Разработчик
Разработчик
Кривошеин Н. М. Разработчик // Звезда. – 2012 – №1. – С. 181–187.
Об авторе:
В 1969 году повторно был арестован М. В. — очень близкий человек, из круга бывших мордовских лагерников. Годами вместе пили, гуляли, ходили неделями с рюкзаками по Дагестану и Чечне, наносили посильный, малый, конечно, хотя бы словесный ущерб власти Советов.
Арестован М. В. был, как и большинство зэков того хрущевского поколения, осенью 1957 года в Москве, вскоре после закрытия VI фестиваля молодежи и студентов. Во время этого фестиваля он со своим ныне покойным другом Анатолием сочинил несложное, но перенасыщенное самой что ни на есть злобной клеветой на все передовое, обращение к европейской молодежи в целом и заодно к ЦОПЭ — Центральному объединению послевоенных эмигрантов, структуре, расположенной во Франкфурте и склоняемой советской прессой пуще Уолл-стрита. В обращении-письме дружеская просьба: «Всем им прибыть в советскую столицу и освободить ее от коммунистического ига». За отсутствием оргтехники приглашение было размножено в пяти экземплярах с помощью чернильного карандаша. Одна из копий была вручена на «плешке» (так называли место в Москве между Большим театром и площадью Революции) двум иностранцам, представившимся немцами, которые оказались переодетыми оперативниками. Иностранные гости фестиваля разъехались, а фальшивые немцы сделали оргвыводы. Как забрали М. В., не помню, а соучастник его Анатолий был в шесть утра (начало «светлого времени суток», согласно УПК РСФСР) разбужен человеком, сидевшим на его кровати. Он его тряс за плечо со словами: «Толя, просыпайся, ты арестован».
М. В. и Анатолию к моменту совершения преступления не было 18 лет, и следователи их выдерживали до совершеннолетия, чтобы потом можно было судить полноценно.
Обоим, бесхлопотно, знаменитый тогда председатель Мосгорсуда Громов влепил по пятерику.
После выхода из лагеря оба устроились как смогли. Анатолий — в зубную поликлинику старых большевиков на Маяковке, но был вскоре оттуда изгнан: дама — ветеран РСДРП(б) пыталась укусить его за палец, поскольку Анатолий сделал ей больно, а он в ответ ее ударил…
М. В. стал трудиться грузчиком на текстильной фабрике. Сочетание смешного оклада с желанием возмездия за страдания зонные привели М. В. к участию в групповом (с двумя неграмотными коллегами — многодетными отцами) хищении социалистической собственности в особо малых размерах. «Ты здесь хозяин, а не гость: тащи с работы каждый гвоздь!»
Уговаривали мы М. В. завязать с присвоением пакли и ее сбытом — напрасно; говорили: «Что положено Юпитеру, не положено быку» (этот афоризм для знающих, кто такой М. В.). Действительно, то, что сходило с рук многодетным работягам, бывшему политзэку не спускалось, каждый мизерный повод влепить второй срок был для органов праздником.
Друзья «рецидивиста» нашли для него, что по тому времени непросто было, мужественного адвоката Таисию Лемперт. Минут за двадцать судоговорения М. В. получил четыре года. Коллеги-грузчики отделались символическим приговором. Отбывал он срок в страшных, строгого режима, Ерцевских лагерях, в Архангельской области.
По ходу следствия и подготовки к процессу я был в постоянном контакте с родителями пострадавшего. Отец его, Василий Вениаминович, был родом из Рославля Смоленской губернии. Произошедшая на его глазах коллективизация, с высылками и взрывом храма в его родном селе, оставила в В. В. след на всю жизнь.
Но жить-то надо: до войны он получил диплом технического вуза, почти одновременно и партбилет. К концу 1945 года (у него была «броня» на военном предприятии) райком направил его в «органы». После недолгой профподготовки он стал сотрудником оперотдела Управления МГБ по Смоленску и Смоленской области. Этот труд оказался ему настолько не по нутру, что он сумел по собственному желанию добиться демобилизации и вернулся в промышленность рядовым инженером, что по тем временам было немалым подвигом.
После первого ареста сына в 1957-м Вениамин Васильевич послал в МК КПСС письмо, в котором объяснял, что как бывший сотрудник органов хорошо знает, «какие бывают провокации и как органы дела придумывают». После чего был довольно бесшумно лишен партбилета.
Второй арест единственного сына, да еще и по «бытовой» статье, был для него страшным шоком! Настолько, что, когда он пошел в учетный отдел райотдела МВД получить изъятую у сына при аресте какую-ту сумму (это до суда), то, простояв в очереди у кассы, при всех громко обратился к кассирше в погонах — очень гордился своими словами: «Желаю вам дожить до ста пятидесяти лет». — «Почему это?» — удивилась сотрудница. «До восьмидесяти лет нормально, а остальное все время ходить на четвереньках и лаять!» Но то были времена конца хрущевской оттепели-слякоти, и веселая реплика сошла ему с рук.
Избавить свою память от проработанных в органах послевоенных лет Вениамин Васильевич никак не мог. Часто он за семейным ужином с женой и детьми вдруг принимался рассказывать эпизоды тех лет, особенно о том, как они в смоленском оперотделе «разрабатывали» (термин этот поныне остался в чекистском профессиональном языке) того или другого, а «разработав», — сажали. Это слово часто возникало в его занимательных новеллах, так что близкие, а потом и лагерные друзья сына так и стали называть его — «Разработчик ».
Вениамин Васильевич проводил часть своих рабочих дней в отдельном закутке на городском базаре, попасть к нему можно было только постучав Разработчик 183 в дверь условным стуком. Слово «закуток» — правильное, потому как сюда к нему являлись ранее завербованные сексоты. И стучали: кто что думает и говорит на базаре. Как положено, у каждого осведомителя была кличка. Про одного из них — женщину настолько тощую, что взявший с нее подписку о сотрудничестве чекист окрестил ее Иглой, — Вениамин Васильевич рассказывал так часто и так обстоятельно, что у его родных закралось подозрение: были ли только оперативными их отношения?
Вениамин Васильевич любил пофилософствовать: «Вот говорят, у нас люди в деревнях глупые. Неправда это. Когда после войны на Западе стали воду мутить насчет поляков в Катыни, нас туда группу целую послали с заданием, по деревням. Всех жителей подряд вызываем, спрашиваем: „Что помнишь про поляков и как их не стало?“ Поначалу люди отвечали: „НКВД их всех расстреливало“. За такой ответ на следующее же утро за этой семьей заезжали и административной ссылкой — в Казахстан. Сработало, очень скоро сообразили! День на четвертый — с кем ни беседуешь, как один уже отвечают: „Поляки оставались, пришли немцы и ликвидировали их“. Таких мы не трогали, даже колхоз чего-то им стал выдавать. Так что народ у нас смекалистый…»
За неделю перед уже назначенным судом над сыном Вениамин Васильевич места себе не находил, спать не мог. Жил я тогда на Парковой в Измайлове, а он через пять блоков от меня. Я тогда был в квартире один. Он приходил без предварительного звонка, не спрашивал «Не помешал ли?» и шел прямиком усаживаться в кресло в моей спальне. Человек очень крупный, огромная, совсем лысая, сильно бровастая голова, лицо как топором высеченное, бородавок много. Я всегда, глядя на него, вспоминал бюсты римских императоров, да и повадка у него была как бы величавая.
Кресло же я купил у случайно подвернувшейся вдовы советского генерала. Что сейчас стало с этим предметом, не знаю и знать не хочу: было оно карельской березы, с дивными прожилками, с бронзовыми сфинксами на подлокотниках, с неиспорченной обивкой… Стыжусь поныне, что в Москве того времени поддался приобретению этого, явно у кого-то из своих, конфиската. Стыжусь, что поставил эту неуместную красоту в комнате блочного кооператива, где в подъезде властвовал неистребимый запах капусты. Надеялся, что кресло застит внешний ужас. Но и теперь стыдно. Хотя и тогда вид рассевшегося в павловской мебели бывшего чекиста, пьющего из блюдечка заваренный мною чай, был шокирующим. Собеседником ему мне быть не приходилось: речь его лилась потоком сознания. Многое я уже слышал в пересказах его сына. Но были и новые темы.
«Вот в сорок девятом пришла нам директива забрать всех, кто из лагерей вернулись (это была волна массовых арестов „повторников“ — всех тех, кому повезло выйти после посадки в 1937 году). Было их по городу около десяти. За старушкой одной вдвоем зашли, взяли ее, машин в управлении недоставало, приходилось пешком в тюрьму вести. А у нее чемодан, готовый на всякий случай, в сенях стоял. Погода жаркая очень, я ее пожалел, взял у нее чемодан и сам до тюрьмы донес…
А другого такого же надо было „оформить“. Интеллигент, вроде еврей, отбывал в первый раз в ежовщину за принадлежность к троцкистской организации. Приводят его ко мне в кабинет, начинаю его допрашивать, устанавливаю личность, ну и все такое… Потом говорю: расскажите о своей преступной деятельности. А он взял и расплакался. Чего плачешь, спрашиваю? „Я плачу потому, что вы меня не бьете…“».
Нарассказав всего такого, Разработчик возвращался домой. Я же каждый раз после его посещения в одиночку надирался.
При совсем других созвездиях моя мама в Ульяновске чуть не подверглась такому же испытанию, как я с Разработчиком.
Это было в 1951-м, есть нам тогда было совсем нечего, а тут стала захаживать к маме соседка-просвирня из единственной в городе церкви, все с одинаковыми речами. Говорит: «Жить тебе тяжело (а мама ей на «вы»), а вот сосед через два дома, он совсем старый, по ночам не спит и мучается. Пенсия у него большая, и заплатит тебе хорошо, только чтобы ты с ним в его комнате по ночам оставалась, да ты не думай — ничего такого…» Нина Алексеевна полюбопытствовала: «А что с ним?» — «А он, понимаешь, двадцать лет в органах проработал, а теперь у него всё видения да бессонница, и хочет, чтобы компаньон в это время был». Но даже ради вожделенной еды Нина Алексеевна не решилась вслушиваться по ночам в фантазии пенсионера-«разработчика».
Я же вспоминаю Разработчика без тяжелого чувства, и мне в этом помогает великий принцип Кропоткина — «Люди лучше, чем учреждения», имеющий самое прямое отношение к России… И. С. Тургеневу, коротающему свой век в Баден-Бадене и Буживале, такие отцы и дети, как Разаработчик и его сын десятиклассник, появившиеся в России в результате Гражданской войны, даже не снились.
В исповедальных монологах отца моего друга М. В. наличествовало не сформулированное раскаяние. Вспоминаются еще несколько историй, которые свидетельствуют о том, что «империя зла» совершенства не достигла.
30 апреля 1958 года я этапом прибыл в Дубровлаг. Примерно за два месяца до этого в седьмом отделении лагеря в Сосновке на целую неделю развернулась забастовка. На разборку и наказание приезжал известный гулаговский генерал, подавлявший восстания в Воркуте и Караганде.
В первой стадии переговоров с забастовщиками принимал участие отрядный начальник, лейтенант Кукушкин, свежий выпускник эмвэдэшного училища. Я смутно помню его внешность — щуплый, тихий. То ли на него произвели впечатление допросы зэков, то ли шок от неожиданных методов дознания, то ли сама служба довела до ручки — факт тот, что Кукушкин проникся и стал помогать. Он выносил письма заключенных за зону, более того — стал получать ответы на свой адрес и приносить их в лагерь; чьим-то родственникам по просьбе заключенных позвонил, кому-то помог с продовольственными посылками. Все это долго продолжаться не могло и, конечно, в конце концов раскрылось! Кукушкина с позором уволили, правда, с поличным не поймали, так что под суд он не попал. Последующие годы он перебивался кое-как и по разным городам навещал освободившихся за эти годы зэков.
И еще примеры.
Покойного Владимира Тельникова, сына сверхначальственного полковника из Главного артиллерийского управления, в 1957-м по делу Трофимова поместили в ленинградский Большой дом, при этом совершенно «ни за что», а случайно, за компанию. Отец сумел быть принятым начальником управления КГБ по Ленинграду и области полковником Мироновым (впоследствии он поднялся до ни много ни мало заведующего отделом административных органов ЦК КПСС и потом разбился в самолете по пути в Белград). Миронов согласился с непричастностью Володи к группе и, движимый сочувствием к коллеге- просителю, согласился закрыть дело и освободить сына из-под стражи. Случай редчайший.
Володю привели из Внутренней тюрьмы в кабинет Миронова и стали его журить: надо, мол, быть разборчивым в знакомствах, какие сейчас опасные люди завелись вокруг… Вот выпустим тебя, но учти! Молодому человеку стало страшно стыдно, и не потому, что он был ни при чем, а потому, что оставляет друзей в беде. И он решил съязвить: «А можно я загадку задам? Кто над нами вверх ногами? Вы думаете, муха? Нет, это чекисты на столбах в Будапеште!»
Что было дальше — понятно.
Не забыть мне, как Володя в Явасской зоне, несколько лет спустя, метался от вышки к вышке, лица на нем не было. Отец ему почти не писал, не приезжал. И вдруг открытка — зэк Тельников получил от своего родителя поздравление по случаю сорокалетия ВЛКСМ!
Незадолго до смерти отца он сумел его простить и примириться.
Еще как бы из Тургенева: в нашей «аварийной» бригаде, выводимой из зоны на разгрузку вагонов, был московский востоковед, аспирант, увлеченный марксистским объяснением азиатского метода производства на примере Индокитая. Выводят нас за вахту, где все как в кино: злые псы, злой конвой, пересчет по пятеркам, «бригада, шагом марш!».
У вахты человек, серый плащ, фетровая шляпа, безликий. «Наверное, новый опер прибыл», — заметил один из нас. Длинная пауза, и голос востоковеда: «Это мой отец на свидание приехал»… Отца этого с треском уволили с очень крупного партийного поста за то, что не сумел как нужно воспитать сына. Но арест сына его самого ничуть не перевоспитал, и до самой смерти он на друзей востоковеда по лагерю смотрел волком.
А вот пример как бы наоборот.
Вместе с Тельниковым по делу Трофимова сел сын ведущего конструктора оборонной судостроительной отрасли, высоко ценимого партией и правительством. Ценимого настолько, что он должен был каждый месяц являться в Кремль и докладывать о ходе работы Генеральному секретарю Хрущеву. Конструктор с женой придумали: стал он являться на доклады хмурым и вялым. На третий раз Никита Сергеевич озаботился: «Что с вами? Плохо работается? » Конструктор отвечает: «Да вот сын отбывает десять лет по политической статье, виноват, конечно, но нам с женой тяжело».
Партии и правительству так важны были оборонные железки и спецы, что срок сына был тут же сокращен наполовину и главный конструктор смог снова полностью отдать себя конструированию.
И последняя быль. К Хрущеву, когда тот приехал в Баку, пробился отец Трофимова, простой рабочий, с письмом. Охрана его подпустила к генсеку, тот взял письмо, а на мольбу пожилого человека «У меня сын по 58-й сидит!» с ходу ответил (факт): «Мы не только кукурузу умеем сажать», и Виктор так и остался досиживать свой срок.
В завершение «тургеневского сериала» расскажу о собственном отце, Игоре Александровиче. Тюрьму он наверняка по-лысенковски генетически передал мне. Отец сидел три раза, дядя мой — один раз, дед из-под ареста сбежал, а менее близких родственников — не счесть. Моя посадка отца «исправила»: ушли великодержавные фантазии, приведшие к тому, что «Счастья народов надежный оплот» после войны у него стал «Единой неделимой». Собственные шесть лет Лубянки, Марфинской шарашки и Озерлага (Тайшет) не привели его к критической оценке репатриации в сталинское лихолетье.
Так вот, приехал отец ко мне на первое свидание в Мордовию, а свидание было «с выводом на работу», я тогда был на пилораме. Встречаемся, у меня бушлат весь в опилках. Хватило жестокости заметить: «Вот, папа, вы все тосковали по березкам, а у меня с ними получилось самое близкое общение…» Игорь Александрович очень помрачнел: «Я хотел в Россию, а попал в Советский Союз».
У нас с ним поколенческих конфликтов не было никогда.
Правило без исключений противно природе, и убедительность его убывает. Так и с квазиевангельской максимой беспокойного князя Кропоткина насчет людей и учреждений.
Исключения: женщина-врач Внутренней тюрьмы, эффектная блондинка, прозванная своими пациентами «Эльзой Кох», была хуже советской медицины.
Секретарь комитета ВЛКСМ Первого московского института иностранных языков Борис Фокин (не стесняюсь обозначить его ф. и. о., так как он давно преставился и, насколько знаю, беспотомственно) был хуже, чем ВЛКСМ. В годы моего проживания в общежитии он за почти каждое опоздание (а их было мало), приходя после комендантского часа, не ленился меня тащить в свой закуток и обещать, что все сделает для моего выселения. После ХХ съезда я на семинарах по основам марксизма-ленинизма стал забавляться тем, что задавал преподавателям «нехорошие» вопросы. Фокин созвал заседание возглавляемого им органа с обещаниями исключить меня из вуза. За семестр до диплома! Когда же Следственное управление КГБ, структура, которой была несвойственна научная скрупулезность и избыточное правдолюбие, запросило от института характеристику на меня (так было положено), то, получив ее, само впало в изумление.
«Никита Игоревич, мы видим, что у вас прекрасный диплом. Но скажите, какие отношения у вас были с руководством факультета?» Я что-то промычал невнятное.
«Так вот, характеристику, которую на вас прислали, мы не приняли и отослали, такого бреда мы еще не видели (?!)». Наверное, Фокин написал нечто вроде «мусаватист, агент английской и многих других иностранных разведок»… Вроде подарка адвокату, к 1957-му они уже снова возникли.
Юного убийцу обоих родителей защищали от гнева присяжных, говоря «пожалейте его, он сирота». Так Фокину, будь я менее злопамятен, можно было бы изыскать смягчающие вину обстоятельства в технологии изготовления характеристики- доноса: он, безвестного происхождения младенец, был до войны отправлен в детдом, затем передан по эстафете Суворовскому училищу, затем по путевке комсомола — в иняз. Будучи более чем посредственным синхронщиком и лингвистом, все семидесятые-восьмидесятые годы он оставался ответственным за русскую переводческую секцию в штаб-квартире ООН в Манхэттене. Властная значимость и весомость этой должности — ни словом не сказать ни пером описать. Словесный портрет: низкорослый, плотный, очень низкий лоб, стрижка под бокс, водянистые малозаметные глаза и всегда стоптанная обувь. На любом кастинге всякий режиссер ангажировал бы такого человека на самого отрицательно-ничтожного персонажа, какие изобретаются кинематографом.
Словесный портрет в помощь ходу рассказа.
День на пятый после возвращения из Мордовии еду к Пушкинской площади на 15-м троллейбусе. Стою у самого выхода. Тощ телом, голова обрита наголо за неделю до освобождения. Между агентством ТАСС и Пушкинской над моим ухом голос: «Никита, ты вернулся?» Вплотную ко мне — Борис Фокин.
«Знаешь, когда я узнал, что тебя арестовали, я так обрадовался! Подумал — пропадал человек из-за своей дури, а вот теперь взялись за него, он исправится и будет правильно жить». Интонация действительно радостная, и тон впервые приветливый. Один из нечастых со мной случаев: на меня накатила вспышка гнева. Физического. Такого, какой описан у Безухова Толстым. Действительно, мое перевоспитание частично состоялось, и самосохранение заставило меня прибегнуть к внутреннему монологу из двух фраз: «Вот сейчас я тебя так е...., что ты с копыт слетишь» и «За тебя, суку, второй срок тянуть…». Очень кстати дверцы троллейбуса раскрылись, и я выскочил.
Через много лет после начала перестройки узнал от московских коллегпереводчиков, что Фокин на партсобраниях поносил Горбачева, проклинал перемены и конец Советов… Его исключили из КПСС, он покинул ряды авангарда, уволился из МИДа, бедствовал и подрабатывал бомбилой на своем заграничном авто. Разработчик 187
Может ли последовательность, хоть в изуверстве, быть смягчающим вину обстоятельством?
Вернусь к М. В. и его отцу Разработчику.
Через год, после того как М. В. был сэтапирован в Ерцево, мы с лагерным другом Борисом Пустынцевым решили туда поехать и попробовать добиться свидания с второсрочником М. В. Оделись как можно лучше, в глазах начальства это сработало: нехотя дали полчаса разговора… Передачу запретили — только то, что зэк успеет съесть на месте. Так что было больше еды, чем беседы.
Пока во дворе спецчасти Управления мы дожидались, чтобы кто-нибудь появился (пришли слишком рано), — меня сзади больно ударили по спине: шкет восьми-десяти лет, одетый в гимнастерку и галифе, перешитых на него, на голове голубая фуражка войск МВД. В руках наставленный на меня деревянный, очень похоже сработанный автомат, как у конвойных. Эта детская игра в «арест и конвой» мне пришлась крайне не по душе.
Предусмотрительно оглянувшись, чтобы никто не видел, я повернул юного рыцаря Дзержинского спиной и дал ногой такого пинка под зад, что он отлетел далеко, лицом в большую лужу. Обернулся и, не заплакав, дал деру. О себе, конечно, скажу, что «Против овец молодец, а против молодца и сам овца».
Но ни секунды не жалею о своей тогдашней реакции!
Уезжали мы из Ерцево с большой тяжестью на душе, хотелось ее как-то снять, но в ларек вокзальный не пошли, а подумали: Кириллово недалеко, а там и Ферапонтово, когда еще так близко будем; наверное, поможет. В Кириллове ночевали у старушки в белом платочке, у нее киот — как положено. Кормила очень невкусно и рассказывала, что, когда была молодой, слыхала, как совсем близко от ее дома две ночи подряд расстреливали всю братию Кирилло- Белозерской обители.
На следующее утро мы пошли в местный, очень богатый северными иконами музей. В соседнем зале шла большая экскурсия местных школьников, на всех красные галстуки, а голос у экскурсовода совсем как в радиопередаче «Пионерская зорька». Мы с Борисом проложили путь по залам так, чтобы от юннатов — подальше. Но музей не такой большой. Экскурсию мы нагнали у иконы «Сошествие во ад». Как часто бывает в северном письме, по бокам и внизу выписан каскад падающих замков и ключей, очень черных на пробеленном фоне. Звонкий голос гида: «Эти разомкнутые замки и падающие ключи показывают, что в те три дня, что Христос пребывал в аду, Он освободил всех живших до него патриархов, пророков и грешников. Об этом говорится в христианском песнопении „Христос воскресе из мертвых“»… И произнесла весь текст! Школьники ушли, мы к ней кинулись: «Как вы не боитесь?» — «Да мы от всех далеко. Кто узнает? Стараюсь, как могу».
Напоминаю: на дворе семидесятый год.
Из Ферапонтово мы шли километров восемь пешком, и я затеял глупую игру в машину времени: «Боб, а куда бы ты поехал на такой машине?» Ответ Бориса был быстрее, чем реакция у самого хорошего синхронного переводчика: «В сентябрь семнадцатого, в Разлив, в шалаш с пистолетом — отдай тезисы!»