовываются жильцы. Поблекшие или сверкающие глаза в упор разглядывают пришельца, и в каждом взгляде вопрос, страх и ожидание вести. Так я и не смог привыкнуть к этим автоматически открываемым дверям и взглядам. Моя вина перед этими людьми все время живет со мной. Будто я их туда всех заточил.

Оказалось, Президиум наш вопрос не рассматривает. После долгих хлопот по пересмотру нашего дела в суде, чиновник с хмурой и равнодушной миной, сунул мне бумажку с решением «осуждены правильно». Начинать новый круг не имело смысла. Здесь же в приемной я понял бессмысленность упования на Президиум и решил действовать по-другому.

Все суды, прокуратура и прочие репрессивные органы подчиняются партии. Единой, вездесущей и всемогущей, как Господь Бог. У нее в руках — ум, честь и совесть. У меня же, по утверждению следователя, ничего такого нет, и я решил, идти в ЦК и использовать эти его богатства.

Арнольд в это время был на спецу в Вихоревке, и я в этот третий приезд в Москву подал на имя Шелепина жалобу, присланную мне через волю. Жалоба была на произвол лагерной администрации по поводу «картофельного бунта». В дождь зеков водили копать картошку, и их жалкая одежда не успевала просыхать. Когда утром построили всех на разводе для отправки в поле, опять начался дождь. Зеки запротестовали и отказались туда идти. Разводящий попросил желающих работать в поле выйти вперед. «Желающих» отправили в бараки, а нежелающих погнали по поселку в поле. По дороге колонны встали и зеки начали требовать прокурора* Через некоторое время появились начальники в плащах и капюшонах. Мокрые, они заявили, что никакого дождя нет, и требовали двигаться вперед. Колонны продолжали стоять. Приказ конвою — и он, ударами прикладов и стрельбой поверх голов, уложил зеков в дорожную грязь. После выдержки приказали встать и возвращаться в зону. Там из строя стали выдергивать «зачинщиков» и Арнольд, будучи несколько выше среднего роста и блондин заметный, попал в БУР. Его здоровье, подорванное в блокаду, вызывало тревогу. Вода на спецу была болотная, и даже похлебка пахла гнилью. Наши посылки с продуктами не могли существенно улучшить положение, тем более, они обычно расходятся на всех в день получения.

В ярости я шел на Старую площадь добиваться приема. Здесь в отличие от приемной Президиума порядки были несколько другие. Околоточные прогуливались по двору парами и низший чин среди них был майором. Капитаны открывали ворота.

90

Жалобщики были несколько иными. Детей нет, а по двору снуют озабоченные люди. Не торопясь приглядываюсь и разузнаю порядки.

Если приемная Президиума олицетворяет советскую власть, то эта приемная — партийную. Полковник из парочки делает любезное замечание солидному высокому мужчине насчет семечек. Тот раскрывает пухлый портфель и говорит: угощайтесь. Портфель почти полностью заполнен черными семечками подсолнуха. Те с удивлением в него заглядывают, он поясняет: чтобы Советскую власть не ругать, занимаю свой рот семечками. Хи-хи, ха-ха! Инцидент исчерпан. Парочка продолжает прогулку.

Порядок тут такой: объясняю, кто я и по какому делу. Позвоните вот по такому телефону. Звоню, волнуюсь, объясняю, горячусь, подробно все рассказываю, подробно и расспрашивают. Длится разговор долго, а в заключение резюме: это не к нам, позвоните по такому телефону. Все сначала. Начинаю думать — для чего им это надо? Сбить пыл? Перепроводить? Заставить отвязаться со своим делом? Зачем тогда так подробно расспрашивать, а не сразу сказать — не к нам. Вопросы роились в голове, но ответа не было. Успокоился и стал звонить по шестому телефону. Записывал их в столбик один за другим, а сам думал — ребята в беде, сорваться мне никак нельзя и упустить случай тоже. Наконец, по голосу почувствовал, что он может что-то решать, и увеличил напор.

— Изложите все сказанное в письме и опустите в ящик приемной.

— Как так в ящик?! Что у нас, почты нет? Я и по почте мог бы прислать письмо. Не для ящика мне надо было летать из Сибири, а для беседы. Прежде чем нас посадить, находили много времени для бесед, и не один человек, а вы говорите в ящик! _Но мы работаем и постараемся разобраться.

— А мы не работаем?! Я вот здесь, а дело мое стоит. И вдруг в письме я упущу самое существенное для вас и не существенное для меня?

— Вы член партии?

— О чем вы спрашиваете? Я недавно отбыл срок по 58.10.

— Паспорт есть? Подходите к подъезду, там будет пропуск.

В волнении хожу по коридору и не решаюсь зайти в кабинет. Думаю. Времени половина двенадцатого. Скомкает все и скажет, что у него обед. Решил, будь что будет. Захожу. Здороваюсь. Сажусь. Со мной бумаги. Приговор, письма, копия жалобы из Вихоревки, решение суда после пересмотра и другие. Через некоторое время я понимаю, что со мной говорит начальник партийного контроля за работой органов КГБ. Молодой человек и, видимо, недавно назначенный. Внимательно читает бумаги, задает вопросы и в конце концов загорается. Ему интересны: настроения в лагерях, отношение к власти, к суду, к действиям органов КГБ. Рассказываю о бессмысленности репрессий — один

91

инженер возит воду, а другой копает картошку и т, п. Изображаю ход следствия, суда, нелепое положение свидетелей. Он объясняет мне, как составить письмо. Ясно, убедительно и главное — коротко, длинное читать будут невнимательно. Затем объясняет всю структуру подчиненности судов, прокуратуры, надзора, кто кого боится, чего боится и куда последовательно обращаться. Эта лекция была очень полезна. В конце он разъяснил свои возможности. Единственное, что он сможет сделать, это направить рекомендацию от ЦК в прокуратуру СССР о пересмотре дела, и то после сложного согласования. Дальнейшее от него не зависит. Когда мы расстались, на часах было ровно пять.

Остановился я в Москве у Майи Липович, удивительного и славного человека. Она многое сделала для освобождения ребят, и не только их. Примчался к ней в Богословский переулок, тут же засел за письмо. Обложился книгами умелых ораторов и, отыскав нужный тон, на одном дыхании, написал все как надо. Утром письмо пошло в ящик, а я улетел в Барнаул. Там все понимали мои заботы и помогали кто как мог. Немцы из модельного цеха делали ящики для посылок, каждый из которых мог бы стать образцом столярной работы. Ада Киселева, конструктор из нашего КБ, болела тяжело туберкулезом и свела меня с лечащим врачом на предмет обследования. Тот дал заключение с полным обоснованием, что мне надо предоставить отпуск из-за очагов в легких.

У директора недавно умерла жена от туберкулеза, и он готов был помочь в деле профилактики или лечения, лишь бы не запустить процесс болезни.

Отношения с людьми, дававшими на нас показания, были разными. Крикун объяснял мне, как он струсил, когда приехала машина и его посадили сзади между двумя офицерами КГБ. Он не воевал, а всю войну пробыл на авиационных заводах технологом, проверял чертежи. Почему-то после войны в авиации не остался.

Коммунист, в отличие от беспартийного, не подвергается допросу, а ему дают бумагу с пером и велят написать собственной рукой, что он знает об имярек и его антисоветских и контрреволюционных взглядах. Опасность для него состоит в забывчивости. Если он чего-то не вспомнит, а другие покажут на этот случай, или факт, то он будет обвинен в сокрытии или даже в соучастии. Это заставляет человека начисто вспомнить все, а для большей уверенности и прибавить побольше. Лишнее можно убрать безнаказанно, с пониманием взволнованного состояния человека, а недосказанное преступно и наказуемо. Это страшно для бесправного человека.

Видимо, Крикун был внутренне достойным человеком и кончил жизнь самоубийством по причинам, понятным только ему. Сколько сейчас ходит по свету губителей, готовых доказать всем свою правоту, совершенно четко представляя свое подонство и омерзительность для других. Для собственной уверен-

92

ности они успокаивают себя девизом: «Меня никто не может упрекнуть» — де, они честно выполняли свой долг на высоком профессиональном уровне и готовы выполнять дальше, но мысль свою не поднимают выше уровня собаки. Такие люди являются самыми удобными и ценными для власти. Когда у человека возникает мысль, что дальше некуда, она неверная. У настоящей власти всегда есть куда.

Майя постоянно держала меня в курсе передвижения бумаг, и после сообщения о получении бумаги из ЦК в Прокуратуре СССР мне тут же надо было вылететь в Москву. Пустить дело на самотек — значит загубить его. Работники всех правовых органов озабочены своим благополучием, и предметом их внимания являются поступки, способные им повредить, а не те, которые могут помочь справедливости. Может быть, это написано в запальчивости и не совсем справедливо. Ведь среди армии законников есть и честные люди. Один из них, это было спустя десять лет после наших хлопот, по жалобам и просьбам ездил в лагерь и настоял на освобождении одного человека. Он был обвинен в мягкотелости, пособничестве, и встал вопрос не только об его освобождении от высокой должности, но и от членства в партии и более грозных наказаниях. Он никого не винил, но сам бросился под поезд в метрополитене.

По приезде в Москву, я тут же направился в Прокуратуру СССР. Диспетчер, уже знакомый мне по пересмотру в суде, достал из сейфа папку и, подмигнув, с веселым настроением похлопал по корочке. Когда попадаешь в такие необычные центральные органы, еще волнуешься, то, естественно, чувствуешь себя не в своем корыте и не все можешь понять, для них обычное и очевидное. Спросил, о чем он хочет мне сказать этой папкой. Он открыл ее и показал текст письма, известный мне по телеграмме Майи. Захлопнул папку и обратил мое внимание на обложку самого заурядного скоросшивателя, где было большими типографскими буквами красного цвета оттиснуто: «Рекомендация ЦК КПСС». Не понимая его радости, я спросил о назначении этого тиснения. Он вперил в меня взгляд и сказал: «Это девяносто процентов». Мне же нужно было сто процентов, и я стал выяснять дальнейший ход рассмотрения дела. Он пояснял, что дело будет направлено прокурору по надзору и тот, после изучения, даст свое заключение.

Дайте мне возможность встретиться с этим прокурором, если он назначен. Если нет, так я буду ждать. Выяснилось, что прокурор есть, но встретиться с ним нельзя. Видимо, боялись дачи взятки. Начинаю настаивать на встрече. Наконец, диспетчер сдается и называет номер кабинета, куда можно зайти. Стучу, открываю дверь, и навстречу мне крик — зачем вы пришли сюда? Мы здесь работаем и разбираемся с делами, а ваше присутствие не обязательно! Мне было непонятно, для него этот жирный человек кричит на меня прямо с появления на пороге его кабинета. Деликатно извиняюсь за визит и уверяю в полном уважении к их ответственной работе и объясняю

93

причину своего появления не недоверием, а желанием помочь и облегчить столь трудное занятие. С другой стороны, отмечаю для себя положительный сдвиг. Если уж кто-то орет и как-либо выражает свое отношение к делу, значит, с ним можно поговорить, убедить или наоборот. Чиновник чем равнодушнее, чем сдержаннее и официальнее — тем ценнее. Живые же люди в этом мертвом царстве — враги сами себе. Как этот жив да еще и раскормлен, для меня было загадкой. Наверное, он уже ознакомился с нашим делом и начал опять же на крике объяснять мне об организации, которую мы пытались создать. Потом успокоился, сел в кресло, а мне предложил место напротив. Посидели молча. Видимо, он уже наорался в магнитофон и решил заняться делом. Поднялся с кресла, стал греметь ключами, как в камере, открыл верхний сейф и вытащил оттуда тома нашего дела. Я опять начинаю о своей осведомленности и желании помочь не пропустить главного, ибо, впервые знакомясь с делом, можно и не заметить разногласия в показаниях. Сразу называю страницу и прошу ознакомиться с показаниями на предварительном следствии. Читает. Называю страницу во втором томе и прошу сличить эти показания на судебном следствии. Читает. Задаю вопрос: «Как же могло быть проведено организационное собрание клуба «свободного от комсомола и партии» в помещении МВД? Достает красный карандаш и начинает чиркать по делу. Это похоже на работу. Называю еще ряд противоречий, и карандаш продолжает чиркать. Завелся мужик! Я тут же стал прощаться, лишь бы не переборщить, а он напутствовал меня такими словами:

— Что касается одной личности, то это неважно. — Мы же знали, что отягчающими обстоятельствами были высказывания в адрес Генерального секретаря. Должно быть, для сталиниста-прокурора, который каждый день, в подушку, клял Хрущева, такого рода высказывания не котировались как нарушения законности.

Выходя от прокурора, я с благодарностью подумал — молодец Цековец, сделал, что обещал, но, к сожалению, не запомнил его фамилию.

Дальнейшее развитие событий надо было ожидать и терпеть. По справке об освобождении по нашей статье выдают паспорта с припиской — выдано на основании «Положения о паспортах». Вскоре после возобновления работы на БЗМП мне надо было лететь в Харьков на согласование сложного проекта. Это был мой первый полет на Ту-104, который совсем недавно стал перевозить пассажиров. Впечатление ошеломляющее. Вылетели в десять, и в десять же прилетели. В троллейбусе с восторгом делюсь впечатлением о полете с дедом, соседом по сиденью. Он так разволновался от моих рассказов, что выскочил -на остановке, оставив в салоне свою корзинку, накрытую чистой тряпочкой. Я передал корзину водителю и вышел возле гостиницы со своим чемоданом, полным чертежей. Заполняю бланк проживающего и вместе с паспортом сую администратору.

94

Реакция ее была неожиданной. Она испуганно на меня посмотрела, быстренько сунула о стол бланк и протянула мне паспорт со словами: — «Вы достаточно знаете свои паспорт, чтобы на что-то претендовать». Подхожу к дежурному капитану возле лестницы в вестибюле и прошу его разъяснить ситуацию. Он тоже смотрит в паспорт и удивленно — на меня. Мальчишка, а с таким страшным паспортом. Это унижение вызвало глубокую досаду. Еще более мерзко почувствовал себя в главном управлении милиции, куда меня послал дежурный к начальнику МВД. Здесь офицер, заглянув в паспорт, бросился на меня и стал меня обыскивать, опытным движением похлопывая по местам, вероятным для нахождения в нем оружия. Так я впервые почувствовал, что значат два слова «положение о паспортах».

Отыскал завод и направился прямо к директору. Это было не просто. Ежедневно на завод приезжает больше сотни командировочных, в основном это снабженцы и толкачи. Их не пускают, и они лезут через заборы. Завод огромный, и делают на нем электродвигатели и крупнейшие генераторы. Секретарей человек двадцать. Треск машинок. Проскакиваю мимо в кабинет директора. Метров тридцать до его стола. Подхожу и не пойму, чем это он занят. Сидят два видных мужика, и один из них щелкает игрушечным пистолетиком, что стреляет бумажными пистонами. Это директор. Рядом главный бухгалтер, который с отвращением смотрит на эту игру. Директор оторвался от забавы и спросил, с чем я пришел. Тут же назвал номера кабинетов. В одном работа, в другом — оформление общежития. Я недоуменно вперил взгляд в пистолетик, так неподходящий для всей обстановки. Тут директор пояснил, а главный подтвердил, что горком замучил ширпотребом. Делай, и никаких возражений и доводов. Вот и ломаем голову, что нам выпускать из отходов электротехнической стали.

Это была очередная кампания в хрущевском варианте. Позже, при брежневском правлении, не горкомы, а уже ЦК совместно с Совмином выдает постановления о выпуске посуды и махровых полотенец.

В стране упало производство посуды и ее не хватало.

Из письма в редакцию «Комсомольской правды»: «Сегодня разбили последнюю тарелку. Едим из кружек.» Приказным порядком, в убыток себе, завод строй керамики, где я тогда работал, заставляют выпускать кружки, наряду с умывальными столами и унитазами всех конструкций. При автоматическом производстве тарелок и чашек себестоимость их ничтожная, но надо решать катастрофическое положение с посудой, и заводы, на нее не ориентированные, должны выпускать себе в убыток и низкого качества, отрывать людей от основного производства. «Тришкин кафтан» устраивает всех правителей, кроме латающих его.

На обратном пути в Барнаул при приземлении в Новосибирске, летчик неудачно посадил самолет, и так его тряхнуло, что ампулы с двухпроцентным морфием, приготовленные мною для

95

пересылки в лагерь, находящиеся в багажнике самолета в чемодане, частично поломались. Этого я не знал. Когда же приехал на железнодорожный вокзал, то увидел чисто лагерную картину. Была амнистия, и бытовики заполнили его до предела. Привычная обстановка для этой части населения страны была в туалетах. Сидели по всем углам на корточках, многие под хмельком — шум, гам, возбужденные, они громко разговаривали. Запах анаши и музыка — на расческах играют. Пустые флаконы от лекарственных препаратов, одеколона, грязные бинты, коробки. Кто-то перевязывал себе руку и оставил флакон с лекарством тут же на умывальном столе. Подошел любитель, понюхал и выпил содержимое до дна. Мне стало не по себе. Как будто вся скрытая лагерная грязь оказалась вывернутой наизнанку. Поднялся наверх в зал ожидания, попросил соседку присмотреть за чемоданом, если засну в ожидании поезда, стал дремать.

Осторожное прикосновение меня разбудило. Вот те раз, передо мной стоял Яша. Он закончил свой срок и ехал к брату в Ташкент. Брат работал в Совмине и его чурался. Деться же ему было некуда, и он надеялся (инкогнито) на его помощь. Большой поклонник поэтического таланта Г. Черепова и силы его натуры, он в лагере был ему весьма предан. Покладистый и верный человек всегда мог что-то сделать или найти. Нечем колоться — сейчас же лезвием на стебле и коробочке мака сделает спиральные надрезы, и из них выступает белый сок. Подвялится, станет коричневатым, его соскребает аккуратно тем же лезвием — ив пузырек от пенициллина. Тут же на огне кипятят с водой, а после охлаждения — шприцем в вену. Ощущение весьма необычное. Волны гуляют внутри тебя от затылка до кончиков пальцев рук и постепенно успокаиваются. Все внешние ощущения вроде вкусной еды, питья, поцелуя не могут сравниться с этим чувством небытия. Надо мной это чувство не возобладало, потому как жажда к обычным, возникающим из-за общения с другими людьми чувствами, казалось мне более ценным. Наслаждаться без возможности передать радость другому для меня не имело смысла. Все же многие подкупались этой обманной ситуацией и становились наркоманами. Тут я вспомнил об ампулах в чемодане и рассказал Яше, что приготовил их для пересылки, но как это сделать, не мог сообразить. Теперь же я прямо мог их отдать нуждающемуся человеку. Когда открыл чемодан, тут и заметил битые. Пошли в ресторан, и на все оставшиеся у меня деньги купил пива. Расспрашивал о ребятах, а он все держал в руках ампулы и не спускал с них глаз. Поезд наш был уже у перрона, и нам надо было идти на посадку. Шприц достать было негде. Он на каждой остановке выскакивал в медпункт, но безуспешно. По пути он мне рассказал, как уже ездил к брату перед этим сроком, тоже после освобождения. Из общего вагона пошел в ресторан. Облезлый зек идет через спальный вагон. Толстый, говорит, стоит хмырь в пижаме и рожу скорчил, что тут всякая шваль пропал-

96

зает. Еле протиснулся за его задницей. На обратном пути Яков, уже забалдевший, опять столкнулся с ним. Тот деревянным животом прижал его к стенке. Теперь уже Яков не выдержал: тощий лагерный доходяга врезал толстому в рожу и обозвал его коммунистской харей. Выскочили, говорит, из купе еще трое, оттащили меня в тамбур и так били, не знаю, почему они меня не скинули. Разбитые ампулы он держал в руках и в отчаянии мечтал о соломинке. Бывало, и через соломинку, вскрыв вену, вводили себе наркотик. И этой не было. Так мы и расстались с ним. Он с ампулами в руках, а я с чемоданом. Однако Яков не был наркоманом. Просто при его темпераменте, уме, желании общения, привязанности к делу и жажде этого дела, всего этого ему не хватало, поэтому и тоска была безысходной. По этой же причине масса нашего населения пьет и прибегает к другого рода «глушителям», искусственно заменяя естественные потребности неестественными. Как в животном мире, к примеру, лемур, эта ласковая обезьяна с кошачьей головой на острове Мадагаскар. Не имея врагов, а стало быть и забот, она с утра набирается набродившего сока из упавших кокосовых орехов, и всю жизнь под хмельком. Но это же «неразумное» животное, а человек разумный глушит этот разум и никак не создаст себе условий для применения этого приобретения.

У умного человека я почерпнул, что государство для того и создавалось естественным путем, чтобы дать человеку безопасность и возможность соревноваться. Нет еще такого государства, где в полной мере были бы выполнены эти основы. Нигде человек не находится в безопасности и нигде не может соревноваться: честно, открыто, во всем объеме своих способностей, данных ему от Бога. Люди пытаются соревноваться в спорте кто быстрее, в вере — кто святее и преданнее в работе — кто больше и лучше, но это только часть, и малая часть, всех возможностей. На возможности настоящего соревнования можно только уповать, а стремление к их представлению людям и есть основная, как я думаю, цель разума.

* * *